Год рождения — девятьсот семнадцатый

Год рождения — девятьсот семнадцатый

ВСТУПЛЕНИЯ

4

ВСТУПЛЕНИЯ

Заклинание

Куда б судьба меня не привела —

Я должен делать добрые дела.

Куда бы жизнь тебя бы не вела —

Ты должен делать добрые дела.

Пусть будет жизнь горька и не мила

Должны мы делать добрые дела!

И как бы жизнь сурова не была —

Вершить нам нужно добрые дела...

Пока болезнь в могилу не свела —

Мы будем делать добрые дела!

14 декабря 1938 года

 

Поезд остановился. Сквозь окошко теплушки пробивался какой-то мутный свет, слабое подобие дня. Гремит засов, дверь со скрипом открывается.

— Вылезай!

Так начинается лагерь. Один за другим спрыгиваем на снег. Кругом вохровцы. Трогательная история благородного кавалера де Грие и пленительной Манон Леско оказывается недосказанной. Слушатели не успели пролить слезы у ее могилки в Новом Свете.

Начинается наш Новый Свет. Начинается лагерь. Большинство в теплушке — урки. Семь дней от Котласа с коротким перерывом на сон

5

я и мой поделец Зяма Авербах втискали» всякие истории. Оказывается (пусть только три курса) пребывание в ИФЛИ+ пошло на пользу.

На следующий день — тачка и лопата. Морозы относительно небольшие — до 38°. Ватные брюки, телогрейка, бушлат, пусть и не первого срока, защищали. С обувью было хуже. Брезентовые ботинки с двумя парами портянок. Через несколько дней пальцы подморожены. Осталось на всю Жизнь.

Дневник. Начат 24/ХII-29 г. — кончен...

Я решил завести этот дневник не для того, чтобы описывать в нем свою жизнь день за днем, а для записи своих философских мыслей, которые часто приходят мне в голову. Конечно, я суда буду записывать некоторые из них, потому что записывать все не хватит времени и потом я не особенно большой любитель писать.

Ну ты уж хватил через край, мой юный друг. Какие же это у тебя в твои двенадцать философские мысли, да еще столько, что не хватит времени записывать? И потом не забудь, что надо писать не «суда», а «сюда». А еще мы с тобой в литераторы собирались! У меня в мои-то 79 что-то от этих мыслей ничего не осталось. Куда-то они у нас с тобой поистратились...

Почему вдруг в разговор о лагере врывается дневник мальчика столь далекой поры?

Сегодня о лагере написано очень много. И вновь и вновь выходят книги воспоминаний. И вновь и вновь хочется бить в набат и писать об этом. Я видел солженицинских Иван Денисычей и почтенных профессоров, бывших начальников строительств и старых большевиков, философов и поэтов, скромных печных мастеров (из немецких военнопленных), оказавшихся отъявленными фашистами — заплечных дел мастерами, и садистов, и добрых вохровцев.

Видел людей, умиравших от истощения, доходяг, рывшихся на помойках, видел разумных и трезвых руководителей строительств. Видел милосердие одних и самое худшее — бездумную жестокость других, когда людей выбрасывали в полярную зиму в тундру на почти верную погибель, когда не было ни прямой, ни тайной цели их заморозить. Надо было только к сроку завершать строительство. Были неумение


+ ИФЛИ - Институт философии, литературы, искусства

6

хозяйствовать, нерадивость, неумение сообразить, организовать, пред усмотреть.

Поэтому правда то, что писал Солженицын. Поэтому правда то, что писали Семен-Алданов, Дьяков, Шаламов, Разгон, Гинзбург, Слёзберг и многие, многие другие.

Лагеря были очень разные. За десятки лет сменялись и обитатели их и те, кто повелевал ими. Сменялись поколения. Лагерь двадцатых, начала тридцатых, лагерь тридцать седьмого, послевоенный, наконец, на излете — в пятидесятых, семидесятых, восьмидесятых.

У каждого был свой лагерь, своя правда, понимание того, что происходило. Каждый писал о своем. И все это складывалось в общую картину эпохи. Это были разные стороны одной большой правды. Лагерь был органической составной частью бытия страны на протяжении семи десятилетий, как война, как социалистическое строительство. И чем больше свидетельств, тем полнее познание.

И я о своем лагере.

Но сегодня хочется рассказать о судьбе нашего — первого советского поколения, ровесников Октября, осмыслить: как мы пришли к лагерю, что привело нас (каждого лично) к нему, как определил он всю последующую жизнь, как мы жили эти шестьдесят с лишним лет; естественно, на материале собственной судьбы. Поэтому так нужно писать не только о самом лагере, но и о том, как формировалось наше сознание. И чудом сохранившийся дневник далеких лет помогает понять, что определяло наше поведение, наше восприятие действительности.

И еще — надо указать о людях, о величайшей силе духа, стойкости тех, кто сумел пройти, кому сумма обстоятельств способствовала тому, что удалось выжить. Как на фронте. Мы никогда, наверно, не сможем определить окончательные цифры потерь в лагере и соотношение с теми, кто сохранился, пройдя лагерь. Но также как на фронте можно представить себе сколько талантов, сколько замечательных умов погибло и оказалось невостребованных страной, историей. Также, судя по тому, что сумели сделать после лагеря те, кто прошел этот путь, можно представить сколько не досчитались мы художников и поэтов, музыкантов и физиков и многих, многих других дарований. Сколько изобретений и открытий не было сделано. Насколько пострадало человечество, потеряло в своем движении на пути прогресса, если такой путь вообще существует.

И долг каждого из нас, кто был там, помнить и о прошедших и о тех, кто не дошел. И всем матерям нашим и детям, которые страдали вместе с нами, а может быть, превыше нас — эти строки.

ДНЕВНИК, ПРОЧИТАННЫЙ ПОЧТИ ЧЕРЕЗ СЕМЬ ДЕСЯТИЛЕТИЙ

7

ДНЕВНИК, ПРОЧИТАННЫЙ

ПОЧТИ ЧЕРЕЗ СЕМЬ ДЕСЯТИЛЕТИЙ

 

Мысль 1 тоже 24/ХII 29 г.

Я считаю себя совсем не таким, как все мои товарищи, хотя и хочу быть похожим на них. Они, по крайней мере с виду, держат себя беззаботно, болтают друг с другом, дерутся, занимаются спортом, играют. Я же очень часто думаю о чем-то, немного чуждаюсь всех. Я очень не люблю драться и дерусь только, когда задирают. Я стремлюсь к чему-то более серьезному. Меня не удовлетворяет такая жизнь. Но не могу все-таки оторваться от того, что происходит в школе. И боюсь оставаться один. Игры мои очень странные. Вот иду по улице и начинаю выдумывать всякие истории. Все свои мысли я оставляю в себе. Отчего это все? Почему это все происходит со мной? Не знаю. Быть может, это с ухода отца из дому в 1927 г.» (тебе было не трудно помнить, прошло всего два года, но я и спустя почти семьдесят лет, помню каждую секунду и мамин голос. Она в кресле. Я на полу на коленях, уткнув голову в ее колени, и мы оба плачем). Я лично считаю, что в этот момент я перешел из детского возраста в отроческий.

Ты, пожалуй, прав, мой мальчик. Мы с тобою рано повзрослели. Но пока в 1929 г. при всей твоей философии, мой дорогой, когда ты пишешь этот дневник, ты еще ничего не знаешь о будущем, не сводишь счеты с ним. Это мое дело разбираться в твоем беспредельно далеком будущем — ив нашем далеком прошлом.

Единственное приобщение к нему, — когда маме плохо, когда она плачет, ты обнимаешь ее и говоришь:

— Не плачь, мамуля, все будет хорошо, все уладится...

Дорогой мальчик, живи в своем мире. Да, ты еще не знаешь, что будет ФЗУ+, ИФЛИ, лагерь, семнадцать лет Заполярья, что будет


+ ФЗУ фабрично-заводское учшуще.

8

война, возвращение и долгая жизнь. А потом будут и Нагорный Карабах, и Чечня...

Скоро ты увидишь у Мейерхольда «Клоп» Маяковского и героя, который оживает через 50 лет. Какое неощутимое беспредельное будущее. Позволь, позволь. Твоя бесконечная даль — наше свершившееся прошлое. Оно с нами. И год 1929 и год 1997 рядом.

Да, ты был прав, что повзрослел в ту минуту, когда узнал об уходе отца. Как тебе хотелось соединить их обоих. Потом это повторится спустя 20 лет с тобой и твоей старшей дочерью. Короткий приезд в Москву с Воркуты. Площадь Свердлова (да, тогда еще площадь Свердлова) и детские руки, которые крепко держат отца и мать и пытаются свести вместе их руки. Но это невозможно. И это издержки лагеря и системы.

А до 1953-го оставалось всего несколько лет.

А сегодня твоей младшей внучке пятнадцать. Я вижу в ней тебя — когда начинал дневник. Я вновь и вновь перечитываю его. Я стараюсь понять тебя, как тогда в бесконечно далеких двадцатых и начале тридцатых ты воспринимал мир, что определяло твое поведение, как строился характер, пытаюсь понять тебя с сегодняшних девяностых.. Ведь мы с тобой были первым поколением после семнадцатого. Что же было в нас нового в восприятии действительности? В отношении к ней? Или образ мьниления родителей формировал нас? А нам было, что позаимствовать у старших поколений.

Вспомним их.

Поздняя осень 1903 года. Два молодых человека приезжают в Севастополь — студент Московского университета Виктор Бибергаль и его друг Евгений Синегуб. «Упомянутые Бибергал и Синегубов+ в декабре 1903 года сделали попытку к освобождению беглого солдата Гриневского, ведшего противоправительственную пропаганду в Севастопольской крепостной артиллерии и флоте. Попытка оказалась не удавшейся не по их вине...» — это из полицейского донесения. Беглый солдат спустя несколько лет станет писателем Александром Грином. Более года будущий писатель просидел в тюрьме. Его ждало суровое наказание, поэтому друзья и предприняли отчаянную попытку вызволить его. Виктору Бибергалю и Евгению Синегубу удалось ускользнуть из рук полиции. Под покровом ночи они прошли на утлой лодчонке многие километры. А дальше — бегство за границу. Виктора, первого мужа моей матери, ждал доброжелательный прием у старого друга отца — Плеха-


+ В полицейском донесении обе фамилии искажены.

9

Отец Виктора Бибергаля вместе с Плехановым организовывал в 1876 г. первую студенческую демонстрацию в России у Казанского собора в Петербурге. Когда демонстрацию разгоняли, он помог Плеханову перелезть через ограду, что рядом с собором, а самого жандармы стянули за ноги. Он получил свои 20 лет каторги и потом до самой революции — вечное поселение в Шуше, В двадцатые годы он с супругой жил на Шаболовке в Доме Политкаторжан. Мать была очень привязана к ним. Виктор Бибергаль жил в Великом Устюге, дочери в Ленинграде и помогать старикам было некому. Мы часто бывали у них. Их окружали люди из легенды — народовольцы. Здесь бывала и Вера Фигнер, и Михаил Фроленко, иногда сам Николай Морозов и другие. Восьмилетний мальчик слушал их рассказы. Они первыми встали на борьбу с самодержавием. Одними из первых книг, которые читал мальчик, были Андрей Кожухов» и записки Степняка-Кравчинского. «Что делать?» Чернышевского чуть позже стала книгой, настроившей сознание не на один год вперед.

Вечера в Обществе политкаторжан в переулке, что у Пречистенки... Мой отец — семнадцатилетним гимназистом изготавливающий из консервных банок (благо, что имел хорошие отметки по химии) бомбы и сражающийся на баррикадах Темерника в Ростове-на-Дону в декабре 1905 г. Отступление по льду Дона до Аксая и 6 лет эмиграции, до амнистии в 1911 г. Революция — организация профсоюзов в Ростове, подполье, тюрьма, угроза расстрела, освобождение, когда Красная армия в январе 1920 г. взяла Ростов. Затем в бригаде вместе с Кировым — в Баку для упрочения советской власти. В 1923 г. — переезд в Москву и до 28 мая 1937 г. (день ареста) на различной, как тогда говорили, хозяйственной работе, в том числе заместителем начальника Главдортранса РСФСР, ЦУДортранса СССР (эти учреждения — на правах наркоматов).

Впрочем путь отца очень неровен. Независимый иронический характер, стремление говорить с юморком далеко не всегда понимается. Особенно теми, кто был наверху советской иерархии.

1931 год. Идет заседание Совнаркома СССР. Председательствует недавно сменивший Рыкова Молотов. Обсуждается вопрос о строительстве дорог. Средств на них нет. Отец, присутствующий на заседании вместо своего наркома (тот был болен, а они отвечают за дороги и эксплуатацию автотранспорта в стране), выступает с предложением: прекратить строительство автозаводов в Горьком и АМО так как машины, которые сойдут с их конвейеров и пойдут по нашему бездорожью все равно выйдут через несколько месяцев из строя, а деньги сперва выделить на строительство дорог. Молотов не понял горькой иронии в парадоксаль-

10

ном предложении отца. Вечером этого же дня домой было доставлено распоряжение Предсовнаркома Молотова о том, что отцу надлежало завтра же утром выехать в Магнитогорск и приступить к исполнению обязанностей директора шамотно-динасового завода+. Это был еще 1931 г. Отец отделался легко.

Мать — студентка Женевского университета бегает слушать молодого социалиста В.И.Ленина, когда он бывает в Женеве (он еще не большевик, до II съезда РСДРП — несколько месяцев).

А потом 1905-й год и — скорее в Россию. Надо делать революцию. Мать и в молодости была очень полной. Плеханов поддразнивал ее: «Московская купчиха». Этим воспользовались и вокруг живота сделали широченный пояс битком набитый нелегальной литературой. Мать еле тащила его. И на беду в Киеве на вокзале неосторожное движение и все посыпалось. К счастью поблизости не было жандармов. Обошлось.

А вот и начало твоего пути.

Год 1925-й. Ты идешь на демонстрацию. Тебе восемь. Хлюпаешь по Никольской по лужам. Дома достанется. Придешь насквозь мокрый. Но полный гордости. Твоя первая в жизни самостоятельная демонстрация, первая Красная площадь. А вечером перед этим днем ты заседаешь в президиуме праздничного собрания от октябрят (в той организации, где работал отец). Тогда пионерские-октябрятские организации были не при школах, а при учреждениях. То, что было полжизни назад (тебе четыре года) — не в счет. В 1921-м вы с братом в наскоро специально пошитых красных буденовках, с красными флагами в руках (в одной руке флажок, а другую крепко держит мать) идете по праздничным улицам Ростова. Все ужасно интересно и радостно. Первая майская демонстрация после взятия города нашими войсками. Разрешают потрогать гусеницы стоящего у тротуара танка. Все помнишь очень отчетливо. Одно из первых воспоминаний детства. Но здесь ты уже участвуешь осознанно.

Никольская. Бывают какие-то удивительные совпадения и связи. Вот уже сорок лет (больше полжизни с возвращения после реабилитации), ты ходишь каждый трудовой день (практически не бюллетенишь — спасительный лагерь что ли тебя закалил или сознание, что лагерь — это невозвратное прошлое), проходишь всю Никольскую от метро Дзержинки-Лубянки, до Сапунова-Ветошного, до ставшего родным института. И чуть не каждый раз поднимаешь голову и смотришь на окна пятого этажа дома на углу Черкасского и Никольской, там, где теперь с угла зазывно завлекает магазин видеотехники и точно побаиваешься:


+ Завод огнеупорных материалов.

11

не посыпается ли из окна яблочная кожура. Ведь всего какие-то 70 лет назад ты сидел там с ребятами, вы жевали яблоки и швыряли кожуру на прохожих. 70 лет! Никольская от Черкасского до ГУМа практически за эти годы не изменилась. Перемены только у Лубянки. Нет уже китайской стены, да церкви, что стояла на месте нынешних модных павильонов из коричневого стекла. Помнишь, как ты иногда ходил в школу мимо этой стены и очень боялся. Там в нишах-арках было хозяйство беспризорных.

А у Третьяковских ворот, что соединяют Театральный проезд и Никольскую, слева стоял совсем театральный нищий: высокий, крепкий, широкоплечий древний, совсем белый старик с огромной гривой и бородой, как из сказки, почти до пояса (Маркс по сравнению с ним казался лысым). А на груди у него висела дощечка с надписью от руки (точно как у нынешних нищих): «Подайте инвалиду, герою Крымской войны». Но тут старик явно перестарался. Или в Крымскую он воевал в 5—10 лет, или ему должно было быть за девяносто. А вот в последнюю русско-турецкую он мог воевать. И не один год я видел его неизменно на этом же самом месте.

Когда в тридцатые читались воспоминания Гиляровского о Москве пятидесятишестидесятилетней давности, казалось, с той поры прошла вечность. А тут твои собственные 70, бывшие вчера.

Дом на углу Черкассого, где сидели плохо воспитанные мальчики и плевали на прохожих. Этот дом поразительно связан с судьбой твоего отца, начиная с приезда в Москву в двадцать третьем году и до дня ареста в мае 1937-го. Окна на пятом этаже были окнами учреждения, где работал по приезде отец. Потом ряд других работ. И, наконец, последняя работа в совсем другом ведомстве на этом же этаже в этом же доме, только подъезд не тот — с окнами на Черкасский.

Но вспомним те далекие годы.

Мы не были перенасыщены информацией. Еще не было телевидения, звукового кино.

1924 г. Помнишь первый детекторный радиоприемник, первые регулярные передачи московского радио. Сколько было радости и недоумения. Маленький черный ребристый бочонок высотой сантиметров пятнадцать. И наверху штепсельная вилочка и магическая иголка. Тыкаешь ее в блестящий камешек. И вдруг в наушниках звучат голоса и музыка. А еще немного спустя — первый громкоговоритель. И были газеты. Да все те же, сегодняшние «Правда», «Известия», «Вечерняя Москва». Может они и были главными воспитателями?

Год 1927, март. У десятилетнего мальчика большая радость. Он держит в руках специальный номер «Вечерней Москвы», отпечатанный

12

с одной стороны — на развернутом газетном листе: «Войсками народно-освободительной армии Китая взят Шанхай».

Май 1927 г. Мальчика приняли в пионеры. Он с гордостью надел пионерский галстук. Он готов сражаться с подымающим голову фашизмом. А вот ноябрь 1927-го приносит в дом беду. Только что закончилась демонстрации — 10 лет Октября. А троцкисты организовали контрдемонстрацию. С балкона гостиницы «Европа» на Неглинной Троцкий обращается к своим сторонникам. Наш дом в нескольких сотнях метров оттуда — рядом с Петровским пассажем. Через пару часов в углу одной из комнат сидит четырнадцатилетний брат Юра, а рядом стоят старший брат и отец и вперемежку то ругают, то уговаривают его. Юра организовал троцкистскую фракцию в пионерском отряде. У него впереди всего 8 лет. В ноябре 1935 — арест и исчезновение где-то в лагере под Дудинкой.

Однако давай не забывать о дневнике. Вернемся к «мыслям», которые ты решил записывать и ради которых и был задуман дневник.

6/I-30 г. (Сколько это нам с тобой? А, пока 12.) ...я начал печально размышлять и пришел к выводу, что не так уж хорошо быть взрослым, скорее вырасти, а гораздо лучше быть маленьким дитем.

Ну что ж идея не очень новая, но вполне приемлемая, однако и не бесспорная. Сегодня детям в Чечне, пожалуй, не лучше, чем взрослым. А что касается тех дальних времен — вспомни хотя бы о твоем младшем двоюродном брате. Ему было 13, когда на его глазах уводили в тридцать седьмом ночью отца и мать, а его самого увезли в Даниловский распределитель для детей «врагов народа» и держали и мытарили там на полутюремном положении, а потом также принудительно отправили за пределы Москвы на обучение в ФЗУ. Что касается его отца, то есть нашего дядюшки — тут для НКВД было все ясно: враг, притом страшнейший и шпион из шпионов. Маскировался под одного из первых организаторов советской физкультуры. Завкафедрой, профессор Инфизкульта. Сколько спортсменов он совратил, что им пропагандировал? А та командировка со Стасовой в Германию, подпольная в 1922 г., чтобы помочь немецким коммунистам, Тельману в организации Гамбургского восстания. Какие прекрасные возможности установления контактов с немецкими разведслужбами. А поездки наших спортсменов за рубеж. Сколько он приложил сил, чтобы впервые после революции наши спортсмены вновь появились на мировой арене. Ты же понимаешь со сколькими разведками (немецкой, английской, норвежской, французской) он установил связи. Да, таких шпионов стоит поискать. А когда он руководил группой партийного контроля и делал вид, что

13

разоблачает и изгоняет всяких пройдох от медицины. Ведь он расправлялся с лучшими кадрами. А как он тлетворно воздействовал на умы миллионов молодых людей. Первые книги о различных видах спорта (байдарки, легкая атлетика). Выдумал журнал «На суше и на море» (это про туризм) и пробрался в его редакторы. Кстати, помнишь ты как он радовался, когда после похода на Кавказ в двух номерах в 1933 году прошла наша статья о походе, и, стыдно сказать, довольно плохие стихи о нем. Ясно, что его судьба была предрешена. Удивительно как в тюрьме распространяются и передаются известия. Осенью 1938 г. в своей камере в Бутырке я узнал о последних днях этого «матерого шпиона и врага народа» — моего, нашего с тобой дядюшки. Его страшно избивали, его вталкивали в камеру и он падал на пол, не в силах доползти до нар. Ему очень повезло. Это продолжалось всего месяца полтора. А потом сорокаминутное судилище, подвал Лубянки и все.

Это о взрослых.

Это о взрослых и о детях. Так что твоя мысль в данном случае может подвергаться критическому осмыслению. А вот «Мысль VI. 8/II-30г.». Здесь есть действительно, о чем поразмыслить и, спустя шестьдесят семь лет, кое-что добавить.

«Я сейчас читал «Обломова». Там встречается несколько сравнений жизни. Я тоже решил выдумать таковое. Но у меня все не выходило. Сейчас я, кажется, придумал. Но мне все-таки кажется, что я его свистнул: «Жмань — это дорога, идя по которой человек постепенно вырастает, женится, старится, умирает и все-таки проходит только кусочек ее. Дальше идет его сын, потом внук (теперь мы можем прибавить — и правнук — примечание ПД+) и так до конца, с начала человечества, движутся толпы людей по дороге жизни. Идут, умирают, за ними идут другие. Все движется... Эта дорога, пока бесконечна, но все-таки, как у каждой дороги, у нее есть конец. Конец, теряющийся вдали будущего. Больше думаю, добавить нечего. Хватит».

Вот тут я с тобой не вполне согласен. Не раз потом нам с тобой приходила мысль о том, какие огромные расстояния во времени может связать один человек. Вспомни дядю Мишу. Он очень любил копаться в прошлом. А был у нас какой-то прадедушка, которому перевалило за сто. И он рассказывал дяде Мише о своем прадедушке и его деде. Так тот (дед прадедушки) хорошо помнил, как его в год смерти великого императора (Петра 1-го) привезли в Россию из Далмации. Через двух человек — 270 лет.


+ ПД — прадед.

14

А давай вспомним нашу няню. Она родилась в 1845 гоцу. И выдавали ее замуж, еще когда она была крепостной. А нашему с тобой Игорьку (то есть правнуку) шесть. И его поколение увидит шестидесятые годы XXI века (и тогда, наверное, как в ХIХ-М и ХХ-м будут свои шестидесятники — свои Некрасовы, Чернышевские, Евтушенки, Вознесенские XXI столетия). Почитай, один человек связывает 220 лет. Что в этой череде какие-то семьдесят лет лагерей, а тем более наши едва заметные пять. А вот «Мысль VII. 19/II-30 г.» поразила меня,

«Я читал Гончарова «Обрыв» и вдруг вспомнил, как я представлял себе в трех-четырехлетнем возрасте конец мира. На опушки (оставляю орфографию подлинника, как всегда пишут при публикации архивных материалов. ПД) очень невзрачного, окрашенного в серый цвет разных тонов леса, шагах в ста стоит деревушка, состоящая из 7-ми изб. Избы старые, обветшалые, полуразвалившиеся, того же серого цвета, они обнесены сгнившими заборами, а около них такие же деревенские строения. Небо над деревушкой серо-зеленого цвета. Все неподвижно. Жизни нет. Не пронесется даже ветер. Нету облаков. Земля и трава и все здесь могильного серого цвета и вообще все это похоже на могилу, а шагов за 200 за деревней обрыв, такое же небо, как вверху, без малейшего просвета. Конец мира».

Тут мне становится немного не по себе. Не просыпался ли в тебе талант экстрасенса. Как это приходили тебе в голову сцены, удивительно напоминавшие наши колонны Печжелдорлага в осенние времена. Что это было: предчувствие или просто так — совпадение?

ШКОЛА

15

ШКОЛА

 

Тебе очень повезло со школой. Отдали тебя на два года раньше, чем полагалось. Писать, читать умел, что-то там считал. И привели сразу во второй класс — во вторую группу, как тогда называлось.

Школа была необычная. Во главе ее стоял Дмитрий Иванович Петров, один из первых наших педологов, вскоре, когда пошло гонение на педологию, поплатившийся одним из первых — уже в двадцать восьмом году. Школы была небольшая. Прямо как частная. Когда тебя привели во второй класс, ты увидел учительницу, и с ней сидели рядом один мальчик и две девочки. Вот так вы и проучились целый год. В третьем классе вас было уже много — целых одиннадцать человек. Также было и в других классах. И учительница могла заниматься с каждым из вас. И еще, было очень интересно проходить многочисленные тесты, которыми определялся уровень твоего развития. Потом это и сыграло роковую роль в судьбе Димпетра (Дмитрия Ивановича Петрова). И еще школа имела свою усадьбу. Она располагалась далеко за городом, в Очаково. В те времена действительно далеко — целых одиннадцать километров от Брянского (ныне Киевского) вокзала. И каждое лето почти все ученики школы выезжали туда. Там было свое хозяйство: и поля, и огороды, и лошади, и коровы. И всем этим занимались сами школьники. И главное — была дружба и ощущение всеобщей доброты.

Школа была далековато от дома. Надо было добираться с Неглинного через три улицы с трамваями (сам Неглинный, Лубянка и Мясницкая), аж на Покровку. Но ты в свои семь легко приспособился сам переходить улицу, стараясь держаться рядом с кем-либо из взрослых. И все обходилось благополучно.

Школа была для нас почитай что домом. Сами все убирали, сами пилили дрова и топили печи. Учиться было просто увлекательно. И первые три класса промелькнули незаметно. А вот с пятого нас ожидало еще более интересное. У нас был Дальтон-план. Подробно о нем рассказано в «Дневнике Кости Рябцева» Н.Огнева. Они были на несколько лет старше нас.

16

Основная идея Дальтон-плана — приучить к самостоятельной работе. Годовая программа разбивалась на темы. Весь класс собирался вместе в начале и в конце работы над темой. Преподаватель наставлял как работать, давал советы, рекомендовал что, где о чем читать. И существовали кабинеты по предметам — литературы, математики, физики, естествознания, географии, химии и др. По идее, получив задание по теме, каждый приходил в соответствующий кабинет и там выполнял свое задание. А в кабинете постоянно дежурил преподаватель по данному предмету и лаборант — кто-то из учеников старших классов. Так мы приучались самостоятельно работать и мыслить.

Но самостоятельность давала и другие результаты. Наше сознание не было приспособлено к ней. И... в кабинете географии шла игра в географические названия (кто больше напишет на одну букву этих названий), в кабинете литературы не менее активно составлялись из слов слова. Кабинет математики был избран ареной морских боев. Куда хуже было с химией. Тут фантазия наша истощалась и приходилось, никуда не денешься, заниматься. Через определенный промежуток времени мы представали перед нашим учителем по соответствующему предмету на коллективном уроке. Тогда существовала тяга к сокращенным наименованиям. Коллективные уроки именовались колуроками. Но вскоре они действительно превратились в «кол»-уроки, потому что самой распространенной отметкой оказывался «кол».

И еще плохо было с историей. Кабинета истории и истории как таковой вообще не существовало. Для нас историю воплощал учебник ИЛ.Раузера «От рабовладельческой общины к пролетарской революции». И изучали мы обществоведение,— то есть историю классовой борьбы: восстание Спартака, Жакерию, восстание Уота Тайлора, Болотникова, Стеньку Разина, Пугачева, английскую и французскую революции. Промежутки между ними, пусть и растянувшиеся на века, заменялись короткими связками. Помню шел как-то из библиотеки на Петровских линиях и крепко прижимал «Историю средних веков» Йегера дореволюционного издания. А так хотелось знать — что было? О будущем мы не беспокоились. Тут для нас, десятилетних, все было ясно. Идем к коммунизму. Жалко старших: а вдруг не доживут до счастливых времен?

Но надвигались первые тревожные, нами пока не ощущаемые перемены. Шел год двадцать восьмой. Педология оказалась вредной буржуазной наукой. Кончился Дальтон-план. Снимают нашего дорогого Димпетра. Претензии к нему были серьезные. Дьявольские изобретения с тестами. Как могут быть советские дети в чем-то неравны между собой? А он додумался сгруппировать классы, например, наши шестые (А, Б, В, Г, Д) по степени способностей и успеваемости. И если еще не было

17

особого отличия в классах А и Б, то класс Д собрал действительно умственно отсталых или активно не желавших учиться.

И на укрепление школы в директора бросают работницу с соседнего завода лабораторного оборудования.

Особых претензий к ней мы, ученики, не имели. Она уже умела читать и расписываться и вполне созрела для того, чтобы управлять, если не государством в целом, то школой. Опять же был крепкий завхоз, который вел все именно хозяйственные дела, а попутно и педагогические. А школьные программы колебались в соответствии с указаниями свыше.

Принцип обучения изменился. Во главу был поставлен коллектив. Мы начали учиться по бригадному методу. Это означало, что нас объединяли внутри класса по бригадам. По каждому предмету отвечал кто-нибудь один за всю бригаду, а отметку ставили всем,

Дорогой мой мальчик, я не буду публиковать весь твой дневник. Правда, даже для секретных документов существует срок давности (25, иногда 50 лет), но там есть твое интимное: как ты — то дружил, то ссорился с теми, кто потом всю жизнь были твоими лучшими друзьями, а то и попросту насмерть дрался с кем-нибудь из них до крови, до неразговора в течение аж двух-трех дней. Это твое, но давай вспомним, как мы жили в нашей доброй школе.

Да. Мы жили в школе. Мы жили школой. У нас было очень много дел. Учеба была не главным. Нас захлестывала общественная работа и драмкружок, да еще новые веяния. Забегу немного вперед.

«Пятилетку в четыре года!» — этот лозунг подхватила вся страна. Как же мы останемся в стороне. И мы берем на себя обязательство закончить седьмой класс, то есть школу, досрочно, в марте. Спешно подсокращаются программы, сидим вечерами, стараемся. Учителя сквозь пальцы смотрят на то, что чего-то не выучили, чего-то не знаем. Надо с честью рапортовать. И мы гордые и счастливые рапортуем. Школа закончена досрочно. Правда, что делать оставшееся время — никто не знает, и мы все равно торчим в школе.

Но вернемся чуть назад. Дел было невпроворот. Собирать металлолом, бумагу. Ходить на ближайший, шефствующий над нами завод на субботники. А там было действительно интересно. Мы не только подметали полы, а делали полезную работу. Надо было на разных аппаратах привинчивать провода, закручивать какие-то гайки. Это было и по силам и по разуму. А учеба не очень-то отягчала нас. И мы чувствовали себя самостоятельными. Вот запись от 17/I-30 г.

«Химия. Контрольная по химии. Ужас перед «неудом» наполняет меня, Лилюшку (это самый, самый потом на всю жизнь — друг. Прим. ПД), нашу бригаду, группу. Но это не мешает ввалиться в класс

18

в самом веселом настроении и деятельно протестовать против нее. Но не прошло и десяти минут, как контрольная началась (оказывается не всегда вы брали верх над преподавателями, прим. ПД).

Русский начался с того, что выставили Ивана, вслед за ним отправились Масюк и Выдра. Им повезло — отправились играть в волейбол. Я и Лилюшка зверски хотели смотаться с урока и начали бузить. Но нам не повезло. Несмотря на то, что нас рассадили, а мы продолжали мешать, нас не выставили, а вот Витьку выставили. Зато вместо физики устроили театральный. Репетиция прошла прилично.

18/1. Собираюсь идти на «общество». Вдруг Масюк кричит: «Димка, идем на завод!». Я не протестую. Зачем идти — не важно. Главное смотаться с занятий. На заводе ходим по цехам и объявляем, что будет собрание. Ходим с горном и барабаном.

20/1. С самого утра в школе. Не до занятий. Засадили делать плакаты для демонстрации. Шесть лет без Ленина.

23/1. До того был занят, что только сейчас могу записать 21 и 22... Двадцать первого опять был жуткий день. Опять плакаты. Для театрального. Понятное дело не занимался. «Естество» — последние два — отменили и сделали репетицию.

Потом делали и вешали газету... И мы опоздали на урок. А в канцелярии нам сказали, чтобы мы опять шли на завод. Ура! Смотаемся с занятий. Ходили опять по цехам. Теперь объявляли, что завтра будет вечер. Прогуляли два урока... В школе один урок химии пробузили, и вместо математики — репетиция.

25/1. На «естестве» ни черта на первом уроке не делали. На втором Олена Витаминовна (естественная традиция прозвищ. — ПД) начала говорить с девчатами о ликбезе. Она любит обсуждать общественные дела на занятиях. Девчата тоже не протестуют (заниматься не хочется).

Своеобразные отношения сложились с преподавателями. Мы чувствовали себя чуть ли не наравне с ними. «Иду на собрание родителей нашей группы. Сидят человек 15 наших ребят и кроют администрацию, учителей и все, что вообще можно крыть. Олена Витаминовна, как может, отбояривается. Родители соответствующе настроенные, тоже наступают...»

А на уроках нередко делали, что хотели.

«20/1-31. Читал на «обществе» «Дневник Кости Рябцева». Вещь довольно хорошая. Только про старое (а старое-то происходило за 7—8 лет до нас. — ПД).

7/II-31. Сижу себе спокойно на химии, читаю «Железный поток». На русском опять читал.»

19

Такова была система обучения. Само обучение куда-то отходило на второй план. Немного отступаю. Выбираю отдельные дни.

«11/1-31. На географии Амплитуда Алексеевна выставила Ивана и Витьку за то, что они жгли угли. На физкультуре зверски бузили. На «естестве», понятно, ничего не делали, хоть и подошла Олена Витаминовна.

12/1. Небывалые вещи... сегодня занимался на «обществе» и сделал целое задание!!!

31/1. Как все тридцать первые — день прогульный. Ходил... на завод. Думал достану заявку на покупку холста для театрального.

1/II. Собирались делать географию. Конечно ничего не получилось".

Театральный кружок. Не рискую делать о нем выписки из твоего дневника. Пришлось бы, наверное, весь его переписать. Каждый день в основном — о нем. Во всяком случае неизмеримо больше, чем об учебе или о чем-либо другом.

