Исповедь строптивого адвоката
Исповедь строптивого адвоката
Свободно, честно и бесстрашно. Г.А.Вознесенский
Свободно, честно и бесстрашно
В резолюции конференции Международной Ассоциации юристов International Bar Association, состоявшейся 23 сентября 1990 года в Нью-Йорке, есть такие слова: «Адвокаты при выполнении своих обязанностей всегда должны действовать свободно, честно и бесстрашно».
Именно таким мы знаем известного московского адвоката Марка Когана.
Друзья считают его бойцом, недруги — строптивым адвокатом.
Марк Иосифович Коган родился в 1922 году в Москве. Будучи студентом третьего курса юридического факультета МГУ, он в 1944 году был арестован, необоснованно обвинен в причастности к антисоветской террористической молодежной группе и осужден Особым совещанием к пожизненному поселению. В 1956 году Марк Коган был полностью реабилитирован, вернулся в Москву, успешно закончил экономический и юридический институты, а также аспирантуру, стал кандидатом юридических наук и вступил в Московскую городскую коллегию адвокатов. Такие качества Когана, как самоотверженность, бескомпромиссность и мужество, ярко проявились в тяжелое для адвокатуры время, когда в 1985 году группа следователей прокуратуры РСФСР, используя незаконные методы следствия, угрозы, обман, пыталась создать уголовное дело о взяточничестве, протекционизме и круговой поруке в Московской городской коллегии адвокатов.
С нарушением требований уголовно-процессуального закона, без составления протокола выемки документов были изъяты в Юридической консультации № 8, а затем № 1, где работал Марк Коган, регистрационные карточки многих адвокатов, в их отношении были возбуждены уголовные дела.
В это время адвокат М.И.Коган защищал несовершеннолетнего, обвиняемого в убийстве таксиста с целью ограбления. В судебном заседании Мособлсуда адвокат Коган заявил ряд важных ходатайств о выяснении действительных обстоятельств дела, счи-
тая, что подсудимый не совершал убийства и что его понудили к самооговору, а преступником является другое лицо. Уголовное дело было направлено на дополнительное расследование. Органы внутренних дел Московской области, вместо того чтобы провести объективное следствие, придумали «хитроумный ход» — устранить из дела строптивого адвоката и возбудили против него уголовное дело.
Не стану пересказывать все перипетии этой нашумевшей истории. Она подробно изложена в книге. Скажу о другом.
Эпопея нашего коллеги лишний раз показала, что адвокатура может стать бескомпромиссной и независимой только в том случае, если честь и достоинство адвокатов будут надежно защищены и им будет обеспечена профессиональная безопасность.
Марк Коган был одним из первых, кто высказал идею создания Союза адвокатов СССР и затем активно способствовал претворению в жизнь этой идеи. К десятилетию Союза адвокатов СССР Марк Иосифович был награжден почетной грамотой Международного союза (содружества) адвокатов за заслуги в создании Союза адвокатов СССР, развитие международного адвокатского движения и повышение престижа адвокатской профессии.
В настоящее время Марк Коган продолжает активно заниматься адвокатской практикой, только в прошлом году трое его подзащитных были оправданы судом.
Я думаю, что читатель с интересом и с большой для себя пользой прочитает книгу о жизни и творческой адвокатской деятельности Марка Когана.
Президент Международного союза
(содружества) адвокатов Г.А.Воскресенский
Профессионализм, мужество и талант. С.И.Володина
Профессионализм, мужество и талант
Я с большим трепетом пишу строки об авторе, о его жизни и его книге. От меня требуется не только обдуманность и справедливость в выводах, но и точность в оценках.
Я адвокат, для которого процесс Шатилова был одним из первых в адвокатской практике. Пережитое в этом процессе изменило
мое житейское и адвокатское мировоззрение, послужило жизненным ориентиром и стало образцом, а точнее, идеалом соблюдения адвокатской этики и личного мужества.
Теперь, по прошествии 15 лет, я учу будущих адвокатов, и каждый новый цикл лекций я начинаю не с «введения в адвокатуру», а с рассказа о Когане Марке Иосифовиче. Пример самообладания Марка Иосифовича показал, что адвокатура не мифическое объединение разных, очень разных людей, собранных по профессиональному признаку, а жизни отдельных личностей, действительно составляющих знамение времени.
О Марке Иосифовиче нужно писать все или ничего. Очень трудно выбрать самое главное, так как в нем все исключительно важно и обидно что-нибудь упустить.
Я хочу, чтобы эту книгу прочитали многие. Все, что написано в этой книге, — правда.
Книга необходима будущим юристам, которые четко представят и прочувствуют значимость адвоката не только в судьбе конкретного человека, но и в развитии всей системы правосудия. Изучить значит понять то, что делали другие.
Читая книгу, будущим адвокатам нужно сопоставить свои представления и свои возможности при выборе своего пути. Так как все, что написано в книге, это и история и современность адвокатуры.
Действующие адвокаты должны знать лучшие примеры жизни в профессии, составляющие истинную гордость российской адвокатуры. Марк Иосифович не просто блестящий адвокат, но автор и участник эпохи реформ.
Эта книга необходима и тем, кому интересна история развития и становления адвокатуры в советское время и сейчас. Говорят, что по отношению к адвокатуре определяется уровень развития общества. Это справедливо. Прочитав эту книгу, они прежде всего проникнутся истинным уважением и любовью к автору и, конечно, к труду адвоката в целом.
Я хочу, чтобы эту книгу прочитали люди отжившего порядка, которых много и сейчас, и те «герои», которые жили и участвовали в эпохе дел Шатилова и в этом конкретном деле. Они должны знать, что не сломили адвокатского и профессионального мужества Марка Иосифовича, его представления о справедливости. И я
уверена, что даже и они дадут ему оценку, как представителю профессионализма, мужества и таланта.
Иногда адвокатская деятельность идет плавно и постепенно. Марк Иосифович показал, как принципиальная жизнь в профессии становится подвигом.
Древние говорили, что трудности, доставляющие славу, переносятся с легкостью, — это неправда. Для тех, кто за этим идет в профессию, лучше выбрать другой путь.
В каталогах древнегреческих ученых-астрономов звезды были разбиты на шесть величин, из которых самые яркие причислены к первой величине. М.И.Коган не просто звезда первой величины российской адвокатуры — он ее путеводная звезда. Пережив многое, он не растерял душевного тепла и великодушия. Спасибо ему за то, что он есть.
Адвокат МОКА зам. зав. кафедрой адвокатуры МГЮА С.И.Володина
Мужество строптивого адвоката М.Кривич
Мужество строптивого адвоката
На переломе веков и тысячелетий российская мемуарная литература уподобилась снежному кому. Со страшной силой пишут воспоминания. И издают — чего бы то ни стоило. Причин явлению несколько: недавняя, в масштабе эпох, бесславная кончина Главлита, нежданное богатство отечественной полиграфической базы, повсеместная грамотность и обилие событий, свидетелем которых стал всяк, живший в прошлом веке, то есть каждый из нас, за вычетом сосунков.
Воспоминания — литературный жанр, искусство, которым владеют далеко не все. Поэтому не стоит удивляться, что в полноводном мемуарном потоке преобладают книги малозначительные, скучные, написанные густым канцеляритом, хотя многие авторы прибегают к услугам профессиональных литобработчиков. Сразу скажу: исповедь строптивого адвоката Марка Когана, он же строптивый арестант и строптивый зек, напрочь выбивается из этого ряда. Она затрагивает, нет, глубоко внедряется в одну из самых актуальных проблем российского общества — проблему правосудия,
проблему правового государства. Она повествует об едва ли не самых мрачных годах нашей новейшей истории. Она местами читается как умело сбитый детектив. Она написана хорошим литературным языком, причем самим автором, без посредников.
Несколько лет назад я перелистывал самодельный альбом, который друзья строптивого адвоката приготовили к какому-то его юбилею. Среди шутливых стишат и несколько выспренных поздравлений коллег есть там шутливая анкета, заполненная самим юбиляром. И в ней мое внимание привлек ответ Марка Иосифовича на более чем серьезный вопрос: с чем ты, юбиляр, боролся всю свою жизнь? С собственной трусостью — вот какой был ответ.
Ну и завернул! — подумал я. И это утверждает человек, который стоял перед вошедшими в историю сталинско-бериевскими палачами Родосом, Шварцманом и Владзимирским в их кабинетах — эти страницы едва ли не самые интересные в книге. Стоял перед ними, выслушивал их угрозы, и не сдал подельников, и сохранил человеческое достоинство. О собственной трусости пишет человек, который не трусил перед всесильным лагерным начальством, превращавшим куда более физически сильных людей в лагерную пыль. В своей слабости признается адвокат, не побоявшийся выказать свою строптивость перед лицом, нет, перед злобной харей советского монстра — прокурорско-судебной системы так называемой эпохи застоя. Это — о деле Олега Ш., в той самой части книги, которая читается, как детектив, это о дружбе с правозащитниками и «длинном языке», за который поплатился у нас не один правдолюб...
Времена были уже мягкие, уже не сталинские, а вот за строптивость могли посадить за милую душу. И едва не посадили. Бог миловал.
Борьба с собственной трусостью. Что это — кокетство немолодого, прошедшего огонь и воду, не говоря уже о медных трубах, человека, адвоката с именем и собственными учениками? Нет, думаю, здесь все честно и никакого кокетства. Не могло не быть страшно перед лубянскими палачами в мундирах, перед лагерными «организаторами производства», перед цековскими правоведами. Наверное, было страшно. Наверное, животное, биологическое, гнездящееся в каждом из нас, диктовало: замолчать, признаться, оговорить себя и друзей, отречься, спрятаться, стать тихим и неза-
метным. Мало кому удавалось побороть это биологическое, если хотите, инстинкт самосохранения. Строптивый поборол. Честь ему и хвала за это.
Рассказав о юбилейном альбоме, я проболтался, что пишу предисловие к книге человека, которого знаю не первый год. Чего скрывать?
В начале семидесятых со мной случилась неприятность — при запуске вспыхнул и изрядно погорел мой только что купленный «москвичек». Кто помнит, как нам тогда давались собственные средства передвижения, поймет, что это была не неприятность, а беда. Тем более что Госстрах признал мой мелкий пожар нестраховым случаем. Я заметался. И друзья вывели меня на адвоката, который может помочь.
Он принял меня сухо. В самом деле, адвокату, который вел громкие уголовные дела, было не до мелочевки. Мне же мой пожар казался едва ли не трагедией. Своя рубаха...
Марк Иосифович отодвинул груду серьезных бумаг, вырвал листок из ученической тетради, накарябал несколько строк — исковое заявление — и протянул мне. Несите, молодой человек, в суд. И я понес, оставаясь под впечатлением несолидности, несерьезности этого правового действа. Опущу детали. Я процесс против Госстраха выиграл. И свято поверил в юридическое всесилие адвоката Когана.
За прошедшие с той поры тридцать лет ни у меня, ни у его многочисленных подзащитных не было случая в этом всесилии усомниться. А теперь он еще написал поистине увлекательную книгу. Не только для адвокатов и попавших в беду, но для всех, кому дорога справедливость.
Читайте.
Михаил Кривич
От автора
ОТ АВТОРА
Никогда не страдал писательским зудом. Никогда не мечтал написать книгу о своей жизни, не замечал в ней ничего, достойного внимания других. Всегда считал себя маленьким человеком, тихо плывущим по воле волн в подчас бурном океане событий, происходящих независимо от желаний людей. Однако жизнь постоянно затягивала меня в водоворот катаклизмов, которые происходили в нашей стране и во всем мире, не позволяя оставаться в роли стороннего наблюдателя и заставляя принимать в них иногда непосредственное участие.
Постепенно я понял, что личное счастье невозможно, когда замыкаешься в своих собственных интересах и пытаешься отмахнуться от горя и несчастья других людей, которые часто заслуживают счастья даже больше, чем ты сам.
Притча о протестантском священнике, который не замечал, когда гитлеровцы убивали коммунистов, потому что эти злодеяния его не касались, а потом не замечал их зверств в отношении евреев, потому что был чистокровным немцем, и преследований католиков, поскольку он их всегда недолюбливал, и понял, наконец, сущность фашизма, только когда пришли за ним самим, — это запоздалая притча о колоколе, который звонит по всем.
А по мне лично колокол начал звонить очень рано. И пепел Клааса застучал в моем сердце почти с детства. Поэтому, как только у меня почти иссякли силы для сражений с ветряными мельницами на поприще адвокатуры, я решил остатки этих сил употребить на воспоминания об этих сражениях. В надежде на то, что они могут оказаться интересными и полезными молодым адвокатам, может быть, и бойцам с большевистскими мельницами, работающими теперь на атомной энергии, а потому еще более страшными.
Непосредственным толчком к написанию этих воспоминаний стала публикация в газете «Адвокат», которую издает Международный союз (содружество) адвокатов, заметки Г.А.Воскресенского, посвященной моей эпопее во времена так называемой
«коротаевщины» (1986—1987 гг.), когда Прокуратура РСФСР с одобрения Генеральной прокуратуры СССР пыталась разгромить Московскую городскую коллегию адвокатов, а вслед за ней и другие коллегии.
Дело в том, что незадолго до этого вышло в свет очередное постановление ЦК КПСС «О мерах дальнейшего укрепления социалистической законности», и, как всегда в таких случаях, прокуратура пыталась сделать из адвокатуры «крайнего», списав на нее собственные грехи и рост преступности в стране, который в действительности вызван некомпетентностью работников самой прокуратуры и еще более социально-политической обстановкой в стране и произволом власти, погрязшей в коррупции.
Для этой цели прокуратура РСФСР создала даже специальную бригаду следователей во главе с известным своей нечистоплотностью и фальсификацией доказательств, да еще и антисемитизмом старшим следователем по особо важным делам В.И.Коротаевым, прославившимся ранее расправой с бывшим директором московского Елисеевского гастронома Соколовым, которого он подвел под расстрел, чем гордится до сих пор.
Его же попытка расправиться со мной закончилась для него полным провалом и крахом его дальнейшей карьеры в прокуратуре. (Сейчас, по слухам, он преуспевает в Нижне-Тагильской адвокатуре!) После публикации заметки Г.А.Воскресенского по просьбе многочисленных читателей в той же газете было опубликовано небольшое интервью со мной, что вызвало еще больший интерес читателей к моей персоне. Они просили газету рассказать более подробно о моей адвокатской практике. И в колонке главного редактора газеты А.П.Марковича (№ 4, 2000 г.) читателям было обещано в качестве подарка к Новому году (!) начать публикацию газетного варианта моих Мемуаров, которые будто бы я уже почти написал.
А на самом деле у меня в то время были лишь черновые наброски этих мемуаров, написанные урывками между делами и требующие основательной доработки. Но подводить родную газету и благожелательных читателей-коллег я не мог.
И в двух номерах газеты (№ 9 и 10, 2000 г.) появились фрагменты из моей еще не законченной книги. На этом дело и остановилось, хотя редакция обещала продолжить их публикацию.
В связи с этим хочу принести читателям газеты извинения и пояснить причины моего отказа от дальнейшего печатания.
Во-первых, мне казалось, что вырванные из контекста моих записок отдельные куски независимо от воли редакции искажают мои мысли и описываемые события. А во-вторых, и это главное, я обнаружил в одном из номеров газеты (№ 8, 2000 г.) хороший очерк о замечательном дореволюционном российском адвокате — Н.П.Карабчевском, в конце которого автор высказал мысль не просто, с моей точки зрения, ошибочную, но не позволяющую мне публиковаться рядом с ним. Отдав должное памяти Н.П.Карабчевского, посвятившего свои талант, ум и душу идее борьбы за справедливость и счастье российского народа, автор утверждает, что Н.П.Карабчевский покинул в 1922 году Россию потому, что, дескать, не понял Октябрьской революции. Но в том-то и дело, что, не примыкая ни к одной из политических партий, но по убеждениям своим будучи левым либералом и к тому же человеком умным и проницательным, он все прекрасно понял и потому эмигрировал из Советской России, как это сделали в то время многие видные интеллигенты, составлявшие цвет нации.
Замышляя свою исповедь, я собирался начать ее с подробного рассказа о своей родословной, своих родителях и своем детстве. Видимо, из этих истоков моей индивидуальности берет начало и мое восприятие жизни. Полагаю, именно так будут понимать и объяснять мое поведение те, кто не одобрит меня. Конечно, дело не только в истоках. Огромное значение имели для моего становления как личности и те исторические события, очевидцем, а иногда и участником которых я был. Однако и генетика и внешняя среда, определяя многое, решают не всё.
В связи с этим хочу напомнить замечательные слова Фомы Аквинского: «Человек имеет свободу выбора, ибо в противном случае советы, увещевания, назидания, награды и наказания были бы бессмысленны».
Кстати, это касается не только отдельного человека, но и целых народов, печальным примером чему служит Россия. Итак, очень коротко о своей родословной. Коротко потому, что знаю о ней немного. Отец в этом вопросе был немногословен. В книгах прочитал, что мой род принадлежит к древнему еврейскому клану Когенов, весьма почитаемому иудеями. Из этого клана
происходили первосвященники Иерусалимского Храма, врачеватели и даже военачальники. И сейчас в синагоге только Когенам разрешают читать определенные молитвы, в чем я имел возможность убедиться, когда мне совали в руки бумажку, на которой русскими буквами были написаны слова молитвы, произносимой на иврите.
Со слов отца я знаю, что мой дед принадлежал к секте хасидов, славящихся своей благочестивостью и увлечением каббалистикой. Это не мешало ему усердно трудиться, чтобы содержать свою большую семью. Дед работал заготовителем шкур для какой-то немецкой кожевенной фирмы. Фирма предоставила ему маленький домик в окрестностях Львова, сарай для засолки шкур и лошадь с телегой. Семеро детей хотели есть, и дед трудился не покладая рук. Он ездил по окрестным деревням днем и ночью, стараясь опередить конкурентов, а в перерывах между поездками с помощью старших сыновей обрабатывал и засаливал шкуры, упаковывал для отправки на кожевенную фабрику.
Однажды под утро, когда отцу было всего шесть лет, верная лошадка привезла к дому вместо шкур изуродованный труп своего хозяина. То ли он погиб в результате происков конкурентов, то ли стал жертвой местных антисемитов. Еврейская община склонялась в своем мнении ко второму варианту и, видимо, потому взяла семью вдовы на свое попечение. Старшие братья отца успешно закончили хедер (начальную еврейскую школу), и община отправила их учиться в иешиву. Отец же никогда не отличался усердием в зубрежке Талмуда, и после хедера его забрала к себе сестра, удачно вышедшая замуж за богатого коммерсанта, который решил сделать из отца помощника. Для этого он пригласил заниматься с отцом репетитора, обнаружившего у своего ученика блестящие математические способности. Через пару лет отец благополучно сдал вступительные экзамены в гимназию, что для еврея было не так просто.
Однако зубрежка по-прежнему оставалась его слабым местом. А древнегреческий и латынь без этого одолеть невозможно, и его переводили из класса в класс только потому, что он был первым учеником по математике.
Математика его и подвела. Удивительные способности отца к устному счету помогали ему в карточной игре. В доме его сестры
иногда собирались крупные дельцы сразиться в штос или преферанс. Понаблюдав за их игрой, отец решил попробовать свои силы на стороне. Он всегда выигрывал, и в юности, и позднее у нас дома, где в годы нэпа собирались любители пульки. Я помню, как партнеры отца называли его профессором. Сразу после раздачи карт, только взглянув на миг в свои, он объявлял результат игры и почти никогда не ошибался. Но это сходило ему с рук среди знакомых, которые не сомневались в его честности.
А во Львове дело кончилось скандалом, и отца с позором исключили из гимназии. В это время грянула Первая мировая война. Отца призвали в армию. И поскольку он страдал близорукостью, его отправили служить не в кадровые войска, а в так называемый Volksturm — ополчение, которое немцы послали на помощь австрийским войскам, окруженным русской армией в Перемышле. Осада Перемышля продолжалась несколько месяцев. Это была крупная победа русской армии в Первой мировой войне. В 1915 году Перемышль пал, и мой отец вместе с многотысячной австрийской армией попал в плен.
Лагерь военнопленных, куда его направили, находился под Ташкентом. Военнопленные немцы и австрийцы жили там неплохо. Я видел несколько их фотографий, хранившихся у отца до 30-х годов, когда он по вполне понятным причинам их уничтожил. С разрешения своих офицеров солдаты могли выходить из лагеря и общаться с местным населением. Для религиозных немцев и австрийцев устраивали богослужение прямо в лагере. А отцу разрешили по субботам посещать местную синагогу.
Когда в начале 1918 года из военнопленных стали формировать «добровольческие» батальоны, которые под командованием большевиков должны были отправиться под Бишкек и Верный воевать с белоказаками и баями, боровшимися против установления советской власти в Средней Азии и Казахстане, отец отказался вступить в такой батальон, несмотря на грозные увещевания офицеров. И тогда отец бежал из лагеря и с помощью местных евреев добрался до Москвы, чтобы оттуда уехать на родину.
Но Версальский мир спутал все его планы: Львов отошел к Польше. Все его родные, за исключением старшего брата-раввина и престарелой матери, разъехались по белу свету. Отец обратился было в посольство Германии, но в репатриации ему отказали, по-
скольку после побега из лагеря документы у него были не в порядке. А тут он встретил красавицу еврейку из-под Гомеля, которая работала в благотворительной столовой при Московской еврейской общине. Она свела его с руководителями общины, и на следующий день отец уже работал в этой столовой, а в 1922 году стал ее заведующим.
Теперь скажу несколько слов о маме. Ее отец до революции был крупным арендатором. После 1917 года ему оставили небольшой надел с чудесным яблоневым садом и ульями. Я с мамой один раз ездил к нему в гости и помню до сих пор запах и кисло-сладкий вкус его яблок. Но с тех пор я, кстати, боюсь подходить близко к ульям с пчелами. В тридцатые годы его раскулачили, и он окончил свою жизнь в Новозыбковской тюрьме от гемотурии.
От меня долго скрывали его смерть и не могли объяснить, почему он вдруг оказался в тюрьме. Я помнил его хорошим и добрым стариком, который спал со мной на одной кровати, когда приезжал к нам в гости, поскольку другой постели у нас для него не было. Непонятным было для меня и страшное слово «гемотурия», так как дед был физически очень крепким и здоровым верзилой с рыжей бородой и огромными мозолистыми руками.
А что такое тюрьма, я уже себе представлял. Мамина младшая сестра Люба была замужем за крымским татарином. Он был намного старше жены, очень статен и красив. Я его звал дядя Балич. До сих пор не знаю, имя это или фамилия. Он был очень образованным человеком, до революции служил учителем русского языка в Симферопольской гимназии, партизанил во время Гражданской войны, а после установления в Крыму советской власти был назначен наркомом просвещения. Несколько лет мама злоупотребляла его гостеприимством и проводила со мной все лето в крымских санаториях, расположенных на берегу моря во дворцах великих князей.
Можно мне не верить, но я хорошо помню печально известное Крымское землетрясение в 1927 году, когда мне было всего пять лет. Помню, как ночью мама разбудила меня и потащила бегом на улицу из роскошного замка Кичкинэ, который весь дрожал и странно гудел. Кругом рушились дворовые постройки, а я кричал благим матом от боли в коленках, которые сбил в кровь, упав на лестнице. На следующий день дядя Балич прислал за нами машину
и увез к себе в Симферополь, откуда мы в тот же день отправились поездом домой.
Помню еще, что наш поезд долго стоял на разъезде у станции Джанкой. Из Крыма уходили полчища крыс. Люди говорили, это верный признак того, что землетрясение в Крыму еще не закончилось. То была наша последняя поездка в Крым на отдых. На следующий год дядю и почти весь состав Совнаркома Крыма арестовали и приговорили к расстрелу вместе с Председателем Совнаркома Крыма, очень популярным среди крымских татар Вилли Ибрагимовым. Тетя Люба слегла и вызвала маму. Меня не с кем было оставить и пришлось взять с собой. На вокзале нас уже никто не встречал. Когда мы добрались до квартиры тети, то оказалось, что у нее осталось только две комнаты, а кабинет дяди был опечатан. Тетя лежала в кровати, а на столе не было обычного в честь нашего приезда праздничного угощения. Я ничего не мог понять, так как мама мне ни о чем не говорила. Меня уложила спать, и я слышал только рыдания тети и какие-то непонятные для меня слова мамы о недоразумении.
До сих пор не знаю, в чем официально обвинили дядю. Говорили о каких-то злоупотреблениях, но за это тогда не расстреливали. Позднее слышал, что дядю расстреляли за стремление отделиться от России, или, как теперь говорят, за сепаратизм. Говорили шепотом и о том, что Совнарком Крыма вскрыл какие-то неблаговидные дела Сталина, когда он возглавлял «Помгол» (организацию по оказанию помощи голодающим Крыма в 20-е годы). Так или иначе, но могу сказать, что я познакомился с тюрьмой в пятилетнем возрасте и что та симферопольская внутренняя тюрьма ГПУ была совсем не похожа на современные тюрьмы. Не знаю, как маме удалось добиться свидания с дядей, да еще притащить с собой ребенка. Строго говоря, в тюрьму мы с мамой не заходили. Было тепло, и дядю Балича вывели во двор, окруженный невысоким забором. Во дворе росли огромные платаны, а посередине красовалась клумба. Нас с мамой пригласили присесть на обыкновенную садовую скамейку, какие я видел на каждом бульваре в Москве. Вскоре двое солдат с винтовками за плечами и еще один военный с наганом в руке привели дядю. Он был странно одет. Я привык его видеть в элегантном белом френче и в сверкающих глянцем легких сапогах. А сейчас на нем были полосатые широкие брюки вроде
ночной пижамы и фланелевая голубая рубашка-апаш. Увидев меня, он, как обычно, заулыбался и усадил себе на колени.
Смысл его единственной фразы, запомнившейся мне навсегда, сводился к тому, что я остаюсь самым старшим мужчиной среди своего поколения родственников и должен всегда помогать двоюродным братьям и сестрам.
Этот завет дяди мне, увы, исполнить не пришлось. Его сын был на два года младше меня, но тетя Люба вскоре после гибели дяди вышла замуж, перекрестила своего Наримана в Никодима и запретила напоминать ему об отце.
Впрочем, брат и не нуждался в моей помощи. Пока я мыкался в лагерях и ссылке, он сделал хорошую карьеру, имеет сейчас звание профессора и заведует кафедрой в одном провинциальном политехническом институте. Когда мы после моей реабилитации встречались в Москве, мне было трудно с ним общаться. И тем не менее недавно я решился и спросил у него, известна ли ему фамилия Балич. «Да, я слышал об этом человеке от мамы. Она что-то говорила, но что, не помню. А почему это тебя интересует?» — «Да так просто, вспомнил одного человека и подумал, что ты, может быть, слышал о нем». После этого разговора он со мной больше не общался и даже, бывая в Москве, не звонит.
Среди моих родственников был еще один репрессированный, дядя Костя — муж старшей маминой сестры. Он был родом из Донбасса, где его отец, по-моему, работал бухгалтером на какой-то шахте, принадлежавшей до революции бельгийцам. Дядя Костя был членом партии и работал экономистом в Главзолоте, а потом начальником планового отдела в Дальстрое. Но в 20-е годы он имел несчастье работать в «Помголе» вместе со Сталиным и его будущим фаворитом и одним из первых Героев Советского Союза И.Д.Папаниным, который там служил завхозом. Это, по-моему, дядю и погубило. После убийства Кирова его арестовали и дали 10 лет без права переписки, что тогда означало — расстрел. С тех пор о нем ничего не известно. Его жена — моя тетя Римма работала в Москве педиатром и была очень дружна с моей мамой. После ареста мужа тетя решила обратиться за помощью к И.Д.Папанину, который в то время был уже, кажется, начальником Главсевморпути. Он ее принял очень холодно и заявил, что у нас зря никого в тюрьму не сажают.
Хочу рассказать еще об одном моем дяде, который в отличие от других не только никогда не был репрессирован, но добился больших успехов на партийном поприще. Он был мужем второй старшей сестры моей мамы. Тетя Соня работала учительницей, а ее муж медленно, но верно продвигался по партийной линии. И фамилия у него была знаменитая — Черненко. Будущего генсека — его однофамильца тогда еще никто не знал, а дядю я помню вторым секретарем Красноярского крайкома партии. Вообще-то он нею жизнь держался особняком от нашей семьи. Но когда я, в то время ссыльный, в 1950 году приехал в краткосрочную командировку в Красноярск, он проявил себя удивительно хорошим для его положения человеком. Я, чтобы его не компрометировать, остановился в Доме колхозника и в тот же день зарегистрировал свое прибытие (так было принято) в местном УВД. А затем отважился днем (чтобы не попасть на дядю) позвонить по телефону-автомату тете Соне. Она, оказалось, уже была оповещена о моем приезде мамой.
— Немедленно приходи к нам. Будешь обедать у нас.
— А как же?..
— О дяде Ване не беспокойся. Он ничего не боится. Ты только, пожалуйста, с ним не обсуждай свое положение и не касайся политики.
Так я и поступил. Дядя Ваня за обедом налил мне рюмку водки и пригласил на следующий день в городской театр, там проходил какой-то актив, на котором он выступал с докладом. Вскоре он тяжело заболел, и его отправили в Москву, где он лежал в кремлевской больнице. Больше я его не видел. Его дочь и моя двоюродная сестра Инна, которая в то время была комсомольским деятелем на каком-то закрытом заводе, много позже рассказывала мне о последнем разговоре с отцом. Перед смертью он наказал ей никогда не вступать в партию.
А теперь вернусь к своему отцу. После ликвидации в 1929 году благотворительной столовой при еврейской общине наша семья оказалась в тяжелом материальном положении. Пока отец работал там, он мог, наверное, как принято в торговле вообще, а в общественном питании особенно, если не составить состояние, то, во всяком случае, сделать какие-то сбережения. Но он был честен до смешного. Когда мама со мной изредка навещала его на работе, со-
служивцы отца старались чем-то угостить меня: какой-нибудь кошерной котлеткой или стаканом компота. Отец тут же бежал расплачиваться талонами, которые всем работникам столовой выдавали на пропитание. А маме потом устраивал скандал. По-моему, именно благодаря своей честности отец быстро из простого рабочего по кухне стал заведующим. Видимо, не последнюю роль в этом сыграло его немецкое воспитание. Остальные работники столовой, в основном евреи из провинции, были не прочь при случае съесть лишний кусок мяса или унести домой ломоть хлеба. Отец был беспощаден в таких случаях.
Не доверяя голодным людям, отец сам открывал кухню в шесть часов утра и выдавал поварам продукты. Для этого ему приходилось вставать в пять утра и бегом бежать от Петровки до Маросейки, где находилась столовая. А вечером отец сам подсчитывал и убирал остатки продуктов и закрывал столовую.
Так что в раннем детстве я его почти не видел и компрометировал иногда маму, подбегая на улице к похожим на отца мужчинам с криком «папа!». Много позже, когда отец работал на какой-то плодоовощной базе, мне его начальник рассказывал, как анекдот, о недоразумении, произошедшем у него с отцом. Он за что-то сделал отцу замечание, а тот подумал, что его подозревают в нечестности и... упал в обморок.
А на поминках отца какой-то его бывший начальник при орденах и медалях, не мешавших ему слыть вором и взяточником, основательно выпив, поднял очередную рюмку за упокой единственного честного еврея в торговле. Я тогда вскочил и хотел дать ему по физиономии, но сын удержал меня от этого неуместного на поминках поступка.
Оставшись после закрытия столовой без работы, отец не находил себе места. Времена были тяжелые. Продукты выдавали по карточкам и в ограниченном количестве. А устроиться на новую работу было не так просто, тем более человеку, не очень хорошо владеющему русским языком и с подозрительным прошлым.
Пока отец искал работу, мама нанялась надомницей в какую-то артель и шила дома рукавицы, но там выдавали карточку для служащего, по которой полагалось очень мало продуктов. По моей детской карточке давали больше: 300 граммов хлеба в день,
какие-то леденцы вместо сахара, немного крупы, молока и мяса и еще запомнившееся мне на всю жизнь толокно. Из чего делали это толокно, не знаю, но говорили, что оно очень полезно детям. По цвету, консистенции и вкусу оно напоминало жидкий овсяный кисель. Немного нас выручал сосед по коммунальной квартире. Он работал в ГПУ и там получал талоны на продукты, которыми иногда делился с нами. Но вот наконец папу взяли работать на чугунолитейный завод им. Войкова. Сейчас этот завод находится рядом с метро, а тогда до него нужно было добираться трамваем почти час из центра города. Отца приняли разнорабочим. Это была очень тяжелая и вредная работа в литейном цеху, но зато он получил рабочую карточку, по которой выдавали неплохие продукты.
Готовили пищу тогда на примусе и керогазе, которые работали на керосине. И вот мы с мамой в десятилитровых бидонах, упрятанных в мешки, возили этот керосин на трамвае с Ленинградского шоссе до Петровских ворот — нашей ближайшей трамвайной остановки, рискуя заплатить штраф за провоз огнеопасного груза. Папа на удивление быстро прижился в рабочей компании. Его там не уважали только за то, что он в день зарплаты отказывался пить водку. В первую свою получку он попробовал поддержать эту рабочую традицию, но едва выжил. Двое работяг притащили его домой на себе. Это был первый и последний раз, когда я видел его пьяным. Всю ночь отца рвало, а наутро наш добрый участковый врач, сжалившись, выдал ему больничный лист. Наверно, поэтому отец так переживал впоследствии мое пристрастие к спиртному, приобретенное в ссылке. На заводе он проработал около двух лет. За это время он завоевал своей добросовестностью такой авторитет, что его даже хотели принять в партию. Отец всячески уклонялся от этого почета, но отказаться было невозможно. Слава Богу, все окончилось благополучно благодаря той же его честности. На заседании парткома отца спросили, где рабочему живется лучше — за границей или у нас. И он, не задумываясь, бухнул, что там, конечно, условия труда получше и заработок выше, но... он хотел что-то сказать о несправедливости распределения доходов и безработице. Однако его тут же перебили, а начальнику цеха и еще одному рабочему, которые дали ему рекомендации, здорово попало. Формулировка отказа приема его
в партию была несколько странной: «За мелкобуржуазное происхождение». Это объяснялось, наверное, неточным указанием им в анкете социального положения его отца. Слова «заготовитель» он не знал и написал «коммивояжер». А партийные деятели, вероятно, не знали, что оно означает. Пришлось отцу искать другую работу. Отказ в приеме в партию расценивался в то время почти как исключение из нее.
На счастье, в это время в Москве открылась сеть закрытых магазинов «Инснаб» для иностранных рабочих, приехавших в Москву помогать первому в мире пролетарскому государству строить социализм. Среди них было много немцев, и в эти магазины требовались продавцы, знающие немецкий язык. Отец оказался за прилавком самого крупного и красивого в то время Елисеевского магазина, который находился почти рядом с нашим домом. За прилавком он проработал недолго. Вскоре его назначили заведующим буфетом в клубе для иностранных рабочих, расположенном на улице Герцена. Для меня это были самые счастливые времена детства. После школы я отправлялся к отцу, в тамошней библиотеке делал уроки, а вечером смотрел интересные иностранные фильмы, на которые в обычных кинотеатрах детей до 16 лет не пускали. Иногда играл с немцами в шахматы, любовался издали единственной в то время в Москве негритянской певицей Целестиной Кол, выступавшей на эстраде в сопровождении маленького джаз-банда (труба, саксофон, банджо и скрипка).
В шахматы я для своих лет играл прилично. Первым моим учителем был наш сосед-гепеушник. Работал он по ночам, а днем ему было делать нечего. И он показал мне, как ходят фигуры, потом научил играть. Шахматы у него были замечательные — из слоновой кости. И вообще у него было много антиквариата. Как я теперь думаю, из вещей, конфискованных у арестованных людей. А потом я пристрастился к шахматам и стал заниматься в кружке при Доме пионеров, что был на улице Стопани. Им руководил тогда еще молодой мастер М.Юдович. Он был первым наставником многих выдающихся российских шахматистов: Смыслова, Бронштейна, Авербаха и др. С ними я сразиться не успел, но зато позже, в 1934 году, я играл с самим Хосе Раулем Капабланкой, участником первого Московского международного шахматного турнира. Конечно, сражался я с ним в сеансе одновременной игры на
20 досках, который он давал в помещении МОЗО (Московского областного земельного отдела), шефствовавшего над нашей школой. В школе и даже среди работников МОЗО я тогда уже одерживал победы в турнирах. У меня был второй юношеский разряд по шахматам, а у Капабланки я чуть-чуть не выиграл. Во всяком случае, с девятнадцатью игроками он расправился довольно быстро, и за доской против него я остался один. Да еще с лишней фигурой в эндшпиле. Гроссмейстер Опоченский, его секундант, даже посоветовал ему сдаться, но он ответил, что меня погубят девятнадцать советников, которые сгрудились возле меня и не давали сосредоточиться. Так оно и случилось. В самом конце партии я прозевал элементарную вилку конем. И проиграл. Но зато удостоился не только рукопожатия экс-чемпиона мира, но и его одобрительного похлопывания по плечу.
Кстати, шахматы потом очень помогли мне выжить в лагерях, но об этом в свое время. А сейчас закончу повествование об
отце и его родственниках. К сожалению, о его родне я знаю очень мало. Знаю, что до войны один брат отца жил в Париже и там разбогател. Второй брат перебрался в Америку и имел какой-то магазин в Детройте. Отец, конечно, боялся с ними переписываться, и сведения о них доходили до нас случайно. Сестра отца жила где-то в Бельгии и, судя по ее фотографии, каким-то образом пересланной отцу, тоже была неплохо устроена. Последние сведения о своей маме отец получил перед войной. Она была уже очень старенькой и жила где-то под Варшавой вместе со своим старшим сыном-раввином.
У всех братьев и сестер отца были дети, а значит, у меня на белом свете много двоюродных братьев и сестер, но об их судьбе я ничего не знаю. Знаю только, что двое из них, дети раввина, в сентябре 1939 года, когда Красная Армия по тайному сговору с Гитлером вторглась в Польшу, бежали от немцев в Белоруссию и оказались в фильтрационном нашем лагере под Оршей. Каким-то образом они узнали наш номер телефона, и один из охранников этого лагеря позвонил нам и сообщил, что они там и просят нас о помощи. Отец тут же собрал чемодан с продуктами и поехал туда, чтобы попытаться их вызволить. Его не было трое суток. А когда он вернулся с пустым чемоданом, на нем лица не было. На все мои вопросы о братьях он отвечал, что их уже не застал. Погибли ли они там или возвратились в Польшу, не знаю. В длинном списке погибших в Варшавском гетто, находящемся в Иерусалимском мемориале жертв Холокоста, я никого из них не обнаружил.
Мой отец работал до самого последнего своего дня и похоронен в 1973 году на кладбище при Московском крематории. Вскоре рядом с ним похоронил я и маму.
В наследство от папы мне достались талес и многочисленные грамоты ударника коммунистического труда, а от мамы — обручальное кольцо, которое я подарил дочери.
Вот и все, что я знаю о своей родословной и родителях, хотя о них я буду еще вспоминать в своих записках.
Позволю себе добавить, что среднюю школу я окончил в Москве в 1940 году и успел даже поступить в Московский юридический институт Прокуратуры СССР (был такой), но с первого курса меня взяли в армию по так называемому Ворошиловскому призыву, когда были отменены все отсрочки, установленные для студентов.
Еще учась в школе, я окончил аэроклуб и мечтал попасть в авиацию. Но в авиаучилище меня не пропустила мандатная комиссия, на которой я впервые столкнулся с проявлением государственного антисемитизма. С жалобами на отказ в приеме в авиаучилище я прошел сложный путь по всем инстанциям вплоть до тогдашнего главнокомандующего авиацией дважды Героя Советского Союза Смушкевича, однако никто не смог мне помочь, все ссылались на какой-то секретный приказ наркома Тимошенко. И служить меня отправили в Отдельный пулеметный батальон Первой краснознаменной дальневосточной армии, что потом в какой-то мере способствовало моему аресту, но об этом рассказ впереди.
И последнее, о чем я хочу написать в своем авторском вступлении, чтобы читателям были понятны последующие страницы, это то, что перед отъездом в армию я зарегистрировал брак с любимой мною со школьных лет Лелей Коншиной. Во время моей службы в армии, перед самой войной, 1 июня 1941 года она родила мне сына, который трагически погиб через несколько дней после моей реабилитации.
Поскольку я писал книгу по памяти, в ней могут быть некоторые неточности в хронологии и подробностях. Заранее извиняюсь за них перед читателями и заверяю, что это никак не искажает смысла описываемых событий.
Кроме того, я посчитал нужным изменить или вовсе опустить имена и фамилии некоторых лиц, опасаясь обидеть их или их потомков. Перед теми же, которых называю точно, готов отвечать, если они сочтут себя обиженными несправедливо.
ГЛАВА 1. История строптивого адвоката
Предыстория
Предыстория
Впервые строптивым адвокатом меня обозвала «Литературная газета».
Двадцать четвертого сентября 1986 года в рубрике «Мораль и право» ЛГ опубликовала беседу завотделом коммунистического воспитания редакции И.Н.Гамаюнова с профессором, доктором юридических наук, заведующим сектором теории и социологии уголовного права Института государства и права АН СССР А.М.Яковлевым под хлестким заголовком «В пользу справедливости» — о проблемах правосудия и укрепления законности.
Такое название рубрики и такой заголовок сегодня никого не удивят. В нынешних СМИ можно встретить и более выразительные заголовки и опубликовать даже размышления по данному поводу В.И.Новодворской или С.А.Ковалева. Но сегодня СМИ, как говорят, «четвертая власть», независимая от остальных трех ее ветвей. Их независимость выражается, в частности, и в том, увы, что остальные ветви власти не обращают никакого внимания на подобные публикации (редкие исключения лишь подтверждают общее правило). Но в то время, когда у нас существовала единственная власть, направляющая и руководящая, подобные словосочетания казались чуть ли не кощунственными. Такое было разрешено только ЛГ — газете, как считали в ЦК, читаемой лишь узким кругом интеллигенции, для «выпуска пара».
Но в те времена все органы власти еще реагировали на выступления печати.
Многие годы нам внушали, что общечеловеческая мораль — выдумка апологетов капитализма. Моральным признавали все, что на пользу делу построения коммунизма. А в учебниках для будущих юристов (и не только для них) можно было прочитать, что право — это выраженная в законе воля господствующего класса.
Помнится, будучи еще студентом, я на семинаре по теории государства и права задал преподавателю каверзный вопрос: «А
кто и каким образам выражает и формулирует в законе волю господствующего класса?» Посмотрев на меня с укоризной (какой, мол, бестолковый студент!), преподаватель отчеканил: «Волю господствующего класса выражают его вожди, то есть наиболее сознательные его представители, а единодушное принятие предлагаемых ими законов Верховным Советом подтверждает правильность их точки зрения».
В той публикации ЛГ А.М.Яковлев популярно разъяснял и отстаивал известные всему цивилизованному миру и даже уже частично записанные в нашем законодательстве принципы презумпции невиновности, независимости суда, состязательности в уголовном процессе, активного участия в нем адвокатов.
Свои мысли по этим вопросам, которые давно решены в теории права и твердо устоялись в практике демократических государств, но игнорируются нашим правосудием, А.М.Яковлев иллюстрировал конкретными примерами из следственной и судебной практики.
Одним из таких примеров была «история строптивого адвоката», который, защищая подростка, обвиняемого в умышленном убийстве с отягчающими обстоятельствами, позволил себе не согласиться с обвинительной версией и, несмотря на признание подростком своей вины, разоблачал в суде грубые нарушения законности, допущенные в ходе предварительного следствия. А признание обвиняемого строптивый адвокат квалифицировал как самооговор. Доводы адвоката суд признал убедительными и возвратил дело на дополнительное расследование. И тогда началось «нечто фантастическое» (ЛГ). Адвоката решили вывести из дела и попытались допросить в качестве свидетеля, хотя закон это категорически запрещает. «Но не поддался наш строптивый адвокат. Не испугался угроз...» (ЛГ).
А собеседник А.М.Яковлева завотделом газеты И.Н.Гамаюнов выразил надежду, что прокуратура, которой история строптивого адвоката уже известна, примет меры...
Почти год спустя, 17 июля 1987 года, ЛГ поведала читателям продолжение этой истории. В диалоге того же И.Н.Гамаюнова с одним из лучших знатоков уголовного процесса доктором юридических наук И.Л.Петрухиным строптивый адвокат был уже прямо назван по имени — Марк Коган.
Прокуратура действительно отреагировала на первую публикацию. Но отреагировала не совсем так, или, вернее, совсем не так, как ожидала газета. В юридической консультации, где работал строптивый адвокат, были изъяты все регистрационные карточки по делам, в которых он выступал за последние шесть лет. По этим карточкам прокуратура стала вызывать и допрашивать всех его бывших подзащитных, стараясь получить от них компромат на адвоката. Против него было возбуждено уголовное дело за... «подстрекательство к даче взяток»1.
На этом основании следственные органы, а затем и суд, куда повторно направили дело обвиняемого в убийстве подростка, потребовали от Президиума коллегии адвокатов заменить в этом деле строптивого Когана другим защитником. Президиум коллегии не нашел оснований для такой замены.
И создалось, как писала газета, курьезное положение. «Днем адвокат выступал в суде, защищая подростка. Задавал вопросы, обнажавшие откровенную халтуру следствия. Доказывал: обвинительная версия неубедительна... Держался в процессе так, как будто только от него зависел исход дела... А по вечерам дома его подстерегали телефонные звонки уже по собственному делу... В конце концов адвокат доказал необоснованность предъявленного его подзащитному подростку обвинения, и Мособлсуд вновь вернул дело для дополнительного расследования с частным определением о предвзятости и профессиональной несостоятельности следственных работников» (ЛГ).
1 Как известно, дача и получение взяток относятся к категории должностных преступлений, а адвокат — не должностное лицо. Но посредником в этом преступлении может быть любой человек. Вероятно, такие люди встречались и среди адвокатов. Однако хороший и уважающий себя адвокат на такое преступление никогда не пойдет. Но чтобы держать и таких адвокатов «на крючке», придумали хитрую конструкцию для их обвинения в посредничестве дачи взяток. Если адвокат получил помимо кассы так называемый микст в большой сумме, значит, он тем самым давал клиенту основания полагать, что часть микста пойдет на взятку должностному лицу. А это, мол, уже подстрекательство к даче взятки. Несуразность этой надуманной конструкции очевидна. Нет взяткодателя, нет взяткополучателя, но налицо их мифический соучастник — подстрекатель.
А Прокурор РСФСР сообщил газете, что следователь Коротаев, предъявивший адвокату необоснованное обвинение, отстранен от работы. «Впрочем, самому Когану в прокуратуре заявили, что предъявленное ему обвинение никак не связано с делом подростка и его конфликтом со следствием по этому делу. Просто так совпало» (ЛГ).
С тех пор за мной в адвокатских кругах закрепилась кличка «строптивый адвокат».
Дело Олега Ш.
Дело Олега Ш.
Я взялся за это дело из чисто профессионального интереса. Мать Олега обратилась ко мне за помощью по совету И.И.Склярского, бывшего тогда заместителем председателя Президиума городской коллегии адвокатов и знавшего, что я люблю сложные и запутанные дела и не гонюсь при этом за несусветными гонорарами. А к Склярскому она обратилась, когда ее сын уже три месяца просидел в КПЗ Щелковского РУВД и местный адвокат, который защищал его во время предварительного следствия, обещал ей лишь добиться не слишком сурового наказания. Сама же она была уверена, что сын вовсе не виновен в убийстве, и потому хотела заменить защитника.
Мать моего подзащитного была не очень образованным человеком и впервые в жизни столкнулась с нашим правосудием. Но даже и она поняла, что местные адвокаты, как правило, боятся ссориться со следственными органами, с которыми постоянно работают. И она была права. «Клиенты приходят и уходят, а следователь, прокурор и судья остаются» — так рассуждали (и, увы, думают до сих пор) многие представители нашей профессии.
Именно поэтому к помощи защитников из столицы часто обращались клиенты из других городов и даже республик. Замечу, кстати, что известные московские адвокаты и сами были не прочь вести дела в других городах и весях, где они чувствовали себя более независимыми и могли себе позволить смело вступать в конфликты со следователем, прокурором и судом, не опасаясь преследования с их стороны в будущем. И, откровенно говоря, по
многим иногородним делам выступать было выгоднее, чем в столице, за счет командировочных, которые выплачивал клиент сверх гонорара. У нас была даже поговорка: «Чтобы хорошо заработать, надо ехать надолго вон!».
И мне по адвокатским делам довелось исколесить необъятные просторы нашей Родины. Посчастливилось вести дела в розовом Ереване, шумных Тбилиси и Баку, прекрасной Алма-Ате, старинном русском Иркутске, жарком Ашхабаде, а также в Вильнюсе, Риге, Махачкале и многих других городах и даже селах, которых я бы не повидал на другой работе. О некоторых своих наиболее памятных делах собираюсь рассказать в этих записках.
Но в данном случае о большом заработке говорить не приходилось, так как Щелково, где было совершено преступление, лежит неподалеку от Москвы, а командировочные при поездках на близкие расстояния не оплачиваются. Не всякому адвокату это по вкусу. Поэтому И.И.Склярский и направил мать Олега ко мне.
Выслушав внимательно все обстоятельства дела, которые были известны, я сделал стойку на это дело — повторю — из чисто профессионального интереса.
Ее шестнадцатилетний сын, студент железнодорожного техникума, ни в чем предосудительном прежде замечен не был. Его, калеку от рождения — одна нога короче другой, — тщедушного и физически слабого, презирали местные тинейджеры и в свою среду не допускали. Учился он не очень хорошо, но и не плохо. Как многие подростки его возраста, был сексуально озабочен и влюблен в местную семнадцатилетнюю красавицу, считавшуюся первой девкой на деревне. А она потешалась над ним, но и не отвергала совсем, тем более что он по простоте душевной подворовывал деньги у матери на недорогие подарки для девчонки, которых от других своих более взрослых поклонников она не получала. Ее мать работала дежурной по этажу в какой-то гостинице, а двоюродный брат вернулся недавно из Афганистана, где служил шофером в армии, и устроился в щелковскую милицию.
Естественно, что мать и брат Аллы (так звали красавицу) недолюбливали Олега и гоняли его из дома, когда его там застава-
ли. Но мать часто работала в ночную смену, и Алла в эти ночи могла ненадолго принимать Олега у себя, дразнила его, но к телу не допускала. Это все пока со слов матери Олега.
В свете всего этого меня, старого романтика, прежде всего заинтересовал сам факт добровольной явки с повинной Олега вместе с Аллой в милицию. Они оба признавали себя виновными в убийстве, которое два дня назад взбудоражило весь город.
Удивительной мне показалась даже не сама их явка с повинной, а то, что через два дня после этого Аллу освободили, так как ее мать представила неопровержимые доказательства алиби своей дочери, а Олег, будучи после этого допрошен, взял убийство таксиста на себя одного, с гордостью пояснив, что Алла призналась в соучастии только из любви к нему.
Но убить таксиста в одиночку Олег никак не мог, так как по натуре своей не был злым и агрессивным мальчиком — тоже пока по свидетельству матери, — не был знаком со своей жертвой и потому не имел повода и мотивов для убийства.
Но все доводы матери меркли перед тем, что было известно всему городу. На трупе таксиста, найденном в какой-то канаве, было обнаружено более десяти ножевых ранений, нанесенных с двух разных сторон. Кроме того, таксист, которому было около 40 лет от роду, был здоровым мужиком и занимался спортом.
И чтобы такого здорового мужика убил ни с того ни с сего тщедушный смирный мальчишка-калека да еще вытащил в одиночку труп из автомобиля и перенес его на себе метров 40 до канавы — в это было трудно поверить.
А меня, опытного автомобилиста, насторожило еще и то, что, по версии обвинения, Олег, никогда прежде не сидевший за рулем, после совершенного им преступления самостоятельно угнал автомобиль убитого из Щелкова аж в Ярославль, где и бросил его. Это по Ярославскому-то — тогда еще узкому — шоссе, да в ночное время, когда навстречу мчат в Москву огромные трейлеры с молоком и мясом. Я сам поостерегся бы ехать по этому шоссе ночью.
А Олег доехал благополучно до Ярославля без водительских прав и без происшествий. Да еще по дороге смог заправиться. Я не мог в это поверить.
Все это, я повторяю, узнал от матери Олега. Ох, как опасно адвокату браться за дело, когда он располагает лишь свидетельствами близких своего подзащитного. Ведь они, близкие, свято верят, что их дети (мужья, сестры) не могут быть в чем-то виновны!
Однако на сей раз, слушая мать, внимательно вглядываясь в ее глаза, незаметно наблюдая за ее поведением, я начал верить ей. Интуиция для адвоката — тоже не последнее дело. Кроме того, все факты, которые мать мне рассказала, могли быть легко проверены при первом же ознакомлении с материалами дела.
И все же риск был. Ведь после ознакомления с делом адвокат по закону уже не может от него отказаться. Как часто об этом приходится сожалеть! Но в данном случае я почему-то верил матери Олега.
Задаю несколько уточняющих вопросов:
— Скажите, после того как Аллу выпустили, вы с ней встречались?
— Конечно. Она сразу же сама прибежала ко мне, навещает меня часто. Успокаивает, говорит, что Олег получит небольшой срок.
— А как она объясняет свою явку с повинной вместе с Олегом?
— Говорит, что любит его и будет ждать. А пошла с ним потому, что он один не решился бы, а за явку с повинной ему скостят срок.
— Откуда ей самой стало известно, что Олег убил?
— Он сразу после убийства приехал к ней домой на машине и все рассказал.
— Что именно? Почему он это сделал?
— Сказал, что у него не было денег расплатиться с таксистом, и тот ему угрожал.
— А зачем и куда он ехал на такси?
— Тут она путается. Говорит, что ехал к ней, хотел просто покатать по городу, но, когда первый раз заехал, ее дома не застал.
— Что еще интересного она рассказывает?
— Она говорит, что ее брат поможет Олегу. И уже помогает. Он познакомил ее со следователем Кузнецовым, который ведет дело, и Кузнецов ей тоже обещает, что Олег получит не-
большой срок. Только оба требуют, чтобы Олег не менял своих показаний. А со следователем она уже часто встречается. Он за ней ухаживает, заверяет, что все будет в порядке. Но какой же это порядок, если он ни в чем не виноват, а берет на себя чужую вину.
— А кроме Аллы, есть еще какие-нибудь свидетели по делу?
— Есть еще Чернов, который видел Олега в такси и которому Олег тоже признался в убийстве.
— А с Черновым вы встречались?
— Нет, он прячется от меня.
— А с родными потерпевшего вы виделись?
— Да, я сразу же пошла к ним, хотела поговорить с его матерью, но она со мной не хочет говорить, обзывает меня всячески. Сын не жил с ней, он жил у своей любовницы. А с ней живет только дочь с зятем и внучкой. Но сын, Володя, был прописан у нее, а зять пока не прописан. Это я в ЖЭКе узнала.
Я сидел, курил и думал. Что-то здесь не так. Один Олег убить не мог. И повода-то не было. Не было денег рассчитаться — это несерьезно. И поведение этой красавицы Аллы какое-то странное. А если бы ее мать не доказала алиби Аллы? И я принимаю решение:
— Олег под стражей уже больше трех месяцев. Видимо, срок следствия на исходе. Содержание его под стражей более четырех месяцев может санкционировать только Прокурор РСФСР, к которому они, скорее всего, еще не обращались. Поэтому сейчас мне вступать в дело еще рано. И хотя вы недовольны местным адвокатом, пусть пока работает. Прежде чем я смогу заключить с вами соглашение, вам придется расторгнуть соглашение с ним. А под каким предлогом вы это можете сделать, чтобы не обижать человека?
— Это проще всего. Он сам несколько раз советовал мне найти другого адвоката.
— Тогда дело проще. Видимо, он хороший человек. Только вы должны с ним полностью рассчитаться.
— Он уже получил достаточно.
— Нет, вы, уж пожалуйста, спросите его, сколько ему должны еще. И рассчитайтесь с ним.
— Хорошо.
На этом мы и расстались. Через неделю встретились еще раз, и она сообщила, что с местным адвокатом договор расторгнут, а следователь требует немедленно другого адвоката, так как он уже заканчивает расследование. Если через два дня не будет другого адвоката по соглашению, он ей сам назначит защитника. Говорит, что это будет для нее выгоднее, так как назначенному ничего платить не надо.
— Может быть, так действительно будет лучше для вас?
— Что вы! Олег у меня единственный сын. Он там погибнет. Он ни в чем не виноват.
— Ничего обещать я вам не могу. Гарантирую только свою добросовестную работу.
— Я все о вас знаю. И мне больше ничего не надо.
— Тогда заключаем договор, я выписываю ордер и пишу письмо следователю, что готов приступить к работе, а вы завтра же его ему отдадите.
Так и сделали. Через два дня еду в Щелково знакомиться со следователем. Оба настороже. Он вроде симпатичный, молодой парень. Разговаривает со мной очень доброжелательно. Говорит, что завтра будет предъявлять Олегу обвинение в окончательном виде. Молодым притвориться я не могу, но тоже стараюсь изобразить максимум лояльности и любезности, прошу до предъявления обвинения разрешить мне познакомиться с материалами дела и с самим Олегом.
С Олегом он готов познакомить меня хоть сейчас. А вот с материалами дела — только при выполнении статьи 201, то есть после окончания следствия.
Я мягко возражаю. Вначале мне нужно хотя бы поверхностно познакомиться с материалами дела, а потом уж с Олегом. Большего не прошу. Он нехотя достает из сейфа дело. Один небольшой томик. Уже хорошо. Значит, надеются на признание Олега. Раз есть его признание, что еще нужно?
Листаю материалы дела и делаю в блокноте первые заметки для себя.
1. В протоколе осмотра места происшествия записано, что на земле нет следов волочения трупа — уже кое-что!
2. Протокол не подписан экспертом, который значится присутствующим при осмотре — тоже пригодится.
3. В заключении судмедэксперта указано, что из двух ран должна была фонтанировать кровь, а из их конфигурации и по размеру ран можно сделать вывод, что они нанесены с двух сторон и разными (!!!) ножами.
4. А в протоколе осмотра одежды Олега не выявлено никаких следов крови на ней. (Ну и ну!)
5. На трупе остался массивный золотой крест с цепочкой и модные часы. А ведь Олега обвиняли в убийстве из корыстных побуждений. (Это уже очень многое!)
Для начала все. Демонстративно вздыхаю от выпавшей на мою долю защиты преступника по безнадежному делу и как бы невзначай спрашиваю:
— А где ножи?
Кузнецов с удивлением смотрит на меня и нехотя отвечает:
— Олег показывает, что выбросил их в ту же канаву.
— Там искали?
— Так канава же тогда была еще полна воды.
— А в воде нельзя поискать?
Удивление на лице Кузнецова сменяется раздражением.
— Что, вызывать по такому делу водолазов?
Я смущенно улыбаюсь:
— Зачем водолазов? Там воды-то было всего ничего, руки трупа были видны на поверхности. Разве трудно в высоких сапогах побродить по канаве и поискать ножи?
Раздражение переходит в злость. Кузнецов опять открывает сейф и достает еще один протокол осмотра места происшествия, где указано, что после допроса Олега была вызвана пожарная машина, которая откачала воду из канавы. На дне обнаружены разные предметы — бутылки и консервные банки. О ножах — ни слова.
— Вот здорово! — замечаю я. — А вы говорите о водолазах! Сами же нашли простое решение. Так где же ножи?
Соврал, значит, Олег. Выбросил их где-то в другом месте, на следующем допросе уточним. — Подозрительно смотрит на меня: — Что вас еще интересует?
— Теперь сам Олег. Где я могу повидаться с ним наедине?
— Наедине только в КПЗ. А при мне могу устроить свидание здесь.
— Ну давайте на первый раз здесь. Но вы меня хоть на пять минут оставьте с ним наедине.
— А я что, в коридоре сидеть буду?
— Давайте тогда в КПЗ.
Он убирает дело в сейф, все бумаги со стола в ящик, запирает его на ключ и выходит.
Я думаю. Все-таки интуиция меня не подвела. Все важнейшие обстоятельства дела, рассказанные мне матерью, подтвердились. А в деле я обнаружил кое-что еще, куда более важное: два разных ножа, фонтаны крови из ран и отсутствие ее следов на одежде Олега.
Дверь открывается, входит Кузнецов, а за ним худенький мальчуган ростом не больше 165 см, а весом, наверное, около 60 килограммов. (Вспоминаю вес трупа по результатам судмедэкспертизы — 90.) Чистенький прилизанный мальчуган никак не похож на обычного малолетку, находящегося в КПЗ. Видимо, Кузнецов обеспечивает ему приличные условия...
