Снег во сне: Реквием по йорикам

Снег во сне: Реквием по йорикам

Келейников И. К. Снег во сне: Реквием по йорикам. – Иерусалим: ЛИРА, 2003. – 150 с.: портр., ил.

СОДЕРЖАНИЕ

От автора......................................................................     Начало конца.................................................................     С молоду прорешка, под старость дыра...........................     Ручьи отца от родников Яфета........................................     С верховий Шема мамины ручьи....................................     Семейный рай.., а рядом палачи.......................................     В решётках закованный свет...........................................     "Вот , всё , что у него , в руке Твоей..."..............................     "Ибо очи Его над путями человека...".............................     Надейся добра................................................................     ... А жди худа................................................................     Конец начала..................................................................     P. S................................................................................     Сопричастность. Дора Штурман........................................

ОТ АВТОРА

Книжка написана застрявшим в треугольнике, где один угол занят отцом, другой Иовом, а верхний - справедливостью.   Автор проработал сорок лет психиатром, оставаясь любителем. Ещё больше лет любительствовал в поэзии и скульптуре, пытаясь быть профессионалом. Метался в лабиринте идеалов, пока не очаровался тупиком.   Предлагаемая исповедная поэма не рекомендуется серьёзным гуманитариям, ибо они всё знают сами. Математикам и приверженцам других точных наук следует закрыть книжку после фразы об "углах пошире" ( см. чуть ниже), ибо в нормальном треугольнике сумма углов жутко постоянна. Зато живущим хлебом единым чтение с любого абзаца заменит любое снотворное - без привыкания и побочных эффектов. Любителям диагонального скорочтения можно пробегать текст вверх ногами и задом наперёд.   Книжка посвящается считанным одиночкам, затерявшимся в пространствах треугольника, подобного упомянутому, но с углами пошире: человек, человечество, Судьба.   Сердечно благодарю Дору Штурман, Сергея Тиктина, Аллу Айзеншарф, всех близких и родных, заряжавших меня теплом сопричастия. Равно благодарю и наполнявших меня холодом отчуждения. Чего стоила бы жизнь без коротких замыканий между полярными чувствами?     И.К.            

Отцу и сыну.

Не духу святому.

НАЧАЛО КОНЦА

О чём всё ниже написанное? - Об утрате отца, об утратах вообще. О злоключениях Иова и повседневных расплатах. О Времени и временах. Об иллюзиях, скрашивающих индивидуальную жизнь, и об идеалах, медленно и верно толкающих всех вместе в преисподнюю. О противоречивых ассоциациях, сливающихся в неразрывные пары, а пары - в единый узел, в котором неотличимы конец от начала, главное от второстепенного. О том, наконец, чего нет в наших представлениях, - о попытке взглянуть на своё прошлое из иного мира.   Кому и для чего? - Прежде всего для себя, в качестве психотерапии: выплеснуть, освободиться от наболевшего, развеять тревогу. Если все мы ведомы от Логоса к абсолютной логике, так хоть как-то подготовиться, "почистить пёрышки" и, убаюкав ностальгию, приглядеться к зиянию будущего. Предназначенный путь от животного начала до погружения в среду людей проходят все, но у каждого своя одиссея. Сколько ни оглядывайся на материнский зов, безличная толпа неизбежно поглотит тебя. Исповедаться - единственный способ сохранить свою целостность с истоками. Книжка - прощальные письмена на адрес родного гнезда. Закупоренная в бутылку, пусть она плывёт в океане ко мне прежнему и неискушённому, к моим духовным близнецам.   Написанное, конечно, не панацея. Достаточно, если оно откликнется пониманием и утешением. На большее не рассчитываю. Связывая личное с общечеловеческим, я ограничен субъективностью; погружаясь в космотеизм или антропософию, я безгранично невежественен. Чтобы защититься от ревностных блюстителей словесности, сошлюсь на Д. Свифта. Какую бы книгу он ни читал, хорошую или плохую, ему казалось, что автор беседует с ним. Хорошо быть самому себе Свифтом. Ещё лучше, если найдутся свифты, пробеседующие с этой книжкой до конца.   День и ночь. Проза и поэзия. Мир переживаемый и мир воображаемый. Жизнь и смерть...Удручающее несоответствие безобразно обнажённых слов их первоисточнику - неуловимому движению в тумане, шорохам, теням, безмолвию. Только память облекает их в плоть и кровь, извлекая из призрачного прошлого бревенчатую маслобойню у речки, стога в снегу, пряный запах кустов смородины и, так недостающие тебе, лица, жесты, интонации.   Мы рождаемся по образу и подобию своих родителей. На улице и в школе приобретаем образ и подобие человека общественного. В течении жизни накапливается столько образов и подобий, что они, порой, конфликтуют в нас, а, не согласуясь с генными предписаниями, вытесняют друг друга, искажают нормы общежития, рвут связи с предками.    Образ моего отца вытесняла советская система. Я рос, учился, работал, обрастал семьёй, товарищами, увлечениями. Но чем бы ни занимался, пытался восполнить образ отца. Его физическое отсутствие останется во мне на всю жизнь. Эта пустота не заполнена ненавистью к причинам, ибо они перерастают рамки советизма и оборачиваются несовершенством человечности. Причины непомерно больше моей способности ненавидеть. Эта пустота заполнена совестью - доброй и злой, безапеляционной и ошибающейся. Она говорит с моим отцом и я тешу себя чувством взаимопонимания. Он ведь давно не возражает. А конфликты и недомолвки между нами я восполняю сам.   Общение с отсутствующими - залог мира между присутствующими. Благословенный самообман! Невинный и наивный, не он ли удерживает нас на плаву? В разговоре самого с собой всегда присутствует кто-то нелишний - внимательный и сочувствующий судья. Перед ним не кривят душой. Вот и сейчас, копаясь в первопричинах личных потерь, я чувствую незримое влияние отца. Рождаются вопросы, далёкие от сути, как у древних схоластов или еврейских мудрецов. ...Не освободить ли от человеческих кавычек "вечные истины", чтобы они вернулись в свой самотворящий мир? ...Не заключить ли в кавычки технический прогресс, чтобы не строить заново Вавилонскую башню? ...В борьбе за справедливость не движет ли нами жажда самоудовлетворяться и наказывать других?   В нашей беседе с отцом вопросы сливаются с ответами, ускользает смысл. Мы ищем его в жизни, а он живёт в каждом из нас. Как нет смысла Мира: он тот, который мы ему придаём. Нам хорошо и так. Как хорошо двум рыбакам в кабаке после утомительной морской путины. Всего-то и разницы, что у нас на двоих налита только одна пивная кружка.   "Увы, бедный Йорик! Я знал его, Горацио; человек бесконечно остроумный, чудеснейший выдумщик; он тысячу раз носил меня на спине..."   Увы, бедный отец мой!   Каждый проживает свой век в поисках собственного совершенства. Человечество прожило свой День, но суть его совершенства скрыта от каждого из нас. Мы только наблюдаем багровый закат монотеизма. За порогом будущее. Оглянуться и благословить прошлое. А потом доверчиво шагнуть в пустоту, где Бог и мир - непостижимое для нас единство.   Войны, гибель культур, массовые зверства, попытки вернуть человечество в средневековую тьму - всё это не от гнева Божьего, не от горького Его разочарования в связи с оплошностями при сотворении Адама и Хавы. Великие катастрофы очищают человечество от веры и романтики. Цивилизации нет дела до судьбы одиночек, даже если они вкупе составляют её; даже если часть из них не остановилась в своём развитии на детских или юношеских комплексах, а продолжает погружаться в головокружительную глубину другой реальности.   Изначальное дерзание Человека - стать Богом, бессмертным и всеведущим. К этой цели ведёт упрямая мысль, родившаяся ещё до первого грехопадения. Проделанный путь был овеваем романтикой и верой. Теперь мы растерянно наблюдаем, как романтика и вера исчезают из нашей жизни. Они тормозили нас своей пассивностью. Вера в Бога и слияние с Ним несовместимы, как автономия с безграничностью.   Привязанность к прошлому усугубляет страх перед будущим. Привязанность, причастность, приданность, пристрастность - наши пострайские якоря. В сопротивлении будущему амортизируется мораль. Она ещё ищет утраченное, причины, суть. А суть, как истина, не есть утверждение или отрицание. Истина находится в той точке, где утверждение и отрицание сходятся. Истина, как Бог - всё и ничто одновременно. Её великая и неуловимая системность манит, увлекает, но и губит ищущие души. Казалось бы, вот она в своей первозданности, уже окунулся в её чары. И уже не замечаешь, что твоё мышление соскользнуло в шизофреническую выхолощенность. Истина бесчувственна. Приближение к ней возможно за счёт утраты чувств. На самых ближних подступах к ней без компьютерного мышления не обойтись. Знает попугай с компьютером. Думает сердце с опытом. Мы живём в эпоху знающих психиатров...   На фоне прожорливого технического прогресса наше прошлое полно сентиментальной прелести. В ней огромная душевная сила, способная противостоять свихнувшимся ценностям толпы. Добрые, несчастные, завистливые и весёлые! Врущие себе и другим о себе и о других! Близкие и дорогие,- мы не дуновение прошлого. Летучие споры архаической памяти. Наши прикосновения обжигают холодом доброжелательности и обмораживают жаром безразличия. Мы, яркие, солнечные, зелёные пятна, кружимся в повседневности, пока не всосёт нас воронка вечности. Тогда память, лица и мы сами сольёмся в одной чёрной точке.   Что унесу я туда? Что оставлю здесь?   Пространство, свет и время -    теней бесшумный лёт.   Моё исчезновенье   небес не всколыхнёт.   Лишь вздрогнет, замирая,   среди полей, в тиши,   нездешним вздохом рая,   отпетый ямб души.*           ---------------------------------------------------------------  -- Жирным шрифтом выделены собственные стихи или отрывки из них. Здесь и далее примечания автора

СМОЛОДУ ПРОРЕШКА, ПОД СТАРОСТЬ ДЫРА

" Не поле перейти", а проходим. Наследим, - вот и биография для следопытов. Но над полем и следами всходы: колючие и радующие, вкусные и отвратительные, светлые и непроглядные, праведные и греховные. Они рассеиваются вокруг, тянутся быть узнанными. Я прошёл своё поле и, исполненный годами, исповедуюсь своими плодами, чертополохом и незабудками.     Котомка старости легка мне.   В ней опыту кощунства не занять.   О тайне жизни что-нибудь понять   меня учили только камни.     В ней веры нет в грядущий век людей:   у вечности не вымолить отсрочки   на мишуру и заморочки   блаженных идеалов и речей.     В ней нет надежд на человечность,   но не чужда мне общая судьба:   в смятении души бреду туда,   где запредельна безупречность.     В ней нет любви. В божественных словах   она дурманит хитростью и ложью.   Попутчики по бездорожью -    глаза любви у преданных собак.     В русле жизни оседает на дно всякая всячина. Случайные впечатления и судьбоносные события. Присевшая на ладонь божья коровка и уход близких. Среди всей этой массы копятся, тлеют и вспыхивают угольки навечных расставаний. Что-то уходит, что-то забирают. Остаются живые следы. Мы возвращаемся к ним, перебираем, переоцениваем. В коллективной памяти хранятся каины и авели - символы цивилизации. В личном пантеоне - восторги открытий и боль утрат.   Человечество мечтает поменять жертв и палачей местами. Человек мечтает о том, чтобы жертвы пережили своих палачей.   Природе чужды мечты и абстракции. Опьянённые своим прогрессом, мы перенесли свой земной опыт на понимание мира, но мы - не более,чем мотылёк-однодневка в пространствах световых лет, и давно прозевали момент, когда, идеализируя мечты и абстрагируясь в мудростях, начали разрушать свою земную колыбель. Неужели долгая однодневность дана нам для того, чтобы в конце концов от нас остался только Дух, питающий вселенские чёрные дыры?   Говорят - "где сшито на живую нитку, там жди прорехи", и ещё: "с молоду прорешка, под старость дыра". Обычно подразумевают изъяны, те, что не зарубцовываются после изъятий. Но есть и побочные смыслы. С возрастом качество изъянов и количество изъятий меняется. Молодость всеядна. Избытки впечатлений естественны, а ценности их субъективны. Отношение к изъятому зреет с опытом... В прорехах что-то застревает, что-то теряется, не зацепившись. В старости застревает мало, а потери неудержимо возрастают. Безвозвратно исчезают кровные связи, дорогие воспоминания, привычные порядки и навыки - капля за каплей своего Я. Остаётся только адресовать их "на деревню дедушке". Тому дедушке, который беспомощно стоит на краю своей разверстой дыры. Не жаждет ли он сочувствия и сопереживания, как панацеи? Правда, адресуемое может оказаться бредом сивой кобылы. Так пусть теплится хотя бы наивная надежда на то, что бред несёт в себе благие намерения. Жаждущему - глоток в пути.   А если дыра смолоду? И ответ уведёт за пределы поговорки. Ранние дыры порождают или ущербных самоедов, или -нагло поедающих других. Для них всего и делов-то: настелить на яму хворост приобретённых правил общежития, замаскировать дёрном внешней эмпатии,и, вот он уже обладатель ямы-ловушки. Остаётся только заманивать неосторожных. Провалится, а на дне - голодный желудочный сок. С возрастом увеличивается аппетит материальных накоплений, плотских утех, власти над ближним. Ловушка - хорошее подспорье немощности. "Сам не ам и другому не дам!" Так появляются ненасытные вымогатели, извращенцы, авторы лозунгов и концентрационных лагерей. Но о них - позже. И не столько о них, сколько об их жертвах. А пока продолжим послание безадресному самоеду-дедушке: он ждёт.   Капля за каплей, год за годом наполняется содержанием наша бренная оболочка. Можно прожить век с мизером накопленного. Но можно пресытиться в любом возрасте. Тогда пресыщение грозит взорваться или выплеснуться через край. Проще всего держать краник открытым: сколько войдёт, столько и выйдет. Без сожаления и оглядки. Сложнее, если воспринимать содержание, как духовную ценность. Как правило, такие "коллекционеры" обуреваемы творчеством, стремлением отдавать.Но куда складывает жизнь свой опыт? Зачем волочить этот безмерный багаж? Как облегчить его? С близкими по духу? Вот ведь, встречаемся. Слушаем, скользя мимо чужих реплик, лихорадочно вставляем свои. Интеллектуально онанируем и расходимся, неудовлетворённые собой или компанией. Зато, погружаясь в толпу, обретаем свободу от своего социального Я. Легко становимся друзьями, толпой, самими собой. Но и толпа мешает. Рано или поздно надо из неё выйти. Разве что бумага и ночь - место и время для сокровенного. Писатель не делится с читателем. Он общается со своими героями, в которых одушевляется сам. То же самое происходит в творчестве живописцев, музыкантов и даже учёных. Хороший психоаналитик, разгребая творческую кучу эксгибиционизма, самоанализа и катарсиса, легко и точно нарисует личностный портрет автора. Но и тут свои проблемы: соблазн исповедаться опьяняет. Между творчеством и бумагой безмолвная ночь и безразличный ночник, а вокруг подкарауливают сделки с совестью. Но можно ли удержаться от фальши, если она в душе, как дома, а искренность устраивает с ней кухонные перебранки? Кто рассудит их?!     У праведности корни в отщепенстве.    Мучительна цена, нерасторжима связь.    И совесть мстит: чем менее запятнана она,    тем более страшны и безобразны пятна.       Всему своё время. Весной в томлении тела рождается Песнь Песней, а осенью - "всё суета и томление духа". Коэлет в конце своей притчи предостерегает писать книги: ведь "слова мудрых, как вбитые гвозди", все уже сказаны и восходят к единому пастырю. Но день сотворения растянут на эпоху, тогда как отпущенный смертному век бежит с ускорением. И год, как минута. И в непреодолимой немоте мечется невысказанное.   Вспоминать о жизни - не хватит отпущенного срока. "Помни о смерти!" - лучший цензор мемуариста. В дефиците времени промелькнут и растают прекрасные облака интимностей. Задержатся только плодотворные: дождь, конденсация главного, многое в малом.   "Время разбрасывать камни, и время собирать камни"... краеугольные камни общности и общения. Они, невесомые и разные, - чувства, слова, жесты и поступки - мельтешат, сталкиваются, дробятся и формируются в каждом из нас; а вырвавшись во вне, обретают свободу. Мы, будучи общественными животными, в той или иной степени замкнуты или открыты, но "камни" рвутся наружу. Озверевшая интифада раненой души.   Что же делать с раздутым мешком чувстенной памяти? Со смутными тенями предков, с опытом собственных радостей, разочарований, сопереживаний? Трепетные воспоминания прорываются в сознание, стушёвываются повседневностью и вновь просятся наружу. С возрастом отсеиваются. Опустошается мешок. Улетают один за другим кусочки жизни. Но уже навсегда. От того так трогательно прощание. Даже если не навсегда, куда улетают они? И даже там, за пределом, наткнувшись на них, всколыхнут ли они душу прошлым, изначальным чувством? Жил-был царь Авгий и не чистил свои конюшни. Копился навоз, то бишь - память. Пришёл Геракл, перекрыл речку, и новое русло вспенило накопленное добро, поволокло прочь. О чувствах Авгия греки нам не поведали. Но, как и всё человеческое, ностальгия была ему не чужда.     Из давних снов и былей дальних,    из прошлых судеб и иных веков,    из бед отцов и детских чердаков    течёт поток исповедальный...    не по реке Алфей Геракла -   по старости, которой груз невмочь,    уносится в космическую ночь,    что конским запахом пропахла.     Очищение душевных конюшен не проходит даром. Опустошение от самого себя невосполнимо. Исключённое из сознания не имеет ни адреса ни названия. Оно отсутствует,но ..."свято место". И эта пустота заполняется ноющими голодными болями, химерами или ерундой: кошками... стихами... иллюзиями... путешествиями...самообманами...   увлечениями...раздвоением личности.     С какой прямотою со мною общались   Собаки и кошки, господние други,   И шерстью души моей детской касались,   Как будто ко мне прикасались их руки.*     У язвенников и депрессивных одна причина болезни - постоянное чувство одиночества, тщетно жаждующее восполниться прикосновениями, впечатлениями, откликами, сопереживаниями. Может быть, это чувство врождённое? Могучие схватки гонят плод из привычной среды в чужие руки, которые обрезают пуповину. Плод обретает автономию, которую необходимо защищать. И для этого он примеривает подходящие маски: от "я могу всё", до "я тот, которого вы хотите". "Всегда быть в маске - судьба моя"...   Беспомощность одиночества растёт вместе с нами. Праведность не спасает, а усугубляет его. Иов говорил, что если бы его страдание "... на весы положили, то ныне было бы оно песка морей тяжелее" (Иов, 6:2-3). Смолоду прорешка, к старости дыра - весы жизни, с чашей пороков и чашей добродетелей, колеблющихся на острие страдания.   Вот уж и точку, было, поставил, и руки помыть пошёл, а внутри откликается то ли голос, то ли мысль:   - Да, брат, ты о добродетелях помолчал бы. Они с пороками разной слезой умываются.   Голос, которым говорят давно знакомые близкие люди. Мне не знаком голос отца, но и мой собственный неузнаваем. И он продолжает:   - Ты за долгую жизнь всего набрался. Хорошего и плохого. А теперь на бумагу слезами кропишь. О муках отца хочешь написать, а пишешь-то о себе. О человеческой грязи.., а она-то в тебе. Вот ведь написал о своих чаяниях:     споткнувшись на несовершенстве,    в пучину духа погрузиться   и плыть к безлюдным островам...    унять изломанные жесты,   в священом трепете молиться   неповоротливым словам.     Красиво, но через неделю-другую будешь вымаливать у Всевышнего телефон. Что прореха, то и дыра - иллюзии, навязчивый зуд шрамов. Одно тебе и оправдание, что обманываешь только самого себя.     ---------------------------------------------------------------   * В. Блаженный (Айзенштадт)   Что-то не нравится мне в его тоне. Однако, пусть сам себе и возражает. А он уже наливается борцовской статью Ильи Сельвинского и, набычившись, неожиданно проникновенно читает стихи "О дружбе", о молодой нерпе в эмалированной ванне, тоскующей по морю, о том, как он "спустил её с берега в воду", как "далеко, далеко на солнце вспыхнула. И обернулась". Как "поправив жалкую улыбку, он ушёл решительным шагом". И как прощался с несбыточным:     Парикмахерская... Радио... Аптека...   Всё-таки она обернулась.   Может быть, увидела на мысе   Чёрный силуэт человека?     Иллюзия неразрушимых уз. Шрамы и прорехи...Нет, я таки поставлю точку, помою руки, пройду "мимо почты, цирюльни и аптеки", спущусь к себе в тихий подвал памяти, где невидимый свет хранится в бесчисленных его обитателях. Они живут, и каждый как настороженное ухо. Стоит мне только натолкнуться на одного из них, как тут же возникает диалог без жестов и слов. Он возникает в образе людей, животных, деревьев, выныривающих из моего прошлого, но удивительно напоминающих меня самого в настоящем. А ещё в нём теплится дух отца, который всё никак не может воплотиться. Чувствую его, но не хочется ни узнавать, ни называть, чтобы не спугнуть. Иначе растворится в подвальной темени. Мы пытаемся придать диалогу умозрительный тон, чтобы легче обходить слишком припрятанные темы. У меня и у него или у того, кем он в данный момент является, хватает и других, вполне житейских забот. Но от мудрствования они мельчают. Недаром бабушка, прохаживаясь по моему адресу, высмеивала мою "фойлезопию"*. Наверно, в позапрошлом поколении быт и дух находились в большем согласии. А он, между тем, бурчит своё:   - И вообще, что у тебя за наваждение - писать? Вот он я, тут, с тобой. Внуки рядом живут. Мы нуждаемся в тебе, ты - в нас. А всё коптишь в своём подвале. Сочиняешь. Кому это надо?!   -Да мне и надо: подвальная обязанность. Она просилась из меня наружу. Тосковала. Нельзя только накапливать. Надо и отдавать. И не важен источник этой напасти.   -Гормоны всё, гормоны. Остальное - хронический "гвоздь в сапоге", как у Маяковского. Психопат разрешает себе реализоваться, а потом его несёт без руля и ветрил на конфликты с окружающими. Невротик замирает от страха оплошать и конфликтует сам с собой.   -Где же середина?   -Не знаю. Может быть в готовности к самопожертвованию, если такая готовность дышит добротой и бескорыстьем... Правда, разрешивший себе творчество роет для себя яму неисчерпаемых проблем. Ему не позавидуешь. От этих проблем хочется выть или бунтовать, как Есенин:     Не нравится?   Да, вы правы -   Привычка к Лориган   И к розам...   Но этот хлеб,   Что жрёте вы,-   Ведь мы его того-с...   Навозом...     -Творчество, самоотдача, доброта... Эти особенности обычно считаются женскими, но они скорее свойственны женскому началу именно в мужчине. Разница полов в другом: мужчина ищет новое, женщина находит привычное, он игнорирует прошлое, чтобы       ---------------------------------------------------------------   * "Фойле зопе" на идиш - ленивая задница.   рисковать будущим, она - жертвует будущим, чтобы сохранить прошлое. Впрочем, современная цивилизация, кажется, и в этом перепутала ориентиры. Её дальнейшие пути неисповедимы и пугают апокалипсисом...   Куда только не заносят нас эти пустые диалоги! Лишь бы не прикоснуться к невыдуманной житейской правде, в которой корчится ранимая совесть.   - Кажется, ты хочешь перещеголять Христа. Он взвалил на себя все грехи и заплатил жизнью, но он предвидел золотые купола своих проповедей. А ты-то в суете и прахе. Будучи трезвым, ты доброй ложью живёшь, а пьяным - злой правдой. Человечество обрастает грехами. Думаешь, гений и злодейство, действительно, несовместимы? Они же друг без друга не могут! Как и ты со своей ранимой совестью. Купола над городами и ореолы вокруг голов нужны таким, как Иов, невинным внутри и терзаемым извне.   Отца забрали, когда мне было два с половиной года. Остались фотографии, серебряный портсигар, дубовая шкатулка, красная чашка, чёрный кожанный портфель, фотоаппарат с треногой, шахматы. Рассказы родственников о нём. Записки в роддом, записки из камеры предварительного заключения, открытки и письма из лагерей. Они оседали во мне как слепые дожди в луговой траве. Когда мне было 14 лет, его смерть докатилась до меня оскудевшей взрослостью. Луговые травы пожухли, поросли крапивой и репеем, луга стали застраиваться корпусами больниц и фабрик, а то и вовсе перемещаться, - на излучины Индигирки, к подножию Хермона. Ожоги, горечь и надежды заполняли ненасытную душу, перерождались в слова. Избыток слов искал адресата. Но его надо было оживлять, воссоздавать хотя бы его образ, хотя бы его улыбку, хотя бы запах горелой ваты, которую он вытаскивал из лагерных штанов на самокрутки. Но тщетно...   Говорят, что иногда заблудшие письма находят адресата через десятки лет. А диалога нет. Читая его письма, я беседую с самим собой и он не возражает, но присутствует. Нужно только погрузиться в себя - и тотчас зашуршит один из тех слепых дождей. Занятый своим военным детством, уличными играми и разборками, школьными и домашними заботами, я отвечал на его письма по детски беспомощно и коряво. С его смертью я стал стремительно догонять его возраст, а вскоре и перегнал. Нас разделила история борьбы с космополитизмом, плач по Сталину, преследования Зощенко, Ахматовой, Пастернака, Сахарова; между нами была оттепель, струились песни Окуджавы, надрывался Высоцкий, поднимали головы новые диссиденты. Между его и моей жизнями не оказалось эмоциональных мостов. С годами пропасть между нами становится всё более непреодолимой.   Пустое место в душе - это не деталь, не кусочек прожитого. Это постоянно щемящее, невысказанное Я, которое последним исчезнет в том исповедальном потоке. А пока что уплывают бесчисленные, разновременные реальности биографии: снег, попавший за шиворот и отчаянье прощания; просвет луны в плывущих облаках и радость откровения; крик чайки и укусы воспоминаний. Остановить, коснуться сердцем, помахать рукой...Но нет, не удержать. Не взять с собой. Можно только благословить эти души "гадких" утят, улетающих в лебединный мир Духа.   Извечная мечта остановить мгновение - не более, чем поэтическая метафора. Такая остановка возможна в кино, сказке, живописи. Она адресована воображению и быстро освобождается от иллюзий. Вне человеческих категорий, остановленный миг есть вечность.В каббале - это свет. Вехи и вешки жизни - россыпь элементарных частиц, несущих духовную энергию. Эта хаотическая энергия космоса организовывается по желанию живущего во плоти. Тогда в сознании последнего материализуется из "света" затребованный объект - от облика до его настоящих, будущих или прошлых воплощений. Может быть, посеянное когда-то в человеке зерно вечности родит надежду или хотя бы попытку облегчить себе уход из жизни, сохранив лазейку в будущее, где можно начать всё сначала или восполнить утраченное при жизни. Так, умирающий от рака беспомощно шепчет родным: "Я вот оклемаюсь, приеду, привезу ребятишкам подарки".   Отец в 44 года, истощённый, отёкший, полуслепой, с разрушенными почками вышел из барака и лёг в сугроб, чтобы сбить температуру и прояснить сознание. В день смерти написал: "...мне так было приятно получить от тебя весточку. Я очень, очень болен, но прошу тебя не беспокоиться, учись, будь хорошим моим, слушай мамочку, надеюсь скоро увидимся, если всё будет благополучно". Вряд ли он думал о вечности, которая "обещает встречу впереди", но, наверное, верил.   Страх вызвать его образ из небытия - не есть ли самый большой грех? Грех не забвения, а отчуждения душ.   - Живого забыл, а как помер, - завыл...     ...Во сне мне приснилось, что ты захотел возвратиться   На землю - и в яме замешкался лишь на минутку:   Немного опилок, немного могильной землицы   Собрал ты из гроба, отец, на свою самокрутку.*     Несовместимые миры и мгновения сталкиваются, пересекаются и расходятся не изменившись. В вечности и в повседневности. Только в точке их соприкосновения, в причастной душе, ещё долго будут метаться чувства, пока их не выхолостят слова. В июне 2001-го года вечером, в ашкелонском торговом центре, на этаже закусочных, женщина лет 20-ти балуется с сыном и оба счастливо смеются. И вдруг я вижу своих родителей и себя на лавочке в сибирской деревне в августе 1934 года. Зелень деревьев и пыль на дороге ворвались в яркий и пёстрый зал, ароматы восточных приправ смешались с пряным запахом скошенных трав и навоза. Головокружительная встреча младенцев, от которой я вздрагиваю и падаю в чудовищную пропасть между мирами. При этом испытываю физическое чувство единства времени. Зал закусочных становится сновидным, ибо я уже в другом прошлом, в котором мой сын Кирюшка высоко подбрасывает годовалую дочку, а та повизгивает от восторга и страха. Спутываются и проясняются очертания. Вот уже я сам после военных сборов прижимаю к гимнастёрке своё тёплое чадо. Зыбкие картины прошлого переплетаются с настоящим. Но в каждом видении - мимолётная, неповторимая близость родителей с детьми. И вновь фантасмагория окунает меня в солнечный день начала прошлого века, туда, где в тенистом парке стоит молодая женщина в длинном платье и придерживает сидящего на деревянном парапете мальчика - моего будущего отца, а он смотрит в своё будущее, и даже дальше - в будущие воплощения своих дезоксирибонуклеиновых кислот**.   Среди сытных запахов и людского шума бродила стороной мелодия Шломо Арци***. Он пел о потерянном рае детства, о своей прошлой причастности к нему, о попытке вернуться туда, о чувстве незванного гостя.   В мои намерения не входит бытописание отца от рождения, "когда взор его впервые видит день, ...до смерти, когда свет дневной угасает". Мне, как К.Сэндбергу****, хочется "всё перевернуть", "начать со смерти" и дойти до рождения. И, также, как Сэндберг, обнаружить не конец биографии, а таинство её продолжения: "... биография его кончится, если только не говорить о происхождении, генеологии, предках, могилах, истоках - а они, господа, заведут далеко".   Поразительны стечения обстоятельств. Немецкая пылинка, занесённая миграцией в Россию и советскими чистками в Сибирь, летит и прилипает к пылинке Вавилонского рассеяния. Дьявольская стихия разрывает их природные узы, но от них уже парит новая пылинка, которой предстоит рассыпать горсть лагерной Ухтинской земли на кладбище Пардес Ханы. И тогда, в знойный Средиземноморский день ворвётся холод невоссоединимой встречи матери и отца, времени и праха.   - Судьба предсказуема...Просто нам запрещено заглядывать за кулисы. Не дозрели мы. Или заскорузли в долгом противостоянии естеству. Мы порастеряли посеянную когда-то в нас мудрость. Топчемся в дебрях оккультизма, астрологии, алхимии. Находим случайные отголоски. Не можем связать их и объяснить закономерности. Вот отец родился 4 января. В одной из книг по астрологии, между прочим, подчёркивается ориентация козерога на "крайности высот и глубин; космический порядок, справедливость, сочетание индивидуального и общественного; единство иудейских и христианских религий".   ---------------------------------------------------------------   * В. Блаженный (Айзенштадт)   ** Название белка, несущего индивидуальные наследственные признаки.   *** Эстрадный израильский певец.   **** К. Сэндберг, американский поэт. (Перевод А. Сергеева)   И, между прочим, Тора объясняет этнические различия, связанные с поведением детей Ноаха. Уже в их именах заложены основные признаки. Яфет - красивый, приятный (родоначальник европейской культуры), Шем - Имя (отсюда - семиты), Хам - тёплый, горячий (родоначальник диких народов). Хам за непочтение к отцу был проклят: "раб рабов будет он у братьев своих". "Каждому - своё" - придумали не эссэсовцы. "Даст Бог простор Яфету, и да обитает он в шатрах Шема". Красота и эстетика не обладают сами по себе ценностью, а только в единении с моралью сухого и сурового Бога иудеев.   - Подумай о себе самом: не маргинальный ли ты плод этого единства? Где и в чём твоё собственное "львиное" предназначение? Быть евреем, человеком или энергией ДНК, рассеянной во Вселенной?   -Выбор-то скудный: быть или не быть, жить или наживаться. Там и тут заветное предназначение дольше и дальше жизни. Из-за этого и помирать не хочется - не добрал, не добрёл...Зато в утешение: скольких прекрасных маленьких целей можно достичь на пути! Лишь бы не за счёт ближнего или дальнего. И не по щучьему велению. И в присутствии тех, кого невозможно вернуть.