Театральный кружок был для приобщенных к нему своеобразным образом жизни. И так повелось уже несколько лет. Руководил им долгое время учитель математики Сергей Владимирович Серпинский — в просторечии Серпупыч. Сам он, пожалуй, уделял больше внимания кружку, чем математике. Да и кончил тем, что прямо из школы перешел режиссером в Детский театр, где и проработал многие годы. Наш класс попал в сферу театрального, в последний год его работы в школе. Занимался он, естественно, больше со старшими классами. Мы были на побегушечных ролях. Но сама атмосфера игры, театрального действа, непрерывного творчества (ведь большинство вещей писались кружковцами и самим руководителем), доброжелательности, радости общения — завлекала.

Когда Серпупыч ушел все приуныли. Но и тут нам повезло. В руководители кружка пригласили артиста театра Мейерхольда Колю Поплавского. В театре Коля видных ролей не играл, в основном работал на уровне скушать подано» — немая фигура в третьем действии, пьяный матрос, с двумя-тремя репликами проходящий по сцене. Но дар общения и режиссуры у него несомненно был. И потом он был отчаянный общественник — председатель месткома театра и, поэтому всегда очень занят. И зачастую не мог приехать в школу, а вызывал нас к себе, вскоре нас уже нарекли в театре — «деточки Поплавского». Нам посчастливилось сидеть часами на репетициях, когда на сцене были Зинаида Райх, Ильинский, Штраух, Боголюбов, Гарин. Мы видели, как создавался Мейерхольдом «Лес» Островского, «Клоп» Маяковского, «Последний решительный» Всеволода Вишневского, «Список благодеяний» Олеши. Мы присутствовали при чуде рождения сценических образов.

20

И, пожалуй, это стоило многих школьных уроков. Некоторые из наших девушек (Лида Плескова, Маша Голованова) окончив школу, пойдут в театральное училище при театре Мейерхольда. Маша логом будет успешно дебютировать в «Ревизоре». А потом — театра не станет, будут и издевательства над Мейерхольдом, и страшная смерть его в застенках Лубянки, и гибель Зинаиды Райх.

Но до этого еще далеко. Целых семь лет.

Мы, естественно, не понимали, как нам повезло: в течение года, чуть не из вечера в вечер, присутствовать, видеть как творит один из величайших режиссеров двадцатого века. Но ощущение приобщения, чувство какой-то неопределенной радости, быть может, волнение охватывало нас каждый раз, когда мы оказывались здесь в затемненном пустом зале, где только на столе Мейерхольда, установленном в проходе в некотором отдалении от сцены, горела лампочка. И еще была освещена сама сцена, где происходило таинство создания спектакля. И сам Мейерхольд — то молчаливо сидевший за столом, то вдруг стремительно выбегавший на сцену, размахивающий руками и наставлявший актеров.

А сами-то наши постановки не были чем-то необычным. Времена были в самодеятельном искусстве синеблузно-монтажными. Мы выходили на сцену, что-то говорили, пели, к чему-то призывали, маршировали, выносили соответствующие плакаты. Публика наша — рабочие ближайших заводов и наши собственные родители — привыкли к этому столь распространенному театральному жанру двадцатых годов и, естественно, были снисходительны к нам. И для нас, мы понимаем это с тобою сейчас, главное был не результат, а само приобщение к действу, само участие в нем. и в еще большей степени — подготовка к нему.

Очень сочувствую тебе. Конечно, сами занятия весьма обременяли. И без того дел невпроворот. Справедливо отмечаешь: «1/II-31. В месяц у меня занято 24 дня. Погибаю. Литературная группа при «Пионерке» (газета «Пионерская правда»), пионерский отряд, стенгазета, другие общественные хлопоты в школен. Но были дела не менее серьезные, достойные ваших тринадцати в любые времена. Того же 1/II: «Витька по дороге в школу нашел оторванный кошачий хвост».

Этот Витька! Ослепительно рыжий, улыбающийся, настоящий друг. Он прожил половину своей жизни. Он погиб в 1941, как и большинство тех, с кем сегодня ты сидишь за партой. 1916—1917 гг. — это годы старших лейтенантов 1941 года, первыми выскакивавшими из окопов под Москвой, под Вязьмой и увлекавших своих бойцов: «За Родину, за Сталина!». Но это там, впереди.

А пока хвост. Как его продуктивней использовать?

«Решили положить кому-нибудь из девчонок в портфель. То-то будет крику. Так и случилось. Обладательница хвоста очень сер-

21

дилась. Но тут пришло спасение. Весть о хвосте пошла гулять по школе, и к нам явилась делегация из 6-го «А» с просьбой одолжить хвост. Мы милостиво согласились*.

А вот следующая запись.

«Тут уже дело посерьезнее, не просто кошачьим хвостом попахивает. Оказывается преподаватели все-таки пытались ввести нас в рамки нормальной учебы. Сергей Павлович (учитель литературы) поставил вопрос на педагогическом совете о срыве занятий по словесности, о некоторых ребятах и, главное, о ничегонеделании. Было решено нескольких ребят перевести в другую группу. Я и ближайшие друзья — Костя и Лилюшка — записаны в протоколе».

Но пока дела и дела.

«3/II. Сегодня жуткий день. Жуткий не по событиям, а по своей напряженности. Сегодня вечер на аплитурной фабрике (один из наших шефов). Мы, понятно, выступаем. Несколько человек сняли с химии. Но мало. Забегаю в «химию». Александра Ивановна (это учительниц прим. ПД) начинает укорять: «Почему не на уроке, почему пропускаем занятия?». Объясняю: «Нас отпустили». Тут замечаю, что кое-кто из оставшихся ребят режется в военно-морскую. Наконец, все к выступлению приготовлено. Премся от нечего делать на химию. Ее сегодня три урока. Но тут Александра Ивановна начинает нас выгонять: «Пришли к концу. Нечего вам тут делать. Только мешаете. Уходите!». Ребята из угла кричат: «Да, они мешают нам заниматься!», а мимоходом: «А5, К7, И8 (те, кто играл в военно-морской бой, знает, что это такое — прим. ПД)». Мы утверждаем, что знаем сегодняшнюю тему. Но А. И. спрашивает: «Какой реактив на Н2SО2?», и мы сразу же зашиваемся... Но нам не до этого.

Нам надо выступать в семь часов, а уже — к шести и никак не дозвонимся в театр к Коле. Неожиданно в 6.30 заканчиваются перевыборы. Небольшой перерыв и требуют нашего выступления. Иначе будут перед нами на два с половиной часа выступать артисты. А у нас идут занятия. Мы же вторая смена. И не всех отпускают. Нет одного из актеров. Пропала где-то наша главная. Ее тоже надо заменить. Надо получить листовки, юнгштурмовки. Кончается урок. Хочется есть. Ребята требуют талончики в буфет. А руководитель собрания обещает дать бесплатно только после выступления. Артисты подгоняют: «Начинайте скорей. Не задерживайте!». Семь часов — срок, до которого артисты ждут. Затем начинают ставить декорации. Наше выступление откладывается. Шамовки не дают. Ребята начинают ворчать. В 7.10

22

еще, одна неприятность: ушел домой исполнитель одной из главных ролей... Не знаем, как будем выступать. Но один из нас вызывается. Оказывается, знает роль. Быстро лезем на сцену. Решаем выступать с декорациями артистов. Вот тут-то и начинается позор. Жуть, мрак, беспросветный ужас. Одна из наших актрис, Наташа, забыла роль. Ей сразу начинают подсказывать несколько человек. В зале все слышно. Поем очень скверно. Маршируем вяло. Все время переговариваемся друг с другом... Когда выступает Рауль, роль он то знал, да не знал мизансцен, и собирается сесть не туда, куда надо. Один из нас хватает его за руку и ведет на положенное ему место. Вдруг из-за кулис появляется рука с листовками и кто-то перекрывая актеров, кричит: «Положите листовки на стол!». Зажегся диапозитив с портретом Ленина. Тут часть ребят села не во время. Вышла Ляля, подменяющая главную исполнительницу, и бормочет что-то под нос, да еще боком к публике. Ребята кричат ей: «Повернись!». Она сбилась, спуталась окончательно. Наш электрик все не так крутил прожектор. За кулисами кто-то громко возился. Перед сценой сидело несколько ребят, не участвовавших сегодня в выступлении, и строили нам рожи.

Коля страшно возмутился постановкой: «Это безобразие, такого ужаса еще не видел!», Стыдно было к нему подходит». Но был он добр и отходчив. Уговаривал ребят не брать талонов в буфет: «Стыдно за такую постановку». Но оказалось проще. Мы опоздали, нам ничего не досталось».

Туг я понимаю, как вам всем было нелегко, времена были карточные. И не каждого дома ждала путная еда (впрочем, как и сегодня). Да, дел у вас было полным полно. Куда уж думать об учебе.

«4/II — выходной», а «5/II пришел в школу к часу. Тут меня хватает завхоз: «Пойдешь сейчас в «Красный октябрь» подготавливать зал к перевыборам в совет». «Красный октябрь» — клуб рядом со школой. А сегодня надо сдавать «естество», а я ни хрена не знаю. Пошло несколько человек, а там работы нет. Постарались сделать «естество». Пошли в класс, а Олена Витаминовна нас не пускает. У нас не сделана письменная. Следующая математика».

«21/II. Опять готовились к вечеру. Опоздали минут на 20 на географию. Полностью смотались с немецкого и физкультуры. На естество пришли. Ни черта не делали. Барабанили палками, болтали, шумели".

Правда, временами в голову приходят (вошел в года) разумные веши.

«Мне начинает не нравиться... ребята удирают с занятий, срывают их. Сорвали сегодня несколько уроков. Дисциплина паршивая.

23

Очень небрежно относятся к вещам. Сломали два стола, барабан, разорвали клеенку. Отломали спинку стула. Имел разговор с Софьей Павловной (директриса). Она заявила: «Если это будет продолжаться, то, несмотря на пользу, приносимую театральным, его придется разгонять».

23/II. Первый урок — география. Сперва немного пытались заниматься, но потом от/бросили эту попытку... Последние два — математика. Но... начался вечер и математика сорвалась.»

Я внимательно вчитываюсь в дневник. Много у тебя об отношении с ребятами, о текущих школьных делах, об общественной во всех видах работе, главной страсти вашей — театральном. А где же про то, что окружает вас? И вот, наконец, 14/1-31. Скоро четырнадцать. Ты совсем большой. Уже кое-кто из ребят ушел из школы — начались наборы в ФЗУ. Перед вами стоит вопрос — что дальше делать в жизни?

И вот размышления о театре и современности.

«... поехали в театр. Смотрели - «Последний решительный». Я первый раз, остальные по 2—3 разу. «Последний решительный» мне понравился, но с большими «но». Как все постановки у Мейерхольда: оформление очень хорошее, артисты играют прекрасно. Но вот содержание на этот раз «тово». В общем тема и содержание очень актуальны. Сейчас Большой театр и некоторые другие театры хотят дать что-нибудь новое, советское и... дают халтуру. Изображают советских моряков (о них речь в «Последнем решительном») балетными мальчиками и т.п. Вишневский (автор «П. р.») выводит в пьесе мысль: сейчас, когда каждый час, каждую минуту может начаться война, некоторые театры стоят далеко от жизни, дают искаженное понятие о теперешнем Красном флоте и краснофлотцах. Сейчас надо показывать картины, агитирующие за укрепление обороноспособности страны, а не балетные халтурки. Дано это очень сумбурно и без соответствующего вступления. Понять это очень трудно. Приятное впечатление создают два места. Когда кроют прямо в зале из 37-миллиметровой зенитки и из «Максима» (естественно, холостыми). Хороша также сцена в матросском клубе. Там вечер. На эстраде выступают всякие халтурные певцы и певицы. Но вот появляется настоящий доподлинный, не поддельный, поэт Жаров. Другой раз, ребята говорили, был Асеев».

Так мимоходом ты выдаешь, что давит на вас, к чему готовят вас: «каждую минуту может начаться война». Это прошло через твое детство, через школу. Да. Нас и октябрят, и пионеров 20-х годов, комсомольцев первой половины тридцатых учили истово, свято верить: кругом враги, быть начеку. Бдительность и еще раз бдительность.

24

И так все время, месяц за месяцем, год за годом.

Театральный, плакаты, бесконечные хождения на заводы, отряд, общественные дела, общественные дела. Да еще на уроках читаем, бузим, сражаемся в морской бой, как в кабинетах в славную пору Дальтон-плана. Ну, никак времени на занятия не оставалось. Почему же мы все-таки что-нибудь знали? Ведь еще и этот бригадный метод. Отвечает один за всех. Остальным вроде и учиться не надо.

Ну, те предметы, которые ты отвечал — тут хочешь не хочешь — учи. Для тебя — это гуманитарные. Литература, немецкий, «общество». Помнишь как с немецким: как только контрольная все вокруг тебя, слева, справа, впереди, сзади.

Но является Эльфрида Эмануиловна (учительница), извлекает меня и сажает недосягаемо отдельно.

Но вот с «обществом», впрочем, отношения своеобразные. Вспомним наш политкружок. Тут мы были на высочайшем уровне. Изучали только классиков. Причем по самому прогрессивному методу. Каждый выбирал одно из произведений Маркса, Энгельса, Ленина. У нас с тобой было «Развитие социализма от утопии к науке» Энгельса. У кого «Что делать?», у кого — «Материализм и эмпириокритицизм».

Мы в наши 12—14 и на это, и не только на это, были способны. А изучение происходило так. Садились вдвоем. Сперва читали вместе абзац, например, из твоей работы. Потом обсуждали его и делали какие-то записи в тетради. Потом читали абзац из работы соседа. И тоже обсуждали и опять делали записи. Потом менялись парами и читали следующие абзацы и снова делали записи. И так до конца занятий. Пусть каждый представит себе кашу, которая была у нас в голове к концу занятий.

Впрочем, пройдет год. Мы уже в ФЗУ автозавода им.Сталина и все повторяется, пусть в несколько видоизмененном виде. Вместо истории мы изучаем «Капитал» Маркса. Как можно понять, он был совершенно необходим для будущих слесарей, фрезеровщиков, токарей, наладчиков станков, не меньше необходим, чем конструкции станков, на которые затрачивалось в учебной программе примерно столько же времени. Впрочем, каждое занятие «Капиталом» было для нас праздником. Дело было не в «Капитале», а в нашем преподавателе — молодом Лютике Назарове (ему было всего 22—23) — человеке удивительно интеллигентном, в отличие от нас прекрасно знавшим историю. Он умел нас увлечь даже «Капиталом». Он скоро ушел от нас и не больше, ни меньше как в Наркомицдел, где вскоре стал личным секретарем-референтом зам. наркома Крестинского. А дальше — тридцать седьмой, который не миновал и его.

В этом не было ничего удивительного. Он до революции первые годы

25

жизни провел с отцом, старым большевиком, в эмиграции и французский и немецкий языки были для него практически родными. Почему он попал к нам сразу после института — трудно сказать. Может быть сам захотел немного пройти школу преподавателя.

Но вернемся к школьным делам. Как результат нашей системы учебы многие годы сохранилось у нас с тобой убеждение, что мы абсолютно тупы по части физики и математики. И даже самые высокие систематические отметки в течение всех двух лет в ФЗУ ничего не меняли. И только спустя много лет, когда изучал высшую математику, вдруг открылась прелесть системы математического мышления и, то, что можешь понимать и легко запомнить 25 формул интегрального исчисления и оперировать ими. И вроде это было легче, чем заучивать и обсуждать непонятные азбазы из «Материализма и эмпириокритицизма». Что же дала нам с тобой школа той, теперь бесконечно далекой поры? В общем кое-что мы все-таки знали. Особенно по тем предметам, по которым отвечали при бригадном методе. А может, это был своеобразный прообраз нынешних специализированных школ и лицеев, где не учат то, что не относится к основному направлению, или учат в умеренной дозе. Но было еще одно очень важное, необратимое, то, что прошло через всю жизнь до прадедовских времен. Это чувство дружбы, взаимопомощи, верности друзьям, чувство коллектива и, пожалуй, вместе с этим, и — ответственности за то, что ты должен делать, ведь друзей нельзя было подводить.

Многих уже нет. Из ребят больше половины не вернулись с войны. Недаром кто-то из друзей как-то вспоминал, что можно взять карту страны и Европы и на ней между Москвой и Берлином прочертить полосы по годам — где лежат какие года. Наши — год рождения 1915—1917-й это под Москвой, дальше — более молодые. Не все вернулись из ссылок и лагерей. А ведь мы, естественно, не только я, не были исключением. Наш класс был, как вся страна.

Время сделало свое. Сегодня спустя почти семьдесят лет остались немногие, особенно ребята. Но те, кто есть,— по-прежнему дружим. По-прежнему встречаются наши «мальчики» и больше «девочки». И радостно то, что это передалось и двум следующим поколениям. Третье еще есть не у всех, да и мало. Поэтому о нем не рискну говорить.

ТРИДЦАТЫЕ

26

ТРИДЦАТЫЕ

 

К чему нам богатства и моды!

В футболке, по горло в пыли,

Шагали тридцатые годы

Дорогами юной земли.

Я помню военные марши

И добрый утесовский джаз.

И все то нам было не страшно,

Все солнечно было у нас.

В коммуну неслись ошалело

Глядящий с экрана Чапай,

Герои крылатые в шлемах

И алый, как знамя, трамвай.

А сердце — плакаты, парады

И первый щемящий испуг...

Нас утро встречало прохладой

Уже недалеких разлук.

Как удивительно и странно. Поэт Николай Добронравов в журнале «Юность» №2 за 1970 г., спустя три с лишним десятка лет после времен нашей юности, сумел так удивительно емко сформулировать то, что было в нас.

Мы действительно ходили в полосатых (черное с желтым) футболках. Правда, многие предпочитали юнгштурмовки (и ребята и девушки), и на парадный случай у некоторых девушек было даже по одному платью, хотя больше из ситчика или из чего-то перешитого маминого.

И, действительно, было не страшно, солнечно и вместе с Чапаем неслись в коммуну.

1933 год. Окончено ФЗУ. Мы уже равноправные строители коммунизма. Шутка ли: в 16 лет быть наладчиком станков на самом ЗИСе,

27

получать вдвое больше матери, врача с двадцатилетним стажем, заведующей отделением в поликлинике. Да еще «Комсомолка» печатает с лестными словами портрет своего заводского юнкора.

И все у нас первое.

Организуем первый рабочий альпийский поход. Нас около восьмидесяти человек. Главным образом «зисовцы» (с завода им.Сталина). Среди нас несколько опытных мастеров альпинистов. Но в основном — мы, еще не видавшие горы, прошедшие лишь пару месяцев тренировок на Влахернской по Савеловской дороге (традиционное место занятий спортсменов). А дальше — Кавказ. Цель — Эльбрус и оттуда через четыре перевала к Сухуми. Первый в истории альпинизма массовый поход. И поэтому внимание. Получили отличное по тем временам английское снаряжение. И в «Правде» и в «Известиях» охотно приняли и напечатали мой материал. К походу готовились серьезно. Во главе были «пожилые люди». Кое-кому уже стукнуло 35. Но важно другое: некоторые прошли в молодости школу гражданской войны. А у нас почему-то было несколько боевых винтовок, наганов, специальные приборы световой сигнализации, применявшиеся в горах. Казалось бы, довольно странный вид альпийского снаряжения.

К чему вообще пишу здесь о нашем походе? Вроде далек он от основной темы.

Но шел тридцать третий. В стране карточки. Страшный голод на Украине — извечной житнице страны. Миллионы погибших. А нас в избытке и отнюдь не по карточным нормам оснастили продовольствием. И так как нести в рюкзаках весь запас было просто невозможно, то груз был равномерно разделен и направлен в точки, которые будем проходить.

Но мы ничего не ведаем о голоде, о том, что творится на Украине и даже на Кавказе в тех местах, куда направляемся. Южное солнце слепит нам глаза. И мы воспринимаем наше вооружение вполне естественно. Обращаться мы с ним умеем. Мы воспитанники «Осовиахима». Дополнительная тренировка в полевых условиях. И мы не только это можем. Мы прошли обучение вождению танка. Правда, на древних танкетках «Рено» (танк на одного человека) начала двадцатых годов со скоростью 4 километра в час со снятой башней. На танкетках, о которых острили: «Танки типа «Рено» — две скорости — «тпру» да «но».

Говорят в горах Кавказа появились какие-то бандиты. Ну и что? Да, мы не догадывались о том, что явным стало сегодня и то, что сейчас зовется Чечней. Что-то до нас начинало доходить только во время похода: куда бы мы не приходили и куда бы мы не рассылали продукты — нигде ничего не оказывалось. На почте везде отвечали: «Ничего не знаем, ничего не получали». В результате пришлось довольствоваться

28

тем, что было в рюкзаках. Естественно, этого не хватало и последние несколько дней мы жили сперва на одной землянике в районе Домбая, а за последним перевалом пробавлялись недозрелыми орехами, благо они были в изобилии на южных склонах Кавказского хребта.

Но мы ничего не ведали. И все могли. И энтузиазм захватывал нас. Впрочем одно доброе дело мы сделали.

Весной здесь в горах на склонах Эльбруса во время лыжного, опять-таки первого горного похода погиб руководитель московской секции альпинистов Николаев. Было решено установить ему памятник на высоте 3200 метров на станции «Кругозор». И мы это сделали, хотя было нелегко и пришлось вручную только с веревками, подобно строителям пирамид (впрочем, они были сметливее и опытнее нас) перетащить огромный кусок скалы и укрепить на нем привезенную из Москвы памятную доску.

А, может, это был прообраз лагерной работы, до которой мне осталось так недолго — какие-то пять лет. Но и об этом тогда никак не мог догадываться.

Сегодня наших внуков и правнуков не оттянешь от телевизора. Бесконечные «Санты Барбары», рыдающие богатые, многочисленные варианты мультиков и т.д. и т.п. Большая часть информации, впитываемая, формирующая сознание, поступает с экранов телевизора. Ни радио, ни живое общение, ни театры, ни концерты, ни музеи не идут в счет; Даже книги на каком-то не первом плане.

В наше с тобой время эту роль играло кино. В общем-то молодой, только становящийся на ноги вид искусства. Ему от роду было 30 с небольшим, а «геле» сегодня уже основательно за сорок. Если же говорить о звуковом, то мы с тобой присутствовали при его рождении. Вспомним, как отец в двадцать восьмом водил нас на первый в Москве сеанс звукового кино в Колонный зал. И творилось чудо. Бесплотные, молчаливые ранее актеры пели, разговаривали, играл оркестр, мир наполнялся звуками. А потом шел первый немецкий видовой фильм: день в деревне. Кукарекали петухи, гоготали гуси, клокотали куры, и кто-то весело смеялся, а на озере был слышен плеск воды.

Кино стало нашей страстью. И тому свидетельство «приложенная» к дневнику тетрадь с надписью «Кино и пр.» И на первой странице: «Начато 7/ III -29 г.» Нам двенадцать. 7 марта — день рождения. И дальше список всех виденных картин. В нем 284 названия, а до 7/III-33 г. — 279. Следовательно, за четыре с небольшим года. То есть 70 картин в год! Исправно же мы с тобой трудились. И хватало терпения записывать. Благо бежать от дома до кино «Метрополь», что в здании самой гостиницы, — несколько минут. А там три зала. И всегда есть места. И дешево. Здесь были и любимые комедии с Чарли Чаплиным,

29

Бестер Кейтоном, Гарольдом Ллойдом, и знаменитый «Тарзан», от которого с ума сходило не одно поколение мальчишек, и его бесчисленные продолжения вроде многосерийной «Дочери Тарзана»; и «Знак Зерро» с неподражаемыми звездами американского немого кино Мери Пикфорд и Дугласом Фербенксом. Они еще тогда в Москву приезжали. Но подавляющее большинство наши: «Броненосец Потемкин» Эйзенштейна, «Мать». И с ними «Герои домны», «Цемент», «Пятилетка», «Турксиб», «Митрошка — солдат революции», «Мятеж», «Обломок империи» «Октябрь», «Стачка», «Встречньй» с молодым Тениным, который еще не подозревает, что станет лучшим в мире Мегрэ, «Падение дома Романовых».

Достаточно этих названий, чтобы понять, — кино делало свое дело, как сегодня «теле». Оно воздействовало на наше сознание, помогало формированию менталитета первого поколения советских людей.

И мы были «сформированы» настолько, чтобы принимать одно за другим и «Шахтинское дело» и «Процесс промпартии» и право-левацкий блок Сырцова-Ломинадзе (а отец с первым работал в годы после революции в Ростове, а со вторым в Магнитогорске) и Эйсмонта-Толмачева (с последним отца связывала и работа в годы гражданской войны, и совместная работа в 1930—1931 годах). Раздвоенное сознание. И, наряду с кино,— газеты.

Не поленимся пересмотреть их с начала начал. За годы. «Известия» 3-е марта 1917 г. №7.

Наверху надпись: «По прочтении распространяйте и расклеивайте. БЕСПЛАТНО. Список нового правительства. Примечание: «Настоящий состав правительства установлен после переговоров исполнительного комитета Гос.Думы с Исполнительным Комитетом Совета Рабочих и Солдатских депутатов».

Как радостно начиналось... Какие надежды!

Год 1923-й. Гражданская война позади. Мы победили. Страна переходит к мирному строительству, а вот капиталистический мир трясет. Областная газета «Трудовой Дон», 1923 г., декабрь, II, вторник: «б декабря в ряде городов Германии состоялись коммунистические демонстрации».

«Развал экономической жизни Англии как в области промышленности, так и в области торговли продолжается. Он порождает сильнейшую безработицу, дороговизну, жилищный кризис».

Мы с тобой не очень вслушиваемся в то, что читает бабушке вслух дед, сидя в своем кресле. Та занята вышиванием. Да и вслушиваясь, не очень-то поймем в наши шесть с небольшим. Но что-то, как момент-

30

ный рекламный кадр в кино или теперь на стеле», откладывается в детской голове.

А вот уже тревожные начала.

«Правда», 25 ноября 1924 г. Из доклада Каменева «Ленинизм или Троцкизм»: «Ленин в 1911 г. писал: «Мартов излагает взгляды меньшевизма. Троцкий плетется за меньшевиками, прикрываясь особенно звонкой фразой».

Спустя 11 лет Каменев, проложивший дорогу Сталину, испытал эти приемы на себе. Но тогда и еще добрый десяток лет и старшее поколение, и мы, входившие в сознательную активную общественную жизнь, свято верили, что так и надо.

Год 1928-й. Лето. Донбасс. Маленький промышленный городок Переездная, что рядом с Лисичанском. Дед врачом в больнице, прекрасной, предельно оснащенной по тем временам больнице, построенной еще бельгийцами для рабочих своего завода «Донсода» в девятисотых годах.

Семейная традиция: продолжается чтение вслух газет и книг. И вот впервые в детское сознание врывается это непонятное, но страшное слово — вредитель. «Шахтинское дело». А немного позже арестован один из лучших маминых друзей. Известный инженер. Он тоже вредитель.

Но фашизм-то набирает силу. Гитлер получил впервые 106 мест в Рейхстаге. А у нас легендарные ледоколы «Красин» и «Малыгин» идут на помощь экспедиции Нобиле, потерпевшей бедствие при полете к северному полюсу на дирижабле. Наши летчики Чухновский, Бабушкин демонстрируют всему миру свое мастерство и спасают членов экспедиции. А год спустя .у нас торжества.

«Правда», 21 декабря 1929 г. — Она целиком посвящена пятидесятилетию «ленинца, организатора и вождя». А.Бубнов (погибнет в 1937 г.) пишет: «Один из самых первых организаторов и руководителей Октября и его побед». А.Енукидзе (погибнет в 1937 г.): «Вождь ленинской партии и Коминтерна» (президиум исполкома Коминтерна уничтожен почти поголовно в те же годы).

И тот же день 21 декабря 1929 г. «Правда» не одинока. Через всю первую страницу «Известий»: «Вождю Ленинской партии и мирового пролетариата, железной воли большевику, верному ученику Ленина, вожатому социалистического переустройства страны тов.Сталину в день его пятидесятилетия горячий привет!».

И тут же на треть страницы портрет и статьи, статьи, статьи — весь номер. На первой странице Орджоникидзе (погибнет в 1937 г.) на второй — Ворошилов и Калинин.

А месяц спустя (21 января 1930 г.) те же «Известия»: «Шесть лет

31

без Ленина мы идем по ленинскому пути», «Ленинизм побеждает», «Ленинский призыв ударников».

Это наш мир. Мы живем в нем. Мы входим в сознательную жизнь. В те годы ликвидирована девятилетка и после седьмого — выбирай свой путь в жизни. Мы хотим в ударники. Мы хотим на производство. Надо строить новую жизнь. И спустя год с радостью идем на АМО. И когда меня не принимают по малолетству — всего четырнадцать — рано отдали в школу, трагедия. И только упорство, повторные заявления, да и вымахал к этому времени за метр семьдесят, — спасают. И 1 октября 1931 г. — мы ученики 28-й группы ФЗУ АМО. Пусковой период. Остаемся в цеху не на одну смену. Ночуем тут же. Энтузиазм. С пуском реконструированного завода мы уже работаем на заводе, который носит имя самого Сталина. И мы гордимся этим.

«Известия», 11 января 1932 г. Как нам понятны лозунги, которые идут через всю первую страницу: «В обстановке все углубляющегося мирового кризиса хозяйственной разрухи, обострения внутренних противоречий, растущей безработицы, нищеты и голода трудящихся города и деревни вступает капитализм в 1932 год. У капиталистов РАСТЕРЯННОСТЬ и перспектива дальнейшего УХУДШЕНИЯ положения. В Советском Союзе завершено построение фундамента социалистической экономики, разрешен вопрос «кто—кого»... Вперед, к новым победам! За выполнение пятилетки в четыре года! Да здравствует ленинская партия, ее ЦК и вождь рабочего класса товарищ Сталин!»

И везде так хорошо знакомое нам: «Нет таких крепостей, которых большевики не могли бы взять (Сталин)»...

А вот чудом сохранившаяся многотиражка завода «Динамо». Тот же 1932 год, тот же январь, те же почти слова на первой полосе: «Верная заветам своего учителя и вождя, закаленная в боях с классовым врагом и их агентами — оппортунистами, ленинская партия, завершив фундамент социалистической экономики, твердо ведет пролетариат СССР к окончательной победе».

Но только ли мы здесь так пишем и самонастраиваемся?

А вот «Русский голос» — самая большая русская газета в Америке. 20 марта 1932 (правда, мы не знаем, что газета издается фактически нами). Тут: «Правда о строительстве социализма для трудящихся капиталистических стран».

И опять на первой странице: «Предсказывают войну между Японией и СССР. Японские милитаристы стремятся к войне с СССР».

И нам приходится готовиться к этой войне. И тут же сообщение: «Ввиду явной опасности в ближайшее время нападения на Советский Союз врагов стройки социализма, агентов мирового капитализма, советские власти проводят в общенародном масштабе снабжение населе-

32

имя СССР противогазами... Всюду вывешиваются правила и инструкции, как пользоваться противогазами. Недавно все вагоновожатые в Москве обращали на себя внимание, так как в течение трех часов совершали свою работу в газовых масках».

А мы — начинающие ЗИСовцы — с гордостью читаем в центральных газетах: «Первые 75 грузовиков нового АМО». Мы еще учимся. Еще тут нашего пока нету. Но гордость за «свой» завод переполняет нас.

А вот два года спустя.

«Правда», 21 августа 1934 г. Начинается славная челюскинская эпопея. Ледокол «Красин» пришел к месту гибели «Челюскина», а передовая все о том же: «Полугодие подъема». И в ней строка: «И если наша Родина теперь собирает урожай не хуже, а местами и лучше прошлого года — года самого рекордного урожая — то в этом крупнейшем экономическом факте находит свое выражение громадная победа ленинского руководства нашей партии и ее мудрого рулевого — товарища Сталина».

А мы по-прежнему не ведаем о том страшном голоде, это в год-то «самого рекордного урожая», который унес миллионы жизней.

В 1920 году, вместе с некоторыми другими руководителями коммунистической партии Финляндии, после поражения финской революции погиб Туомас Хюрскюмурто, заведующий отделом пропаганды ЦК компартии Финляндии. Мы были вместе с его сыном в пионерском отряде при исполкоме Коминтерна, в 1930 г. Когда отец погиб, в журнале «Коммунистический интернационал» была помещена статья о нем. Там говорилось: Туомас Хюрскюмурто был пролетарием-революционером. По своей профессии он был садовником. И в общественной области он работал над построением прекрасного сада будущего».

И мы свято верили в этот сад, в то, что он будет создан и мы будем жить в этом саду.

Год 1934. Мы — наладчики станков в цехах ЗИСа.

И в эти дни — 1-й всесоюзный съезд Советских писателей.

Мы, рабкоровский актив нашей заводской газеты «Догнать и перегнать» и «Комсомолки», стоим в фойе Колонного зала (получили пригласительные билеты), окружив Бухарина. Он только что закончил свой доклад, в котором впервые поставил все на свои места. Нет, даже и Бухарин не мог говорить тогда о Мандельштаме, но вершинное выражение нашей сегодняшней поэзии он нашел в Пастернаке, объективно определил, нашел место Маяковского. Бесконечные вопросы, короткие озаряющие ответы. Мы рядом с человеком — одним из ближайших к Ленину. Он буквально открыл нам глаза на то, что происходит сегодня у нас в литературе, сказав о том, что прежде всего — мастерство и талант. Чувство радости, окрыленности охватывает нас.

33

А ведь всего три с небольшим месяца до 1 декабря 1934 г. Да и не так много до того времени, когда Вышинский будет разоблачать в этом же Доме Союзов презренного врага Бухарина.

Первое декабря 1934-го. Убийство Кирова. Тут и элемент личного. Ведь до перевода в Москву отец два года проработал с Кировым на Кавказе. А шестилетний мальчик как-то беседовал запросто с добрым улыбающимся дядей. И в эту страшную ночь приходит ощущение беды... Кто поднял на него руку?

Неизвестно, что будет, но с полок убираются еще остававшиеся там книги Троцкого, рвутся и сжигаются на кухне.

Идет тяжелая борьба за наше светлое будущее. Пусть трудно. Пусть еще доживают последние дни карточки. Магазины пусты. Но кругом происки врагов, сгущаются тучи. В Германии уже фашизм.

И тут процесс 1935 года. Где здесь правда? Как могли ближайшие соратники Ленина — Зиновьев и Каменев и особенно Каменев, который в единоборстве с Троцким был вместе со Сталиным, изменить делу Ленина? А ведь вспомним, кого уже знали дети нашего поколения в шесть лет: вслед за Лениным — Троцкий, Каменев, Зиновьев.

Но что-то же было? Сколько сбоев и неполадок в жизни страны. Кто-то ведь мешает движению вперед, строительству будущего.

А жизнь идет своими чередом.

«Правда», 29 ноября 1936 г. На первой странице фотография: Калинин, Молотов, Ворошилов, а между ними Блюхер. Очередь еще не дошла до него. Доклад Литвинова: «СССР могучий оплот всеобщего мира». И тут же на этой странице сообщения: «Бесчинства испанских мятежников не прекращаются». И подвал на седьмой странице: «Японо-германский военный союз».