Подчеркнуто строго Кузнецов объявляет мне:
— В вашем распоряжении, как вы просили, пять минут.
И выходит. Мы остаемся с Олегом наедине. Он сразу же бросается в атаку.
— Зачем мама сменила адвоката? Мне вообще адвокат не нужен. Убил я. Буду отвечать, раз виноват. Отсижу лет пять. Я еще молодой.
— Адвокат тебе полагается по закону. Без защитника несовершеннолетнего судить не могут. Ну а если ты убил и готов за это отвечать, не все ли тебе равно, кто будет твоим защитником? Только почему ты уверен, что так легко отделаешься? А если дадут на всю катушку — десять лет?
— Не дадут. Кузнецов говорит, больше пяти не дадут. А Алла пишет, что вытащит меня через два года.
— При чем здесь Алла? От нее ничего не зависит.
— Зависит. У нее брат в милиции работает. И вообще связи. И у матери ее тоже. Она жила с начальником милиции. Только вы не уговаривайте меня изменять показания.
— И не собираюсь. Если тебе нравится сидеть за других — сиди.
— За каких других? Я убил.
— Ну убил, так убил. Так и продолжай показывать в суде.
Я, уже обдумывая тактику защиты Олега в суде, решил, что поначалу ему ни в коем разе не надо изменять свои показания, в которых он сам неизбежно запутается. Самооговор настолько очевиден, что поверить ему и построить только на его показаниях обвинительный приговор будет просто невозможно.
И я решил, что на данном этапе предварительного следствия моя задача сводится лишь к одному — потянуть время и не дать следователю возможности исправить свои ошибки. Впрочем, большинство их неисправимо.
— У нас времени в обрез. О деле говорить пока ничего не на до. Хочешь сообщить что-нибудь матери?
— Маме передайте привет, и чтобы она не волновалась. Все будет нормально. А Алле скажите: я ее люблю и надеюсь на нее. Только пусть не очень поддается Кузнецову.
— А ты откуда об этом знаешь?
— Она ему звонила при мне несколько раз по телефону, и он ей назначал свидания.
— Наверное, так нужно по твоему делу, чтобы помочь тебе.
— Такой помощи мне не нужно. Если узнаю, что она ему дает, расскажу всю правду! (Я делаю вид, что пропускаю эту его оговорку мимо ушей.)
Дверь открывается, входит Кузнецов.
— Ну, познакомились? Можете еще побеседовать при мне.
Я прошу Олега рассказать мне, как было дело, как и почему он дошел до убийства человека, который ему ничего плохого не сделал. Олег вопросительно смотрит на Кузнецова. Тот пытается прийти на помощь.
— Вы все это узнаете при ознакомлении с материалами дела.
— Но я хотел бы услышать все от Олега. Я ведь имею на это право.
— Имеете. Даю вам еще пять минут.
Время беседы наедине с подзащитным законом не ограничено. Но я пока не хочу осложнять отношения со следователем и соглашаюсь.
Как я и ожидал, Олег, заикаясь и задумываясь перед каждой фразой, пытается связно изложить мне бессвязную историю своей поездки на такси, путаясь в маршруте и целях этой поездки... А когда я прошу рассказать о его последующей поездке в Ярославль, он совсем умолкает. Мне становится жаль его. И, кроме того, я опасаюсь, что он может от меня отказаться. Поэтому я делаю вид, что не обращаю внимания на нелепые противоречия. Перевожу тему на Аллу — и он сразу оживает. Он очень любит ее и обижен только на ее мать и брата, которые запрещали Алле с ним встречаться, но после убийства таксиста они сменили гнев на милость и обещали всячески ему помогать. А мать Аллы, когда они с Аллой пришли в милицию с повинной, принесла им туда даже одеяло и подушку. И там они наконец смогли переспать. Олег просит меня встретиться с Аллой и передать ей, что только воспоминание о ней придает ему стойкость и мужество. И чтобы она не беспокоилась за него, он сделает все, как она просила.
— Можешь написать ей записку, — предлагаю я, надеясь, что там он может еще раз проговориться.
— Он, увы, отказывается.
— Я ей пишу почти каждый день, и Кузнецов ей передает, а один раз разрешил даже поговорить с ней по телефону, а сам вышел из кабинета.
Мы расстаемся почти друзьями, но на прощание он еще раз просит меня в суде не задавать ему никаких вопросов и не сбивать с толку. Я обещаю. И делаю это вполне искренно, так как уверен, что он запутается в своей (или, точнее, навязанной ему кем-то) версии и без моей помощи.
Придерживаясь своей тактики, направленной на затягивание следствия, я в дальнейшем по мере ознакомления с материалами дела заявлял одно ходатайство за другим. О проведении очных ставок Олега с Аллой, о дополнительном допросе матери убитого таксиста, о допросе сожительницы убитого...
Первые мои ходатайства Кузнецов удовлетворял беззаботно, но в конце концов насторожился. А одно из них удовлетворил формально — вынес постановление о его удовлетворении, но не исполнил. Это было ходатайство о привлечении к уголовной ответственности за недоносительство свидетеля Чернова, кото-
рый якобы знал о совершенном Олегом убийстве, но не донес об этом милиции. Я понимал, что Кузнецов этого никогда не сделает, опасаясь, что Чернов откажется от ранее данных им явно ложных показаний против Олега. Каждый раз, когда я напоминал об этом ходатайстве Кузнецову, он отговаривался, что никак не может Чернова разыскать. А накануне окончания срока расследования дела молча положил передо мной справку военкомата: Чернов призван в армию и направлен в часть, расположенную за рубежом! И рядом положил свое постановление о выделении дела Чернова в отдельное производство. Читая эту справку и искоса поглядывая на Кузнецова, я с удовлетворением отметил, как он торжествует по поводу своего хитрого хода. А то, что это был именно ход конем, сомневаться не приходилось: из справки следовало, что Чернов был призван в армию уже после моего ходатайства.
— Ну что ж! — вздохнул я. — Придется писать на вас жалобу прокурору, а во-вторых, заявлять ходатайство о продлении срока следствия для доставки Чернова обратно.
— Ничего не выйдет. Я послезавтра должен уже направить дело в суд! — торжествовал Кузнецов.
— Ну и отправляйте. Суд возвратит вам дело для дополни тельного расследования, и у вас будет еще два месяца для окончания следствия.
— Да? — Кузнецов задумался. — А если суд дело не вернет?
— Вернет. Ведь дело это пойдет не в ваш Щелковский суд, а в облсуд, который не допустит такого грубого нарушения статьи 26 УПК, тем более что Чернов у вас основной свидетель против Олега. А зачем суду брать на себя его вызов и доставку, чтобы потом опять же возвращать вам дело для соединения двух дел — Чернова и Олега?
Кузнецов в бешенстве выбежал из кабинета, а Олег изумленно посмотрел на меня:
— Зачем вы его так? Ведь он для меня старается.
— Для тебя? Тогда он удовлетворит мое ходатайство о продлении срока следствия, и ты еще пару месяцев посидишь здесь, в более приятных условиях, чем в лагере.
Кузнецов возвратился через полчаса, расстроенный. Видимо, ему здорово попало от прокурора.
Тем не менее прокурор на следующий день утвердил обвинительное заключение, и дело пошло в суд. Я тут же заявил ходатайство в распорядительное заседание суда, и все получилось так, как я и предсказывал. Дело вернулось к Кузнецову для дополнительного расследования и соединения дел Олега и Чернова.
Я долго по этому делу почти бездельничал. Чернов объявился только к концу двухмесячного срока. Ему было предъявлено обвинение, а затем по моему новому ходатайству проведена очная ставка между ним и Олегом, которая прошла с позиции защиты очень неплохо, поскольку, полностью запутавшись, Чернов в конце концов показал, что он уже не помнит, когда и как все случилось.
После этого дело опять пошло в суд и, на мое (и Олега) счастье, попало в руки молодого и порядочного, еще не успевшего зачерстветь на судейском поприще члена Мособлсуда А.И.Стрельникова.
За это время мы с Олегом уже почти подружились, он мне стал доверять полностью. Думаю, тогда я уже мог при желании уговорить его отказаться от своей явки с повинной и признательных показаний, тем более что при ознакомлении с материалами дела Олег убедился и в неверности своей любимой Аллы, и в коварстве обещавших ему помочь ее родных.
Мать Аллы даже додумалась до того, что на одном из допросов показала, будто Олег всегда носил с собой финский нож, а однажды, когда она застала его у себя дома и хотела выгнать, он на бросился на нее с этим ножом с криком «зарежу!». И сама Алла дала Олегу не лучшую характеристику: жадный, трус, страдающий комплексом неполноценности и потому заранее задумавший совершить убийство, чтобы доказать свою способность на геройские подвиги. А Кузнецов к этому времени уже объявил Олегу, что он получит минимум восемь лет, и перепредъявил ему обвинение, сгустив, как мог, краски.
Здесь я позволю себе отвлечься от фабулы дела и остановиться на одной этической проблеме, иногда возникающей перед адвокатом в уголовном процессе.
Речь идет о коллизии между позициями адвоката и его подзащитного. В принципе она не должна возникать, по крайней ме-
ре, адвокат всегда должен стремиться к тому, чтобы она не возникала. Но жизнь, в том числе уголовные дела, и человеческая психология многообразны. Яркий пример такой коллизии — дело Олега Ш.
Он сам явился с повинной, признавал себя виновным на всех допросах, а я был убежден, что он если как-то и причастен к убийству, то сам и тем более в одиночку его не совершал. Но я считал себя не вправе и не мог практически разоблачать его самооговор. Ведь он мог потребовать другого адвоката. Свою задачу я видел в том, чтобы постепенно, шаг за шагом, не торопясь, показать и доказать Олегу гибельность избранной им позиции — чтобы он сам в нужный момент изменил ее. И вроде бы мне к окончанию предварительного следствия удалось сделать это. Но я считал, что менять его показания пока рано. Если бы он сделал это на предварительном следствии, ни у кого не возникло бы сомнений, что он принял такое решение под моим влиянием. Тогда история строптивого адвоката началась бы раньше и еще неизвестно, чем бы закончилась — для меня и для самого Олега.
Поэтому мы договорились с Олегом: в суде он по-прежнему будет признавать себя виновным, но разрешит мне доказывать его невиновность. Так просто не могло быть, потому что так не бывает никогда. А сам он по ходу дела решит для себя, нужно ли ему отказываться от самооговора или нет.
Но я опять сбился на фабулу дела, а хочется порассуждать о проблеме коллизии между защитником и обвиняемым вообще.
У этой проблемы нет единого бесспорного решения, не считая уже указанной мной выше обязанности адвоката стремиться к тому, чтобы коллизия не возникала вообще.
Пожалуй, категорическое ее решение возможно, правомерно и обязательно для адвоката только в одном случае — когда подзащитный не признает себя виновным, а адвокат приходит к выводу, что вина подзащитного доказана. По моему глубокому убеждению, в этом самом трудном для адвоката случае он должен перепрыгнуть через самого себя, но ни при каких условиях ни в коем случае не превращаться во второго обвинителя. Адвокат обязан искать и искать в материалах такого дела все, что может опровергнуть версию обвинения. И практике (в том числе и моей) известны случаи,
когда на первый взгляд, казалось бы, неопровержимые улики против обвиняемого становились сомнительными, а иногда даже просто фальсифицированными. Итак, когда обвиняемый не признает себя виновным, защитник ни при каких условиях не имеет права отступать от его позиции, но обязан всячески, конечно, только законными средствами, поддерживать его версию, какой бы нелепой она ни казалась.
Может быть, не все адвокаты согласятся со мной. Ведь печальная история советской адвокатуры знает случаи, когда даже самые известные наши адвокаты в политических процессах занимали совсем иную позицию и обращались к суду только с просьбами о милости, о смягчении наказания, хотя сами (я надеюсь на их ум, профессионализм и опыт) прекрасно понимали, что их подзащитные невиновны. Я этих адвокатов не осуждаю, так как в те времена честно и мужественно защищать обвиняемых в политических процессах означало одно — солидарность с «врагами народа», а кому хочется неизбежно разделить их участь. Но ведь можно было хотя бы попытаться уклониться от участия в таких процессах.
Чтобы не выдавать себя за героя, замечу: когда меня принимали в коллегию, председатель Президиума К.Н.Апраксин предупредил: я не должен участвовать в диссидентских делах, и я с легкой душой принял это условие. Во-первых, я понимал, что КГБ никогда не даст мне допуска к таким процессам. А во-вторых, мое участие в них могло лишь повредить моим подзащитным. Но М.В.Калистратова как-то в разговоре разнесла вдрызг мою трусость и сказала, что прощает меня только за мои старые заслуги.
Всегда можно уклониться от дела. Но не стану скрывать свое глубокое неуважение к адвокатам, которые начинают свою защитительную речь словами: «Я связан позицией своего подзащитного и потому...», а потом не утруждают себя ни единым доводом в поддержку позиции обвиняемого. И уж совсем гадким я считаю адвоката, который находит время сказать перед своей речью не сколько слов судье и прокурору по секрету: он, конечно, понимает, что подзащитный виновен и полностью изобличен, но приходится его защищать и доказывать недоказуемое.
Второй вариант возможной коллизии с подзащитным — мой случай с Олегом. Обвиняемый признает себя виновным, а защитник убежден в его невиновности. Однозначного решения в такой ситуации тоже нет. Ведь возможны и практике известны случаи, когда обвиняемый оговаривает себя из самых лучших, даже благородных побуждений. Чтобы спасти, например, близкого ему человека. Если это делает взрослый человек, вполне осознающий последствия самооговора, думаю, что адвокат не имеет права оспаривать его версию.
Вряд ли должен оспаривать адвокат версию своего опытного подзащитного и тогда, когда тот берет всю вину на себя, только чтобы отделаться от «группы» лиц, совершивших преступление. При этом он не только выручает своих соучастников, но и сам получает не столь суровое наказание, какое предусмотрено за «групповое» преступление. Допускаю (с некоторым душевным трепетом) случай, когда именно адвокат подсказывает своему подзащитному такую позицию. Но в этом случае подсказка должна быть сделана очень корректно, без всякого давления на подзащитного, а уж тем более при отсутствии давления на самого адвоката со стороны других соучастников преступления или, что еще хуже, материального стимулирования адвоката со стороны этих лиц.
Однако вернемся к делу Олега Ш.
Дело, как уже было сказано, попало к порядочному и толковому судье А.И.Стрельникову. А обвинение поддерживала помощник прокурора области М.С.Никитина, женщина хотя и суровая, но весьма толковая и справедливая, что для меня было куда важнее.
Учитывая это, я впервые в своей практике решил не приберегать свои козыри 'напоследок, а раскрыть их в первый же день заседания суда в ходатайстве о возвращении дела для дополнительного расследования, дабы сразу же обратить внимание суда и прокурора на абсурдность предъявленного Олегу обвинения.
Естественно, мое ходатайство суд не удовлетворил как «преждевременное», поскольку его мотивы следовало проверить в судебном заседании: суд и прокурор к тому времени ознакомились с материалами дела лишь поверхностно.
Но моя цель была достигнута. После письменного ходатайства (со ссылками на конкретные листы дела) суд, удалившись в совещательную комнату, просидел там часа два, видимо, тщательно изучая материалы дела. Копию ходатайства я вручил прокурору, которая, пока суд совещался, тоже внимательно его изучала, проверяя обстоятельства, на которые я ссылался, по имеющимся у нее материалам наблюдательного производства. Затем она попросила суд дать ей и само дело. В результате и суд и прокурор вели допросы Олега и Чернова со знанием дела и явным недоверием к их показаниям.
Здесь, видимо, уместно вернуться к моей собственной под готовке к процессу. Меня волновали субъективные данные не только о судье и прокуроре, но и о моем коллеге, защитнике Чернова. Ведь последний был и обвиняемым, и одним из самых опасных свидетелей обвинения против Олега. Мне повезло. Защитником Чернова была назначена молодая и симпатичная Светлана Миронова (ныне Володина), которая недавно была принята в областную коллегию, и это дело было у нее едва ли не первым.
Еще до начала процесса Светлана сама разыскала меня. Она была в панике. Изучив материалы дела, она пришла к выводу, что ее подзащитный на следствии врал и оговаривал Олега. Что же ей делать? Ведь она должна поддерживать версию своего подзащитного!
— Ваш Олег взял на себя чужую вину, а мой Чернов его оговаривает. Я в отчаянии. Если я стану поддерживать вас, он от меня
откажется. А мне так хочется посидеть в этом интересном процессе рядом с вами. Мне очень нравится ваша тактика. Я даже переписала некоторые ваши ходатайства в качестве образца для себя. Что мне делать?
Я смотрел на нее и радовался. Как хорошо, что рядом будет сидеть красивая и к тому же толковая женщина, не страдающая амбициями, присущими многим работающим на публику адвокатам.
— А вы попробуйте деликатно объяснить Чернову, что если Олег не убивал, то отпадает обвинение и в его недоносительстве.
— Как же так, почему отпадает? Если ваш Олег даже наврал ему, что убил человека, то он все равно обязан был донести милиции об этом.
— Почему обязан? А если он, как мы с вами, понял, что Олег оговаривает себя? Если он был убежден, что Олег ему все наврал, то он не обязан был сообщать об этих его фантазиях.
— Он вряд ли поймет это. К тому же он и его мать находятся под влиянием Кузнецова. А Кузнецов обещал им, что Чернов отделается условным наказанием.
— А вы объясните им, что меру наказания определяет суд, а не Кузнецов. И главное, объясните им, что из материалов дела очевидно, что убийц было двое и вторым может оказаться ваш Чернов.
— Ну и придумаете вы. Ведь против Чернова в деле никаких материалов нет.
— А его собственные показания? Ведь он показал, что после убийства ездил с Олегом в этом такси и не видел в салоне и на одежде Олега никаких следов крови. А такого быть не могло. За чем же ему было врать? Одно из двух: либо Чернов сам был заинтересован скрыть факты, либо он все выдумал по неумной под сказке Кузнецова.
— Но Чернов и его мать боятся Кузнецова.
— Поэтому до начала процесса не надо с ним разговаривать об этом. Только в суде до начала заседания постарайтесь все это объяснить Чернову.
Так она и сделала. И добилась успеха. В первый же день процесса Чернов отказался от своих показаний, но, к моему удивлению, заявил, что ложные показания против Олега дал не по под-
сказке Кузнецова, а двоюродного брата Аллы — Анашкина, который у них в поселке пользовался среди пацанов большим авторитетом как «афганец», а теперь сотрудник милиции.
До Чернова допросили, естественно, Олега. Я уткнулся в свои бумаги, обхватил голову руками и искоса наблюдал за ним. Он, понурив голову, признал себя виновным в предъявленном ему обвинении полностью, но в обстоятельствах дела, как я и предполагал, запутался. На большинство уточняющих вопросов суда он ответить толково не мог. Или вообще не отвечал.
Мне во время его допроса практически делать было нечего, поскольку вытаскивать его из противоречий и бессмысленных показаний в мои планы не входило. Но за меня работала милая Света Миронова. «Вы не работали никогда жонглером?» — спросила она Олега. Этот вопрос был, конечно, снят судом, как не имеющий отношения к делу, но Светлана успела его мотивировать: «Только хороший жонглер может так работать двумя ножами».
Не только судьи и прокурор, но вообще все присутствующие в зале, который был забит до отказа, понимали, что Олег врет. Естественно, у зрителей его поведение вызывало только негодование. Особенно была возмущена признанная судом потерпевшей по делу мать убитого. Порой она не могла удержаться от комментариев и реплик: «убийца», «вот врет-то нескладно»... Председательствующему по делу приходилось ее успокаивать. Зато она одобряла мое пассивное поведение и в перерыве, подойдя ко мне, заявила: мол, я правильно делаю, что помалкиваю, негоже защищать такого мерзавца. Совсем по-другому реагировали на мою пассивность родные Олега. Они были явно недовольны, что я не выручаю его, когда он завирается в своих показаниях.
А я молчал до появления на процессе Аллы, ее матери и брата. Я раскрыл рот только тогда, когда начался их допрос. Мои вопросы к ним у сведущих людей могли вызвать только удивление, зато они нравились публике, которая сочла, что своими вопросами я усугубляю и без того неприглядное положение моего подзащитного. Я же хотел обнажить перед Олегом действительное отношение Аллы и ее родни к нему.
При допросе Аллы я достиг немногого. Она хотя и путалась в своих показаниях (это уже было неплохо), но вместе с тем не очень хаяла Олега, объясняя его преступление лишь комплексом неполноценности и стремлением проявить себя героем. Но, объясняя мотивы своей явки с повинной в милицию вместе с Олегом, она сболтнула то, что мне было нужно.
— Иначе он бы не пошел. Только я могла таким образом уговорить его признаться. Он ведь по натуре трус.
Кроме того, она, отвечая на мои вопросы, сообщила интересные и новые для меня сведения. Оказывается, накануне их явки с повинной этот вопрос она обсуждала с матерью и братом, который случайно в тот день зашел к ним и посоветовал ей, схитрив, помочь Олегу — явка с повинной облегчит его участь.
— Выходит, ваша мама и брат были в курсе дела и знали о преступлении, совершенном Олегом? — спросил я.
— Да, я им рассказала все, что узнала от Олега, когда сразу после убийства он заехал за мной на такси и предложил прокатиться.
— А вы понимаете, что в таком случае они должны сидеть рядом с Черновым, обвиняемым в недоносительстве?
— Сейчас понимаю, а тогда не понимала.
— А они сами тоже тогда этого не понимали?
— Не знаю, но я их очень просила помочь Олегу. Николай сказал, что дает ему два дня для явки с повинной, а если он сам не явится, арестует его.
— Вы об этой угрозе Николая сообщили Олегу?
— Нет, не сообщила, я его уговорила по-своему.
— Что значит «по-своему»?
— Я ему обещала, что признаюсь, будто мы убили вместе. И мы отсидим весь срок вместе как муж и жена.
— А вы не знали, что женщины и мужчины в колониях содержатся раздельно?
— Он не знал.
— А вы?
— Я знала, но иначе он не пошел бы.
— А вы видели когда-нибудь Олега с ножом?
— Видела только с маленьким перочинным ножом, которым нельзя убить человека.
— А где он вял ножи, которыми убил человека?
— Не знаю. Он не говорил.
— А куда он их потом дел?
— Говорил, что выкинул. Где — не знаю, не спрашивала.
Не могу — за давностью многое забылось — воспроизвести более полно допрос Аллы в суде. Да в этом и нет необходимости. Мне нужно было лишь открыть Олегу настоящее лицо Аллы и ее роль в его деле. Приведу только мой последний вопрос к ней. (Ох, как я мучился сомнениями, прежде чем его задать. Ведь адвокат должен задавать вопросы только тогда, когда он уверен, что получит нужный для защиты ответ. И все же я понимал, кожей чувствовал, что на публике, перед своими родными она не даст иного ответа.)
— Если Олег будет осужден на длительный срок, вы будете ждать его?
После долгих раздумий, глядя на не спускавшего с нее глаз Олега, затаившего дыхание, она решилась:
— Не знаю. Как получится. У меня много ухажеров.
На допросе ее матери особо останавливаться не стану. Женщина была отвратительна в своей ненависти к Олегу. Ее сказка о финском ноже, с которым когда-то Олег набросился на нее, была опровергнута даже Аллой, правда, в мягкой форме: «Не видела, это, наверное, было без меня».
Но самым интересным и полезным для защиты был, конечно, допрос двоюродного брата Аллы — Анашкина. На предварительном следствии он показал, что в день убийства он ездил со своей матерью в город Железнодорожный, где она жила, чтобы у нотариуса оформить ее завещание. В деле имелась копия завещания. Дата совпадала. Анашкин утверждал, что они пробыли у нотариуса до 16 часов, так как была большая очередь. (Убийство было совершено в 14 часов.)
А я догадался заранее запросить у нотариуса справку о часах работы в ту субботу, когда было совершено убийство. И получил ответ: нотариальная контора работала в тот день до 14 часов. Удостоверение завещания матери Анашкина было одним из первых актов нотариуса в тот день. Мой запрос и ответ нотариуса стали, очевидно, известны Кузнецову. После первого возвращения ему дела для дополнительного расследования в протоколе допроса
Анашкина, где было зафиксировано его алиби (визит к нотариусу), появилась приписка: «Дополняю свои показания. После нотариуса я вернулся в Щелково и с 12 часов до ночи находился в общежитии у своей знакомой Наташи Крыловой». Наученный горьким опытом, я не стал официально запрашивать общежитие, в котором проживала Наташа Крылова, так как этот запрос мог тоже тут же стать известен Кузнецову. Я послал мать Олега в общежитие, чтобы она там у знакомых женщин выяснила все об этой Наташе. Результат превзошел все ожидания. Наташа Крылова действительно там проживала и дружила с Анашкиным, но выехала оттуда за месяц до убийства.
И вот Николай Анашкин опять на трибуне свидетеля. Все взоры устремлены на него. Он демонстративно одет в старую армейскую форму. Увидев его красное лицо и вытаращенные глаза, понимаю: либо выпил для храбрости, либо под наркотой. Тем лучше. Значит, боится. Значит, совесть нечиста.
На предложение суда рассказать об всем, что ему известно, говорит одно: убийца — Олег III. Суду и прокурору приходится задавать ему конкретные вопросы, на большинство которых он отвечает, что не помнит. Много времени, мол, прошло, а память у него плохая. Тем не менее не оспаривает показаний Аллы, что она рассказала ему об убийстве таксиста на следующий день у себя дома, куда он зашел случайно. Но категорически отрицает, что не любил Олега и возражал против его дружбы с Аллой. И вообще Олег — хороший парень, вот только со здоровьем у него неважно. А в доказательство своей чуть ли не дружбы с Олегом выдает вдруг то, что даже Олег и Алла не рассказывали. Оказывается, утром в день убийства Олег заезжал к нему домой вместе с Аллой, но дома они его не застали, так как он уже уехал к нотариусу, от которого прямо направился потом к своей девушке.
— Как зовут вашу девушку и где она живет?
— Наташа Крылова. Живет в общежитии ткацкой фабрики.
— Когда последний раз ее видели?
— Давно не видел. Когда последний раз — не помню.
— Откуда она родом?
— Из Казахстана. Здесь по лимиту.
— А где находится сейчас?
— Не знаю. Давно ее не видел. У меня теперь другая девушка.
— Я располагаю сведениями, что Наташа выехала из Щелкова за месяц до убийства. Вы не возражаете, если я заявлю перед су дом ходатайство о проверке этих сведений?
Молчит. Багровеет. Смотрит себе под ноги. Думает. Шевелит губами, как будто что-то высчитывая.
— Не помню, когда она уехала. Она забеременела, и я перестал к ней ходить.
— Так вы перестали к ней ходить до или после убийства?
— Не помню, когда было убийство. Много времени прошло.
— Но в день убийства после визита к нотариусу где же вы бы ли? Можете ответить на этот вопрос?
— Не помню. Может быть, у Татьяны Морозовой.
— А где она живет? Можете назвать адрес?
— Не помню.
— Может быть, вы вспомните обстоятельства, при которых вы внесли дополнения в свои ранее данные следователю Кузнецову показания и дописали собственноручно в протоколе допроса, что вы были в день убийства у Наташи Крыловой? В связи с чем вы вдруг решили это вспомнить?
— Мне позвонил Кузнецов и попросил вспомнить, где я был после нотариуса. Мы договорились встретиться по дороге в Москву.
— Так это было не в его кабинете, а в электричке?
— Нет, не в электричке, а в автомобиле, на котором мы ехали в Москву. Вернее, ехал он, а меня подобрал по дороге. Он вытащил из своего портфеля протокол и сказал, чтобы я дописал — где был после нотариуса; я написал про Наташу Крылову и подписал.
— А почему дату, когда вы написали свое дополнение, не указали?
— Он сказал, что не надо.
— Так вот, оказывается, какая у вас отличная память, а вы все «не помню», «не помню».
Анашкин молчит, переступая с ноги на ногу, смотрит в пол и вдруг заявляет:
— Я плохо себя чувствую и больше отвечать не могу.
Его отпускают до завтра, а прежде чем закрыть заседание, председательствующий обращается к Олегу:
— Встаньте. Вы все еще настаиваете на своих показаниях, что вы убили? Или, может быть, решили, наконец, рассказать суду правду?
Олег стоит и молчит. Я ловлю на себе его растерянный и умоляющий взгляд... Встаю и прошу суд объявить перерыв на десять минут.
Объявляется перерыв. Я подхожу к Олегу, кладу ему руку на плечо, прошу у него сигарету и спрашиваю:
— Что решил делать?
— Не знаю. А вы что посоветуете?
— Решай сам. Ты же просил на тебя не давить, чтобы ты изменил показания. Я тебе дал слово этого не делать. И я свое обещание честно выполнил. Но сейчас ты сам просишь моего совета. Так вот. Ты же видишь, что ни суд, ни прокурор тебе не верят. И если ты не полный идиот, должен понять, что Алла, ее мать и брат тебя подставили и помогать тебе не собираются, а стараются утопить, чтобы ты уже никогда не смог рассказать правду. Если суд им поверит, тебе дадут на полную катушку. Ты там погибнешь. А если им суд не поверит, как не верит и тебе, то, может быть, вернет дело на дополнительное расследование. Но уже не Кузнецову, а другому следователю. И думаю, что действительные убийцы будут рано или поздно найдены. Поэтому советую тебе рассказать всю правду.
— А моим родным за это ничего не будет?
— А ты спроси об этом суд.
Когда заседание возобновляется, Олег решительно встает и спрашивает:
— Гражданин судья, а если я расскажу правду, вы гарантируете, что моим родным ничего не будет?
— За что?
— За то, что я расскажу правду.
— А разве им кто-нибудь угрожал?
— Угрожали мне. Говорили, что со всей семьей расправятся.
И, заикаясь, хлюпая носом, Олег рассказал правду. Вечером накануне того дня брат Аллы попросил Олега взять у железнодорожной станции такси, покататься немного по городу и заехать за ним, потом Николай отвезет его к Алле и там оставит, а сам по-
едет по своим делам. Но Олег сначала заехал за Аллой, и они вместе поехали к Анашкину. Там Алла поругалась с братом и ушла, а Олега Анашкин не отпустил и велел ему ехать с собой. Когда они вдвоем ехали на такси, на перекрестке проголосовал какой-то незнакомый ему мужчина и подсел в машину на переднее сиденье, рядом с водителем. До этого там сидел Олег, но Анашкин велел ему пересесть на заднее сиденье. Из разговора мужчины с водителем Олег понял, что они знакомы. Подробностей беседы Олег не слышал, так как сам в это время разговаривал с Анашкиным. Но вроде бы они говорили, скорее, даже спорили о какой-то квартире. А потом они выехали из города по направлению к кладбищу, и где-то за городом Анашкин вдруг сильно ударил Олега в челюсть. Олег ударился головой о стойку и потерял сознание. Когда очнулся, машина стояла, в салоне было много крови, а его спутники вытаскивали из кабины водителя, который еще хрипел, а затем потащили к канаве, куда, раскачав, и бросили. Олег вылез из автомобиля и хотел убежать, но его начало тошнить. Подбежавший Анашкин затащил его обратно в такси и заставил тряпкой вытирать кровь, а потом приказал молчать, если не хочет тоже оказаться в канаве. Потом, когда вернулись в город, незнакомый мужчина вышел, а Анашкин с Олегом сначала заехали домой к Анашкину, потом к Алле, а вечером втроем поехали в Ярославль, где Анашкин оставил автомобиль в каком-то дачном поселке, дал Олегу с Аллой 300 рублей и велел добираться домой без него на попутках, а сам куда-то ушел. Перед уходом он еще раз предупредил Олега, чтобы тот молчал обо всем виденном, а то с ним и со всей его семьей будет то же самое, что стало с шофером такси.
На следующий день Анашкин подкараулил Олега у техникума и сказал, что вообще он парень молодец, но если кто-нибудь узнает о случившемся, то ему самому и семье будет плохо.
Суд молча слушал Олега, не перебивая. В зале стояла мертвая тишина, прерываемая только хлюпаньем Олега.
А потом судья попросил его подробно описать внешность мужчины, который подсел к ним в такси и вместе с Анашкиным убил таксиста.
И тут-то разорвалась бомба, взрыва которой, признаюсь, даже моя интуиция не предсказывала.
Когда Олег подробно описал характерную внешность попутчика (высокий, худой, усатый, черные вьющиеся волосы с проседью, шрам на щеке), в зале раздался грохот. Мать убитого, сидевшая на первой скамье, потеряла сознание и упала на пол.
Немедленно был объявлен перерыв. Всех, в том числе обвиняемых, удалили из зала, а секретарь суда побежала к телефону вызывать «скорую помощь».
Но старуха, которую обильно опрыскали водой прокурор и Света Миронова, пришла в себя и стала истошно кричать: «Это же Витька! Сволочь, Витька! Он давно угрожал Володе, что, если он не выпишется из квартиры, он его прирежет. Он угрожал задушить и меня, если я его не пропишу».
Оказалось, что зять Витька три года назад приехал в Москву с Северного Кавказа и, как-то придя с Володей в гости, заночевал и прижился у них, женившись на дочери. Он все время предлагал Володе выписаться из этой квартиры и переписать ее на его имя, но Володя отказывался, и мать сама тоже не хотела его прописывать, хотя зять предлагал ей за это тысячу рублей. Их разговоры на эту тему заканчивались скандалами, во время которых пьяный зять угрожал Володе и ей, ссылаясь на то, что ему за это ничего не будет, так как его отец — генерал МВД и у него все на крючке. Он и Анашкину помог устроиться в милицию.
Ольга Митрофановна (так звали мать убитого) обо всем этом пыталась рассказать следователю, но Кузнецов отмахивался от нее, заявляя, что его семейные дрязги не интересуют.
После перерыва показания Ольги Митрофановны были запротоколированы, а Олегу судья предложил изложить свои новые показания в письменном виде, чтобы приложить их к протоколу.
На следующий день по ходатайству прокурора дело было возвращено для дополнительного расследования.
Это ходатайство милейшей М.С.Никитиной дорого стоило. Ее вскоре отправили в отставку.
На дополнительное расследование дело попало к тому же Кузнецову. Я заявил ему отвод. Дело забрало следственное управление ГУВД Московской области, где меня пытались от него отстранить, допросив в качестве свидетеля, — на том основании, что я якобы где-то достал и передал Олегу фотографию зятя убитого.
А когда я отказался выступать в этой роли, началась опубликованная в «Литературной газете» история строптивого адвоката.
В следственном управлении ГУВД Московской области была создана следственная бригада во главе со старшим следователем Степановой, которая начала свою работу по делу с вызова матери, а затем еще и тетки Олега для выяснения обстоятельств, при которых ко мне могла попасть фотография зятя убитого — та самая, что я передал якобы Олегу. Заодно выясняли и сумму уплаченного мне гонорара.
В коридоре облсуда была организована провокация. Сестра убитого (она же жена убийцы), «случайно» встретив меня, притворно заорала: «Нахал, верните фотографию моего мужа!»
С чувством юмора всегда легче жить, но оно иногда подводило меня. Когда-то, году в 1949-м, меня ознакомили с постановлением ОСО при НКВД о моей пожизненной ссылке, и я додумался спросить офицера: «Это что — до окончания жизни? Чьей — моей или его?» Мне тогда было 27 лет, ему — 70. Офицер сначала обалдел от моей наглости, а потом сказал: «Вам мало? Хотите еще?» А я и здесь не смог удержаться: «Еще» — это значит, я останусь в ссылке и после смерти? Но там, — я ткнул пальцем вверх, — ссылок нет, там только райские кущи или раскаленная сковорода. Я надеюсь попасть с ним в разные места». Офицер оглянулся, видимо, опасаясь, что кто-нибудь мог услышать меня, и рассмеялся, от дав должное моему нахальству: «Ну даешь! Распишись и иди на этап в свои кущи».
Так случилось и на этот раз. Вместо того чтобы с презрительным взглядом пройти молча мимо провокаторши, как подобает солидному адвокату, я остановился и спросил:
— Это о какой фотографии вы говорите? Где он в профиль или где анфас?
— Я тебе покажу «фас»! Люди, вы слышали? Он сам признался, что у него две фотографии моего мужа.
Оказалось, что «люди» слышали. И тут же «люди» составили акт об услышанном. Правда, он потом нигде не фигурировал. Видимо, потому, что история строптивого адвоката развивалась в другом направлении и направлявшие ее чины старались доказать, что моя «история» не была связана с делом Олега Ш.
Итак, Степанова, Кузнецов (он тоже входил в бригаду) и их подручные опера проводили какие-то новые следственные действия по делу Олега, но меня о них не извещали. Естественно, я заранее предупредил Олега, чтобы он без меня отказывался в них участвовать. А его, как я узнал, отправили от меня подальше, в Подольское СИЗО.
Выяснилось, что Олег — молодец и отказывался давать какие-либо показания без меня, несмотря даже на заявление следователей, что я уже тоже арестован.
О продолжающемся нарушении законности по делу Олега я, конечно, написал несколько жалоб: прокурору области, потом Прокурору РСФСР, потом Генеральному прокурору СССР.
Прокуратура РСФСР отреагировала немедленно. Против меня было возбуждено уголовное дело по бессмысленному обвинению в подстрекательстве к даче взяток. Тогда такие обвинения против адвокатов были широко распространены.
Только-только вышло очередное Постановление ЦК КПСС «О дальнейшем укреплении законности», и крайними, как и раньше после подобных постановлений, хотели сделать адвокатов, которые, по мнению МВД и КГБ, только мешали им бороться с преступностью.
В Прокуратуре РСФСР была создана большая бригада во главе со следователем из Нижнего Тагила Коротаевым, известным своим антисемитизмом. Он не скрывал своей задачи — уничтожить жидомасонскую Московскую коллегию адвокатов.
В Московской юридической консультации № 1, где я работал, было изъято по протоколу 208 моих регистрационных карточек по уголовным делам за последние шесть лет. Там были адреса моих подзащитных и клиентов. На самом деле, как выяснилось позже, было изъято много больше — без протокола. После прекращения дела и отправки Коротаева восвояси — в Нижний Тагил, мне возвратили 220 карточек. Оказалось, что 12 штук выдал завконсультацией Г.И.Яшаров раньше, еще даже до возбуждения против меня дела и без протокола изъятия. «Случайно» это были карточки по делам, по которым я работал вместе с Г.И.Яшаровым, или по иногородним делам, в которых мне сопутствовал профессиональный успех.
И началось... Первый сигнал прозвучал от моей коллеги милой Нади Бородиной.
Как-то раз она позвонила и взволнованно попросила меня о срочной встрече. Я, конечно, тут же откликнулся и приехал в назначенное место. Там она поведала мне под большим секретом, что ее Коротаев зацепил на какой-то мелочи и обещал не возбуждать против нее дела, если она даст ему на меня какой-нибудь компромат.
— Понимаешь, какая сволочь! — возмущалась Надя. — Говорит, что мы, русские, — дураки, работаем за гроши, а эти жиды хапают тысячи. А вы молчите и не хотите помочь нам их разоблачить. Ну подумай, какая сволочь! Или скажи мне прямо — что, разве я похожа на антисемитку, почему он решил, что я попадусь на такую удочку? — не могла успокоиться Надюха.
— Перестань, Надя, если бы ты была антисемиткой, то не могла бы быть такой обаятельной женщиной, с которой я готов «хучь куда»! Просто он идиот и к тому же патологический анти семит.
— «Хучь куда». Все только треплешься, а сам никуда. А этого идиота опасайся. Ведь самое страшное — иметь дело с идиотом.
— Вот в этом ты права. Но ты же знаешь, что мне приходилось иметь дело с еще более страшными идиотами. И вот живой остался. А они — расстреляны.
— Живой-то живой, но двенадцать лет отсидел из-за них. Кстати, об этом знает Коротаев. Он даже знает, по какому делу ты сидел. Вместе с дочерью Тухачевского.
— Тухачевского? Ну, это он что-то путает. С Ленкой Бубновой — да. А Светка Тухачевская проходила по другому делу. Но спасибо за информацию. И за твое мужество, что не поддалась на его провокацию.
— За что спасибо? Я ведь про твои дела действительно ничего не знаю. Что я ему могла про тебя сказать, кроме хорошего? Что у тебя хорошая практика? Что есть успехи в работе? Так это все знают.
— Ну это как раз их и настораживает и злит. Они ведь по себе судят. Раз есть успехи в работе — значит, дает взятки следователям и судьям.
— Но у тебя-то не так. Я, дура, забыла ему сказать, как сама была свидетелем, когда какой-то грузин предлагал тебе большие деньги, но только под гарантию результата, а ты ответил, что за результат денег не берешь и можешь ему гарантировать только свою добросовестную работу.
— Вот, вот. И за это спасибо. И за Свету Тухачевскую. Ведь только Яшаров решил почему-то, что я сидел по одному с ней делу. Он как-то сам меня спрашивал о Светлане. Я сказал, что ничего не знаю о ней. Но он, видимо, не поверил.
Этот разговор с Надей Бородиной состоялся до того, как мне стало известно об изъятии в консультации моих карточек.
Вскоре потоком пошли телефонные звонки от моих бывших подзащитных, оставшихся на свободе. Они встревоженно спрашивали меня, зачем их вызывают в прокуратуру.
А потом пошли звонки от клиентов, которые уже там побывали. Они рассказывали, как Коротаев и его подручные угрожали возобновить следствие по давно законченным делам или сулили им всякие поблажки по тем ограничениям, которые они имели (прописка в Москве, досрочное снятие судимости и т.п.). А от них требовали только одного — сказать, сколько они заплатили Когану за хороший для них результат по делу. Только все рассказать честно! Они все равно все знают, но хотят проверить их честность.
Умилил меня звонок одного моего старого подзащитного, называть которого не хочу. Он работал когда-то директором магазина культтоваров, где была обнаружена крупная недостача. Его обвиняли в хищении в крупном размере и злоупотреблении служебным положением. Но доказательства непосредственной его вины отсутствовали — тем более что сам он не был материально ответственным лицом и редко появлялся в магазине, разъезжая по поставщикам и, как я догадывался, имел там свои дела, которые проходили мимо магазина. Привлеченные по этому делу его подчиненные, материально ответственные лица (заведующие отделами и секциями) все сваливали на него, ссылаясь на то, что он, мол, имел доступ к товарам, а они ему доверяли.
Дело это длилось долго, и все это время он относился ко мне очень нежно и едва ли не набивался в друзья. Несколько раз
даже ходил со мной в сауну, где делал мне почти профессиональный массаж. Ни одной копейки сверх положенной тогда таксы я от него не получал, но, поскольку расследование дела, а потом и суд продолжались долго и из-за сложности группового дела, такса была повышенная, он уплатил в кассу значительную сумму.
В конце концов мне в суде удалось добиться переквалификации его действий, и он был осужден условно за халатность, но со изысканием с него какой-то доли ущерба от недостачи. С профессиональной точки зрения такой приговор по такому делу был большим успехом.
После оглашения приговора он и его жена, которая находилась в зале суда с сумкой, где было приготовлено все необходимое для тюрьмы в случае взятия его под стражу, чуть не рыдали от счастья. Они благодарили меня, обещая, что еще встретятся со мной в ближайшие дни. И через пару дней после суда он действительно появился у меня и заявил:
— Мы с женой и родственниками посовещались и решили, что суд все-таки неправильно взыскал с меня ущерб за недостачу. А это значит, что вы не сумели убедить суд в моей абсолютной невиновности. Поэтому мы считаем, что я вам переплатил.
Я обалдел. Один мой друг, старый адвокат, говаривал: «У адвоката два счастливых дня: когда он получает микст и когда он имеет возможность при неудачном исходе дела возвратить без скандала клиенту полученные деньги». Но в данном случае не было никакого микста и был хороший результат по делу.
Конечно, я мог послать его подальше с его претензиями ко мне. Но доказывать ему, что он подонок, я считал ниже своего достоинства.
Я предложил ему тут же написать официальное заявление на имя заведующего юридической консультацией о том, что он недоволен моей работой и просит вернуть все уплаченные им за мою работу деньги.
Честно говоря, я не думал, что он, зная, сколько сил и времени затратил я на его дело, пойдет на это.
И я не ошибся.
— Ну зачем вы так, Марк Иосифович? Мы знаем, что вы работали и старались. Но все-таки мы считаем, что вы получили с
меня слишком много. Вы работали четыре месяца. Ну пусть будет по тысяче в месяц. Это неплохая зарплата. Я как директор магазина получал восемьсот рублей. Ладно, я готов уплатить по тысяче в месяц. Но я заплатил по квитанциям, — он достал их из кармана, — за четыре месяца вашей работы пять тысяч шестьсот рублей. Вот разницу в тысячу шестьсот рублей вы мне должны вернуть.
При мне таких денег не было, я пошел в кассу, взял под расписку 1600 рублей и сунул их ему с просьбой пересчитать, что он, не стесняясь, и сделал. На этом мы и расстались. Я даже не поехал к нему в автомастерскую, где он тогда работал, за своими покрышками для автомобиля, которые отдал ему ремонтировать. Мне он был противен. Когда я рассказал об этой истории его брату, по протекции которого он пришел ко мне, брат хотел вернуть мне эти злосчастные 1600 рублей, но я не взял от него денег, а просил только передать своему родственнику все, что я думаю о нем.
Не знаю, выполнил ли брат мою просьбу, но два года я о своем подзащитном ничего не слышал и обходился без его массажа.
И вдруг звонок.
— Здравствуйте! С вами говорит Гарольд Виссарионович. Вы помните меня? — Будто можно забыть такое сочетание имени и отчества. — Здравствуйте! Я хочу вам сообщить важную новость. Чтоб вы знали. Вами интересуется прокуратура. Меня вчера вызывали и допрашивали. Спрашивали, сколько я вам заплатил сверх кассы. Вы понимаете, к чему они это спрашивали? Они хотели мне устроить провокацию. Они пугали меня, что опротестуют приговор и посадят меня в тюрьму. Так вы знаете, что я им ответил? Нет, вы не знаете. Вы даже не предполагаете, что я им выдал. Я им сказал: «Коган спас меня от тюрьмы. Он четыре месяца защищал меня от этого вашего антисемита Жука. — Такова была фамилия следователя, который и впрямь был антисемитом. По этому поводу я даже иногда плоско острил: «Ну поехали к этому вашему Жуку с навозным душком». — Жук старался меня посадить в тюрьму, а Коган спас меня. И вы хотите, чтобы я вам сдал Когана? Он за четыре месяца работы получил от меня гонорар всего четыре тысячи рублей и все только официально, через кассу». Хорошо я их оттянул? А?
— Хорошо, я бы даже сказал — здорово! Но вы, Гарольд Виссарионович, по-моему, допустили один прокол. Если они проверят кассу, то убедятся, что вы дали ложные показания. Там значится, что вы мне уплатили пять тысяч шестьсот, а не четыре, как вы им честно сказали. Но ваша честность может вам дорого обойтись. С вас же взяли при допросе подписку об ответственности за ложные показания. Состав преступления у вас налицо. И тут уже вам никакой Коган не поможет.
— Ой, ой, я же забыл. Ведь действительно. Но не пугайте меня. Ведь каждый человек может ошибиться. Тем более прошло столько времени. Но главное, я сказал правду, что никаких денег сверх кассы я не платил. Их же интересовало только это. А четыре или пять шестьсот, — какая разница? Неужели они будут проверять кассу?
— Обязательно.
— Ой, я теперь ночь спать не буду. Вот делай добро людям.
— Разве вы не знаете, что ни одно доброе дело не остается безнаказанным?
Но шутки шутками, а дело принимало серьезный оборот. Для начала я решил проверить, на месте ли мои карточки. Обычно они хранятся у бухгалтера. Но когда я попросил у милейшей нашей Юлии Васильевны свою папку с карточками, она, смутившись, сказала, что ее забрал заведующий. Я отправился к нему.
— Где мои карточки?
— А что вы таким тоном со мной разговариваете? Ваши карточки изъяты по постановлению прокуратуры. Разве я вам об этом не говорил? Вы просто забыли, наверное. Вот протокол изъятия. Разве я вам его не показывал?
И он вытащил из ящика своего стола протокол изъятия двухсот восьми моих карточек. Я посмотрел на номер дела в протоколе. Номер того же дела, по которому были изъяты карточки многих других адвокатов из других консультаций. Значит, мои карточки изъяты в рамках большого дела, направленного на разгром всей коллегии. Надо действовать! Мой конфликт с МВД, связанный с делом Олега, может развалить и все большое дело.
На следующий день я рванул в президиум коллегии. По делу Олега Ш. я их все время держал в курсе (интуиция!). Копии всех
моих жалоб лежали в сейфе председателя президиума Г.А.Воскресенского.
Увидев меня, он как будто даже обрадовался:
— А я собирался звонить тебе. Пришла бумага из ГУВД области. Они просят заменить тебя в деле Олега Ш., так как ты проходишь по нему свидетелем.
— Но ты же в курсе. Какой я свидетель? Я же отказался давать показания в качестве свидетеля, и ты сам одобрил мои действия.
— Так-то так. Но что им ответить?
— Ответь, что адвокат не может быть допрошен в качестве свидетеля по обстоятельствам дела, в котором он выступает за щитником, и для замены адвоката нет никаких оснований, тем более что клиенты на замену адвоката не согласны.
— Ишь ты, прыткий какой! А если они напишут в Минюст?
— А ты их опереди и сам напиши в Минюст о безобразиях по делу Ш., о противозаконной попытке допросить меня в качестве свидетеля, а также об их просьбе заменить адвоката.
— Вот тебе бумага. Сам пиши. Только мы это дело сначала обсудим на президиуме.
— Обсуждайте, если вам нечего делать.
— Ты не горячись. Я же о тебе беспокоюсь. А если они изымут все твои карточки и найдут что-то?
— Уже изъяли. Я поэтому и пришел к тебе. Ведь было решение не выдавать карточки без разрешения президиума. А ты даже не знаешь, что Яшаров выдал им мои карточки за последние шесть лет. И не только мои.
— Ну, Яшарову мы за это всыплем. Но у тебя-то там все в порядке?
В карточках все в полном ажуре. Но из двухсот восьми моих бывших клиентов всегда можно найти несколько слабовольных, которые из страха или за посулы могут что-нибудь наболтать.
— Что же делать? Ведь двое адвокатов уже осуждены, а Сафронский арестован.
— Если будешь бездействовать, и до тебя доберутся. Дело-то называется «О фактах злоупотреблений и нарушений законности в Московской городской коллегии адвокатов». А за работу коллегии кто отвечает? Я или ты?
— Ты не кипятись! Надо все продумать и просчитать.
— А что думать и что просчитывать? Дело Ш. дает тебе уникальный повод для того, чтобы от обороны перейти в наступление. Они мстят нам за принципиальность, проявляемую при осуществлении своего профессионального долга по защите прав граждан. Они хотят, как всегда, свалить на адвокатов свои собственные грехи.
— А ты что, хочешь стать Жанной Д'Арк и спасти коллегию, а сам сгореть на костре?
— А я уже раз, как ты знаешь, горел, но, как видишь, жив. Я — несгораемый. Кроме того, я действительно готов стать Жанной, если это спасет коллегию.
— Ишь ты какой! Надо прессу подключать.
— Я сегодня же свяжусь с «Литературкой», а ты давай связывайся с «Правдой».
— Давай для начала с «Литературкой».
Вскоре после этой беседы и появилась в ЛГ первая публикация о строптивом адвокате, а затем в «Правде» статья профессора К.М.Савицкого «Престиж адвокатуры» и отклики на нее академиков Н.И.Боголюбова и Е.Ф.Мищенко.
Между тем сроки дополнительного расследования по делу Олега истекали, а меня так и не допускали к следственным действиям. Правда, убедившись в том, что Олег без меня иметь с ними дело не желает, от него отвязались.
По разведданным, все усилия дополнительного следствия теперь были направлены на изыскание доказательств алиби Анашкина и особенно шурина убитого — Витюхина. К тому времени мне уже стало известно, что Витюхин почти не врал, когда хвалился перед Ольгой Митрофановной своим отцом — генералом МВД. То ли он был его внебрачным сыном, то ли его сыном от первого брака. У Витюхина-старшего была в Москве новая семья, и жена отца на дух не переносила этого неожиданно нагрянувшего приблудного (а может, и законного) сыночка.
Отец был, правда, не генералом, а полковником МВД и занимал должность заместителя начальника Главного управления материально-технического снабжения министерства. От него зависели все региональные и местные органы МВД, в том числе и ГУВД Московской области, которое занималось делом Олега Ш.
Можно себе представить реакцию папочки на дело, в котором оказался замешан сынок. «Вы что там, сидите в ГУВД и не можете справиться с каким-то... адвокатом? Вот у меня на столе лежит ваша заявка на спецмашины. Что-то больно вы завысили свои потребности...»
Вот почему вскоре у меня дома раздался еще один памятный телефонный звонок.
— С вами говорит капитан милиции Степанова из ГУВД области. Вы завалили всех жалобами по делу Ш.. Жалуетесь, что вас не допускают к участию в следственных действиях. Так вот, приглашаем вас завтра в следственное управление ГУВД к двенадцати часам. Захватите с собой паспорт.
— Зачем паспорт? У меня есть адвокатское удостоверение.
— А теперь у нас новый порядок. Бюро пропусков требует от всех посетителей паспорт.
— Ладно, захвачу. (Интуиция на сей раз не сработала.)
На следующий день в назначенное время поднимаюсь по мраморной лестнице ГУВД. На лестничной площадке меня уже ждет миловидная женщина в форме капитана. Это и есть Степанова.
— Заместитель начальника отдела Рогов хочет с вами побеседовать. Я сейчас ему доложу.
Она скрывается за дверью какого-то кабинета, через минуту выходит и вежливо предлагает мне присесть, так как Рогов занят и примет меня минут через пятнадцать.
— Так, может быть, пока займемся делом? — говорю я.
— Нет, начальник хочет сначала с вами побеседовать. (Интуиция подает сигнал тревоги!)
— Ну что ж, подождем, пока начальство освободится. А вы не в курсе темы нашего собеседования?
— Подробностей не знаю, но думаю, что он хочет договориться с вами о вечной любви и дружбе, чтобы вы не трепали себе и нам нервы напрасно.
— Прекращайте дело и освобождайте Олега — и мы расстанемся друзьями, а с вами лично я готов и на большее.
— А вы, оказывается, шутник! Меня Кузнецов предупредил, что с вами надо держать ухо востро. Вы все время стараетесь нас скомпрометировать.
— Я похож на такого злодея?
— Внешность бывает обманчива.
— Ну а как насчет прекращения Дела и освобождения Олега из-под стражи?
— О чем вы говорите! Ваш Олег — убийца. И мы это докажем.
— У вас осталась всего неделя до окончания расследования. А ничего нового у вас нет.
— Откуда вы знаете?
— Я знаю из материалов дела самое главное — что Олег не мог убить в одиночку и отогнать автомобиль в Ярославль. А еще я знаю, что показания Олега в суде объективно подтверждаются другими материалами дела.
— Это вы ему придумали такую версию защиты?
— А хоть бы и я. — Ох, язык мой! — Я как защитник мало летки обязан ему помогать, особенно когда у следствия нет доказательств его вины, а его версия не опровергнута.
— Опровергнем, опровергнем. И ваша версия обернется против вас. Раз врет, значит, виновен.
— Странная логика. Обвиняемому не запрещается врать.
— А адвокату?
Интуиция: тревога, опасение, что-то будет? Смотрю на часы. Пятнадцать минут прошли.
— Может, вы напомните начальству обо мне? У меня сегодня есть и другие дела.
— Жалобы писать?
— Возможно. Посмотрим на вашего начальника, побеседуем, может, и появятся основания для новой жалобы. — Как в воду глядел.
Наконец меня запускают в кабинет. За столом — великолепная натура для художника-кубиста. Квадратные плечи, квадратная голова. Квадратные челюсти. Квадратная прическа. Поднимает голову и хмуро смотрит на меня. Я мило улыбаюсь. Не реагирует. Открывает ящик стола и вытаскивает какой-то бланк. Пытаюсь прочитать вверх ногами заголовок на бланке. «Протокол допроса свидетеля». Вот это да! С любопытством слежу за его действиями. На первой странице пишет номер дела. Вроде другой
номер, чем у дела Олега. Может, делу Олега здесь присвоили свой номер?
Не поднимая глаз, спрашивает:
— Ваша фамилия?
— Майор, для чего паясничать? Вы знаете мою фамилию. Если вы задумали допросить меня в качестве свидетеля — ничего не получится, я отказываюсь участвовать в этом допросе.
— За отказ от дачи показаний свидетель несет уголовную ответственность.
— Ну зачем вы так? Только теряем зря время. Я — не свидетель. Я защитник несовершеннолетнего обвиняемого, дело которого находится у вас в производстве. Статья 72 УПК запрещает допрос защитника в качестве свидетеля.
Смотрит на меня удивленно, но вроде бы дружелюбно. Закуривает. Предлагает мне. Я отказываюсь от его «Явы», достаю из кармана «Мальборо» и протягиваю ему пачку.
— Спасибо. Мы такие не курим. Такие у спекулянтов стоят десять рублей. Зарплата не позволяет. Мы же только на зарплату живем. Не то, что адвокаты.
— Адвокаты на гонорар живут. Кстати, я покупаю не у спекулянтов, а в магазине, где такая пачка стоит рубль.
— По блату, значит?
— Это не блат. Могу и вам купить пару блоков.
— Взятку предлагаете?
— Маловато для взятки. Хотя при желании вы и пачку сигарет можете квалифицировать как взятку. Но я же вам не бесплатно предлагаю. Так что ничего не получится со взяткой.
— Ну, хватит шутить. Давайте оформим ваш отказ от дачи показаний как полагается, а потом еще поговорим. Итак, вопрос: «Вы отказываетесь от дачи показаний?»
Я молчу.
— Отвечайте.
Я пытаюсь продолжать улыбаться.
— Что вы молчите? Отвечайте на заданный вам вопрос.
— Как вас зовут?
— Это не имеет значения, можете называть меня «гражданин начальник».
— Я уже некоторых так называл. Они все расстреляны.
Он смущается и делает вид, что сочувствует мне.
— Мы знаем вашу биографию, но не думайте, что на нее вам будет здесь скидка.
— Я так и не думаю. Наоборот, понимаю, что на нее здесь может быть только накидка, а не скидка.
— Все острите. Вы будете отвечать на мои вопросы?
— Не буду.
— Я вызову понятых, и мы оформим протокол о вашем отказе от дачи показаний, после чего я вам предъявлю обвинение по статье 195 УК.
— Валяйте.
Он встает из-за стола, подходит ко мне и, стараясь быть доброжелательным, говорит:
— Марк Иосифович, к делу Ш. мы вас все равно не допустим. Вы не понимаете, видимо, серьезность вашего положения. Пели вы не послушаете нашего совета, вас ждут большие неприятности. А вам они нужны? Мало вы имели их в прошлом? Давайте же договоримся по-хорошему. Мы вас не допрашиваем, не привлекаем, но вы сами под благовидным предлогом отказываетесь от этого дела. Возьмите больничный лист или сядьте в другой большой процесс. Не мне вас учить, как это делается, когда вам это нужно.
— Но мне в данном случае это не нужно.
— Вы что, боитесь, что клиент потребует обратно микст?
— Как вы сказали? Микст? Что это такое?
— Ну и актер вы, Марк Иосифович. Вы, очевидно, не понимаете, где находитесь и что можете здесь задержаться.
— Я все понимаю, но здесь я надолго не задержусь, так как я предупредил президиум коллегии, куда пошел и что здесь возможны любые провокации.
— Ну и что ваш президиум сделает?
— По крайней мере, вытащит меня отсюда и добьется вашего отстранения от дела.
— Ну хорошо. Но вы поймите, что мне надо оформить этот протокол. У меня указание — допросить вас в качестве свидетеля по поводу фотографий Витюхина, которые вы показывали своему подзащитному.
— От кого указание? От генерала Витюхина?
Он ухмыляется:
— Он не генерал, а полковник, и никаких указаний он мне давать не может, так как он по другому ведомству. Но это не важно. Давайте сами напишите на протоколе допроса все, что хотите. И на этом закончим сегодня нашу затянувшуюся беседу. А там пусть высокое начальство решает, что с вами дальше делать. Иначе я вас отсюда не выпущу.
— Вы меня задерживаете в порядке статьи 122 УПК?
— Нет, нет, что вы! Я просто не подпишу пропуск, и вас не выпустят.
Мне эта беседа тоже кажется чересчур затянувшейся. И черт его знает, на что он способен. Надо как-то заканчивать.
— Давайте бланк, я сам напишу, что отказываюсь давать показания, а вы пока подпишите мне пропуск, а то я уже опаздываю в президиум, где меня ждут. Если я скоро не приеду, поднимут шум.
