Из дома
Из дома
Жила-была в Виркино, что под Гатчиной, финская девочка Мирья. Жили-были ее мама и папа, брат Ройне, тетя Айно, ее бабушки, дедушки, их соседи и знакомые… А еще жил-был товарищ Сталин и жили-были те, кто подписывал приговоры без права переписки. Жила-была огромная страна Россия и маленькая страна Ингерманландия, жили-были русские и финны. Чувствует ли маленькая Мирья, вглядываясь в лица своих родителей, что она видит их в последний раз и что ей предстоит вырасти в мире, живущем страхом, пыткой, войной и смертью? Фашистское вторжение, депортация в Финляндию, обманутые надежды обрести вторую, а потом и первую родину, «волчий билет» и немедленная ссылка, переезд в израненную послевоенной оккупацией Эстонию, взросление в Вильянди и первая любовь…
Автобиографическая повесть Ирьи Хиива, почти документальная по точности и полноте описания жуткой и притягательной повседневности, — бесценное свидетельство и одновременно глубокое и исполненное боли исследование человеческого духа, ведомого исцеляющей силой Культуры и не отступающего перед жестокой и разрушительной силой Истории.
Для широкого круга читателей.
Книга посвящается дочери Ольге, внукам Зое и Максиму
ШАРМАНКА
«Карманщик! Карманщик приехал!» — кричала я вместе со всеми и бежала на другой конец деревни.
— Шарманщик, дурочка, шарманщик, а не «карманщик»! — дернул меня за руку брат.
Вдруг все остановилось, стало тихо. Я видела только спины. Заиграла музыка. Я потянула брата за палец:
— Ройне, мне ничего не видно.
Он стал проталкивать меня вперед, повторяя:
— Пустите, пустите, она маленькая, ей не видно!..
Теперь я увидела блестящий черный ящик с большим нарисованными красными розами, сбоку у ящика была ручка, а сверху — большая труба. Старик с длинными седыми волосами крутил ручку. Из трубы выходила музыка.
На ящике сидела облезлая, со сморщенным личиком обезьянка, а рядом с ней была коробка со скрученными в трубочку билетиками.
Ребята начали бросать в шляпу старика монетки. Обезьянка маленькими мохнатыми ручками выдавала тому, кто бросил денежку, билетик.
Ройне положил мне в руку теплую монетку, я бросила ее в шляпу, он тоже бросил монетку. Обезьянка протянула мне скрюченными коричневыми пальцами бумажку, я отдернула руку, Ройне взял оба билетика. Сначала он развернул свой билетик и почему-то выбросил его, а мой он отдал старику. Старик взял билетик, поднес его близко к глазам, улыбнулся, вынул из чемодана коробочку и дал мне.
В коробочке была синяя блестящая брошка. Я такой ни у кого не видела, даже у мамы. Стало весело. Брат приколол брошку к моему пальто. Кончились монетки, и шарманщик начал складывать вещи.
По дороге домой девочки просили потрогать брошку, но брат сказал:
— Подумаешь, стекляшка, сначала вытри нос, а потом носи брошку.
Это он сказал, потому что сам ничего не выиграл.
КОФЕ
Утром мама спустилась на первый этаж в школу.
Няня и брат взяли бидоны и ушли в очередь за керосином.
Я раздела куклу — она получилась некрасивая, — немного посидела еще на диване и пошла в кухню. По дороге я остановилась перед зеркалом — захотелось стать большой и красивой. Я подошла к шкафу, вытащила из нижнего ящика мамины туфли на высоких каблуках, надела их, но каблуки неудобно сворачивались набок. Еще я вынула большой шелковый платок с кистями и свое белое с кружевами платье. Все это я положила на пол перед зеркалом. Из шелкового платка хотелось сплести длинную косу, но она не получалась, платок был очень скользкий и не держался на голове. Тогда я бросила его на пол и надела белое платье. Но я все равно не стала красивой. Мне стригли очень коротко волосы, а так хотелось, чтобы у меня выросли длинные косы. Мама говорила, что если стричь волосы под машинку, то потом, когда я вырасту, у меня будут длинные косы, а я не хотела быть, как мальчишка, с круглой головой и ушами.
Я пошла на кухню. Там была большая зеленая плита, на которой было много кастрюль, кофейников и чайников, а рядом с плитой стоял большой деревянный ушат с водой, я заглянула в него. Вода была чистая, и были видны дощечки дна. На железном листе перед дверцей плиты лежал черный уголек, я откусила, уголь вкусно хрустнул.
Я помочила его в ушате — он стал чернее и заблестел. Я его съела. Потом я открыла дверцу плиты и совочком достала много-много угольков. Самые большие я сложила в ряд на краешке плиты, а те, что были поменьше, высыпала в ушат. Дощечки на дне ушата стали не видны, а угольки всплыли наверх. Я начала крутить палочкой, они поплыли быстро-быстро. Я вытащила из плиты целый совок золы вместе с угольками. Получился кофе. Захотелось поймать ртом уголек из ушата. Я прилегла на край животом, ушат покачнулся и упал на бок. Вода расплылась далеко по всей кухне. Платье на мне сжалось, и стало холодно. Вдруг с испуганным лицом в кухню вбежала мама. Она сняла с меня одежду, поцеловала в голое плечо, налила в большой таз теплой воды, посадила меня в него и все повторяла:
— Где же это няня и Ройне?
Потом она отнесла меня в кровать и побежала к детям в класс, но учить она больше не могла: с потолка капала вода на тетради и головы ее учеников.
ПОРОСЕНОК ЗОЙКА
Было трудно спускаться с лестницы. Нужно было повернуться лицом к перилам и держаться обеими руками за перекладины. Брат уже сбегал вниз и снова поднялся ко мне, чтобы сказать:
— Это ты потому так медленно спускаешься, что ты толстая. Наконец вышел папа. Он взял меня на руки. У нашего крыльца висел красный флаг с широкой черной лентой. Ройне спросил:
— А почему флаг с черной лентой?
Папа ответил серьезным голосом, что вчера враги народа убили Сергея Мироновича Кирова. Я спросила:
— Кто это Киров? Почему они его убили?
Но вдруг я увидела нашего маленького поросенка Зойку и попросила, чтобы папа спустил меня на землю. Я почесала Зойку за ухом. Она легла у моих ног и закрыла глаза, а папа что-то рассказывал брату, наверное, про Кирова. Ройне слушал, но его глаза смотрели на Зойку, ему тоже хотелось почесать ее.