«Фашизм — могильщик демократии и свободы,— говорит с трибуны Литвинов.— Безопасность западноевропейских стран под угрозой». И это было действительно так. Как же было не верить в то, что происходило?

И тут же: «Ледокол «Ленин» и пароход «Рошаль» идут на помощь «Сибирякову» и статья за подписью так любимого нами Валентина Катаева: «У всех на устах имя Сталина». И это за 20 с лишним лет до его повести «Уже написан Вертер», где все совсем наоборот.

Пройдет почти четыре года, быть может, самые страшные четыре года в истории России. До твоего ареста 14 августа остается совсем немного. Для многих миллионов он уже наступил за эти четыре года. Сотен тысяч уже нет, неизвестны места, где находятся их останки. Неизвестны и сегодня.

А судя по «Известиям» от 20 февраля 1938 г., в стране все нормально и спокойно. Главное — отмечаем 90 лет со дня выхода «Коммунисти-

34

ческого манифеста» и напряженно следим, как движется ледокол «Ермак», чтобы снять папанинцев со льдины: «...В теплой взволнованной речи т.Шмидт горячо благодарит краснофлотцев за ударную работу, за помощь в снаряжении экспедиции».

А вот в ихнем мире худо: «Военные действия в Китае», «Дипломатические маневры Рима в Лондоне», «...В своей речи в рейхстаге Гитлер объявил о создании новых многочисленных дивизий рейхсвера».

Газеты полны достижениями страны Советов.

В Москву пришла волжская вода. Полное обеспечение Москвы свежей водой. Мы перестраиваем природу. Прямой путь к Волге. Вокруг Москвы возникают озера-водохранилища, прекрасные новые дачные места. Будет изобилие рыбы, водный спорт, новые туристские маршруты.

Отступим немного во времени.

С отцом в машине едем в Химки. Сворачиваем от развилки с Волоколамским шоссе. Пасмурный день. Мрачное серое небо. Дорога извивается по дну лощины. А кругом тысячи одинаково одетых в серое людей. Тачки, лопаты. Что-то копают, что-то куда-то везут. Спокойно смотрим на это. Да это же заключенные! Прекрасный воспитательный труд. Вот и Горький с группой писателей побывал на строительстве Беломорканала и рассказал о чуде перевоспитания. И от многих мы слышали, как, благодаря этому полезному труду, перевоспитываются даже самые закоренелые преступники. Мы едем медленно по дну будущего водохранилища. А кругом все те же люди в сером. Лопаты и тачки. Тысячи, многие тысячи людей. Так и надо. Именно так, здоровым трудом они перевоспитываются и приносят пользу стране.

Мое перевоспитание начнется в 1938 году. Отца — на год раньше. Я уже никогда не увижу его и до 1955 г. не буду ничего знать о его судьбе. Да и тогда — короткая запись в свидетельстве о смерти в феврале 1940 г., да двухмесячная зарплата, так называемая компенсация. И ничего больше.

Но пока мы свято верили в социалистическую идею. И в лагеря верили. Как же! Еще великий английский ученый, создатель коммунистической «Утопии» Томас Мор... Ведь есть же пока еще преступники? Значит их нужно перевоспитывать и лучше всего — трудом. Вспомним трудовую армию заключенных в «Утопии». Мы верили в полезность и необходимость лагерей. Мало ли что клевещут на нас там — в мире капитала! Принудительный труд необходим. К тому же надо быть постоянно готовым: с минуты на минуту война. Атмосфера, в которой мы существовали, была наэлектризована тревожным ощущением грозных событий. Однако пока эти лагеря никак не касались нас лично.

А ведь в идеалы социализма верили не только мы. С нами, казалось, весь мир. И Бернард Шоу, праздновавший у нас свой юбилей, и созда-

35

тель «Жана Кристофа» и особенно никогда не сдающегося и не унывающего Кола Брюньона и «Очарованной души» — сам Ромен Роллан, и Барбюс, и Фейхтвангер и многие и многие другие выдающиеся деятели мировой культуры.

Но вот, пожалуй, еще более характерный пример. В газете «Нью-Йорк Тайме» (более, чем солидная газета) от 31 декабря 1930 года опубликована речь профессора антропологии Мичиганского университета Лесли Уайта на годичном съезде американского антропологического общества в Кливленде (штат Огайо), произнесенная 30 декабря. Он не являлся коммунистом и стоял на позициях эволюционной социологии. Уайт говорит: «Русская революция является наиболее значительным событием современной истории... Русская революция упразднила «вертикальное» расчленение общества на классы, а также эксплуатацию, Те, кто трудятся, получат, наконец, возможность воспользоваться плодами своих собственных трудов.

В истории классовой борьбы движение всегда шло вперед. Буржуазия свергла дворянство, а пролетариат свергнет буржуазию. Феодальная аристократия, буржуазная демократия, и социалистическое общество — такова последовательность эволюции общественных форм».

То есть здесь не только эмоциональное приятие (подчеркнем — до 1930 г.), но и попытка отнюдь не с маркисистских позиций, обосновать неизбежность и закономерность того, что происходило у нас.

Эти люди не принимали буржуазной цивилизации ХХ-го века. Фашизм был для них отвратителен в своей сути. А тут предпринималась попытка построить новое общество, общество для всех, реализация христианской мечты тут на земле.

И никто еще не опроверг коммунизм как прекрасную идею. Идею, а не путь к ней. Они еще не могли 'во всей полноте представить себе, понять, к каким трагическим результатам приведет попытка реализовать эту идею в нашей стране, с нашими вековыми традициями, с нашей структурой сознания. Они продолжали веровать и надеяться, да, кроме того, из европейского далека острые углы сглаживались, нарушалась фокусировка, плюс мощный поток нашей пропаганды — все представало в мягком рассеянном виде. Да и реальная угроза подступавшей войны.

Вспомним, как весь мир откликнулся на первое военное выступление — франкистский мятеж.

Виделось им только хорошее. И еще — обаяние русской культуры XIX века. Ох, как легко судить прошлое, куда как легче, чем находить путь в настоящем.

А для нас они были кумирами. Они верили в то, что совершалось у нас. А мы верили им. Словом и для них и, для нас происходившее смешение реальности и мифов в огромной степени определяло наше

36

поведение и весь строй мышления. Мы читали «Матео Фальконе» Мериме, где за предательство отец карает сына, но нам был милее Павлик Морозов.

Пройдут десятилетия. Славные шестидесятые. Уже нет врагов народа. Но есть и сионисты, и космополиты, и бог знает кто еще! Но суть того, как нас воспитывают, подача материала в прессе остается неизменной.

Возьмем на выбор.

«Правда», 20 марта 1965 г. У нас действительно замечательное событие. Приземлился экипаж восьмого космического полета. Беляев и Леонов. Первый выход человека в космос. Вспомним эти радостные дни и справедливую гордость за нашу науку и наших космонавтов. А вот глянем на пятую страницу и становится тревожно, и не до космонавтов: «Позор американской военщине», «Кровавые дела агрессоров». И еще того хуже: «Бундесвер шагает в Африку».

Стремление к формированию в массовом порядке манкуртов или зомби оставалось неизменным.

А потому — в наши юные тридцатые — только вперед — к светлому будущему. Мы знали, что этот путь труден. Ведь рядом Германия Гитлера, японские милитаристы — уже захвачен Северо-Восток Китая. Они уже у нашей границы.

Все было ясно. Места для раздумий не оставалось.

Впрочем, были и сомнения и непонимание происходящего, но это усиленно пряталось куда-то в подсознание.

И еще. Тогда, в тридцать седьмом еще не верилось, что это коснется лично тебя. Ведь по твоему пониманию причин для этого абсолютно не было.

Вспоминается. После ареста отца у секретаря нашей комсомольской организации в институте спросили:

— А что же будет с нами, детьми, у кого арестованы родители? Он со своей всегдашней улыбкой ответил:

— Пока не знаю, указаний не получал. Может, ничего не будет. Может — выговор или исключат из комсомола, может и из института. Или еще что...

Это «что» он не декларировал, но было понятно и так.

Да, сектор нашего зрения был ограничен. Наши глаза закрывали идеологическая глаукома и катаракта.

А тех, кто не принимал нас, мы слышали и знали мало. А если бы знали? Смогли бы мы адекватно реагировать? Приятие того, что происходило, создавало духовный комфорт, уберегало многих, очень многих от сомнений. И была растянувшаяся на долгое, долгое время, попытка спрягаться от самих себя. Понимание начинало приходить с трудом. Ведь рушились идеалы. Под конец бытия в Бутырках, в камере, где

37

собирались отправляемые на этапы, была встреча с ровесником-студентом и короткий разговор. Его быстро вызвали. И не могу назвать его. Он уже понял — благородные идеи всеобщего счастья тут на земле оказались не востребованными. По стране катился вал террора. И сделано было это руками того, который, казалось бы, был призван вести страну к светлому завтра.

А пока стараемся внушить себе: где-то, очевидно, действуют очень скрытые враги. И когда пришел черед отца, в поисках выхода формулировалось полубессмысленное: отец, конечно, ни в чем не виноват, но вокруг него были враги и он просмотрел их. И он тоже должен нести ответственность перед страной. И — романтическая дурь — в голову лез «93 год» Гюго и повесть Тарасова-Родионова «Шоколад». Там аналогичная ситуация, что и у Гюго. Два друга, прошедшие подполье, гражданскую войну, преданные революции. Один — председатель ревтрибунала, второй — ответственный работник губернии. И он оступился: взял взятку — коробку шоколада. Дети его никогда не пробовали шоколада. Друг судит его и приговаривает к расстрелу за предательство дела революции. И приходит к осужденному в камеру. Трудная доверительная беседа. И тот соглашается с тем, что его надо расстрелять. Шоколад — символ, он изменил принципам.

Но еще 1936-й. 18 июля. «Над всей Испанией безоблачное небо»— условный радиосигнал для мятежа испанских генералов. И наша страна первой приходит на помощь республиканскому правительству. Как же не верить тому, что происходит? Первая открытая схватка с фашизмом. Студенты ЛИФЛИ (Ленинградского института истории философии и литературы), с первого курса изучавшие испанский, вскоре направляются туда. Мы, москвичи, садимся за изучение языка. Но когда осваиваем его настолько, что могли бы двигаться за ленинградцами,— уже поздно. А дальше, как пелось в популярной тогда песне: «Дан приказ ему на запад, ей в другую сторону». Кто отправляется в Испанию, кто в необъятное царство ГУЛАГа. Впрочем, спустя несколько лет многие сражавшиеся в Испании также прошли этот путь. Но об этом позже.

С Испанией связывает и личное. Узнаем, что туда направлен венгерский писатель Мате Залка — ставший легендарным генералом Лукачем, командующим интернациональной бригадой, которая отстояла Мадрид в самые трудные дни его осады. В 1936-м он был партпри-крепленным к комсомольской организации журнала «Огонек», в которой я состоял некоторое время до поступления в институт. В Испанию одним из первых военных отправился начразведупра Ленинградского военного округа Львович — дядюшка моей первой жены.

А пока жизнь идет своим чередом. ИФЛИ, который позже назовут лицеем в Сокольниках, литературный факультет, западное отделение.

38

Интересно учиться. Преподаватели, память о которых остается на долгие годы.

И главное — новые чудесные друзья. Среди них Ханка Ганецкая и Едка Муралова. Я.Ганецкий — один из организаторов социал-демократии Польши и Литвы, участник дореволюционных съездов партии, член зарубежного ЦК, близкий друг Ленина. Когда при переезде в марте 1918 г. правительства в Москву из Петрограда его спросили, кого поселить в соседней квартире в Кремле, он ответил, что, конечно, Ганецкого. Ханка часто бывала у Ленина и Надежды Константиновны Крупской. Детей, как известно, у них не было. И маленькую живую, веселую, забавную девочку вскоре прозвали внучкой Ленина. После революции Ганецкий не занимал высоких постов. Как ни странно, был некоторое время директором Государственного объединения музыки, эстрады и цирка (ГОМЭЦ) и с горечью и самоиронией говаривал: «Был Ганецкий — стал ГОМЭЦкий». Последняя его работа перед арестом более соответствовала его роли в партии — директор Музея революции. Судьба не пощадила и Ханку. В 1936 г. она выходит замуж за Витю Перова, талантливого нашего сокурсника, успевшего себя заявить способным журналистом уже до ИФЛИ, шестнадцатилетним парнем работавшим в редакции ежедневной газеты Аэрофлота «За рулем».

Начало июня 1937 г. Витя за несколько дней сгорает от гнойного перитонита (в те времена еще не было пенициллина), а через какие-то две недели — арест отца, вслед за ним — матери, в декабре 1937-го — брата Стаха, слушателя военно-воздушной академии. Изгнание из добротной квартиры в угловой башне печально известного Дома на набережной в двухкомнатную квартиру в этом же доме, где жила, дожидаясь своего ареста, жена командующего военно-морским флотом страны Вл.Орлова, уже репрессированного. Ханка осталась одна. Естественно, мы не могли ее бросить и старались чаще бывать у нее, как-то поддержать.

Сходная трагическая участь постигла и семьи старых членов партии, братьев Муратовых. Отец Елки — Александр Муралов — зам. наркома земледелия, президент Академии сельскохозяйственных наук, его брат — Николай Муралов — известный герой гражданской войны, бывший командующий Московским военным округом, активный участник троцкистской оппозиции, находился в то время на хозяйственной работе в Кузбассе. Оба брата были репрессированы в 1937 г.

И вот спустя некоторое время — исключение из комсомола, рассмотрение наших дел на высшем уровне — в МК комсомола (тогда на Старой площади). В отношении Ханки Ганецкой и меня решение было подтверждено. А вот Елка Муралова, любимица всего факультета, че-

39

ловек удивительной честности и чистоты, была чудом восстановлена. Но и это не помогло. Оставались месяцы.

Обеих девочек арестовали под майские праздники 1938 г. прямо на торжественном вечере в зале Московской консерватории. Дальше было ожидание: кто следующий. Очень уважаемый исследователь, литератор, философ Г.Померанц, вспоминая ифлийские годы, написал почему-то невероятно удивительное: что нас троих забрали за то, что якобы мы много разговаривали в коридорах. Непонятно, как могла прийти в голову такая мысль серьезному исследователю. Увы, всем, а нам в особой степени, было понятно тогда, что язык надо держать за зубами, особенно в коридорах, когда были арестованы наши родители и аресты продолжались полным ходом. И мы позволяли себе говорить об «этом» только между собой.

Все было проще. Шел процесс «зачистки»: вслед за отцами — «врагами народа» — жены, дети, члены семей. Особенно таких выдающихся деятелей революции, как Мураловы, Ганецкий, тем более, что обе девушки были душой нашего институтского коллектива (литературного факультета, западного отделения). И многие, естественно, тянулись к ним. То есть тлетворное влияние детей «врагов народа» распространялось на широкие народные массы ИФЛИ. Суть была в этом. Впрочем был и элемент случайности. Почему не тронули дочерей наркомфина Гринько или наркома юстиции Крыленко? Трудно ответить с полной очевидностью на эти вопросы. Почему в этой компании оказался сын уже ранее разжалованного и далеко не такого известного, рядового ответработника? Может в последнем случае роль сыграла тесная дружба, частое бывание в доме уже обреченных. И наконец, через несколько дней после ареста девочек — вызов на верхний этаж института, где помещались кадры и прочие соответствующие организации.

В комнате — двое в форме НКВД, в звании лейтенантов. Короткий разговор:

— Расскажите о враждебной контрреволюционной деятельности Ганецкой и Мураловой.

— Мне нечего рассказывать.

— Смотрите, можете идти.

25 июня я уехал в командировку в Киргизию от Союза писателей СССР, где работал тогда не штатно в секторе молодых (помощь начинающим писателям — это тогда было очень в моде). А тем временем домой почему-то стал наведываться дворник и все выспрашивал — да где же я, да когда буду, да очень почему-то я нужен домоуправлению. В напряженности 1937—1938 гг., да еще после ареста девочек, стало моим понятно — это за мной. Из Фрунзе говорил нередко по телефону. Напряженный голос матери:

40

— Ты не торопись с возвращением.

Сказать прямо — не решается. Может быть, прослушивают, будет еще хуже.

Если бы не вернулся, даже ценой учебы в институте, может быть все было бы по-другому. Свидетельств тому было немало. Был поток арестов. Отдельные люди терялись. Искать их просто не было ни времени, ни надобности.

Только один пример. Фаро Ризель-Кнунянц работала в отделе культуры ЦК партии. Как-то завотделом культуры Стецкий вызвал ее к себе и сказал, чтобы она больше не выходила на работу и поскорее куда-нибудь уехала из Москвы. На ее недоуменный вопрос он ответил:

— Скоро возьмут меня, а затем примутся за отдел.

Фаро так и поступила. И действительно, ее не тронули. Время было выиграно.

А ведь она была видной фигурой в партии: несколько лет в подполье на Кавказе работала с самим Сталиным. И он не очень жаловал ее.

В Киргизии надо было помочь подготовить к изданию рукопись слепого от рождения деревенского парня, игравшего на баяне в одном из ресторанов во Фрунзе, не кончавшего никаких школ. Он написал о своей жизни и поразительно, чутьем буквально, необычайно тонко передал восприятие жизни человеком, не видевшим окружающего мира. Но, помимо этого, во Фрунзе оказалось много интереснейшей работы. Союз писателей Киргизии был разгромлен также, как и везде. А в Москве готовилась декада Киргизии, в том числе литературы и искусства. И попросили подключиться к этой работе. Возвращался в Москву с чемоданом, полным рукописями книг, которые надо было подготовить к изданию, подстрочниками стихов киргизских поэтов.

Обратно летел самолетом. Торопился. В те годы в Москве был один аэропорт — на Ходынке. И тут символично: при заходе на посадку на малой высоте самолет прошел над Бутыркой. Отчетливо были видны стены, каждый корпус. Через неделю состоялось более детальное знакомство с ней.

Пробыл дома недолго, несколько часов и уехал на дачу. Понял, что ждут не дождутся после рассказов мамы. Ожидалось и не верилось. Но деться было некуда.

И на следующий день, буквально через полчаса после того, как вернулся с дачи, опять возник дворник и попросил пройти с ним. Смешанное чувство: понималось, что это все. И все-таки — какая-то нереальность.

НАЧАЛО ЛАГЕРНОГО ПУТИ

41

НАЧАЛО ЛАГЕРНОГО ПУТИ

 

14 августа 1938 года. Пошел как был — накинул только пиджак. Тогда была мода — молодежь ходила в брюках-гольф (застегивались под коленкой, а ниже шли гетры). Но в такую жару только носки. В конце октября так и собирался ехать на этап.

В домоуправлении уже ждали двое. Повели через двор. Думал, еще домой, традиционный обыск. Но приказали — прямо к воротам. И тут, видно, понимая недоброе, из подъезда черного хода выбежала жена и кинулась ко мне. Но — резкий окрик. Выхвачены наганы и направлены на жену. И ее прощальный крик-стон, наполнивший двор, бившийся в распахнутые окна. А люди смотрят и молчат, только в мыслях, очевидно, и хотелось что-то сказать, ведь хотя дом и большой, но детство прошло в этом дворе, большинство знает друг друга. И все молчат. Очевидно, думают: «Кто следующий?». Впрочем, обычная сцена для Москвы 1937—1938 годов.

Еще несколько минут — и на Малой Лубянке (это Московское Областное НКВД) раскрывается дверь «собачника». Небольшая комната. В ней человек 10 ждут, куда кого распределят. Один в каком-то полуспецовочном одеянии подходит и коротко спрашивает:

— Кто?

Узнав, что студент, сразу определяет:

— 58.10, контрреволюционная агитация, десять лет. Все это еще не осознано. Ощущение ошибки, нереальности происходящего. В двери «собачника» с грохотом открывается окошко:

— Обед, подходи!

После узнал: на Лубянке особая забота — кормежка три раза в день. В других местах — всего два раза. Утро и вечер. Мне совсем не до обеда. Машинально беру миску с гречневой кашей, ложку, хлеб. Но, понятно, не ем. И вдруг этот в сером, обросший, какой-то весь измятый, определивший мне десятку, подходит ко мне и каким-то нежным, буквально материнским голосом:

42

— Я вас очень прошу, постарайтесь съесть и кашу и хлеб. Вам так нужна сейчас сила. Неизвестно, когда вы будете есть в следующий раз.

И он буквально кормил меня с ложки. И был прав.

Человек в сером оказался учителем рисования с КВЖД+. Уже 10 месяцев мыкался по этапам и тюрьмам. Бывшие служащие КВЖД были арестованы поголовно. Но с инженерами, да еще с КВЖД, было просто: вредительство и шпионаж, причем разнообразные варианты — японские, китайские, английские и прочие шпионы. А что делать со школьным учителем рисования? И вот привезли в Москву, чтобы определить в какую-то группу шпионов. Но за эти 10 месяцев не сломили. Остался добрым, внимательным, стремящимся помочь.

Сколько людей в лагере были обязаны таким, умевшим поддержать в трудную минуту (впрочем легких минут бывало не так много).

Да, именно такие люди учили нас, молодежь, умению не поддаваться, выдержке, упорству, упрямству, цепкости.

Первый тюремный день. Через несколько часов меня вызывают. Нужно сказать, что от моего дома (второй по Неглинному от угла Кузнецкого) до Малой Лубянки меня доставляли с комфортом, на легковой машине. Сейчас первая посадка в черный «воронок».

Этот памятный август тысяча девятьсот тридцать восьмого... Страшная жара. 38 в тени. Ни дуновения. Никакой надежды на дождь. Нас перевозят из одного места пребывания в другое. Обычная полуторка-фургон. Ну, на каких возят хлеб. Один за другим поднимаются люди в машину. Там уже тесно, невмоготу. А охранник кричит:

— Теснее, теснее!

Люди прижимаются друг к другу так, что трудно вздохнуть. Но подводят все новых и новых. И вновь крики охранника:

— Я прошу вас, как людей!— уже стонет он и прикладом вдавливает последних.

Мы привыкаем к новым условиям бытия. В машине кто-то от духоты теряет сознание, кому-то просто плохо, кто-то стонет. Просьба, сопровождаемая прикладыванием прикладом, не прошла даром. Путь в лагерное будущее начинается.

Машина то едет, то останавливается. Слышен приглушенный гул.


+ КВЖД — Китайско-Восточная железная дорога. Была построена Россией в 1897—1903 гг. Шла из Восточной Сибири по Маньчжурии к Владивостоку. С 1924 г. находилась в совместном управлении СССР и Китая. В 1935 г. СССР пришлось продать КВЖД властям марионеточного государства Манъчжоу-Го, т.е. фактически Японии, которая оккупировала Северо-Восточный Китай. В этой связи многие советские граждане, лишившись работы на КВЖД, возвратились в СССР. (прим.ред.)

43

Значит мы в городе. Вскоре опять остановка. Несколько минут. Потом короткое движение и мотор выключен. Приехали. Еще несколько минут — дверь раскрывается. Начинаем спускаться. Мы на тюремном дворе. Нас гостеприимно встречает Таганка, так во всяком случае определяют опытные зэки, уже побывавшие здесь раньше. Пересчет. Оформление документов. И по длинным коридорам, по каким-то лестницам — к камере. И когда ведут по коридору время от времени слышен странный цокающий звук. Сперва не понял — что это. Оказывается, ведущий тебя все время постукивает ключом по металлической пряжке. Это предупреждение идущему навстречу, чтобы два арестанта не встретились бы, не увидели друг друга.

И наконец, камера. Десятка два кроватей и несколько десятков человек. Удается пристроиться под кроватью, на полу. Голова наружу. Старожилы потеснились и доброжелательно встретили новичков, тем более только с воли. Засыпали вопросами. Уже к вечеру. Времени осмотреться не было: вскоре вызов на первый допрос. Опять бесконечные коридоры и лестницы. И это уже знакомое постукивание. И стоять лицом к стене, если кого ведут мимо.

— Не поворачиваться!

Только краем глаза видишь ноги, иногда фигуру идущего. Наконец, подвал, полутемный коридор. И по нему — мимо открытых дверей. Оттуда раздаются крики, хрипы, стоны, из какой-то камеры — тяжелый звук, точно кто-то упал на пол. Психологическое давление на тех, кто следует на допрос.

Сам первый допрос шел относительно спокойно.

За столом сидел тот же, который тогда в июне задавал мне вопросы в институте:

— Ну, что я вам говорил. Смотрите. Не захотели тогда, теперь все скажите, теперь напишите сами о своей контрреволюционной деятельности, чтобы не терять времени.

— Но мне нечего писать.

— Напишите сами...

— Мне нечего писать...

— Напишите!

Тон меняется на все более резкий и устрашающий.

И я вдруг решаю писать. Объяснить, что это все нелепое недоразумение, что все происходящее не относится ко мне.

Начинаю. Пишу долго, несколько страниц.

Следователь сидит с закрытыми глазами. Вроде дремлет. Протягиваю ему написанное.

Он читает, хмурится, рвет.

И все начинается с начала. Подвал. Электрический свет. Время

44

остановилось. Что сейчас — ночь или уже день не знаю. Как ни странно — спать не хочется. Внутреннее напряжение.

Но, наверное, и следователям нужен отдых. Тем более (осознание этого придет позже), не очень-то ему и нужно мое писание. Все уже предопределено. Разорвав очередное мое писание, вызывает конвоира:

— Уберите в камеру. И, обращаясь ко мне:

— Ну, что ж придется заняться посерьезнее, если не возьметесь за ум.

Идти обратно совсем трудно. В голове полная каша. Ночь без сна. В камеру попал после вечернего кормления, сейчас — после утреннего. И потому предсказание учителя рисования с КВЖД сбывается. Первый раз после того, как он кормил меня в собачнике кашей, ел, примерно, через тридцать часов. Вторая ночь была повторением первой. Почему-то в отличие от сокамерников не было мордобоя, только изматывание и угрозы. Может быть, тактика моего следователя: на излете тридцать восьмой. Да ведь все равно сидящему перед следователем дадут срок по тройке (по Особому совещанию), определяемый не по тяжести «преступления», которое он придумал себе с помощью следователя, а по тому стандарту, который действует на данном отрезке времени (10 — в 37-м, 8 — зимой-весной 38-го, и 5 — с лета 38-го). Важно только, оформить протокол допроса и дело хотя бы с минимальной иллюзией виновности.

А еще через сутки — неожиданный вызов днем. Спуск во двор. Опять «черный ворон» и выхожу из него уже, к сожалению, в знакомом дворе Малой Лубянки.

Потом знакомство с одним из лубянских изобретений: 2,5 часа (примерно) в конверте. Это — нечто вроде шкафа в коридоре, размером 1,5х0,5 м. Высота метра два. Можно только стоять. Свет есть. Там ожидают вызова, чтобы не мешать в коридоре.

Наконец, меня извлекли из конверта, ввели в кабинет. Велели сесть.

— Сейчас тобой займутся.

А дальше произошло невероятное. Через несколько минут открылась дверь и в комнату вошел... секретарь партбюро нашего ФЗУ на ЗИСе Зайцев. Он совершенно ошеломленно уставился на меня:

— Димка, ты почему здесь?

За те два года, что я был членом бюро комсомола ФЗУ, нередко приходилось с ним общаться. Ведь я отвечал за стенную печать. Слова его прозвучали удивительно тепло и сочувственно, и в то же время чувствовалось в них и недоумение, и тревога. Потом он вдруг спохватился. Лицо стало каменным. И он мгновенно вышел.

45

Все было понятно. Партийных и комсомольских работников мобилизовывали в органы. Помочь мне как-то он был не в состоянии. Единственно, что он мог, как порядочный человек, — не прикладывать рук к моему делу. Так он и поступил. Больше я его не видел. Кто знает — уцелел ли он сам. Ведь и там, в НКВД, как в теплых краях, снимали по три урожая в год. А еще до январского пленума ЦК 39-го года было далеко.

Через неделю, не знаю почему, меня перевели в Бутырки. В камере душно. Тесно. Но место на нарах есть. Нам повезло. Сегодня, спустя 60 лет жалким бытовикам достается там похуже. «При лимите в 3500 заключенных, в тюрьме содержится около семи тысяч человек... Условия жизни в главных московских застенках можно смело считать скотскими... Атмосфера в переполненных камерах напоминает банный день в туберкулезном бараке, а их элементарно не проветривают...»

Это «Известия», 11 августа 1995 г. Вроде история повторяется, только фарс-то трагический.

Впрочем, правда по несколько иной причине, атмосфера у нас в камере тоже была тяжелая, хоть в отличие от сегодняшнего дня, проветривали.

В камере, примерно, человек 60. Сплошные настилы от двери до окон с обеих сторон. В середине проход, стол. Люди часто сменяются. Знаешь тех, кто ближе к тебе. Рядом, с одной стороны (узнаю позже) два полковника. Только один из Генштаба Красной армии, а второй — бывший белогвардеец. И бывает и такое: в гражданскую воевали один против другого на Южном Урале. И фамилии знали друг друга. А непосредственно познакомиться и... подружиться довелось почти через двадцать лет. Как не порадоваться заботливости НКВД. Оба были сдержаны, спокойны, устойчивы. И это передавалось нам — молодым.

В Бутырках была прекрасная библиотека. И когда наступило I сентября я «приступил к занятиям». В камере у меня были учебники по предметам IV курса ИФЛИ. Но не очень-то получалось.

С другой стороны располагался человек, наверное, под пятьдесят. Поражала его собранность, аккуратность. Ложка, кружка, нехитрый арестантский скарб — все на строго определенном месте, в идеальном порядке и, что поразительно, — в полнейшей чистоте. Даже когда он возвращался под утро после общения со следователем (лицо в синяках и кровоподтеках), едва держась на ногах, он выглядел подтянутым.

Как-то разговорился с ним, спросил как это ему удается, да и для чего это тут так следить за собой? Кому это нужно? Пропади оно пропадом!

— Это нужно для меня,— ответил он.

И рассказал. Молодым инженером-путейцем работал в Персии (тогда

46

так назывался Иран) на полевых изысканиях так, впрочем, и не построенной железной дороги. Во главе его партии был английский инженер. Стояла отчаянная жара, пыль. Дышать, не то что работать, трудно. Каждое утро он выходил из палатки выбритым, слегка надушенным, в белой рубашке, начищенных до блеска английских (это такие высокие) ботинках, в выглаженных брюках и в галстуке.

— Мы, молодые инженеры, его спросили, как и вы сейчас: «Для чего это, да еще тут, почти в пустыне?» И он ответил: «Это привычка. Так воспитали». Но главное — почему так воспитали: аккуратность личная — это аккуратность, точность, четкость в работе. Всегда быть собранным, готовым. Да и в жизни это надобно. А здесь,— мой собеседник окинул взглядом камеру,— только так и можно выстоять.

Вскоре его вызвали. Больше я никогда не встречал его, не слышал о нем.

К сожалению, попытка держать себя так, как он, далеко не всегда удавалась. Очевидно, нужно было для этого не только воспитание, но и особая воля. Но уже стремление к этому помогало организовать себя. Среди других обитателей камеры находился один из руководителей Коммунистической партии Египта и Палестины. Как он попал к нам, мелким сошкам,— это уже секрет Лубянки. Многие ночи бились с ним следователи. Он не поддавался. И вдруг после одной из ночей он появляется в камере, и с улыбкой говорит:

— Все подписал, признался, что английский шпион. Недоуменно спрашиваем:

— Как же вы могли, вы ведь так держались?!

Он отвечает:

— Да, подписал, что меня завербовали два английских разведчика, один, как я объяснил следователю, работал в театре, а другой, кажется занимался философией, а фамилии их Шекспир и Бэкон.

В такое трудно было поверить. А он продолжал:

— Конечно эти парни (следователи) дремучи, но ведь им нужно выполнять план. Еще один шпион разоблачен. Придет время, история все расставит по своим местам. Нас оправдают. Вряд ли кто поверит, что Шекспир и Бэкон прожили лишние триста лет и дополнительно к своим основным делам занимались вербовкой в шпионы...

Не знаю дожил ли он до 1953 года. Ведь впереди до этой даты 15 лет. А может быть, он не дожил и до зимы 1938-го.

А вот Малкин, старый большевик, в годы гражданской войны руководитель «Центропечати», а в тридцатые годы — одного из крупных московских издательств, член редколлегии «Правды», не выдержал, как он сам рассказывал, и сломался, когда следователи завертывали дубинку

47

в свежий номер «Правды» или «Известий» и били его по голове, приговаривая:

— Это тебе за «Правду», это тебе за «Известия»! А жизнь в камере шла своим чередом. Бесконечные ночные допросы. Всю ночь вызов то одного, то другого. Под утро вваливаются истерзанные, изможденные, иногда не отдающие себе отчета в том, что происходит. Помогаем им добраться до своего места. Приходят новички, уходят старожилы. И в конечном счете каждый на какой-то стадии не выдерживал, и что-то наговаривал на себя. Правда, передавалось как-то из камеры в камеру, что были люди, прошедшие через все и ничего на себя не подписавшие. Так, говорили о легендарном Ковтюхе, увековеченном в «Железном потоке» Серафимовича под именем Кожуха, говорили об одном из руководителей московской милиции Вуле. Оба они ничего не подписали, не оговорили ни одного человека. И твердо держались до конца.

С нами, мелкими пешками, с детьми врагов народа было проще. Судьба наша была предопределена. Поэтому здесь в Бутырках не очень-то и беспокоили. После интенсивных бесед в Таганке только пара вызовов к следователю и очная ставка со своими подельцами, тяжелая, надрывная (мы не были героями), с взаимными упреками. По отношению к нам была применена старая традиционная практика. Следователям удалось спровоцировать нас, утверждая, что один уже якобы наговорил на другого. Стыдно и тяжко, что поверил. Уже по прибытии в лагерь (март 1939-го, прошел январский пленум ЦК, иллюзия послабления, «двадцатипятников» почти поголовно переквалифицировали в бытовиков и давали им срок, соответствующий уже отсиженному), понял, что это была провокация и сразу же написал куда-то наверх и отказался от всех своих показаний. Очевидно, также поступили и мои подельцы. Двадцать лет спустя Ханка Ганецкая, которой удалось посмотреть наши дела, говорила, что, в частности, мое заявление в деле хранилось. И это примирило нас.

А потом потянулись дни, недели, месяц с лишним ожиданий. Можно было посочувствовать тем, кто входил в тройки Особого совещания. Работали, почитай, круглосуточно, без выходных, и все-таки не успевали. Слишком большой был объем работы, даже осенью тридцать восьмого, на исходе.

Наконец, 19 октября:

— Ясный, с вещами!

Спустили в подвал, завели в камеру. Там за столом мрачноватый субъект, буркает:

— Садитесь,— протягивает какую-то бумагу, прикрывая ее рукой.— Вот здесь распишитесь.

48

Спрашиваю:

— За что?

— Решение Особого совещания относительно вас.

— Какое же решение, дайте же посмотреть.