И я пишу, что от дачи показаний в качестве свидетеля отказываюсь. А он подписывает пропуск — ух! Я выскакиваю из его кабинета и чуть не сбиваю с ног прильнувшую к двери Степанову. Возвращаюсь, целую ей ручку, говорю: «До скорого свидания!» Она изумленно смотрит на меня и заходит в кабинет Рогова.
Я еду в президиум и там на ходу сочиняю подробную записку о моем посещении Рогова и жалобу на него прокурору области. Г.А.Воскресенский вызывает Б.Ф.Абушахмина, передает ему мою записку и просит сегодня же отнести ее в ЛГ, где уже почти готов материал о беседе И.Н.Гамаюнова с А.М.Яковлевым.
А через два дня позвонила Степанова и пригласила меня в «Матросскую Тишину» для ознакомления вместе с Олегом с материалами дополнительного расследования.
Увидев меня, Олег расцвел и захохотал.
— А они говорили, что вы уже сидите в Лефортово. А я знал, что они врут.
— Кто тебе так говорил?
— Степанова. И еще какой-то мужик с ней был.
— Ты молодец. Ну давай почитаем, что они там надорасследовали.
Как я и думал, в материалах дополнительного следствия не было никаких новых сведений, которые как-то уличали бы Олега, если не считать того, что Чернов вернулся к своим старым показаниям, а отказ от них в суде объясняет влиянием своего адвоката.
Эти его показания огорчили меня только тем, что милой Светочки Мироновой уже не будет рядом со мной в суде, а появится какой-нибудь другой адвокат.
Кроме того, в материалах дела появилось заключение экспертa — инструктора местной школы водителей ДОСААФ о том, что Олег может самостоятельно управлять автомобилем. К такому заключению он пришел на основании следственного эксперимента, в котором Олег совместно с этим инструктором проехал по периметру двора Щелковского УВД на учебном автомобиле «Москвич-401» с двойным управлением.
Этот эксперимент и заключение «эксперта» меня умилили, и я уже предвкушал удовольствие от предстоящего его допроса в суде.
Что касается материалов об алиби Анашкина и Витюхина, то они меня не очень обеспокоили. Анашкин, оказывается, после посещения нотариуса вообще в Щелково не вернулся, а провел весь день в Железнодорожном и пил вместе с братом в квартире матери. Но это уже был третий вариант его алиби, что говорило само за себя. И в суде еще можно будет как следует пощекотать мать и брата Анашкина. Они в подробностях непременно запутаются. (Забегая вперед, скажу, что эта моя надежда не оправдалась. Мать вообще не явилась в суд из-за болезни, а брат был хорошо подготовлен и на все мои вопросы отвечал: «Не помню, был сильно пьян. Но брат был со мной. Это точно помню».)
Сложнее был вопрос об алиби Витюхина. По его показаниям » по показаниям его жены, они оба в день совершения преступления! (напомню — это была суббота) выехали с утра из Щелкова в Москву, чтобы купить дочери зимнее пальто, которое в конце концов приобрели в Сокольническом универмаге, потом гуляли по городу, а домой вернулись только вечером.
Вместе с тем Ольга Митрофановна, подтверждавшая факт покупки пальто для внучки, показала, что она точно не помнит, когда
это было. Конечно, такие ее показания давали мало надежды, но стоит подумать над возможностью и способом уточнения времени покупки этого пальто.
Однако пока это лишь вопросы для размышлений, а сейчас для меня важнее всего было, чтобы дело поскорее направили в суд. Поэтому по окончании дополнительного расследования я заявил только еще раз ходатайство о прекращении дела производством в связи с недоказанностью вины Олега в убийстве по изложенным в прежних моих ходатайствах основаниям, поскольку никаких новых улик вины Олега не добыто. Я знал, что это ходатайство не будет удовлетворено, но заявить его был обязан.
Видимо, стараниями ГУВД дело в суде на этот раз поручили старому опытному судье, который славился своей жестокостью, — некоему Ю.Л.Смельгевичусу.
Ну что ж! Тем лучше — в сложившейся к тому времени ситуации мне уже терять было нечего.
Он, видимо, тщательно готовился к делу, так как назначено оно было к рассмотрению только через месяц. За это время я выяснил, что вместо Светы Мироновой защищать Чернова будет толковый и вполне приличный человек — адвокат Николай Гагарин. Я не был с ним знаком, но знающие его лично коллеги заверяли, что беспокоиться не надо.
И вот я получил официальную повестку о назначении дела к рассмотрению в суде, а примерно через неделю пришла повестка из Прокуратуры РСФСР — явиться для допроса в качестве свидетеля по делу о злоупотреблениях и нарушениях законности в МГКА. Самое пикантное заключалось в том, что на допрос меня вызывали в тот же день и в тот же час, когда в суде было назначено дело Олега Ш.
Интересно. Они то ли по недомыслию, то ли думая напугать меня еще больше, дали мне в руки лишний козырь для связи этого дела с делом Олега Ш.
А за мной уже было установлено наружное наблюдение, телефон явно прослушивался, и даже в моем автомобиле умудрились поставить «жучок». У моей дочери был приятель — автомеханик. Он появился на горизонте незадолго до ее эмиграции. И как я думал и предупреждал ее, не случайно. После ее выезда из России он со мной не общался. А тут сам вдруг проявил инициа-
тиву — установил на моем автомобиле какую-то новую усовершенствованную систему противоугонной сигнализации и взял на ночь с этой целью мою машину. «Усовершенствованная система» оказалась с «жучком».
Обнаружилось это очень скоро. Через несколько дней я с каким-то клиентом разговаривал по его делу в автомобиле, а на следующем допросе клиента из вопросов к нему следователя стало абсолютно ясно, что наш разговор с ним в машине был прослушан.
Я облазил и обшарил весь автомобиль, но «жучка» не нашел. И тем не менее он стоял. Я устраивал «экспериментальные» разговоры в автомобиле, и они тут же становились известны следователям — по другим делам. Кроме того, за моей машиной везде следовал «хвост». Конечно, это меня не очень пугало, а больше потешало. Когда же мне надо было от «хвоста» избавиться, я заезжал к одному своему другу, который жил в старом доме на Ленинском проспекте, где был черный ход, выходящий во двор. А из его двора был проход в соседний двор или прямо в Нескучный сад. Но все это отнимало много времени и нервировало. А они к этому и стремились. По ночам раздавались телефонные звонки, и сам Коротаев или его подручные поносили меня как могли и напоминали, что мне в Лефортово уже приготовлена камера.
Вообще такая их активность вызывала у меня даже удивление и подозрение, что к моему делу уже подключили КГБ, так как прокуратуре это было не по карману. Но в таком случае это было связано не только с делом Олега III., а, наверное, еще и с моими встречами с иностранцами, которые иногда привозили мне письма и посылки от дочери из Германии. Тем более что я нарочно по телефону открытым текстом поведал ей о своих новых заботах и треногах, связанных с делом Олега, и даже переслал некоторые свои жалобы по делу, чтобы она пустила их в ход при необходимости через «Amnesty International», международным членом которой я ныл. Так я думал охладить их пыл, но пока добился обратного результата. Впрочем, не исключаю, что в конечном счете в благополучном завершении истории строптивого адвоката свою положительную роль сыграло и это.
Но передо мной встала дилемма: куда же мне идти в день начала процесса Олега — в суд или на допрос к Коротаеву? Если я
не явлюсь в суд, то дам повод для обвинения меня в срыве процесса, который в этом случае может быть отложен на неопределенный срок, что нужно Коротаеву для раскручивания моего дела. А если не явлюсь в прокуратуру, дам основания обвинить меня в уклонении от явки к следователю и, чем черт не шутит, для привода с милицией или, что еще хуже, для избрания меры пресечения в виде ареста (хотя последний вариант и противозаконен — поскольку я еще не обвиняемый, но такие случаи, увы, до сих пор практикуются).
И я решил явиться в суд пораньше и сразу же заявить ходатайство — отложить дело в связи с необходимостью моей явки в прокуратуру. В письменном ходатайстве я постарался еще раз показать, что совпадение времени вызова в суд и прокуратуру — не что иное, как очередная незаконная попытка вывести меня из дела Олега.
Коля Гагарин формально выступил против моего ходатайства об отложении дела, но заявил свое с просьбой к суду немедленно связаться с прокуратурой и предложить им перенести мой допрос. Смельгевичус удалился в совещательную комнату для обсуждения наших ходатайств. Отсутствовал он минут двадцать. Из зала и из коридора было слышно, как он разговаривал по телефону с Коротаевым, потом с председателем суда Макаровой, потом опять с Коротаевым. Вернувшись в зал, он объявил, что заседание продолжается, а адвокату Когану следует явиться в прокуратуру в восемнадцать часов.
Тут же я заявил ходатайство о вызове в суд и допросе эксперта-автоинструктора, а также попросил о приобщении к делу в качестве вещдока пальто дочери Витюхина, которое, по их показаниям, он приобрел в Москве в день убийства. (К тому моменту я уже выяснил в Сокольническом универмаге, что в тот день таких пальто в продаже не было.)
— Ну, насчет эксперта понимаю. А пальто вам зачем понадобилось? — спросил Смельгевичус.
— Это продолжение допроса адвоката по методу Рогова? — ответил я вопросом на вопрос.
— Но вы же обязаны мотивировать свои ходатайства.
— Я их достаточно подробно мотивировал. Допрос эксперта необходим для проверки его вывода о способности Ш. управлять
автомобилем, а осмотр пальто дочери Витюхина — для проверки правдивости его показаний о его алиби.
Суд, совещаясь на месте, удовлетворил ходатайство о вызове и допросе эксперта, но отклонил ходатайство об истребовании пальто.
— Спасибо!
— Нужно ли оглашать обвинительное заключение, с которым обвиняемые уже знакомы по предыдущим заседаниям, а я и заседатели тоже успели с ним ознакомиться? — спрашивает судья.
Я толкаю в бок Колю Гагарина. Тот встает.
— Прошу прощения, уважаемый суд, но я в предыдущих заседаниях не участвовал, поэтому прошу суд огласить обвинительное заключение, как это предусмотрено УПК.
— Но мы тогда не успеем допросить обвиняемых, а вашему коллеге еще надо подготовиться к допросу в прокуратуре.
Я встаю:
— О моих проблемах прошу не беспокоиться. Прошу отразить в протоколе мои категорические возражения против действий председательствующего, который в первый же день судебного заседания пытается нарушить порядок ведения дела, установленный УПК, и сообщил участникам процесса неверные сведения об ознакомлении заранее народных заседателей с обвинительным заключением. Это может свидетельствовать только о пренебрежительном отношении председательствующего к мнению народных заседателей.
Смельгевичус подчеркнуто спокойно обращается к секретарю:
— Запишите возражение адвоката Когана в протокол с моим пояснением об оскорблении им председательствующего, который якобы сказал неправду об ознакомлении народных заседателей с обвинительным заключением, за что я на первый раз объявляю ему замечание.
Я продолжаю стоять.
— Прошу отразить в протоколе еще одно мое возражение по поводу действий председательствующего, который, комментируя, мои первые возражения против его действий, продолжает тем самым вводить в заблуждение участников процесса. Мне достоверно известно, что один из заседателей еще вчера был занят в другом процессе.
Смельгевичус объявляет перерыв и просит зайти к нему адвоката Гагарина. Минут через десять Коля выходит из кабинета, отзывает меня в сторону и говорит:
— Он просил меня поговорить с вами и предупредить, что такое возмутительное поведение может сказаться не только на судьбе вашего подзащитного, но и на вашей.
— Вы готовы подтвердить это президиуму, а если понадобится, и еще где-нибудь?
— Президиуму могу. С оговоркой, что это был конфиденциальный разговор.
— Я вас понимаю.
После оглашения обвинительного заключения Смельгевичус объявил перерыв до завтрашнего дня.
После окончания заседания здесь же в суде состоялся краткий семейный совет. Моя жена Валя сидела целый день в зале с сумкой, в которую собрала на всякий случай для меня пару белья, носки, туалетные принадлежности и несколько яблок. Ведь с утра не было уверенности, что меня не могут забрать прямо из зала, поскольку я не явился в прокуратуру в назначенное мне время. Но я вроде спокоен. До окончания процесса Олега они не должны брать меня под стражу, тем самым подтверждая основной тезис всех моих жалоб: дело против меня затеяно, чтобы освободиться от меня в процессе. Валя хочет ехать со мной, но я уговариваю ее отправиться домой и поднимать шум, только если я не вернусь до двенадцати часов ночи. Но она категорически заявляет, что будет рядом со мной и после суда. Принимаем компромиссное решение. Она будет ждать меня дома у моего друга Миши Левина, который живет недалеко от площади Маяковского. Там по соседству, на самой верхотуре здания ресторана «София», разместилась «ударная» бригада Коротаева. Дежуривший у входа на четвертом этаже милиционер проводил меня в какой-то замызганный кабинет, в котором с важным видом восседал молодой, лохматый и небритый кавказец. Замечу, что в бригаде Коротаева работали в основном следователи, призванные с периферии. Московским следователям, видимо, не доверяли вести дело против московских же адвокатов. Но ежели и среди московских следователей в то время было не так уж много квалифицированных и порядочных людей, то что говорить о периферийных их коллегах — тем более что руководители проку-
ратур на местах вряд ли отправляли в Москву своих лучших работников.
Указав мне театральным жестом на стоявшую в углу возле двери табуретку, лохматый азербайджанец молча уставился на меня, изображая известного в прошлом гипнотизера Вольфа Мессинга.
Я открыл свой кейс, достал яблоко и стал грызть, демонстрируя абсолютное безразличие к хозяину кабинета. Покончив с яблоком, я, не спрашивая разрешения, закурил, стряхивая пепел на пол. Он и на это не отреагировал и продолжал гипнотизировать меня, предполагая, видимо, что я в конце концов как-то проявлю свое беспокойство. Закончив курить, я достал из кейса «Бюллетень Верховного суда СССР» и углубился в чтение. И тут мумия вдруг ожила. Выскочив из-за стола, он бросился ко мне с криком: «Ты что, сюда книги читать пришел?» — попытался вырвать у меня из рук «Бюллетень», но я успел убрать его за спину. И встал. Меня почему-то не били даже на Лубянке, где я побывал когда-то в качестве арестанта, обвиненного в самом тяжком по тем временам преступлении — в подготовке покушения на Сталина. (И, как я теперь понимаю, не просто арестанта, а строптивого — об этом стоит рассказать особо — арестанта.) А сейчас перед каким-то лохматым замухрышкой стоял маститый холеный московский адвокат, разглядывающий с презрительным удивлением прыгающего перед ним тарзаненка.
— Меня вызывал на восемнадцать часов Коротаев. Сейчас, — я посмотрел на свой «Роллекс», — восемнадцать часов двадцать минут. Кто мне отметит повестку, подтвердив мою явку?..
Я не успел договорить фразу, как в кабинет ворвалась еще одна образина. В отличие от первой это была уже немолодая лысеющая пузатая личность в распахнутом синем мундире с золотыми пуговицами, из-под которого вылезала на пузе, из рукавов и чуть ли не из ширинки бывшая когда-то белой сорочка. Теперь я уже искренне был поражен.
— Я — Коротаев. Я вас не вызывал, а приглашал. Ну, не смог ли вы утром, я перенес ваш визит на удобное для вас время. Мы же с вами делаем одно общее и важное дело — служим правопорядку... — И он потянулся протянутой мне, но не замеченной мною рукой к лежащей на столике моей пачке «Мальборо».
— Разрешите? Гасан, дай пепельницу Марку Иосифовичу. Я очень извиняюсь, что задержал вас, но... дела, дела. Надо было в ваших интересах закончить допрос одной стервы, которая клевещет на вас. Но мы ее сейчас разоблачим с вашей помощью. Для проформы вас немного допросим, а потом, ха-ха, очную ставку ей с вами устроим и на этом закончим дело.
Он тараторил так быстро, что я не успевал осмысливать его речь. Какая стерва? Какая очная ставка? По какому делу? Вот тебе и провинциал! А я-то хорош — маститый! Чуть было не растерялся. Пол даже начал как-то пошевеливаться подо мной. Но я заставил себя осознать, что половые доски со следами давней краски были неровные и щербатые. Ну что ж, примем для начала правила игры Коротаева.
— Слушаю вас, Владимир Иванович. По какому делу, если не секрет, допрашивать меня собираетесь?
— Какой же секрет, Марк Иосифович. Какие от вас секреты у нас могут быть? Я ведь уже сказал, что одна дама клевещет на вас, ее ложный донос ГУВД переслало нам, зная, что у нас в производстве дело по коллегии адвокатов. Но мы сейчас с этим ее ложным доносом быстро разберемся. Гасан, садись за машинку. Будем печатать протокол допроса Марка Иосифовича в качестве свидетеля.
— Подождите печатать, Владимир Иванович. Я хотел бы узнать, коль вы уж так любезны со мной, о чем донос-то на меня?
— Я бы мог не отвечать на ваш вопрос, Марк Иосифович, правда ведь?
— Правда.
— А я вам отвечу. О том, что вы получили от этой мадам, будучи ее защитником, энную сумму денег для передачи взятки судье.
— А как ее фамилия, Владимир Иванович? (Вот это напрасный вопрос!)
— А что, вы фамилии всех своих подзащитных помните?
— Не всех, конечно, но многих.
— А вы сами не догадываетесь, как ее фамилия?
— Понятия не имею. Дело в том, что я никогда ни от кого денег сверх кассы не получал.
— Вот и хорошо. Вот мы и начали допрос. Так и запишем. Гасан, пиши. Вопрос: «Расскажите, от кого из ваших подзащит-
ных вы получали когда-нибудь деньги для передачи следователям или судьям в качестве взятки». Записал? А теперь ответ: «Я никогда от своих подзащитных никаких денег для передачи их кому-нибудь в качестве взятки не получал». Правильно я сформулировал ваш ответ?
— Владимир Иванович, простите за подсказку, но вы забыли предупредить меня об уголовной ответственности за отказ от дачи показаний и за дачу ложных показаний..
— Вы правы, спасибо за подсказку. Гасан, дай расписаться Марку Иосифовичу об ответственности за ложные показания.
Гасан вытаскивает из машинки бланк протокола допроса свидетеля и подает его мне. Это мне и нужно. Вместо подписи в соответствующей графе я пишу размашисто, во всю страницу: «Поскольку мне известно о том, что прокуратурой изъяты из юридической консультации все мои регистрационные карточки, а против меня, очевидно, возбуждено уголовное дело, я не могу быть допрошен ни по одной из них в качестве свидетеля. Сам факт изъятия моих карточек и возбуждения против меня уголовного дела расцениваю как очередную попытку вывести меня из процесса, где я сейчас защищаю Олега Ш. по обвинению, сфальсифицированному органами МВД».
Коротаев меняется в лице. На лбу выступают капли пота. Носовой платок у него еще грязнее, чем сорочка.
— Неужели, Марк Иосифович, вы предпочли бы допрос в качестве подозреваемого?
— Я предпочел бы, уважаемый Владимир Иванович, чтобы вы соблюдали закон. Загляните в УПК и посмотрите, кто является подозреваемым. Если вы меня здесь сейчас задерживаете в порядке статьи 122 УПК, то тогда я подозреваемый, а если предъявите обвинение — обвиняемый. Но я никак не могу быть свидетелем по возбужденному против меня делу.
— О каком задержании вы говорите? Кто вас задерживает? Мы знаем, что вы сейчас заняты в большом процессе, и уж хотя бы поэтому вас задерживать не собираемся. И мы еще знаем, что вы достаточно пострадали от этого усатого Иоськи. Ох, как много хороших людей он погубил. Всех верных ленинцев убрал с дороги. А потом даже за их детей принялся. Ну скажите вот, чем провинилась Светлана Тухачевская, если даже предположить, что ее отец и
был в чем-то виноват. А мы все знаем — вы с ней по одному делу проходили. Мы знаем.
— У вас неточная информация, Владимир Иванович. Яшаров ошибся. Я с Тухачевской не проходил по одному делу.
— Не понял. При чем тут Яшаров? Вы имеете в виду вашего заведующего? Он очень высокого мнения о вас.
— А как же быть плохого мнения о человеке, который был знаком с дочерью одного из лучших наших военачальников? Но он здесь что-то напутал, Владимир Иванович.
— Да?
Он смотрит на меня, о чем-то думает, подходит к лохматому, что-то шепчет ему на ухо. Тот выходит из кабинета. Коротаев садится за стол, таинственно улыбается, глядя на меня. Я сижу спиной к двери. Слышу — дверь распахивается, и раздается истошный женский вопль:
— Марк Иосифович! Как вам не стыдно! Когда вы мне отдадите тысячу рублей? Вы же знаете мое тяжелое материальное положение, отдайте мне мои деньги.
Прежде чем сообразить, кто эта безумная женщина, я обратил внимание на ее меховое манто, зажатое под мышкой, и белый оренбургский платок, скинутый на плечи. Что-то не очень вяжется с тяжелым материальным положением...
Коротаев усадил ее напротив меня и объявил, что сейчас будет происходить очная ставка между... — он немного запнулся, но закончил — свидетелем Коганом и потерпевшей Костюкевич.
Как только он назвал ее фамилию, я вспомнил подробности наших с ней отношений. Это было года три назад и продолжалось всего несколько дней.
Ее обвиняли в хищении государственного имущества в особо крупном размере, совершенном по предварительному сговору группой лиц в магазине «Диета». Когда я познакомился с материалами ее дела в суде, то понял, что все доказательства против многих обвиняемых основаны только на ее показаниях. Я с удивлением высказал ей это. Она расплакалась и рассказала, как ее завербовали в ОБХСС. Ее подловили, когда она несла домой десяток банок дефицитной тогда черной икры, и угрожали привлечь к уголовной ответственности. После вербовки от нее потребовали, естественно, сдать руководителей и других работников магазина, и она
наговорила на них всякие небылицы — то, что требовалось от нее оперативникам, а потом и следствию. Во всяком случае, ее показания не подтверждались никакими объективными доказательствами. Кроме того, из ее показаний следовало, что она была соучастницей этих преступлений; тем не менее до определенного момента она оставалась свидетелем по делу. Это понял и районный прокурор, который, получив дело для утверждения обвинительного заключения, предъявил ей тоже обвинение в соучастии в преступлении и тут же направил дело в суд, не дав ее покровителям возможности что-то исправить.
Я с давних пор не люблю доносчиков и провокаторов. Поэтому, ознакомившись с материалами дела, я предложил ей пригласить другого адвоката, так как плохо себя чувствую. Она все поняла и пошла, видимо, жаловаться на меня к своим кураторам. Вскоре мне позвонили из УБХСС города и довольно резко спросили, почему я отказываюсь ее защищать. Я им ответил так же, как и ей, что плохо себя чувствую, и назавтра взял больничный лист.
Как же при этих обстоятельствах и за что я мог с нее получить какие-нибудь деньги помимо кассы? Ведь даже те деньги, которые ею были внесены в кассу консультации официально, были ей возвращены из-за моей болезни. Кто ее защищал, и чем кончилось дело, я так и не узнал, но, по-моему, оно должно было развалиться.
И вот эта самая мадам Костюкевич теперь утверждает, что я получил от нее тысячу рублей помимо кассы. Это было бы просто смешно, если бы не нынешние обстоятельства.
Но я решил пока Коротаеву ничего не рассказывать, придерживая этот камень против него за пазухой. Более того, я решил воспользоваться очной ставкой с Костюкевич, чтобы по возможности выяснить общую обстановку по делу. И кое-что мне удалось.
По сценарию Коротаева (или тех, кто прислал к нему Костюкевич), мадам якобы передала эту злосчастную тысячу рублей не мне лично, а моей жене в дверях нашей квартиры, куда Валя ее не впустила.
Я тут же вспомнил: когда из-за этой дамочки я взял больничный лист и не ходил на работу, она позвонила и потребовала вернуть ей какие-то ее документы. Я обещал прислать их
на следующий день в юрконсультацию, где она и сможет их получить.
— Меня завтра не устраивает, — заявила Костюкевич, — мне нужны мои документы сегодня. Я уже возле вашего дома и звоню вам из телефона-автомата у аптеки.
Возле аптеки в нашем доме действительно стояла телефонная будка, но, как у многих уличных телефонов, там давно была оторвана трубка.
Я насторожился.
— Откуда вы узнали мой адрес?
— Мне его дал адвокат Косачевский.
Я вспомнил, что ее ко мне действительно направил адвокат В.А.Косачевский, который к тому времени был уже на пенсии. Он жил в нашем доме. И еще я вспомнил, что он представил мне Костюкевич в своей квартире как старую знакомую. У меня же она никогда не была. Я вообще не допускал, как правило, клиентов к себе домой.
Но зачем она врет про телефон-автомат? И я решил не впускать ее в квартиру. Сославшись на то, что лежу в постели с высокой температурой, сказал, что жена вынесет ей документы. Едва я успел их найти, как раздался звонок в дверь. Жены дома не было, но была ее приятельница; я наказал ей открыть дверь и передать мадам Костюкевич ее бумаги, но в квартиру ни под каким видом не впускать. Так и было сделано, хотя незваная гостья пыталась все-таки проникнуть в мое жилище.
Вспомнив все это, я сообразил: Вали в это время вообще не было в Москве, что нетрудно подтвердить документально, — еще один козырь в противостоянии с Коротаевым.
Однако самое интересное было впереди. Показания Костюкевич убедили меня в том, что ее подготовили к провокации не только против меня, но и против других моих коллег. Я спросил, откуда она узнала мой домашний адрес. Мадам извлекла из ридикюля записную книжку, открыла ее на букве «К» и начала читать:
— Вот — Козин, вот — Косачевский, вот — Каждан, вот — Каплан, а вот и Коган.
Каким образом в ее записной книжке оказались адреса других известных адвокатов — этот мой вопрос Коротаев, конечно, снял.
Юридическая безграмотность Коротаева поражала. Потом выяснилось, что, пока меня гипнотизировал лохматый Гасан, Коротаев вызвал Валю и в другом кабинете допрашивал ее, а потом устроил ей очную ставку с Костюкевич, хотя по закону до очной ставки он был обязан провести опознание Вали.
Валя держалась молодцом. А давалось ей это легко по очень простой причине: она никогда в жизни Костюкевич не видела, что отнюдь не помешало той мгновенно опознать мою Валю, которая якобы получила от нее деньги.
А потом Коротаев сам пихнул мне за пазуху еще один увесистый булыжник. Он предложил Костюкевич нарисовать план моей квартиры. Я с наигранным волнением следил за ней. Так и есть — она набросала план квартиры моего соседа В.А.Косачевского. Хотя его квартира находилась прямо над моей, ее планировка была совсем другая.
Вспоминая сейчас все эти подробности, я, как профессионал, даже жалею, что дело не дошло до суда.
Позже мне стало известно, что Коротаев тоже очень сожалел, что связался с этой жидовской мордой — Коганом.
Тогда же, провожая меня до лестницы, он пожелал мне успехов в деле Олега III.!
А дело Олега шло своим чередом. Моя строптивость в первый день заседания и предупреждение Смельгевичуса дали о себе знать уже назавтра.
Заседание должно было начаться в десять часов утра с допроса Олега. Зал уже давно был полон, но подсудимых почему-то не доставляли. Когда же их привели, я ахнул: Олег был избит, на руках — наручники, а на лице — следы побоев. Оказалось, что уже здесь, в камере при суде, конвойные избили его и написали рапорт: он якобы сам набросился на них с кулаками.
Я заявил ходатайство о допросе подписавших такой акт конвойных, но Смельгевичус его отклонил — было ясно, что они запутаются в показаниях.
Пришлось ограничиться показаниями самого Олега, который держался молодцом и чувствовал себя героем. Показания по делу он дал хорошие — несмотря на то, что Смельгевичус все время его прерывал, пытаясь сбить с толку.
Мое сражение с судьей продолжалось еще дня три. Особенно яростно мы сцепились по поводу протокольной записи ответа эксперта-автоинструктора на мой вопрос, почему он при проведении следственного эксперимента ограничился ездой с Олегом по двору УВД, а не выехал с ним на улицу.
— Мне что, жить надоело? — ответил эксперт.
Эту фразу Смельгевичус очень не хотел записывать в протокол. Я возражал, он мне делал замечания за пререкания с судом.
А через три дня Г.А.Воскресенский вызвал меня в президиум на 10 часов утра. Я сказал, что в десять я уже должен быть в суде, но он меня уверил, что этот вопрос согласовал.
Войдя в его кабинет точно в назначенное время, я увидел — Боже! — Смельгевичуса.
Оказывается, тот уже от себя обратился с письмом в президиум, прося заменить адвоката в процессе Олега и ссылаясь при этом на... возбуждение уголовного дела против меня.
Наша беседа закончилась довольно мирно. Я пообещал Г.А.Воскресенскому перестать хулиганить в ходе процесса, если Смельгевичус будет вести процесс нормально.
Но на следующий день судья не явился в суд по болезни, и был объявлен перерыв на неопределенный срок. Думаю, что дело было вовсе не в гипертоническом кризе судьи. Он просто ждал результатов моего уголовного дела.
Забегая вперед, замечу, что после моего визита к А.И.Лукьянову, о котором я еще расскажу, после того как убрали Коротаева и прекратили мое дело, он опять возвратил дело Олега для дополнительного расследования.
Как писала ЛГ во второй своей публикации о строптивом адвокате, «Мособлсуд под председательством опытного юриста Ю.Л.Смельгевичуса не просто вернул дело на доследование, а вынес частное определение. В нем факты, говорящие о предвзятости и «профессиональной несостоятельности следственных работников». Далее реверанс в мой адрес: «Какая воля нужна была адвокату, чтобы вести эту защиту!» И еще: «Прокурор РСФСР С.А.Емельянов сообщил ЛГ, что следователь В.И.Коротаев, предъявивший адвокату обвинение без достаточных оснований, отстранен от работы...» И далее: «Впрочем, самому Когану в прокуратуре заявили, что предъявленное ему обвинение с делом подростка из
Подмосковья и конфликтами адвоката со следствием никак не связано. Просто так совпало...»
А небезызвестный теперь один из лидеров красно-коричневых В.И.Илюхин, бывший тогда заместителем начальника Главного следственного управления Прокуратуры СССР, любезно сообщил мне, что мое дело за отсутствием состава преступления прекращено, а регистрационные карточки, изъятые у других адвокатов, тоже возвращены.
Я уже упоминал, что мне вернули больше карточек, чем было указано в протоколе их изъятия. «Лишние» десять карточек Коротаеву выдал Яшаров без всякого протокола. Там, повторю, была одна карточка по делу, которое я вел вместе с Яшаровым, и еще несколько штук по иногородним делам, где я добился подозрительно хороших (с точки зрения Яшарова и Коротаева) результатов. О процессе, в котором Яшаров оказался вместе со мной, стоит коротко рассказать.
Однажды ко мне на прием явились три молодых казаха из Чимкента. У меня к казахам особо теплое отношение. Ведь в их краях я провел семь ссыльных лет. Там у меня осталось много друзей. К ссыльным казахи относились с симпатией и старались нам помочь чем могли.
А как ко мне на прием попали эти трое — не помню. Может быть, кто-нибудь из оставшихся в Казахстане друзей посоветовал обратиться ко мне. А может, просто случайно. Дело у них было юридически простое, но все же неприятное: им грозило суровое наказание.
Аспиранты-заочники МГУ, они приехали на две недели сдавать экзамены. В гостинице было не устроиться, а около одной из них сердобольный москвич предложил им задешево пожить у него. За две недели «дешевого» постоя ребята проели с хозяином все привезенные из дома продукты, а за пару дней до отъезда обнаружили, что и их деньги тоже куда-то испарились. И тогда сердобольный хозяин предложил им легкий заработок: купить у его приятеля — директора магазина дешевые туркменские ковры и тут же перепродать их втридорога своим землякам на Центральном рынке.
Так и сделали. Однако на Центральном рынке — явно с подачи сердобольного — их уже ждала милиция и повязала с поличным. А за спекуляцию тогда наказывали сурово. Но больше всего их угнетал неминуемый конец научной карьеры. Мне стало их жаль, и я взялся вести их дело в суде, при этом сам внес в кассу за них какие-то деньги, чтобы получить ордер. А ордера подписывал заведующий юридической консультацией. Я вошел в кабинет Яшарова с карточкой, заведенной по делу трех аспирантов.
Разглядывая карточку, Яшаров удивился:
— За сто рублей по такому делу защищать сразу трех? Вы что, Марк Иосифович, кто же нам поверит?
— У них вообще нет денег. Я сам внес за них деньги в кассу. Яшаров смотрел на меня с явным недоверием.
— А почему вы один будете защищать всех троих?
— Ну, во-первых, в их показаниях нет коллизии, а во-вторых, кто еще будет терять день, а то и два без гонорара?
— Я пойду с вами. Двоих оставьте себе, а на третьего выпишите мне карточку и ордер.
— С удовольствием.
И он действительно пошел со мной в этот процесс. Нам очень повезло с судьей — к сожалению, я запамятовал его фамилию. Перед началом процесса я зашел к нему в кабинет и объяснил ситуацию. Он, конечно, ничего мне не обещал, а я его ни о чем не просил, но видел, что он все понял.
Когда я вышел из его кабинета, Яшаров меня спросил:
— Ну что?
Я ответил, что, по-моему, сурового приговора не будет.
Когда же приговор огласили, ахнул не только Яшаров, но и я сам. Суд нашел возможным определить меру наказания ниже низшего предела, предусмотренного статьей 154 УК и применил еще статью 43 УК, то есть условное наказание.
Ребята из Чимкента были счастливы, а Яшаров, хитро мне подмигнув, предложил обмыть приговор в ближайшем ресторане. Но у меня не было никакого желания с ним пить, тем более что платить в ресторане пришлось бы мне. Мы распрощались с ребятами и разошлись. Они обещали прислать при оказии нам чарджуйские дыни. Вспоминая это дело, я думаю, что Яшаров был уверен: такой мягкий приговор был не случаен и я получил за это дело от казахских аспирантов хороший микст. Вот почему он выдал Коротаеву их карточку одной из первых и без протокола. Потом я узнал, что бедных этих ребят по поручению Коротаева допрашивали в Чимкенте.
Не стану утверждать, что Яшаров был штатным осведомителем прокуратуры. Но он, во-первых, пришел в адвокатуру из прокуратуры и не терял с ней связи. А во-вторых, он был посредственным адвокатом, соответственно и гонорары у него были по-
средственные. А зависть, как известно, может толкнуть и на подлость.
Его неблаговидная роль в коротаевские времена подтверждается и таким ярким фактом.
Яшаров знал о моих дружеских отношениях с заведующим юридической консультацией № 6 Феликсом Соломоновичем Хейфецем. Мы дружили семьями, сидели несколько раз в одних процессах, «сбрасывали» свои дела друг другу, когда сами были заняты. Он был отличным адвокатом.
Когда начались коротаевские наезды на адвокатуру, Яшаров пригласил меня как-то к себе в кабинет и по секрету рассказал, что Коротаев охотится за Феликсом, и просил меня предупредить его об этом.
— А ты откуда знаешь, на кого охотится Коротаев?
— Я сидел вчера в коридоре около двери в кабинет Коротаева. Дверь была приоткрыта, и я слышал, как он кому-то говорил, что Хейфец теперь от него никуда не денется, поскольку он на чем-то зацепил дочь Феликса.
Алену — дочь Феликса — только-только приняли в коллегию, она занималась гражданскими делами, и я был убежден, что «цеплять» ее было не за что, — знал ее отлично и не сомневался в ее порядочности.
Конечно, я все передал Хейфецу, и он согласился со мной, что это очередной «тонкий» ход Коротаева, который считал себя великим психологом и гордился подобными провокациями.
Увы, Яшаров и сегодня заведует юридической консультацией № 1, однако с адвокатами, которые его давно знают, ведет себя заискивающе и подобострастно, а они потому, видимо, и терпят его в этой должности. Правда, на какой-то отчетно-выборной конференции коллегии Яшаров попытался выдвинуться в члены президиума, но этот номер не прошел. Боря Абушахмин тут же выскочил на сцену и заявил, что Яшаров недостойно вел себя во время коротаевщины. Яшарова, конечно, провалили с треском.
Еще когда я сидел на Лубянке, у меня появилось хобби — разоблачать «наседок». Метод был примитивен. О нем несколько лет назад поведал публике мой друг детства и одноделец, знаменитый кинодраматург Валерий Фрид в своих воспоминаниях о ГУЛАГе, изданных в 1996 году под названием «58 1/2».
Каждому из подозреваемых мною в секретном сотрудничестве с ГБ сокамернику я рассказывал какую-нибудь байку о скрытых мной от следствия фактах своей антисоветской деятельности. И на следующем допросе мой следователь «изобличал» меня в этих придуманных мною фактах. Небезынтересно, наверное, заметить, что из 34 человек, сидевших со мной в одной камере, я успел разоблачить таким образом пятерых. И вовсе не потому, что в камере таких больше не было, — когда мое «хобби» стало известно начальству, меня тут же перевели в одиночку, где разоблачать можно разве только себя самого.
Но о том времени и тех забавах я еще напишу. А сейчас хочу ненадолго вернуться к истории строптивого адвоката, чтобы никто не решил, что одной только строптивостью можно добиться успеха. Все-таки для успеха нужно и кое-что еще... Я имею в виду, в первую очередь, верных друзей и немного везенья.
Большую роль в успехе моего сражения при Коротаеве сыграли мои друзья, которые, как известно, познаются в беде. Они всячески поддерживали меня морально, а иногда и материально.
После публикации в «Правде» статьи профессора В.М.Савицкого «Престиж адвокатуры» в редакцию хлынули отклики академиков, писателей, киношников, студентов и рабочих. Они писали о произволе местных органов прокуратуры и милиции, о том, что роль защитников в процессе жалка и суд их не слушает, что прокурор — хозяин процесса и т.п.
Всемирно известный академик Виталий Гинзбург, в то время член президиума АН СССР, организовал телефонный звонок вице-президента Академии наук СССР В.Н.Кудрявцева Прокурору РСФСР о произволе Коротаева. Об этом я узнал от самого Коротаева, который позвонил, разъяренный, ночью мне домой и заявил: и не думай, что эти академики тебе помогут. Как на грех, на следующий день в той же «Правде» были опубликованы отклики на статью В.М.Савицкого академиков Н.Н.Боголюбова и Е.Ф.Мищенко.
Но это все происходило уже тогда, когда наши так называемые правоохранительные органы, к сожалению, уже перестали реагировать на прессу. Они признавали уже только одну «руководящую и направляющую силу»— ЦК КПСС. И я, посоветовавшись с друзьями и коллегами, решился на последний штурм прокурорской крепости. Я решил написать письмо А.И. Лукьяно-
ву, который только недавно был выдвинут М.С.Горбачевым в секретари ЦК и курировал как раз административные и правоохранительные органы.
В своем письме я не зацикливался на своих личных проблемах, а подавал их как частный и яркий случай борьбы скрытых противников перестройки и демократизации против формирования правового государства в нашей стране, как очередную попытку подмять под себя мешающую им творить беззаконие и произвол адвокатуру.
Один экземпляр письма я сдал официально в окошко приемной ЦК, а еще несколько экземпляров раздал своим доброжелателям, которые были вхожи в ЦК.
Прошло месяца два после этой моей акции, я и думать о ней забыл в повседневных боях местного значения.
И вот как-то я копаюсь у себя под окнами в карбюраторе автомобиля, пользуясь солнечным весенним днем, а из открытого окна нашей квартиры Валя мне сообщает:
— Тебе звонили из ЦК. Говорят, по твоему делу. Я сказала, что ты не можешь подойти к телефону. Они обещали перезвонить через десять минут. Иди домой.
— Да это все коротаевские штучки, — говорю я. — Послала бы их подальше. — Но все-таки вытираю руки, закрываю капот и иду домой. Звонок.
— С вами говорят из ЦК партии. Вы писали Анатолию Ивановичу?
— Анатолию Ивановичу? Ах да, писал.
— Анатолий Иванович вас примет в среду в тринадцать часов.
— В среду не могу. У меня процесс в Мосгорсуде.
— Не можете? А нельзя ли перенести ваш процесс? Анатолий Иванович очень занят, ему будет трудно найти для вас другое вре-
мя. Уточните ваши возможности и перезвоните мне. Мой номер телефона... — Щелчок.
Я как идиот продолжаю стоять с трубкой, прижатой к уху. Надо сейчас же перезвонить и согласиться. Но сразу неудобно. Надо немного подождать. И минут через пятнадцать звоню.
— Говорит адвокат Коган. Я договорился с Мосгорсудом о переносе моего дела на другое время и в среду готов быть у Анатолия Ивановича.
— Отлично. Только не забудьте захватить с собой партбилет.
— Пардон. Но у меня партбилета не было, и нет.
Молчание. Длительная пауза.
— Захватите паспорт. Я предупрежу на проходной. Ворота помер тринадцать.
И вот — среда. Еду в ЦК. По дороге заезжаю к моему лучшему другу Мише Левину и показываю ему приготовленные мною бумаги — тезисы разговора с Лукьяновым.
— Выброси все бумаги. Будь самим собой. И главное — не боись.
— О'кей!
— Ни пуха ни пера!
— К черту!
Я в кабинете у Лукьянова; в таком большом кабинете я всего торой раз в жизни. Первый был на Лубянке, когда меня после неудачной попытки самоубийства привели к начальнику Следственной части КГБ СССР по особо важным делам Владзимирскому. Но тогда я выглядел, наверное, хуже. А сейчас стараюсь держаться гордо и независимо.
А.И.Лукьянов встает из-за стола, идет мне навстречу и протягивает руку:
— Рад вас приветствовать, Марк Иосифович, извините, что задержал реакцию на ваше письмо. Но я был в Дании, а здесь накопилось столько бумаг.
— Спасибо, Анатолий Иванович. Я следил по газетам за вашей поездкой. И весьма благодарен вам за прием. Я, наверное, первый рядовой адвокат, который удостоен приема на таком высоком уровне.
— Не надо скромничать. Какой же вы рядовой адвокат? Вы — строптивый адвокат, каких немного и на которых мы очень надеемся. Как вы пьете чай? С сахаром или с молоком?
— С сахаром и молоком, Анатолий Иванович. — Ну даю!
Он звонит, входит женщина в белом переднике.
Таня, принесите нам чай со сливками и печеньем.
Мы усаживаемся за длинный стол для заседаний, который стоит вдоль всего кабинета. Помощник Лукьянова предупредил меня, что в моем распоряжении двадцать минут. Когда же я вышел от Лукьянова и посмотрел на часы, то увидел, что просидел у него больше часа. Беседа была, как принято говорить, конструктивной и полезной. Самое удивительное, что о моем деле не было сказано ни слова. Только когда я вышел от Лукьянова, его помощник сказал: «Если вас будут беспокоить, звоните!»
А с А.И.Лукьяновым был общий разговор о состоянии нашего правосудия, о необходимости разделить функции следствия и надзора за следствием, об отделении также оперативно-розыскной деятельности и следствия, об отмене смертной казни, об образовании отдельного следственного комитета и, конечно, о значении и роли адвокатуры в новых условиях формирования правового государства; наконец, об изменении действовавшей тогда идиотской системы оплаты труда адвокатов и о создании независимого Союза адвокатов.
Насчет независимого Союза адвокатов со стороны А.И.Лукьянова последовал хитрый вопрос:
— От кого независимого?
Ведь тогда еще действовала пресловутая ст. 6 Конституции СССР.
— От Минюста. От правительства. И тем более от местных органов власти.
— А что, если создать Союз юристов, всех юристов, как в Дании?
— Я не знаю, как в Дании, но думаю, что в наших условиях такой союз всех юристов вообще убьет адвокатуру. Ведь в этом союзе будет всего тринадцать тысяч адвокатов и миллионная армия милиционеров, следователей, прокуроров и судей.
— Надо подумать. Скажите, сколько времени вам нужно, чтобы изложить свои предложения в письменном виде?
Я молча открываю свой кейс и кладу перед ним на стол записку: «О некоторых вопросах перестройки работы адвокатуры в соответствии с требованиями XXVII съезда КПСС».
Анатолий Иванович перелистывает записку — все шесть страниц — и красным фломастером подчеркивает отдельные строчки. Изредка комментирует:
— Тарифы и всякие позорные таксы, установленные Минюстом, завтра отменим. Но вы можете гарантировать, что эта мера прекратит практику микстов?
— Гарантировать не могу. Но это создаст, во всяком случае, условия для борьбы с ними.
— Насчет адвокатской тайны правильно. Это надо легализовать. А насчет адвокатского иммунитета еще надо подумать.
— На прощание он, как бы между прочим, заметил, что лично сам за отмену смертной казни, но сразу этого делать нельзя — «народ не поймет», но за экономические преступления надо отменять.
Моей беседой с А.И.Лукьяновым, можно сказать, и закончилась история строптивого адвоката, а вместе с ней и история великолепной семерки Коротаева, разогнанной по своим местам.
Пока я доехал со Старой площади до Большой Дмитровки, где находился президиум коллегии, из Прокуратуры РСФСР позвонили в президиум и попросили забрать мои карточки, а вместе с ними карточки, изъятые у других адвокатов.
Смельгевичус тут же выздоровел и быстро-быстро закончил процесс Олега, возвратив дело для дополнительного расследования, которое на этот раз было поручено уже не органам МВД, а прокуратуре области, где оно попало в руки молодого и быстро соображающего следователя Смирнова. Он удовлетворил мое ходатайство по поводу истребования пальто дочки Витюхиных, и по нашитой на воротнике бирке установил, что такие пальто фабрика-изготовитель поставляла в Москву задолго до убийства и они быстро разошлись.
Когда речь заходит о деле Олега Ш., меня обычно спрашивают, как же оно закончилось. В отношении Олега оно было прекращено за недоказанностью его вины. Ну а привлечены ли к уголовной ответственности действительные убийцы, я не знаю. Этот вопрос я обычно переадресовываю прокурору. Во всяком случае, ко мне за защитой они не обращались.
Зато вскоре ко мне за помощью обратились мои краснодарские коллеги.
Дело адвоката А.И.Львицыной
Дело адвоката А.И.Львицыной
В Армавире по такому же обвинению, которое Коротаев мечтал предъявить мне, арестовали адвоката А.И.Львицыну.
Сам я ее не знал, но, бывая в Краснодаре, слышал о ней как о хорошем и смелом адвокате, а успешно работающий адвокат — всегда бельмо на глазу прокуратуры. Каждый оправдательный или просто мягкий приговор суда она воспринимает как оплеуху, хотя по закону ее представитель, поддерживающий обвинение в суде, должен сам отказаться от обвинения, если в судебном разбирательстве установлена невиновность подсудимого. Но за всю свою многолетнюю практику я знаю только один случай, когда прокурор Свердловсого района Москвы, самолично утвердивший обвинительное заключение, нашел в себе мужество отказаться в суде от обвинения невиновных.
Так вот, Львицына. За последние предшествующие этой истории годы она добилась оправдательных приговоров сразу по нескольким делам. Чашу терпения прокуратуры переполнила ее успешная защита адвоката Л.М.Хачатурова в Сочи. Еще бы — прокуратура была вынуждена прекратить дело еще на стадии предварительного следствия, а о вопиющих нарушениях законности в этом деле была опубликована статья А.Борина в ЛГ.
Защита А.И.Львицыной далась еще сложнее, чем защита Олега Ш., хотя бы потому, что я был допущен к участию в деле, как обычно, только после окончания предварительного следствия.
Ознакомившись с материалами дела, я убедился, что все доказательства против Львицыной были фальсифицированы по методу Коротаева. Бывших ее подзащитных и клиентов, по делам которых она добилась хороших результатов, запугали отменой ранее вынесенных судебных приговоров — об их оправдании или мягком (условном) наказании — и понудили показать, что они передавали ей крупные денежные суммы помимо кассы на взятки судьям. Однако в судебном заседании все это рассыпалось: либо они сами отказывались от ранее данных показаний, либо их ложные показания опровергали свидетели и другие доказательства, собранные и представленные мною в суд.
Молодому и симпатичному судье, фамилию которого называть не хочу, так как он и сейчас работает в судебной системе, вро-
де бы ничего не оставалось делать, как вынести оправдательный приговор. Перед приговором он пригласил меня к себе в кабинет и спросил, какая у меня квартира в Москве. Я ответил — хорошая квартира, три комнаты, в прекрасном районе.
— А я с семьей живу в общежитии, — сказал он, — и мне обещали квартиру после осуждения Львицыной. И поэтому я вынужден вынести ей обвинительный приговор. Но я так его напишу, что вы сумеете добиться его отмены в кассационной инстанции.
— А если ваш приговор Краснодарский краевой суд за твердит?
— Не затвердит. Там хорошо знают Львицыну, да и вас помнят.
Я, конечно, возражал, но он поступил по-своему. Прокуратура Краснодарского края учуяла неладное, и по ее просьбе Прокурор РСФСР направил дело на кассационное рассмотрение не в Краснодарский краевой суд, где оно должно было рассматриваться по закону, а в Ставропольский суд, на который прокуратура почему-то больше надеялась. И видимо, не зря. Во-первых, как только я приезжал, рассмотрение дела в судебной коллегии Ставропольского суда откладывалось и передавалось от одного судьи другому. Во-вторых, в гостиничный номер, где я останавливался в Ставрополе, ночью звонили какие-то темные личности и «дружески» советовали мне не принимать участия в рассмотрении дела.
Пришлось писать официальное заявление председателю Ставропольского суда, а в личной беседе с ним намекнуть, что по этому делу «скучает пресса». В конце концов моя кассационная жалоба была рассмотрена и Судебная коллегия по уголовным делам Ставропольского края, где я, естественно, участвовал в процессе, приговор армавирского суда отменила и дело в отношении адвоката А.И.Львицыной прекратила. Львицына, насколько мне известно, и сейчас успешно продолжает свою адвокатскую работу в Армавире. Кажется, ее дело было последним в цепочке многих дел против адвокатов, возбужденных тогда на волне «коротаевщины».
Сейчас против строптивых адвокатов применяют другие методы. Их просто избивают или убивают.
Закончив рассказ о делах Олега Ш. и А.И Львицыной, я задумался об истоках своей адвокатской строптивости.
Наверное, основная причина — школа, которую я прошел в застенках КГБ. Недаром мне на Лубянке говорили, что диплом юриста я буду получать не в университете, а у них.
И недаром, наверное, начальник управления юстиции Мосгорисполкома Морозов в июне 1975 года опротестовал решение президиума МГКА о моем приеме в коллегию. Конечно, в своем протесте он не ссылался на мою политическую неблагонадежность или строптивый характер. Его мотивы были циничны и в то же время смешны. Он писал, что мой уход из НИИ, где я в то время работал заведующим правовым сектором, тяжело отразится на разработке научных исследований, имеющих важнейшее значение для народного хозяйства (!).
Пришлось тогда К.Н.Апраксину «разменять» меня на другого кандидата в члены коллегии, которому до этого президиум отказал в приеме. Его рекомендовал ранее сам Морозов. Когда его протеже приняли, морозовский протест по моему поводу был отозван. О работе в коллегии фигуры, на которую меня таким способом разменяли, стоит написать особо, что я и намерен сделать, а пока — более подробно об истоках моей строптивости.
ГЛАВА 2. История строптивого арестанта
Предыстория
Предыстория
Недавно газета «Адвокат», посвященная десятилетию Международного союза адвокатов, напечатала обо мне статью. Газета высказала лестное для меня мнение, что эта история во время так называемой коротаевщины предотвратила начавшийся было разгром МГКА, а вслед за ней и других коллегий.
Видимо, поэтому почти все адвокаты, отмечая мой очередной день рождения, в своих тостах считали нужным прежде всего вспоминать то время, преувеличивая, как всегда в таких случаях, мое мужество, принципиальность и профессиональное мастерство.
А Генри Резник вспомнил в связи с этим еще одну мою добродетель. Он рассказал об эпизоде, о котором я сам забыл. Прежде чем использовать в своих жалобах на Коротаева его антисемитские высказывания, запротоколированные в суде по делу, которое вел Г. Резник, я подошел к нему и попросил разрешения сослаться на сделанные им выписки из этого протокола. Не подведу ли я его, Резника, этим? Не будет ли у него неприятностей? Вот, оказывается, каким я был еще и тактичным человеком!
Генрих Падва, ссылаясь на то, что мы были долгое время дружны и поэтому он хорошо знает меня, объявил, что строптивость — это не только мое профессиональное качество.
— Марк по натуре своей — строптивый человек. Если он считает себя правым, с ним спорить бесполезно. Можно приводить любые аргументы против его позиции, основанные на совокупности всех материалов дела, а он выхватывает из всего этого какую-то мелочь, совсем вроде незаметный факт, и путем логических выкладок и, казалось бы, фантастических предположений обосновывает свою позицию и в конце концов часто оказывается прав.
Но это только в делах. А в жизни неуемные фантазии иногда приводят его к самым диким выводам. Вот я позволю себе вспомнить один эпизод из наших с ним отношений в то время, когда мы были почти неразлучны и в делах, и в жизни. Дружили не только мы сами, но и наши дети. И вот когда его любимая дочь эмигриро-
вала и Марк очень скучал и мучился от разлуки с ней, он изобрел, как казалось в то время, весьма рискованный способ встречи с ней на курорте в Болгарии. Я, как верный друг, взялся помочь ему и даже сопровождать его в Болгарию. Не буду рассказывать о всех трудностях и треволнениях, связанных с добыванием путевок в Болгарию, куда должна была приехать и его дочь, его радость от встречи с ней и о разных наших приключениях там. Все прошло хорошо, и мы, счастливые, вернулись домой.
Спустя некоторое время Марк признался, что считал меня приставленным к нему КГБ следить за ним там, в Болгарии. Мы оба посмеялись над этой его фантазией, и наша дружба продолжилась. Хочу сказать, что, когда он сам уехал в Германию и мы все, в том числе и он сам, не думали, что он вернется, я оказался его единственным другом, который при первом удобном случае навестил его там, в Германии.
Я внимательно выслушал эту историю о нашей совместной поездке в Болгарию и, как действительно строптивый человек, изрек:
— А я не исключаю, что ты навестил меня в Германии тоже по заданию КГБ.
Все гости захохотали, и разговор перешел на другую тему. Но слова Геры о том, что я не только строптивый адвокат, но и строптивый по природе своей человек, запали мне в душу.
А что это значит вообще — строптивый человек? Хорошо это или плохо? И действительно ли я таков?
Чтобы ответить себе самому на эти вопросы, я полез в толковые словари — от Даля до самых современных. Определение строптивости в каждом из них давалось, естественно, несколько по-разному, но я выделил из них нечто единое, что, на мой взгляд, выражало суть этого качества: «Упрямый, идущий наперекор всему».
В какой же мере эти качества присущи мне и в каких случаях они проявляются у меня? И помогали или мешали они мне в жизни?
В профессиональной адвокатской деятельности моя строптивость, как я считаю, имела положительное значение. И для меня, и для моих подзащитных. И это мое качество проявилось не только в деле Олега Ш.
У меня было много дел, с которыми я возился годами. Вспомню хотя бы одно из них: дело Александра Надточия. Когда он обратился ко мне за помощью, то находился в лагере уже в третий раз. И все три раза был осужден за умышленное убийство. Рецидивист? Или маньяк? Сейчас его собирались судить опять за убийство. И не просто за убийство, а за так называемое «лагерное убийство». Смертная казнь ему была почти обеспечена. И вот, прочитав в какой-то газете об успешно проведенном мною деле, он уверовал в меня и прислал мне из лагеря слезное письмо, в котором умолял взяться его защищать.
Письмо было длинное. Он писал обо всех предыдущих своих делах и уверял, что по всем делам осужден несправедливо. К
тому моменту он отсидел уже около двенадцати лет. Оставив пока без внимания его рассказ о предыдущих делах, я сосредоточил свое внимание на последнем деле, по которому он просил моей помощи. Его обвиняли в умышленном убийстве с отягчающими обстоятельствами по признаку «двух и более лиц». Иначе говоря, он убил в лагере сразу двух заключенных. Письмо пришло мне официальным путем через администрацию лагеря, в котором он сидел под Карагандой, в Долинке, известной мне еще по моей ссылке в те края. Меня несколько удивило сопроводительное письмо заместителя начальника лагеря по воспитательной работе, в котором он, между прочим, сообщал, что на текущем счету Надточия имеется крупная сумма денег, заработанных им в лагере, которая может быть по его заявлению перечислена на мои командировочные расходы и гонорар. Это письмо означало, во-первых, что администрация лагеря к нему неплохо относится, а во-вторых (или, наверное, во-первых), что он — хороший работник, так как деньги зарабатывать в лагере не так-то просто.
И если верить его письму, в его действиях не было состава преступления, так как они были вызваны необходимой обороной. Эти люди первыми напали на него с ножами с целью ограбления (он шел с продуктами, купленными в ларьке на премию, полученную за какое-то изобретение).
Не буду расписывать всех своих приключений по дороге в Долинку. Замечу лишь, что я повидался со своими друзьями в Алма-Ате, а в Караганде остановился у старой лагерной знакомой, которая была мне очень рада и помогла добраться до Долинки, куда потом названивала каждый вечер. Она хотела убедиться, что я еще жив.
Дело Надточия военный трибунал моими стараниями возвратил для дополнительного расследования (оправдательный приговор, да еще в лагере, где проходил процесс, исключался), а при доследовании дело было прекращено «за отсутствием состава преступления».
Из Долинки я полетел в Кокчетав, где судили Надточия по предыдущему делу. Там ему тоже инкриминировали двойное убийство, однако состояния необходимой обороны там не было. Саша сидел мирно в пивной, когда услышал за соседним столом не
совсем уважительный отзыв о своей дочери. Он тихо и спокойно попросил оскорбителя взять свои слова обратно и извиниться перед ним. Его, конечно, послали подальше. Началась перебранка. Надточий вызвал обидчика на улицу. Вместе с обидчиком вышел и его спутник. На улице завязалась драка. А Надточий, надо сказать, был недюжинной силы парень, да еще при нем оказался сапожный нож. Обоих он уложил на месте.
Сейчас я не помню точно мотивировки и сути своей просьбы в надзорной жалобе по этому делу. Я просил переквалифицировать действия Надточия не то на убийство «с превышением необходимой обороны», не то «в состоянии аффекта, вызванного неправомерными действиями потерпевшего».
Но так или иначе А.М.Филатов, бывший в то время председателем Судебной коллегии Верховного суда СССР по уголовным делам, дело истребовал, и по нему был принесен протест. Правда, непременным условием удовлетворения моей просьбы было мое заверение в том, что в предыдущее дело Надточия я уже не полезу.
А я и с этими делами Саши провозился два с лишним года. К тому же наказание, назначенное ему по первому приговору, он уже отсидел с лихвой.
— А как же быть с чистотой квалификации?
— Оставим это на совести судей, — ответил А.М.Филатов.
Так и поступили. Результатов протеста, принесенного по моей жалобе, я еще не знал, когда моя жена разыскала меня по телефону в юрконсультации, где я вел в это время прием населения, и встревоженно сообщила, что к нам в квартиру рвется какой-то громила и требует меня. Я, конечно, сказал ей, чтобы она громилу в дом не пускала и гнала вон, а в крайнем случае позвонила в милицию.
— Но он же говорит, что он бывший твой подзащитный и привез тебе с Алтая бочонок меда и облепиховое масло. И будет на ступеньках ждать, но не уйдет, не повидавшись с тобой.
— Как его фамилия?
— Надточий! По-моему, я от тебя раньше слышала его фамилию.
— Бочонок и масло прими. А ему дай адрес консультации, и пусть едет сюда.
Через час Надточий появился у меня в консультации. Я поднялся ему навстречу, он обнял меня, оторвав от пола, и я почувствовал, как хрустнуло мое ребро. Я предложил ему отпраздновать его освобождение в соседнем ресторане.
Он улыбнулся:
— Вы же сами от меня потребовали слова, что я больше спиртное в рот не возьму. И я уже скоро год даже медовуху не пью. А вдруг опять сорвусь?
И вместо ресторана я повез его на смотровую площадку на Воробьевых горах, а затем через центр на Казанский вокзал, где усадил его в поезд на Барнаул.
Еще пару лет он мне писал письма, по которым я видел, что с ним уже полный порядок, после чего наша переписка постепенно заглохла. Где он сейчас, не знаю, но думаю, что этих строк о себе он не прочитает, так как литературой не очень увлекался.
А теперь вернусь к своему строптивому характеру. Наверное, все-таки дело не только в воспитании и даже не в тех экстремальных ситуациях, в которых я оказывался поневоле и которые, быть может, только усугубляли мою строптивость.