РУЧЬИ ОТЦА ОТ РОДНИКОВ ЯФЕТА

Миграции. Кочевья. Вехи на тысячелетних путях цивилизации. Стадо, переходя к семейным отношениям, осложняло свои конфликты. От патриархальности к прагматике, от мифов к идеологии, от смешивания культур к размежеванию границ. Рыбы - где глубже, люди - где лучше. Евреев гонят. Другие гонимы собой. И все разрываются между семьёй и войной. От склоки и драки до войны и глобальной катастрофы. Устремляясь в пропасть национальных и территориальных претензий, стадо превращает институт семьи в руины. "Идёт война народная"...семейная война. Семья за семьёй - в волну за волной. Кто знает, когда и где началась первая мировая? На Балканах в 1914 году или там же, но в середине 4-го века до нашей эры? Платон, современник формирования македонской империи, ещё тогда обозвал цивилизацию "постоянной войной всех против всех" - город против города, дом против дома, человек против человека и каждый против самого себя. Не продолжается ли война сегодня и прекратится ли завтра?   - Мы ищем причины. Чижевский обнаружил влияние на психику масс одиннадцатилетних периодов солнечной активности. Не стоит ли за этим Судьба? Ясперс писал, что мы живём в самом конце шеститысячелетнего периода культуры. Не являемся ли мы свидетелями того, что общая катастрофа, упомянутая ещё в библейских источниках, является осознанием наших абсолютных крайностей, как единство абсолюта ? Мы только не в состоянии определить главного дирижёра той Судьбы: Бог, Мировой Дух, Природа, Белая Дыра или биоробот мироздания.   - Действительно, наша общность становится пережитком. Похоже, что мы подключаемся к всеобщему полю, где уже не пугающая ницшеанская пропасть заглядывает в нас, а сновидное зазеркалье Кэрролла. Заглядывает.., но нас прежних, которые от обезьяны, уже нет. Нет и "дирижёра", пока не узнаем его настоящего имени. А когда узнаем, он окажется нами.   -Ладно...После нас хоть потоп. Пока что я никак не выкарабкаюсь из собственных крайностей. Только и удалось исключить Бога из пресловутого дуализма. Зато совсем погряз в мелких противоречиях. Куда ни сунусь, всюду самодовольные морды, у которых за душой деньги и физиология. Они смотрят на меня, как минимум с отвращением. Откуда же у меня злоба на них? От зависти? Они же лучше меня: за их спиной мощь массы. Они просто презирают выродка. Доброте стыдно за меня. Злобе - злорадно.   -Как далеко забрёл ты от своего отца! Сегодня он не узнал бы в тебе сына.   -Мне страшно. Сегодня я боюсь увидеть его тогдашним, поднимающимся с нар и вглядывающимся в ночной мрак промёрзшего барака.   Во все времена рождались великие гуманисты. Предостерегали. Умоляли человечество оглянуться. Но гений свифтов был бессилен перед неизбежностью прогресса. И сегодня корчится земля, вспаханная танками, ревёт небо, вспоротое реактивными истребителями. То тут, то там, в огне и дыме, разлетаются куски только что живших деревьев, червей, птиц, зверей, людей. Оставшиеся продолжают суетиться, добывать пищу, торговать карьерой или любовью. То, что невозможно изменить, не задевает чувств. Каждый воспринимает человеческую историю, как виртуальный мир на обочине своей дороги. В лучшем случае разглядит удивительные реалии: мужчин и женщин, превратившихся в карикатурный гибрид; секс, назвавшийся любовью; индустрию покемонов и человеко-пауков, вместо стойких оловяных солдатиков и красных шапочек; электронику, заменившую задушевные беседы. Разглядит и пойдёт дальше, вразвалочку, как все нормальные утята без комплекса длинной шеи.   Братья Гримм не только сочиняли сказки. Они видели, что сказки народов имеют общие корни, а мифы - общие архетипы. Но научно-технический прогресс плевать на них хотел. Он уверенно шёл к покемонам.   - А что? Герои детских комиксов уверенно занимают своё место в ряду поколений священных лоскутков, идолов, божков, чертей и пришельцев. Круг завершается.   - Остаётся только увидеть в нашем завтра необъятный мир свободы от безумных идеалов, мир безмятежной гармонии, неподвижной сверхскорости и невесомой вселенной. На этом пути история культуры не повторяется.   В 18-ом веке Европе было не до сказок. Она занималась перестройкой. В пыли и дыме блещет слава Наполеона Бонапарта. Гарибальди объединяет Италию. Воюют Германия, Пруссия, Австрия, Франция. Под занавес века французская революция во имя великих идеалов создала прецедент кровавого террора. Взбудораженные умы германской элиты пытаются встряхнуть ренессанс, но вместо нафталина запахло розами, лебедями, белокурыми бестиями. От "бури и натиска" Шиллера и Гёте, возносясь до Гердеровской плеяды "бурных гениев", озаряясь Солнцебогом Гельдерлина, Германия, ничтоже сумняшеся, неслась в объятия романтиков - Ницше и Гитлера.   Взрыв европейского ренессанса прокатился по миру каскадом течений, школ и направлений. Потомкам останется только пожинать плоды: унитазы и швейные машинки концептуализма, выхолощенную литературу и слабоумный "транс".   Откликаясь на причуды, Сартр заметил, что белая магия поэзии превращается в чёрную. Но ведь поэзия - неотъемлемая часть творчества вообще.   Поток гуманитарных идей, мыслей и афоризмов увлекал за собой неустойчивых граждан, выплёскивался в Россию. А та плотоядно впитывала европейские заморочки. Она - само вожделение. Остальное - смесь наносного: династия царей с немецкими жёнами; аристократы с французкими гувернёрами; интеллигенты с языком потомка абиссинских князей; народ , заквашенный на хазаро-монгольской крови.   -Что-то далековато от красоты Яфета...   -Ну, как же? А язычество? Оно прекрасно. Человек может верить в Аллаха и в Будду, может перейти из иудаизма в христианство, но человечество останется верным язычеству.   -А как же евреи?   -Если говорить о людях, так ведь они разные: один - крещённый Мандельштам, другой - раби Акива, третий - трагик Иешуа а-Ноцри. Так что не путай евреев и даже их религию с духом иудаики, который существует как жестоковыйная альтернатива язычеству. А, значит, и человечеству.   Лет через двести загадочная Россия созреет для большевизма и приоткроет тайну своей исторической миссии - миссии доведения человеческих идеалов до абсурда. И тогда окажется, что идеалы вовсе не мера идеального, как век - не мера вечности. Как пластмассовая линейка с дыркой не накладывается на бесконечность.   Нравственные идеалы - досадливое поскрипывание колёс прогресса. Осталось смазать или заменить колёса на гравитационную или тахионную* тягу. Но и тогда скрипнет лелеемая надежда на доброту:     Когда-нибудь, когда иссякнет злоба,   и над душой не властен будет страх,   пусть вечности ночные перископы   нас обнаружат на своих кругах.   За нами будет дым апреля виться,   пчелинный гуд и терпкий запах трав.   И, может, там прочтут на наших лицах,   как тяжко норов обращался в нрав. **     -Ну, что ещё остаётся песчинке в колесе? Гении сеяли разумное, доброе, вечное. Вожди превращали их в лозунги, учёные - в оружие. Моралисты поскрипывали. Народы платили жизнью. Добротой не умаслишь злобу. Прогресс - к норову. Регресс - к нраву. А ещё задаёмся вопросом - куда идём?..   -На каждом витке всегда кто-то в ужасе хватался за голову. Ренессанс мысли прокатился по всему Старому Свету, аукнулся в Новом, а в результате: "Закат Европы" и советско-фашистское сальто-мортале.   - Дело не в европейских проблемах и не в судьбах немецкой и русской культур. Всё это только ландшафт, по которому протекает моя родословная. В ней смешивается личное с историческим.   В этот период, ещё не изживший из памяти 30-летнюю войну и унизительный Вестфальский мир, молодые супруги Беки, оставив скандинавские и немецкие корни, уехали     ---------------------------------------------------------------   * Тахионы - гипотетические частицы, движущиеся со сверсветовой скоростью.   **Алла Айзеншарф   из Вестфалии в Петербург. От скуки, от комаров, от грозящей нищеты, от войн. А, может быть, по идейным стопам своего соотечественника философа Карла Краузе, который видел цель развития человечества в объединении наций. Черенок Беков прижился в России начала 18-го века. Некоторые из потомков уехали во Францию, большинство осталось, чтобы разветвиться на Кумаковых, Келейниковых, Улитиных, Бычковых.   Предки моего отца учились в Петербургском университете, вели дела графа Шувалова, ставили спектакли, играли с детьми адмирала Колчака, служили новому отечеству. К концу 19-го века они обрусели окончательно. Да и жизнь засасывала: грозовая атмосфера революции в искусстве и морали вселяла надежды на свободу, благосостояние и героические перевороты. Семья уже крепко стояла на ногах. Иосиф Васильевич, подающий надежды механик, был приглашён в Америку на строительство броненосца "Ретвизан". Вернувшись в Россию в 1903-м году, служил офицером в царской армии. Вскоре женился на подружке детства Наташе Кумаковой. Со своим кадетским корпусом пересёк всю Россию до Дальнего Востока. В 1904-ом году, во время японской компании, воинская часть русской армии квартировалась в Ковно. В обозе ехали семьи офицеров. Там и появился на свет дальний потомок Беков - Келейников Кирилл. Мой отец.   Иосиф Васильевич по служебным делам часто отлучался и отовсюду слал открытки невесте, а вскоре - жене Наталье: "1896 год, в деревню Мурзинки. Её высокоблагородию Наталье Петровне Кумаковой"... "14.03. 03... поклон из Монако"... "1905 год, из Канска. Её высокородию Наталье Петровне Келейниковой...Кирочку целуй, береги его и себя, дорогая"... "1905 год, в деревню Мурзинки. Дорогие мои Шуночка и Кирочка! Вот мы уже проехали через Омск"...   С рождением сына, а позже - дочери Танюши, и с переездом в Мариуполь в 1913-м году стиль жизни не изменялся. Литературные встречи, игры, устройство ярмарок и домашних спектаклей - всё бурлило и увлекало детей.   Россия пробуждалась, чтобы напоить своих интеллигентов и мещан европейскими идеалами. Пили жадно и взахлёб: от Вольтера, Растрелли, Паганини, Шопенгауэра до Капабланки и Исидоры Дункан. Державины и салтыковы-щедрины видели свой народ сидящим на печке и ждущим благ по щучьему велению. Видели, что пугачёвы, декабристы и нигилисты останутся всего лишь оспинами на маске России, за которой таится удаль атаманов и монгольская кровь. Предсказывали, что разрыв между идеалами аристократов и животным прозябанием народа будет устранён революцией. Не видели только масштабов грядущего, когда 200 миллионов россиян будут брошены на прокрустово ложе советизма.   Героика первой мировой, помощь жертвам и сами калеки, возвращающиеся с фронта, были прелюдией того, к чему призывал Маяковский: "В терновом венце революций грядёт 16-ый год". Накликанная революция загноилась гражданской войной.     Одни возносят на плакатах   Свой бред о буржуазном зле,   О светлых пролетариатах,   Мещанском рае на земле.   В других - весь цвет и гниль империй,   Всё золото, весь тлен идей,   Прах всех богов и фетишей,   Научных вер и суеверий.     ...А я стою один меж ними   В ревущем пламени и дыме   И всеми силами своими   Молюсь за тех и за других.*     Лихорадка трясла души многих провидцев. Великий поэт и патриот России Волошин видел неразрывную историческую преемственность Петра Первого, Гришки Отрепьева, Стеньки Разина, Емельки Пугачёва, Владимира Ульянова. На этот раз плюгавый Ильич (не последний в истории России) мял свою кепку потными руками: не "крови и зрелищ!", а зрелище крови   ---------------------------------------------------------------   * М. Волошин.   повергало его в ажиотаж. Один из сподвижников, оборотень Прокруст в образе железного Феликса, не моргнув глазом, сморозит: "человек только тогда может сочувствовать общественному несчастью, если он сочувствует какому-либу конкретному несчастью отдельного человека". Каков гуманист!  -- ???   - Что, гуманист не взят в ковычки? Так ведь он искренне верил в свои принципы. Такие, как он протягивают руку братской помощи отсталым африканцам, обездоленным террористам, ищут со свечкой заблудшие души. А найдя, не преминут пожонглировать нравом и норовом: спасти душу - спасти весь мир. Ницше представляется мне кликушей, одержимым комплексами неполноценности и превосходства, но куда денешься от его приговора: "Я против социализма, потому что он искренне мечтает о доброте, правде, красоте и равноправии" ? Россия горазда мечтать об идеалах. Рухнет построенное, а люди уже поднимаются: набат зовёт в "светлое будущее". И возвращается из германской чужбины известный антисоветчик А.Зиновьев, чтобы вступить в компартию "новой" России. Притяжение убийцы к месту преступления? Обморок Хичкока, вдруг увидевшого свой собственный "ужастик"? Опиум для зае...цев.   История России беспрецедентна. На её громадных просторах язычество перемежается с истовым христианством, кровосмешения с кровопусканиями, страсти Андрея Рублёва с монологом есаула Васьки Уса:     А ишшо взграбай когтишшами   По зарылбе взыбь колдобиной,   Чтобыш впремь зуйма грабишшами   Балабурдой был, худобиной.     Шшо да шшо! Да не нашшоками,   А впроползь брюшиной шшай.   Жри ховырдовыми шшоками -   Раздобырдывай лешша.*     Животная страсть не приемлет метафизического Бога. Куда понятнее Он в трёх, а то и в четырёх лицах - Отец, Сын, Дух святой и Мать в придачу. Как утешительно сознавать, что все грехи Христос взваливает на себя! Какой криминолог рискнёт расследовать казнь еврейского диссидента, тщательно инсценировавшего самоубийство? Предвидел ли он,   обуреваемый отчаянием князей мышкиных, иванушек-дурачков и скрипачей на крышах, что   будущие миллионы прольют свою, не его кровь во имя сусальной позолоты христианства? Предвидел ли, что его инакомыслие превратит Шауля, последователя раби Гамлиэля, в апостола Павла, а позже вдохновит пророка Мухаммада бороться за честь потомков Ишмаэля? Иешуа из Нацрата звал не к Богу, а за собой, попирая основы семьи, ремесла и морали.     Забудьте мать. Остановите круг гончарный.   Ещё не битую щеку подставьте под удар.   Вас поведёт Пастух без страха и сомнений:   развешены иконы в тупиках,   чтоб истины лицо с лицом пророка   не путали бы очарованные овцы.     Опыт кровопролитий позволил с лёгкостью усвоить уроки Француской революции. Октябрьский переворот повлёк за собой голод, рабство, уничтожение людей. Обесценилась не только кровь, но и души. Обесценивались в смерти и извращались в жизни   Размеры катастрофы уже не осознавались. Теоретик "массовых чисток" мог трудиться спокойно: он знал, что вид одного пешехода, раздавленного трактором, производит более     ---------------------------------------------------------------   * В. Каменский.   страшное впечатление, чем неведомые, неисчислимые трупы, сгребаемые по весне в русла заполярных рек. Оставшимся - помнить.., каждому по-своему - в зависимости от угла зрения, сложившихся стандартов и толерантности. Каждый сам по себе, со своим подвалом захоронений.   Белые и красные поочерёдно арестовывали Иосифа. Наталье приходилось просить за него Махно, делая комплименты его платью: он был одет в приталенное пальто с каракулевым воротничком. При арестах большевиками, обивала пороги, хлопотала. Однажды пыталась передать тёплые перчатки. Взяла с собой сына. Кириллу удалось-таки сунуть их отцу, за что схлопотал удар по голове рукояткой пистолета. Так состоялось Кирино знакомство с будущей властью. Так власть училась переводить стрелки на путях судеб своих граждан. В 1919-ом году, учась в реальном училище, он нарисовал кошку, а под хвостом - красную звезду. С ним пострадали и приятели. Кирилл Келейников, Рудольф Инноченци и Виктор Китаев были переведены в детский дом для малолетних преступников. Судьбы "врагов народа" стали их собственными хвостами. Китаеву повезло: во время второй мировой войны он сбежал на фронт и был расстрелян немцами. Кирилл после детского дома возмужал, но шаловливость навсегда осталась в каждой клеточке его долговязого и конопатого тела.   Шёл 1921-ый год - первый год Новой Экономической Политики. Оживились улицы, приоделись обыватели. Выступления и концерты шокировали лихорадочной свободой. Какая-то сила торопила урвать побольше солнца, смеха, приключений. Жизнь не казалась карнавалом. Белые, приталенные и свободные платья, фуражки а ля Остап Бендер, двусмысленные шутки Кирилла, зажигательная лезгинка Рудольфа и летние закаты - всё было повседневностью. Билеты на концерты и литературные встречи стоили дорого, но раскупались быстро. Да и как можно было обойти "вечер всех одесских поэтов", если афиши обещали очередной весёлый скандал: "!В конце вечера будут бить поэта Георгия Шенгели!". Вечеринки чередовались с игрой в шахматы или карты, увлечения - с поездками в Мариуполь к родителям, в Одессу на море, в Саратов - повидаться с двоюродным братом Володей. "Гад и подгадок" - так они называли себя. Володя, сын управляющего делами графа Шувалова и родной брат Андрея - прокурора, был не от мира сего: к лету бросал работу, уходил на 2-3 месяца в леса, возвращался в компании сусликов, ежей, барсуков. Мать Володи Лидия Александровна любила неожиданные наезды Киры. В доме становилось светлее, все вовлекались в общую кутерьму и споры. И всё ещё было беззаботно. Пасть Советов маскировалась красивыми лозунгами. Кому пришло бы в голову, что вскоре карнавальная повседневность покроется мёртвым лагерным снегом? Хлебниковский "Ночной обыск" был написан в 21-ом году, а опубликуется ещё в 28-ом .  -- Прощай, мама,   Потуши свечу у меня на столе.   - Годок, унеси барахло. Готовся! Раз! Два!   - Прощай, дурак! Спасибо   За твой выстрел.   - А так!.. За народное благо.   Трах-тах-тах!   Молодёжи хотелось быть ярче серости. Читали наизусть Гумилёва ("африканца" и дважды Георгиевского кавалера) :     Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд   И руки особенно тонки, колени обняв.   Послушай: далёко, далёко, на озере Чад   Изысканный бродит жираф.     Настороженность власти не вызывала чувства опасности. Милая Есенинская грусть была ближе, чем завтра. На заре этого завтра был расстрелян Гумилёв.   Молодость брала своё. Появились друзья, девушки. Одна из них пользовалась особенным успехом. Озорная полячка Стаха смешно передразнивала своего бывшего соотечественника Дзержинского. Стаху расстреляли. Остальных посадили. Чекисты тогда были милостивы, да и рук не хватало на всё и всех.   Кирилл освободился и поступил на режиссёрский факультет Одесского института кинематографии. Длинный и конопатый, нордический красавец с широкой душой пикника нёс свою неблагонадёжность без оглядки. Но работать не давали. Требовались "идеологически выдержанные режиссёры". Подрабатывал фотографией, снимал документальные фильмы. Женился на сестре друга - Лиле (семья польских эмигрантов), но вскоре и друг и Кирилл были арестованы вновь. Одна из компаний, выгораживая своего приятеля, донесла на "истинных антисоветских крамольников". В тот период отец его был в длительной командировке на строительстве завода "СибСельМаш" в Новосибирске. Арестованных приговорили к ссылке, и Кирилл выбрал Сибирь. Жаркое Чёрное море, одесские друзья и подруги навсегда прощались с ним. Прелестницы подписывали фотографии, которые дышали милыми намёками и откровенными признаниями. Кто-то из приятелей подарил своё фото и написал вещие стихи:     В краях холодных ты забудешь   Былых речей горячий тон.   Уедешь дальше - тише будешь.   Таков закон, таков закон.     Лиля приезжала в Новосибирск повидаться. Жизнь в Сибири её не прельщала, и они развелись. Жизнь продолжалась.Закон неотступно следовал за ним, но становиться тише не позволял характер. Работая монтажником на киностудии, познакомился с девушкой, которая работала экономистом в соседней конторе. И рыжая голова загорелась изнутри. Тогда же в Новосибирске гостили его мать и сестра. Как-то, проезжая по булыжной мостовой, Кирилл внезапно соскочил с телеги и попросил подождать его. Побежал, догоняя какую-то девушку, привёл и представил: "Мама, это - моя Цивуша". И глаза, его серозелёные и её тёмнокарие, искрились одинаковой радостью.   Тогдашний тёплый день и волнующая сцена были ложкой мёда в бочке дёгтя. Много лет спустя, в начале 70-ых, я проходил последние уроки в школе Советов. В Новосибирском филиале Академии Медицинских Наук президент - академик Казначеев поучал своего молодого, слишком талантливого и слишком быстро продвигающегося коллегу Волкова: "Ты, Паша, видел разные пасти, готовые тебя сожрать. Но ты ещё не замечаешь пасти, в которой ты живёшь".   Будущий мой отец учился на других примерах. Миф о многоглазом великане Аргусе он мог связать с неусыпным оком чекистов, но себя в этом узле не видел. Инстинкт жизни сильнее предписаний, лозунгов и власти. Сильнее настолько, что подвергает смертельной опасности, как самозабвенно токующего глухаря. Отец ещё не ставил знак равенства между бешенством хищников и непротивлением прекраснодушных. Сразу после Октябрьской революции выродки стали камуфлироваться пугающим косноязычием: ВЧК - ГПУ - НКВД; а расправы по 58-ой статье обрели, соответственно, свои шифры: АСА - КРА- КРМ - ВАС -ТН - ПШ - ВАД - ЧСР* и т.д. и т. д. М. Волошину было достаточно 3.5 лет, чтобы ужаснуться:     "Брали на мушку", "ставили к стенке",   "Списывали в расход" -   Так изменялись из года в год   Быта и речи оттенки.   "Хлопнуть", "угробить", "отправить на шлёпку",   "К Духонину в штаб", "разменять" -   Проще и хлеще нельзя передать   Нашу кровавую трёпку.     ---------------------------------------------------------------  -- Соответственно : Всероссийская Чрезвычайная Комиссия, Государственное Политическое Управление, Народный Комиссариат Внутренних Дел, АнтиСоветская Агитация, КонтрРеволюционная Агитация, КонтрРеволюционное Мышление, Вынашивание АнтиСоветских Настроений, Террористические Намерения, Подозрения в Шпионаже, Восхваление Американской Демократии, Член Семьи Репрессированного (выделено автором). " Шедевры совюрдикции" бесчисленны: ЖВН - жена врага народа, РВН - родственники врага народа, ЧСВН - член семьи врага народа и т.д. , за которыми в 1936 - 39 г. г. стояли 5-8 лет лагерей, а в 1939-40 г.г. - 10 лет.   Правду выпытывали из под ногтей,   В шею вставляли фугасы,   "Шили погоны", "кроили лампасы",   "Делали однорогих чертей".   Сколько понадобилось лжи   В эти проклятые годы,   Чтоб разорить и поднять на ножи   Армии, царства, народы.   Всем нам стоять на последней черте,   Всем нам валяться на вшивой подстилке,   Всем быть распластанным - с пулей в затылке   И со штыком в животе.     Это стихотворение ("Терминология") было написано в Симферополе, когда мой отец жил в Одессе и ему до ареста оставалась ещё долгая жизнь - целых 15 лет.   Только много лет спустя, из под дрожащих ног советской системы стала появляться поросль диссидентства. "Бодался телёнок с дубом" - это о них, нутром почуявших опасность любой идеологии, прячущей практику насилия и убийств в арсенале изысканных слов о любви и братстве. Телята...Козлы отпущения...Идеология растаптывает их и, при необходимости, во имя нефти и Аллаха, растопчет собственные цветы жизни.     Кто-то тащит на убой телят,   И они на улице мычат.   Пробуют, верёвку теребя,   На стене лизать струю дождя.*     А тогда - ленинско-сталинская машина уже набирала обороты. Уже были определены нормы питания и дикие места в Заполярье для "врагов народа". Телячья участь отца была предрешена.   - У телят нет опыта, нет и страха. Их одинаково очаровывают стрекозы и волки. Доверчивость от любви и любознательности.   - Многие остаются такими на всю жизнь. И тогда опыт не помогает. Любовь к жизни у них сильнее страха. Доверчивые гибнут. Боящиеся губят. Если такова природа, то куда же мы идём!? Погибнуть, чтобы возродиться в другой реальности?             ---------------------------------------------------------------