—Неохотно убирает руку. Читаю: «19 сентября 1938 г. решением Особого совещания... 5 лет заключения в исправительно-трудовых лагерях за контрреволюционную деятельность, выразившуюся в участии в контрреволюционной группе детей врагов народа, занимавшихся антисоветской агитацией, выразившейся в том, что они не были согласны с арестом их родителей».

Может быть (воспроизвожу по памяти, прошло столько лет) что-то и не совсем так, но суть именно такова. Смотреть в нынешние времена свое дело, как поступали многие,— зачем? Что это даст? Ведь ничего от этого не изменится.

А вот дальше начались проблемы. На мне по-прежнему брюки-гольф, полуботинки, тонкие носки, легкий пиджак и ничего напоминающего пальто. Как выходил из дому. А ехать, надо полагать, в северные края. Принимающий нас начальник конвоя смотрит зло на меня. Начинаются какие-то переговоры. За каждую голову в пути он отвечает. А тут может произойти падеж скота. Еще спросят. Через некоторое время мне швыряется нечто вроде портянок из обрывков старой шинели, кое-как обматываю ноги. Да, еще телогрейка. Почти в таком виде продержался до Мончегорска.

На пересылке в Котласе начинаю доходить. Смертельно холодно. И тут произвожу первую в жизни выгодную коммерческую операцию. Какой-то урка уговорил отдать ему пиджак (а пиджак был действительно новый), обещав взамен теплую кацавейку, да еще пайку в придачу. Кацавейка не была последним криком моды. Пуговицы отсутствовали. Вместо них какие-то немыслимые завязки разных цветов. Но в общем держали и было теплее, чем в пиджаке. А вот с пайкой, на которую так надеялся (было-то голодновато, работать мы не работали в ожидании этапа и особенно нас раскармливать резону не было), вышла незадача. Мой обменщик заявил:

— Ну, теперь выпьем чайку,— тут же обломил две трети моей пайки и через несколько мгновений ее уже не было.

Таким образом, первая в жизни выгодная коммерческая операция прошла не совсем успешно. Но, впрочем, и это было полезно. Набирался лагерный опыт.

До сих пор вижу мою кацавейку. Без воротника. Какого-то грязно-коричневого цвета. Эдак номера на два меньше, чем мне было бы надобно.

МОНЧЕГОРЛАГ

49

МОНЧЕГОРЛАГ

 

Мончегорлаг. Нам очень повезло. Ведь из Москвы уезжали поздней осенью. Пока добрались до Котласской пересылки и ждали своей очереди на дальнейшую отправку (предполагался лесоповал или строительство железной дороги к Печоре, хотя впереди было и это), замерзла Вычегда. Путь на север был закрыт. Нас отправили на Кольский полуостров, в Мончегорск.

Мончегорлаг был стационарным. Строился наркоматом цветной металлургии первый в стране медно-никелевый комбинат. Наркомату нужна была рабсила, которая в состоянии была бы работать. Поэтому кормили так, что можно было держаться. По крайней мере так говорили те, кто побывал уже в разных лагерях. Но работа зачастую была бессмысленной.

Сдается новое промышленное здание. У входа куча смерзшегося мусора. Ходить не мешает. Полежал бы до лета — убрали бы за несколько часов. Нет. Дается команда — убрать. И бригада два дня долбит замерзший грунт. Прокладывается траншея для кабеля. Сейчас зимою не помогают и костры. Единственное средство — клин и молот. И долбить, долбить, долбить. Каждый кусок грунта дается с великим трудом. Впрочем, все нормально. И сегодня, спустя почти 60 лет сколько теория такой бессмыслицы?

Мы были молоды. Мы старались не поддаться. Мы с первым лагерным другом Зуфаром Таджиевым утешали себя: ну, что же, мы привыкли к субботникам. И это тоже как субботник, растянувшийся на 5 лет.

Зуфар Таджиев. К сожалению, не известно, как сложилась его судьба в дальнейшем. Несмотря на свою молодость (23—24 года) он был ответственным секретарем республиканской газеты «Кзыл Узбекистон». Его семья принадлежала к узкой прослойке дореволюционной байскоЙ интеллигенции, представители которой учились в Кембридже или Оксфорде. Его дядя был первым советским послом в Йемене, отец — одним из членов правительства Таджикистана. Все старшее поколение его семьи погибло в 37-м. В 38-м пришла очередь детей.

50

С Зуфаром мы вскоре расстались. На лагпункте была бригада узбеков. Как-то от одного к другому передалось: здесь в лагере один из Таджиевых. В бараке появился их бригадир, поговорил с Зуфаром и нашим бригадиром. Держался при разговоре с Зуфаром удивительно почтительно. А через несколько дней Зуфар уже был в той бригаде и... практически не работал. Несколько раз мы встречались с ним. Бригадир, под всяким предлогом, откровенно договариваясь с нарядчиком, оставлял его в бараке. Если же он выходил с бригадой, то ему давалось самое легкое дело.

— Таковы обычаи,— объяснял Зуфар.— Я же из верхушки одного из самых знатных родов.

Для нас — поколения равенства, поколения одной нации, имя которой было советский народ, — это казалось непостижимым.

Сегодня, спустя почти шестьдесят лет, понимаешь, какая дорогая цена была заплачена за скоростное, искусственное формирование единого народа, за игнорирование многовековых традиций, нравов, обычаев, образа жизни, особенности сознания народов нашей страны.

Очень много в лагере зависело от везения. От многократного везения. Как на войне. Мы попали в стационарный лагерь. Это была первая ступень везения.

Мы были молоды и здоровы. Это была вторая ступень везения.

Мончегорский лагерь нуждался в квалифицированной рабочей силе. Те, кто владел какой-либо, нужной на строительстве специальностью, попадал в особые бригады. Это была третья ступень везения. Тут пригодилось ФЗУ и четыре года ЗИСа. Возил тачку только один месяц 22 дня. Я не стал придурком. Меня определили в бригаду электриков. И работа, пусть на холоду, но преимущественно за закрытыми стенами. Прокладка кабеля, установка двигателей, монтаж, наладка аппаратуры и пуск.

И четвертая ступень везения: кругом столько хороших, порядочных, культурных и не унывающих людей.

Наша бригада состояла из специалистов высочайшего класса, руководивших до лагеря монтажом и строительством крупных электротехнических объектов, инженеров, студентов. Были среди нас и исключительные люди — Аверин, заместитель наркома путей сообщения времен еще гражданской войны, Саша Маргеляк — руководитель одесского комсомола начала двадцатых годов, всегда улыбчивый, готовый поддержать. Атмосфера в бригаде была добросердечная.

Старшие у нас в бригаде тоже были «молодыми». Каждый имел по 25 лет лагеря.

А рядом, соседом по нарам был мой поделец, Зяма Авербух. Из друзей Ханки Ганецкой. Собственно он не был в нашей компании.

51

И почему он стал подельцем — секрет тех, кто фабриковал наше дело. Но «рех» за ним в общем был большой. Его отец был членом исполкома Коминтерна (ИККИ), а несколько лет — секретарем ЦК Компартии Египта и Палестины и крупным специалистом по Ближнему Востоку.

Зяма с отцом четыре года прожил в Палестине. Естественно, когда начались репрессии против деятелей Коминтерна, его отца взяли. Потом пришла очередь сына.

Зяма был удивительно ровен, выдержан, спокоен, устойчив. Как он много знал, как много рассказывал. У него был аналитический ум. Сколько было переговорено.

Развод. Колонна за колонной вытягиваются за зону. И несколько километров до объекта — под грозные покрикивания вохры. Обычно шагаем рядом. Говорилось, естественно, о разном. Много на политические темы. Зяма любил размышлять.

Сегодня, спустя почти 60 лет, поражаешься тому, как можно было провидеть тогда бесконечно далекое будущее, наш сегодняшний день. Как-то зашел разговор о том, какой же у нас сейчас строй в стране. И вдруг Зяма сказал:

— Это национал-коммунизм, ну, как у немцев национал-социализм. И потом добавил:

— Но это сейчас в целом в стране, а пройдет время — вместо одной страны будет много и в каждой восторжествует именно национал-коммунизм.

И спустя столько лет поражаюсь: откуда было это понимание.

Мы старались работать на совесть. Не из-за страха лишиться пайки, попасть в шизо+. Впрочем, в шизо был и более короткий путь. В каждой семье не без урода. И у нас в бригаде был свой персональный стукач. В общем-то не плохой, интеллигентный, даже интересный, но слабый человек. И он жил в страхе. Самое главное: мы знали о его амплуа, да он и не скрывал его. Но и отказаться не мог. С ним старались держаться осторожно. Но это не помогало. Что он там докладывал — не ведомо. Но когда приходили праздники (7-е ноября, 1-е мая) кто-то из нас оказывался в изоляторе на 2—3 дня. Как бы в назидание, для профилактики.

Посильная работа, а таковой она была в нашей бригаде, помогала забыться, отогнать тревожные мысли. А их хватало с лихвой. Опять и опять: что произошло, почему именно ты попал сюда? Почему ты — верный, преданный, а не тот, кто действительно делал что-то против существующего строя?

А вместе с этим безысходная тоска по дому, по своим и чувство вины перед ними. Какие беды ты им причинил. Особенно матери. Ведь старший брат давно уже жил своей семьей. И ты был для нее главным


+ Штрафной изолятор.

52

смыслом бытия. А письма были редко. Не всегда доходили, да далеко не все можно было в них сказать.

Лето 1939 года. Либеральные порядки Мончегорлага. Я получил разрешение на свидание с матерью. Ждал долго. Неожиданно во время одного из разводов, нарядчик останавливает меня:

— Останешься в зоне. К тебе приехали, свидание.

Через несколько часов вызывают на вахту.

Колонны на работу шли через ворота. Там ожидал конвой и после пересчета голов мы двигались в путь или пешком, или к теплушкам, в зависимости от объекта, на котором предстояло работать. Вахта рядом с воротами. Кабина вохровцев и узкий проход. Через него следуют в зону и обратно вольнонаемные, расконвоированные бытовики, урки и те же вохровцы.

И в этом проходе, где и двум трудно разминуться, где постоянно в обе стороны двигаются люди, стоят две шаткие табуретки на расстоянии полутора метров друг от друга. Между ними вохра. И на табуретке, той, что ближе к выходу, мама. Хочу кинуться к ней, обнять, но - бдительный страж хватает меня и указывает мне на табуретку:

— Не положено. Только говорить.

Прошло 58 лет. Я смотрю по-прежнему на маму. Я слышу ее дрожащий голос. Я вижу ее такое бесконечно дорогое лицо. Как она. осунулась. Похудела. Сколько новых морщинок. Сколько горя причинил я ей!

Я опять в сегодня. Прямо передо мной на стене огромная фотография 40х50, поразительная фотография. Красивый, статный мужчина, один из известных докторов в Ростове-на-Дону, с ним вся его семья. Год 1902-й. Слева, еще в строгой гимназической форме девушка. Задумчивый взгляд. О чем думает она? Что видится ей впереди? Ведь через несколько месяцев окончание гимназии, а там Женевский университет, звание бакалавра. И такой нормальный, ясный жизненный путь российской интеллигенции...

А как же эта вахта, и эта табуретка, и сын, к которому ты даже не можешь прикоснуться? Которого ты видишь в предпоследний раз. Последний будет завтра, на разводе. И спустя три года письмо с коротким извещением, что мамы уже нет.

Год 1942-й. Она в эвакуации. Где-то со своим военным заводом затерялся старший сын: он создатель первых аппаратов для контроля радиометрическими методами качества брони танков и кораблей. Нет от него вестей. И Мончегорлага уже нет. И я не знаю, что она в эвакуации.

А сейчас мы сидим на этих шатких табуретках и приходится поминутно съеживаться, подбирать ноги, иначе снующим туда и сюда людям

53

не прейти. И так хочется сказать, очень многое сказать, обо всем, что прошел за этот год. И ничего не могу сказать. Почему-то растерянность, не находится слов. А если вдруг и начинаешь что-то рассказывать, тут же бдительный страж прерывает тебя:

— Не положено! Но, впрочем, не надо никаких слов. Главное — мы видим друг друга.

Мы вместе. И эти такие мгновенные, такие бесконечные два часа. Они потом будут длиться всю жизнь.

А на следующее утро развод. Лето. Светло. Напротив ворот барак, где живут вохровцы. И вдруг вижу, — притулившись к стенке барака — мама. Сколько же времени ждала она, ведь она не знала часов развода, когда будет выходить наша бригада. Колонна, к счастью, пару минут стоит. Потом начинаем медленно двигаться. Мы не можем ничего сказать друг другу, только смотрим и машем друг другу рукой. И все.

А потом, спустя три года, это письмо.

По какие бы послабления нам бы не давали, мы не должны были забывать, что мы злодеи, преступники, и должны перевоспитываться. И для этого существует культурно-воспитательная часть.

В центре зоны располагался клуб. Там проводили воспитательные собрания, показывали кино. И, главное, был драмкружок. У кого хватало сил, кто был помоложе, дотягивались сюда после работы. Когда входил в клуб — забывалось, где ты. Быть может, в каком-то сельском скромном клубе. Зал сотни на две человек, небольшая сцена, невысокие потолки — одноэтажное деревянное здание. О лагере напоминала только лира над сценой, на которой золотыми буквами «КВЧ» — культурно-воспитательная часть. И мы сами себя культурно воспитывали. Многим я обязан нашему клубу. Там я первый раз увидел Катю.

Репетировалась очередная пьеса модного тогда Корнейчука. Катя, естественно, была премьершей.

Да, она была очень хороша и без косметики, и в своем лагерном наряде. Быть может он, по принципу контраста, только в еще большей степени оттенял ее такую спокойную, ненавязчивую красоту. Но разве можно описать внешность того, к кому с первого мгновения знакомства потянуло неотвратимо, безысходно. Примагнитило. Удивительно правильные черты лица и какая-то мягкость в них, и мягкие светлые, коротко стриженные волосы (в лагере иначе не положено). Но это шло ей, и глаза, в которых и грусть и теплота и что-то удивительно доброе.

Было ли это сразу взаимно? До сих пор не могу разобраться. Почему я? Ведь кругом было много хороших ребят и постарше меня. Да и Катя сама была старше.

Я смотрю на единственную фотографию, которую пронес через годы лагеря, через всю последующую жизнь. Это снимок «до». А в глазах

54

печаль и настороженность, точно предчувствие того, что ожидало впереди. И губы, раскрашенные на черно-белой фотографии красной краской. А на обратной стороне: «Это Вовка сделал маму красивой». Где он, этот Вовка, которому суждено было прожить всю жизнь у чужих людей, без матери и отца (отца посадили раньше, когда взяли мать, ему было около пяти), и долгие годы, а, может быть, никогда не увидеть матери. Знает ли этот нынешний дедушка, сколько мягкого обаяния было в его матери? Каким чудесным свойством обладала она — умением не навязчиво приносить людям счастье.

До сих пор не могу разобраться, что толкнуло Катю ко мне. Да и некогда было разбираться. Все закрутилось. И какая-то безудержная счастливость. А встречи не частые. Ведь репетиции это не встречи, там надо было держаться подальше друг от друга, чтобы никто не догадался. Однако, добрые люди есть везде. То какие-то мгновения на вещевом складе, то в аптеке. Иногда Кате удавалось попасть на несколько дней в лазарет. Это были самые хорошие минуты. Сестрички надежно охраняли, надежней, чем вохра, и иногда нам удавалось быть вместе и двадцать минут, и даже полчаса. Они пролетали мгновенно, они тянулись вечно. Теория относительности в лагерной практике.

И, может быть, от этой нехватки минут, может от чувства опасности, от неосознанного понимания (эти мысли гнали от себя), что конец неизбежен (в лагере по-другому не могло быть), захватывало все глубже и глубже. А, может быть, потому, что у нас не будет прошлого, как не было у нас будущего. А, может, просто потому, что обоим так недалеко за двадцать, и отсюда обвал, смятенье, отчаянная радость обретения. И от редкости и краткости встреч еще невыносимее тянет друг к другу.

Да, все ведь простоянно висело на волоске. Нет, не на волоске, а на тени от волоска — малейшая неосторожность и... Об этом «о»... не думалось, хотя иногда, как пуля навылет простреливала страшная боль: «Вдруг я потеряю ее!». И опять приходил на помощь Тютчев: «День» пережит, и слава богу». По лагерному Катя была устроена прекрасно. В управлении ОЛПа+, в бухгалтерии, кассиром. И жила там же, в кассе.

Надо было быть очень осторожным, но я не мог не ходить туда. Повезло, что был электриком. Всегда надо что-то чинить. А в управлении с непонятным постоянством что-то портилось в электропроводке. Научил Катю, как можно было производить порчу, и чтобы не догадывались. Катя оказалась способной ученицей. Это выручало.


+ ОЛП — особый лагерный пункт

55

Но неизбежность обрыва, конца была предопределена заранее высшими законами лагерного бытия. Другого исхода быть не могло.

Однако, все оказалось страшнее и проще. Я не задумывался, как Катя оказалась в управлении. Ее подруги по бухгалтерии, когда они поняли, что между нами (и ни одна не предала нас), смущаясь, иносказательно рассказали мне о самом страшном.

Начальник ОЛПа. Это он определил ее сюда. Нет, сам по себе он был, очевидно, не плохой человек. По своему заботился о том, чтобы подведомственное ему стадо было исправным, поменьше болело и могло трудиться.

А дальше лучше стихи:

Он приходит грязный и тяжелый,

В коридоре грузные шаги.

Тяжкие топочут сапоги

Молотами страшными по полу.

Ближе, ближе — он уже у двери,

И ему не нужно открывать.

Он войдет и бросит на кровать,

Без игры, без чувств, без суеверий.

Он возьмет, сломав упругость бедер,

Животом нажавши на живот.

Он залепит поцелуем рот,

Как смолою, если лить из ведер.

И, скользнув грудей желанных гладью,

Слез немых не замечая пыль,

Бросит как распитую бутыль,

И уйдет, насытившись, не глядя.

А она, принявши неизбежность,

Бьется одиноко в тишине,

И в смятеньи тянется ко мне,

Отдавая спрятанную нежность.

Я приемлю это — наше горе,

Я по капле отсосу весь яд.

Эти ночи нас соединят

Крепче слов, и будет лучше вскоре.

Я не говорил ничего, но она поняла, что я знаю. Нет, эти стихи она не видела, просто другого было не дано, и мы приняли это. Но конец был близок. Он узнал. И немедленный мой перевод в другой ОЛП на общие работы. Больше мы никогда не виделись. И только фотография, где Вовка сделал маму красивой. Она также молода и

56

хороша, хотя ее наверное давно уже нет. Только с каждым годом взгляд на фото все грустнее и грустнее. И не пойму, смотрит ли она на меня с упреком или с тоской: что наше хорошее ушло безвозвратно.

К счастью, и в другом+ ОЛПе был дефицит на электриков. И вскоре я опять при своем деде Электромонтажные работы ведутся не только на заводской площадке, но и в разных точках в городе. Город быстро растет, строятся жилые: дома, школы, здание поликлиники, столовые. Нужно согласовывать проекты, получать чертежи в проектном отделе, нужно дать задания электрикам на объектах, ознакомить с особенностями схем, проверить, как идет монтаж. Пришло время, когда это выпало на мою долю.

Но как быть с контрой? Выпускать одного — мало ли что устроит. А то и сбежит. Такого указания нет. То ли дело надежные бытовички. Водить под конвоем одного — слишком много чести, да и перерасход вохровской рабсилы. И тогда принимается общее решение. Каждый раз, когда нужно контре вьходить индивидуально, выделяется персональный конвоир, но не из вохровцев, а из проверенных бытовичков. Эта практика была распространена в Мончегорске. Позже, на Печоре, было проще. Куда побежишь из тундры. Там выпускали просто без конвоя.

Но тут с конвоирами неожиданно возникло совершенно непредвиденное осложнение. На это почетное место претендовали многие. Вырваться из зоны с подконвойным было весьма желательно и... заняться своими, бог знает какими делами.

Поэтому, как только оказывались за вахтой, сразу начиналось примерно в таком ключе:

— Вот что, давай так: ты идешь на свою площадку, а у меня тут дела. Давай договариваться: где и когда встретимся. Да, и еще! Я тут кошелек в бараке забыл...

Кошелек забывался почему-то неизменно каждый раз, кто бы с тобой не выходил, впрочем, формулировка могла и быть несколько иная:

— Так нет ли у тебя в долг хотя бы трешки*?

После первых двух-трех выходов трешка у меня почему-то случайно оказывалась, и она быстро перекочевывала в кулак или в карман моего охранителя. Долги, правда, до нынешних дней оказались невостребованы. После этого каждый из нас отправлялся по своим делам.

Самое удивительное, что ни разу меня никто не останавливал, не проверял, почему это я разгуливаю по городу и разношу бактерии контры. Впрочем, и вольняшки одевались в те времена достаточно скромно, и я не выделялся из общего фона. Во всяком случае в этом городе арестантов ни телогрейка, ни бушлат никого не смущали. Ведь


+ Бутылка пол-литра спирта стоила 1 руб. 90 коп. 56 коп.

57

очень многие из вольных сами прошли все это с некоторым опережением против нас.

Но вот когда наступало время условленной встречи, начиналось самое неприятное. Как правило, мои конвоиры никогда не являлись к сроку. А ведь возвращаться на вахту надо было в строго определенный час. Придешь один — нарушил: немедленно шизо со всеми вытекающими последствиями, а то и хуже — неудавшийся побег. Мол, сбежал, а потом испугался и явился с повинной. А время идет. Нервы на пределе.

Наконец появляется. По походке, по расстоянию, с которого ощущается аромат, определяю! сколько принято — пол-литра или менее. Если менее — еще ничего: вахту пройдет относительно благополучно. Буду прикрывать. А вот если пол-литра? Ведь поскольку спирт только появился, приноровиться к нему по-настоящему еще не успели, да и доза в пересчете на водку не малая. И начинается у моего конвоира штормовая погода: лихо качает, язык плохо вяжет. Тут уже надежда на случай и доброту дежурного по вахте. Были и такие — добрые, но больше выслуживались и вязались к каждому пустяку. А отвечать-то в любом случае мне. Я напоил умышленно, опять-таки с целью: или уйти куда одному по своим злокозненным контровским делам, или того хуже — прямо в побег. Поэтому главной заботой было доставить конвоира в целости и сохранности в зону.

Но еще хуже, когда тот вообще не являлся на встречу. И тогда я паниковал. Счет шел по минутам, а то и секундам. Впрочем, мест «заправки» в городе было не так много. Закладывать прямо на улице мой сопровождающий понимал, что рискованно. А других дел у него не было. И при среднем темпе бега от «заправки» до «заправки» удавалось найти. Кроме того, если именно с этим шел не в первый раз, уже знал его излюбленное местечко. Но вот извлечь было не так-то просто, особенно после соответственной дозы. Тут уже были собутыльники, лобзания и речи. Да и нередко приходилось выкупать моего надзирателя, потому что стандартной исходной трешки, учитывая друзей, да и необходимость хоть какого-то закусона, хватало только на первый разгон.

Но и тут мне везло. Может подконвойное хождение длилось не очень долго — меньше года, до войны, может выручала быстрота ног и были еще силы тащить сопровождающего от «заправки» до вахты, но, кроме редких угроз дежурного, все обходилось благополучно. Впрочем, со временем выработалось надежное безотказное средство. Когда «мой», держась за стенку, следовал мимо дежурного, я вручал последнему заранее припасенные пол-литра. И тут происходило дважды чудо: грозное выражение сменялось улыбкой и второе: вот протянул бутылку —

58

дежурный взял ее и... мгновение — и нет бутылки, никогда ее не было, растаяла, как улыбка чеширского кота из «Алисы в стране чудес».

Не претендую на роль изобретателя и патент на вручение бутылки не оформил. Это был совет старших, тех, кто ранее прошел тот же путь общения с конвоирами до меня.

Но конвоиры, несмотря на все треволнении, связанные с ними, не могли омрачить радости от пребывания за зоной, хоть и иллюзорно, в свободном состоянии, общения с людьми. Пусть это было на короткие часы, но чувствовал себя таким, как окружающие. Особенно ждал каждого посещения проектного отдела.

Большинство в той группе, с которой я общался, составляли женщины, преимущественно техники, молодые чертежницы, копировщицы, машинистки. В первый приход довольно долго ждал, пока подготовят синьки в большой комнате, где сидело с десяток девушек. Они сразу же окружили меня. Знали, что пришел человек из зоны. Да еще такой молодой. Подобные гости были здесь не очень часто. Посыпались бесконечные вопросы: кто, откуда, за что, на сколько? Это делалось не из простого любопытства, нет. В их вопросах было искреннее сочувствие, сострадание, желание чем-то помочь, ободрить, нечто извечно жалостное, всепроникающее, и несмотря на то, что они были (большинство) не старше меня,— нечто материнское. И тут же появился чай и пирожные, бесконечное количество пирожных. Не видывал их, естественно, эти два года, а в таком количестве вообще. Но дело было не в них, а в этом добром стремлении сделать для меня что-то хорошее. Хоть что-то сделать для человека, которому было худо. А ведь большинству из них было не намного легче. У кого родители тоже были в лагере, у кого только освободились. Некоторые девушки были из семей раскулаченных, сосланных сюда в Заполярье еще в 29—30-х годах и каким-то чудом выживших. Где сейчас эти милые девушки 1940 года, далекие ровесницы мои?

Вспоминаете ли когда-либо, вдруг обращаясь к бесконечно далекому прошлому, этого молоденького очкастого зэка, которому вы так хотели хорошего и делали все, что в ваших силах: до одурения закармливали пирожными. А я помню вас всю жизнь. Вы действительно облегчали мою участь. И прибавлялось сил выдерживать.

Были в лагере и удивительные встречи.

Меня срочно вызывает начальник лагпункта. Испортился в его приемной телефон. Высокое начальство, поэтому иду сам. Вожусь с телефоном. Так получилось, что в комнате, кроме меня, никого нет. Неожиданно раскрывается дверь и быстро входит человек. Останавливается:

— Начальник у себя?

59

Я отвечаю. Пока отвечаю, он как-то очень внимательно смотрит на меня и неожиданно спрашивает:

— Как ваша фамилия?

Отвечаю. Он замирает. Меняется в лице, оглядывается по сторонам и, почти вплотную подходя ко мне, тихо:

— Вы сын Конон Григорьевича?

Пораженный, смотрю на него. Он назвал имя моего отца. Я подтверждаю и сразу вопрос:

— Где он?

Отвечаю, что арестован, еще в 37-м.

— А вы?

Рапортую:

— КРГ 5 лет.

И тогда происходит самое неожиданное. Вновь, оглядываясь, он — скороговоркой:

— Я главный инженер строительства. Моя фамилия Шарапов+, мой телефон (его я забыл)... Если вам что-нибудь будет нужно — я готов помочь, найдите возможность — позвоните. Я работал у вашего отца на Магнитке молодым инженером.

Через мгновение он уже был в кабинете у начальника ОЛП. Я не звонил ему. Что он мог сделать? Выпустить меня было не в его силах. Он же был не лагерным начальством, а командовал от Наркомцветмета строительством. Но, говоря это, — он проявил большое мужество. Если действительно он как-либо помог бы мне, и это стало известным — не сносить ему головы. Сколько же было порядочных людей!

Верю, что сегодня их не меньше.


+ И все-таки — насколько тесен мир! Когда книга готовилась к изданию, выяснилось, что Иван Алексеевич Шарапов — родственник одного из сотрудников издательства. Жена Ивана Алексеевича, Валентина Владимировна (ей недавно исполнилось девяносто), две его дочери и внуки в настоящее время проживают в Москве.

Краткая биографическая справка

Шарапов Иван Алексеевич. Родился в 1900 г. в селе Ильинское Калужской губернии. В 1929 г. окончил МВТУ. С 1930 по 1936 год работал на строительстве Магнитогорского металлургического комбината, где прошел путь от прораба до главного инженера. В 1937—1941 гг. — главный инженер строительства металлургического комбината в Мончегорске. В начале войны был направлен в Казахстан на строительство Актюбинского металлургического комбината. Умер в 1942 г., похоронен в Самаре (прим. изд.).

ПЕЧОРЛАГ

60

ПЕЧОРЛАГ

 

А пока 22 июня 1941 г.

«Спокойная» жизнь Мончегорлага, как и всей страны, прервана. Несколько лет строили такой нужный стране завод. Теперь команда:

подготовить завод к взрыву. До границы с Финляндией рукой подать. До немцев в Норвегии тоже недалеко. Опасность, что им достанется готовое производство никеля, так необходимого особенно для военной техники. У немцев своего производства никеля нет. И так же, как два года прокладывали по всем цехам кабели, также тянем, разматываем провода к взрывным машинкам.

А через 10 дней тысячи зеков плывут на баржах через Мончеозеро, а дальше — одним броском, практически без остановок — 54 км до Кандалакши. Вторую половину пути нет сил идти даже нам, молодым (всего-то 24). Ноги истерты до крови. Каждый шаг дается с трудом. А вохровцы торопят и торопят. Уходим от врага. Предполагалось, что на этом далеком фронте наших сил практически нет, и вскоре эти места будут заняты финнами или немцами. Впрочем, оказалось по-другому. На этот участок фронта немцы внимания не обращали, и завод оказывается взрывали зря.

Почти на бреющем полете над леском проносятся финские разведчики. Вохровцы, услышав звук приближающегося самолета, кидаются внутрь охраняемой ими колонны, забыв, что у них в руках винтовки и мы, враги народа, можем обезоружить их. Самолеты проносятся над колонной раз, другой и не стреляют. Понимают, очевидно, кого ведут. Быть может удивляются — где охрана?

В Кандалакше налеты через каждые несколько часов. Умеренные, по несколько машин. Очевидно, тоже разведка. Бомбы не ухают, только фанерный барак прошивают пули. Забираемся под барак, благо есть место. Отсиживаемся. Как-то вяло, лениво отлаиваются наши зенитки. Еще не страшно. Тем более, ни погибших, ни раненых нет. А на следующий день посадка на пароход и — к Архангельску. Северная Двина, Вычегда, погрузка в вагоны и где-то за Усой выгрузка, и пешком

61

в тундру. Дальше дороги еще нет. Именно ее мы и должны строить. И колонны зэков идут, растянувшись цепочкой на километры, пока не добираются до зон, где им предстоит пребывать, а многим остаться навсегда.

А, впрочем, здесь ничего нового для России:

«А по бокам-то все косточки русские.

Сколько их, Ванечка? Помнишь ли ты...

Мы надрывались под зноем, под холодом,

С вечно согнутой спиной.

Жили в землянках, боролися с голодом,

Мерзли и мокли, болели цингой».

Это трагическое описание Некрасовым строительства железной дороги Москва-Петербург в прошлом веке было удивительно созвучно с уготованной нам лагерной жизнью. Спустя столетие, в ту пору, которую он предполагал, как счастливую («Жаль только жить в эту пору прекрасную уж не придется ни мне, ни тебе»), повторялось то же самое, только «прогресс», «движение вперед» и масштабы были совершенно иные.

Первый военный год. Начало строительства на нашем отрезке дороги. Особенно трудный год. Десять часов в день, без выходных. В открытой полярным ветрам тундре. Мороз, сырость. Не всегда высохшая за ночь обувь. И вновь долбим вручную вечную мерзлоту. Мы, молодые, но уже «старые» лагерники (за плечами три года), держимся. Куда хуже новым пополнениям. Прибыл этап из Эстонии. Молодые, крепкие ребята, студенты, немало спортсменов. Немногие из них дотянули до весны 1942 года.

Простуда, воспаление легких, истощение, цинга. То же, что и сто лет тому назад.

Во многих, очень многих публикациях лагерь предстает как средство целенаправленного, медленного уничтожения людей, как царство тиранства, террора и зверств.

Было и это.

Строим дорогу на Воркуту. Колонна 140 у будущей станции Пернашор. 1942 год. Погожий день короткого полярного лета. Бригада работает, естественно, в оцеплении. Оно едва намечено вешками и угрюмыми фигурами вохровцев. За оцепление в принципе выходить нельзя. Традиционное: «Шаг влево, шаг вправо, шаг за зону — считается побег». Никто и не пытается выходить за зону, но если по какой нужде и делали это (спросив вохровца), то к трагедии не приводило. Тем более стационарная колонна, да и вохровцы большинство здешние, почитай

62

знающие многих. Но тут произошло непредвиденное. Бригадир обошел бригаду, дал всем задание, повернулся и увидел в нескольких метрах за оцеплением — цветок. Первый цветок этого первого военного лета. И видно ему захотелось сорвать его и принести в барак. Все-таки радость. Он успел сделать пару шагов. И тут раздался выстрел. Бригадир упал. Смерть наступила мгновенно. Ему до освобождения после стольких лет заключения оставалось чуть больше трех месяцев.

Было и это.

Но ни тиранство, ни личные зверства не были единственной трагедией. И не было четко поставленной цели медленного уничтожения миллионов людей. Лагерь нужен был как огромная трудовая армия. Там, где начальство было умнее, рачительнее (в стационарных, крупных промышленных лагерях типа Воркуты, Мончегорска, Норильска), там «берегли» свою, уже обученную, рабочую скотину. Это было дешевле, практичнее, чем каждый раз заменять ее на новую, заново учить. Так и планов не выполнишь.

Трагедия была и в том, от чего страдаем и сегодня — в бесхозяйственности, безответственности, безразличии, неразберихе, умении побеждать, как это показали многие генералы во время войны, не считаясь с людьми, только большой кровью.

...Начало строительства последнего отрезка дороги на Воркуту от Усы. Предвоенные годы. В тундру забрасывают десятки тысяч людей. Короткая осень, полярная зима. Но продовольствие не подвезли. Реки стали, инструмента и материалов, чтобы строить бараки или хотя бы копать землянки, не хватало. О лекарствах и говорить нечего. Люди гибли от недоедания, тяжелого изнурительного труда, заболеваний, которые подхватывал ослабленный организм. Многие приходили в отчаяние и не хватало не только физических, но и духовных сил. Десятки тысяч людей остались в этой вечно мерзлой земле. В Москве забеспокоились. Прибыла комиссия. Решение было найдено быстро. Несколько десятков человек местного лагерного начальства было расстреляно.

Но виновные были гораздо выше, так как планировали и организовывали эту операцию именно наверху.

ВЫДЕРЖАВШИЕ

63

ВЫДЕРЖАВШИЕ

 

Но миллионы людей вышли из лагерей. И многие из вышедших провели в лагерях десять и более лет и вовсе не в идеальных, как можно догадаться, условиях и вовсе не в придурках.

Многие и многие сумели сохранить себя. И помогало в этом умение не поддаться, взаимовыручка, умение оставаться человеком в экстремальных условиях.

«Многие, пережившие, подобно мне, испытание, считают эти голы вычеркнутыми из жизни,— пишет поэтесса Наталья Ануфриева, в своей небольшой книге «Жизнь развернула новую страницу».— Разве только безбедное, беспечальное существование может быть названо жизнью? Я никогда так не думала и не чувствовала. В больших испытаниях есть какая-то особая напряженность, какая-то приподнятость чувств, какая-то особая торжественность». Это она — о лагерных годах.