Когда я после Лубянки попал в пересыльную камеру Бутырской тюрьмы, среди заключенных, находившихся там, была группа сионистов. Я что-то слышал о них в детстве уважительное. Потом, конечно, гадкое, но в это я никогда не верил. И к анти-сионистскому комитету, организованному после убийства Михоэлса, относился с брезгливостью. (Как прозевали это в нашем деле на Лубянке, удивительно, хотя в 1944 году эта тема была, кажется, еще не в моде.)
Живьем настоящих сионистов и не скрывающих этого я видел впервые. Услышав мою фамилию, а затем познакомившись со мной поближе и узнав от меня то немногое из моей родословной, что мне самому было известно, они объяснили мне, что я принадлежу к старинному и почетному среди иудеев клану Когенов, из которого происходили первосвященники Иерусалимского Храма. Все представители этого клана отличались не только верностью иудаизму, но и глубоким знанием Торы и Талмуда. Кто-то из этих седобородых евреев вспомнил моего отца, который пользовался в двадцатые годы большим уважением среди членов Московской ев-
рейской общины и руководил в голодные годы общественной столовой, созданной для бедных евреев.
Из их рассказов я узнал, как мне помнится, что в числе других отличительных качеств евреев из клана Когенов были упрямство и упорство в достижении цели, а также бесстрашие в борьбе с врагами иудеев и вероотступниками.
Вспоминая сейчас эти рассказы знатоков Талмуда, я думаю, что не последнюю роль в моей жизни сыграла наследственность.
Конечно, человеческая личность многогранна. Характер каждого нормального человека не определяется какой-то одной его чертой, одним качеством. Только у психически больных людей на первый план может выступать какое-то доминирующее свойство, например у маньяков или у людей, одержимых идефикс. Но даже больной человек может в определенных условиях обнаруживать другие качества.
Поэтому я смею утверждать, что строптивость — это не единственная и не главная моя черта. Строптивость у меня выступает на первый план только в экстремальных условиях как способ самозащиты или защиты других, кого я по долгу своей профессии или из личных чувств обязан взять под свою опеку.
На Лубянке
На Лубянке
Третьего августа 1944 года я, студент третьего курса юрфака МГУ, Пыл арестован агентами НКГБ. Мой арест не стал для меня неожиданностью. Я ждал этого и, как ни странно, даже хотел присоединиться к своим друзьям, арестованным ранее.
В апреле были арестованы мои друзья детства, студенты ПГИКа Валерик Фрид и Юлик Дунский1. Первого июля аресто-
1 В.Фрид и Ю.Дунский после нашей реабилитации стали известными кинодраматургами, по сценариям которых снято много хороших фильмов («Жили-были старик со старухой», «Вдовы», «Служили два товарища», «Гори, гори, моя звезда», «Семь нянек», «Экипаж» и др.). Ю.Дунский в марте 1982 года, после тяжелой, продолжительной и неизлечимой болезни решил избавить себя и своих близких от дальнейших мучений и застрелился. В. Фрид умер 7 сентября 1998 года. Смерть его была для меня совершенно неожиданной: накануне мы виделись с ним и весело провели нремя, вспоминая старину.
вали Мишу Левина, тоже моего друга детства, и Нину Ермакову, считавшуюся тогда невестой Валерика1.
Были арестованы и еще несколько моих знакомых, с которыми я встречался у Валерика, в том числе Володя Сулимов и его жена Лена Бубнова, Леша Сухов и Юра Михайлов.
Я считал, что главный интерес для НКГБ в этом деле представляли Володя Сулимов, Лена Бубнова и Юра Михайлов, отцы которых были важными партийными деятелями и погибли в годы сталинских репрессий. Остальные попали заодно с ними, как кур во
щи. Я понимал, что могу оказаться такой же курицей, так как часто встречался с ними. А хотел я ареста потому, что родители арестованных друзей, как мне тогда казалось, могли подозревать меня в предательстве. Как же так? Из всей нашей компании на свободе остался я один. Между тем я замечал, что нахожусь под «колпаком».
В то время я был на практике в прокуратуре Фрунзенского района Москвы, руководство которой до ареста моих друзей хорошо ко мне относилось. А тут как-то сразу отношение прокурора резко изменилось. Помню, как он, побледнев, грубо вырвал у меня из рук пистолет, который я изъял при обыске у какой-то спекулянтки, и запретил мне в дальнейшем самостоятельно производить обыски, хотя ранее эту черную работу поручали мне довольно часто. И вообще почти отстранил меня от участия в следственных действиях.
1 Миша Левин после реабилитации стал маститым ученым, защитил докторскую диссертацию, был профессором Физтеха и работал в закрытом НИИ.
Нина Ермакова, попав под амнистию еще до нашей реабилитации, вышла замуж за всемирно известного астрофизика Виталия Гинзбурга.
И вот наступило второе августа. Накануне я встречался со своей знакомой Кирой. Мы были в ресторане «Центральный». Кира и раньше пила со мной наравне и никогда не пьянела. Правда, в тот вечер мы выпили больше обычного. Когда я мысленно прикинул свою наличность и попросил у официанта счет, она, хитро взглянув на меня, сунула мне в руку крупную купюру. В ответ на мой удивленный взгляд она объяснила, что папа, который, как я знал, работал где-то на Урале директором эвакуированного из Москвы военного завода, прислал ей очередной перевод и она хочет еще выпить. Такое тоже было с ней впервые. Обычно мы гуляли за мой счет и не так шикарно.
Ну что ж. Ничего зазорного для себя в ее поступке я не видел. В нашем кругу всегда платил и больше тратился на общие нужды гот, у кого были деньги.
Я, жестом разгулявшегося завсегдатая, хотя был здесь первый раз, велел официанту «повторить». А пока он, поклонившись, пошел за «повтором», Кира потащила меня танцевать. Я танцевал неважно. Но с ней нельзя было танцевать плохо. Она умела создать впечатление, что ведет партнер, но на самом деле вела сама. Она умело лавировала между танцующими парами, вдруг замирала на месте и неуловимым движением плеча выталкивала меня на свободный пятачок, где мы кружились в замысловатых
па, заставляя освобождать нам пространство для следующего выкрутаса.
Я с гордостью отмечал, что музыканты небольшого оркестра смотрели только на нас, а лысый скрипач, исполнявший и роль дирижера, стал еще выше вскидывать смычок и отбивать такт ногой.
Когда музыка смолкла и танцующие захлопали музыкантам, скрипач-дирижер протянул руку со смычком по направлению к нам и, раскланявшись, поддержал аплодисменты ударами смычка по струнам.
Мы вернулись к своему столику, «повтор» был уже приготовлен, но мы не торопились продолжать ужин, решив передохнуть.
— А ты говорил, что не умеешь танцевать!
— Я имел в виду современные быстрые танцы, а это был все-таки вальс-бостон.
— А вальс-бостон танцевать труднее, чем какой-нибудь там фокс. Но ты, как ни странно, со второго оборота понял, как его танцуют. И даже когда мы расходились, не терялся и правильно двигался в такт.
— Расходились! Ты же просто отталкивала меня, и мне ничего другого не оставалось.
— Это только ты знаешь, что я тебя отталкивала, да еще Аркадий заметил.
— Кто?
— Скрипач. Его зовут Аркадий.
— Я смотрю, ты всех здесь знаешь, — удивился я.
— Не всех, но многих. Когда папа приезжает в командировку, мы с ним всегда ужинаем в этом ресторане.
— Но ведь коммерческие рестораны только недавно открылись.
— Ну и что? Ты же знаешь, этот ресторан недалеко от нашего дома. И папа его очень любит. Здесь всегда была хорошая европейская кухня.
— А где ты научилась так хорошо танцевать?
— Моя мама была когда-то балериной.
А потом мы еще «поддали», закусили, и она снова потащила меня танцевать. На этот раз оркестр заиграл танго, и она, вопреки правилам этого танца, прижалась ко мне и положила голову мне на плечо. И вдруг я заметил, что она плачет. Это было совершенно неожиданно для меня. Мы были знакомы недавно и относились к нашим встречам, как мне казалось, не очень серьезно. Я познакомился с Кирой у Нины Ермаковой незадолго до ее ареста, а когда Нину забрали, она сама мне позвонила и предложила встретиться. Признаться, я обрадовался ее звонку, так как после ареста Нины остался единственным из всей нашей большой и дружной компании, которая постепенно, один за другим, переместилась на Лубянку.
А Кира была подругой Нины, хотя раньше она в нашей компании не бывала, а впервые я увидел ее у Нины, только когда нас осталось всего трое: я, Нина и Миша Левин. Первого июля забрали сразу Нину и Мишу, а второго, когда я примчался к ее маме на Арбат, то увидел у нее и Киру, с которой мы тогда же обменялись телефонами. Она мне позвонила через пару дней, пожелав встретиться, чтобы составить что-то вроде графика посещений Маргариты Ивановны — матери Нины, почти слепой и нуждающейся в постоянной помощи. Мы стали встречаться чаще, и не только у Маргариты Ивановны.
Второго августа, после того ужина в ресторане, я остался на ночь в ее шикарной квартире в Козихинском переулке, где Кира наконец раскрылась передо мной во всей своей женской прелести. Утром, когда я собрался уходить, она, целуя меня на прощание, напомнила, что сегодня мы идем в театр. Два дня назад она сказала, что купила билеты в филиал МХАТа на «Дни Турбиных». Я смотрел этот замечательный спектакль несколько раз и предпочел бы что-нибудь другое. Но Андровскую, Яншина, Массальского, Кторова и Комиссарова можно было смотреть много раз, и всегда с удовольствием. Поэтому я с радостью согласился, тем более что театр находился неподалеку от ее дома.
Но в театре Кира вела себя совсем не так, как вчера. Еще до начала спектакля она объявила, что сегодня — это не вчера. Оказалось, что сегодня она из театра идет не домой, а к какой-то своей подруге, которая живет на Петровке, в доме 15. А я жил на Петровке, 19. И поэтому сегодня не я ее буду провожать домой, а она меня. И вообще, она еще от вчерашней ночи не отошла, лукаво добавив, что при ежедневных таких буйствах я могу ее скоро разлюбить.
Честно говоря, я и сам был не прочь передохнуть после вчерашнего. Тем не менее, когда свет в зале погас, я постарался доказать неизменность своего чувства, но дальше своей осиной талии она мою руку под блузкой не пускала. И была права, так как сидевший позади нас молодой мужчина с челкой уже не раз просил не мешать ему смотреть пьесу. Пришлось соблюдать приличия. Спектакль закончился рано, и я предложил Кире немного пройтись по Петровке, мне хотелось проводить ее до дома, где жила подруга. Однако она отказалась от прогулки и, когда мы проходили мимо моего подъезда, втащила меня туда.
Я жил в старом доме с неработающим лифтом, возле шахты которого с дореволюционных времен была небольшая каморка для швейцара. В подъезде, как всегда, не горела лампочка, Кира быстро обняла меня и поцеловала на прощанье. Поцелуй ее был жарким, но недолгим. Она быстро вырвалась из моих объятий и решительно выскочила из подъезда. Я рванулся было за ней, но в тамбуре столкнулся с входившим в подъезд высоким мужчиной в коричневом коверкотовом пальто. Пока мы извинялись, пытаясь пропустить друг друга, я понял бессмысленность своего порыва, повернул обратно на лестницу и медленно начал взбираться на свой третий этаж, когда высокий мужчина обогнал меня и поднялся выше.
Дома, к моему удивлению, меня ждали отец и тетя Римма, только сегодня вернувшаяся из Иркутска, где она была в эвакуации. Отец отругал меня за то, что я не встретил тетку, но как я мог ее встретить, если телеграмма от нее пришла только вчера, а я уже два дня не появлялся дома.
По случаю приезда тетки отец открыл банку американской ветчины и сварил на плитке картошку, а я из своей заначки достал бутылку водки, чем окончательно расстроил отца. Но под приве-
ченного теткой байкальского омуля грех было не выпить рюмку-другую.
Потом началось самое трудное — приготовление ко сну. В то жаркое лето москвичи погибали от засилья клопов. Никакие дезинфекции, особенно в коммунальных квартирах, не помогали. Дуста и других химикатов тогда еще в России не знали. Единственным средством спасения от них был керосин. Кстати, из-за клопов отец ночевал не дома, а у себя на работе. Мама с моим сыном были в пионерском лагере, куда отец пристроил ее поварихой. Поэтому я все лето блаженствовал один в комнате, где иногда собиралась наша компания. От клопов я кое-как спасался, выдвинув кровать на середину комнаты и поставив ее ножки в консервные банки, заполненные керосином. Но они и там меня доставали, пикируя с потолка. Однако в эту ночь кровать пришлось уступить тетке, отец расположился на большом диване, а мне досталась кушетка, на которой обычно спал сын. Я приготовился к мучительной бессоннице и, вспомнив вчерашнюю чудесную ночь у Киры, рассмеялся.
— Что с тобой? — спросила тетя.
— Он просто пьяный, — мрачно заметил отец.
— Нет, папа, я просто вспомнил замечательный способ спасения от клопов.
— Какой?
— Я тебе как-нибудь потом расскажу, — и, уже засыпая, вспоминал пылкость Киры.
Какой-то грохот прервал мой сон. Кровать развалилась — была первая мысль. Приходя в себя и глядя на усеянный клопами потолок, слышу отчетливый стук в дверь. И сразу понимаю — я давно ждал их прихода.
— Кто там?
— Откройте. Милиция. Проверка документов.
В войну часто бывали ночные обходы квартир. Но сейчас я понимал, что это не простая проверка. Отец испугался, так как был в курсе арестов моих друзей, и я предупредил его о том, что и за мной могут прийти.
Тетя тоже перепугалась, но по другому поводу: она ведь не была здесь прописана. И, как это ни странно, испугался я сам. Внутри что-то задрожало.
А стук продолжался настойчивее.
— Сейчас, дайте надеть брюки.
Натягивая штаны, поворачиваю ключ в двери. Входят трос мужчин и женщина — наша дворничиха Анфиса. Двое мужчин кажутся мне знакомыми, где-то я их видел. Мгновенно вспоминаю: молодой низенький с челкой сидел за мной в театре. Высокий в коричневом коверкотовом пальто — тот, с которым я столкнулся в дверях парадного и который перегнал меня на лестнице. А третьего, подстриженного бобриком, с планшетом в руке и, судя по тому, как он держится, главного из них, вижу впервые, но сразу вычисляю. Это майор Букуров, начальник Свердловского райотдела КГБ. Он делал обыски в квартирах Валерия Фрида, Миши Левина и Нины Ермаковой. Его фамилия была указана в протоколах обыска (я читал копии), а внешность и манеру держаться подробно описала мне мать Валерия — Елена Петровна.
Он обратился ко мне:
— Предъявите паспорт.
Я стараюсь унять дрожь внутри и с наглым видом говорю:
— Предъявите ордер на обыск, товарищ Букуров.
— Откуда вы знаете мою фамилию?
— А вы думаете, что только вы все знаете?
— Так, значит, уже приготовились к обыску и аресту?
— Всегда готов! — И поднимаю руку в пионерском салюте. Низенький мужчина мгновенно направляет на меня пистолет, но Букуров спокойно отводит его руку и бросает мне:
— Вы что, хотите, чтобы вам навесили еще и сопротивление органам власти?
— Еще? А что на меня уже навешено?
Букуров вынимает из планшета постановление об обыске и предлагает выдать добровольно оружие, антисоветскую литературу и валюту.
Я пытаюсь прочитать постановление, но строчки прыгают, и я различаю только печать и подпись прокурора в верхнем правом углу и номера статей Уголовного кодекса, указанные в постановлении: 588,5810 5811 Я знаю, что 588 — это «террор», 5810 — «антисоветская агитация и пропаганда», 5811— «участие в антисоветской организации». Ну, 5810 и 5811 допускаю, это можно навесить
каждому, а 588 — это уже серьезно. Серьезно, непонятно и немного страшно.
— А «террор»-то откуда?
— Об этом вы сами расскажете следователю на допросе. Приступайте к обыску! — приказывает Букуров мужчинам. — А вы, — говорит он дворничихе, — присядьте и наблюдайте.
На отца, стоящего с паспортом в трясущейся руке, и тетку, судорожно роющуюся в своей сумочке, он не обращает внимания. Видимо, о приезде тетки ему уже известно, так как сразу просит показать ее вещи и отставить их в угол. Я, пользуясь случаем, помогаю ей и задвигаю в угол вместе с ее узлами и баулами еще и чемодан отца, в котором хранятся его документы из лагеря военнопленных и письма его заграничных родственников.
Вопреки ожиданиям, обыск в комнате производится, прямо скажем, поверхностно.
Букуров просматривает бумаги на моем письменном столе и в ящиках. Низенький мужчина перебирает вещи в гардеробе, а высокий перелистывает книги в книжном шкафу и на полках.
Кое-какие бумаги из моего стола Букуров откладывает в сторону, а высокий бросает несколько книг на пол. Среди этих книг я нижу тома Плеханова и Бухарина, а среди бумаг, отобранных Букуровым, — мои документы о службе в армии.
Дворничиха, с которой моя мама была всегда в хороших отношениях и делала ей даже какие-то подарки на Новый год и 8 марта, шипит из угла:
— Их давно надо было выселить. Когда фашисты подступили к Москве и все эвакуировались, он, — Анфиса кивнула на отца, — остался ждать их.
Букуров составляет между тем опись изъятых документов и книг. Подойдя к книгам, отобранным высоким, некоторые из них ставит обратно на полку — Брема, Данте, Овидия, но вытаскивает Б. Пильняка и Б. Ясенского. Долго листает «Историю ВКП(б)», кажется, Попова, издания 1924 года, присоединяет ее к изъятым. Уже начинает светать, и Букуров торопится. Протягивает мне на подпись протокол обыска. Я бегло его просматриваю и задумываюсь только над графой «Замечаний не имею». Размышляю, что бы такое придумать, но ничего в голову не приходит. Букуров презрительно смотрит на меня:
— Подписывай и поехали, герой!
Внизу, у подъезда, как и полагается, черная «эмка». Меня усаживают сзади, между высоким и низеньким, а Букуров садится рядом с водителем. Бросаю последний взгляд на свой подъезд, у которого стоит отец, прикусив пальцы, а тетка, не стесняясь и, наверное, сама не замечая, тихо плачет. Она, бедная, переживает это уже во второй раз. В 1938 году забрали ее мужа, и больше она его никогда не видела.
«Хорошо, что мамы и сына нет. Мама бы им дала жару», — подумал я. На площади Дзержинского я с удивлением отмечаю, что мы едем не к главному зданию КГБ, а сворачиваем на Малую Лубянку, где въезжаем во двор серого здания. Букуров заходит в какую-то дверь и возвращается с лейтенантом и двумя сержантами, которые хватают меня и тащат по коридору в комнату, где за столом сидит чин с погонами старшего лейтенанта. Он спрашивает у меня анкетные данные, сверяет мои ответы с бумагами, видимо оставленными ему Букуровым, и заполняет какую-то карточку. Потом меня отводят в другую комнату, усаживают на табуретку, фотографируют в фас и профиль, и солдат в грязном белом халате стрижет меня наголо. К этому я был готов, но, когда меня поднимают и тот же солдат, держа бритву, приказывает мне «оттянуть в сторону член», мне становится как-то не по себе. «Хорошо еще, что бритва безопасная», — мелькает в голове. Мне бреют все, что можно побрить, а потом заставляют повернуться спиной, нагнуться и раздвинуть ягодицы. Я пытаюсь сострить и говорю, что в заднице у меня волосы не растут. Острота моя повисает в воздухе, и я чувствую, как в прямую кишку мне запихивают твердый предмет, но не успеваю и охнуть, как этот предмет вытаскивают и приказывают одеваться.
Я подхожу к своей одежде, которую аккуратно сложил на скамейке, и обнаруживаю вместо нее груду шмоток. В трусах вырвана резинка, в брюках отсутствует ремень и срезаны пуговицы на ширинке. Из ботинок выдернуты шнурки. Мне уже не до шуток. Вообще-то я слышал об их системе, предваряющей полное уничтожение личности, поэтому стараюсь делать вид, что это меня не трогает. Спокойно надеваю изуродованные остатки своей одежды. Наблюдающий за мной сержант невозмутимо командует: «Впс ред!» Я, шаркая хлопающими ботинками и поддерживая руками
брюки, плетусь по коридору, в котором металлические двери, двери, двери, и все с «глазками». В одну из таких дверей меня и заталкивают. Осматриваюсь. Бокс размером примерно два метра на полтора. Без окон, но с «глазком» на двери. В конце бокса встроенный выступ, на котором можно сидеть. А где же знаменитая параша? Нет параши. Значит, будут водить в уборную, и вообще, видимо, в боксе я не задержусь. Решаю сразу выяснить и стучу в дверь. Она моментально открывается.
— Мне надо в уборную!
— Только явился и уже обосрался?
— Нет, мне только пописать.
— Тогда подождешь.
Дверь захлопывается. Проходит минут 15 — 20. Я снова стучу в дверь, на этот раз стучать приходится долго, хотя вижу, что за мной наблюдают в «глазок». Я отхожу в угол и, отворачиваясь спиной к двери, демонстративно копаюсь в ширинке.
Дверь открывается, и передо мной появляется женщина в военной форме, симпатичная. Смеется.
— Ты что, обоссался?
— Пардон, но я давно просился в туалет.
— Давно! Ты здесь всего-то пятнадцать минут. А сейчас завтрак разносить будут. После завтрака пойдешь в свой туалет.
— Я не хочу завтракать. Еще не проголодался.
— Все равно во время раздачи пищи в туалет не водим.
— А кто меня поведет? Вы?
— А ты чего, боишься, если я? Не откушу.
— Нет, тогда я не пойду!
— Ну, терпи, пока завтрак кончится.
А через час меня ведут на второй этаж. Камера № 18. В помещении меньше нашей комнаты человек тридцать. Мое появление вызывает оживление, мне задают вопросы: «Кто?», «Откуда?», «За что?», «Что там нового на воле?»
— Дайте человеку устроиться, — утихомиривает любопытствующих пожилой, на вид очень симпатичный человек. Каким-то образом он пристраивает меня на нары около себя, подвигая ворчавшего соседа. И шепчет мне на ухо: «Только лишнего никому ничего не болтайте, здесь много «наседок», будут в душу лезть и уговаривать во всем сознаться».
Этими словами он меня не удивил. Об этом я давно наслышан. Потом я выяснил, что он и сам был «наседкой». Инженер из Зарайска по фамилии Аленцев, сидел за измену Родине. По его словам, там, в Зарайске, уже сформировали правительство и хотели предложить немцам свои услуги, когда те возьмут Москву. По специальности агроном, он, кажется, должен был стать министром сельского хозяйства.
Я слушаю его и думаю: «Сумасшедший или «наседка»? А может, и то и другое?» Решил проверить. Рассказал ему какую-то байку о своем якобы общении с британским военным атташе. Через несколько дней мой следователь-психопат Макаров требует от меня подробного рассказа об этом моем знакомстве. И не отставал от меня до тех пор, пока я не был вынужден посоветовать спросить об этом у Аленцева.
В тот же день Аленцева перевели в другую камеру.
Первые допросы были мне вообще непонятны. Требования рассказать все о деятельности нашей антисоветской организации — о! уже не группа, а организация! — еще как-то можно понять. На это у меня ответ простой: «Никогда ни в каких антисоветских организациях не состоял, и о деятельности таких организаций мне ничего не известно, кроме того, что было опубликовано в газетах об открытых процессах, которые были организованы в тридцатые годы».
Вторую часть моего ответа Макаров не записывал, а связываться с этим психопатом и маньяком мне не хотелось.
Вообще общаться с ним было неприятно. Злобный, зачуханный и вечно не выспавшийся, он матерился почем зря и орал на меня, стараясь унизить и оскорбить как только можно. Но его старания были напрасными. Его брань меня не трогала, он это видел и бесился от этого еще больше. А я демонстративно разглядывал портрет Дзержинского, висевший над ним, или смотрел в пол.
— Подними голову, сука! Смотри мне в глаза, блядь!
— Сам ты блядь, — ответил я ему на первом допросе, но он почему-то не отреагировал, хотя я сам испугался и ждал самого худшего. Он, видимо, торопился, ведь аресты моих друзей начались еще в апреле месяце. А сейчас был уже август. Я был последним, кого арестовали из моей компании. Дело против нашей «организации» уже наверняка состряпали, а из-за меня одного тянуть
дальше и занимать во внутренней, битком набитой тюрьме четырнадцать мест было незачем. У него, вероятно, была только одна задача — выяснить, какие системы пулемета я знаю. (Это я понял потом, когда стало ясно, что по разработанному кем-то из этих идиотов плану мы должны были стрелять в Сталина из пулемета.) И поэтому в протоколе моих первых допросов после общих фраз о том, что следствию все известно о моей антисоветской деятельности и мне лучше рассказать о ней самому, неизменно следовал вотпрос: «Какие системы пулеметов вам известны?»
Я тогда еще не знал их сценарий, но чувствовал в этом вопросе подвох. Ведь я недавно вернулся из армии, где одно время служил в отдельном пулеметном батальоне. Поэтому я был находкой для них, так как остальные мужики из нашей компании и пулемета-то никогда в глаза не видели, разве что Володька Сулимов, недавно вернувшийся с фронта.
— Я вообще не знаком с пулеметами, — отвечал я.
— Вы служили в ОПБ, по стрельбе из пулемета у вас значится пятерка. Почему вы лжете следствию?
— Я не лгу следствию. Умение стрелять точно в цель не свидетельствует о знаниях матчасти пулеметов. Я стрелял только из станкового пулемета «максим» и даже его матчасти не знаю, так как службу проходил в химвзводе, где изучал в основном средства химической защиты.
Макаров выходил из себя. Но по матчасти у нас действительно не было экзамена. И он начинал меня уговаривать, что стрелять, не зная матчасти, невозможно. Вытаскивал свой пистолет ТТ и показывал, как быстро он его разбирает и собирает, а заканчивал эту сцену тем, что прицеливался мне в лоб. Но я видел, что обойма у него была пустой, и не боялся случайного выстрела. А сознательного тем более, так как в то время в кабинетах следователей уже не расстреливали.
И вот так продолжалось каждый день, а точнее — каждую ночь. Отпускал он меня под утро совсем замученный, а я, гордый и даже немного довольный собой, шел в камеру, где меня с нетерпением поджидал Аленцев, чтобы разъяснить мне бесполезность и лаже вредность моего запирательства.
Через неделю Макаров был вынужден призвать себе на помощь начальника отделения. Кажется, его фамилия была Волков.
Новый следователь пытался действовать по другому методу, методу пряника. Он убеждал меня, что им известна случайность моего приобщения к преступной антисоветской организации, моя активная работа в комсомоле, отличные оценки на юрфаке МГУ, что вообще я хороший парень, и если буду вести себя правильно, то отделаюсь легким испугом, но я, как честный советский человек, должен им помочь разоблачить и наказать потомственных врагов народа. (В нашей компании было несколько детей расстрелянных в 1937—1940 годах «врагов народа».)
А Макаров мне говорил, что они сами признали себя виновными и давно разоблачены, — наивно парировал я эти призывы Волкова. — Мне об этом ничего не известно. Если это действительно так, то, значит, они эту свою деятельность тщательно скрывали от меня.
— Но они же говорят, что и ты входил в их организацию и они полностью тебе доверяли.
— Можно узнать, кто так говорит? — наивничал я.
— Так говорят твои лучшие друзья — Фрид, Дунский, Левин, Ермакова, Сулимов, Михайлов, Сухов, Каркмасов, да почти все.
— Чтобы так говорили Фрид, Левин и Ермакова — не верю. Юлик Дунский по мягкотелости мог не устоять перед вашим напором. Сулимова, Михайлова и Сухова я знал плохо, а фамилию Каркмасов впервые слышу. Если они дали показания против меня, прошу устроить очную ставку с каждым из них.
Тут нервы у Волкова сдали. Он волком бросился на меня, и я вскочил с табуретки, готовясь к самому худшему. Но ударить он не решился, а обрушился на меня с руганью:
— Ишь, юрист сраный нашелся. Очной ставки захотел. Думаешь, что очень умный? Ты диплом у нас будешь получать, а не в МГУ. В карцере будешь готовиться к госэкзаменам. В карцер его! — приказал он Макарову.
Но в карцер я в тот раз не попал, хотя был готов к этому. Поэтому, когда меня из камеры утром вызвали с вещами, очень удивился. С вещами в карцер не водят. Там, наоборот, снимают с тебя последнюю одежду. А с вещами — это только либо на этап, либо на волю. На этап меня выдернуть не могли, так как дело явно еще не закончено. Неужели? Вся камера была в смятении, чуть ли уже не писали мне адреса своих родных. Но я гнал от себя эту слабую
надежду. «Оставь надежду всяк сюда входящий» — это я уже давно понял.
Но рассуждать было некогда. С вещмешком ринулся в открытую дверь. Как меня гнали по коридорам и лестницам, не помню. Во дворе стоял автозак, то есть «черный ворон» голубого цвета с издевательской надписью: «Хлеб». Внутри автозак был разгорожен на маленькие боксы, в один из которых меня засунули. И сразу же из соседних боксов я услышал голоса своих друзей. Позади меня оказался Валерик Фрид, а впереди Нина Ермакова.
В проходе посреди автозака расположились конвойные, которые пытались помешать нам разговаривать, но ничего с нами поделать не могли. Однако все переговоры сводились к одному вопросу: «Куда? Куда нас везут?»
Мудрый Фрид высказал мысль, оказавшуюся близкой к истине:
— Куда-куда? Конечно, в Бутырку. Следствие окончено, и нам объявят об этом, а оттуда — на этап.
Я пытался возразить. С ним-то, арестованным одним из первых, следователю, может быть, больше делать нечего. Но со мной им еще придется повозиться. Я оказался прав. Через десять минут нас по одному высадили во дворе Большой Лубянки.
Как мы потом вычислили, следователи с Малой Лубянки, то есть из областного управления КГБ, выслуживаясь, перехитрили сами себя. Они слишком раздули наше дело. Подготовка теракта против Сталина! И наверное, не так уж гладко это все у них выглядело.
В общем, наше дело забрал начальник следственной части по особо важным делам КГБ СССР Владзимирский. Конечно, это все мы узнали потом. А пока я был удивлен более или менее приличными условиями камеры, в которую меня поместили. Комната с паркетным полом, метров шестнадцать, шесть железных кроватей с тумбочками. И соответственно шесть человек (вместе со мной).
В отличие от контингента заключенных на Малой Лубянке, публика здесь была в основном интеллигентная. Писатель, бывший генерал армии Врангеля, врач, работник финского посольства, главный инженер какого-то завода и я, грешный.
И поведение при встрече тоже было другое. Обмен рукопожатиями, представление друг другу только по имени и отчеству и ни-
каких вопросов по твоему делу. На кроватях — простыни (хотя и застиранные, но все-таки), подушки и солдатские одеяла.
Эта комната, как оказалось, когда-то была одним из номеров гостиницы страхового общества «Россия», располагавшегося в этом здании до революции.
После камеры на Малой Лубянке условия прямо санаторные. Антураж портит только параша в углу, но даже параша эмалированная и сверху чистая.
Располагаюсь на предназначенной для меня кровати у параши. Мои соседи извиняются передо мной и поясняют, что таков порядок: вновь прибывшие располагаются здесь, а по мере миграции обитателей камеры перемещаются на другое место.
Вскоре приносят обед. Каждый по очереди подходит к двери. Через окошко в миску наливают баланду, а на второе — жидкую кашу. Посередине камеры — общий столик, за который усаживаются те, кто хочет, но это необязательно, можно есть и на своей тумбочке.
К казенной пище тот, кто получает передачи, добавляет свою провизию.
И поскольку, по глупости, я оставил все съестное на Малой Лубянке, у меня нет ничего, кроме казенной пищи, и я скромно усаживаюсь возле тумбочки. Увидев это, меня приглашают за общий стол и наделяют кусочком сала, да еще с извинениями за малость угощения. Передачи получают не все, и их приходится растягивать на месяц. Я вежливо пытаюсь отказаться, объясняя, что мне на днях тоже принесут передачу.
— Тем лучше, — говорит писатель. — До вас передачи у нас получали трое, теперь будет четверо.
Не получает передачи только генерал, которого наши взяли где-то в Югославии, и главный инженер завода, доставленный сюда из Новосибирска.
И всех интересует единственный вопрос — курю ли я и присылают ли мне курево. Радости не было границ, когда я отвечаю, что сам не курю, но буду получать из дома разрешенные десять пачек «Беломорканала».
— Вот папироски-то вы напрасно оставили там, — замечает генерал. — Мы здесь одну на троих курим.
— А там одну на пятерых курят. Но теперь у вас с куревом будет порядок.
Он вроде смутился за свою бестактность и тут же брякнул:
— Я вообще-то сигары курил.
— Вы, должно быть, знаете французскую поговорку, что даже самая красивая женщина не может дать больше, чем имеет.
Писатель тут же постарался перевести разговор на другую тему.
А ночью я познакомился со своим новым следователем — подполковником Григорием Александровичем Сорокиным. Толстый, холеный, ленивый и спокойный— полная противоположность Макарову.
— Ну что, будем продолжать играть в молчанку? — спросил он меня.
— Какая же это игра? Я говорю и готов продолжать говорить то, что знаю.
— И насчет пулемета правду говорил? — хитро улыбается он.
— Конечно, я вообще с техникой на «вы».
— А куда, кстати, выходят окна из комнаты Ермаковой?
Я думаю, считаю марши лестницы, вспоминаю планировку ее коммунальной квартиры. Вроде на улицу. Но соображаю, что этот вопрос тоже имеет какое-то значение для дела. (Потом выяснилось, что мы по сценарию должны были стрелять из окна Нины, когда великий вождь всех народов проезжал по Арбату.) Боюсь ошибиться и вдруг соображаю:
— Я не знаю, куда выходят окна Нины Ермаковой, я у нее бы вал только вечером, когда окна завешаны для светомаскировки.
— Но ведь после ее ареста вы бывали у ее матери и днем, ко гда окна открыты.
— Я не разглядывал улицу, — тут же спохватываюсь, — или двор из ее окон.
— Ну а просто сообразить по планировке ее квартиры не мо жете?
— Не могу.
— Вот вам лист бумаги. Нарисуйте вход в подъезд, лестницу, все повороты на лестничных клетках, вход в квартиру, дверь в их комнату и постарайтесь таким образом определить, куда все-таки выходят окна.
Я беру бумагу. Рисую, у меня получается, что окно выходит на улицу. Но какое-то восьмое чувство говорит, что такой ответ не годится. Сорокин хитро смотрит на мое художество и усмехается. Я что-то дорисовываю, перечеркиваю так, чтобы окно выходило во двор. Потом признаюсь:
— Не знаю. Не получается. Я ведь в геометрии не силен.
Сорокин достает материалы дела, находит какую-то бумагу.
— А на выпускных экзаменах по геометрии у вас была пятерка. Как же так?
— Ну вы, что, не знаете, как сдают экзамены в школе? Может быть, легкие вопросы достались. А может быть, кто-нибудь подсказал. Да и шпаргалка была у меня.
— Ну, это совсем нехорошо. Выдаете себя за честного человека, а государство, стало быть, обманываете. Если вы способны обмануть государство на экзамене, значит, вы способны и сейчас обманывать. Мы и есть государство.
— Вы еще не Людовик Четырнадцатый.
— При чем здесь Людовик?
— Это он так говорил: «Государство — это я!»
— Да, с вами не соскучишься. Однако надо официально оформить протокол допроса. Итак: следствие располагает официальными данными о вашем активном участии в молодежной анти советской группе, действовавшей в Москве в 1942—1944 годах. Расскажите подробно, где и когда происходили ваши сборища, какие вопросы вы обсуждали на них, как клеветали на политику партии и ее руководителей, какие решения партии и правительства критиковали и осуждали?
— Да, это не Макаров. С ним надо ухо держать востро. Надо отделываться общими фразами.
— Я подтверждаю ранее данные мной показания, что ни в какой антисоветской группе, — уже не организация, а группа, и то хорошо, — никогда не состоял и ничего не знаю о существовании такой группы.
— Вы бывали в квартире Валерия Семеновича Фрида?
— Да, бывал. Он мой друг со школьной скамьи и жил недалеко от меня.
— Перечислите всех лиц, кого вы встречали у него.
— Это невозможно. Он очень общительный человек. Его дом был открыт для всех его знакомых. И я встречал там очень много людей, перечислить которых не могу, так как некоторых из них видел один-два раза и даже не помню сейчас их имена и фамилии.
— Назовите тех, кого помните. Называю тех из арестованных, кого знал.
— С кем из них вы были друзьями и единомышленниками?
— Друзьями я считал прежде всего Валерия Фрида, Юлика Дунского, Мишу Левина, Нину Ермакову, но и с ними я не всегда был во всем согласен. По одним вопросам у нас бывали различные мнения, а по другим совпадали.
— По каким вопросам ваши мнения совпадали?
— Я сейчас точно ответить на это затрудняюсь. Совпадали, например, наши мнения о гениальности Эйзенштейна, о талантливости Пудовкина, Довженко, Ромма и некоторых других наших кинорежиссеров.
— А кого из иностранных кинорежиссеров вы восхваляли?
— Чарли Чаплина. Остальных не помню.
— Какие политические темы вы обсуждали?
— Не помню. В основном у Фрида собирались киношники, далекие от политики.
Вопросы становятся все более острыми и опасными. Я ведь не знаю показаний моих друзей. Могу ляпнуть что-нибудь невпопад и им во вред. Надо что-то придумать. Хотя зачем придумывать?
— Можно дополнить мой ответ на последний вопрос? Запишите, пожалуйста: у Фрида в то время проживали две молодые красивые девушки, тоже студентки ВГИКа, — Валя Ерохина и Нора, фамилии не помню. Я был слегка влюблен в Валю и часто, когда было много гостей, предпочитал проводить время с ней в другой комнате. Поэтому я мог и не слышать каких-то разговоров, которые происходили в большой комнате.
— Принимали ли вы участие в обсуждении репрессивной политики партии в тридцатые годы?
— Вот это да! Но эту тему я обсуждал, и не раз, только с Мишей Левиным, в котором абсолютно уверен.
— Нет, я считал бы вообще неделикатным обсуждение такого вопроса, поскольку к нашей компании принадлежали Лена Бубни-
ва, Володя Сулимов, Юра Михайлов и кто-то еще, чьи родители были репрессированы в те годы.
— Что вы говорили о введении в армии офицерских званий, о причинах временного отступления наших войск в начале 1941 года, о поведении предателей Власова и Павлова, о роли нашего главнокомандующего в войне?
— Я не помню таких разговоров. При мне их не было.
— Что вам известно о роли Троцкого, Бухарина, Зиновьева и других предателей в истории нашей партии?
— Только то, что было написано в «Кратком курсе ВКП(б)». —Вот тебе!
— Но у вас дома была изъята другая книга об истории нашей партии. Там несколько по-иному излагается роль этих лиц в истории партии.
— Я не читал этой книги. — Еще тебе!
— У вас в доме часто бывал в гостях американский троцкист Гарри Ницберг. Что вам известно о нем?
— То, что он хорошо играет в шахматы. Он бывал у нас, когда мне было четырнадцать-пятнадцать лет, и я с ним часто играл в шахматы.
— А что вам известно о цели его пребывания в нашей стране?
— Если мне не изменяет память, он здесь учился в медицинском институте, чтобы получить диплом врача-стоматолога и, вернувшись в США, открыть свой кабинет.
— Разговаривали ли вы с ним о генеральной линии нашей партии?
— Нет, мы с ним не обсуждали генеральную линию нашей партии.
— Он смеется. А не генеральную обсуждали? Я тоже смеюсь. А не генеральной у нас никогда не было.
Он вроде доволен мной. Во всяком случае, он не раздражен и не злобен. А закончив допрос, предлагает мне: «Ну ты здесь подремли немного на стуле, а я прилягу на диване». И закрывает дверь у своего кабинета на ключ.
Так продолжается из ночи в ночь. Только однажды наш мирный отдых нарушил какой-то толстый карлик, которого Сорокин очень испугался. Потом я узнал, что это был тот самый полковник Родос, о котором Хрущев говорил на XX съезде партии — «кури-
ные мозги». Во время нашего мирного отдыха раздался стук в дверь, и вскочивший с дивана Сорокин стал орать на меня, чтобы я признавался, а то мне будет хуже, или что-то в этом роде. Открыв дверь, он стал по стойке «смирно» и доложил полковнику: «Подполковник Сорокин допрашивает арестованного Когана».
Карлик, брезгливо осмотрев меня, кинул взгляд на стол Сорокина, где лежал незаконченный протокол допроса (подписывали мы протокол всегда перед моим выводом из кабинета), и, бросив «продолжайте», гордо удалился, виляя толстым задом, на котором болталась совсем маленькая кобура с явно дамским пистолетом.
Потом Сорокин стал требовать от меня антисоветских анекдотов. Но я вообще плохо запоминал анекдоты и мог их вспомнить только к случаю, поэтому все мои воспоминания в этом плане свелись к одному анекдоту, который я ему рассказал под обещание, что это не для протокола. Это был старый анекдот, и я удивился, что Сорокин его раньше не слышал и смеялся. Даже подумал, что он хочет своим смехом меня спровоцировать вспомнить что-нибудь еще.
А анекдот был такой.
В камере на Лубянке появляется новый арестант. Его спрашивают: «Тебя за что?» — «А я ругал Карла Радека». Потом появляется еще один новый арестант. На тот же вопрос он отвечает: «А я восторгался анекдотами Карла Радека». Потом появляется еще один. «За что?» — «А я сам Карл Радек».
Сорокин и сам рассказывал анекдоты. Столько антисоветских анекдотов я в своей жизни не слышал. Он их набрался, наверное, из дел, которые вел.
Так продолжалось месяца два. А потом я допустил промах. Я уже писал о своем «хобби» на Малой Лубянке. И здесь я тоже попытался разоблачать «наседок». Нас в камере, как я уже писал, было шесть человек. Врангелевского генерала я почему-то исключил из числа возможных «наседок». Осталось четверо. Если на Малой Лубянке из тридцати двух человек пятеро оказались «наседками», то в нашей камере (если соблюдалась какая-то пропорция) должен был быть по крайней мере один. И я продолжил свой эксперимент. Каждому соседу по секрету я сообщил какую-нибудь маленькую тайну. На долю служащего финского посольства в Москве достался мой секрет о том, что у меня дома в футляре настенных старых
часов осталась не обнаруженная при обыске книга аж самого Троцкого!
И через пару дней Сорокин, печально глядя на меня, заявил, что он меня здесь совсем избаловал, что я не ценю его снисходительного отношения ко мне и поэтому он вынужден меня наказать.
— За что?
— За то, что ты продолжаешь здесь устраивать балаган. Здесь тебе не Малая Лубянка. Они там были вынуждены отсаживать от тебя хороших людей в другие камеры из-за дефицита одиночек. А ты сегодня отправишься в одиночку. Понял?
— Понял.
— Ничего ты не понял. Дело даже не в одиночке, а в том, что этим ты лишний раз доказал свое антисоветское нутро и это зачтется тебе при назначении срока наказания.
— А сколько мне дадут?
— Этого я точно сказать не могу. Раньше думал, что потянешь лет на пять, а теперь, полагаю, можешь и на все восемь вытянуть.
И на следующий день я оказался в одиночке. Признаться, первое время я от этого совсем не страдал. Во-первых, одиночка была шикарная. По размеру чуть меньше той общей камеры, в которой я находился раньше. Я измерил ее шагами. Получилось три на четыре — двенадцать метров. Та же кровать. Та же тумбочка. И даже тот же паркетный пол. Правда, в общей камере моя очередь натирать пол была один раз в пять дней (генерала мы по возрасту освободили от этой обязанности), а здесь мне это упражнение приходилось совершать ежедневно. Но это было даже к лучшему. Все-таки физическое упражнение, в котором я совершенствовался все более и более, и вскоре уже воображал себя профессиональным полотером, танцуя на одной ноге и перескакивая на другую.
Жаль было, конечно, утраченной возможности расширять свой кругозор и участвовать в наших культурно-познавательных вечерах, которые мы устраивали в общей камере. Каждый вечер кто-нибудь из нас был обязан, и делал это с удовольствием, вспоминать интересные истории из своей жизни, читать стихи или учить других тому, чего они не знали. Писатель, например, читал стихи Заболоцкого и Асеева, генерал — Бальмонта, Андрея Белого и Северянина, инженер учил нас основам сопромата, финн — финско-
му языку, а я читал на память почти всего «Евгения Онегина», конечно, лирику Пушкина и даже без пропусков первую главу «Пиковой дамы».
Но я старался компенсировать эту утрату чтением. На Большой Лубянке была в то время чудесная библиотека, видимо за счет конфискованных у арестантов книг. При этом если даже в Ленинской библиотеке, для того чтобы получить книги, изданные до революции, и некоторые другие, нужно было много справок и других документов, подтверждающих твой «допуск» к этим книгам, то здесь было достаточно заказать то, что хочешь. Десять книг на месяц. Мне этого было мало. Но потом я нашел выход из положения. Пять книг из беллетристики, которые «проглатывались» за пять дней, и пять серьезных книг, которые «проглотить» быстро было невозможно. Мережковский, Данилевский, Лесков, Воейков, журналы «Современник» и «Отечественные записки», Плеханов, Каутский, Фрейд — я читал все подряд и жалел только о том, что нельзя и нечем делать выписки и заметки для себя. А еще теперь очень сожалею, что не использовал то время для изучения иностранного языка. За семь месяцев в одиночке вполне можно это сделать. Наверное, в тюремной библиотеке были и учебники и словари, но не додумался!
К моему удивлению, меня перестали вызывать на допросы. Видимо, Сорокин не то заболел, не то был занят допросами других заключенных. Из нашей «группы» я знал, что он ведет еще Юру Михайлова, а может быть, и еще кого-нибудь. Сначала я радовался перерыву в допросах. Но прошел месяц, и я стал как-то беспокоиться. Что они там, забыли про меня? Или это их очередной ход в психологической обработке? В действительности так, наверное, и было. И, увы, не могу не признать, что это был весьма эффективный ход. Сколько можно читать? Сколько можно заниматься гимнастикой и мерить шагами камеру? Я установил норму своей прогулки по камере быстрым шагом и постепенно довел ее до десяти километров в день. А настоящие прогулки на свежем воздухе по двадцать минут в день на крыше Лубянки, окруженной решеткой, не только не доставляли удовольствия, но стали раздражать. И еще я обалдевал от курения.
До ареста я вообще не курил. Даже в армии отдавал свою норму табака другим. Тем более в общей камере, где генерал, не
выпускавший окурка изо рта целый день, теоретически обосновал мне и практически доказал вред курения.
А в одиночке я оказался в диком положении. Мама, зная, что я не курю, но понимая, что курят другие, каждый месяц присылала мне разрешенные десять пачек «Беломорканала». В общей камере я раздавал по две пачки каждому, а потом, по решению общего собрания, давал по три пачки генералу и инженеру, которые не получали передач, и по одной — всем остальным, а одна оставалась про запас.
А в одиночке что мне было делать с папиросами? Попробовал предложить дежурным по коридору — не берут. Оставлял пару раз по пачке в уборной, тут же их возвращали, да еще предупреждали, что в следующий раз — карцер. И вот я решил начать курить. Но спичек нам передавать не разрешали. Курящим приносили два раза в день тлеющий трут (так называемое «крысало»). В общей камере этого было достаточно. Курили по очереди, прикуривая друг от друга. И не дай Бог кому-нибудь утратить огонь!
Ну а мне-то что делать? Я знал, что мама лишает семью самого необходимого ради того, чтобы купить мне эти несчастные десять пачек папирос. Кстати, как я потом узнал, мама сама в это время начала курить, а отец, наоборот, бросил, чтобы как-то помочь жене и сыну.
И вот я закурил. Конечно, это была у меня не первая проба сил. И здесь в первый раз — тот же результат. Задыхаюсь, кашляю, начинает тошнить. Но на пятый день мой молодой организм все-таки выдерживает эту отраву. А через две недели я уже прикуриваю одну папиросу от другой, чтобы сохранить огонь.
Кстати, считаю необходимым вспомнить о еще одном хорошем человеке. Охранники, или официально «контролеры», а по-нашему, «вертухаи», дежурившие в коридорах внутренней тюрьмы КГБ, — как правило, были звери. Ни одного лишнего слова от них невозможно было добиться, только «на выход», «вперед», «руки назад», «лицом к стене», «на прогулку». От наиболее старательных можно было еще услышать при случае «фашист», «сволочь», «контра» или обыкновенный мат.
Среди них был один маленький и с виду свирепый морячок в тельняшке, видневшейся из-под воротничка гимнастерки.
И вот, когда я в начале моего подвига прикуривал у него, задыхаясь и кашляя, он, покачивая головой, наблюдал за мной в «глазок». Через пару часов морячок врывался ко мне в камеру с каким-нибудь грозным криком вроде «К стене не прислоняться!», «Открой глаза!», «Приступай к уборке!», держа горящую папиросу во рту, а выходя и закрывая за собой дверь, как бы случайно ронял еще горящий окурок на пол возле двери и наблюдал в «глазок», как я бросаюсь подбирать его.
Но вернусь к своим опытам курения в одиночке. Освоив методику сбережения огня путем беспрерывного прикуривания одной папиросы от другой, я к вечеру, естественно, докуривался до одурения. По ночам меня начали мучить кошмары. И вообще почему, зачем я здесь? И почему обо мне забыли? И что дальше? Лагерь? «Враг народа»! Пять или восемь лет — это ведь не имеет значения. «Враг народа» — это ведь на всю жизнь. И не только на всю мою жизнь, но и на жизнь моего сына останется. Опыт Лены Бубновой и Володи Сулимова тому свидетельство. Я этого не мог допустить. И пережить.
У меня в одиночке сохранилась одна драгоценность — пуговица на ширинке бязевых солдатских кальсон. Кто помнит такие кальсоны, знает — там на ширинке были стальные (или, кажется, алюминиевые) пуговицы, обшитые той же бязью. Содрав с нее бязь, я отточил пуговицу, шаркая ногой по бетонному полу возле параши или рукой по подоконнику. Я не знал, зачем это делаю. Пригодится...
И как-то вечером, накурившись до одури, я вскрыл себе вену на левой руке и какой-то щепочкой успел написать кровью, хлынувшей ручьем, на чистом листе одной из книг (чтобы не повредить текст) прощальное письмо своему сыну. Конечно, я его сейчас не помню. Наверное, написал, чтобы он не верил людям, которые будут говорить что-нибудь гадкое обо мне, что я умираю порядочным человеком... Что-то в этом роде.
Помню еще, что перед этим я дождался смены караула, чтобы не подвести какого-то приличного солдата. А потом, не снимая солдатских ватных брюк, в карман которых засунул порезанную руку, залез по сигналу «отбой» под одеяло. Но что-то я плохо рассчитал. Как я потом узнал из разговоров врачей и набежавших в
санчасть офицеров, дежурный спохватился и поднял тревогу, увидев лужу крови на полу.
Очнулся я в санчасти от ударов по щекам, которые мне со злостью и криком «симулянт!» наносила врачиха-майор, известная всем нам своей злобностью и хамством.
После перевязки и каких-то очень болезненных уколов в задницу меня, переодетого в стираную солдатскую форму на два номера меньше, повели к Сорокину. Он был явно расстроен и на меня не смотрел. Видимо, сам боялся последствий моего эксцесса. Дождавшись ухода конвоира, он, опять же стараясь не глядеть на меня, объявил:
— Сейчас поведу тебя к комиссару госбезопасности Владзимирскому. Можешь объявить ему все жалобы на меня, если таковые есть.
— Лично на вас у меня жалоб нет. Есть жалобы на систему.
— На какую систему? Подумай, сейчас может быть решена твоя судьба. Подумай как следует. Пошли.
И он повел меня куда-то по длинному коридору. Руки по привычке за спиной. И он, вроде подталкивая меня, чуть касается их. Мне кажется, что даже чуть пожимает их. Нет, не кажется. Я слышу его шепот: «Держись. Уже недолго осталось». Ай да Сорокин! Не знаю, жив ли он, но я бы и сейчас не прочь выпить с ним по рюмке водки. Наконец он привел меня в большую комнату, в которой за столом я увидел секретаршу Киру.
Конечно, это была не та Кира, которая меня восхитила в ту ночь перед арестом. Этой Кирой я имел возможность любоваться, только когда она забегала к моему Сорокину и, нагнувшись к нему через стол, шепталась с ним, демонстрируя мне кружева под юбкой. По-моему, Сорокин даже специально устраивал для меня такие представления.
Не поднимая головы, Кира сказала Сорокину, что комиссар ждет его.
И тут я испугался. Сорокин открыл в двустворчатом шкафу, стоявшем у стены, одну створку и жестом показал мне, что я должен следовать в этот шкаф.
Я впервые в жизни видел такие двери, замаскированные под шкаф. Конец! — мелькнуло у меня в голове. Но тут распахнулась вторая створка, и я оказался в огромном зале. В дальнем конце за
столом возвышалась монументальная фигура комиссара госбезопасности, перебиравшего какие-то бумаги.
Подполковник Сорокин доставил по вашему приказанию арестованного Когана, — щелкнув каблуками, доложил Сорокин.
— Давайте, давайте его сюда. — Владзимирский указал на стул, стоявший в стороне.
Сорокин подтолкнул меня к этому стулу, а сам продолжал стоять навытяжку.
— Присаживайтесь и вы, подполковник. Нет, не сюда, а напротив, чтобы он мог смотреть на вас, а вы на него. Все-таки не каждый ваш подследственный вскрывает вены и таким странным образом реагирует на ваши методы допроса.
Я молчал. Что это, заранее продуманный спектакль или Владзимирский действительно думает, что я буду жаловаться на Сорокина? Меньше всего я хотел навредить подполковнику.
— Ну-с, рассказывайте, молодой человек, чем вы недовольны. Чем конкретно подполковник Сорокин вынудил вас прибегнуть к такому экстравагантному способу протеста?
Он даже нагнулся вперед, вглядываясь в меня. А я рассматривал его. Красавец мужчина. Крупный, с правильными чертами лица, высоким лбом, вьющимися или чуть завитыми с сединой волосами. Не гебешник, а прямо-таки герой-любовник.
— Ну-с, ну-с, смелее, Марк Иосифович. Или для вас привычнее подпольная кличка Моня? Рассказывайте, какие у вас претензии к подполковнику.
Я посмотрел на Сорокина. Он вроде спокойно смотрел на меня, но тем не менее я чувствовал, как он волнуется.
И я заговорил. Чем черт не шутит! Может быть, я отсюда домой пойду? А если это все комедия, то терять мне нечего.
— К гражданину подполковнику Сорокину лично у меня никаких претензий нет. Он выполняет свой долг, как его понимает и как вы, очевидно, требуете от него. У меня претензии только к методам ведения следствия по делу, по которому скоро год как не обоснованно содержат в тюрьме честных людей, не совершивших никакого преступления.
— А почему вы уверены, что они не совершили никакого преступления? Ведь все они признались.
— Простите меня, гражданин комиссар госбезопасности, но я не могу поверить, что люди, знакомые мне со школьной скамьи, совершили преступление, за которое их следует держать здесь уже год.
— А чем вы объясните их признания?
— Только физическим или психологическим давлением на них. Видимо, их сломали, и они потеряли веру в закон.
— На вас лично оказывалось физическое или психологическое давление?
— Здесь — нет. А на Ма лой Лубянке — да. Но дело да же не в следователях. Вот сейчас вы назвали меня кличкой, которой меня наградила моя мама, когда я был еще младенцем и под которой меня знали в школе. И в классных журналах была страница, где было написано «Моия Коган».
Владзимирский нарочито удивленно смотрит на Сорокина. Но тот и бровью не ведет.
— Ну, с этой кличкой мы разберемся. И это все? Из-за этого надо вены вскрывать?
— Нет, конечно, дело не в этом. Дело в том, что меня скоро год как держат в тюрьме, не предъявляя никаких конкретных обвинений и требуя от меня признаний в участии в антисоветской группе, о существовании которой я узнал только здесь.
— Но ведь ваши друзья, за которых вы так ручаетесь, признались не только в существовании такой группы, но и показали о вашем активном участии в ней.
— Если это так, то почему мне не дают очных ставок с ними?
— С кем вы хотите получить очную ставку?
— С Валерием Фридом, Михаилом Левиным и Ниной Ермаковой для начала.
— Хорошо! Вы получите с ними очные ставки.
Так закончилась первая моя встреча с Владзимирским, который не сказать чтобы понравился мне, но и не произвел того впечатления, которого я ожидал и боялся.
На следующий день меня уже допрашивал Родос, на третий день — Шварцман, второй заместитель Владзимирского, а потом и прокурор Дарон.
Но я уже их не боялся, хотя в начале каждого нового допроса снова поддавался на их более или менее цивилизованные методы допроса, которые постепенно превращались в брань и угрозы «сгноить» меня.
А Родос придумал самый подлый и самый страшный способ воздействия на меня. Ведь мы с Лелей Коншиной, первой моей женой, расстались друзьями. И наверное, я даже продолжал любить ее — мать моего сына, поэтому очень боялся, что они могут зацепить ее по нашему делу, тем более что она иногда бывала в нашей компании, а мы заходили к ней в гости. Кроме того, она была, по моему мнению, лакомым кусочком для них, поскольку ее отец, Андрей Андреевич Коншин, один из самых богатых людей в дореволюционной России, помогал не то Красину, не то Литвинову, и потому, видимо, оставался в живых до 1924 года, а после смерти Ленина пропал без вести.
Каким-то образом я чувствовал ее причастность к нашему делу. Незадолго до арестов Фрида и Дунского у нее украли паспорт, продержали несколько дней в милиции, а вернувшись домой, Леля пыталась покончить жизнь самоубийством. Но перед этим она вдруг потребовала от меня официального развода, заявив, что так будет лучше для меня самого и для нашего сына. Тогда я не поверил ей и отмахнулся. Но после ареста Валерика и Юлика понял, что так будет лучше не столько для меня, сколько для нее самой и, в этом она была права, для нашего сына. В мае мы официально расторгли наш брак (аресты начались в апреле). Сын оставался у меня, так как у нее жить было негде и она не могла заниматься им, поскольку продолжала учиться в МГУ.
Так вот, во время допроса у Родоса из соседней комнаты до нас доносились женские вопли, а Родос якобы начинал нервничать и названивал кому-то по телефону: «Вы что, не могли там найти
другого кабинета для ее допроса? Разве вы не знаете, что я здесь допрашиваю Когана. Утихомирьте ее...», и так далее.
Признаться, я не сразу раскусил этот подлый ход Родоса, но по голосу сразу определил, что это не Леля, и тем не менее морщился, потому что мне было жутко слышать крики этой женщины. А после его звонков по телефону я понял его умысел и начал морщиться еще сильнее. Тогда он решил, что дело сделано, и начал вовсю ругать Лелю и сожалеть о судьбе нашего сына, который теперь останется круглым сиротой. Но я верил Сорокину, что осталось недолго терпеть, и держался не просто спокойно, а даже нагло.
Когда Родос спросил меня, знаю ли я, кто до меня сидел на этой табуретке (Пятаков, Рыков и кто-то еще), я огрызнулся, что кто раньше сидел, не знаю, но кто будет еще сидеть — знаю точно. (Как в воду смотрел!) Он вроде бы пропустил мой ответ мимо ушей, но в тот же день я был переведен из моей роскошной одиночки в старом здании гостиницы в какую-то насквозь просматриваемую железную клетку в пристройке.
Так они, видимо, готовили меня к очным ставкам и следующему допросу у Владзимирского.
О Шварцмане не знаю даже, что писать. Он явно скучал, понимая, что ничего от меня не добьется. А с Дароном мы хорошо поговорили о значении признания обвиняемого.
— Вы не признаётесь только потому, что вам на юрфаке объяснили теорию доказательств Вышинского, по которой признание является «царицей доказательств».
— А вот и нет. Просто я знаю, что признание обвиняемого является одним из видов доказательств, подлежащих оценке судом по совокупности с другими доказательствами.
— Но вы же должны знать, что обвинительный приговор может быть вынесен по совокупности доказательств и в случае не признания обвиняемым своей вины.
— Ну вот и направьте наше дело в суд. Ведь вы утверждаете, что других доказательств у вас достаточно. И зачем вы тогда добиваетесь моего признания? Вам слабо направить наше дело в суд!
— Ваше дело не подведомственно суду. Оно пойдет в трибунал.
— Согласен на трибунал. Ни один трибунал нас не осудит. (Опять как в воду глядел. Дело пошло в Особое совещание.)
И вот я опять у милейшего Сорокина. Он не может скрыть удовольствия от моего поведения у начальства. Вряд ли он сочувствует мне. Скорее, боится, что я вдруг «расколюсь» не у него, а у кого-нибудь из его коллег. Как он тогда бы выглядел?