* Ф. Жамм , французский поэт ( перевод И. Эренбурга)

С ВЕРХОВИЙ ШЕМА МАМИНЫ РУЧЬИ

У слепых и зрячих разные пути. Но в итоге они находят человеческую судьбу с общим для всех рылом. Цивилизация и прогресс славословят личность и семью, но беспощадно глухи к ним. Кто знает, какими путями и когда занесло евреев на славянские земли? То ли средневековые испанские гонения тому виной, то ли заблудившееся еврейское колено оставило свои хазарские следы, то ли ещё до рождества Христова просочился ручеёк беженцев от вавилонского плена. А дальше пошло-поехало. Погромы Хмельницкого. Черта оседлости. Снова погромы. Так, в числе других, Лифшицы и Кацнельсоны из Могилёвской губернии перебрались в 1906-ом году на "бетованные" морозом земли Сибири, оставив осколки в Америке, Китае, Австрии. Теперь можно было дышать свободнее, учиться и работать. Почти, как все остальные. Даже богатеть. Одни монополизировали торговлю хлебом, другие ведали кинематографией, владели гостиницами, торговали скотом, были музыкантами. Один из них, истовый талмудист , Аарон Шломо Кацнельсон упорно удерживал своё многочисленное потомство от светских соблазнов. Но печальные надрывы Надсона сменялись гордым протестом Бялика. Дети всё чаще стали отворачиваться от свечей, предпочитая окна. В начале века три сына уехали в Америку. Одна дочка вышла замуж за пленного австрийского еврея, и молдавское счастье улыбалось им до самой фашистской окуппации. Другая уехала в Америку к братьям. Сын Вэля стал правоверным большевиком. Любимая дочка Мирьям не долго заглядывалась на расторопного писаря и любителя лошадей Гирша Лифшица, вышла замуж, и родилась у них в 1907-ом году дочка Ципора. Моя мать. Через год родился и сын, будущая гордость семьи, Моня.   В Барабинске, а позже в Каинске, - захолустных сибирских городах, текла хлопотливая купеческая жизнь. Большой двор, сараи с пристройками для птиц и скота. В дальнем углу двора - уборная, куда ходили зимой по глубокой снежной траншее, а в слякоть - по доскам. Преодолевать это расстояние было для Ципы сущей бедой: своенравный рысак Буркас, делал вид, что занят своими думами, но как только она запиралась в туалете, подбегал и подпирал дверь крупом, хитро косясь и прядая ушами в ответ на мольбы и уговоры. Обидно было вдвойне от предательства Максика, который был явно в восторге от спектакля. В остальном жизнь была насыщена пьянящими запахами муки, дёгтя и конского пота. Над дорогами стояло золотое марево пыли. Первая мировая война казалась далёкой и нереальной. Приближение власти Советов ощущалось куда тревожнее. Белые, красные и просто банды неясной ориентации сменялись, грабя перепуганное население. В период набегов и разгулов Лифшицы прятались за второй, ложной, стеной сарая. Последний оплот прежней жизни, армия адмирала Колчака, была разгромлена в 1919-ом году. Сам адмирал, тот самый, из поместья Мурзинки, расстрелян. Большевики увели со двора Буркаса. Устанавливался новый порядок. Но по инерции Лифшицы пытались устоять. Ещё сеяла надежды новая экономическая политика. Гирш - Григорий Исакович открыл скорняжный магазин. В семье появился младший, всеобщий любимец Мося.   Сердца гимназисток трепетали тайнами. Ципин сиреневый плюшевый альбом ещё заполнялся сокровенными и милыми глупостями подружек. Каинская школа, курсы бухгалтеров в Томске, счастливые годы торопливой юности и скорого взросления...   Большевики быстро созревали для советизма. С 1923-го года репрессии стали нормой жизни. Лифшицы с тремя детьми стали "лишенцами". Но им снова засветила надежда. "Всесоюзный староста" Калинин организовал комитет землеустройства трудящихся евреев ("Комзет"). В 1926-ом году несколько семей организовали недалеко от Новосибирска, на речке Чик, еврейский колхоз "Золотая Нива". Наиболее активные и молодые - Борис, а потом Моня из Лифшицев председательствовали. Ципа работала счетоводом. Колхоз расцветал, колхозники беднели. Энтузиазм и непомерные налоги не могли сосуществовать долго.   Молодые стремились в город. Учились на рабфаке и экономических курсах, снимали квартиры в Новосибирске. Отпуск проводили в колхозе. Моня часто пропадал в компаниях. Шумно спорили о литературе, читали стихи, играли в преферанс. Увлёкся шахматами, но ещё больше - Геней Сориной, присутствие которой неизбежно вызывало вспышки красноречия и остроумия. Её брат Иосиф ухаживал за Ципой. В июне 1932-го года он кратко и полно охарактеризует их отношения в надписи на своей фотографии: "Циве. 28-ой год, 32-ой год. Томск, Новосибирск, Москва. Юношеская запутанная чистота, затем знакомство с подлинной жизнью врозь и, наконец, неожиданная встреча (немного отравленная жизненной искушённостью) - вот этапы нашего тёплого знакомства. Следующий этап..." А следующий, уже в рухнувшем быту, подстроит маме ещё одну встречу с Иосифом. Возвращаясь после ранения на фронт, он, измождённый и близорукий, заедет повидаться с ней. И уедет, так и оставшись неискушённым в жизни.   Моня вскоре женится на Фриде, а моя мать в том же 32-ом году выйдет замуж за моего отца. Гой в семье Лифшицев!.. Мария Соломоновна распорола перину и занялась стиркой гусиного пуха. Григорий Исакович одним духом выплеснул на зазевавшуюся корову всё, что ему было известно о еврейском счастье. Шломо Кацнельсон давно махнул рукой на проделки своих потомков. А зять подкупал открытым и весёлым характером. Через год на радость родителям и деду с бабушкой родился я.   Вспышка еврейского энтузиазма погасла в 1934-ом году, когда их хозяйство было объединено с соседним нищим колхозом. Общее хозяйство окончательно пришло в упадок. Ещё несколько лет старшие Лифшицы тянули своё хозяйство, радовались частым наездам детей, но в конце концов решились перебраться в Новосибирск. Обозом ехало несколько семей. Месили чёрную грязь по гатям, застревали, сушились на пригорках. Над посёлком Толмачёво висели в воздухе двукрылые самолётики. Мне тогда было 5 лет.   Через четверть века младший сын Лифшицев, Мося, взял меня на охоту в те края. Голые перелески и кусты обозначали поймы Чика. Слепящий снег млел под февральским солнцем, а местами обнажал тёмносинюю дрожащую воду речушки. Я таки провалился вместе с лыжами в одну из прогалин, и, чтобы не окоченеть, нам пришлось бежать километров десять до какого-то одинокого строения, над которым вился дымок жилья. Возле сруба стояли большие стога сена. Санная дорога, коснувшись усадьбы, терялась между горизонтами. Собаки, радуясь редким гостям, проводили нас до дверей. С улицы мы окунулись в темноту, в тепло и запах варёной картошки. Вскоре мы различили натуральную бабу-ягу, которая степенно и приветливо приняла нас, развесила у печи мои мокрые носки, лыжные ботинки и штаны, по-мужицки выпила с нами водку. Рассказала, что живёт за счёт обозников, которые по пути разговляются, оставляя ей немудрящие презенты. Помнит, что уже давно еврейский колхоз растащили по деревням на постройки домов, дач или на дрова. "Вона, за бугром равнинка - ищо доседни пни да печи торчат и ветер в хайлах гудит. Топеря там сороки да сурки веселятся. Всяк петух на своём пепелище хозяин". Пообсохнув и разомлев, мы с сожалением окинули взглядом закопчённые стены, попрощались с хозяйкой и с чучелом совы, которая служила ей верным барометром.   Над занесённой снегом речушкой простиралось поле с кочками сугробов, напоминающее кладбище. У горизонта грациозно замирала и прыгала дугой рыжая лиса. Она самозабвенно мышковала. Мося покрался было обходить её с подветренной стороны, а я, не выдержав его долгого отсутствия, скрипнул лыжами, и лиса, быстро разобравшись в обстановке, потрусила подальше от непрошенных гостей. К вечеру мы, взмыленные, торопились на последнюю электричку и вовсе не думали, что когда нибудь пронзительно захочется прикоснуться к прошлому.     Я когда-нибудь в детство прадедов - Барабинск приеду.   Потопчу местечковую грязь, поищу каланчу;   старожилов укутаю тёплой и тихой беседой;    и от множества звуков я цокот копыт отличу.    И сорвёт меня с места Буркас в сумасшедшем карьере,   захлебнётся от пыли заливистый Максика лай.    Не за эрой, за тем перелеском останутся двери   и гудящий на голос, расстроенный, дряхлый рояль.   И закрою глаза, чтоб совсем в эту быль погрузиться.    И почувствую силу в могучих крестьянских руках,    и еврейскую слабость, когда заблестят на ресницах    злые зайчики драенных местным урядником блях. ...   Я оттуда вернусь. Постарею на семьдесят лет.    И поведаю вам поразившие болью моменты:    под фундаментом новых домов прошлогоднего нет.   И тяжёлым асфальтом придавлены ваши легенды.     За те четверть века много воды утекло в Чике. Больше в Иордане. В Оби ещё больше. В истории - капля. В глубоком тылу жизнь была полна лишений, но тем чудеснее оказывались мелкие радости. Бабушкины оладьи из картофельных очисток были объедением. Вкуснее заморских галет оказывался жмых (прессованные брикеты для подкормки скота), которые приносил деда Гриша. Однажды он приволок двадцатилитровый бидон мёда!.. Мы выжили. Он умер в 1944 г. от дистрофии : изголодавшийся, съел кусок непотребного жира. Прадед Шломо Кацнельсон пережил его. Уже перешагнув столетний рубеж, он пришёл к нам поделиться радостью победы над Германией. Он проделал свой путь по тогда ещё деревянным тротуарам Красного проспекта. Через несколько лет серый асфальт растечётся по улицам Каинска, Барабинска, постепенно добираясь до пыльных улиц моих предков.   Дядя Моня вернулся с фронта, преподавал, а позже заведовал кафедрой политэкономии. К довоенному сыну прибавилась послевоенная дочь. У нас или, чаще, у них, собирались по праздникам родственники и друзья. Нам, молодым, было интересно прислушиваться к спорам и остротам, тем более, что взрослые иногда подзадоривали нас на участие. Его младший брат Мося, отвоевав в десантных войсках в качестве врача, остался на военной службе. Правда, гвардейское прошлое и физическая сила не раз подводили его. На выпускном вечере Медицинской Академии, в Ленинграде, он услышал грязные антисемитские разглагольствования старшего офицера. Стол, скатерть и сервировка, вместе с карьерой, полетели в тартарары. Отличник Академии получил направление в госпиталь на Сахалине. Редкие его приезды с двумя дочками всегда вносили в нашу жизнь весёлую суету, а на семейных сборах мы выслушивали захватывающие воспоминания старших об их прошлом детстве и юности, об их военных путях. Прошло много лет, пока Мося перебрался в Красноярский и, наконец, в Новосибирский госпиталь. Частым гостем бывал Сима Южаков, давнишний Монин друг. В прошлом "лишенец", потерявший родителей, он участвовал в застольях, а иногда темнел и погружался в себя, неся свою нелёгкую ношу: из многолетней ссылки вернулась жена с прижитым ребёнком. Человек и педагог, он безоговорочно принял на себя роль мужа, отца и заботливого психотерапевта; метался между ними и двумя сыновьями, которые за годы отсутствия матери отбились от рук.   После смерти деда Григория расширился круг обязанностей у бабушки. Я стал её помощником: возился на огороде, починял плетёный забор, ходил за покупками, продавал на углу головки спелого мака, семечки, пучки морковки. Иногда бабушка пела старые романсы, и наша насыпушка наполнялась манящей, нездешней атмосферой. Мама приходила с работы измотанная, с кучей конторских бумаг, над которыми сидела заполночь. Проверяя мои школьные тетрадки, отчаивалась, заклинала именем отца быть внимательным и усердным. Выполнять домашние задания в отсутствии мамы, было сущим мучением. Бабушка знала все мои ухищрения и постоянно ловила меня на том, что я прячу под учебником какую нибудь книжку. Никакая настороженность не помогала: она появлялась в самые неподходящие моменты, когда дети капитана Гранта попадали в безвыходные ситуации, когда Овод кричал "Падре!", или, когда Гринёв дарил свой "заячий тулупчик" Пугачёву. В школе тоже приходилось изворачиваться и учитывать прихоти учителей. Один из них, Иван Григорьевич Богданов, вернувшийся с фронта без ноги, преподавал физику и страстно любил стихи Маяковского. Он регулярно ставил мне двойки, но к концу каждой четверти оставлял меня после уроков и занимался до ночи, экзаменуя по каждой теме. Вопреки понятию "среднего арифметического", к нашему с ним удовлетворению, четвертная оценка оказывалась "хорошо", а то и "отлично". Может быть, мы положительно влияли друг на друга: он заразил меня Маяковским, а я его - своей фразой, которую написал в школьной тетради: "время - мучитель". На это он отреагировал немедля: на той же странице красными чернилами размашисто и с восклицательными знаками красовалось: "для идиотов и лентяев!!" и рядом - жирная единица (видимо, за отсутствие оптимизма и за одушевление координаты в четырёхмерном континууме). Другой школьной отдушиной был спорт - шахматы, волейбол, бокс, лыжи. Зимой в валенках гоняли футбольный мяч.   В начале лета мы с мамой выезжали садить картошку, летом пололи, с первыми холодами выкапывали. Было тяжело, ныла спина, моросили дожди. Но как здорово, как уютно было с ней!   Детство как детство. Закопчённое военными невзгодами, нашпигованное лозунгами, оно, всесильное, не изжило себя.     Мы детскостью больны и нету средства,   старея в жизни, к смерти повзрослеть.   Нам выпало на долю столько бедствий,   что наше мужество похоже на кокетство...   и сами заколдованы висеть   на ниточках спасительного детства.     Хрущёвские разоблачения, "оттепель" и диссиденты перепахали мировоззрение масс. Но и каждый по-новому узнавал и переоценивал себя. Впрочем, переоценки происходят постоянно, часто без потрясающих внешних причин. Сколько я себя помню, дедушка на виртуозном и сочном идиш проклинал советские порядки; бабушка тайком выпекала на пейсах мацу, а обнаруживая в календаре или газете очередной портрет Сталина, регулярно выкалывала ему глаза. Если революция уничтожила прежние святыни, то "разоблачение культа" обнажило воровскую суть советского принципа "от каждого по способности - каждому по потребности ": способность и потребность изворотливо брать.   -Не даром кто-то сказал, что если один добыл грош, значит другой его лишился. На этом марксисты построили теорию пролетарской революции, послали толпы на разбой и грабёж - восстанавливать "справедливость". "Нужда" - всего лишь безобидное слово, у которого легко отнять универсальный смысл. Нужда и потребность - близнецы братья. В детстве мы довольствовались самодельными игрушками или найденной на свалке никелированной клавишей кларнета. Тогда зарождались в нас не только воровство или зависть, но зачастую, фантазия и воображение. Нас возносило к творчеству, на которое гонит нужда. Дети ко всему приспосабливаются естественно.   -Зато взрослые приспосабливают. Среду, своих детей, самих себя. Лишённые нажитых и уже освоенных "игрушек", они становятся калеками ампутантами. Они теряют непосредственность и спонтанность мироощущения. Естественные и искуственные продукты общества, мы так и не нашли бы общего языка, если бы не зависимость детей от старших. На том и взрослеем.   Советское будущее приглядывалось ко мне глазами Красного командира из поэмы Уткина "Милое детство":     Мол, для других,   Настоящих драк   Нам пригодишься, малый.   -Кстати,   И малый ты не дурак.   Хоть и дурак -   Не малый.     Наполнились новым содержанием отношения со старшим поколением. Общаясь со взрослыми, я начал обнаруживать, что за их покровительственным отношением к нам, молодым, уже обретавшим сомнения, прячутся страх и приспособленчество. Однако семейные легенды, дремавшие "под асфальтом", сплачивали, создавали неповторимый колорит, в котором смешивались конфликты и сердечность, противоречия и взаимопонимание. Гул общественных перемен дошёл и до нас. Пошатнулись устои. Всё закружилось в неудержимом вихре. Вода уносит в низину. Ветер взметает. Бытие направляет. Моня, уважаемый коммунист и политэконом, со своей семьёй оказался в Израиле. Мося, бывший десантник-врач, не дождавшийся "будущего года в Иерусалиме", посеял на святой земле внука. Их дядя, Борис Лифшиц, первый председатель еврейского колхоза в Сибири, и думать не мог, что его потомки, но уже Кругловы, расселятся по обетованой земле - одни в краях Самсона и Далилы, другие в горах Менаше, где завывания муэдзина из соседней арабской деревушки станут обыденной приправой их быта.   В 1981г разрешилась от бремени советизма и моя семья. Каждому из нас - маме, сыну, жене с её мамой и семьями братьев предстояло найти своё новое Я, своё место, своё будущее, своё отношение к окружающему. Снежные зимы, излучины Оби, заветные крылечки и друзья остались позади.   -Да нет, они остались во мне. Остались знания, опыт, характер... Жизнь продолжается. Самое трудное - перебраться с одной тверди на другую в глухой темени, через вязкую топь и не сломаться. Да ещё душить в себе назойливые советские штампы.   -Но ты вроде бы нашёл себя на новой тверди. Даже преуспел. И в профессии, хоть и относишь психиатрию к своим любимым хобби.   -За всё надо платить. Есть предел гибкости. Из многих теорий личности, одна особенно привлекает меня: личность, как взаимодействие трёх ипостасей: взрослый, ребёнок, родитель. В той глухой тьме между ними пробежала кошка. С тех пор меня тянут Лебедь, Рак да Щука.   Размытые плотины - бурлящие потоки. Туда, где глубже. Туда, где лучше. И уж во всяком случае, туда, где нас нет. В репатриацию. В эмиграцию. Обрываются связи времён, обрушиваются истоки, кувыркаются кровоточащие корни. В тартарары. Только для того, чтобы оглянувшись, не узнать себя в прошлом. Осмотревшись, не узнать себя в настоящем.     Спинозы, пилигримы, конформисты,   расхристанными душами скорбя,   не родину меняем, не прописку,   не деньги,не культуру, не себя...     Ползём вперёд, сдирая в кровь колени.   Пленённые везде, меняем плен...   Потомки наши в третьем поколеньи   отмоют память со своих колен.     Песчинка отражает мир, как строение атома - планетарную систему,как усреднённый индивид - толпу. Любая общественная катастрофа изначально таится в личности. Дело только за катализатором, способствующим прорастанию в массах индивидуальных зёрен. И тогда причины оказываются в руках историков и обывателей. Всё становится понятным. Ну как можно терпеть нацменьшинство, блестяще владеющее "великим и могучим языком" безграмотных аборигенов? Как можно терпеть интеллигентов и трибунов, которые ко всему ещё и не пьют, не рвут рубаху на груди, да ещё распяли Христа? Вот же они - вдоль и поперёк народа: от Бабеля и Нордау до безвестных сочинителей анекдотов, от троцких и френкелей* до рядовых доносчиков. Какой абориген не завопит: "Бей жидов и велосипедистов!", "Спасай Россию!"? Но как спастись, если Веничкина белая горячка обостряется по мере приближения к заветным Петушкам; если над подвалами Лубянки цветут клумбы, а в кромешной тьме Мавзолея светится жёлтое пятно? Остаётся возрождать христианство, возносить в небо позолоченные купола. Разрушать реликвии и приклеивать ордена на алкогольные фляжки. Обогащаться за счёт безхозности. Но всё это уже было. На роль евреев можно взять чеченцев, новых русских, старых своих правителей...Точно также, как раньше с дальним и иезуитским прицелом брали на роль председателей "судебных троек" преимущественно евреев, а позже - обременяли их секретными допусками.   -Ты беспощаден. Не много ли злости у тебя накопилось на Россию?   -Ну, во-первых, не на Россию. Во-вторых, не злости, а жалости. Зло мне противно вовне и во мне, как позорная слабость. Оно от отчаяния, а отчаяние от безутешности. Чувство вины и есть расплата за зло. Судебный приговор бездушен. Осуждающая мораль основана на ханжестве. Зло, как та змея, которая кусает собственный хвост. А ведь змея - символ мудрости, а значит, и печали. Отсюда - "не судите, да не судимы будете". Горький ошибался: человек не звучит гордо. Человека не за что уважать, его нужно жалеть.   ---------------------------------------------------------------   * Френкель Нафталий Аронович (какова моя соввыучка - указывать на еврея, не называя его национальности?!) разработал систему лагерей, возглавлял железнодорожное строительство ГУЛАГа. Благополучно умер в 1960-ом году в чине генерал-лейтенанта инженерно-технической службы.       -А почему не любить?   -Слепая любовь унижает любящего, а зрячая - любимого: слепая верит в то, что она хочет, зрячая знает, чего хочет её партнёр. Жалость бескорыстна. Она рождается от сочувствия.   -Если не зло к России, то любовь к шатрам Шема? Не за твой ли счёт богатеет великий русский язык? Того и гляди, обзовут нуворишем и неофитом.   -Пусть их, коли отрадно... Великая Месопотамия, Великая Римская Империя, Великая индустриальная Америка. А вот величие иудейской тайны незаметно. Клеймя других и навешивая ярлыки, великие компенсируют свою неполноценность перед Величием.   Из тёмной глубины веков тянется нить, высвечиавается пещерными кострами, и скрывается за горизонтом наших "великих" достижений. Нанизанные на неё бусинки культур ещё сверкают в анналах. Нить не соткана из физиологических добродетелей. Она - дух иудаики. Невидимая и отвергаемая в человеческой среде, она не сгорела в печах нацистов, на кострах инквизиции. Не утонула в Красном море. Она ведёт за пределы Бога. Религии с их чудесами, образами и реликвиями выполнили роль посредников между смертными и неведомым миром. А мы всё ещё руководствуемся красивыми словами и, пожирая ближних, обвиняем их в каннибализме. Наступает время следовать за нитью или уйти с дороги. Мы прошли свой путь и теперь нелепо спрашивать встречных - "куда идёшь?" Можно усмехнуться по поводу диалога на латинском двух сподвижников, для которых иврит - родной язык. Но ответ Христа апостолу Петру - "в Рим, чтобы снова принять распятие" и последующая реакция Петра низводят их обоих на уровень умудрённых рыбаков с потрескавшимися пятками. Увы, распятое человечество!   - Я завидую муравьям. Они совершеннее нас. "Пир во время чумы..." Когда родилась эта фраза? Нынче она актуальна, как никогда. Пируем с остервенением или с воодушевлением. И мой народ туда же, разве что с паясничаньем: у политиков - личные амбиции, у обывателей - телерадиопошлятина. "Вставай страна огромная! Вставай на смертный бой!" - это не для нас. Но втихаря некоторым из нас делаются прививки от чумы. А противогазы пылятся в чуланах.   - Истекают сроки. Их начало и конец всё там же, на Ближнем Востоке. Один сплошной пир.   - Да, мы долго созревали. От суеверий к верам, от вер к вероятностям. Уже не черти близ Диканьки, а тарелки летают. Наблюдаем, но не слышим!.. Это в нашей-то плотной атмосфе-   ре! А ля виртуальность из-за рубежа. Давай, чокнемся за них. Они когда-то напоили нас вкусным ядом слов. И только теперь наступает смертельное похмелье.   - Если уж чокаться, то за наши с тобой попытки заглянуть за горизонт. Обидно прав Шопенгауэр: "Каждый принимает конец своего кругозора за конец света"...