Была теплая погода, и мы пошли на речку. Папа рассказывал про рыб, которые живут в нашей речке. Ройне спросил, как же они дышат в воде? Папа долго объяснял ему, как дышат рыбы, но я ничего не поняла, как это в воде они могут дышать. Мы подошли к какой-то тете, которая полоскала белье в речке. Тетя посмотрела на меня
и заулыбалась. Потом она холодной мокрой рукой чуть ущипнула меня за щеку и спросила, чем это в такое время меня так откормили. Папа потянул пальцами за мой нос:
— Караул! Щеки нос задавили! — Он и раньше так делал с моим носом, и я это очень не любила. Дома папа спросил у мамы, чем это она меня кормит, — со мной неудобно выходить на улицу. Он показал на меня пальцем и сказал:
— Полюбуйся — буржуйский ребенок. Мама сказала:
— Глупости.
А потом они стали разговаривать громко, а нас с братом отослали в другую комнату. Нас всегда отсылали в другую комнату, когда мама с папой разговаривали громко.
Мы ушли в спальню. Там Ройне сказал, что из-за печки ночью приходят большие серые крысы, они прогрызли туннель из своего дома в нашу спальню, и ночью, когда мы спим, они гуляют по квартире. Они доедают то, что мы не доели, так няня говорила Ройне. Он всегда не доканчивал еду, вот крысы и приходят доедать. Стало страшно, и я заплакала, но мама скоро позвала нас. Приехала тетя Айно.
Тетя Айно красивая. От нее вкусно пахнет. В коричневой сумочке у нее всегда гостинцы. Но у мамы сжаты крепко губы, и она строго смотрит на меня. Она знает, что я спрошу у тети, что у нее там в сумочке. Но тетя сама положила на стол гостинцы, а в зеленой сетке у нее был еще какой-то сверток. Она развернула его. Там оказался для меня синий с красными полосками костюмчик. Я тут же надела его. Тетя засмеялась и сказала, что на днях видела цветной фильм про трех поросят, и я — точь-в-точь поросенок Наф-Наф. Все начали смеяться. Мне было совсем не смешно, а они смеялись и смеялись. Я заплакала,
а им стало еще смешнее. Тогда я заорала во все горло и стала валяться
в новом костюме по полу. Они перестали смеяться, но я все равно орала изо всех сил. Папа и тетя Айно решили отвлечь меня и успокоить, но я не хотела, чтобы меня отвлекали. Папа махнул рукой и ушел, а мама схватила меня за руку и втолкнула в темную спальню. Я кричала так громко, что ничего, кроме своего крика, не слышала. Взрослым на кухне, наверное, надоело, папа пришел, взял меня на руки и принес на кухню. Здесь было светло, а на столе стоял большой пирог. Папа посадил меня рядом с мамой, но у мамы были еще сжаты губы. Тетя Айно повела меня к рукомойнику и помыла лицо, налила чаю с молоком и дала большой кусок пирога. Я съела еще один кусок пирога. Мама улыбнулась, тетя тоже улыбалась, никто уже не смеялся.
БРАТ
По утрам мама спускалась на первый этаж учить детей, а няня уходила в магазин или еще куда-то, мы оставались с братом вдвоем. Иногда нам бывало очень весело, особенно, когда он что-нибудь придумывал. Но сегодня он сидел и рисовал за папиным письменным столом и не хотел играть со мной. Он умел рисовать все: пароходы, самолеты и даже меня нарисовал, но я не получилась похожей, и вообще я не любила, когда меня рисовали. Ройне научил меня рисовать круглую паутину и такие же круглые проволочные подсковородники — это было совсем неинтересно. Я много раз просила научить меня рисовать кукол и домики, но он рисовал и не слышал меня. Я дернула ножку стула, Ройне вскочил и крикнул:
— Давай сделаем снег, найди ножницы.
Мы разрезали мелко наши рисунки, но снегу получилось маленькая кучка. Тогда Ройне вырвал из тетрадей, которые лежали большими стопками на письменном столе, чистые страницы, но снег тоже не покрыл весь пол. Мы разрезали на мелкие кусочки все тетради маминых и папиных учеников, а потом брат схватил с письменного стола подсвечники на каменных подставках и, перевернув вверх дном ночной горшок, мы отколачивали от него всю эмаль. Когда мы кончили колотить, стало как-то пусто, и в ушах звенело.
Ройне любил играть в паровозы. Он связывал вместе стулья, открывал двери — из спальни в комнату, где был письменный стол, а оттуда — двери на кухню. Наши комнаты были друг за другом, получалась длинная дорога. Ройне заставлял меня ползти на четвереньках, таща за собой все связанные стулья из комнаты в комнату, и пыхтеть, как паровоз. Я не хотела быть паровозом и плакала, а Ройне сердился и говорил, что я толстая и все равно пыхчу, как паровоз.
Я плакала еще громче, а он обзывал меня ревушкой и уходил играть с соседским Витькой.
Однажды вместе они придумали игру еще страшнее: надев на себя полосатые чехлы от матрацев, они с криком вбежали в кухню.
Я забралась под фартуки, которые висели в углу, они стали медленно надвигаться на меня и громко лопотали на каком-то языке. Я подумала, что это настоящие разбойники. От страха я даже не могла заплакать, а они размахивали ножами, прыгали и орали. Наконец Ройне снял чехол. Он был весь красный и потный. Я закричала:
— Я скажу маме, я все расскажу маме!
Он начал обзывать меня ябедой.
Витька снял чехол. Он тоже был красный и потный. У него даже волосы слиплись в сосульки. Я ему тоже сказала, что расскажу и его маме. Витька со своим чехлом ушел домой.
Я пошла в другую комнату, Ройне шел за мной, когда мы проходили мимо зеркала, я показала ему язык, а он сделал смешную рожицу.
У меня болели ноги и живот. Я села около зеркала на полу. Ройне за моей спиной начал показывать рожицы, я засмеялась. Откуда-то у него в руках оказался молоток:
— Хочешь, я ударю тебя молотком по голове? — спросил он.
И тут же стукнул молотком по зеркалу. На полу образовалось много осколков — больших и маленьких.
Ройне испугался, а я ему сказала, что у нас теперь будет много зеркал. Пришла мама, мы быстро спрятались под кровать. Она подошла к кровати и велела нам вылезти. Мы вышли — она не стала нас ругать, а сообщила, что мы переезжаем в Ленинград, и что Ройне пойдет там в школу.