Первая очная ставка у меня была с Юрой Михайловым, хотя я и не просил Владзимирского об этом. Юру я знал плохо. Он иногда бывал у Валерика и Юлика, а работал, по-моему, помрежем у М.Ромма. Но о мертвых или хорошо или ничего. Поэтому скажу лишь, что на очной ставке с ним выяснилось (с помощью Сорокина) происхождение моей «подпольной» клички. Оказывается, когда от Михайлова потребовали рассказать об участии в их группе Марка Когана, он заявил, что такого вообще не знает. Тогда ему предъявили мою фотографию, и он воскликнул: «Так это же Моня!» Тут же был составлен протокол допроса, в котором записали его показания: «На фотографии, которая мне предъявлена для опознания личности, справа стоит человек, который мне известен как Моня. Настоящие его имя и фамилия мне неизвестны». С тех пор во всех материалах дела стали писать: «Марк Иосифович Коган (подпольная кличка Моня)».
Следующей была у меня очная ставка с Валерием Фридом. Ее проводил следователь Райцес, о грамотности и интеллекте которого Валерий в своей книге пишет с юмором. Я разделяю его мнение. Райцес, видимо, тщательно готовил Валерия к очной ставке со мной и надеялся, что тот уговорит меня признаться.
После наших объятий и поцелуев раздался звонок по телефону, и Райцес доложил:
— Сейчас иду. — И, повернувшись к нам, сказал: — Меня вызывает комиссар. Я, конечно, не имею права вас оставлять одних, но надеюсь на ваше благоразумие. Поворкуйте пока. Вспомните старое.
Щелкнул ключ в дверном замке, и мы остались вдвоем.
— Ну, гад, что ты тут наговорил на себя и меня? — ринулся я в атаку.
— Моня, пойми, все твои и мои показания для них никакого значения не имеют. Мы обречены. Отсюда не выпускают. Ты только напрасно тратишь свои нервные клетки на них.
— Старик, ты вправе беречь свои нервы, но только не за счет других, а за меня прошу тебя не беспокоиться.
— Моня, прости, но я был убежден, что ты тоже арестован. И они мне внушили, что ты во всем признался.
Щелкнул замок в двери, и ворвался разъяренный Райцес.
Итак, приступим к очной ставке. Арестованный Фрид, подтверждаете ли вы данные ранее показания об участии арестованного Марка Когана в вашей антисоветской группе?
— Свои ранее данные показания о деятельности нашей анти советской группы я подтверждаю. Что касается участия в ней арестованного Марка Когана, то однозначного ответа на этот вопрос я дать не могу.
Райцес, начав писать ответ Валерика, остолбенел:
— Что вы мне тут высшую математику устраиваете? Однозначно, многозначно... Отвечайте: да или нет? Подтверждаете ранее данные показания о том, что Коган являлся вашим единомышленником и принимал участие в деятельности вашей антисоветской группы? Подтверждаете, Фрид? Вы же сами давали такие показания. Вот ваша подпись! Это ваша подпись или моя?
— Подпись моя. Вы не волнуйтесь и прочтите внимательно мои показания. Вот смотрите: «Коган был моим другом с первого класса школы, часто бывал у меня дома вместе с другими участниками нашей группы, и я считал его нашим единомышленником и, — Валерик слегка запнулся, — активным участником нашей группы».
— Ну, так что вы теперь решили высшей математикой заниматься? Договорились уже, пока меня не было, да? Так и запишем.
— Записывайте.
— Что записывать?
Дверь открылась, и вошел Сорокин. Поздоровался с Райцесом, не глядя на нас с Валериком, и спросил у него:
— Не будете возражать, товарищ майор, если я поприсутствую?
— Пожалуйста, товарищ подполковник. Если это вас так интересует, присутствуйте. Только я обязан отразить это в протоколе.
— Конечно. Хотя я долго сидеть у вас не собираюсь, и вам придется отразить и время моего ухода от вас.
— Пожалуйста! Итак, Фрид, вы подтверждаете свои показания о Когане?
— Я подтверждаю, что считал его единомышленником, но это отнюдь не означает, что он был таковым.
— Что вы говорите, Фрид? Вы сами понимаете, что вы говорите?
— Я понимаю. Я могу, например, считать, что дважды два будет пять, но на самом деле это ведь не так.
— Вы опять за математику взялись, Фрид! Я сейчас прекращу очную ставку и отправлю вас заниматься математикой в карцер.
— А я напишу на вас жалобу прокурору, что вы незаконно отправили меня в карцер только за то, что я хотел уточнить ранее данные мною показания.
Взглянув на Сорокина, я решительно заявил:
— И я напишу жалобу на вас прокурору, что, когда Фрид на очной ставке со мной захотел уточнить свои показания обо мне, в которых он ранее под вашим давлением выразил только свое личное мнение, не соответствующее действительности, вы незаконно прервали очную ставку и отправили его в карцер.
Бедный Райцес смотрел то на Фрида, то на меня, то на Сорокина и не знал, что делать.
Сорокин решил его выручить:
— Товарищ майор, может быть, записать показания Фрида таким образом, что он считал Когана своим другом, единомышленником, а также участником их группы, но мнения самого Когана по этим вопросам он не спрашивал и не знал.
Райцес смотрит на Сорокина, как баран на новые ворота. Потом обращается к Валерику:
— Фрид, так пойдет?
— Для начала пойдет. Но потом нужно будет записать: «Ни каких антисоветских разговоров лично с Коганом я никогда не вел и никогда не слышал, чтобы он вел такие разговоры с кем-либо еще».
На Райцеса жалко смотреть.
— А может, потом записать, что Коган всегда кричал: «Да здравствует советская власть и вечная слава товарищу Сталину!»?
— Нет, этого писать не надо. Таких банальных лозунгов я от него тоже никогда не слышал. Хотя вру, слышал. Он как-то
на собрании комсомольского актива читал письмо товарищу Сталину.
У меня было такое впечатление, что, если бы не присутствие Сорокина, Райцес набросился бы на Валерия. Но так или иначе, с помощью Сорокина протокол моей очной ставки с Валерием был составлен очень коротко и в то же время невыразительно. Получилось, что ранее данные Валериком показания обо мне он давал искренне и правдиво, но упустил, что на сборищах их группы я предпочитал проводить время с Валей Ерохиной в другой комнате и потому не всегда принимал участие в общем разговоре.
После этого Сорокин ушел, а Райцес долго перечитывал протокол, качал головой и тоскливо смотрел на нас.
Недавно я рассказал умудренной опытом Ларисе Богораз об этой очной ставке с Валерием Фридом и о своей вине перед Юликом Дунским, которого считал способным на оговор меня, а оказалось, что он обо мне не сказал ни единого слова. И она заметила: «Для отказа от ранее данных показаний нужно иметь гораздо больше мужества, нежели для того, чтобы сразу сделать неугодные им признания».
И уж совсем смешно (это сейчас мне так кажется) прошла моя очная ставка с Ниной Ермаковой.
Обычно меня приводили на очную ставку, когда второй «очнующийся» был уже в кабинете следователя и, по мере ума и способностей последнего, был подготовлен к разговору. А на этот раз меня завели в кабинет Шварцмана. Там сидел прокурор Дарон, с которым мы продолжили дискуссию о значении признания подсудимого в общей системе доказательств. Но он недолго морочил мне голову. Через несколько минут я услышал голос Нины из соседнего кабинета. Она, плача, говорила: «Не буду говорить, не буду!» А когда ее наконец ввели в кабинет Шварцмана, Нина запричитала: «Боже мой, что вы с ним сделали!» Она увидела меня вскоре после моей неудачной попытки самоубийства, и в казенной, коротковатой солдатской одежде я выглядел, наверное, не очень вальяжно. В таком виде я даже постеснялся подойти и обнять ее.
Кстати сказать, сама она выглядела вполне прилично. Даже губы были накрашены, как я потом узнал, свеклой, а от ресниц, подчерненных, видимо, сажей, на щеках виднелись следы слез.
Я не помню ее вопросов и ответов на этой очной ставке. Могу утверждать только, что ее постарались поскорее увести. И еще стоит заметить, что следователю Нины Галкину, о котором она впоследствии хорошо отзывалась, проведение ее очной ставки со мной, по всей вероятности, не доверили.
Потом меня на какое-то время оставили в покое. Я думал, что теперь они готовят к очной ставке со мной Мишу Левина, о чем я просил Владзимирского. Но очной ставки с ним мне так и не дали. Я не зря был уверен в нем больше, чем в других.
А через несколько дней я опять шагнул, на этот раз уже смело, в шкаф, ведущий в кабинет Владзимирского. На этот раз он был при полном параде, в кителе с золотыми погонами, на которых красовалась большая звезда. И встретил он меня совсем по- другому. То ли его неправильно информировали о результатах мо их очных ставок, то ли, наоборот, он был хорошо ознакомлен с ними. Как и в первый раз, меня сопровождал Сорокин. Однако ни каких ободряющих сигналов он уже не подавал. А во взгляде Владзимирского я видел только брезгливость и ненависть.
— Ну что, блядь, доволен очными ставками? Теперь все по закону? Юрист вшивый! Ведь даже твой лучший друг Фрид показал, что ты был его единомышленником.
— Во-первых, он сказал, что это он сам, Фрид, считал меня своим единомышленником. А во-вторых, я не оспариваю, что во многих вопросах наши мнения действительно совпадали, но ничего антисоветского в этих мнениях я никогда не усматривал и не усматриваю сейчас.
Владзимирский повернулся к Сорокину:
— А вы, подполковник, говорили, что Коган — волчонок! Да он матерый волк!
Какими-то щипцами он брезгливо взял вырванную из книги страницу с моей запиской сыну, написанной кровью, и сквозь зубы прочитал:
— «Кончаю жизнь самоубийством в знак протеста против гестаповских методов ведения следствия в застенках НКГБ». Протестант засраный.
Встав во весь свой внушительный рост и явно красуясь, он захохотал:
— Ха-ха-ха! Гестаповские методы! Напугал нас чем! Мы, большевики, не боимся исторических параллелей! Ты хоть и учился на юриста, но плохо знаешь историю. Гестаповцы — жалкие подражатели. Мы еще в тридцать девятом году отказались от тех методов, которыми они пользуются сегодня! Ха-ха-ха!
Я хотел было напомнить ему, что тридцать четвертый год был раньше тридцать седьмого, но он не дал мне и слова сказать и приказал Сорокину:
— Увести его! В одиночку! — Как будто он не знал, что я уже давно сижу в одиночке, или, быть может, у них есть одиночки еще хуже?
На этом история моего пребывания на Лубянке закончилась. Меня должны были еще ознакомить со всеми материалами дела, но я почему-то этого не помню.
Помню только себя уже в Бутырках.
В Бутырках
В Бутырках
Старинная тюрьма, в которой сидели многие известные люди, начиная от Пугачева и кончая жертвами сталинских репрессий.
Здесь мне объявили, что по решению ОСО при НКВД мне назначено наказание «за участие в антисоветской группе и антисоветскую агитацию» — пять лет лишения свободы. Из этого следовало, что обвинение в подготовке покушения на Сталина отпало. Потом мы выяснили: к тому времени было установлено, что окно в комнате Нины Ермаковой, из которого мы собирались стрелять в Сталина из пулемета, когда он проезжал по Арбату, выходит не на улицу, а во двор.
Конечно, в тридцатые годы это не спасло бы нас. Но в 1944 году, когда наши войска были уже в Германии и Сталин готовился праздновать победу, намерение группы молодых людей в Москве совершить террористический акт против вождя советского народа выглядело как-то странно. Тогда вся мощь репрессивных органов была направлена в другое русло — против власовцев, бандеровцев и других военнопленных, а также против русских эмигрантов первой волны, захваченных в Восточной Европе.
В Бутырках наша группа воссоединилась на час в тюремной бане, где мы весело (молодость!) обменялись впечатлениями от следствия.
Считаю важным отметить, что при этой встрече не было сказано ни слова упрека тому, кто признал себя виновным или наговорил что-нибудь лишнее о других.
Тоскливо было смотреть на когда-то просто худеньких, а теперь изможденных Юлика Дунского и Володю Сулимова.
Если бы кто-либо посторонний увидел, как мы нежно обнимались, целовались и гладили друг друга, то подумал бы, что это встретились давно не видевшиеся приятели-гомосексуалисты. Мы говорили, говорили, смеялись, издевались, острили и веселились как могли.
Когда я рассказал о своей последней встрече с Владзимирским и его словах, что большевики не боятся исторических параллелей, Миша Левин даже надел очки, без которых ничего не видел, и задумчиво произнес:
— Эти его слова надо запомнить для истории. Хотя, думаю, он тебе врал, похваляясь превосходством их методов над гестаповскими. У них были и остаются одни и те же методы, известные человечеству со средних веков. Ну, может, в технике совершенствуются, потому как обмениваются опытом.
— Правильно, — подхватил Юра Михайлов, — у них где-нибудь в Берне есть специальные курсы по обмену опытом.
Миша только усмехнулся и заметил:
— Нам бы свои курсы тоже не мешало открыть.
— Да, да! — подхватил Валерик. — Где-нибудь на Колыме или в Воркуте.
Курсов таких мы, конечно, не открыли, но, думаю, наш опыт бесследно для будущего поколения не прошел. А лично мне он, безусловно, помог превратиться из строптивого арестанта в строптивого адвоката.
Возвращаясь сейчас к воспоминаниям о нашей «антисоветской деятельности» и развалившемуся обвинению в терроре, хочу искренне заверить, что никакой такой деятельностью мы не занимались, а всего лишь я и М.Левин говорили о том, что, пока Сталин жив, никаких изменений в нашем тоталитарном строе произойти не может. Но думаю, что, даже если бы эти мои разговоры с Ми-
шей стали известны следствию, мы бы так легко не отделались и обвинение в подготовке покушения на Сталина с нас бы не сняли.
Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что наше дело являлось тогда частным проявлением карательной политики Сталина, направленной, в том числе, на уничтожение и подавление интеллигенции, которое началось сразу после октябрьского переворота.
Физическое уничтожение интеллигенции было с первых дней советской власти сознательной политикой Ленина, а потом и Сталина, которым из-за шизофренической веры в фантастическую идею мировой пролетарской революции могли мешать только критически мыслящие, образованные люди, старающиеся познать историю человечества не по «Краткому курсу ВКП(б)». А мы осмелились обсуждать и даже критиковать официальную догму. И попали в поле зрения НКГБ из-за присутствия в нашей группе нескольких молодых людей, родители которых были видными политическими и общественными деятелями, репрессированными еще в 30-е годы.
Сразу после бани нас отправили в камеры пересыльного корпуса, который в то время находился в бывшей тюремной церкви. Некоторым из нас повезло, и они оказались вместе. Я же, один из нашей группы, попал в огромную камеру, где находилось человек восемьдесят.
' Услышав мою фамилию, сионисты, которых я увидел впервые в жизни, потеснились на нарах и предоставили мне место. Но с мудрыми знатоками Талмуда мне, увы, было тогда неинтересно, и через пару дней я перебрался к Аркадию Беленкову, молодому и талантливому литературному критику, труды которого о Ю.Олеше, Ю.Тынянове и А.Грибоедове были опубликованы за границей много позднее, после его эмиграции.
Мне с ним было очень интересно, поскольку своей эрудицией и мышлением Аркадий напоминал мне Мишу Левина, с которым он, видимо, не случайно сошелся после реабилитации.
Из других сокамерников стоит вспомнить некоего польского еврея со странной фамилией Скарбек. В.Фрид, который тоже встречался с ним, в своей известной книге «58 1/2» отзывается о нем как-то не очень одобрительно. У меня же составилось о Скарбеке другое мнение. Будучи польским коммунистом, он после соответствующего обучения в СССР был заброшен в Италию в качестве резидента ГРУ. Какое-то время он там успешно работал, а по-
том был разоблачен итальянской контрразведкой и провел много лет в тюрьме. После освобождения Италии войсками союзников Скарбек объявил американцам, что является полковником Красной Армии, и его передали нашим властям. Его приняли с почетом и отправили в Москву, где объявили американским шпионом и дали, если не ошибаюсь, двадцать лет. Скарбек считал это недоразумением и все время писал жалобы, в которых просил даже о встрече с Ворошиловым.
Мне было его очень жаль. Мало того, что он пострадал за усердную службу в пользу СССР, но у него где-то на Западе (по-моему, в Швейцарии) остались жена, работавшая также на нашу разведку, и сын (кажется, в Австрии). Тем не менее он продолжал верить в победу мировой революции и все время ожидал свидания с Ворошиловым.
Я помогал ему писать письма, а он обучал меня элементарным правилам тюремной 'гигиены и жизни (обтираться холодной водой по утрам, делать гимнастику несколько раз в день и делить утреннюю пайку хлеба, 400 граммов, на три части, тщательно пережевывать каждый кусок под кипяток). Под его влиянием я даже на некоторое время бросил курить. Что с ним стало потом, не знаю, так как вскоре меня вызвали ночью с вещами и отправили в ОЛП № 1 в Ховрино, о котором в Бутырке ходили противоречивые слухи. Одни говорили, что начальник ОЛП № 1 — Мамулов — зверь. Другие хвалили мягкие тамошние порядки и хороший харч.
И те и другие оказались правы.
В ОЛП №1
В ОЛП №1
Отдельный лагерный пункт № 1 — маленький островок в огромном архипелаге ГУЛАГ. Практически это небольшая «шарашка», обслуживающая нужды ХОЗУ МВД СССР. Начальник ОЛП № 1 — полковник Мамулов. Он одновременно и начальник ХОЗУ МВД СССР.
Расположен ОЛП № 1 в Ховрине, недалеко от Москвы. И это первая радость для заключенных москвичей. Передачи разрешают раз в месяц, свидания — раз в три месяца, но за хорошую работу можно получить и внеочередное свидание.
Вторая радость для таких, как я, — строгий порядок в зоне, да и кормили здесь получше, чем в других лагерях. Здесь урки не правят бал, так как и они ценят преимущества этого лагеря. А за малейшую провинность можно угодить не только в карцер, но и на этап.
Особая радость на этом островке архипелага — совместное содержание мужчин и женщин в одной зоне. Женские бараки отделены от мужских только разделительной полосой, усаженной цветами, как сейчас в Москве на Ленинском проспекте. Самым страшным проступком в лагере считается нарушение этой разделительной полосы. Но нарушать ее нет необходимости. В производственной зоне, отделенной от жилой только колючей проволокой, работают все вместе. Поэтому здесь особенно ценится работа в ночную смену, когда свет прожекторов высвечивает только проходы между цехами, а начальство шастает по цехам редко.
Меня и еще человек десять из Бутырской тюрьмы привезли сюда ночью на «студебеккере» военного образца, покрытом брезентом. Поперек кузова — широкие скамейки для нас, а на последней уселись лицом к нам солдаты с автоматами в руках и овчарками у ног. Заключенным приказали не шевелиться и не разговаривать. Но под шум двигателя и рычание собак мы тихо переговариваемся, глядя для маскировки в другую сторону.
Нас очень смущал этот «студебеккер». Мы считали, что нас везут на какую-то подмосковную железнодорожную станцию, где уже приготовлены вагоны для отправки на Крайний Север.
Я — исконный москвич, но о существовании в Ховрине лагеря для заключенных никогда не слышал. Мы приготовились к длинной дороге и были удивлены, когда по сигналам автомобиля перед воротами, прожекторам и поведению охраны примерно через час поняли, что куда-то приехали. Но уверенности, что мы уже на месте, конечно, не было. Думали, что здесь предстоит какая-то пересадка или, что вернее, посадка в вагоны.
Выпускали нас из машины по одному. Короткий опрос (фамилия, имя, отчество, год рождения, статья, срок) и поверхностный осмотр одежды с вытряхиванием на землю шмоток из сидора. Оглядываемся, но, кроме окруживших нас солдат с собаками, ничего не видим из-за слепящего света прожекторов.
И вдруг я слышу (или мне послышалось?) из-за спины солдат женский крик: «Коган приехал! Будите Нину!» Ничего не понимаю, но, когда нас, выстроив цепочкой, повели к какому-то одноэтажному домику (оказалось УРЧ, то есть учетно-распределительная часть), ко мне, не обращая внимания на поредевший конвой, бросается какая-то лохматая баба в накинутой на плечи телогрейке. Ее отталкивают, но я уже успел ощутить через ночную рубашку родную душу. По окрику надзирателя, стоящего поодаль: «Ермакова, назад!», соображаю, что это — Нина. Ее отталкивают от меня, но еще через полчаса, после оформления меня в УРЧ, мы с Ниной тихо воркуем, обнявшись.
Она, оказывается, здесь хорошо устроена, работает чертежницей в техотделе. Еще в лагере из нашей группы Эрик Каркмасов и Светлана Топтапова, которых я ранее никогда не знал.
Нина объясняет мне, как надо себя вести, и обещает помочь устроиться на работу полегче.
Ночуем в каком-то полупустом бараке, а наутро, после скудного завтрака из жидкой пшенной каши с куском хлеба и пародией на чай с кусочком сахара, снова отправляемся в УРЧ, где нас встречают на этот раз сам начальник УРЧ, опер и нарядчик.
Когда подходит моя очередь, вновь обычные вопросы по анкете и еще один: «Что умеешь делать?» Я пожимаю плечами, а опер ругается на кого-то: «Опять навезли черт знает кого!» Нарядчик что-то тихо говорит им, и мне делают отмашку в сторону.
Потом он разводит всех по бригадам, а меня направляет в самый опрятный барак, не похожий на другие. Это барак для ИТРовцев, или, как их здесь называют, придурков. Там уже никого нет. Все на работе. И здесь нарядчик представляется мне:
— Алексей. Солист оперетты.
— Вы — вокалист или танцовщик?
— Я танцовщик!
И он делает передо мной высокий прыжок с переворотом. «Начинается», — подумал я. Но на этом его попытки обольстить меня пока заканчиваются.
Нина меня еще ночью предупредила, что нарядчик сидит за гомосексуализм, и наверняка будет приставать ко мне. Но меня это особенно не трогало. Даже интересно: ко мне еще ни один педераст не приставал. А постоять за свою девичью честь я в крайнем
случае сумею. Но он пока и не думает приставать. Говорит, что вчера как раз освободился дневальный по этому бараку и я, если хочу, могу исполнять его обязанности: топить печь, мыть полы, протирать пыль, подправлять заправку постелей и вообще следить за чистотой в бараке. Иногда придется приносить заболевшим еду из столовой.
Независимо от подстерегающих меня опасностей, о которых предупреждала Нина, думаю, что эта холуйская работа не для меня, но, чтобы потянуть время хотя бы до вечера, когда опять увижусь с Ниной, и вообще немного осмотреться, соглашаюсь.
Он уходит, а я принимаюсь топить печь, пока там еще тлеют угли. Через час становится жарко, я раздеваюсь до трусов и шваброй начинаю мыть пол.
Обед мне торжественно доставляет сам нарядчик, а я в это время протираю окно, стоя на табуретке. Алексей пристально разглядывает меня.
Я всю свою недолгую жизнь занимался спортом, и благодаря маминым передачам мышцы у меня еще сохранились. В Бутырской пересылке кто-то (видимо, из «коллег» нарядчика) даже поинтересовался, не занимался ли я тяжелой атлетикой.
Чувствую кожей, что нарядчик любуется мною. Даже ложку уронил на пол и чуть не выплеснул баланду.
— А что это у тебя за шрам на спине?
— От бандитской пули.
— Нет, я серьезно.
— И я серьезно. Было дело в молодости.
Он приглашает меня поесть, пока баланда не остыла, и объявляет, что я буду питаться по ИТРовской норме. Выдает даже кусочек белого хлеба с колбасой: «Это от меня!» Я вежливо благодарю, спрыгиваю на пол и усаживаюсь есть, так как действительно проголодался. А потом лезу в свой сидор, достаю коробку леденцов и угощаю его.
— Но спать вам придется не в этом бараке. Здесь только самые большие начальники живут. Я вас устрою в хороший барак, где у меня есть своя каморка.
О моей работе он уже не говорит. Видимо, считает дело решенным. Я пока молчу.
А вечером Нина мне сообщает, что у них в техотделе ничего не выходит, мест нет, но ей сказали, что в столярный цех нужен учетчик; начальник цеха там, правда, сволочь и антисемит, вряд ли меня возьмет.
— А если нарядчик направит?
— Все равно не возьмет. Или устроит такую жизнь, что сам уйдешь.
К нам подходит пожилой человек, который живет в ИТРовском бараке, и говорит мне:
— Здравствуйте! Вы меня, конечно, не помните? Моя фамилия Павловичев. Она вам ничего не говорит?
— Простите, не помню.
— Я так и думал. Вы меня видели один раз на очной ставке с Машей Тихоновой. Ее-то вы должны помнить.
— Маша Тихонова? Конечно, помню.
И я вспомнил Павловичева. Проходя студенческую практику во Фрунзенской военной прокуратуре, я помогал следователю в расследовании дела о хищении с хлебозавода. Маша работала там экспедитором и отпустила три тонны хлеба какой-то воинской части, а расходные документы уничтожила. После этого она скрылась где-то под Можайском. Следователь отправил меня за ней, и я ее привез. А Павловичев — тогда майор интендантской службы — был организатором этого преступления. По дороге из Можайска до Москвы Маша все мне рассказала, и следователю оставалось только арестовать Павловичева и дать ему очную ставку с Машей, на которой я присутствовал. А теперь он здесь. Встреча не из приятных.
— Вы не думайте, пожалуйста, что я на вас зло держу, — разгадал мои мысли Павловичев. — Наоборот, я хочу вам помочь. Я работаю в заготовочном цехе заведующим ПРБ. Могу вас взять к себе только рабочим, а со временем как-нибудь переведу кладовщиком. Устраивает?
Я посмотрел на Нину. Она мне мигнула: «Нет».
— Спасибо, не помню вашего имени-отчества. Я подумаю и переговорю еще с нарядчиком. Он обещал мне другую работу, и неудобно подводить его.
— Ну, как знаете. Была бы честь предложена.
И он отошел.
Нина мне объяснила, что заготовочный цех считается очень грязным и тяжелым. Там обрабатывают отопительные батареи после литья, и пыль от чугуна висит в воздухе. Лучше уж в стройбригаду идти, хоть на свежем воздухе будешь.
И вот я в стройбригаде Славы Донца. Мы строили новый большой авторемонтный цех, а по существу, целый завод. Автомобили — хобби начальника лагеря полковника Мамулова. Ходили слухи, что свою карьеру в органах он начинал, работая в Тбилиси личным шофером у Берии.
Это строительство находилось еще в начальной стадии. Как говорят строители, «на нулевом цикле». Заключенные клали фундамент под будущие стены.
Мне поначалу поручили дробить щебенку для бетона. Передо мной устанавливали огромный бутовый камень, от которого я должен был молотком скалывать небольшие куски, пригодные для раствора бетона. К концу дня у меня правая рука отваливалась напрочь, а пальцы не держали молоток. Но самое страшное было впереди. Когда я наконец-то наловчился одним резким ударом молотка откалывать сразу несколько мелких камушков, они летели в разные стороны, в том числе и мне в лицо. Я спросил у бригадира, наблюдавшего за мной, нельзя ли мне раздобыть какие-нибудь защитные очки, но он заявил, что они полагаются только на сварочных работах, а при дроблении камня надо уметь направлять осколки в сторону.
Не успел он это объяснить, как осколок камня угодил мне прямо в глаз, который, конечно, тут же заплыл и закрылся совсем. После этого бригадир сжалился надо мной и направил возить жидкий бетон от бетономешалки к яме, подготовленной для фундамента. Это была физически более тяжелая работа, однако я старался изо всех сил и чуть ли не бегом возил тачку, нагруженную раствором. К концу дня у меня не разгибалась спина.
Бригадир оценил по достоинству мои старания и в конце двенадцатичасового рабочего дня заявил, что я выполнил норму и заработал шестисотграммовую пайку хлеба. Это послужило мне небольшим утешением, когда наутро, превозмогая боль в спине, я не мог согнуть пальцы, чтобы ухватить ручки своей тачки.
Слава Донец оказался неплохим парнем и, увидев мои мучения, подбодрил меня:
— Поначалу у всех так. А сейчас надевай сапоги, лезь в яму и лопатой мешай раствор, чтобы он там ложился равномерно.
На следующий день, умаявшись с тачкой на перевозке бетона, я присел по команде бригадира «перекур!» на камень и задумался. Хотя я не отставал от своих товарищей, занятых тем же делом, я усомнился в своей и их способности выполнить в темпе, определяемом отнюдь не мощностью бетономешалки, а исключительно силой наших мышц, установленную для нас дневную норму. Мои товарищи, а потом и сам бригадир подтвердили мои сомнения.
Перевозка на тачках бетона была самым невыгодным (если в данных условиях вообще можно употреблять этот термин) делом. Никто из тачковозов не вырабатывал нормы, а следовательно, получал меньшую пайку хлеба, чем остальные члены бригады. Более того, этот участок тормозил всю работу по укладке фундамента, а стало быть, и завершение «нулевого цикла» строительства.
Я смотрел на свою тачку, груженную бетоном до предела, то есть с горкой, но не выше переднего бортика. Да, больше бетона в эту тачку уже не нагрузишь хотя бы потому, что мускулы не выдержат. А лично у меня еще и пальцы еле-еле удерживали ручки тачки. Это было самое страшное. Если одна ручка вырвется, то тачка перевернется и бетон опрокинется. И в первый же день я сообразил, что если такой конфуз со мной случится, то надо сразу бросать и вторую ручку.
Эти горькие размышления заставили меня в последующие дни начать в обеденный перерыв опыты, подтверждающие старые философские истины, что труд создал человека, а его материальные потребности определяют рост производительности труда.
Для начала я уменьшил толщину ручек у своей тачки. Пальцы стали сходиться, обнимая их, и я перестал бояться перевернуть тачку на ходу.
Потом я нашел кусок фанеры и поставил его у передней стенки тачки, увеличив тем самым ее высоту. Это позволило мне загружать тачку бетоном ближе к передней стенке. Центр тяжести переместился вперед, и нагрузка на мои мускулы уменьшилась. Еще через день я укоротил ручку сантиметров на пять, увеличив (а может быть, уменьшив?) длину рычага. Мои пальцы и мускулы стали испытывать еще меньшую нагрузку. Казалось бы — простая
штуковина эта тачка. Как мы говорили, «машина ОСО — две ручки, одно колесо».
Но ОСО перехитрить невозможно. Пока я совершенствовал свою тачку, Славка с любопытством поглядывал на меня и помалкивал. А когда я, упоенный успехом, уминая вечером с ним и Иваном картошку в мундире, предложил Славке внедрить мое изобретение шире и реконструировать по моей модели все тачки, он горько усмехнулся:
— Если бы ты жил в Америке, то, конечно, стал бы миллионером. И то где-нибудь в Клондайке, работая на своем участке сто лет назад, ты постарался бы скрыть от других свои улучшения, чтобы заработать побольше. Но ты не в Клондайке, а в Ховрине. Я могу и даже обязан оформить рапортом твои великие достижения. И тебе, наверное, даже дадут рублей пятнадцать или двадцать премии. А что будет завтра? Твой труп даже не найдут в этой бетонной яме. Ведь всем увеличат норму выработки сразу вдвое. Понятно?
Картошка застряла у меня в горле, я с трудом проглотил ее.
— А что же ты раньше молчал? Ты же все видел и молчал.
— Я молчал потому, что ничего не видел. Или это тебе тоже непонятно? Мы с Иваном говорили вчера об этом и решили ничего не видеть. Тебе полегче стало работать? Ну и хорошо! А пайку я тебе по-старому буду выписывать — шестьсот граммов, а иначе тебе придется кило двести выписывать, а остальным по четыреста граммов. Твой труп от этого не перевернется?
Эта речь Славы сразу перечеркнула ранее вдолбленные в меня догмы о примате материи и вторичности сознания. Идеологические основы ГУЛАГа оказались сильнее теории исторического материализма.
Через неделю я уже стал полноправным членом бригады строителей. В субботу, в конце дня, Слава Донец подмигнул мне, чтобы я зашел к нему в кладовку, где хранился инструмент. На дне перевернутой тачки я увидел бутылку водки, банку тушенки и головку чеснока.
— Можешь? — спросил меня Слава.
— А почему бы и нет? — ответил я вопросом на вопрос.
— А потому, что если на вахте тебя унюхают, то тебе и всем нам десять суток карцера.
— Если вы мне не доверяете, не буду пить.
— Ишь ты какой гордый! Налей ему, Иван.
Иван был здоровенным и самым сильным в нашей бригаде мужиком лет тридцати. Он дружил с бригадиром и даже замещал его, когда тот отсутствовал. Меня немного удивляла их дружба. Я уже знал, что Слава сидел за валюту, а Иван, работая в личной охране Жданова, умудрился сесть за убийство. О подробностях своих дел в лагере не было принято рассказывать. Они в столовой и бараке всегда держались и ели вместе. И вот я удостоен чести быть принятым в их компанию! Это много значило.
Слава, как будто прочитав мои мысли, усмехнулся:
— Только ты не думай, что теперь тебя ждут поблажки на работе. Будешь вкалывать как все. И горбушки более шестисот граммов я тебе не выпишу, как ни старайся. У нас, сам видишь, один Иван получает восемьсот граммов, но он и вкалывает за двоих.
На том и порешили. А дни пошли своим чередом. К вечеру я так уставал, что не всегда было сил даже повидаться с Ниной. Как-то в выходной день мы с ней сидели на лавочке, держась за руки, когда появился самый строгий надзиратель Шохин и скомандовал:
— Коган, в карцер! Трое суток.
— За что, гражданин начальник?
Обидно было ни за что пострадать, но ничего не поделаешь, пришлось отправляться в карцер. Формально на хлеб и воду, но на самом деле с добавкой от друзей.
С Ниной мы, конечно, часто общались, но как женщина она была для меня запретным плодом. По наивности я в то время считал ее невестой Валерия (и Валерий был в то время таким же наивным). А женщины моих друзей были для меня всегда табу (в этом мы с Валерием не были единомышленниками).
Нужно сказать, что карцер в нашем лагере был не очень страшным наказанием. Отдельный кирпичный домик, в котором имелось шесть одиночных камер с окном и койкой у стены. Начальство, видимо, полагало, что суть наказания — в голоде и холоде. Но все зависело от того, кто из надзирателей дежурит в карцере, и от активности твоих друзей. Как правило, друзья находили способ договориться с надзирателем и подбросить сидевшему в камере кое-что из еды, а иногда и одеяло на ночь.
Бывали случаи, когда парочки специально старались попасть в карцер, чтобы провести ночь вместе, в одной камере. Конечно, это было возможно только при договоренности с надзирателем, который, выходя из домика, забывал закрыть на замок камеры. Лично у меня были три такие прекрасные ночи, но это случилось позднее.
Вскоре Нина Ермакова покинула лагерь. Она попала под амнистию, объявленную в честь победы над Германией. Амнистия была, прямо скажем, не очень большая. Она касалась только тех осужденных по статье 58, кто имел срок до трех лет. А таких по этой статье было очень мало. Но в это число из нашей группы попали Нина Ермакова и Миша Левин.
Вообще, чем руководствовались наши следователи (а они, безусловно, предопределяли решение ОСО) при назначении нам срока наказания, понять трудно. Но попытаюсь сделать это в меру своего разумения.
Больше всех — по десять лет— получили Володя Сулимов, Алексей Сухов, Михаил Гуревич, Юлий Дунский и Валерий Фрид. Они были арестованы первыми, все сразу, и, видимо, поэтому считались организаторами нашей группы. Юра Михайлов, которого я до ареста знал плохо, получил восемь лет, тоже, наверное, за активное участие в группе, поскольку он, судя по моей очной ставке с ним, наговорил на себя все, что возможно, желая казаться равным с моими друзьями, но все-таки ему это, видимо, не совсем удалось.
По пять лет, помимо меня, получили Виктор Левенштейн, Светлана Топтапова, Эрик Каркмасов и Леночка Бубнова. Первых трех я вообще не знал и думаю, что их не очень-то знали и «организаторы» нашей группы. Возможно, кто-то с кем-то где-то пересекался, и этого оказалось достаточным для придания большей солидности нашей «организации», как вначале называли нашу группу.
О Леночке Бубновой отдельный разговор. Конечно, по своей родословной (отец — бывший видный партийный деятель, а потом «враг народа»), да и по семейному положению (жена Володи Сулимова), она тянула на максимум. Но... видимо, уже во время следствия она согласилась сотрудничать с НКГБ, благодаря чему не только получила срок вдвое меньший, чем ее муж, но и просидела весь срок на Лубянке в роли «наседки».
Мишу Левина, Нину Ермакову и меня арестовали, как я говорил, последними. Группа была уже сформирована, и мы оказались в роли примкнувших к ней. Я и Миша вообще не признали себя виновными. Но за Мишу и Нину очень хлопотал, как пишет В.Фрид, бывший тогда в фаворе у Сталина академик Варга. Может быть, поэтому им дали меньше, чем мне. А может быть, прав был прокурор Дарон, который наши теоретические дискуссии заканчивал предсказанием, что мне пару лет добавят «за образование».
Но так или иначе, а Нина и Миша в 1953 году попали под амнистию и вскоре оказались в Горьком. А я на пару лет еще задержался в лагере, после которого отправился на «вольное поселение пожизненно».
Возвращаюсь к своему пребыванию в Ховрине, где события продолжали развиваться стремительно и интересно для будущих историков.
Через некоторое время после капитуляции Германии всех заключенных однажды ночью подняли по тревоге. Думали, это обычный ночной шмон, но нет, что-то другое. Всех построили на развод и повели побригадно в производственную зону. Там на железнодорожных подъездных путях мы увидели два крытых товарных вагона и четыре железнодорожные платформы, покрытые брезентом. К всеобщему удивлению, на месте был весь штаб Мамулова во главе с ним самим. Перед нами поставили задачу разгрузить все вагоны и платформы за два часа, обещая после этого усиленный завтрак, а особо отличившимся — внеочередное свидание с родными.
В вагонах оказались трофеи. Грузили их, видимо, второпях и без разбора. Ящики и коробки с сервизами и хрусталем стояли под детскими колясками и пишущими машинками. Мягкая мебель, меховые шубы и много разных других предметов непонятного для нас назначения валялись как попало. Естественно, что многие вещи были разбиты и изуродованы.
Но самый интересный груз был на платформах. Там стояли легковые автомобили. Наши специалисты определяли марки: «Опель-олимпия», «Опель-кадет», «Опель-адмирал» и один самый большой и красивый — «Майбах».
Некоторые ящики и коробки погрузили сразу на закрытые грузовые автомобили, которые тут же уехали, а трофейные автомобили втащили в недостроенный корпус нового цеха.
В последующие дни многие заключенные щеголяли немецкими курительными трубками, бритвами и даже пивными кружками, чем напросились на внеочередной и потому неожиданный ночной шмон, после которого в каждую камеру карцера пришлось сажать по два-три человека.
Однако эпопея с трофеями на этом не закончилась. Примерно через неделю, тоже ночью, нас опять подняли, но не всех, а только строительные бригады. Нас заставили срочно закладывать ворота, двери, окна и другие проемы недостроенного корпуса кирпичом и пачкать его, чтобы свежая кладка была незаметной.
Мы поняли смысл нашей работы только на следующий день, когда увидели Мамулова в свите заместителя министра внутренних дел генерала Чернышева.
— А мы-то думали, что сильнее Мамулова зверя нет, — смеялся Слава.
— Молодец на овец, — мрачно заметил Иван.
Вскоре мне пришлось познакомиться с Мамуловым поближе. Несмотря на мой отказ от работы дневальным и вообще в хозобслуге жилой зоны, нарядчик продолжал ухаживать за мной. А он был формально еще и руководителем нашей лагерной культбригады, в состав которой входили довольно известные профессионалы. В солистку Большого театра Баклину я был влюблен еще с детства, увидев и услышав ее в роли пажа в «Гугенотах». Правда, из зрительного зала пятнадцать лет назад она казалась мне куда интереснее. Актер Театра Красной Армии Александров руководил драматической секцией бригады, а с чудесным музыкантом-универсалом Гришей Гринбергом я был знаком ранее лично. Узнав о моих детских и юношеских успехах в драмкружке при театре им. Ермоловой и на конкурсах художественных чтецов, они меня зачислили в культбригаду.
Правда, мне для этого пришлось переключиться с классического репертуара на более подходящий для лагерной аудитории. Но кое-что из старого репертуара все же пригодилось. Так, например, «Песнь о купце Калашникове» проходила на «ура». А малоизвестный рассказ М. Горького «Как поймали Семагу» о бандите,
который ради спасения наиденного им подкидыша сдался полиции, вызывал слезы.
Члены культбригады пользовались определенными льготами не только в виде дополнительной порции каши после концерта. И вскоре я достиг вершин карьеры, доступной для заключенного.
Я стал заведующим ПРБ штамповочного цеха. Когда я первый раз вошел в этот цех, то был оглушен грохотом пятисоттонных прессов и уханьем гильотины. Но, как говорят, не боги горшки обжигают. И через месяц я уже вполне разбирался в прессах, матрицах, пуансонах, штампах и тысяче деталей, изготовляемых в этом цеху.
Начальник цеха был очень приятный и непонятно как в эту систему попавший молодой инженер из Одессы по фамилии Монастыренко. Он очень помогал мне освоить свои, а заодно и его обязанности, так как рвался пораньше уйти домой. В конце концов, мы стали почти друзьями. Он отправлял, минуя лагерную цензуру, мои письма домой, иногда отваживался звонить моим родным инкогнито из телефона-автомата, чтобы передать им какое-нибудь мое срочное сообщение, и даже изредка подкармливал меня, да и сам не отказывался от чего-нибудь вкусного из моей передачи.
После работы инженером-конструктором в каком-то закрытом КБ в Одессе командовать заключенными (а позднее военнопленными) ему было тошно. И постепенно он передал свою обязанность мне, а я и не возражал.
Наш цех не считался главным, но именно от него зависело многое. Стоило нам задержать подачу какой-нибудь маленькой загогулинки, как сборочный цех останавливался. Монастыренко
этого очень боялся, так как некоторые наши детали были нарасхват, и у кладовой готовых изделий часто выстраивалась очередь представителей сборочных цехов. А мы, в свою очередь, зависели от инструментального цеха, в котором изготовляли и ремонтировали для нас штампы. Но мы их держали про запас, и в случае поломки какого-нибудь штампа его быстро заменяли новым. А это уже зависело от сноровки наладчика. У нас в цеху было два наладчика. Леша Галиченко — москвич, сидевший тоже по 58-й статье, маленький, худенький, но сильный и ловкий. Мы с ним очень подружились, ели и пили вместе, и я ему очень обязан своим новым техническим образованием. У него была светлая голова, и при поломке штампа или пресса он быстро соображал, куда какой штамп переставить, чем его заменить, чтобы не останавливать выход готовых деталей. В ночной смене наладчиком работала молодая женщина Настя Баранова. Она была всегда угрюмая и чем-то недовольная, но свое дело тоже знала. Настя сидела за убийство и как-то поначалу не вызывала особой симпатии у меня, тем более что она всегда была закутана в темный деревенский платок, из-под которого сверкали огромные черные глаза, пронзающие тебя насквозь.
Загрузка штампов и прессов ночью была меньше, и Настя обычно сдавала свою смену утром в полном порядке, в цеху все сверкало, а на прессах уже были установлены штампы для дневной смены.
Несколько раз мы с Лешей Галиченко, когда позволяло время, приглашали ее задержаться и разделить с нами утреннюю трапезу, если таковая была, но она неизменно отказывалась от нашего угощения. В конце концов лед был растоплен, и она стала нас встречать с платком, скинутым нд плечи. Тогда мы увидели, какие у нее роскошные волосы. Иногда, особенно в конце месяца, мне приходилось задерживаться после дневной смены, чтобы закрыть наряды или подготовить месячный отчет. Для этого у меня была своя маленькая проходная комнатка перед кабинетом Монастыренко, но он в последнее время начал оставлять мне ключ от своего кабинета (о чем очень пожалел, но об этом потом).
Однажды, когда я сидел в его в кабинете и закрывал наряды, прислушиваясь к уже привычному для меня ритмичному гулу прессов и станков, в дверь вежливо постучали, и вошла Настя.
Я вскочил, решив, что в цехе что-то неладно, но, посмотрев на улыбающуюся и сверкающую красивыми белыми зубами (впервые!) Настю, понял, что все в порядке.
— Ты почему на меня внимания не обращаешь? — спросила она.
— Что ты, Настя, такое говоришь? По-моему, у нас с тобой полный порядок. Горбушку ты получаешь по максимуму, и Монастыренко тобой очень доволен.
— Он-то доволен. Так и зыркает на меня. А ты и не смотришь...
На следующее утро, когда я, невыспавшийся, вместе с Галиченко вошел в цех, Лешка заметил, что в цехе сегодня что-то неладно, а на главном пятисоттонном прессе даже штамп не установлен. Он стал звать Настю, но ее уже не было. Тогда, посмотрев на меня испытующим взглядом, он со вздохом сказал:
— Я все понял, когда ты вчера ночью завалился на нары и сразу захрапел. А ты знаешь, за что она здесь?
— Знаю. А что?
— А то, что ты ничего не знаешь.
И он поведал ее историю, которая произвела на меня странное впечатление. Она убила мужа не по пьянке и не за измену, как это обычно бывает. Она жила с ним несколько лет, заимела от него ребенка, но ни разу в жизни не испытывала с ним оргазм (Лешка сказал проще: «Не кончала»). И однажды на какой-то гулянке крестный отец ее дочери, воспользовавшись тем, что муж был мертвецки пьян, завалил Настю и, несмотря на сопротивление, научил уму-разуму. С тех пор она не сказать чтобы возненавидела мужа, нет, но не могла с ним продолжать жить. Муж, естественно, ничего не мог понять и по-прежнему домогался ее. Она, сколько могла, под разными предлогами отказывала ему, но в конце концов схватила лежавший рядом топор и искромсала его.
На следствии и в суде Настя не стала объяснять мотивы своего преступления и получила максимум — 10 лет.
Я выслушал его, и мне стало нехорошо. И самое смешное (теперь!), я испугался того, что и со мной она не испытала оргазм.
После этого мы еще несколько раз встречались с Настей. Я старался быть ласковым и мужественным, как мог, но рассказанная
Лешкой история давила на психику, и я не был героем. А она, заплетая косу и усмехаясь, говорила «спасибо» и удалялась.
Не знаю, чем бы кончилась эта не столько романтическая, сколько похабная история наших с ней отношений, если бы однажды в нашем цеху не появился Володя Клемпнер. Он прибыл в лагерь недавно, и мы с ним познакомились в культбригаде. Володя был талантливый пианист, окончил Московскую консерваторию и проникновенно исполнял Рахманинова и Шопена.
Желая спасти Володю от тяжелых работ, я пристроил его кладовщиком в наш цех. Он плохо справлялся со своими обязанностями, и меня не очень удивила Володина просьба оформить его на сверхурочную работу в ночную смену, чтобы проверить еще раз остатки деталей, которые у него почему-то никогда не сходились. Через два дня он еще раз попросил меня об этом. А через день опять.
И тут меня осенило. Вчера вечером, проходя мимо Насти, я слегка задел ее и кивнул в сторону лестницы, которая вела ко мне. А она вроде ничего не заметила и не пришла.
Все-таки странно устроен человек, особенно когда он молод и не очень умудрен опытом. Вместо того чтобы обрадоваться окончанию нашей не совсем счастливой любви, во мне что-то взыграло. Как же так? Мне дают отставку из-за какого-то хлюпика, свалившегося на мою голову моими же усилиями? И я, заручившись ключом от кабинета Монастыренко, повелел Насте на следующий день срочно явиться ко мне под каким-то деловым предлогом.
Она явилась. Стала у дверей, скрестив руки на груди. Ее неизменный платок, как всегда в таких случаях, был спущен на плечи. Я ее подозвал, усадил на колени. Она вроде и не сопротивлялась, по крайней мере, я не ощутил никакого подвоха с ее стороны. И вдруг, когда я обнял и привлек ее к себе, то почувствовал, как ее чудные белые зубы вонзились мне в щеку.
На следующий день я ходил по цеху с пластырем на щеке. Мне казалось, что окружающие ехидно усмехаются. Ведь о моей связи с Настей, наверное, если не знали, то догадывались многие. А Лешка был доволен: «Так тебе и надо. Я же тебя предупреждал. Скажи спасибо, что топора в кабинете не было».
Один только наивный Монастыренко ни о чем не догадывался и все спрашивал, не нужна ли мне какая-нибудь мазь для сса-
дины на щеке, происхождение которой я объяснил ему производственной травмой. Лешка же продолжал издеваться надо мной целую неделю, пугая обилием микробов даже на самых красивых зубах.
Я уже начал забывать о больной щеке и о Насте как женщине с особым темпераментом, как вдруг она напомнила о себе сама.
Ни с того ни с сего меня стали мучить ячмени. Не успеет пройти один, как тут же появляется другой.
Настя ходила по цеху, изредка поглядывая на меня, но я делал вид, что не обращаю на нее никакого внимания, и более того, демонстрируя свое благородство, перевел Клемпнера в ночную смену.
Видимо, она оценила это, иначе ничем ее поступок объяснить не могу. Подойдя ко мне вплотную, Настя взяла меня за руку, и не успел я охнуть, как она плюнула мне в глаз и, заявив, что завтра все пройдет, пошла дальше по своим делам.
Самое удивительное, что назавтра действительно все прошло! Никогда в жизни больше ячменями я не страдал.
Где она сейчас, эта гордая черноокая красавица-однолюбка с пронзительным взглядом? О Володе Клемпнере я что-то слышал и читал. Он (если это он) сейчас успешно выступает с концертами за границей.
В это же примерно время мне пришлось познакомиться поближе с самим Мамуловым. О нем у нас ходили легенды и мифы. Я в них долго не верил, однако после личного знакомства с ним изменил свое мнение. Такой человек способен на все. Но о легендах и мифах потом.
Я уже писал, что наш цех иногда задерживал выпуск изделий для других цехов. Запасные штампы у нас имелись, а вот готовых штампованных деталей, необходимых для сборки изделий, не хватало. За это Монастыренко иногда доставалось на оперативках у Мамулова. Один раз его даже лишили квартальной премии. И пер вое, что я сделал с помощью Леши и Насти, это создал НЗ наиболее дефицитных деталей за счет сверхурочной работы в выходные дни и приспособления некоторых штампов к другим наименее за груженным прессам. За что мы втроем были удостоены лично Монастыренко одним литром спирта, полагающегося на технические нужды.
Но один участок цеха сводил на нет все наши усилия. Это была так называемая галтовка мелких деталей. Сама по себе операция с технологической точки зрения простая. После штамповки на каждой детали по краям образуется мелкий заусенец. Размер этого заусенца зависит от остроты матрицы и пуансона. Но даже новый и самый острый пуансон хотя бы маленький заусенец, да оставлял. И приходилось деталь вручную обрабатывать напильником.
Для устранения этого заусенца и существует галтовка. Галтовочный барабан представляет собой шестиугольный барабан, эксцентрично насаженный на ось, которую вращает электромотор. Был такой барабан и у нас в цеху. В него загружали детали, и при вращении барабана детали терлись друг о друга и о стенки, отчего заусенец отламывался. Заодно сбивалась и окалина с некоторых изделий, что тоже было хорошо.
Но в один барабан две разные детали не загрузишь. Вернее, загрузить-то можно, но надо тратить время на их сортировку. Когда я пришел в цех, так зачастую и делали.
Казалось бы, чего проще: поставить еще один барабан, и дело с концом. Но для него не было ни места, ни электромотора нужной мощности.
И Монастыренко, и Галиченко (тоже по образованию инженер), и сам главный механик завода Муравлев, бывший заключенный, которого Мамулов за хорошую работу освободил досрочно, давно ломали голову над этим барабаном.
А я, без всяких инженерных знаний, посмотрел и сказал:
— А почему этот огромный барабан не разделить на два отсека, устроив в нем перегородку, и крышку тоже разделить пополам?
Все посмотрели на меня как на идиота. Хромой, невысокого роста Муравлев заявил:
— У вас электромотор и так работает на пределе. Еле тянет. А ты хочешь увеличить массу деталей вдвое.
— Я не знаю, что такое масса, но ничего не придется увеличивать. Просто в каждый отсек надо закладывать поменьше деталей. А то одних деталей у нас всегда в избытке, а других совсем нет.
Лешка поддержал меня. И через день — ура! — очередь у кладовки с деталями исчезла.
Монастыренко от радости был готов расцеловать меня, но поступил более разумно. Он велел мне написать заявление в бюро по
рационализации и приложил к нему свой рапорт, в котором просил выдать мне премию за рацпредложение — 30 рублей.
А через день в цех явился Мамулов. Случайно или специально — не знаю. Когда Мамулов со своей свитой появлялся в каком-нибудь цеху, все старались не попадаться ему на глаза. Услышав шепоток по цеху: «Мамулов! Мамулов!», я тоже постарался убраться в свою каморку на антресолях. А Монастыренко на трясущихся ногах побежал ему навстречу. Я смотрел через окошко сверху.
Мамулов шел быстрым шагом в развевающейся шинели, сверкали только красные лампасы на его брюках да золотые погоны, а каракулевая серая папаха чуть ли не задевала притолоку. За ним еле успевала его свита, состоявшая из всяких замов и помов, а также начальников цехов, расположенных в нашем корпусе.
Напротив нашего цеха находился гальванический цех, возле которого время от времени появлялась небольшая лужа. Подойдя к этой луже, Мамулов демонстративно взмахнул ногой, как будто собираясь ударить по футбольному мячу, и наподдал по луже, забрызгав при этом не только свои роскошные сапоги, но и всех окружающих.
— Югов! — обратился он к начальнику гальванического цеха. — Я тебя давно не бил? Или ты уже привык получать по морде? Могу что-нибудь другое придумать. Будешь языком вылизывать лужу, пока не вылижешь до конца. Через час ко мне! И вот тебе мой носовой платок, чтобы на нем ни пятнышка не было, понял?
Войдя в наш цех, он остановился у дверей, где стоял галтовочный барабан. Посередине стенки барабана еще сверкал шов от электросварки. А новые дверцы еще мелькали металлическим блеском. Мамулов стоял и смотрел. Наиболее отчаянные его сопровождающие протискивались в дверь, стараясь не задеть начальство.
Монастыренко собрался с духом и храбро шагнул к нему. Стал что-то рапортовать.
— А где сейчас находится главный механик завода товарищ Муравлев? Что-то я не вижу нашего уважаемого товарища Муравлева? Где этот главный специалист по механике завода?
Свита выпихнула вперед Муравлева. Я не видел сверху выражения его лица. «Знал бы, так не выдумывал», — мелькнуло у меня в голове.
А спектакль продолжался.
— Вот наш главный ученый специалист по механике товарищ Муравлев! Молодец, товарищ Муравлев! Полгода думал, год думал и вот за одну ночь наконец придумал. На тебя яблоко Ньютона не упало случайно? Закон притяжения яблока знаешь?
Монастыренко что-то пытался сказать, но Мамулов не обращал на него никакого внимания. Резким движением (я даже непроизвольно отшатнулся от окна) он схватил Муравлева за грудки и поднял в воздух. Стало видно, что одна нога у Муравлева короче другой и не гнется в колене. Я отвернулся, чтобы не видеть удара. Но потом узнал, что Мамулов его все-таки не ударил. «Идиот я, идиот! — ругал я себя. — На кого старался? Хорошего человека подставил!»
И вдруг по цеху прокатилось: «Когана, Когана требует! Где Коган?»
Я стиснул зубы и стал спускаться по лестнице, стараясь не бежать, но потом Леха мне сказал, что я все-таки побежал. Как я промчался через цех — не помню. Мамулов смотрел на меня, а я радовался, что неделю назад мне выдали новый комбинезон.
— Заключенный Коган прибыл по вашему распоряжению, гражданин полковник!
Но не успел я закончить фразу, как Мамулов повернулся к Монастыренко:
— Почему он у тебя одет как простой рабочий? Он же у тебя начальник цеха! Ты думаешь, я не знаю, что ты в пять часов уже дома чай пьешь, а он делает план? Ты премии получаешь, а ему тридцать рублей за рацпредложение выписал! Ишь ты, раскошелился! Где начфин?
Из свиты парадным шагом выступил какой-то майор.
— Слушай меня! Муравлева лишить премии до конца года. Монастыренко... — он задумался, — за этот квартал. А его премию отдать зеку Когану. Понятно? — И, обернувшись ко мне: — Завтра в кассе получишь премию.
Начфин что-то тихо ему сказал.
— Наличными нельзя? Что значит нельзя? Твои безналичные, я знаю, он получит на лицевой счет через два месяца, и что и где он купит? А дефицитные детали благодаря ему вот уже два дня идут. Сегодня же выдать ему сто рублей и отоварить их в нашем магазине. — И мне: — Молодец! Если сегодня не получишь премию, доложи майору Гайдукову (это был его зам по режиму, один из моих злейших врагов). А я потом сам проверю.
И он направился к выходу, за ним потянулась свита. Я остался с Монастыренко и Муравлевым, которые не смотрели на меня, а я чувствовал себя — впервые в жизни — подлецом.
Я попытался что-то сказать, но Монастыренко махнул рукой и пошел к себе, а Муравлев вдруг, весело улыбнувшись, сказал:
— Не боись. Ты не виноват. А у Мамулова и не такое бывало. Видишь! — Он похлопал себя по протезу ноги и захромал к выходу.
А мне было очень плохо. Лешку Галиченко, который пытался утешить меня и даже поздравлял, я послал подальше.
Часа через два продавщица из магазина для вольнонаемных привезла мне в цех в тележке набор продуктов: палку сырокопченой колбасы, банку тушенки, полголовки сыра, банку сгущенки, две банки шпрот, две банки кильки и... бутылку «Киндзмараули», которое я увидел первый раз в жизни.
Заметив изумление на моем лице, продавщица пояснила:
— Не бойся, Гайдуков звонил на вахту и предупредил, чтобы тебя не трогали. Это лично тебе от Мамулова.
— Ах, так! — обрадовался Лешка Галиченко и, попросив у Монастыренко ключи от его сейфа, достал оттуда бутылку чистого спирта.
Монастыренко, не глядя на нас, пожелал нам приятного аппетита и пошел к выходу, но Лешка успел-таки сунуть ему в карман палку колбасы и бутылку «Киндзмараули».
Я сидел угрюмый и несчастный. Больше всего мне было жаль Монастыренко, ведь на его иждивении были жена, дочь и мать. Лишение премии было для него большой утратой. Но самое главное — это было несправедливо. Другой бы наплевал на мою идею, а может, даже и присвоил.
Леша что-то говорил, соображая, как компенсировать Монастыренко потерю премии, а сам в это время занимался своей любимой работой — жарил на электроплитке картошку.
Я сидел, обхватив голову руками, когда услышал его команду:
— Все готово. Можно начинать. Тебе — первому. Ты сегодня герой!
— Герой с дырой! — усмехнулся я и поднял голову. На столе стояли сковородка с картошкой, сдобренной тушенкой, и две кружки, наполненные наполовину.
Я не первый раз пил с ним спирт. В одну кружку он всегда наливал спирт, в другую — воду для запивки. Я, недолго думая, схватил первую кружку, но одним глотком, как раньше, не осилил. Не переводя дыхания, чтобы не задохнуться, схватил вторую кружку, чтобы запить спирт. Леша перед носом у меня уже держал вилку с соленым огурцом. Хлебнув из второй кружки побольше, чтобы смочить глотку, я понял, что в ней тоже спирт. Я бросился к кувшину с водой, но было уже поздно. У меня перехватило дыхание, и я стал задыхаться, издавая какие-то гортанные звуки, похожие на призывный крик ишака. Слезы лились из глаз рекой.
Но это еще было не все. Когда я начал громко икать, торопясь проглотить воду и поливая при этом себя, отворилась дверь и вошел... старшина Шохин, наш самый свирепый надзиратель.
Лешка стал отчаянно бить меня по спине кулаком, приговаривая:
— Подавился картошкой! Не в то горло попала.
Я до сих пор не знаю причины появления Шохина, который заходил к нам в цех очень редко, как не знаю и причины его лояльного отношения ко мне в тот раз. Может, он был уже наслышан или предупрежден о сегодняшних событиях в нашем цеху, но он постоял, покрутил головой, нюхая воздух, пропитанный спиртом, а потом, не глядя на нас, повернулся и вышел.
Я был готов убить Галиченко, но он клялся в случайности своей ошибки и даже сам не стал пить, ухаживая за мной. А я улегся на продавленный диван в кабинете Монастыренко и все икал, проклиная галтовочный барабан, Мамулова и свои изобретательские способности.
На следующий день я не вышел на работу, пока в обед не явился Галиченко и от имени Монастыренко не попросил меня явиться в цех, чтобы не подводить Монастыренко еще больше.