СЕМЕЙНЫЙ РАЙ.., А РЯДОМ ПАЛАЧИ

Июльская полночь две тысячи второго года . Огромные облака меняют очертания и медленно проплывают. Небо кажется особенно глубоким и широким. Телесное расстворяется во тьме. Сердце замирает от причастности к миру, мысли смешиваются с облаками.      Дан мне тихий закуток.   Нет вокруг ни зла, ни мести.   Завтра брошусь я в поток   человеческих известий.     Судьбоносность войн и вер   для души неотвратима...   тихий кондиционер   изнывает от хамсина.     Растворяются Ашкелонские этажи. Где-то поблизости -то ли дыхание, то ли движение. Почти угадываются мамины братья, она сама, кто-то ещё...Лунным светом шуршит тургеневское одиночество: "теперь зима; мороз запушил стёкла окон...Вижу я себя перед низким окном...летний вечер...Склонив голову к плечу, сидит девушка...Ланнеровский вальс не может заглушить воркотню патриархального самовара...Свеча меркнет и гаснет...Я зябну...и все они умерли...умерли...Как хороши, как свежи были розы".     Узор морозный там. Здесь дождь промозглый.   Январь. И ваши тени вновь со мной.   И вьюга шепчет юности : "Прости..."   А за окном безмолвно стынет роза,   упрямится простудной желтизной,   и всё никак не хочет отцвести.     Они умерли...И каждый продолжает жить во мне, согревая прошлым и благословляя на будущее. Они приходят в окуджавскую зябкую полночь, прикасаются плечами и дарят: Мося - доброту и молчаливое понимание, Моня - остроумие, увлечение шахматами и стихами. Что дарит мне мама? Что могла оставить она, кроме всей своей жизни, в которой материнство перепуталось с отцовством? Она иногда протестовала, бунтовала и ссорилась с родными, но неизменно оставалась жертвенной. Им и мне - да. Себе - нет. Не афишируя, не намекая. "О, одиночество дающих!" - воскликнул вместо неё Ницше. Мы жили вместе и наши отношения сложились в систему привычек, но привычки сглаживают углы, опустошают непосредственность и живой интерес...Её редкие вспышки раздражения объяснялись просто: она не умела и не могла вызывать сочувствия. Но ей оно было необходимо, как воздух.   Отец любил её такой, какой увидел. Увлекающийся Пигмалион, он воссоздал образ своей Галатеи, оживил её своей любовью и привязал к себе. До конца своей жизни она выполняла роль, внушённую мужем. Только от него она получала подтверждение своей привлекательности и достоинств. А от других она этого не имела. Другие, да и я сам, жили в шорах её величества привычки. Где ж наша хвалёная доброта!? Уже безнадёжно больная, она не пыталась вызвать сочувствие или поговорить о своём сокровенном. Ей достаточно было подержать в своих руках мои...И просила не убирать часы из поля зрения - они ей подсказывали оставшееся время.     Девичий щебет. Соловьи и розы.   Гимназия. Усадьба. Лошадь во дворе.   Бандиты белые. И красные бандиты.   Как живо всё! Как далеко, что живо!..   Стучат часы. Замолкнут. Вновь стучат.   Не поле перейти, а жизнь Советов,   Сквозь нищету, болезни, безысходность   С глухой тоской по доброте.   Стучат часы о том счастливом детстве,   В котором спали раковые клетки.   До избавленья - боль. Который час?   Стучат без стрелок...Входит Завтра.     Где, как и когда познакомились мои родители? Имеет ли это для меня какое-то значение? Какую функцию несут ощущения зуда или боли в ампутированной конечности? Отсутствие деталей и звеньев так настоятельно просится быть заполненным! Но уже некем. Да и незачем: подобные пустоты несёт в себе каждый. Может быть, они и составляют нашу душевную суть - постоянно ищущий голод. Так и живём, накапливая ощущения пустот. Тогда тело и его суетливая повседневность теряют смысл. И душа, сотканная из ничего, из щемящих утрат, улетает, превратившись из "ничто" в "нечто". Нечто, которому несть имён, только намёки на Вечность, Природу, Бога.     ...Листает память передряги    от детства мамы в Каинской глуши    до смерти папиной в Гулаге...   Ложится чёрный диалог души    на белое лицо бумаги.     Где, как и когда они познакомились? К чему прикасались пальцы их генных воплощений в одно из мгновений прошедших тысяч лет?   "Мама, это - моя Цивуша"...Про встречу и про их взаимную радость мне рассказала, присутствовавшая при том, папина сестра - тётя Таня. Она пережила их надолго. Дай Бог ей здоровья и светлой памяти. Сердечное неслышное спасибо маме, долгие годы собиравшей и сохранившей переписку с отцом. Когда его не стало, я впервые достал со дна большого зелёного сундука, обитого железными полосками, пачки писем. Несколько из них сгнили от сырости. Не вино и хлеб, а плоть от плоти его - исписанные чётким и красивым почерком листочки.   "Здравствуй, роднуля! Поздравляю тебя с сыном!!! Целую, крепко, крепко. Думаю,что теперь уж скоро будем все вместе. Посылаю тебе 1) поллитра какао, 2) пиалу маслишка, 3) сухарей, 4) супчик. Надеюсь, что завтра принесу что-нибудь ещё более существенное. Расспрошу, что тебе можно кушать. Как себя чувствует Оська??? Целую ещё раз крепко.   Твой Кирилл 16.08.33 ".   Обзаведясь сыном, молодые устроили незатейливый уют, наняли домработницу. Жизнь солнечно улыбалась и было радостно торопиться с работы домой. Четыре года бесконечного лета.     Ручьи отца от родников Яфета,    с верховий Шема мамины ручьи -    семейный рай на все четыре лета,    семейный рай.., а рядом палачи.     Как долго они шли навстречу друг другу! Как неисповедима их встреча! Чтобы продолжиться мной? - и так бескорыстно? Ведь я не вернул им того, что они дали мне, - жизнь. Прожить, значит рассеять, отдать. Может быть, рассеянное вернётся к ним первозданной ценностью за пределом земной суеты?   Вопросы без ответов. Ответы самому себе. Диалоги трухлявой старости со своей зелёной молодостью. А пока что всё близко и можно потрогать рукой, босой ногой, широко открытыми глазами: размякшие и душистые берега речки Чик; взбалмошные курицы, сердитые гуси, вороватые голуби, бестолковые овцы; терпеливый Рамзай, наводящий среди них порядок во дворе; утренние лучи на стене и тюлевых шторах; прогулки по шумному городу... и улыбки, улыбки. Смутно вспоминается отцовский золотистый затылок. Рядом, но внизу, вышагивает мама и по её щеке видно, что улыбается. Ещё ниже, совсем внизу, между серыми и мокрыми от расстаявшего снега досками, прыгают солнечные зайчики. На Красном проспекте много гуляющих. Наверно,- выходной. По булыжной мостовой проходит кучка парней. Оживлённо беседуют. Один из них, высокий, с шапкой волос и редкими прыщиками на красивом лице, идёт, окунувшись в себя, и молчит. Иосиф Уткин! Мама с папой проводили его глазами. А он уходил, унося бередивший его в те дни вопрос:     Или так и надо ближним,   Так и надо без следа,   Как идущим на крест лыжням,   Расходиться навсегда?..     Видно, приехал из Иркутска читать свои стихи. И папа по памяти декламирует:     И, начиная о марте   Враньё   И принимаясь   Картавить   И каркать,   На белопером снегу   Вороньё   Мечет   Трефовые карты.     А мама поворачивается и, уже, без улыбки продолжает:     Картам не верю!   И в карты, кажись,   Стал я проигрываться   С пелёнок.   Жизнь -   Это шулер.   Подлая жизнь   Любит играть   На краплёных.     Зайчики внизу прыгали и прятались между досками. Улица покачивалась в такт папиной походке. Так убаюкивает бедуина верблюд, бредущий по берегу Эйлатского залива. Но там всё - сплошной солнечный зайчик, а тени - короткие чёрточки и загогулины.   Красный проспект. Семья. Яркое солнце. Уткин. До поворота ему оставалось девять лет, а нам - меньше года. Может быть, тогда Уткин нёс в себе песенку, которая много позже вспомнилась Окуджаве:     Играйте, оркестры! Звучите, и песни и смех!   Минутной печали не стоит, друзья, предаваться:   Ведь грустным солдатам нет смысла в живых оставаться...     Уткин погиб на фронте в 1944-ом году.   На время моего раннего детства с годами наслоились тяжёлые пласты. Слой за слоем. Вязкие, постепенно тускнеющие события, оглушающая повседневнось. Но стоит обернуться и неожиданно засветятся эфемерные лучики прошлого. И тогда повседневность скроется за клубами пронизанной солнцем золотой пыли и проявится сновидное прошлое. Поездки в колхоз, илистые берега Чика, возвращение в город, шальные затеи родителей и, конечно же, пение отца. Он не только пел, он изображал. Легко перевоплощался из варяжского гостя в ссорящихся супругов:     Воротился ночью мельник...  -- Жинка, что за сапоги!?  -- Ах, ты, пьяница, бездельник,   Где ты видишь сапоги?   Это ж вёдра!!     Много лет спустя, в Пардес Хане, мама горько обмолвилась: "Папа твой любил пошутить...Особенно удались ему три шутки...". Я тогда не расспросил её. Осталось догадываться о том, что она имела в виду: или какие-то случаи из совместной жизни, или в ней прорвалась боль многолетней письменной любви, боль опустошённой жизни.   От тех времён у Оськи остались только сновидные воспоминания о деревяном тротуаре, солнечных зайчиках и о том, что всё самое важное существует где-то далеко внизу.   Не пройдёт и трёх лет, как папа будет писать записки о передачах с того света. "Дорогая Цивуша! Всё тобою посланное получил полностью. Большое тебе спасибо." "Пришли зубного порошку и зубную щёточку - побольше и потвёрже." "Лишнего не посылай...чувствую себя хуже, зная, что пользуюсь тем, чего тебе и Осютке не хватает." "Пиши, дорогой мой Цивик, чаще." "14.04.36...не дали написать письмо, - отвезли снова в НКВД, где я подписал протокол об окончании следствия." "Целую обоих, твой Карпуша."   1936-ой год. Чувство страха уже прочно заняло место в сердце народа. Оно обострялось ночами с приближением чётких шагов, с проездом воронков и слегка успокаивалось, когда они миновали дверь или подъезд. Забуранил февраль. В ночь с 10-го на 11-ое в нашу квартиру на улице Ленина N35 вошли три чекиста с понятыми. Обыск...Оськин рёв...Фигуры родителей, выражающих сомнамбулическую отрешённость. Забрали несколько книг. Увели отца. Утренний свет нехотя вползал в окно, спотыкался о разбросанные по полу газеты, полотенца, одежду; заглядывал в открытые ящики стола, терялся в тёмных углах. На столе лежала дощечка, по которой ещё вечером спускался, перебирая деревяными ножками, бычок. Сейчас он лежал, вывернув голову, возле входной двери.     Идёт бычок, качается,   Вздыхает на ходу:   Ой, доска кончается!   Сейчас я упаду.     Он всегда падал, спускаясь с дощечки. И каждый раз это было неожиданно и смешно. Теперь его просто уронили, как уронили рядом лежащие носки и спички. Светлеет снег за окном. Высвечивается кавардак, и кажется, что вещи, застигнутые врасплох, стыдятся своей наготы. Превращаясь в день, стыдится сонно-бессонная ночь. Мама перебирается через комнату, поднимает перекидной календарь, переворачивает страницу. "Месяц лютый. Пятый день шестидневки". "Сто семь лет назад в Тегеране убит Грибоедов. Год назад - открытие второго Всесоюзного съезда колхозников - ударников". Нелепые слова не задевают сознания, и она тупо затушёвывает сиреневым карандашом 11-ое число. Белобрысое чадо продолжает нудно реветь. За окном, затянутым ледяным узором, лютый месяц шуршит сухим снегом.   Ещё много раз лето и весна сменят зиму и осень. Ещё не раз сибирский февраль засверкает сосульками. Даже зимней ночью ещё будет обманывать и завораживать луна солнечным светом. Но с тех давних пор холод и темень поселятся за кулисами, а тепло и свет выйдут на сцену. На свету живут чьи-то образы и чувства. В темноте - свои собственные.     Пройдут снега. И снова будет снег.   Остудит осень. И весна распарит.   Но в тёмном закоулке, в светлом сне,   он даже летом не растает.     Пройдут школьные заботы, студенческие радости, врачебные успехи и неудачи. Прогудит быт российского разлива с застольями, спорами, путешествиями и лыжными вылазками в пригороды. Пронесётся ракетой репатриация, сожжёт привычный уклад и кровные стереотипы, оставив на душе яркие заплаты из лоскутков общений, прикосновений, воспоминаний. И то самое чадо, "белобрысое", но уже от старости, будет бежать наперегонки со временем к тому февральскому снегу.   - Но ты бежишь давно, всю жизнь. И в никуда. Зачем же намеренно искать разачарований?   - А чтобы досадить Фрейду. Как он объяснит чувство голода, вызванного душевным вакуумом? Сублимацией отца? Эдиповым комплексом?* Фрейд и сам бежал наперегонки со временем, а оно доставало его фашизмом и многочисленными рецидивами рака. Время помнит, как я обозвал его мучителем. Теперь оно мстит: то неожиданно теряется в суете, то, также неожиданно, появляется, чтобы устроить очередную каверзу: вырвать зуб, увеличить простату, оглушить склерозом, а то и поглотить очередного спутника. Раньше оно дышало в спину, а теперь мы с ним финишируем. И ленточку оно оборвёт первым. Время не историческое, а моё личное.     ...Беспощадной скоростью   срывает то, что нажил,   и даже то, чем жил.   Головокружительно,   аж до разрыва жил...     - Жизнь - это бег...   - С маленькой поправкой: бегут ногами, а живут сознанием. Сознание не бежит. Ему свойственно стремиться. И чем ближе финиш, тем сильнее стремление, но не к финишу, а назад, к жизни. Ногам этого не понять и не одолеть.   Исторические аналогии создают прецеденты. Всё последующее - только вариации. Когда тесть посадил Моше в яму, Циппора десять лет носила ему еду и питьё. Говорят, что из-за любви. Может быть, из-за желания остаться в анналах. Тесть-то был жрец. Теперь он выродился в большевистского цербера. Одержимость Моше развеялась среди народов, потеряла притягательную силу. Его откровения онемели в двуногих винтиках общественной машины. Циппора заметалась маленькой птахой. Гнездо вверх дном. В конторе шушукаются: жена врага народа. С работы заскочить домой, покормить своего малыша, по дороге в тюрьму соорудить передачу и выстаивать долгие часы в ожидании приёма. И снова по кругу: дом - работа - тюрьма. Известие докатилось и до московских родичей - Натальи Петровны и Тани с её семьёй. Тётя Таня откликнулась: "Унывать всё-таки не нужно, разберутся в чём дело и отпустят. Самое главное, чтоб Кира не волновался и спокойно отстаивал себя... Дорогая Цива, если понадобится материальная помощь, пишите не стесняясь, мы сейчас же постараемся прислать..." Беспрецедентность пугает. В России повальные аресты стали обыденными. Миллионы гумилёвых и ахматовых смотрели друг на друга с надеждой: "разберутся...отпустят..."   Немудрено, что в те дни, в ожидании приговора, подавленный отец обращался к библейским примерам и упрекал Якова в недостаточной любви к Рахели. Обращаясь к жене, писал: "Я же, моя Рахель, не так в тебе, как в сыне вижу твоё отраженье. Мой Иосиф - это продолжение моей любви к тебе...Вы оба - моё громадное чувство любви".   - Какие параллели! Библейская Циппора, великая Ахматова. Где они и где винтики?   - Я ж не примазываюсь к их славе. Их человеческая боль не параллельна и даже не сравнима. Она сочувственна.       ---------------------------------------------------------------  -- Сублимация - вытеснение и преобразование полового влечения в духовную деятельность на поприще философии, метафизики, религии, искусства и т. п. Кстати, ресублимация - бунт против интеллектуальности и аскетичности отцов, стремление к материальным радостям и отрицание духовных проблем. Взрослея, бунтари смягчаются. Так мой сын с осторожным оптимизмом отнёсся к будущему :   И верю я, пройдут века,   И не взирая на "метель и вьюгу",   На подступах уж нового витка   Нам будет что сказать друг другу.   Эдипов комплекс - половое влечение к родителю противоположного пола и, соответственно, чувство соперничества и неприязни к родителю того же пола.   .   Вокруг рассеяна чужая боль.   Но почему же мне невыносимо?   Мой бренный мир - сожжённая юдоль   С печатью Каина на камнях Хиросимы...     "Кто-то тащит на убой телят..." Телячья участь многомиллионной России.   Бравурные марши и массовые восторги героев-челюскинцев и строителей Беломорско-Балтийского канала оказались прекрасной ширмой для каторжного труда и покорных очередей с передачами для новых арестантов. Угрюмо и по деловому: туда - продукты с перечнем, обратно, из нутра чекистских камер, - живые записочки. "Получил полностью...может быть разрешат свидание, - приходи с сынкой..."Через месяц отец стал писать более обстоятельно. "Родной мой Цивик! Каких нибудь месяц и девять дней я не видел тебя и Осюту, но кажется мне, что мы в разлуке целые годы. Моё лучшее развлечение - это перечитывать всё тобою написанное. Получил я от тебя всего одно письмо, но есть ещё записочки с передачами и записка, написанная через Резниченко. Всё это вместе взятое - моя любимая литература. Я знаю её наизусть и всё же читаю ежедневно, чтобы почувствовать нашу связь... Пиши об Осютке, - что он говорит, как ты с ним гуляешь, вспоминает ли он папу...Попытайся добиться свидания... Временами кажется, что не выдержу этого напряжения и сойду с ума... Надеюсь на лучшее для всех нас будущее". "Очень жаль, что со свиданием ничего не получается. Если будешь в НКВД, попроси Резниченко об ускорении следствия или я вынужден буду обратиться в прокуратуру". "Судя по словам Резниченко, дело моё он собирается на днях заканчивать и имеет намерение послать его в Особое Совещание в Москву. После окончания дела обещает сразу же дать свидание... зайди к нему и попроси дать нам возможность увидеться 12 апреля. Если день будет тёплый, то приезжай с Осюткой. Или же лучше не надо, а то я боюсь, что его не пустят ко мне и он будет плакать, видя меня за сеткой..." "Думаю, что 17 апреля мы с тобой увидимся..." Свидание разрешили 20 апреля. "Какая это всё-таки кошмарная вещь! Так много нужно было сказать, такая масса накопилась вопросов и просто ласковых слов, которые так необходимы для утешения, но всё это убила жуткая обстановка. Что можно было сказать через эти две издевательские решётки, которые как нарочно поставлены для того, чтобы заглушить всё, что принесли с собой хорошего для встречи любящие люди. Мне стыдно признаться, родная, но я плакал. Плакал и от того, что ты не унесла после свидания ничего хорошего, и от того, что я чувствовал себя омерзительно бессильным. Я выпит до самой последней капли... Я знаю уже, что меня, несмотря на всю абсурдность обвинения, оторвут от вас, моих любимых, и быть может на долгие годы...   То, что ты пишешь о себе, - нехорошо, Цивик. Я люблю тебя всякую. Никакое изменение в твоей наружности не сможет переменить моего к тебе отношения... ты ещё и мать нашего Осюты. Ты ведь знаешь, как я люблю его, но я даже не допускаю мысли о том, чтобы не рассматривать вас обоих как одно целое. В вас моё прошлое; вами я сейчас только и живу; и вы же будете моими любимыми на всё время моей жизни".   Накануне международного дня трудящихся, 28 апреля, "у нас был произведён поголовный обыск. Отобрали у меня лично большую миску...под предлогом, что она казённого образца. А главное, изъяли все твои письма...".   Чувство безысходности нарастало, оправдывались обезнадёживающие слухи, хотя сознание арестованных их отвергало. Надеялись на чудо освобождения или ссылку, хотя подавляющее большинство осуждалось на длительные сроки северных лагерей. Беспокойство за родных и беспричинная ревность не давали покоя ни днём ни ночью, мысли топтались в тупиках. Письма и свидания задерживались, "терялись" передаваемые деньги и продукты. Тем не менее просил прислать дорожные шахматы, так как самодельные из хлеба или нарисованные на бумажках, надоели. "Сообщи Моне, что я абсолютно разучился играть. Меня обыгрывают такие игроки, которым в прежнее время я дал бы фору в туру без всякого риска. Голова ни черта не варит". В середине июня он ещё расчитывает на то, что будет жить с семьёй. "Не может быть, чтобы меня осудили за несуществующие преступления".   Почти в каждом письме он делает приписки для меня, пытаясь наивно и трогательно воспитывать.   "Осенька! Крошка мой любимый! Тебе уже два годика и целых десять месяцев. Ты уже большой мальчик, а обижаешь мамусю. Папа очень сердится на тебя за это. Нельзя, деточка, говорить "дурак", плеваться и драться. Если же ты будешь делать так дальше - папа не приедет к Осеньке. А папа скучает по своему любимому корочке и очень хочет его видеть. Целую тебя мой милый мальчик. Твой любящий тебя папка".   Да...следственные месяцы, проведённые в тюрьме, видимо, создавали искажённое представление о времени. Отцу казалось, что его "крохотка" достаточно повзрослел, чтобы мог принять к сведению угрозы. Теперь, по прошествии десятков лет, я понимаю, что отец, пока жил, пытался быть со мной, но только когда умер, остался со мной насовсем.   Тюремный распорядок, допросы, бесцветные маски вместо лиц, - всё кружилось в затхлых коридорах, скользило по грязным стенам и становилось неотличимым от обрывков сновидений наяву, в которых мелькали лица жены, сына, родственников и ещё какие-то неразборчивые детали прошлого: дружеские перепалки, девичьи ленты и платья, экспедиционная телега со съёмочной группой и уж вовсе далёкие события юности и детства. Видения замирали на минуту, вздрагивали и исчезали, как в кинофильме с рвущейся лентой.   15 июля 1936 года закончился, наконец, период тюремного ожидания, пятимесячного общения с камерным волчком, который держал арестантов в диком напряжении. В тот день "Именем Российской Социалистической Федеративной Республики" был вынесен Приговор.   "Спецколлегия ЗапСибКрайсуда в г. Новосибирске, в составе: председательствующего Жучёк, членов спецколлегии Палкина и Захарова, при секретаре Куракиной, рассмотрев в закрытом судебном заседании дело по обвинению гр-на Келейникова Кирилла Иосифовича, 31 года, уроженец г. Ковно (Литва), русский, гражданства СССР. Последнее место жительства г. Новосибирск, ул. Ленина N35, до ареста работал начальником планового отдела крайуправления "Союзутиль". Соцпроисхождение из служащих, служащий, имеет высшее образование, семейный, в армиях не служил, состоит на военном учёте запаса, рядовой, беспартийный. В 1929 г. судим по ст. 58 - 10 УК к трём годам лишения. Отбыл по ст. 58 - 10 2.1. УК.   Судебным следствием установлено, что подсудимый, будучи антисоветски настроен, в апреле 1935 г. на улице Красный Проспект, около дома N 61/63, среди своих знакомых граждан г. Новосибирска распространял контрреволюционную провокационную клевету, направленную против вождей партии и правительства. До этого, в разное время, начиная с 1930 г., систематически распространял контрреволюционного содержания анекдоты, направленные на дискредитацию партии, соввласти и её вождей (см. протокол судебного заседания), - т.е. совершил преступление, предусмотренное ст. 58 - 10 ч. 1. УК, а потому руководствуясь ст. 319 и 390 УПК, приговорила:   Гр-на Келейникова Кирилла Иосифовича на основании ст. 58 - 10 ч. 1. УК подвергнуть заключению в ИТЛ сроком на 5(пять) лет с поражением в правах по п.п. "а" и "б" ст. 31 УК сроком на 3(три) года после отбытия основной меры наказания. Срок наказания считать с 11 февраля 1936г. Мерой пресечения оставить содержание под стражей.   Приговор может быть обжалован в кассационном порядке в течении 72 часов с момента вручения копии приговора осуждённому, в Спецколлегию Верховного суда РСФСР."   Правила, инструкции, законы, заповеди... Они организуют безличную массу обывателей, служащих, граждан и верующих. Среди них барахтается, теряется или гибнет Личность. В любом случае масса пожинает плоды: продукцию подневольного труда, относительную безмятежность и удобрение почвы.   Сталинские репрессии, как и любые волны исторических катастроф, выходят из моды, оседают в библиотеках, превращаются в легенды. Застой и реакция освежают восприятие новых , как будто бы, девственно неповторимых трагедий. А сами волны - только рябь на притаившемся во времени цунами.   Отец смешался с троцкими, лорками, корчаками, йориками. Общество оприходовало альпенштоки, атомные бомбы, идеалы.   Проще всего было бы выместить обиду и наказать стол, о который ушибся. Первопричины первородны. Они, как в грёзах Дали, таятся в грецком орехе, а тот - в одном из выдвижных ящичков женского торса. И не важно, чья грудь подразумевается - Ксантиппы или Офелии, Жанны Д'Арк или Анны Франк, Матери или мамы. Совершенство формы маскирует великие замыслы природы.   Всё наше естество, начинённое игрой воображения и чудесными чувствованиями, иногда устремляется так высоко, что проваливается в ночное небо и с ужасом наблюдает мерцающий там собственный облик. Облик космического биоробота. Будущее возникает на руинах нашей культуры и в нём нет места языческому существованию. Отсюда и органическое неприятие высшего одухотворения.   - А иудаизм?   - Он мост в будущее. Потому и отвергаемый.   - Да... "Большое видится на расстояньи"... обобщений.