И вспоминается один из поразительных рассказов почти неизвестного, к сожалению, автора Серафима Четверухина. Он начал писать, когда «оттепель» подходила к концу и публиковаться, кроме как в самиздате, было уже негде.

Он провел долгие годы в лагерях. Отец его был до революции священником в Москве в Сокольниках, а после — настоятелем Клементовского собора, что на Пятницкой. В их квартире в Замоскворечьи чудом сохранилась библиотека отца из многих тысяч томов, в том числе на латыни, греческом, древнееврейском.

Неизданные рассказы Четверухина попали в руки Солженицына, который после выхода «Ивана Денисовича» посетил Четверухина и (со слов последнего) высоко оценил их.

Так вот, у Четверухина есть рассказ.

Идет этап. В нем и блатные, и политические. После тяжелого пешего перехода (дождь, слякоть, бездорожье, голодно) — привал. Урки рвутся на лучшие места — нижние нары. А вот два московских профессора предпочитают расположиться под нарами. Там спокойно, никто не мешает, никто не претендует на территорию. И после кружки чая и

64

традиционной каши, после минут двадцати расслабления, они отключаются и начинается разговор об истории, о Дмитрии Самозванце, разговор, который спокойно можно было вести и в уютной московской квартире. Но сегодня эта квартира бесконечно далека и не известен путь к ней. А сейчас они отрешились от окружающего и живут тем, что было и есть подлинная их жизнь.

Лагерь был насыщен подобными людьми, думающими, мыслящими. В лагерях оказалось значительная часть интеллигенции. Многие искренне верили в возможность создания нового общества, основанного на равноправии и справедливости.

Да, в лагере было много таких людей. И те, кто дожил до освобождения, показали, какой огромный интеллектуальный потенциал уничтожался и растрачивался в стране впустую. И это, может быть, одна из самых больших трагедий, порожденных системой лагерей. Сколько недоработано, сколько недополучила страна! А многие и многие из этих людей в лагере не растеряли свои интеллектуальные силы, свою тягу к творчеству, в какой бы форме она не проявлялась бы (в области литературы, искусства, науки) и сумели, вернувшись, многое свершить.

И потому хочется сказать о них, с которыми был ближе. Борис Слуцкий, когда наши войска в 194 5-ом вступили в Чехословакию, обнаружил среди книг полусгоревшей библиотеки сборник стихов неизвестного русского поэта А.Эйснера. Вернувшись с войны, он безуспешно пытался что-либо узнать о неведомом поэте, а в этом маленьком сборнике он видел пришествие нового Блока.

Увы, близких к нему людей — М.Цветаевой, ее мужа А.Эфрона и многих других, уже не было в живых, а другие были далече. А тем временем А.Эйснер, адъютант командующего интернациональной бригады Лукача, одним из первых откликнувшийся на призыв встать на защиту республиканской Испании от мятежных генералов, увлекший своим мужеством вперед необстрелянных бойцов-интернационалистов, так вот этот А.Эйснер в это время добивал пятый год пребывания в Воркутлаге, также как и известный герой войны в Испании, руководитель астурийских партизан Кампесино.

До встречи со Слуцким оставалось более 10 лет. Алексею Эйснеру предстояло завершить лагерный срок и еще 8 лет ссылки в Казахстан в Акчетау. Внук черниговского губернатора, четырнадцатилетний учащийся петербургского кадетского корпуса Алексей Эйснер в конце гражданской войны оказывается вместе с матерью в эмиграции. Потом в Сараево им окончен русский кадетский корпус. Затем Чехословакия. Карлов университет, неудачная попытка получить филологическое образование — не хватало денег на учебу. Увлечение религией и вместе

65

с тем, как у многих, особенно молодых, не по своей воле оказавшихся за рубежом, неизбывная любовь к Родине, к новой Родине, вера в мессианское предначертание ее (отсюда и поэма — «Конница», произведшая особое впечатление на Б.Слуцкого, так напоминающая «Скифов» Блока). Он был близок к движению среди эмигрантов, которое получило наименование Евразийстеа. И дальнейшее левение. Париж. Общение с Мариной Цветаевой и людьми, окружавшими ее. И после 18 июля 1936-го — Испания. Он не имел понятия о том, что творилось в нашей стране. Он был идеалистом в лучшем смысле этого слова. Он свято верил во все, что писалось в нашей печати, верил в Сталина. С радостью воспринял выстраданное и завоеванное на полях Испании право вернуться на Родину. Он по своей сути всегда был глубоко верующий человек, человек религиозного склада мышления. Вера в то, что в стране происходят чудесные превращения — была его религией. Его не сломил и арест, последовавший 22 апреля 1940 г. Он пришел в лагерь по-прежнему полный иллюзий и веры, рассматривая то, что произошло с ним, как трагическую случайность (как это хорошо нам знакомо). Он писал позже И.Эренбургу, которого знал по Испании: «Нельзя менять убеждения, если стукнули кирпичом по голове». Прозрение придет позже и с ним — вновь обращение теперь уже к подлинной религии.

Вернувшись в Москву, он посвятил себя, быть может, самому главному, труду своей жизни. Ему необходимо было сказать правду о гражданской войне в Испании. В «Новом мире» Твардовского, в «Иностранной литературе» появились первые публикации. К сожалению, книга его была опубликована только после его смерти. Он говорил правду. Только правду. И его не хотели слушать. В книге его было много горького и откровенного. Кроме того, была книга о Болгарии, о болгарских друзьях, с которыми воевал в Испании, книга о легендарном генерале Лукаче, воспоминания о Марине Цветаевой...

Но у А.Эйснера было еще одно удивительное качество. Умение привлекать к себе людей. Он был яростным собеседником, неукротимым спорщиком, мастером общения. Яркость, острота мышления, неспособность говорить равнодушно, увлеченность, умение высветить, казалось бы, самое неподдающееся выражению — все это было в избытке. Часы общения с ним, даже если вы спорили, не соглашались, возмущались его позицией, всегда были радостным событием.

В управлении Печжелдорлага в Абези, в торговом отделе работал один экономист-зэк по фамилии Канторович. Он выписывал всякого рода накладные, аккуратно, исправно исполнял свои счетоводческие обязанности. Но экономист Канторович умел писать не только накладные.

66

Владимир Яковлевич Кантарович — один из плеяды молодых литераторов, замеченных М.Горьким, и группировавшихся вокруг его журнала «Наши достижения». Первые его книги вышли в первой половине тридцатых годов.

В бараке, на центральном лагпункте и в его маленькой комнатушке, когда он освободился, всегда создавалось интеллектуальное поле высокого напряжения. А потом традиционный путь — опасный и дорого обошедшийся: попытка приблизиться к Москве. Некоторое время он жил в небольшом городке между Москвой и Ленинградом, до новой послевоенной волны. И опять долгие годы ссылки, теперь уже в Норильск, и так до реабилитации. Когда он вернулся в Москву, он был относительно не молод — 55. И до своей кончины в 1978, за 20 лет — 20 книг, буквально по книге в год.

Но, может быть, это касалось людей творческих, накопивших огромный жизненный материал за период пребывания в лагерях, людей, которым нужно было сказать, выразить себя? Это так. Но это же относится и в людям разных специальностей, разных жизненных направлений и особенно к людям науки. Всем известно, что через заключение прошли и Туполев, и Королев, и многие другие известные ученые. «В круге первом» — настольной книге сотен тысяч советских людей, речь идет о «шарагах», в которых создавались хоть какие-то минимальные условия для творческой научной работы. Сейчас речь о другом. О тех людях, которые прошли лагерь, кем бы они там не работали, сохранили свои творческие силы и их усилиями «прирастала» страна.

В Печжелдорлаге в отделе связи работал молодой инженер С.Дрейзин. До заключения — в 29 лет он уже — главный инженер завода «Севкабель» — одного из двух самых крупных кабельных заводов страны. Восемнадцать потерянных, далеких от основной специальности, лет. После реабилитации в конструкторском бюро своего родного завода он создает сверхновые кабели, по которым возможна одновременная передача многих тысяч сообщений.

Внебрачный сын графа Высоцкого, получивший фамилию по матери, балерины из Мариинки, Николай Олехнович был сообразительным, увлекавшимся электротехникой ребенком. В 12 лет он сам соорудил в одной из комнат отцовского дворца в Ялте... рентгеновскую установку. Еще спустя три года — революция, гражданская война и 14—15-летний мальчишка, потеряв семью, бродит по дорогам разрушенной войной страны и чинит кому надо всякий металлический скарб. Гражданская окончилась. В 16 — он в Москве. Поступить на учебу в институт не удается. Лет мало. Гимназию или реальное не закончил. По физике и математике ему в любом московском институте тех лет делать нечего,

67

а сдать другие экзамены не так-то просто. Да и кто возьмет, пусть и внебрачного, но графского генеральского сына.

Но мальчику очень повезло. Его взяли истопником в котельную нового научно-исследовательского института ВЭИ (Всесоюзный электротехнический институт). После из этого института выйдет целая плеяда выдающихся ученых — основателей различных направлении отечественной электротехники. Молодой парень и на дежурстве, и в свободные часы поглощает запоем книги по электротехнике, особенно по приборам. И вот однажды директору института, выдающемуся русскому электротехнику Кругу потребовался подсобник, чтобы помочь отвезти аппаратуру на встречу с иностранными специалистами. Послали Олехновича. Транспорт в те годы известный — извозчик. Ехать далеко, через всю Москву, из Лефортова через центр куда-то к Смоленскому рынку. Директор сидит рядом с подсобником. Немного отодвинувшись. Тот в не очень чистой, застиранной и залатанной косоворотке, в холщовых брюках, в сандалиях на босу ногу (благо лето). Директор задает парню какой-то вопрос. Тот, о чем-то задумавшись, отвечает директору по-французски. Тот несколько удивлен. Начинается беседа, и вскоре два профессионала на равных говорят о новых приборах. Когда извозчик докатил до Театральной, директор просит свернуть направо и останавливается возле «Мюра и Мерилиза»+. Через полчаса оттуда вышел с директором молодой человек в добротном двубортном костюме, при галстуке, правда, тот сидел криво (впрочем, так сидели галстуки на Олехановиче и 30 лет спустя).

Приборы при демонстрации подключал подсобник. На следующий день он приступил к работе лаборантом. Он стал специалистом по приборам. Через несколько лет — первые публикации в советской печати, еще через пару лет его начали печатать и цитировать за рубежом. Он по-прежнему ничего не окончил, ничего не защитил. Не было времени, надо было творить. Вскоре он возглавляет первый в стране институт электронной аппаратуры. Затем — Воркута.

После лагеря, в начале 50-х годов, там же на Воркуте, он создает серию уникальных приборов, внедренных в эксплуатацию, которые по своим техническим решениям опережали на несколько лет сделанные и у нас, и за рубежом.

В 1972 г. ушел из жизни Н.Годный. Ему было всего 64. В течение нескольких лет он руководил важным научным направлением — сектором науковедения в Институте истории естествознания и техники Академии наук. Одна за другой выходили статьи, сборники. Выступле-


+ Так тогда назывался ЦУМ, что в начале Петровки рядом с Малым театрам.

68

ния на конгрессах и международных совещаниях — Варшава, Прага, Париж. Под его руководством шел поиск путей развития и организации науки, оптимизации структуры научных исследований, создания теоретической базы этого направления.

Четырнадцатилетний секретарь горкома комсомола одного из небольших белорусских городков сразу после гражданской войны, еще не знал, что предстоит ему в жизни. Он же, но секретарь комсомольской организации Института горючих ископаемых Академии наук, в 1937 г. уже понимал, что происходит в стране. А дальше — традиционный путь:

8 лет по Особому совещанию. Быть может, статья пострашнее других — КРТД — контрреволюционная троцкистская деятельность. Но ему повезло. Он попал на Воркуту после «к+ирпички» «Кирпичка» стала символом зверств на Воркуте: там происходило массовое побоище всех, кто имел эту страшную формулировку. В марте 1946 г. освобождение. Эти данные не для заполнения очередной анкеты. Это отсчет реального времени, в котором ему пришлось жить и работать.

А на Воркуте оказалось нужны и химики. Без химического анализа состава углей, без серьезной работы в области углехимии невозможно рациональное развитие угольного бассейна, тем более нового. И Н.Родный занялся этим делом. Началось становление первого научного направления в Воркуте. Н.Родным создана первая углехимическая карта бассейна, выполнена химическая характеристика углей всех шахт. Созданы постоянно действующие лаборатории на шахтах, деятельность которых надо было направлять, кадры для которых готовить.

Великая работоспособность, энергия, вдумчивость, фундаментальность и добротность проводимых исследований — все это характеризовало работу Н. Родного, и, еще не освободившись, он уже практически являлся научным руководителем центральной химической лаборатории Воркуты. И это определило то место, которое он после реабилитации и возвращения в Москву занял в развитии науки.

В 1994 г. на 86 году жизни скончался Адриан Владимирович Маке-донов, лагерник призыва 1937 г. (Воркутлаг), автор ряда книг по проблемам литературы, эстетики, семасиологии, о творчестве А.Твардовского, О. Мандельштама, Н.Заболоцкого, В.Шефнера и нескольких специальных монографий в области геологии и, в частности, разведки полезных ископаемых. Это был последний из участников первого съезда советских писателей в 1934 г.

Он начинал удивительно рано. Он серьезно занялся литературой уже в 18, окончив в 1927 г. педагогический техникум в Алексине. Ему не было двадцати, когда в Москве он выступил на заседании правления


+ На «кирпичке» (кирпичный завод) производились массовые расстрелы. 68

69

РАПП (Российской ассоциации пролетарских писателей). Он говорил 40 минут. Случившийся там Пришвин склонился к сидящему рядом известному молодому критику:

— Смотрите, у этого мальчика из головы дым идет!

Да. Уже тогда ему многое нужно было сказать. А вскоре он был избран членом правления РАПП. Так начинался его собственный путь в лагерь. Ведь у руководства РАПП был племянник Троцкого — Авербах. Но до лагеря еще далеко.

В 1930 г. он кончает Смоленский университет, а в 1936 аспирантуру при Смоленском педагогическом институте. Молодой филолог, критик, активный участник литературного процесса, совершенно случайно и совершенно закономерно стал крупным ученым-геологом.

Как-то в лагере ему повезло. Он попал в дневальные. В «сферу его деятельности» входило поддерживать огонь в печи, чтобы тепло было в бараке и к утру высушивались висевшие над печью валенки работяг. Однажды Македонов увлекся. В руках у него был томик Спенсера, чудом оказавшийся у кого-то из вольняшек. А веревка, на которой были подвешены валенки, как-то оборвалась. Многие из них обгорели. Македонова изгнали из дневальных на куда более трудную работу (особенно зимой на Воркуте) — помощником золотаря. Но и тут он не справился. Кончилось тем, что его сдали в геологическую партию рабочим — таскать мешки с пробами. Так совершенно случайно он приобщился к геологии. Затем он прошел начальные курсы геологов. Но его пытливый, аналитический ум исследователя не давал покоя и здесь. Не имея, естественно, возможности заниматься в эти годы литературой, не имея другой пищи для ума, он сосредоточился на проблемах геологических.

Почему в тех местах, где выходят пласты угля, встречаются одни и те же типы особых минеральных образований — конкреций, а в других их нет? Началось чтение книг (благо в геологическом управлении была библиотека, откуда через вольнонаемных можно было доставать книги). А дальше — раздумья, сопоставления, дополнительный поиск фактов. К сожалению, здесь нет места проследить все этапы становления А.Македонова как ученого-геолога. Но именно этот путь совершенно закономерен. Ученый-филолог теперь искал закономерности гармонии не в стихе, а в природе. Результат — предложенный им новый метод разведки угольных месторождений, признанный не только в стране, но и за рубежом.

Многие из тех, кто прошел свой лагерный путь, не получив до этого или не завершив образования, стремились, если имелась возможность, учиться. Македонову это было дважды не нужно. Он имел завершенное

70

литературное образование, а к концу сороковых годов по своим знаниям в области геологии превосходил многих, имевших дипломы.

Это было естественно. Ему была свойственна удивительная настойчивость, усидчивость, умение работать в любых условиях. Годы после лагеря не прошли даром. Книги по геологии и смежным дисциплинам. Книги, книги, книги. На русском, немецком и других языках (здесь помогал филологический задел). Но диплом был нужен. Святая святых — отдел кадров. Без диплома было трудно получить работу, которая давала определенную самостоятельность и возможность дальнейших исследований.

И вот по примеру друзей, которые прошли этот путь несколько с опережением, он решает получить диплом. Его приняли на заочное отделение Саратовского университета, и он отправился сдавать первые экзамены. Общественные дисциплины ему зачли. Но вот специальные необходимо было сдавать. Через месяц с небольшим он вернулся. Его друзья предполагали, что в отличие от обычных студентов, сдававших в сессию 3—4 предмета, ему удастся сдать 7—8. Когда его спросили, как прошли экзамены, он, словно стесняясь, положил на стол диплом. Он сдал 25 предметов за весь курс университета. Из них — 24 на отлично. После пятого-шестого экзамена, когда сдавал Македонов, собирались преподаватели и студенты. Шутя, друзья спросили его, почему же он так плохо сдавал и даже получил одну четверку. И тогда он объяснил, что преподавательница географии (а он сдавал ей двадцать третий предмет) не могла поверить, что так может быть. Ей казалось, что его жалеют. Она гоняла его 40 минут и торжественно поставила 4. Он не назвал ей какой-то приток Нижней Тунгуски.

А после этого защита кандидатской диссертации.

Македонов при любых обстоятельствах отстаивал то, в чем он был убежден. Ценность и новизна внесенного автором в науку никем не оспаривалась. Но ни одна работа не может быть идеальной. Всегда что-то не завершено, нужен задел на будущее, могут быть разные подходы к одному и тому же явлению. Да и без яростных споров, различных мнений нет движения вперед.

Один из оппонентов, крупнейший ученый, академик, безусловно признавая совершенное диссертантом, сделал несколько замечаний. Впрочем это и прочно укоренившаяся традиция. Таков стандарт отзывов. После этого диссертанту полагается в заключительном слове (кратком) благодарить оппонентов, дать обещание учесть замечания. Никаких дискуссий. Но случилось небывалое. Диссертант говорил более получаса, разъяснив, в чем не прав уважаемый академик. Тот извинился и снял свои замечания.

71

И одновременно интенсивная деятельность в области литературы.

Вскоре после возвращения из Воркуты, Македонов начинает публиковать статьи и книги. Он пишет преимущественно о поэзии и поэтах. В книгах этих отточенный, изящный, виртуозно профессиональный анализ мастерства, особенностей поэтической структуры, образности, художественной ткани произведений, буквально анатомическое исследование индивидуальности поэтов. Но Македонов стремится к целостной концепции, обобщению, рассматривая творчество отдельных поэтов не только само по себе, но и как органические составляющие общего процесса развития отечественной поэзии.

Особенное внимание его привлекает творчество поэтов родной ему Смоленшины — Твардовского, Рыленкова, Исаковского и других, то есть ^Смоленской поэтической школы» и она вполне закономерно выступает как представляющая одно из важнейших направлений поэзии 30—60-х гг. Македонова упрекали в пристрастности к творчеству земляков. Но разве можно писать о поэзии без личностного начала, без увлеченности? А это — характерная черта всех его книг о поэзии, а, впрочем, и в области геологических наук тоже.

Но и в годы оттепели, органически переходившие в период застоя, нелегко сказать искреннее слово, идущее в разрез с директивно-официозными представлениями даже о поэзии.

Печальна судьба исследования Македонова о Мандельштаме. После многих лет замалчивания готовился к изданию том Мандельштама. Вступительное слово было предложено написать Македонову. Он написал монографию порядка 18—20 авторских листов, и только после этого — вступительное слово. Он сказал правду о поэте, о его трагической судьбе. Он понимал, что издать монографию ему бы не дали. Но он не мог иначе. Это было первое проникновенное раскрепощенное научное исследование об одном из лучших русских поэтов XX века. Но сняли и вступительную статью. Книга вышла с квалифицированно нейтральным предисловием Дымшица.

Одним из качеств Македонова была его удивительная работоспособность. Помимо монографий по обоим направлениям его деятельности, непрерывной научной работы, почти ежегодных экспедиций, он опубликовал более 200 статей по проблемам литературы, более 200 статей по проблемам геологии. И так до последних дней. В свое время он писал профессору В.Баевскому: «Конечные сроки все более приближаются, а я более, чем когда-либо, переполнен незавершенками и даже тем, что можно назвать несвершенками. Так или иначе вспоминаю слова А.Твардовского: «Жесткие сроки — отличные сроки, если других нам уже не дано».

72

А ведь был он внешне невидным, малого роста, не бросающимся в глаза, казалось бы, слабым человеком. И по тем описаниям, которые сохранила история, напоминал Сократа. Так и звали его друзья и близкие. И он действительно напоминал Сократа, но не только внешностью, а прежде всего глубиной, меткостью, необычностью суждений.

Таков был А.В.Македонов — филолог и геолог. Но, главное, быть может, не менее важное, чем то, что было реализовано в трудах, главное было в его личных качествах. Он был человеком, стойким в своих убеждениях, человеком высоких нравственных качеств. И тут показательна история его отношений и дружбы с А.Твардовским, характеризующая их обоих как людей большого мужества, верности, внутренней чистоты. Быть может, об их отношениях будут написаны книги.

Когда в Смоленске появился юноша, уже в 15 лет начавший писать стихи, Македонов, сам бывший всего на год старше, разглядел в нем будущего большого поэта и отважно бился за него против злобных нападок, политической клеветы, попыток обвинить в злоумышленных настроениях. А ведь это угрожало и творческой деятельности, да и личной судьбе Македонова.

Высоко эрудированный, воспитанный в лучших традициях русской классической и мировой литературы, Македонов вводил своего младшего друга в прекрасный мир русской поэзии. Недаром Твардовский позже вспоминал: «Как поэт во многом обязан ему своим творческим развитием».

И когда Македонова постигла беда, Твардовский, в это время уже известный, признанный поэт, общественный деятель, остался верен дружбе и смело бросился защищать своего друга. И добился того, что дело его было определено к пересмотру. И это в годы жесточайших репрессий. Однако помешала война.

Позже в поэме «За далью даль» Твардовский напишет:

«Но годы целые за мною,

Весь этот лучший жизни срок —

Та дружба числилась виною

Что мне любой напомнить мог».

И спасибо Александру Рубашкину, ленинградскому критику, что он недавно вспомнил эти слова и привел их в своей статье, посвященной 85-летию Македонова.

Но и после войны Твардовский упорно добивался справедливости. В результате (это почти невероятно для рубежа 40—50-х годов, когда накатилась очередная волна репрессий) с Македонова была снята стоимость. За несколько лет до начала массовой реабилитации.

73

И еще деталь, достойно характеризующая обоих.

Когда еще живший на Воркуте Македонов получил возможность бывать в Москве, возобновились личные контакты. И вот в один из приездов Македонова Твардовский не смог встретиться с ним. Он был действительно очень занят. Но Македонов углядел в этом элемент зазнайства, отступление от самого важного — от дружбы. И попросил передать об этом Твардовскому. И только после нескольких покаянных писем Твардовского смягчился Македонов. Он простил. Дружба возобновилась. Органическое проявление ее — монография «Творческий путь Твардовского», наиболее глубокое и проникновенное исследование сделанного поэтом. К сожалению, вторая работа «Молодой Твардовский», как и книга воспоминаний, как и ряд статей не вышли в свет при жизни автора.

Македонов прошел сквозь жизнь, сквозь лагерь не сломленным, пронес чувство высокой ответственности за все, что делал, верность своим убеждениям. Лагерь не научил его, как, к сожалению, многих, быть осторожным, законо- и начальствопослушным. Он всегда оставался самим собой.

В особой мере это вновь проявилось на съезде писателей РСФСР в 1990 г., где ведущую роль играли те, кто представлял наиболее одиозные, мракобесные силы, группировавшиеся вокруг журналов «Молодая гвардия» и «Наш современник». Он прорвался на трибуну — а ему не хотели давать слово — и сказал свое слово, осуждающее неиствовавшее черносотенное большинство.

Адриан Владимирович Македонов обладал удивительным жизнелюбием и устойчивым оптимизмом. Это привлекало к нему людей. И в лагере, и после него он был всегда в центре, он умел посоветовать, подсказать, что делать. Он был неизбывным энергетическим источником.

Это куда менее заметно, чем реализованное в книгах.

Это не менее значимо.

Трудно сказать скольким людям он помог, дал импульс к жизни, к работе, скольких поддержал. Он был учителем. Да. Учителем с большой буквы. Он был достоин носить гордое и нелегкое звание русского интеллигента. И все, кто знал его, кто читал его книги — все мы скорбим сегодня, что его нет с нами. Когда говоришь об А.Македонове, невольно вспоминаются А.Сахаров и Д.Лихачев.

Радостно, что такие люди бывают. Пусть их и немного. Но мир держится на них.

Павел Веньяминович Шапиро. Хотя отец его был купцом первой гильдии, семнадцатилетним парнем он пошел в гражданскую войну в Красную армию И прошел нелегкий боевой путь. Во время воины с

74

Польшей он был ранен. Семья жила в Риге, а потом переехала в Германию. Он кончает технический университет в Берлине. К тому времени он уже член Коммунистической партии Германии. Окончив университет, он работает в советском торгпредстве. В 1929 г. возвращается на родину и направляется на военный завод под Москвой, который производил безоткатные орудия для катеров и самолетов. Вскоре он ведущий инженер.

И обычный путь тех, кто жил и работал за границей. Год 1935. Он получает 5 лет по статье ПШ (подозрение в шпионаже). Воркута. Жена и дети были отправлены в ссылку. К началу войны он освобождается. Попытка найти где-нибудь работу безнадежна. И он остается на Воркуте. И затем пригодились знания, полученные в техническом университете в Берлине и опыт на московском заводе. На протяжении ряда лет, вплоть до реабилитации, — он один из ведущих работников Воркутинского Механического завода (ВМЗ).

Николай Иванович Коровин. В 1930 г. в Харькове он оканчивает Украинский физико-технический институт. Молодой физик поступает в аспирантуру. И под руководством академика Лейпунского и консультанта самого Иоффе подготавливает одну из первых диссертаций, по ядерной физике, которая, как определили и руководитель и консультант, будет безоговорочно защищена как докторская. Молодой аспирант, еще без степени утвержден завкафедрой физики сразу трех институтов!

А 28 февраля 1936 г. осужденный тройкой по статье КРТД на 3 года (это был период еще «либеральных сроков», потом эта ошибка оперативно «исправлялась» и зачастую после истечения этих трех лет добавлялся трехкратный довесок) он уже едет по специальному наряду с первым сигнальным конвоем в Чибыо в основанную там радиевую лабораторию. Своеобразная система подборки кадров. В 1937 г. его отправляют на Воркуту. Что там было делать физику-ядерщику — неизвестно.

Зашита диссертации задержалась на 27 лет. Н.И.Коровин все-таки получит ученую степень кандидата технических наук. В Воркуте Н.И.Коровина направляют на мерзлотную станцию в сектор предпостроечных изысканий. Но и здесь физик-математик находит свое место исследователя-ученого. Он занимается изучением температурного режима скважин, пробуренных в вечной мерзлоте. Им создается методика расчета и математический аппарат для прогноза поведения мерзлых грунтов. Без этого нельзя вести строительство в условиях Воркуты и, особенно,— сооружать фундаменты капитальных зданий.

На Воркуте ведутся работы по определению метанообильности угольных пластов. И здесь необходима помощь квалифицированного мате-

75

матика. И Н.И.Коровин, приобщаясь опять к совершенно незнакомой ему ранее области, предлагает уравнение определения газоносности угольных пластов. Длительная практика подтвердила правильность предложенных им формул.

На Воркуте строится ТЭЦ. Н.И.Коровина перебрасывают туда. Ему поручается организовать лабораторию контрольно-измерительных приборов. Казалось, задача такой лаборатории — рутинные измерения, наблюдение за тем, чтобы приборы непрерывно исправно действовали без погрешностей, превосходящих допустимые пределы. Но и здесь, уже в совсем иных условиях Н.И.Коровин создает свои методики проверкии контроля аппаратуры.

Н.И.Коровин уже вольнонаемный. Естественно, ни о каком выезде с Воркуты не может быть и речи. Новая волна репрессий. ТЭЦ объявлена важным стратегическим объектом. Начинается изгнание отсюда зэков и бывших зэков. И Н.И.Коровин, создавший службу КИП (контрольно-измерительных приборов), без которой не может работать ни одна ТЭЦ, 7 лет творчески руководивший ею, передает дело малоквалифицированному человеку и переводится мастером на Воркутинский механический завод. Здесь ему поручают службу пуска и наладки стационарного оборудования шахт (а это мощные подъемные, вентиляторные, водоотливные установки).

Но и тут Н.И.Коровин открывает новое направление. Он создает методические основы наладки пуска указанного оборудования применительно к особо сложным условиям шахт, где электрооборудование работает во взрывоопасной среде и подвергается значительным знакопеременным нагрузкам.

На Воркуте был в свое время организован учебно-консультационный пункт ВЗПИ (Всесоюзного заочного политехнического института). И тут проявились особые качества Н.И.Коровина. Он начал преподавать на этих курсах. Но в отличие от других, он преподавал не один, не два, а шесть предметов. И как врожденный педагог очень помогал учащимся, приходившим усталыми после работы, да еще имевшими за плечами лагерный срок.

Доктор технических наук Елена Владимировна Маркова всегда поражала и продолжает поражать всех, кто хоть немного знаком с ней, исключительной работоспособностью, неисчерпаемой энергией, целеустремленностью, разносторонностью знаний и интересов, широтой кругозора, неповторимой точностью суждений.

Боюсь, что пристрастен, и не хватит эпитетов, чтобы перечислить и другие ее достоинства.

76

И к тому же великолепные по звучанию, строгие по форме, написанные на высокой трагической ноте стихи.

И (не обязательная часть характеристики ученого) — всегда спокойная, приветливая улыбка и обаяние вечно юной женщины.

На протяжении ряда лет — ближайшая сотрудница академика А.И.Берга и В.В.Налимова — основателя новой школы по планированию эксперимента. Более 300 работ, включая 10 монографий и . брошюр, некоторые из них переведены на английский, немецкий, венгерский, болгарский, украинский языки.

Научные труды в области кибернетики, математике-статистических методов, комбинаторной математики, учебники по новым методам исследований, проблемы компьютеризации процесса обучения, вопросы методологии и истории науки.

И еще — преподавание ряда новых дисциплин по разработанным ею же учебным курсам в Академии химической зашиты, МИНХ и ГП им.Губкина, МИТХТ им.Ломоносова и других вузов; руководитель научных школ-семинаров в Киеве, Одессе, Челябинске, Минске, Владивостоке, Иркутске, Новороссийске, Ташкенте, Софии, Бургасе.

Участие в международных конгрессах по кибернетике в Лондоне, Париже, Вене, Берлине, Амстердаме, Намюре (Бельгия), многолетнее сотрудничество и совместные работы с зарубежными учеными — известным английским математиком Дональдом Присом, тесное общение с учеными США, Австралии, Болгарии.

Не слишком ли много для одного человека, для одной, пусть не хрупкой женщины?

И почему здесь об этом?

Да, все то же: год тысяча девятьсот сорок третий. Военный трибунал войск НКВД Сталинской области (после, в пятидесятые — Донецкой) приговаривает молоденькую девушку Лену Иванову (это после — по мужу Маркова) за сотрудничество с оккупационными властями (выразившееся в том, что она 2,5 месяца работала на бирже труда) — к пятнадцати годам каторжных работ с последующим поражением в гражданских правах на 5 лет.

А в тридцать седьмом — арест и гибель отца. Уже много позже удается узнать, что он расстрелян, как многие тысячи людей на Рут-ченковском поле, таком же страшном месте, как и московское Бутово. И арест матери, которую, к счастью, в период временного декоративного послабления в 39-м освободили.

Еще раньше дедушка по отцовской линии — священник и муж родной тетки, тоже священник, погибли, защищая от разграбления церковное имущество.

77

Да, Лене Ивановой, по мнению НКВД, было за что нацепить каторжный номер (сперва Е-105, потом М-162), с которым она не расставалась 10 лет, ведь она два с половиной месяца проработала на бирже труда. И не важно, что за это время ей удалось обеспечить нужными документами многих скрывавшихся раненых бойцов Красной армии, которые после освобождения Красноармейска, где жила Лена, вновь взяли в руки оружие и вернулись в армию.

Но это далеко не все. В феврале 1943 года Красноармейск был временно отбит у немцев.

Во время боев на улицах города осталось много раненых и Лена одной из первых кинулась оказывать им помощь и перетаскивала одного за другим в больницу. Много дней она провела в больнице. На сон оставалось 2—3 часа. За спасение более чем 30 раненых начальник медсанбата майор Алексей Николаевич Ульянов представил ее к правительственной награде.

Однако город вскоре вновь заняли немцы. Гранатами забросали здания госпиталя. Находившиеся там раненые погибли. Немцы ворвались в корпус, где была Лена. И тут помогло знание языка. Ей удалось убедить офицера, что здесь только гражданское население и лишь некоторые раненые солдаты, а коммунисты и офицеры были в тех, уже разрушенных корпусах. И случилось невероятное. Немцы не взорвали здание, ушли, выставив охрану. Но это было только начало борьбы за жизнь оставшихся в живых коммунистов и офицеров. Надо было спрятать оружие и в первую очередь документы. Лена перенесла их домой и зарыла в сарае в куче угля. А потом нашла добрых людей, которые не побоялись приютить раненых. Это было осуществлено в первую же ночь. Но для спрятанных красноармейцев нужны были документы, без них — угроза расстрела и тем, у кого не было документов, и тем, кто их укрывал. Именно поэтому, по совету А.Н.Ульянова, и поступила Лена на биржу труда.

По военным немецким законам ей трижды угрожал расстрел: за укрывательство коммунистов, бойцов и командиров Красной армии, за хранение оружия, за воровство документов. Но вместо оккупантов ее осудили свои, родное НКВД.

Впрочем, был момент, когда Лена была на грани провала. Во время бомбежки города советскими самолетами, бомба разрушила сарай, обнаружился ящик со спрятанными документами. Прибежавшие из соседнего дома немцы могли увидеть этот злополучный ящик. Но Лена проявила так свойственное ей присутствие духа, несмотря на страх за близких, отвлекла их внимание.

Когда судили Лену, ни следователи, ни трибунал не пожелали при-

78

нять во внимание характеристику, подготовленную А.Н.Ульяновым, в которой сообщалось, что она спасла от уничтожения часть госпиталя с 76 ранеными и были указаны фамилии тех, кого она лично спасла.

Пройдет восемь лет. Мать Лены сумела собрать письменные показания спасенных Леной людей. Казалось, правда восторжествует — дело было направлено на пересмотр. Все ждали освобождения Лены. Но органы НКВД остались верны себе. И единственный результат: срок наказания был сокращен до 10 лет. Трудно было придумать большую юридическую нелепость: или она оставалась виновной — тогда никакого снисхождения, или признана невиновной — тогда ее следовало освободить.