Мама с папой поехали смотреть нашу новую квартиру в Ленинграде, и мы остались с няней.
Днем няня затопила круглую печку и ушла, — сказала ненадолго. Мы сели на маленькой скамеечке около печки и открыли дверцу. Ройне взял кочергу и помешал дрова. Они начали трещать и выпуливать искры.
Потом он бросил в печку кусок бересты. Она быстро свернулась в трубочку, на ней вздулись волдыри, она вспыхнула ярким пламенем.
У стенки возле печки оттопырилась обоина. Ройне сорвал ее и бросил в печку, она сгорела тихо, а зола поседела и дрожала в печке, как живая.
С другой стороны печки тоже оттопырилась обоина. Брат сказал:
— Давай зажжем ее прямо на стенке!
Я ответила:
— Давай!
Он зажег березовую кору и поднес ее к обоям. Огонь пополз вверх по обоям, береста обожгла ему пальцы. Он бросил ее на пол, на половик. Половик задымился. Ройне начал его топтать ногами, а обои на стене сильно разгорелись. Я побежала в спальню под кровать. Дым пробрался и туда, у меня заболели глаза, защипало в горле и в носу. Я слышала, как разбилось стекло, и няня закричала:
«Palo! Palo!»1.
Пришли какие-то люди и потушили наши обои. Вокруг печки было много мусора и воды. Вся стена была черная, половик сгорел. Ройне куда-то убежал.
ПЕРЕЕЗД В ЛЕНИНГРАД
Нас с Ройне увезли к бабушке и дедушке в Виркино, а когда было все устроено, нас привезли в Ленинград, на квартиру, но в других комнатах жили еще какие-то люди, а у нас теперь была одна комната с двумя огромными окнами.
Брат пошел в школу, и, чтобы я не была днем одна, к нам приехала жить старая бабушка — мама молодой бабушки.
Она не пускала меня гулять. Сама она тоже не выходила на улицу, потому что не умела говорить по-русски и всего боялась. Но она умела делать красивые игрушки: кукол из тряпок, цыплят и кораблики из бумаги, домики и смешных животных из лучинок и бересты. Еще она рассказывала, как жили раньше в Виркино.
Первым приходил из школы Ройне, но он уже не хотел играть со мной, а уходил к девочке Кертту, которая жила за нашей стеной. Она тоже ходила в первый класс и говорила, как и мы, по-фински. Они ходили в магазин, покупали там конфеты, а меня с собой не брали.
Папа повесил на стену календарь с портретами самых главных вождей. Мы с Ройне и даже Кертту должны были их узнавать и помнить их имена.
После завтрака я подолгу сидела на широком подоконнике и смотрела в окно. На улице почти все время лил дождь и было темно. Дома напротив были большие и серые, и люди на улице бежали согнувшись. Мама приходила, включала свет и уходила на кухню. Она не разрешала идти с ней, говорила, что там много народу и вообще опасно. Она там разжигала примус и долго варила обед, забегала в комнату взять овощи, которые бабушка днем начистила, или свертки, которые лежали между рамами окон.
Ели мы теперь за большим обеденным столом, который стоял посредине комнаты под люстрой из висячих стеклянных палочек. На время обеда папа снимал пиджак, вешал его на спинку своего стула и клал газету перед собой. После обеда он обычно вынимал из маленького карманчика часы, нажимал на кнопку, крышка часов подскакивала, и он шел в угол к письменному столу, зажигал зеленую лампу, наклонялся над столом, его большая голова с лысиной становилась белой, как у нашего школьного истопника в Нуавести, когда он умер и лежал в гробу. Ройне и мама тоже садились работать за обеденный стол, а я шла к старой бабушке за большой шкаф. У нее там была своя маленькая комнатка. Наша комната была разделена двумя шкафами. За другим шкафом был кухонный стол со шкафчиком, в которых была кухонная посуда и еда.
Бабушка уже прочитала мне все финские книжки, а по-русски она не умела читать, и я возвращалась к маме, но она каждый раз говорила:
— Посмотри книжки или поиграй в куклы.
Когда я начинала рассматривать книжки, я спрашивала, что здесь написано, хотелось, чтобы мама или Ройне почитали, но Ройне повторял одно и то же:
— Сама научись.
Мама говорила ему, что я еще маленькая. Но Ройне начал меня учить. Он взял свой букварь и показал мне буквы, но слова у меня не получались, Ройне сердился и обзывал меня бестолковой, я начинала плакать, а он шипел: «Плачет Мирья-ревушка, ревушка-коровушка».
Мама купила книжки-малышки. В них было много картинок и мало текста. Когда я оставалась дома со старой бабушкой, то рассматривала эти картинки, и как-то из букв стали получаться слова. Но когда мама послушала, как я читаю, она сказала:
— Теперь ребенок научился читать неправильно.
Она начала меня переучивать. Мы вдвоем читали громко по слогам, а когда я читала сама, опять получалось неправильно, но зато у меня выходило быстрее.
Приехал дедушка и привез елку, она была вся ледяная, и ее отнесли в прихожую оттаивать. А днем, когда Ройне и Кертту пришли из школы, мы начали наряжать ее. Поставили елку в комнате Кертту, у них была такая же комната, как наша, но их было всего трое. Начались зимние каникулы. Вечером открыли двери между нашими комнатами. Все со стульями пришли к нам, а на стене в комнате Кертту повесили простыню, и папа показывал громадные, во всю простыню картинки про Ленинград. Он рассказывал что-то непонятное, но было все равно интересно: картинки были громадные, голова Медного Всадника не поместилась на простыню, и она получилась полосатой с цветочками — от обоев.
Утром мама повела нас в школу, где учился Ройне, на елку. Она привела нас, а сама ушла по делам. Елка там была до самого потолка и вся усыпана сверкающими игрушками и разноцветными лампочками. Детей было очень много. Я потеряла Ройне и Кертту, но их подозвал
к себе Дед Мороз взять пакетики с гостинцами, и я их увидела. Меня Дед Мороз не вызвал. А я бы рассказала стихотворение «Мужичок с ноготок», и он мне тоже дал бы гостинцы, и все бы громко хлопали.
Я это стихотворение очень хорошо рассказывала со сцены в прошлый Новый год в маминой школе. Все подходили ко мне и маме, улыбались, говорили: «Такая маленькая и так выразительно читает!».