В РЕШЁТКАХ ЗАКОВАННЫЙ СВЕТ

Лагерная жизнь отца началась 22 июля 36 года, когда он был этапирован из Новосибирской тюрьмы в пригород Томска, где находился распределитель СибЛага. Выцветшие кумачёвые плакаты призывали к построению коммунистического будущего, а между строк просвечивало: "оставь надежды всяк сюда входящий". Взгляды скользили мимо: чтение между строк каралось Законом. Через неделю он был переправлен в посёлок Чекист, в распоряжение детской колонии. Работал на мебельной фабрике, экономистом в бухгалтерии. Лихорадочно искал варианты на будущее. Наивно расчитывая отбыть весь срок на одном месте, звал нас к себе. В дальнейшем планировал перебраться на Колыму, где "можно колонизироваться на свой срок и жить вместе с семьёй". Знакомство с лагерной системой основывалось на слухах, бытовавших в среде заключённых. Получив койку в комнате на шесть человек, работавших в администрации колонии, отец попросил прислать краги, костюм, туфли, бриджи, жёлтый портфель и сломанную курительную трубку - подарок мамы. "Туфли и трубку здесь можно починить, а в портфеле удобно носить документы в дождливую погоду". Я думаю, что краги и бриджи оставались у него символом свободы, домашности, а, может быть, далёкой и забытой привычкой "к Лореган и к розам...". Помимо этого верилось в совместную жизнь, в пересмотр дела по его кассационной жалобе, в послабления и даже в амнистию: предстояло утверждение новой Конституции, приближался двадцатилетний юбилей чекистов.   Между тем, участвовал в самодеятельности, которой руководил бывший артист Одесского театра, а ныне з/к Дылевский. "...репетируем "Платон Кречет". Готовлю роль Аркадия...С удовольствием взялся вновь за позабытое уже дело". Вскоре Дыльского перевели в другой лагерь. Отцу пришлось заняться руководством и выучивать дополнительную роль Платона.   Система постепенно обретала реальные черты, как негативное изображение в кюветке с проявителем. 17 сентября, находясь в посёлке Чекист, папа писал: "...получил позавчера ответ на свою жалобу. Кассуд утвердил полностью постановление Спецколлегии Крайсуда и мои надежды рухнули. Мне кажется, что приговор не потому утвердили, что нашли достаточные основания (я настолько идеалист, что ещё верю в правосудие). Думаю, что это постановление явилось результатом того, что в ожидании перемен в юстиции в связи с новой Конституцией, - Кассуд не нашёл нужным разбираться в деле, которое так или иначе, будет реформировано в своём содержании. Всё же на днях буду писать прокурору ВерхСуда жалобу. Как говорится - "толците и отверзится...". А через пару дней сомневается: "Не знаю, писать ли мне в Прокурорский Надзор. Уж больно не хочется просить людей, которые ничего общего с человеческим не имеют. Гнусно всё это, и как-то чувствуешь себя после этого униженным ещё более. А уж более как будто и некуда... всё-таки, кажется нужно писать..."   В каждом письме он убеждал маму перебраться в Томск. Мама возражала под предлогом, что его подневольное положение не гарантирует постоянства места. Отец соглашался, а потом уговаривал вновь. Дважды мама приезжала к нему, но побыть наедине и поговорить по душам мешал лагерный режим. Возможности трудоустройства для неё были проблематичными. Каждый отъезд оставлял их потерянными и удручёнными. Один раз мама брала меня с собой, но моё детское восприятие пощадило меня. Я не помню их встречу. Не помню лица и рук отца. Это было на причале Томи в посёлке Чекист или в коммуне Заковского. Из памяти, как из небытия, выплывает низкий борт дебаркадера с толпящейся кучкой людей, а внизу барахтающийся в воде крупный бурый медвежонок. Видимо ручной.   Зима наступила неожиданно быстро. Лагерный распорядок не оставлял ни сил, ни времени на возможность спокойно побыть наедине с собой. И всё-таки урывал минуты, чтобы написать и отправить письмо или записку домой. Иногда мы получали две - три весточки в неделю. Это позволяло почувствовать себя рядом с родными, поделиться накипевшим.   "20 ноября 36 г., Томск, пос. Чекист   ...подчас кажется, что выдержать эту пытку одиночества среди массы людей невозможно. Хотел бы заболеть какой-нибудь тяжёлой болезнью, - может быть это разбудило бы лучшее отношение к жизни. Теперешнее состояние - хуже болезни. К этому ещё примешивается необходимость быть всё время на людях и делать самые разнообразные физиономии с целью прикрыть истинное состояние души".   Какая нечистая сила так разрывает человека между крайностями, что он теряет своё лицо, своё тело, свою душу! Крайности сходятся в философии. В нас они кровоточат.   "16. 12. 36 пос. Чекист   ...Вчера я похвастался перед тобою, моя родная, нашей погодой, - а сегодня хватил такой мороз (-46), что земля глухо бухает под снежным покровом и деревья потрескивают... Пришлось мобилизовать всё наличие верхнего платья для возведения этакого мобильного кургана... Хорошо ещё, что в коммунальном клубе, где мы проводим наши репетиции, достаточно тепло. - Всё-таки имеем часа три суточной жизни...".   Он ещё не предвидел долгие лагерные зимы в Коми, куда не доехали даже воспоминания о костюме, галифе и крагах. Ещё доставало сил на подневольную работу, молодой энергии для самодеятельности. Ещё очень ощутимо было близкое тело жены, домашняя атмосфера. Воображение кружило голову. Получив из дому посылку с махоркой, долго принюхивался к исходящему от неё странному запаху лекарств: "откуда этот запах? Неужели кто-то из вас болен? Сообщи срочно".   "Целую все, все твои родимочки..."   В середине января "события замелькали как в калейдоскопе": часть политических и вместе с ними отца, отправили в тюрьму, затем - 40 км. пешком на лесозаготовки Калтайского леспромхоза.   Несостоявшийся Платон Кречет оказался в шестнадцати километрах от ближайшего села. На сотни километров вокруг дремал на морозе сосновый бор. Под ногами скрипел снег. Шумел ветер, сбивая белые шапки с неосторожно высунувшихся хвойных лап. Конвойный режим и отсутствие транспорта исключали всякую надежду на свидание.   "12. 02. 37.   Прошёл ровно год, как я ушёл из дома... Не верю в то, что осталось ещё четыре года нашей разлуки. Верю, что мы будем вместе гораздо раньше. Верь и ты, моя женуля. Будем ждать, что скажет новый Уголовный Кодекс, разрабатываемый в соответствии с новой Конституцией. Пока целую тебя, моя любимая, хорошая моя женуля, крепко, крепко. Целую нашего малютку. Желаю вам от всего сердца всего хорошего и светлого. Любящий тебя и крохотку, ваш всегда Карпушка и папка".   Мама, прочитывая его письма, обычно подолгу сидела над ними, вычерчивая на свободных местах бессмысленные зигзаги, а иногда стереотипно повторяя слова. Так, и на том письме остался её грустный комментарий на отцовское пожелание всего хорошего: "хорошо, хорошо, хорошо, плохо, очень плохо, хуже быть не может, так плохо, что передать невозможно".   Калейдоскопическая карусель набирала скорость. Стекляшки потеряли яркость и цвет. Серо-чёрное мельтешенье сливалось с перезвоном и перестуком железнодорожных колёс. Торопливые пересадки и погрузки по вагонам тонули в клубах пара. Составы уносились в пространство, но на каждом перроне оставалась та же самая суетливая толчея врагов народа и народа врагов.   После Томской тюрьмы, третьего апреля, мимо отца промелькнул этап в Горную Шорию на станцию Ахпунь. Горы были "окутаны туманной мглой, порошили промозглым туманом". Спали в палатках. Через три недели перебросили в северный Казахстан, а затем, 28 апреля, из Темиртау отправили в УхтПечЛаг.   Проезжая Новосибирск, колесо замедлило бег. 2-го мая за решёткой узенького оконного окна проплыли пригородные трущобы, заалел флагами и транспарантами вокзал. Страна праздновала солидарность трудящихся. От вокзала до улицы Ленина , где мы жили, отец мог добежать за 5-7 минут. К нам явился маленький, выпачканный мазутом, человечек и передал записку отца.   Я помню того, еле поспевающего за нами человечка, помню чёрное ведро, которое он нёс. Помню толстые прутья решётки на окне вагона. Себя на руках отца я не помню. Знаю, что мать успела собрать ему продукты, что отец передал ей что-то из ненужных ему вещей. Знаю, что тогда мы виделись последний раз.     Свистят и клубятся пары.   Железной дороги мазут.   Трёхлетний пацан на перроне   среди суеты и тревоги.     Дощатый вагон для скота.   Без слова, улыбки, тепла...   и тонет весеннее солнце   в оконце с железной решёткой.     Стареет трёхлетний пацан.   Вагоны стучат под ребром.   Оконные чёрные дыры   мелькают и вновь исчезают.     Вагоны...и нет им конца.   В решётках закованный свет   когда-то весеннего солнца   с чертами отцова лица.     Знаю, что отец до конца жизни не сомневался в нашем совместном будущем.     Состав содрогнулся, поплыл,   навечно, на тысячи вёрст,   до той остановки конечной,   где тьма мошкары и морошки.     Кошмары дорог не избыть.   И жизнь не вернётся в уют.   Забыть бы Севлагово бремя,   но теплится вера во благо...     Морозы, болота, цынга.   Цигарки из ваты штанов.   Усть Вымью и Княжим Погостом   отчаянье душит надежду.     Над облаком грёза - семья.   Под облаком длится, как рок,   абсурдная тяга чугунки   до самого судного дня.     Поезд грохочущей гусеничкой неуклонно двигался на северозапад. В Свердловске пятого мая водили в баню. Там отцу удалось сунуть какому-то еврею письмо домой: шепнул ему, что оно адресовано Циве, в расчёте на сочувствие к соплеменнице. Через пять дней доехали до Вятки (переименованной в честь обросшего анекдотами трибуна революции Кирова). Двенадцатого добрались до перевалочной базы в Котласе, а оттуда, на баржах в Усть - Вымь на слиянии Выми с Вычегдой. После короткого отдыха двинулись в пеший этап.   "26. 05.37 Сев. Край Коми АССР   ...преследовала страшная жара, и я буквально погибал со своими ногами. Спустя сутки мы миновали Княж - Погост, - погода помрачнела, пошёл холодный дождь, потом крупа, сменившаяся снегом. Гибель моих ног была завершена. Вчера я пришёл в Рончу с нарывами на обеих ногах и, вдребезги мокрой обуви, которая поспособствовала вызреванию водяных мозолей. В тот же день, не отдыхая, мы прошли ещё пятнадцать километров и вынуждены были организовывать себе ночлег. За весь пеший перегон преодолели 175 километров.   ...перед нами лежит грандиозная задача - к ноябрьским праздникам пустить первый паровоз по новой линии среди вековых, необитаемых лесов и болот. Очень жалею, что меня назначили на работу плановиком: на непосредственном производстве можно рассчитывать на сокращение срока...". На том этапе было 223 человека. Отец был назначен старостой и на привалах вынужден был организовывать питание и разворачивать палатки. Среди этапируемых были и уголовники (человек 150), "на которых приходилось воздействовать кулаком и дубиной".   В конце июля лагерная жизнь вошла в свою колею. Короткое лето с белыми ночами. Тучи кровососущих. Ползучие по болотам пожары. Ягоды и грибы. Зимой - война на истощение с морозами и голодом. Круглый год - работа и ожидание писем.   3 сентября отец по свежим впечатлениям описал летнюю специфику края, коптящие небо пожары, которые будут сопровождать его и в последующие годы.   "Светлые ночи потемнели и нахмурились седыми туманами, а с чёрными ночами пришёл холод и начали выпадать, пока скупые, осенние дожди. Эти дожди сослужили нам великолепную службу в качестве бесплатного брандмейстера. Мы выбились из сил, отстаивая каждый метр нашей лесной площади от пожара. Круг огня суживался медленно, но верно, вокруг нашего жилья. Всё кругом было окопано. На ширину четырёх метров вокруг был снят слой мха, толщиной в полметра. У каждого дома, помещения, палатки расставлены бочки с водой. С гудящей головой, со слезящимися, разъеденными дымом, глазами, прокопчённые лучше балыков, мы отступали от огня в зону. И тут на наше счастье с вечера пошёл мелкий дождь, который придушил нашего врага. Сейчас лишь дымятся места глубокого залегания мхов, курятся пни и гнилушки, да изредка вырывается пламя, пробегает, вылизывая весёлыми язычками просушенные кочки и валежник.   Лесные пожары возникают от каждой случайно брошенной цыгарки и имеют свою особенность. Они редко выбрасывают своё пламя на верхушки деревьев, но сжигают мох, бурелом и мелкий кустарник, а иногда, зажигают свечой, какую-нибудь замшелую ёлочку. Дыму от этих пожаров такая уйма, что страшно делается".   Уже через десять дней он писал более прозаично: "...закончилось лето. Да мы его, собственно, и не видели, - то ли за работой, то ли из-за того, что его, вроде, и не было. Сейчас стоим перед дверью в зиму и почти не улыбаемся. Этот холодный период продлится до июня. Болота и окружающий лес обещают мало прелестей.   ...Я веду собственный календарь, из которого видно, что из 1828 дней на мою долю ещё остаётся 1256, но я не верю в эту арифметику... День свидания наступит несравненно раньше... Без этой надежды я не мог бы жить...".   Тогда же он получил первое моё "письмо": каракули-приписка к маминому. С тех пор почти в каждом своём письме он обращался и ко мне.   "Здравствуй, Осенька!   Папа очень скучает без тебя и без мамочки. Папа любит своего сынку и очень обрадовался, когда получил от него письмо...".   "Здравствуй, крохотный мой крокодильчик!   Как живёшь ты мой маленький сынулька? Слушаешься ли мамусю, не капризничаешь ли?..   Папа сейчас работает далеко в лесу. Делает вместе с другими дядями железную дорогу. Пока здесь только лес, в котором живут медведи, зайчики и разные птицы. Когда папа с другими дядями сделает железную дорогу, по которой побегут паровозы и вагоны, - тогда в лесу будут жить в городах люди и папа приедет к своему маленькому Осеньке и привезёт ему зайчика. А может быть, Осеньку возьмёт мама и оба приедут на поезде к папке, чтобы вместе гулять по лесу, собирать ягодки, которых в лесу очень много и ловить зайчиков и птичек...".   В апреле 1938 года отец получил письмо с фотографиями. "Радость мою ты себе едва ли можешь представить...Осюточкина хитрая улыбка и каракульки, которые иногда принимают нежелательное направление... Смущает меня лишь несколько подчёркнутая реалистичность в некоторых его рисунках...".   "Папка, когда приедет домой, научит Осеньку петь, заниматься гимнастикой и будет играть в разные интересные игры...".   Папа далеко. В лесу. С другими дядями. Железную дорогу. Привезёт зайчика. Научит петь.   - Хорошо освободить фантазию в рисунке, ждать зайчика от папы и папу с дядями из леса. Можно с восторгом и ужасом увидеть историю, как пасть, в которой мы живём. Но упаси меня, отец, от новой теории, исключающей историю из области Природы, Бога, Судьбы!..При том, что история анализирует общество, личность и космические циклы, она несёт в себе ещё и непредсказуемость и неисповедимость высшей логики, недоступной нам. Конвенциональная химиотерапия или радиотерапия запущеного рака терроризма не оправдали себя. Спастись можно только поняв намерения той самой высшей логики. Упаси меня, отец, от попытки представить историю, как путь народов на заклание. Мне достаточно это чувствовать, а на доказательства не хватит личного времени.   - Всё, наверное, проще. Свобода не сидит с нами в пьяном застолье. Она стоит на пороге наших привычек и грозится ответственностью. Свобода, чистота совести, счастье,- прекрасное триединство для эгоистов. А как быть совестливым? Ты не один чувствуешь якоря своих фантазий. Без этих якорей нас носило бы по океанам, как летучих голландцев.   Современный учёный Ллойд де Моз, основатель новой отрасли науки, психоистории, предлагает искать ответы не в публичной, а в частной жизни. Он утверждает, что причины исторических событий кроются в отношениях между родителями и детьми. Можно согласиться с ним, что формирование поколения ещё в раннем детстве связано с традициями своего времени и определяет развитие последующего исторического периода. Но как полагаться на автора, который признаётся, что он, "как и Гитлер, был забитым, запуганным ребёнком и злопамятным юношей", а повзрослев, промывал себе мозги психоанализом? Он и сам не смог отличить познанное от непознаваемого, фантазию от реальности, самосозерцание от галлюцинации. Наши с ним травмы имели разные последствия. Моим психоаналитиком была шершавая действительность. Тогда я не чувствовал, как бьётся в грудной клетке "ципор анефеш"*, пытаясь быть услышанной и понятой. Через двадцать лет она будет выслушивать и понимать других. Психиатрия станет любимой профессией. Лечить, излечиваясь, - прекрасное хобби в числе многих увлечений.   Бравурные марши, огромные транспаранты, безумные речи, суконная нищета искусства захватывали в свой поток. Надо было выжить, за что и спасибо: в благополучных странах больше самоубийств. Граждане пили и подпевали.     Наш паровоз вперёд лети -   В Коммуне остановка.   Другого нет у нас пути.   В руках у нас винтовка.     Двести двадцать миллионов летели на паровозе. Каждый из пассажиров не думал, что на этом пути он стал палачом и жертвой одновременно. Он и не смог бы отличить их в себе. Такой гибрид создавался для формирования будущего России и для пожирания остатков совестливых фантазёров. Ничего, если отрыжка будет попахивать де Мозом.   Работая плановиком - экономистом, отец обрабатывал сводки, которые получал к ночи. Поэтому, сдавая отчёт, он завтракал и ложился спать. Просыпался, чтобы съесть миску баланды с перловкой, варёную треску, и снова засыпал на два-три часа. А потом начинали поступать новые сводки.   Теория и практика глобального скотского хутора России приводили в восторг чувствительного Гитлера. Идеологические противоречия и железный занавес не препятствовали двустороннему заимствованию нового опыта власти. Власти отребья.   - Вот они и сходятся, хотя какие они крайности!? Они - тождества.             ---------------------------------------------------------------   * Дословно - "птица души". На иврите подразумевается "зёрнышко души", самое чувствительное и ранимое.     - Да, смотря откуда на это посмотреть. Гораздо интереснее другое: почему никто не видит развития и вырождения чеовеческого прошлого в необходимое настоящее и будущее? Почему никто не в силах разорвать эту цепь и направить развитие в сторону от плодящихся бин-ладенов и от беременеющих только для того, чтобы опоясать свои будущие чада взрывчаткой? Почему мы с тобой брезгливо отмываемся от пакости? Она не рассеяна где-то в Афганистане, России или Африке. Она прежде всего в нас с тобой. И пока я и ты остаёмся чистоплюями, нет шансов у человечества на очищение в будущем.   В 1937 году большевистский террор достиг кульминации, и покатился, опустошая Россию. Расправившись со своим народом, власти обернулись к Европе. Осклабились, - и   поглупели от умиления говарды фасты, лионы фейхтвангеры и прочие уэлсы. Ощерились, - и   резко упали цены на Францию, Прибалтику и Польшу. Новую военную технику, включая танки, самолёты и атомную бомбу, оказалось возможным создавать в застенках: дешевле и секретнее.

"ВОТ, ВСЁ, ЧТО У НЕГО, В РУКЕ ТВОЕЙ..." (Иов. 1:12)