И Лена отбыла свои каторжные 10 лет.

Какие это были 10 лет? Быть может, она сама расскажет о них лучше в своих стихах:

Нет имени и нет фамилии,

Есть только номер Е-105.

И на судьбы моей извилины

Легла Гулагова печать.

Где родилась ты? Неужели в Киеве?

Иль был от века Воркутлаг?

И шли рабы по непрерывной линии,

Что началась в египетских песках?

И мы, рабы в двадцатом веке,

Вгрызаясь насмерть в мерзлоту,

Приняв от древних эстафету,

Возводим город ВОРКУТУ.

Вечная мерзлота Заполярья, будь это Мончегорск, Печжелдорлаг, Воркута, нелегко давалась нам, молодым мужчинам. Что же говорить о лагерной женской судьбе, да еще на общих работах? А в лагерях Воркуты, как и в других лагерях, страшными врагами заключенных были цинга, пеллагра, дистрофия. Сколько жизней унесли они. И не меньшими — безысходность, отчаяние. И для многих невозможность вынести.

И отсюда приходили такие стихи:

Ах, мальчик-вохровец, сидишь на вышке ты,

И грозно щурится твой автомат,

И каторжаночки, под лай и выкрики

Из шахты угольной идут в барак,

79

А каторжаночки под лай и выкрики

Толпою серенькой идут в барак.

Судьбою лютою, судьбой всесильною

Они на каторге. Ты — вертухай...

Вот каторжаночка перекрестилася,

К запретке» бросилась... давай стреляй!

Вот каторжаночка перекрестилася...

Ах, мальчик вохровец, не убивай!

Рука не дрогнула, а звук от выстрела

В морозном воздухе еще дрожит...

А каторжаночка внизу под вышкою,

Внизу под вышкою в крови лежит...

А каторжаночка внизу под вышкою

В бушлате сереньком в крови лежит...

Ах, мальчик-вохровец, сидишь на вышке ты,

Вновь грозно щурится твой автомат,

А каторжаночки под мат и выкрики

В бушлатах сереньких идут в барак.

А каторжаночки в бушлатах сереньких

Толпой угрюмою идут в барак...

Все это было. И так трудно было устоять. И потому:

Небо над ЗОНОЙ и хмуро и тесно.

Хочется видеть ЗВЕЗДУ!

Ищешь ее в ожидании тщетном,

Взгляды бросая во тьму.

Ищешь и молишь: взойди нам на радость!

Лучик свой в зону спусти!

Лучик надежды — такая ведь малость

Для света огромной ЗВЕЗДЫ!

Молишь, зовешь, но ЗВЕЗДА не восходит,

Над ЗОНОЙ не видно ни зги...

Черная тундра, бараки, затворы...

Смилуйся, Боже, и нас защити!

Как это понятно нам, прошедшим теми же путями. Мончегорск, год тридцать девятый. Чудо зимней полярной ночи. Удивительная чистота иссиня-черного неба. Безмолвие. И восходит созвездие — Пояс Ориона. И звезды ослепительно сияют, И на мгновение забываешь — где ты. Какое-то чувство приобщения ко вселенной, и на короткое время на душу нисходит покой.

80

Прикованная цепью Воркутлага,

Там молодость моя осталась в зоне

И под ударами тяжелого приклада

Из ОЛПа в ОЛП шагает под конвоем...

Прикованная цепью Воркутлага,

Там молодость моя кричит и стонет,

В бараке задыхается от смрада,

На волю рвется и себя хоронит.

Все это было. И ничем не оправданная каторга, и гибель близких, и искореженная, поруганная молодость, и чувство безысходности и отчаянья. И ничего впереди.

Но Лена выстояла.

Откуда хватало сил? Впрочем, и десять лет тому назад в оккупации — откуда они брались у этой девочки? Только ли обстоятельства, которые заставляли мобилизовывать, иногда подсознательно все внутренние ресурсы, или что-то еще. А может быть гены.

А гены у Лены были на редкость добротные. Фамилия ее матери была Корибут-Дашкевич. Так и сегодня Елена Владимировна подписывает свои стихи. Дашкевич — достаточно распространенная фамилия и мало (ив сочетании с Корибут) что говорит нам.. Но у каждого есть свое родословное дерево.

А родословное древо Елены Владимировны по материнской линии насчитывает 8 веков! Если бы в Литве (как в Великобритании или Бельгии) престол передавался бы по наследству, да и существовал бы в настоящее время, может быть, было бы у нее законное право претендовать на него. Впрочем, дело за юристами. Но род ее по прямой линии идет от князя литовского Корибута, скончавшегося в 1404 г.,— внука великого князя литовского Гедимина и родного брата польского короля Ягайло, основателя династии Ягелонов. В свое время и сами Корибуты правили Польшей, королем которой в 1669—1673 гг. был Михаил Корибут Вишневецкий. А непосредственно род Корибутов-Дашкевичей идет от Евстафия Дашкевича — первого гетмана украинского казачества в XVI веке. И дальше, на протяжении веков,— имения в Польше, на Украине и в Белоруссии.

Так что в свое время следователи НКВД дали явную промашку, не выявив корней пособницы немецких оккупантов, только и мечтавшей отдать свою родину, за которую еще при Грюнвальде в 1410 году сражался ее предок князь Сигизмунд Корибут (бывший потом наместником Чехии), на разграбление фашистским оккупантам. Да, такой непростительный просчет!

81

1953-й год. Новая дата отсчета времени. Десять лагерных лет в прошлом.

Но девочка, выпускной вечер которой совпал, как у миллионов школьников ее поколения с первым днем войны, успевшей отправить свои документы в Ленинградский университет, который кончал в свое время ее отец, и бросившейся на следующий день в военкомат, записываться добровольно в армию, этой девочке приходилось начинать отсчет нового времени с нуля. Очень трудно начинать: где найти работу (специальности нет), пристанище? Да и денег на жизнь нет. И хоть пятьдесят третий, но с Воркуты не уедешь. Да и некуда ехать.

Сегодня легко перечислять анкетные данные. Год 1954 — поступление во Всесоюзный заочный политехнический институт; год 1960 — переезд в Москву и окончание института; год 1965-й — защита кандидатской, год 1971 — защита докторской по специальности «Техническая кибернетика и теория информации».

Представляется, что трудно найти пример, чтобы эти вехи так стремительно сменяли друг друга в жизни тех, у кого все складывалось благополучно, у кого за плечами не было десяти лет каторги.

Понять совершенное девочкой Леной после гибели отца, после того, как она была предана и продана, после лагеря — трудно, если не невозможно. Какими же качествами, какой чудотворной силой надо обладать для этого?

Быть может, это удастся понять, если послушать старшего товарища по лагерю Елены Владимировны — Бориса Сократовича Баскова, принадлежавшего к поколению ее родителей и встретившегося с ней на ОЛПе №2. (Эти воспоминания опубликованы в газете «Мемориал-Аспект», 1994 г., №5/6):

«Она была очень молода, прямо со школьной скамьи, ее чистота в значительной мере определялась впечатлениями предшествующей жизни... Воспитание человека складывается очень часто и из отрицательных впечатлений.

По-видимому, эти впечатления и создали у этой женщины броню, защищавшую ее от окружающей жизни (читай — лагерной. Прим. В. Я.)

При всем том это был человек, обуреваемый жаждой познания. Наличие хороших способностей позволяло ей легко осваивать и теоретические основы и практические знания... Жизнерадостность прирожденная, любовь к жизни страстная заставляла ее тянуться к людям... Среди многих людей она отличалась всем — и нежным румянцем, и крепким здоровьем, и ясными глазами, и великолепным общим тоном... и способностью слушать и умением говорить.

82

Не знаю умела ли она петь... Такая женщина должны была бы петь. Потому что душа у нее была песне родная.

Эта милая женщина обладала великолепным качеством душевной упругости.

...Что ждет ее предсказать трудно. Но в моем сознании навсегда сохранится память об этом существе, одаренном всеми качествами, позволяющими человеку жить в самом глубоком смысле этого слова».

И это было написано в 1950 г. После 7 лет пребывания Лены в каторжном лагере! Борис Сократович Басков не рискнул предсказывать, что ждет Елену Владимировну. Но в том, что он писал о своей молодой знакомой, было заложено ее будущее.

Но была еще одна категория обитателей окололагерных городов и поселков. Речь идет о «декабристках» XX в.

Трагически складывались судьбы подавляющего большинства жен арестованных. Да. Судьбы их были намного страшнее судеб декабристок XIX в. Многие из них также оказались в лагере. Других отправляли в ссылку с детьми. Были и уцелевшие. Некоторые, не выдержав страха репрессий, отказывались от своих мужей, оврагов народа», иначе им закрывались все пути в жизни. Рушились, гибли семьи, дружно существовавшие многие годы. Другие вынуждены были пойти по этому пути во имя детей. Нередко, если удалось установить связь,— сами мужья требовали этого. Но самое главное, как только появлялась возможность вновь соединить семью, отправлялись не задумываясь над тяготами пути и трудностями бытия, к только что освобожденным мужьям. Их было много. Достаточно назвать некоторых. Сейчас говорю о воркутянках. Первой начальницей химической лаборатории была В.П.Чичикова, приехавшая к своему мужу — В.Панкратову. Также поступила жена А.Э.Штединга — педагог немецкого языка высочайшего класса. Многие выпускники 1-й воркутинской школы обязаны ей отличным знанием языка. Трудный путь через Белое море, по Печоре, по реке Воркуте пришлось проделать Б.Я.Коровиной, прежде чем она встретилась с мужем. И сама она внесла большой вклад в развитие науки на Воркуте, занимаясь проблемами метаноносности угольных пластов. Из ссылки из Сибири с двумя малолетними детьми преодолевая все препятствия, не зная что ее ждет впереди приехала в начале войны на Воркуту Э.Д.Шапиро.

О женщинах этих надо писать особо. О стойкости их духа, умении преодолеть непреодолимое, ободрить, поддержать, воспитать в этих условиях детей, закалить их, передать им свою силу и стойкость и помочь им стать высококультурными, высоконравственными, сильными духом людьми. И это при условии, что приходилось жить зачастую в трудно

83

приспособленных для житья времянках и одновременно работать, чтобы поддержать семьи. Сколько из этих детей стали выдающимися учеными, инженерами, мастерами различных профессий! Достаточен пример Э.Д.Шапиро, сын которой, Гарри, стал крупным металлургом. Он строил новые заводы в Индии, Венгрии, которые сам проектировал; многие годы руководил в ведущем металлургическом институте страны одним из научно-технических направлений по производству стали.

А ведь у этих «декабристок» XX века не было поместий, сотен крепостных, домов в столицах, как у декабристок XIX века и главное — не было денег. И далеко не всегда их хватало, чтобы как следует накормить детей кашей и похлебкой. О фруктах нечего было и думать. Но духом своим они повторяли подвиг своих предшественниц. Только тех были единицы. Этих — многие, многие тысячи. Времена меняются.

Письма в лагерь шли медленно. Затем они долго соответственно изучались. Что-то не доходило. Но день, когда тебе вручали или плохо заклеенный, или по забывчивости не заклеенньй, или, наконец, просто разорванный конверт, были днями радости.

Но писала обычно только мать. Что с матерей возьмешь. На то они и созданы, чтобы терпеть от нас.

Другим это было нежелательно. Мало ли как там на работе во всяких парт-, проф-, коме- и прочих организациях отреагируют на это, ежели дознаются. А ведь всегда находились доброхоты, которые неведомыми путями узнавали об адресатах на воле и «сигнализировали»: «А может он сам такой!..» Видел я людей, которых таким образом присоединяли к нам, и они переходили на лагерный режим бытия. Поэтому и сам опасался писать кому-либо, кроме матери, чтобы не поставить людей в трудное положение, не повредить им.

Не удержался и написал только во Фрунзе тому молодому автору слепому музыканту, с которым меня послали работать от Союза писателей. Прошло месяца три. Думалось — ничего не дошло. Или дошло, но не хочет отвечать. Побаивается или, пуще того, думает: «Незачем писать какому-то врагу народа».

Но ответ пришел. Доброе дружеское письмо, написанное под диктовку его матерью. В письме звучало понимание. Это было время, когда повальные аресты приостановились. Кроме того, кому нужен в лагере слепой? Какая из него рабсила? И, все-таки, когда все продолжали жить в страхе, написать мне — это было мужество. И я благодарен ему за это... Книга его, над которой мы дружно работали, пусть и с запозданием не по моей вине, но вышла спусти два года. К сожалению, больше ничего не знаю о его судьбе.

Последний год перед поступлением в ИФЛИ в комсомольской орга-

84

низании журнала Югонек» познакомился с молодым корректором Исааком Бацером. Мы быстро подружились. Он писал чудесные стихи. Он первый открыл мне тогда практически недоступного Мандельштама. Дружба и связь прервалась. Так сложилось, что ему пришлось уехать работать очень далеко. Журналистская судьба забросила его на Камчатку, а потом в столицу Колымы — Магадан. А я обосновался в Мончегсрлаге. И вот нежданно я получаю письмо от него. Он настойчиво разыскивал меня. К сожалению, в лагере мне не удалось сохранить это письмо. Хранить такое письмо было небезопасно и для меня, и для того, кто его написал. Была в письме теплота, вера в друга. И оно действительно очень поддержало меня. Письмо из Магадана. Журналист. Не побоялся писать в лагерь. А ведь двойная лагерная цензура. И в Магадане, и в Мончегорске. Не известно, чем могло кончиться для него. И изгнанием из газеты за связь с врагом народа, и лишением партбилета и, наконец, командировкой прямехонько в лагерь, благо лагеря здесь под боком, и он не раз бывал там по своим корреспондентским делам. Он знал об этом, но это не могло остановить его: друг в беде!

Это было мужество. И дважды мужество: он в принципе терпеть не мог писать письма. А судьба дальше сложилась так, что он всю жизнь после войны работал в Петрозаводске: делал тамошнюю газету. И предпочитал общаться только непосредственно. И за последние пятьдесят лет не написал мне, после того, лагерного, ни одного письма, кроме традиционных праздничных микропоздравлений. Тем больше я понимаю значение этого письма.

Я писал о тех, с кем встречался на лагерных заполярных широтах. Но многие из этих встреч еще впереди. Далеко впереди.

АБЕЗЬ

85

АБЕЗЬ

 

А пока вновь на колонну 140 Печжелдорлага.

Осень 1942 г. Неожиданный вызов на этап. Направление в Абезь. Оказалось и тут нужны электрики. Здесь службы, необходимые для управления строительством и лагерем, центральный ОЛП, центральные ремонтные мастерские, автотранспортная колонна, несколько ниже по реке — центральный лазарет, а еще ниже — совхоз. И строящийся через Усу железнодорожный мост.

Сегодня Абезь — маленькая станция, которую почти без остановок пролетают скорые поезда Москва-Воркута, но излюбленная туристами. Отсюда начинаются байдарочные походы вверх по Усе, потом по ее притокам на Полярный Урал и спуск к Оби. Преемственность поколений, но, к счастью, в разных ипостасях: таким путем, спустя полсотни лет, проследовал один из моих внуков.

Почти десятилетие (1938—1947 гг.) Абезь — столица Печжелдорлага. К концу 1942 г. поселок обжит. Добротные бревенчатые одноэтажные дома. В центре, на берегу Усы над обрывом наполовину вросшие в землю полуздание, полуземлянка — управление строительством, а рядом с ним — величественное, возвышающееся над округом и впрямь удачной архитектуры, деревянное здание театра. И почти вплотную (20—30 м) — электростанция или то, что условно можно было бы так назвать. Основная станция еще не построена и пока под деревянным навесом стоят пять передвижных машин, работающих 24 часа в сутки, далеко за допустимыми пределами мощности. Коллекторы двигателей раскалены почти до бела. Останавливать нельзя. Будут перебои с подачей энергии. Заливать бензином приходится на ходу. Одно неосторожное движение — неминуемый пожар. Впрочем, так однажды и случилось. Но об этом позже.

В Абези царила своеобразная атмосфера. Для обслуживания управления и поселка требовалось немало квалифицированных специалистов и работяг. Многие из них уходили на фронт, и тогда на работы в управлении и в других местах привлекали зэков. Поэтому было много

86

расконвоированных. Впрочем, начальство не очень беспокоилось. Поселок прямо на Полярном круге. Говорили так: если в других местах подвыпившего для проверки заставляют пройтись по одной половице, то в Абези — по Полярному кругу. Шаг в Заполярье, шаг к экватору — пьяный. Да к тому же, кругом лесотундра. Куда побежишь?

А на железной дороге — железный контроль. После сто сороковой колонны центральный ОЛП в Абези — земля обетованная. Быт устоялся. Относительно стабильное существование. Добротные полузарывшиеся в землю бараки. Главное — сухо и тепло. Относительно терпимая еда. Продержаться можно. Только в столовой очередь, и если нет отдельной миски, то и баланда и каша и обязательная порция воды с двумя изюминками, означающая компот, — льются в одну миску. Ничего, к этому можно приспособиться.

В самом поселке сложились своеобразные отношения между вольнонаемными и зэками. Среди вольнонаемных много только что освободившихся, бывших спецпоселенцев, детей зэков, некоторое количество специалистов (преимущественно путейцы-ленинградцы) и руководящий состав управления с семьями (впрочем, большинство тоже специалисты). Сам специфический контингент лагерного начальства НКВД-шного был ограниченным. Поэтому не было противопоставления. Наоборот, большинство вольнонаемных проявляло доброе отношение к нам. Впрочем, ситуация напоминала времена крепостного права или сосуществования вольных и рабов. Многое определялось личными качествами людей. Не мало было худых людей и среди вольнонаемных, и среди зэков. Такое же соотношение, очевидно, существовало и в отношении людей порядочных.

Работа на электростанции оказалась нелегкой. Внутри было более, чем тепло от непрерывно работавших машин. Но вот со светом в поселке было не очень ладно. Все пять машин работали на одну линию. Аппаратуры, чтобы согласовать их работу не было. И напряжение постоянно менялось — от сверх максимального почти до нуля. И свет был, соответственным. То лампы чуть не разрывались от ослепительного блеска, то управление и поселок на какие-то доли секунды погружались во тьму. Смены эти шли почти мгновенно. Поэтому «абезьяне» (а так мы, жители, Абези звались) говаривали:

— Вот теперь-то мы узнали, что такое настоящий переменный ток! А еще на беду, одна линия поселка питалась от нашей электростанции, а другая — от станции транспортной колонны. Здесь электрической частью командовал ваш покорный слуга Ясный, а там (такое специально не придумаешь) — главный электрик транспортной колонны по фамилии Свет. Поэтому абезьские остряки упражнялись:

— Ясный свет дает переменный ток!

87

Очень нелегко было с линиями. Все в свое время делалось наспех, из того, что было под рукой. Малейший ветер — замыкание проводов, обрывы. А ветер до 30 м/сек. И при морозе за 30 приходилось лезть на столбы и приводить проводку в порядок. Пальцы, обмороженные уже в Мончегорске, мгновенно коченеют. А работаешь на «когтях», на высоте 5—6 м над землей, да еще с обеих сторон — провода под напряжением, и отключать никак нельзя. Впрочем, в остальном везло. За первый год только один раз попал на мгновение под полные 380 вольт обеими руками. Успел сообразить, почти теряя сознание, высвободил ноги, резко качнулся назад, руки, державшие провода, от собственного веса разжались, упал на спину. К счастью в глубокий снег.

Во главе ГУЛЖДС — Главного управления лагерей железнодорожного строительства (было и такое) стоял генерал-лейтенант Френкель, в прошлом сам заключенный на Беломорканале.

От тех, кто работал вблизи него, передавалось, что никто, никогда не видел, чтобы он улыбался. Он был символом эпохи. Его принципом управления, вне зависимости от того, кто был перед ним — последний зэк или генерал, его заместитель,— было устрашение. Держать людей в узде по его мнению можно было только страхом. Он никогда никому не сделал ничего хорошего. Ни с кем не говорил по-доброму.

И вот генерал Френкель прибыл для ревизии в Абезь. Уж очень ответственной была стройка — Москва, Ленинград, фронт, центральная часть России могли питаться только воркутинским углем, а по реке его много не доставишь.

Там, где побывал Френкель, — летели головы, прибывало заключенных, в том числе из крупного начальства строек. Он был наделен неограниченной властью. Полковник Барабанов, начальник Печжелдорстроя стоял перед ним на вытяжку. Мощный, статный, он молча слушал, как тот поносил его последними словами при людях, даже при нас, зэках.

Но, суд да дело, прибыл спецвагон, стоял на станции. Его надо было обеспечить энергией и связью. Все было сделано во-время. Мои монтеры хорошо понимали и старались во всю. Но свет-то был у нас, на «переменном токе» (как писал выше). К счастью, день еще убывал медленно. Но вечером, когда стемнело, раздался звонок:

— С вами будет разговаривать генерал Френкель. И вслед затем:

— В чем дело? Что это происходит? Даю вам полтора часа! Пришлось половину поселка оставить без света и гнать к вагону генерала передвижную станцию. Уложились в час двадцать две минуты. С тем пор на всю жизнь осталась привычка рассчитывать по минутам и не опаздывать. Оказывается воспитание Френкеля пошло на пользу.

88

Через десять минут звонок:

— С вами будет разговаривать генерал Френкель. И вновь этот скрипучий голос:

— В следующий раз вы получите, если не будет обеспечено своевременно нормальное питание энергией, пять лет.

Трубка положена. Вот и еще раз везенье. Как на фронте — снаряд летит где-то близко, но в стороне. Какими разными могли быть люди!

Вернусь немного назад. К переезду в Печжелдорлаг. Мы перебрались через Усу и продолжали путь на север. От Усы до станции Сармаю (километров 16) нас везли на открытых платформах. Дальше — пешком. Для нас — в неизвестность. И мы, молодые, с трудом волочили ноги. Не ели с утра. И вдруг впереди голоса. Дымок. Еще немного, и перед нами несколько полевых армейских кухонь. Привал. Еда. По очереди подходим за своим черпаком каши. А впереди — шлеп-шлеп — каша наполняет миски. Раздатчик виртуозно действует черпаком. Черпак опускается в котел. Мгновение — и очередной шлеп. Каша уже в миске.

Наступает моя очередь. Получаю свой шлеп. Миска наполовину пуста. С грустью смотрю на нее. И тут происходит непостижимое.

— А ну-ка, давай,— восклицает раздатчик и в мою миску летит еще один черпак.

Не знаю, что его подвигло на это. Вроде обычный зэк. Лет этак на 40—45, крепкий, коренастый, тяготеющий к полноте. И усики маленькие, как у Гитлера. Этот черпак — совсем незнакомому, не просившему. Этот черпак не только поддержал мои физические силы. Для меня он был добрым деянием.

И когда год спустя передо мной предстал тот же раздатчик, и попросил его взять на работу, а я в это время занимался уже электростанцией, я ни минуты не раздумывал. Я помогал человеку, совершившему добрый поступок.

Судьба раздатчика обыкновенна и любопытна. Директор крупного магазина в Ленинграде. Проворовался, получил свои 6 лет. В лагере как бытовик, да еще энергичный, да еще из торговой среды, сразу попал в придурки. Но вот недавно за какие-то дела погорел. Поскольку не был он сведущ в электротехнике, взял его на должность завхоза, благо это место оказалось в данное время свободным. А дел тут было много. Кабели, инструмент, приборы, оборудование, масло для трансформаторов. Нужно было следить, чтобы все было исправно, в порядке, под рукой на экстренный случай.

А потом началось. То очень быстро начали таять запасы такого дефицитного провода, то со страшной силой начали перегорать лампочки в служебных помещениях. Но доконало трансформаторное масло. Не

89

ожиданно пропала только что привезенная бочка. А на следующий день на доморощенном Абезьском базаре пошла бойкая торговля растительным маслом, которое в магазине вольнонаемным выдавали, естественно, по карточкам, да и то не всегда. Кто-то подал идею. Отправились на базар, проверили. Оказалось, продавали наше родное трансформаторное, на вид похожее на растительное. Подняли с медиками тревогу, объявили по местному радио.

И все-таки не хватило духу изгнать «инициатора» с электростанции. Отстранил только от заведования хозяйством. Ведь человек был способен на беспричинно добрый поступок. Впрочем, он скоро куда-то ушел сам.

Добрые дела обладают удивительной способностью: неограниченной протяженностью во времени. Такая же судьба была уготована черпаку каши. Восемнадцать лет спустя встречаю молодого горного инженера, удивительно способного, только что перешедшего на научную работу, разностороннего. Родители, естественно, репрессированы в 1937, учиться никуда, кроме горного института, не брали, а ему бы — физический факультет. И хотя это реабилитационные пятидесятые и еще не кончилась «оттепель», у него мрачное настроение, удивительно мрачное, болячки — последствия репрессированного детства. А дальше — еще какие-то 36 лет, и пусть он скажет сам:

— До моего последнего часа буду помнить замеченную вами в суете Всесоюзного совещания в Донецке в декабре 1959 г., печать смерти на моем лице и поддержавший тогда мой сильно подорванный дух разговор о необходимости бороться за жизнь до последнего вздоха, притчу о черпаке пшенной каши, «всю оставшуюся жизнь» поддерживавшую мой дух на крутых поворотах судьбы, которая на них для меня не скупилась.

А путь был действительно удивительно труден: и непонимание, и зависть, и неистовый бюрократизм, и прямые попытки уничтожить результаты его многолетних трудов, и удивительное безразличие тех, от кого зависела поддержка работ, которые он вел, очень нужных стране, и предательство людей, тех, кого считал друзьями, и угроза полной остановки работ после развала СССР.

Но он выстоял.

Ныне он академик Международной инженерной академии (МИА), член Совета президентов МИА, доктор наук, профессор, фактический создатель особого направления в измерительной аппаратуре. И, помимо того, глубокий знаток истории нашей страны, особенно гражданской войны, великолепный лектор.

Вот к чему иногда приводит людей память о зэковском черпаке каши.

ТЕАТР

90

ТЕАТР

Напомню. Рядом с электростанцией — театр. В театре необходимо было обеспечить постоянное дежурство электриков и, соответственно, освещение при постановках, различные световые эффекты. А в штате театра должность электрика почему-то забыли предусмотреть. И почти каждый день звонки с просьбой: «Пришлите электрика». Таковой посылался. Театр щедро расплачивался. Паш человек обычно возвращался с бутылкой спиртового лака, предназначавшегося для разведения краски для декораций, для бутафории и прочих, кто его знает, каких дел. И тогда дежурному по станции была работа. В бутыль засыпали соль или древесный уголь и часами трясли ее. Потом напиток пропускали через самодельный фильтр и начиналось торжество. Впрочем, на следующий день было ощущение, у тех, кто приобщался, что проглотил небольшой электродвигатель, и при этом кто-то хорошо стукнул тебя мешком по голове.

Но самое главное: с театром установились тесные дружеские контакты. И почти как с кавалером де Грие, помог ИФЛИ. Вскоре пришлось сочетать и электричество, и литературу.

Абезьский театр. Что зто такое? Ухта, Магадан, Воркута. Печально известные города. И настоящие театры. Прославленные в прошлом актеры и режиссеры. В Ухте — сам Николай Печковский, знаменитый ленинградский тенор, в Магадане — известный режиссер Леонид Варпаховский и популярнейший певец Вадим Козин. Воркутинский театр: главный режиссер Борис Мордвинов, еще недавно художественный руководитель Большого театра, звезда московской эстрады Валентина Токарская, певец Борис Дейнека. Это его голос каждое утро звучал до войны на всю страну по радио: «Широка страна моя родная...»

Абезьский театр, начинался в 1942 г. как Дом Культуры, благо располагал таким прекрасным зданием, которого не было у театра в Воркуте. Ведь зал вмещал более полутысячи человек. Прекрасные подсобные помещения. Просторные фойе и, что особенно удивительно,

91

великолепная библиотека, очевидно, составившаяся из книг обитателей лагерей. Здесь можно было найти собрания сочинений классиков отечественной и мировой литературы, вплоть до изданий «Брокгауза и Ефрона».

С одной стороны театра была пристроена столовая для вольняшек. Практически реализовался лозунг древнего Рима «хлеба и зрелищ» с той только разницей, что пища духовная была доступна и зэкам, правда, в основном они ее и готовили, а гонца телесная предназначалась в данном случае только для вольнонаемных. Начиная с 1943 г., в Доме Культуры постепенно собирался коллектив актеров, музыкантов, художников, пишущей братии. Так начинался театр. Состав его был смешанный — и зэки, и бывшие зэки, и вольнонаемные. Коллектив, естественно, формировался случайно, сперва из тех, кому посчастливилось оказаться в центральном ОЛПе, кто сумел дать знать о себе с трассы, кого встречали при поездках выездные группы Дома Культуры.

В отличие от старшего брата — наиболее близкого — Воркутинского театра — в Абези большинство актеров не были профессионалами. Не было и звезд. Может быть, это было и к лучшему: молодежь чувствовала себя свободнее, расковано, уверенно.

Когда театр только становился на ноги, чуть не приключилась большая беда — то, чего мы все время ожидали и опасались.

Неосторожное движение одного из механиков, заливавших в машину топливо на ходу. Вспышка. Станция запылала мгновенно. Морозный темный беззвездный вечер. Между станцией и театром десятки бочек с горючим. Пронзительный ветер в сторону театра. Поток искр. Крыша начала тлеть во многих местах. Казалось, театр обречен. Здание — сплошное сухое дерево. На скользкой крутой крыше, едва не скатываясь от неосторожных движений вниз (а до -земли 20—25 м), сидели актеры, притаптывали искры, сбрасывали загоревшуюся дранку, покрывавшую крышу. Другие, до волдырей обжигая руки, скатывали под откос бочки с горючим.

Станция сгорела дотла. Театр отстояли. «Виновников», конечно, нашли быстро. Ими, естественно, были не те, кто заставлял работать в таких условиях, кто не удосужился вовремя построить настоящую станцию. Новые сроки получили зэки — мотористы, механики. Жертв было бы еще больше если бы не огласили подававшиеся нами чуть ли не каждый день докладные, предупреждавшие об угрозе пожара. Дальше со станцией было по классической поговорке «пока гром не грянет...», являющейся и сегодня одной из основных заповедей нашего общества. Через несколько месяцев настоящую станцию ввели в строй.

92

Театр начинался с коротких вечеров, танцевальных номеров, концертов, эстрадно-цирковых программ. Но Абезьский театр был не просто театром, а своеобразным явлением, отразившим в себе целую лагерную эпоху бытия нашей страны. Но об этом чуть ниже, а сейчас хоть и немного, о некоторых из тех, кто вместе создавал удивительную творческую атмосферу, которая царила в театре.

Как-то естественно возникал коллектив, единый ансамбль. Что здесь сыграло решающую роль — режиссерское мастерство и организаторский талант художественного руководителя Петра Николаевича Шаповалова, музыка Евгения Васильевича Попова, неустанные хлопоты неутомимого деятельного администратора, отвечавшего помимо прочего, за выезд агитбригад Марка Владимировича Иоффе? Может быть, многое зависело от общего стремления вырваться, хоть на сцене почувствовать себя людьми, играть, вживаться в образы свободных людей, сливаться с ними, или, вспрыгнув на ступеньку машины времени, уходить в другие эпохи, где, казалось, лучше и счастливее.

А за стенами черная полярная ночь. Утренний развод, колонны, медленно уходящие к мосту и на другие объекты строительства. Некая фантасмагорическая жизнь. Актеры, как герои Гофмана, жили одновременно в двух мирах. Играли в свободных людей.

Там, на той стороне дороги — ОЛП. Там и карцер, и шмоны, и все прочие атрибуты лагеря. Здесь, в театре ты свободен, ты можешь быть королем и ученым, повесой и отцом семейства. Разные характеры, способности, темпераменты. Некоторые сразу тяготели к определенным амплуа. Мощный, с крепким подбородком актер по фамилии Король, так и смотрелся на роли секретарей обкомов, полководцев. Другие были в поисках. Кое-кто поражал универсальностью. Один из самых молодых — Антон Антонов-Овсеенко, был солистом, участником хора и кордебалета, и ведущим, и конферансье, и актером разных жанров.

А наши девушки, которых нелегкая судьба занесла в лагерь?

Плавность, легкость, устремленность, самозабвенность в танце, темперамент — всем этим в избытке обладала Машенька Афанасьева, душа балетной труппы. Мощь, стремительный полет, точно на крыльях,— такой была ее подруга по танцам Носаева. А Валя Юдина? Кем бы она могла стать? Только просыпалось ее артистическое обаяние. Только-только освободилась и через несколько месяцев — пожар в полуземлянке, где она жила. Спасти ее не удалось.

Был и старший по конферансу — Н.Линде, уже освободившийся. Строгий, не улыбчатый, внешне, казалось бы, скованный. Тем больший эффект производили его репризы. Невольно вспоминался Бестер Китон,

93

который также ни разу не улыбался в своих многочисленных картинах. И это множило производимый им комический эффект.

Трудно и рискованно писать о музыке, если не профессионал. Но театр был пронизан звуками. Театр звучал. Репетиции танцевального ансамбля, хор, оркестр, солисты. Музыка классическая, современная, но какая-то своя. И во всем этом — Евгений Попов. Его музыка, его аранжировка, его интерпретация, его труд. Он умел открывать таившееся в наших актерах, может быть, и не подозревавших о своих способностях. Театр становился, естественно, в основном музыкальным. Сольные номера, концерты, отрывки из оперетт, полные оперетки и, наконец, опера.

Очень бедно было по части костюмов. Они кочевали из спектакля в спектакль, кое-как их перекраивали. Костюмерной, почитай, не было. Костюмы делались из того, что под рукой, неприхотливо, условно, но искусно.

Особенно нелегко приходилось художникам. Не хватало холста, материала для декораций, красок. Но лагерь не мог отнять вкус у одного из талантливых выпускников Московского архитектурного института — Левы Рыминского. Он, буквально, изголодался по творческой работе. Великолепное сочетание условности, иногда гротеска, несколько реалистических мазков,— и легко, изящно создается фон, на котором развертывается действие.

И, наконец, литературная часть. И почти невероятное — сочетание моего участия в деятельности литературной части с работой на электростанции, а потом полный переход в театр. Литературная часть в составе Владимира Автономова, Михаила Сточика, Антона Антонова-Овсеенко и автора этих строк дружно делала то, что полагается делать любой литературной части во всех театрах. Искались пьесы, материалы кроились, утюжились, подгонялись под рост, писались песни, которые тут же Евгений Попов перекладывал на музыку, создавались тексты для конферанса.