К этому Новому году я отрепетировала его снова с мамой, но меня никто не попросил рассказать его, а Ройне и Кертту не умели так читать стихи. Они вообще никогда не выступали. Почему-то боялись, а я нисколько не боялась и любила выступать. Я летом в деревне у бабушки, в магазине на прилавке рассказывала стихотворение про трактористов. Меня все слушали и громко хлопали. Мне тогда бабушкины знакомые купили пряники. Они меня и на прилавок поставили, чтобы было, как на сцене, и дверь закрыли, чтобы никто не помешал. Но здесь просто никто про это не знал. А когда дети начали танцевать вокруг елки, Ройне и Кертту взяли и меня. Стало весело и жарко. Когда мы кончили прыгать, меня начали угощать леденцами и мандаринами. Теперь, когда мне стало весело, я увидела в дверях маму, она держала в руках мою шубку. Мама сказала, чтобы мы торопились: после обеда пойдем на Дворцовую площадь смотреть новогодний базар.
Вечером мама и папа повели нас на площадь Урицкого. Папа так называл площадь, на которой стоял дворец, а соседи в квартире называли эту же площадь Дворцовой. На площади была огромная елка, на самой ее верхушке сидела черная ворона с большим красным клювом. В клюве у нее был круглый желтый кусок сыра. По всей площади были расставлены ярко украшенные ларечки с елочными игрушками и гостинцами. Папа с мамой купили для нашей елки украшения и пакетики с гостинцами, а потом мы пошли пешком через Дворцовый мост. Было темно. У фонарей кружились пушинки снега.
К старой бабушке из деревни приехала в гости родственница. Каждое утро, когда все уходили из дома, они в белых платочках читали молитвы из бабушкиной старой-престарой книги и пели, а потом бабушка вынимала из своего зеленого сундучка лекарства и начинала лечить гостью. К бабушке и раньше, когда она жила еще в Виркино, приходили люди лечиться. У нее было заготовлено много лекарств: и в баночках, и в бутылочках, и высушенные листики, и корешки в мешочках. Меня с братом она тоже лечила, когда у нас были какие-нибудь болячки или животы болели.
Мама отвезла меня, Ройне и старую бабушку в деревню на весенние каникулы. Там у нас был двоюродный брат Арво, у него не было мамы, он жил со своими папой, бабушкой и дедушкой. Я играла
с ним, хотя у нас часто получались драки, но мы мирились и снова играли.
Я проснулась от лошадиного ржания, выглянула в окно и увидела, что по нашей улице идет настоящая конница. Солдаты с красными звездами на буденовках сидели на конях. Арво тоже встал, и мы в рубашках, босиком выбежали на крыльцо посмотреть.
Ледяные доски крыльца больно жгли ноги. Пришел дедушка, он начал махать меховой шапкой и загонять обратно в комнату. На следующее утро Арво долго не просыпался, а когда он приподнял голову, у него все лицо было красное. Ему поставили градусник и оставили в постели. Он не хотел играть и даже не съел конфеты и яблоко, которые бабушка ему дала.
Через два дня я тоже заболела. У меня поднялась температура, было очень жарко и снилось, будто я падаю с железнодорожного моста в речку. Я громко кричала. На следующий день приехала мама, и они с тетей Хельми, нашей соседкой, увезли меня на саночках на вокзал. Мы приехали в Ленинград. Скоро пришел врач и поставил банки. Они сильно давили и стягивали мне спину. А утром на «скорой помощи» меня увезли в больницу.
В больнице было страшно, всю ночь кричали и плакали дети. На голову клали резиновую грелку со льдом, я уползала от грелки, но нянечка ругалась и снова подтягивала меня выше на подушку к грелке.
Мама и тетя Айно сидели всю ночь в коридоре больницы. Врач им сказал, что у меня кризис. Когда я проснулась, в палате было очень светло, две мамы кормили маленьких детей грудью. Рядом со мной лежала совсем как неживая девочка. На лице и на руках у нее были болячки, смазанные синькой. Пришла сестричка покормить ее
с ложечки, но она не открывала рта, и сестра ушла. Ночью кто-то толкнул мою кровать. Я открыла глаза: горел яркий свет. У кровати девочки стояли врачи. Ее положили на носилки и унесли. Когда выключили свет, стало страшно. Я спрятала голову под подушку, но все равно было страшно, и я заплакала.
Наконец за мной пришли мама и тетя Айно. Они вынесли меня из больницы на руках, потому что я разучилась ходить. Мы сели в машину, был солнечный теплый день, было весело.
Дома тетя Айно подарила мне большую с закрывающимися глазами куклу, но меня снова положили в постель. Ночью приснился страшный сон: будто я одна шла по Садовой улице. Было тихо. Вдруг прямо на меня без всякого шума направился громадный зеленый грузовик. Я долго бежала от него и наконец забралась на железную ограду, но грузовик начал подниматься за мной, я громко закричала и проснулась. Я еще долго боялась уснуть и лежала с открытыми глазами. Свет уличного фонаря попадал в комнату. Мне стало казаться, что цветы в вазе шевелятся, а потом показалось, что это не цветы, а чья-то лохматая голова и что на голове шевелятся волосы. Я снова закричала. Мама проснулась и положила свою теплую руку на лоб, стало хорошо и спокойно, и я заснула.
Вечером папа объявил, что летом мы поедем на Украину к дяде Тойво. Мы с Ройне запрыгали на своих стульях. Дядя Тойво — летчик, он даже командир над другими летчиками. Нам давно хотелось
к нему. Дядя Тойво покатает нас на самолете. Когда он учился на командира летчиков в Ленинграде, он часто приходил к нам, мы тогда еще жили в школе. Теперь мы поедем к нему. Он прислал нам свою фотокарточку с женой, они оба были очень красивые.
Утром, когда все ушли на работу, мне захотелось взять фотокарточку дяди Тойво с женой и показать ее Нельке, но мама куда-то ее спрятала. Тогда я так, без фотокарточки, побежала во двор и рассказала Нельке, что я еду на Украину к дяде Тойво и что он у меня командир над летчиками, но Нелька сказала, что у летчиков вообще нет командира. Они сами летают на самолете без командира. Но я начала спорить, что все равно дядя Тойво — командир. Тогда Нелька показала мне язык и крикнула, что я хвастунья, и убежала.
Папа после обеда не сразу ушел в свой угол за письменный стол, а рассказал нам, что в Испании идет война, и что мы помогаем хорошим испанцам, а плохим, кто хочет убить хороших, помогают буржуи, и что хорошие отдают нам своих детей. Я поняла, почему ребята в нашем дворе и везде на улице носят пилоточки с кисточками и называют их «испанками». Я тоже попросила маму купить мне «испанку».