При общей бедности, многие новосибирцы, жившие в собственных деревянных домах, использовали свои огороды и землю между дворами или у дороги для выращивания овощей. По возможности, содержали домашний скот. Ютились, выгораживая на кухне насесты для кур. Необходимость сводить концы с концами отвлекала от слухов о продолжающихся арестах, от приближающейся войны. Жизнь приспосабливалась к переменам погоды, к ритму сезонов. Над всем этим отрешённо и величественно плыли и плыли акварельные облака.   Ещё с 1937 года бабушка с дедушкой планировали перебраться в город. Отец часто спрашивал об этом, надеясь, что их переезд облегчит наш с мамой быт. Он уже представлял себе наше совместное хозяйство с курами и коровой, моё питание парным, пенистым молоком и солнечным гоголем-моголем. Между тем, мама оставалась в той же арендованной квартире, опасаясь увольнения и не смея заглядывать в завтрашний день; а я месяцами жил в деревне, среди массы живности, совершая прогулки с Мосей по бурьянным околицам. Путаясь под ногами взрослых, я находился в центре событий: вытаскивал репей из шерсти добродушного сеттера Рамзая, с дедом подкармливал и гонял голубей, с бабушкой сортировал горы пуха и перьев. Осенью сидел в Мосиной крохотной сукке и подолгу наблюдал, как он выплавляет дробь. Капли свинца падали в чугунок с водой и шипели, выстреливая паром.   Папа радовался моей близости к природе, мечтая по возвращении "передать по наследству любовь к искусству, лирике и всему живому". О себе писал скупо: "работаю по-прежнему по десять часов. В свободное время играю в домино или в шахматы, а за неимением лучшей аудитории, читаю солагерникам стихи". За лагерными заборами мерещились образы прошлого. Где уж было думать о том, что его дело в небесной канцелярии давно передано в сатанинские руки.     Нет меры ужаса,   когда по прихоти Его   сам Сатана пытает непорочность,..     Переписка резко сократилась. Шпиономания и варварство властей ужесточали цензуру. Его и наши письма исчезали, повергая отца в болезненные тревоги и страхи. За 1939 год он получил от нас и своей мамы всего четыре письма. И каждый раз запрашивал мамины соображения по поводу будущего места жительства после его освобождения.   "11. 09. 39 Сангородок. Межог.   Наконец-то получил от тебя, дорогая Цивуша, открытку, датированную 18 июня. Это первая весточка после ноябрьского письма... Остаётся год и пять месяцев до нашей встречи...Ничего не имею против любого города, местечка, деревни или аула, лишь бы со мной была ты да Осютка". Новосибирск и другие крупные города исключались.   Перечисляя южные города, он загорелся Астраханью: "там тепло, море, дельта Волги, много фруктов и овощей... Не удивляйся, что я так много уделяю внимания овощам и фруктам. Это свойственно людям, побывавшим на Севере... Сегодня 27 мая. На улице снежная вьюга и небольшой мороз. Весна, извиняюсь за выражение". Это письмо я перечитывал через 40 лет, сидя в отказе. Игра в бирюльки с гебистами была опасной и непредсказуемой. И всё-таки мы ели астраханские арбузы... Мы боролись и лелеяли надежду на освобождение от засилья оптимистической трагедии. Израильские рынки с криками и ароматами относились к категории - "слышал звон, да не знает где он". Отец не дождался тех лет. А если б дождался? Тогда, в 70-е, когда его прах давно смешался с землёй Коми, я не посвящал его в наши проблемы: наверно боялся причинить ему новые страдания. Но тогда, жарким бабьим летом, я, вместе со всеми, захлёбывался сочным астраханским арбузом.   Отец мог догадываться, что окончание срока не означает освобождения. Многие его знакомые накануне освобождения получали дополнительные сроки или исчезали в непосильных этапах, в подвалах ЧК, в других лагерях. Каждая зима грозила стать последней. Но сильнее зим, чекистов и болезней была надежда на свободу. Он жил ею. Она была его страстью.   Карл Юнг отрицательно относился к каким-либо пристрастиям, будь то наркотики или идеалы. Насчёт идеализма он был прав, а вот о надежде не подумал. Из всех наркотиков она была лучшей обманщицей.   "Сангородок. Межог 15.02.40г.   Вот уже и не осталось неприятной обязанности считать время разлуки в годах. Переходим на месяцы. Убеждён, что дождёмся скорой встречи. Остался 361 день... Отделы кадров не ожидают моё освобождение, чтобы сложить к моим ногам бармы* Мономаха... Бог никогда не отличался в отношении меня достаточной щедростью...- мне придётся задержаться где-нибудь в Усть-Цильме, Нарьян-Маре или Сык-Тыв-Каре. Напиши как ты представляешь себе наше положение после 11-го февраля 41-го года... Я приложу все усилия, чтобы добиться того, что хочешь ты... Моё будущее...не представляю в отрыве от тебя и крошки... Завтра еду в Яренск и там отправлю тебе это письмо. Считаю, что оно оттуда скорее попадёт к тебе... Безгранично рад, что ты, наконец, живёшь вместе с крохоткой. Я нисколько, конечно, не волновался за него, когда он находился под эгидой бабушки, но всё же мне несравненно приятнее, что он с тобою, и бабушки не лишён... Целую тебя и крохотку крепко, крепко. Привет всем родным. Всегда Ваш Карпушка".   В ту зиму мы уже жили в Новосибирске, где купили насыпной домишко с огородом и досчатой будкой-уборной. Дед погрузил на телегу узлы со шмутками, аккуратно уложил деревяного бычка с подставкой и перевёз их с улицы Ленина на улицу Достоевского. Сермяжная правда пролетарского вождя легко уступила нас великому русскому психоаналитику. Покинув колхоз, бабушка вела хозяйство, дедушка работал извозчиком, Мося поступил в мединститут, мама продолжала работать экономистом. Моня с семьёй жил отдельно. Иногда собирались за общим застольем, и, тогда становилось весело, шумно и тепло. Мама оживлялась, хлопотала, поглядывая в сторону Мониного друга - Симы Южакова, жена которого отбывала свой срок в лагерях. Соломенное вдовство и молодость сближали, воспитание смешивало непринуждённость с замешательством. Сердце замирало, мелькали и ускользали мысли, в словах звучали шутки и смешинки. От печки разливался жар и запах подсыхающих валенок. Тусклый свет лампочки создавал уют. Гости расходились, голоса стихали. Переросший свою детскую кровать, я ещё долго приспосабливал ноги и одеяло между железными прутьями. На стене висел огромный ковёр с вытканным красавцем тигром, и встречаться с его глазами было немножечко страшновато. Его взгляд был реальнее фашистского пожара в Европе и запятнанного кровью финского снега.   Дни удлинялись. На карнизах крыш появились сосульки. Таял, вселяя надежды на встречу, лагерный срок. И было четыре года вместе. И стало четыре года поврозь.   "Межог" 22.05.40   Моя любимая женуля! Получил, наконец, от тебя письмо, датированное 25 апреля. Оно обрадовало меня, ибо я увидел, что у меня есть ещё любимые и любящие люди...осталось всего 8 месяцев и 20 дней. Неужели нам, прожившим долгие годы вдали друг от друга, не перетерпеть этот злосчастный остаток... Мне, пожалуй, нельзя будет приехать в Новосибирск... Я много раз спрашивал твоё мнение по этому вопросу, но ты молчишь... Я наметил Томск или Барнаул.., но в то же время меня тянет на юг, к морю, где наш крохотка мог бы набираться сил.., в такие места, как Мариуполь, Таганрог, Керчь.., можно избрать Казахстан, Узбекистан или Таджикистан... Интересен во всех отношениях город Астрахань...Мне очень необходимо знать твои пожелания... Работаю в том же Сангородке... Даже в Сибири сейчас уже всё цветёт и зеленеет, а у нас ещё и почки набухать не начали. - Корявая страна. Кругом чахлый гнилой лес, болота да грязь".   Третье письмо, вернее открытка, за тот же 40-ой год, было написано 2-го августа: "Осталось уже 199 дней до нашей встречи... Хочу увидеть Вас жизнерадостными и бодрыми - это единственное моё желание. Остального добьёмся вместе".       ---------------------------------------------------------------  -- Барма - риза или ожерелье, украшенные драгоценностями на праздничной одежде духовных или светских владык.       Мелкий снег шуршал на ветру, проникал в щели барака, осыпаясь в мелкие сугробики, ледышки, лужицы. Зима начинала обживаться за пазухой. Нелепость словосочетания "телогрейка" не удивляла и не смешила. Согревали стучащие в висках слова, но мысли оставались бессвязными: "освобождение... встреча... одиннадцатое февраля... Цивуша... Осютка...", и, то и дело, приходилось оттаивать чернила и пальцы.   "Яренск 8. 01. 41г.   Осталось всего 35 дней, а я до сих пор ещё не знаю где и как буду. Узнаю об этом лишь 11-го февраля... Прости за сумасшедшие письма... Береги себя и крошку. Как бы там ни было - скоро увидимся..."   Меньше, чем через неделю ситуация станет удручающе простой и безвыходной. Содержание писем станет более сдержанным.   "14.02.41г. Яренск   Три дня уже околачиваюсь в Яренске, оформляя документы. Местом жительства избрал Томск, но выехать не смогу, ибо при рассчёте получил 140 рублей, из которых уже прожил в Яренске 40. Таким образом застреваю здесь. Завтра выезжаю в Кн. Погост оформляться на работу... Рассчитываю всё же на ближайшее время что-нибудь сообразить".   "Сангородок 25.02.41г.   ... с этими ресурсами и в моём одёжном состоянии пуститься в Томск - нечего было и думать. В лучшем случае я доехал бы до Кирова, а там вынужден был бы стащить чей-нибудь чемодан на изыскание средств на продолжение путешествия. Кроме этого и вид мой на настоящий момент настолько аховый, что я не решился бы своей персоной поражать взгляды европейских россиян... сейчас мне уйти из системы НКВД будет трудновато, но эта система имеет филиалы не только в Комиреспублике. Пиши немедленно когда ты сможешь с Осюткой приехать... денег достану любой ценой... Морозы здесь менее злые, чем в Сибири, но более продолжительные. Лето не особенно важное и комаришки покусывают. Но зато имеется масса ягод (голубика, черника, брусника, малина, ежевика, чёрная и красная смородина, черёмуха и пр.), грибы... До твоего приезда пришли фотоаппарат, альбомы с фото... портфель... Путь сюда таков: 1) Новосибирск - Котлас по жел. дороге, 2) Котлас - Межог по жел. дороге зимой и лучше пароходом - летом. В Межоге... по любому телефону можешь вызвать меня. А я ровно через час после звонка уже буду обнимать своих любимых".   "Яренск 13.05.41г.   Для меня в сущности понятно твоё колебание, а отсюда и отсутствие писем. Действительно, ехать в такую глухомань и скучно и противно. Тогда делай сама как будет для тебя лучше. Может приедешь в отпуск? Отсутствие писем заставляет меня волноваться о твоём и Осином здоровье. В чём дело??? Какова бы ни была правда - хочу её знать. Целую. Привет всем".   За четыре дня до начала войны он послал письмо с детальным описанием нашего маршрута. Мама тянула с решением. Зов отца притягивал и пугал. Она металась между желанием ринуться, очертя голову, в неизвестность и страхом подвергнуть себя и сына опасности. Незадолго до того папин приятель помог ей устроиться на работу бухгалтером. Как и всем родным и близким "врагов народа", маме пришлось держаться за эту работу, не считаясь со временем и домашними обязанностями. Зарплаты её, деда Гриши и папиных лагерных переводов не хватало на еду, одежду и Мосину учёбу. Однако дело было не в деньгах. Семья "врага народа" не могла без страха заглядывать в завтрашний день. Наш с мамой отъезд в Коми откладывался, обсуждался, планировался и вновь откладывался. Да и страстные просьбы отца казались отчаянными и потому рискованными. Война, та самая, "народная" и "великая", поставила всех и всё на свои места. Папа ещё цеплялся за вероятность нашего приезда. 24 июля: "...если решаешься ехать сюда, то выезжай немедленно, больше ждать нельзя". И в том же письме звучит сомнение: "я не имею права подвергать тебя и ребёнка тем лишениям, которым подвергаюсь я сам. Отсутствие школы так же говорит за неудобства нашего здесь совместного проживания". С приближением зимы он отрезвел, кажется, окончательно. Строительство железной дороги на Воркуту каждый день удаляло его от населённых пунктов с почтовыми отделениями и это "вынимало последние клочки нервов".   "Княж. - Погост 2.10.41г.   ... Всё дальше и дальше приходится ездить сюда... я в такой глухомани, что жуть берёт... тайга уже начинает переходить в лесотундру. Твоё решение остаться в Новосибирске вполне разумно. Сейчас не время и нельзя заниматься переездами".   "22.10.41г. Кожва   Продолжаю мотаться из конца в конец... в наших краях никакой почты нет и в помине... Не знаю где мама. Судя по всему они уехали в Нижний Тагил. Целую крошку и тебя крепко, крепко. Как учится Осютка? Не знаю прямо, что делать и как поступить? Сюда везти его - безумие и гибель для ребятушки..."   "4.11.41г. Кожва   ... не вижу перспектив... рассчитываю, что для поправления наших дел нужны какие-то сверхчеловеческие катаклизмы".   "5.11.41г. Кожва   ... из Нижнего Тагила никаких вестей... Все мои желания устроить вам всё, что для вас необходимо... кроме небольшой денежной поддержки... я лишён сейчас этой возможности... Пусть напишет Осютка, - я хочу хоть почерк его посмотреть, да увидеть как он мыслит письменно. Пусть пишет самостоятельно".   "Кн.-Погост 8.12.41г.   Произошла резкая перемена ситуаций. Я уволился из СЖДЛ и пытался пробраться к вам, из этой затеи ничего не вышло. Сейчас устраиваюсь здесь. Где буду - неизвестно... Пока по старому адресу не пиши... целую тебя и Осютку крепко, крепко... До сих пор не имею известий о маме. Если бы знал её адрес - добрался бы хоть до неё, - она всё-таки ближе".   Попытка преодолеть около трёх тысяч километров до нас, или более тысячи - до своей мамы и сестры, была обречена на провал. С точки зрения органов НКВД, такая попытка была подозрительной и требовала дополнительного надзора. В этот период связь между нами прервалась. Мы не знали о действиях отца; он не знал, что мама уже сложила вещи в дорогу. Жизнь походила на беспокойный сон с хаотическими обрывками сновидений. Между тем, отец устроился работать, как вольнонаёмный, старшим экономистом. Жил на станции Крутая в общежитии с ещё тремя такими же бедолагами. После работы не оставалось сил писать письма. Но на исходе зимы с новой силой пробудилось желание соединиться с семьёй. Тоска нарастала, и в июне 42-го года со станции Крутая мы получили письмо с подробной инструкцией для нашей поездки. Последний этап чуть-чуть удлинялся: "... из Ухты (ст. Чибью) с базы позвони... и, в худшем случае, через 6 часов я приеду в Ухту и перетащу вас на Крутую".   С июня по декабрь воцарилось полное затмение. Наши письма возвращались "за отсутствием адресата". Сведений от отца не было, но и в последующих письмах он не внёс ясности в случившееся. Только летом 1946г. московские родичи получили от него косвенное упоминание о том злосчастном периоде. В приписке Михаилу - мужу сестры, он полуконспиративно сообщает: "в 42г. тебе передавал привет Лёнька С., но с тех пор я потерял его из виду и очень беспокоюсь о его судьбе. Он попал в том году, как и я, в большой переплёт и уцелел ли он - для меня загадка. Слышал только непроверенные слухи, что со здоровьем его было очень скверно".   Сохранилась краткая информация в архиве, собранном сотрудниками Ухтинского Мемориала: "...заключённый УхтИжемЛага НКВД. Арестован 15.08.42г. Осуждён 24.10.42г. судебной коллегией Верховного Суда Коми АССР по ст. 58 -10, ч. 2 УК РСФСР на 7 лет лишения свободы и 3 года поражения в правах". Но до этой цитаты я добрался сам через 60 лет. Советское "правосудие" не удосуживалось уведомлять кого-либо о своих правонарушениях.   В начале января 43г. мы, наконец, получили письмо, которое он отправил 20.12.42г. Выходя из сумасшедшего затмения, папа, видимо, потерял чувство реальности. Иначе, как можно понять рвущегося долгие годы к любимым, уже раскрывающего объятия и вдруг заключающего в них всё ту же приполярную тундру? Как можно понять изыскивающего возможность в этой ситуации "переслать Осютке собранную коллекцию марок"? Ведь из только-что раскрытых объятий ещё продолжают улетучиваться прикосновения к жене и сыну. Родные образы ещё маячат за колючей проволокой букв и цифр:"НКВД - ст. 58 -10,ч. 2 УК - 7 лет - 3 года". В том письме нет обычного поздравления с Новым Годом. Пишет о затянувшихся 50-ти градусных морозах, о беспокойстве за нас. Просит прислать шарфик и старые газеты на курево. И всё это ровным почерком. Буковка к буковке. А ещё через месяц он пришлёт почти протокольное письмо:   "25.01.43г. Асфальтитовый рудник   Полгода по независимым от меня причинам я не писал тебе, Цивуша, о себе. И сейчас, получив эту возможность, я не знаю как мне приступить к известию, которое так или иначе должно до тебя дойти.   Положение моё сейчас таково, что до 15 августа 1949г. я лишён возможности соединиться с тобой и с нашим мальчиком. Возможно, что ситуация и изменится, но пока я в полном отчаянии.   Делай, родная, соответствующие выводы и пиши мне о том решении, к которому ты придёшь. Я сейчас не в состоянии логически и нормально ни мыслить, ни выносить каких либо резюме. Приму как должное всё, что ты для блага ребёнка и себя придумаешь и осуществишь.

Имею к тебе три просьбы:

      -- Возможно быстрее напиши мне о себе и Осютке, ибо о вас не знаю ничего уже семь месяцев;  -- Поставь в известность мою маму о случившемся, т.к. я не имею ни сил, ни умения сейчас облечь в слова известие, которое окончательно расстроит мою дорогую старушку;  -- Если сможешь пришли любое количество табачку. Если нельзя посылкой, то узнай на почте о возможности посылки закрытой бандеролью.

Работаю я сейчас на тяжёлой физической работе и в смысле психического состояния это меня устраивает, ибо работа эта не оставляет места для излишних, рвущих душу размышлений. Но в смысле здоровья я постепенно качусь вниз и если мне не поможет какая либо потусторонняя сила (на реальную я не рассчитываю), то свидание наше едва ли состоится вообще.   Пока целую тебя и нашего сынульку крепко, крепко.   Жду с нетерпением от тебя весточки.   Третья моя просьба не обязательна, она остаётся в силе только при условии соответствующего твоего материального положения.   Ещё раз крепко вас обоих целую и обнимаю. Привет всем родным.   Ваш Кирюша."   Только через два года из тех краёв в Москву к Наталье Петровне - его матери, заедет некий Юрий Эразмович и передаст коротенькое письмо: "Пользуюсь "левизной" настоящего письма, и сообщаю тебе, что с самого 1942 г. я не пользуюсь пропуском, а хожу исключительно под конвоем и отсюда все мои беды и неудобства. Нигде не подработать, ничего не достать и я вынужден обратиться к вам с просьбой о помощи в самую критическую минуту". А просил, как обычно, "табачку" и "книжечек".   Может быть, обстоятельства ареста и повторного суда в тот период были бы яснее, если бы лагерная цензура не вымарала и не вырезала отдельные места. Может быть, будь я рядом?.. Может быть, не стоило мне бередить далёкое прошлое? "Может быть" - человечья химера.     И после смерти рваться от погони,    от ссылки до семьи смертей быстрее.    Застыв в снегу... и всё-таки бежать.    "Отец, уже пустует лагерь в Коми!   Передохни! Я за тебя старею!"    Но ты бежишь. А мне всё ждать и ждать.     С той зимы начался последний отрезок крестного пути моего отца. Тогда, когда немецкие войска стояли под Москвой, в его душе не хватало места для беспокойства за Россию. Его усыпляла надежда и пробуждали личные семейные заботы. В минуты отчаяния он не уповал на Бога - только сетовал на скупость его милосердия.

"ИБО ОЧИ ЕГО НАД ПУТЯМИ ЧЕЛОВЕКА..." (Иов. 34:21)

В нашем далёком тылу в зимние вечера я запирал окна на внутренние ставни. Электрический свет часто отключался и бабушка зажигала фитилёк, плавающий в подсолнечном масле, налитом в чашечку из сырой картошки. Правда, вскоре картошка и масло стали роскошью, и мы пользовались керосиновой лампой, привезённой из колхоза. От угара и нудных домашних заданий хотелось спать, а мама, как обычно, всё корпела в своей конторе.   Население разбавлялось обрубками инвалидов, попрошайками, вороватыми мальчишками, сеявшими страх "чёрными кошками". Появляться на улице ночью было опасно. Зимой в мои обязанности входило возить воду на санках или на дедушкиной лошади. К водокачкам я отправлялся с бидонами или вёдрами. Ледяная вода сочилась из крана тонкой струйкой, и люди, ожидая своей очереди, приплясывали и выдыхали густой пар.   Будни скрашивались праздниками, новогодними ёлками, приглашениями на детские вечера и утренники. Иногда будни обращались своей праздничной стороной лично ко мне. Моя первая учительница Бронислава Витольдовна, человек тяжёлой советской судьбы, вместе со своим сыном Костей Захаровым* одушевили для меня людей, растения, минералы.   Девчушка-беспризорница, которую мама с бабушкой приютили на зиму, пробудила во мне столько сладких волнений, что только неусыпный контроль бабушки и моя наивность помешали классическому грехопадению. Весной она обворовала соседей и исчезла. А моя давняя любовь из детского садика потускнела и превратилась в один из рудиментов памяти. В детских буднях созревала и дружба с Юрой Кузнецовым, который, как и я, рос без отца. Тепло наших отношений осталось и не остыло со временем и на расстоянии. А тогда оно согревало нас зимними лунными ночами, когда мы лежали на стогу во дворе и погружались в звёздное небо.   Детство проходило в потасовках с парнишками соседних улиц, в строительстве снежных траншей в огороде, в шумных баталиях за высотки сугробов. Снег набивался за шиворот, в пимы. Было жарко и весело. Сводки информбюро о войне были такой же повседневностью, как отоваривание по карточкам, запах кислой капусты из сеней, редкие треугольнички писем с фронта от Мони и Моси, открытки и письма папы.   Далеко на западе горели поля, города, страны. Угар стылых головёшек смешивался с вонью бензина и горелого мяса. Европейцы расплачивались за романтическую блажь, россияне - за ухарскую истовость. Мой отец - и за то и за другое. Мы, как все "винтики", - за мелкое зло. Ведь мы несём его, как проклятье, не сознавая, что мы - исчадие ещё большего зла.     На севере и на юге -   Над ржавой землёю дым,   А я умываю руки!   А ты умываешь руки!   А он умывает руки,   Спасая свой жалкий Рим!   И нечего притворяться -   Мы ведаем, что творим.**     Прекраснодушные из нас - те самые исключения из правил, которые их подтверждают. Вне привычных масштабов, гитлеровский и сталинский режимы неотличимы. Более того, они повторяются как штампы. Китайский император Ши Хуанди провозгласил себя Божественным, погубил миллионы соотечественников, сжёг книги и построил Великую Китайскую стену. За 200 лет до рождества еврейского отщепенца.   - Вне привычных масштабов, инородным телом выглядит маленький "народец", исповедующий единобожие как метафизический идеал. Трагедия Голокоста уступает трагедии его исторической судьбы. Не физически, только духовно, евреи в течении 60-ти     ----------------------------------------------------------------  -- Ныне известный театральный режиссёр.   ** А. Галич   веков несли свой нонконформизм, не растворяясь в шумерских тотемах, греческих вакханалиях, исламском средневековье и христианском язычестве.   - "Народец" не инородное тело. Он - альтернатива.   Вторая мировая война знаменовала появление новой тенденции. В старых территориальных конфликтах зазвучал новый мотив - идеологический. Псевдорелигиозные чувства, этническая самоидентификация и ксенофобия становятся причиной наших теперешних и будущих конфликтов. Характер войн уже неузнаваем. Стираются различия между врагами, ибо маска правды на мордах лжи - одна на всех. Фронт дислоцируется в отравленных конвертах и в заминированных самоубийцах. Фронтовиками оказались дети, женщины, служащие, пенсионеры.   Может быть, мы несём в себе вирусы параллельного или запредельного мира? Очень вероятно, что переэкзаменовка человеческой культуры завершится крахом противоборствующих идеалов и откроет путь новым ценностям - познанию Мира и единению с ним. Такая концепция вполне устраивает меня: если она не восстановит оборванные связи с потерянными близкими, не приведёт к встрече с отцом, то хотя бы примет в своё неземное единство.   Бог не отличался в отношении отца достаточной щедростью. Надежды на Бога - суетные человечьи слабости: сначала очеловечить Его и назвать Всемилостивым, а потом нетерпеливо ждать от Него благодарности. Что Ему, Великому, стоит скостить сроки, подсластить мучения или прислать к пятидесятиградусным морозам бывший в употреблении бушлат?   Религия в становлении человека - подготовка говорящего животного к обладанию шестым чувством метафизики. До сих пор апокалиптические, экстраординарные и прочие чудеса врывались и тревожили наши трёхмерные основы, и мы полубрезгливо отмахивались от них: "окстись, эзотерия!" В древних писаниях можно обнаружить теперешние атомные взрывы, летающие аппараты; явления ангелов, Бога и всякой чертовщины. Обывательское воображение не успевает переваривать новшества науки, хотя их предсказывали пророки и фантасты: пересадки мозга, копирование себе подобных, сверхсветовые скорости...Отстаёт от неукротимой мысли и технология. Теперь мы стоим на пороге, за которым человек мобилизует свои 93%, доселе дремлющих мозговых клеток, чтобы приобщиться к многомерности мира. Борхес не зря сравнивал творчество со сновидениями. Возможно, что в этих 93% клубятся сновидения Гильгамеша, греческой мифологии и современной уфологии.   -Так мы в один прекрасный момент проснёмся в энном измерении. В безмятежном "раю". И сон в руку.   -А если кого-то охватит ностальгия по привычной мятежности?   -Тогда всё просто: дорога известна - обратно в адовы пенаты.   Природа универсальна. Она допускает взаимозаменяемость нуля и бесконечности, прошлого и будущего, Бога и Сатаны. Испокон веку человек стремился понять единство природы, пытался воссоединиться с ней, насилуя и разрушая. Не будучи зрелым, хватал плоды с древа познания добра, зла, бессмертия: строил вавилонские башни; создавал религии; самоуничтожался и воскресал в потомствах Каина и Ноаха. Теперь детская спесь уступает место Знанию. Человек символов вырывается из рамок природы, продолжая воспринимать её по образу и подобию собственной трёхмерности. За порогом этого мира, среда обитания теряет человеческий смысл. И за эту грань, в неизвестность течёт человеческий гений. Ясперс, Шпенглер и многие другие, анализируя природу, историю и человека в их взаимозависимости, не только отметили цикличность процессов, но и определили границы человеческой культуры. Ясперс, потрясённый фашизмом и эффектом атомной бомбы, заявил о конце шеститысячелетней человеческой культуры. Доживи он до современных успехов клонирования и кибернетики, не закружилась бы у него голова от перспективы слияния человека с природой параллельного мира? И не такой уж заумью выглядит грядущее. Прогресс, цивилизация, гуманность, вместе с лозунгами любви, свободы и братства становятся анахронизмом и обузой. Уже меркнет во времени и затихает вдали реквием по "венцу" природы. Реквием Брэдбери и Селинджера, Ремарка и Экзюпери, Барбюса и Ричарда Баха - последних могикан в знобящей пустыне экзистенциалистов. В пустыне, где мы более двух с лишним тысяч лет кичимся тем, что ничто человеческое нам не чуждо. Гордые знанием, когда мы, наконец, позавидуем совершенству амёбы?   Вожделенное стремление "обожествиться" ничего общего не имеет с человеческими идеалами. За порогом ждёт мир, в котором сливаются времена, пространства, живые и умершие души. И это мир духа, который абсолютно холоден к безнадёжно отставшим народам и к миллиардам жертв. Духа, способного к материализации в гармонии космоса. Мир аморальный, в котором жертвы и палачи составляют единство не Слова, но высшей логики мироздания. Палачи (исполнители, фискалы, равнодушные) омерзительны. Но кто и что сделало их такими? Ответить - значит смешать их с жертвами и разделить жалость поровну на всех. Судебный процесс в хлябях небесных не пересекается с процессом, который вершится на деревяных помостах.   -Расплата за зло...Цивилизация - врождённой слепотой, отец - приобретённой цивильностью.   -Отец, да и каждый из нас, может стать прозревшим "винтиком", но машине некогда. И она на ходу поменяет или отшлифует взъерепенившегося. Не в назидание, а ради созидания.   Страшно перешагнуть порог. Мучительно вырваться за пределы привычных сердцу категорий - справедливости и произвола, красоты и красивости, сопереживания и суровости. Наше превращение много драматичнее превращения гусеницы в бабочку. Природа достаточно натерпелась катастроф и кровопролитий. Ей нужен не ницшеанский сверхчеловек, а равновесие и естество. Так уж сталось, что время и место соответствовали её нуждам. А по части, увы, материала - то, что под руку попало:     На день шестой Он встал не с той ноги   и замесил на мёртвых водах краснозём.   Халатность в средствах - вечные заботы.   Не утруждаясь всё начать сначала,    подобие своё лишил бессмертья   и отказал в познании добра и зла.     С тех пор дикарь, не ведая себя,    запутался в публичных идеалах.   Несёт детей, надежды и природу   на жаждущие крови алтари.   Он опьянён свободой от последствий.   Извечно длится шизоторжество   оживших снов Иеронима Босха.     С тех пор остался невостребованным Дух   ни богодьяволом, ни получеловеком.   В его метафизических пространствах   витают души вне имён и мер.   Он греется мерцанием созвездий.   А на Земле метёт песок времён   по кладбищам народов и религий.     ... Но близится конец шестого дня.   Уже клонируется общество бесполых,   в общенье проникает Интернет   и чувства обретают виртуальность.   Уже готов животный разум стаи   вдохнуть бессмертье Духа.     Первоначальный замысел был - сотворить себе компаньона, но компаньон вознамерился стать конкурентом. Провидение быстро раскусило его поползновения и низвергло в статус страдальца. Воспользовавшись оставленным ему Словом, человек компенсировал страдания идеологией и творчеством. Так искусство стало посредником между человеком и природой, суррогатным субъектом природы, доступным обьяснению. Природа же осталась объектом неисповедимым.   Однако, какого чёрта рассуждать о дне сотворения человека?! Какого чёрта заглядывать в его завтрашний день, цепляться за день вчерашний или воссоздавать мир вне прошлого и будущего?! Какого чёрта? - Да всё того, который раздувает в нас костерок полубезумного самомнения, соблазняет сознанием нашей причастности Миру и подначивает поменяться с Ним местами, чтобы увидеть себя Его глазами. Но что Ему до меня, моего отца, наших личных невзгод! Вот и остаётся смиренно сесть за стол и писать. И надеяться, что мой индивидуальный мир в хаосе социума, хотя бы случайно, коснётся подобного мира на синхронной волне. Только пусть минуют меня миры повседневной скуки и пустоты. Счастье в них прожорливо, легко насыщается и быстро возвращается в рутину мелкого дискомфорта и мизантропии. Пусть коснутся меня миры, заряженные творчеством и чувством бессилия самореализации. По крайней мере, в них светится тихая радость крохотных побед, а счастье сливается с несчастьем и обогащает его. В них ещё теплятся совесть и сочувствие. Карабкающемуся в кринке с молоком - опереться на сбитое масло. И пусть нашёптывает чёрт, что литература, искусство и прочие идеалы дышат на ладан и вот-вот исчезнут. Но это же завтра, а значит, по большому счёту, никогда. Или всегда. И пребудут в другом энергетическом качестве.   -День шестой кончается. Вместе с ним гаснет земная жизнь моего отца...   -Хорошо, если житейские тяготы порождают желание исповедаться. Не перед священником или психологом. Самоочищение и есть творчество без оглядки на людей.   -Но с оглядкой на мусорные отходы своей деятельности. Каждый должен делать то, что он лучше всего умеет. Но и гнусности можно совершать талантливо. Единственное мерило наших дел -Вечный Дух, пронизывающий мироздание. Мы не знаем, фильтрует ли Он добро от зла и в каком качестве добро и зло пребывают в Нём. Не знаем, а потому верим, что мы- живые или мёртвые, мученики или мучители - составляем Его суть.     ...во тьме сознанья зреет откровенье,   что всё вокруг - всё ведающий Глаз -   судьбы, природы, сатаны и провиденья -   с холодным равнодушьем смотрит в нас.     -Богу - богово...Он не ведает ни зла ни милости. Он просто ведает. Только в одном языке, языке Заветов Его непроизносимое Имя (????? ) составлено из тех же букв, которые обозначают прошлое - было (??? ), настоящее - есть (????) и будущее - будет (???? ).   -Цезарю - Цезарево...Но когда же смертному - Богово?   Знойный ветер стрекочет в серых от пыли пальмах, спотыкается о ноздреватые камни, уныло шумит среди обветшалых бараков и нефтяных вышек. Козы и верблюды жуют жухлую траву. Призраки в галабиях впитывают время. Так было и тогда, веков тридцать назад, когда о нефти печалились пророки, а время было неотделимо от живой души. И душа была бессмертной. Жил в ту пору на Аравийском полуострове благоверный и состоятельный эдомитянин Иов. Богом возлюбленный, Богом и преданный. История сговора Всевышнего с Всенизшим дана нам в назидание. Благословенна мораль, объятая священным трепетом. Без него мораль кощунственна и мятежна: - За что, Господи?! Не Ты ли образ и подобие наше? Грозный и Всевидящий, не узурпировал ли Ты единобожие своё? Или это мы, ничтожные слуги твои, множим тебя именами? Или всё в Тебе - Сатана, природа, инквизиция, террор?   Много имён Бога, ибо многолик в ипостасях своих. И единство Его дано нам в назидание. Главное, не прошляпить момент, когда природа без тени священного трепета явит нам свои божьи эпитеты и распахнёт перед нами двери.   Неисчислимы имена Иова: Адам, Каин, Ицхак, Иешуа. Каждый из шести миллионов. Неопознанные и безымянные. Каждый из миллиардов йориков.   Лишенцы, ущербные, ранимые. Милые и неприкаянные, они прячут свою ранимость за нарочитой жестокостью. На милосердие и сочувствие сил не хватает. В их опустошённых душах завывают снежные бураны и позёмки. Вот и оппонент мой из таких. Чужой и родной в одночасье. Производный от моего Я, он неукоснительно соблюдает свою автономность. Рассказал ему свою уголовную одиссею. Про то, как на военных сборах, после утомительного марша, я отказался перекладывать без надобности госпитальное снаряжение с одной поляны на другую. Командира идиотом обозвал. Пять суток гауптвахты после сборов. А дома шестимесячный сынишка... Много лет спустя, будучи отказником, имея второй допуск секретности, я ходил по лезвию КГБ в течение девяти лет. Провоцировали, угрожали, умасливали. Кадровые девочки постоянно звонили по ночам, игриво, не гнушаясь блатным жаргоном, рассказывали где и как они разделаются с моим сыном. Уже в Израиле сотрудник ШинБета резюмировал по-простецки наши многочасовые "беседы": "контактировал - значит сотрудничал". Рассказал и о том, как пойманный в одну из житейских ям-ловушек с голодным желудочным соком, я взбунтовался. Отсидел с уголовниками в КПЗ, отмывался от беспредельной клеветы, проходил пешкой в судебных процессах.   Путь отца был несравним. И я попытался оправдаться:   - Может быть, из чувства вины я пытаюсь пережить хотя-бы толику его жизни. Знаю, что глупо и несопоставимо. Перенесённое им так велико, что не могло умереть вместе с ним. Не пепел его - его жизнь стучит в моём сердце.   Тот, повидимому, смекнул, что сострадание ему не по силам. Утешая меня, он защищал что-то своё, наболевшее. Защищаясь, раздражался и нападал:   -Нужен он тебе, как прошлогодний снег. Ведь он с детства нарывался на конфликты с законом. Видно, по характеру был из антисоциальных. О жене и сыне он думал, когда ерепенился?! Да и лагерная жизнь сравняла его с уголовниками, сделала попрошайкой и эгоистом. Чего теперь убиваться-то по нём?   Я ещё пытаюсь мямлить о нашей общей незащищённости, о сверхценной человеческой рефлексии. Но он продолжал своё:   - Что тебе сделало человечество?! Помнишь, ты сам рассказывал о давнем случае, когда ты со своей группой переходил по заснеженной тропе из одного корпуса городской больницы в другой, и одна из девчат окликнула знакомого сокурсника, шедшего стороной: - "Мандрик, ты чего откалываешься от масс?!" А он, как-бы ослышавшись, переспрашивает: -"От каких масс, от каловых?!" Так, что не строй из себя Мандрика. Люди, как зеркало с постоянно дышащей поверхностью: тебя не видят, но отражают по своему. Если твоя рожа тебе кажется кривой, то это твоя личная проблема. Если же она таковой отражается, то это проблема общественная ...   Вот и этот диалог воспарил и рассеялся, оставив ненасытными наши утробы. С возрастом удаляешься от живущих. Ближе и живее становятся умершие.Что мне сделало человечество? Да ничего. Оно просто отражается во мне. Оно оживает, светится виноватой улыбкой на веснушчатом лице и полнится неугомонными шутками и проказами.   С чувством единства бессмертного и смертного я пишу об отце, пытаюсь прикоснуться к нему, восполнить утраченную связь.   Человечество в образе моего отца...Баловень судьбы в образе доходяги... Двухметрового роста, он весил 54 килограмма, включая вшивое исподнее и вычитая комок души.   Зима выбеливала краски, глушила звуки, сравнивала различия.