Вздумалось организовать серьезную учебу актеров. Старые ифлийские навыки. Театр подходил к Островскому. Готовилась постановка «Грозы». Был подготовлен специальный семинар по его творчеству на фоне развития русского и европейского театра. И были стихи. Сейчас предпринимаются благородные попытки собрать поэзию лагеря. Помимо того, что писали поэты, прошедшие через лагерь — Заболоцкий, Боков, Жигулин и многие другие. Как это нужно. Боль, сконцентрированная в поэтическом слове. Правда, при этом в первую очередь обращается внимание на поэзию, повторяющую и углубляющую прозу, поэзию,

94

свидетельствования, реального страдания, рисующую картины лагерного бытия. За этим иногда забывается, что поэт остается поэтом, что, кроме поэзии публицистической, существует лирика, что, кроме живописания мрачностей лагеря, существовала тоска по дому, что боль, порожденная лагерным бытием, может выступать в сублимированном виде, как обобщенное, именно поэтическое выражение трагической действительности, забывалось, что поэзия — раскрытие внутреннего состояния мыслей, чувств, настроений, что в поэзии высвечивалось то, что вырывалось из подсознания и что в прозе не укладывалось. А еще в лагере писалось о любви, об окружающей природе, а она, вопреки лагерю, оставалась сама собой и тем более прекрасной, потому что виделась через проволоку. И эта природа несла в исстрадавшиейся души успокоение, помогала отрешению от окружающего, помогала пережить. Да и сама поэзия, особенно для тех кто писал, была мощным оружием преодоления.

И потому весь лагерь прошел с томиком Тютчева. И когда надо было тащить непосильный рюкзак на этапах, лучше было расстаться с частью пайки, но Тютчева сохранить.

Не рассуждай, не хлопочи,

Безумье ищет, глупость судит.

Дневные раны сном лечи.

А завтра быть чему — то будет.

Живя — умей все пережить,

Печали, радость и тревогу.

Чего желать, о чем тужить:

День пережит, и слава богу.

И это повторялось множество раз, и с этими строками приходило спокойствие. И возвращаясь к поэзии общественной. Шла война. Под угрозой было существование страны. И тут не важно было, с какой стороны проволоки ты находился. Мы все хотели победы. Мы ловили каждую весть с фронта. Нам хотелось быть с нашими ровесниками, которые были там. И когда представлялось возможным сделать что-то для фронта — здесь были все равны.

Несколько раньше — финская война. Приходит сообщение, что в Мончегорск везут большую группу раненых. Еще не вполне достроенное здание больницы надо срочно подготовить под госпиталь. В первую очередь — операционную. Нужно дать электроэнергию, сделать разводку, чтобы обеспечить работу всего оборудования и аппаратуры, проверить аппаратуру в действии, чтобы не было сбоев. Ведь от нескольких минут может зависеть жизнь тяжело раненых.

95

И два дня мы не выходим из помещения будущей операционной. Наша вохра — снаружи. Все зависит только от нас. И услышав гул первых машин, подъезжающих к зданию, мы спокойны. Все готово.

И когда в операционную врывается с ходу, разрумянившаяся от мороза, почти девочка, но в шинели и по шпале в петлицах (значит, врач), смотрит немного ошарашено: «Ну, ребята, тут как у нас в Первой градской!»— и улыбается так, что эта улыбка помнится и сегодня,— нам становится легко и радостно.

И также стихи. Нам хотелось писать. Мы писали о войне и позже, и в сорок первом, и в сорок пятом, как писали о ней те, кто был по другую сторону колючей проволоки. И в этом было приобщение к тем, кто был на той стороне.

Литературная группа занималась и «издательской деятельностью». Первый «Самиздат». В четырех экземплярах был издан поэтический сборник «Земля оживает» В.Автономова, М.Сточика и В.Ясного.

Здесь были стихи о северной природе, о войне, о горе, о смерти, о радости освобождения Ленинграда, о победе, которая должна прийти. Многие из них потом были напечатаны в газете Печжелдорстроя, в областной газете республики Коми «За новый север». Стихи В.Автономова после вошли в его книги, изданные десятилетия спустя.

Сборник начинался строчками В.Автономова: «Старый лось осторожно идет к водопою...»

В.Автономов — донецкий поэт, отсидевший свои 10 лет, будущий секретарь Горьковского отделения Союза Писателей, оставивший, к сожалению, всего несколько поэтических сборников, ушедший очень рано — в 55 лет в 1972 г. (не перенес тяжелой неудачной операции), понимал проникновенно природу. Он оставил немало стихов о Заполярье и о неяркой красоте природы среднерусской полосы.

В сборнике не присутствовал лагерь, несмотря на его самоиздатский характер. Авторы не писали о нем. Мы стремились отключиться, забыл», хоть в стихах жить нормальной обычной жизнью, как те профессора у Четверухина.

А ведь кругом была действительно неизбывная, пронзительная красота. Неяркие краски Севера. Величайшее разнообразие тончайших оттенков и переходов, мягкие серые и голубые тона, полу-четверть тона неба. Экскурсоводы, показывая в Эрмитаже старинные французские гобелены, говорили, что ткачи использовали многие сотни оттенков. Природа Заполярья могла соревноваться с мастерством французских ткачей.

Удивительное явление всплеск жизни в тундре в начале июня. Много

96

цветов, многозвучье, многоголосье. И были ли наши стихи бегством в эту прельстительную башню из слоновой кости, возникшей рядом с угловыми вохровскими башнями, или бегством в тундру? Не нам, авторам, было это решать. Но было это естественно и необходимо для нас. А, кроме того, теперь об этом можно говорить: почему поэту не жить в башне из слоновой кости, если ему охота и если ему там уютно и пишется?

Михаил Сточик был навечно записан в пародисты. Приход его к всесоюзному читателю состоялся много позже, после его освобождения, когда его «открыл» в Горьком Лев Озеров и опубликовал о нем статью в «Литературной газете».

Много или мало за жизнь — шесть поэтических сборников — шесть книг пародий? Но стихи на килограммы не измерить. В отличие от многих современных поэтов Сточик не пародировал неудачные строчки, не писал скучноватых стихов на мотив, якобы пародируемой веши. Его пародии — поэзия по большому счету. И это уже с первых лагерных творческих шагов. Он пародировал именно стиль, творческую манеру автора, его образную структуру. Он продолжал высокую линию сатириконовцев, Архангельского. Его вещи были емки, сжаты. Удивительно легкая, виртуозная игра слов.

Наш премьер — Король (напоминаю!) — мощный, мужественный, крепкий. Ему бы в «Гамлете» играть Фортинбраса. А была еще у нас милая, нежная, хрупкая актриса, по фамилии Бао. И наш Король пленился Бао. И тут же возникают строчки Строчика: «Бао-бабился Король».

А вообще-то Абезь неведомо волею каких обстоятельств оказалась средоточием мощных талантов. Хоть говори об Абезьской литературной школе.

Вспомним старшее поколение — Владимир Яковлевич Канторович — один из выдающихся мастеров очерка 20-30-х и 50-70-х годов. А, кроме В.Автономова и М.Сточика — отработавший ранее свой лагерный срок на первом БАМе Н.Волович, потом долгие годы руководивший Воронежской писательской организацией.

А наш театральный мастер на все руки — Антон Антонов-Овсеенко — в 60—90-е годы один из наиболее выдающихся историков-публицистов, к столетию Сталина не побоявшийся тогда, в 1979 г., опубликовать первую книгу с правдой о нем, и долгие годы ждавший новой встречи с так хорошо знакомыми ему лагерями.

А.Антонов-Овсеенко — автор выходящих одна за другой книг, в

97

которых он продолжает сражение со сталинской системой, книг, которые переведены на ряд языков и хорошо известны во всем мире.

А один из наиболее молодых — поэт и переводчик Л.Шерешевский...

Список этот можно было бы продолжить.

Но вернемся к театру.

Коллектив находился в творческих поисках. Как перед каждым театром возникал вопрос о репертуаре. Естественно, не было особых открытий. Использовались известные вещи общесоюзного репертуара. Нельзя было обойтись без популярных тогда — комедии «Чужого ребенка Шкваркина, «Поединка» братьев Тур и Шейнина. Ставились пьесы и «своего железнодорожного» репертуара («Седой Урал» Н.Мерцальского — о железнодорожниках, помогавших в тылу фронту). Наконец,— первая оперетта «Мадемуазель Нитуш» Эрве. Была боязнь — не расползется ли спекталь. Сойдется ли все. Не получатся ли отдельные сольные номера. Но и музыка, и танцы, и игра актеров, и декорации — все собралось воедино.

Лева Рыминский остался верен себе, своей любви к раннему барокко. Буквально из ничего — из исстроганных досок, полусырых листов фанеры он — соорудил великолепное здание монастыря XVI века.

Весь театр трудился с подъемом. Еще бы: первый месяц без войны. Время ожидания, надежд. Не верилось, что все останется по-старому. Получился отчаянно веселый, легкий спектакль.

Так хочется не забыть сегодня, спустя столько лет ни одного из тех, с кем вместе были в абезьском театре. И нашей премьерши Латкиной, превратившейся из Маши в «Чужом ребенке» в задорную, со смешинкой Денизу в «Мадемуазель Нитуш». А газета строительства «За полярную магистраль» посвятила постановке целую статью, где были перечислены многие актеры: Вершковский, Старцева, Аксенов, Евграфов, Каменев. Для каждого, вне зависимости от того, был ли это вольнонаемный или зэк, в газете нашлись добрые и теплые слова.

Это была серьезная проба сил. Начинался новый этап. Лето 1945 г. — отрывки из «Гейши» Джонса.

И как итог трех лет: «Коварство и любовь» Шиллера и, наконец, опера «Запорожец за Дунаем» Гулак-Артемовского.

Театр становился профессиональным в лучшем смысле этого слова. Если на первых порах недоставало исполнителей отдельных ролей, на хватало женских голосов, то к «Запорожцу за Дунаем» сложился уже законченный ансамбль.

Но Абезьский театр был больше, чем просто добротный актерский коллектив.

98

Лагерные театры Воркуты, Ухты, Магадана были в городах, где существовали и другие учреждения культуры: клубы, кино, дворцы культуры. Абезьский — был единственным культурным центром не только поселка, но всего строительства, растянувшегося почти на 500 км. Вспомним, что это была эпоха без телевизора, а для многих еще и без радио. Тем весомее была роль театра. Причем, и в этом парадокс, не только и не столько для зэков, сколько для вольнонаемных.

Актеры опекали школьников, руководили их драматическим кружком. Режиссер Евграфов подготовил с ними спектакль «Голубое и розовое». В концертах, танцевальных группах также принимали участие школьники. Машенька Афанасьева помогала организовывать самодеятельность в пионерском лагере для детей начальства (тут два типа лагерей вполне мирно сосуществовали).

Жители железнодорожной столицы любили свой театр. На спектакли шли с охотой. У входа, как правило, толпились люди, как и у московских, с традиционным:

— Нет ли лишнего билетика? Дело дошло до фельетонов в газете.

«Попасть в театр на Печоре»+ не так-то легко. Билеты достала жена. Способ, которым она их приобрела был очень прост. Она попросила тетю Лушу, а у той дочь замужем за инспектором торгчасти, а у того есть приятель, теща которого имеет знакомого, сын, которого работает в клубе...»

Зритель был очень разным. И бдительно следившие, чтобы все было в порядке, лагерные офицеры в погонах, и бывшие зэки, и начальнические жены, и улыбчатые туповатые вохровцы, и трудовой абезьский вольнонаемный народ.

Очень доброжелательно относилась к театру газета. Несмотря на небольшой объем (четыре малых полосы, перенасыщенность производственным и политическим материалом) чуть ли не в каждом номере находилось место для театра. «Виноват» в этом был редактор — Николай Беляев, сам в прошлом по несчастному стечению обстоятельств попавший на некоторое время в лагерь, к счастью по бытовой статье, талантливейший журналист, до лагеря редактор комсомольской газеты в Мурманске, в будущем — один из ведущих организаторов и редакторов газеты Коми республики «За новый север».

«Уверенно вели свои роли актеры Сучков..., Вильдер..., актриса Старцева. Запоминается игра актера Короля. Режиссер Гайворонский добросовестно поработал над подготовкой спектакля. Удачные декорации и


+ Печора, как собирательное понятие строительства.

99

оригинальное музыкальное оформление усиливали общее впечатление» — сообщалось на страницах газеты.

Доброжелательно относились к театру и в политотделе, и начальники строительства Барабанов и сменивший его Боровицкий, руководившие стройкой в последние годы войны и в первый послевоенный период. Но они в общем-то не были лагерными начальниками в полном смысле этого слова. Они отвечали за строительство. А среди аппарата управления строительством было немало людей, которые сами чудом уцелели в 1937—1938 гг.

Но театр существовал не только благодаря доброжелательному отношению к нему отдельных лиц, лагерных меценатов. Его поддерживала сама Система.

В центре над сценой (как и в Мончегорске) висела эмблема — лира с надписью КВО — культурно-воспитательный отдел.

Культурно-воспитательный отдел, ниже — культурно-воспитательные части, обязаны были перевоспитывать нас — закоренелых преступников — и бывшего наркома (если он чудом доживал до лагеря), и мелкого домушника, члена партии с дореволюционным стажем и садиста-убийцу, и деревенскую девочку, которая за 100 граммов осыпавшегося и подобранного ею на поле зерна, получила 10 лет по закону «семь восьмых». Так звался закон от 7 августа 1932 г., по которому в лагерь попали сотни тысяч, если не миллионы крестьян. КВО обязан был перевоспитывать. Были планы, отчеты, призывы. «Организация соревнования на колоннах, массово-политическая работа, постановка стенной печати, наглядной агитации должна улучшаться с каждым днем»— писал в газете один из руководителей КВО. И это относилось не к какому-либо предприятию, а к зэкам, к лагерю, к этим врагам народа и прочим его обитателям. И театр был одним из важнейших элементов этой системы воспитания. И входил в круг деятельности КВО. Он был в плане. И за него тоже надо было отчитываться.

И опять великий пародокс. Как и везде. Система все ставила с ног на голову. Актеры-зэки, те, которые по 58-й, которые КР, КРТД, КРГ, СОЭ, ПШ+, вредители, шпионы, террористы,— воспитывали, учили в первую очередь не зэков, а вольнонаемных, тех, кто их пас — лагерное начальство, вохровцев, надзирателей, так как подавляющее большинство посетителей театра, естественно, были вольнонаемные. И те с


+ КР — контрреволюционная деятельность; КРТД — контрреволюционная троцкистская деятельность; КРГ — контрреволюционная группировка; СОЭ — социально опасный элемент; ПШ — подозрение в шпионаже.

100

огромным удовольствием перевоспитывались. Но воспитательные функции зэков были еще шире.

У начальника строительства Боровицкого, сменившего Барабанова,— дети. Им нужно учиться. Готовиться к нормальной жизни. В школе, очевидно, не очень благополучно с педагогами. Надо подтянуть детей по грамматике и, особенно, по литературе. Выбор падает на меня. И опять, как с театром: только что вышедший из-за проволоки, бывший зэк воспитывает детей не просто вольнонаемных, но самого наиглавнейшего вольнонаемного. И не просто занимается по предметам, а по литературе, которая вся заидеологизирована. Но дети есть дети. И мы довольны друг другом и нам было интересно вместе.

Но воспитательные функции бывшего зэка неожиданно расширяются. Уже не вспомнится, что за дата, но поручают сделать доклад о Суворове. Вот тут в смущении. Риторике не учили ни в школе, ни (к сожалению) в ИФЛИ. Говорить трудно. Материала хоть отбавляй. Библиотека, как писал, отличная. Есть даже десятитомная история военного искусства. И сама фигура Суворова настолько колоритна — отчаянная храбрость молодого офицера в русско-прусскую войну, и спанье в детстве для закалки не на мягкой постели, а на соломе, и, естественно, переход через Альпы, и отношения с императрицей. Но беда в том, что написать статью — плевое дело, а вот говорить, да на такую тему, да в такой аудитории.

Сажусь за работу. Пишу доклад от доски до доски. И потом повторяю вслух, перед зеркалом. Один раз, пять раз, двенадцать раз, двадцать три. Да, именно двадцать три! Запомнилось на всю жизнь. И когда вышел на трибуну и увидел зал — в этот раз одни погоны от лейтенантских до полковничьих, вдруг почувствовал, что могу, что преодолел. И слушали, терпеливо, слушали все пятьдесят минут. И эти погоны дружно хлопали вчерашнему зэку.

Таковы парадоксы лагерной, возлелагерной и послелагерной жизни. Мы жили в едином неразделимом пространстве.

И вновь повторю. С обоих сторон проволоки были очень разные люди. Заместителем начальника политотдела Печжелдорлага был молодой человек — Любаев. Для него было безразлично кто ты: зэк, вольняшка, простой офицер, кегебист. Лишь бы ты был человеком. И Любаев вооружает меня специальным посланием на бланке МВД для того, чтобы я мог работать в Ленинской библиотеке в Москве. Нужно было собрать материалы к истории овладения европейским севером и железнодорожного строительства. Просидел недели полторы (с таким магическим документом получил доступ к интереснейшим материалам). И

101

за подписью «Боровицкий» в сборнике, посвященном 25-летию Коми республики, выйдет моя статья. Любаев напишет также письмо в Московский университет, опять-таки на бланке, и меня, как бывшего студента ИФЛИ, восстанавливают на четвертом курсе с зачетом всех предметов, сданных за три курса. Я не был в претензии на Боровицкого. Такова была система. Сколько за последующую жизнь было написано статей за подписями министров, их заместителей и других высоких начальников. Лагерные и безлагерные времена здесь не отличались друг от друга. Правда, бывали исключения. Как-то подготовили статью для журнала «Уголь» за подписью замминистра Шадова. И вдруг раздается из редакции звонок: «Придите прочтите гранки вашей статьи». Оказывается, Шадов прочел, согласился с положениями статьи и потом повелел печатать за подписью истинных авторов.

Но вернусь к театру.

Театр был достопримечательностью и гордостью «абезьян». А как он нужен был зэкам, когда выезжал на гастроли, когда бригады актеров выступали на колоннах и в ОЛПах.

И он действительно воспитывал. Но не в ту сторону, куда хотело начальство, куда указывала Система.

Театр веселил, развлекал, отвлекал от повседневности. Здесь он был еще нужнее, пожалуй, чем агитбригады на фронте. Повторюсь: там кругом были свои, в руках оружие, враг — реальный, враг впереди. Здесь в руках (символично) были тачки и лопата. И отверженность от своих. И отвергали свои.

Театр помогал выдержать и тем, кто смотрел, и в не меньшей степени тем, кто представлял.

А самим актерам жилось по-разному. Многие были расконвоированы. Выходили из зоны сами, были вместе с вольнонаемными. Это было и хорошо, и трудно. Некая иллюзия свободы, иллюзорность вольного бытия. И, пожалуй, психологически было и труднее, чем в зоне. Постоянно держать себя в руках. И далеко не все человеческое доступно. И строго карается самое человеческое — любовь. Особенно, если он или она вольнонаемные. И, не дай бог, из начальства или его окружения.

И тогда и лучший актер, и поэт, и певец — на общие работы, на штрафную. Этот путь прошли многие, и Владимир Автономов, и Антон Антонов-Овсеенко, и, наконец, Михаил Сточик. Ему досталось особенно, ведь он осмелился полюбить дочь самого начальника строительства. И та ответила ему взаимностью.

Впрочем, для России это не впервой. История повторялась. Все как в старом крепостном театре. Актер участник действия был ценен, пока

102

делал свое дело. Но «шаг влево, шаг вправо»... Этот принцип действовал безотказно. Система не давала сбоев.

Впрочем, и крепостной театр знавал различия. Был такой у Салтычихи. Был у Шереметьева. Абезьский театр проходил все-таки по разряду театра шереметьевского. Это был добрый крепостной театр.

Абезь. Первая половина сороковых.

Еще не наступило это 9 мая 1945 г.

И когда — в театре, и когда выходишь из него, еще не знаешь, что будет конец войны, что будет конец лагеря и лагерей, что будет любовь, семья, дети, внуки, правнуки, что состоится вновь жизнь.

Но театр, и те, кто рядом с тобой,— мы взаимно как-то не задумываясь над этим, помогали друг другу, поддерживали друг друга, побуждали волю к существованию.

Спасибо вам,— мои бесконечно далекие, так всегда близкие друзья, с которыми проходил самое трудное.

Поучительна и грустна судьба нашего театра. Во второй половине сороковых годов он пережил период невероятного расцвета и затем стремительного падения.

Расцвету способствовала смена лагерных поколений, и «забота» о пополнении лагерей новыми военными и послевоенными кадрами. Мы — поколение 1937-го года, передавали эстафету лагерной «молодежи». После короткой «передышки», непосредственно после войны, вновь начались массовые расправы с миллионами людей. Бывшие в плену, бывшие на территории, захваченной немцами, рискнувшие вернуться: по призыву Родины из эмиграции, недобитые служащие КВЖД и многие, многие другие.

В этом бесконечном одностороннем потоке было много людей творческих. Старые стационарные театры в основном были сформированы (например, театры Воркуты, Ухты) и пополнялись в ограниченном количестве. Кроме того, особенно много требовалось людей на железнодорожное строительство: и работы больше, и убыль «вторых», то бишь зэков, несравненно больше, чем в стационарных лагерях.

Определенную роль играло и положительное отношению к театру руководителей строительства. А в это время появился новый объект. Задумывалась гигантская стройка века: железная дорога по крайнему северу страны от района Воркуты к Енисею и, в далекой перспективе, к Чукотке. Пока на первом этапе реализовывалась дорога, ответвлявшаяся от линии Печора-Воркута к Оби и далее от Оби до Енисея.

Начальником стройки (она называлась 501-я) был назначен Барабанов. Поразительно, что эта дорога пошла по той трассе, где мечтал


104

проложить железную дорогу еще в первой половине XIX века, когда в России была только одна дорога от Петербурга до Царского села, молодой купец Латкин — коми, первым исследовавший эти края, первым пустивший пароходы по Печоре, исключительно много сделавший для развития своего родного края, к сожалению, сейчас позабытый.

Об этих годах существования, теперь уже не только абезьского, но, пожалуй, железнодорожно-заполярного театра, подробно рассказали в так и не вышедшей в свет монографии «Театры ГУЛАГА» будущий поэт и переводчик Лазарь Шерешевский и известный писатель Роберт Штильмарк, автор «Наследника из Калькутты», «Образов России», «Пассажира последнего рейса» и многих, многих других книг.

Оба они сменили нас в литературной части театра.

Руководство новой стройки выделяло большие деньги на театр. А уж КГБ и МВД обеспечили пополнение.

Театр начал укомплектовываться профессионалами самого высокого ранга. О них пишет Л.Шерешевский: «Режиссер Леонид Оболенский, сподвижник Кузнецова и Эйзенштейна, бывший главный режиссер Одесской оперы Чернятинский, ведущий солист Минской оперетты Аксенов, замечательная актриса и певица из Николаева Дора Петрова, бывший аккомпаниатор Давида Ойстраха Топилин, известный музыковед и пианист Острецов, художник Зеленков, родственник Бенуа и Лансере... Волна послевоенных репрессий привела в театр прибалтов, поляков, румын. На виолончели прекрасно играл венгерский сенатор Сенте Ласко».

Коллектив театра насчитывал уже около двухсот человек. Теперь можно было ставить вполне полноценные музыкальные спектакли, оперы, драматические спектакли, давать симфонические концерты, обслуживать трассу эстрадными выступлениями.

Прибывали актеры самого высокого класса и из театров Москвы, Ленинграда и других городов.

Как ни парадоксально, но ужесточение лагерного режима также способствовало расцвету театра. В тюремно-лагерных заведениях Московской области было запрещено содержание политзаключенных. И поэтому в театр доставили концертную бригаду, в которую входили композитор и дирижер Бинкин, молодой поэт Шерешевский и многие другие. Трудно перечислить сегодня все имена, как бы ни хотелось сделать это.

А дальше произошло разделение строек. Одна вела дорогу от Оби к Енисею, другая — от Енисея навстречу первой. Был разделен и театр. Оперетта и драма были отданы на Восток. Театр формально был еди-

105

ным. Основной коллектив обосновался в здании Игарского городского театра, а затем начался перевод в Ермакове (центр строительства) драматического коллектива. Эстрадная часть осталась в Салехарде и продержалась до начала новой эпохи — до 1953 года. Переезд театра в Ермакове означал его конец. Новое руководство строительством, не чета Барабанову, мало интересовалось театром. А ведь был высочайшей творческой квалификации коллектив, не уступавший по своим данным московским театрам, были благодарные слушатели и вольняги, и зэки.

В том же 1953 году, когда дорога от Оби до Енисея была практически готова, и рельсы были уложены по всей трассе, стройка была ликвидирована, «ввиду бесполезности... для народного хозяйства». Рельсовый путь постепенно засосала тундра.

...Но еще несколько слов о театре. Музкомедия в Игарке насчитывала 109 человек (из них — 102 зэки) и пользовалась огромным успехом. Еще бы: когда и где обитатели этого маленького городка, в большинстве своем ссыльные, бывшие зэки, не имевшие практически права выезда, которые лишь изредка вырывались в большие города, могли бы увидеть такой творческий коллектив. В этом смысле: «Спасибо товарищу Сталину!» Если бы не его «забота», не было бы такого расцвета культуры и искусства на заполярном Севере. Вот и сегодня мы говорим также «спасибо» товарищу Сталину, за то, что он определил нас своевременно в лагерь. Сколько льгот мы, благодаря этому, получаем сейчас. Без бесплатных лекарств нелегко было бы поддерживать здоровье. Вот только приходится завидовать тем, кто получил больше наших пяти лет. Насколько выше они получили компенсацию. Да, очень завидно, посидеть бы лет с десяток. Совсем бы «богачом» был.

Но вернемся к театру. Что и говорить, люди творческие нередко плохо выдерживают эмоциональные нагрузки, особенно в таких экстремальных условиях. И в театре произошла трагедия. О ней поведал в своих воспоминаниях Роберт Александрович Штильмарк.

«...И когда публика, потрясенная красотою декораций в пьесе «Раскинулось море широко», устроила талантливому художнику (это Зеленкову)... десятиминутную овацию, выкрикивая его имя, известное стране, а тупица из политотдела запретил ему выйти и поклониться со сцены, чаша долготерпения этого выдающегося сценического мастера переполнилась, нервы не выдержали и спустя короткое время он повесился в артистической уборной. Ему оставалось до освобождения три месяца».

И еще печальная символическая закономерность. Здания театров в Абези, в Ермакове и в Игарке были деревянными.

106

Я уже рассказывал, как в начале бытия нашего театра мы с трудом отстояли его от огня. Но вот, когда пришли последние дат работы театра в Абези, пожар все-таки настиг его. Постановлением специальной комиссии МВД закрывается театр в Игарке. Само постановление, точнее обоснование, закрытия театра, было поистине иезуитским: «Признать театр Музкомедии ансамбля КВО лучшим музыкальным театром в Красноярском крае...», а далее, как пишет Штильмарк, постановление заканчивалось пунктом о немедленном закрытии театра, ввиду «создания авторитета заключенным исполнителям».

А через неделю после того, как заключенные актеры покинули его, театр в Игарке тоже сгорел дотла. Пожар начался с чердака. Причину точно не установили, но подозревали, что здание подожгли детдомовцы, очень любившие детские утренники, и горевавшие, что театр закрыт. Артистов же отправили на колонны на общие работы.

Так закончилось короткое бытие, одного, быть может, из самых интересных театров ГУЛАГА.

ЛАГЕРЬ ПОЗАДИ

106

ЛАГЕРЬ ПОЗАДИ

 

С 17 августа сорок третьего я был свободен.

Я не должен был выходить на наряд, не должен был ожидать каждую минуту, что меня могут отправить на этап, в шизо, на общие работы. Причем не обязательно за конкретный проступок (как было тогда с Катей). Достаточно было какому-то доброхоту настрочить что-то или доложить устно оперу.

Я был свободен. Я был по другую сторону колючей проволоки. Но в механике есть понятие степеней свободы. Это понятие было приложимо и к нашей действительности. Начиналось с «минус сто» — города и места, где мне не полагалось жить, да и не желательно было бывать. Колючую проволоку сменила невидимая, но прочно сплетенная гибкая сеть. Сколько из друзей, попытавшихся выехать с Севера, вернулись вновь туда отнюдь не по своей воле (вспомним Каплера и Канторовича).

Я же сдвинулся дальше на север на 161 километр — из Абези в Воркуту...

Первые послевоенные месяцы. Радость победы. Эйфория. Легкий ветерок послаблений, либерализма. Я уже не только в театре, а в редакции газеты строительства «За полярную магистраль». Но радость коротка. Все вскоре становится на свои места. Постановление ЦК КПСС о журналах «Звезда» и «Ленинград». Очернена Анна Ахматова, вдова безвинно расстрелянного в 1921 г. «контрреволюционного заговорщика» Н.Гумилева, пытавшаяся отравить сознание советских людей «всякой там» лирикой, да еще «реквиемами», и растоптан «гнусный злопыхатель» М.Зощенко со своими обезьянами (хорошо, что не с «абезьянами», тогда было бы куда хуже). Постановление — сигнал к перемене курса, к новым ужесточениям. Эхо постановления прокатывается по стране.

Контрики внедрились в святая святых — партийную прессу. Меры приняты немедленно.

И вновь я при моем родном, еще с ЗИСовских времен, электричестве.

107

Спасибо Каплеру и другим добрым людям: помогли устроиться на Воркутинскую ТЭЦ.

Год сорок седьмой. Я обживаюсь на Воркуте. Я женат. Уже растет дочь. Сколько хороших друзей! Лагерь, каторжный лагерь рядом. Чуть ли не каждый день спускаюсь по делам работы в шахту, встречаю людей, которым еще по 10—15—20 лет каторги. Для меня лагерь уже прошлое. Но у двери в коридоре не один год подряд стоит полностью собранный вещмешок. И каждую ночь не знаешь, где встретишь рассвет. Несколько лет подряд исчезают ночами бывшие лагерники. Да и не только ночами.

Гайки завинчиваются все туже. На ТЭЦ тоже уже нельзя держать подозрительную контру. Мало ли что учинят с генераторами, турбинами. А то еще трансформаторы сожгут! К счастью, организуется Центральная Научно-исследовательская база комбината Воркутуголь. И там электролаборатория. И находится нормальный мужественный человек — Погарский — начальник этой базы, который не побоялся взять контриков. Впрочем, других ему брать было неоткуда.

Лаборатория на первых порах состояла из руководителя — Олехновича, тоже изгнанного с ТЭЦ, и меня. Величайшая радость работать под руководством такого ученого. Пусть он как человек по характеру невыносимо труден. Но какой мощный генератор идей, как интересно учиться у него. Каждый день бесконечные малые и большие открытия. Не многим доставались такие учителя в мирной, отнюдь не воркутинской обстановке.

Но жить становилось все неспокойнее.

Мы сидим за столами в своей лаборатории и смотрим на один пустой стол. Там еще недопитый стакан чая, неубранные бумаги. Того, кто сидел за этим столом только что увели: по стандарту — двое молчаливых, в форме, с каменными лицами. Спустя месяцы узнаем, что ему «подвезло» — высылка в Казахстан.

Здесь тайна, которую не могу разгадать до сегодняшнего дня: почему Казахстан представал как более суровое наказание, чем безвыездное пребывание на Воркуте? Ведь климат там был несравненно легче. Очевидно, только изощренный ум мог придумать подобное: вырвать человека из среды, к которой он после стольких лет заключения начинал привыкать, вновь лишить дома, который он, наконец, обрел. Не лучший ли это был способ окончательно сломить человека, превратить в манкурта, сделать его неспособным к мышлению, к сопротивлению? Впрочем, о каком сопротивлении могла идти речь? Годами, долгими годами мы продолжали оставаться под колпаком.

108

Первые два года на Воркуте. Меня, наряду с основной работой на ТЭЦ, приняли в школу. Веду литературу в десятом классе. Ученики (в основном дети бывших зэков) — умнейшие ребята, хлебнувшие в достатке, стремятся учиться хорошо. От этого во многом зависит будущее. Довольны обе стороны. И они, и особенно сам. Наконец-то вновь около литературы. Но радость не долгая. Спустя два года из школы изгоняют. Все тот же хвост.

А между тем так хочется завершить собственное образование! И я — студент-заочник филологического факультета Московского университета. Ведь с началом войны ИФЛИ вновь влился в Университет. Надо было сдать за четвертый и пятый курсы, а также защитить диплом. Готовиться было трудно, книг на Воркуте не хватало. Западное отделение. Нужна иностранная литература. Нужна практика в языке. А у меня — испанский. Диплом по Сервантесу. Нужны испанские источники, чтобы было серьезно. А мы, с моим добрым старым учителем времен ИФЛИ Д.Михальчи, вообще замахнулись:

— Пишите сразу диссертацию,— сказал он.— Защитите как диплом, а потом через некоторое время кое-что добавите — и как кандидатскую.

Как легко было готовиться! Как верилось: самое трудное — позади, и вновь вернулся к нормальной жизни! В принципе пребывать мне в Москве было не положено. Но и на это не обращалось внимания. И за два приезда был написан диплом-диссертация и сданы все предметы, за исключением двух последних — истории философии и испанского языка.

Но шел уже год 1949. И все начиналось вновь. К прочим делам добавилась борьба с космополитами. И когда я пришел в университет, неожиданно вызвали к проректору по заочному. Фамилии не нужны. Они не заслуживают упоминания. Передо мной сидела ледяная глыба средних лет, с хорошо знакомым каменным лицом, тонкими злыми губами:

— Вы почему оказались здесь? Вы обманным путем проникли сюда. Мы еще разберемся, кто из сотрудников способствовал этому обману. Забирайте свои документы и чтобы вас здесь через два дня не было!

— Но ведь мне осталось сдать только два предмета! Глыба накоротко задумалась, слегка сдвинулась с места и вдруг изрекла:

— Хорошо, на той неделе приходите сдавать.

Уже до этого я понимал, что придется нелегко. Учебником по истории философии был трехтомный курс Александрова. Память еще была. Не берусь утверждать, что выучил его наизусть, но по некоторым разделам

109

перед глазами стояли даже номера страниц. Когда спустя неделю пришел получать направление, меня почему-то отправили не как обычно просто к преподавателю, а к заместителю декана философского факультета.

— И вы считаете, что готовы?

Он гонял меня около часа. Я держался. И наконец, он поймал меня:

— Вспомните, чем кончается девятнадцатая глава «Монад» Лейбница. Там есть важное положение для формирования материалистической философии.

Чем кончается девятнадцатая глава «Монад» я, действительно, не знал. Да и знал ли это кто-нибудь из студентов, аспирантов и будущих кандидатов — не уверен.

— Ну, вот видите! Я же говорил вам, что вы еще не готовы. Давайте вашу зачетку.

И тут произошло то, чего я никак не ожидал. Я протянул ему мой матрикул, в котором за три курса ИФЛИ и за два курса здесь, на заочном, стояли только пятерки, и он с размахом против «истории философии» вывел «неудовл.». Только теперь я понял нехитрый расчет ледяной глыбы: две неудовлетворительные оценки — и законный, без всякого скандала, повод для отчисления.

А впереди был испанский.