Как только я совсем поправилась, меня стали выпускать каждое утро во двор поиграть с ребятами. Во дворе были большие поленницы, мы играли в прятки, но там не было солнца, и мы стали вылезать на теплую солнечную панель играть в классики. Плитки панели были неровные, битка не скользила, тогда большие девочки начертили клетки на асфальте, рядом с панелью. Но нам мешали машины, хотя они могли и объезжать нас, но они громко гудели, выходил дворник и прогонял нас во двор. Мальчики бегали дразнить дворника, когда он выходил мыть мостовую со своим шлангом. Они подталкивали друг друга ближе к шлангу, дворник окатывал их, а они громко кричали.
Как-то днем Ройне взял меня за руку, и мы ушли далеко от дома. Мы останавливались у витрин с фотоаппаратами и со всякими железными штучками. А я хотела, чтобы мы подошли к витрине с игрушками. Наконец Ройне отошел от своих аппаратов, и мы пошли. Вдруг мы увидели в витрине между стеклами настоящую змею. Она медленно ползла по толстому суку дерева, который лежал на мху. Мы вошли в магазин, там были белые мыши и много красивых рыбешек в аквариумах. Им насыпали еду, у рыбок была видна еда в прозрачных животиках — их маленькие косточки тоже просвечивали. Ройне потянул меня из магазина, сказав, что мама, наверное, уже вернулась с работы и, если она нас не найдет во дворе, нам влетит. Мы выбежали из магазина, нам надо было перебежать трамвайную линию. Мы неслись так, что чуть не попали под трамвай. Нас успела выхватить с путей какая-то тетя, а трамвай громко зазвенел. Когда мы остались одни, Ройне сказал:
— Надо соблюдать правила уличного движения.
ПОЕЗДКА НА УКРАИНУ
Мы вошли в комнату, все были дома: папа, мама, тетя Айно приехала к нам.
На столе лежали две синие с красными кисточками пилотки «испанки». Нам захотелось сразу же их надеть. Но взрослые были очень серьезными, о чем-то тихо говорили и не замечали нас. Мы сели на диван, я услышала, что тетя Айно говорила про тюрьму.
Тетя и мама встали и пошли на кухню готовить обед. Папа взял газету и сел за свой стол. Мы с Ройне надели «испанки» и подошли к шкафу с большим зеркалом. «Испанки» нам понравились, и мы в «испанках» сели за стол ожидать обеда. Наконец, с кастрюлями и мисками появились тетя и мама. Они смеялись, тетя сказала, что таких курносых испанок еще, наверное, никто не видел.
Папа взял меня и Ройне на первомайский парад, мы надели «испанки». Было много народу, я сидела у папы на плечах, мне было все видно. Мы шли по площади Урицкого, люди громко кричали: «Ура товарищу Сталину!». Я тоже громко крикнула «Ура!» и начала дрыгать ногами, но папа снял меня с плеч, и я уже ничего не видела. Вечером мы пошли покататься по Невскому проспекту на первом в Ленинграде троллейбусе. Опять было много народу, все наступали друг другу на ноги и извинялись, всем хотелось покататься на троллейбусе.
Летом папа купил билеты, и мы отправились на Украину к маминому брату дяде Тойво. Вначале мы приехали в Москву, оставили чемоданы на вокзале в камере хранения, и папа повел нас в мавзолей Ленина. Там была длинная очередь, папа сказал, что каждый день к Ленину стоит такая очередь, потому что Ленина любят, и что он был очень умный и боролся за рабочих и крестьян. В мавзолее было тихо и холодно, все медленно шли вокруг стеклянного гроба, точно такого, как был на картинке в книжке про царевну и семь богатырей, только царевна была красивая и лежала как живая, а у Ленина было желтое лицо, и было видно, что он мертвый.
На улице снова стало тепло, и мы пошли кататься на метро. Лестница в метро спускалась сама, а когда надо было сойти, папа приподнял меня, иначе, сказал он, у меня оторвутся подошвы. А у меня были новенькие замшевые туфельки. Но я увидела, что все, когда спускаются, спрыгивают, наверное, все боятся, что оторвутся подошвы.
Внутри в метро люди бежали в разные стороны, а мы остановились рассматривать картинки. Вдруг сильно загрохотало, приехал поезд. Мы вбежали в вагон, я встала на сиденье на колени, чтобы посмотреть в окно, но за окном было темно, папа объяснил, что мы под землей в туннеле. Поезд скоро остановился, мы вышли и снова стали рассматривать громадные картины. Потом мы поднялись по лестнице и пошли посмотреть, как строится самый большой дом в Москве. Когда мы пришли, папа сказал, что это будет самое высокое здание, но и сейчас дом, который еще строился, был самый большой, и люди, которые были там наверху, казались совсем маленькими. Я сказала маме, что я очень хочу есть, и мы пошли обедать в столовую. После обеда мне сильно захотелось спать, я даже немножечко уснула за столом. Но нам нужно было снова идти, и мы пришли в музей, мама села на стул, взяла меня на руки, и я заснула. Вернулись Ройне с папой, и мы пошли на вокзал. На вокзале пришлось долго ждать, мы с Ройне заснули на чемоданах. Пришел папа и разбудил нас, у него в руках были билеты. Мы вышли на перрон, около нас встал какой-то дядя и сказал:
— Испанка на ходу спит.
Я вовсе не спала, просто голова не держалась прямо, но папа с мамой засмеялись. Перед тем как войти в поезд, мама сказала, что если спросят, сколько мне лет, надо ответить не шесть, а пять. Но у меня никто ничего не спросил. Мы легли с Ройне на одну лавочку головами в разные стороны и сразу уснули.
На Украине нас встретил дядя Тойво, он схватил оба наших чемодана и быстро пошел вперед, поставил их около старинной коляски с большим черным верхом, и мы сели. Когда лошадь пошла, коляска мягко закачалась. Вдруг я увидела курицу без хвоста и спросила у дяди Тойво:
— А что, здесь, на Украине, все куры без хвостов?
Все почему-то засмеялись. Я не любила когда взрослые смеялись. Сейчас тоже — что тут смешного? Сзади в коляске было окошко. Я встала на колени. За коляской летели клубы пыли, а по сторонам дороги стояли белые дома.
