Жизнь и поражения советского инакомыслящего. Т. I. Буржуазный коммунизм в тени Бутырки

Жизнь и поражения советского инакомыслящего. Т. I. Буржуазный коммунизм в тени Бутырки

Сокирко В., Ткаченко Л. Жизнь и поражения советского инакомыслящего. Т. I . Буржуазный коммунизм в тени Бутырки. – М., 2015. – С. 2-274

2- 3

Оглавление

Предварение ... 5

Раздел 1. Мои предки по маме ... 8

Дополнение 2011 года про Гвинтовое ... 20

Раздел 2. 1931г. - «год перелома» ... 22

Раздел 3.Таня в Харькове - начало семьи ... 26

Раздел 4. Начало войны для нас с мамой и эвакуация в Сибирь ... 44

Раздел 5. Военное детство в Филях (1943-1945 гг.) ... 52

Приложение 1. Память о маме ... 64

Приложение 2. Сто лет недвижимости (Ася Сокирко) ... 166

Приложение 3. О Вите (Л. Ткаченко) ... 203 https://www.sakharov-center.ru/asfcd/auth/?t=page&num=13265

Приложение 4. Мой дед был рабочим (Артем Сокирко) ... 252

Приложения 5-10 (НА САЙТЕ НЕ ПРИВОДЯТСЯ – Ред.)

5

Предварение

Большинство людей нуждается во внешнем поводе для начала даже нужных действий. Мы не исключение. Задиристые тексты старшей невестки про крестьянскую прижимистость мужниных родных1 вызвали энергию Лилиной защиты2, а у меня пробудили веру в то, что такое стереоскопическое (от двух разных женщин) описание произошедших в рядовой семье событий может быть интересным для людей, если не сейчас, то в далеком и более умном будущем. И потому я с самого начала был искренне благодарен не только Лиле, но и критичной Асе и Тёме с его воспоминаниями о деде3.

1 См. приложение 2

2 См. приложение 3

3 См. приложение 4

Тем более что всей жизнью был приуготовлен к «самофилософствованию, самиздату и самоанализу». Уже в 1977 год мы с Лилей приступили к созданию собственного жизненного архива своих путевых дневников, диафильмовских сценариев, иных самиздатских текстов. Тогда это был единственный способ сохранения своих чувств и мыслей - через детей и внуков. Это упорядочивание осозналось как реальная работа по введения своей жизни в общую душу человечества, в реальное духовное бессмертие. Сейчас (2010г.) мы заканчиваем работу самоархивации.

Готовя семейные архивы к существованию после нас в интернетных глубинах, я склонен думать, что цениться в них будет уже иное, а именно; субъективно честный рассказ как о репрессиях слабеющего государства к рядовому советскому инакомыслящему, так и о не менее драматичных моральных санкциях со стороны друзей и знакомых, причем на фоне непрекращающихся споров о способах реформирования 6

практически нереформируемой страны. Хочется верить, что этот длительный, чаще неудачный опыт поиска взаимопонимания и терпимости окажется небесполезным4. Витя родился в первый день января 1939 года в семье военнослужащего - авиатехника (30-ти) и медсестры (24-х лет). А ведь мог бы и не родиться: врачи не советовали Татьяне Дмитриевне рожать из-за больных почек, сведших-таки её рано в могилу, но уже после рождения последних внуков. Будь она "благоразумной", не было б у меня любимого мужа, а для наших невесток и зя..тьёв не родились бы мужья и жёны. На кладбище в Петрищево, где Витины родители сейчас лежат рядышком, я сперва благодарю маму за веру в своё главное предназначение - родить и вырастить ребёнка (вырастить первенца-дочку ей не привелось), а затем папу - за его безукоризненно внимательное ко мне отношение и за его ненамеренные уроки поведения во здравии и болезни. Мамины уроки мне тоже часто вспоминаются. А первый из них - обучение меня обращению "мама". В присутствии моей мамы она прижала меня, чужого ребёнка, к своей груди и ласково предложила сказать вслух "мама", а про себя "Витина". И так тепло и защищёно почувствовала я себя на её большой груди, что только секундочка понадобилась мне, чтобы выдохнуть "мама". Это оказалось таким счастьем получить от судьбы организаторов

4 Здесь и далее закурсивлены Лилины тексты из «О Вите». В походных дневниках было принято курсивить мои тексты.

нашего быта и советчиков в виде мамы-папы (родители - то

мои жили далеко, в Волгограде). Жаль, что не смогла я этот 7

урок передать невесткам.

Вступив в войну в ВКП(б), Владимир Климентьевич никогда не был на партийных должностях, но и не порывался выйти.из партии. Так что свою веру Витя получил хоть и не с молоком матери, зато с теплотой отца - непорочного коммуниста.

Мне следует только присовокупить уверенность в обыкновенности и типичности своего советского детства, которое никак не предопределяло будущее инакомыслие. Конечно, наша жизнь не могла быть названной дистиллированно советской, но таких «недорепрессированных», смиренно покорных и трудолюбивых людей было огромное большинство. У их детей тоже было полуголодное военное настоящее, сказочное, со слов взрослых, счастливое «до войны». Слава богу, меня миновал главный ужас детей военных лет - гибель родителей на фронте.

Впервые я написал о своей семье в книжке “О маме”5, затем был диафильм "Аня Алёша и мы"6, нынешний текст – расширение моих воспоминаний.

5 См. приложение 1

6 См. приложение 5. 8

Раздел 1. Мои предки по маме

Сейчас, приступая к описанию жизни своих предков, я призадумался, с кого начать. Ясно, что у каждого из нас были отец и мать, у большинства есть и жива память о дедах и бабушках. К сожалению, память о прадедах и прабабушках в нашей памяти дырявая, а про следующее поколение прямых предков и говорить нечего. Кроме изредка сохранившихся имен и прозвищ задержались в родовой памяти лишь легенды и слухи.

Вот, например, только благодаря частому поминанию в церкви усопших моя бабушка Полина Михайловна Шевцова донесла до нас имена не только своих родителей, Михаила Сергеевича и Варвары Васильевны, но своей бабушки Марии и деда Сергея Александровича Шевцовых, а значит, и прадеда - Александра.

Если считать среднее время жизни одного поколения 25 лет, то Александр жил на Северской Украине в начале 19-го столетия, т.е. во времена Пушкина, Гоголя и их литературных героев. Уже для моих детей прапрапрапрадед Александр Шевцов считается предком в 7-м поколении и согласно киргизскому народному обычаю (если верить Ч.Айтматову) они могли бы именоваться благородными людьми, конечно, если бы помнили деяния своих предков и хранили честь их имени. Так что не только мы не благородны, но и дети и даже внуки 9

наши не посмеют причислять себя к благородным людям, если я им не помогу.

И потому начну с материнской линии.

Бабушка Поля рассказывала, что ее семья издавна проживала в деревне Нечаевка Курской губернии и, несмотря на многодетность, считалась весьма зажиточной. Достаточно сказать, что, выходя замуж, Поля получила от отца по местным понятиям богатое приданое - десятину пахотной земли, что сделало моего деда Митрофана состоятельным, «справным» хозяином. А ведь кроме Поли у Михаила Сергеевича Шевцова было еще пять дочерей Феня, Татьяна, Галина, Акулина, Марфа и сыновья и, видимо, они получали столь же значимое приданное. У меня создалось впечатление, что уроженцы русской Нечаевки принадлежали к весьма распространенному в Курской губернии разряду однодворцев, т.е. потомков обедневших, но лично свободных «детей боярских» (в 1985 году мы записали диафильм "Курско-Белгородская земля"7, в котором используются сюжеты романа писателя пушкинского времени Нарежного

7 См. приложение 6 10

о похождениях курского однодворца-князя Чистякова), или может, потомков ратников храброго войска путивльского князя Игоря Святославича (см.фильм «Украина 1, Северская8»... Но самая красивая версия - о возможной причастности предков бабушки Поли к свите путивльской княгини Ярославны и ее сестры Марии Васильковны, киевской княгини и, одновременно, возможного автора великого «Слова о полку Игореве» (догадка Е.А.Белякова). Она даёт объяснение и особой приязни моей мамы к рассказам о древнем Путивле. Возможно, на маму каким-то мистическим образом, помимо ее воли, влияли столетия путивльских родственников.

8 См. приложение 7

Никогда я не слышал от бабушки Поли каких-либо упоминаний о крепостном состоянии её предков, в отличие от моих родственников по отцу из центральной Украины, Черкащины. Может, именно ореол стен старого Путивля, еще от Игоря и Ярославны, хранил их свободу и землю. И даже при царе Борисе Путивль помнил о своей свободе - став оплотом первого победоносного войска Григория Самозванца и всех последующих битв Смутного времени.

Однако спустя века, эти земли вошли в Курскую губернию, в XX веке основная их часть, вместе с маминым родным селом Гвинтовое и Путивлем - отошла к Украине, была включёна в ее Сумскую область.

Жители села Гвинтовое не были русскими потомками укорененных в этой земле путивлян. Их предки - украинские казаки, выселившиеся из черниговского города Нежина и имевшие в своей родовой памяти совсем иной, печальный опыт жизни под польскими панами и разгульными казаками, опыт Смуты революцонных войн и последовавший за ней вековой Разрухи, которая кончилась практически доброльным переселением ранее свободных казаков в царские пределы, под самодержавную власть московского царя. Словарь Брокгауза 11

основание села Гвинтовое в пойме реки Сейм в 14 верстах от уездного Путивля жёстко не увязывает с нежинским полковником Матвеем Гвинтовкой, но нам хочется это сделать. Можно сказать,что он был первым в роду "самостийцем" и правозащитником! Однажды он попытался отстоять записанные по договору права вместе с наказным гетманом Многогрешным, но заподозренный вместе с гетманом в желании отделиться от России, был сослан в Сибирь и там окончил свою жизнь.

Как известно, последним мятежом украинского гетманства была безнадежная и потому бессмысленная измена царю Ивана Мазепы, потому что уже задолго до этого «бунта» своим свободолюбивым козацким заветам изменили сами переселившиеся в пределы России украинцы. И хотя они оставили себе дедовы прозвища и язык, но по своим привычкам стали в гораздо большей степени подданными царя, чем исконные русские в Путивле, также как выходцы из Запорожья, переселившиеся на Кубань, на Дон и в Сибирь. Сейчас Украина избавляется от имперского морока и в будущем, надеемся, покажет братской России пример возврата к своим историческим корням на «пути из варяг в греки».

Украинские беженцы в Гвинтовом не были справными хозяевами в сравнении с путивльскими старожилами. Конечно, часть пришедшей с ними окультуренной поляками «старшины», вроде гетмана Мазепы, сама старалась как можно быстрее обогатиться, но к бедной и безземельной семье Глобенко это никак не относилось. Судя по краткой справке бабушки Поли, у ее свекра Степана Афанасьевича Глобенко было только небольшое подворье (мы его видели) и немного детей: две дочери Феодора и Василиса и два сына Иван и Митрий (Митрофан). 12

Дочь Ивана Степановича, Анна Ивановна 1928 г.р., продолжающая жить в Гвинтовом, сохранила семейное фото 1913 года, где слева - её бабушка, а моя прабабушка Ирина Андреевна; справа - родная тётка Анны Ивановны и моя двоюродная бабушка Василиса, в замужестве Зайцева. Между ними стоит мама Анны Ивановны Евдокия Сидоровна с двумя детьми Колей и Игнатом. С портретов в большой комнате Анны

Ивановны смотрят

её бравый отец - унтер-офицер в том же 1913 году.

На коленях у Василисы сидит мой двоюродный дядя - будущий пермский адвокат Семён Иванович Зайцев

С.И. перед войной учился в Харьковском юридическом институте и остался верен дружбе с моими родителями до 13

глубокой старости. Он приезжал много раз Москву и даже бывал на даче в Усадково. 14

На семейном фото рядом с ним старшая дочка Таня, Люба на руках у бабушки и Надя на руках жены Даши Дядя Сеня рано потерял родителей и фактически вырос в детской 15

колонии Антона Семеновича Макаренко, которым искренне восхищался, как отцом родным. Многие годы детства дядя Сеня считался не только моим харьковским,но и уральским(пермским) родственником, у которого трагически погибла (по медицинской халатности) жена, мать его троих осиротевших дочерей.

Второй раз мы приехали в Гвинтовое уже через тридцать с лишним лет по совету молодого священника и богослова -отца Владимира Голубцова, внучатого племянника Анны Ивановны по мужниной линии, и его матушки Настасьи, уже родившей четверых деток (на правом фото Анна Ивановна с отцом Владимиром, на левом- она же с двумя своими правнуками и Настасьей).

Мы были счастливы лично познакомиться с дочерью последнего из рода "Степенкив" - Ивана Степановича Глобенко, прямого потомка нежинских козаков.

Анна Ивановна по мужу Голубцова , а двоюродный брат её мужа, Михаил Васильевич Голубцов, женился на Витиной тёте Насте. Был он, по словам Анны Ивановны, уважаемым человеком- трактористом, а дома -тихим, жену слушался. В их браке родилась Витина двоюродная сестра Лида, выросшая без отца, т.к. он погиб на войне. 16

Оба брата Иван и Митрофан с Первой мировой вернулись живыми и здоровым. В годы НЭПа Иван, будучи более разбитным, чем брат, входил в сельский актив и стал одним из первых председателей сельхозкооператива. Труднее, но, в общем, благополучно прошлась первая война по Митрию. На фронт он попал уже в разгар окопной войны, судьба и его хранила и от пуль-газа, и от плена, и даже от сильного влияния на фронте большевистской агитации. Незадолго до смерти он рассказал мне, что на фронте все же поддался агитации и записался в партию большевиков, но когда наступила стихийная демобилизация, то, едучи в домой, он выбросил в окошко теплушки свой членский билет. Вот так просто отказался от дореволюционного стажа и практически всю жизнь молчал о своем «грехе», «исповедавшись» лишь своему старшему внуку после его исключения из комсомола. Впрочем, может, это и не было исповедальным признанием... Разговоры у меня с ним случались редко и шли они не в связном рассказе, а в виде оценочных примечаний. Например: « Когда в детстве я бегал к морю, в Одессу, то жил вместе с хлопцами в порту и ничего, выжил». Или так: «Когда в гражданку в село заходили красные или деникинцы, я в лес убегал... Совсем недалеко... Сколько раз 17

мобилизовали, столько раз и убегал».

Видно в эти годы он приобрел и свою хмурую индивидуальность, и стремление отстоять свой путь даже наперекор старшему и общительному брату Ивану. До Первой войны им пришлось жить рядом: разными домами, но на одном отцовском подворье, что было несладко. Об этом я знаю по редкому отзыву моей младшей тети Сони. Попав в годы Второй войны в родную деревню, она привезла оттуда старую сельскую сплетню про «братьев Степанкiв», которые вечно ссорились или даже дрались из-за бабских склок и худых горшков. Мне в это верится с трудом, и зная сердобольность и незлобивость своей бабушки, я мог подозревать в сварливости лишь Евдокию Сидоровну, которую совсем не знал, но неизбежность женских склок в условиях столь скученного подворья вполне понимал и даже сочувствовал.

Выбирались из таких почти коммунальных условий Митрофан и Поля очень медленно, с трудом накапливая деньги и материалы для своего дома. Вдобавок у них беспрерывно рождались дочери: Настя (1913г.), Таня (1915г.),

потом Варвара и Акулина. Две последние не выжили. В 1924 году появилась последняя дочка Соня, а в 1926 году родился, наконец-то, долгожданный сын, названный в честь деда - Степаном.

Скорее всего, после рождения сына семья стала строить свой дом. Поскольку он был исполнением мечты, то оказался достаточно большим, и после «раскулачивания» деда дом раскатали по брёвнам и перевезли в соседнее село Коновалово, где собрали школу.

К сожалению, ни мама, ни бабушка ничего не рассказывали мне о стройке своего дома, как будто ее и не было. Помня, как грубо дед достраивал и дополнял купленные в подмосковном Мазилово полдома, мне трудно представить, что как-то по-другому он строил в молодости дом в Гвинтовом. Скосившиеся и рассохшиеся стены мазиловской бревенчатой избы дед не перекладывал, а скреплял железными болтами и поперечными деревянными стойками (лесинками) и болтами, 18

вместо деренвенского забора ставил привычные для подмосковных огородов обрезки труб как столбы, опутанные ржавой железной обрезью взамен штакетника (кстати, возможно от деда Митрофана я унаследовал такой же примитивный, скорее, даже ленивый характер ведения домашнего хозяйства, что никак не могло радовать ни его, ни моих женщин).

А в целом, моя детская жизнь была несравнимо легче и благополучней маминой. Но зато у меня не было, как у Тани, ни родного конька «Гнедка», ни разумной дворовой собаки по кличке Соболь, которая любила прятать куриные яйца между своими могучими лапами, чтобы искоса ими любоваться. Маленькая Таня дружила с могучим Соболем, который, может, и не крал яйца, а просто подбирал их за неаккуратными курами (я сам в Мазилове подбирал и тем спасал яйца от гибели), но взрослые хозяева Соболя этого не понимали и потому на бедного пса несправедливо «серчали». Митрофан даже бил его, а Татьянка сильно жалела.

Не сомневаюсь, что новый дом со временем был бы украшен женскими руками и полюбился бы женщинами до славных воспоминаний у внуков, если бы на то было время, но времени не оказалось из-за коллективизации и раскулачивания.

И потому из редких воспоминаний мамы о родительском доме в моей памяти встает не он, а бедная холодная старая хата, откуда даже выходить на двор приходилось зимой по снегу, босиком, если не удавалось подхватить обувку более старшей Насти. Мама говорила, что именно в детстве застудилась, заболела Мама и отец на Сейме, 1940г

. 19

нефритом, и всю жизнь над ней висела нежелательность беременности. Из-за нефрита и сопутствующих ему болезней она и умерла так рано, в 60 лет, далеко до конца своего жизненного срока.

И всё-таки мама передала мне свое детство природной девчоночьей радостью от общения с конем Гнедко, когда тот дозволял босоногой наезднице забраться на его спину и мчал ее, держащуюся за его гриву, по широкому лугу к царственному и раздольному Сейму, где аккуратно скидывал прямо к его страшным омутам с легендарными сомами, умудрявшихся, по рассказам, затягивать в воду даже молодых лошадей. Правда, про реальную гибель купающихся девчонок мама не слышала, но вот опасность быть «испорченной» в соседнем лесу чужими хлопцами вполне сознавала и очень этого боялась.

Ещё одно светлое воспоминание: вместе с другими детьми сборы в бутылку вредителя долгоносика на плантации буряка в бывшей панской экономии. Может, от родительских похвал за впервые принесенный домой заработок, а может, от детской соревновательности, но чистая радость от работы у нее в детстве была и как-то меня обогрела. Наверняка, такое старание было родителями отмечено и покупкой для Тани ее собственной обувки, тем более что уже ей надо было ходить в начальную школу, где она очень старалась. Хотя, куда денешься, чем больше было земли, тем больше обмолота на взрослых и детей, и потому в школу ходить пришлось мало.

И когда пришли злые годы ее вынужденного бегства из родного села в Харьков, тогда выявился природный талант Тани к учебе: имея за плечами неоконченную начальную школу, она сдала экзамены за среднюю школу и смогла поступить в лечебный (фельдшерский) техникум. 20

Дополнение 2011 года про Гвинтовое

Только к концу жизни до меня дошла мысль посмотреть в Словаре Брокгауза и Ефрона сведения о родном селе моего деда Митрофана «Гвинтовое» на Сумщине, откуда я легко узнал, что в окрестностях старинного Путивля это село было основано довольно поздно, уже в 1688 году , как раз в пору окончательного «Андрусовского перемирия» и размежевания древней Руси между Польшей и Московией , что было связано с переселением. Нежинского полка под водительством полковника Гвинтовки под русский Путивль. Наверное, в связи с прозвищем этого полковника село казачьих переселенцев и получило свое название Гвинтовое.

В моей памяти с детства праздничная спевка нашей семьи, включая любимую украинскую «Роспрягайте, хлопци, коней, тай лягайте спочивать» И в этих словах песни мне чудятся те первые украинские переселенцы из города Нежина, в числе которых был , наверное, предок моего прадеда Афанасия Глобенко, который как раз, может и выходил в местный садочек в надежде встретиться с подпутивльской дивчиной «рано-вранци» и тем начать вместе с нею наш глобенковский род, именно наш, нежинско-путивльский, сумской народ.

Другая любимая песня моих предков уже носит на себе уже несомненно русское происхождения. О чем мечтает «тонкая рябина» ?- Оказывается, она мечтает «к дубу перебраться», чтобы качаться, сплетаясь с ним ветвями. Мне было бы совсем нетрудно в семейной приязни к этой трогательной песне увидеть сейчас вечную тягу украинцев к совместной жизни с «русским дубом-великаном»... Но на деле никогда такой мечты-приязни в семье моих предков не было. Ну, не мечтали они прижаться к русскому дубу своими тонкими ветвями и с ним вечно качаться, хотя я даже не исключаю, что сама эта «народная песня» именно в таком смысле и была первоначально 21

создана… Сам я могу только помнить, что в моем детстве ее пели, но никогда об этом ее главном смысле ничего не говорили, а значит, об этом и не мечтали. Иные были изначально «мысли и желания» моих предков. Думая о последних мечтаниях своих гвинтовских предков, я склонен больше присоединяться к тем, кто погибая в морозной ссыльной Сибири жалел, что в момент Руины и гибели Украины ушел его предок к русскому Путивлю вместо того, чтобы уйти к туркам, «за Дунай» и стать рядом с героями оперы Гулак-Артемовского «Запорожцы за Дунаем» Козаком и Одаркой, тем самым исправив вину князя Игоря за его наезд на Степь 22

Раздел 2. 1931г. - «год перелома»

В стране была взята линия на усиленный рост промышленности, за счёт крестьянства, понятно. Прошла вьюжная зима 1930-31 года с собраниями-сходами, «приглашающими» всех односельчан к «добровольному, но поголовному» вступлению в новые производственные кооперативы- колхозы. Эта кампания была очень упорной и всеобъемлющей. Уже в мои юношеские годы рассказала мама тогдашний деревенский анекдот. Председатель долго длящегося собрания, на которое загнаны все жители села, объявляет: «Граждане! Товарищи из района, из города, другие уже выступили. Предлагаю перейти к дебатам, а за этим к общему решению». На трибуну выскакивает молодайка: «Поддерживаю предложение перейти немедленно к «ебатам» и сразу уходить по домам. Начинайте с меня. Кто первый?»

Реальность была иной. После первых же провальных собраний мужики, типа упрямо отказывающегося от вступления до решения авторитетного Митрофана, получали почти открытые угрозы: «Смотри!» Обещанная «расплата» пришла уже ранней весной 1931 года - из Гвинтовского сельсовета поступило указание

о 23

наложении на Глобенко М.С. штрафа «За невыполнение плана сева сахарной свеклы». Почему самостоятельный крестьянин обязан был выполнять распоряжения сельсовета по каким-то райкомовским планам на своей земле, сейчас непонятно, но оказывается, что такие «порядки над крестьянами» власть уже установила, не дожидаясь их вступления в колхоз. Причем никакие объяснения, что «сеять свеклу по мокрой холодной земле нельзя», во внимание не принимались и расценивались лишь как злостное невыполнение распоряжений советской власти. Наложенный немыслимый штраф предписывалось заплатить на следующий день. Естественно, он заплачен не был. Это немедленно повлекло за собой решение о конфискации дома в счет наложенного штрафа при безотлагательном выселении, что и было исполнено в тот же день с перенесением детских постелей в холодную «клуню»-сарай. Да, умела действовать советская власть «решительно и строго». И даже сверх того. Поздно ночью клуня была подожжена и сгорела. Детей, слава Богу, родители успели спасти. Никто клуню не тушил, но деда тут же арестовали... за порчу конфискованного имущества, как злоумышленного поджигателя и вредителя, мстящего советской власти.

Годы спустя, когда дед уже пристроился с семьей в Москве, ему было передано через знакомого односельчанина покаяние какого-то местного комсомольца-поджигателя и его предложение «отомстить» - поджечь несправедливо отобранный дом. Дед на такое «предложение» ответил руганью и обещанием убить поджигателя лично, если он его встретит. Дедово возмущение я очень хорошо понимаю. Мерзкий «комсомольский» тип был не только соучастником отнятия у деда его дома, но и личным исполнителем поджога последнего его прибежища в родном селе. И именно он предлагал Митрофану «отомстить» следующим поджогом дедова дома, ставшего школой.

Я плохо помню, но, кажется, что судьба того комсомольца-поджигателя была печальной, потому что с приходом немцев он оказался в числе полицаев с последующей 24

смертью. В моей памяти он остался образцом предательства односельчан: в одном лице и пособник раскулачиванию, и фашистский пособник. Но моя память хранит и свет от другого, совестливого односельчанина, поставленного властью сторожить сельскую «кутузку», куда под замок посадили моего деда, и открывшему ему дверь со словами: «Беги, Степаныч, пока тебя не хватились».

Дед и бежал из деревни от пришедшей туда, казалось, лишь временно, советской власти, а получилось, что на всю вторую половину своей жизни. Вначале он убежал лишь на двести километров южнее, до стройки тракторного завода в столичном Харькове, где спрятаться было нетрудно среди масс приезжего и практически непроверяемого «пролетариата» из бывших крестьян. Его реального раскулачивания, конфискации дома и имущества, как будто и не было. Но только «как будто», потому что почти всю оставшуюся жизнь Митрофан боялся ареста, как «вредитель». Страхом ареста были зачумлены все, кто выжил. Дети в меньшей степени, потому что они были молоды, а взрослым надо было жить, потому что они были обязаны поднять детей. Старших дочерей Настю и Таню Митрофан практически сразу устроил на работу в Харькове, жену и младшеньких Соню и Степу увез позже, в 33 или 34году, в Москву, где он уже работал на трубном заводе. До этого они почти два года жили в деревенской землянке, оборудованной Иваном Степановичем. Отъезд из деревни нельзя было затягивать, т.к. сломанная у Степана нога срослась неправильно. Требовалась квалифицированная хирургическая помощь, на что Митрофан использовал невесть откуда взявшегося кабанчика, и ногу вернули в исходное состояние. 25

Во время войны в Москву перебралась Татьяна, а уже в хрущёвское время переехала из Гвинового в Москву и старшая Настя с дочкой Лидой

Так к концу жизни Митрофан помог стать на ноги всем своим детям, выполнив свой долг перед Богом. 26

Раздел 3.Таня в Харькове - начало семьи

Оказавшейся в столичном Харькове в 16 лет Тане пришлось поначалу тяжело трудиться прачкой в больнице.

Как в таких условиях она смогла подготовиться и сдать экзамены, а потом учиться и закончить фельдшерский техникум - уму непостижимо. У меня остались ее выпускное фото 1935 года.

Я с интересом вглядываюсь в лица преподавателей - советских интеллигентов 30-х годов... Откуда у них такой запас энергии и доброты для обучения деревенской плохо подготовленной молодежи? Но прошло еще немного времени и 27

такие же интеллигенты учили следующее поколение, т.е. нас. Откуда же они взялись?

Немного осталось в моей памяти от маминых рассказов. Вот примеры «смешных» ответов сокурсниц: «Тундра - это такой зверь», «Сталин - таким раньше был царь». Раз ей было смешно, это значит, что сама мама такие «ошибки не допускала». Мне ещё хорошо запомнилась ее благодарные слова: «Сейчас много говорят плохого про евреев. Я на это отвечаю лишь одним: «Мне самой евреи делали только добро». Сама не зная того, она оберегла меня от антисемитизма. В результате я имел и имею добрых, сердечных друзей из русских евреев – Юлию Самуиловну Кальманович, Любовь Иосифовну Зайцеву (обе врачи), Ирину Семёновну Котову (инженер и правозащитник) и многих других, а также с радостью ношу звание «дедушки евреев».

Мне всегда было интересно рассматривать мамины фото (и при том мысленно благодарить ее бескорыстного воздыхателя из числа пациентов этой водной больнички, оставившего фото миловидной сестрички Тани).28 29 30

В этой же подборке фото двух подружек, одна из которых подарила в 1934г. его Тане, приписав предупреждение: «Коли загубишь, то забудешь». Мама его сохранила, и теперь для меня эти почти «простушки» трогательно напоминают бронзовые статуи молодых спортсменок и колхозниц в вестибюле московского метро, причем я ни на секунду не забываю, что рядом с ними стоят бронзовые же статуи пограничника с трехлинейкой и чекиста с наганом.

В те короткие годы путем стихийного самообразования Таня завершала свое превращение в тогдашнюю горожанку. Как именно у нее это проходило, я не знаю.О прочитанных в юности книгах она со мной не делились, не было такой привычки у них с отцом. Я же могу судить только по книгам, которые 31

от нее ко мне попали.уже много позже.

Конечно,у неё были подруги, о которых я ничего не знаю.У нас сохранилось фото 1935 года мамы с неназванной подругой и еще более позднее фото харьковской подруги Тани Боцман, с которой мама поддерживала переписку почти до своего конца.

Но подруги подругами, а пришла пора и неизбежное свершилось:

Таня влюбилась и вышла замуж (в 1936г.) на всю жизнь. На наше счастье!.

Мне повезло, потому что в свой последний приезд в Харьков на ветеранскую встречу 9 мая 1978 гола отец прошелся с нами по местам своей первой встречи с Таней и их последующего местожительства (диафильм"Харьков»9)

9 Приложение 10

Вот их первое, семейное, после «свадьбы» в общежитии фото:

У меня же с ним связан поразивший меня в молодости мамин доверительный рассказ о том, почему она оставила себе 32

девичью фамилию: «Когда мы сходились, то решали вначале только попробовать семейную жизнь, хотя бы на год». И ее, еще более радикальное условие: «Володя, имей в виду, если хоть раз на меня руку подымешь, у меня топор всегда под подушкой наготове будет!» У этого рассказа не было продолжения, потому что они любили друг друга, и помыслить было невозможно про «поднятие отцовской руки на маму». Но у нее самой такое опасение было реальным. Я думаю, оно связано с тягостными впечатлениями времен гражданской войны и общего беспредела, которому надо было сопротивляться. Повторяю, никаких реальных причин к такому отпору у Тани, слава Богу, не было, но готовность к нему была, и счастью им не помешала. Моя детская жизнь тому доказательство. У меня возникали подозрения в отношении деда Митрофана, основанные на догадках тети Сони о том, что он мог поколачивать жену Полю «для порядка». Но позже я отказался от этих возможных, но несправедливых домыслов. Конечно, Митрофан и Поля были совсем другими людьми, но он по-своему тоже любил и уважал жену и не мог поднимать на неё руку.

Ко времени своей встречи с Таней Володя кончил киевский техникум водного транспорта, после которого его забрали в армию, а затем оставили на сверхсрочной службе по обслуживанию самолётов. Крестьянское трудолюбие, с каким он сначала шил брюки для односельчан, потом руководил пионерами и комсомольцами, теперь обратилось на самолёты. Ни у кого из техников не было столько запасных частей в загашнике, столько инструмента, так тщательно не готовились к вылету самолёты, как у Сокирко. За это он получил приязнь и героя челюскинской эпопеи Каманина, и комиссара полка, неоднократно спасавшего его от наветов и сделавшего важнейшее для молодой семьи дело -нашел врача-специалиста, снявшего запрет с ее родов (она в детстве простудила почки, и на пенсии умерла от нефрита и гипертонии), при условии, что Володя будет выполнять все его рекомендации по уходу за женой. 33

Их первая и единственная дочка Валечка родилась в 1937 году, но прожила недолго, всего четыре месяца и умерла от воспаления легких и отсутствия пенициллина . 34

Первые Витины снимки, 1939г. 35 36 37

Хотя за малостью лет я ничего не помню от прогулок по своему родному Харькову, но впечатления от них не могли не лечь в подсознание. На Сумской улице, вблизи памятника А.С.Макаренко, когда-то стоял мой родной дом, а в недалекий парк возили меня на прогулку и там же гуляли мы с воспитанником Макаренко - двоюродным братом Тани Сеней.

Учась в начальных классах, я прочитал и полюбил знаменитые книги А.С.Макаренко - «Педагогическая поэма» и «Флаги на башне», в совокупности представляющие летописи двух его главных педагогических творений - коллективов. В моей памяти они слились с романтично-революционными книгами Аркадия Гайдара про битвы мальчиков с разными «буржуинами» и все последующие его, более приемлемые для меня сегодняшнего, повести типа «Чук и Гек», «Тимур и его команда» еще более взрослым и трагичным Н Островским «Как закалялась сталь». В этой романтике как-то терялась страшная правда ужасов гражданской войны и начинающегося чекистского террора. И только много позже, в средних классах, я стал сознавать, насколько макаренковская «поэма» находится не только под прямым влиянием Максима Горького, но и чекистов-ГБ. Так уж случилось, что мое осознание не привело к разочарованию в текстах и отторжению опыта Макаренко. По завету дяди Сени я верен его духовному отцу до сих пор, хотя многое знаю про сегодняшних наследников: МВД-воспитателей 38

в нынешних «красных зонах», про «костоломов» и пр. Для себя я это объясняю непониманием «всей отцовской правды».

В парке гулял с нами и отцовский двоюродный брат Виктор Сокирко, погибший потом на Волховском фронте.

Виктор Данилович Сокирко и его Зина. Мама говорила, что мне дали имя в честь него. 39 40

Моя маленькая кузина Лида с на руках деревенских соседских "нянек". В 90-е годы моей очень небольшой известности как правозащитника, я получил письмо от вдовы Виктора Зины из Нерехты - ей хотелось увидеть меня. Ее письмо было очень трогательным и разумным, хотя было понятно, что её ждёт огорчение от несходства оставшегося в ее памяти любимого с чужим и уже пожилым человеком только с тем же именем и фамилией . И наверное, такое разочарование Зина от нашей встречи испытала, но она была умницей и смогла скрыть его, оставив нам на память замечательное свидетельство, что существовал другой трогательно любимый женщиной Виктор Сокирко и останется таким навсегда

По отцовским последним фотографиям от поездки к тёте Насте в материнское Гвинтовое в 1940г. я осознаю, чтоу меня всё же было небольшое время привыкания к украинскому деревенскому быту, и значит, была возможность стать украинцем. 41

В Харькове, 1940г 42 43

Для отца война началась в Финляндии еще в 1938году, продолжилась на Украине летом 1941 года. После разгрома их аэродромов полк перебазировался в Крым , откуда прошла его драматическая переправа на Кубань через косу Чушка. Ещё отец рассказал мне про обстрел их аэродрома в Джанкое, когда только противогаз спас его от мессершмитовской пули ... Потом было еще одно перебазирование в Центр через Баку и Каспий. 44

Раздел 4. Начало войны для нас с мамой и эвакуация в Сибирь

Мои первые собственные воспоминания относятся к Сибири, к концу третьего года жизни, когда материнский госпиталь был эвакуирован из Харькова в Минусинск. ...И кажется, это мой отчаянный рев звучал (и остался в моей памяти) на вокзале в Новосибирске, когда мама куда-то отлучилась в поисках утраченных вещей, а меня оставила под присмотром вокзальной служительницы. Потом всплывает картина переезда грузовиком по понтонному мосту, наверное, через величавый Енисей в районе Абакана. Жили мы какой-то многодетной семье в Минусинске. Мама приносила домой только полбуханки 45

теплого хлеба и миску твердого, замороженного молока, которое надо было колоть и растапливать кусками. Еще помнится замечательный пир, который устроила детвора в отсутствие работающих матерей, когда в бочку с мороженой капустой был всыпан обнаруженный месячный паек сахарного песка, и этой вкуснятиной мы лакомились от пуза. Пир закончился многоголосым ревом, когда вернулись скорые на расправу мамы. Но больше всего памятны те блестящие черные сапоги, которые получались на ногах из черной грязи в какой-то минусинской протоке. Правда, на солнце это великолепие быстро обсыхало и трескалось, но «сапоги» были легко восстановимы, стоило только вновь залезть в ту грязь. Наверное, в этой чувственной мозаике и состоит чувство родины. Думаю, что прежде чем поездка из Москвы в оккупированную Германию сделала меня немного немцем, еще более ранняя эвакуация маминого госпиталя с Украины в Минусинск сделала меня немного сибиряком

Уже после окончания вуза в 1963 году Лилины друзья позвали меня в поход по Саянам от железной дороги Абакан-Тайшет через Минусинск, и я обрадовался, что смогу попутно заехать в страну своего сибирского детства. Мать снабдила меня минусинским адресом и двумя килограммами апельсинов в подарок сибирским подругам. 46 47

Но поезда по новой дороге ходили только раз в сутки, терять сутки в Минусинске мои попутчики не могли, и потому мое возвращение в прошлое не получилось. Апельсины мы съели в поезде сами, а минусинское былое осталось лишь в памяти и вот на этой фотографии 48

Что же касается Саян, то дневник я тогда не писал и фото не делал, но зато Толя Жилин и Боря Быков сделали классные фото нашего похода, а Толя сохранил свои стихи. Я их соединил в «Саяны в стихах и фото» и перепечатал дневник «Саяны. 1963г» .

В те же военные года состоялась и наша обратная поездка на Запад, только не в оккупированный немцами Харьков, а в Москву. Уже взрослым я понял, как не просто деду было устроить официальный вызов из минусинского госпиталя моей мамы, военнообязанного фельдшера на дедово предприятие МТЗ «Красная Труба» (в годы войны завод производил снаряды и мины) в качестве сменной медсестры заводского здравпункта. Но вызов был все же получен и, видимо, ранней весной 1943 год мы с мамой уехали из Сибири с ее просто-каменными шаманскими столбами Бабой и Дедом к настоящим, живым бабушке Поле и деду Митрофану в Москву. Именно от них я получил уже не просто понятие «бесконечная природа», а первое ощущение иконы и церкви как дома, где живет таинственный Бог. Именно через их вечерние молитвы, рассказы про разбойников «с топорами в подполе», про героев вроде гоголевских, булгаковских с их дьявольскими и иными ухищрениями запоминались и входили в мою суть, наряду с простыми словами и делами главных людей моего детства – дедушки и бабушки. Но это было уже в Москве.

Так что настоящего знакомства с каменной, шаманской Сибирью в Красноярске в детстве у меня не было. Сейчас же в поисках начала своей азиатской, сибирской веры я вспоминаю впечатление от посещения галереи первобытных рисунков близ деревни Шишкино в скалах над рекой Леной, где наши давние предки своими рисунками оставляли - дарили нам, продлевая в бессмертие, не только животных, но и самих людей.

Другое великое впечатление произошло при встрече в верховьях Печоры с каменными выходами Маньпупынёр, обработанными ветрами и дождями до нынешнего зримого вида. Над духовным, сказочным обликом «Пупов» трудилось воображение местных людей, которых русские называли 49

воинственными вогулами, предками европейских венгров. Наиболее полно их описал пермский романист Алексей Иванов. Его картины борьбы вогулов-венгров с пришедшей Московией стали и моими картиной.

Теперь я верю, что в Сибири живут кроме обычных людей, еще и предки художников-охотников с «Шишкинских писаниц», и сами природные «Красноярские Столбы», и уральские Маньпупынёры, которые дарят нам понятие «бессмертия».

Красноярские столбы

Мамьпупынёры мы увидели вместе Игоре Крюковым - архитектором в байдарочном походе по Печоре. 50 51

«Шишкинские писаницы» нам показал ангарчанин Витя Михайлов на пути к дому его матери Анны Михайловны в Качуге

Вернувшиеся в Москву и уверенные в благополучии своих сибирских доброжелателей, ставших по духу почти родными, мы оказались поглощенными собственной тюремной драмой 1980 года и практически ничего не знали о трагедии, поразившей семью Михайловых. И вдруг взамен традиционной новогодней открытки мы получили от Лиды Михайловой известие о недавней скоропостижной смерти Виктора и вскоре ушедшей за ним его мамы Анны Михайловны. Он умер от рака, и мы догадываемся, что эта гибель неразрывно связано с его работой на Ангарсклм комбинате и особенно с его многомесячной командировочной работой в Монголии на каких-то секретных, может, атомных, радиационных шахтах... Именно их, достойных русских сибиряков «достает» атомная смерть, как общая азиатская зараза, как какая-то несправедливая месть сибирской земли за насилия над нею государственных гигантов. А мне вспоминается неожиданный прощальный Витин тост на нашем ресторанном столике в его гостинице «Балчуге», где мы праздновали успех его предзащиты. Он сказал так: «Давайте выпьем за нашу свободу на нашей нормальной советской Земле!» Нам было удивительно услышать такой тост. Но после его рассказа о пребывании в глубинах Монголии, мы уже могли понимать и принимать его пафосные и искренние слова... А сейчас – только поминать. 52

Раздел 5. Военное детство в Филях (1943-1945 гг.)

Как ни странно, я никак не могу вспомнить, чтобы хоть когда-то верил в Бога, хотя в военные годы жил при истово верующих

бабушке и деде в коммунальной заводской комнатушке. Полулегальный исход из украинского села был для них непоправимым сломом всей жизни.

Две взрослые дочери, сменив отчество на "Дмитриевна" стали полностью советскими гражданками, младшие Степа и Соня стали уже в московской жизни чужими им пионерами, а потом комсомольцами-студентами, стыдящимися отсталых, верных самим себе родителей, Дед и бабушка каждый вечер молились и изредка (по праздникам) ездили в церковь «в Хамовниках» у метро «Парк Культуры».