Овладеть в полном требуемом объеме языком было на Воркуте действительно трудно. Тем более, мы только начинали его в ИФЛИ. Он не был основным языком. Преподавательницей у меня была здесь на заочном Эрнестина Иосифовна Левинтова — добрая, внимательная женщина, одна из лучших наших знатоков испанского, в будущем — автор словарей, буквально сделавших переворот в изучении у нас в стране испанского языка. За то короткое время, что я был на заочном, она принимала меня у себя дома, давала добрые советы. С Воркуты регулярно присылал ей письменные работы и получал от нее огромнейшие письма с подробными рекомендациями и наставлениями.

Я позвонил ей. И услышал взволнованный голос:

— Я очень прошу, старайтесь подготовиться как можно лучше, я не одна буду принимать у вас. Назначена комиссия.

Мне все стало ясно. Шла интенсивная подготовка второго «неуда». Через несколько дней я пришел на экзамен. Первая неожиданность: комиссия предстала передо мной не в виде каких-либо мрачных субъектов, вроде замдекана философского факультета, а в виде милой, доброжелательно улыбавшейся девушки. И Эрнестина Иосифовна представила ее:

— Наша аспирантка.

110

К сожалению, помню только фамилию — Лилеева. А дальше начался экзамен. Я очень старался. Но чувствовал слабые свои места и некоторые сбои. Если бы быть снисходительным, с натягом можно было бы поставить «четыре». Ведь некоторый преподавательский опыт я уже имел.

Эрнестина Иосифовна и ее аспирантка о чем-то пошептались, она ваяла мою зачетку и проставила отметку. Под «неудом» по истории философии в зачетке стояло привычное «отлично».

Только спустя несколько лет, когда вернулся в Москву и вновь встретился с Левинтовой, я понял, какой, подвиг совершили эти две женщины. Почему не получилось комиссии — не знаю. Но только их предварительно вызывали в деканат и мягко, но четко и настойчиво объяснили, что я не в состоянии выучить на Воркуте испанский и поэтому, очевидно, знания мои могут быть расценены только как неудовлетворительные.

В те годы после этого «доброго» наставления отметка «отлично» могла стоить им и работы, и аспирантуры, а, может быть, и чего либо большего. Они не побоялись и поставили заведомо больше, чем я заслужил. Милые мои спасительницы! И опять повторю заклинание: на таких людях держится мир.

На следующий день глыба вызвала меня к себе. Планы были явно нарушены. С одной неудовлетворительной оценкой выставить меня не могли. Более того, я мог потребовать пересдачи.

Тогда глыба пошла в открытую:

— Если вы не заберете документы и не уедете в течение двух дней из Москвы, вам помогут. И надолго помогут...

Последовал широкий жест рукой. Разговор происходил в старом здании университета на Моховой. Глыба сидела у окна, и случайно это или нет, но рука ее указывала в сторону Лубянки.

Намек казался более чем прозрачным: у меня отнимали последнюю надежду. Учеба не состоялась, диссертация не состоялась. Шел сорок девятый. Медлить было нельзя — и через два дня меня уже не было в Москве.

Как быть? Мне настоятельно хотелось завершить учебу, иметь диплом. Может быть все-таки, я смогу вернуться к литературе? И спустя год, не рискуя ехать в большие города, отправил свои документы в Сыктывкарский педагогический институт (ныне университет). И вскоре получил положительный ответ.

Но там был несколько иной профиль — «преподаватель русского языка и литературы». И несмотря на то, что у меня формально был

111

полный курс филологического факультета, надо было доедать 12 экзаменов, вновь диплом и госэкзамены.

И опять готовился к экзаменам и писал на совсем другую тему диплом. И сдавал экзамены. На это ушло две недели. Но тут меня неожиданно вызвали к самому директору института. Подумалось: что-то опять. Так оно и было. Когда я пришел, директор принял меня неожиданно доброжелательно. А потом произошли чудеса. Он встал и предупредил секретаршу:

— Никого ко мне не пускать!

И вдруг стал расспрашивать, как я очутился в лагере, причем явно с сочувствием.

— А теперь слушайте меня,— сказал он.— Через три дня у вас госзкзамены. На них будет присутствовать специально человек из горкома партии, задача которого срезать вас. Будьте готовы, держитесь. Если у вас до этого возникнут какие-либо вопросы и по существу экзаменов — приходите ко мне, я постараюсь помочь вам.

Я был ошарашен. Он понял мое состояние:

— Не удивляйтесь. Я сам еле уцелел в тридцать седьмом. Как видите, сейчас не многим лучше.

Пусть все, как и я, запомнят этого мужественного человека — Кокарев.

Экзамены, несмотря на коварные повторные вопросы я сдал. Требования в Сыктывкаре, да еще в педагогическом институте были, естественно, ниже, чем в Москве. Специальный товарищ не учел этой разницы в уровнях. Надо было искать что-то другое. И это «что-то» скоро нашлось.

Когда я пришел на заочное отделение за дипломом, девушка, ведающая этим, вдруг сказала:

— Вам надо зайти к проректору по заочному.

Я зашел. Он раскрыл мое дело, долго тщательно изучал его:

— Вы знаете, тут у вас не все в порядке. Нет аттестата зрелости или копии его.

— А причем тут аттестат зрелости?— спросил я.— Ведь мы кончали школу, когда их не было. Нас принимали в институт без аттестатов и восстанавливали в МГУ тоже без аттестата.

— Нет, мы без аттестата не можем выдать вам диплом.

Круг замкнулся. Я понял, что мне действительно диплома не видать. Когда я пишу эти строки он, этот диплом лежит передо мной. Но путь к нему занял еще два года. И потребовалось, чтобы в стране начались перемены.

112

Я, естественно, не мог вновь сдавать экзамены за школу. А, может быть, если бы попробовал, вдруг что-то, несмотря на пожизненную пятерочность, и не сдал бы. Но в Воркуте был горный техникум. И я заочно сдал экзамены и получил диплом горного техгопса-электромеханика. А диплом об окончании техникума приравнивался для поступления в ВУЗы к аттестату зрелости.

Я вновь приехал в Сыктывкар уже летом 1953 г. Страна жила ожиданиями перемен. Но, когда я пришел к проректору, он опять начал морочить мне голову.

— Так вы же только сейчас получили диплом техникума, а у нас сдавали раньше. Я не могу выдать вам наш диплом, вам придется вновь сдавать.

К счастью, Кокарев был еще на месте. Он вызвал проректора и сказал:

— Чтобы через полчаса диплом был здесь, у меня на столе! Проректор явился минут через десять. Когда я развернул диплом там было написано: «Выдан 24 июля 1950 г.» Так я стал человеком с высшим образованием!

Но времена менялись медленно. Тем более в далеком Сыктывкаре. «Доброжелатели» Кокарева сумели все-таки добить его. Вскоре его сняли с поста директора. И он уехал из Сыктывкара.

В середине пятидесятых распалась на куски проржавевшая колючая проволока лагерных меридианов. Но вместо нее уже была готова мягкая эластичная сеть — подобная той, в которой запутывались гладиаторы — охватившая всю страну. Мы реабилитированы. Мы вернулись. Но сколько еще лет тянулся и тянется за нами лагерный след!

...На эту работу нельзя. Знаете ли — все-таки... 1959 год. Мой родной институт (Центральный институт технической информации угольной промышленности), гостеприимно меня принявшую в 1955 г. после возвращения в Москву, имеет возможность получить туристическую путевку в ГДР. Подаем заявку — наша директриса и я. Через несколько дней ее приглашают на оформление документов. Обо мне — молчок. Несколько раз обращаюсь, пытаюсь выяснить — в чем дело? Наконец сообщают, что у меня как-то неправильно заполнена анкета и что-то не так в 27-м пункте.

— Вы уже опоздали.

Едва не возникла берлинская стена. Пускать этих бывших контриков в ГДР, да чтобы они сразу махнули на Запад?! Никак не возможно!

Начало шестидесятых. Работаю в зарубежном отделе, с языками. Расширяются международные связи. Возникает необходимость в пере-

113

водчиках. Руководство института подает список тех, кто владеет языками. Естественно, бывший лагерник тоже в этом списке. И еще более естественно, что не бывшие лагерники проходят все инстанции. Начинаются их поездки за рубеж с делегациями. Всех, кроме меня.

Парадокс двойного бытия усиливается. В 1963 г. меня принимают в партию. Причем инициатива исходила не от меня. Был не один разговор с тогдашним директором нашего института И.А.Бабокиным. Он, буквально, настаивал:

— Именно такие люди, повидавшие в жизни все, и нужны теперь. Нужно обновление, поиск новых путей.

Чудесные шестидесятые! Чудесные иллюзии: пусть придерживают, пусть «непорядок» с пунктами в анкете... Но много, много кругом порядочных людей, таких, как Иван Алексеевич. И хотя не пускали, но верилось, что если будешь в партии и много будет таких в партии, то что-то сдвинется. Да и потом, никто не опроверг ни тогда, ни сегодня, несмотря на неистовый лай и прямую ругань, пленительности самой идеи коммунизма, тем более, когда в твоей собственной семье несколько поколений не боялись бороться за эти идеи, за благородные идеи, за прекрасное будущее.

И эта вера, и эти иллюзии не только у меня. Сталинские времена прошли. Многим в шестидесятые верилось, что вновь настало время претворения прекрасных добрых идей. Возьмем в руки один из июльских номеров «Известий» за 1995 год. На первой страннице сообщение:

«Новым главой. Роскомпечати назначен Иван Дмитриевич Лаптев.» И журналист и политик самого высокого уровня. 1984—1991 г. — главный редактор «Известий», апрель 1990 — октябрь 1991 года — председатель Совета Союза ВС СССР. А вот в молодости — консультант в отделе пропаганды ЦК КПСС — стезя группы «сердитых молодых людей», шестидесятников, пытавшихся привнести в ленинский штаб либеральные веяния.

В те же шестидесятые — моя дружба с испанскими товарищами, общение с руководителями компартии Испании. Просто посчастливилось. Первым после возвращения начал писать об испанской литературе при Франко. И обнаружилась, живая, чудесная литература и вовсе не официозная, а проникнутая духом протеста и непримиримая к режиму Франко и, главное, талантливейшие писатели.

Пишу о них, перевожу их. Знакомлюсь с теми испанскими писателями, которые посещают нашу страну. Даже переписываюсь с ними, правда, через испанских товарищей-коммунистов, иначе совершенно

114

нельзя: как так — вступаешь в контакт с представителями франкистско-фашистской страны.

И не раз перевожу саму Долорес Ибаррури на особо ответственных встречах. Сижу рядом с Долорес, Эренбургом, маршалом Вороновым и другими героями гражданской войны в Испании в президиуме всяких торжественных собраний.

Уже, пусть с великими препонами и трудами, выпустил книгу, первую книгу о современной испанской литературе. Это можно.

Но... по-прежнему не выездной.

И парадокс остается парадоксом. Уже доверили руководить общемосковским семинаром по международным вопросам. Это в самом Доме политпросвещения на Трубной, хорошо известным всем москвичам. И радуешься, что можешь сказать что-то свое, что ты сам про это думаешь.

А вот за границу пустить тебя все-таки опасно: чем черт не шутит! И только через 29 лет после освобождения, 17 лет спустя после реабилитации, через 9 лет после приема в партию (уже 11 лет существует берлинская стена), в 1972 г. короткая командировка в ГДР на конференцию по вопросу, которым ты по работе занимаешься, и другого; тем более, чтобы представить доклад на языке и прочесть его на языке, нету. И, удивительное дело, взял да и вернулся. Впрочем, в ГДР еще никто не удирал. Но о поездке в проклятые капиталистические страны и думать еще не приходится. И только спустя двадцать лет после возвращения с севера — первая поездка в Италию на празднества по случаю юбилея органа ЦК итальянской компартии, газеты «Унита». И поездка только потому, что опять хорошие люди, те, кто знал меня в Доме политпросвещения, точнее — руководитель международного направления Анна Степановна Рыжова, вступились за меня. Она настояла, чтобы меня включили в состав делегации от Союза журналистов.

Симпатичные приятные люди кругом. Все ко мне очень внимательны. Ни на минуту не оставляют меня одного. Так приятно. Действительно, оказываюсь нужен.

— Пойдемте в кино, будете нам рассказывать, о чем там говорят.

— Пойдемте гулять, а то без вас потеряемся, некому будет расспросить дорогу.

— Пойдемте, пойдемте! Не уходите один. Подождите нас!

— Кто же расскажет нам о всяких достопримечательностях? Тут уже помог ИФЛИ и курс итальянской литературы, который читал сам Дживилегов. И это очень радует. И самый приятный, неожиданный и закономерный финал.

115

Больше всех со мною «дружила» очень милая женщина. Она не отходила от меня буквально ни на шаг. Вплоть до того, что поздно вечером стучалась ко мне в номер, что-то вспомнив, что-то надо было спросить. Кругом уже подшучивали: «Что за туристский роман!».

И вот конец пути. Шереметьево. Прошли пограничный контроль. И эта милейшая женщина бросается мне на шею со слезами на глазах и говорит:

— Какое счастье, что вы вернулись, не остались там! Ведь мне было поручено следить за вами.

Очевидно, это было поручено не только ей. Тут я слышу голоса: «Это позор! Назовите ее имя. А еще интеллигенция!». Нет, имени не нужно. Ведь это не об одном определенном человеке, а о том, что было моей болью, о том, что было болезнью страны.

Спустя три года — поездка в Испанию в связи с годовщиной установления дипломатических отношений. Представительная группа. Еду, опять-таки по доброй личной рекомендации работников Дома партпроса. Во главе — Джанибеков, один из самых выдающихся космонавтов первых десятилетий освоения космоса. Встречи на высоком уровне. Тружусь как один из переводчиков.

Возвращаюсь домой — и вновь не выездной по официальной линии по основной работе.

И только спустя 36 лет после освобождения, четверть века после реабилитации, в 1979 г., после поездок в Италию и Испанию в составе достаточно представительных групп, это препятствие устранено. И с 1979 г. начинаю ездить в командировки от своего института. И то для этого понадобились интенсивные усилия добрых людей. И в этом случае таким добрым и настойчивым человеком оказалась дочь нашего бывшего директора института Рая Бабокина, работавшая в Управлении зарубежных связей министерства. В данном случае, в хорошем смысле слова «яблоко от яблони не далеко падает». Что же здесь было: наличие негласных, до сих пор неопубликованных директив, ретивость местных чиновников или осторожность тех, кто должен был принимать решения? Очевидно, все вместе взятое. И в общем-то и это было не последним ограничением.

Вернемся на три четверти века назад. Напомню, что после революции 1905 года отцу удается перебраться за границу, в Германию. Вскоре туда переезжает на некоторое время вся семья. В том числе и один из его младших братьев. У юноши обнаруживается талант. Он отправляется в Париж и учится живописи. Дружит также с молодыми Модильяни! и Пикассо. Несколько лет в Париже, потом уезжает в Швейцарию писать

116

пейзажи. И тут — любовь. И он на всю жизнь оседает в маленьком городке Веве под Женевой. Идут годы, он уже известный швейцарский художник. Несколько полотен приобретает Лувр. В двадцатые годы к нему приезжают его мать и отец — мои бабушка и дедушка. Потом возможна только переписка. А дальше — тридцатые. На многие годы связь прервана. И лишь десятилетия спустя она налаживается у него с одним из братьев, оставшихся в живых. Так; хочется написать ему письмо, повидать его. Тем более, я уже выездной. Но мы так законопослушны. Для самопроверки обращаюсь соответственно... узнать: могу ли? И соответственно получаю незамедлительный ответ: или дядюшка, или собственные поездки за рубеж. Но поездки эти не развлечения. Без них немыслимо продолжение работы. Отказаться от них — бросать работу. И так до тех пор, пока не получаю через добрых людей газету с некрологом: В Веве скончался наш известный художник в возрасте 94 лет». Семейный железный занавес.

И вновь спрашиваешь себя: чего же здесь больше — официальных директив или личной самодеятельности тех, кто был призван блюсти эти директивы? Очевидно, это взаимосвязано. Но есть и глубинное.

Отвлечемся немного. Известный польско-русско-французский историк Валишевский писал о Петре Первом:

«Петр чувствовал в себе призвание освободить народное сознание от наслоений, которые наложили на него века варварского невежества. Но, совершая это, он внес слишком много стремительности, слишком много личной грубости, в особенности, слишком много пристрастия. Он бил направо и налево. И поэтому, исправляя, он все портил: являясь великим воспитателем, он был в то же время величайшим развратителем рода человеческого. Вместе со всем своим величием современная Россия обязана ему большинством своих пороков».

Не удалось Петру, несмотря на все его старания и достаточно эффективные методы (рубление голов стрельцам, убиение собственного сына и др.) переделать сознание народа. Прошли более чем два с половиною столетия. И сознание также тяжко перестраивается, да и перестраивается ли вообще?

И в голову приходит пример, раз уже говорил об Испании. Об одной из командировок.

1981 год. Февраль. Мы прилетели в Мадрид не в совсем удачный день. Утром провели совещание с принимавшими нас. Пообедали в гостинице и во второй половине дня — в машину, в аэропорт, лететь в Овиедо. Едем в центр угольной промышленности, цель нашей командировки. Едем по одной из лучших и красивейших широких улиц Мад-

117

рида, проходящей через город этакой полугиперболой. Должны проехать через центр. И подъезжая к одной из центральных площадей, попадаем в огромную пробку. Стоим и стоим. Вдруг где-то впереди, недалеко — в районе музея Прадо, раздаются выстрелы.

Мы взволнованы, напряжены: что происходит? Да, к тому же опасаемся, что опоздаем на самолет. Водитель наш флегматичен, спокоен:

«Да это там, может, у Прадо полиция воюет с террористами из ЭТА (баскская левацкая организация). Так уже несколько дней тому назад вроде там же была перестрелка».

Но тут сзади нарастает гул, аварийные гудки полицейской машины, и вдруг справа по тротуару на полной скорости, распугивая прохожих, сбивая кусты и молодые деревья, мимо нас проносится машина. В кузове, на ступеньках гражданские гвардейцы с оружием на изготовку. Начинаем понимать, что дело серьезное. Водитель наш с трудом разворачивается на левую проезжую часть, потом в боковую улочку, и мы, давая кругаля, мчимся в аэропорт. Успеваем. Но тут, о чем-то посовещавшись, представители принимающей нас компании вдруг говорят:

— Фашистский переворот. Кортесы, правительство, лидеры партий, депутаты захвачены мятежниками. Ни о какой поездке нечего и думать.

Возвращайтесь в гостиницу и ждите.

Да, все было так. Об этом дне и последующей ночи можно и нужно много писать. Но не здесь. На обратном пути мы пытались попасть в наше посольство, но подходы к нему были уже перекрыты какими-то военными. И неизвестно было — кто это: верные правительству части или мятежники. Оставалось только ждать. Мы вернулись в гостиницу. По телевидению прекращены все передачи. Сперва полное молчание, а затем веселые песни. Значит все. Мятежники победили. Напряжение растет. И только после часа ночи по телевидению выступил король и объявил, что мятеж подавлен.

К чему об этом, когда вспоминается совсем иное? А дело в том, что в составе делегации был человек, поведение которого в этот достаточно напряженный момент как бы явилось ключом ко многому, что происходило и происходит у нас. Речь идет о его менталитете, его сознании и поведении «истинно» советского человека. Как всегда в такие зарубежные командировки включали кого-либо с производства. Пусть посмотрит мир. С нами был директор одной из крупных шахт Донбасса. Нет, имени его не нужно называть. Также, как и той милой редакторши, что сдружила» со мной в Италии. И в данном случае речь идет не об отдельном человеке, а о явлении, которое он наглядно представлял.

На следующее утро, когда мы были еще под впечатлением драмати-

118

ческих событий вчерашнего дня и ночи, он вдруг явился в номер руководителя делегации с самоваром в руках. Да, именно с самоваром и обратился ко мне:

— Как бы продать этот самовар, я слышал, что они здесь в цене? Руководитель делегации, человек удивительной порядочности, безмолвно в ужасе смотрел на этот самовар. Только и было у нас дел, что заниматься самоваром, да еще в такой день. Сам его владелец, кажется, не понимал этого. Ему нужны были деньги. К его великому огорчению самовар так и остался при нем. Впрочем, он достаточно убедительно продемонстрировал свой образ мышления и в другие дни.

Мы обедаем в Аранхуэсе. Это резиденция испанских королей под Мадридом, объект паломничества туристов. Естественно, нас тоже туда повезли. Столы на улице под навесом. За столами сидят несколько человек. По-видимому, тоже туристы. Рядом — свободное место. Мы садимся. И вдруг наш неудавшийся продавец вскакивает и бежит за какой-то отдаленный стол. Подходим, спрашиваем:

— В чем дело?

— Как вы можете сидеть с этими проклятыми капиталистами? Можно ожидать любой провокации против советских людей!

Между, тем, подготовка проклятых туристов к провокации заключалась в том, что они дожевывали, ни на кого, кроме своей маленькой дочки не глядя, свои гамбургеры.

Можно было много рассказывать, как на протяжении всей командировки самоваровладелец проявлял немыслимую бдительность и готовился сразиться с мировым империализмом, видя в 90% окружавших нас людей или агентов ЦРУ, или вообще черт знает что. Но еще один пример необходим.

Мы в Овиедо. В гостях у одного из руководителей угольной компании, молодого инженера, доброго нашего знакомого. Он один из инициаторов установления между угольщиками Испании и Советского Союза самых тесных отношений, обмена опытом, совместной работы. До этого несколько раз ездил с ним по шахтам Донбасса. В симпатиях к ЦРУ или Франко не замечен. И вот на прощание он преподносит нам традиционный недорогой сувенир: нечто вроде бумажника-книжечки, куда вставлено несколько испанских монет, в том числе монета в 50 песет. Наш самоварщика разглядывает внимательно монеты. Вдруг он мрачнеет, бросает этот сувенир на стол, очень обижая этим хозяев:

— Это я не возьму. Это сознательная провокация. Тут сионистский заговор.

Ошалело смотрю на него. Он тыкает пальцем в монету. Беру ее и

119

вижу, что под надписью стоит в виде заставки шестиугольный значок. В годы борьбы у нас с космополитизмом подобный значок, ранее с далеких времен XIX века очень распространенный типографский знак — заставка в книжках, был изъят именно как сионистская пропаганда. И вдруг этот знак — звезда магендовида на испанских монетах. Я лезу в карман, протягиваю ему первую попавшуюся мне монету и показываю тоже самое. Он не слушает меня, оглядывается по сторонам, очевидно, ожидая, что проклятые сионисты вот-вот схватят его. Назвать хозяину причину отказа у меня не хватает духу. Откровенно вру:

— У него уже есть эти монеты!

Тут же на замену ему выдается чудесная зажигалка. Инцидент вроде исчерпан.

А для меня он и сегодня страшен. К 1981 году прошло уже 28 лет с 1953 года. В 1953 г. владельцу самовара было лег 20 — сформировавшееся сознание. За эти десятилетия оно не изменилось. Четыре года оставалось до объявления перестройки. Но какая перестройка с таким сознанием! И именно это сознание, пропитанное и подпитываемое мифами последних пятидесяти-шестидесяти лет, свойственно не только ему, но миллионам людей. Именно такая форма сознания обеспечила «успех» тридцать седьмого года, обеспечила устойчивое функционирование всей лагерной системы. И за прошедшие десятилетия у многих эта форма сознания не изменилась. А приходящие новые поколения учатся мудрости у отцов. Какой же мудрости могут научить люди, боящиеся испанской монеты?

При таком сознании, пусть в новом обличий, все самое мрачное может повториться вновь.

Как нелегко учиться у истории, понять ее! Как мы любим только черную или белую краску! Как любим низвергать прошлое! Сегодня все, что было до 1985 г. — плохо. Наше поколение, особенно те, кто общался с нами, молились на народовольцев. Мы видели в них людей высоких идеалов (а они таковыми и только таковыми и были), мечтали быть подобными им.

И, быть может, только роман Ю.Трифонова «Нетерпение» заставил неожиданно задуматься: а так ли справедливо было дело, которому эти благородные люди служили и отдавали за него свою жизнь? Задуматься, но не изничтожать.

Сегодня, к сожалению, встречаешь зачастую нигилистическое ерничанье и глумление над памятью тех, имена которых не сотрешь с листов истории нашей многострадальной страны, пусть и заблуждались они, стремясь воплотить в жизнь неосуществимые идеалы.

120

Достаточен грустный пример: статья Лунина в «Известиях» от 5 июля 1995 г. Председатель комитета по международным вопросам Думы, недавний посол в США, позволяет публично демонстрировать свое историческое невежество. Статья его хлестко называется «От Каляева до Басаева». Но, если бы он хотел разоблачить русских террористов, то ее следовало бы назвать «От Нечаева до Басаева». А Каляев — это уже спустя почти четверть с лишним века, после начала деятельности «На-родной воли», а если считать от выстрела Каракозова, то все 35 лет. Но главное не в этом. Лукин пишет: «Черголй передел», анархисты всех мастей, социал-революционеры — все нетерпеливые сторонники ускоренного прогресса обратились к бомбе и пистолету». Но того же Лукина учили еще в школе, что «Черный передел» был именно той организацией, которая категорически не признавала террор, и во главе ее стоял Плеханов. И какие такие анархисты в те 70—80 гг.?

Далее он мимоходом лягнул «террористку Веру Засулич». Но как можно вообще упоминать Веру Засулич в этой связи даже любому противнику террора, когда молодая девушка публично стреляла в человека, известного своей беспримерной жестокостью, зная при этом, что ей никуда не уйти, что она может немедленно погибнуть. И это про Веру Засулич, которая одной из первых на следующий год после своего выстрела в Трепова осознавшая ошибочность террора, вступившая в «Черный передел» и явившаяся вместе с Плехановым организатором первой социал-демократической группы в России «Освобождения труда», категорически отрицавшей террор. И если люди типа Лунина, то есть цвет нашей гуманитарной интеллигенции, могут так невежественно расправляться с историей, то что спрашивать с владельцев самоваров, что спрашивать с тех, кто начинает забывать о том, что произошло с нами?

НЕОКОНЧЕННОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ

121

НЕОКОНЧЕННОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ

 

Сегодня то, что с нами произошло начинают прочно забывать. Хватает хлопот сегодняшнего дня. Впрочем, как ни грустно, но закономерно.

Вспоминаю такие для нашего поколения «сегодняшние» тридцатые. Как мы относились к тому, что происходило 50—60 лет тому назад? Да как к далекой истории, не имеющей связи с днем нынешним. Действительно,— что нам до семидесятых и восьмидесятых годов прошлого столетия?

И вновь вспоминаю. Дед, студент медицинского факультета, рассказывал о том, как они, добровольцами ушедшие на фронт, под огнем вытаскивали раненых с поля боя в последнюю русско-турецкую войну в 1878 г. под Шипкой и перевязывали их. Для нас, двенадцатилетних, это было чуть не в каменном веке. А ведь для него прошли какие-то 50 лет. Он вспоминал так, как сегодня вспоминают ветераны войны день Победы.

И еще. Война. Прочно в памяти народной. Лагерь тускнеет за ней. И сегодня нередко слышишь:

— Вот на фронте люди гибли, там было худо, а вы что? Вам смерть не угрожала ежесекундно. Почему вы требуете к себе того же, если не большего внимания, как и фронтовики?

Но, возьмем нагляднейший пример: что хуже для приговоренного к смертной казни (не будем сейчас разбирать вопрос за что, суть в состоянии), так вот: что хуже — мгновенная казнь, или, как недавно показывали по телевидению, пребывание в камере смертников в течение нескольких лет в ожидании многократного пересмотра дела, особенно, если после казни выясняется, что человек не был виноват или не настолько виноват, чтобы его надо было казнить.

Да, на фронте смерть могла быть и была в большинстве случаев мгновенной. Но перед тобой враг, ты знаешь, за что ты сражаешься,

122

ты веришь в это, в руках у тебя оружие и для защиты, и для нападения. Там бывала иногда и длительная передышка.

Когда ты оказывался в лагере,— тебя отвергали свои, у тебя не было в руках оружия, ты был беззащитен и, как при многолетнем ожидании приговоренного к смертной казни,— непрерывное ожидание ее годами, и сознание, что, быть может, больше, чем ты страдают при этом твои близкие.

Мой двоюродный брат после войны три года с лишним воевал с «тесными братьями» в Литве. А до этого — добровольцем с лета 1941 г. Из счастливчиков. Прошел войну. Только ранения. А в Литве было страшнее. Кругом для всех уже мир, а ты каждый день ожидаешь пули. Так же и лагерь. Даже в «благополучном» Мончегорлаге ты не знал, что может ожидать тебя завтра, сегодня вечером. Ты был беззащитен перед возможными переменами. Так каждый день. Годами. Весь твой срок.

И то, что все больше людей забывают о прошлом,— тревожит, огорчает, лишает спокойствия. И хочется, чтобы, вопреки всему, знали и помнили. Чтобы помнили поименно, чтобы помнили пришедшие после нас. Будет ли им полезен наш опыт?

Вновь приходится вспомнить, что история, к сожалению, свидетельствует о короткой исторической памяти, скорее даже об историческом беспамятстве. Но наш долг сказать.

Многие, очень многие не выдерживали, ломались и при прочих равных условиях, опускались, переставали быть людьми и гибли в тех условиях, в которых другие, у кого доставало внутренних, духовных сил, сумели выстоять.

И, быть может, больше было тех, кто выстоял, кто сумел пройти лагерь, еще многое совершить.

И надо помнить об этих людях.

Они и сегодня живут и работают.

И надо помнить о лагере.

Дорога на Воркуту от Абези шла по тундре, по относительно ровной местности, не представлявшей больших затруднений для строительства, за исключением вечной мерзлоты и заполярной погоды. Но там, где встречалась необходимость пересекать речки, условия были посложнее. Так, для того, чтобы преодолеть Евсевань, в общем-то очень небольшую речку, необходимо было отсыпать насыпь высотою до 10—15 метров и длиною с подходами несколько сот метров. Работы начали полярной осенью. Валил снег. Тысячи людей, никакой механизации. Люди, тачки и лопаты. Насыпь к морозам была отсыпана. Поезда по этому участку

123

пойти. Но наступила июньская полярная весна 1942 года. Во всю потекли ручьи и с ними потекла насыпь. Да так текла, что вскоре от нее почти ничего не осталось. По лагерному это называлось туфта. Сыпали-то практически один снег. Мерзлую землю раскирковать не удавалось. Всем, кто сыпал эту насыпь, было глубоко безразлично, какая она будет. День прошел и слава богу. Лишь бы сокращался хоть на день срок. А начальство местное тоже радо, что можно рапортовать о выполнении.

И вновь вспоминается пересылка в Котласе и беседа с одним из соседей по бараку. Ему было за пятьдесят. Бородка крупным клином, какая-то в прошлом возможно и кожаная, но вся тертая, перетертая куртка. Внешне он словно сошел с одной из картинок, которыми обычно иллюстрировались «Записки охотника». И впрямь оказался он дворянином, успел походить в помещиках. И вот он очень здраво, быть может, первым из моих лагерных собеседников, сформулировал назначение лагеря:

— Тех, кого особо боялись, уже нет в живых,— говорил он.— С ними расправились. Кто-то случайно доживает свою жизнь в изоляторах. А мы собраны, как рабочий скот. Чтобы делать работу.

И опять не обошлось без ссылки на Томаса Мора, как автора коммунистической «Утопии».

И вот тут мой собеседник проявил чудо прозорливости (естественно, воспроизвожу приблизительно):

— Во времена Томаса Мора был абсолютно ручной труд. Но подневольный труд уже и тогда был не эффективен. Чуть не докормил своих рабов, чуть они заболели — и уже нет отдачи. А посмотрите на наш лагерь? Сколько здесь старых, немощных еще до лагеря людей! И ведь многие никогда в жизни не занимались ни ручным, ни, тем более, тяжелым физическим трудом!

Знать не случайно рабовладельческий строй сменился «прогрессивным феодальным».

Позже, когда сам прошел первую школу Мончегорлага, лагеря где особенно нужна была квалифицированная рабочая сила, стало понятно, что, если при ручном труде, при тачке и лопате лагерь мог еще дать что-то, то там, где начиналась современная техника, где возникала необходимость управлять машинами, где нужна была квалификация, где требовался опыт, сообразительность, быстрота реакции (особенно, если машина не слушалась и выходила из строя), понимание машины, умение выбрать оптимальный режим работы, распознать приближение

124

неполадок,— здесь рабский лагерный труд становился непреодолимым препятствием.

И Евсевань, и та куча мусора, которую долбили мы в первые дни пребывания в Мончегорске, превращались в символ предельно не эффективной системы. Шла непрерывная «оевсеванизация» всей страны.

Увы, сколько таких куч и таких евсеваней мы наблюдаем и сегодня.

И сколько нашего личного труда вложено в создание евсеваней!

И поэтому нужно писать про это.

Про то, что было и как было. Надо писать о лагере, и помнить о нем, чтобы вся Система предстала в своем страшном обличий.

И главное о людях, прошедших сквозь это.

Итак:

«Дневник Д.Ясного

Начат 24/ХII-1929 г. - кончен...»

По независящим от тебя обстоятельствам окончание его затянулось. И мы возвращаемся с тобой к нему спустя 66 лет.

Смущает меня несколько то, что наискосок на первой странице очень большими буквами чернилами через весь текст написано: «ГАЛИМАТЬЯ», да еще внизу (уже карандашом) — три крупных восклицательных знака. Сегодня я не согласен со столь суровой оценкой. Уж если так, то не галиматья ли вся наша жизнь?

Но теперь в конце столетия мы стараемся вспомнить, как все начиналось. Мы рассказали — о чем думал мальчик первого послереволюционного поколения, мальчик из обычной московской интеллигентской семьи — из той среды, в которой верили в лучшее будущее, мечтали о нем и воевали за него, о преданных этому будущему, а потому преданных и проданных в 37-м, — из той среды, которая была одним из поставщиков кадров лагерей. Да, тебе до этого оставалось какие-то 7—9 лет.

На излете долгий жизненный путь.

Совсем иная эпоха. Как это у Пастернака:

В кашне, ладонью заслонясь,

Сквозь фортку крикну детворе:

«Какое, милые, у нас

Тысячелетье на дворе?»

Поэтический образ становится реальностью: третье тысячелетие на пороге, а у нас не решены дела, которые тянутся, почитай, через все второе тысячелетие.

И невольно: это все об очень прошлом. А где, по-порядку, о последних годах жизни, при перестройке и после? И больше сорока лет в одном

125

институте! Институте, который так гостеприимно встретил тебя и буквально стал родным домом... Это больше половины прожитого.

Но сейчас главное, о чем хотелось написать: человек и время, самое время, судьба поколения, человек и лагерь.

А институт - особая тема. Ему обязан очень многим. Было по-разному, и разные люди окружали. Но мне всегда везло. И в институте тоже (начиная с руководителей), в отделе, в моем коллективе. Можно было и воевать, и спорить, и ссориться - все бывает на работе. Но это по ходу дела. А кругом долгие годы были доброжелательные, порядочные, не держащие зла люди.

И шел на работу встретить улыбки и улыбнуться в ответ.

И хорошо и плодотворно работалось и, хочется верить, делали полезное дело.

А сегодня все-таки о том, что было...