Естественно, что после этой истории, слух о которой распространился по всему лагерю, я стал позволять себе некоторые воль-
ности, а Шохин и зам Мамулова по режиму майор Гайдуков не связывались со мной, делая вид, что ничего не замечают.
Нужно сказать, что среди заключенных к тому времени образовалась небольшая группа «ближнего круга» Мамулова, ненавидимая остальным начальством.
Однажды после концерта нашей культбригады, на котором я читал под аккордеон отрывок из «Василия Теркина»: «Эх, друг, кабы стук, кабы вдруг мощеный круг...», он подозвал меня к себе, угостил давно не виданной мной большой грушей «дюшес» и спросил:
— А Шота Руставели знаешь? «Витязя в тигровой шкуре» можешь прочитать?
— Руставели знаю и «Витязя» читал когда-то. Гениальная поэма. Но для исполнения на сцене, думаю, трудно выбрать отрывок. Надо посмотреть весь текст. У нас в библиотеке его нет.
— Я пришлю. И найди там что-нибудь подходящее из подвигов Тариэла.
— Постараюсь.
Но он так, слава Богу, и не прислал мне книги. Видимо, забыл о своем задании. Наверное, мне повезло, потому что, перечитывая потом «Витязя», я действительно не нашел отрывка, пригодного для чтения со сцены. А может быть, он и сам понял это и потому больше не напоминал мне о Руставели.
После личного знакомства с Мамуловым я поверил во все легенды и мифы, которые ранее слышал о нем.
Расскажу самый страшный из них. Жила-была в лагере маленькая хорошенькая Девочка, отбывающая срок за опоздание на работу свыше двадцати минут (было время, когда за это сажали). Худенькая, стройная, белокурая, с большими серыми глазами. И начальство, сжалившись над ней, слабосильной, пристроило ее работать на телефонную станцию, расположенную в административном корпусе завода.
Там ее и заприметил Серый Волк. Не мог зверь пройти мимо такой милой Девочки. Затащил он ее в свои служебные апартаменты и захотел съесть.
И взмолилась Девочка: «Не надо меня есть, Серый Волк. Я так мало успела пожить на воле. Я даже еще никого не успела полю-
бить». И сжалился Серый Волк над Девочкой, отпустил ее на волю, но оставил работать на телефонной станции.
Как дальше развивались события, история умалчивает. Известно только, что, пока она жила где-то на отшибе и тайком встречалась с Серым Волком, все остальные Дикие Звери помалкивали. Усмехались только над старым Серым Волком, когда встречали его помолодевшим и веселым. С кем не бывает! Даже стали больше уважать его. Не таким злым он стал, каким был раньше.
На этом счастливая часть сказки оканчивается.
Мамулов не на шутку, видимо, влюбился в эту телефонистку. А в это время недалеко от завода заключенные построили новый четырехэтажный дом для начальников, многие из которых действительно нуждались в жилье.
Но не подумал об этом Серый Волк. И решил он предоставить милой Девочке однокомнатную квартиру в новом доме. А то уж больно далеко и неудобно было ей добираться до работы. И обустроил квартирку ее новой мебелью и всякими там радиолами и электроприборами, которые и у начальства в то время не у всякого были.
И взбунтовались тогда Дикие Звери, а пуще всех их самки. И донесли они про любовь Серого Волка к Девочке Старой Волчице — жене старого Серого Волка. А законы волчьей Стаи были жестокими. Не прощала Стая измены даже сильному волку. А в той же Стае водились волки и посильнее. И собрался Совет Стаи и стал обсуждать, что бы такое сделать с коварным изменником. И порешил Самый Главный Серый Волк: или — или. Или забудь про свою любовь, Серый Волк, или — вон из Стаи. А вон из Стаи — это конец всему, понимал Серый Волк, всей его жизни. И, понурив голову, пошел Серый Волк в последний раз к своей Девочке, чтобы проститься с ней.
А наутро нашли милую Девочку в ванне, полной воды, пораженную насмерть электрическим током.
На этом сказке конец.
Но сказка — сказкой, а быль — былью.
Рассказывали мне старые заключенные шепотом, что был в лагере чудесный электромастер — Леня Бырдников. И вот в канун
последнего свидания со своей милой телефонисткой Мамулов вызвал его в ее квартиру. Что-то там исправить надо было, не то в электропроводке, не то в электроприборе каком-то.
А через несколько дней после несчастного случая с телефонисткой вызвал Мамулов этого электромастера в клуб, который тоже построили заключенные. Там культбригада лагеря иногда выступала с концертами для вольняшек. Гордился Мамулов своим клубом и своей культбригадой. И даже приглашал туда высокое начальство.
А тут, как на грех, накануне концерта испортилось что-то в главной люстре, что висела под потолком в зале. И попросил Мамулов электромастера ее исправить. Но не удержался на подставленной ему лестнице электромастер и упал с большой высоты. Да так упал, что и подняться не мог. То ли череп разбил, то ли внутренности отбил.
Увезли его на «скорой помощи», и больше его в ОЛП № 1 не видели.
Наверное, все телефонистки по роду своей профессии склонны к романтике.
В мою бытность в лагере познакомился я по телефону с одной телефонисткой — Верочкой. Нежный голосок у нее был. И номер хороший. «Первая слушает!» Видимо, достался ей этот номер от предшественницы. Ночью, когда особенно делать было нечего, мы с ней мило болтали. Я тогда, честно скажу, не знал даже, что с нашего коммутатора можно было звонить в Москву. И когда познакомились мы поближе, и рассказал я кое-что о себе, она вдруг предложила: «А хотите, я вас с вашей квартирой соединю?» Я даже растерялся: «А разве можно?» — «Можно, — говорит, — у меня прямая линия с Москвой». — «А если подслушают? У вас неприятности могут быть». — «Не подслушают. Эта прямая линия не прослушивается». (Не та еще техника в то время была!) Не решился я как-то сразу из осторожности. А через несколько дней или, точнее, ночей называю ей номер своего телефона. «Готово». — «Але!» — «Квартира аргентинского посла слушает!» Бросаю трубку. А она звонит мне: «В чем дело?» Я, говорю, не туда попал. «Давайте еще раз попробуем. Соединяю. Говорите». — «Квартира аргентинского посла слушает».
Так и не поговорил я тогда с родителями. Но потом разговаривал, и не раз. Оказывается, я в первый раз назвал ей старый-престарый, бывший в детстве моем наш номер телефона.
Говорят, психологи это называют «аберрация памяти». А потом все-таки подвел я Верочку. Когда меня из этого лагеря отправили в Особый лагерь, моя мама, которая уже знала Верочку, написала ей письмо с моим новым адресом.
Прямая телефонная линия тогда еще не прослушивалась, а письма-то давно перлюстрировались. И выгнали Верочку из органов (а она уже была младшим лейтенантом). Да еще легко отделалась. Соображала все-таки, что сказать. «Мало ли какая сумасшедшая старуха мне чего-то написала, знать не знаю ее. И ее Мо-ню не знала никогда». (А она и вправду меня как Марка знала, а подпольная кличка моя ей была неведома.)
После реабилитации и возвращения в Москву я посчитал своим долгом навестить ее. Еле-еле нашел по адресу, который был у
мамы. По дороге купил цветы и торт. А она жила в коммунальной квартире. Вхожу я на кухню и вижу: Верочка стирает в корыте детское бельишко. Как увидела меня, растерялась, зарделась вся. Руки вытерла, поздоровались мы с ней. А о чем говорить— не знаем. Пригласил я ее в город — погулять, мороженое поесть. Но она отказалась: «Ни к чему это». Я не знал, что ответить. «Спасибо большое вам. И простите меня, если можете», — только и сказал.
А Мамулова вскоре перевели от нас с повышением — заместителем министра внутренних дел в одну из Прибалтийских республик.
Вот тогда Гайдуков, Шохин и прочая камарилья отыгралась на мне. Одним из первых отправили на этап. И не куда-нибудь, а в Мордовию, в Особый лагерь, который назывался «Дубровлаг» — для особо важных государственных преступников. Там и сейчас есть лагерь, только по-другому называется.
Но об этом расскажу потом. А пока надо закончить быль об ОЛП№1.
Пришло время написать о Нике Батуриной. Давно надо было написать о ней, да очень трудная это для меня тема.
В один воскресный день, когда в зоне особенно делать нечего (лично я в такие дни играл в шахматы), вдруг пронесся слух: «Новый этап прибыл». Я бросил шахматы и вместе со всеми рванул к проходной, через которую вновь прибывших впускали по одному. Посмотрел, знакомых не было, но в самом конце цепочки входивших увидел девочку лет шестнадцати на вид, худенькую и большеглазенькую.
Вскоре мы с ней познакомились поближе. Несмотря на свой юный возраст, она оказалась опытной лагерницей. У нее уже была третья ходка. Первые две ходки получились вполне безобидные и очень короткие. Ее судили за прогулы, но отец с фронта хлопотал, и ее быстро выпускали. На второй ходке один вор в законе на нее глаз положил. Имени его называть не хочу. Знаменитый в то время вор был. Он много крови и ей и мне попортил, когда после моей ссылки, куда Ника добровольно ко мне приехала, мы вернулись с дочерью в Москву, а он, узнав об этом, приходил ко мне «права качать».
Так вот, этот вор в законе после второй Никиной ходки втянул ее в свою шайку, которая совершила несколько дерзких ограбле-
ний, и, хотя ее роль в этих преступлениях была не такой уж безобидной (она была наводчицей), суд, глядя на нее и приняв во внимание, что к тому времени отец у нее погиб на фронте, а брат еще служил в армии, пожалел ее и дал опять небольшой срок. Так что пробыла она со мной в ОЛП № 1 не так уж и долго, но успела по моей вине и своей неопытности забеременеть, за что я получил от Шохина свои очередные десять суток карцера.
Но любовь сильнее смерти, не то что карцера. И вспоминается мне сейчас взбалмошный поступок, за который я тоже карцер отсидел. Не верила Ника в мою любовь. И вообще в любовь не верила. Не читала она тогда еще ни Тургенева, ни Лескова, не говоря уж о Гете и Шиллере. «Знаю, что мужикам от девушки нужно. Какая же это любовь? Так, завлекаете только». И решил я ей доказать, что бывает любовь настоящая, перед которой даже карцер не страшен. Как-то в воскресенье, когда рабочих в цехах было мало, а начальства еще меньше, я забрался по лестнице в радиорубку, предназначенную для срочных объявлений в производственной зоне, оттолкнул дежурившего там Ваньку, который не должен был допускать заключенных к микрофону, повернул рубильник, включив радиосеть по всему нашему корпусу, и прокричал охрипшим от страха и любви голосом: «Слушайте все! Все знайте, что я, зек Марк Коган, люблю Нику Батурину. Повторяю: люблю Нику Батурину».
И, спрыгнув с лестницы, рядом с которой стояла недоумевающая Ника, спросил ее: «Ну а теперь веришь, что бывает настоящая любовь? Давай беги на свое рабочее место, а то сейчас за мной прибежит Шохин».
Однако Шохина то ли не было в тот день в лагере, то ли и он поверил в настоящую любовь, но только за мной никто не пришел, и лишь дежурившая на вахте надзирательница Маша, которая сама мечтала о настоящей любви, спросила меня, когда я возвращался в малую зону:
— Ты что, ошалел совсем? Ведь я рапорт на тебя должна написать.
— А ты не слышала! Ведь я только в нашем корпусе объявил о своей любви.
— Я-то сама не слышала, но все, кто работал сегодня в вашем корпусе, только об этом и говорят.
— Мало ли кто о чем говорит. Тебе по штату не положено разговаривать с нами на вольные темы.
Так я и не знаю, написала она рапорт на меня или нет, но карцер я в тот раз не получил. Этот мой подвиг Шохин вспомнил, когда Ника пошла на освобождение и выяснилось, что она беременна. И хотя мы с ней договорились никому не выдавать нашей тайны, она, видимо, потеряв голову от предстоящей воли, призналась ему в нашей любви. Я за это никогда ее не упрекал.
Когда Ника освободилась, я, зная, что мать ее живет очень трудно, а сама она работать не может, умудрялся через Монастыренко и других знакомых вольнонаемных отправлять ей из лагеря посылки.
А в день рождения дочери Нике принесли из Елисеевского гастронома огромный торт.
О нашей с ней жизни в ссылке, а затем в Москве, постараюсь, если успею, рассказать позже. А сейчас хочу вспомнить последний миф о Мамулове, очень похожий на быль.
Уже вернувшись после реабилитации в Москву, я услышал, что после расстрела Берии и его сподвижников, в том числе и старшего брата Мамулова, его самого, то есть моего Мамулова, разжаловали и выгнали из органов.
Ему ничего не оставалось делать, как вернуться к своей старой профессии таксиста. Но ведь отвыкнуть от шикарной жизни трудно. И еще, видимо, труднее обуздать свои звериные инстинкты.
Работая таксистом, Мамулов открыл что-то вроде подпольного автосалона. Он вызывал из Грузии своих богатых соотечественников, показывал им отличные (импортные?) автомобили, а потом, якобы чтобы получить деньги, вывозил в лес, где убивал и закапывал.
Мне называли фамилию адвоката, который защищал его в Мосгорсуде. Я бы на себя его защиту не принял. Но свидетелем, если вызвали бы, обязан был выступить. И свидетельствовал бы, конечно, объективно. Мамулова приговорили к расстрелу.
Во время пребывания в Ховрине я всегда был в курсе дел всех своих друзей. А иногда, при случае, переписывался с ними. К сожалению, эти письма не сохранились, так как наша переписка могла быть истолкована как сохранение даже в лагерных условиях
целостности нашей группы. Наша связь шла, естественно, через родителей, которые продолжали общаться между собой.
Особенно активной «связной» была, конечно, моя мама, всегда отличавшаяся колоссальной энергией. Иногда, увы, эта ее энергия причиняла много горя мне, отцу и другим близким мне людям. Чего стоит, например, ее обращение в суд с иском о лишении Лели материнских прав! Я сам освободил Лелю от каких-либо обязательств и надежд на восстановление семьи. Сделал я это из самых лучших побуждений, не питая к ней зла даже после того, как узнал, что она снова вышла замуж.
Личность ее нового супруга была мне не по душе, но какое я имел право осуждать ее выбор? Она вышла замуж за своего двоюродного брата, Геру Рахманинова. Он был влюблен в нее с детства. Естественно, что мы с ним не испытывали нежных чувств друг к другу. Тогда мне не было ничего известно о его работе в КГБ, но он никогда не пользовался моим доверием.
Его неожиданное появление на Лелином горизонте перед началом арестов в нашей группе меня не насторожило, я тогда многого не знал. Правда, Леля рассказывала мне, что, когда она потеряла паспорт, Гера ей сделал новый, а вот то, что ее таскали в связи с этим в милицию и пугали высылкой из Москвы, она мне не говорила. Я не связывал с Герой и ее неудачную попытку самоубийства вскоре после этого. Даже когда мне мама на свидании рассказала, что он запрещает Леле общаться с ее «жидовским отпрыском», я объяснял это только его антисемитизмом и ревностью ко мне.
Однако Леля тайком от него продолжала общаться с сыном, и поэтому я осуждал маму за ее крайние меры в отношении самой Лели. Даже согласие на лишение ее материнских прав я истолковывал как страх перед мужем и заботу о благополучии сына. По большому счету ее поступку нет оправданий, но я понимал, что она пошла на это не от счастливой жизни с Герой.
Да и что я мог сделать, сидя в лагере? Какое право я имел осуждать и маму, оскорбленную за единственного сына и любимого внука? Я мог только просить ее не препятствовать Вовке видеться с Лелей. Они продолжали встречаться, когда Гера уезжал в командировки.
О причастности же Геры к нашему аресту я догадался только тогда, когда после нашей реабилитации узнал от Валерика, что метод «потери» паспорта и выдачи нового был использован Герой и в отношении Норы, которая раньше жила у Валерика, а потом перебралась к Леле. Нора рассказала Валерику, что ее тогда вызывали в милицию и пытались завербовать осведомителем для слежки за нами. Нора нашла простой выход из этого положения: она тут же уехала из Москвы к себе в Краснодар. А Леле куда было уезжать? На тот свет? Так она и попыталась сделать, но в первый раз неудачно. Может быть, некоторые не поймут, как она могла после этого выйти замуж за Геру, думаю, он ее крепко чем-то держал в своих руках. Могу предполагать, что это было сделано с помощью угроз в адрес Милы — единственной сестры Лели, которая была замужем за крупным хозяйственником Толей Дымовым.
У него, да и у самой Милы были давние страхи перед КГБ из-за своих родословных. Леля могла посчитать эту угрозу вполне реальной. Незадолго перед этим была арестована в эвакуации и вскоре погибла мать Лели — Эльвира Рудольфовна Бернер. По официальной версии она умерла от тифа.
Косвенным образом эти мои предположения подтверждаются тем, что Толя и Мила, исконные москвичи, так и не решились возвратиться в Москву. Хотя здесь у Толи оставался любимый и больной младший брат и была хорошая квартира, а у Милы здесь жила одинокая Леля.
Мои предположения о работе Геры Рахманинова в КГБ были впоследствии подтверждены его головокружительной и специфической карьерой. К моменту моего возвращения в Москву он уже был начальником второго отдела президиума АН СССР.
Естественно, что, возвратившись в Москву после трагической смерти нашего сына, я встретился с Лелей у нее на работе, в ИГПАНе. Она была по-прежнему красива, и мне показалось, что она не забыла то хорошее, что было между нами когда-то. От ответов на мои вопросы о ее теперешней жизни она уходила, но я видел, что она несчастна.
Когда я пригласил ее к себе домой познакомиться с дочерью, которая была очень похожа на Володю, она заплакала и сказала, что нам лучше больше не встречаться. А на прощание добавила:
«Береги Женю. Я видела раньше ее фотографию. Она действительно похожа на Володю». А спустя год Леля выбросилась из окна своей квартиры, расположенной на девятом этаже сталинского дома.
Гера похоронил ее без всяких некрологов и так быстро, что я узнал об этом только месяц спустя. Сослуживцы Лели разыскали меня, чтобы узнать мое мнение о причине ее самоубийства. Они считали, что Гера ее умышленно довел до этого, и собирались куда-то писать на него. Я не мог им ничего сказать, кроме того, что он всегда был скверным человеком. Захоронили ее прах в одном склепе с прахом сына, как она сама просила об этом.
Не хочу скрывать, мне было приятно узнать позднее, что Мила и Толя назвали своего сына Марком. Об этом мне сообщила сама Мила, добавив, что они хотят, чтобы он стал юристом. Она приглашала меня навестить их в Усть-Каменогорске, где Толя к тому времени уже был зам. генерального директора самого крупного в Союзе комбината по производству полиметаллов.
Я обещал как-нибудь заехать к ним, но в мирской адвокатской суете так и не выбрался.
Вернусь к последнему периоду моего пребывания в Ховрине. Как я уже говорил, где-то в конце 1948 года Мамулова перевели на другую работу. Формально это было для него повышение, но фактически, думаю, это была его добровольная попытка скрыться от неприятностей, связанных с какими-то разоблачениями, или принудительная ссылка по приказу вожаков его волчьей Стаи.
Вероятность последнего варианта подтверждается ликвидацией ОЛП № 1 в Ховрине и созданием на его базе лагеря для военнопленных немцев. А такие лагеря, очевидно, находились в ведении другого ведомства.
Однако нескольких заключенных, в том числе и меня, вынуждены были оставить на какое-то время в Ховрине, переселив нас в маленький барак, отделенный от лагеря военнопленных колючей проволокой.
Среди военнопленных немцев было много квалифицированных рабочих и еще больше просто трудолюбивых и исполнительных людей, которые вполне успешно могли заменить заключенных
на нашем небольшом, но сложном и разнообразном производстве. Однако они не знали русского языка, без которого невозможно было общаться с нашим вольнонаемным составом, руководившим производством, не знали и нашу систему организации труда, учета и отчетности.
Оставшиеся заключенные должны были ввести их в курс дела. Перед прибытием немцев нас, человек двадцать из бывшего «ближнего круга» Мамулова, собрали вместе, и новое начальство лагеря объявило нам, что мы хотя и преступники, но советские люди, а они немцы — наши враги, общаться с которыми следует только по производственной необходимости. Кроме того, нас, конечно, просили сообщать о всех возможных случаях саботажа с их стороны, а также о ставших нам известными фактах сотрудничества пленных с СС или гестапо.
Потом мы узнали, что такой же инструктаж прошли и немцы. Они, дескать, честные солдаты, введенные в заблуждение Гитлером, а мы — уголовные преступники, с которыми нужно дер жаться осторожно. А если они услышат от нас какие-либо высказывания антисоветского характера, следует сообщать об этом офицерам. :
Нас, «советских заключенных», такой инструктаж только потешал, тем более что оставшиеся зеки были в основном людьми интеллигентными. Только один из нас, семья которого пострадала на Украине во время оккупации, попытался заявить, что он не будет работать с немцами, но он был классным специалистом по ремонту автомобильных двигателей, и его уговорили остаться «во имя интересов Родины».
Конечно, мы быстро подружились с немцами. Их нельзя было не уважать за добросовестность, трудолюбие и стремление организовать производство более современными методами. Если в моем цеху раньше работало ни шатко ни валко свыше 60 рабочих, то немцы вскоре стали управляться тремя бригадами по 15 человек в каждой. И, главное, у нас в цеху оказался некий ефрейтор по фамилии Рэм, который прекрасно знал работу с прессами и штампами. Но, увы, он проработал у нас недолго, так как, видимо, очень резко критиковал стиль работы «русских свиней». На него настучал, как мы знали, кто-то из его же соотечественников, недовольный его нововведениями, заставлявшими их работать
более интенсивно. Я при этом невольно вспомнил своего бывшего бригадира Славу Донца, вовремя предостерегшего меня от всяких новшеств, которые грозили увеличением нормы выработки заключенных.
В помощь себе я выбрал скромного и хилого Вилли Бремера, которому было всего восемнадцать лет. Он только недавно закончил гимназию и владел цифрами лучше меня. Ему оставалось только понять значение граф в наших громоздких журналах и дурацких бланках нарядов и отчетов, от упрощения которых (давно напрашивающегося) я его предостерег.
Тем временем я понемногу собирался в дорогу — для меня жизнь здесь стала невыносимой, и я почти не вылезал из карцера за свои прошлые грехи и вольности. Как-то на очередном шмоне у меня нашли лезвие безопасной бритвы, и новый начальник лагеря кричал, что я готовлюсь к теракту и что он меня отдаст под трибунал.
Ночевки в карцере тоже стали менее приятными. Карцер остался на территории немцев, они же его и охраняли. Договориться с ними о кружке чая или одеяле было почти невозможно. Хотя мой Вилли пару раз умудрялся это сделать, а однажды даже притащил мне туда банку с самодельным пивом, которое было похоже на нашу бражку.
Так или иначе, но надо было собираться на этап. Утешало, что мне оставалось сидеть менее года, и поэтому вряд ли меня отправят куда-нибудь на Колыму или Воркуту. К тому времени вышел какой-то секретный указ об организации особых лагерей для политических заключенных.
Но до этапа в Особый лагерь надо было пройти Красную Пресню, о которой у нас ходили страшные слухи.
На Красной Пресне
На Красной Пресне
Мне и тут повезло. Я попал в камеру, где до меня сидел Валерик Фрид.
За мной защелкнулась дверь, и я, прижавшись спиной к стене, стал оглядывать огромную камеру с трехэтажными нарами. В левой руке у меня был сидор, а правую я демонстративно держал в
кармане, словно у меня там лежало страшное оружие. Но моя поза никого не напугала. С нар спрыгнули три полуголых татуированных мужика и, пританцовывая и кривляясь, пошли на меня явно не с добрыми намерениями. Откуда-то сверху раздался повелительный крик:
— Назад, пацаны! Это же Марк Коган, из шайки цареубийц Фрида.
С верхних нар соскочил тоже полуголый и тоже с выразительной татуировкой на груди здоровенный верзила и направился ко мне с дружески протянутой рукой:
— Будем знакомы! Леха фиксатый.
У него во рту и правда блестели две желтые «фиксы».
А вслед за ним с нар спрыгнул и Эрик Каркмасов, в элегантных трусах и, естественно, без всякой татуировки. Ему я и был обязан теплой встречей в камере.
С его слов я узнал, что Валера в этой камере устроил в свое время дворцовый переворот, после которого блатные перестали издеваться над политическими и грабить их. С тех пор в камере был установлен твердый порядок: половину передачи каждый отдавал «пахану» для распределения среди своих, а вторая половина оставалась в распоряжении хозяина для распределения по собственному усмотрению.
После моего приезда в этой камере начались вечера, как было когда-то на Лубянке.
Пришлось мне опять вспоминать и читать вслух Пушкина, Лермонтова и Горького. Но с тех пор мой репертуар значительно расширился. А с Эриком Каркмасовым мы даже читали свои собственные стихи, выдавая их за произведения известных поэтов.
К сожалению, они не сохранились, хотя даже если бы и сохранились, то я постеснялся бы их здесь привести.
Неприятно было только, что на этих вечерах самодеятельности некоторые зеки старались блеснуть подвигами, красочно расписывая свои приключения и успехи в отношениях с дамами. Кое-кто пытался спровоцировать и меня на такие воспоминания, но мне удавалось скромно отмалчиваться.
Однако моя скромность была вскоре разоблачена, когда на улице против нашего окна стала появляться моя мама с сыном и
Верочкой. Как они вычислили и узнали окно моей камеры на четвертом этаже основного корпуса — до сих пор не знаю.
Вся камера пришла в восторг. Мне дали устройство, похожее на рогатку. При помощи этой рогатки я выстреливал через окно и высокий забор к ногам моих родных маленькие записочки, заверяя их в своем благополучии и неизменной любви. Не все записки, конечно, долетали до них, и пару раз в камеру врывались надзиратели, требуя выдать им нарушителя режима. Но как-то все обошлось.
Более того, именно от мамы (она была в тот день одна) я по ее жестикуляции вовремя узнал о предстоящем моем этапировании (как ей это стало известно — тоже тайна есть). На прощанье сидевший в нашей камере профессиональный художник подарил мне на память два моих портрета, выполненных карандашом, которые я храню до сих пор. На одном из них я выгляжу задумчивым и печальным, но художник увидел меня по-другому. На обратной стороне этого портрета он написал посвященное мне четверостишие.
Второй его портрет мне кажется более удачным. На нем я злой и упрямый. И подпись под ним более выразительная.
А почему я должен был вынести из этих лет смиренье? Я вынес оттуда радость знакомства и общения с хорошими людьми и
понимание жизни. Хотя там, как и везде, встречались и плохие люди, были и страдания, но, слава Богу, я не потерял себя и понял самое главное — радость жизни и веру в лучшее будущее не только лично для себя, но и для человечества.
Помню, как еще при жизни Миши Левина, я, произнося тост в его честь, отметил, что он оказал большое влияние на меня, что, если бы не он, я мог бы оказаться по другую сторону баррикад. А Миша меланхолично в ответ заметил, что этим я обязан не столько ему, сколько Сталину и Владзимирскому.
Правы были мы оба.
В Особом лагере
В Особом лагере
Особый лагерь № 1 более известен под названием «Дубровлаг». Ранее это были знаменитые темниковские лагеря, через которые прошли многие тысячи политзаключенных.
Я не знаю, сколько лагпунктов было в «Дубровлаге», но, судя по известной мне нумерации, в то время их было не менее 26: практически вся Мордовия была окружена колючей проволокой.
Центр «Дубровлага» был расположен в поселке Явас, неподалеку от станции Потьма, на магистрали Москва — Куйбышев. Скорые поезда старались пропустить через эту станцию ночью,
чтобы пассажиры не видели колючую проволоку и сторожевые вышки, начинающиеся почти прямо от станции.
Вообще, названия «Потьма», «Явас» и «Темники» говорили сами за себя.
Там и сейчас находятся лагеря со строгим и особым режимом. В одном из них отбывает срок один из моих последних подзащитных — Коля Тихонов, о деле которого я еще расскажу. Находится он в поселке Ударный. Хочется съездить туда на свидание с ним, но боюсь не выдержать физической и психической нагрузки.
А пока — март 1949 года. Меня привезли туда ночью в столыпинском вагоне и поместили в сортировочный лагпункт около поселка Явас на карантин.
Контингент заключенных особый. На то и особый лагерь. Почти сплошь бывшие власовцы, бандеровцы и эмигранты первой волны, изловленные СМЕРШем в покоренных нами странах Восточной Европы.
Питание — хуже некуда. Бараки огромные. Вонь — дышать нечем. Полно дистрофиков. Не отходят от бачка с кипятком, за который дерутся в очередях. Животы вздутые, ягодицы свисают фартуком. Трупы — почти каждый день. И еще сифилис. Правда, тех, у кого его обнаруживают, куда-то увозят.
У меня одно утешение: сидеть осталось пять месяцев. И еще — шахматы. Я организовал что-то вроде шахматного кружка. Чтобы как-то заинтересовать играющих, установил призы. Выговорил у нарядчика, который считал себя любителем шахмат, победителю лишнюю миску каши, пайку хлеба и два кусочка сахара. Но так как я почти всегда выигрываю, хотя играю нагло, нарушая все теоретические правила, договорились делить приз на троих: первому — сахар, второму — пайку хлеба, третьему — миску каши.
Работы — никакой, если не считать уборки снега с дорожек. Я, один из немногих, кто добровольно ходит на эту работу. Хоть как-то разминаю остатки мышц. Очень боюсь дистрофии. Но уроки Скарбека, полученные еще в Бутырках, видимо, помогают. Утреннюю пайку — 400 граммов, из которой течет вода, делю ниткой на три части, каждую из которых тщательно пережевываю с кипятком утром, днем и вечером. В течение дня новая забота: чтобы не украли оставшиеся крошки пайки, храню их за пазухой в специальной тряпочке.
Выручает нарядчик. Бывший полицай из Белоруссии, он использует меня для написания жалоб на несправедливость приговора трибунала по его делу. В этих жалобах он оспаривает лишь пару случаев, когда он выдал немцам своих односельчан, помогавших партизанам. А по приговору таких случаев было не менее десяти; с некоторыми он расправлялся сам, но считает, что это была самооборона, так как его хотели убить.
Противно. Но миска каши у него на столе заставляет меня исправлять хотя бы орфографические ошибки в его жалобах. Все-таки, когда я увидел, как он избивал одного доходягу за какую-то провинность, прекращаю ходить к нему, ссылаясь на болезнь. А у меня действительно впервые в жизни, видимо на почве авитаминоза, начался фурункулез. Пока были один, два, три фурункула на шее — терпел. Но потом появились фурункулы в промежности — ходить стало невозможно, лежал целый день враскорячку на нарах. Нарядчик принес пузырек с зеленкой; чуть-чуть помогло, но не более. Потом он принес мне чайник с настоем шиповника, а затем бидон с пивными дрожжами. Было противно принимать от него эти дары, но надо выжить и перебраться в какой-нибудь другой лагпункт, где можно работать и лучше кормят.
Спасла меня еще посылка от отца. Хотя посылки получать здесь разрешали один раз в полгода, отца, видимо, пожалели. Он ночью сошел с поезда на станции Потьма и пошел, проваливаясь по снегу, на свет прожекторов в нашем поселке.
Вертухаи на вышках уложили его в снег, пока к нему не подошли охранники с собаками. Его отвели к начальству, где он отогрелся и как-то смог уговорить передать мне посылку. Судя по содержимому фанерного ящика, от посылки осталось немного. Но палку украинской колбасы, банку меда и пачку галет помню до сих пор.
Меня вызвали на вахту и заставили почти все съесть сразу. «А то все равно отнимут!» Но кусок колбасы я спрятал в карман и лизал его недели две. А от меда у меня началась аллергия, хотя фурункулы прошли.
Недели через две я все-таки упросил перевести меня в другой лагпункт, хотя нарядчик очень уговаривал доживать свой срок здесь.
Гнали меня пешком по снегу километров восемь, а может, и все десять. Несколько раз я падал, подымался и снова шел. Помню, как по науке заставлял себя дышать. На два шага— вдох, на пять — выдох. Не получалось. Короче говоря, пригнали меня (и еще человек пять) на лагпункт, где занимались лесозаготовкой и производством мебели. Там был медпункт, в котором меня освободили от работы на два дня, а потом погнали пилить вековые дубы.
Подъем в пять утра. Быстрый завтрак (жидкая каша), построение и километров пять цепочкой в глубь леса. Впереди, по бокам и сзади — конвой с собаками. «Шаг вправо, шаг влево, прыжок вверх — считай побег, стреляю без предупреждения». Насчет шагов влево, вправо я слышал раньше, а вот «прыжок вверх» услышал впервые, и смысл этого предупреждения был для меня непонятен.
Мы приходили на делянку и первым делом разводили костер для будущего обеда. А сами за работу — пилить лес обыкновенной двуручной пилой. Мое дело было только тянуть на себя, но чем дальше, тем тяжелее шла пила. Видимо, начальство поняло, что пильщик из меня не получается, и поставило таскать баланы длиной в метр, но очень тяжелые. Когда на меня погрузили первый балан, я боялся сдвинуться с места: вдруг он меня раздавит. Но через пару дней я уже почти бегом носился с этими баланами. Все дело в правильном переносе центра тяжести с ноги на ногу.
А потом я работал на лесопилке. Там главное — вовремя подать бревно на станок и самому не угодить под циркулярную пилу. Но и там меня долго не задержали — перевели в мебельный цех кладовщиком. Здесь изготовляли канцелярские стулья с высокими спинками. Мне надо было принять от одного бригадира заготовки и отпустить их другому. На этой работе я немного отдышался и стал считать оставшиеся дни.
И вот здесь я впервые услышал слово «жид» в свой адрес. Как мне удавалось избежать этого ранее, непонятно. Какой-то зек-бандеровец обозвал меня жидом. Я даже не уверен, что он меня хотел как-то обидеть. Может быть, просто хотел уточнить мою национальность? Однако моя коганская строптивость дала себя знать абсолютно неожиданно для меня самого. Развернувшись, я изо всех сил ударил его по лицу. От моего удара он пере-
летел через верстак и упал плашмя на живот. Ни слова не говоря, зек вскочил и убежал, закрыв лицо руками, из-под которых текла кровь. А я остался гордый собой, разминая ушибленные пальцы правой руки.
Вечером, когда я выходил из цеха, на меня набросились трое бандеровцев и стали избивать деревянными стойками от спинки стула. Меня спасла только зимняя солдатская шапка. Но тыльные стороны ладоней, которыми я успел закрыть лицо, были разбиты в кровь и пальцы переломаны. Сделав свое дело, они убежали, а я вернулся в цех умыться и поглядеть на свои раны. Лицо в порядке, но голова разламывалась, и пальцами нельзя было пошевелить. Отдышавшись, я пошел в зону через вахту, где меня уже ждали. Шестерка от оперуполномоченного проводил меня к нему.
— Кто и за что вас избил? — спросил он.
— Не знаю, — ответил я, пряча руки за спину.
— Если не знаете, получайте десять суток карцера.
И я отправился в карцер, вздыхая и вспоминая карцер в Ховрине.
Самым ужасным было то, что я не мог перебитыми пальцами расстегнуть и застегнуть ширинку и вообще действовать ими. Ночью за мной пришли и снова повели к оперуполномоченному, но не к тому, который меня посадил в карцер, а к другому. Он был в штатском, однако по выправке и тону разговора производил впечатление серьезного чина.
— Садитесь. Можете не прятать за спину ваши искалеченные руки. Мы все знаем. Виновные будут наказаны.
— Я, наверное, сам виноват. Я ударил первым.
— Так и надо. Всегда бейте первым, когда драка неизбежна.
— В данном случае, мне кажется, она не была неизбежной. Если бы я не ударил, никакой драки не было бы.
— Вы так думаете? Но вас же оскорбили! Так вы ко всему еще и пацифист, сторонник теории Толстого о непротивлении злу?
— Ленин в Первую мировую войну был пацифистом, а гениальность Толстого не вызывает ни у кого сомнений.
— Значит, вы еще и демагог?
Я просто отвечаю на ваши вопросы.
— Но вы не оспариваете, что у нашего государства в мире есть враги.
— Не оспариваю.
— Ну наконец-то договорились. Кстати, сколько вам осталось сидеть?
— Шестьдесят четыре дня.
— Вы знаете, что вас ждет?
— Точно не знаю, но догадываюсь, судя по слухам о судьбе уже освободившихся, — ссылка.
— Не ссылка, а вольное поселение.
— Я не знаю, что такое вольное поселение. Такого вида наказания нет в нашем УК.
— Вольное поселение — это ссылка в отдаленное место на неопределенный срок.
— Каким законом предусмотрено такое наказание?
— Указом Президиума Верховного Совета СССР.
— Понятно. Вы меня вызвали, чтобы мне это объявить?
— Ну зачем вы так злобно разговариваете со мной? Я вас пригласил, чтобы попросить о помощи в борьбе с врагами нашего государства.
— С кем именно, с какими врагами?
— С настоящими врагами, с агентами иностранной разведки.
— Вы пошлете меня для этого на вольное поселение в иностранное государство?
— Вы путаете разведку с контрразведкой. Контрразведчики борются с иностранными агентами на нашей территории. Согласны ли вы помочь нам в борьбе с ними?
— Если они действительно агенты иностранной разведки и засланы к нам с враждебными целями, согласен. Но я должен быть уверен, что они действительно агенты иностранной разведки.
— Но ведь у агента на лбу не написано, что он агент чужого государства. Тогда ваша помощь была бы нам не нужна.
— Ну а как я узнаю, что он чей-то агент?
— Из общения с ним. Вы уже, будучи человеком проницательным, знаете одного такого агента.
И только после этих слов я понял, о чем идет речь. В нашем бараке, недалеко от меня, на нарах располагался один симпатичный и, на мой взгляд, несчастный англичанин по имени Бен. Он плохо знал русский язык и был очень замкнут. Но держался с достоинством и одним взглядом останавливал тех заключенных, кото-
рые пытались его как-то при случае зацепить. Я удивлялся его опрятному внешнему виду и исходящей от него крепости духа. В его глазах была уверенность в себе, а крепкие мускулы и ежедневные боксерские упражнения перед утренним туалетом говорили, что он сумеет при случае постоять за себя.
А пару раз, когда я в воскресенье сражался с кем-то в шахматы, он подходил и наблюдал за нашей игрой. По его реакции, заметной лишь во взгляде, я даже контролировал правильность своих ходов. Я видел, что он хорошо знает дебютные схемы и известные теоретические ловушки. И как-то предложил ему жестом сыграть партию. Он усмехнулся, поблагодарил и отказался. Но я видел, что он мне симпатизирует и понимает, что мне он тоже симпатичен. Видимо, это не прошло мимо внимания и других.
И теперь мне предлагали сойтись с ним поближе и, воспользовавшись его симпатией ко мне, попытаться что-нибудь у него выведать.
Я понимаю, что это — предательство. Хуже чего в жизни не бывает. Но я плохо соображаю, голова гудит от побоев бандеровцев. И еще как-то действует старая закваска насчет капиталистического окружения. И чего греха таить — прикидываю, что мне оста лось сидеть 64 дня. И они могут упечь меня, куда Макар телят не гонял. Все это мелькает в моей голове, которая идет кругом. Неужели я не продержусь еще два месяца? А могут ведь и добавить. Или организовать завтра еще какую-нибудь провокацию. Вдруг кто из доходяг — власовцев или бандеровцев — за пайку хлеба изуродуют на всю жизнь или вообще похоронят здесь.
А он продолжает меня уговаривать и объясняет задачу:
— Мы все о нем знаем. Он был резидентом британской разведки в Румынии. И его прошлое нас не интересует. Ваша задача — объявить ему о вашем предстоящем освобождении, и он может сам назвать вам свои связи и явки. Нас интересует только это.
— Но он же знает, что отсюда я поеду не в Румынию, а в ссылку куда-нибудь в Сибирь. А какие там у него могут быть явки?
— Не знаем, наша с вами обязанность попытаться это раскрыть. Может быть, он через вас захочет отправить кому-нибудь письмо.
— Вы его держите за идиота?
— И на старуху бывает проруха. Он же знает, что вы еврей, и может попытаться связать вас с «Джойнтом».
— Разве в Сибири есть отделение «Джойнта»?
— Официально нет. А агенты могут быть. И что вы ерепенитесь? Не получится — с вас взятки гладки. Вы честно выполните свой долг и докажете, что вы не пропащий человек.
И я решаюсь. Действительно, чем я рискую? Пытаюсь внимательно прочитать бумагу, которую он мне подсунул. Строчки прыгают. Не помню даже, как она была озаглавлена. Не то «заявление», не то «обязательство». А может, были две разные бумаги? Не помню. Помню только, что я «добровольно» их подписываю. И еще: за разглашение государственной тайны я несу уголовную ответственность.
— Какой псевдоним вы хотите себе взять?
— Псевдоним? Вы хотите сказать «кличка»? У меня уже есть одна подпольная кличка — Моня.
— Эту вашу кличку все знают. Мы же оберегаем вас. Этот псевдоним будем знать только я и вы.
— Не знаю. Мне все равно.
— Ну тогда пусть будет Мурашковский. Не возражаете?
— Мне все равно.
— Подписывайте и отправляйтесь в свой барак.
— Я еще не отсидел свой срок в карцере. Мне надо в карцер.
— Можете идти в барак на свое место. И на два дня освобождаетесь от работы, чтобы прийти в себя и подлечиться в санчасти. Там уже знают.
И я иду в барак. А утром — в санчасть. Там мне перебинтовывают разбитые пальцы. Осматривают голову. Смотрят в зрачки и велят два дня лежать и меньше двигаться. И как нарочно, а вернее, именно нарочно Бен тоже по какой-то причине эти два дня не работает. До сих пор не знаю — это его имя или фамилия? Так он себя называет, так его вызывают и на перекличке.
Вернувшись из санчасти, я ложусь и с головой укрываюсь одеялом. Меня знобит. Бен подходит ко мне и предлагает: «Tea» — чай. Откуда у него такой вкусный, ароматный чай? Может, он тоже дал подписку? Может, его приставили ко мне, чтобы намотать новый срок? Я брежу, а он сидит рядом и гладит меня по лысеющей
уже голове. У него самого аккуратная стрижка — короткий бобрик. И голубые глаза. И сочувствующая улыбка. Он что-то ласково лопочет по-английски. Разбираю только: «How are you? How old are you? Are you married?» Он щупает мой лоб, потом проверяет пульс. Приносит мокрое холодное полотенце мне на голову. Видимо, у меня температура (в санчасти ее даже не измерили). Я пытаюсь поблагодарить его:
— Thank you very much. Excuse me! I'd like sleep.
Он понимает меня:
— Good. All right. Yes, of course.
He знаю, благодаря его заботам или опера, мне приносят в барак обед. Я пытаюсь отказаться, но Бен настаивает. На ужин я уже иду сам. И вновь засыпаю, как сурок. А утром я уже здоров — физически, но не психически. Бен сам предлагает мне партию в шахматы. Но я явно не в форме и попадаюсь в его элементарные ловушки. Он смеется. Вроде все понимает. На ломаном русском языке вперемешку с английскими словами он рассказывает мне, хотя я ничего не спрашиваю, свою печальную историю.
Война застала его в Румынии, где он находился по коммерческим делам, связанным с закупкой нефти. Но в войну о коммерции пришлось забыть. И он на свой страх и риск занялся с негласного одобрения румынских властей спасением проживавших там евреев, переправляя их в Палестину. Румынские власти, насколько я его понял, получали за это большие деньги от «Джойнта». Когда в Румынии произошел переворот и она перешла на сторону союзников, появившиеся там наши войска отнеслись к нему очень хорошо. Его вызвали в СМЕРШ и предложили сотрудничать с ними, но он имел глупость отказаться (так он оценивал свое поведение) и попросил оказать ему содействие в возвращении домой в Англию. Ему обещали помочь. И отправили из Констанцы одним из теплоходов, следующих в Италию. В морском порту его провожал комендант города, помахал ему рукой и отдал честь, когда он поднимался на трап.
А через пятнадцать минут теплоход был остановлен в море нашим военным кораблем, его сняли с борта и отправили самолетом в Москву, где после непродолжительного пребывания в Лефортове объявили, что за шпионаж в пользу английской разведки его отправляют в лагерь на пятнадцать лет.
Так я, по крайней мере, его понял. Выслушав его, я позволил себе только один вопрос: рассказывал ли он всю эту свою историю на допросах в Лефортове? Бен ответил утвердительно.
И тогда я с чистой совестью написал об этой его истории в своем донесении или рапорте, не помню уже, как называлась эта мерзкая бумага. За нее меня очень похвалили. Не зря, мол, надеялись на меня. Но думаю, это был либо обычный блеф, либо оперслужба лагеря не располагала сведениями, давно имевшимися в СМЕРШе.
Меня только попросили уточнить у Бена, с кем конкретно из «Джойнта» он был связан, на что я тут же написал дополнение, что он с представителями «Джойнта» дела не имел, а имел дело только с румынами.
На этом моя «разработка» Бена, слава Богу, закончилась, так как я через пару дней всеми правдами и неправдами устроился на работу в ночную смену, и мы с Беном почти не встречались. Но если все, что он рассказал мне, соответствовало действительности, то он или его память заслуживает такого же уважения и почтения, как память знаменитого шведа Валленберга, сгинувшего в застенках НКГБ.
Я так подробно пишу здесь об этой истории не только раскаяния ради по поводу своего сотрудничества с НКГБ и для примера другим еще не раскаявшимся сексотам, но еще и потому, что знаменитая американо-русская смешанная комиссия под председательством небезызвестного генерала Волкогонова в своем официальном сообщении об итогах расследования по поводу пребывания в ГУЛАГе американцев отметила, что в ГУЛАГе не было выявлено также ни одного англичанина.
А теперь вернусь к своему раскаянию. При первой же встрече с Мишей Левиным, когда я находился еще на вольном поселении в Кзыл-Орде, а он уже на свободе, я ему поведал об этой позорной для меня истории. Это было в мае 1950 года. Я приехал нелегально в Москву, и мы сидели с Мишей в кафе «Артистическое», напротив МХАТа. Не скрою, я рассказал ему об этом своем позоре с душевным трепетом и со страхом, что нашей дружбе — конец. Но, оглянувшись по сторонам, Миша прервал меня и предупредил, чтобы я никому об этом больше не рассказывал, если не хочу заработать новый срок.
— Я ничего об этом не слышал и слышать не хочу, а насчет нашей дружбы можешь не беспокоиться. Я знаю тебя лучше их и верю тебе. И не смей рассказывать об этом даже нашим друзьям. Оставь это интеллигентное самоедство. Может, когда-нибудь на станет время, когда мы вместе над этой историей посмеемся и рас скажем о ней. Но пока — никому ни слова!
Однако наш разговор с Мишей Левиным на эту тему не окончился.
Летом 195 5-го я был снова в Москве, и Миша пригласил меня на дачу М.А.Леонтовича в Тучкове, где он жил тогда вместе со своей женой Наташей.
И вот, когда уже все ушли спать, сидя на крылечке и будучи немного подшофе, а в таком виде я становлюсь особенно сентиментальным, я снова стал бить себя в грудь и шептать ему, что я — подонок, недостойный его дружбы.
И Миша, как часто бывало и ранее при наших встречах, ответил мне стихами:
Сексот — не тот,
Кто с горя пьет,
И в грудь себя бьет,
И слезы льет,
И другу своему не врет.
Наоборот,
Сексот — это тот,
Кто власти оплот
И считает, что он патриот,
И гордо этим живет.
Вот!
— Понятно? Перестань мучить себя. И меня тоже. Ты ведь никого не предал.
— Ну смотря что понимать под предательством. В Кзыл-Орде меня курировал некто капитан Ахметов. Я ведь каждые десять дней обязан был являться, как все ссыльные, в местное МВД, где в моем удостоверении отмечали, что я еще не сбежал. И каждый раз Ахметов вызывал меня к себе в кабинет и ехидно спрашивал, какие новости я принес. На мой ответ, что никаких ново-
стей у меня нет, он реагировал весьма своеобразно. Он заставлял меня писать расписки, что я получил какие-то деньги на свои расходы. Ахметов мотивировал это очень хитро: «Я же должен в своем отчете показывать, что работаю с тобой. Это можно было бы доказать твоими рапортами. Но раз рапортов нет, то пусть будут хоть твои расписки». Суммы, правда, были небольшие: двадцать, тридцать, пятьдесят рублей. Но в конце концов мне это надоело, и как-то, будучи в Алма-Ате, я написал на Ахметова донос, что он получает от меня фиктивные расписки. После этого его сняли с работы. А года через два, когда я жил в Алма-Ате после реабилитации, я пошел в милицию за паспортом и узнал, что он стал начальником милиции.
— И как же он встретил тебя?
— Очень мило. Поздравил с реабилитацией.
— Он, наверное, не знал о твоем доносе.
— Возможно. Но мне все-таки не по себе. Донос есть донос.
— Вообще-то ты прав. Но у тебя, я считаю, не было другого выхода. И пожалуй, этот твой донос может когда-нибудь стать оправданием, если тебя обвинят, что ты сотрудничал с ними за деньги. Ну хватит, пошли спать, а то уже светать начало. Нам с тобой рано утром надо бежать к роднику за водой для чая и каши. И напоминаю еще раз тебе свой наказ: никогда и никому ни слова об этом.
— И даже Валерию и Юлику?
— Даже им. Ни к чему тебе вешать на них свою минутную слабость, тем более что в их глазах ты все равно тоже ничего не потеряешь.
И только после смерти Миши я рассказал об этом Валерику (Юлика уже тоже не было в живых). Валерка отнесся к этому легко: «Подумаешь, мы с Юликом еще до ареста давали такие расписки».
Знают об этом, естественно, мои жены (бывшая и настоящая) и дети. А теперь будут знать и все, кому попадутся на глаза эти заметки.
И это хорошо. Ради этого и пишу. Что-то вроде исповеди. В назидание другим и для более полной характеристики эпохи.
3 августа 1949 года, точно день в день через пять лет после ареста, меня этапировали на вольное поселение в Кзыл-Орду.
На вольном поселении
На вольном поселении
Мужчина был рябым и кривым. На смуглом лице выделялись белесые щербинки, местами сливающиеся в небольшие корявые впадины. Однако оспа не сделала его уродом. Уцелевший глаз сверкал голубизной безоблачного казахстанского неба. Добрая улыбка открывала белые ровные зубы. Под шапкой черных кудрявых волос — высокий выпуклый лоб. Оставалось только досадовать на медицину, да и на него самого, не удосужившегося даже вставить протез в пустую глазницу. Пиджак хорошо выглаженного летнего костюма из кремовой чесучи был небрежно накинут на широкие плечи, голубая шелковая рубашка с широким воротом оттеняла коричневую от загара бычью шею и волосатую грудь. Широкий узел пестрого галстука болтался почти на животе.
Он сидел на скамейке возле проходной мясокомбината в тени развесистой чинары рядом со старым казахом, одежда которого сильно отличалась от его европейского костюма. Старик был в ватных брюках, заправленных в войлочные чулки с галошами, в стеганом замызганном халате, перетянутом армейским ремнем. Казах сидел, угрюмо понурив голову, и внимательно разглядывал свои галоши, опираясь на охотничью двустволку, зажатую между ног.
Кривой рассказывал по-казахски какую-то веселую историю. Изредка он вскакивал и разыгрывал маленькие сцены, изображая то обремененного тяжелой ношей человека, пытающегося перелезть со своей поклажей через препятствие, то кого-то, мирно спящего на скамейке.
Жестикуляция рассказчика, имитация храпа спящего человека, заглушающего отчаянное блеяние овцы, не вызывали сомнения в смысле этого представления: похититель пытался перелезть через забор с овцой на плечах, а сторож в это время мирно спал. Удрученный вид казаха ясно показывал, что он — один из персонажей этого спектакля. Старик что-то сказал по-казахски. Прижатая к сердцу рука и интонация говорили о том, что старик просил пощады у собеседника и клялся, что больше такого не повторится.
Кривой закончил беседу заливистым хохотом, похлопал старика по плечу, нарочито грозно помахал пальцем перед его носом и встал со скамейки.
Все это время я стоял на почтительном расстоянии и из вежливости пытался делать вид, что ничего не понимаю в этом представлении.
Обернувшись наконец ко мне, мужчина посуровел и спросил:
— Аман ба? Казах бар ма?
— Я, к сожалению, не понимаю по-казахски.
— Тебе что надо здесь?
— Мне нужен отдел кадров. Я видел объявление, что мясо комбинату требуются рабочие.
— Ра-а-бо-чие? — удивленно переспросил он, оглядывая меня с головы до ног.
Наверное, я представлял собой жалкое зрелище. Измученный этапом, наголо стриженный, в мятой латаной гимнастерке и потрепанных широких брюках, сползающих на рваные ботинки, весь взмокший от пота, да к тому же еще и немного поддатый.
Последнее меня особенно смущало, так как, по моим представлениям, наниматься на работу в нетрезвом состоянии было не очень прилично.
Я вышел в восемь утра из местного КПЗ, и заспанный капитан объявил мне, что я сослан в Кзыл-Орду на вольное поселение пожизненно и обязан каждые десять дней являться к ним для отметки. Выдав мне под расписку семь рублей двадцать пять копеек, «довольствие на один день», он посоветовал мне отправляться восвояси — искать себе работу и жилье. Но я, вопреки его советам, первым делом отправился на барахолку и продал там случайно сохранившееся у меня новое солдатское белье. Выручив деньги, я решил поесть, а затем немного осмотреться. Поэтому я здесь же, около барахолки, зашел в чайхану, где в этот ранний час никого не было, и заказал себе яичницу, предварительно выяснив, что хлеб, стоявший на столах, входит в стоимость блюд, и его можно есть сколько хочешь.
— Пить что будешь? Пиво или водку? — спросила меня толстая миловидная буфетчица в кокетливой кружевной наколке.
— Пить ничего не буду. Только яичницу и, если можно, стакан чая.
Буфетчица удивленно посмотрела на меня:
— Ты откуда такой взялся?
— Приехал к вам в ссылку.
— А-а, понятно.
И, не спрашивая больше ни о чем, налила полстакана водки, поставила передо мной кружку пива и начала возиться у плиты.
Через пять минут передо мной стояла глазунья из четырех яиц, поджаренная на сале. Я испугался, что у меня не хватит денег расплатиться, но буфетчица, видимо уловив мое смущение, поспешно сказала:
— Я угощаю!
Откровенно говоря, я остерегался пить водку на голодный, истощенный желудок, но еще больше боялся обидеть щедрую хозяйку отказом и, зажмурившись, сначала хватил залпом полстакана водки, а затем запил ее пивом.
К ссыльным в Кзыл-Орде относились неплохо. Как я выяснил позднее, сюда ссылали с незапамятных времен. В краеведческом музее был даже небольшой раздел, посвященный ссыльным царской России. Сюда в свое время были сосланы петрашевцы, здесь жили участники польского восстания. Многие интеллигентные семьи города вели свое происхождение от этих ссыльных. Среди них запомнилась Мария Григорьевна — главный врач роддома, которая спасла от тюрьмы многих несчастных женщин, вынужденных идти на запрещенные в то время аборты. Другие врачи из ссыльных подвижничали в местном лепрозории. Славился и главный пивовар местного пивзавода, немец, который раньше работал в Куйбышеве, а теперь наладил в Кзыл-Орде производство лучшего в Казахстане пива.
Я сразу захмелел, и буфетчица посоветовала мне пойти на Сырдарью освежиться.
Выйдя на берег широкой мутной реки, я подставил голову утреннему ветерку. И даже отважился искупаться, чтоб немного смыть с себя грязь.
Недалеко от Сырдарьи и находился тот самый мясокомбинат, куда хозяйка чайханы посоветовала мне наведаться в поисках работы.
И вот я стою перед проходной и смотрю комедию, разыгрываемую, как я почему-то сразу понял, самим директором мясокомбината.
— Ра-а-бочие? — переспросил он меня. — Какой же из тебя рабочий? Нам нужны бойцы, жиловщики, электрики, грузчики. А ты что можешь?
— Вот грузчиком я мог бы работать. Я на лесоповале баланы по сто кило на спине таскал. А то, что я такой худой, не обращайте внимания. Были бы кости целы, а мясо нарастет, тем более, если работать у вас буду.
— Ишь ты, какой сообразительный! Тогда тебя надо сначала отправить на откормочный пункт на пару недель, где мы скот перед забоем держим. Поставим в стойло и будем кормить от пуза. Ха-ха! Ну хоть какая-нибудь специальность у тебя есть?
— Я недоучившийся юрист. Меня арестовали, когда я перешел на четвертый курс юрфака Московского университета.
— Юрист? Университета? А ты говоришь «рабочий»! Ну-ка пошли со мной.
И он быстро зашагал к двухэтажному зданию, стоявшему невдалеке от проходной. Я поспешил за ним. Поднявшись на второй этаж и пройдя в конец длинного коридора, он распахнул дверь, на которой я успел прочитать табличку «Секретарь». В небольшой комнате, вдоль стен которой были расставлены стулья, за единственным столом у окна сидела молодая красивая казашка и разговаривала по телефону. Она посмотрела на нас.
— Меня нет! — сказал ей директор. — Никого не соединяй! Принеси нам чайник чая и две пиалы. — И распахнул дверь с табличкой «Директор».
Эта комната была обставлена с претензией на моду, знакомую мне по старым кинофильмам, в которых показывали кабинеты крупных бюрократов: над огромным письменным столом, покрытым зеленым сукном, красовался портрет Сталина, а возле него стояло развернутое и пришпиленное к стене Красное знамя с золотым Гербом Советского Союза и надписью: «Победителю Всесоюзного соцсоревнования». К письменному столу был приставлен другой, длинный, стол с красной бархатной скатертью. Вокруг него стояли мягкие стулья.
Сбросив пиджак с плеч, он повесил его на вешалку в шкаф и обернулся, видимо желая предложить мне последовать его примеру. Однако, глянув своим циклопическим глазом на мою замызганную телогрейку и вещевой мешок, которые я продолжал держать в руке, захлопнул дверцу шкафа и указал мне жестом, чтобы я свои пожитки положил на стул у стены.
Затем директор уселся за письменный стол и нажал какую-то кнопку. Медленно набирая скорость, под потолком зажужжал са-
модельный крылатый вентилятор. Его лопасти напомнили мне винт учебного самолета «У-2», на котором я когда-то летал в аэроклубе. Только винт самолета гнал настоящий сильный ветер, а этот вентилятор создавал лишь видимость легкого теплого ветерка.
— Ну, рассказывай, откуда родом? Кто родители? За что сидел? Как собираешься жить дальше?
Выслушав мою короткую исповедь, он сказал:
— Ну а на самом-то деле ваша банда действительно хотела убить Сталина? И почему же тебя не расстреляли?
— Я же вам рассказал, что ничего этого на самом деле не было. Я ничего не признал.
— Ну, там мог не признать, потому что боялся. А меня-то тебе нечего бояться.
— Как это нечего? Если я вам сейчас признаюсь, — улыбнулся я, — вы будете обязаны снять трубку и доложить, кому следует, что наконец-то раскололи опасного преступника.
— Да? Значит, если я этого не сделаю, то ты должен пойти и рассказать, что я тебя покрываю. Так, что ли?
— Мне от этого легче не будет. Только новый срок получу, да еще многих хороших людей подведу. А это не в моей привычке.
— Ну а почему твои подельники все признали и их тоже не расстреляли?
— Наверное, потому, что следователи понимали абсурдность этого обвинения. Да и время было такое. Конец войны. Благодушное настроение. В то время вообще не расстреливали.
— А били сильно?
— Меня совсем не били.
— Ну, ты какие-то чудеса рассказываешь. Ладно, потом разберемся. А сейчас займемся, твоим устройством.
Директор вызвал в кабинет главного бухгалтера.
— Авдеич, ты все жалуешься, что тебе без юриста тяжело работать. Вот тебе юрист. Не смотри, что молодой. Он из ранних. Уже Сталина чуть не прихлопнул. Ты его давай, к нашему красно-ярскому делу подключай. На свежую голову, может, какой-нибудь новый теракт придумает.
— Георгий Матвеевич! У нас же штатным расписанием юрист не предусмотрен. Надо писать в Москву, просить у министерства новую единицу. И я знаю, что ответят: пожалуйста, только за счет
вашего управленческого персонала. А у нас и так сверх штата в бухгалтерии пять человек за счет цехового персонала.
— Знаю, потому и даю тебе юриста. Теперь у тебя будет за счет цехового персонала шесть человек. В кишечном цехе вакансия нормировщика есть? Вот его нормировщиком и назначим. Ему там наряды выписать — два дня в месяц работы. А остальное время юристом работать будет. И в первую очередь красноярским делом заниматься. Иначе нам с тобой далеко за Красноярск самим скоро ехать придется. А пока ему надо квартиру устроить. Не знаешь, кто комнату сдает?