Единственным для меня важным религиозным событием было крещение, проведенное по дедову настоянию. Он никогда не поучал и не воспитывал своих детей и соответственно жившего с ним довольно продолжительно внука. Но однажды... внук его «допек». 53

После приезда в Москву из эвакуации, мы жили в девятиметровке вшестером в предельной тесноте. Причем обычно, после дневной инструментальной смены, скудного ужина и противоэкземных процедур дед чаще всего укладывался дремать на своей угловой(перед выходом) кровати и тем самым освобождал остальное пространство комнаты для существования прочих, прежде всего, для бабушки со мной. Как правило, тетя и дядя оставались ночевать до субботы в студенческих общежитиях, мама-медсестра была на суточных дежурствах через два дня на третий в заводском здравпункте, а бабушка, цеховая уборщица с «полусвободным» графиком имела возможность вовремя привезти меня из заводского садика и накормить ужином.

Территория моего существования сужалась до размера небольшого кухонного (обеденного) стола перед единственным прохладным зимой окном (оно играло роль продуктового холодильника ). Сразу от обеденного стола вдоль стен нашей девятиметровой комнаты были установлены большие деревенские сундуки с одеждой, тканью и вязаньем, чем распоряжалась, в основном, бабушка длинными осенними или зимними вечерами. В правом углу на стене были расположены иконы Богоматери и Христа с зажженной лампадкой, перед которыми дед и бабушка ежевечерне вставали в долгих молитвах и поклонах.Обычно я под шопот и "осенения" мирно засыпал. Правее от икон располагались общие фотографии. На них не было каких- либо семейных предков в своем бегстве из деревни дед не решился брать с собою такую "улику". Зато висели над спальным сундуком дедовы 54

групповые фотографии- в память о его пребывании на отдыхе в Сочинском санатории и о каком-то заводском награждении, которым дед мог официально гордиться. 55

Вместе с этими фото мне с детства помнится висящая над сундуком и написанная маслом на картоне картина: лунная ночь, пара ослепительно белых лебедей на пруду перед украинской хатой.Чтобы закончить описание нашей комнаты, помяну неожиданные гвозди над дедовой кроватью, на которых висели летние пальто и фуражки сталинского покроя и вида. Наверное, это был дедов оберег от вечно ожидаемого ареста и возможной гибели семьи.

В какой-то из таких вечеров, видимо, в ответ на бабушкину просьбу быть потише, потому что дед отдыхает, я вдруг громко заявил: «Дедка проклятый!» Это заставило его сильно попереживать и решиться на категорическое требование: «Витю надо крестить, это в нем дьявол играет». Наверное, при этом он вспомнил более ранний случай, когда за ужином я стукнул бабушку ложкой по лбу за то, что она зачерпнула своей ложкой суп с моей стороны от намеченной ею границы в общей тарелке. Бабушка, конечно, только удивилась, но домашние долго потешались, так что мне этот стыд за «бабушку ложкой» надолго запомнился.

А за решение «изгнать дьявола крещением» я своему деду до сих пор искренне благодарен. Это дало мне право всю жизнь честно отвечать: «В детстве был крещен в православии». А тот солнечный летний воскресный день, проведённый вместе с мамой и бабушкой в Хамовническом храме, я, четырехлетний, хорошо запомнил. Детей было немного, в медной блестящей купели под струйкой теплой водички мы легко умещались, так что крещение для меня и всей семьи было радостным событием. Всем нам было хорошо. Отец-коммунист был на фронте и никакой справки-согласия от него не требовалось, он с фронта как бы молча нас одобрял. Дед вместе с бабушкой и мной были рады миру в семье. Кстати, должен отметить что после крещения я больше не огорчал своих православных предков. Видно, дьявол как-то «притих в своих играх во мне».

Честно говоря, дед не терял своей вечной хмурости в отношениях с младшими детьми и старшим внуком, хотя и пытался сблизиться. Помню после нашего приезда из Сибири, 56

он в своей цеховой инструменталке сделал мне настоящую блестящую детскую лопатку, но существовала она у меня очень недолго, потому что я ее сразу уронил в огромное общее отхожее место и достать ее было невозможно. Наверное, дед даже не понял, насколько мне была огорчительна утрата его подарка. Такое же или может чуть большее горе испытал я через год, когда приехавший с фронта отец подарил мне настоящую ракетницу, но я ее бездарно утратил. Стоило показать отцовский подарок в детском саду, как почти сразу меня зазвали старшие ребята в туалет и почти насильно обменяли отцовский подарок на какую-то ерунду типа ненужных мне патронов, но при формальном соблюдении всех правил мены. И я утвердился на долгие годы, что дорогие подарки приносят мне несчастья. Лучше без них.

Но этот страх уже давно прошел, а сейчас меня мучит совесть от своей чрезмерной зацикленности на воспоминаниях о дедовой хмурости. Конечно, и в военном детстве было немало поводов для поощрительных и добрых улыбок, хотя бы в летние месяцы почти поголовного переселения нашего стандартного дома в собственные сараи перед домом, где хранились дрова и общие спальные топчаны, где иногда наигрывали тихонько Степан и Соня на своих дешевеньких балалайке и гитаре, а перед сарайными дверями беспрерывно на зиму заготавливались дрова. Иной раз и у меня кулачки от усталости отваливались, но поощрительные улыбки деда и бабушки просто вливали в меня трудовые силы и будущее здоровье... Еще большую радость вселяли во всех нас те немногие огородные грядки, устроенные между железной дорогой и забором нашего завода для всех заводчан. Ведь они давали не только радость от баб-дедовых похвал, но и от свежевырытой молодой картошки и еще чего-то вкусного. Так, в суровые военные годы мое детство наливалось здоровьем и счастьем от земли и православия деда и бабушки при родительском на то согласии.

Это время я считаю своим первым контактом с московскими церквями. Настоящее знакомство состоялось после возвращения из Коломны и встречи с дядей нашей 57

подруги Тани Прониной Михаилом Леонидовичем Богоявленским., сыном репрессированного священнослужителя из г.Черни Тульской области. Выйдя на пенсию от трудов в лесном хозяйстве, он стал самодеятельным москвоведом, посвятив несколько лет жизни истории московских храмов, большей частью разрушенных при советской власти. На этом обоюдном интересе мы познакомились и подружились. Вот мои архивные воспоминания о столкновении М.Л. «архаровцами» (его термин) из КГБ

Его самиздатские альбомы стали нашими путеводителями по Москве и московской области. Для меня М.Л. стал как бы прямым продолжением моего православного деда, продолжением его крещения и введения в христианство.

Следующим в цепочке уважаемых верующих – наставников был отец Сергей Желудков, соединивший для меня мою личную «термодинамическую веру» и веру моего деда Митрофана.

Хотя мне сегодня нетрудно понять причины хмурости деда - советская власть сделала его вечно виноватым. Убежавшие из села старшие дочери Настя и Таня по его совету назвались «Дмитриевнами», чтобы не оказаться под клеймом «дочь недораскулаченного». И эта нестыковка осталась с ним навсегда. В годы войны она нечаянно продлилась и на меня. По документам я носил отцовскую фамилию, но в заводском садике воспитательницы меня знали по известной им дедовой фамилии Глобенко, а главное, считали его моим отцом. И когда иной раз забирать меня приходила не бабушка, а дед, и меня выкликали: «Витя, иди скорей, за тобой отец пришел», а на самом деле вместо чудесного отца появлялся все тот же хмурый дед, у меня всё обрывалось. Теперь я понимаю, как обижала деда моя вечно удрученная мордашка, но что я смог с нею сделать? 58

Настоящего сближения у меня с православными дедом и бабушкой так и не случилось и чуда приобщения к их вере тоже.

Но однажды с нами случилось так нужное в детстве чудо. Иначе, как еще можно назвать вылов бабушкой из речки Фильки напротив Покровской церкви громадной щуки - невероятной, сказочной?! Я не понимал, как бабушка смогла пойти на рыбалку при своей вечной загруженности, как смогла ее поймать и затащить в свой мешок. Но она это сделала, может, и не без помощи божественного покровительства! До сих пор помню эту громадину, свернутую кольцом в самом большом бельевом тазу, поставленном на табуретке в нашей комнате, тяжело дышащую своими жабрами. Бабушка рассказывала, как ей помог выволочь рыбину из водной ямы какой-то мужик и при этом он уговаривал обменять ведро с его ночным уловом на эту щуку, а бабушка не соглашалась и бросилась домой, резонно понимая, что охотников на содействие чем дальше, тем больше будет, пока удачу не отнимут. Вечером, потроша рыбину, она вынула немереное количество икры и млечин. В общем, пир у нас был не меньше, чем у первобытного племени, когда оно завладевало мамонтом. Бывали у бабушки другие чудесные успехи. Помню, что она спасла от трех слаженно действующих котов драгоценный кусок колбасы из подфорточного проема, правда и 59

домочадцы, и она сама склонны были объяснять случившееся не чудом или молитвой, а просто невероятным везением.

А однажды под Новый год Соня и Стёпа принесли чудесную пушистую елку из своего лесотехникума. Мама со мной тут же принялась украшать ее всякими сеточками с яблочками и разноцветными бумажными гирляндами, стремясь закончить это до новогодних курантов и пожеланий по радио быстрейшей победы (чтобы их слушать была открыта дверь к коридору с черной картонной тарелкой динамика. И вдруг у мамы закапали слезы. На вопросы бабушки или Сони: «Что случилось? - она призналась, - У Вити день рождения, он попросил вкусного, а у меня даже в этот день ничего для него нет, кроме картошки!» Я же, наверное, ничего не понимал: «Картошка ведь такая вкусная».

А через неделю с лишним маме достался от завода билет на настоящее рукотворное чудо - новогоднюю елку в Колонном зале. Правда, маму туда не пустили, но она все же была недалеко, я был спокоен и смог получить свою порцию радости от Мороза со Снегуркой и с зайцами и ощущение чуда от метущихся хлопьев снега по стенам зала и «завываний ветра». В моей памяти это событие сливалось с салютами по поводу освобождения городов, и с впечатлением от позже увиденного фильма «Золушка».

Главная радость военных лет - приезд с фронта отца и его сослуживцев, в том числе и летчика - Героя Советского Союза, за получением штурмовых самолетов. Ради их приема и ночевки дед упросил у домового коменданта ключи от соседней временно пустующей комнаты. Но торжественный праздничный стол был устроен все же в нашей девятиметровке. При этом случился мой самый первый в жизни «запой». Уже были разлиты стаканы с пищевым спиртом (или водкой). На меня в суматохе никто не обращал внимания, я же залпом выпил один из стаканчиков и был сражен «наповал» Слава богу, мать была рядом и сразу определила, что дыхание у меня 60

нормальное, и я был уложен спать лицом к стенке... Утром моё внимание привлекла летчицкая гимнастерка с орденами и золотой звездой, которую я стал пробовать на зуб, но был остановлен испуганным хозяином: «Витя, не съешь мою звезду». Этот случай, о котором в семье часто упоминали, в моей памяти осталось знанием, что золотая звезда вручалась летчику за сто боевых вылетов. Мало лётчиков их получило, погибали раньше.

К счастью, война шла к концу, страха в нашей жизни от нее становилось все меньше, хотя девушки-бойцы ПВО продолжали ежевечернее проводить по Станционной улице заградительные аэростаты.

И вот пришел майский день Победы. В моей памяти праздник длился непрерывно много дней: сверкали уличные салюты, приходили в наш детский сад раненые фронтовики из близлежащих госпиталей, а мы стайкой бегали к проходящим через станцию Фили воинским эшелонам с фронта в Россию и дальше, на Дальний Восток, к еще неизвестной войне с Японией. Мы кричали непрерывное «Ура!!!» в ответ на выбрасываемые из теплушек «трофейные подарки» - немецкие монетки, значки и прочее... Наш праздничный ажиотаж иссяк к июню, вместе с прекращением возвращающихся с фронта поездов. Праздник сталинской победы после лета окончательно закончился возращением в тоскливо-осенние будни: безногих инвалидов на вокзалах, конной милиции в поисках вдруг размножившихся бандитов, хлебных и прочих карточных очередей. Но у меня в этой круговерти наступил неожиданно светлый перерыв, связанный с выездом к месту службы отца в побежденную Германию. 61

Детский сад - первое социальное возмущение.

Пытаясь понять истоки своего инакомыслия, я роюсь в своих детсадовских воспоминаниях и не нахожу ничего оппозиционного. Впрочем, эпизод обкрадывания детей, вернее, объедания их воспитательницами на «лесной даче» под Звенигородом летом 1945 года вполне тянет на память о первом социальном возмущении «обжирающимся начальством». 62

Правда, этот случай, наверное, был единственным в моем полуголодном военном детстве. После возвращения отца с фронта я оказался у родителей одним и потому очень благополучным ребенком - может, потому меня миновали детские комплексы плебейской ненависти к богатым и сытым, которые до сих пор корёжат психику немалой части моих современников, без вины виноватых, просто недокормленных и недолюбленных в их детстве.

Тем не менее революционная идеология входила и в сытого ребенка - просто через всю окружавшую его сталинскую культуру: фильмы, радио, книги. 63

Чем доверчивей и глубже ребенок воспринимал в себя эти однолинейные сказки, тем болезненней происходило в нем их крушение при неизбежном столкновении с действительностью и с тем большей вероятностью он становился позже инакомыслящим, как неизбежно прорастает трава через трещины в асфальте. 64

Приложение 1. Память о маме

О Татьяне Дмитриевне Глобенко – ее дорогим внукам и моим детям Артему, Гале, Алеше и Ане Сокирко. (Виктор Сокирко)

1975 г.

Эту памятную запись я делаю для своих детей, для их будущего. Для вас: Тема, Галя, Аня и Алеша, когда станете взрослыми и почуете жажду разбираться в себе и в своих истоках.

Я печатаю эту память в 5-ти экземплярах, чтобы каждый из вас, уходя из дома, имел свое наследство памяти.

Только одному Артему досталась радость близкого общения с бабушкой Таней и счастье помнить ее живой всю жизнь. Не мудрено – ведь был он ее первым внуком.

Я помню один случай еще до Темки, когда ваша мама (тогда просто Лиля) готовилась к его рождению и принесла из магазина первые детские вещички. Увидев в ее руках одеяльце, бабушка Таня (тогда просто моя мама) радостно схватила его и прижала комком к груди, порывисто как ребенка.

А потом, почти 12 лет, Артемка был для нее вторым сыном. Жили долго в одной комнате, в одном доме, вместе жили на даче. Ко дню смерти бабушки Тани Артем стал достаточно взрослым, чтобы разбираться немного в своих близких, их хороших и слабых сторонах, в их большой любви, и в малых 65

недостатках. Его личная память о бабушке Тане – ничем не заменимое богатство.

Гале повезло меньше. За месяц до ее рождения нам дали отдельную комнату, и контакты резко сократились. Последние годы бабушка Таня все больше болела, сил оставалось все меньше. Ухаживать за Галей, как за Темой, она не могла и делила заботы с прабабушкой Полей. Летом же Галя жила всегда в Волгограде с бабушкой Фаиной.

Галя еще не пошла в школу, когда умерла бабушка Таня, и возможно, эта смерть не стала большим событием в ее жизни и памяти - связей было меньше. И все же обрывки детских личных воспоминаний о бабушке Тане у Гали останутся, останутся ее посещения и угощения, останутся куклы – Ваня большой и двойняшки маленькие, останутся подарки и ласка. И в будущем, когда взрослая Галя заинтересуется своим происхождением, ей будет легче собственным воображением восстановить в душе образ мамы своего отца.

Хуже всего нашим двойняшкам – Алеше и Ане. Им не было и месяца, когда бабушка Таня занемогла в последний раз и, проболев всю зиму и весну, не встала. Можно по пальцам перечислить все встречи бабушки Тани с младшими внуками. При выходе мамы Лили из роддома, потом, когда бабушка лечила ее от мастита – поздней осенью 1974 г., уже больной и очень слабой бабушка Таня пожила несколько дней у нас в новой квартире, лишь в малой степени осуществив свою последнюю мечту «понянчить внуков», младшеньких.

Сейчас я понимаю, что это были ее последние дни, когда усилием воли она заставила себя быть на ногах, казаться здоровой, радоваться внукам и быть всем нам полезной. Больше ей ничего не удалось самой сделать. Сколько раз она за эту зиму принималась вязать шапку и шарфик для невестки (вашей мамы), но бессильно и неудовлетворенно откладывала начатое. Уже после больницы, когда начала пухнуть смертельной водянкой, когда ей самой близость смерти стала ясной, она просила родственницу довязать начатое. Подарок она сделала 66

Вашей маме за месяц до дня рождения – уже не надеялась сама увидеть этот день.

Всю зиму, в дни моих посещений она говорила, как ей хочется погладить и послушать Аню и Алешу, но увидеть их ей пришлось лишь три раза на несколько часов. В январе, в день 60-летия, мы все еще искренне считали, что жить ей долго-долго – и не только с Алешей и Аней, но и с правнуками. В апреле, когда я уже почти все понял, даже напрасность надежд и свое бессилье, выполнение каждого ее желания стало святым делом. И, наконец, на Пасху – в последний праздник бабушки Тани. Она уже почти не могла ходить, до пояса опухла. Огромными дозами сильнодействующих лекарств и жестким ограничением воды и пищи мы пытались остановить и повернуть вспять этот страшный процесс. И иногда бывала видимость успеха, когда опухлость вроде отступала. Так нам тогда хотелось верить в ее выздоровление, так страшна была мысль о смерти, что любая видимость казалась твердым основанием для уверенности и спокойствия. Жажда веры в спасение была непреодолимой. Так было и 4 мая, за 24 дня до смерти бабушки Тани.

Все мои майские посещения ее (в квартире на Багратионовской и на даче в Усадково), она много раз вспоминала Аню и Алешу. «Так и стоит у меня перед глазами Алеша, когда он стоял у колен, смеялся и дергал за руки» - говорила она, улыбаясь и светясь из последних сил.

И горько мне было ее слушать.

И горько было в день похорон смотреть на Алешу и Аню у родственников на руках и сознавать, что так и не удалось моей маме стать живой бабушкой для своих любимых последних внуков. В тот солнечный майский день они были спокойны и радостны, не понимали своей обездоленности.

Тем больше нужда в этих записках для них – когда повзрослеют. Только из рассказов знавших бабушку Таню Алеша и Аня смогут узнать, создать в своей душе ее образ. Образ человека, воспитавшего их отца и старшего брата, влиявшего на их деда, маму и старшую сестру – и через них, пусть косвенно, определившего воспитание и судьбу младших. 67

Алеше и Ане будет труднее всего, к ним я обращаюсь прежде всего. Пусть мои дети вспоминают бабушку Таню, пусть обогащают свою душу этой памятью, как и памятью обо всех своих родственниках, друзьях и учителях. Такая работа поможет Вам стать добрыми и мудрыми людьми.

В разном возрасте к людям приходит понимание необходимости осознания связи с предками. Ко мне оно пришло только сейчас – перед сорокалетием. Надеюсь, что к Вам оно придет раньше.

Но когда придет эта пора задуматься о будущем своих детей, и рассказывать им о мире, я надеюсь, Вы не забудете помянуть и обо мне, будущем деде. Не перервете связи поколений.

Давняя мудрость говорит, что о покойниках следует говорить только хорошее. Но она совсем не противоречит тому, что об умерших можно говорить всю правду. Надо говорить всю и полную правду! Умерший не связан с живыми противоположными интересами и пристрастиями. К нему можно и нужно относиться только объективно, вспоминать все стороны: и безусловно хорошие, и те, которые раньше казались плохими, но если разобраться, то оказываются либо продолжением достоинств, либо следствием внешних сил или слабой внутренней природы. Мы должны понять недостатки умерших и этим самым – оправдать их. Только так, только пониманием, как можно их избежать. Мы не имеем право бранить мертвых. Надо понимать и учиться на их жизни.

Так и с памятью о бабушке Тане.

Мне нет надобности скрывать сложности ее общения с другими людьми, в том числе и с самыми близкими. Я только не могу позволить себе быть поверхностным, не докапываться до всех добрых ее истоков. И не могу позволить себе часто отвлекаться на детали, иначе не смогу толком рассказать о главном. 68

Отец и мать: 1915–1932 годы.

Таня родилась 17 января 1915 года в селе Гвинтовое Сумской области северо-восточной Украины, в крестьянской семье. По срокам видно, что зачата она была в последние мирные месяцы 14-го года, но родилась – уже в новую эпоху «мировых войн и революций», безжалостное время, не зная которого вам, мои дети, не понять характера и душевного облика бабушки Тани.

Ее отец, а ваш прадед – Митрофан Степанович Глобенко. Когда Таня в годы «великого перелома» (коллективизации) полуграмотной девчонкой искала в городе себе документов и жизни, то в ответ на вопрос паспортистки: «Как звали Вашего отца?» ответила: «Митей» и на всю жизнь ее сделали «Дмитриевной».

Ваш прадед был крестьянином. Его родители, а ваши прапращуры – Степан Афанасьевич и Ирина Андреевна Глобенко – тоже были украинскими селянами. И все прочие, еще более дальние предки, о которых я ничего не знаю, наверняка были крестьянами. Крестьянский характер сохранился у вашей бабушки Тани, возможно – у меня самого и, надеюсь, вы ему тоже не измените. 69

До революции Митрофан, как и все односельчане, лишь мечтал о зажиточности. Еще подростком мечта о неведомом счастье выгнала его из дому. В Америку он не попал, а после нескольких лет мытарств и приработков в портовом городе Одессе вернулся блудным сыном на родину, чтобы больше никогда не изменять ее крестьянским идеалам. Женитьбы сделал его обладателем приличного по тогдашним понятиям куска земли, а привычка к труду и врожденное упорство обещали его семье не мрачное, во всяком случае, будущее.

Но в 1914-ом началась «война с германцами». Фронт, окопы, грязь, страх и тоска по дому. Потому революция и призыв: «По домам!» воспринимались с радостью. Летом 17-го года Митрофан вступил в партию большевиков, но уже в декабре, возвращаясь с фронта, выкинул партийный билет в окошко теплушки. Видимо, посчитал, что все партийные задачи – уже достигнуты, война окончена, земля – обещана, и в партии крестьянам делать нечего. Надо возвращаться домой и заниматься делом – хозяйством.

Глубокое равнодушие к политике и нежелание участвовать в борьбе партий проявил ваш прадед в годы гражданской войны. Несколько раз его мобилизовывали в армию на борьбу с Деникиным, Врангелем и прочими, но каждый раз он самовольно уходил от мобилизации. Выражаясь языком ревтрибуналов – дезертировал, уклонялся от «борьбы трудового народа с прислужниками, лакеями и эксплуататорами». Он просто хотел крестьянствовать на старой и новой земле, строить дом и укреплять хозяйство.

20-е годы были для Митрофана, наверное, самыми плодотворными и даже счастливыми годами жизни, когда его семья росла (правда, за счет дочерей, лишь шестым и последним родился долгожданный сын Степа), строил новый дом, хозяйство считалось – середняцким, не хуже других (лошадь, корова и пр.)

Они же были и годами памятного детства для его второй дочери Тани. Мое собственное детство полно ее рассказами о быстром полноводном Сейме; о зеленых прекрасных лугах, к 70

которым выходил дворами их новый, крепкий на зависть дом; об отцовском коне Чалдоне и его хитростях, когда он, допустив на свою спину маленькую Татьянку, вдруг начинал ошалело мчаться по лугу, брыкаться и останавливаться как вкопанный, скидывая через голову нахальную наездницу; о собаке Соболе, битой за воровство куриных яиц; о сомах в Сейме, таскавших лошадей и людей; о древнем Путивле; о базарной Бурыни и Конотопе… Но не только радужными бывали ее рассказы о детстве, она помнила и худое в той жизни: и тяжелую работу на полях бывшей панской экономии, и нянченье младших детей, и трудность, с которой давалась школа (в нее приходилось уходить урывками от домашней работы), и скудость одежды, особенно, обуви: одни взрослые обноски на всех детей, так что зимой нередко приходилось бегать босиком по снегу, и в этом никто не видел ничего плохого. Эту деталь: «босиком по снегу» она мне особенно часто поминала, потому что именно в детстве, как осложнение после простуды, она получила болезнь почек, которой страдала всю жизнь и от которой преждевременно умерла.

И все же, и все же – вот эти годы на коне Чалдоне и босиком по снегу – и есть счастливое детство бабушки Тани, ибо большинство нормальных людей называют годы, проведенные с отцом и матерью - счастливым детством.

Несчастья начались «великим переломом» эпохи коллективизации и раскулачивания…

Много времени потратили сельские партийные власти, чтобы уломать вашего прадеда, как бывшего фронтовика, участника «движения за ликвидацию безграмотности» (в ликбезе немного учительствовал), зажиточного и авторитетного в деревне крестьянина – вступить добровольно в колхоз, и тем подать пример другим.

Митрофан твердо отказывался, хотя, наверное, понимал всю тяжесть такого прямого сопротивления. И я понимаю своего деда: он не хотел лишаться земли и хозяйства, которым отдал жизнь, не хотел менять свою хозяйственную независимость на батрачество у нового начальства. 71

То время было суровым. Сталинским. Колхоз-таки сколотили, а с Митрофаном и ему подобными поступили просто и по закону: обязали растить сахарную свеклу для государственных поставок – на болотных землях, т.е. записали в батраки. Когда пришла весна, ему приказали: сей свеклу, хотя на том поле стояла еще вода, и бессмысленность приказа была очевидна. А может, то была издёвка. Конечно, Митрофан не подчинился. Ах, так – накладываем на тебя штраф. По закону! Штраф был наложен в размере стоимости всего имущества: описали и продали новый дом, амбар, скот, и пр. И покатилось все, и повалилось…

Сжалившись над детьми, начальство разрешило семье временно (только временно) переночевать в сарае-клуне. Этой же ночью клуня загорелась. Еле успели спастись и вынести детей из огня. И жалкую часть оставшихся тряпок. Явились на пожар и власти и тут же обвинили Митрофана, что из-за своей классовой злобы он сам поджог клуню, чтоб не досталась колхозу. И тут же – посадили в кутузку (в сельскую тюрьму). Жену и детей приютили родственники. Урок деревне был преподан. Можете себе представить, как эти события отразились на 16-летней Тане, самой болезненной в семье девочке, в самую-самую пору ее личностного формирования. Как заронили в душу все последующие страхи, нервные и прочие болезни, мнительность и чуткость к боли.

Думаю, что Вашего прадеда эти события поранили в гораздо меньшей степени, хотя речь шла именно о нем и его хозяйстве, его труд и жизнь развеивали по ветру, а самого посадили в кутузку.

В ту же ночь односельчанин, приставленный сторожить «злобного врага колхозной счастливой жизни», сказал ему: «Митрофан Степаныч, не могу взять грех на душу» - и выпустил на волю.

И тот бежал. Недалеко, в тогдашнюю Украинскую столицу Харьков, на первенец сталинских пятилеток – Харьковский тракторный завод. Люди были нужны заводу и его приняли без особых формальностей. Так Митрофан стал 72

пролетарием. Его история – отнюдь не исключительна. Напротив – самая рядовая. Из одной их деревни подобным образом было выгнано, «раскулачено» более двадцати семей. Многие уехали сами. И вся эта масса обездоленных, «раскулаченных» людей оказалась очень нужной (в начавшуюся эпоху индустриализации) рабочей силой. Именно эти «освобожденные от земли» люди и стали главной основой трудовой армии новостроек сталинских пятилеток. Рабочим классом сталинских лет, героями индустриализации.

Через год Митрофан перебрался подальше от родины, прямо в Москву (пригодился Одесский опыт молодости), где со временем стал одним из старейших и уважаемых рабочих-инструментальщиков завода «Красная труба» (ныне Московский трубный завод). Неоднократно награждался грамотами и медалями, местами на доске почёта и бесплатной путевкой в сочинский санаторий… Поистине трудовой человек нигде не пропадет, после любого удара, как кошка встает на лапы, оказывается вновь «уважаемым и авторитетным» человеком. 73

Ваш прадед, третий слева сверху в группе награжденных работников «Красной трубы», заснят со Шверником Н.М. (тогда Председателем Президиума Верх. Совета СССР). Меня особенно смешит, настолько не вписывается его мрачная, почти «зэковская», по-крестьянски упорная фигура в общий строй окружающих Председателя лиц!

Всю эту историю вынужденного перехода Вашего прадеда из вольных крестьян в наемные рабочие, в «передовой отряд пролетариата» (завод черной металлургии), в нашей семье было принято называть историей его раскулачивания. Однако формально мы неправильно употребляли этот термин. И не только потому, что Митрофан Степанович никогда не держал ни магазина или лавки («кулак» - в дореволюционном понимании), ни батраков («кулак» в послереволюционном, партийном понимании), но и потому что процедура сгона его с земли не похожа на официальное «раскулачивание»: подготовленное комячейкой собрание бедноты, на котором зажиточным 74

односельчанам присваивалось звание «кулака» и присуждалась высылка с семьей в Сибирь – с конфискацией всего имущества (кроме одежды на себе). Так из деревни выслали в 1929 году лишь одну семью. А потом по-другому выгнали гораздо больше.

Вашего же прадеда эта «классическая» процедура раскулачивания не касалась. Его хотели обвинить в поджоге собственной семьи в сарае, но из-за побега и хлипкости самого обвинения (позднее, по рассказам односельчан, один из комсомольцев в подпитии хвастался тем, что собственноручно поджигал «дядю Митрофана») официального уголовного дела и розыска, видимо, не возбуждали. Да и много тогда было «таких дел» - органы с ног сбивались. А цель: запугать деревню примером была достигнута. Таким образом, официально в деревне Митрофана и его детей считали – то раскулаченными (и выдавали в том официальные справки), то лишь уехавшими из деревни в город (и давали чистые документы). Последнее и обеспечило не только перспективу спокойной пролетарской жизни для него самого, но и возможности образования и любой карьеры для всех его детей.

По существу же, конечно, все произошедшее было раскулачиванием - беззаконной конфискацией имущества и изгнанием из деревни. Дети его чувствовали себя детьми раскулаченного и скрывали это ущербное чувство «без вины виноватого». Я сам только иногда, с вызовом, называю себя внуком раскулаченного. Но надеюсь дожить до времени, когда вы сможете без вызова, а просто с достоинством, сказать о себе, как о правнуках раскулаченного.

Таким образом, вся долгая московская жизнь глобенковской семьи, в том числе и Тани, протекала под гнетом тяжелой семейной тайны – раскулаченных, но случайно избежавших сибирской ссылки. Страх перед «черным вороном» (т.е. ночным арестом работниками госбезопасности), которыми болели граждане в эти годы, для прадеда и его семьи был особенно остр и мучителен. На нервы и психику детей страх действовал с разрушительной силой, вырабатывая удвоенную осторожность и чуткость. Даже при внешнем благополучии 75

жизни и карьеры (в анкетах – «пролетарское происхождение», образование – вплоть до высшего, возможность допуска к секретной и даже «руководящей» работе, поездки заграницу и т.д. и т.п.).

А теперь пришла пора рассказать о маме бабушки Тани. Ваша прабабушка Поля еще, слава богу, жива и, бог даст, долго еще будет с нами. Вы ее сами знаете, а в будущем, может, узнаете больше. Но я хочу рассказать о ней прежней – давешней и молодой, когда-то родившей девочку Таню и ее воспитавшей.

Пелагея Михайловна Шевцова родилась в 1894 году в соседней, уже русской деревне Нечаевке, в весьма богатой крестьянской семье. Она называла мне своих родителей – Михаила Сергеевича и Варвару Васильевну Шевцовых, и даже вспоминала свою бабушку Марию и деда Сергея Александровича Шевцова. И, наверное, крестьянское (а может, и не крестьянское) имя вашего пра-пра-пра-прадеда Александра Шевцова обозначит самую дальнюю вглубь истории ступень знания своих предков. Время жизни Александра Шевцова – время Александра Первого и Александра Пушкина.

Поля была одной из семерых дочерей. Семь же сыновей умерло в детстве. Из переселения на Кубань ничего не вышло, но какие-то деньги и земли (кубанские и украинские) у семьи оставались. Вместо умерших сыновей работали батраки. В приданное за каждой дочерью Михаил Сергеевич давал десятину земли – большое по тем временам богатство – главная надежда Митрофана на успех.

Кроме этой земли и всяких тряпок, Поля принесла в свою новую семью железное здоровье, неутомимость в работе, простосердечие и доброту. И сегодня у женщин двойная нагрузка: на работе и дома. Однако прежняя жизнь крестьянки была много тяжелее. На ней лежала ответственность и за детей и стариков, и за домашнюю скотину-птицу, и за помощь мужу в поле. Ранний (далеко затемно) подъем, чтобы успеть «нагодувать скотину», и поздний (заполночь) конец прядильной домотканой работы. Таков был обычный день молодой Поли и таким же он был летом, когда вставать надо было с первыми 76

лучами солнца, а возвращаться с поля лишь в сумерках. До сих пор в ее рассказах о прежней жизни звучит обида на Митрофана, который летом работал много и тяжело, зато зимой, после осенней страды, в перерывах между молотьбой, позволял себе спать, отдыхать (много-много), но не делал ни малейшей попытки помочь ей, соблюдал традиции (по традиции, возня с детьми, готовка еды, «годувание скотины», домоткачество и др. считались женской работой).

Так и жила Поля в русле старых традиций, деля силы и душу между тяжкой работой, детьми и церковью. Наверное, единственным ее развлечением была церковь по воскресениям, да стакан водки на домашних праздниках.

У Поли было шестеро детей, но две девочки умерли в младенчестве, выросли же Настя, Таня, Соня и Степан. Ко времени раскулачивания Настя и Таня были по деревенским понятиям почти взрослыми, вполне способными начать самостоятельную жизнь. Долго жить на милостыни родственников невозможно. И вот через год в 1932 году, в Харьков уезжают старшие дочери, а с младшими детьми в 1935-м Поля перебралась к мужу в Москву. С той поры жизнь ее круто переменилась. 77

Семья Глобенко в Москве 1935 года: Пелагея Михайловна, Соня, Степа, Митрофан Степанович.

Для своих младших детей, Сони и Степы, она стала настоящей матерью-пролетаркой. Я говорю – настоящей, потому что, несмотря на свое «зажиточное» происхождение и 78

крестьянскую жизнь, у бабушки были изначально ей присущие пролетарские черты: желание жить одним днем, бескорыстие, простодушие, привычка работы на других и пр. Если для Митрофана его пролетарское положение было лишь внешним мундиром, а сам он оставался прежним крестьянином, то с Полей было иначе. А самое главное, только здесь она стала ближе к детям.

Не надо думать, что в деревне, работая дома, женщина ближе к своим детям, чем в городе, где она уходит каждый день на завод. В деревенской семье обязанность присматривать за детьми лежит, как правило, на старших детях или стариках. Мать лишь урывает от своих дел минутки, чтобы покормить грудью очередного младенца. Не было даже самого короткого декретного отпуска: роды прямо в поле – не литературный вымысел, а рядовая бывальщина.

В городе же дети получают от матери гораздо больше внимания. Для вашей прабабушки ее младшие Соня и Степа стали как будто первыми, настоящими (городскими) детьми. Старшие дочери невольно отдалились. Может, в этом корень сложных, немного отчужденных взаимоотношений впоследствии, когда все дети съехались к родителям в Москву.

Я не знаю, конечно, что именно от своего характера, доброты и работоспособности передала Поля своей дочке Тане. Описываю лишь то, что знаю: ваша бабушка Таня росла в суровых условиях, когда матери, в общем, было не до нее. И может, в этом объяснение того, почему Таня так дорожила своей семьей, так заботилась о сыне и внуках.

Харьков. Учеба и любовь. 1932-1935 гг..

Через год после побега Митрофан тайно, ночью, вернулся в деревню. Вернулся, чтобы забрать старших дочерей и пристроить их в городе. Той же ночью они ушли. Справки из сельсовета с припиской – «дочь раскулаченного», кажется, были получены заранее. Долго потом мудрил Митрофан с этими справками, мял их, тер и подклеивал, чтобы проклятая фраза 79

исчезла, и дочки могли в городе получить потом «чистые» паспорта. С Таниной справкой это удалось.

А пока две деревенские девочки, босые и в платочках, вдруг оказались в столичном городе. Предоставленные сами себе. Отец жил в рабочем общежитии за городом, их же поселил у рынка, за стирку хозяйского белья (долго потом Таня помнила эти горы белья), и видел их лишь урывками. Надо было устраиваться на работу и потому они ходили по городу, и младшая читала объявления о приеме (старшая читать не умела). Долго ходили и безуспешно. На босых девчушек не велик был спрос в эпоху индустриализации.

Но, в конце концов, устроились: Таня нашла себе место санитарки в водолечебнице, а Настю отец пристроил-таки на завод.

Теперь Таня жила практически одна, лишь наезжая к отцу и сестре в заводской поселок за хлебной помощью: основная зарплата состояла в хлебном пайке. Если на заводе давали в день по 800 г, то в больнице лишь 400 г. Понятно, что старшие немного подкармливали младшую.

Однако через год, а может меньше, начались «чистки» от раскулаченных и прочих. Митрофан уехал в Москву, а Настя – в деревню. Счастливые – увертывались как-то от ссылки или лагеря. Настя даже стала колхозницей. 80

Т. Глобенко до 1935 г. Таня же осталась совсем одна в большом городе. Мыть и убирать множество ванных комнат за бесконечной чередой больных, готовить сами лечебные ванны во влажной и душной атмосфере для Тани, страдавшей с детства нефритом, было очень большой, предельной нагрузкой. Эту 81

нагрузку она всё же выдерживала, а времени для тоски и переживаний не оставалось.

А потом – она привыкла к городу. Застенчивую и безотказную девочку заметили медсестры и врачи, заметили и стали выделять, поручать менее тяжелую физически, но более квалифицированную работу, приглашать на учебу в медицинский техникум при лечебнице. Правда, у Тани к тому времени было всего два или три неполных года посещения деревенской школы. Она едва могла читать. Однако в то бурное время, когда вместо и на место старой интеллигенции в массовом порядке готовили новых («красных») специалистов из бывших рабочих и крестьян, недостаток начального образования не был большой преградой. Написали, что Таня Глобенко окончила пять классов и направлена как медработница в вечерний медтехникум. И подобно многим своим сверстникам, она не обманула надежд посылавших ее – схватывала верхушки знаний, сумела подправить начальные прорехи просвещения. Большего для тогдашних «новых интеллигентов» и не требовалось. Да и не одна она сделала такой рывок из «грязи в князи». Она любила вспоминать типичные ответы своих подруг на занятиях: «Что такое тундра? - … это такой зверь», или «Какой пост занимает Сталин? – Царь». Причем она не скрывала, что сама вполне могла отвечать таким же, если не худшим образом.

Вот таких простодушных, но трудолюбивых крестьянских детей учебные программы того времени шустро и без особой волокиты переводили в разряд образованных людей. В 1935 году Таня Глобенко окончила техникум и получила звание фельдшера. А вдобавок – на всю жизнь огромное уважение к науке, почти веру во всемогущество медицины, ее лекарств и рекомендаций. И уж самой собой и потом – мечту дать сыну высшее образование. Безусловность такой веры в науку, стремление полностью и категорично выполнять ее заветы, во многом осложнили ее жизнь, заставили тратить массу сил и нервов, например, чтобы убедить мужа бросить курить, а сына – проходить лечебные процедуры. Сама же она 82

беспрестанным лечением и самолечением, наверное, не улучшила, а ухудшила свое здоровье…

В целом же годы учебы были трудным, но хорошим периодом в жизни вашей бабушки. О «студенческих годах» человек обычно тепло вспоминает. А бабушка Таня – особенно. И не мудрено. В те годы кругом свирепствовала неустроенность, людское горе, голод. В 1934 г. на улицах самого Харькова валялись трупы умерших, и прохожие перестали обращать на них внимание. Ссылки и лагеря, а у Тани - прочная работа, перспективная учеба, ежедневный паек на 400 г. хлеба (карцерная норма в лагерях -300г.), теплое общежитие с новыми и ставшими близкими подругами. Она тоже обходила привычно трупы голодавших на харьковских мостовых, она знала, что в деревне ее сестренка и братишка пухнут с голода, но помочь им не могла, а себя чувствовала неожиданно кем-то облагодетельствованной. Наверное, изливала свою благодарность на всех окружающих и легко воспринимала их «научную веру». 83

Таня в 1935г. В 1935 году Таня окончила медтехникум, перешла в сословие «среднего медицинского персонала» и переехала из общежития на частную квартиру в Новую Баварию (поселок немцев-колонистов под Харьковом), где ей выделили «угол» (так звали койку в одной комнате с другими 84

квартирантами или даже хозяевами). Она стала самостоятельным человеком.

К этому времени относится появление первых фотографий Тани, выполненных каким-то любителем, находившемся на излечении и усиленно внимательном к миловидной сестричке. И понятно. Окончание учебы высвободило у нее время для отдыха. Более квалифицированная работа, большая плата и питание – подправили ее здоровье и превратили из подростка в цветущую и привлекательную девушку. Вполне в духе 30-х гг. Меня до сих пор поражает этот почти мгновенный переход от деревенской девочки из религиозной семьи к уверенной в себе «современной» молодой особе!