Нас встретили жена дяди Тойво, тетя Оля, она посадила нас за стол. Взрослые опять говорили, у Ройне стали закрываться глаза, его уложили на диван. А меня тетя Оля увела в другую комнату
и уложила на большую кровать. Когда я проснулась, было тепло и ярко. Все еще спали. Я оделась и вышла босиком во двор, растения здесь какие-то другие, даже лопухи больше, на них лежала бархатная пыль, а трава была жесткая, колола подошвы. Перед домом росло большое дерево, на нем были ягоды, похожие на малину, только темно-коричневого цвета. На земле под деревом лежало много таких ягод, но я побоялась их попробовать: мама говорила, что есть растения и ягоды, которыми можно отравиться.
Днем дядя Тойво перевез нас в голубой дом в большом саду. Мы поздоровались с нашими хозяевами, оставили чемоданы и пошли на речку купаться. Папа с Ройне прыгнули в речку и уплыли на другой берег. Когда папа приплыл обратно, он сказал, что начнет учить меня плавать. Я попросила его поучить меня сегодня. Папа вытянул руки, и я легла на них животом, но стало страшно, и мне показалось, что, как только он отпустит меня, я упаду на дно. Папа долго объяснял и показывал, как надо делать руками и как — ногами, а я все равно боялась и спускала ноги на дно. Тогда папа увел меня глубже, но я стала хвататься за него и визжать. К нам подплыл Ройне и сказал, что это все девчонки так визжат. Я сказала:
— Давай начнем учиться завтра?
А Ройне показал на меня пальцем и протянул:
— Тебе и учиться не надо. Закрой рот, чтоб не захлебнуться, и плыви. Ты жирная.
А папа посмотрел на него и строго проговорил:
— Ройне, ты старше. — А потом добавил: — Она у нас вон какая стройная.
Еще в поезде папа сказал, что дядя Тойво обещал покатать нас на аэроплане. Утром он приехал на машине за нами, и мы все поехали на аэродром. Но меня в аэроплан не взяли. Все полетели, а я осталась с дядей Тойво у него в кабинете, там было много всяких машин и кнопочек. Дядя Тойво хотел мне что-то показать, но я ушла из его кабинета и заплакала.
За домом ко мне подбежал, виляя хвостом, черный пес. Я погладила его, он лизнул мне руку. Я побежала, а он за мной. Мы убежали на поле, где стояли аэропланы. Мне захотелось залезть внутрь. Дядя Тойво, наверное, из окна увидел, что я хочу залезть в аэроплан. Он подошел и посадил меня в кабину. Мы посидели там немного, но, когда стали вылезать, щенок поскользнулся и зубами ухватился за мою юбку. Юбка была сшита из старого платья тети Айно. Щенок упал вниз вместе с клочком моей юбки в зубах. Я слезла с аэроплана и ушла обратно за дом ждать маму и папу.
На следующий день мама с папой поехали в Миргород в какой-то музей, а нас оставили дома. Хозяева тоже куда-то ушли. На речку нам одним не разрешалось ходить, хотя я уже научилась плавать.
Вначале Ройне забрался на самую большую грушу, я тоже чуть забралась. Но тетя из соседнего двора закричала на нас, чтобы мы слезали сейчас же. Мы начали просто ходить по двору. Наконец брат остановился у кучи глины, велел мне принести воды.
Мы размешали глину в горшочке и этой жидкой кашей заляпывали посыпанные желтым песочком дорожки. Получалось, будто прошло стадо коров. Потом он чуть-чуть ляпнул глиной на стену, получилось пятно с длинными брызгами. Я сказала Ройне, что ему попадет, но он все равно еще ляпнул. Мне тоже захотелось ляпнуть, и я с силой бросила мягкий комок в стену, но у меня не получились такие длинные брызги. Я бросила еще, и брат бросил еще — мы заляпали всю стену. Вечером, когда мы увидели папу и маму у калитки, мы убежали в палисадник под большие кусты. Но они не стали нас искать, а сели на крыльцо. Под кустом было холодно и ползали букашки, мне стало скучно и жутко, и я выползла. Папа спросил, где Ройне. Я боялась сказать, где он, а он все не выходил. Папа спокойно проговорил:
— Пусть еще посидит под кустом, у него есть, о чем подумать.
Перед сном за то, что мы обляпали дом, нам смазали жирно ноги глицерином. У нас давно уже были цыпки, но мы не давали их мазать, а теперь пришлось дать, да еще тихо лежать под одеялом, а ноги горели, как в кипятке.
Папа и Ройне уехали в Ленинград, а мы с мамой еще остались на Украине. Мама принимала грязевые ванны. Каждый вечер хозяин и хозяйка садились на теплые деревянные ступеньки крыльца. На хозяйке была вышитая толстая рубашка. Она раздвигала ноги и сажала меня к себе в подол. Там было тепло и мягко. Хозяйка рассказывала, как жили раньше. У нее получалось, что раньше все было очень весело и интересно, я спросила у мамы, почему раньше было так интересно. А мама ответила, что, когда я буду старой, то тоже расскажу детям, как интересно и весело было раньше.
Ночью из сада украли мои синие замшевые туфли. Хозяйка взяла меня на базар, чтобы купить мне что-нибудь на ноги. Мама не смогла пойти с нами, потому что у дяди Тойво вечером день рождения. Придет много гостей, и мама вышла вместе с нами из дома и отправилась помогать тете Оле. Мы ходили долго по базару, наконец купили мне коричневые тапочки. На базаре продавали много глиняных горшков, бумажные цветы, яблоки, груши, помидоры, но хозяйка ничего не покупала, а только спрашивала, что сколько стоит.
Вечером мы с мамой пошли на день рождения к дяде Тойво. Ему исполнилось двадцать пять лет. Когда мы пришли, все уже сидели за столом. Дядя подошел к нам и посадил нас к себе поближе. Все сразу заговорили. Мама повернулась к какой-то тете и что-то сказала, а я пошла к дивану. На диване сидела накрашенная тетя. Она сказала, что мой дядя очень красивый, а потом налила мне сладкое вино — мы вместе его выпили, у меня начала голова наклоняться. Мама увидела и посадила меня обратно рядом с собой, но я и с ней не могла сидеть, глаза начали закрываться. Мама вытащила меня на крыльцо. Мы немного посидели. На улице шел мелкий дождь, на дороге были большие лужи. Мы встали и отправились домой. Идти было очень скользко, я часто падала и вся запачкалась. Наконец мама посадила меня на спину и тоже вся запачкалась. Утром я встала и пошла на кухню к хозяйке, она накормила меня вкусными варениками с вишнями.