— Надо поговорить с Минаевой из колбасного. Ее сына в армию взяли. Комната его свободна. А сама Минаева баба вроде ничего.
— Это ты здорово придумал! Квартира хорошая, недалеко от комбината. И нос у него в табаке будет. Колбасу на завтрак уж точно получит. Поговори с Минаевой, а мне сейчас тетю Настю пришли, скажи, чтобы перекусить нам с юристом принесла.
Тетя Настя являла собой классический тип заведующей столовой. Еле протиснувшись боком в дверь, она, как заправская официантка, внесла поднос, накрытый салфеткой. На подносе оказались тарелки с разными сортами колбасы, ветчина, хлеб, помидоры, чайник, карамель и стаканы в давно забытых мной подстаканниках.
— Давай, нажимай, не стесняйся. А я пока займусь твоим гардеробом.
И директор тут же попросил секретаршу соединить его с какой-то Баймуратовой и долго разговаривал с ней по-казахски, весело поглядывая изредка на меня. По его интонации и хохоту я понимал, что он рассказывает собеседнице мою историю и о чем-то просит ее. Закончив разговор, он объяснил, что договорился с завгорторготделом, где мне выдадут талоны, по которым я могу купить в магазине для начальства все, что мне нужно. И, чтобы я ничего не забыл, он сам перечислил: костюм, две сорочки, трусы, майки, ботинки, мыло и что-нибудь на голову.
Я немного замялся и спросил, нельзя ли отложить поход в магазин на пару дней. Я сейчас пойду на междугороднюю телефонную станцию и закажу Москву, чтобы попросить родителей прислать денег.
— Ах я одноглазый дурак! — Директор хлопнул себя по лбу, подошел к большому сейфу, пошелестел там бумагами и протянул мне несколько купюр.
— Вот тебе на первое время пятьсот рублей. Разбогатеешь — отдашь. А с родителями я сейчас сам тебя соединю. Скажешь им, что хорошо здесь устроился, ни в чем не нуждаешься и пригласи их в гости недели через две. Попроси их привезти только черного перца. У нас фонды кончились. Гоним сырокопченую колбасу с красным перцем. Нарушаем технологию. И вкус не тот. Пусть привезут ящик молотого перца и ящик горошком. А пока мы будем разговаривать с Москвой, мой шофер съездит в горторготдел за твоими талонами.
Он вызвал шофера, объяснил ему, что надо сделать, а потом стал названивать по телефону.
Я обратил внимание, что со многими работниками комбината и другими собеседниками директор разговаривал по-казахски, вставляя лишь иногда русские идиомы.
С заказом разговора с Москвой у него явно что-то не ладилось. Он и просил, и повышал голос, несколько раз повторил по-русски «срочно-срочно», «молния», а потом раздраженно бросил трубку.
— С Москвой у нас прямой связи нет. Либо через Алма-Ату приходится заказывать, либо через Ташкент. Но там нам дают Москву только рано утром. Я заказал на восемь часов утра. Завтра приедешь сюда и разговаривай до девяти. Не забудь: в девять планерка. И чтоб был при полном параде. Я тебя представлять буду.
Тем временем вернулся шофер с десятком разных талонов. Георгий Матвеевич отругал шофера, что тот забыл взять талон на мыло, и скомандовал:
— Сейчас съездишь с ним в третий магазин и подождешь там его. К четырем привезешь его обратно. — И, обращаясь ко мне: — Ты свои лохмотья где-нибудь на помойке выброси. Когда вернешься, чтобы был похожим на москвича. Я пока проверю, как там с твоей квартирой. А то еще в общежитии ночевать придется. Хотя после лагеря оно тебе раем покажется, да, боюсь, споят там тебя насмерть.
Когда я вернулся из магазина в сером шевиотовом костюме, голубой, как у него, сорочке и с плащом на руке, он оглядел меня и заметил:
— Ну плащ тебе раньше ноября здесь не понадобится. А костюм в обтяжку напрасно взял. Через месяц мал будет. Я тебя каждый месяц переодевать не собираюсь.
Насчет размера костюма он ошибся. Отвыкнув от нормальной еды, я на харчах тети Насти месяца два страдал желудком и, к удивлению Георгия Матвеевича, никак не поправлялся.
Так состоялось мое знакомство с директором, которое постепенно переросло в почти дружеские отношения. В какой-то степени этому, наверно, помогло удачно проведенное мной судебное дело в Красноярске, где рассматривался иск воинского склада Красноярского УВД к комбинату и железной дороге на сумму около полутора миллионов рублей.
Дело в том, что в июле комбинат отгрузил в Красноярск эшелон с солониной. Сейчас мало кто помнит, а тем более знает этот старый способ хранения мяса. Разве что где-нибудь в глубинке рачительный хозяин обеспечивает в нынешнее время семью мясом на всю зиму, которое солит в бочках и держит в погребе. В те годы на мясокомбинатах были небольшие и слабые холодильники, а в Казахстане, где забой скота происходил, главным образом, осенью, хранить его долго можно было только в соленом виде. Однако технология засолки мяса и условия его хранения — дело тонкое. Даже незначительные нарушения технологических инструкций и санитарных требований могли преждевременно снизить качество мяса, а иногда оно просто протухало.
Отгрузив по наряду из Москвы эшелон солонины из прошлогоднего забоя, работники мясокомбината недолго радовались избавлению от капризного товара. Лето в тот год было жарким. Путь от Кзыл-Орды до Красноярска проходил через Алма-Ату, Семипалатинск и Новосибирск. Вагонов-холодильников не было, поэтому солонину повезли в обычных товарных вагонах, полагая, что за восемь дней (норма доставки скоропортящегося груза) с ней ничего не случится. Однако вместо восьми дней эшелон находился в пути двенадцать.
И вот, незадолго до моего появления в Кзыл-Орде, мясокомбинат получил из Красноярска телеграмму, в которой было сказано, что солонина прибыла на станцию назначения тухлой и черви ползали даже по вагонам. Такие же телеграммы склад послал в МВД Казахстана, Минмясомолпром, обвиняя руководителей мясо-
комбината во вредительстве и требуя их привлечения к уголовной ответственности.
УВД Кзыл-Ординской области создало специальную комиссию для проверки соблюдения технологии засолки мяса и его качества в момент отгрузки. Согласно заключению комиссии, на мясокомбинате все было в порядке.
Тем временем красноярский склад уже подключил к этому делу вышестоящие грозные органы, а Минмясомолпром СССР издал приказ, в котором угрожал директору мясокомбината страшными карами. Судьба Георгия Матвеевича и его подчиненных, можно сказать, висела на волоске.
Практически это было мое первое судебное дело, в котором я выступал юрисконсультом. Изучая материалы дела и специальную литературу, я уяснил факт, который известен почти каждому обывателю, но которому не всегда придают значение.
До определенного срока хранения продукта его качество ухудшается медленно, но потом наступает момент, когда он портится окончательно очень быстро.
Так вот, мне удалось вычислить, а потом и доказать в суде, что, если бы эшелон прибыл в Красноярск вовремя, о порче солонины не могло быть и речи. Значит, во всем виновата железная дорога. Именно на этом с самого начала настаивал Георгий Матвеевич и его коллеги. Такая позиция была правильной, но тактически не очень выгодной. Она обрекала их на сражение в суде не только с грозным военскладом, но еще и с влиятельным Министерством путей сообщения.
Поэтому я предложил Георгию Матвеевичу изменить тактику: постараться превратить железную дорогу из противника в союзника. Мне удалось доказать с помощью специалистов-экспертов, что просрочка доставки грузор на несколько дней хотя и способствовала порче солонины, но продукцию еще можно было спасти.
Окончательно же солонина испортилась после прибытия эшелона в Красноярск, где военсклад на неделю задержал разгрузку вагонов и вовремя не принял мер к ее переработке.
Это была первая в моей жизни победа на ниве юриспруденции. Нечего и говорить о том, что Георгий Матвеевич оценил мои заслуги и наградил по-царски.
Но я ему тоже был очень благодарен. Директор через местное УВД организовал мне разрешение на командировку в Крас-
ноярск. А так как в этом разрешении маршрут моей поездки из Кзыл-Орды в Красноярск указан не был (само собой разумелось, что я должен был ехать кратчайшим путем через Новосибирск), то я махнул самолетом в Москву и повидался там с родными и друзьями. Именно с тех пор мы перешли с директором на «ты», и он разрешил мне называть его Жорой, конечно, когда не было посторонних.
Стоит заметить, что Жора придумал довольно хитрый, но вполне законный вариант вознаграждения меня за это дело. В мои служебные обязанности нормировщика цеха, естественно, не входила защита интересов мясокомбината в суде. Поэтому со мной заключили трудовое соглашение, по которому я в случае успеха должен был получить вознаграждение в размере одного процента от суммы иска.
Практический способ получения этого вознаграждения оказался не менее оригинальным.
Не могу же я выплатить такую сумму из зарплаты рабочих. Да и банк не выдаст мне ни одной копейки сверх фонда зарплаты, — заявил мне Жора, когда я вернулся из Красноярска.
Не можешь, значит, не можешь. Теперь я буду знать, с кем имею дело. Только учти, что юрисконсульта у тебя больше нет, а есть нормировщик цеха.
Ну ты не очень хорохорься. А то я сейчас позвоню Ахметову и попрошу его загнать тебя куда-нибудь в самый дальний аул. Он мне, кстати, уже несколько раз говорил, что у меня ссыльные живут лучше, чем местные.
Я, действительно, был не единственным ссыльным, который работал на мясокомбинате и пользовался расположением Георгия Матвеевича. Причем все ссыльные, в основном люди старательные и хорошо знающие свое дело, работали, выражаясь по-лагерному, «придурками», то есть выполняли нетяжелую работу.
Так Альфред Штерн — немецкий коммунист, фтизиатр по специальности, который имел свою клинику в Берлине и сбежал от Гитлера в СССР, а потом был сослан после лагерей в Кзыл-Орду, числился санитаром в ветеринарной службе, но работал зав. медпунктом. Мы с ним очень подружились, чему, видимо, способствовала схожесть наших семейных дел. Штерн, как и я, со своей суженой познакомился в лагере, и его жена, как и моя Ника, последовала за ним в ссылку.
Дружил я и с Гиви Шавгуладзе, который после десяти лет лагерей тоже оказался в ссылке в Кзыл-Орде, где Жора пристроил его сторожем в подсобном хозяйстве. К моему приезду Гиви уже вырастил на диво местным жителям виноград, правда, кислый, и хурму, которой Жора очень гордился и угощал все областное начальство.
Надо сказать, что директор хорошо относился к ссыльным и всячески поддерживал их, и мы со всеми бедами шли к нему, зная, что он не только «отец родной» для нас, но и один из «отцов города», в связи с чем возможности помочь в беде у него были огромные.
Вот поэтому я и впрямь не стал хорохориться, хотя в душе очень обиделся на него.
Но обиделся, оказалось, напрасно.
Через несколько дней он вызвал меня к себе в кабинет, где уже сидел главный бухгалтер.
— Мы здесь ломаем голову, как тебе выплатить деньги по трудовому соглашению. Ты вот считаешь себя очень умным, а не сообразил, как их можно получить, чтоб и волки были сыты, и овцы целы. А вот мы придумали.
— Что придумали?
— Через суд. У тебя трудовое соглашение есть? Есть. Ты свои обязанности по этому соглашению выполнил? Выполнил. А мерзавец-директор не хочет платить причитающиеся тебе по этому соглашению деньги. Ты что, КЗОТ не знаешь? Предъявляй иск в суд.
— Тоже мне, мудрецы! Разве я не понимаю, что могу взыскать с комбината деньги через суд? Просто считал это неприличным. Как мы оба в суде выглядеть будем? Тем более, все знают о наших отношениях.
— Это ты зря. Дружба дружбой, а денежки врозь. Да мы с то бой и не пойдем сами в суд. Ты возьми адвоката и выдай ему доверенность, а я от комбината пришлю в суд нашего балбеса. — Так он называл начальника отдела кадров.
Сказано — сделано. Только теперь обиделся Жора:
— Что ты меня дураком выставил? Почему не предупредил, что с комбината взыщут еще госпошлину и твои расходы на адвоката?
— Я думал, ты это сам знаешь. А если эти деньги слишком велики для комбината, то я могу вернуть их в кассу.
— Совсем меня за идиота держишь? Ты на эти деньги вот дом купил, а новоселье зажал. Давай, приглашай на новоселье.
— Само собой. Только дай время хоть мебелью обзавестись, а то придется по-казахски на полу сидеть. У них на полу хоть ковры есть, а почетным гостям еще и подушки подкладывают. А я что, гостей на голом полу принимать буду?
— Авдеич, — обратился он к главному бухгалтеру, — у нас там в красном уголке лежат старые ковровые дорожки. Их давно заменить надо. Спиши и отдай нашему бедному юристу. А стол, — это уже ко мне, — закажи в нашей столярке. Пусть в нерабочее время сделают. Они с тебя дорого не возьмут. Без стульев обойдемся. Положишь доски на табуретки. А посуду я тебе свою на прокат дам. Похозяйничать пригласи тетю Настю. Она такой бешбармак сделает, что пальчики оближешь.
— Может, отложим новоселье на пару недель? Мать и жена к этому времени приедут. И посуду кое-какую привезут, и продукты московские.
— Согласен. Только никаких продуктов везти не надо, кроме черного перца, а то мы уж совсем на мель сели. Нам на квартал нужно полторы тонны, а дали пятьсот кило.
За этот перец мне потом досталось от мамы. Она упаковала его в чемодан и положила на верхнюю полку, а чемодан-то был ветхий. И вскоре в купе все зачихали и заплакали, а по всему вагону аромат пошел такой, что проводники потребовали от мамы шашлыки и пиво.
Для встречи мамы и Ники Жора вначале хотел мне дать свою «эмку», но потом решил, что на автомобиле они и в Москве могут ездить, а в Кзыл-Орде я их должен встретить на тройке с бубенцами.
Лошади были страстью нашего директора. Он с удовольствием участвовал в казахских национальных праздниках, на которых всадники гонялись друг за другом с камчой, пытаясь отнять друг у друга переброшенного через седло живого барана. На конюшне комбината стояло несколько рабочих лошадей, и среди них красовались три ахалтекинца, которых Жора всячески холил и лелеял. Запряженные в коляску на рессорах, они весьма эффектно били копытами на вокзальной площади, поджидая поезд. Беда была только в том, что я сам управлять ими не мог и сидел на облучке рядом с кучером.
И вот через весь город мы понеслись к моему неказистому домику, время от времени останавливаясь, чтобы подобрать свалившиеся по дороге чемоданы или какую-нибудь коробку. Вся красота вымытой и начищенной накануне коляски была скрыта под большой периной, которую я расстелил на сиденье, перебросив ее конец через верх. Разинутые рты и ухмылки редких прохожих (хорошо, поезд прибыл поздно вечером) заставляли меня забыть радость встречи и чертыхаться в душе на самого себя, согласившегося на этот карнавал.
Наконец доехали, разгрузились. И началась моя семейная жизнь.
Мама приехала ненадолго и, как я потом понял, с тайной мыслью не допустить гибели ее единственного сына, нашедшего себе невесту в лагере.
Пока я был в лагере, мама не только не возражала против моей избранницы, но и сама служила нам верным почтальоном. Но одно дело скрашивать таким образом лагерную жизнь своего любимого сына, и совсем другое — дать погибнуть в брачном союзе с «лагерной шалавой», да еще и бесприданницей.
Жора, который познакомился с матерью во время командировки в Москву, давно посмеивался надо мной, рассказывая, как она расспрашивала его о местных красавицах. Особенно ее интересовали девицы из семей ссыльных, давно осевших в Кзыл-Орде и успевших выучиться и занять в городе прочное положение. Среди них она сумела найти даже врачиху, которая раньше жила в Москве недалеко от нас и училась чуть ли не в одной школе со мной.
Увидев, что хозяйка из Ники никудышная (ей в то время было всего девятнадцать лет), мама, хотя приехала ко мне всего на месяц, прибрала к рукам все домашнее хозяйство и даже попыталась
устраивать вечерами приемы, приглашая на них назло Нике местных красавиц.
По ночам Ника тихонько плакала, предлагала мне устроить свою жизнь без нее и говорила, что готова хоть завтра вернуться в Москву. Я, конечно, утешал ее как мог, клялся в вечной любви и просил немного потерпеть до отъезда матери.
Но мама так просто сдаваться не собиралась. Ради счастья сына она была готова на любые подвиги. И вот примерно через неделю Жора вызвал меня и сказал, чтобы через два дня и духа моей матери не было в Кзыл-Орде. Оказывается, мама, отчаявшись в принимаемых ею домашних мерах моего перевоспитания, побывала в УВД, заявила, что ее сыночек здесь спивается вместе со своим директором, и попросила перевести меня в Казалинск, где жила одна из выбранных ею невест.
Назавтра я переговорил по телефону с отцом. Как мы и договорились, через пару дней он прислал телеграмму с сообщением, что тяжело заболел, и просил маму срочно вернуться.
Не тут-то было!
— Это все твои фокусы! — заявила мама. — Я уеду, когда сочту нужным.
Пришлось рассказать Жоре о результатах своих переговоров с мамой. Он крякнул, вытащил из тумбочки бутылку водки, налил два полных стакана, подсунул мне какую-то закуску и заявил:
— Ну, пусть пеняет на себя. Теперь ты раньше двенадцати часов ночи домой являться не будешь. Я тебя буду привозить вдрызг пьяным.
— Жора, надо Нику пожалеть.
— Это ты брось. Я ей устрою путевку на неделю в наш пансионат на озере Иссык. Поживет там, отдохнет. А мать пусть вече рами веселится с твоими невестами. Барышни, как увидят тебя в таком виде, сразу разбегутся.
— Не надо, Жора, ей это только на руку. Она ведь такой чело век, что и в Москве найдет ходы, чтобы меня от вас перевести куда-нибудь в тьмутаракань.
— Тьфу! Что же делать? Тогда давай сам с Никой на неделю махни на Иссык. Мать здесь без вас успокоится, а я ее провожу.
— Неудобно, мать приехала ко мне в гости, а я ее одну здесь брошу.
— Опять ты прав. Давай я тебе дам три путевки, и на мать тоже. Она сама не захочет: там шесть километров по горной тропе карабкаться надо. И твоя совесть чиста будет. А если поедет с вами, пусть отдыхает на лоне природы, а вы с Никой в походы будете ходить. Там такие красивые маршруты есть! Но не для нее.
— Ты ее плохо знаешь!
— Посмотрим. Хуже не будет. Она от твоих невест хоть оторвется.
Результаты нашего плана превзошли все ожидания. Узнав вечером о предстоящей поездке на Иссык, она заявила, что на завтра и на послезавтра у нее приглашены гости, но она все-таки приедет к нам через два дня на автобусе.
После того как мы с Никой взбирались по горной тропе под уклоном примерно градусов 45, а потом еще километров пять шли пешком по узкой дорожке, пересеченной к тому же бурной речкой, я понял, что маме этого пути не одолеть и ей придется вернуться домой.
Однако я тоже, видимо, не очень хорошо знал свою маму. Три дня мы с Никой блаженствовали на турбазе, где нам отвели отдельную палатку. А в пятницу вечером, когда мы сидели с Никой в обнимку около костра, на котором жарились шашлыки, и пели что-то вроде «Славное море — священный Байкал», дежурный по турбазе объявил по местному радио: «Коган, вас просят подойти к административному корпусу!»
Удивленный, я побежал к избушке, которая носила столь громкое название, и увидел около нее маму с одной из ее знакомых дам, подле них стоял... ящик с водкой.
— Как ты сюда попала? Как ты смогла подняться по такой крутой тропе да еще перейти горную реку по доске?
— Мир не без добрых людей. Мне в поселке дали ишака, на котором я отлично доехала до речки.
— А через речку?
— Вот ребята помогли, перевязали меня веревкой, и один тянул с той стороны, а второй — страховал с этой.
Стоявшие тут же ребята подтвердили ее слова.
— А если бы она сорвалась с доски?
— Не могла. Мы держали ее врастяжку. А впереди нее шел Петр, за которого она держалась.
— Ну и ну! А водка откуда?
— Это тебе твой Жора прислал, — многозначительно ответила мама.
Я от Жоры мог ожидать многого, но только не такой посылки.
Оказалось, что на сборном пункте, откуда ходил наш автобус, кто-то из провожающих громко крикнул: «А этот ящик Когану отдадите, он заказывал!»— «Когану? Это моему сыну. Давайте его сюда», — сказала мать.
— Мама, так это я для всех заказывал. Ребята скинулись. А Георгий Матвеевич здесь ни при чем, — стал выкручиваться я.
— А я думала, он тебе лично прислал, — не сдавалась она.
— Но ты тогда этот ящик должна была выгрузить прямо у дверей УВД, как доказательство твоих обвинений в спаивании меня директором! — не выдержал я, хотя до сих пор ни разу не дал ей понять, что мне известно о ее доносе.
Это мое разоблачение сыграло, видимо, решающую роль. Переночевав в нашей палатке, из которой мы с Никой демонстративно перебрались в другую, мать на следующее утро со своей подружкой отправилась в обратный путь. Я проводил их до поселка и усадил на автобус, ехавший в Алма-Ату.
Когда мы с Никой через неделю вернулись домой, ее в Кзыл-Орде уже не было.
На прощание мама позвонила Жоре, покаялась и умоляла его не спаивать меня.
— У него будет цирроз печени, — плакала она.
— У меня же нет цирроза, — парировал он, — а ваш сын пьет в десять раз меньше меня.
А вообще-то опасения мамы имели основания. Я сам до сих пор удивляюсь, почему у меня нет цирроза. Пили мы с Жорой много и часто. Вскоре после красноярского дела директор предупредил меня, чтобы я дома не завтракал и на работу не опаздывал. Сам он появлялся на работе в семь часов утра, обходил комбинат вместе с руководителями цехов, планировал работу на день. В восемь часов утра он ждал меня в последнем пункте своего утреннего маршрута — в лаборатории. Там уже был накрыт стол. Когда Айша, заведующая лабораторией, успевала это сделать — тайна есть для меня до сих пор. Горячие сосиски и всякие колбасы — это было неудивительно. Но на столе всегда были
свежие овощи и соленья, холодное молоко и горячий крепкий чай. При моем появлении Айша доставала из холодильника запотевший графинчик, и мы приступали к завтраку. Жора ел с аппетитом, красиво. Выпивали по стакану водки, запивали ее холодным молоком и быстро управлялись со всем остальным, а заканчивали трапезу крепким чаем.
На весь завтрак Жора отводил полчаса, а потом опять мчался в цеха выяснять оставшиеся проблемы, а заодно проверить, как начали работать, чтобы на оперативке в девять утра высказать каждому цеху свои претензии и дать последние наставления. В выражениях, он, естественно, не стеснялся, однако на него не обижались, так как зря он никого никогда не ругал.
После оперативки Жора отправлялся на строительство нового холодильника и железнодорожной ветки, которые должны были сделать комбинат одним из крупнейших мясоперерабатывающих предприятий Казахстана.
Трудоспособность у него была удивительной. И знание дела — тоже. Мне было известно с его слов, что родные его успели в начале коллективизации перебраться с Украины в Казахстан. В детстве он переболел оспой. Болезнь лишила его глаза, но это не помешало ему закончить бухгалтерские курсы и техникум мясомолочной промышленности. Работал бухгалтером, потом начальником колбасного цеха где-то на востоке Казахстана, а потом его назначили директором захудалого тогда Кзыл-Ординского мясокомбината, который он постепенно отстроил и сделал передовым предприятием.
В городе, в области, да и в Алма-Ате Георгия Матвеевича уважали и ценили. Уважали и любили его руководители не только колхозов и совхозов нашей области, но и соседних, откуда осенью гнали в Кзыл-Орду многотысячные отары и стада крупного рогатого скота. Хотя с представителями этих хозяйств, так называемыми сдатчиками скота, скандалил он довольно часто. Перед сдачей скота они норовили всякими правдами, а больше неправдами, в основном при помощи соли и воды, повысить живой вес скота, однако с Жорой эти номера не проходили. Ведь от умения правильно определить не только вес, но и упитанность скота зависели показатели работы комбината. А Жора никогда не стеснялся сам задрать хвост какой-нибудь подозрительно толстой корове и вытащить затычку, удержи-
вающую в ней воду, после чего все стадо ставил на «выдержку», в результате которой оно сразу теряло несколько тонн веса.
Однако на такие ухищрения пускались только совсем молодые или еще не имевшие с ним дела сдатчики. А те, кто гоняли к нему скот уже по нескольку лет, знали, что с ним лучше не хитрить. Тем более что по дороге у них случался естественный, а иногда и искусственный падеж скота, который при добрых отношениях Жора мог помочь скрыть.
Наши приемщики были вышколены им как следует и тоже знали свое дело. Однако после сдачи крупной партии скота сдатчики часто требовали встречи с самим директором. Он появлялся, быстро обегал загоны, перебрасывался шутливыми репликами со сдатчиками, а затем, если все было нормально, заходил в контору базы, где была приготовлена пара бутылок водки и закуска, напивал всем по стакану и выдавал по свертку продуктов на обратную дорогу.
В городе Жору ценили и уважали не только за то, что наш комбинат был самым крупным здесь предприятием, от которого
зависел областной бюджет и слава области, но еще, наверное, и потому, что перед каждым казахским праздником он загружал свой автомобиль коробками с казахскими деликатесами из конины и отсылал эти дары по домам уважаемых им руководителей.
Так я проработал с ним более двух лет. Я готовил ему проекты докладов на всяких ответственных совещаниях, составлял жалостливые, но убедительные письма с заявками на дефицитное сырье и стройматериалы и даже по его поручениям ездил иногда верхом на дальние убойные пункты, разбирая конфликты между работниками и местными властями.
Как-то в конце 1956 года он вызвал меня по совсем неожиданному поводу:
— Хочешь совсем перебраться в Алма-Ату?
— Как совсем?
— Это не твоя забота. Я договорюсь.
До этого Жора уже устраивал мне несколько командировок в Алма-Ату, чтобы я мог закончить юридический институт и получить диплом, предварительно уладив этот вопрос с местным УВД. Как я узнал потом, местным органам здорово досталось за это, так как с их разрешения я в анкете и автобиографии уклончиво писал о своем статусе ссыльного.
Помню, как по злой иронии судьбы мне на госэкзамене по уголовному праву достался вопрос о существующих у нас мерах наказания. Отчеканив назубок все остальные меры наказания, я, дойдя до ссылки, замялся и в конце концов оттрубил, что хотя Уголовным кодексом предусмотрен максимальный срок ссылки три года, однако на практике действует секретный указ Президиума Верховного Совета СССР, предусматривающий пожизненное вольное поселение.
— Достаточно, — прервал меня председатель комиссии, — о секретных нормативных актах на экзаменах говорить не обязательно, даже если вы имеете к ним допуск.
Жора тогда очень смеялся над этой ситуацией, а еще больше его развеселило то, что единственную четверку (все остальные предметы я сдал на пять) я получил по основам марксизма-ленинизма. Никак не мог запомнить пять особенностей тактики большевиков в Октябрьской революции, изобретенных Сталиным.
Чтобы вытащить меня на красный диплом, мне разрешили пересдать этот экзамен, но я, получив вопрос о трех особенностях
русской революции, положил билет обратно на стол и заявил, что с меня достаточно и четверки.
— Нет, не зря тебя обвинили в покушении на Сталина, — хохотал Жора.
Но одно дело командировки под каким-нибудь предлогом на время сессии, и совсем другое — переезд на новое место ссылки. Формально изменить место ссылки мне могли только в Москве, но я недооценивал власть на местах и влияние на нее своего директора.
— Не понимаю, Жора, как ты это сделаешь. Но ты мне все же объясни: я тебе что, здесь надоел? Или ты вспомнил просьбу моей мамы и боишься за мою печень?
— Ха-ха-ха!
И он по секрету рассказал мне, что ему предложили перейти работать на Алма-Атинский мясокомбинат. А когда его переведут, ему будет неудобно перетаскивать туда свои кадры. Поэтому меня и еще кое-кого он хочет отправить в Алма-Ату заблаговременно.
— Но на Алма-Атинском мясокомбинате работает хороший юрист Миша Зафран. И я не могу идти на живое место.
— В главке и в министерстве им недовольны. Он ведь из Западной Украины или из Польши.
— Жора, ты, наверное, забыл мою биографию. Или я там тоже должен скрывать, что я ссыльный? Из этого ничего не получится. Ведь я каждые десять дней должен отмечаться в УВД. Здесь мне прощают, когда я иногда забываю об этом. Но там-то тебя какое-то время не будет.
— Я подключу к этому делу Костая. — (Костай Едыгенов был тогда министром мясной и молочной промышленности Казахской ССР.) — Он тебя знает. Помнишь, он приезжал к нам и мы вместе на рыбалку ездили?
— Очень даже помню, как я тогда опозорился, схватив с тарелки кусок мяса раньше него.
— Вот поэтому он тебя и запомнил. Он тогда меня спросил: коммунист ли ты? А если коммунист, то почему партийной этики не соблюдаешь? Ха-ха-ха!
— И что ты ему ответил?
— Я ему ответил, что ты просто хороший юрист. И он меня понял.
— А с домом что я буду делать? Ведь там за пятнадцать тысяч жилье не купишь.
— Будешь жить пока у Исая Соломоновича. — Это был юрист главка. — Я с ним договорюсь. У него большой дом с садом недалеко от комбината. И к тебе он очень хорошо относится. А ты ему будешь помогать, он человек пожилой, да еще и больной.
— Так пусть возьмет меня в аппарат главка. А подсиживать Зафрана я не буду.
— С Зафраном твоим мы что-нибудь придумаем, чтобы и его не обидеть, и чтобы твоя совесть была чиста перед ним.
Но, сидя в Кзыл-Орде, он ничего придумать не смог, и когда я с Никой и годовалой дочкой приехал в Алма-Ату, то оказался без работы и без жилья. По уже известной причине: я не хотел подсиживать Мишу Зафрана, тем более что еще работавший старый директор комбината встретил меня без особого энтузиазма. И с житьем у Исая Соломоновича тоже ничего не получилось, так как, побывав у него и познакомившись с его дочерью на выданье, моя Ника наотрез отказалась там жить.
— Ты уж лучше маму свою сюда вызови, а я поеду в Москву к Мишке.
— К какому Мишке?
— Который приезжал к нам в гости в Кзыл-Орду.
Я вспомнил, что однажды вечером, вернувшись с работы, я застал дома парня, татуировка на нем не вызывала сомнений в его социальном положении. Это был знакомый Ники по Москве, она сидела с ним по одному делу.
Я его принял вежливо, но дал понять, что в Кзыл-Орде ему не место.
— Но он только освободился, и ему нужно хоть немного здесь пожить, чтобы заработать денег на билет до Москвы, — пыталась заступиться за него Ника.
— Вот ему на билет сто пятьдесят рублей, и собери продукты на дорогу.
Назавтра парень исчез из нашего дома. Однако через пару дней я зашел вечером с Жорой в городской парк выпить пива и увидел невдалеке знакомую татуировку. Я подошел к Мишке и выразительно посмотрел на него. Он побожился, что в тот вечер билет на поезд не достал, а потом бес попутал, и он опять остался без денег. Я сообразил, что поезд в Москву уходит через два часа, занял у Жоры двести рублей, и мы все вместе поехали на вокзал. Купили Мишке билет и проводили до вагона.
Жора потом говорил, что он еще несколько раз встречал Мишку в городе, но, думаю, он просто желал позлить меня.
Так или иначе, но через две недели я устроился с помощью того же Зафрана на работу, и мы с Никой сняли небольшую комнату в центре.
Вскоре перебрался в Алма-Ату и Жора, хотя первое время ему пришлось работать на второй роли — зам. директора комбината по сбыту. Я, естественно, часто встречался с ним, тем более что мне, по договоренности с Зафраном, приходилось нередко подменять его.
С огорчением я замечал, что Жора стал пить все больше и чаще, чем в Кзыл-Орде. Его искусство создавать неучтенные излишки продукции за счет несовершенства производства и учета, которые в Кзыл-Орде он использовал в основном для материального поощрения подчиненных, в Алма-Ате, где было много больших магазинов, торгующих мясом, и еще больше начальства, порождало, видимо, новые соблазны1.
Вскоре после реабилитации я собрался в Москву. Среди многочисленных друзей, провожавших меня на вокзале, был и Жора. Мы выпили с ним по фужеру «кровавой Мери» (полстакана водки и сверху томатный сок) и распрощались «до встречи в Москве».
В Москве я закончил второй институт, защитил диссертацию и стал работать юрисконсультом на крупном предприятии. От алма-атинских друзей, наезжавших иногда в Москву, слышал, что Жора преуспевает в должности директора тамошнего комбината, который он вскоре тоже прославил большими успехами, особенно по части деликатесов. Несколько раз я лично убеждался в этом, когда друзья привозили мне от него казахские гостинцы — казы, чужук или еще что-нибудь. Как-то года через два, в воскресенье, мы еще только завтракали, вдруг раздался звонок.
1 В Кзыл-Орде за счет этих неучтенных излишков Жора через ларек на территории комбината мог продавать рабочим хорошее мясо по низким ценам под видом обрезков, а также отпускать лучшие продукты в столовую для рабочих. Думаю, что таким же образом он снабжал дешевым мясом городское и областное начальство, но не раз смеялся над ним, когда его шофер получал от тех начальников какие-то копейки за жирную баранину. Однако работая близко с ним, я не знал ни одного случая, чтобы он отпустил кому-то продукты бесплатно или не заплатил за них сам. Если даже что-то у него оставалось, то все это уходило на пользу дела.
Открываю: Жора, сияющий от радости, нагруженный чемоданом и огромной корзиной с алма-атинскими дарами. У него в Москве, оказывается, должно было рассматриваться какое-то большое арбитражное дело, и он решил повидаться со мной и просить, естественно, моей профессиональной помощи в этом деле. Жили мы тогда втроем в двенадцатиметровой комнатке, и мне пришлось устроить его в гостинице.
Увы, это был уже не тот Жора. К вечеру он набрался так, что свалился на пол и захрапел. Часа в два-три ночи он разбудил меня и предложил продолжить трапезу. Я, естественно, отказался.
— Ну и черт с тобой. Вези меня в гостиницу.
Я вызвал такси и отвез его в «Украину», где он все-таки сумел затащить меня в какой-то ночной бар, и мы выпили еще по рюмке коньяку.
А утром мы уже должны были быть в арбитраже. Я заблаговременно забрал у него все материалы и договорился встретиться в одиннадцать часов.
Дело было довольно каверзное, но мы его все-таки выиграли, после чего он заявил арбитру и представителю противной стороны:
— А теперь — в ресторан.
Арбитр, конечно, отказался, а «противник» с удовольствием согласился. Мы просидели в ресторане «Москва» до вечера, а потом я с трудом усадил его в такси и отправил в гостиницу. Утром он мне позвонил и сообщил, что его не то ограбили, не то он сам потерял все деньги.
Пришлось давать ему взаймы и покупать обратный билет.
Такие его наезды — всегда экспромтом — случались еще раза два. Причем заканчивались они всегда одинаково. Теперь Жора, когда напивался, совсем не помнил себя. Я его везде сопровождать не мог, но пытался взять у него деньги на сохранение, на что он очень обижался.
В последнем арбитражном деле нашей «противницей» оказалась молодая, смазливая и нахальная особа. Хотя наше дело было абсолютно правое, Жора, проявляя галантность, скостил ей тысяч двести штрафа, а после окончания процесса отозвал меня в сторону и сказал, что договорился съездить с ней пообедать, а я там вроде буду лишним.
— Отдай мне сколько-нибудь денег,— попросил я.— Иначе завтра у тебя опять ничего не будет.
— Не беспокойся, у меня деньги на дорогу зашиты под подкладкой пиджака.
— Ну смотри, звони, если что.
Жора пропадал два дня, и я уже начал беспокоиться. На третий день он появился в плачевном состоянии. Я сводил его попариться в Сандуновские бани, дал опохмелиться и выяснил, что он ездил с этой женщиной куда-то на электричке за город, кутил там два дня в большой компании и опять остался без копейки.
— А под подкладкой деньги целы?
— Нет, и там ничего нет.
— Да ты, наверное, сам отдал.
— Может, и сам. В общем, давай тысячу рублей.
— Столько не дам, все равно пропьешь. Идем в «Метрополь», я тебе билет возьму, а Ника на дорогу продукты приготовит.
— Но я же тебе отдам, пришлю телеграфом!
— Не дам!
До сих пор ругаю себя за жестокость. Это было наше последнее свидание. А вскоре до меня дошли слухи, что его арестовали по делу о крупном хищении на мясокомбинате.
Я связался про телефону с его женой и друзьями. Ему обеспечили одного из лучших адвокатов Алма-Аты — Семена Гинзбурга. Но сделать ничего было нельзя.
Георгий Матвеевич не только сам все признал, но, сидя в камере, сочинил научный труд о всех возможных способах хищения в мясной промышленности. Но и это было полбеды. Хуже было другое. Он написал, что вынужден был воровать, чтобы давать взятки большим начальникам, вплоть до секретарей ЦК, которым он ежемесячно платил дань. Это, видимо, его и погубило. Его приговорили к расстрелу. А его главного технолога, без участия которого хищение мясопродуктов было невозможно, срочно перевели в Москву и назначили зам. министра. А Мишу Зафрана назначили начальником отдела прокуратуры республики.
На этом можно было бы и закончить историю о моем Жоре. Однако совсем неожиданно о нем недавно вспомнил еще один человек.
Как-то в Ленинграде после окончания пленума Союза адвокатов СССР, посвященного 125-летию российской адвокатуры, я сидел в компании видных московских адвокатов, ожидающих «Красную стрелу». После ужина, коротая время, мы решили, что каждый должен рассказать историю о своем самом интересном деле.
И вот очередь дошла до очень известного сегодня адвоката, который в то время еще только начинал свою адвокатскую карьеру, а раньше, как я слышал, работал где-то в системе прокуратуры.
Извинившись перед нами за то, что адвокатской практикой он пока похвастать не может, он рассказал об одном сложном деле, в котором разоблачил в Алма-Ате шайку расхитителей государственной собственности, добившись даже от «паровоза» (так на адвокатском жаргоне называют организатора преступления) не только полного признания своей вины, но и подробных показаний о роли всех соучастников хищения, да еще и о высоких чиновниках, которые им за взятки покровительствовали.
Я сразу понял, что речь идет о Жоре.
— Он был рябым и одноглазым? — спросил я.
— Да. Откуда вы знаете?
— Я с ним был знаком много лет. Он был хорошим человеком.
— Я этого не оспариваю. Более того, я признаю, что он был блестящим специалистом. Его предприятие славилось на весь Союз не только отличными показателями, но и высоким качеством продукции. Его деликатесы шли на экспорт. Все это достигалось благодаря несовершенству действующих нормативов выхода готовой продукции и технологических инструкций. Оказывается, при точном соблюдении этих норм и инструкций выход готовой продукции всегда бывал ниже, а качество хуже. После этого дела все эти нормы и инструкции были пересмотрены, а я по поручению Прокуратуры СССР составил методическое пособие о способах раскрытия таких преступлений.
— А вы в этом пособии не написали о своем методе получения от «паровоза» таких показаний?
— Что вы имеете в виду?
— То, что перед каждым допросом вы наливали ему стакан водки.
— Ну зачем же так примитивно! Во-первых, не водки, а коньяка. А во-вторых, с хорошей закуской. И не до, а после.
— Вы считаете такую методу нравственной? Что, если он за стакан коньяка оговорил и себя и других?
— Ну что вы! Его показания были досконально проверены и подтверждены другими доказательствами.
— А вы не думаете, что даже при новых, самых жестких нормах и инструкциях воровство на мясокомбинатах все равно не пре-
кратится? Способы, может быть, изменятся, но при этом качество продукции станет еще хуже. Ведь чем жестче инструкция и чем меньше она оставляет места для творческой инициативы, тем легче руководить работой плохим специалистам, однако и они при существующей системе будут вынуждены воровать не меньше, но теперь за счет качества продукции. Ведь вы понимаете, что его преступления объясняются системой нашего хозяйствования. И поэтому я пью эту рюмку за то, чтобы земля ему была пухом.
— Готов присоединиться к вашему тосту. Я даже после приговора писал представление о его помиловании.
— Ну а представление о необходимости привлечь к уголовной ответственности тех людей, которые толкали его на хищения и создали систему, позволяющую только им жить по-человечески, вы не писали?
— Ну, вы слишком многого хотите от меня! Я бы тогда сейчас не сидел с вами за одним столом.1
1 Ох, как мне не хотелось называть адвоката, похвалявшегося своими умелыми приемами расследования дела Мулявко.
Его эрудиция, искусство речи, смелые и, как правило, успешные выступления в громких уголовных процессах в новом для него качестве адвоката вызывали уважение и позволили ему очень быстро завоевать авторитет среди коллег и приобрести множество почитателей, чему немало способствовало его частое мелькание на экранах телевизоров и публикации в прессе.
Однако он не поколебал во мне убеждение, что даже хороший юрист, взращенный в следственных органах, не может трансформироваться в настоящего адвоката. Слишком большая разница в менталитете, в отношении к людям, образе мышления и жизни. Я просто считал его пример приятным исключением из общего правила и долгое время восторгался им. Поэтому и не назвал его в рукописи этих записок, не желая ни в малейшей степени компрометировать его.
Но пока моя рукопись готовилась к печати, мое мнение о нем решительно изменилось. Все-таки менталитет верного служителя власти и конформистскую натуру изменить, видимо, невозможно.
Генри Маркович Резник сегодня единственный известный мне адвокат, выступающий в поддержку проекта нового закона об адвокатуре, разработанного келейно в недрах аппарата Президента. Этот законопроект ставит крест на независимости и самоуправлении адвокатской корпорации, легализирует произвол чиновников и практически лишает граждан квалифицированной юридической помощи, гарантируемой им Конституцией.
К сожалению, я лишен возможности здесь более подробно аргументировать свое мнение о новом законопроекте. Скажу лишь, что все адвокатские объединения выступили с резкой его критикой. И многие известные журналисты. Вот заголовки некоторых их публикаций: «Без защиты. Депутатам поручено затоптать адвокатов» (А.Минкин), «Адвокаты подпадают под контроль спецслужб. Новый закон может лишить нас доступной юридической помощи» (П.Шленков), «Приговор для адвокатов. Теперь само государство будет защищать граждан» (О.Богуславская). Только министр юстиции и адвокат Г.Резник - за!
Не менее удивительным для меня оказалось и выступление адвоката Генри Марковича в поддержку новой инструкции ФСБ об оперативно-розыскных мероприятиях по анонимным доносам...
Реабилитация
Реабилитация
Решением Военной коллегии Верховного суда СССР от 23.05.56 г. я был реабилитирован. Правда, в справке, выданной мне Военной коллегией 28.05.56 г., № 4н-07285/56 указано только, что «постановление Особого Совещания при НКВД СССР от 3 марта 1945 г. в отношении Когана М.И. отменено и дело за отсутствием состава преступления прекращено». Справка подписана самим председателем Военной коллегии генерал-лейтенантом А.Чепцовым. Слово «реабилитация» стыдливо опущено. Не указаны в ней и статьи УК, по которым я был ранее репрессирован. Я не стал бы придираться к этим мелочам, если бы они в будущем не повлекли за собой мытарства, связанные с необходимостью доказывать мою реабилитацию по политическим статьям многочисленным чиновникам, специально размноженным во всяких отделах при разных ведомствах для этой цели.
Однако не буду забегать вперед. Вернусь назад. Примерно за три или четыре месяца до этого я был в Москве в командировке, устроенной мне директором. Естественно, что, бывая в Москве, я не упускал возможности навестить родителей моих друзей, еще томящихся в лагерях или «веселящихся» где-нибудь на вольном поселении, и даже встречался с Мишей Левиным, который к тому времени уже мог приезжать в Москву из Горького, где он работал.
В тот раз Елена Петровна, мать Валерика Фрида, постоянно интересовавшаяся движением наших жалоб, радостно сообщила мне, что наше дело уже потребовали для проверки в Военную коллегию Верховного суда СССР, и посоветовала мне сходить туда на
личный прием к полковнику Занчевскому, который занимался нашим делом. Я, конечно, немедленно рванулся на улицу Кирова, где была (и есть до сих пор) Военная коллегия.
Приемная была полна народа. А на самом видном месте еще красовался огромный портрет Сталина во весь рост (кажется, кисти Герасимова, под названием «Утро нашей Родины»).
Однако дело уже было после XX съезда КПСС, на котором Хрущев разоблачил его культ, поэтому этот портрет в приемной Военной коллегии высшего судебного органа страны удивил не только меня. Какая-то деревенского вида старушка в телогрейке, повязанная темным платком, тыкая пальцем в сторону портрета, возмущалась на весь зал: «До сех пор! До сех пор висит! И не снимают ведь!»
Я доложил в окошко о себе, предъявил какое-то последнее, полученное мною месяца за два до этого письмо той же Военной коллегии, в котором в ответ на мою «надцатую» жалобу они отвечали, что я репрессирован правильно, и попросил записать меня на прием к полковнику Занчевскому.
— Присядьте, вас вызовут.
И действительно, примерно через час меня вызвали, выписали пропуск и разъяснили, как пройти к Занчевскому.
Полковник уже был готов к приему. На столе у него лежал толстый том, в котором, как я понял позднее, были подшиты мои жалобы, направленные мною за все годы пребывания в тюрьмах, лагерях и на вольном поселении во все возможные инстанции, кроме одной: Сталину не написал я ни разу.
Занчевский вежливо встретил меня и предложил присесть. Я было по старой привычке хотел сесть на стул, стоявший возле двери, но он жестом предложил мне пересесть на стул, стоявший около его стола. Сам он в это время продолжал лениво перелистывать мои жалобы и ответы на них, изредка как бы удивленно качая головой.
Я сидел молча и ждал вопросов. И наконец дождался.
— А почему вы ни в одной из своих жалоб не указали, что окно из комнаты Ермаковой выходит не на улицу, а во двор?
Потому, что я не знал, куда оно выходит. Но ведь к концу следствия, насколько мне известно, оно уже располагало этими данными от Миши Левина да, наверное, и от самой Ермаковой. Я полагаю, именно поэтому с нас в конце концов и было снято бре-
довое обвинение в терроре. И сейчас ведь речь идет уже не об этом, а об остальных, не менее бредовых обвинениях, по которым мы были также необоснованно репрессированы.
— Вы правы. И я могу вас обрадовать сообщением о том, что мы готовим протест по вашему делу.
— Спасибо! Но ведь протест — это еще не отмена решения ОСО. А если ваш протест отклонят?
— Ну, во-первых, ОСО уже больше не существует. А во- вторых, наши протесты, как правило, Военная коллегия Верховного суда удовлетворяет.
— Можно еще один вопрос? То, что я получил за эти годы двадцать или тридцать отказов в удовлетворении моих жалоб, меня не удивляет. Пока был жив Сталин, это было понятно. Но вот у меня есть последний ответ на мою жалобу, который я по лучил уже после Двадцатого съезда партии. Этого я понять не могу.
— А чего здесь непонятного? У нас сотни тысяч таких жалоб. И к тому же их рассмотрение тормозил аппарат Берии. Все дела ОСО были в его архиве. И поэтому решающее значение для пере смотра этих жалоб, в том числе и по вашему делу, имел не Двадцатый съезд, а разоблачение Берии. Сейчас мы работаем день и ночь с этими жалобами, и с каждой из них нужно разобраться доско-
нально. Нельзя же реабилитировать автоматически всех, кто был репрессирован ОСО. Ведь были же там и правильные решения, по которым осуждены действительно преступники.
— Внесудебным органом никто не может быть вообще осужден правильно.
— Вы рассуждаете чересчур формально. Особому совещанию были тогда приданы судебные функции.
— Кем?
— Постановлением ЦК КПСС и ЦИК СССР.
— Секретным?
— Да, конечно.
— Понятно. Можно спросить, как долго продлится рассмотрение вашего протеста?
— Этого я не могу вам точно сказать. Военная коллегия Верховного суда сейчас тоже перегружена работой.
— Ну все-таки? Месяц, два, год?
— Думаю, меньше, чем год.
— Ко мне есть вопросы?
— Нет, вопросов к вам нет. С вашим делом у нас полная ясность. Протест будет днями подписан. Попросите кого-нибудь из родственников или адвоката следить за его рассмотрением в Военной коллегии.
О результатах своего визита к Занчевскому я сообщил Елене Петровне, Мише Левину и своим родителям. Но первым в Москве узнал о постановлении Военной коллегии мой сын Володя. Он, ни слова не говоря об этом бабушке, сел на велосипед и помчался сообщить радостную весть своей матери — Леле Коншиной. На Садовом кольце сына сбил грузовик, и он скончался в Институте Склифосовского, не приходя в сознание.
Меня вызвали в Москву телеграммой: «Вылетай немедленно. Тетя Римма». Я решил было, что случилось что-нибудь с матерью. Но Мулявко оказался прозорливее: «Лети немедленно. Вовка погиб». А Володя недавно был у меня в гостях, провел на турбазе в горах целый месяц и вроде не возражал остаться у меня. Ему было пятнадцать лет, он учился в восьмом классе почти на «отлично» и, как я когда-то, увлекался драматическим искусством. Володя подвизался в школьном драмкружке вместе со своим одноклассником Андреем Мироновым, который впоследствии стал знаменитым ак-
тером. А мама подрабатывала у Александра Менакера и Марии Мироновой, живших в соседнем доме, экономкой. Заподозрив из писем Володи, когда он был у меня, что-то неладное, она неожиданно прилетела, чтобы забрать Володю обратно к себе. В качестве предлога был использован безобразный скандал, связанный с тем, что мама нашла в его чемодане презервативы, которые, по моему убеждению, она сама туда и подложила ему. И Володя уехал с ней в Москву, а через пару месяцев я встретился там с ним, и мы хорошо провели пару дней, в течение которых он все время уговаривал меня встретиться с Лелей, но я не хотел бередить свои старые раны и ставить ее в неловкое положение, поскольку ее новый муж Гера Рахманинов категорически запрещал ей встречаться с ее «жидовским отпрыском». И что было бы, если б он узнал о ее встрече со мной? А может, все и обошлось бы. Хотя мне приходилось считаться и с моей новой (в то время) женой Никой, которая благоразумно помалкивала на сей счет, но я понимал, что мои встречи с Лелей не могли доставлять ей удовольствия.
Мулявко обеспечил меня билетом на ближайший рейс, я успел дать телеграмму о вылете, но никто меня во Внуково не встретил. Я взял такси и помчался на Петровку. У подъезда меня поджидал старый друг отца — Белоцерковский. Отец в это время был в Ессентуках, и ему решили ничего не сообщать. Белоцерковский только уговаривал меня не скандалить и пожалеть маму. Перемахивая через три ступеньки, я примчался на третий этаж, где была расположена наша квартира. У открытых дверей толпилась кучка школьников, друзей Володи. А в нашей комнате я увидел похожую на мумию мать, голова которой была закутана в какую-то чалму, с мокрым полотенцем на груди, а рядом Лелю и еще трех молодых красивых женщин. Одну из них — Галину Михайловну — я знал. Она была любимой учительницей Вовки (преподавала английский язык), вторая — старшая пионервожатая школы — Мария, а третья — очень знакомая с виду и самая красивая из них — Изольда Извицкая. Она была лучшей подружкой Марии, в которую был влюблен Володя.
— Где Вовка? — спросил я.
— Он в морге. Его заморозили до твоего приезда, — сказала Леля.
— Поехали!
Со мной поехали только Мария и Изольда. Не помню, где это было. Видимо, в Институте Склифосовского. Володю вывезли на тележке из холодильной камеры, я склонился над ним и упал ему на грудь. Кто-то обнимал меня и оттаскивал от Володи. Пытались дать мне какие-то капли, но я отказался, и мы молча поехали домой. Назавтра была назначена гражданская панихида в школе, где учился Володя, и похороны в крематории. Помню только, что мать всю ночь тихо охала, а Лели уже не было. Видимо, не столько супружеские обязанности, сколько страх перед мужем заставил ее уехать ночевать домой. Около мамы суетилась Изольда, а Мария прикорнула возле меня, изредка поглаживая мою руку и уговаривая не сердиться на мать.
Утром зашел старый школьный товарищ Витя Шейнберг и заставил меня надеть чистую белую рубашку с черным галстуком, и мы отправились в школу.
Гроб стоял в большом физкультурном зале. Тихо играла музыка. Меня усадили рядом с гробом, и я сидел, уставившись невидящими глазами на лицо Володи, пока ко мне не подошла мать Валерика Фрида — Елена Петровна. Я, не стесняясь, уткнулся в ее грудь, но она мягко отстранила меня и пошла дальше.
Церемонию в крематории я не помню. Пришел в себя только на обратном пути от истерики, случившейся с Изольдой.
На следующий день я поехал в больницу, где лежал мой алма-атинский друг Леня Мотняк после ампутации ноги. Я предложил ему ехать в Алма-Ату вместе со мной поездом, купил по дороге домой билеты на целое купе, а дома предложил маме тоже поехать со мной, чему она очень обрадовалась.
Через несколько дней я вместе с Еленой Петровной отправился в Военную коллегию Верховного суда и получил справку, о ко-
торой писал выше. На основании этой справки через два дня я прописался в Москве по своему старому адресу, даже не выписавшись со своего места жительства.
А приехав в Алма-Ату, сразу же стал собираться в Москву. Ника напомнила мне о возможных затруднениях с ее пропиской в столице, поскольку наш брак с ней не был официально оформлен. Пришлось идти в загс. А свою дочь Женю я удочерил (точнее, признал отцовство) вообще много лет спустя, уже в Москве.
В июне я с мамой, Никой и Женей приехал в Москву. На перроне меня встречал отец и те из друзей, которые уже вернулись из ссылки. Со справкой о реабилитации и с дипломом юрфака Казахского университета я через несколько дней отправился в президиум МГКА, но мне тогда отказали в приеме в коллегию, о чем я уже писал. Пришлось устраиваться на работу консультантом в торговлю, заканчивать второй институт, защищать диссертацию, заниматься наукой (если это можно так назвать), и только в 1975 году я еще раз подал заявление в коллегию, куда и был принят с огромным трудом и всяческими протестами наших официальных органов.
Вообще же справка Военной коллегии Верховного суда СССР о моей реабилитации (без употребления в ней этого термина) мне долгое время не помогала, а только мешала в жизни. Отношение к реабилитированным в нашей стране всегда было настороженным. И лишь принятый Верховным Советом РСФСР 18 октября 1991 г. Закон «О реабилитации жертв политических репрессий» ненадолго (хотя он действует до сих пор) изменил к нам отношение чиновного мира. А некоторые очень маленькие льготы, установленные этим законом для реабилитированных, и по сей день раздражают этих людей. Хочу заметить, что ни одной из льгот — внеочередное получение квартиры, бесплатное санаторно-курортное лечение, бесплатный проезд по железной дороге и т.д. — я никогда не воспользовался и горжусь этим.
Единственная льгота, которой мне, возможно, придется когда-нибудь воспользоваться, это льгота, установленная Постановлением Правительства Российской Федерации от 1 июля 1994 г. «О погребении реабилитированных лиц в случае их смерти за счет государства». И то, откровенно говоря, надеюсь, что мои дети и прези-
диум МГКА не допустят моих похорон за счет государства по самому низшему разряду.
О мытарствах, связанных с моей повторной реабилитацией за то же самое «отсутствие состава преступления», которые я вынужден был перенести после возвращения на Родину из Германии в 1997 году, напишу позже, а пока считаю возможным воспроизвести здесь случайно сохранившуюся у меня стенограмму заседания комиссии при МГК КПСС (по торговле) по рассмотрению моего заявления о разрешении туристической поездки в Румынию в 1967 году.
В свое время Хрущев разделил ранее единый МГК КПСС на отраслевые горкомы партии. Я тогда работал начальником юридического отдела Московской конторы Росбакалеи и только-только познакомился с моей будущей (теперешней) женой Валей. Встречаться нам было негде, но очень хотелось побыть вместе. Хотя у меня была своя семья, а у нее своя. И мы решили поехать в отпуск в Румынию, путевки туда стоили недорого. Но каждый претендент на такую поездку должен был получить соответствующую рекомендацию «треугольника» по месту своей работы, а потом еще пройти проверку и в специальной комиссии при горкоме партии.
Проблемы с рекомендацией «треугольника» у меня не было. И в назначенное время я в сопровождении нашего секретаря парторганизации Л.Г.Зуевой (чудесной женщины, которую мне удалось выдвинуть из состава своего юротдела в начальники отдела кадров; по заведенному у нас тогда обычаю начальник отдела кадров почти автоматически избирался секретарем парторганизации) прибыл на заседание этой печальной памяти комиссии.
За столом сидели человек десять престарелых дам и мужчин, видимо пенсионеров, которым горком доверил эту почетную и интересную для них работу. Во главе стола — лысый старец, физиономия которого напомнила мне не то вертухая из какого-то лагеря, не то сотрудника с Лубянки. На пиджаке его несколько рядов орденских планок.
Меня, как когда-то на Лубянке, усаживают на стул, стоящий у дверей, Людмиле Герасимовне Зуевой предлагают сесть у краешка их стола.
Медленно перелистывая мое личное дело, лысый спрашивает:
— Вы беспартийный?
—Да.
— А в комсомоле состояли?
— Состоял.
— Когда?
— С тридцать седьмого по сорок четвертый год.
— Почему выбыли?
— Потому, что в августе сорок четвертого года я был арестован и по пятьдесят шестой год находился в тюрьмах, лагерях, а за тем на вольном поселении.
— Почему об этом не написали в анкете?
— Потому, что там нет такого вопроса. В автобиографии я об этом написал.
— В анкете есть вопрос о наличии судимости.
— У меня нет судимости.
— Вы что, реабилитированы?
— Да.
— За что вы были осуждены в сорок четвертом году?
— Я не был осужден. Я был репрессирован решением ОСО при НКВД.
— Это все равно.
— Это не все равно. ОСО — не судебный орган. Судебный орган осуществляет свои судебные функции в судебном процессе, порядок которого регулируется нормами УПК РСФСР, а ОСО осуществлял свои функции вне судебных процедур в неизвестном мне до сих пор порядке.
— Так за что вы были все-таки осуждены этим внесудебным органом в неизвестном вам порядке? За что? Это-то вам, наверное, известно?
— Я был репрессирован решением ОСО по фальсифицированным материалам, по которым мне было приписано участие в молодежной антисоветской организации.
— Болтовня?
— Нет, критика Сталина примерно за то, за что его критиковал Никита Сергеевич Хрущев в своем докладе на Двадцатом съезде.
— Но в те времена были другие съезды, и, согласно тем законам, вы были осуждены правильно. Вы же не могли предвидеть, что будет на Двадцатом съезде.
— Во-первых, в те времена не было других съездов. А во-вторых, я предвидел, что развенчание Сталина неизбежно. Если бы этого не произошло на Двадцатом съезде, то было бы сделано позднее, может, не на съезде партии, а на каком-нибудь другом форуме. Но это было исторически неизбежно.
— Но в то время вы ведь были репрессированы правильно.
— Мы оцениваем эти события сегодня не по законам того времени. А правильно или неправильно я был реабилитирован, сказано в справке Военной коллегии Верховного суда СССР от двадцать третьего мая пятьдесят шестого года.
— Но эту справку вам выдали после Двадцатого съезда, а генеральная линия партии была и остается последовательной и обязательной для всех. Если вы в то время не считали для себя ее обязательной, мы не можем поручиться за то, что вы согласны с ней сегодня. Согласны ли вы с решениями Двадцать второго съезда партии?
— Я беспартийный.
— Как же мы можем вас пустить за границу?
— Разве вы пускаете туда только членов партии? Тогда я снимаю свою кандидатуру на эту поездку. Я собирался ехать в Румынию не для пропаганды решений съезда партии, а для отдыха.
Моя Людмила чувствует, что ей пора вмешаться.
— Марк Иосифович, зачем вы наговариваете на себя? Вы же у нас председатель общества «Знание» и недавно прочитали пре красную лекцию о новой системе планирования, используя в ней и решения Двадцать второго съезда партии.
— Вы ошибаетесь. Я читал эту лекцию до съезда партии и не мог в ней использовать его решения.
— Это не имеет значения. Марк Иосифович пользуется большим уважением и авторитетом у всего коллектива.
Лысый встревает:
— С таким секретарем парторганизации это немудрено. Как вы могли его рекомендовать для поездки за границу?!
— Его рекомендовала не я лично, а весь треугольник. Характеристика Марка Иосифовича обсуждалась у нас на бюро. Все члены бюро единогласно проголосовали за эту рекомендацию.