Но думаю, «модный облик» был навеян ей средой, кинокартинами, девчачьими обсуждениями. Как будто она продолжала свое образование, но не медицинское, а жизненное, и вполне справлялась с предложенной ей ролью модной девушки. Замужество быстро прервало эту игру.

Не кажется ли вам удивительным: грозовые годы, истерический накат чисток и репрессий, а для одинокой 20-летней девушки, дочери раскулаченных, - годы образования, самоутверждения личности, годы личного успеха?

Из своей общежитской компании она, кажется, первой вышла замуж. Еще в годы учебы у нее было трое поклонников, но довольно быстро она предпочла одного, самого доброго и положительного, самого застенчивого и красивого, в красивой летной форме: сказалась крестьянская интуиция. Это и был мой отец, а ваш дед – Владимир Климентьевич Сокирко.

Недавно он рассказал мне трогательную историю их начала. Природная застенчивость его губила – не умел и не мог решиться ни то, чтобы признаться, хотя бы подарить что-то понравившейся девушке, и находился в безысходном состоянии. Наконец, после очередных летних маневров в Крыму (он был самолетным техником) решился: купил там южнобережную ракушечную шкатулку, а в нее засунул кусок тонкого, дефицитного и неодолимо привлекательного в те годы шелка (в 85

материале он, по привычке бывшего портного, разбирался). По возвращению же в Харьков сумел-таки передать шкатулку Тане. Она была благодарна и удивленно отложила коробку в сторону. Но когда немного времени спустя обнаружился сам шелк, слезы покатились по ее лицу, и удержать их не было сил.

Что было в этих слезах – радость от великолепного тогда подарка? Благодарность? – Наверное. Но, думается, главной была радость опознания, узнавания долгожданного и дорогого человека, который вот так может угадать твою мечту и вот так самоотверженно и бескорыстно, ради тебя самой – ее осуществить.

Легко можно съязвить: «Человека не замечала, не любила, пока отрез не подарил". Но не заблуждайтесь, мои дети, у ваших бабушки и деда была настоящая любовь, на всю жизнь. А почему она началась с шелка – подарка, так это легко понять: в таком вещественном, реальном действенном виде лучше, чем в тысячах слов, проявилась готовность вашего деда угадывать и исполнять желания своей любимой, проявилась близость их вкусов, желаний, душ, если хотите. Проявилась не на словах, а на деле.

Подарок шелка был, прежде всего, духовным делом, и может, в нем важнее всего было не исполнение мечты самой по себе, сколько та неловкость и самоустранённость, с которой его не дарили, нет, а втискивали в руку, передавали, всучивали что-либо… Та неподдельная стеснительность, которая неопровержимо свидетельствует о чистоте намерений, убеждает, что человек – не из племени щедрых ухажеров, для которых вот этот шелк – лишь расхожее средство пустить пыль в глаза, а напротив – что это свой, родной и близкий, что он мучился, старался, угадывал и находил, делал себя несвойственным и почти необыкновенным – только из-за нее одной. Так неужели такой шелк - не повод для радостных слез? И разве вы не находите сходство с шелком «Алых парусов» у А. Грина?… Правда, там было немного грубее, богаче и обнаженнее: подслушанное, а не угаданное желание Ассоль, много больше шелка, давление блеска и роскоши… 86

Еще ничего не было сказано, ни мысли, ни намека, но с этого момента судьба Володи и Тани (и вместе с ними и наша с вами судьба) – была определена…

После этого случая они не долго жениховались. Таня жила под Харьковом и поездом ежедневно ездила на работу. Дорога была долгая и страшная для молодой девушки. Вместе с ней мучился и добровольный провожатый. Сколько так могло длиться? Положение осложнилось еще тем, что в первые месяцы после учебы Таня оставалась и без стипендии и без зарплаты, от родителей помощи ждать не приходилось, а попросить денег взаймы даже у Володи, с которым гуляла каждый вечер, она не могла, хоть убейте. Предпочитала не есть, дожидаясь первой получки. И так отчаянно таяла на глазах, что терявшийся в догадках Володя, все же решился спросить, а потом и навязать взаймы деньги, которые (впоследствии он это с торжеством отмечает) – так и не пришлось возвращать.

Слезы от подарка, ежевечерние прогулки, принятые деньги: Володя смелел день ото дня. И, наконец, осмелел до следующих слов: «Таня, а что ты мучаешься с этой Новой Баварией? Давай в ЗАГСе распишемся и будем жить у меня в Харькове…» Не знаю, так ли смело он говорил эти слова, но речь шла как будто о квартирах, об удобном способе устранить утомительные поездки. Сам брак оказался в разговоре как бы в тени, второстепенной деталью, почти фиктивной и временной мерой. Так им легче было разговаривать о столь таинственном и почти страшном предмете.

Потом ваша бабушка так объясняла мне, почему не сменила своей фамилии: «Думала – а зачем? Поживем немного, не понравится – разойдемся». Ну, чем не легкомыслие? Не напускное, не наигранное – а настоящее? Ведь фамилию она так и не сменила.

Это трудно понять, но такова противоречивая реальность: настоящая любовь совмещалась с не менее искренним намерением «сразу же разойтись, если не понравимся». Серьезнейшее сообщение о том, что, по мнению врачей, из-за болезни почек ей нельзя рожать, сопровождалось 87

на равных полушутливым условием: «Знаешь, Володя, мне нравится, когда парень красиво курит, но это вредно, обещай, что бросишь». В том же тоне все сообщения и условия принимаются... Так мне и слышится этот якобы непринужденный разговор, где двое уславливались о важнейших предметах – как бы на периферии своего сознания, ибо все их существо в эти минуты было захвачено ликующим чувством сказанного слова «Да», праздника Великого Согласия.

Да и что они могли сказать словами? Словами комсомольских общежитий 30-х годов? Шел привычный легкомысленный и независимый разговор, а души между тем молча и по врожденному умению ловко закладывали первые камни вечной семьи.

Свадьбы не было. Пока расписывались в ЗАГСе, кто-то из Володиных друзей сходил в магазин, купил стаканы, тарелки, вилки, вино и продукты, кто-то вместо Володиного закутка освободил им комнату – и все это стало одновременно и свадебным праздником, свадебным подарком, и началом семейного хозяйства.

Игра кончилась. Началась жизнь.

А теперь я должен подробнее рассказать о третьем и самом главном человеке в жизни бабушки Тани – вашем деде, каким он был в прежние годы

Владимир Климентьевич Сокирко

родился в 1908 году и вырос на родине знаменитого украинского поэта – в селе Кирилловка (ныне Шевченково) в достаточно культурной по сельским понятиям, но неблагополучной семье. Его отец, а ваш прадед – Клим Иванович Сокирко вместе со своими братьями и сестрами получил по тем временам неплохое образование. По-видимому, их отец, а ваш прапрадед Иван Сокирко, славившийся редким уменьем находить в этой жаркой стороне воду и отрывать колодцы, - обладал немалыми средствами, если мог отдать 88

своих многочисленных детей не на работу, а на учебу. На сохранившихся фото они выглядят вполне интеллигентными и даже респектабельными господами. Но, конечно, до «настоящих господ» им было очень и очень далеко. Так, брат Клима Ивановича был женат на киевской горничной, сестра вышла замуж за учителя, бывшего семинариста, сам Клим Иванович вначале учительствовал, а в последние, послевоенные годы - шил одежду и шапки.

Мне почти ничего не известно о маме деда Володи, кроме имени Антонина, да смутных слухов. Если интересно – расспросите сами дедушку, но вряд ли он станет охотно отвечать. Неизвестно, кем была Антонина, какой семьи и воспитания, почему вышла замуж и почему бросила мужа и маленького сына. Я слышал лишь туманные предположения о том, что она была красива и из богатой городской семьи, но была взбалмошной и жила не для дома, а для чужих людей. Ее изображения на семейных фото Сокирок аккуратно вырезались. Трудно понять, в чем тут дело.

Во всяком случае, портреты и единодушные рассказы свидетельствовали о Климе Ивановиче, как о прекрасном, добром и душевном человеке, сочувствовавшем даже революционерам, и не дают возможность заподозрить здесь какое-либо семейное притеснение или оскорбление. В то же время судьба этой странной женщины, прожившей долгую жизнь (она умерла лишь в 50-х годах, так и не проявив ни малейшего желания увидеть сына, не говоря уж о внуке) – на положении домработницы, батрачки-приживалки в какой-то крестьянской семье, вызывает у меня не одни лишь отрицательные эмоции. Возможно, у нее, действительно, был поврежденный интеллект, но скорее она была больна гораздо более распространенной болезнью дореволюционной молодежи богатых семейств – болезнью «самоотверженности, благородства». Наивысшей степени эта болезнь проявлялась у народников, террористов, революционеров. Что для них значила 89

брошенная семья, убитые горем родители, оставшиеся сиротами дети – в сравнении со счастьем «разбить мещанский уют», делать революцию? Но как у этой многократно воспетой героической самоотверженности были свои темные оборотные стороны, так и в нашем случае, странные, ненормальный альтруизм Антонины лишил сына матери. И с этим совершил непростительное преступление, несравнимое с принесенной где-то пользой.

Володя воспитывался в семье отца, во время войны – с бабушкой, а когда Клим Иванович вернулся из австрийского плена – то опять жил вместе с ним. Однако сразу же после гражданской войны отец умер от тифа, и Володя остался лишь с бабушкой, круглым сиротой, несмотря на то, что где-то рядом жила, как сейчас говорят, его биологическая мать.

Горечь сиротства – главное воспоминание дедушки Володи. Вот у него, действительно, не было счастливого детства, пусть он был лучше одет, обут и накормлен, чем босые девчонки в селе Гвинтовом. И как только чувство обиды на мир не захлестнуло его? Наверное, деятельная натура деда Ивана Сокирко не дала это сделать. После смерти отца он поступает «в люди», в подмастерья к деревенскому портному, довольно быстро выучивается портняжному мастерству и заводит самостоятельное «дело», постепенно прибирая к рукам сельскую клиентуру (при помощи и поддержке учителя). И кто знает, может, так и остался бы уважаемым на селе портным до конца жизни, если бы на громадные сдвиги в стране, если бы в селе вообще можно было бы остаться независимым ремесленником.

Володя вступил в комсомол. Социальное положение бедного сироты и революционные симпатии родственников увлекали его на путь комсомольского активиста.

Ваш дед был одним из комсомольских вождей-секретарей в огромном селе Кирилловка: сам участвовал в пионеризации детей, в их военном воспитании, в закрытии церквей и сожжении икон (в одной общей яме), в конфискации «излишков хлеба» и высылке раскулаченных. 90

Не все ему в те времена нравилось, многое он считал «перегибами» и, в духе знаменитого письма Сталина, - «головокружением от успехов». Но многолетние контакты с сельскими партийцами приучили его, что «партия всегда права», что все недоумения со временами разрешатся и что главное – дисциплина. Приучили «не уклоняться».

Таким он и остался надолго (по крайней мере, до ХХ съезда). Не фанатичным, нет, а человеком, убежденным, что в стране все делается в основном правильно. Он осознавал ограниченность своих знаний, невозможность противостоять убеждающей силе «комиссаров» и потому находил для себя опору лишь в партийной вере.

Мне помнится одна из нечастых стычек (после войны, но до 1953 года) между отцом и мамой в споре о колхозах: мама говорила, что они разорили крестьян, довели народ до голода и нищеты, а отец оборонялся утверждением, что «она ничего не понимает», что «так было нужно». Как же он обрадовался моей поддержке, тогдашнего четверо- или пятиклассника, всунувшего в их спор фразу из учебника о том, что «кулаки прятали и гноили хлеб, чтобы рабочие голодали, и потому были созданы колхозы»! Как будто услышал слово комиссара! Вместе мы «задавили» спорящую маму, хотя и не переубедили. Думаю, что увидев, как серьезно воспринимает суть слов ее маленький Витя, она испугалась, потому что повторив несколько раз «не нужно нигде болтать о глупостях, о которых мы здесь говорили», а то «придет черный ворон…» - она закруглила опасный разговор.

… Меня давно интересовал вопрос: как могли сдружиться и сойтись на всю жизнь люди столь разных судеб и положений, как ваши дед и бабушка? Глядя на дореволюционное фото маленького, еще дошкольного Володи, богато одетого и обутого, сытого и ухоженного, трудно предположить, что он станет в будущем комсомольцем и раскулачивателем, а вот «босая по снегу» девочка Таня, фото которой даже не сохранилось (а может и не было), - станет жертвой комсомольцев (поджог клуни) и раскулачивания. Как 91

противоречит это схеме: «бедняки кулачили богатеев». И как соответствует крестьянской догадке: «баре снова пробрались в начальство и снова закабаляют народ»!

Я решусь объяснить совместность своих родителей. Если вдуматься, то в отношениях Вашего деда и Вашей бабушки к жизни вообще и коллективизации деревни в частности – не было большого различия. Оба они были крестьянами по месту рождения и воспитанию. Им обоим было неприятно раскулачивание, но оба вместе с тем признавали неизбежность этого, пусть в разной степени и с разной моральной оценкой (Таня не раз осуждала своего отца за «ненужное упрямство и непокорство») и потому оба чувствовали свою неответственность за происходящее. Таня не отвечала за «упрямого отца», а Володя не отвечал за «неизбежное» участие в «неизбежной» коллективизации. Их обоих нес поток времени, и каждый играл навязанную ему роль комсомольца или раскулаченного. А ко времени встречи в Харькове они были одинокими сиротами, нечаянно нашедшими друг друга в бушующем мире.

Ваш дед недолго комсомольствовал в деревне. За коллективизацией шла волна индустриализации и массового создания технических кадров. Сельский партийный секретарь, симпатизируя своему комсомольскому помощнику и исповедальнику и в душе, видимо, отнюдь не радуясь происходящему, сам вытолкнул его в город, напутствуя словами: «Езжай, Володя, в город учиться, пока можно. Здесь тебе делать нечего».

Вообще-то Володя учился в церковно-приходской школе, но революция и гражданская война помешали ее окончить. Однако полученных знаний и комсомольской биографии оказалось достаточным, чтобы поступить, а потом и окончить киевский техникум водного транспорта и портовой техники. Но работать по специальности ему не пришлось (неразбериха в планировании тогда была, быть может, не меньшей, чем сейчас): забрали в армию, а через год оставили в сверхсрочной службе в части по техническому обслуживанию 92

молодой еще тогда авиации. После женитьбы он совсем укоренился в своей новой специальности, теперь уже надолго. Крестьянское трудолюбие, с каким он сначала шил брюки односельчанам, потом руководил пионерами и комсомольцами, теперь обратилось на самолеты. Ни у кого из техников не было столько запасных частей в загашнике, столько инструмента для ремонта, так тщательно не готовились самолеты к вылетам, как в звене Сокирко. Никто столь много времени не проводил на аэродроме, как Сокирко. За это его хвалили, поручали ответственную работу, перевели на обслуживание эскадрильи знаменитого героя челюскинской эпопеи – летчика Каманина, будущего шефа советских космонавтов. Не секрет, что авиация в те годы имела высокий статус, т.е., можно сказать, что ваш дед хорошо устроился. И всё же, хочу еще раз повторить: крестьянское трудолюбие везде приносит свои плоды.

Замужество и материнство. 1935-1941 годы.

Мне ничего толком не известно, как Таня перешла от мысли «пожить немного, если понравится» до осознанного решения строить семью прочно и, конечно же, с детьми, хотя бы одного заиметь ребенка. Просто, наверное, она любила своего Володю, чем дальше, тем больше. И потому хотела и ему, и себе прочного человеческого счастья.

Думаю, желание иметь ребенка в ней долго боролось с безусловной верой в силу медицинского запрета на роды. Во всяком случае, сама она ослушаться его не могла и изводила нерешительностью себя и мужа. Даже командование части обратило внимание на пасмурный вид старшего техника. В результате нескольких душеспасительных бесед и наведения справок комиссаром полка состоялся разговор врача-специалиста с будущим отцом: "Хорошо, голубчик, пойдем с Вами на этот риск, пусть она рожает. Сделаем все от нас зависящее, чтобы это ей не повредило. Но и Вы обещайте выполнять все рекомендации по уходу и что будете следить за ее здоровьем...» 93

Володя обещал, и с тех пор его жизнь стала выполнением этого наказа: беречь здоровье жены, выполнять все врачебные наставления, не раздражать и пр. и пр. Конечно, далеко не все было в его силах, даже привычки к курению он не смог преодолеть, но правило беречь хрупкое здоровье жены, выполнять все ее требования засело в него крепко, стало стилем совместной жизни. Саму смерть бабушки Тани он воспринял как свою тяжелейшую неудачу, недосмотр, недогляд, как будто он не исполнил обещание, данное очень давно и очень серьезно

В 1937 году родилась моя старшая сестра. Как странно так звать девочку, оставшуюся младенцем. Назвали ее Валентиной - бог знает почему, ведь ни у кого в роду таких имен не было. Несмотря на все трудности и опасения, здоровье роженицы было нормальным, девочки – тоже. Однако 4-х месяцев от роду она умерла от воспаления легких - простейшей сегодня болезни. Но тогда еще не было пенициллина, и маленькая жизнь загасла... 94

Таня в 1937г. Что было в это время с Таней? - Я и представить себе не могу. Так долго вынашиваемый в мыслях, а потом в теле, один раз позволенный дитёнок, погиб прямо на глазах, на руках. Необратимо. Все что я сам ощущал с ее собственной смертью, было у мамы много острее и больнее, давила еще и случайность, абсурдность произошедшего: не во время опознанная болезнь, халатность приходящей детской медсестра и вот... Тяжесть была невыносимой: «Все что угодно, только верните мне мою Валечку. Никогда больше, никаких детей, ничего не надо, только верните мою Валечку...

Наверное, от этой смерти Таня не смогла отойти всю жизнь. Наверное, от нее она стала еще тише, грустнее и психически неустойчивей. Вина детской медсестры усилила 95

Танину недоверчивость, мнительность. Ни о каком ребенке больше она не хотела и думать...

А вне дома между тем шел 37-й год. Таня и Володя, конечно же, знали о многом: и о разоблачениях, и об исчезновениях людей, и о процессах над вредителями, но отодвигали всё невероятное и непонятное в непроговоренную глубь сознания. Наверное, им представлялось, что их лично коснувшиеся трагедии – и раскулачивание и смертельный голод - уже отыгрались и ничего не должно угрожать. На правах воспитанников советской власти они наслаждались любимой работой, неголодной жизнью и пр. и пр. Но сознание слало обратно тревожные сигналы, делая личную и семейную жизнь неуверенной и непрочной, порождая неврозы и срывы. К тому же Таня продолжала себя чувствовать «недораскулаченной», и над Володей в 1938 году начали сгущаться тучи.

В Шевченкове был арестован (а потом исчез без следа) муж Володиной тети Груни, бывший учитель математики, объявленный "попом" за то, что учился в семинарии (на аналогичный факт биографии И.В.Сталина почему-то не обращали внимания). Как водится, в воинскую часть пришло соответствующее сообщение с требованием повышенной бдительности к родственнику выявленного "врага народа". Володю сначала освободили от должности комсомольского секретаря и от других общественных нагрузок и начали готовиться к его проработке. Поскольку симптомы и течение этой "болезни" всем были хорошо известны, так же как и ее неизбежный исход - арест, то Володя чувствовал себя без вины виноватым, но внутренне уверенным в неминуемой гибели и покорным ей.

Неизвестно, что помешало обычному течению этой болезни. Неизвестно, почему Володю скоро восстановили в прежнем положении на работе, "вернули доверие", а у его жены отлегло от сердца. Сам он объясняет это чудо влиянием комиссара полка, который его хорошо знал и хлопотал о нем. Возможно. Но скорее - просто повезло: 38-й год идет под знаком исчезновения Ежова, борьбы с перегибами в борьбе с 96

вредителями, временного притормаживания разогнавшейся машины арестов. Если в 37-м году "заступники за арестованных" обычно сами шли вслед за теми, кого пытались спасти, то в 38-м году некоторых удавалось спасти (потому что чрезмерного количества арестов стало не нужно).

Вот так и жили Таня и Володя в свое молодое, счастливое время двадцатилетних (53 года на двоих), и жизнь брала свое...

Семья Сокирко, февраль 1939 года: Володя, Таня и сын Виктор. 1939 год начался с меня – я родился. Назвали Виктором, в честь двоюродного Володиного брата, харьковского студента (в 42-ом погиб артиллерийским лейтенантом). Родился я легко, был толстым, веселым и здоровым. И как-то вдруг все вокруг упростилось и образовалось. Боль от потери Валентины утихла, сын радовал, дали вторую комнату, у родителей с сестрой и братом в Москве также все устроилось. Таня бросила работать и стала вести жизнь офицерской жены. Фотографии того времени выдают 97

сильное изменение ее облика. Она округлилась, одомашнилась, во всех ее позах сквозит улыбка и ублаготворенность. Счастье.

После поездки в Москву к родителям, в 40-м году состоялась поездка к сестре в Гвинтовое к старому дому, не боясь и не стесняясь прошлого раскулачивания. Казалось бы, все страхи остались позади - впереди простиралась ровная счастливая жизнь. Эти годы бабушка Таня (да и не только одна она) вспоминала всегда как самые лучшие, благополучные, самые спокойные.

А вернее, надо говорить в лучшем случае об одном годе. Ведь в сентябре 1939 года вспыхнула вторая мировая война, и каждому военному было ясно, что без нашего участия в неё не обойдется. 0 каком спокойствии могла идти речь?

Правда первые два года война была трагедией для иных народов, для нас же она обходилось тревогой и малыми военными действиями (в Польше и в Финляндии, где участвовал и ваш дед).

В бешеных водоворотах военных гроз и внутренних репрессий расцветало семейное счастье ваших предков и всего их поколения – они строили своё благополучие. И правы, потому что жизнь коротка и вся состоит из коротких мигов: сколько успел, то твое. Бабушка Таня смогла-таки родить ребенка и построить полноценную семью в предвоенные годы, и этим создала всех нас.

А света от воспоминаний о "благословенном довоенном времени» ей хватило не только на тяжелые военные годы, но и на всю жизнь.

Война. 1941-1945 годы

22 июня 1941 г. Главная война. Муж сразу же, с первого дня - на фронт, сын - в ясли, а фельдшер Глобенко Т.Д. мобилизована в тыловой госпиталь.

Через несколько месяцев, осенью - эвакуация вместе с госпиталем в далекую-далекую Сибирь, Красноярский край, г.Минусинск. В спешке. Брошена на разорение и уничтожение квартира, созданный своими руками родной дом. С собой 98

разрешено брать только детей, одежду и еду на дорогу. Но каким-то отчаянием она взяла с собой еще мужнин костюм и семейный ковер (он сохранился до наших дней)./p>

Бомбежка состава в пути, поездная неразбериха, обиды на начальство, кража и потеря вещей, временная вынужденная разлука с сыном на несколько дней в Новосибирске. Переживаний хватало, только поворачивайся... Проняло даже меня - именно с этой дороги в Сибирь начались мои личные воспоминания.

И наконец, год жизни в Минусинске - на военном положении, впроголодь, c работой сверх головы. А главное, томила тревога за мужа. Лихорадочное ожидание писем, суеверная боязнь почтальонов с их похоронками. Задержка писем на месяц-два представлялась уже как "пропал без вести" или даже "погиб". И правильно представлялась - сколько было таких примеров.

Судьба, однако, их хранила. Сколько дорог и отступлений прошел Володя, вытаскивая свою дорогую самолетную "технику" из безнадежных окружений, сколько бомбежек перенес, пули и осколки рвали на нем одежду и амуницию - но за всю войну самого не тронули ни разу. Счастливее!.

Зимой 1943 года Таня добилась разрешения перевода в Москву к родителям (вышли льготы для военнообязанных матерей с детьми) и переехала, став медсестрой здравпункта завода "Красная труба", где работали все Глобенки. Здесь она проработала почти до конца жизни, 30 лет.

Фотографии военного времени показывают Таню неестественно худой, красивой, с блестящими глазами. И куда подевалась ее довоенная полнота? Конечно, заработок и паек медсестры, работавшей по 12 часов в сутки, был невелик, но офицерский аттестат от мужа был существенным подспорьем, позволял не голодать, хотя и не давал есть досыта. Мама часто вспоминала какой-то Новый Год (наверное,1944) и, следовательно, мой день рождения, когда после украшения елки бумажными игрушками, я просил есть, а была лишь одна 99

картошка с подсобного участка. Именинник счастливо уплетал эту вкусную картошку, а его мама еле одерживала слезы, что не было подарка ребёнку, даже конфетки. Впрочем, детей в садах кормили неплохо. 100

Таня в годы войны, 1944 год В общем, если бы не тревога за мужа, жизнь в эти годы при всей своей физической трудности не была бы тяжелой. Тем более что пошли наступления, выход войск за рубеж, ежедневные победные салюты и нетерпеливо-радостное ожидание победного конца.

Но мешали трения в большой родительской семье, которыми были отмечены эти военные годы и о которых я должен рассказать, как нынче их понимаю.

Все упиралось в Вашего прадеда. Хотя он и оказался в почетном звании пролетария, привилегированного класса, и мог бы спокойно наслаждаться достигнутым уровнем жизни, деля время между заводом, игрой в домино и выпивкой, но, расставшись с землей, он не изменил ни своих крестьянских привычек, ни своим юношеским целям. Придя с работы, он или отправлялся на подсобный участок к картошке или укладывался на койку и оставался на ней до следующей смены. И только. Домашняя работа и жизнь детей его деревенской традиции не колебали и не касались. Он был выше этого. Заветной целью стало - купить "дачу» - какой-нибудь деревенский дом в Подмосковье с приусадебным участком и "осесть на землю". Конечно, своим решением перебраться в Москву Митрофан определил московское будущее всех своих детей и многих родственников, но сам он стремился к иному, к "земле".

Однако для покупки "дачи" нужны немалые деньги, которые простому рабочему с двумя малыми детьми найти тогда было чрезвычайно мудрено. Митрофан и не пытался мудрить. Он поступал, подчиняясь извечному крестьянскому инстинкту - копил. Ввел жесточайший режим экономии. Не только для себя, но и для семьи. Только черный хлеб, только старая залатанная одежда, никаких развлечений и "излишних" удобств. Жили они в 9-метровой комнате стандартного барачного дома. Когда во время войны соседняя комната в 13 кв.м стала свободна, и никто ее не занимал, завком настоятельно предлагал Митрофану Степановичу занять комнату, но тот отказался - чтобы не увеличивать семейные расходы на жилье! 101

Так и жили вчетвером (а после нашего с мамой приезда – вшестером) в узкой девятиметровке. Три кровати, сундук и пол.

Когда наступали летние каникулы, Митрофан старался определить младшую дочь в няньки, хотя бы за еду и грошовую плату. Для сына мужской работы еще не было в городе, и подросток работал на заводе.

Вместе с тем Митрофан был достаточно осторожен: записался в разные общества с их членскими взносами, ходил на праздничные демонстрации, беспрекословно подписывался на займы и добровольные пожертвования на оборону во время войны. Из ряда незаметных рабочих не выделялся и своим скопидомством отнюдь не бахвалился.

Его поведение сегодня может показаться странным и смешным, но для прадеда мечта о даче, о кусочке земли при ней, была, наверное, смыслом жизни. Для осуществления мечты он вел борьбу с собственной жалостью, добротой, леностью, неверием. Этим самым он вел титаническую борьбу за жизненное призвание, за сложившуюся душу. Можно смеяться над размерами прадедовой цели, но трудно отказать ему в уважении за непреклонное упорство, внутреннюю независимость и противостояние колоссальному внешнему давлению.

Вся сила могучего государства и пропаганды вопила и взывала: «Откажись от земли и независимости, откажись от мечты! Стань платным слугой и наемным пролетарием, стань добровольно, не думай об иной доле. Доказывало по-разному, но очень действенно: кнутом конфискаций, ссылок и лагерей и пряником бесплатных путевок, нормированного рабочего дня, большого пайка, дешевых квартир

Но ничто не могло сломить прадедовой души, его устремлений. Правда, они стали совсем скромными: земля, хозяйство, крепкий дом урезались в «дачку». Потому что в рамках существовавших тогда установлений только такая мечта была дозволена и не грозила репрессиями, т.е. была осуществима. 102

Главным препятствием было лишь отсутствие денег, а на пути к их сбережению - просьбы и слезы жены и младших детей, которым уже не нужна была земля и "дачка", нужны были еда, одежда получше, книжки, кино, мороженое, т.е. потребление ради него самого. И вот семья начала противиться режиму экономии. Пошла настоящая борьба за утаивание части денег от "отцовского скопидомства", от всевидящего догляда. Шла она очень долго, развращающе долго, приучая одну сторону к изворотливости и обману, а другую - к подозрительности и мелочности.

И в этой атмосфере враждебных интересов мы с мамой оказались чужеродным включением, почти бельмом на глазу, вызывая неудовольствие обеих сторон. Конечно, ваш прадед не думал устанавливать власть на деньги взрослой дочери и ее мужа (уж он-то уважал чужую собственность), но то, как "широко" тратила дочь эти деньги на ребенка и себя, нарушало сложившийся в семье режим жесточайшей экономии, еще больше возбуждало дух протеста у жены и младших детей. Все попытки Митрофана склонить дочь к самостоятельному накопительству (это в те-то годы!) ни к чему не привели. Татьяна уже оторвалась от крестьянской почвы и не понимала смысла ни в земле, ни в деньгах на "черный день".

А от матери и младших брата-сестры Таня неожиданно для себя вдруг встретила ожидание полного денежного слияния с ними.

Согласно простой "семейной логике": раз живем вместе, то и деньги, откуда бы они ни взялись, давайте делить по-братски, поровну, по справедливости. Сегодня такое предположение и требование могут показаться нелепыми, но мы просто ничего не понимаем ни в тогдашних условиях жизни, ни в тогдашних жизненных представлениях. И действительно, жить в одной комнате с братом и сестрой, почти в голоде и нищете - и на разных деньгах и уровнях - хорошо ли это? справедливо ли? Видеть, как старшая сестра лучше их одевается, хотя и не гуляет с молодежью, тратит драгоценные деньги зря на ребятенка (например, новые галоши, хотя старые еще не развалились) и 103

сознавать, что они сами все свое детство ходили в обносках, хуже всех своих друзей и подруг, и сейчас, в наступившей юности, это продолжается - каково? Отсюда происходил этот оскорбительный для Тани мотив: "Ты уже замужем, уже старая, скоро тридцать лет будет, наряжаться совсем ни к чему, а у нас - еще все впереди, нам одежда больше нужна..."

Мать держала в таких пререканиях сторону своих младших и потому главных детей. И это сильно обижало Таню, гораздо больше, чем неудовольствие отца. Его она могла понять, хоть и не одобряла. Да он и не посягал на ее самостоятельность и равно относился ко всем. Мать же не могла проявить равной любви и привязанности ко всем детям, не могла понять необходимости защищать среднюю дочь от "справедливости" младших. Еще важнее, что она не могла понять и принять устремлений своего мужа. Прабабушка Поля выросла в относительно богатой семье, поэтому честолюбивые мечты о своей земле, об укреплении своего хозяйства ей чужды, посторонние, оставляли равнодушной. Она лишь пассивно подчинялась воле мужа и традиции. Сытое и не ущемленное мечтой о богатстве детство приучило ее к потребительскому (пролетарскому) стилю жизни, привило стремление брать от жизни все, что можно, сейчас и не строить далеких планов. Такой "легкий" склад Полиного характера вдруг оказался весьма соответственным послереволюционной эпохе, стилю жизни воспитанных при советской власти младших детей. Прадед же оказался антагонистом не только времени, но и жене. Потому и произошел столь глубокий раскол в семье Глобенок...

Меньше 15 лет прошло с тех пор, как Таня покинула деревню - и как все изменилось. Какими чужими оказались родные! Самым близким и понятным из них проявился прежде далекий и отчужденный отец. Приехав к матери и отцу, она не почувствовала ни на миг возвращения домой, в детство. И лишь поездки вместе с отцом на посадку и копку картошки под Можайск или иные места, отведенные заводу "Красная труба", неожиданно поднимали у нее прилив воспоминаний, ощущение возвращенного детства, зеленого поля, росяного утра, тяжелой 104

земли на лопате, уверенности от сильного отца рядом, радость от прекрасной жизни. Я это знаю, потому что именно эти поездки она вспомнила в последний год жизни, ими жила последние месяцы и дни. Может, в эти поездки вместе с отцом она в последний раз бывала маленькой девочкой или "гарной дивчиной" - и по чувствам, и по здоровью и по внешнему виду. 105

Хотя бы вот такой, как на фотографии 1945 года со мной на загородной "даче" заводского детсада. Кстати расскажу: приехав навестить меня, мама охнула от моего исхудавшего вида и немедленно забрала домой, несмотря на категорические 106

возражения детсадовского начальства. Надо признать, что это начальство, действительно, обнаглело, воруя у детей продовольствие самыми разными, скрытыми и даже открытыми способами. Одно из моих голодных впечатлений того "райского житья»: мы, дети, собираем в лесу грибы, нас хвалят и говорят, что сжарят добычу и подают на обед. Восторженное ожидание чудесного обеда завершилось горьким разочарованием. На тарелках каждого малыша оказалось по мизерной грибной кучке, зато огромное блюдо (как сейчас помню - не охватить), заваленное жареными грибами до неба, улыбающаяся повариха торжественно подносит улыбающейся воспитательнице или заведующей... А обман шоколадом? - Было объявлено, что от шоколада болят зубы, поэтому детям советовали возвращать свои дольки обратно. Поскольку я уже тогда всерьез мучился зубами, то возвращал все дольки до единой. И лишь мама меня потом просветила.

Прошли многие годы после войны, но отчужденность от родных не изгладилась до конца. По-деревенски большой семьи уже не было: все сестры и брат жили отдельными семьями, и лишь на праздники, на Пасху особенно, собирались у родителей. И, тем не менее, настороженное отстаивание своего положения у матери и обидчивость-не изживались. И особенно у моей мамы. И не в ее силах было бороться с собственными навязчивыми представлениями. Может, в годы войны ее настороженность и была нужна, но позднее она просто губила ее саму. Губила, переносясь на соседей, на мир, даже на мужа и сына.

В Германии. 1946-1948 годы.

Весной 1946 г. из Германии приехал отец и забрал нас обоих с собой. Кончилась война, и мы, наконец-то, были вместе. Но не в Харькове, а по месту расположения отцовской воинской части - в Германии.

Сохранилось одно фото бабушки Тани того периода. Группа офицерских жен авиационной части на фоне портрета "Отца Родного". Наверное, снялись после политзанятий. В 107

общем ряду сидит и моя мама. Снова повторилась довоенная история: сытая жизнь с мужем в кратчайший срок и уже окончательно располнила ее и превратила в знакомую вам "бабушку Таню". Даже многочисленные переезды и хлопоты (за 2 года - четыре переезда) не помешали процессу сытого старения. Переезды не могли заглушить главного нашего ощущения этих двух лет - удовлетворенности (может, радости) от свалившегося несказанного богатства и роскоши. Как сейчас помню: после тесного и шумного польского поезда (чемоданы и узлы) отец вводит нас ночью в огромную квартиру с множеством комнат, уставленных диванами, зеркалами, старинными часами, роялем (а для меня припасено маленькое ружье и сабля). И нам предстояло здесь жить. Ощущение сказки. Недаром люблю увиденный именно там наш фильм "Золушка".

Все понятно: брошенные немецкие квартиры занимались семьями советских офицеров, а брошенная мебель и вещи считались естественными трофеями. Сбежавших хозяев обратно не пускали, оставшихся немцев вскорости выселили, или, как выражаются теперь - переместили на Запад, объявив эти восточно-немецкие земли новой польской территорией. 108

Германия=Польша, г.Заган. Жены офицеров, 1947г. Вторая слева в нижнем ряду - Т.Д.Глобенко

Приехав в побежденную Германию, мы скоро очутились в союзнической Польше, что со временем отразилось и на положении советских военнослужащих: они должны были постепенно перебираться из городов в специальные военные городки, а в обращении с местными усваивать более вежливый, 109

менее барский той. Если в первые месяцы к нам приходили тихие немки и униженно выпрашивали стирку или иную работу за хлеб, а непривычная к этому моя мама не могла устоять против просьб немецких девочек (она просто давала хлеб), то в последнее время мы жили уже в сплошь русском военном поселке казарменного типа, квартира состояла всего из трех комнат (но мы помнили, что в Москве четверо живут на 9-ти метрах), а услужливых немцев уже выселили. После редких поездок в городские магазины женщины обычно возмущались вредными и высокомерными "панами" - польскими торговцами.

Однако первое впечатление господской жизни - и по богатой обстановке и по отношению окружающих (немки, стирающие белье) - было колоссальным.

Шел 47-й голодный в России год. Но здесь, в побежденной Германии и Польше, хлеба и продуктов было довольно. Многие, и мы тоже, отсылали домой продуктовые посылки. Но разве на всех - отошлешь? Голод в Москве подчеркивал здешнее благополучие.

Не знаю, насколько естественно восприняла бабушка Таня свое превращение из раскулаченной крестьянской дочери через советскую медсестру и жену офицера - в западноевропейскую барыню (фрау), у которой "немцы были на посылках". Наверное, как награду судьбы за разбитый и исчезнувший в Харькове дом, за все страхи и переживания в военные и предвоенные годы. А скорее просто как жизненную удачу.

Конечно, по-настоящему освоиться с ролью госпожи она не успела - уж слишком короток был срок. Но, наверное, именно с этого времени у нее начало появляться иногда новое выражение лица - спокойное, горделивое, советско-господское, чуть ли не торжественно-официальное. К счастью, для меня - только на людях и очень редко. Но вот осталось на некоторых фотографиях, и сейчас я думаю: может, это выражение было не только маской для внешнего употребления, может, она соответствовала и развивающейся сути? 110

Отодвинулась в сознании тема "черных воронов", материально "жить стало легче и веселее", а вот в маминых словах появилась (и надолго осталась) благодарность Сталину за "выигранную войну». Слова Молотова "Не было б у нас Сталина, не было б и победы" казались ей очень правильными. Один раз в компании за столом она даже несмело предложила выпить за Сталина-победу. Наступила неловкая тишина, которую снял один офицер: "Мы собрались здесь запросто, дружески, а в неофициальной обстановке такие тосты неуместны». Слова эти были очень рискованными, но, кажется, прошли для говорившего без последствий, а для мамы оказались хорошим, на всю жизнь уроком. Незабываемым чувством стыда. Я это хорошо знаю.

Чем была занята мамина заграничная жизнь? Офицерские жены обычно не работают. Не работала и Таня. Конечно, была «общественная деятельность офицерских жен", были политзанятия, были курсы кройки и шитья. Но глазное - начало школьных занятий сына, устройство дома и кормежка мужа. Откормить исхудавшего и вымотавшегося за войну Володю постепенно стало ее основной жизненной целью. О других детях она почему-то больше не думает. Не знаю - почему. До сих пор не понимаю. Не из-за тяжести родов - я бы помнил тогда отклики родительских обсуждений. А просто им тогда хватало одного ребенка. Правда, пройдет несколько лет, и уже в Москве, она будет горько жалеть о своей нерешительности, но поздно.

Конечно, Таня не была крестьянкой, но во многом унаследовала крестьянский характер своего отца. Как и он, она, видимо, не могла жить без собственной цели. При достигнутом материальном достатке и здоровом, благополучном ребенке целью стало благо и здоровье ее дорогого мужа. Во что бы то ни стало! Даже вопреки его собственной воле и, следовательно, в подрыв семейного согласия.

Есть мудрое правило: надежны невзгоды и поражения, в довольстве и покое таятся будущие несчастья. Принятая в богатые послевоенные годы Таней цель преследовалась ею в 111

течение всей оставшейся жизни - но без ощутимого успеха, и потому привела ее к раннему неврозу, потом к гипертонии и к гибельному обострению нефрита. Начавшаяся благодаря тогдашним ее стараниям хорошая учеба сына привела его через годы к "опасным вопросам", что обострило материнскую болезнь, заставило казниться за "неосторожное воспитание сына" ("лучше бы тебе стать рабочим").

Даже физиологически ей было вредно довольство. Хорошее питание сделало её толстой, почти с неизбежностью подготовило гипертонию. Иногда мне кажется, что сохранись тяжелые условия войны, полуголодная жизнь с естественными заботами о хлебе насущном, но без душевных терзаний о судьбе мужа и родных, моя мама еще долго была бы вот такой худой и сильной, прожила бы много дольше, чем ей удалось. Но легко гадать, так было бы или иначе. Труднее самому правильно действовать, даже если знаешь пользу несчастий или недоедания. Вот, например, мы с вашей мамой Лилей знаем бабушкин опыт, а все равно тянемся к более богатой жизни, бОльшим деньгам и обильной пище, хотя именно из-за них и умрем раньше срока. Есть логика давно усвоенных жизненных привычек и очень трудно, может, невозможно ее ломать. Уже привыкли так жить и не можем иначе.

Рождение невроза. Мазилово. 1948-1955годы годы.