Когда уехали Ройне и папа, мама стала брать меня всюду с собой. По утрам я ходила с ней в лечебницу, где она принимала свои ванны, днем она водила меня на речку купаться, по вечерам мы ходили к дяде Тойво. Однажды мы поехали в колхоз, где разводили тутовых шелкопрядов. Оказалось, что это обыкновенные гусеницы.
Я вообще никогда не хотела видеть никаких червяков, но про этих мама рассказала, что они прядут хороший шелк, и нам даже подарили несколько круглых, как орешки, шелковых коконов и показали, как из них раскручивают тоненькую шелковую ниточку, нам даже показали, чем кормят этих червяков. Оказалось, что они едят листья того дерева, на котором растет темно-коричневая малина. Мама сказала, что это тутовое дерево и его ягоды можно есть. Еще мы с мамой поехали в Миргород, там было очень жарко и, когда проезжал автомобиль, поднималось много пыли. Вообще это был не город, хотя там и было много домов, но все дома были одноэтажные и пыльные.
Вдруг на улице в витрине фотографии мы увидели точно такую же фотокарточку дяди Тойво и тети Оли, которую дядя прислал в Ленинград. Мама заулыбалась и сказала:
— Значит, они здесь снимались. Какие они красивые.
Мне захотелось пить, но в Миргороде пили только в столовой и не воду, а горячий чай. Я просила воды, но мама объяснила, что здесь грязно и много микробов, от которых можно заболеть. Она не может дать мне сырой воды. Нам принесли чай. Мама еще попросила шоколадных конфет.
Я развернула фантик, конфетка была зеленая и очень нехорошо пахла. Мама отнесла конфеты обратно, но ей не захотели вернуть деньги, и пришлось вызывать какую-то женщину, которая почему-то сразу стала кричать. Когда мама получила деньги, чай уже остыл. Я выпила его, и мы быстро ушли из столовой.
Дядя Тойво купил нам билеты обратно в Ленинград и сказал, что дорога будет трудная. Утром он привез нас на вокзал в автомобиле. На перроне нас сильно толкали, но, когда мы уже сели в вагон, мама радостно сообщила, что посадка была удачной.
В Харькове нам пришлось слезть с поезда и просидеть двое суток на вокзале. Первую ночь мы спали, сидя на наших чемоданах. Вернее, мама сидела, а я положила ей голову на колени и спала под своим пальто. Утром, когда я проснулась, мама уже стояла в очереди, ей надо было закомпостировать билет. Я долго не могла запомнить слово «закомпостировать» и все повторяла его про себя. Пришла мама, принесла в банке кипяток. Мы вытащили из сумки пирожки, яйца, помидоры, которые нам дала в дорогу наша хозяйка, и позавтракали. Чемоданы мы не сдали в камеру хранения, иначе нам не на чем было бы сидеть и спать, пришлось их караулить в зале ожидания. Рядом
с нами сидела еще девочка с мамой. Ее мама тоже уходила стоять в очереди. Девочка достала из сумки своей мамы губную помаду, и мы сильно намазали себе рты, но помада была невкусная, какая-то жирная, и мы решили ее стереть. У нас ничего не было, кроме газеты, и мы обтерли себе рты газетой, но помада не стиралась, а наоборот, размазывалась еще больше. Когда вернулись наши мамы, они нас по очереди сводили в умывальник. На ночь нашим мамам удалось устроить нас в комнату матери и ребенка.
Утром мама пришла и сказала, что билеты закомпостированы. Мы скоро поедем.
Пассажиры задолго до прихода поезда столпились на перроне. Когда поезд приблизился, стало очень страшно. Я крепко уцепилась за чемодан. Оказалось, что мы с мамон встали удачно — наш вагон остановился около нас, и мы быстро очутились внутри вагона. Нас просто затолкнули туда те, которые стояли за нами.
Мы начали устраиваться в купе, какой-то дядя помог поднять наши чемоданы на верхнюю полку. Мимо открытой двери купе прошла со стоном женщина, держась рукой за лицо, по ее лицу и руке лилась кровь. В другой руке у нее был большой чемодан. Весь чемодан и платье были залиты кровью. В вагоне стало тихо. С улицы были слышны крики. Женщина тянула: «Охмм, охмм…». Она прошла в другой конец вагона. Дядя, который помог поднять наши чемоданы, сбегал в другой конец вагона. Он рассказал, что во время посадки в дверях получилась пробка и сзади пассажиры стали через головы других передавать чемоданы — и задели женщину по лицу углом деревянного чемодана. Он еще объяснил нам, что поезда стоят слишком мало времени на станциях, поэтому всегда паника при посадке.
В Ленинграде нас встретили папа и Ройне. Мама всю дорогу, пока мы ехали в трамвае, рассказывала, как мы добирались. Утром мы с мамой проснулись поздно. Ройне сидел и читал книгу, а папы не было дома. Ройне увидел, что я открыла глаза, и сообщил мне, что он теперь знает, как спасти утонувшего. Я не верила, что можно спасти человека, который уже синий, а он спорил и твердил, что в книжке все написано и что он все выучил и может спасти. Я сказала, что все равно не верю — если человек уже утонул и синий, то его спасти нельзя, а брат твердил, что можно. Тогда я крикнула, что у него дурацкая книжка и сам он дурак, но проснулась мама и сказала, что я задира и что мне всегда будет попадать. Пришел папа, мы оправились на наш Варшавский вокзал и поехали в Виркино.
Утром бабушка послала меня и Ройне нарвать возле речки травы для коровы. Мы опять стали спорить, я говорила: неправда, что можно спасти утонувшего. Тогда Ройне сказал:
— Хочешь, я спасу?
Я спросила:
— Кого?
— А хоть тебя.
Я крикнула:
— А вот и не спасешь!
Он схватил меня и потащил в речку. Я орала, что было мочи, но на берегу никого не было, чтобы спасти меня от него, и он сунул меня в воду. Мне стало очень плохо, потом, когда Ройне откачивал меня, тоже было плохо. Вода лилась еще долго, даже ночью на подушку выливалось из ушей, но я никому ничего не рассказала, чтобы Ройне не обзывал меня ябедой.
Папа и дедушка каждый вечер о чем-то спорили. Начинали они свои разговоры за самоваром. Папа говорил тихо, спокойно, а дедушка иногда даже кричал, что кто-то все разворует и разорит, и все будем нищими.