НАДЕЙСЯ ДОБРА,..

Новый 45 год обещал скорую победу над Германией. Лагерники таили надежду на амнистию. Заведённый порядок оставался нерушимым. Единственным источником сил оставался далёкий родной дом.   В письме, датированном 25 января, отец, как обычно, благодарил за заботу о нём, просил писать чаще, жаловался на "очень корявое самочувствие", жадно выспрашивал о моей жизни, интересах, режиме дня. Высказывал пожелание, чтобы я с товарищами "не только занимались бы играми, но и коллективным чтением вслух и коллективной же проработкой уроков". Но моё школьное товарищество оставалось в пределах школы. "Общественный" мир был сосредоточен на улице и в соседних кварталах. Недалеко от нас проходила Транссибирская магистраль. В поездах ехали демобилизованные, и мы бегали посмотреть на них, помахать руками, перекричать грохот состава. Иногда нам несказанно везло, когда нам бросали трофейные патроны, гильзы, а то и немецкие медали. А я писал отцу большими неуклюжими буквами о прочитанных книжках, о двух черепахах, зимовавших у нас, о том, что скучаю по нём.   После длительного перерыва, первого июля, в письме вновь звучат тоска и отчаяние. Просит не тратиться на такую роскошь, как жиры и сахар, а посылать табак, кремни для зажигалки, мыло, поношенные валенки. "Этой весной я окончательно и бесповоротно потерял возможность свободно владеть обеими ногами: страшный ревматизм крючит их в судорогах и не даёт покоя ни днём, ни ночью. Едва ли я уже смогу носить какую-либо твёрдую обувь". "Роднуля моя, не обижайся на это письмо, полное просьб. Поверь, что руководствуюсь только тем, что я нужен буду вам и, главным образом, в живом виде...". Просит сообщить о своём состоянии в Москву: "я никогда о помощи не просил и сейчас меня к этому вынуждают чрезвычайные обстоятельства, от которых зависит моё существование".   23 августа мама написала в Москву:   "Родная моя Наталья Петровна!   Вчера получила от Киры письмо. В нём письмо для Вас, которое я Вам пересылаю...я не хотела беспокоить Вас...он просит высылать ему каждый месяц по посылке обязательно, иначе он не дотянет, тяжело ему, ой, как тяжело...в конце июля отправила ему посылку, собираю снова... Вопрос стоит о спасении его жизни, у него плохо со здоровьем, поэтому он на лёгкой работе, которая оплачивается питанием в уменьшенном размере... Пишет, что он должен там быть до 15 августа 49 года... Если начать хлопотать извне, может быть что-нибудь и вышло бы... У меня нет сведений о причинах его последнего пребывания там... Осютке скоро в школу, а у него нет обуви, костюма, а он ведь уже большой мальчик - 12 лет... очень походит на Киру...".   Находясь на Асфальтитовом руднике, третьего сентября папа пишет в Новосибирск:   "Дорогая моя Цивуша!   26 августа я получил от тебя посылку, но пишу только сейчас, ибо августовский лимит я использовал на поздравление нашего сынки с днём рождения... Большое, большое тебе спасибо... Эта посылка пришла как нельзя более кстати - в самый критический для меня момент, хотя и не принесла столько пользы, сколько могла бы принести...пока я брёл с ней в своё жилище, я очень благоразумно расчитывал потребление продуктов чуть ли не по часам. Но когда приступил к потреблению, то все благоразумные мысли покинули голову и очутились под эгидой желудка, который предъявил им немыслимые требования, разрушил их скромную и разумную систему...в результате сам получил расстройство и не извлёк полной пользы...во всяком случае, неделю я роскошествовал и сейчас чувствую себя значительно лучше... Сейчас у меня есть табачишко и я обращаюсь с ним очень осторожно...   Сынка наш прислал мне письмо...я просто не знаю, что писать ему. Что я могу посоветовать, не зная его наклонностей? Против чего я могу его предостеречь, не имея понятия о его привычках? В каком тоне обращаться, не зная его характера и, свойственных его возрасту, мелких капризов?..сынульки, которого я не видел уже восемь с половиною лет... Напиши о нём и о себе,..чтобы я смог, хоть вдали, думой и сердцем войти в нашу семью...".   В конце этого года отец вновь провалялся в лазарете, но, благодаря посылкам и казённым валенкам, которые ему выдали из жалости, настроение его посветлело. 8 декабря он написал из Ухты письмо, в котором звучали нотки патриота и гражданина. И сегодня, через много лет, перечитывая его и делая сноску на тогдашний его страх и на цензуру, я не могу понять до конца его раздвоенность. Пропитанный идеологией и, одновременно, обездоленный ею; жертва, изъясняющаяся базисным языком своих палачей...Вспоминая тот самый 41 год, период условного освобождения и реального осуждения на дополнительные 7 лет, забывая о войне и о своих прежних колебаниях в отношении нашего приезда к нему, он писал: "...Единственный выход в то время, суливший благоприятный исход всем бедам и неожиданностям - был ваш приезд сюда. Поэтому-то я так и нервничал, не получая ничего в ответ на свои отчаянные призывы. Учти главное (! - прим. автора) - край этот нужно во что бы то ни стало заселить и заселить не случайными людьми без определённых занятий и с очень скромными моральными данными. Нужны миллионы людей, которые обладали бы достаточным интеллектуальным багажом для преобразования болот и лесов в страну чудесного благополучия и счастливую Аркадию для будущих поколений. А потому, вполне объяснимы желания руководителей не только сохранить имеющуюся квалифицированную силу, но и прирастить к ней всё, что нужно в работе и в семье для создания первичной ячейки, из которого вырастет общество".   Я вновь и вновь погружаюсь в те чёрные годы, где живут вопросы без ответов.   -Почему мы, всё-таки, не добрались до него? Не заслуживал ли он тогда амнистии за осознание своей прошлой "близорукости" перед великими стройками коммунизма, за проснувшийся в нём комсомольский задор?   Тогда в 45-ом, обуреваемый чувствами, он упустил из виду, что миллионы таких, как он, могли только мечтать о выполнении плана, вознаграждаемого суточным пайком из 758 граммов ржаного хлеба, 21 грамма мяса, 9 граммов филейного сала и 80 грамм каши. Эти миллионы доходяг не могли дотащить свои мощи до мест непосильного труда и получали уменьшенную норму питания. Они топли в болотах, замерзали в сугробах, забывались вечным сном в грязных и вонючих бараках. Только так, только в таких условиях можно увидеть "страну чудесного благополучия и счастливую Аркадию". Утопия и террор по отдельности не имеют никакого смысла. Только так, заморочив себя "Великими Целями", можно сохранить видимость личной свободы и суррогат изнасилованного достоинства.   Обострения цинги и пеллагры, простуды и сердечные отёки стали его повседневностью. Во время относительных просветов он с новой силой возвращался к надеждам, строил планы. Если раньше беспощадны были вёсны, осени и особенно зимы, то в 46 году он провалялся в лазарете всё короткое лето. Посылки и письма просеивались цензурой, запаздывали на месяцы, пропадали совсем. Связь с родными была средоточием жизни. В августе его начальник получил командировку в наши края, и отец, воспользовавшись оказией, послал, наконец, письма и собранную им коллекцию марок: мечтал сделать мне подарок ко дню рождения. Но командировочного обворовали на полпути, и он вынужден был вернуться, не доехав до места назначения. "Какое фиаско я потерпел с посылкой Осютке!.." А через полтора месяца душа встрепенулась: "Здравствуй, родная моя, женуля! Получил от тебя долгожданное письмо. Таким оно было ласковым и родным, что принесло мне большую - большую радость. Ведь получение писем у нас проходит чрезвычайно оживлённо. На раздатчика накидываются как собаки на собачника, пришедшего с кормом. Не получившие заглядывают в карманы, за пазуху и чуть ли не обнюхивают руки. Разочарованные отходят с наигранным равнодушием, но это так не натурально получается, что поневоле проникаешься сочувствием к обойдённому счастьем". Полученные весточки перечитывались, заучивались наизусть, а через несколько дней мучительное чувство одиночества и ожидание возобновлялись вновь. "С каждым вычеркнутым мною днём кто-то терпеливо и усердно подтачивает силы. Но крепок мой дух и он даёт мне веру в то, что я увижу вас, моих родных и любимых. Не падай духом и ты, моя родная".   Снова и снова он возвращался к мечтам: "хотелось бы хоть немножко моря, которое я обожаю, и которое полюбили бы и вы, мои любимые, как только увидели бы его".   Как милстиво Провидение! Как благородно и ловко оно подтасовывает роковую неизбежность наивными чаяниями!   За четыре месяца до смерти, в ноябре 46 г., он писал своей матери об ухудшающемся здоровье, жаловался, что " солнышко выползает всего на 2-3 часа, да и то в рабочее время и при условии чистого неба". Вспоминал, как в детстве обгорал на солнце, "шкура" покрывалась веснушками, и как тысячекратно это компенсировалось ласковым морем и тёплым песком, щедростью фруктовых садов и бахчей. "Остались лишь воспоминания - всё прошло!.. Ах!.. Если бы возможно было пройтись сейчас в сад Ликаки, натрусить каких - нибудь фруктов, напиться обжигающей воды из криницы или провести денёк на молу Биржи, ожидая сладострастного подёргивания лески!.. Уверен, что если бы я прожил так пяток дней, то на голой моей макушке зашевелились бы волосы, ноги начали бы выкручивать замысловатые крендели, оставя падающую, тяжёлую походку каторжника. И все мои органы и придатки пустились бы на выдумывание всяких пакостей, шалостей, не приносящих миру ничего, кроме огорчений. Но я был бы живым и бодрым и, главное, вполне годным для лепки из меня любой формы. Я ведь всё-таки русский человек и, как всякий русский, подпадаю под любое влияние - и под хорошее, и, с таким же успехом, под плохое. Но уж если что-либо русскому втемяшится в голову, то, даже принося ему неисчерпаемые беды, оно не будет выкорчевано ни по собственному желанию , ни под влиянием постороннего воздействия. Одни называют это идиотизмом, другие - упрямством, третьи - твёрдостью, четвёртые - героизмом. Я считаю, что это само- и чужелюбие".   Жизнелюбие - не этническое качество, а общечеловеческое. Сосуществование любви к себе с любовью к ближнему не может обнаружить каждый человек толпы. Тем более из толпы замученных каторжан. Каково ему было обнаруживать в себе перемены к мизантропии! "Раньше не мог и минуты прожить без кого-нибудь рядом. Теперь - стал нелюдимым. Даже в шахматы перестал играть - невмоготу общаться даже молча". Неискоренимое "чужелюбие" сосредоточилось на близких. Он буквально голодал от недостатка элементарных сведений о нас, своей маме, сестре и её семье. Умолял сообщать почаще житейские подробности о каждом. Радовался редким нашим благополучиям, подбадривал в наших бедах. Узнав, что его племянница склоняется к религии, пытался предупредить её о возможных конфликтах с безбожным советским режимом. Страстное желание причастности он объяснял тем, что хочет восполнить лагерный пробел своей жизни и вернуться к родным максимально прежним "Карпушей".   До освобождения оставалось 2 года и 10 месяцев, но эта зима решила забрать его с собой. Заполярные морозы и ветры накатывались на Коми, брезгливо скалясь на латаные бушлаты и телогрейки, заигрывая с овчинными полушубками. Лишённый элементарных бытовых условий, отец мучался от необходимости просить поддержки. В конце ноября он обращается к своей матери: "Родная моя! Сейчас, как-будто, наступило такое время, когда нужно оставить упования на помощь извне, если не хочешь наносить ущерб самым насущным потребностям своих близких. Знаю сам, как всё это сложно и трудно при наличии семейства и теперешнего положения с жевательным вопросом. Прошу только не оставлять меня немытым. Думается, что этим я не принесу вам большого ущемления. На табачок же, если Танюша иногда переведёт деньжат, то жизнь будет протекать лучезарно". В том же письме он просит и Танюшку "больше посылок не посылать. Нужно спасаться самим, ведь вас пять человек. Я один, и, думаю, что как-нибудь спасусь. Если же номер не пройдёт, то мир многого не потеряет". И в том же письме он пишет её мужу Михаилу, с которым его связывало далёкое и весёлое прошлое: " Спасибо тебе, дорогуша, за письмо. Вполне тебе сочувствую в смысле "граммов". Ты попал в настоящий матриархат (пять девок - один ты) и должен подчиняться неизбежности. Об этом нужно было подумать раньше и состряпать хоть одного парня - была бы поддержка в граммовом отношении на старости лет. Вот уже одиннадцать лет, как я не пью. По теории, вбиваемой мне с детства, я должен был бы при таком воздержании накопить громадный капитал и приобрести здоровье Геркулеса. К сожалению и к полному своему недоумению, ни тем, ни другим я не обладаю. Исходя из последнего, я решил при первом же с тобой свидании разрешиться от сего тяжкого бремени... А матриархат ничего против не возразит.   Ты предлагаешь наблюдать окружающее и изымать всё весёлое, что ни попадётся. Могу тебя уверить, что за последние годы я только шесть раз слышал громкий смех, но он не произвёл на меня отрадного впечатления. Четыре раза смеялись женщины и два раза - мужчины. И все шесть раз - в результате истерики... Ты просишь описать нашу природу... Скажу лишь одно, что любой климат и любая природа приобретают совершенно разные оттенки в зависимости от правового и общественного положения, от окружающих тебя людей. Даже в тихую, ясную весеннюю погоду подвывание в желудке вызывает впечатление ненастной осени... Просветы появляются тогда, когда думаешь о своих близких и родных и надеешься на встречу... Жму твои лапы и целую..."   Чужелюбие...Сострадание...Слепая радость жизни на краю пропасти... Почему я зачастую ловлю себя на попытке обнаружить в отце мстительность, черты палача? Откуда этот поиск равновесия противоположностей? Неужели от озлобления на несправедливость?   - Ты говорил, что человечество отражается в тебе. И, видимо, передёрнул: оно ведь состоит из людей, связанных с тобой. Отец, например. И человечество неизбежно противостоит каждому. И тебе, в частности. Каждый может чувствовать себя самодостаточным, но вступая в эмоциональные отношения, мы отражаемся в ближних и...не узнаём себя. Представление о себе и твоё отражение в других болезненно не совпадают. Вот и причина неутолённого голода. Это только от необходимости прокормить семью и себя, люди худеют. Дядя Моня, светлая ему память, сказал бы тебе: "с жиру бесишься - в сытом теле голодный дух". Так ведь он был марксистом, почитавшим предков - обезьян. А ты - тот самый буриданов осёл. Зачем тебе его муки? Всё твоё нутро страшится крайностей. Разве тебе не достаточно животрепещущего настоящего? Низводя разность потенциалов к нулю, ты утверждаешь смерть.   - Но я не воспринимаю смерти без жизни. "Помни о смерти". "Первый шаг ребёнка - его первый шаг к смерти"... В этом нет трагедии, но есть полнота жизни. И чего стоило бы существование, если бы оно заканчивалось умиранием? В быту мы мечемся между свободой и принуждением, между любовью и ненавистью, но почему от одного до другого "один шаг"? Почему мне больше говорит "ярмо свободы", чем набившая оскомину "свобода воли"? Случайно ли греческое слово "афоризм" несёт в себе ивритский намёк на банальность ("афор" на иврите - "серый")? Крайности - продукт пробуждающегося интеллекта, второсигнальные архетипы. В природе их нет. На заре своей юности человек, самоутверждаясь, сортировал средовые факторы на плохие и хорошие, чтобы выжить. Добравшись до Сатаны и Бога, существующих на небесах, человек стал обнаруживать их в своей собственной сути. Противоположности, как единое целое, не действуют порознь. Они взаимодействуют вовне, в нас и между нами, постепенно возвращая нас в первичную природу космоса, в застывший янтарь времени, в масло масляное. А пока что мы отличаем вилку от бутылки, и даже тарелку от блюдца. А уж какую чёткую грань проводим между собственной личностью и толпой! Инопланетянин Курта Воннегута, посетивший тридцать одну обитаемую планету, изучивший доклады ещё о сотне планет, не обнаружил нигде и никого, кто бы мудрствовал о свободе воли. Разумеется, кроме землян! По их логике, - заключённые в лагерях и тюрьмах более свободны, чем на воле. Там толпа бесправных освобождена от необходимости отстаивать своё будущее. Их ведут кормчие и вертухаи. В тощих пожитках и животах свобода находит убежище от вшей, морозов и санкций.   В словосочетании "толпа - личность" последняя выступает как вождь или пророк. С вождём идут в бой, с пророком - в храм. У одних - модерные средства массовой информации. У других - многоголосое эхо стародавних откровений. Агрессивность толпы ищет вождя. Усталость от агрессии ищет пророка. Современных пророков нет, как нет их в своём отечестве. И голос вопиющего в пустыне - не его голос, это галлюцинация вопиющей совести толпы, безотносительно к месту, времени и пространству. Усыплённая божественным экстазом, толпа легко вовлекается в адские мясорубки. Толпа, вожди и пророки - неразделимое целое цивилизации вообще, а для России - в особенности. Различие между ними улавливают разве что мотыльки-моралисты. Но как быстро они сгорают, добравшись до одного из этих трёх светочей культуры!   - Смотри, как тебя заносит в стороны! Так ты не доберёшься до последней точки.   - Да, ты прав... Точка условна. Её не существует. В ней насильственно обрывается земное бытие. И не важно чьё - Кирилла или Иова. Каждый из них - плоть и кровь человечества, его гармония. Точку на бумаге я поставлю. Но как преодолеть расстояние до последней точки, до пропасти, до конца человечности?!.   Родовые схватки первой мировой войны сформировали философию существования, стремящегося к смерти. Экзистенциализм развеял идеалы. Самостоятельность бытия оказалась непосильной. То самое "ярмо свободы" родилось от беспомощности и страха. Нужна была вторая мировая, чтобы довести нас до порога Страны чудес. Нужна будет и третья, чтобы растворить экзистенцию в Природе и превратить Странное доселе в Естественное вовеки. Там, за порогом, отомрут бесчисленные псевдонимы Бога.