Весной 1948 г. ваш дед в чине капитана демобилизовался и с семьей и многочисленным трофейным скарбом (по три офицерских семьи на товарный вагон) приехал в Москву, бросив нажитую военную специальность, променяв завоеванное благополучное положение на состояние временного безработного. Трудно понять, почему он это сделал. Конечно, из-за отсутствия высшего образования ему был закрыт рост в "высшие офицеры". Конечно, он соскучился по нормальной жизни в России, Но, наверное, были еще причины, из-за которых он так быстро и так решительно, против воли жены 112

(она хотела, чтобы он дослужил оставшиеся немногие годы до военной пенсии) демобилизовался и оказался в Москве. Он никогда и никому не раскрывал этих крутых причин, но, кажется, они - в том равнодушии, с которым командование части отнеслось к перспективе ухода одного из лучших авиационных механиков. Ваш дед привык работать в два-три раза больше положенного, не требуя соответствующих вознаграждений, а лишь искреннего уважения, чувства собственной необходимости, ибо служба в армии была его собственным «полем». Все было хорошо, когда интересы начальства совпадали с интересами службы. В иные же времена все расстраивалось. В годы послевоенного сокращения воинских частей люди совсем без охоты шли под демобилизацию в голодную Россию, и, конечно, в такой обстановке интересы собственные и своих личных друзей для командования значили много больше, чем интересы "качественного обслуживания" самолетов. Словом, "умри ты сегодня, а я - завтра". Для вашего же деда обида могла тогда звучать так: "Мавр сделал свое дело и не нужен"

Но, повторяю, все это - лишь мои домыслы, ибо в семье было признано: "Отец сам, по доброй и непонятной воле демобилизовался".

Поселились мы у прадеда, но не в его девятиметровке, а в купленной к тому времени "даче"... Сейчас уже нет практически той подмосковной деревни Мазилово, в которой стоял этот дом, и где прошло мое сознательное детство. Между станциями метро "Филевский парк" и "Пионерская", ближе к железной дороге, сейчас укоренились кварталы блочных домов. А раньше - тянулись три деревенские улицы, окруженные полями ржи, картошки или капусты. Поля перерезали два противотанковых рва, вырытые женщинами в годы войны и засыпанные лишь в начале 60-х годов. А ближе к лесу, который сегодня вдруг преобразился в маленький Филевский парк, по нынешней трассе метро текла речка Филька – прозрачная, веселая, с пескарями на песчаном дне в солнечных бликах, в высоких зеленых берегах (сейчас напрочь и безжалостно 113

срезанных и засыпанных). Когда же мы, мальчишки влезали на насыпь белорусской железной дороги, то за ней вдалеке виднелся синий лес, который казался нам за далью-даль. В таинственном лесу - все говорили это вполголоса - стоит дача Калинина или Ворошилова (на самом деле - кунцевская дача Сталина).

Сейчас ничто не напоминает здесь деревни, а раньше ничто не напоминало города. Сама же старинная деревня, получившая свое название от живших здесь "мазил" (по старинному обычаю, здесь смазывались колесные оси, готовя в путь обозы из Москвы на запад), имела обычный колхоз и полагавшиеся к нему магазин, правление и клуб-кино.

Историю покупки "дачи" ваш прадед рассказывал как мистическую: будто бы он явственно услышал голос: "Ты ищешь? - Иди", и он пошел... "Голос свыше" довел его до Мазилова, до полуразвалившегося большого дома, одна половина которого была брошена и закрыта, а в другой тесно жили хозяйка и ее дети. Муж у нее погиб, и занимать-топить весь дом она была не в состоянии. За 20 тысяч тогдашних денег он приобрел половину дома и 6 соток земли рядом с ним. Кстати, только что прошла денежная реформа 1947 года, сильно обесценившая все прадедовы накопления. Наученный этим горьким опытом, он, по известному правилу, теперь "дул на воду"и спешил-спешил "осесть на землю", не жалея полегчавших денег, решая судьбу свою бесповоротно. Наконец-то, у него снова появилась своя, пусть крохотная по размеру, но своя земля. Однако не успел он на ней обосноваться и что-то сделать - приехали мы и поселились, конечно, временно.

Так, временно, мы прожили здесь около 6 лет. Почти заново отстроили свою половину дома - с верандами, печью, фундаментом, хозяйственными пристройками - курятником, свинарником, дровяным сараем. В это обзаведение родители ухнули почти все привезенные с Германии деньги, все время и силы. Прадед же, в начале активно участвовавший в перестройке, потом отошел в сторону, предоставив зятю право 114

на инициативу и решения. Как будто, он приобрел землю, но тут же ее потерял. Почему же он так поступил? - Наверное, входил в положение дочери и зятя (деваться же им было некуда) и терпеливо ждал, когда им дадут московскую прописку и заводскую квартиру. А пока зять и сам неплохо обустраивает его "будущий дом" и землю. Так оно, собственно, и вышло.

В 1954-м году родителям дали-таки от завода две маленькие комнатки в том же самом доме, где жили старые Глобенки, и прадед с женой, старшей дочерью и внучкой перебрался на свою дачу. Наконец-то!

Казалось бы, старый "спор" прадеда с властями закончен. Власть, конечно, и думать не думала о каком-то споре с каким-то пролетарием из раскулаченных. Но для прадеда все иначе. Он снова жил не в казенном, а в своем доме. И утром мог выйти на свою землю. При пенсии, при "выведенных в люди" детях, при уважении от соседей.

Так бы ему дожить до смерти - и это было бы справедливой, хоть и малой наградой за все пережитое. Но... судьба была к нему безжалостной - Кунцево-Мазилово включили в черту города, слухи о перестройки деревни становились все упорнее, а с конца 50-х годов стали явью. Застройка массива "Фили-Мазилово" все ближе и ближе подвигалась к их дому, надрывая душу безнадежностью. Кажется, в 60-м году дом и сад снесли, заплатив какую-то ерунду, и всех четверых переселили в однокомнатную квартиру нового блочного дома. Снова в одну комнату этого человеческого муравейника.

Внешне Ваш прадед спокойно перенес эту последнюю катастрофу. Но только внешне. Вскорости его разбил паралич, потом он оправился, но почти не выходил из комнаты, и летом 1964 года умер.

Годы, проведенные нами в Мазилово, вспоминаются уже мною, как годы счастливого детства: стройка дома - в стружке и земле, игры с мальчишками и походы в лес и на Москва-реку, запруды на Фильке, сладость вишен и кислота яблок. 115

У родителей же был хлопот полон рот: отец после долгих мытарств устроился на якобы временной работе кладовщика на складе Трубного завода, да так и остался там до сегодняшнего дня. Мама же вернулась в медкабинет того же завода, правда не сразу, некоторое время работала на заводе "Москва-толь", от которого у меня остались в памяти списанные и запрещенные, изъятые из библиотек и отправленные на переработку в толь книги. Эти книги иногда и тайком приносила мне мама. До сих пор помню ее и свое недоумение, зачем нужно было уничтожать совсем новенькие книжки чудесных детских стихов Л.Квитко: "Анна-Ванна, наш отряд хочет видеть поросят, мы их не обидим, поглядим и выйдем..".

Ходить на работу приходилось пешком, далеко и долго, особенно в осеннюю и весеннюю грязь. А заботы с домом, курами, поросенком отнимали много сил. Нет, Таня не стала вновь худой и красивой, ибо голода больше не испытывала. Болезни у нее в это период не проявлялись. У нее хватало силы даже таскать на себе мешки с картошкой или отрубями для поросенка - быстро и радикально европейская "фрау" снова стала русской работницей. А когда я был в 5-м классе, она пыталась еще бегать со мной наперегонки ("Боже мой, как отяжелела, а ведь в детстве не могла нормально ходить, только бегала!")

Жизнь текла нормально, и только худоба мужа ей докучала. А он не мог жить иной, не напряженной жизнью: в деле, таком прозаическом и почти презираемом, как складирование и отгрузка труб потребителям, он проявил всю ту же добросовестность и старание, с которыми начинал раньше портняжить, потом комсомолил или ремонтировал изрешеченные немецкими пулями самолеты. Может, на фронте часто бывало труднее, зато было понятнее, откуда трудности взялись и почему нужно бросаться на их преодоление. Здесь же, в мирных условиях, понять и оправдать причины заводских "трудностей" и "порядка" он не мог и все силы ухайдакивал в их преодоление. С помощниками или без них, одному ли - все равно. Всю жизнь привыкнув рассчитывать только на 116

собственные силы, он и здесь оставался верным себе, не обращая внимание на кличку "чудак" (или даже грубее), приставшую с первых же месяцев работы.

Дедушка Володя и сейчас, спустя почти тридцать лет приходит на работу за час до начала и уходит позже. В первые же годы он возвращался домой не раньше 9-10 часов вечера, а иногда - лишь на следующие сутки (как на фронте). В цеху же не гнушался никакой работой: бывший офицер, нынешний мастер, он работал и на кране, и чальщиком, и кем угодно. Только бы не останавливалась погрузка...

Ну, как могла относиться к этому любящая жена? - Любая ругала бы его и пилила, что не бережет себя, не имеет гордости, не может заставить подчиненных и т.д. и т.п. Не была исключением и Таня - но без толку! Покладистый и исполнительный, когда речь шла о здоровье жены или интересах семьи и родственников, Володя был непреклонен, или проще, упрям, когда уговоры касались его лично. Изменить себя и переделать он не мог. И наверное, был прав в этом. Небезопасно переделывать себя в зрелом возрасте (за сорок). Тяжелая же, на износ, работа и отчаянная худоба вовсе не подорвали его здоровья. Он работоспособен даже сейчас, через тридцать лет. А Таня была убеждена тогда: "При такой жизни Володя проживет 3-5 лет, не больше 10-ти" и прикладывала максимум усилий, чтобы избежать своего страшного предсказания: вкусной едой (куры и поросята заводились в немалой степени именно из-за этого), попытками упорядочить режим и работу, наконец, долголетними и безуспешными попытками отучить от курения с расчетом: «Бросит курить - потолстеет - проживет дольше".

Но даже в последнем, кажется, наиболее простом средстве, Таня потерпела поражение. Если вначале Володя делал серьезные попытки избавиться от вредной привычки, то после нескольких неудач, поняв, что на нервной работе не может удержаться без курева, перестал и пробовать. Ожесточившись от непрекращающихся уговоров и упреков жены, перестал и слушать ее на эту тему. Только молчал. 117

Впервые и неожиданно для себя Таня наткнулась в своей семейной жизни на неодолимую стену, много лет пыталась ее преодолеть, но в результате разбилась сама.

Последняя и отчаянная попытка ее относится уже к периоду нашей жизни в заводском стандартном доме, сразу же после переезда. Прекратились хлопоты мазиловского дома и двора, и мамины силы еще больше сконцентрировались на муже. С другой стороны - места для курения в наших комнатках было меньше, чем в Мазилово. Короче говоря, проблема обострилась.

Было перепробовано множество рецептов, помогающих бросить курить - множество средств и таблеток. Наконец, дошли до последнего - до записи на прием к модному врачу-специалисту, отучавшему людей от курения гипнозом и еще чем-то. С огромным трудом, после долгих просьб и ожидания, Тане удалось записать мужа на прием и лечение. Наконец, она, торжествуя, сообщила, что назначен день и час приема. Осталось только пойти и... вылечиться. И вот тут происходит тот самый бунт: Володя категорически отказывается идти на прием. Навсегда!

Сначала Таня просто не верила, не могла поверить: «Да, он давно уже потерял веру в силу своей воли, давно махнул на все рукой, на ее уговоры и надежды, но тут-то как раз успех гарантирован, гипноз действует помимо воли и выдержки. Да и как можно не пойти, когда затрачено столько сил, труда, чтобы добиться приема? Столько нервов и лет жизни ушло в этой изнурительной борьбе за его же здоровье! Разве он может отказываться именно сейчас, на пороге успеха? Ведь обещал, всегда обещал бросить курить, еще до женитьбы обещал..."

Нет, худшей измены она не могла себе и представить. Все дни до дня приема плакала и уговаривала. Но он, не веря в очередной женин рецепт (сколько уже было их перепробовано), решает на этот раз выдержать характер до конца, чтобы больше его не воспитывали, и конечно же, выдерживает. Она с отчаянием наблюдает, как истекает срок явки на назначенный прием у специалиста-кудесника. Истекает неотвратимо. 118

Надеется на чудо: что муж в последние минуты опомнится, придет с работы, и они поедут, пусть даже немного опоздают и ей придется извиняться. Ради бога, сколько угодно раз! Как она умоляет его свершить это чудо!

Но чудо не происходит. Муж приходит, как всегда, поздно. Делает вид, что ничего не произошло. О чем же может быть теперь у них речь, когда он изменил тому самому первому, еще в Харькове до замужества молчаливому обещанию: угадывать и исполнять все ее желания? Как с коробкой шелка... А сейчас он не то что угадал и исполнил, а просто растоптал ее самое главное, самое заветное желание. О чем же теперь разговаривать?

Но будем справедливы. Он совсем не изменял своим главным обязательствам. Он просто стал со временем опытнее и понял, что невозможно выполнять все желания жены, что многие из этих желаний относятся к нему самому и если их все и беспрекословно выполнять, то от самого себя ничего не останется. Ей же от этого будет потом хуже.

Конечно, ваш дед зря так резко повернул в те дни - от беспрекословного подчинения к каменному отказу. Такие крутые повороты не могут не действовать разрушительно на женскую психику. Он просто не догадался, как было важно для Тани сделать эту последнюю попытку. Наверное, она тоже была бы неудачной, и курить бы он не бросил. Но зато не было бы такого резкого разлома сложившихся семейных отношений, Таня не потеряла бы в тот момент веру в него как близкого человека, того самого - с подарочным шелком в руках.

Однако ошибки становятся нам ясными лишь много позже...

А тогда Таня собралась немножко и ушла из дома. Недалеко ушла - к отцу и матери в Мазилово. Ушла серьезно. Надолго, может, навсегда... Я смутно помню эти странно пустые дни, когда мы с отцом выжидали ее возвращения. Мы были совершенно в нем уверены и не ошиблись. Действительно, куда ей деться? При своем доме, при подростке-сыне, при негулящем и некормленом муже - разве можно уходить только из-за 119

мужниного курения? Смешно - никто не поймет... Разве объяснишь кому про "человека с шелком"? Да и сердце за ними, брошенными, болит. Чем дальше, тем больше.

И мама вернулась к нам. Только не вернулось к ней здоровье, ее психическая цельность, ненадломленность. Мир в душе был сломан и лишь наскоро непрочно склеен. Бессонница, раздражительность, подозрительность теперь никогда с нею не расставались. Довольно скоро ей оформили 2-ю группу инвалидности с записью в книжке: "общая нервная болезнь" (или что-то в этом роде).

Может быть, я преувеличиваю связь нервной болезни с описанной историей, но какая-то связь все же была. Внешне мама стала тише и спокойнее даже, меньше входила в отцовские дела и интересы по работе, не делала новых решительных попыток ликвидировать его курение и поправить худобу. Сын пока рос нормально, хорошо кончил школу и, выполняя желание родителей, поступил в хороший институт учиться дальше. Жизнь катилась по заведенному порядку, без особых всплесков и треволнений, без событий, заметных для меня, занятого собственными проблемами.

Только теперь мне ясно, что именно этой "тихости", смене равнодушием прежнего деятельного напора надо было не радоваться, а ужасаться. Ибо они признаки неизлечимого упадка, потери жизненной цели, начала смерти. Ибо человек не может жить без цели.

Как многие женщины, бабушка Таня росла, училась, чтобы работать, работала, мечтая найти друга и создать семью, поддерживала семью, чтобы сберечь и охранить мужа и вырастить сына. Теперь муж сделал безнадежными и бессмысленными ее старания, а сын вырос, перестал нуждаться в опеке, естественным ходом вещей отдалился и стал просто холоден.

Гибель жизненной цели можно еще пережить в молодости, когда здоровое тело пересиливает духовную немощь и вынуждает к поиску и нахождению новой цели, ради которой следует продолжать жить. В старости этого обычно не 120

происходит, не получается. Мудрая природа, неукоснительно заботящаяся о том, чтобы старое умирало, освобождая место под солнцем новому, молодому, обычно благосклонно смотрит на стариков, не меняющих ритма своей жизни, неуклонно преследующих поставленную когда-то жизненную цель, в чем бы она ни состояла: в научных исследованиях, в садоводстве или воспитании внуков. Заведенный режим работы, выполняемый с охотой и воодушевлением, отгоняет болезни и сохраняет жизнь насколько это возможно для биологического организма. Потеря же цели, а вместе с нею и стимула к работе, уступки усталости, стремление к "отдыху" и бездеятельности ведут к самоликвидации человека, к самоисчерпанию. И никакими средствами нельзя внести извне в угасающую жизнь новую цель. Ухудшающееся здоровье препятствует целеустремленной работе, а здоровье ухудшается от отсутствия цели и нормальной жизни. Такая порочная спираль - удел наших пенсионеров - закручивает старых без спешки, но до конца.

Кажется, немногое отняли у бабушки Тани - лишь надежду существенно улучшить здоровье мужа, отучить его от вредной курительной привычки, все же остальное - при ней по-старому. Но оказывается, все оставшееся потеряло смысл, цену, как будто соль вынули из приготовленной уже пищи. Ей всего 40 лет, самый расцвет, середина жизни, однако, это уже надломленная, грустная жизнь, как будто до инерции, по обязанности, а не по любви.

Лишь гораздо позже той ссоры, начали проявляться эти следствия распада - не только в здоровье, но и в поведении. На работе она отказывается от должности старшей медсестры - начальника заводского здравпункта, и вместе с тем - от всяких перспектив по службе, от медицинской учебы, совершенствований. Как рефреном к этому спаду служат периодические повестки из военкомата, вызывающую военнообязанную Глобенко Т.Д. на переаттестацию, причем, раз от раза ее воинское звание снижается: от лейтенанта к сержанту или ефрейтору, рядовому и, наконец, списывают в отставку. 121

Дома тоже наступают перемены, ощущаемые мужем и сыном, как облегчение, но на деле - зловещие: уже нет у мамы той погони за чистотой, что была раньше, нет обязательных ранних подъемов по утрам, чтобы успеть нас сытно и вкусно накормить и за одеждой проследить, теряется интерес даже к самой готовке, которая было, может, главным ее пристрастием. Даже интерес к красивой женской одежде, к красивому материалу, становится каким-то академическим.

Рождение гипертонии. Фили.1955-1965 годы.

Болезнь угасания началась, но, слава богу, в последующие годы были и радостные перемены, как переезд в новый кирпичный дом на Багратионовской, поездки на море и в деревню, но были и крупные неприятности, связанные на этот раз со мной.

В 1961 году меня исключили из комсомола и едва не выгнали с последнего (дипломного) курса института. От матери скрыть это было невозможно.

Когда, после грозы, она пыталась сама с собой выяснить корни несчастья, то перечисляла и свои "дурацкие разговоры о колхозах", и мое излишнее увлечение книгами, и как она его поощряла, и дружбу со странными, опальными учителями в школе, и чрезмерную самостоятельность...

Первые признаки моего грехопадения проявились еще в 1955г., когда я отдал уважаемому историку и директору школы на консультацию свои недоумения в письменном виде после чтения "Краткого курса истории ВКП (б)". Ответов на свои вопросы я не получил, зато с заводского парткома затребовали данные об отце на предмет выяснения причин уклонений сына. Случись такой казус год назад, судьба моя и всей семьи изменилась бы быстро, решительно и бесповоротно (сколько таких юнцов арестовывали главным образом за разговоры в своих компаниях).

На мое счастье уже готовился XX съезд, и коренные перемены готовились не в моей судьбе, а в судьбе всей страны. От меня же доброжелательные учителя потребовали только 122

сжечь все "неправильные бумаги". По настоянию родителей я, как обещал, сжег наиболее сомнительные из них на газовой плите.

Последующие, уже институтские годы, когда страна, а вместе с ней и мои родители воспринимали с удивлением, облегчением и осторожным недоверием все разоблачения культа личности и ослабления системы страха, для части молодежи было временем внутреннего освобожденного развития. Процесс личного освобождения для каждого должен был неминуемо натолкнуться на внешние ограничения и противодействия, т.е. привести к столкновению человека с системой официальщины. Для разных людей этот кризисный момент наступал по-разному и в разное время. Для некоторых - сразу после XX съезда и венгерских событий (кстати, отмечу, что тогда я был искренне рад вводу в Будапешт советских войск), для других - в 1968 году, для большинства этот момент еще не наступил. Для меня же «час Икс" настал в 1961 году, перед ХХП съездом партии (кстати, почти в то же самое время этот «час» наступил и для генерала Григоренко П.Г.).

Не буду здесь подробно рассказывать о тех, наверное, самых важных в моей жизни неделях. Только скажу, что главное мое преступление заключалось в документе "Критика проекта программы КПСС", направленном в ЦК, и "провокационном" выступлении на факультетской комсомольской конференции. Я был исключен из комсомола с шумом и гамом за "неубежденность в марксизме-ленинизме, клевету на советскую деятельность (назвал выборы в Верховный Совет - ширмой партийного руководства) и неправильное понимание товарищества (не назвал имени комсомольца, с которым доверительно беседовал на острые темы)". Мое исключение из института было делом предрешенным, и лишь личное расположение ректора и мое последующее "покаяние" по некоторым пунктам позволили мне все же получить диплом в 1962г. Если для меня самого все произошедшее казалось неожиданной лавиной, землетрясением, то важно представить 123

себе состояние родителей, особенно мамы, когда все узналось. По ее поздним словам, она "словно окаменела"

Когда пришлось все открыть, я ожидал моря упреков и слез. Но ошибся. Мама была тиха и спокойна. Меня это приводило в замешательство. Конечно, в 1961 году мне уже не грозила тюрьма, но исключение из института и испорченная навсегда трудовая биография казались обеспеченными. Стычки и обиды у меня с мамой раньше бывали по гораздо более мелким поводам.

Все же и тогда я понимал, что "тихие" мамины переживания не могут не сказаться отрицательно на ее здоровье, на нервах. И острое чувство вины еще больше тяжелило мое подавленное состояние.

В конечном счете, все обошлось, я получил диплом и уехал по распределению в подмосковный город Коломну. А через полгода был даже принят в комсомол. Заново. Тем самым исключение из ВЛКСМ стало из анкетного факта неким необязательным к упоминанию частным фактом биографии (так мне казалось).

Начались иные, более радостные и важные события. В Коломне возникла наша с мамой Лилей семья, родился и рос Артемка. Но все же в Коломне мы не чувствовали своего дома и почти каждое воскресенье уезжали в Москву, к родителям: отдыхать, отъедаться и встречаться с друзьями. Я еще больше отдалился от родителей и лишь краем уха слышал мамины жалобы и тревоги. К ставшим уже привычными сетованиям на почки, бессонницу прибавилось новое слово - гипертония - повышенное кровяное давление. Распространенное и неприятное слово. Новая болезнь развивалась постепенно. Год от года давление крови у нее все увеличивалось, самочувствие становилось все хуже, а периоды поправки все реже. И хотя сильными дозами лекарств или летним отдыхом удавалось снизить давление, вернуть иллюзию здоровья - это бывало лишь временным облегчением. Откуда могла взяться такая напасть? Для меня ответ ясен: в те годы у моей мамы не было больших переживаний, чем связанные со мной. 124

От родителей бабушка Таня получила хронический нефрит, от мужа - нервную болезнь, от сына - гипертонию. Самые близкие и дорогие ей люди оказались причиной ее болезни, и, в конечном счете - гибели.

Не подумайте, что я говорю это ради лицемерного кокетства или жалости. В том-то и дело, что даже сейчас, когда ясно вижу, сколько терзаний я причинил своей так рано умершей маме, я не каюсь и не жалею о своем тогдашнем поведении. Это страшно, но, наверное, и естественно, что именно близкие губят родного человека. Потому что к близким своим человек не равнодушен и именно от них нисходит на него вместе с радостью и основная масса огорчений и неприятностей. И гибель. Но, сознавая это, не надо забывать и первое - от близких исходит и радость. Сама жизнь.

Да, конечно, бабушка Таня получила от своих родителей, от деревенского "беганья босиком по снегу" пожизненную гибельную болезнь, неустойчивость психики - от сиротской юности, огорчения от родительской холодности и непонимания в последующей жизни. Но разве можно забывать, что только от них она получила саму жизнь, счастливо детство, чувство уверенности от присутствия живых родителей в мире, от их помощи. Ведь она и умерла на руках своей матери, так и не испытав горечи полного сиротства. Хоть в этом была счастлива до конца.

Да, Таня погубила свои нервы в борьбе за здоровье и благо своего дорогого мужа, чуть ли не головой пытаясь пробить стену упрямого отстаивания своей самостоятельности. Но именно он - был главным и единственным другом в ее жизни, целью и смыслом ее жизни (мне сейчас неожиданно вспомнилась ее запальчивая фраза, над которой я долго измывался: «Все - плохие, кроме твоего отца, да и он слишком простак"). Если бы она так не любила своего Володю, разве стала бы добиваться и разбивать себя до болезни и надрыва? Наконец, моя мама заработала себе гипертонию на своем сыне. Но разве в силах она была не прощать меня, не заботиться, не радоваться каждому моему (в последние годы - не частому) 125

посещению. «Вот пришло мое солнышко", - так раскрылась она в предсмертные месяцы, а раньше не могла б быть столь откровенной.

Мы живем и питаемся соками, силами, нервами близких своих. Родителей своих прежде всего. Ведь к нашим бедам и неудачам они относятся ревностнее, чем к своим собственным. Но дети, я уверен, не должны из родительского здоровья делать культ, из-за боязни их огорчить не выходить из-под родительской воли и желаний, отказываться от самостоятельности. Да, родителям очень больно, переживания за детей укорачивают их жизнь. Но будет плохо, если дети будут на них оглядываться и не решаться на рискованные поступки, по своей воле и разумению. Достойная человеческая жизнь прекратится, если дети не будут убивать горем своих родителей...

Вот почему я не раскаиваюсь в маминых переживаниях.

Одной семьей. 1961-1968 годы.

Ваша мама и Артемка перебрались в Москву в конце 64 года, я в начале 65-го. С марта мы уже все вместе жили на Багратионовской, в той самой комнате, где живет сейчас один дедушка

Шумно стало тогда в тихой квартире. Бабушка Таня вдруг очутилась настоящей бабушкой, в большой семье с невесткой и внуком, и не знала, как себя вести.

Вопрос об отношениях с будущей невесткой ее давно волновал, задолго до моей женитьбы. Любила повторять мне предание, по которому в раю до сих пор стоит незанятым золотое кресло для свекрови, угодившей невестке.

Живя при долгой борьбе своей мамы с отцом из-за "мелочей", как мне тогда казалось, я вырос в уверенности, что у нее тяжелейший, нетерпимый характер, осложненный болезненностью, что если мои "вольности" она терпит по природной любви к сыну, то с невесткой ужиться не сможет. И 126

потому сразу же и честно (так мне тогда казалось) предупредил маму Лилю: "Ужиться с моей мамой очень трудно. Но из-за прописки нет другого выхода. Придется терпеть". Сейчас вижу - неправильно тогда сказал, оклеветал невольно бабушку Таню. Она была на удивление сдержана и терпима. Она любила своего первого внука и ей было важно сохранить мир в семье.

Было очень трудно жить больному человеку в одной комнате с ребенком и взрослыми детьми, но думаю, что именно в это время жизнь ее снова заиграла поздними красками и смыслом. Бабье лето. Сын, хоть и с трудом, но вернулся - понятым и домашним, без идеологических вывертов, под ногами ползал внук, а будет, наверное, и второй. Невестка оказалась сносной, хотя и не без недостатков по молодости и беспечности. Впереди маячила перспектива получения отдельной квартиры с тихим углом, перспектива жизни заботливой и уважаемой бабушкой в семье сына. Идеал спокойной и достойной старости. Конечно, не бог весть что - старость все равно не радость, но все же не мрачное одиночество с не нуждающимся в заботах мужем. Ради такого будущего стоило терпеть и приспосабливаться к невестке. Насколько хватало сил.

Однако не всегда терпения хватало. Обстановка однокомнатной жизни в шуме и на виду, уже накопленные болезни и нервозность не давали осуществляться её благим планам. Конечно, мы с вашей мамой тоже не сахар, а тогда - тем более мы не были сладкими. Не думаю, что мы и вправду были большими эгоистами, нетерпимыми к чужим советам, резкими в решениях и воспитании, «извергами» по отношению к детям, но что-то в этом, конечно, было. И уж понятное дело, ярились от любых видов поучений и нотаций. Их мы только терпели, мечтая все больше о будущей раздельной жизни. Особенно выматывали споры по поводу наших туристских отпусков и поездок, право на которые приходилось пробивать через раздраженные споры и чуть ли не слезы. И всё же, если мы терпели «временные трудности» и набирались вежливости и обходительности, то бабушка Таня, наоборот, уверялась в 127

будущей совместной жизни. Уж лучше бы мы сразу и определенно говорили ей правду, лишали иллюзий. А с другой стороны, как можно лишать больного человека надежд, когда еще ничего не известно: живем вместе и, кто знает, сколько еще будем жить?

ВладимирКлиментьевич и Татьяна Дмитриевна иа свадьбе Маруси Гордеевой, 1965 год

В 1967 году была куплена дача в Усадково, вернее, садовый участок с землей, яблонями и домом. Эта покупка не была исполнением давнишних, заветных желаний моих родителей, как это часто бывает. Нет, они даже сомневались перед покупкой и спрашивали у нас совета. Но уверен, вздумай мы их отговаривать - не были б услышаны. Сомневались они сознанием, а действиями их руководила глубокая, непреодолимая интуиция.

Вступление в садовый кооператив - это лишь форма извечной "покупки земли", закономерного возврата к земле таких крестьянских по воспитанию людей, как мои родители. 128

В маминой жизни покупка дачи была, наверное, последней и благодатной радостью, позволившей ей протянуть еще несколько лет жизни после потрясения 1969 года. Здесь, в грибном лесу, на свежем воздухе, вдали от шума и споров, в окружении понятных хозяйственных дел (многое ей стало уже не под силу из-за гипертонии), она отдыхала и набиралась сил, чтобы выдержать новую зиму в городе.

Нашел себя на даче и мой отец. Для него, утратившего к этому времени веру в значительность своей заводской работы (пришлось молча признать справедливость Таниных упреков и аргументов в прежних спорах, но как горька и не нужна ей оказалась эта "победа"), возвращение к настоящей земле, к работе на ней оказалось целебным. Он снова, в который раз, проявляет все свои лучшие качества трудолюбия и упорства в перестройке и достройке дома, кухни, в перепланировке по своему вкусу сада, в обзаведении пчелами и пр. и пр. Ваш дед и сейчас остался таким же, и только смерть бабушки Тани подкосила его, окрасила все эти хлопоты бессмысленностью, выбила из жизненной колеи. Я не могу ничем ему помочь, остается только молить судьбу: «Дай Бог ему найти новую!"

Ведь раньше, как бы он ни "тянул-работал", как бы ни хлопотал, но тайной или явной заводилой его действий, центром распоряжений, была, конечно, бабушка Таня. А она понимала просто: для той большой семьи, в которой ей суждено жить заботливой бабушкой, нужен дом. Летний дом устраивался на "даче", зимний же дом (в виде отдельной двух-трехкомнатной квартиры) мало зависел от наших личных усилий и почти не подвигался в общей заводской очереди» на улучшение жилищных условий".

Разъезд. 1966-1974 годы

Только в 1968 году, за месяц до рождения Гали, когда юридически нас стало уже шесть человек в одной комнате, из которых один - инвалид II группы, а другой -грудной ребенок, завод откликнулся на давние заслуги моих родителей, отдал одну из освободившихся в доме комнат (в соседнем подъезде) в 129

наше распоряжение. Это было, конечно, совсем не то, о чем бабушка Таня официально просила (отдельную квартиру на всю семью), но неплохим временным выходом из положения и укреплением наших позиций в заводской очереди .

Иначе смотрели на ситуацию мы с Лилей. Предложение отдельной комнаты в том же доме показалось нам счастливым подарком судьбы: жить отдельно от родителей по своей воле и в то же время - рядом с ними, рядом с их помощью и заботой. А мама не понимала нашей радости. С некоторой грустью я говорил ей: "И все же жаль, что нам не дали большой квартиры. Разъехаться легче, чем съехаться вновь."

Но человеку не хочется думать о плохом. Часто столь проницательная и подозрительная, моя мама, поддаваясь нашей радости и собственному желанию отдохнуть от шума, не чувствовала беды, не понимала, что ее только что созданная и укрепившаяся мечта-цель о большой семье - новый жизненный стержень гибнет, рассыпается, теперь уже навсегда.

Сам я, кажется, сознавал всю безнадежность положения и потому тянул с объяснениями, не желая разрушать необходимые ей для жизни иллюзии. Тянул, пока мог. Но тем горже было её наступившее разочарование.

Правда, перед зтим начались очередные неприятности со мной. В конце 1968 года меня проработали на заводе за "подписантство" (под возмутительными с точки зрения властей, но очень мягкими по форме просьбами: о пересмотре суда над демонстрантами на Красной площади 25 августа 1968 года и о возвращении крымских татар на родину). Кроме ощутимых реальных последствий той проработки (понижение в должности, исключение из аспирантуры, предупреждение об увольнении) были гораздо большие моральные последствия для моих родителей.

.

Для меня проработка 1968 года прошла много легче потрясений 1961 года, для них – тяжелее. Правда, и в 1961 году моя история не прошла мимо заводской "общественности» (со мной, кажется, даже беседовал секретарь заводского парткома 130

на предмет возможного оказание помощи). На тогда моих родителей просто жалели, что их "мальчик" почему-то оступился и стремится "исправиться". Сейчас же положение было совсем иное: я работал на том же заводе, был у всех на виду, своими поступками "марал" уже не какой-то институт, а честь самого завода. Мало того, история повторилась, следовательно, я был уже "закоренелым", «рецидивистом", тем более что, несмотря на давление, не желал ни каяться, ни переубеждаться. Действительно, "закоренел". С каким бы удовольствием заводское начальство уволило столь неудобную личность, но не было на то верхнего согласия (всех подписантов стригли под одну гребенку - проработками и предупреждениями, а увольнять всю массу - слишком много "визга" будет).

Вся история моего "осуждения» в 1968 году разыгралась прямо на глазах отца и матери, в среде их давних знакомых, внутри взаправду им «родного» коллектива (пусть даже небезразличного только). Их сверстники и знакомые, дышали и дышат еще воздухом сталинских чисток и проработок. И если для верхнего начальства мои "проступки" не кажутся такими уж тяжелыми, а родительской вины они совсем не видят, то для многих членов "родного коллектива" вина моих отца и матери казалась несомненной. Ведь они воспитали настоящего "врага народа". Времена, жалко, другие. Официальных осуждений произносить нельзя, но словесных и "частных» было сколь угодно (в основном, правда, от лиц, лебезивших перед начальством). Странное дело, но мне лично на заводе было много спокойнее и увереннее, чем отцу и маме. Даже через много лет после моего ухода с завода им напоминали и тыкали в нос моей историей при всяком удобном случае. И может, те самые людишки, которые со мной самим разговаривали в то время вежливо и внимательно.

Положение осложнилось приездом перепуганных Лилиных родителей - вашей бабушки Фаины и деда Коли, чтобы "спасать дочку и внуков". Но что они могли сделать? Только переругались с нами и моими родителями, 131

недвусмысленно бросив им упрек в плохом воспитании сына, который губит их дочь и внуков (все тот же упрек и воспитании "врага народа"). Каково это было слышать матери?

Прежде неплохие отношения теперь испортились и больше не восстановились. И вину за то я обязан принять на себя.

Конечно, всё походит. Прошла и острота моей проработки. Все успокаивалось, и я осваивался с новой для меня ролью заводского "диссидента". Из всех оргвыводов на мою голову наиболее чувствительным оказалось не отстранение от исследовательской работы (так я и не провел ни одного опыта на близкой к окончанию экспериментальной установке), а предупреждение об увольнении и вынужденное в связи с этим стыдное решение не подписывать больше протестов. Примириться с этим трудно до сих пор. В этих оргвыводах я и не заметил такой "мелочи", как приостановление нашей заводской очереди на жилье. В завкоме родителям объяснили, что все прежние обещания - недействительны, что ни о каких жилищных переменах для "Сокирок" не может быть и речи. Знали б - в апреле второй комнаты ни за чтоб не дали. А могли бы не дать - в марте 68 года я поставил свою подпись под протестом по суду Галанскова-Гинзбурга, но она "затерялась", не дошла до КГБ и западной печати. Поэтому я не попал в весеннюю "проработку" и на меня выписали комнату, имевшую огромное значение для нашей семьи. Такова цена "затерянной» подписи.

Для нас с Лилей потеря жилищной перспективы на заводе не была чувствительной в ряду прочих бед. Другое дело - для моей мамы. Вот когда она реально поняла, что ее мечта жить вместе с внуками заботливой бабушкой отодвигается в бесконечность. К тому, что сын у нее вырос «непутевым", она все же привыкла и не огорчалась, что ему закрыта карьера административная или научная. Но перспектива жить до смерти в коммунальной квартире с нелюбимой соседкой - показалась ей тогда невыносимой. 132

Как раз в этом году отцу исполнилось 60 лет, и он ушел на пенсию, а вместе с ним, по инвалидности ушла на пенсию и мама. Но долгожданный приход пенсионной свободы не доставил им радости. На зиму дача была нежилая, дети и внуки хоть и жили рядом, но совсем отдельно, старались просьбами и участием не тревожить. Что же делать со свалившимся свободным и пустым временем? - Вернуться на работу? Но как тогда быть с идеалом и мечтой уважительной, спокойной старости среди внуков? И неужели она обречена до гроба тащить лямку суточных дежурств на заводском здравпункте?

Конечно, завод теперь не даст им отдельной хорошей квартиры на всю семью. Но может, найти ее самим? Бабушка Таня пробует искать, но ничего толкового не находит. Остается только сменяться комнатами с ее соседкой и получить двухкомнатную квартиру в нашем же доме. Что нам и предлагается

Вот когда мне пришлось повертеться, убеждая не торопиться с решением, убеждая, что это не выгодный обмен (мы теряли 9 кв. метров жилой площади), что следует подождать другого варианта или перемены заводского решения. Что ей, больной, будет очень трудно слышать плач маленькой Гали, даже в соседней комнате. Ничто не помогало - мама поняла всю опасность.

Пришлось сказать прямо и определенно: "Нет, мама, сейчас мы съезжаться не будем, Лиля не хочет, и я ее понимаю".Все. После этих слов объяснений больше не нужно. Мама давно могла бы догадаться, но не хотела этого делать. Тут же ей пришлось увидеть сразу и полностью всю непереносимую правду: дети и внуки не хотят и не будут с нею жить вместе... Потом, годы спустя, она рассказывала: «Я почувствовала, что меня гонят, как собаку. И кто гонит?- единственный сын..."

Свет померк для бабушки Тани.

Может, даже сильнее, чем в катастрофе 1955 года после Володиного отказа идти к врачу. Ведь теперь ей было больше лет и еще хуже, намного хуже здоровье. Жизнь снова потеряла смысл и цену. И снова, еще плотнее обступили болезни. 133

Сразу же после этого она заболела. Простуда, потом обострилась гипертония, небывало высокое давление. Несколько недель лежала дома, в соседнем с нами подъезде, нам не звонила, как будто ушла в молчание. Только дедушка Володя ее выхаживал, да прибегал проведывать маленький Артемка. Я же, пристыженный, не показывался. Боялся новых слез, уговоров, жалоб. Дел было всегда достаточно, хватало и поводов, чтобы убедить себя в недостатке времени для визитов к матери.

Сейчас я вижу - здесь моя большая вина, себя жалел, свои нервы. А ведь мог бы и ходить, и слушать сетования, и оправдываться, чем снял бы немного ее душевные терзания, притушил их своим виноватым видом.

Я не раскаиваясь в тех огорчениях, которые причинил ей в 1961 и 1968 годах неугодными для властей поступками. Эти огорчения были неизбежны, да и не они нанесли ей основной непоправимый вред. В глубине души она понимала, что у взрослых детей - своя дорога. Но разрушение цели ее собственной жизни, холодное оставление ее без поддержки, в одиночестве с мужем - такого предательства она мне, наверное, так и не смогла простить. Хотя и не заговаривала об этом. А сейчас я именно в этом горько каюсь. Горько, потому что поздно. Сделанного иль не сделанного не вернешь. ..

В конце концов, бабушка Тани попала в больницу. Там ею основательно занялись, с помощью высокоэффективных лекарств снизили страшно высокое давление, подняли на ноги. Скоро после возвращения она вернулась на работу. После лета вернулся на работу и дедушка Володя, и зажили они вдвоем так, как жили раньше без меня.

Но от высокого давления и бессонницы бабушка Таня избавиться теперь не могла. Ей все мешало спать – холодильник, настенные часы, шум на улице. Она стала как бы порченой. И хоть вышла на работу, но ее трудоспособность резко снизилась. Даже обычную домашнюю работу она делала уже с трудом - не могла стирать, мыть полы, с трудом ходила в магазины. Только готовка еды была пока в ее силах. 134

Вся оставшаяся энергия уходила у нее на работу, за которую она теперь держалась, как якорь спасения. Стремление заработать максимально возможный для медсестры размер пенсии стало ее квазицелью. Коллеги-медсестры ей мирволили, часто подменяли на дежурствах в периоды ее болезней (негласно). Так она дотянула до 1975 года. Только весной 1975 года, когда ее выписали из больницы как безнадежную, она была оформлена на этой самой "максимальной пенсии" и получила ее в первый раз. Второй раз эти деньги получал уже дедушка Володя сразу после ее смерти. Тратил их не на жизнь, а на похороны.