Лысый переключается на Людмилу:
— Вы лично и сейчас поддерживаете эту характеристику?
— Я не уполномочена и не могу единолично отменять решение бюро. Это решение для меня обязательно, исходя из принципа демократического централизма, который закреплен в Уставе партии. — Ай да Люда! Не зря она два года проработала у меня в юр-отделе.
Мне становится ясно, что вопрос решен. Придется отказаться от поездки в Румынию и изменить маршрут нашей с Валей поездки. Я встаю:
— Я могу быть свободным?
— Нет. Садитесь. Какой у вас оклад?
— Оклад сто шестьдесят рублей. С прогрессивной — двести, а с разными другими премиями двести двадцать — двести тридцать рублей в месяц получается.
— Жена ваша работает?
— Работает.
— Какой у нее оклад?
— Точно не знаю. Примерно такой же. Может, чуть меньше.
— Ну даже если столько же. С вычетами у вас на семью получается триста пятьдесят рублей в месяц. На что же вы собираетесь ехать за границу?
— Если вы считаете такой заработок семьи недостаточным, то кто же у нас тогда может ездить за границу? Разве только персональные пенсионеры. Но вообще-то я собираюсь ехать за границу не за счет окладов своего и жены, а на заработанные мною во внеурочное время деньги.
— А как это вы зарабатываете деньги во внеурочное время? Научите. Может, и персональным пенсионерам ваш опыт пригодится.
— О, это очень просто. Нужно написать пару статей или, еще лучше, книгу. Недавно вышла вторым изданием моя книга о правовом регулировании деятельности оптовых торговых организаций.
Одна дама из комиссии, крашенная под блондинку, с бантиком, подскакивает:
— Я видела эту книгу. Скажите, где ее можно купить? Я в магазине на улице Кирова спрашивала. Там нет, говорят, весь тираж разошелся.
— Да, она вышла небольшим тиражом. Всего тридцать тысяч экземпляров. Я готовлю сейчас третье издание, исправленное и дополненное. Но если она вам очень нужна, я могу один экземпляр подарить вам из остатка авторских экземпляров.
— Ой, пожалуйста, пришлите. В спецотдел ГУМа, Лопатиной. Или лучше сами заходите. У нас тоже найдется для вас что-нибудь интересное.
— Спасибо. При первой возможности буду у вас, а пока передайте от меня привет вашему начальнику юротдела. У него, кстати, должна быть эта книга.
— Я у него и видела.
— Лысому явно не нравится изменившийся тон нашей беседы.
— А почему вы едете без жены?
— Тогда мне надо было бы написать еще одну книжку. Но не в этом дело. Ей просто противопоказан юг. Она собирается в Прибалтику.
— А она — член партии?
— Нет, она тоже беспартийная. Мы познакомились с ней в лагере.
— Она тоже была репрессирована?
— Нет, она была осуждена по всем правилам уголовного судопроизводства. Но у нее судимость погашена в связи с истечением срока.
— Почему же и вы и жена теперь не вступаете в партию?
Вот неугомонный старик! Надо кончать эту комедию.
— Не все же ранее незаконно репрессированные и не все ранее судимые должны состоять в партии. Там и без нас хватает много хороших... людей.
— Нет, все-таки почему вы не хотите вступать в партию?
Ну что мне делать с этим дотошным маразматиком? Послать его, что ли, по фене или еще подождать?
— Боюсь, что вы мне не дадите рекомендацию. Ведь для вступления в кандидаты, кажется, нужно две рекомендации авторитет-
ных членов партии. Да и кандидатский срок боюсь не выдержать. Я ведь пьющий.
— А у нас в меру выпивать никому не запрещается. Вот были бы вы членом партии, у нас бы не было никаких сомнений по вашей поездке.
Тьфу, вот привязался!
— А разве членство в партии гарантирует безупречность поведения человека? Ведь недавно осужденный за шпионаж Пеньковский был членом партии.
Моя Людмила опять начинает нервничать:
— Марк Иосифович, я просто не узнаю вас, вы же умный человек. Зачем вы так разговариваете?
— Приятно поговорить с умным человеком. Тем более что давно с такими не разговаривал.
— Что и кого вы имеете в виду?
— Я имею в виду сотрудников НКГБ, с которыми когда-то беседовал о том же на Лубянке.
Может быть, теперь они отстанут от меня? Мне уже и Румыния не нужна. Поедем с Валей в Крым, там не хуже.
Но лысый вовсе не обиделся. Даже как-то доброжелательнее стал.
— Послушайте, зачем вы здесь изображаете из себя героя. Мы ведь действительно можем не пустить вас за границу.
— Вы хотите мне доказать, что генеральная линия партии у нас не изменилась со времен Сталина?
Вот это, кажется, на него подействовало.
— Марк Иосифович, мы понимаем, что в свое время вас, может быть, действительно несправедливо обидели. Но ведь на партию нельзя обижаться.
— Я и не обижаюсь. По-моему, вы обижены на нее за решения Двадцатого съезда.
Достал, наконец!
— Вы свободны. Подождите за дверью. Людмила Герасимовна вам сообщит наше решение.
— Спасибо! Очень приятно было с вами познакомиться. Независимо от вашего решения. Хотя ваше решение — еще не решение горкома. Я ведь могу и к Тюфаевой обратиться.
Тюфаева — первый секретарь горкома, но баба умная.
— Вы свободны. Людмила Герасимовна, задержитесь.
Через две минуты Людмила вышла из кабинета и торжествующе объявила мне о положительном решении комиссии.
(Самым смешным в этой истории был ее конец: Валю в Румынию не пропустили и мы действительно поехали в Крым, что обошлось нам вдвое дешевле.)
Стенограмму этого циркового представления я потом с удовольствием читал своим друзьям, хохотавшим до упада. Наум Натанович Мойман, доктор математических наук, профессор, собиравшийся в Израиль, попросил у меня копию этой стенограммы, но я тогда не решился ее дать, так как, честно говоря, побоялся неприятностей.
Вообще говоря, все эти лысые с военной выправкой и молодящиеся, крашенные блондинками дамы, представители еще единой в то время руководящей и направляющей власти, но уже качающейся под ними, были, наверное, по-своему правы, придираясь к реабилитированным.
Вспоминается один смешной случай.
Вскоре после издания Закона «О реабилитации жертв политических репрессий» я с женой получил пригласительный билет от РК КПСС и райисполкома на обед в ресторан «Олимпийский», устроенный специально для «жертв» по поводу какого-то революционного праздника.
Решили сходить. Может быть, встречу кого-нибудь из знакомых по лагерю?
Ресторан был полон народа. Официанты вежливо нас встречали и рассаживали за столики, на которых стояли редкие по тем временам деликатесы, бутылка водки и бутылка вина. На четверых за столиком — нормально.
На подиуме, предназначенном для оркестра, на этот раз стоял длинный стол для президиума, за которым сидели какие-то руководители района. Сбоку за отдельным столом восседал священник, который раздавал гостям Библию с надписью из Писания, сулящей сладкую жизнь на том свете всем страдавшим на этом.
Я оглядел зал, но никого из знакомых, увы, не увидел.
После вступительного слова председательствующего, в котором не содержалось даже намека на раскаяние, а был лишь призыв не таить зла на партию за допущенные ранее ошибки и перегибы, начались какие-то речи самих реабилитированных. На пиджаках многих из них висели возвращенные им ордена и медали.
Мы с Валей, уминая бутерброды с икрой и семгу, выслушали двоих или троих. Годы лагерей не изменили их лексикон. Каждая речь начиналась словами: «Спасибо нашей партии за нашу реабилитацию. Мы всегда верили ей и...»
Выпив всю водку и съев почти всю вкусную закуску, я, толкнув Валю в бок, встал.
— Ты куда?
— Не боись. Мы идем домой.
И мы ушли. .
Воспрянул духом я только в конце 80-х годов, когда М.С.Горбачев провозгласил перестройку, в которую я, признаюсь, поверил. И не только я. Все мои друзья и знакомые загорелись.
Будучи председателем совета нашего адвокатского бюро, я тогда одновременно являлся и заместителем директора Общественного института судебной защиты при президиуме коллегии.
Этот институт существовал давно, но до этого занимался в основном только обобщением адвокатской практики, проведением редких встреч с учеными по актуальным вопросам права и время
от времени издавал методические пособия по отдельным категориям дел.
Не могу сказать, что эта работа института была бесполезной, но в политику он не вмешивался. А тут мы осмелели. В это время на рассмотрение Верховного Совета СССР был представлен проект Закона о КГБ. Вообще-то лучше плохой закон, чем никакого. Но в этом проекте закона КГБ фактически пытался легализовать ту практику, которой они занимались всю свою жизнь: внедрение их сотрудников в общественные организации, легализация и защита секретного сотрудничества с ними, вмешательство в частную жизнь и т.д.
Более всего меня возмутила норма, разрешающая КГБ прослушивать телефонные разговоры. И я срочно созвал заседание ученого совета института, в состав которого входили не только наши лучшие адвокаты, но и ученые-правоведы и преподаватели юридических вузов. Мы подвергли резкой критике законопроект о КГБ. (О, наша вечная и слепая наивность!)
Копию нашего решения мы послали Председателю Верховного Совета СССР, а вторую копию Г.П.Падва обещал через Наташу Геворкян опубликовать в «Московских новостях». Но из Верховного Совета нам, конечно, ни ответа, ни привета, а в «МН» наше решение тоже не появилось.
Тогда я решился прибегнуть к крайней мере и договорился с В.Листьевым и А.Боровиком о моем интервью по этому вопросу в телепередаче «Взгляд», которая смело и решительно выступала за новые идеи.
Я тогда впервые в жизни появился на экране телевизора.
Как мне потом рассказывал В.Листьев, эпизод с моим интервью прошел очень тяжело. Им даже врали, что этот вопрос уже решен Верховным Советом. И только справка А.М.Яковлева, в то время члена Верховного Совета СССР, позволила им хотя бы в первом часу ночи пустить мое интервью в эфир.
Выступал я неважно и практически ограничился текстом решения нашего ученого совета. Но выручила смекалка Артема Боровика. Он придумал оригинальную концовку моего выступления.
Съемка шла у меня в доме, в моем кабинете, я сидел за столом, ослепленный светом юпитеров, и, когда я только-только закончил говорить, раздался подстроенный заранее звонок по телефону. Просили товарища Боровика.
— А вы откуда знаете, что он здесь?
— Мы все знаем и все слышим.
На следующий день, 22 декабря 1989 г., я лежал дома на диване и слушал передачу в прямом эфире заседания Верховного Совета СССР.
И вдруг в скучном выступлении известного тогда ретрограда и тупицы депутата Верховного Совета СССР И.А.Струкова (бывшего следователя, кажется, из Тулы) слышу: «Опять же адвокат Коган мыслит, что нельзя ради борьбы с мафией, даже с оперативной санкции прокурора, прослушивать телефонные разговоры, чтобы это не стало тотальным явлением. То, что преступность тотальная, — это его не беспокоит. На мой взгляд, пусть КГБ с санкции прокурора узнает о моей встрече с прекрасным полом, но зато перед Уголовным кодексом и моралью я честен, пусть слушают».
А мы сегодня еще возмущаемся глупостью Шандыбина или демагогией Жириновского!
И нет, увы, сегодня на них уже ни Влада Листьева, ни Артема Боровика. А есть только Доренко и Киселев. И еще, увы, на всех один Владимир Владимирович Путин с верным ему КГБ, изменившим только свою аббревиатуру.
Но хочется верить в лучшее будущее России, которая воспрянет ото сна, наученная наконец горьким опытом, и займет подобающее ей место в цивилизованном мировом сообществе.
А еще мне хочется верить, что и в России адвокатура станет одним из самых действенных институтов гражданского общества и эффективной защиты прав и свобод личности.
ГЛАВА 3. Дела адвокатские (до 1993 года)
Предыстория
Предыстория
В коллегию, как я уже писал ранее, меня приняли в 1975 году, когда мне исполнилось 53 года, то есть человеком с уже сложившимся отношением к жизни и на личном опыте познавшим практику наших так называемых правоохранительных органов.
К тому времени я не только окончил два института (юридический и экономический) и защитил кандидатскую диссертацию, но и обладал двадцатилетним опытом работы юрисконсультом на различных предприятиях нашего народного хозяйства, выступал несколько раз в печати по наиболее острым проблемам хозяйственного права, которое объединяло все вопросы правового регулирования отношений между государственными предприятиями (а других в то время и не было).
В 60-е годы я поверил в так и не состоявшиеся косыгинские реформы, которые в какой-то мере намечали развитие так называемого хозрасчета и договорной дисциплины, укрепление рубля и даже некоторое сокращение непосредственного вмешательства государства в управление предприятием.
Однако добиться радикального изменения экономических отношений между государственными предприятиями и тем более в сфере экономической жизни без отказа от постулатов «развитого социализма» и единой формы социалистической собственности на средства производства без изменения политического строя и ликвидации руководящей и направляющей роли партии было, конечно, невозможно. Этим и объясняется полный провал косыгинской реформы.
Тогда я вряд ли понимал до конца эти банальные истины. Но в пределах открывшихся в то время новых частных возможностей я считал своим долгом сделать все от меня зависящее.
В рамках косыгинской реформы было принято постановление Совета Министров СССР «Об укреплении юридической службы в народном хозяйстве». Я работал тогда главным юрисконсультом одного из главков Минторга СССР, а министром торговли был всесильный член Политбюро ЦК КПСС и одно-
временно заместитель Председателя Совета Министров СССР А.И.Микоян.
Вряд ли он был наивен, подобно мне, и верил в успех этой реформы. Вероятно, он, как всегда, старался формально проявить себя верным исполнителем новых идей партии. Он создал в аппарате министерства мощный юридический отдел во главе с молодыми и инициативными юристами М.А.Фиалковым и И.Н.Садиковым. Министерство торговли СССР в то время было государственным регулятором распределения всех товаров народного потребления, как Госснаб СССР — всей материально-технической продукции. Естественно, что это распределение товаров и продукции осуществлялось в соответствии с общими заданиями, которые разрабатывал Госплан СССР и утверждал Совет Министров СССР.
Ни один килограмм хлеба или сахара, ни один винтик или болт не могли быть поставлены никем и никому без соответствующего плана, разнарядки или разового наряда указанных органов.
Вся эта громоздкая и бессмысленная, но так называемая плановая работа, выполняемая миллионной армией чиновников с помощью отчетов и арифмометров не без влияния волюнтаризма и коррупции, практически дезорганизовала производство и сбыт, повышала себестоимость товаров и продукции, способствовала увеличению издержек производства и в конечном счете привела его к стагнации, дефициту товаров и продукции и, наконец, к развалу финансовой системы, существовавшей только в кассовых планах и отчетах Госбанка. По существу, только эти так называемые кассовые планы и отчеты отражали реальное движение денег в стране и позволяли как-то сдерживать инфляцию с помощью единых прейскурантов розничных и оптовых цен, утверждаемых Госкомценом СССР.
Весь оборот денег между государственными предприятиями происходил путем безналичных расчетов через тот же Госбанк с помощью пустых бухгалтерских проводок, не имеющих никакого отношения к движению реальных денег, а нехватка или излишек оборотных средств у того или иного предприятия ежегодно регулировались пополнением или изъятием этих средств также на бумаге через вышестоящие организации, осуществлявшие так назы-
ваемую трансформацию их балансов. Поэтому практически каждому предприятию были безразличны итоги его финансовой деятельности, выправляемые таким образом, а его затраты на капитальное строительство и модернизацию производства компенсировались за счет таких же бумажных планов и тех же безналичных расчетов.
В этих условиях косыгинские идеи укрепления рубля были обречены на провал, а финансирование армии, спецслужб и ВПК (а также аппарата КПСС) могло производиться бесконтрольно и в неограниченных суммах по планам, составляемым, как правило, ими самими и покрываемым в основном за счет налога с оборота предприятий и в некоторой степени за счет подоходного налога с населения.
Все эти секреты планового хозяйства считались тогда незыблемыми основами управления социалистической экономикой и возводились в преимущества социализма, свободного якобы от кризисов перепроизводства и сбыта. Поэтому предпринятые тогда попытки укрепления договорной дисциплины с помощью повышения финансовой ответственности каждого предприятия за выполнение договоров имели только декларативный характер.
Но все это было доступно и понятно только ограниченному кругу руководителей партии и правительства, которых такое положение вполне устраивало. А простые советские люди, воспитанные на учебниках социализма, довольствовались этими декларациями и принимали их всерьез.
Помню, как я, назначенный зав. юридическим отделом одной из крупнейших оптовых торговых баз «Росбакалеи», через которую шел весь сбыт бакалейной продукции, начиная от сахара и кончая ликеро-водочными изделиями, наивно воспринимал новое Положение о поставках товаров народного потребления, которым были предусмотрены огромные финансовые санкции за ненадлежащее исполнение договоров, и предъявил колоссальный штраф Московской кондитерской фабрике «Красный Октябрь», возглавляемой тогда депутатом Верховного Совета СССР, Героем Социалистического Труда и подружкой жены А.И.Косыгина Анной Андреевной Гриценко.
— Вы что, с ума сошли, товарищ, как вас там, Коган? Вы хотите оставить без оборотных средств передовое социалистическое
предприятие и многотысячный коллектив без зарплаты? Да кто вам это позволит? Вы завтра положите на стол свой партбилет.
— Я, Анна Андреевна, выполняю волю партии и правительства и руководствуюсь новым Положением о поставках. А что касается партбилета, то, пардон, у меня его никогда не было и нет. Я вам могу положить на стол что угодно, но не партбилет.
— А-а-а! Теперь я понимаю, почему вы занимаетесь экономической диверсией!
И через пару дней наша база получила распоряжение Совета Министров СССР об освобождении (в порядке исключения) фабрики «Красный Октябрь», а заодно и других кондитерских фабрик от уплаты штрафных санкций.
А еще через два месяца был получен какой-то циркуляр Минфина СССР, согласно которому все оптовые базы обязаны были перечислять в бюджет 95% всех денежных сумм от превышения полученных санкций над уплаченными. Вот тебе и хозрасчет! Вот тебе и повышение роли договоров! Но я все равно не унимался. 5% от полученных санкций, остававшихся до поры до времени (до реформации баланса) в нашем распоряжении, составляли тоже огромные суммы.
Потом я взялся за так называемую «централизованную доставку» товаров поставщиками покупателям, тоже продекларированную новым Положением о поставках. Ранее каждый магазин сам вывозил с фабрик выделенные ему по нарядам и закрепленные в договорах товары. Около каждой фабрики скапливались вереницы грузовых автомобилей, ожидающих своей очереди. Многие автомобили гонялись наполовину пустые. А ассортимент отпускаемых им товаров зависел не от договора, которым формально он был обусловлен, а от настроения кладовщика фабрики, которое, конечно, можно было при желании и возможности как-то улучшить, если привезти тому же кладовщику пару ящиков других дефицитных товаров или просто за взятку. И к тому же сколько излишнего транспорта расходовалось при такой системе «самовывоза» товаров!
И наказать рублем такую фабрику за нарушение ассортимента было практически невозможно. Представитель магазина, мол, сам выбрал то, что ему было нужно, и своими конклюдентными действиями изменил договор.
Так как воевать по этому вопросу мне, беспартийному и маленькому начальнику юридического отдела, с такими директорами фабрик, как А.А.Гриценко и ей подобными членами МК КПСС, снабжающими к тому же и знаменитую секцию № 100 в ГУМе, было затруднительно, пришлось прибегнуть к помощи прессы и государственного арбитража.
В «Известиях» была опубликована по этому вопросу моя статья в «Листке рабочего контроля», а зам. главного арбитра РСФСР А.Г.Дмитриев при рассмотрении преддоговорных споров с фабриками поддержал мои требования.
Вскоре сами фабрики не могли нарадоваться централизованной доставке товаров, при которой порядка стало больше, а для «блатных» магазинов по-прежнему можно было оставить в уголке несколько ящиков «Мишки косолапого» или «Раковой шейки», забросив (каюсь!) пару таких ящиков по дороге и в мой отдел для сотрудников.
В Министерстве торговли ко мне относились очень хорошо и всячески поддерживали. Достаточно сказать, что мне, одному из первых юристов системы, был установлен министром персональный оклад (160 рублей вместо 120 рублей по штату). За это время я помог написать диссертации начальнику юротдела М.А.Фиалкову и его заместителю И.Н.Садикову. (Пусть не обижаются на меня за разглашение этих секретов их дети, с которыми я знаком с раннего возраста и хорошо к ним отношусь до сих пор, так же как хорошо относился и к их родителям. Я ведь и себя не щажу в этих записках. Кстати, они и мое непосредственное начальство много раз предлагали мне перейти на хозяйственную работу, на которой я зарабатывал бы гораздо больше. Но администрирование, как и сейчас коммерция, — не моя стихия.)
Я уже тогда твердо решил идти по своей стезе. Если я смог помочь друзьям-начальникам написать две диссертации, то почему бы мне самому не сочинить что-нибудь такое оригинальное, тем более что в президиуме МГКА мне объявили, что кандидату юридических наук отказать в приеме в коллегию почти невозможно, а свою мечту об адвокатской деятельности я никогда не оставлял.
Помог случай. Как-то вечером я гулял возле дома с собакой. Было скользко, Джильда увидела своего друга — колли и дернула
так неожиданно, что я упал и сломал ногу. Два месяца, проведенные дома, оказались достаточными для обдумывания и составления основных тезисов будущей диссертации.
Мои друзья — физики, математики, доктора и киношники подшучивали над выбранной мной темой диссертации. А Миша Левин даже нарисовал нехитрую карикатуру на меня по этому поводу. Ни рисунке было изображено строение с вывеской «Склад», а рядом в тулупе и с ружьем — охранник, очень похожий на меня.
Тема диссертации называлась «Правовое регулирование хранения товаров на складах». Сейчас я бы ее назвал по-другому, более правильно: «Договор консигнации». Но в то время наша юриспруденция даже не знала такого термина. А такой договор через тридцать лет был легализован в нашем ГК. Зачем один и тот же товар перевозить с одного склада на другой много раз, точнее, каждый раз, когда он переходит в собственность (распоряжение) другого хозяина? Ведь при этом простаивают напрасно большие складские емкости, излишне загружается транспорт, возникают большие потери товара при хранении и перевозке, не считая дополнительных возможностей для воровства этих товаров. Нельзя ли держать эти товары на одном складе, который будет находиться в ведении специализированного складского предприятия, переписывая только накладные на него от производителя до конечного получателя?
Небольшой опыт организации такого складского хозяйства уже был. Мострансэкспедиция, находившаяся в ведении Исполкома Моссовета, забрала у оптовых баз прирельсовые склады и сдавала им же их в аренду, ни за что сама не отвечая. Воровство процветало. Во время массового завоза в Москву, скажем, сахара (осень) секции, предназначенные для его хранения, были забиты до отказа, а прибывшие с сахаром новые вагоны простаивали в ожидании свободного места в этих секциях. В то же время секции, предназначенные для хранения, скажем, минеральной воды, поступавшей в Москву в основном зимой, когда спрос на нее был минимален, пустовали. А летом и осенью все было наоборот. При этом потребители, в адрес которых поступали товары, вывозили их с этих складов своим транспортом на какие-то промежуточные
склады (баз, торгов), откуда их забирали со временем конечные потребители — магазины.
Думаю, что моя идея понятна. Товар находится все время на одном складе, хотя распорядители этого товара неоднократно изменяются, и дожидается спроса, с наступлением которого склад своим транспортом по заявке конечного потребителя доставляет его непосредственно каждому получателю. На этом принципе работают во всем мире и товарные биржи, на которых брокеры продают и покупают товар, находящийся далеко от них, а иногда даже еще и не произведенный.
Вот эти соображения и стали основой моей диссертации. Отчасти они сразу же были проверены и воплощены в жизнь согласно Правилам хранения товаров на складах Мострансэкспедиции, разработанным с моим участием.
Боюсь, что сегодня, в связи с появлением множества мелких производителей товаров, массы посредников и еще большего количества маленьких магазинов, на это перестали обращать внимание. А на самом деле, по моему глубокому убеждению, сейчас, как никогда, эта идея должна способствовать снижению издержек обращения и цен на товары.
Но потом меня заняли другие мысли.
После успешной защиты диссертации в Институте народного хозяйства им. Г.В.Плеханова я был по конкурсу избран зав. правовым сектором ЦНИИТЭИ Минмясомолпрома СССР.
В принципе там меня ждали те же проблемы. Договоры на поставку мясо-молочной продукции — проформа и сплошная фикция. Товары поставляют по разнарядкам министерства, главков или разовым нарядам, а иногда и просто по телефонным звонкам.
Как бы хорошо чиновники из Госплана СССР, Минмясомолпрома СССР и Минмясомолпромов союзных республик ни старались предвидеть и учесть потребности в своих планах, на основании которых заключались договоры, изменение конъюнктуры рынка досконально и на весь год предусмотреть невозможно.
То какой-нибудь мясокомбинат — производитель товара сорвал выполнение плана производства (иногда по объективной причине), то в каком-нибудь регионе резко повысился спрос на эти продукты. То какой-нибудь секретарь обкома звонит минист-
ру и срочно требует отгрузить в область десяток вагонов мяса, а другой секретарь обкома кричит, что у него скопилось и нет возможностей дальше хранить огромные запасы того же мяса. И недавно привезенное мясо, например из Семипалатинска на Дальний Восток, срочно погружается в вагоны и отправляется в обратном направлении. Сколько дополнительных потерь продукции, сколько новых вагонов требуется! А главное — ухудшается качество продукции. И поэтому первой темой исследования в моем секторе было: «Повышение роли договора поставки мясомолочной продукции».
Для участия в работе над этой темой я пытался использовать самые современные способы научных исследований. Даже привлек к ее разработке Институт прикладной математики АН СССР. Исследовали вопросы влияния на потребность в мясопродуктах урожая сельхозпродуктов (как будто его можно предвидеть), миграции населения, опыт зарубежных стран и многие другие факторы, от которых зависит потребление мясопродуктов в том или ином регионе.
Конечно, тему мы закончили в срок. И премию за нее мы получили.
На президиуме МГКА, когда представитель Управления юстиции Мосгорисполкома ехидно спросила меня о реальной эффективности наших исследований, я с чистой совестью ответил, что правовые основы организации привеса крупного рогатого скота и повышения удоя молока в стране разработаны, но реальные показатели работы нашего народного хозяйства зависят, увы и отнюдь, не от юристов.
— Значит, все ваши научные исследования ничего не стоят, и на них впустую затрачены большие государственные средства.
— Я бы так не сказал. Просто эти работы сегодня еще прежде временны. Но их можно будет использовать в будущем, когда изменятся основные принципы нашего планирования и рычаги воз действия на развитие животноводства и производства.
— Что вы хотите этим сказать?
— То, что сказал.
— А почему вы решили уйти от дальнейших исследований этих вопросов, включенных в план важнейших тем, которые имеют первостепенное значение для народного хозяйства, и перейти на
работу в адвокатуру, где средний заработок адвоката гораздо ниже, чем вы сегодня получаете как заведующий сектором НИИ первой категории?
— Во-первых, потому, что все возможное на сегодня наш сектор уже сделал, а остальное зависит не от нас. А во-вторых, не единым хлебом сыт человек бывает, и, кроме того, я надеюсь со временем в адвокатуре получать зарплату выше среднего ее уровня в целом по коллегии.
Раздались аплодисменты присутствующих членов президиума, а его председатель К.Н.Апраксин их резко оборвал и предложил мне выйти из зала и предоставить президиуму возможность решить вопрос о моем приеме в коллегию.
Так я был наконец принят в члены МГКА, но через неделю в президиум поступил протест начальника Управления юстиции Мосгорисполкома Морозова на решение о моем приеме.
Вообще в то время каждую кандидатуру в члены коллегии президиум по неписаному правилу должен был предварительно согласовать с Управлением юстиции. Но в моем случае К.Н.Апраксин согласовал этот вопрос в обход управления непосредственно с зав. отделом МГК КПСС Костенко под предлогом необходимости заполучить в коллегию специалиста по хозяйственному праву, который мог бы консультировать по этим вопросам молодых адвокатов, обслуживающих «точки», то есть предприятия.
В протесте Управления юстиции по поводу моего приема, конечно же, не говорилось о моей политической неблагонадежности и даже о строптивом характере. Мотивы этого протеста были циничны и вместе с тем смешны. Коган, мол, является руководителем научных исследований, включенных Советом Министров СССР в план тем, имеющих важнейшее значение для народного хозяйства, в связи с чем его переход на работу в адвокатуру может негативно отразиться на развитии правовой науки.
Я точно не знаю, каким образом К.Н.Апраксин добился отзыва этого протеста, но, по слухам, он обещал Морозову принять в коллегию его протеже, которому президиум ранее отказал в приеме. Однако, объявляя о том, что мой вопрос решен положительно, К.Н.Апраксин довел до моего сведения одно условие, под которое он добился такого решения. Я не должен был участвовать ни в од-
ном политическом процессе (тогда проходила полоса «диссидентских» дел), по которому требовался «допуск» КГБ. И вообще К.Н.Апраксин посоветовал мне, хотя бы на первое время, «не высовываться». Уже через два месяца он напомнил мне о своем совете: «Ты что, с ума сошел? Только пришел в коллегию, а вырабатываешь «максимум» гонорара, — В то время такой максимум составлял 320 рублей. — Ты же этим подводишь своих коллег». Пришлось мне умерить энтузиазм.
И началась моя адвокатская жизнь. Конечно, в первых своих делах я допускал промахи и ошибки в стратегии и тактике защиты в уголовных процессах. Только лет через пять меня стали считать приличным адвокатом.
Сейчас, спустя много лет, я пришел к выводу, что пять лет — это минимальный срок, необходимый для становления хорошего адвоката при наличии у него определенных субъективных качеств, к числу которых отношу в первую очередь отнюдь не образование (хотя и это необходимое условие успешной работы), а ум, эрудицию и добропорядочность.
К сожалению, у меня сохранились не все досье тех дел, которые я вел в то время. Поэтому о некоторых из них я пишу по памяти. В связи с этим еще раз прошу прощения за возможные неточности в деталях и готов принести извинения, если они покажутся кому-нибудь обидными.
Первая трещина
Первая трещина
Когда я вспоминаю об этом деле, невольно приходят на ум великолепные стихи великого поэта, полные радости жизни и уверенности в светлом будущем:
В сто сорок солнц закат пылал,
в июль катилось лето,
была жара,
жара плыла —
на даче было это.
Пригорок Пушкино горбил
Акуловой горою...
Трагедия произошла как раз в том месте и в такую же летнюю чудесную погоду, которая вдохновила поэта. Пристанционный поселок разросся к тому времени в город, а железнодорожная станция при нем превратилась в один из крупных пунктов формирования и отстоя грузовых маршрутов.
Значительно увеличилось с тех пор и количество железнодорожных путей на станции. В те времена великий не только талантом, но и ростом поэт перешагивал, наверно, две или три колеи гигантскими шагами по деревянному настилу для пешеходов, а теперь над множеством железнодорожных путей был сооружен металлический пешеходный мост, который обеспечивал безопасность пассажиров, снующих туда и сюда над проносящимися под мостом поездами.
Этот пешеходный мост был сооружен в 1927 году, но по мере развития станции дважды удлинялся новыми пролетами из металла, привезенного для этой цели с каких-то других станций.
На три высокие платформы, к которым прибывали электрички, с моста спускались лестницы, огороженные перилами. Да и сам мост на всем своем протяжении был огорожен такими же перилами.
А чуть ниже моста тянулись провода, по которым ток высокого напряжения обеспечивал движение электричек и электровозов, тянувших за собой курьерские и тяжелые грузовые поезда.
В злополучный час заката солнца, напомнивший мне стихи великого поэта, у первой платформы стояла местная электричка, которая по расписанию должна была отправиться в Москву через несколько минут. В ней было еще мало народа, так как раньше нее по расписанию на третий путь должна была прибыть электричка, следующая в Москву из Загорска. Она почему-то задерживалась, поэтому люди, торопившиеся в столицу, стояли на мосту, готовые ринуться к той электричке, которая тронется раньше.
А на второй путь в это время прибыла электричка из Москвы, из которой вывалилась толпа народа, приехавшего отдохнуть после трудов праведных.
Но тут, как на грех, загорелся зеленый светофор для электрички из Загорска, и ее пронзительный предупреждающий сигнал прозвучал уже издали.
И толпы людей смешались на мосту, толкая друг друга в разных направлениях.
Грохот рухнувших пролетов моста и треск рвущихся электрических проводов не могли заглушить воплей и криков падающих с моста людей. Они падали на провода высокого напряжения, на крыши стоявшей электрички и под колеса не успевшей затормозить той, что подъехала.
Жертв было много. Часть пассажиров погибла, пораженная током, часть погибла или была искалечена обрушившимися конструкциями моста.
Случись такое сегодня, мы бы охали и хватались за сердце от этой сцены, показанной по телевидению. Но в те годы о подобных катастрофах в нашей стране старались не говорить, а вот о бедствиях за рубежом — сколько угодно.
Однако близость произошедшего несчастья к столице не позволила тогда скрыть его. На следующий день в одной из газет появилось короткое сообщение, заканчивающееся словами: «Возбуждено уголовное дело. Виновные арестованы. Количество жертв уточняется».
О случившемся было тут же доложено в ЦК партии. А магические в то время слова: «Дело находится на контроле в ЦК» пугали и обязывали так называемые правоохранительные органы действовать незамедлительно. Расследование дела было поручено Следственной части по особо важным делам Прокуратуры РСФСР, а надзор за ним — зам. прокурора республики В.В.Найденову.
Арестовано в ту же ночь было четверо: мастер и зам. начальника станции Пушкино, зам. начальника дистанции пути и будущий мой подзащитный — начальник отдела инженерных сооружений Управления Московской железной дороги Иванов.
Всем им было предъявлено обвинение в тяжком преступлении, смысл которого сводился к нарушению дисциплины и правил движения железнодорожного транспорта, повлекшему за собой человеческие жертвы, за что было предусмотрено наказание до 10 лет лишения свободы.
Практически всем обвиняемым вменялось в вину, что они небрежно, то есть халатно, относились к своим обязанностям и при ежегодном осмотре моста не обеспечивали хорошую антикоррозийную защиту металлических конструкций. Поэтому общей зада-
чей всех адвокатов, участвовавших в деле, была переквалификация действий своих подзащитных на обыкновенную должностную халатность.
Но лично у меня была и другая, более сложная, задача. Если другие обвиняемые, согласно своим должностным обязанностям, должны были осматривать этот злополучный мост и следить за его ежегодной окраской, то в обязанности моего подзащитного такие действия не входили. И потому он, единственный из всех обвиняемых, не признавал себя виновным в аварии моста. А это обязывало меня более глубоко и серьезно исследовать причины обрушения.
А я, как на грех, был всегда далек от техники, а о такой науке, как «сопромат», только слышал, что таковая существует.
Предварительное следствие длилось долго. Надо было допросить сотни потерпевших и свидетелей, дождаться выздоровления находившихся в больницах пострадавших, чтобы определить тяжесть их телесных повреждений, и провести хоть какую-никакую техническую экспертизу для формального установления причины разрушения моста.
Правда, последнюю задачу органы следствия выполнили довольно быстро. В качестве эксперта они привлекли некоего Выскребцева, его фамилия мне была известна ранее по делам о дорожно-транспортных происшествиях. И он дал ничтоже сумняшеся заключение, нужное органам следствия. «Плохая покраска металлических конструкций моста, из-за которой происходила усиленная их коррозия, привела к ослаблению их сопротивляемости нагрузкам».
Я же, не надеясь на собственные силы и знания, бросился к своим знакомым ученым — специалистам по сопромату и механике. И мне повезло. Меня познакомили с профессором Г.Б.Баренблатом, одним из авторов «теории трещин».
Во-первых, он рассказал мне о существовании в сопромате такого понятия, как усталость металла. Оказывается, любой металл, даже длительное время находящийся без напряжения, «устает» и теряет некоторые свои свойства, в том числе и влияющие на его прочность.
Во-вторых, и это главное, наличие в металле внутренних пустот и трещин, возникающих часто даже при его литье, постепенно
приводит к их увеличению, и после достижения определенной критической точки они вызывают моментальное его разрушение при нагрузке значительно меньше расчетной.
И в-третьих, Г.Б.Баренблат продемонстрировал свою «теорию трещин» на кусочке швейцарского сыра и антоновском яблоке.
Он дал мне в руку кусочек сыра, посередине которого красовалась небольшая дыра.
— Держите крепко свой краешек сыра, — приказал он мне, а сам стал медленно тянуть этот кусочек сыра с другой стороны на себя.
Сыр начал поддаваться разрыву, сначала очень медленно, но, как только разрыв достиг дыры, сразу же развалился.
— А теперь возьмите в руки это яблоко. — И Г.Б. дал мне крупное антоновское яблоко.
— Постарайтесь разломать его на две половинки.
Я стал разламывать яблоко, но оно было довольно крепкое и сразу не поддалось мне. Я со всех сил нажал на яблоко с обеих сторон на разрыв, и оно треснуло. А как только треснуло, то сразу же развалилось на две половинки.
— Заметили, где разрыв яблока пошел легко? — спросил Г.Б. — Это и есть критическая точка трещины, достигнув которой ваш мост развалился, как это яблоко.
Я попросил Г.Б. изложить свою теорию трещин популярно на бумаге по моему официальному запросу. Но Г.Б. замахал руками:
— Что вы! Что вы! Хотите меня подвести? Эта теория и формула расчета критической точки трещины изложена мною только в закрытых статьях и докладах. У нас она нигде открыто не опубликована. Дело в том, что эта теория была разработана еще в годы войны. Тогда американцы предоставили нам по ленд-лизу около сотни барж и судов типа «Liberty» для перевозки оружия и других материалов. Эти баржи они склепали наспех из толстого листового железа, которое по всем старым методикам расчета прочности металла должно было выдержать груз. Тем не менее многие из них развалились чуть ли не в первом же рейсе. И тогда была создана специальная комиссия ученых для выяснения этого подвоха со стороны американцев. Этот подвох вы только что сами видели на примере сыра и яблока. Но у нас мои расчеты и формула критической точки разрыва металла опубликованы только в закрытых ра-
ботах. Зато в американских научных журналах они напечатаны, и вы можете найти их довольно легко.
— Григорий Борисович, а как же я могу все это изложить в своем ходатайстве о назначении повторной экспертизы без ссылок на научные авторитеты? Даже если я смогу об этом рассказать толково, это будет воспринято либо как хитрая уловка защиты, либо как бред сумасшедшего.
— Я советую вам обратиться с официальным запросом в Институт проблем механики АН СССР, директору которого академику Ишлинскому все это хорошо известно.
Я так и сделал. Добился личного приема у академика и объяснил ему суть проблемы. Он подтвердил мне устно все, что я уже знал от Г.Б.Баренблата, но письменный ответ поручил дать своему сотруднику. Вскоре я получил ответ, но изложен он был столь научно и витиевато, что простому смертному юристу понять было что-нибудь сложно.
Пришлось довольствоваться этим ответом, который я постарался популяризировать в меру своих сил и возможностей в ходатайстве о назначении повторной экспертизы.
Подписывая протокол об ознакомлении с материалами дела, я положил на стол руководителя следственной бригады, следователя по особо важным делам В.О.Парица, свое ходатайство.
Он был хорошим человеком. Но тем не менее...
Прочитав мое ходатайство очень внимательно, и терпеливо выдержав мою демонстрацию теории трещин на примере кусочка швейцарского сыра, принесенного из дома, он только спросил меня, понимаю ли я все последствия моего ходатайства, и не забыл ли я, что дело находится на контроле в ЦК.
— Понимаю, Виктор Онисимович, все понимаю, и ничего не забыл. Но я обязан выполнить честно и до конца свой профессиональный долг защитника.
— Через три дня истекает срок расследования дела. В понедельник дело должно быть уже в суде. Какая может быть теперь повторная экспертиза? И что мне скажет Виктор Васильевич (Найденов)? Он же с меня голову снимет. Нет, уж извини меня (мы уже были на «ты»), но лучше я подставлю ему твою голову. Посиди здесь. Я пойду, доложу ему о твоем ходатайстве.
Не буду описывать безобразной сцены в кабинете В.В.Найденова, разыгравшейся через полчаса, когда меня пригласили к нему. Скажу лишь, что тогда впервые проявилась моя строптивость адвоката. Могу еще заметить, что вход в кабинет В.В.Найденова, вскоре ставшего зам. Генерального прокурора СССР, мне был закрыт навсегда. Замечу также, справедливости ради, что мои жалобы по другим делам он рассматривал впоследствии очень внимательно и, пожалуй, даже более или менее объективно.
В ходатайстве мне было, конечно, отказано под тем предлогом, что если суд найдет нужным, то мое ходатайство может быть удовлетворено судом.
Суд действительно удовлетворил мое ходатайство и назначил в ходе процесса повторную комиссионную экспертизу, поручив проведение ее нескольким выскребцевым.
Стоит заметить также, что председательствующий по делу молодой тогда еще член Мособлсуда Буров (впоследствии член Верховного суда РСФСР) все понял и в неофициальной беседе со мной деликатно, но едко парировал мои доводы о невиновности моего подзащитного:
— Уж если вы, адвокат, далекий от сопромата и механики, до копались до теории трещин, то уж ваш Иванов — инженер, закончивший МИИТ, должен был разобраться в этом деле, поднять своевременно тревогу и организовать проверку прочности всех пешеходных мостов на Московской железной дороге с учетом этой теории.
— Помилуй Бог! Его же этому в МИИТе не учили. И таких приборов, которыми можно было бы проверить скрытые трещины в металле старых мостов, в МПС не существует.
— Вот ему и надлежало ставить вопрос о разработке и выпуске таких приборов.
Кстати, вызванный в качестве свидетеля в суд заместитель министра путей сообщения (фамилии не помню), который ведал материально-техническим снабжением, показал, что годовые заявки МПС на металл удовлетворяются всего на 15—20%, а для замены металла на всех старых мостах потребовалось бы более 160 лет. За это время новые мосты тоже пришли бы в негодность.
Однако самое главное я, кажется, упустил. Проведенной по моему ходатайству металлографической экспертизой было уста-
новлено, что железо, из которого были изготовлены обрушившиеся конструкции пешеходного моста, выпускалось заводами до 1864 года, когда были изменены сортаменты (по нынешнему — стандарты) на угловое и тавровое железо.
Заканчивая рассказ об этом деле, хочу отметить, что оно сыграло свое положительное значение в обеспечении безопасности пассажиров на железнодорожном транспорте. После этой катастрофы были закрыты полностью или частично почти все старые пешеходные мосты на многих станциях Московского железнодорожного узла и начато строительство подземных переходов для пешеходов.
Что касается результатов дела для подсудимых, то их действия (или, точнее, бездействие) были переквалифицированы на халатность и все они получили небольшие сроки наказания, которые к тому времени почти полностью они уже отбыли.
Иванов, конечно, получил больше всех, как «паровоз» и для острастки за мою строптивость (думаю, что не без давления Прокуратуры РСФСР). Однако он на меня не обиделся, а деканат инженерного факультета МИИТа пригласил меня читать лекции по основам советского права, от которых я, правда, вскоре был вынужден отказаться из-за перегруженности на основной работе.
Фирма веников не вяжет
Фирма веников не вяжет
Дело было в Махачкале, однако моим подзащитным был не дагестанец, а грузин Отари М., который постоянно жил в Сухуми, а в Дагестан приезжал каждое лето на заработки. Не сообщаю здесь его фамилии, потому что если он еще жив, то, наверное, процветает как талантливый предприниматель. Но в те времена частное предпринимательство было запрещено и прямо подпадало под действие УК.
А УК Отари уважал и потому действовал в соответствии с законом. Он заключил с одним из местных животноводческих совхозов трудовой договор, по которому принял на себя организацию подсобного промысла по производству веников. Сырье — бесплатное — дикорастущий кустарник в горах. Рабочая сила
дешевая за счет нахлынувших в эти теплые края студентов и цыган, а также бомжей и местной безработной молодежи.
Бухгалтерия совхоза составила, как полагается, калькуляцию и расценки на веники. Себестоимость одного веника составляла 65 копеек. Отпускную цену для покупателя франко-станция назначения или франко-склад покупателя директор утвердил в сумме 1 рубль. А по расценкам за отдельные операции (рубка веток, вязка веников, их подноска до транспорта и т.д.) прямые затраты в оплате труда рабочих составили 40 копеек. Цеховые расходы, куда входила оплата труда бригадиров и транспортировка веников до склада готовой продукции, — 10 копеек. И общесовхозные расходы, на которые относилась зарплата самого М. и транспортные до покупателя, еще 15 копеек, в том числе 5 копеек доплата самому М. Таким образом, чистая прибыль совхоза от каждого веника составляла по калькуляции 35 копеек. Фактическая же прибыль от производства веников была у совхоза еще выше, так как некоторые покупатели вывозили веники своим транспортом.
Благодаря подсобному промыслу совхоз по финансовым показателям числился одним из лучших совхозов республики, хотя по показателям основной деятельности отставал от них.
Выгодно совхозу? Да, безусловно. Выгодно государству? Тоже да, так как от своей прибыли совхоз платил налоги в бюджет.
Но органам МВД, заинтересовавшимся М., не было до этого никакого дела. Их раздражал автомобиль М. — старая захудалая «Волга», на которой он возил рабочим продукты на обед и пару бутылок вина, без которых М., как истинный грузин, за стол не садился. Ему предъявили обвинение в хищении государственных денежных средств в особо крупном размере и, конечно, арестовали.
В обоснование такого обвинения положили ведомости зарплаты, обнаружив в них несколько подставных лиц и много поддельных подписей. Наличие подставных лиц М. категорически отрицал, поясняя, что фамилии и адреса он указывал со слов рабочих, так как паспортов с собой многие не имели. Подделку не скольких подписей он объяснял неграмотностью некоторых людей, особенно цыган, и сложившейся практикой расчетов за фактически выполненные работы.
Дело в том, что бухгалтерия совхоза начисляла и выписывала рабочим зарплату только после поступления денег от покупателей на расчетный счет совхоза. Так как многие рабочие заканчивали работу раньше, и с ними надо было рассчитаться, М. выплачивал им зарплату из выданных ему под отчет сумм, а когда из бухгалтерии поступали ведомости на зарплату, за тех рабочих, которые уже уехали, действительно расписывались их товарищи или сами бригадиры.
Некоторые из местных рабочих и те, которых можно было разыскать, подтвердили объяснения М. и никаких претензий к нему не заявили. Но большинство найти было невозможно, так как за сезон сменялись сотни людей, приезжавших на летние каникулы или в отпуск отдохнуть и подработать. На их розыск и проверку поступления веников к покупателям, а также на проведение бухгалтерской и почерковедческой экспертизы ушло почти полгода, в течение которого М. томился в местной средневековой тюрьме.
Когда я туда явился на свидание с ним, то взмолился, чтобы нам разрешили беседовать во дворе, так как в темном каземате, отведенном для этой цели, дышать было нечем, хотя и на улице стояла невыносимая жара. Так как на первых порах я вел себя тихо и смирно, мне такую вольность разрешили, и мы беседовали с ним на лавочке под наблюдением надзирателя.
На М. было страшно смотреть. Немолодой и, видимо, когда-то полный мужчина, он был похож на немощного старца, потерявшего веру в жизнь и в правосудие. Он и в меня сначала не верил, считая, что противостоять дикому обвинению, предъявленному ему, я не смогу.
А обвинение действительно было диким и абсурдным.
Все заготовленные им веники были в целости и сохранности. На их производство и сбыт не было израсходовано ни одной лишней копейки. А если считавшиеся подставными лица на самом деле не работали и денег за свою работу не получали, то откуда взялись веники?
Сама по себе такая позиция для защиты годилась, но... я понимал, что по выводам бухгалтерской и почерковедческой экспертизы вполне может состояться и обвинительный приговор. Пони-
мал это и сам М. Он плакал и клялся своими детьми, что ни одной копейки у совхоза не украл, да еще за свои собственные деньги вынужден был принимать гостей из дирекции и бухгалтерии совхоза, а иногда из своей же зарплаты платил за бензин для автомобилей, занятых перевозкой веников, и давал «на лапу» работникам железной дороги, чтобы получать вне плана вагоны для отгрузки веников.
Надо было придумать что-нибудь из ряда вон выходящее для защиты хорошего человека.
Во время беседы с М. я, конечно, обратил внимание, что он плохо говорит по-русски. Выяснил, что он закончил только семь классов грузинской школы, а местными языками вообще не владеет. Многие же протоколы допросов и даже очных ставок следователь-кумык написал на кумыкском языке. А некоторые даже на лезгинском или лакском.
Но сразу брать быка за рога я считал нецелесообразным.
Для начала я попросил следователя перевести протоколы хотя бы для меня на русский язык. Следователь выполнил мою просьбу, и я выяснил, что никакого криминала против моего подзащитного в них не содержится.
Потом, извиняясь перед следователем за свою настырность, я заявил ходатайство о переводе этих документов на русский язык специальным переводчиком, который несет ответственность за правильность своего перевода. Пришлось следователю удовлетворить мое ходатайство, хотя на розыск специалиста-переводчика ушло некоторое время, а срок содержания М. под стражей скоро истекал. Переводчик оказался порядочным интеллигентным человеком, преподавателем русского языка в местном университете.
Когда он почти закончил переводить документы, я спросил его, насколько хорошо М. понимает русский язык. И получил нужный мне ответ: «Понимает на бытовом уровне». Я попросил уточнить: «Способен ли М. понимать по-русски юридическую терминологию, которая содержится в процессуальных документах?» И опять последовал прямой и честный ответ: «Нет, конечно. Только в случае, если ему разъяснят ее на его родном языке».
Этого было достаточно.
Ссылаясь на ст. 17 УПК РСФСР о праве обвиняемого требовать ознакомления со всеми материалами дела на его родном
языке, я заявил ходатайство о переводе всех материалов дела на грузинский язык.
Одновременно я обратился с жалобой к Прокурору Дагестана на нарушение органами предварительного следствия требований ст. 17 УПК РСФСР и ст. 20 УПК РСФСР о полном, всестороннем и объективном исследовании всех обстоятельств дела, поскольку не были допрошены директор, главный бухгалтер и кассир совхоза, а заключением почерковедческой экспертизы не установлено, кем именно подделаны подписи рабочих в ведомостях за полученную ими зарплату, что имело важнейшее значение для дела, поскольку во многих случаях зарплату рабочим выдавал не сам М., а бригадиры или кассир. Честно говоря, мне было жалко молодого следователя-кумыка, который к тому же каждый день поил меня крепким чаем. Я понимал, что его промахи не имели злонамеренного характера, а объяснялись просто недостаточной компетентностью и уверенностью, что в Махачкале все пройдет.
Но моя строптивость взыграла сразу, как только начальство СО МВД Дагестана, пригласив меня к себе, объявило, что меня не выпустят из Махачкалы, пока я не подпишу протокол об ознакомлении со всеми материалами дела.
На следующий день я отправился на прием к зам. Прокурора Дагестана Кехлерову (который позже стал зам. Прокурора РСФСР) и объяснил ему сложившуюся ситуацию, при которой, как я считал, дело не может иметь судебной перспективы.
Он понял меня и заверил, что завтра же направит в Москву постановление о продлении срока расследования дела и содержания М. под стражей еще на два месяца, в течение которых все ранее допущенные ошибки следователя будут исправлены. И все же он попросил меня подписать протокол об ознакомлении со всеми материалами дела в порядке ст. 201 УПК РСФСР.
Зачем же я буду подписывать такой протокол, если следствие по делу будет продолжено? Кроме того, я попросил у него указания о немедленном освобождении М. из-под стражи, поскольку установленный законом срок его содержания истек, а продлит ли этот срок Генеральный прокурор РСФСР, еще неизвестно.
В тот же день вечером ко мне в гостиницу явился директор совхоза. Он сказал, что является родственником одного из выс-
ших должностных лиц республики и у меня все равно ничего не получится. И откровенно заявил, что это дело ему уже стоило двух отар овец, но он не пожалеет и третьей, если оно будет окончено хорошо. Что он понимает под хорошим окончанием дела, я уточнять не стал и от ужина с ним отказался, опасаясь какой-нибудь провокации.
На следующий день я пришел к следователю, чтобы попрощаться с ним, но оказалось, что он заболел. Я тут же оставил в канцелярии заявление о том, что в связи с истечением установленного срока расследования дела считаю для себя невозможным принимать какое-либо участие в дальнейших следственных действиях, если таковые будут, и выезжаю домой, попросив меня уведомить о возможном продлении срока следствия, если сроки следствия и содержания моего подзащитного будут продлены в установленном законом порядке.
И поехал в аэропорт, довольный собой. Но угрозы руководства СО МВД оказались не пустыми словами. Из Махачкалы в Москву всегда было трудно вылететь, поэтому у меня в аэропорту был знакомый человек, который обеспечивал меня билетами.
Однако на этот раз он оказался бессилен. Возвратив мне деньги, он смущенно заявил, что в кассе дали команду мне билет не продавать.
Через два часа я выехал из Махачкалы поездом.
Вернувшись в Москву, я обратился с жалобой к Прокурору РСФСР, изложив в ней все пробелы и нарушения законности органами МВД Дагестана, и попросил срок предварительного следствия не продлевать из-за бесперспективности дела.
Не успел я получить ответ на свою жалобу, как мне принесли телеграмму из Верховного суда Дагестана о назначении дела к рассмотрению.
Ну что ж! Надо ехать. И вот я в Верховном суде Дагестана читаю протокол об ознакомлении обвиняемого и его защитника с материалами предварительного следствия с оговоркой: оба они от подписания протокола отказались. Конечно, я еще раз повидался с М. и рассказал о сложившейся ситуации. Он все понял.
И вот после первых вопросов об анкетных данных М. председательствующий по делу спрашивает его, почему он отказался получать обвинительное заключение по делу.
М. просит два раза повторить вопрос и отвечает:
— Какое заключение? Принести какой-то бумага. Много бумага. Сорок бумага. Ничего не понятно. Что такое калкуляция, идентичност, адекватност, симуляций? Зачем хищение? Какой хищение? Все веники продал. Совхоз деньги получил. Рабочий день ти тоже получил. Главный бухгалтер все ведомости проверял. Директор утвердил. Мне премия давал. Что там написано, не понимаю. Русский язык плохо понимай. Кумыкский совсем не знай. Цыганский только ругаться знай. Говорил следователю, давай грузинский язык допрашивай. Он ругал меня — симулянт. Прошу переделать все бумага грузинский язык.
Закончив говорить, он передал суду какую-то бумагу, написанную им на грузинском языке.
Я встаю и заявляю ходатайство о возвращении дела для дополнительного расследования и выполнения требований ст. 17 УПК РСФСР, а также о проведении целого ряда новых следственных действий.
Суд удовлетворил мое ходатайство.
На этот раз в аэропорту никаких затруднений у меня не было.
А через пару недель в моей квартире раздался телефонный звонок из Махачкалы:
— Генацвале! Меня сегодня выпустили из тюрьма. Написал им расписку о невыезде.
— О невыезде откуда? Из Махачкалы?
— Нет, с места жительства.
— А где у тебя место жительства?
— Сухуми.
— Потребуй от них денег на дорогу и отправляйся в свой Сухуми. А когда придет повестка, обязательно поезжай в Махачкалу.
Последний мой совет мне дорого обошелся. Его еще три раза вызывали в Махачкалу, и каждый раз я тоже приезжал туда.
Новый следователь только смеялся над нами: то свидетель не явился, то эксперта не нашел, то у него самого срочное задание. И каждый раз он отмечал повестки М. о его явке и мои командировочные удостоверения.
А месяца через два мне позвонили из Главного следственного управления МВД РСФСР и спросили, не знаю ли я случайно, где
скрывается мой подзащитный, так как на него объявлен республиканский розыск.
Я ответил, что республиканский розыск ничего не может дать, потому что подследственный проживает в другой союзной республике и его адрес хорошо известен следователю, по повестке которого М. уже трижды без толку являлся к нему.
Больше по этому делу меня не тревожили.
Будучи через два года в Сухуми по другому делу, я навестил М.. Он рассказал мне, что после моей беседы по телефону с МВД РСФСР его дом ограбили и унесли все ценные вещи. Он знал, кто это сделал, и заявлял в милицию, но результатов никаких не было.
Потом, по слухам, абхазца, его ограбившего, убили при какой-то криминальной разборке.
А веников, которыми в свое время М. заполонил все рынки в крупных городах России, по 3 рубля за штуку, больше нигде не видно.
Фирма М. больше веников не вяжет, а занимается теперь, как я думаю, более доходным и вполне легальным бизнесом.
Что грузину на пользу, то еврею во вред
Что грузину на пользу, то еврею во вред
О моем успехе в Махачкале по делу М. узнали мои коллеги. И некоторые решили воспользоваться моим опытом.
Вскоре мне довелось защищать в Мосгорсуде Софу Р., которую обвиняли в том, что по сговору с группой лиц она сбывала продукцию «подпольного цеха».
Однако этот цех был даже не подпольным. Он входил в состав Домодедовского райпромкомбината, который занимался выпуском и ремонтом разных товаров широкого потребления. Руководители этого цеха не то сами разработали, не то позаимствовали где-то технологию производства люстр из пластмассы «под хрусталь». Настоящие хрустальные люстры, как известно, стоят очень дорого и недоступны простым людям, а свои люстры начальство цеха продавало дешево.
Сотрудники цеха сами изготовили штампы для деталей, нашли какие-то химические предприятия, где отходы пластмассы выбра-
сывали в утиль, и из этих отходов наладили производство люстр в большом количестве.
За свое рацпредложение и освоение нового вида продукции они официально получили благодарность и премию от Мособлпромбыта. А их райпромкомбинат получал хорошую прибыль от производства этих люстр.
Их дело процветало несколько лет. Но затем руководители цеха пожелали выехать на свою «историческую» родину — в Израиль. И тогда...
Руководителей цеха обвинили в том, что львиную часть выпускаемых ими люстр они сбывали «налево» за наличные, а выручку присваивали. Вполне вероятно, что так и было на самом деле. Но доказательственная база их вины была слабой.
Просто «в поле зрения органов КГБ попала группа лиц, занимающихся хищением государственных средств в особо крупных размерах». Так было написано в письме КГБ СССР в адрес Прокурора Москвы.
В письме перечислялись фамилии этих лиц и содержалась просьба проверить выявленные КГБ обстоятельства и возбудить уголовное дело против них.
Но сейчас я позволю себе отвлечься от содержания дела и рассказать о неудавшемся приеме защиты одного из подсудимых, брата моей Софы, который, ссылаясь на плохое знание русского языка, потребовал судопроизводства на своем родном языке, которым он считал идиш.
Председательствующая по делу член Мосгорсуда Н.И.Маркина, известная своей предвзятостью, жестокостью и откровенным хамством, просто остолбенела от такой наглости подсудимого:
— Вы учились в русской школе?
— Да, но из-за плохого знания русского языка я ее не окончил.
— А ваша первая жена была русской?
— Да, но мы разошлись, потому что плохо понимали друг друга.
— А когда вы обыгрываете в преферанс русских, на каком языке вы с ними объясняетесь?
— В основном на французском. Для игры в преферанс нужно знать три французских слова: «вист», «пас», «мизер». Но я же не
утверждаю, что совсем не знаю русского языка. В тех пределах, которые необходимы для игры в карты или для разговора за столом при встрече с друзьями, я могу говорить и понимать по-русски. Но мой родной язык — еврейский. И я хочу давать показания на еврейском языке, и чтобы в суде присутствовал переводчик, который переводил бы мне все, что здесь происходит, на мой родной язык.
Я сидел за столом и еле сдерживался от смеха, потому что знал: кроме русского языка, он никакого другого не знает, а по-еврейски может только разве выругаться.
— Зачем ты придумал этот цирк? — спросил я Г.Падву, который защищал брата моей Софы.
— Это он сам придумал. Он считает, что это может помочь ему через десяток лет прослыть в Израиле узником совести.
— Но тогда он должен был заявить, что его родной язык иврит, а не идиш.
— Ну на иврите он вообще не знает ни слова, а на идише немного говорит.
— Что ты сейчас будешь делать? Поддерживать его ходатайство?
— А куда мне деваться? Я обязан его поддержать.
— На каком же языке ты сам с ним беседуешь?
— Тише. А то Маркина догадается задать ему такой вопрос.
Но Маркина придумала более хитрый ход.
В заседании был объявлен перерыв на несколько дней. За это время по ее заданию оперслужба Бутырок допросила сокамерников шутника, и все они показали, что он общается с ними на русском языке.
Более того, оперслужба изолятора назначила его политинформатором в камере. Ему давали на два часа «Правду», а он потом пересказывал содержание газеты др