...А ЖДИ ХУДА

С ноября письма из Коми прекратились. В марте 47 года переписка возобновилась, вспыхивая леденящим огнём в далёких от Кирилла краях.   Иван Леонтьевич Арутюнов из Ухты:   "Уважаемая Татьяна Иосифовна!   Получил от вас бандероль, а перед этим письмо и деньги. Письмо и деньги передал по назначению, но журналы пока оставил у себя... Кирилл болен, было ему плохо, чуть ли не воспаление почек. Он лежит в больнице. Начал поправляться, но мне передали, что он стал плохо видеть - глаза покрылись пеленой и на днях предстоит операция, не сложная и не грозящая какими либо последствиями. Меня просили написать Вам, но, извините, я откладывал в надежде, что он в скором времени (это было две недели назад) сам напишет. Но история с глазами стала неожиданной и я решил успокоить Вас.   27.02.47".   Цива из Новосибирска в Ухту:   "Уважаемый Иван Леонтьевич!   Ваш адрес мне сообщила мама Кирилла из Москвы и переслала мне ваше письмо, адресованное его сестре Тане. Очень огорчена болезнью Киры и прошу вас, если не затруднит, черкните несколько слов о его состоянии. Перевожу телеграфом на ваше имя крошечную сумму, 90 рублей. Передайте ему, что это посылает свои сбережения его сынка. Передайте, что мы здоровы. Прошу сообщить по какому адресу можно послать ему посылку. Если разрешите, пошлю немного деньжат и продуктов. Очень прошу оказать ему моральную поддержку. Он так долго и много страдает. Заранее приношу благодарность и прошу простить за беспокойство. С приветом Цива Келейникова".   А через месяц Арутюнов отправил второе письмо в Москву.   "Здравствуйте, уважаемая Татьяна Иосифовна!   Мне очень и очень неприятно и тяжело сообщать Вам эти сведения, о человеке - друге, с которым я знаком уже более десяти лет и который о себе оставил очень и очень хорошие воспоминания. Познакомились мы с Кириллом в 1937 году ещё в Томске, прибыли вместе сюда, не виделись несколько лет, и только в прошлом году мне удалось своим хадатайством устроить его на работу в качестве экономиста. Долгое время делили мы хлеб-соль пополам, а теперь его не стало.   Ещё в тот момент, когда я писал Вам об ухудшении зрения, состояние здоровья его было ещё не плохое. Спустя два дня резко ухудшилось и он определился уже категорией обречённых. С моей стороны было сделано всё возможное. На получаемые деньги покупал калорийные продукты и пересылал ему в больницу. История болезни такова. Кирилл, как Вам известно, страдал болезнью сердца. Как-то задыхаясь, ночью он вышёл из помещения и лёг на снег, с тем, чтобы придти в себя. Этим простудил себе почки. Состояние его ухудшилось после того, как почки отказались полностью работать. Пошёл процесс самоотравления. Умер он от кровоизлияния в мозг 22.03 47г. При вскрытии оказалось резкое расширение сердца.   Вот всё, что мне известно, и что с прискорбием сообщаю Вам.   Примите моё искреннее соболезнование в смерти Вашего брата.   28.03.47г.".   Через полтора месяца мы получили из Москвы письмо Натальи Петровны. Письмо, оторвавшее эфемерную надежду от осознания факта.   "Дорогие мои Цива и Осюта!   Делюсь с вами нашим великим горем: не стало Кирюши, нашего страдальца. Не осудите меня за краткое письмо, но вы поймёте, что писать для меня сейчас очень мучительно.   Вкладываю вам письмо Кирюшиного друга. Крепко, крепко вас моих родных целую".   Цива, глубоко таившая свою боль, на этот раз дала волю чувствам:   "Уважаемый Иван Леонтьевич!   2 мая 1937 года в 10 часов утра мне сообщили о том, что эшалон, в котором везли Кирилла на Север, стоит на вокзале. Мы с сыночкой видели его тогда последний раз. 2 мая 47 года в 10 часов утра я получила письмо от его мамы, сообщающее о его смерти. Никогда не думала, что я его больше не увижу, и не ожидала, что будет так больно после одинадцатилетней разлуки узнать, что его нет навсегда. Зачем было ему так долго страдать физически и морально. Больно за него. Это был хороший, милый большой ребёнок, таким я его знала. Думаю, что годы лишений не сделали его хуже, знаю, что до конца своих дней он оставался честным, порядочным, хорошим, иначе он не погиб бы, в свои 43 года. Жаль и себя - жизнь ушла. Больно за сыночку, который не зная отца, очень любил его и теперь очень болезненно переживает утрату своего папочки, как он его всегда называл. Простите, что я Вам пишу и беспокою своими переживаниями. Я обращаюсь к Вам, другу Кирилла, который видел его совсем ещё недавно. Прошу Вас, если не затруднит, сообщить всё, что Вам известно о нём в последние дни его жизни. Хочется так много задать Вам вопросов! Если бы мне когда-нибудь довелось Вас увидеть, мне было бы, кажется, легче.   Прошу Вас, может быть где-нибудь есть его фото (хотя я в этом очень сомневаюсь). Перешлите его нам с сыночкой.   Боже мой, неужели я его никогда больше не увижу, ведь я всю жизнь берегла для него столько ласковых слов! А теперь кому я их скажу? Хоть один только раз сказать...и чтоб услышал меня, Карпушик мой.   Простите, больше не буду. Мне не с кем поделиться своим большим горем. Его родным и моим и без того тяжело, а Вас я не знаю, но чувствую, что Вы были ему другом. А раз Вы его друг, значит, тоже хороший. Пожалуйста, ответьте мне, прошу Вас, по адресу...".   Вскоре Цива получила ответ Арутюнова.   "16.05.47   Уважаемая Цива Григорьевна!   Сегодня получил Ваше письмо и спешу ответить. Да, Вы мне лишний раз напомнили сцену на вокзале Новосибирска. Я видел Вас, Вашего сына - малютку и домработницу на перроне и даже, первый заметив Вас, спросил Кирилла - не твоя ли эта женщина супруга? Помню, как Вас не подпускали к вагону, как подняли шум, вызвали начальника конвоя и получили разрешение на свидание.   Больше Вам скажу: когда подьезжали к Новосибирску Кирилл с грустью вымолвил, что вот мол проезжаю свой город и не увижу родных. Это мы ехали из Горной Шории. У меня родилась мысль послать человека, который, обслуживая эшалон, разносил воду по вагонам. Кирилл написал записочку, а я вёл разговор с водоносом и помню, как сейчас: улица Ленина - квартал от вокзала (это по словам Кирюши). Слёзы душили меня, и я не мог смотреть на сцену свидания и сына на руках Кирилла. Уткнувшись в подушку, я вспомнил и себя, так же судьбой заброшенного человека.   Так мы доехали до станции Котлас, затем на баржах нас отбуксировали до пристани Усть-Вымь. Далее путь наш лежал на север. Нас разделили. Кирилл остался на строительстве железной дороги на ст. Ропча, а мне пришлось пешим порядком пройти 260 километров по тракту до посёлка Чибью (ныне Ухта). После этого я о нём ничего не знал. Через три или четыре года мне попался один документ с подписью Кирюши. Я стал разыскивать его, но в этот момент его постигла беда и я никак не мог его найти (очевидно речь идёт о 42 годе, когда он получил второй срок - прим. автора). Оставалось только ожидать. Я знал, что скоро он должен был выплыть, и знал где. Это было не трудно, так как таких штрафных мест было несколько. Когда его перевезли на рудник, я написал ему письмо. Он был ошеломлён. У нас завязалась переписка. По моей просьбе его перевели на работу в конторе. Особой помощи в то время ему я оказывать не мог, так как сам был в таком же положении, но для дружка и серёжку из ушка. Во всяком случае, в табаке и хлебе насущном он не нуждался. Рудник находится от Ухты в 61 километре. Я получил от Кирилла записку, что он не сработался с начальством, ушёл на тяжёлые работы и пожелал переехать в Ухту. Эту просьбу я удовлетворил. Я уже был в другом положении, так как вместо положенных семи лет отсидел почти одинадцать. Большая радость была у нас при встрече. Вспомнили все десять лет, сидели часа четыре в разговоре. Мне понравилась и запомнилась одна вещь. Когда нас разъединили в этапе, мои вещи оставались в чемодане Кирилла и он не мог мне их вернуть, так как чемодана при нём не было. А при встрече он, в знак памяти обо мне, показал носовой платок и спросил - узнаёшь? Но где ж помнить подобные пустяки. Он пояснил, что из моей верхней сорочки сделал себе несколько платков...   В момент его болезни, он через людей просил меня написать письмо домой, что я и сделал.   В части писем и фотографий, к сожалению, полезным быть не могу, так как у него ничего не нашли".   4 октября 47 года отправил из лагерей письмо Рудольф Инноченци. Тот самый, из компании Кирилла, в которой была заводилой расстрелянная Стаха.   "Уважаемая Цива Григорьевна!   Я друг детства Кирилла. Несчастье заставило нас, после двадцатилетней разлуки, встретиться в лагере. Всё время мы были вместе. На моих глазах он скончался. Я Вам об этом писал. Сообщите пожалуйста, получили ли Вы это письмо. По получении ответа я немедленно вышлю Вам, для его сына, оставленные Кириллом фотографии и альбом с марками. Это просьба Кирилла. Будьте здоровы".   Сохранился черновик маминого ответа ему:   "Уважаемый Рудольф Адамович!   Вашу записочку годичной давности я получила сравнительно недавно. Простите, что сразу не ответила. Если Вы получите это письмо, прошу Вас сообщить мне всё, что Вы знаете о последних днях и часах Кирилла, как умирал, что говорил, и пожалуйста, пришлите все фотографии и альбом с марками, вообще, всё, что он оставил для сына. Каждое слово, написанное рукой отца, будет ему дорого. Постарайтесь послать так, чтобы дошло и не затерялось в дороге, как Ваше письмо, о котором Вы пишете.   Простите, что беспокою Вас, заранее благодарю. Как только получу, сразу же отвечу.   08.11.48".   Погасли и эти язычки пламени. Во мраке исчезли лагерные фотографии, альбом с марками, дырявые валенки... и всё, что хранило тепло его пальцев. Среди корреспонденции осталась нетленной открытка отца, которую он написал в день своей смерти.   " Ухта. 22.03.47г.   Дорогой мой мальчик Ося! Получил твою открытку, спасибо, родной мой, мне так приятно было получить от тебя весточку, я очень, очень болен, но прошу тебя не беспокойся, учись, будь хорошим моим, слушай мамочку, надеюсь скоро увидимся, если всё будет благополучно. Получил письмо от бабушки из Москвы от второго марта. Желаю тебе и мамочке всего наилучшего в жизни, всегда с Вами, только с Вами. Сердечный привет, лучшие пожелания в жизни тебе, родной мой мальчик. Крепко целую тебя и маму. Твой папа Кира".   Невидимый могильный камень осел в памяти его близких. От лёгкого дуновения или набежавшей тени лицо человечества злорадно осклабилось, смывая Карпушину улыбку. И вот уже вновь обрело обычное выражение озабоченности завтрашним днём, региональными конфликтами, гибелью динозавров, самоидентификацией наций и клонов.   Будут и другие камни - памятники. Они осядут в Москве на Лубянке и в Малом Каретном возле Мемориала, в Ухте на берегу Ижмы и во многих других городах. Они ещё помешают градостроителям, будущим властям, следующему ледниковому периоду.   В одном из сонников написано, что увидеть снег во сне - к благополучной жизни, в которой нет места большим тревогам и опасностям...Однажды, всего лишь однажды, мне снился отец. Вернее, не он, - я не видел фигуры. Он просил прощения у каких-то людей. Вернее, не людей, - я не видел фигур. Сновидение было сплошным вездесущим снегом. Осыпающимся, нежно шуршащим, бодрящим и тревожным. Белое волнение о чём-то просило, умоляло, полнилось раскаянием. Чувство вины исходило именно от отца, а снисходительность внимавших принадлежала доносчикам и службистам.

КОНЕЦ НАЧАЛА

Ни вчера, ни завтра. Здесь и сейчас. Жаркая и душная заполночь. В такой тишине можно услышать шорох лунного света в облаках. В такой час всё, что накопилось во мне, готово всплыть в памяти. Не на голос. На зов молчания... Но откликаются незваные стародавние видения.   Мрачный и неуютный номер в Ленинградской гостинице "Нева". За окном белыми хлопьями падает вода. Старинные особняки жмутся друг к другу, стоя в холодной слякоти по щиколотки. Государственная охрана не согревает их своим душевным теплом. Досадливо скрипит в коридоре паркет. Скрип перемежается с какофонией в соседней комнате: за лёгкой перегородкой - туалет. Старый купеческий особняк вздыхает в склеротической дрёме, морщась лепными потолками и стенами; всматривается в зеркала, надеясь увидеть неверные язычки свечей, скользящие тени гимназисток, плавную карусель господ. Другие, ещё менее реальные люди, приходят сюда неведомо откуда и, не задерживаясь надолго, исчезают неведомо куда. Я один из них. Где-то далеко-далеко есть живые и близкие мне люди. Придёт и их кладбищенское время, когда они останутся во мне, не расставаясь. Как согрею я расстающихся со мной? Снег растает, испарятся воспоминания, покажутся смешными сентименты. Тогда, в Ленинграде, мы с отцом были ровесниками. Я улыбался его улыбкой, а в воздухе был рассеян запах горелой ваты. Много позже этот запах я ощущал над проталинами лагерной лесотундры в Оймяконе, в промозглой гостиничке Диксона. Теперь уходят один за другим ровесники. Остаются считанные живые и близкие. Мы повязаны гнилыми нитками недосказанности, а воздух пропитан ароматом цветущих цитрусовых садов.   Сегодня из ашкелонской тюрьмы сбежали два арабских бандита, осуждённых на пожизненное заключение.   В прозрачных вечерних сумерках беззаботно резвятся дети.   Из олимовского окна разносится знакомая песенка:     Ой, какая молодая,   Ой, какая озорная, -   Звёздочки в глазах...   А река бежит,   Серебром звенит,   В далёких камышах...     Сегодня или завтра звёздочки гаснут...Если их гасят или зажигают, "значит - это кому-нибудь нужно?.."   В конце концов мы возвращаемся туда, где Слово ещё не сотворило человеческий мир. Мы возвращаемся в упорядоченный хаос, где останки духа не имеют трёхмерности. Расовых, религиозных, культуральных и личностных особенностей там не существуют. Дух умерших наполняет этот хаос, который на бедном языке человека можно назвать энергетической универсальной памятью или Богом. Созданное жить по образу и подобию становится посмертно самим Образом.   Ночь полнится беззвучными голосами. Они роятся вокруг, не побуждая к диалогу. Мой спутник-невидимка на днях вёл машину. Иудейские горы наплывали и раздвигались. За ними, уже совсем рядом, угадывался Иерусалим. Вдруг он увидел перед глазами круглую дырку на ветровом стекле. На её нижнем левом краю блеснул солнечный зайчик, задрожал и прыгнул в лицо. Выстрела или удара о стекло он услышать не мог.   Он ещё не раз явится мне, - каждый раз другой и всегда похожий на меня. И каждый раз облегчит мне чувство потеряности на этом свете.     Не настоящий - я. Я - тот,   кто рядом со мной идёт невидимкой,   кого иногда я вижу   и кого иногда забываю.   Он спокойно молчит, когда я говорю,   он мудро прощает, когда я ненавижу,   он идёт по местам, где меня не бывает,   и он будет жить, когда я умру.*     Борзым психиатрам недосуг копаться в многосложной реальности. Им легче назвать её раздвоением личности или галлюцинацией. Но как живы её проявления! Было ли то, что привиделось мне на этих страницах? Или всё было сумбурной чередой сновидений? Или потусторонняя сила пронесла меня высоко над Землёй, спутывая времена и события?   Завтра день независимости Израиля. Мир спит. Может быть, притаился. В ночном небе над Газой зависли 2 вертолёта. Мелко и буднично надвигается 3-я мировая война. Средства массовой информации настраиваются на пафос завтрашнего дня.     Плывут ночные облака,    подсвеченные городами.    Сновидна жизнь, беспечна и легка.   Плывёт Земля у вечности на грани.     Плывёт железной птицы тень.   Провиденью своя дорога...   И безмятежно брезжит Судный день    под мирной сенью Сатаны и Бога.     Мерцающие огоньки вертолётов прячутся за облаками. От созерцания зияющей пустоты деревенеет затылок. Пространство заволакивается то ли туманом, то ли валящим с неба снегом. Ещё различаются силуэты, чьи-то еле колышащиеся сутулые спины; девичья улыбка из под белой заячьей шапки с длинными ушами - шарфиком; влюблённый взгляд собаки. Ещё слышится плеск мёрзлой воды и тишина глушит отчуждённое тиканье часов. Валит снег, белый до серости, бесконечный во времени, глухой и плотный, как вата в ушах. Покрывает безымянные струпья земли. Мёртвый свет скользит от Магадана до Чукотки, по могильным колышкам на берегах Хандыги, по холмам Елабуги, по болотам Печоры. Тлеет прах. Земля, корни, кости. Земля не принимает души. Тоска и боль глухой белой стеной сочатся, тщетно пытаясь соединить небо и землю, вечное с бренным, душу и тело. Ещё на текущем сверху белом фоне вырисовывается бесформенный сугроб, напоминающий чьё-то полуголое тело. Но это уже видение моё. Оно растворяется в мозгу, оставляет чувство внутреннего неутолимого голода. Сверху вниз сыплется белый занавес времени и пространства. Я гляжу на занавес из потемневшего зала, в котором только что промелькнули знакомые тени. Очертания теряются, исчезают стены. Прохлада кондиционера сменяется пепелящим зноем. Шорохи превращаются в колоритный шум, а шум - в эмоциональные всплески и голоса. Древний язык, земля отцов, ароматы цветущих цитрусовых садов, тарахтенье вертолётов уже не вокруг, а во мне. И чей-то тихий и внятный голос, может быть мой собственный, окончательно возвращает меня в реальность:   ??? ?? ??? ???? - ???? ?? ??? ?????... ??? ?????!.. **         ---------------------------------------------------------------  -- Хуан Рамон Хименес, испанский поэт ( перевод О. Савича ).   ** На иврите - "жизнь моя - Судный день, долгий, как день Сотворения мира. Слушай Израиль!.." Последнее заклинание произносится в трагических случаях.           P.S.     Удался ли мне образ человека и человечности как единое чело вечности? Не исказил ли собственными чертами? Не скопировал ли с отца?   Уловил ли трагическую гармонию людского Сегодня с бесконечностью Прошлого и Будущего? Слышится ли в этом трио реквием по Адаму и йорикам?   Не глупо ли было пытаться свести концы с концами, когда вопит несовместимость начал?- Женского и мужского, морали и провидения, природы и интеллекта...Бесконечность спокойна: её большие и мелые величины, как концы и начало, совместимы.   Написал. Исправил ошибки. Отстранился на время.   Прочитал... и захотел всё переписать заново, пробежать лёгким бризом по поверхности, рассыпать солнечные блики юмора, высветить в глубине яркие и колючие кораллы остроумия. Но оставил, как есть. Не стыдясь себя и не жалея читателя. Не стыдясь читателя и не жалея себя.   - Переписывать исповедь? Предлагать её варианты?! Она ведь изустна, как выдох и неповторима, как откровение.   - Ну, вот, явился! Я знал, что вернёшься. Жив, кого помнят.   - Жив и помню: "Я был в местах, где ты не бываешь, и буду жить, когда ты умрёшь"...А, вот, по поводу Адама замечу: каббалисты находят скрытый смысл иврита, перевёртывая слова. Если так прочесть его имя, то первоначальное "земля" превратится в "парящий". Что это, намёк на предназначение? Не отвечай. Достаточно того, что мы вместе.   - Да, покинуть или быть покинутым, - не всё ли равно: кусочек твоего сердца уже отринут. Остаётся разговор между разлучёнными частями. Исповедь создаёт иллюзию единения. Чувство вины и угрызения совести - великие ценности. Или-или: выстрадать эфемерное благо, или отблаженствовать своё свинство.   - Покинутым и покинувшим не легче от твоих угрызений. А отец, не будь тебя, сократил бы, наверное, свои лагерные мытарства. Можно подумать, что щемящее чувство вины и вселенская исповедь рождены отцеубийцей.   -Это не раскаяние, не скорбь, а пробуждение от кошмарного сна, когда рассеивается пелена и всё вокруг предстаёт сплошной извиняющейся и ласковой улыбкой.   - Смешно нуждающемуся в жалости.               Д. Штурман

СОПРИЧАСТНОСТЬ

Попутно выясняется: на свете   Ни праха нет без пятнышка родства.     Б.Пастернак       О чём всё выше написанное? Заменим "выше" на "ниже", и роль последующего текста радикально изменится. Предисловие, предшествующее произведению, волей-неволей вовлекает читателя в оценочное поле автора предисловия, а не автора книги. Цель предисловия - растолковать читателю, как ему следует воспринимать то, что ему предстоит прочесть. Невольно проглатываешь наживку, и путешествие в неведомое подменяется поездкой с туристическим справочником в руках. Думаю, что читатели часто пропускают предисловие именно для того, чтобы ничем не предворять своего впечатления от авторского текста.   Я не имею в виду предисловий авторов к собственным текстам: фактически они являются органическими прологами, предпосланными произведению с нужной автору целью.   Не то - послесловие. Оно позволяет читателю сопоставить своё уже наличествующее впечатление от книги с ещё одним, к тому же - профессиональным, откликом.   Задаёшь себе вопрос: почему небольшую рукопись "Снег во сне" Иосифа Келейникова тянет называть не очерком, не повестью, не эссе, а книгой? И отвечаешь: потому что информативно-эстетическая плотность этого текста чрезвычайно высока. Такой уровень плотности чаще втречается у поэтов, чем у прозаиков, но есть и прозаики, им владеющие. Заметим: в этом определении нет и намёка на телеграфную "отжатость" текста, на его сухость. Напротив: в такого рода текстах всё воссозданное ощущает себя вольготно и просторно. Но при этом в них невозможно отделить мысль от событийного толчка к ней, факта - от его оценочно-эмоционального восприятия, от связанных с погружением в него красок, запахов, цвета и света, от собственных ассоциаций читателя. Поток воздействий и откликов прибывает извне и одновременно рождается в писателе. Этот поток он и пытается транслировать нам.   Попробуйте ухватить текущий миг и все его составляющие, включая его быстротечность и нас самих, его переживающих. Можно ли всё это описать? Нельзя. Можно ли воссоздать в Слове это мгновенье? Не исчерпывающе, но всё-таки можно. Достаточно полно для того, чтобы читатель прожил его вместе с автором, словно бы перейдя в его реальность.   О "социалистических реалистах" мы рассуждать не будем, ибо они либо насиловали свой дар в угоду силе, либо являлись просто бездарными лжецами.   Писателей же, к числу которых я склонна отнести Иосифа Келейникова, когда-то в мятежной юности мои друзья и я сочли новым направлением в мировой литературе, открытым нами. Мы назвали этих мастеров, русских и зарубежных (разумеется, в переводе), "субъективными реалистами". Имею смелость думать, что это название далеко не исчерпывает явления, но приоткрывает к нему тропинку.   Я не хочу сказать, что художники этого типа работают спонтанно, легко, в порыве всевластного вдохновения производя нерасторжимое единство своего Я, Жизни и Мира. Особенность их состоит в том, что они видят и чувствуют во всякой крупинке Бытия эту неделимость. И адекватное воссоздание их особого мирочувствия требует от них труда и труда*. Не меньшего, а то и большего, чем от "критических реалистов" - их типизация характеров и обстоятельств**. Но не потому, что они это своё неразделимое чувственно-умственное, со множеством измерений и оттенков, единство "выстраивают", "конструируют" - короче говоря, придумывают. А потому, что им крайне трудно его воссоздать в Слове, трудно его передать другим. И передать так, чтобы оно не убыло, чтобы читатели хотя бы отчасти, если не полностью, им прониклись. Правда, и читатель для этого требуется весьма искушённый.   Как уже было сказано, Иосиф Келейников принадлежит именно к этой (сравнительно малочисленной) категории прозаиков и поэтов, для которой трудно придумать соответственное "направленческое" название.   Помните у Пастернака? "Я клавишей стаю кормил с руки под хлопанье крыльев, и шум, и клёкот..." Или (у него же): "Я с улицы, где тополь удивлён, где даль пугается, где дом упасть боится..."   Я здесь не расставляю писателей по ранжирам - я отмечаю сродство. И такое сродство уже говорит о масштабе литературного факта.   Вчитайтесь в этот отрывок, в начало исповеди, предложенной столько же себе, сколько и нам:      "День и ночь. Проза и поэзия. Мир переживаемый и мир воображаемый. Жизнь и смерть... Удручающее несоответствие безобразно обнажённых слов их первоисточнику - неуловимому движению в тумане, шорохам, теням, безмолвию. Только память облекает их в плоть и кровь, извлекая из призрачного прошлого бревенчатую маслобойню у речки, стога в снегу, пряный запах кустов смородины и, так недостающие тебе лица, жесты, интонации".     Зачем написана эта исповедь, если так трудно воссоздать минувшее вживе, да ещё сквозь настоящее, которое тоже не стоит на месте? Прежде всего из неодолимой внутренней потребности. Ибо всё, что пишется не из неодолимой внутренней потребности, мертво. Но не только. Есть ещё одна, столь же мощная потребность разделить переживаемое с кем-то, чей слух сродни твоему, - с тем, кто выловит брошенную в море бутылку.     "Кому и для чего? - Прежде всего для себя, в качестве психотерапии: выплеснуть, освободиться от наболевшего, развеять тревогу. Если все мы ведомы от Логоса к абсолютной логике, так хоть как-то подготовиться, "почистить пёрышки" и, убаюкав ностальгию, приглядеться к зиянию будущего. Предназначенный путь от животного начала до погружения в среду людей проходят все, но у каждого своя одиссея. Сколько ни оглядывайся на материнский зов, безличная толпа неизбежно поглотит тебя. Исповедаться - единственный способ сохранить свою целостность с истоками. Книжка - прощальные письмена на адрес родного гнезда. Закупоренная в бутылку, пусть она плывёт в океане ко мне прежнему и неискушённому, к моим духовным близнецам".     Литературный стержень книги - разговор с отцом, погибшим в лагере. С отцом, которого ребёнок не запомнил, хотя и видел его несколько раз в раннем детстве. Две последние встречи - в дверях "вагонзака" и в тюрьме, сквозь две сетки. Один из главных стимулов к созданию книги - воссоздание вживе отца в сыне через Слово о нём, о его бытии. Но это и собственное жизнеописание, внутренняя и внешняя жизнь сына и скрестившиеся в нём судьбы и личности нескольких семей и родов. Не случайно эти частные судьбы сливаются в   общую Судьбу (философский стержень), в которой жизнь человечества воспринимается по родственному - от её глубокого вдоха до медленного выдоха. И уж совсем естественно конкретные персонажи превращаются в нарицательные образы с большой буквы, побуждающие стороннего читателя к сопереживанию. Главные действующие лица драмы - Отец и Сын, по возрасту давно поменявшиеся местами. Но по роли - нет.     "Образ моего отца вытесняла советская система. Я рос, учился, работал, обрастал семьёй, товарищами, увлечениями. Но чем бы я ни занимался, пытался восполнить образ отца. Его физическое отсутствие останется во мне на всю жизнь. Эта пустота не заполнена ненавистью к причинам, ибо они перерастают рамки советизма и оборачиваются несовершенством человечности. Причины непомерно больше моей способности ненавидеть. Эта пустота     ---------------------------------------------------------------   *Разрешите вспомнить по этому поводу трагического поэта совершенно иного рода: "Поэзия - та же добыча радия: в грамм добыча в год труды". А их проза - та же поэзия.   **Как давалась их ложь, трудно сказать. Вероятно, чем человек был честней и одарённей, тем труднее. Зачастую писателей, по-настоящему одарённых, выручал так называемый подтекст. В его воссоздании они были настоящими виртуозами.     заполнена совестью - доброй и злой, безапеляционной и ошибающейся. Она говорит с моим отцом и я тешу себя чувством взаимопонимания. Он ведь давно не возражает. А конфликты и недомолвки между нами я восполняю сам".     Но поскольку это лица (во всяком случае - сын, но в его ощущениях и отец), непрерывно впитывающие и наполняющие чувством и смыслом мир, то и читателя вовлекает в себя Космос, в котором растворены оба героя. Казалось бы, это вовсе не совпадающие пространства - дом, семья, школа и тюрьма, лагеря, ссылки. Но ведь в этом взаимоисключающем двуединстве сливается всё, что отец и сын слышат, чувствуют и поверяют один другому. Хотя и беседует с нами только сын. А всё остальное существует для нас как живущее в нём.   Может быть, это странно, ибо в стихах воссоздавать интуитивное и неразделимое если и не легче, то, по общепринятому мнению, естественней, чем в прозе. Но Иосифу Келейникову эта многомерность полнее даётся в прозе, чем в стихах. Стихи (не всегда, но часто) пронизывают целостный мир его прозы как выводы из переживаемого, как его обобщение. Проза Иосифа Келейникова не изменяет своему свойству быть непосредственным переживанием. И остаётся таковой независимо от хронологии событий.   В своём послесловии я больше говорила о мировосприятии и мироощущении писателя И.Келейникова, чем о фактах воссозданных им жизней. Факты читатель вычленит из потока сам. Я мало цитировала, ибо читателю дан для прочтения целостный текст. Пересказать эти несколько десятков страниц во всей их полноте невозможно. Не воссоздать (для этого надо быть художником), а хотя бы уловить и определить особые отношения сопричастности между изображаемым и изображающим - такова была цель. Насколько мне удалось к этой цели приблизиться, - судить читателю.       Иосиф Келейников родился в Новосибирске в 1933 году. По окончании медицинского института работал психиатром, психотерапевтом, исследовал психические расстройства в малых группах, функционирующих в условиях многолетней социальной изоляции на Крайнем Севере. Защитил диссертацию. Был отказником. После репатриации в Израиль в 1981 году работал по специальности. Участвовал в израильских и международных съездах психиатров.   За этим фасадом формировался внутренний мир, о котором точно и мягко сказал И. Уткин:     И под каждой слабенькой крышей,   Как она ни слаба, -   Своё счастье,   Свои мыши,   Своя судьба.     В смешении внешнего и внутреннего рождались стихи, скульптуры, рисунки. В 1998 году была издана книга "Клубки дорог" со стихами на двух языках - русском и иврите (включая переводы). Его стихи публикуются в различных журналах. В 2000 году прошла выставка скульптур "Большое в малом".   В упомянутом смешении формировалось и мировоззрение: человек не "венец", а "залог" природы. - Страдательно-подчинённый.