Но это - позже.

А тогда, шесть лет назад, на нянченье маленькой Гали сил у бабушки Тани оставалось очень мало. Смертельно обиженная на нас в те годи, она обычно не соглашалась помогать, но когда мы решительно оставляли Галю на прабабушку Полю, она не выдерживала и приходила к ней сама.

Правда, шум от живой Гали утомлял ее гораздо больше, чем Артемка. А нам это служило лишним подтверждением невозможности совместной жизни: "Видите, мама, Вам даже день трудно пробыть с детьми, а если все время?" - И она соглашалась, в общем, с такими доводами. Хотя звучали они для нее, может и так: «Что ж мама, Вы уже старая и больная, ни на что не способны, потому живите от нас подальше. Лучше будет". Но где нам было понимать такие тонкости, когда понимать их вовсе не хотелось.

Да и не до тоски теперь стало бабушке Тане. К ней придвинулась вплотную и нешуточно главная опасность - гипертония. Гипертония сделала ее слабой, инвалидом в полном смысле, противной самой себе ("инвалид" или "кусок инвалида" одно из худших ругательств вашего прадеда Митрофана). Отбросить эту немощность, вернуть себе силы и здоровье - стало теперь ее главной заботой. Борьба за жизнь постепенно становилась главной целью ее жизни, а я не понимал этого и думал, что мать стала еще более терпимой и не поминает больше про совместную жизнь. Вернее, заводились иногда такие 135

разговоры, мы сами делали попытки найти обмен своих комнат на 3-х комнатную квартиру, и эти попытки воспринимались бабушкой Таней благожелательно, но спокойно, без лишнего интереса. То ли потому, что она уже не верила в совместную жизнь, то ли потому что ей было уже не до планов этой совместности, не до тоски от будущего одиночества. Перегорело. 136

Бабушка Таня с Сережей и Артемкой. 137

Стремления ее стали стягиваться вокруг выздоровления - хоть ненадолго, хоть на несколько лет (5-10), чтобы пожить спокойно, как жилось раньше, совсем недавно. Поведение ее стало глухой обороной от наступающей смерти. Чем больше ее интересы замыкались на своем выздоровлении, тем становилось хуже. Выздороветь значило тогда - снизить кровяное давление. Она достала аппарат для измерения давления и постоянно контролировала свое самолечение. Долгое общение с участковыми спешащими врачами приучило не доверяться им. Основным инструментом этого самолечения были лекарства из разных стран. Потребляла их уйму. Какие-то помогали сначала, потом приходилось усиливать дозы, а потом выяснялись нежелательные последствия, переходила на другие средства. И так без конца.

. Неумеренное потребление лекарств вконец расстроило больные почки, и они отказали.

... А мы, все вокруг, относились к ее самолечению спокойно: «Мать болеет и себя лечит. Ну что ж, она всегда болела и себя лечила, потом проходило. Авось и сейчас все обойдется, и она станет прежней". Я многого не понимал.

Ну, а если бы понимал, мог бы что-нибудь изменить? - Наверное, нет. Наверное, поздно. Не от печек, так от сердца - но близкий конец был уже неизбежен.

А с другой стороны - если бы я настаивал на соединении во что бы то ни стало, и нам снова пришлось бы сжиматься в своей воле и желаниях и терпеть поучения - уже без перспектив на облегчение - то сколько бы это могло продолжаться и не кончилось бы еще худшим, еще более резким разрывом и разъездом? А как следствие - еще более скорой смертью моей мамы?

Мозг услужливо подсовывает положительные ответы, но я не хочу снимать своей вины за свои немногие слова, после которых мама смертельно заболела, и я до сих пор не знаю, что должен был говорить тогда. 138

Смертельная болезнь.1974-1975 годы.

Мне осталось рассказать вам о последнем годе жизни бабушки Тани.

Весной 1974 года мы переехали в кооперативную квартиру в "Печатниках", с сожалением бросая родные Фили и дом с родителями. Мы окончательно расставались, это было всем ясно. У мамы это уже не вызывало никаких ревнивых чувств. Напротив.

Лето она провела на даче с Артемкой. А с конца августа заболела. Той самой непонятной болезнью, которую лишь через полгода, в больнице отличили от гипертонии и расшифровали как неизлечимый нефрит и азотемию, как безнадежное перерождение почечных тканей.

Но, еще не зная этого беспощадного диагноза и лишь чувствуя особое недомогание, она поняла, что дело худо. Я уверен, что уже осенью она серьезно думала о близкой смерти. Но... и тут проявилась ее душевная сдержанность: никому о том она не говорила, никого не тревожила напрасно. Только иногда, мечтательно желала: «Хотя бы еще два годика побыть здоровой". Я уже рассказывал вам, как в ноябре, совершенно больной, она гостила в нашей новой квартире несколько дней. Теперь-то я вижу, с выжимающей слезы ясностью вижу, что эти гостевые дни были началом ее прощания с так и не осуществленной будущей жизнью, с прежней мечтою о жизни заботливой бабушкой со старшими и только что родившимися внуками. "И ведь внуки какие, удались на славу! А жизни нет…" Прошли эти дни, приехал дед Володя и увез ее, слабую, к себе на Багратионовскую.

Потом потянулись недели, полные ожидания улучшения и исцеления. Но состояние не улучшалось. Слабость, даже рвоты. Теперь, живя в разных концах города, приходить к родителям стало труднее, но я старался бывать регулярно. При обычной уверенности "все пройдет как всегда" неясное чувство опасности и меня томило, но сознание его забивало. 139

В январе 75-го года на дне маминого 60-летия я искренне пил за долгие годы ее жизни - 10-20 лет как минимум. Но тут же настаивал, чтобы она легла в больницу. Ведь в прошлый раз она попала к хорошему, внимательному врачу и помогли, подняли на ноги. Надо найти этого врача и постараться попасть к нему в отделение. Пусть хоть диагноз правильный установит, чтобы знать правильный курс лечения, не шарахаться в модных лекарствах и советах участковых врачей от одного к другому. Хоть разобраться в этой странной и долгой болезни.

В феврале она попала-таки в больницу, к тому самому врачу. Но мои надежды оправдались лишь частично. Врач, действительно, докопалась до первопричин болезни, но не вылечила и эффективного лечения не назначила. Назначить эффективное лечение тамошний врач не могла. Это было не в ее силах. Мама лежала в гипертоническом отделении и потому ей снизили немного давление и выписали домой, фактически, как безнадежную, не объявляя этого ни больной, ни ее родственникам. Больница поступила формально, отпихнулась от невыгодного больного, не остановившись перед тем, чтобы ввести нас в заблуждение. Но почему-то у меня нет претензий к лечащему врачу. Эта внимательная и трудолюбивая женщина не покривила душой - она выдала маме на руки всю историю болезни с подробным и несомненным диагнозом. Больничная политика запрещала быть откровенной даже с родственниками, но с таким диагнозом мы могли бы догадаться и сами. Но куда нам... спохватились, когда совсем плохо стало. А в феврале думали: после больницы ей стало немного лучше, домашнее лечение назначено – замечательно. Теперь дело пойдет на поправку. Пусть даже медленно...

У мамы отказывались работать почки, в организме копились соли и шлаки, отравляя его, вызывая слабость и рвоты, а ей могли рекомендовать лишь мочегонные средства и диету, только пассивные средства, не излечивающие, а притормаживающие процесс отравления и смерти. 140

Теперь-то я знаю, что лечебный выход был: хронический диализ, т.е. периодическое искусственное очищение крови с помощью аппарата типа "искусственная почка". Считается, что при неработающих почках человек погибает через двое-трое суток от накопления в крови солей и шлаков, которые в свою очередь притягивают воду и раздувают тело водянкой. Если же кровь периодически, 2-3 раза в неделю очищать, то человек будет жить. Даже годами. Даже совсем без почек, не говоря уже о моей маме, у которой почки плохо, но еще действовали.

Конечно, такой жизни на привязи к клинике с ее аппаратурой трудно позавидовать, но все же это жизнь! А маму выписали из больницы, даже ничего не сказав о такой возможности. Почему? Я, конечно, не знаю, но догадываюсь: уже в феврале больничный врач "навела справки" и поняла, что больной Глобенко Т.Д. не позволят прибегнуть к аппарату "искусственная почка" из-за дефицитности последней. Тогда-то и стала Глобенко Т.Д. безнадежной больной, о чем лучше никому не говорить, а уж об искусственной почке совсем не поминать... Врачебная этика!

Теперь я знаю: спасение, пусть временное, пусть на годы - было, но в нем отказали. Звучит как приговор к смерти. Страшно звучит, но такова действительность нашей гуманной и бескорыстной медицины. Ее действительная изнанка.

Смертельную болезнь не скроешь. Сразу после больницу у мамы стали опухать ноги. В крови накопилось уже так много дряни, что организм начал предпринимать экстренные меры, он стал разбавлять кровь водой, чтобы снизить концентрацию вредных веществ до приемлемого уровня. Емкости кровяных сосудов теперь не хватает, вода их расширяет, поступает в ткани, начиная с ног, где давление больше. Вода как бы наливает все возможные емкости тела, от ног все выше и выше -вплоть до мозга и легких. Таково течение водянки, от которой и умерла моя мама.

Когда в марте опухлость ног у нее не исчезла, а, напротив, поднялась выше колен, - и дураку станет понятно, что 141

такой процесс сам собой пройти не может, что мать сама вылечиться не может, что надо что-то предпринимать.

Понял это и я.

Кстати, врач при выписке советовала маме пить меньше, а если пить - то боржоми, поскольку он лучше утоляет жажду. Дело в том, что из-за накопления солей в крови организм чувствует нестерпимую жажду, которой очень трудно противостоять, особенно человеку с подорванной волей. Дополнительная же вода еще ухудшает положение, усиливает опухание. Рекомендация пить "Боржоми" означала лишь рекомендацию меньше пить. Мать же нам представила эту минералку, как очередное средство лечения, правда, редко бывающее в магазинах. Обрадованные, мы достали много бутылок. А потом раскаивались... Мама забыла рекомендацию "пить меньше" и потребляла в день одну-две "целебных" бутылок. Медленное опухание теперь сменилось быстрым. Вода начала наливать живот и поясницу. Ходить стало совсем трудно, и она почти не вставала с постели.

Начали опухать кисти рук. С ужасом смотрел я на это. С не меньшим ужасом я слушал ее разговоры о завещании. Я не хотел и не мог слышать о ее смерти, но ясно было, что в свое выздоровление она уже не верит, лечить сама себя уже не может.

Что было делать? В больничных диагнозах я не разбирался и как лечить это опухание - не понимал. Надо было искать настоящего врача.

Консультация. Апрель 1975 года.

Я не люблю врачей, вернее, не люблю к ним обращаться. Ничего не понимаю и не желаю понимать что-либо в их делах. Но тут был крайний случай, и я мог просить от своих знакомых максимально возможной помощи.

Марк Александрович, ознакомившись с диагнозом, растолковал мне современную ситуацию с лечением почек, рассказал про аппараты "искусственная почка", устроил консультацию у ведущего специалиста (заведующего 142

лабораторией хронического диализа акк. Тареева) и обещал сделать все, что в его силах, чтобы поместить маму в клинику. По моим представлениям силы и авторитет Марк Александровича в медицинских кругах были такими большими, что в успехе (если он только был возможен) я не сомневался. Даже пробовал описывать все это маме, уговаривая ее решиться на консультационную поездку. В начале она принимала мои бодряческие объяснения настороженно, и даже страшилась возможной "машинной жизни", но потом вдруг оживлялась, как будто передавалась ей частица моего энтузиазма: "Ну, хорошо, раз вы этого сами хотите, поедем". Я радовался,: как будто вернулась к ней надежда на жизнь. Нет, не на долгую жизнь, а хотя бы на два годика еще... Ведь обидно умирать в 60 лет...

Сама идти она уже не могла, вели под руку, с трудом усадили в такси, а уж в клинике добирались до кабинета с долгими перерывами. Распоряжался всем Марк Александрович.

Заведующий лабораторией (по моим тогдашним чувствам - почти бог врачебного всемогущества)- молодой кандидат - прочел историю болезни, быстро осмотрел маму, задал ей несколько вопросов о диете и количестве ежедневно выделяемой мочи и попросил меня увести ее в коридор. Как передернула меня эта холодная бесстрастность. Но - подчинился.

Вернулся я в уже начавшийся разговор. Не знаю, о чем говорил зав. с Марком Александровичем. Очевидно, что, не желая разговаривать откровенно с больной и ее сыном, вряд ли он был откровенен и с Марком Ал. Тем не менее...

"Положение очень серьезное. Но об аппарате искусственной почки не может быть и речи. У нас в лаборатории всего 8 аппаратов, работают с полной нагрузкой, и не могут обслужить даже больных нашей клиники. Сейчас мы подключаем на диализ лишь больных с временным расстройством деятельности почек. Подключать же настоящих хроников, надолго, может, на годы - значит, быстро съесть весь машинный фонд, остаться ни с чем. Нет, таким хроникам мы отказываем почти всегда. 143

Проводить операцию по замене почки тоже невозможно из-за возраста и состояния сердца. Следовательно,...» -

"Но ведь тем самым Вы многим хроническим больным просто отказываете в праве на жизнь, как приговариваете к смерти", - говорит Марк Александрович.

"Фактически так» - соглашается зав. - «но у нас пока нет другого выхода. А чтобы избежать произвола в приеме или отказе на лечение, мы организовали комиссию под председательством акк. Тареева, которая одна имеет право ставить больных на подключение к машинам. Я - член этой комиссии и могу Вас заверить на 100%, что Вашей больной откажут".

"Неужели ничего нельзя сделать?» - вступаю я.- "Человек работал всю жизнь, заработал пенсию, имеет деньги на любую машину и помощь ради жизни - и ничего нельзя сделать? Почему?"

" Поймите, дело не в нас. Аппаратов типа "искусственная почка" в стране очень мало. В Москве одна моя лаборатория, еще одна - вне Москвы. И это практически - все. Потребность удовлетворяется лишь на долю процента. Капля в море. Почему не выпускают больше аппаратов? К 1980 году намечено увеличить их количественно и тогда, конечно, будет не хватать. Что ж тут можно сделать?

Но погодите, погодите, давайте говорить о другом. Почему все уперлось в искусственную почку? Да, кардинальное решение для Вашей больной сейчас невозможно: ни оперативное - она может умереть на столе, ни аппаратное. Но ведь у Вашей больной свои почки еще действуют. Плохо, но действуют. Надо только наладить правильный режим. Прежде всего, согнать воду с тела и установить баланс: пить жидкости не больше, чем выделяется. Положение, конечно, очень серьезное, надо принимать экстренные меры - ударные дозы сильнодействующих мочегонных средств, снизить давление, установить строжайшую бессолевую и безбелковую диету. И если это удастся, можно установить режим, при котором почки будут справляться, можно будет жить..." 144

Говорил он веско, уверенно, профессионально. Сейчас мне ясно, что говорил он не ради лечения, а ради меня. Чтобы дать надежду, возможность борьбы. Его обман был столь понятен, что какой-то своей частью я его сознавал, но другой, более активной частью (душой что ли?) полностью доверился его уверенности. «Что же делать? Ведь аппарат тоже выход не надолго... кровь мотор гоняет и разрушает... да и тяжело как... на дачу не поедешь, ведь это главная мамина радость... А может, он прав и могут ее почки сами работать... Да и реально надо судить... все равно не добьешься ... Вон Марк Саныч с ним соглашается... молчит... Главное, диета и баланс воды... баланс воды... И, конечно, никакой работы - и она сможет жить, пусть на помощи... А чего ж еще нужно, Боже мой... только бы наладить этот режим..."

А другая моя часть сопротивлялась, негодовала, упрекала за самообман, за капитуляцию перед непреклонным отказам в единственно реальной и близкой (где-то здесь, за стеной) помощью, металась в поисках способа воздействовать на врачебного бога и не находила, только выплескивалась в жалком лепете о том, что может все-таки, хоть не надолго, хоть на разочек профильтровать мамину кровь, первую воду согнать... Но, наталкиваясь на завову непреклонность и профессиональную снисходительность, все реже и слабее становились эти попытки и всплески моего бессильного реализма, и тем внимательнее и торопливей я записывал рекомендации лекарств - заграничных, дефицитных, труднодоставаемых, диету, в которой хлеб из особой (потом оказалось - несуществующей) пекарни, что основа всех блюд - особый крахмал, этого нельзя, а это, это, это - можно...

В общем, он был мудр и циничен, этот врач, и забил мне голову напрочь своими советами, заставил благодарить на прощанье...

Вернулся к маме в коридор я деятельно оживленным. Выходило вроде, что аппарат и не нужен вовсе, что если нам всем получше взяться, то можно повернуть болезнь вспять... Мама слушала меня спокойно и даже ублаготворено: "Ну и 145

хорошо. Сами справимся..." Как будто иного она и не ожидала, и не было в это утро у нее искры надежды. Как будто была рада, что выполнила этой поездкой мою волю-прихоть, что оживила-утешила своего мальчика...

Такси возвращало нас домой все тем же Кутузовским проспектом. Давно уже, очень давно она не была здесь, в магазинах по сторонам, и оживленны были ее глаза. Конечно, теперь она понимала, что смерть близка. Оживленные рассказы сына о лекарствах и диете не давали ей ничего нового (это было лишь вариантом того, что ей говорили два месяца раньше в больнице и что не дало выздоровления). Она благосклонно их слушала и ясно понимала, что больше никаких консультаций не нужно, что даже высшая врачебная "Наука" от нее отступилась. И что поездок больше никаких не будет. И может, едет московскими привычными улицами последний раз. Последний раз едет от врачей домой, обороняться от смерти в одиночку. Ах, хотя бы еще два года, хоть годик бы еще... Московскими улицами она и вправду ехала последний раз.

С того дня я не переставал колебаться от суматошного бега в поисках импортного "лазикса" (мощного мочегонного средства) и накачивающих разговоров с отцом, еще не осознавшим страшной ситуации, - до слез бессилия и отчаяния. В эти трезвые и, к счастью, редкие минуты я лаял про себя врачей, медицину, их равнодушие, ее слепоту и бесплатность.

В жизни много смертей, много трагедий. Ужасно, когда человек умирает от рака и ничем нельзя ему помочь. Еще хуже, когда спасти можно, когда есть реальные средства спасения, а ты не добиваешься их, не вырываешь их зубами, а поддашься обману и иллюзиям. Других больных высокопоставленных, наверное, спасут, а вот для моей мамы - «возможностей нет"!

А ведь она так истово верила советской медицине, так ревностно ей служила, как Богу.

Неужели не заслужила она этого чертового аппарата?

Неужели мы все, ее близкие, его не можем заслужить?

Я видел снимок этого агрегата в книжке Марка Александровича. Невысокий бачок вроде стиральной машины. 146

Нехитрое устройство-набор целлофановых фильтров, насос для перемешивания крови, простые приборы. И все. При налаженном производстве, не только вид, но и стоимость его будет, наверняка, на уровне стиральной машины. И вот этой-то жестяной и целлофановой чепухи - нету! Величайшая держава не находит сил сделать их для многих тысяч своих умирающих. Спасает из них лишь долю процента! А к 1980 году планируют "несколько увеличить эту долю" - каков успех! Черт, дьявол, сволочи! Я вою от ярости. Вы что же и в 2000-ый год вползете с умирающими от "дефицита" этих железок?

Мне говорили: но нельзя же все сразу - нужно спокойно и планомерно. Искусственная почка возникла недавно - наша промышленность еще не успела... Но я не могу "спокойно и планомерно" - у меня мать умирает.

И потом, ведь врете. Я смотрел энциклопедию: искусственная почка создана в 1913 году, еще до рождения моей мамы, и с 1944 года на западе реально спасает людей. Всех людей. Почему же у нас тогда такое завидное спокойствие? Почему мы умеем быстро поворачиваться лишь в ракетах и атомных бомбах?

- Да потому что наплевать государству на тысячи почечных умирающих. Да, наплевать! Это я говорю точно, говорю на основании факта, убийственного факта. Факта смерти моей мамы.

Кто бы мог подумать, что в наше время существует вот такая врачебная комиссия под председательством академика, которая потоком рассматривает "дела"- не преступников, а заслуженных и честных людей. И что эта "гуманная" комиссия приговаривает к смерти 99 из 100 рассмотренных и даже больше. И лишь на основании производственной необходимости! Ну, кто из нас это может знать? - Только сами умирающие да их близкие. Да и те не сознают, кто виноват, иль виноватых нету.

Иногда, когда боль и ярость меня отпускают, я взаправду стараюсь быть спокойным и трезвым. Ну, хорошо. Государство - не всесильно. И допустим, пушки и атомные бомбы нам, 147

действительно, нужнее, ибо случись война, будут гибнуть миллионы совершенно здоровых людей, а не тысячи почечных больных. Пусть государство даже право в этой арифметике будущих потенциальных и нынешних действительных смертей. Пусть государство не может. Денег у него не хватает.

Но у нас-то самих - ведь хватило бы денег! Неужели и сама мама с ее «полной пенсией", и отец с его заработком, и братья-сестры, и дети-внуки - не могли бы купить ей нужные часы пользования аппаратом, чуть сложнее холодильника? И оказывается - нет: система бесплатной государственной медицинской помощи запрещает врачам и медицинской промышленности ориентироваться непосредственно и сразу на потребности больных и на их денежные возможности. Можно ориентироваться только на план, только следовать высшим распоряжениям начальства. А ты тут, внизу, хоть истекай криком: «Не хочу телеви зор, хочу купить искусственную почку для мамы", тебя, букашку наверху не услышат и выдадут тебе "по плану" - телевизор. Чтоб Вы пропали с вашим людоедским планом, не знающим и не желающим знать ни людей, ни их воли, ни их желаний, с вашим бесплатным, слепым здравоохранением, с вашей надутой и глупой гордостью: «У нас лечение гораздо дешевле, чем на Западе, и почти бесплатное!" Да потому и дешево, что мало тратят, плохо лечат, не имеют достатка в инструментах и аппаратах. Потому и бесплатно, что не лечат, а лишь халтурят, замазывают болезни. Лечат так, как лечили в феврале 75 года мою маму: болела почками, а ей снизили давление и на основе этого "улучшение" отправили домой умирать, хотя средства спасения были.

Я уверен: разреши больным платить врачам деньги, и разреши врачам за эти деньги заказывать у промышленности нужное им оборудование, тысячи больных, конечно, будут спасены. Что ж, со мной могут согласиться, но не преминут спросить: "А как же тогда принцип бесплатности нашей медицины, ее общедоступности и социалистичности?" И вот, чтобы не гибли перечисленные мифы, гибнут реальные люди.

Так будьте вы прокляты! 148

Я знаю, меня можно упрекнуть в резкости, в пристрастности. Я и не могу быть сейчас холодным и объективным. Не хочу быть беспристрастным, не хочу взвешивать на весах успехи и неудачи нашей медицины, ее плюсы и минусы. Как экономист, я могу легко представить, как происходит такое несчастье в обществе, когда перепроизводство телевизоров и развлечений дается убийственным недопроизводством "искусственных почек".

Все определяет Госплана - он планирует от сложившихся пропорций вчерашнего дня, намечая лишь осторожные их изменения и лишь по рекомендациям различных главков и ведомств. И если на планирование пропорций между производством тех же телевизоров и холодильников лишь косвенно и через длинную вереницу начальников, но влияет соотношение реального и покупательского спроса (холодильники, например, хватают, а телевизоры не берут), соотношение реальных человеческих желаний и воль (народной воли), то на пропорции между производством, допустим, зубоврачебных кресел и аппаратов "искусственная почка" влияет только мощь и авторитет различных медицинских ведомств или "научных школ". Академики спорят, начальники доказывают, что именно их необеспеченность деньгами и оборудованием приводит к повышенной смертности советских больных. Учета же реальных потребностей реальных больных нет и быть не может в "бесплатной" медицине. Не говоря уже о том, что не может быть гибкого перелива средств из "платного" ширпотреба в "бесплатное" здравоохранение.

Так и получается, что если, допустим, специалисты по сердцу привыкли получать львиную долю средств и оборудования, выделяемых из года в год Минздраву, то плевать им на то, что "почечникам" эти средства еще нужнее. И тем более плевать на это специалистам по телевизорам. Все больные умирают в одиночку и жалоб не пишут. А раньше они это сделают или позже, какая разница? - умирать ведь все равно надо... И какое отношение имеет их частная жажда спасения к 149

такому общегосударственному (такому важному в грызне ведомств) вопросу, как распределение капитальных вложений?

Повторяю, я могу понять логику происходящего - значит, оправдать конкретные лица и учреждения. Но только вот как мне быть с маминой смертью? - Ей было шестьдесят лет, она беззаветно верила и гнула спину на Медицину. А медицина от нее отвернулась, приговорила к смерти. Не медицина, нет, что-то более общее!

"Пепел Клааса стучит в моём сердце" - эти слова вошли в мою душу и бьются там не переставая. Теперь они навсегда связаны с памятью о маме.

Перебираю сегодня варианты возможного в то время поведения, чтобы понять - а не оказался ли я сам в плену у "государственного плана"? Мне сказали: "Нельзя!" - я и смирился. А нельзя ли было самому сделать такой аппарат?- Найти связи с изготовителями этих аппаратов... и пусть даже на "левых" материалах и чертежах, на "левой" работе... плевать на риск, плевать на то, что изготовление "частным образом" любого оборудования у нас почитается преступлением... Да черт с ними, пускай судили бы за попытку спасение матери...

Замечтаюсь так, но тут же опомнюсь: во всех странах гемодиализ ведется лишь в клиниках - нужны специалисты, черт бы их драл, нужны особые растворы, много растворов, нужны опыт и технология, отлаженная десятилетиями. А у меня оставался до маминой смерти лишь месяц с небольшим.

Тогда я еще верил в возможность самолечения, еще бегал за лекарствами и пытался контролировать диету. Мама терпеливо все переносила: и три полных шприца лазикса в день, и лишь одну картошку в день и сильнейшее ограничение воды. К концу апреля у нее спала опухлость рук и даже стало меньше воды в пояснице и животе. Ноги были еще налиты, но стали мягче, как будто в них снизилось давление. Я торжествовал - водянка явно отступала! Думалось: вот так и надо держать дальше, когда вода совсем уйдет, можно будет и смягчить режимы пищи и лекарств. Только выдержать характер и будет все хорошо. И даже к лучшему, что маме не дали аппарат, не 150

привыкла она к нему... На дачу поедет, там силы у нее прибавятся без всякой еды...

Удивительна эта склонность людей к самообману. Я теперь понимаю: лазикс только выкачивал из тела воду, но не очищал организм, он давал только временное облегчение. Вода на деле и не думала отступать: она находила новые области тела для опухания, а в уже заполненных участках несколько снижалось давление и растянутая до лопания кожа мягчела и собиралась морщинками - складками. А мы принимали это отступление воды перед рывком - своей победой. Так повторилось и в мае. Даже в последнюю неделю, когда вода добралась до маминого лица, раздула его до невероятности, через два дня вдруг отпустило, и я в свой последний приезд к ней на дачу увидел густую сеть морщин на едва узнаваемом лице.

Я радовался, не понимая, что вода отступила, чтобы наброситься на последние работающие ткани мозга и легких. Через три дня все было кончено.

А я - все еще оптимистировал, утешал и планировал. Ясно, что улучшений нет, что смерть неизбежна, что бессмысленно и безжалостно мучить маму ограничением воды и еды, лучше выполнять последние желания умирающей, но принять это - невозможно. Нельзя отказаться от мысли, что шансы на спасение все же есть, нельзя удержаться от цепляния за любые признаки, хоть немного похожие на улучшение. Может, срабатывал инстинкт самосохранения, не пропускающий в сознание страшной мысли, а, может, это стучалась в душу Вера. Не знаю...

Помню, в тот же месяц один из знакомых тихо предупредил: "Знаешь, Витя, не рвись, не бейся головой об стенку. Процесс естественный, все там будем". Он был прав, но только как можно смотреть на смерть и не спасать, не мучиться? С ума сойти можно...

И хотя мама умерла, но я знаю: надо действовать обязательно. Во-первых, в некоторых случаях, я верю, сильное упорство вызывает чудо спасения. Жизнь такая сложная, такая 151

хрупкая и вместе с тем такая могучая вещь, что о ее конце никогда нельзя судить с полной определенностью. Жизнь - такая важная вещь, что за нее надо бороться до конца. В этом убежден. А во-вторых, душевно мысль о неизбежной смерти столь непереносима, что лучше борьба любой степени безнадежности за сколь угодно малую надежду.

Последний приезд на дачу. Май 1975 года.

Да, конец апреля был нам радостен отступлением водянки. 4 мая была Пасха, и мы из Печатников, вшестером, поехали к бабушке Тане и деду Володе на праздник. В последний раз.

Я знал, как мама любила и радовала этому главному семейному, вернее, родительскому празднику. Ждал, что она будет выглядеть еще лучше, что опухлость еще уменьшится, и мы поговорим о скором переезде на дачу. ( Еще в прошлом году предполагалось, что как только Тема кончает школу, все дети, мама Лиля и бабушка Таня отправятся в Усадково на все лето).

И действительно, она была веселой и радостной, но внешний вид ее... снова ухудшение. Опять опухла правая рука. Почему? - «Что-то лишнее выпила на I мая" - легкомысленно отвечает, а я про себя ужасаюсь этой легкости. Нельзя было портить ей дорогую Пасху, но и веселого было уже мало. Пил не за ее здоровье, а за ее жизнь. Но как же можно было надеяться, если тут же при мне она съела пасхальное яйцо - чистый белок, самый страшный яд в ее положении, а я лишь ахал и упрашивал.

Ее нежелание или неспособность сдерживать и контролировать свое питание вдруг стали очевидны.

"Мама, мама, Вы же губите себя, меня хоть пожалейте..." - "Ну, что ты, Витя, я обязательно буду сдерживаться, это только сейчас, ради праздника".

Но я уже видел: не будет. Оставаясь целыми днями одна (отец приходил с работы только на обед), она уже не может сдерживать свою жажду и голод, воля ее разрушена. А о своем желании держаться и выкарабкаться она говорит мне и отцу только в утешение, как благодарность за желание спасти ее. 152

Сама же не верила, и, оставаясь одна, иногда не отказывала своим сильным желаниям.

Порешили, что днем с мамой будет сидеть ее мама – прабабушка Поля, а как станет чуть лучше, они переедут на дачу.

Кажется, к этому дню относятся мои последние и очень неудачные ее фотокадры: Алеша на коленях деда, а Аня - у бабушки Тани.

Еще несмышленная, нераскрывшаяся Анина мордашка обращена к мертвеющему бабушкиному лицу, тусклые глаза которого уже связаны с чем-то вне нас, с какой-то неподвижной вечностью. Лилю в тот раз испугала "мертвость» еще живой мамы, которая на коленях своих качала собственную молодую поросль, самый младшенький росточек, так похожий на неё молодую. Как будто старое дерево, уступая жизнь молодому растению, распадается тут же, освобождая ему место под солнцем. Распадается - и вот уже… пусто... Девочка Таня, боже мой, что же с тобой стало? Ещё не так давно цветущее создание глядит вот так - в пустую бесконечность, где нет неба, солнца, где нет ничего. Страшно, мои дети?

Мне - страшно. Но это спасительный страх. 153

Бабушка Таня с Аней, дед Володя с Алешей. 4 мая 1975 года

Я не боюсь вам рассказывать про бабушкину смерть, чтобы вы еще жаднее и крепче любили эту короткую и такую прекрасную жизнь. А когда все же придет ваш черед - чтобы держали на коленях свою поросль. Так все же легче умирать, я уверен.

В мае болезнь наступала почти непрерывно. Дежурства прабабушки Поли не помогали. Может, ее сердце не выдерживало дочерних просьб о "водичке", а может, собственные представления и опыт диктовали доставать для дочки» истинное средство спасении" - «святую (освященную) воду" - все ту же "водичку". Прабабушка Поля к старости стала скрытной и упрямой. И никто не мог поручиться за логику ее поведения. Деда Володю особенно смущала и пугала прабабушкина вера и связанные с нею поступки. Так, еще осенью, прабабушка Поля приходила к своей дочери Тане и убеждала ее, что смерть близка, надо думать о смертном часе, о 154

Боге, приготовить похоронное платье, распорядиться имуществом, раздать часть его бедным и пр.

Интуиция ее была безошибочной. Мы о смертельной опасности догадались лишь весною, а она уже осенью была убеждена в неминуемо быстрой кончине средней дочери. Но если для нас атеистов, сама мысль об этом страшна и непереносима, то для верующего человека она означает лишь необходимость практической подготовки своего перехода в мир иной. Как готовятся в дальний путь, как переводят дом с летнего сезона на зимний. Нет у них страха. Может, подсознательно он и есть, но сильная вера этот страх легко подавляет.

Но прабабушка Поля совсем не учитывала, что дочь не верит в ее Бога и собственное бессмертие. Всю жизнь она хотела поверить и не смогла. Для нее, еще осенью борющейся и надеющейся на "два годика" реальной и единственной жизни, все деловые разговоры о близкой смерти и поспешной подготовке к ней были тяжелы и трудно переносимы. Как будто мать желает ей смерти поскорее... Для нас же с отцом - они были страшны и чудовищны. Пара таких посещений и мы вынудили прабабушку Полю прекратить такие гостеваний с душеспасительными целями. Она обещала молчать и теперь. Но кто же ее проверит - отечность у мамы все увеличивалась.

Она уже только лежала и лишь изредка садилась на кровати. Говорила мало, находясь в полудреме. Сознание постепенно угасало. Перебирая в памяти последние встречи, я лишь 9 мая и помню ее ясной - был долгий, разумный разговор. Помню живой, как всегда смышленой и бесконечно доброй ко мне. Кажется, тогда она сказала слова обо мне-солнышке... А дальше, в последующие дни, на длинные предложения ее уже не хватало, только на короткие ответы....

Оставалась лишь одна надежда - с мамой сидеть мне или отцу. А у нее билось лишь одно желание-просьба - скорее на дачу, в цветущий сад.

Долго мы говорили-судили, прежде чем решиться на поездку в столь тяжелом состоянии. Наконец, отец сдвинул свой отпуск с лета на май, и 16 мая мы отправились на заводском 155

микроавтобусе: шофер, я с мамой, а сзади - отец с прабабушкой Полей.

Всего лишь месяц прошел с той памятной консультации. А как будто годы... Прекрасный весенний день. Но мама уже не воспринимает его. Где ее оживленность, где умные глаза? Они полузакрыты, речь затруднена и односложна. Да разве можно назвать речью отдельные слова, да и те - часто невпопад? И только редкие вздохи-зевки меня успокаивают: значит, не больно, значит, едем хорошо. Предупрежденный шофер вел машину изумительно ровно.

Через полтора часа мы были на даче. Остановили машину прямо у калитки и ввели, почти внесли бабушку Таню во двор. Яблони уже начали отцветать. Вот где она оживилась, хотела что-то сказать, но слова приходили трудно. Наконец, выдавила радостно: “Це наша дача". А потом долго сидела на крыльце в созерцании любимой земли... Сколько лет она не была на родине, и вот, когда стало совсем плохо, вернулась к ней "украинская мова".

Уехал я на следующий дань, окончив с отцом обустройство комнаты под лазарет, договорившись подробно о лекарствах и о режиме с соседкой-врачом и со своими.

Всё вроде было в порядке: и в окно мамы лился свежий воздух весеннего сада, и ухода лучше, чем от отца, не пожелаешь, и врач рядом, но тяжко было у меня на душе. Словами оптимистировал, внушал надежды, а сам - не верил уже.3нал, что мать умирает, а сказать себе это словами боялся.

Среди своих я был наиболее трезвым, действенным и понимающим. И вот оставил умирающую мать - как устранился. Как будто на моих руках лежала мамина жизнь, а у меня нет сил ее удержать... Как будто я разжимаю пальцы, и мамина жизнь протекает сквозь них невесомыми, неудержимыми каплями. Уже не было чувства, что я предаю или убиваю маму своими поступками и жизнью. Нет - только разжимаю пальцы и роняю. Роняю в землю. В голове стучит маринцветаевская фраза - «жизнь выпала копейкой ржавою". 156

Навязчивый мотив этих слов прекратился, кажется, только на похоронах, когда с моих рук и вправду посыпался песок в могилу

Еще один раз я увидел маму 25 мая. В первый раз (да и последний тоже) не было у нее оживления от моего прихода, хотя глаза открыты и понимание было. Отец сам ее кормил, сам колол лазиксом. Он был убежден, что воды дает меньше, чем выделяется мочи, но улучшений нет. Вот только что вода схлынула с ее лица, избороздив его мешком морщин (а я и это готов принять за улучшение). Багровое, отравленное тело, вспухшие руки, дрожащие мелкой дрожью. Бедное тело, оно живет, оно сопротивляется изо всех сил безжалостному напору воды. Эта дрожь - самое живое, что в ней осталось.

Разговора с мамой уже нет. Можно только сидеть рядом с ее постелью, о чем-то простом громко спросить и добиться односложного ответа. Потом она начинает дремать. Тихо так, успокоительно для меня зевнет, что подумаешь: «К лучшему это". И только один раз за эти дни она подарила мне пронзительное воспоминание. Ей нужно было встать. С моей и отцовой помощью она встает, но ходить уже не может, как малый ребенок неустойчива, стоит раздумчиво и враскорячку. И вдруг коротко на меня посмотрела, улыбнулась своей чудесной кривой усмешкой и сказала: "Какой корявкой..." На слово "стала" ее уже не хватило.

До сих пор этот взгляд и эту "корявку" я не могу вспоминанать без слез, они снова и снова лезут в глаза. Я в последний раз увидел тогда свою маму, которая дала мне жизнь и силы жить, разум, вот эту усмешку над самим собой, душу и тело. Маму, которая всегда и во всем отдавала мне всю себя. И если что-то хорошее не передала, то только потому, что я взять не смог. Я это понимаю теперь так ясно, так пронзительно ясно понимаю.

Смерть 28 мая 1975 года.

Через три дня, в среду,28 мая, я сидел там же, у ее мертвого тела. Нет - у тела мертвой, потому что хотя мама была 157

мертва и лоб, губы - уже холодные, но тело еще было теплым. Говорят: "тело остывает", но я думаю - оно еще продолжает жить. Как в городе, взятом наконец-то врагами, еще действуют некоторое время разрозненные очаги сопротивления без связи и управления, так жили еще группы клеток в мамином неподвижном теле.

Я трогал ее, гладил, окликал негромко, понимал, что ответа не получу. Она не слышит. В прошлый раз от нее тоже было трудно получить ответа. Тоже была безучастной. И тогда была почти мертвой. Сейчас - стало хуже. Остановилось сердце, остыло сознание. Мама все-таки умерла. Все-таки это произошло. Но мама еще жива, она теплая, и я реально, явственно чувствую ее живое тепло. Какая смерть? И я пытаюсь с ней разговаривать, спокойно почти культурно, но все на ту же тему: «Мам, а мам? Мамочка ты моя..."

Подходит бабушка Поля, хоть я и просил ее повременить с рассказом. Рассказывает: с понедельника стало хуже, во вторник впала в беспамятство, не признавала никого. К вечеру пришла вызванная из деревни официальный врач. Сказала - долго не проживет, вколола что-то и ушла. Ночью с трех ' часов начала сильно кричать, мучилась. Ничего с отцом они сделать не могли, только бегали и звали ее. В эти ночные часы и пришла к маме, наверное, страшная, главная смерть, последнее убийство водой маминого существа, маминого сознания, всего бездонного мира милой «корявки".

В 6 часов утра мучения ее кончились. Она затихла и только, редкое дыхание говорило о жизни. Жизни тела. В три часа дня она в последний раз коротко всхлипнула и перестала дышать. Вдвоем отец с прабабушкой Полей обмыли ее, одели и уложили на помост.

Я приехал только в шесть вечера, когда отец уже уехал в Москву заказывать гроб и сообщать родственникам и сослуживцам. Наутро мне предстояло тоже ехать домой, оформлять похоронные документы.

До утра у меня было много времени. Нет, я не пересматривал своей жизни, не давал обещаний или клятв. И 158

вообще ничего не делал и не думал, наоборот, напоминал себе, что часто спорил и ссорился с мамой, и был от нее далек, и боялся ее видеть, с неохотой подвигал себя на сыновние визиты. Мне, конечно, бывала приятна радость на ее лице от моего прихода, но она нисколько не перевешивала неприятного ожидания упреков и поучений... Вспоминал, что ведь сам отказался от совместной жизни с нею. Так что ж теперь горевать и сетовать? - Сама природа утвердила твое решение: ни совместной жизни, ни даже редких свиданий. Что ж лицемерить? Мама, мамочка, и вправду так у меня и было... Странно, никогда в жизни я не употреблял этого уменьшительно-ласкового слова (может, в детстве, не помню), а в этот вечер оно стало единственным.

Я выискивал, вытягивал из себя все плохое, что знал о маме. Оно, действительно, было: и ее раздражительность, и мнительность, и излишнюю заботливость, и упрямство при настаивании на своем, иногда вдруг нетерпимость, в общем, все, что могло отравлять и отравляло и ее и нашу жизнь. При этом убеждал себя: о мертвых плохо не говорят - это правильно, но ты-то, ты сам все знаешь. И ты здесь один. И сейчас про себя и себе не нужно лицемерить, скрывать, что с мамой жить не хотел, что этим сам оттолкнул ее от жизни. Что даже в последний месяц борьбы за ее жизнь, ты боялся этой смерти, оттягивал ее и в то же время томился и желал, чтобы "скорее все кончилось". Неужели ты боишься признаться даже себе?

Да, мои дети, это было именно так. Я боролся за жизнь своей мамы и вместе с тем хотел, чтобы все быстрее кончилось. Не мог я вместо "всё быстрее кончилось" сказать прямые слова "хотел, чтобы мама скорее умерла". Вот пишу их сейчас и ужасаюсь.

Не хотел я маминой смерти! Я хотел бы, чтобы она жила долго, всегда, чтобы она просто была, и я мог придти, когда захочу, и увидеть всегда радостную мне улыбку. Чтобы только знать, что она есть на свете, а ты для нее остаешься сыном, маленьким мальчиком, чтобы с тобой ни случилось. И для меня - огромнейшее несчастье эта смерть. Впрочем, нет, неправильно. 159

Несчастье - это что-то необычное, а по природе я и обязан пережить смерть моей мамы. Скорее, это огромная жизненная грань-ступень.

Умерла моя мама, и я навсегда перестал быть ребенком. В цепи человеческих поколений - теперь моя очередь умирать. Как будто огромное дерево, поившее меня своими соками, рухнуло, и я остался с миром один, без защиты и материнского укрыва, остался сам на положении стареющего дерева над собственными детьми.

Конечно, я не хотел смерти мамы, не хотел и слышать о ней. Но понимал ее неизбежность. И это бессильное ожидание так непереносимо тяжело, что невольно ждешь конца этого состояния, хотя бы даже через непредставимую мамину смерть. Я это пережил, мои дети, и уверен, что вам будет тоже тяжело в свой черед. А потому хочу сейчас, заранее, подбодрить и утешить: не бойтесь этой боли, она перейдет потом в печаль и благодарственную мудрость. И может эта облагораживающая душу печаль - последний подарок, который нам дарят умирающие родители.

Я пытался быть в тот вечер объективным, пытался вспомнить причины наших ссор, ее обиды и все наши, еще со школы, далеко не безоблачные отношения. Каким же я был тогда заносчивым мальчишкой! Как защищал свою независимость! Как ранил ее сердце! Год за годом. Копаясь позже в ее бумагах, нашел свое школьное обязательство: как стану взрослым и начну работать, выплачу маме все деньги, затраченные ею на мое кормление и воспитание. Слава богу, что не стал выплачивать, идиот несчастный! А в 9-м классе,"в шутку", укрепляя свою независимость от мамы, доказывал, что "кровь ничего не значит" и чтоб доказать это, с удовольствием выпустил бы из себя всю ее кровь и заменил ее новой. Эта глупость обидела ее страшно, на всю жизнь. А потом, уже в институте, я запретил ей подойти к эшелону, отправлявшему меня в первый раз на целину, и она была вынуждена глотать слезы на мосту, далеко от толпы провожавших поезд родителей, 160

завидуя их нехитрому счастью... А потом споры о политике... А потом отказ жить вместе...

Из этих разбирательств никак не складывался привычный образ раздражительной и трудной в общении женщины. Вырисовывался ее истинный облик ранимой, изломанной жизнью и любящей женщины. Чуткой и умной. Все отрицательное не было в ней главным и было лишь результатом нанесенных жизнью обид, душевных ран даже от близких, даже от меня.

Весь последний год ее жизни, почти год ее смертельной болезни вдруг открылся мне истинным благородством ее поведения. Ведь мама знала, что умирает, давно знала, может, весь этот год. Но никогда мне этого не говорила. Только раз, заговорив о деньгах, тут же сконфуженно умолкла. В близости смерти она была уверена и шла на нее спокойно. И в тоже время лечилась, мучилась от жажды, от диеты - ради меня, и мужа, и всех близких.

Сама смерть ее произошла для всех нас, детей и внуков так тихо, так ненавязчиво, так во время! А мы еще про себя страшились: ведь надо на дачу летом выезжать Лиле со всем детям. Как же ужиться тяжело больной с ребячьим гомоном и криками? Как же успеть ходить за нею, за детьми и садом? И мы оттягивали дату выезда на июнь и дальше... А мама взяла и умерла за два дня до начала Темкиных каникул... И в этот вечер я удивленно повторял: «Ах, мама, мамочка, как во время, как во время ты умерла... Зачем же ты ушла?"

Вот так, в смертный час - нет, не час, а год - вдруг виден станет человек, весь из любви и мужества. Как будто пропадает шелуха мелочных пристрастий, обыденных обид и высветляется суть.

Ты видишь воочию, как гибнет тело и как гаснет сознание. Но вот вдруг прорывается к тебе ее общение - совсем как прежде - лаской, иронией к себе, насмешливым лукавством и бесстрашием ("Какая корявка... стала") И видишь, что душа ее, очищенная от суетного быта и брюзжанья, стала краше или просто вся открылась перед уходом к Бесконечному Богу. Мне 161

стала немного понятной людская уверенность в бессмертии души, но я был не в состоянии додумать все до конца.

Да, еще о Боге... Конечно, маме было бы много легче умирать при вере в Бога, когда ужаса смерти нет, а смерть считается каким-то временным забытьем типа сна или наркоза для перехода в другой, небесный мир. Конечно, собственное тело и интуицию не обманешь, совсем от ужаса избавиться нельзя, но все же легче, много легче.

В последние дни и часы с мамой была ее твердоверующая мать. Как ей всё просто и понятно! Как убеждала она маму, как настаивала и просила исполнять все обряды православных - до последней здравой минуты. Казалось бы, любой в таких условиях захочет поверить-успокоиться и уверует сразу. Тем более что всю жизнь она тянулась к вере, и на бумажные иконки я часто натыкался в укромных уголках ее вещей. Но - не выходило, не получалось! И я уверен, в последний год она об этом и думать перестала и лишь из жалости к своей маме Поле соглашалась с ее уговорами. Это признала сама прабабушка Поля, когда сказала мне в тот вечер, что священника для чтения молитв, отпевания в церкви не надо, неверующей мама умерла...

И для меня это событие громадной важности. Оно - как завещание и укрепление в нашей новой, безбожной вере. Сильной, мужественной и тяжкой вере в бескрайний прекрасный мир и в нас - песчинки в нем, взметающие жизнью-мигом, чтоб передать свое движенье любимым близким существам. И нет другого бессмертия, как в этой связи поколений, как в любви и жалости к здесь остающимся, в этом чистейшем альтруизме в последний час.

Прекрасна наша вера!

Мама лежала предо мной и тихая, «покойная" улыбка чуть скрашивала ее одутловатое и мертвенно наплывшее лицо. Ее суть проглядывала в этой незнакомой мне улыбке, как в особом новом свете. Мама становилась все холоднее телом, но все прочнее преображалась в моих воспоминаниях. 162

О мертвых не говорят плохое. Неверно! Просто нечего сказать о ней плохого. Я это точно знаю.

Может, уже в тот вечер, а может лишь сегодня, но как-то крепче ощутил свое родство с людьми ее поколения - поколения "войн и революций". С людьми, выросшими в музыке маршей и концлагерей, в атмосфере страха и энтузиазма. С этими страшноватыми на вид, брюзгливыми к молодежи и нетерпимыми людьми трудно жить, трудно даже уживаться. Но мы их дети. Мы сами выросли в противостоянии их навыкам и привычкам. Мы более терпимы и свободны. И все же мы их дети. И не уйти нам от их веры, воспитания, от тесного родства.

Да и не надо уходить. Напротив - надо понимать, какой тяжелый груз им в жизни достался - вынашивать в муках рожденную новую веру, сколько страха и страданий перенесли, сколько бурь и течений их ломало и безобразило. Но их мучительная жизнь должна стать нашим и вашим опытом.

Бессмысленно судить - кто был в прошедших штормах правым-виноватым: как правило, они бывали и жертвами и палачами вместе. Мой отец – комсомолец, кулачивший крестьян и закрывавший церкви, едва избег опалы в 1938 году. А мать-дочь раскулаченного - едва ль не искренне пила за здравие Сталина- победителя. Кого и как из них судить? Всех или никого? Да и зачем судить поколение, которое само себя судило и казнило много раз?

Нельзя отказываться от результатов столь дорогого опыта. Если не поймем - отринем, то снова натолкнемся на очередной виток истории, на те же революции и войны.

Похороны

30 мая 1975 года.

Через день, в пятницу, в Усадково собрались заводские сослуживцы, соседи и все родственники, кто был в Москве. Были здесь и все вы, мои дети. И пусть лишь Тема осознал смысл и значенье своей утраты, пусть Алеша и Аня еще совсем ничего не понимали, но я считал тогда важным сам факт вашего присутствий на похоронах вашей бабушки, на закладке 163

семейного кладбища в Грибцово. Я хотел, чтобы ваша связь со мной, с бабушкой Таней и всеми за нею предками стала глубже и прочнее через личное участье. Пусть Алеша и Аня не будут сами помнить бабушку Таню, но раз они сидели у нее на коленях, раз хоронили - то припомнят, через рассказы и фото, и оттого крепче будут стоять на этой земле..

Был солнечный день. Было все как положено: венок и речь по бумажке от завода, соболезнование соседей, слезы на глазах родственников, рыдания прабабушки Поли. Тяжесть была непереносимой. Мучила несоразмерность случившегося со всем нашим обычным человеческим поведением: я до похорон улыбался чьим-то шуткам, дедушка Володя после похорон демонстрировал кому-то своих первых пчел, прабабушка на похоронах заботилась о том, чтобы выгоднее попасть в фотокадр. И это - в кругу искренне сочувствующих твоему горю людей.

Но, мои дети, не верьте такой "бесчувственности". Горе забирает не сразу. Я до сих пор пишу со слезами эту память, прабабушка в это лето начала заговариваться, разговаривая с умершей дочерью, бабушкина сестра Соня, ранее перенесшая инфаркт, теперь столько напринимала лекарств в попытках успокоения, что с осени легла в больницу. А дедушке Володе - ему, чем дальше, тем хуже и хуже. Не спит, слушает ночью Танин голос, не знает, что ему делать, казнит себя, что не все сделай для опасения, для исполнения ее желаний, и никто не в силах его успокоить, утешить, вернуть смысл оставшейся жизни...

Нет, сразу всех последствий смерти не понять, не пережить, не выплакать - лишь в долгие недели, годы, жизнь. 164

30 мая 1975 года. Кладбище Петрищево-Грибцово.

А тяжесть самих похорон - когда касаешься дорогого лица в последний раз, и крышка забивается, и сыпется песок, и вот уже на месте жилища-ямы могильщики формуют могильный холмик, и вдавливают в свежую землю лопатой крест ("Ведь русская, не нехристь...") - что ж, это тоже трудно. Но преодолимо.

Я помню, как вернулись с кладбища и сели за поминальный стол. Пили, ели, даже потом шутили и смеялись. И почему-то снялась тяжесть, легче дышать стало. Может, это от водки. Очень может быть. Но мне тогда казалось - от другого. Как будто мы вернулись не с похорон, а с вокзальных проводов в далекую поездку в далекую страну, скажем, за границу, откуда возврата нет, и мы уже не встретимся. Конечно, это грустно, но, в общем - не страшно, все обычно. И жизнь течет по-прежнему.

С тех пор и повелось: чувствую себя живым, веселым, сильным, далеким от смерти, когда во мне подспудно живет уверенность, что мама не умирала, а где-то там живет себе 165

тихонько. Но как только я начинаю внушать себе правду о ней - тяжесть задавливает сердце. И трудно жить.

Так до меня дошла нужда людей в поминках-проводах умерших, потребность веры в бессмертии души. Но как я примиряю это пониманье со своею материалистичной верой? - А никак: пусть будет неувязка, раз так легче...

Прошли месяцы... Проезжая автобусам Грибцово, я могу видеть дальний угол хвойного леса на высоком пригорке по дороге в Петрищево. В этом ельнике и огорожено наше кладбище. Там лежит моя мама.

Осенью мы с отцом поставили железную ограду. Весной, даст Бог, поставим на могилу камень... Красивое там место. Далеко вокруг видно. Приятно здесь лежать, что означает - приятно оставшимся живущим умерших навещать.

В день похорон, я отвел в сторону Тему и Галю от свежей маминой могилы и наказывал им: "Когда умру и будет у Вас возможность, не раскидает если судьба, похороните меня здесь рядом с бабушкой Таней“.

Сейчас я повторяю это для них и для Алеши с Аней.

От этого решения-завещания мне стало увереннее жить, покойнее. Теперь я знаю, "куда пойду в последний путь", и кто похоронит, и кто будет приходить поминать и помнить мою любовь и передачу знанья. 166

Приложение 2. Сто лет недвижимости (Ася Сокирко)

« ... все в них записанное никогда и ни за что больше не повторится, ибо те роды человеческие, которые осуждены на сто лет одиночества, дважды не появляются на земле.»

Габриэль Гарсиа Маркес, «Сто лет одиночества»

Митрофан

Крестьянин Митрофан дважды в своей жизни получил землю и трижды ее потерял. Происходил он из бедных крестьян и земли не унаследовал. Случился с ним в ранней молодости приступ романтики – сбежал из дому, потыркался пару лет по городам и портам, но потом вернулся домой, женился и больше к себе и своему дому романтику эту и близко не подпускал. Жена его была доброй, работящей и неграмотной; позже, когда жизнь забросила их в город, от необходимости учиться читать ее спасала плановая экономика, позволявшая угадать название продукта по его цене. Отец дал за ней в приданое изрядный кусок земли и Митрофан прочно осел, наладил свою жизнь, обзавелся детьми и стал человеком весьма уважаемым и, по меркам тех мест и того времени, зажиточным; это, впрочем, не означало, что у каждого обитателя дома непременно должна была быть своя пара ботинок. Гражданскую войну Митрофан и его семейство пережили, можно сказать, без особых потерь. Он вступил на фронте в партию, но вскоре осознал, что живопись – штука сложная, поскольку красный, зеленый и прочие цвета радуги могут смешиваться с малопредсказуемыми 167

последствиями, и, проявив изрядное благоразумие, он быстро, целый и невредимый, вернулся к своей пахоте.

Эта весьма пристойная крестьянская жизнь закончилась, естественным образом, коллективизацией. Митрофана хотели раскулачить, но он сумел вовремя сбежать, пристроив семью к родственникам, добрался до Города и устроился рабочим на завод, на котором и проработал всю отведенную ему жизнь. Через пару лет, когда в результате изнурительного труда койка превратилась в комнату, он смог вернуться на несколько дней в свою деревню и тайком, ночью вывезти в Город свою семью. Комната была, непристроенных детей оставалось всего двое и никто уже не охотился за новоявленным пролетарием. Это все еще сносное существование закончилось, как можно догадаться, войной, но Митрофан был уже не призывного возраста, да и работал к тому же на заводе с бронью.

Люди, к которым жизнь милостива, считают обычно, что война – это и есть тот самый «черный день», на который копили. Митрофана же жизнь не щадила, и к этому времени ему было уже неясно, чем эта война хуже той или того, что было между ними. До сих пор он оказывался, так сказать, на территории военных действий, а тут – как бы в тылу. А потому когда война стала подходить к концу, Митрофан уже начал копить деньги на землю. Он вовсе не торговал хлебными карточками - ни таких возможностей, ни таких наклонностей у него не было – он просто копил. Владение землей в Той Стране было, разумеется, запрещено, но можно было купить дачу в пригороде; домик с кусочком земли, что заменит ему потерянную пахоту, маячил у него перед глазами, разрастаясь, заслоняя собой солнце и создавая затмение. Жене его земля была не больно нужна – она выросла в семье побогаче, и самоутверждаться ей не требовалось, дети и вовсе выросли в городе, но это ничего не меняло. Его семье запрещалось покупать белый хлеб; об остальном можно только догадываться. Жили они вшестером в одной комнате в коммуналке – он сам, жена, двое младших детей, да еще замужняя дочь с ребенком, муж которой был на фронте и которая в конце войны получила 168

разрешение переехать к родителям. Выходило полтора квадратных метра на человека. Каким-то чудом освободилась соседняя комната и ему предложили ее занять – со льготной очереди это семью все равно не снимало. Митрофан подумал-подумал, и комнату не взял. Платить за нее еще рубля два в месяц, а все одно - не свое, все равно съезжать скоро - лет через пять, не позже. Вот когда квартиру дадут или дачу купят, думал Митрофан, то уже будет свое, а пока – все равно ведь чужое, ну его, платить непонятно, за что, перебьются, потерпят.

И действительно, через пару лет после конца войны Господь решил принять в его судьбе участие. Каковы при этом были Господни намерения – наградить, наказать или выразить свое недоумение происходящим - остается неясным. Митрофану было видение. Он услышал голос, который направил его стопы и привел его в одну подмосковную деревеньку. Там он нашел полуразваленный дом, половину которого вместе с половиной участка ему согласились продать. Как раз перед этим, правда, провели денежную реформу, и денег сразу стало меньше, но на дом все равно хватило. Митрофан был опять со своей пахотой.

Митрофан успел немного подремонтировать дом и привести землю в порядок, как демобилизовался из армии его зять военный, привез семью обратно в Москву и поселился на этой самой даче. Митрофан, уже с одним ребенком и женой, опять остались в той самой комнате. Метров теперь, правда, на душу выходило целых три, а зять, будучи человеком крайне добросовестным, хорошо заботился о доме и земле, и, поджидая очереди на квартиру, тратил на дачу все накопленные за три проведенные в Германии года деньги, но к земле своей Митрофан попал только через целых шесть лет.

И вот, когда дочь с зятем получили наконец жилье в заводской коммуналке, он, через двадцать лет после своего изгнания, вернулся к земле. Памятуя о том, как власть в Той Стране умеет обходится со сбережениями своих граждан, и пребывая в святой уверенности, что земля то уж никуда не денется, он все деньги потратил на ремонт, кур, свиней и огород. Целых шесть земельных лет было отведено Митрофану. 169

Город в это время рос, расползался, ему становилось тесно и, на седьмом году Митрофанова благополучия, у города затекла нога, он решил ее расправить и смел, сам того не замечая, с лица земли Митрофанову дачу вместе со всей деревней. Власти выплатили ему компенсацию по госрасценкам и выселили в однокомнатную квартиру.

Больше, собственно, ничего и не было. Бывший крестьянин пожил еще пару лет, потом его разбил паралич и он умер. После смерти Митрофана его родственники обнаружили матрац, набитый пятнадцатикопеечными монетами, за год до того отмененными в очередной денежной реформе. Просто все остальные деньги – и бумажные, и монеты, и вклады, и облигации – тем или иным образом отменялись Той властью в предыдущих денежных реформах, и эти монетки представлялись ему, после земли, конечно, самым верным способом хранить деньги.

Владимир

Пройдет много лет, и зять Митрофана, он же сын деревенского портного Владимир, уйдет из армии в отставку, чтобы вернуться к земле и саду, из которого его выкинула Та Страна. Чтобы такой мирный и мягкий человек, как Владимир, попал в армию, понадобилось немало странных политических событий, но обстоятельства все-таки смогли стечься таким образом, что, оставшись в двенадцать лет круглым сиротой, он поступил в военное училище и стал кадровым военным. Специальность он, впрочем, приобрел самую мирную, став авиамехаником. В довершение цепи странных событий, Владимиру довелось сначала, как и многим другим военным, участвовать в коллективизации, а вслед за этим жениться на дочери Митрофана, которой вовремя удалось устроиться прачкой в городе, а потом даже поступить в фельдшерское училище. Жизнь, тамошняя и тогдашняя, была столь неописуемо странной, что эти люди, не обладая ни образованием, ни сверхъестественной жизненной силой, так 170

никогда до конца и не поняли всей абсурдности происходившего с ними.

У Владимира и его жены родилась дочка и, через несколько лет, сын. Его жена уже тогда служила медицине Той Страны, и прослужит ей до конца жизни, но медицина эта не собиралась прикладывать хоть какие-нибудь усилия, чтобы спасти ее новорожденную дочку от обычного воспаления легких, а потом ее саму, совсем не старую женщину – от болезни почек. Но те несколько лет, что прошли между рождением сына и войной, были все же вполне счастливыми. Они жили в большом, но не слишком большом городе, у них, вместо хлебного пайка и койки, были зарплаты, уважаемые профессии и квартира.

Потом были война, эвакуация, шесть человек в Митрофановой комнате. И те три года, что Владимир с семьей после войны провели в оккупированной Восточной Пруссии, были для них несказанным благом. У них была трехкомнатная квартира, достаточно еды и голодные немки приходили спросить, нет ли какой работы. Хотя Владимиру не могло, даже в самом безумном сне, прийти в голову посмотреть на Ту Страну со стороны, он, сам того толком не понимая, находился с ней в глубоком психологическом разладе, потому что любил делать все добротно и осмысленно. В Германии он был наконец окружен добротными вещами. Русское солдатье, которое он искренне считал соотечественниками, которое резало немецкие гардины на портянки, пинало, оплевывало и разрушало все вокруг, было ему, в сущности, куда более чужим, чем завоеванные им немцы. Уехать из этих мест и ему, и немцам придется одновременно.

С концом оккупации Владимиру пришлось уйти в отставку - за три года до получения воинской пенсии. Они вернулись в Город, привезли с собой много трофейного добра и поселились на Митрофановой даче. Все аккуратно скопленные в Германии деньги были потрачены на ее ремонт и обустройство. Дача была, конечно, не своя, а Митрофанова, но было понятно, что рано или поздно она перейдет по наследству. Дом аккуратно 171

отстраивался, много сил уходило на огород, свинарник, курятник и все прочее, что создавали себе эти уже не крестьяне, еще не настоящие горожане, не желавшие видеть, как на их дачу наползает Город. Шесть лет прожили они на даче, а вслед за ними прожил на ней шесть лет и сам Митрофан. А потом дачу снесли.

Через шесть лет после возвращения им дали комнату в коммунальной квартире. После дачи было, конечно, тесновато, но когда сын женится и их в этой комнате станет, совсем как в Митрофановы времена, шестеро, они будут вспоминать, как им было втроем просторно. Когда их сын с женой будут получать свою комнату, а потом квартиру, они сделают все, чтобы сменять комнаты вместе и хоть к старости вырваться из коммуналки. У них из этого ничего не получится.

Вскоре после рождения первого внука появилась возможность купить дачу. Покупка дачи не была мечтой их жизни, и они сомневались, нужно ли это делать. Впоследствии их сын, в попытке разобраться в своих отношениях с дачей, будет считать, что их на это толкнула крестьянская интуиция. Так или иначе, причин, чтобы это сделать, было достаточно – внуки, покупающие дачи знакомые – и было решено купить. На даче, часто с внуками, им было хорошо, просторно, огородную работу они, по старой памяти, любили. Единственным, что в этой дачной жизни Владимира тяготило, было отношение сына, которому дача хоть и нравилась, но как-то не всерьез. Владимир обустраивался основательно, качественно, со знанием дела, приделывая каждую доску и подрезая каждое дерево добросовестно, без малейшего намека на халтуру. Сын же его помогал, выполнял, что просили, но очень формально, все время сбегая то по своим делам, то в поход, и осознание того, что на него, непутевого, неприспособленного к настоящему хозяйству, делающего все как-то криво и наскоро, придется оставить сад, огород, пчелиные ульи и дом, не давала Владимиру покоя.

Настоящие горожане вырастают в осознании того, что за все – вещи, мебель, еду, квартиру, услуги - надо платить. Что-то можно сделать самому, но не очень многое. Выходцам из 172

бедных крестьян эта мысль несвойственна. Им также не очень верится, что больного человека можно взять и вылечить. А тут еще, как назло, миф о бесплатной медицине. А потому, когда жена Владимира, всегда страдавшая почками, начала болеть уже очень всерьез, никто из домочадцев не смог найти, кому давать взятки, и уж тем более не смог понять, как их давать, и жена Владимира умерла от почек в возрасте шестидесяти лет.

Лет пять простоял Владимир тихо между тем миром и этим, не имея ни причины оставаться в этом, ни возможности уйти в тот. Год прошел как сон пустой, царь женился на другой.

Новая жена тоже жила в комнате в коммунальной квартире. Та квартира, в которой после отъезда детей и смерти первой жены остался Владимир, превратилась, по сути своей, в приличного размера однокомнатную квартиру. Единственная остававшаяся соседка умерла, ее комната стояла пустой, в коммунальные квартиры в те годы уже не подселяли. Но формально квартира оставалась коммунальной, то есть не своей, и желание иметь, хоть на старости лет, свою квартиру было столь сильно, что Владимир и его новая жена стали сменивать свои комнаты. Хороший квартирный обмен требовал серьезных деловых, организаторских и манипуляционных способностей, которые у Владимира совершенно отсутствовали. Поэтому две комнаты были, в конце концов, сменяны на «полуторку» - однокомнатную квартиру с маленькой дополнительной каморкой размером с кладовку побольше – той же общей площадью, что Владимирова комната. Старший внук Владимира, уже студент младших курсов института, разве что не бился в истерике, видя, как уходит в никуда та комната, что ему так не повредила бы. Он пытался объяснить всю неразумность такого обмена, объяснял, что на кооперативы уже стоят огромные очереди и купить их просто так нельзя, даже если заработать изрядные деньги, но Владимир хотел свою, настоящую свою квартиру, отдельную не только по сути, но и по ордеру, и обмен свершился. При всей его доброте и благоразумии ему было непонятно, почему внук-студент должен 173

получить просто так то, за что его поколение страдало десятилетиями.

Теперь у него была и квартира, и дача. Вторая жена, правда, дачу не любила, во многом из-за того, что дача должна была отойти сыну, и никогда не забывала лишний раз напомнить, что ездит туда только ради мужа. Владимиру же в городе делать было уже особо нечего, и он старался когда только возможно жить на даче. Человеческой мудрости, которая позволила бы ей стать бабушкой младшим, не помнившим своей настоящей бабушки внукам, у нее не было, и с семьей Владимира она не очень ладила. Дача продолжала жить своей жизнью, на нее приезжали внуки, сын, как умел, держал ее в порядке, но система отношений на ней становилась все запутанней.

Владимир уходил из этой жизни тихо, в полном сознании и с миром. Когда он умер, было лето и почти все его родные были в отъезде. Они с трудом успели на похороны.

Жена с дачи немедленно уехала и, вконец повздорив с семьей, больше там никогда не появлялась. Улей согласился взять близкий друг, живший по соседству.

Виктор

Виктору - сыну Владимира и внуку Митрофана – уже не придется спасаться от коллективизации, воевать и голодать. Его самое раннее детство хоть и пройдет в войну, но в неплохом садике, поскольку мать его была медсестрой и военнообязанной, а самые голодные послевоенные годы он проведет в Германии, в весьма сытой воинской части. По меркам следующего поколения его детство было, конечно, очень бедным, но то, что после шести лет он ел досыта – это точно. До шести, как правило, тоже. А всерьез хорошо в те годы, кроме самых приближенных к власти, никто и не ел. Но в силу самых разных причин его, в отличие от многих его одногодок, всю жизнь будет преследовать жестокая атавистическая невозможность выкинуть изъеденную муравьями корку. 174

Виктор был уже полноправным, рожденным горожанином с высшим образованием. Он много читал, особо интересовался историей и экономикой, приобрел в них недюжинные познания и еще в институте, к ужасу своих родителей, проявил явные признаки инакомыслия. Из института его за это не выкинули, хотя пытались, но уехать из Города на три года по распределению пришлось. Чтобы вернуться в Город к родителям, требовалось быть холостым, и своего родившегося в эти три года первого сына пришлось усыновлять уже по возвращении. С этого несколько гротескного эпизода и начались взаимоотношения Виктора с недвижимостью.

Вернувшись в Город, Виктор с женой и двухлетним сыном поселился у своих родителей. Жили те в одной комнате в коммуналке; с приездом сына их в этой комнате стало пятеро. Можно было бы предположить, что Виктор с женой, за несколько лет жизни вне Города привыкшие к отдельной жизни, сочтут жизнь через ширму от родителей невыносимой. Заработать на снятую комнату было вполне реалистично. Но разнообразные интересы, походы, чтение, диссиденство, возможность оставлять ребенка по вечерам на бабушку и не тратить время на обустройство существенно перевешивали. С походами и прочими отвлекающими от воспитания детей занятиями бабушка сражалась, как могла. Деревенской женщине, которой здоровье почти не позволяло рожать, у которой умер первый ребенок и остался единственный сын, было крайне сложно понять молодых родителей, чуть что бросающих живого ребенка и несущихся по своим делам; но роль няни она выполняла еще довольно долго.

С появлением второго ребенка ситуация стала уже до неприличия митрофановой. Власти сжалились и дали комнату в том же доме – в коммуналке, разумеется. Комната была большая, да еще и бабушка под боком. Некоторое желание добыть отдельную квартиру было, но государственная очередь тянулась годами и десятилетиями, а на кооператив надо было зарабатывать деньги, то есть тратить время. Времени же после занятий своими интересами не оставалось, поэтому было 175

решено оставить все, как есть. Это равновесие нарушалось только отношениями свекрови с невесткой, всегда непростыми и еще более осложнившимися на почве переезда. Дело было в том, что к моменту переезда в квартире, где жили родители, освободилась соседняя комната, и власти давали Виктору выбор – поселиться в ней или же в соседнем подъезде. Комната в квартире родителей была существенно меньше, свекровь с невесткой опять оказались бы на одной кухне, но это зато дало бы семье отдельную квартиру. Мечта об отдельной квартире, которая в ее жизни была только в детстве, а потом пару лет в Германии, была столь сильна, что свекровь, по природе своей способная принимать многое, не находила в себе сил простить или хотя бы понять произошедшее.

Статус кво был нарушен предстоящим появлением третьего ребенка. Семья с тремя детьми, живущая в одной комнате в коммунальной квартире, немедленно переходила в самую льготную очередь и получала не менее, чем отдельную трехкомнатную квартиру, причем в том же районе и в течение года после рождения третьего ребенка. Выходило, что до получения бесплатной квартиры, причем в пристойном районе Города, оставалось, после девяти лет ожидания, не более полутора лет. И тут что-то щелкнуло. Виктор решил потратить примерно двухлетний семейный доход на кооператив. Въехать в него было возможно тоже не назавтра, а почти через год. Как и зачем Виктор пришел к этому «проекту» - первому из его многочисленных «проектов» с недвижимостью - заслуживает отдельного описания.

Сама по себе возможность получить квартиру на полгода или год раньше причиной быть никак не могла. Будь это ему действительно важно, он бы построил кооператив на много лет раньше. Денег у него было примерно столько же, сколько и за три года до того, и деньги на первый взнос все равно пришлось отдалживать. Дело заключалось в том, что кооператив официально не принадлежал государству и, покупая его, Виктор мог считать, что ничего не взял у советской власти, с которой у него уже тогда были серьезные контры, а, кроме того, что у него 176

теперь есть «своя квартира». Это было весьма оригинальной идеей в стране, торговля недвижимостью в которой была запрещена. Любые квартиры в Той Стране как ей самой, так и ее гражданам, принадлежали и не принадлежали одновременно. Государственные квартиры являлись, по сути своей, выплатой тех не поддающихся оценке сумм, которые государство задолжало своим гражданам, полностью контролируя их зарплаты, делая квартирный обмен единственным разрешенным способом передвижения и создавая квартирные очереди на десятки лет вперед. Люди жили в них всю жизнь и передавали их своим детям, то есть, по наследству. Ремонты на свой вкус, наличие домашних животных и тому подобное никак не лимитировалось. Кооперативные же квартиры вроде как принадлежали жильцам, но продавались в рассрочку под смехотворные два процента годовых, то есть явно субсидировались государством, ибо ни на каком свободном рынке в мире таких займов не бывает. Кроме того, если государство клало глаз на конкретный кусок земли или дом, то спасти жильцов не могло ничто.

Происходившее выглядело поистине, как вмешательство свыше. Идея обладания недвижимостью сделала с Виктором то, чего не могли сделать ни отношения между женой и матерью, ни необходимость делать детей на скрипучем диване через занавеску от родителей, ни отсутствие жизненного пространства – она заставила его взять в долг крупную сумму и пойти зарабатывать в свободное время деньги. Когда он выйдет на пенсию в ранге обладателя двух квартир и загороднего дома, эта же самая идея и эта же самая квартира заставят его, еще не очень старого человека, требовать от наследников, чтобы они ни в коем случае не тратили деньги на его лечение, если только это потребует продажи этой квартиры. А если можно - то чтобы вообще не тратили. Тратить ли на жену? Это как она сочтет нужным. Нет, нет, и на меня тоже не тратить, ни в коем случае, подтверждала жена.

Прошло совсем немного времени, и купил Виктор свою квартиру, и въехал в нее за два месяца до рождения третьего 177

ребенка. Купил он ее «на подсадку» - в уже распределенном доме оставалась одна квартира, которую никто не хотел брать. В ней было четыре комнатки, размером она больше походила на большую двухкомнатную и располагалась далеко от метро в до невозможности заводском районе. Когда его дети и их приятели вырастут и станут работать, одно упоминание об этом районе будет вызывать у них такое же недоумение, как утверждение о том, что в Урюпинске живут люди. Результатом этой сделки явилось то, что Виктор и его семейство получили квартиру на год раньше, в гораздо худшем районе и оказались по уши в долгах как раз в то время, когда жене его пришлось надолго уйти в декрет. Присутствовать при рождении ребенка, оказавшегося к тому же двойней, он уже не мог – надо было срочно зарабатывать деньги на шабашке в Хабаровске. Даже если Виктор и не ставил себе целью превращаться в Митрофана, то на ближайшие несколько лет он, по крайней мере, не оставил себе никакого выбора. Долги надо было отдавать, подрабатывая вместо отпуска на шабашках и отказывая себе в самом необходимом.

Природная нечуствительность Виктора к комфорту была феноменальной. Несмотря на то, что его мать тратила массу времени на приготовление вкусностей, Виктор не отличал кашу от жаркого, коньяк от ликера и туалетную бумагу от газеты с той же естественностью, с которой окружающие не могли эти вещи перепутать. Естественно, ему не могло прийти в голову, что окружающим подобные вещи могут быть существенны. Вид человека, который точно знает, как должен быть приготовлен его кофе, вызывал у Виктора те же ощущения, что у большинства людей вызывает вид туфель за восемьсот единиц очень твердой валюты – легкую иронию, средней степени раздражение и полное нежелание понять, зачем это нужно. Из всех синонимов, обозначающих процесс еды, в его лексиконе присутствовал только глагол «жрать». Когда он говорил ребенку, поедавшему принесенный кем-то в подарок бутерброд с икрой, «Г-г-гам три рубля! Ха-ха-ха!», им руководила даже не столько тривиальная жадность, сколько полное непонимание 178

того, зачем люди тратят на единицу еды три рубля вместо тридцати копеек. О том же, что его жена ломала ногу, а сын – руку, он через пять лет уже честно не мог вспомнить, и утверждал домашним, что перелом конечностей – событие редкое и серьезное, с которым он, к счастью, дела никогда не имел. Такое внутреннее устройство обладало одним бесспорным плюсом – оно делало его обладателя мало зависимым от внешних обстоятельств.

Это же качество было логичной частью, а может, и первопричиной, его на удивление абсолютного и бесхитростного антиаристократизма. Всех людей Виктор делил на плебеев, воров и аристократов. К плебеям относились инженеры, рабочие, крестьяне, учителя, альпинисты, парикмахеры, диссиденты, секретарши и врачи попроще. К ворам относились воры и обладатели новых денег. Аристократы включали в себя художников, ученых, врачей с именем, успешных музыкантов, успешных программистов и вообще тех, кто умеет покупать шоколадки, не думая, но вором не является. «Плебей я, плебей, и живу совершенно как все!», твердил Виктор даже в старости, забывая о всех своих знакомых в правительстве и выступлениях по телевизору. Уже через полчаса он предлагал обсудить Флавия. На каком-то уровне это была тоска несостоявшегося историка, которому пришлось стать дипломированным инженером-сварщиком. Историк был бы аристократом, а так – ИТР, одно слово. По-настоящему плебейских черт у него было всего две. Первой было непризнание чистого искусства и бесцельных действий. Поэзия, музыка и живопись были ему весьма интересны, но только как средство достижения некоторой цели. Он обожал подчеркивать, что совершенно не разбирается в музыке и не умеет есть ножом и вилкой. Его потребность придать каждому действию цель была столь сильна, что он мог пойти в горы на восхождение, но не мог пойти погулять в лес. Она же приводила к тому, что Виктор все старался делать в общих чертах, опуская детали. Он был в состоянии создать общую экономическую теорию развития страны или добиться получения квартиры, но 179

напечатать письмо без опечаток или выпилить прямой угол было ему абсолютно не под силу. Он даже сам над этой своей чертой подсмеивался и только диву давался – отчего это все падает и ломается – судьба, видно, такая...

Второй его плебейской чертой была скупость в своем изумительно первозданном виде. Скупых обычно изображают злыми и нехорошими, но у Виктора скупость существовала как бы сама по себе. Он ни на каком уровне не уписывался в образ человека нехорошего, но для того, чтобы остановить на улице машину, ему требовался умирающий, то есть нечто, что заклинило бы его нормальный поток сознания и вызвало шоковое состояние. Если же больной не умирал, а только нуждался в неотложной медицинской помощи, и шок не наступал, то он был готов на руках отнести больного к автобусу, а оттуда – к метро, но ему было легче умереть самому, чем поднять руку. Свою связь с Митрофаном он четко осознавал, представляя себе деда в романтическом свете - разумным крестьянином, несколько хмурым, но олицетворением здравого смысла.

Вся эта запутанная смесь стремления побыстрее достичь цели, скупости и нежелания создавать комфорт логичным образом приводила к тому, что Виктор пытался экономить время, деньги и силы одновременно. А потому в новоприобретенной собственной квартире навсегда остались грубая самодельная мебель, бесчисленные слои обоев, между которыми уютно жилось самым популярным в пролетарских районах домашним животным, чугунные утюги, которые надо было нагревать на комфорке, и один кусок мыла в ванной для мытья тел и волос домочадцев. Спустя много лет Виктор решил выяснить, чем же мыло отличается от шампуня. «Ну понимаете», несколько ошарашено объясняли ему, «бывает шампунь для сухих волос и для жирных, а еще от перхоти. Когда всякой химии еще не было, люди собирали травы, делали настои для мытья, промывали волосы яичным желтком ...» Виктор слушал и вежливо улыбался с выражением человека, понимающего тщетность всего сущего. 180

Время шло, дети росли, и по одному отчаливали из Квартиры – выходили замуж, а потом, когда Та Страна начала постепенно рассыпаться и становиться просто Страной, надолго уезжали за границу. Долги были давно отданы и в Квартире становилось все просторней. Тогда же стали возможны поездки за границу и Виктор отправился сначала в Европу, а потом и в Америку мир посмотреть и пообщаться с правозащитниками. Он и его жена ездили по разным странам, на велосипедах и электричках, с лозунгами «Свободу осужденным хозяйственникам!», общались с бывшими и еще активными, тамошними и своими, высланными правозащитниками, ночевали когда в палатке, когда в квартирах знакомых, и деньги при этом не тратили, а прикапливали. Если им надо было попасть из одного конца огромного города в другой, то они не тратили по доллару на метро, а шли четыре часа пешком. Когда кто-нибудь из знакомых начинал понимать происходящее и давал денег на транспорт, то они говорили спасибо, брали деньги, и шли пешком. Продукты они возили, в основном, на себе. Кроме того, за границей Виктор обнаружил, что музеи прекрасно можно смотреть снаружи, поскольку внутри находится чистое искусство и за него еще и берут деньги.

С осужденных хозяйственников, права которых он защищал большую часть своей жизни, Виктор денег никогда не брал, даже когда хозяйственники могли бы и предпочли бы заплатить. Но советы о том, куда вложить привезенные деньги, были им приняты, и небольшая сумма была многократно приумножена, превратившись в небольшой капитал. Нужно отметить, что Виктор, чуть ли не всю свою сознательную жизнь защищавший свободный рынок и права предпринимателей, мог иметь дело с деньгами, предпринимательством и свободными ценами исключительно в теории. Реальный поход на рынок или в парикмахерскую, необходимость спрашивать о цене или узнавать окончательную цену услуги в конце была для него абсолютно, физиологически невыносима. Он защищал крупных «спекулянтов», но не мог купить картошки у самой мирной бабушки даже в сентябре месяце, когда картошка у бабушек 181

была дешевле, чем в магазине. Он мечтал об одном – чтоб ему выдали его пайку неважно чего и оставили в покое. Структура потребления, к которой приводило такое устройство Виктора в сочетании с его природной прижимистостью, могла разрешить проблему любого дефицита в Той Стране и разрушить любую рыночную экономику ровно за год. Он старался с деньгами, по возможности, вообще дела не иметь и ходить без них, в особенности в тех ситуациях, когда они могут понадобиться и их трата будет сопряжена с дополнительными психологическими трудностями, как то при поездках за границу. Ему было гораздо проще попасть в какую-нибудь передрягу, не иметь возможности купить билет на метро или выпить стакан воды, чем постоянно решать, тратить ли деньги, и если да, то сколько. Жена Виктора - по природе ли, или из-за долгой жизни с ним - обладала сходными проблемами. А потому улучшать свою жизнь при помощи капитала они не могли, ибо кто-то должен был бы эти деньги тратить. Они хотели, чтобы деньги приносили процент и были в сохранности. Иностранные банки и фонды давали такую возможность, но они также давали постоянный доступ к деньгам, а с этой дилеммой Виктор с женой предпочитали дела не иметь. Поэтому деньги надо было срочно вложить в наименее ликвидную форму из возможных – купить недвижимость.

Купля недвижимости в Городе к тому моменту уже превратилась в серьезный бизнес. Заниматься им можно было или хорошо понимая рынок, или не ставя себе цели выгодно вкладывать деньги, а просто покупая себе квартиру для жизни. Когда крестьянин приходит в город и начинает делать бизнес, делают, как правило, его. Когда чистый теоретик начинает делать бизнес, делают, как правило, тоже его. Виктор был хитрой смесью крестьянина и чистого теоретика, а потому неудивительно, что он купил вторую квартиру на пике цен. Трагедии из этого не получилось, цены со временем поднялись и вложение окупилось, принеся ту же прибыль, что принесло бы вложение в иностранный банк под твердый процент, но только теперь эти деньги надо было отрабатывать – искать жильцов, 182

иметь с ними дело и постоянно переживать по массе мелких поводов. Наиболее комфортное для настоящего бедняка состояние – это заработать побольше, но все равно продолжать ощущать себя бедняком; точно так же люди богатые могут отдать деньги, но не ощущение собственного богатства, по коей причине они довольно скоро перестают отдавать деньги. Такое вложение позволяло Виктору и его жене продолжать считать себя плебеями, бедняками, в поте лица зарабатывающих на небольшой кусок хлеба, а не состоятельными людьми со счетом в иностранном банке.

В этот, равно как и в свои прочие разнообразные проекты, связанные с недвижимостью, Виктор пытался привлечь своего старшего сына, который уже давно и прочно жил за границей и был вполне в состоянии делать существенные вложения. Но сын вечно создавал проблемы тем, что деньги хотел давать на еду, одежду, образование детей и лечение, особой потребности в плебействе не испытывал, сбережения предпочитал держать именно в банке, и именно в иностранном, а на все предложения выгодно вложить деньги просил показать ему бизнес-план. Подобное поведение плохо соответствовало родительским представлениям о русской душе – сын и не спорил; он давно осознал, что душа у него вполне тевтонская, то есть с огромным шкафом для романтики и отдельной полочкой для гроссбуха, и место для жизни себе выбрал соответственно.

За то время, что Виктору приходилось подрабатывать, чтобы отдать долги за собственную квартиру, он с помощью сыновей построил два дачных дома для знакомых, и немало домов в составе бригады на шабашках. Вложив все свои деньги во вторую городскую квартиру и вплотную приближаясь к пенсии, он вдруг осознал, что он, владелец двух квартир, дачного участка с домом и строитель двух домов, так за всю жизнь и не построил собственного дома. Возможно, здесь сыграло роль ощущение вины перед отцом за недостаточное участие в обустройстве дачи; возможно, ему захотелось строить, как всем – в Городе, после многих десятилетий запрета, активно строились особняки и перестраивались дачи. Факт остается 183

фактом – Виктор сначала вложил все в недвижимость, а потом решил строить на даче новый дом, почти без денег и своими руками. Дом был задуман четырехэтажным, зимним, с сауной снизу и оранжереей сверху. Нанимать рабочих Виктор не собирался, но рассчитывал на романтичный семейный подряд, с сыновьями и зятьями. Сыновья, зятья, дочери и невестки проявили нетипичное единодушие и объявили, каждый по своим причинам, что участвовать в этом проекте они не желают, ни руками, ни ногами, ни деньгами, что одним из них дача нужна в том виде, как она есть сейчас, а другим не нужна вовсе, и что ежели Виктор в этот проект ввяжется, то разбираться с этим он будет сам. Виктор решил взять семейство на пушку и начал строить. Он смог поначалу добиться небольшой помощи от младшего сына и от жены, но и это скоро закончилось. Он упорно мешал бетон, копал фундамент и таскал балки. Тогда, много лет назад, когда он строил для других, ему давали достаточно стройматериалов. Это часто были готовые блоки и цельные стены. Все организационные вопросы решали хозяева, а ценности организационного труда Виктор, на марксистский манер, не осознавал. Теперь же он был сам себе хозяин, и его тяга делать все в общих чертах и экономить время, усилия и деньги одновременно приводила к очевидному результату. Дом хотя и строился долго, все равно выходил построенным на скорую руку. Строительство было еще совершенно не закончено, верхние этажи были недостроены, но уже слегка кривились стены и из оранжереи капала вниз вода. Отопление, хотя и было проложено везде, работало только в подвале. По странному совпадению, или же по странному сценарию, все дети Виктора были непосредственно связаны с Германией и или в ней жили, или были замужем за немцами, или работали в немецкой среде, и при виде этой постройки и всего строительного процесса впадали в веселье, постепенно принимавшее истерические оттенки, переходившее во вселенскую тоску, и так по кругу.

Когда у дома уже были стены, крыша, и он мог служить убежищем от дождя и несильного холода, у Виктора начали 184

спрашивать, когда он планирует закончить стройку и устроить новоселье. Ему это было в тягость, доделывать детали он терпеть не мог. К тому же младшие дети начинали строить свои дома, и он все норовил сбежать со своей стройки к ним, чтобы опять копать фундамент и идти к очередной крупной цели. В какой-то момент жена Виктора сообщила, что новоселье, оказывается, уже состоялось, дом – вот он, стоит, все прочее – детали, которые будут доработаны когда-нибудь со временем. Сама жена, впрочем, жить в этом доме не собиралась. Она выпасала внуков, те продолжали рождаться, и на ближайшие десять-двенадцать лет потребность в ее помощи иссякать не собиралась. С одной стороны, это было ясно еще при проектировании дома; с другой стороны, разъезжаться с женой и встречаться с ней раз в две недели Виктор тоже, вроде, не собирался. Где у всего этого был общий знаменатель – не было понятно никому. Прикрепленный к крыше плакат с надписью "I love you" жене льстил – она объясняла соседям, что дом строится для нее – но мало что менял. По крайней мере, этот плакат спасало отсутствие в английском языке грамматического рода. На грамматические мелочи Виктор не разменивался, а потому предыдущий плакат, предназначавшийся для дома зятя-немца и гласивший «Das ist sehr groß Haus», был зятем при первой же возможности изничтожен.

Все дети Виктора обрастали недвижимостью – строили дома, покупали квартиры – за исключением старшего сына, который существенно превосходил остальных детей и самого Виктора по доходу, а, возможно, и по сбережениям. Но сын предпочитал иметь возможность выбирать себе страны и жить с комфортом во время вынужденных перемен профессий. Лежащие на счету полдома позволяли ему время от времени покрутить глобус, приехать в выбранную страну и поискать себе там пристойный источник дохода. Поскольку страны выбирались не случайным образом, то и источник находился довольно скоро. Поскольку время вкладывалось не в стройки, а в карьерный рост, то и доход получался немаленький. Виктор был за сына, конечно, рад, но уж слишком литературными и 185

«аристократическими» были эти спешные отъезды в Баден-Баден. С небольшой квартирой или домиком сын был бы куда понятнее и предсказуемее. Купи он себе роскошную виллу, да еще и не наделав обременительных долгов - литературности бы не убавилось. Виктор провел ревизию родной и двоюродной недвижимости, и вспомнил, что существует квартира его отца, Владимира, в свое время получившаяся из комнаты Владимира и комнаты его второй жены. В ней проживала теперь вдова Владимира, женщина не очень умная, не очень добрая, и происходившая, в отличие от Владимира с его несколько философским складом, из нормального люмпен-пролетариата. После смерти Владимира она, несмотря на отсутствие собственных детей и близкой родни, повздорила с Виктором и его женой, а через несколько лет и вовсе обвинила их в том, что они взломали ее квартиру и украли из-под подушки сумму, которой хватило бы примерно на месячный проездной. Виктору представлялось несправедливым, что квартира, на большую часть состоящая из комнаты его детства, перейдет к ее устрашающего вида родственникам. А потому он решил, что его старшему сыну самое время выяснить отношения со вдовой деда и договориться о схеме раздела квартиры с ее родственниками. Предполагалось, что сын должен получить квартиру, и выплатить адекватную часть ее цены люмпен-родственникам. То, что сын может получить часть цены и отдать квартиру, представлялось Виктору крайне нежелательным. Цена недвижимости всегда складывается из расположения дома, его содержания и той радости, которую испытывает владелец недвижимости от обладания оной. Радость, которую испытывал Виктор от обладания недвижимостью была такой, что придать ей денежное измерение было практически невозможно. Поэтому деньги копились и тратились на дома, землю и квартиры, которые потом нельзя было продать. Поскольку их нельзя было продать, то владелец мог честно утверждать, что он – человек бедный, ибо денег ему взять неоткуда. 186

Услышав о такой идее, сын лег на диван и ближайший час разглядывал носок своего уютного немецкого тапочка. Мысль о том, что он сейчас поедет судиться с полунищими рабочими вызывала у него легкую тошноту. Он живо себе представлял этих родственников, которые за гораздо меньшую сумму готовы грызть друг другу глотки и судиться до посинения, не говоря уже о прямом членовредительстве, и понимал, что может заработать ту же сумму за меньшее время, по своей прямой специальности, а также не повышая общее количество ненависти во вселенной и свое собственное давление. Юридическая сторона вопроса выглядела малоубедительно, и уж совсем было непонятно, зачем ему нужна своя квартира в Городе. Держать ее для приездов на две, ну три недели в год было бы странной роскошью. Заниматься ее сдачей, иметь кучу проблем с жильцами и, после всего, все равно не иметь возможности этой квартирой пользоваться, не лезло уже ни в какие ворота. Не желая идти на очередной конфликт, сын сообщил Виктору, что сам этим заниматься не будет, но готов полностью доверить ему ведение дела, а также распоряжение квартирой в случае успеха, и дело затихло само собой.

Здоровье Виктор унаследовал скорее от матери и деда Митрофана, чем от отца. По отношению к врачам он испытывал странную смесь неприязни, страха, недоверия и раздражения, которая была бы скорее понятна в отношении адвокатов. Обращался он к ним только по крайней необходимости и только за бесплатно. В излечимость болезней он предпочитал не верить, и его было почти невозможно заставить обратиться к врачу даже с таким простым, легко излечимым, но опасным недугом, как воспаление глаза или уха, причем даже когда врач обладал хорошей репутацией и лечение оплачивал кто-то другой. А потому, выйдя на пенсию и обнаружив у себя один за другим недуги матери и деда, он всерьез озаботился не собственным здоровьем, а распределением недвижимости среди наследников. Поскольку недвижимости было изрядное количество, расположена и устроена она была так, что никто из 187

наследников жить в ней не собирался, а распределял Виктор, в основном, не общую сумму, а сами объекты, то задача выходила крайне непростой. Он пытался, с одной стороны, раздать детям поровну; с другой стороны, ни в коем случае не продавать дачу со вторым домом; с третьей стороны, по возможности, не продавать первую квартиру; с четвертой стороны, не ставить детей перед необходимостью финансовых расчетов, а просто раздать каждому свое; с пятой стороны, сделать так, чтобы они все поделили сами, после его смерти, при соблюдении вышеуказанных условий и не поссорившись. Написание завещания превращалось в отдельный «проект», с многочисленными обсуждениями, привлечением к процессу детей и сложной дипломатией.

Поскольку дачу продавать дачу было нельзя, то вышло, что получающий дачу должен получить дополнительную сумму за то, что он об этой даче будет заботиться и ее не продавать. Отдать дачу можно было только на благотворительные цели. Получающий первую квартиру получал самую большую долю, а потому должен был выплатить братьям и сестрам их доли. Вторая квартира принадлежала жене Виктора, но жена не считала возможным куда-либо переезжать, равно как и продавать вторую квартиру, а потому она по завещанию продолжала жить в первой квартире до своей смерти, после чего можно было продать вторую квартиру и вступить во владение первой.

Когда все случилось и пришло время вступать во владение наследством, наследники находились в самых разнообразных странах и финансовых положениях. Старшая дочь и ее муж работали в альтернативной школе, денег зарабатывали мало, но обладали большим числом учеников с хорошими связями. Они получили дачу и сумму на ее содержание. Дети их к тому моменту уже выросли, и дочь вскоре передала дачу в пользование благотворительного фонда, сотрудницей которого сама являлась, получив неформальную плату за пользование в виде повышенной зарплаты и большого числа услуг. Младший сын унаследовал квартиру. На момент 188

создания завещания у него единственного не было подходящего места для жизни. Считая аренду квартиры делом неразумным, он начал, не имея на то достаточных средств, строить дом, через несколько лет окончательно обозлился на нескончаемый процесс, на невозможность бросить уже начатую стройку, и уехал вместе со своей женой работать в Китай. Получив квартиру, он ее немедленно продал и разделался, наконец-то, со стройкой. При выплате долей возникли разногласия со старшей сестрой – оценить переданную в благотворительность дачу было непросто, а от этой оценки зависел расчет с ней и, следовательно, со всеми остальными. Младшая сестра, замужем за немецким чиновником невысокого ранга, слегка пообижалась на процесс дележки, но, обладая самым легким в семье характером, взяла свою долю и вскоре забыла об этом думать. Старший же брат, которого весь этот процесс изрядно достал еще в момент написания завещания, не был обладателем столь легкого характера. Окончательно вжившись в Германию с ее традициями, он пытался формализовать процесс раздела, потерпел полную неудачу, разругался со старшей сестрой и отказался от своей доли.

Алексей

Город охватила повальная эпидемия строительства. Люди богатые и просто состоятельные хотели себе жилье получше и поновее. Те же, что победнее, решили, что изобрели финансовый вечный двигатель. Землю купил, дом своими руками построил, потратив совсем немного денег, потом всегда есть где жить; а еще дом всегда можно продать. Если нет работы и жить не на что – значит, дом можно сдать, и, поскольку недвижимость в Городе дорогая, на это всегда можно прожить. Где при этом жить, если недвижимость в Городе такая дорогая, оставалось невыясненным. Как сдать за нормальные деньги наспех построенный непрофессионалом дом – тоже. А простой вопрос кота Матроскина – если молоко отдавать, то зачем корову покупать – и вовсе мало кому приходил в голову. Главное, что есть где жить. Остальное – как-нибудь. На что 189

жить, не имея работы и все потратив на дом – неважно. У нас на авось лучше получается, работа приложится. А дом – нет. О том, что кот Матроскин свои проблемы решил исключительно при помощи зарытого пиратами в деревне Простоквашино клада, уже тоже никто не помнил.

Обладатели домов и даже собственных квартир в больших городах или в непосредственной от них близости, во все времена и во всех странах, были или людьми зажиточными, или обладателями выгодных займов и налоговых льгот, или, в крайнем случае, очень умелыми мастеровыми. Алексей и его жена не были ни первым, ни вторым, ни, понятное дело, третьим.

Они уже даже не были ИТР-ами и самоучками. Алексея с самого начала привел в элитную школу старший брат, тем самым оградив его от излишне эгалитарных идей родителей. Чтобы попасть в эту школу с первого класса нужно было иметь правильных знакомых и уметь читать. Правильных знакомых брат завести успел, а вот читать его родители с братом научить забыли, а потому попал он туда только через год. С этого момента Алексей нечасто имел дело с людьми, которые к шести годам не умели читать.

Научная карьера у Алексея складывалась на редкость удачно. Ему даже удавалось получать за свою науку недурные деньги, хотя такой цирковой трюк выходил обычно только у людей с большим опытом и серьезной репутацией. И что уже было совсем невероятно, платили ему не иностранцы, а, в основном, местные. Хороших работодателей он находил исключительно талантливо – когда обанкротился один, он нашел другого, который платил так же много и тоже за науку, которую в будущем следовало использовать для создания коммерческого продукта. Когда его за непочтительное поведение выгнали со второго места, он за полгода нашел себе работу в одном из немецких университетов. Родители за него, конечно, радовались, но как-то с оглядкой, воспринимая каждый успех как большое, во многом случайное и непонятно куда ведущее везение. Каждый же раз, когда он работу терял и 190

оставался на бобах, родители переживали, но опять оказывались в своей тарелке. Ему давали добрые советы, как выжить на маленькие деньги, но совершенно не предполагали, что он может найти другую очень хорошую работу. С потерявшим работу и решающим кучу проблем сыном разговаривать было просто; с успешным и обеспеченным – не очень.

За год до отъезда в Германию Алексей женился. Жена была, как и у многих его родичей, хорошая, но с вывертом – мать болгарка, приехавшая в Город учиться и ставшая завкафедрой в том университете, где Алексей учился, отец – военный инженер, специальность жены – история искусства, специализация - китаистика. Алексей попытался подэкономить на аренде квартиры и привести жену в дом к родителям. Ничего хорошего из этого не вышло. Родители Алексея были святыми свекром и свекровью, в своем отношении к невесткам и зятьям они больше напоминали картину какого-то великого примитивиста, чем реальных людей; но перестать быть самими собой они все-таки не могли. И не пытались. А кто же пытается? И жене Алексея было очень сложно перенести их несколько отстраненную и очень ироничную, особенно у свекра, манеру общения. Она еще не умела вычислять тот момент, когда за обедом надо уставиться к себе в тарелку, чтобы не видеть, как лапоть свекра размазывает по стенке очередное домашнее животное. А пить позавчерашний чай ей было и вовсе не под силу. Жить же с тещей было не под силу ни Алексею, ни самой завкафедрой. Алексею пришлось раскошелиться и снять квартиру. Жизнь стала намного лучше - бытовые конфликты пропали, а зла родители не держали – но у Алексея возник квартирный комплекс в тяжелой форме. У всех его друзей откуда-то были квартиры – наследство, квартиры бабушек и дедушек – коренных жителей Города, или большие, полученные в старые годы от университетов и всяких организаций квартиры родителей, которые можно было разменять или продать, купив две поменьше. А еще никто не был четвертым ребенком. А если кто и снимал, то, обладая более аристократическими манерами, не делал из этого проблемы. И что уже было совсем нехорошо – 191

у его сестер и брата тоже были квартиры. Тут, впрочем, дело обстояло не так просто. Старшая сестра, как и друзья Алексея, купила квартиру на деньги от квартиры мужниной бабушки. Сестра-близнец жила сначала в деревне в доме, который ее муж, едва не надорвавшись, построил своими руками. Как только дом был достроен, его пришлось, за полной невозможностью прокормить себя в этой деревне и постоянной необходимостью откупаться от местной запойной администрации, бросить и переехать в Город, где снять квартиру и подождать с приобретением очередной недвижимости до лучших времен. Брат же и вовсе находился за границей, был женат на женщине, чьи предки были лишены возможности серьезно обустраиваться на одном месте последние две тысячи лет, и относился к тем, кто из квартирного вопроса проблемы не делал. Но все это у Алексея сливалось в единую картину того, что у всех есть, а у него – нет. Тут, к счастью, замаячила работа в Германии, и необходимость решать квартирный вопрос отодвинулась на неопределенное время. В Германии Алексей будет жить не очень далеко от тех мест, где стояла часть его деда. Проведет он там те же три года.

В Германии было здорово. Можно было делать науку, и за нее платили, лечили, учили, брали жену в аспирантуру и давали ребенку няню, за которую платила налоговая система. Жене даже дали право на небольшую работу. И другого места в мире, где именно за эту науку платили бы, причем столь долго, в этот момент не существовало. И уже через полтора года сказали, что существующий трехлетний контракт готовы продлить еще на три года. А это означало постоянный вид на жительство со всеми правами. Только как известно, сколько волка ни корми, а он все в лес норовит. Может, волкам в лесу и неплохо живется. У неудачливых эммигрантов по отношению к стране, из которой они уехали, возникает комплекс – как вернуться и перед всеми признаться, что ты – неудачник. Алексей ощущал себя неудачливым эммигрантом наоборот. Все его успешные, или представляющие себя успешными друзья были там, в Городе, с квартирами и работами, а ему пришлось 192

уехать. Его общественное положение в Германии было, конечно, ниже, чем в Городе, как и у большинства людей, уезжающих из одной страны в другую. Это было поправимо, тем более, что Алексей не был в Германии иммигрантом – он был иностранцем, но это надо было осознавать и хотеть этим заниматься.

И Алексей начал готовить почву для возвращения. Работа для возвращения была желательна, но не принципиальна. Работу можно было найти уже после возвращения. А вот где жить – это надо было решить заранее. Снимать квартиру было никак нельзя, поскольку нельзя же отдавать деньги чужому дяде, непонятно, за что. Следуя этой логике, надо было бы покупать каждый номер в гостинице, в которой останавливаешься в путешествии. Или спать на улице. Кроме того, родители Алексея сами сдавали одну из своих квартир и прекрасно понимали, за что отдают деньги чужим дядям и тетям. Но то были какие-то иногородние, люди без квартиры, а родной сын, нормальный житель Города, так жить не мог, это было ясно, как белый день. И аренда жилья была все еще связана с определенным риском – обманут или договор досрочно расторгнут. Это случалось уже нечасто, и даже этого риска можно было избежать, сняв вторую квартиру родных родителей, за которую им и так платили те, кто отдает деньги чужим дядям. Квартира была маленькая и заведомо по карману. Да еще и бабушка была бы под боком. Но поскольку снимать квартиру – это как-то несерьезно, то родители предлагали всяческие выгодные пожизненные сделки, которые были слишком уж пожизненными, чтобы решаться на них, когда на троих едва полтинник стукнуло. Значит, надо было купить квартиру. А на квартиру нужны были деньги. Причем все сразу, потому что займ без устойчивой работы и большой зарплаты никто не даст, да и вообще займ – это как-то недушевно.

И Алексей начал копить на квартиру. Сложное это и неблагодарное дело, когда живешь вблизи от Курфюрстендама, зарплата у тебя – научная, и жена твоя – не неграмотная крестьянка с четырьмя детьми, даром, что зовут так же, как и 193

твою прабабку. Да и сам ты вырос среди сплошных эстетов. И тянуло тебя всегда к элегантному разгильдяйству и некоторому пренебрежению к деньгам. Но куда ж деваться от этого Митрофана, которому вынь да положь свое. Так что сбережения свои Алексей измерял в квадратных метрах. И когда Алексей за два года накопил на кухню, понял он, что не видать ему квартиры к приезду, как своих ушей без зеркала.

Тогда Алексей начал обдумывать идею покупки земельного участка и постройки на нем своего дома. Подходящий участок как раз имелся. Его сестра-близнец, что за несколько лет до того вернулась из деревни, успела наладить свою жизнь и купить два соседних земельных участка. Расположение у них было замечательное – возле леса, к северу от Города. На одном из них они с мужем строили дом, а второй она была готова по разумной цене продать брату. История постройки этого дома была весьма показательна. Во-первых, для начала постройки потребовался клад кота Матроскина, то есть наследство от мужниной небогатой, но все же Мюнхенской бабушки. Во-вторых, работа хоть и клерком, но в немецком посольстве. В-третьих, несколько лет жизни вчетвером в однокомнатной снятой квартире. И, в-четвертых, еще непонятное количество лет жизни в недостроенном доме. Поскольку денег у них хоть и было больше, чем у Алексея, но на отделку и, тем более, мебель уже не хватало. А если все это время жить в комфортной квартире, то вся идея ужасной выгодности дома рассыпалась на глазах. И хоть муж сестры и не был лингвистом-программистом, а был профессиональным немецким плотником, но сил после работы в посольстве и езды час в один конец оставалось немного. Через два года после начала стройки и через год после въезда в доме были некрытые полы и стены, отопление работало только в двух комнатах, а на участок, в котором после постройки дома всего-то и оставалось пять соток, рук не хватало до такой степени, что родителям было предложено распахать его под картошку. Выходить из дома надо было по дощечке, и прямо в грязь. Такими темпами до Gem?tlichkeit, которая и была целью всего предприятия, 194

оставалось лет пять, и уже даже Виктор сомневался, что она вообще когда-нибудь наступит. А еще шурин начинал не без оснований подозревать, что работа в посольстве скоро закончится, и тогда дом придется продавать, уезжать в Германию и там строить другой дом – не отдавать же деньги вездесущему чужому дяде. При таком раскладе получалось, что племянники Алексея, на тот момент уже младшие школьники, абсолютно всю свою жизнь проводят в недостроенных домах. Ни в одном словаре, а также ни в одной немецкоязычной голове в мире Gem?tlichkeit так не определялась. Истории про Лию и Рахиль еще очень есть чему поучиться у недвижимости.

А еще шурин всегда переживал, что в западном обществе родители мало времени с детьми проводят. Поэтому родители должны работать где-нибудь недалеко, а лучше – дома. Поэтому сначала он с сестрой Алексея отправился в антропософскую общину в деревню и через пару лет начал там строить свой дом. Только выяснилось, что детей все равно надо ездить рожать в Германию, а то можно и не родить, а дом пришлось, за неимением средств к существованию, сразу после постройки бросить и уехать туда, где платят. А времени на детей все равно особо не было, поскольку чтобы все перепахать и построить нужно 24 часа в сутки, как в нормальной крестьянской семье, где за детьми особо никто не бегает. А по приезде в Москву времени и вовсе не осталось, поскольку, как говорил Попугай, что дружил с Удавом, «Сначала – туда, туда ... потом там ... потом обратно, обратно ... вернусь послезавтра». А потом еще стройка. Так что если твои родители и находятся возле тебя физически, то заняты они не тобой, а домом, который они для тебя же своими руками строят, поскольку заплатить за это у них нечем. Так что все опять упиралось в те же самые деньги, а не в то, где жить.

Ходил Алексей вокруг да около, смотрел, думал – надо, не надо, выгодно ли выйдет, любит, не любит, плюнет, поцелует ... Потому что иначе происходившее уже никак объяснить было нельзя. Земля была на севере Города, а потенциальная работа – на юго-западе. Добираться – полтора часа. Для нормальной 195

способности передвигаться – обязательно две машины. На хорошие денег нет, плохие будут ломаться так, что все равно никуда не уедешь. И хотелось Алексею с женой не стройки, а маленькой двухкомнатной квартиры, заваленной книгами и ледорубами, и времени свободного побольше. А еще она училась в аспирантуре. А еще ей хотелось в Китай, и Алексею эта идея казалась забавной. А еще Алексею хотелось второго ребенка, и она над этой идеей не без интереса раздумывала. Но купить квартиру на Юго-западе было не по карману. Снять было можно, особенно если доложить из накопленных денег, а время потратить не на стройку и экономию, а на увеличение дохода. Бросать науку не требовалось. У обоих было хорошее образование, которое, как это обычно бывает, давало много побочных способов заработка – переводы, программирование, а, при определенном взлете воображения, и художественная экспертиза. Час работы программиста или переводчика стоил в Городе раз в пять-десять-пятнадцать дороже, чем труд рабочего или няни, так что вложение это было выгодное. Даже на театры оставались и время, и деньги. А лет через пять-семь можно было бы внести первый взнос, получить нормальный займ, и купить квартиру, дом, whatever … Но земля эта оказалась девицей стервозной. Она не шла из головы, хоть тресни, и все бубнила – женись, да женись. Ну не отдавать же деньги семь лет чужому дяде, отдай лучше семь лет жизни мне, жить то где-то надо ...

Родители этот шаг очень одобряли и поддерживали. Заграничный брат не мог прийти в себя от изумления. Денег у тебя – только на участок, на что строить-то будешь, вопил он в телефон. Чтобы строить – много денег не надо, говорили Алексей с родителями. И вообще, мне все по фигу, говорил Алексей, мне – лишь бы какой дом подешевле построить. Мы – так, как-нибудь, по-нашенски, говорили родители, с миру по нитке, материалы где-нибудь по дешевке найдем, друзья у нас – наши, настоящие, строить помогут, ну, а пока не построили – будут перебиваться, нам не привыкать, у нас все так делают, а снимать квартиры – это мы не умеем, это – у вас, на Западе, а у нас так жить не принято, мы - советские люди, говорили 196

диссиденты-родители, и Алексей – советский человек, он – не как вы, он так не может - говорили родители, как-то упуская из виду, что Алексей на момент распада Той Страны был старшеклассником, а жена его едва закончила проходить таблицу умножения. И Алексей Турбин тоже не был западным человеком, а был он, по собственному признанию, монархистом, равно как и сестра его, Елена. Но только родились они, профессорские дети, выросли и жить продолжали в снятом доме, и хозяин этого дома жил там же, на первом этаже, что нисколько не мешало Турбиным считать этот дом совершенно своим, родным, а не Василисиным, а друзьям их – считать его уютным и гостеприимным домом Турбиных, а самому дому – находиться на Андреевском спуске. А когда Турбины этот дом потеряют – то не потому, что их хозяин выселит, а потому, что власть поменяется. А если бы Мышлаевский вдруг взял и начал строить дом своими руками, то Турбины вовсе бы не поняли, что он, оказывается, равенство свое доказывает. И единственным для него способом сохранить лицо было бы убедить всех в том, что к деньги ему совершенно ни к чему, просто хобби у него такое.

От всеобщего помешательства на недвижимости цены в Городе продолжали расти. Надо было решать быстро, и сделка состоялась. Дело было зимой, а строить Алексей решил летом. Поскольку следующей зимой уже надо было возвращаться в город. Свекор с радостью согласился копать фундамент – руками, конечно. Теперь оставалось полгода, чтобы все организовать, сделать проект дома и начать добывать стройматериалы. Поскольку земля была уже в гареме и бегать за ней больше не надо было, у Алексея возникла возможность сесть и спокойно поразмыслить. Начала вырисовываться общая картина. Друзья-эстеты, оказывается, не помогали друг другу даже делать ремонты в квартирах. Стройматериалы, оказывается, стоили денег. Поскольку все деньги были вложены в землю, то чтобы получить деньги, нужна была хорошая работа в городе. Интересная работа в Городе была, а такая, за которую бы платили – не сразу. Работа, за которую платят, будет 197

отбирать время от постройки дома, значит, полностью самому дом построить за разумное время было невозможно. Значит, нужны были еще деньги, то есть, работа жены. Жена была золотая, и все была готова сделать для Алексея и дома, но бросать аспирантуру она не собиралась. Значит, надо было работать и учиться одновременно. Значит, теперь требовалась няня, поскольку отдать ребенка в бесплатный детский сад было все же выше ее сил. А еще жена посмотрела на уютные немецкие дома и ей ужасно понравилось. Сложно жить в избе девять на девять, когда специальность твоя – история искусства, и подружку-архитектора попросили сделать проект. Проект был обещан не в службу, а в дружбу, но строить-то теперь надо было не неважно что, а по проекту. Выходило, что непременно надо найти для жены такую работу, как была у самого Алексея раньше, а ему – то, за что платят в полтора раза больше, и тогда, если все оставшееся время тратить на стройку, то лет за пять все будет в лучшем виде.

Где-то весной мать Алексея, будучи в гостях у старшего сына, призналась, что она, собственно, абсолютно не понимает, как Алексей будет разбираться с этой ситуацией, и, в ответ на изумленный вопль – как же так, вы же говорили, что знаете, как надо - испуганно добавила, что Витя – он-то точно знает, а еще «авось» никогда не подводило. Вскоре Виктор приехал в гости к старшему сыну и тот решил воспользоваться личной встречей и все-таки выяснить, что же отец знает такого, чего не знают все остальные. Отец знал массу интересного. Он знал, что в снятых квартирах живут или люди богатые, или бедные, а люди нормальные живут в своих квартирах и домах. А в однокомнатной квартире, что отец сдает, кто живет? Эта секретарша, что снять квартиру может, но только однокомнатную и в плохом районе, она кто – бедная или богатая? Не его, отца это дело. Он знал, что советские люди – ну ладно, не кривись ты так, русские люди – так не могут. А те кто живут в его однокомнатной квартире в плохом районе, они что – иностранцы? Каждый где хочет там и живет, не его это дело. Отец знал, что Алексей – романтик, у него – наука, музыка, 198

денег зарабатывать не умеет и, как все его друзья, не хочет, а работать – умеет, а потому своими руками дом построить может, дом – это романтика. А как же получилось, что этот романтик уже трижды такую классную работу нашел? Случайность. Повезло. А как же получается, что увлеченный музыкой ученый и романтик уезжает из Германии, специально созданной для сумасшедших романтичных и музыкальных ученых, бросает место в университете чтобы кому-то что-то доказывать, и всю свою романтику сводит до размера одного отдельно взятого дома? Ах, ну да, русская душа, конечно, куда ж без нее, родимой.

А друзья денег действительно зарабатывать не хотели. Потому что они у них и так были. Но не так много, чтобы жить с процентов. А потому они продолжали ходить на свои работы, получать очень хорошие зарплаты и продолжать не хотеть зарабатывать деньги. И у них оставалось достаточно времени, чтобы, в уютной квартире за вкусной закуской обсуждать преувеличенность значения денег.

А если Алексей будет все время пахать на свой дом, откуда же у него возьмется время и желание, поддерживать эти разговоры? И на какие деньги он сможет приходить с хорошей бутылкой? И как он сможет оставаться похожим на своих изысканных друзей, если на много лет наймется в батраки к собственному дому? Отец знал, что он корней не уйдешь. Все-таки есть у вас что-то от Митрофана, довольно приговаривал он. Ну ладно, оставим в покое русские души, которых нам, безродным космополитам, не понять, но признайся – ты же на него давишь. Зачем фундамент начал копать, когда проект не готов? Давить у отца и в мыслях не было. Просто ему пообещали, что летом будут копать фундамент. Копать он любит. А обещания надо выполнять. А остальное – это не его проблемы. Археологом, отец, надо было становиться при такой любви к истории и копанию. Чужие участки целее были бы. Но ей же важно, чтобы дом был такой, как надо, что же ей теперь делать? Чужое право на постройку красивых домов Виктор признавал и уважал, хотя зачем это надо, по собственному 199

признанию, не понимал. Так что их это семейное дело, я не вмешиваюсь, пообещали, что дадут копать – извольте дать, вот теперь дали – копаю. Всё. Абзац.

У старшей невестки начало темнеть в глазах. Ей живо представлялись коммунисты-энтузиасты, что хотят, как лучше, и ужасно хотят поучаствовать в какой-нибудь великой стройке, а потом, когда все получается как всегда, сокрушенно разводят руками – ну мы же не думали, что так получится, и вообще, давайте разберемся, кто виноват? А что не думали – так это от широты души, мы же как лучше хотели, и это самое главное. Ну, ладно, но с финансами-то что делать? Ведь все, даже самые большие энтузиасты, уже признают, что вложить еще надо примерно в три раза больше, чем уже вложено. А денег у Алексея – нет, ни копейки. И это без нормальной отделки, о комфорте и говорить нечего, без машины, как это все будет? Виктор радостно улыбнулся. На авось. У нас все так делается. Невестка от ярости сбилась на мгновение на английский язык. Виктору это показалось очень забавным – он был плохо знаком с психологическими аспектами многоязычия и предостережения не понял. Но «авось» это ваше - оно то хорошо только тогда работает, когда все неопределенно. Когда невозможно планировать. Когда барин хочет – дает, хочет – забирает. Когда для постройки кухоньки на даче нужно десять разрешений. А как же это ваше «авось» работает, когда у человека есть конкретный долг, платить надо – до пятого числа каждого месяца, и денег взять неоткуда? На авось, конечно, в восхищении хохотал Виктор. Или, если долга нет, а просто дом стоит недостроенный, и достраивать его не на что, и жить не на что, а потому негде? На авось, продолжал заливаться Виктор. После очередного приступа хохота невестка потеряла над собой всякий контроль, и начала методично метать сырые яйца в пол. К счастью, яиц в холодильнике оказалось всего три. И на редкость повезло с характером свекра – он был человек незлобливый и даже не потребовал причитавшихся ему извинений. А еще он вовсе не собирался принимать бабские выходки и бабское мнение о недвижимости всерьез. 200

Фундамент строился, проект пришлось подстроить под него. А потом несколько подправить фундамент. Проект был строгий, постмодернистский, с неожиданными углами и прямыми линиями. Становилось очевидно, что делать это все Алексею придется самому, поскольку сосед-шурин был занят своим домом, брат и второй шурин помощи не предлагали, а чего Виктор делать не умел – так это аккуратных углов и прямых линий, и жена Алексея вовсе не собиралась всю жизнь травмировать свое эстетическое чувство, глядя на подмазанные, веревочкой подвязанные постмодернистские прямые линии. А времени и реального желания всем этим заниматься после ребенка и аспирантуры у нее и подавно не было. А еще мотаться из того дома с ребенком без машины между бабушками и работами означало сорвать ребенку нервную систему ровно за месяц. А день возвращения все приближался, и никакой работы, кроме той, на Юго-Западе, не предлагали, и становилось все очевиднее, сколько денег, сил и времени вся эта затея потребует. Если каким-то чудом дом к зиме и построить, то он все равно еще точно будет холодным, а в Городе в холодный дом раньше июня не въедешь. Значит, еще год ... А там и Китай на горизонте маячит. А еще можно было уехать во Вторую Столицу – там тоже делали именно эту науку. Но как же уехать во вторую столицу, когда все друзья – в Городе, и зачем тогда вообще уезжать из Германии? И когда жена сказала, что она против Второй Столицы ничего не имеет, то к многочисленным неизвестным прибавились плохо приколоченные точки отсчета. Тогда Алексей начал постепенно, а потом все быстрее, генерить идеи. А окружающие ему в этом помогали. В Стране происходило что-то странное, смутно напоминавшее нечто, что все уже где-то видели. Отец высказал идею, что не надо, может, так быстро бежать обратно, а может надо посидеть еще в Германии, там и сумма нужная накопится. Брат считал, что надо подорожавший участок продать побыстрее к такой-то матери, пока труда на него не слишком много потратили. А у Алексея возникла идея, что надо где-то взять в долг, быстро достроить дом, поселить в него родителей, которые и так всегда хотели 201

жить в доме, самому поселиться в их квартире поближе и schnell, schnell найти работу, которая позволит вернуть долги. Тут Алексей слегка не рассчитал, насколько всерьез родители не рассматривают свою квартиру как предмет, обладающий рыночной стоимостью. Мать Алексея ударилась в слезы, сообщила, что не ожидала быть выгнанной из дому родным сыном, немедленно отправилась к старшей дочери, получила безоговорочную поддержку, и уже через пятнадцать минут Алексею накостыляли так, что у него надолго отпала охота вступать в сделки с недвижимостью с родителями. О размене квартиры после этого нельзя уже было даже заикнуться. А еще отец, уставший от хождений вокруг да около и излишней логичности, совершенно неуместной на великих стройках, где все надо делать быстро, с энтузиазмом и на авось, сообщил, что вся проблема находится не в отсутствии денег и времени, а в двух иностранных родственницах, постоянно вселяющих в жену Алексея никому не нужные сомнения.

Когда настало время возвращаться, то немногое, что было построено, завалило снегом, и ни о какой стройке не могло быть и речи. Немного пожили у родителей жены. Потом – у родителей Алексея. Потом опять у других родителей, но уже не в качестве эксперимента, а только пока не найдется квартира. Квартира по доступной цене нашлась, а тут как раз пришло время продолжать стройку. На нее денег не было – то есть, вообще не было. Надо было получать займ, но займ на строительство, да еще и без серьезного дохода, получить было невозможно. Надо было у кого-нибудь занять. Занять у отца было невозможно, потому что у него все деньги были вложены в строительство. Занимать у друзей было унизительно. Можно было занять у брата. Брат сказал, что дать взаймы готов, и даже под процент, ниже банковского. А без процента – не готов. Во-первых, потому что это очень дорого. Во-вторых, потому что взять беспроцентный займ любой дурак может, не думая, как отдавать. А он, старший брат, не хочет попадать в ситуацию, когда ему придется требовать денег от младшего брата, у которого этих денег нет, то есть вынимать их изо рта у его жены

202

и детей. И потому грабительский процент он заламывать не будет, но хочет, чтобы Алексей заранее подумал, как и когда он этот займ собирается выплачивать. А те широкие души, что умеют просто взять и отдать – не на спасение жизни, а на постройку дома – обычно с той же непосредственностью умеют смертельно обижаться, когда им не вернут долг, или бить морду. А он, брат, первое делать не хочет, а второе даже в детстве умел делать плохо. Пока братья сравнивали широту душ – у кого broadband, а у кого – так себе, прорезался Китай.

Если бы не требовалось оформлять визу и решать проблемы вокруг ребенка, то жена бы уехала хоть в тот же день. Алексей вскоре последовал за ней. Их жизнь в Китае – это уже совершенно другая история, интересней, чем кто-либо мог заранее предположить. Еще один раз Алексей сделал над собой усилие, приехал на месяц и дом еще несколько достроил. Потом ощущение того, что это находится где-то на другой планете стало усиливаться, и стройку заморозили. Потом пришло наследство. На полученные после всех расчетов и продаж деньги были наняты рабочие, которые быстро все достроили, и дом был продан. Часть вырученных денег была, по настоянию до смерти уставшей от вечной экономии жены, потрачены на машину, путешествия и всякую всячину. Еще часть решили потратить на сиделку для серьезно болевшего отца жены. А вложили ли оставшиеся деньги в недвижимость уже не имело особого значения, и это было самое главное.

203

Приложение 4. Мой дед был рабочим (Артем Сокирко)

Мой дед работал. Его глаза близоруко щурились за стеклами очков, пытаясь увидеть в тусклом свете одинокой лампочки на потолке. Морщинистая, почерневшая от времени шея вздувалась и опадала в судорожном ритме. Воздух входил и выходил в его грудь с ужасающим, душераздирающе громким свистом, заслышав который сестра с кислородной подушкой несется по коридору больницы к постели умирающего. Старческие заскорузлые пальцы двигались медленно, но все еще уверенно. Дед чинил корзинку.

Грибная корзинка, прослужившая хозяину верой и правдой пятнадцать лет, разваливалась. Сначала разлохматился верхний край, затем отвалилась ручка. Дед не умел плести корзины, поэтому он чинил так, как мог. Вместо поломанных прутьев он обмотал верхний край тряпичной ленточкой, скрепив несколько оставшихся прутьев, так, чтобы дальнейшее разрушение было приостановлено. Подвязать оторвавшуюся ручку ленточкой не удавалось, и он приматывал ее алюминиевой проволокой. Закончив работу, он еще раз внимательно осмотрел корзинку с разных сторон, попробовал ручку и, сказав сам себе: "Ну, еще послужит", поставил ее на место. Мой дед был Рабочим.

Мой дед работал всю свою жизнь. Фактически, это все, что про него можно сказать. Работал в холод, зной, дождь,.. работал с самолетным мотором, мостовым краном, швейной машинкой,.. в армии, на заводе, на садовом участке. Что он делал? Что требовалось, то и делал. Приказывало начальство - делал, просили товарищи - делал, намекала жена - тоже делал. Бесконечная, безмерная тактичность не позволяла ему отказаться от любой работы, равно как и попросить каких-либо 253

благ взамен: денег, лекарств или стройматериалов. Скромность - это главное и почти единственное, что приходит на ум, когда вспоминается дед. Невозможно представить его спорящим. Фронтовые товарищи вспоминали, что за все годы войны, даже в критических ситуациях, он ни разу не повысил голоса. Вы можете себе себе фронтового офицера, капитана Советской Армии, который ни разу не повышал голоса на подчиненных, а только просил их? Я до сих пор не могу.

Вспоминается такой эпизод. В дедовой мастерской на даче я, двадцатилетний парень, клепал какую-то хреновину, кажется, станок к своему рюкзаку. Что-то мне удавалось, что-то по-неопытности и суетливости - нет. В такие моменты откуда-то бесшумно появлялся дед - иногда с советом, а чаще - просто с предложением помощи. Он, старый семидесятилетний человек, всю жизнь проработавший с техникой, не видел ничего зазорного или неестественного в том, чтобы стать подсобным рабочим у молокососа.

Вообще, слово "подсобить" было одним из его любимых слов. Подсобить, т.е. поддержать, помочь, когда кто-то работает, было его насущной потребностью. Иногда "поддержать" трансформировалось в "подержать" - например, подержать доску, которую приколачивают. Невозможность прямо или косвенно стоять в стороне, когда кто-нибудь работает было, пожалуй, еще одной его болезненной особенностью. Каждый день он приходил на завод к шести утра, а уходил позже всех, часто работая по 12-14 часов в сутки. Сверхурочные? Бросьте! Просто работы было много, какие сверхурочные. Мой дед был Рабочим.

Другим любимым словечком было у него "приладить". Прежде, чем начать что-либо делать, нужно сначала подготовиться: собрать необходимые материалы, заточить инструмент, поразмыслить, как выполнить то или иное действие. Если работа сложная, как, например, строительство, возможно, потребуется изготовить дополнительные приспособления. В противном случае, говорил он, получится "тяп-ляп и готово". Он терпеть не мог делать "тяп-ляп". Его 254

постройки отличались прочностью, надежностью и, пожалуй, некоторой тяжеловесностью.

Помню, когда я был маленький, он сшил для меня пальто. Хорошее, теплое, надежное пальто для четырехлетнего мальчугана, несколько, правда, тяжеловатое и на современный взгляд совсем не модное. Он умел только так - прочно, добротно. Красиво, современно, модно - не умел.

У всякой вещи есть ее функциональная сущность. Брюки нужны, чтобы их носить, пила - чтобы ею пилить, кисть - чтобы ею красить... Если брюки порвались, пила затупилась, а кисть засохла, они фактически перестают быть вещами, превращаясь в тряпку, кусок металла, комок грязи. Равновесие в мире нарушается, поскольку вещь, созданная, чтобы жить и работать, преждевременно умирает. Дедова душа протестует против такого убийства, и поэтому он зашивает штаны, точит пилу, чистит кисть, чинит корзинку, пытаясь по мере его слабых сил восстановить Мировой Порядок, даже если эти вещи не будут использованы в достижимом будущем. Видя немой вопрос в наших детских глазах, он, оправдываясь, говорил: "Про запас". Запасы гвоздей, краски, пчелиного воска, оконных стекол. Собранный за два десятилетия уникальный по своей полноте набор слесарных и столярных инструментов. И все живое, работающее - бери и пользуйся, все можно найти. Если не знаешь где - спрашиваешь: "Дедушка, дедушка, а где у тебя сверла на четыре миллиметра?" Немедленно достается фанерная коробочка-сундучок (кажется, эта коробочка у него еще с военных времен) и вот оно - сверло на 4 миллиметра. Попользовался - положи на место. Место вещи - это столь же неотъемлемый ее атрибут, как, к примеру, ее цвет. Если вещь не лежит на месте, ее нельзя найти, нельзя использовать, т.е. она перестает быть Вещью. Тоже самое происходит, если Хозяин забывает место Вещи, поэтому дед никогда его не забывал. Даже за месяц перед смертью, уже лишенный возможности не только заниматься своим хозяйством или хотя бы наблюдать за ним, но и просто двигаться без посторонней помощи, он все еще помнил про какой-то краник-распылитель в глубине сада, 255

который следовало подвернуть-почистить для того, что бы он мог работать.

Я практически уверен, что эта философия - поддержание Мировой Гармонии через поддержание порядка в отдельном хозяйстве - не осознавалась дедом впрямую. Скорей всего, она оформилась во мне совсем недавно, когда я старался рациональным образом объяснить дедов стиль поведения, его иррациональную бережливость и экономность, столь непонятную детям. Ну чем иным, как не скупостью, может обозвать двенадцатилетний мальчик складывание дедом "про запас" больших гнутых гвоздей? "Гвозди можно при необходимости распрямить и использовать" - отвечает дед. "Зачем?" "Ну представь себе, что ты что-то строишь, а прямые гвозди у тебя кончились, что ты будешь делать?" Согласитесь, что постановка вопроса совершенно непонятна для любого нормального западного человека ("Как что?! Пойду и куплю еще"), но для Москвы семидесятых этот разговор был наполнен русской сермяжной правдой. Действительно, что делать, если прямые гвозди кончились?

Как я сейчас понимаю, назвать деда скупым было никак нельзя. Он всегда был готов поделиться всем, что у него было. Однако он серьезно переживал, хотя старался и не показывать этого, когда кому- либо одолженная вещь использовалась не аккуратно или не надлежащим образом. Сам он не протестовал, протестовало его рабочее нутро, для которого пренебрежение вещами делает невозможным саму работу. Ведь мой дед был Рабочим.

Дед был образованным по тем временам человеком - закончил техникум. Он часто любил вспоминать, как он прорешал "скрозь" задачник Магницкого (нет, не Магницкого, кого - уже забыл). Техническое образование открыло ему дорогу в армию, он стал воентехником - готовил к вылету, чинил боевые самолеты. Все понимают, насколько сложной машиной является боевой самолет, чем грозят неполадки в работе его многочисленных приборов и устройств. Требуется серьезный опыт и недюжинная интуиция, чтобы отыскать причину 256

неполадки. Можно сказать, что нужно действительно полюбить самолет для того, чтобы вдохнуть жизнь в этот кусок дюраля.

Возможно, вы видели кинохронику сорокового года: на аэродроме длинный строй грозных боевых машин, крылом к крылу, стоят на защите нашей могучей Советской Родины, как сталинские соколы. Все правда, так они и стояли, крылом к крылу, как на параде - таков был приказ. А когда наступило воскресенье 22 июня, фашистские бомбы обрушились не на мирно спавшие города и села и даже не на солдатские казармы. Большая часть массированного бомбового удара пришлась на прифронтовые аэродромы. Огонь с горевшего самолета легко перебрасывался на стоящие рядом, а затем дальше и дальше, воспроизводя в чудовищном масштабе эффект падающих одна за одной костяшек домино. Самолеты горели разом, как спички в коробке. Немногочисленные летчики, оказавшиеся рядом, вскакивали в свои машины, чтобы подняться в воздух и через минуту простреленными вонзиться в землю. Единственным способом остановить тотальное побоище было развести, растащить самолеты по большому летному полю. Дед вспоминал: "Обычно самолет цепляли трактором. Но тут, конечно, тракторов не хватало, так что мы прямо влезали в кабину, включали мотор и пошел..." Вот и все воспоминания о том утре. Боялся ли он? Наверно, да. Был ли он смелым в тот момент? Наверно. Но на самом деле, бояться было просто некогда, - требовалось спасать самолеты. Просто работа была такая.

Потом несколько лет искарёженные, простреленные машины приходили с заданий для того что бы наутро вновь уйти и, может быть, опять вернуться. Дед рассказывал, что в одну из ночей они "залатали" более тысячи пулеметных пробоин в самолете, чудом дотянувшим до своих. Работали и днем, хотя военный аэродром в прифронтовой полосе - всегда передовая с воздуха. Прилаживались.

Или приказ: "Перебазировать завтра аэродром на 200 километров." Как? Это не волнует начальников. Перебазироваться. Дед вспоминал: "В самолете два места: 257

летчик и стрелок-радист. Однако без заправки, обслуживания и прочего самолеты летать не могут. Нужно везти еще кого-нибудь из техсостава. Мы придумали, что можно заталкивать людей в бомболюки вместо боезапаса. Таким образом еще два или четыре человека помещались в самолете дополнительно." Единственная "неприятность" заключалась в том, что по пути нередко встречались вражеские самолеты и когда завязывался бой, летчики перед выполнением виража рефлекторно жали на рычаг бомбосбрасывателя, "облегчая" самолет. Гроздья живых бомб уходили в землю. "Но мы скоро приладились" - продолжал вспоминать дед - "блокировать бомбосбрасыватели." Теперь можно было умирать с самолетом вместе. Русские солдаты "прилаживались".

Кажется, единственный раз он открыто поссорился с товарищем уже в конце сорок четвертого. Советские войска вступили в Пруссию. Население, особенно то, что побогаче, бежало на запад, на территории, где наступали союзники. Советские солдаты размещались в "буржуйских" домах. Как то дед зашел в очередной брошенный дом, поднялся в изящную небольшую гостиную, все еще хранившую воспоминание о домашнем уюте, детском смехе, о бесконечно далекой довоенной жизни. "В углу" - вспоминал он - "стоял очень красивый угловой диван, обитый бархатом - я такого никогда не видел в России. И тут в комнату врывается солдат и немедленно направляется к этому дивану. Два взмаха ножом - готово

Что ты делаешь?! - спрашиваю я его, а он отвечает:

- Не видишь что ли, - портянки крою.

- Из дивана?!!

- А почему нет? Как они нас, так и мы их!"

"Солдаты" - продолжал дед - "совсем озверели, когда попали на немецкую территорию, часто превращаясь в обыкновенных мародеров. Начальство этому потворствовало, частью из идейных соображений, частью потому, что ничего не могло с этим поделать."

Потом это стало называться красивым словои "трофеи". Трофейное оружие, снаряжение, продовольствие. Затем 258

трофейные автомобили, заводы и кинофильмы. Потом трофейные украшения, мебель, посуда и женское белье. Добро из разбитой, разбомбленной Германии вывозили товарными вагонами, запасали впрок, готовясь к очередному "железному занавесу". Впрочем, через некоторое время возникли квоты и лимиты: половина товарного вагона на семью. Больше нельзя, меньше, в общем-то тоже: как объяснить, если кто-нибудь спросит: "Почему?".

Вывез свои полвагона и дед. Хорошие, удобные, прочные вещи, многие до сих пор служат, как, к примеру, шифоньер или обеденный стол на даче. Тяжелый письменный стол в отцовской комнате и стенные часы в гостиной - оттуда же. Мелкие вещи живут меньше, но часть из них тоже сохранилась, как, например, фарфоровая ваза "с цаплей", автоматические электрические пробки или столовые ножи, вилки и ложки из штабной немецкой столовой. Отличные ножи: рукоятка из алюминия, лезвие из крупповской стали. Утверждается, что все эти вещи были собраны в разбомбленных, разбитых домах. Верится с трудом, хотя кто знает.

Упрекнуть деда в идеологической незрелости было довольно сложно. Член партии с тридцать девятого, фронтовик, он честно отсиживал все партсобрания, однако, кажется, умудрился за все эти годы не сказать ни слова; всегда находился желающий говорить "за него" или "вместо него". Было бы очень странно сказать про него "представитель пролетариата". Он никогда не был "пролетарием", т.е. нищим голодранцем, клянущим буржуев за собственную несчастную жизнь. Ему не могло придти в голову позвать кого-нибудь на...за...против; большевизм был глубоко чужд его природе. Он не был коммунистом, т.е. человеком, который, расталкивая других, пытается построить коммунизм в одной отдельно взятой квартире. (Да и вообще квартира появилась у него только в восьмидесятых, когда ему было под семьдесят). Он был только членом партии, тем самым "сознательным представителем 259

рабочего класса", от которого только требовалось платить партвзносы, что он ежемесячно и делал.

Собственно говоря, он был тем, кем он был - рядовым советским человеком. Именно на таких - работящих, безответных - стояла Советская власть, строились Уралмаши и Волго-Доны. Ушло в могилу дедово поколение - поколение молчаливых тружеников - ушла вместе с ними и Советская власть. Дед не дожил года до августовского путча, провал которого ознаменовал начало новой эры демократии и тра-та-та. А вы уверены, что эта самая демократия и независимость, которые на поверку больше смахивает на распущенность, безвластие и анархию, действительно являются чем-то столь необходимым? Я думаю, что с простой, нормальной, естественной точки зрения рабочего - отнюдь нет. Рабочий умеет работать. Если он не может работать, он старается сделать так, что бы он опять мог. Вот вам в двух фразах вся идеология "рабочего движения". Да, "будущее поколение будет жить при капитализме", но что делать нынешним пятидесяти-сорокалетним рабочим - совсем распроститься с мыслью о нормальной жизни?

И отец, и я как могли избегали политических разговоров с дедом. Обижать его не хотелось и было, честно говоря, как-то несправедливо. Говорить неправду тоже не хотелось. Ясное и понятное мировоззрение рабочего сталкивалось с запутанными, метающими исканиями русского интеллигента первого поколения - моего отца. (Сам отец придумал себе псевдоним К.Буржуадемов [Коммунист - буржуазный демократ]. Что может означать эта помесь лягушки с жирафом? Социалист? Но он не марксист. Либерал? Но где тогда коммунизм? И так далее. Фактически, он продолжал болеть болезнью, столь свойственной "научному коммунизму", т.е. смешением, передергиванием терминов и понятий, когда запутываются причины, следствия, терминология и методология вместе с изобретением очередных политэкономических велосипедов .)

В июне девяностого я впервые попал за границу, в Восточный Берлин. Стена была уже сломана и я, хотя и с 260

опаской советского человека, но все-таки проникал несколько раз на враждебную буржуазную территорию, смотрел на "их" магазины, "их" рейхстаг и на наш танк Т-34, мирно высившийся на постаменте посреди "их" площади. После возвращения дед с интересом расспрашивал меня о Берлине, он тоже был там однажды - в сорок пятом. Задавались и более прозаические вопросы: "А сколько человек было в делегации?" - "Я был там один." "Один? А как это так?" - "Очень просто. Выписали мне в нашей Академии Наук командировку в Берлинский университет, я заказал через институт билет и поехал." "Надо же" - подумал, но промолчал дед - "какое доверие ему оказывают теперь - одного отпускают." С другой стороны, если бы до него донеслись слухи о моей потенциально возможной эмиграции (вместе с семейством жены), он, наверное, воспринял бы это как непоправимо тяжкий проступок, чуть ли ни как измену, хотя, скорее всего, опять бы смолчал и не показал своих переживаний. Разве возможно объяснить такому человеку, что через год его старший внук, как и многие другие, собственным примером сотрет разницу между командированием Академией Наук (что правда) и фактической эмиграцией (что тоже правда). Нет, не стоило все это объяснять ему, знавшему всю историю советского периода не по книжкам.

Помнится, к 9 мая восемьдесят пятого вышел указ: выдать к сорокалетию Победы орден Отечественной Войны всем оставшимся в живых фронтовикам. Разумеется, на всех орденов не хватило, поэтому секретарь заводского парткома выдал к празднику орден себе и другим политработникам. Дедова очередь подошла уже ближе к осени. Помню, держал он этот орден на ладони и удивлялся: "В войну этот орден только за настоящий подвиг давали, а теперь вот всем..." И я смотрел на орден и думал: "И действительно, как же это так получается..." Тактичность и тогда его не оставила.

Помню, что он показывал мне свои ордена и медали на парадном "кителе" только однажды, когда я был лет десяти. "Это за Кавказ, это за Кенигсберг, это за Польшу. Это орден Красного Звезды." Медали, помнится, были сделаны из бронзы, 261

на оборотной стороне - профиль Сталина и девиз "Победа будет за нами". Этот костюм надевался только раз в год, на день Победы. Однажды он решился поехать на встречу однополчан в Харьков и там у него прямо с кителя срезали орден "За боевые заслуги", одна планка осталась. Дед переживал страшно. Наверное, он чувствовал себя так же, как знаменосец, который на параде уронил знамя полка в грязную лужу. Больше искалеченный орденский ряд не надевался, на встречи ветеранов он тоже больше не ходил, как ни звали. И ведь, действительно, орден потерял...

Захожу я недавно в свой любимый букинистический, что в Столешниковом. Не густо стало в госторговле с книжками, даже с научно-техническими, ну да не удивительно. Выходя, замечаю, что отдел у выхода, который раньше торговал антиквариатом, теперь несколько "перестроился": на прилавке под стеклом лежат ордена и медали. Любые. В хорошем состоянии. Недорого: зелененькая или две; где-то моя десяти-двадцатиминугная зарплата. Продавщица постарше инструктирует молоденькую: "А эту медаль больше не бери, они плохо расходятся..." Вот, пожалуйста, можно купить потерянный орден и отнести деду. Если бы он еще жил... Как хорошо, что он уже умер и не видит этого кощунства! Насколько все же люди должны потерять совесть, что бы торговать орденами Великой Отечественной за зелененькую!!! Что могут построить "нового и прогрессивного" такие циники и вандалы?!! Коллекционеры, мать их...

Еще хорошо, если это просто торговля краденным. А то ведь молодое хулиганье вламывается в квартиру к одинокому беззащитному старичку, забирает то, что есть - его медали, на прощанье тихонько его стукнут - что бы не шумел, пока они из подъезда не выдут. Старичкам много не надо, они даже и без этого помереть могут...

Совсем незадолго перед смертью, в восемьдесят девятом, ему позвонили из парткома: "Владимир Климентьевич, зайдите в партком, Вам тут пришла награда - почетный знак "50 лет в КПСС". Зайти он не смог, - ноги уже не ходили, тогда 262

порученец принес домой. Я уже давно знал про такой знак -медаль, с интересом подсчитывал дедов партийный стаж: сорок пять, сорок восемь - успеет или не успеет? - сорок девять, пятьдесят. Успел. Кому-нибудь это может показаться смешным, кому-нибудь - странным, но я действительно горжусь дедовым "50 лет в КПСС", как будто чуточку и своим личным...Ведь пятьдесят лет честного труда. И мне наплевать, что скажут про меня диссиденты или подумают гэбэшники!

У вас уже могло сложиться впечатление, что я заболел советским патриотизмом. Не все так просто.

Есть вещи, перед которыми все оказываются равны, очереди, в которых люди сидят одинаково: мужчины и женщины, молодые и старые, русские и кавказцы. Тихо сидят, ждут. Сидел и я в этой очереди - очереди в Онкологическом центре и тоже ждал. Тут у двери врача возник юркий старичок с потрепанной красной книжечкой в аккуратной целлофановой обертке: "Товарищи, скажите, тут еще ветераны войны есть? Если нет, я пойду следующим, смотрите - имею право." Очередь тихо, глухо возразила: "...нет таких объявлений здесь, что бы кто-то вне очереди... все больные, здоровых тут никого нет... вот молодой человек сидит, от боли мучается..." "Позвольте," - возмутился старичок, - "есть такое постановление, что участники всюду идут вне очереди!" И тут до этого молчавший старый мужчина с двумя рядами планок на пиджаке - как его раньше не заметили - говорит: "Есть тут другие участники!" "Так почему Вы тогда не идете?" "Не хочу. Я пойду в свою очередь", - отвечал мужчина со своего места и продолжал, обращаясь уже к окружающим: "Да пусть идет". Тут старичок юркнул в кабинет врача.

Днем позже тот же старикашка появился перед дверью другого кабинета: "Товарищи,.." Но тут книжечка не сработала. Ультразвуковое обследование происходит в порядке, записанном регистратурой, часто длится по полчаса, так что старичку волей- неволей пришлось усесться на стул и подождать. Он немедленно начал объяснять соседям, т.е., в 263

частности, мне, что он всю жизнь зарядку делал, холодной водой обливался, держал форму, сбалансировано питался и замечательно себя чувствовал. Только вот недавно обнаружили у него опухоль... Мне было интересно проверить свою догадку - не был он похож на рядового, а больше смахивал на какого-нибудь штабиста. Я начал расспрашивать:

-Вы участник войны?

-Да, я участник.

-А где вы воевали?

-На разных фронтах: на Втором Белорусском, на Брянском...

-Нет, я имею в виду, в каких войсках?

-В пехоте.

-В пехоте?! Действительно?!! - я почувствовал стыд за свои необоснованные подозрения - "А кем?"

-Я был начальником особого отдела полка.

Немедленно тысячи недавно прочитанных страниц о гулаговских зверствах, заградотрядах, особистских пытках всплыли в моей памяти, жгучая волна ненависти захлестнула меня. Вот он, конкретный палач, лично ответственный за тот ужас, до сих пор по привычке прокладывающий себе путь через людей своей красной ветеранской книжкой, как он раньше прокладывал НКВД-ным удостоверением! Как ненавижу я его!!! Я набрал в грудь побольше воздуха и... выпустил его обратно. Мою болезнь вовремя обнаружили, правильно продиагностировали и удачно прооперировали и, если верить результатам бесчисленных анализов, навсегда изгнали из моего тела. Тем же вечером я шел в кино со своей невестой, через год мне предстояли поездки в разные страны. А он, подтянутый, холодной водой обливавшийся, в аккуратненьком костюмчике будет гнить через год в земле - его диагноз не оставлял ему никаких надежд - я это понимал абсолютно отчетливо. Бывшие обитатели круглой башни почему-то приобретают дополнительную способность ставить диагнозы, глядя на собеседника: "Этому год, этому - месяц, а этот, бедняга..." 264

Кончилось их время, не осталось сталинской гвардии, не с кем бороться. "Нет человека - нет проблемы" - говаривал Отец Народов.

***

Интересно проследить, как менялись, эволюционировали черты характера на главной наследственной линии Сокирко: дед, отец, я. Деда отличала скромность, ответственность, неприметность, безответность. Невозможно представить его начальником. У отца ответственность переросла в ответственность перед обществом, - он стал диссидентом. Скромность стала скромностью в одежде, еде и вообще во всем, что связано с материальным миром потребления. Неприметность стала болезненным желанием абсолютной независимости, даже потенциальной. Он даже радовался отсутствию подарков на день рождения, ибо так он был более свободен от дарящих. Нежелание подчиняться каким-либо приказам привело его к невозможности работать в какой-либо структуре, поскольку там всегда есть начальник. В то же самое время организовать собственную структуру мешает административная бездарность. Поэтому все известные достижения, которые ему все-таки удались, были заработаны им каторжным личным трудом ( с участием мамы, разумеется).

Представить меня начальником можно довольно просто. Нельзя сказать, что у меня особый талант, но некоторые орг.способности имеются. Дедова скромность заменилась на адекватное восприятие своих способностей: хвастаться не хорошо, но и приуменьшать себя не следует. С отцовским "стилем" в моей одежде неуклонно борется моя жена. Назвать мое поведение неприметным довольно сложно. Весьма забавно модифицировалось отцовское чувство независимости: я терпеть не могу просить, в особенности, если это действительно просьба, т.е. я не имею на это права (морального, юридического, любого) и мне могут отказать; например, лишние пол- кило колбасы в московском магазине. Попав в Буржуинию, я по привычке стараюсь в магазины не заходить, а если, что-либо требуется, - покупаю только в супермаркетах, где не нужно 265

разговаривать с продавцами, чего-либо спрашивать, т.е. просить, хотя бы косвенно. Если же я по ошибке попадаю в какой-нибудь маленький уютный магазинчик, к приветливо улыбающимся продавцам, я быстро обхожу его и, не сказав ни слова, удаляюсь. "Ну и высокомерный же этот тип", - думают продавцы мне в спину. Как бы им объяснить, что мое высокомерие - это просто проявление дедовой стеснительности?

Дедово внимательное и уважительное отношение к вещам модифицировалось в моем отце в желание иметь все простое и незатейливое. Свои фильмы он записывал на старинном, раздолбаном магнитофоне, походный рюкзак, сложенный "колобком", напоминал свисающими лохмотьями хипповские "прикиды". Понятно, что все это "хозяйство" постоянно ломалось, и отец чертыханьем и пассатижами пытался вернуть не любимую им технику в "работоспособное" состояние. Иногда я тешу себя надеждой, что я унаследовал дедово умение "думать руками", хотя в последнее время оно мне нужно все меньше и меньше.

Для полноты картины нужно упомянуть также про еще одну эволюцию: рабочего положения. Дед был рабочим и, в основном, работал стоя. Отец, московский инженер и диссидент, провел большую часть своей жизни за допотопной портативной машинкой, шлепая на папиросной бумаге десять экземпляров через один интервал. Я тоже считаюсь трудолюбивым, однако мое основное рабочее положение - на диване, а форма деятельности - разглядывание потолка, в институт можно ходить только когда хочется отдохнуть.

Глупо было бы говорить, что у меня с дедом не было мелких конфликтов. Основная часть была из-за того, что я забывал убирать на место разнообразные вещи, например, оставлял пилу под дождем. Понятное дело, пила может заржаветь и пилить перестанет. Еще дед периодически заставлял меня мыть мой велосипед. "Зачем, дедушка?" - говорил я, отдирая присохшие куски грязи, - "Завтра я опять поеду и он станет таким же. И что, опять мыть?" Мы так тогда и не смогли разрешить этот гносеологический вопрос: "Мыть или не мыть?" 266

Дедова страсть всегда "прилаживаться", даже в мелочах, стала серьезным испытанием для отца, особенно когда дед постарел и не мог думать быстро. Для отца дачные работы были обременительной, но необходимой и понятной обязанностью. Поставить забор, сколотить сарай, - и обратно в Москву к своей машинке. Дедовы прилаживания, улучшения и прочие рац.предложения изрядно замедляли работу, которую можно было сделать по-простому. Фактически, отец - это единственный человек, которому приходилось выполнять прямые указания деда, один день в неделю быть его подчиненным.

*****************************************

Можно сказать, что дедова "карьера" сложилась неудачно. Вечно его забывали, в последний момент вычеркивали из списков на... и тому подобное. Сам он об этом предпочитал не говорить, только изредка отвечал на прямо поставленные вопросы.

Особенно наглядно его застенчивость была видна в военные годы. Например, он имел две "шпалы" в начале войны, что примерно соответствовало званию капитана. Затем в войну появились новые звания, погоны (точнее, фактически вернули мундиры царских времен) и как всегда новых погон на всех "не хватило", так что дед без всякой причины оказался "разжалованным" в стар.лейтенанта. Вступление в партию для военных офицеров было явление столь же необратимым, как для школьников - вступление в пионеры, хотя и происходило в соответствии с квотами и разнарядками. Дедово принятие отсрочивалось более двух лет, всегда находился кто-то, кому было больше надо.

Было еще одно событие в его жизни, о причинах которого мы ничего не знаем: его уход "по собственному желанию" из армии после 21 года военного стажа (вспомните, что год войны считался за три), за четыре года до получения полновесной воинской пенсии, лишаясь всех офицерских привилегий. Мои догадки строились на том, что после войны необходимо было произвести демобилизацию офицерского 267

состава, которую, как водится, проводили в добровольно-приказном порядке, выпихивая вместо ненужных всех беззащитных. Вызвали деда в партком, сказали ему ласково, что в его услугах больше не нуждаются, и что лучше уйти "по собственному", помня, что он спорить не умеет - вот и все.

Скромность и неприметность иногда приводили к ситуациям, которые при некотором желании можно охарактеризовать словом "забавно". Например, один из его товарищей-однополчан на пенсии переквалифицировался в члены Н-ской областной писательской организации и состряпал соцреалистическую, но вполне документальную повесть "Суровое небо" о военном пути дедова полка. Впрочем, дед там никоим образом не появляется. Когда "писателя" спросили об этом, он был очень удивлен: "И действительно, как это так получилось, что я не упомянул про нашего Климентьича!.. Ну, ничего, -продолжил он, - я сделаю это во втором издании."

<…>

268

Как же сложилась такая семья, как у дедовых родителей? Семейное предание говорит, что мой прадед, Климент Сокирко, был работящим, но очень бедным деревенским сапожником. Прабабка же была дочкой чиновника, воспитывалась как "благородная", училась бренчать на фортепьянах, короче, была полной аристократкой по деревенским понятиям. Неизвестно, сколько трудов положил прадед, что бы завоевать ее "руку и сердце", только известно, что "аристократическое" семейство окончательно разорилось еще перед свадьбой. Молодым предлагалось жить и растить детей, опираясь только на себя. Разумеется, это вполне устраивало скромного, работящего прадеда, однако прабабка, как оказалось, делать ничего не умела. Более того, вся работа считалась низкой для нее. Муж был обязан обеспечивать достаточный уровень, стряпать должна кухарка, воспитывать детей - ... Прадед выбивался из сил, пытаясь вытащить из трясины семью с "благородной" нахлебницей, но ее "развлечения" разделяли их все больше и больше. Затем она окончательно бросила детей и мужа в поисках аристократической жизни, пока революция не перечеркнула раз и навсегда "дворянский образ жизни", оставив этой женщине только развлечение в виде водки.

Я подозреваю, что отцовская ненависть к аристократам, аристократизму, вообще ко всему элитарному связана именно с этой историей с его бабкой, которую он никогда не встречал. 269

Понятие "аристократ" у него железно ассоциируется со словом "бездельник". Единственное, что он хочет от своих детей, это что бы они не воображали из себя дворян, а жили простой трудовой жизнью. Так что известие о том, что я в тринадцать лет сам подготовился и поступил в элитарную школу, вызвало у него смешанную реакцию.

На первый взгляд, казалось, что дед умел делать все: слесарничать, плотничать, раскрывать пчелиные соты, копать землю. На самом деле, он умел делать все, что называлось "мужской" работой. Когда возникала необходимость делать "женскую" работу, он часто запинался и терялся. Например, он абсолютно не умел обращаться с маленькими детьми. Собственных маленьких детей он почти не видел, для остальных всегда находились женские руки. Когда мы с ним оставались на даче вдвоем, всегда я шел на кухню готовить, поскольку дед не умел и не любил этого процесса, а предпочитал с благодарностью принимать мою, как правило, подгоревшую, стряпню. Вспоминается такая картина: жарким влажным летом в начале семидесятых вымахал гигантский урожай клубники на нашем садовом участке. Дневной урожай мерился ведрами, а бабушка задержалась в городе на пару дней. Клубнику пришлось собирать и перебирать одному деду. Он сидел перед корытом с ягодой, отдирал клубничные хвостики и с ужасом представлял, как это добро к вечеру пропадет. Тогда бабушка успела к плите вовремя.

Вообще, дедушка и бабушка представляли из себя удивительно гармоничную пару. Сказать, что они любили друг друга, было бы слишком плоско и обыденно. Они действительно представляли из себя две половинки одного и того же существа, светлого и работящего. Когда бабушка умерла, дед не мог этого вынести. Он сразу постарел, сдал. Фактически он необратимо уходил за ней и ушел бы, подобно другому нашему родственнику, Игорю Мендрину, который умер через полгода после смерти его жены, бабушкиной младшей сестры.

Однако дед смог выжить в тот год, а через два года наш шести- десяти-семи летний дед женился второй раз на 270

пятидесятилетней женщине. Вторая жена была опорой деду еще пятнадцать лет после смерти нашей бабушки.

Дедова жизнь оказалась "подлатанной". Мои родители всегда, как могли, выражали свою признательность ей за животворящую заботу и поддержку деда. Для нее же эти годы оказались единственным светлым, осмысленным периодом в ее одинокой жизни, наверное, равно тусклой как до встречи с дедом, так и после его смерти. Единственное, что ее сильно огорчало - это тихая, но упорная верность деда памяти бабушки, но она как умела старалась скрывать свою ревность к предшественнице.

Был у меня с дедом один серьезный конфликт. После переезда второй жены в дедову квартиру у них образовалась лишняя комната, в которой никто не жил много лет. Лет в двадцать с хвостиком я попросил подарить эту комнату мне, мотивируя тем, что "мне где-то жить надо, а так все делают..." и натолкнулся на неожиданно категоричный отказ: "Мы сами все заработали и ты тоже все должен сделать сам". Строго говоря, комната была не его, а через год они съехались в крохотную, но единую квартиру. Я был очень обижен и не появлялся у них год или два. Однако и потом, когда "инцидент был уже исчерпан", дед время от времени повторял с напускной решительностью: "Мы сами все заработали, и..." Чувствовалось, как мучит его эта история, как хотелось ему оправдаться, но непонятно как. В последние годы я старался отвечать на это как можно более искренним тоном: "Да, конечно, дедушка, сами все заработаем" и про себя добавлял: "Да не волнуйся ты из-за этого". В самую последнюю нашу встречу он опять вернулся к больной для него теме в других словах: "А если ты на меня за это обижаешься, то ты не прав." Конечно, не обижаюсь, поскольку дед опять оказался прав. Сейчас я оплачиваю две квартиры: одну в Стокгольме, другую? Зачем мне при этом комната в Новогиреевской коммуналке?

Ссовсем недавно в Оксфорде моя жена сказала: "Завидую я тебе - у тебя был такой дед, мудрый глава семейства. Такие люди в еврейских семействах являются семейными

271

цадиками." Я был очень удивлен. Конечно, мой дед был необычайно светлой личностью. Более того, долгое время он был старейшим в семье и ежегодные семейные встречи на пасху происходили у него в квартире. В то же самое время он фактически не был главой семейства, к нему не приходили спрашивать жизненных советов. Он всю жизнь работал и был рабочим, а не цадиком. Только в последние годы, когда тело окончательно перестало его слушаться, у него появился вынужденный досуг и ему пришлось размышлять над жизнью, переосмысливать свой жизненный опыт, просто читать газеты. От некоторых его высказываний тех времен веяло мудростью, от многих - наивностью. В целом, я не стал бы называть его "мудрым", поскольку "почтение к старческим сединам" вообще не свойственно мне. Мне не понятно, почему нужно "оказывать почтение", "прислушиваться к советам", "слушаться" только потому, что кто-то прожил под этим небом на двадцать- сорок лет больше, чем я; это мое качество до сих пор сильно расстраивает тещу.

Дед прожил длинную, натруженную, осмысленную жизнь; нельзя было сказать, что он "безвременно ушел". Он жил в "собственном ритме", трудно и интересно, с радостями и горестями, больше всего ценил в людях честность, не стал "этим" и не стал "тем". Иногда мне кажется, что его жизнь обладала той самой чистотой и гармонией, которая свойственна по-настоящему счастливым людям, даже если окружающие этого не понимают.

****

...Дед угасал постепенно. Заядлый курильщик, он выкуривал около пачки "Беломора" в день всю свою сознательную жизнь. Я подозреваю, что он выкурил этого "Беломора" больше, чем кто-либо еще на свете. Курево сделало его столь худым, что, как иногда шутили, "в нем даже микроб поместиться не может". С годами он мог есть все меньше и меньше, неуклонно продолжая худеть - организм подбирал свои последние резервы. Его организм, подобно его вещам, износился равномерно и полностью.

272

Последний раз я его видел где-то за три недели до смерти. Он целыми днями сидел в дальнем углу беседки на построенной им самим даче. Фактически, у него хватало сил только улыбаться окружающим: солнышку, чириканью лесных птичек, жужжанию его пчел... В другом углу беседки моя сестра частенько оставляла в коляске своего маленького Гриню. Гриня открывал новый для него мир, улыбался и радовался, реже сердился и хныкал, а большую часть времени просто спал. Казалось, что между этими двумя людьми - совсем старым и совсем молодым - существует какая-то невидимая, необъяснимая связь, что они общаются, но каким-то недоступным другим людям образом. Мне порой кажется, что именно Гриня является настоящим продолжением деда. Я не очень верю в возможность переселения душ и больше полагаюсь на духовное влияние родителей на ребенка в раннем детстве. Скромный, трудолюбивый Миша, его папа, куда более похож на внука нашего деда, чем я или братец - самоуверенные, напористые молодые люди.

На ту последнюю встречу я взял с собой свою невесту. "Очень она мне нравится," - сказал мне дед. "Будьте счастливы." Ну то, что она ему понравилась - неудивительно, хотел бы я посмотреть на человека, которому несимпатична моя жена. Но он прежде всего увидел в ней ласковую, добрую и красивую дивчину с Украины. Наверное, тогда он вспоминал свою невесту...

В тот раз меня удивила длинная щетина на его лице. Его жена сказала мне: "Слушай, а ты не мог бы его побрить? А то вот он хотел побриться к вашему приезду, а сил не хватает". Дед смущенно улыбался. Бриться для него всю жизнь было самым рутинным, обыденным мужским действием, а тут он не может справиться с самой элементарной мужской работой. Я взял помазок, развел мыло и затем остановился, с ужасом глядя на дедову щеку. Мне показалось, что я тоже не смогу справиться с этой "первичной мужской обязанностью". Его кожа была столь дряблая, морщинистая, под ней уже фактически отсутствовали какие-либо мускулы, что казалось - любое движение и бритва

273

оставит глубокий порез. Я почти физически чувствовал, как мало крови в нем осталось, и что кровотечение может привести к немедленной смерти; я своими неумелыми руками могу убить человека прямо сейчас. Дрожь в руках отнюдь не способствует качеству, так что в итоге дед оказался выбритым весьма "выборочно". "Дай мне зеркало", - сказал он, когда я собрался кончать. Потом он взял бритву и твердыми, решительными движениями начал брить там, где я не смог. Через три минуты он откинулся в кресле и постарался восстановить силы. Со щетиной было уже покончено.

Дед умер в начале августа, когда Москва была совсем опустевшей. На похороны собрались только близкие родственники. Родителей это известие застало во время их первой в жизни заграничной поездки, в Париже - пришлось ждать их приезда. Я по случайности вернулся из горного похода несколькими днями раньше. Было жаркое московское утро, родственники и заводские сослуживцы поджидали начала процедуры, сидя на лавочках около Филевского морга. Представители цехового треугольника прибыли как раз вовремя. Почтили, произнесли, посочувствовали и немедленно растворились по своим треугольным делам. Задержка похорон, затем какая-то очередь, жаркий день, неполадки в .., отсутствие напора со стороны родственников и десятки других причин привели к тому, что дедово тело в гробу выглядело ужасно и как-то виновато. Весь его вид говорил окружающим: "Вот видите, опять как-то нескладно получилось. Вы уж простите, что я вас побеспокоил." Таким он и ушел в землю.

На дедовой могиле высечена маленькая пятиконечная звездочка. Военный,технарь,член партии, неверующий - ни по каким законам ему вроде не полагается загробной жизни. Но вот о чем я думаю все чаще и чаще.

Мы очень мало знаем о природе времени. Иногда оно спрессовывает годы, иногда за минуту человек может прожить пол- жизни. Нельзя про другого человека сказать, что он исчерпал себя, потому что невозможно определить, что он чувствует и понимает перед смертью. Может быть, последние

274

дедовы годы и месяцы, когда он, обремененный ненужным, неудобным для него досугом, был вынужден перепродумывать и перепроживать свою жизнь, были его чистилищем? И, может быть, последние дни и часы, когда он в неподвижности и молчании эмоционально, телепатически, духовно общался с маленьким Гришуткой, были его бесконечно прекрасным и вечным раем?

Ведь мой дед был Рабочим. Я горжусь им.

14-22 июня 1993, Оксфорд.