В воскресенье в нашей маленькой газете, которую почтальон приносил для дедушки, мы увидели фотографии дедушки с ружьем (он был сторожем в колхозном саду, и у него было настоящее ружье), молодой бабушки, фотографию дяди Тойво и его жены Оли.
В газете было написано про нашу семью: про папу с мамой, про тетю Айно и дядю Антти. Я ничего не могла прочитать, потому что там все было по-фински. Папа сказал дедушке:
— Вот видишь, а ты еще недоволен.
Дедушка улыбнулся и побежал с газетой к тете Марии. Когда он вернулся, бабушка сказала ему сердито, что это он так расхвастался
и зачем он дал какому-то человеку наши фотокарточки. И еще бабушка проворчала:
— Давно ли тебя удалось обратно откулачить. Посмотри на свои ноги, вон еле ходишь — весь скрючился от этих торфоразработок.
Мы приехали обратно в Ленинград, опять все стало, как и раньше. Ройне и Кертту уходили утром в школу, а когда возвращались, то тоже не хотели играть со мной, делая вид, что они заняты.
В воскресенье утром, во время завтрака папа посмотрел в окно и сказал, что сегодня очень хорошая теплая погода — вот бы нам поехать погулять на Кировские острова. Я запрыгала и закричала:
— Поедем, поедем!
И мы поехали. Я знала, что там есть всякие качели, карусели и даже американские горки. Мы встали в очередь на американские горки, но решили стоять в ней попеременно. Когда пришла моя очередь, папа объяснил мне, что нельзя уходить из очереди. Я стояла все время на одном месте, а когда все уже пришли, чтобы заменить меня, я так и стояла около того же дерева, которое отметила. На дереве были большие красные и желтые листья, которые, красиво раскачиваясь, падали вниз. Оказалось, что очередь ушла от меня. Мы долго искали тетеньку, за которой меня поставили. Скоро мы подошли близко к горке. Я услышала, как там, в вагончиках, визжали дети,
я тоже решила так повизжать, когда буду кататься. Мы с Ройне сели
в синенький вагончик, он двинулся, и я сразу заорала. Ройне начал пинать меня ногами, а когда мы приехали, он сказал папе, что больше со мной никуда не пойдет.
АРЕСТ ПАПЫ
На улице уже несколько дней идет дождь. Мы даже днем не выключаем электричество. Я иногда иду на лестницу покормить и погладить беспризорных кошек, они там спят на широком подоконнике. Их никто не любит, а мальчишки издеваются над ними, дают им съесть кусочек мяса с перцем или горчицей. Кошки начинают носиться по всей лестнице или, задрав хвосты, выбегают во двор. Мальчишкам очень смешно.
На этот год к нам не приехала старая бабушка. Я оставалась одна дома. В то утро, когда наши все ушли, позвонили в наш звонок, я испугалась и не пошла открывать, зазвенели звонки в других комнатах, кто-то из соседей открыл дверь. Ко мне в комнату вошел военный и строго спросил:
— Чего ты не открываешь?
Я не ответила. Он положил конверт на стол и ушел.
Пришла мама, увидела конверт и, не снимая пальто, распечатала его. Она прочитала записку, опустилась на стул и заплакала. Пока не пришел папа, она так и просидела за столом в пальто. Вошел папа, мама протянула ему письмо, они оба сняли пальто, мама не пошла на кухню готовить обед, а дала нам бутерброды и разогрела чай в электрическом чайнике. Ройне сел за папин стол и начал делать уроки, а мама с папой долго о чем-то говорили. Мама плакала. Папа почему-то вынул свои большие карманные часы и положил их на стол. Мама дала ему шерстяные носки и свитер, но папа не хотел их брать и все говорил:
— Глупости, я скоро вернусь. Это, наверное, по поводу этого старика Айрола, вот увидишь.
В нашем дворе жил Айрола со своей женой. Я иногда заходила
к ним — они угощали меня конфетами, Айрола писал папе на пишущей машинке смешные записки, а я их приносила ему. Недавно
я услышала во дворе, что его «взяли», а когда «брали» — увозили вещи, а потом все куда-то уезжали. Тетя Айрола тоже уехала.
Папа все же надел на себя свитер, положил в карман шерстяные носки и ушел — мы его долго ждали. Наконец мама положила нас спать.
Ночью раздался звонок, мама пошла открывать дверь и вернулась с нашим дворником и с военными. Один из военных дал маме какую-то бумажку. Она прочла ее и расписалась, а военные стали что-то искать. Наши красные книги с черным Лениным в середине на обложке они бросали в кучу на пол. Я села на постель, один из них подошел и сказал очень сердито:
— Спи, мала еще.
Я спряталась под одеяло, но не могла заснуть, хотелось услышать, нашли ли они то, что искали. Но они ничего не говорили, а все искали и искали.
ОТЪЕЗД ИЗ ЛЕНИНГРАДА
Утром мама не пошла на работу. Мы были еще в кроватях, когда пришли какие-то две тети, мамины знакомые. Они тоже плакали, у них тоже «взяли» мужей. Разговаривали они тихо по-фински, а потом куда-то ушли. Я осталась с Ройне, он не пошел в школу. Мы позавтракали, а потом он сказал, что надо поставить книжки обратно в шкаф. Он расставлял, я подносила их ему. Пришла мама, мы ничего не спросили у нее. Она пошла на кухню разогревать обед. Ели мы тоже молча. Вечером приехала тетя Айно и бабушка, они плакали, а потом стали разговаривать тихо. Я поняла, что мы должны уехать из Ленинграда. Тетя Айно уехала рано утром и увезла Ройне, а бабушка взяла меня, и мы поехали в Виркино. Скоро к бабушке приехала и мама, но ей нельзя было жить с нами. В воскресенье приехал к нам Юсси Лаатиккайнен — директор школы, в которой работала тетя Айно. Он посоветовал маме поехать в Ярославль к его знакомым, которых туда давно сослали.
Когда тетя Айно приехала провожать маму, она рассказала, что ее назначили директором школы, а Юсси Лаатиккайненна «забрали». У дяди Юсси была своя машина — «Эмка». Он нас катал на ней.
Я почему-то думала, что тетя Айно выйдет замуж за него, но теперь его тоже не стало. Я слышала, как тетя повторяла маме:
— Я ужасно за тебя боюсь.
Мама сказала:
— Может, женщин не будут забирать. А тетя говорила, что уже забирают.
Провожать маму пришло много родственников, все старались не плакать. Прощаясь, мама сказала мне и Ройне, что скоро приедет за нами, но я осталась с бабушками, дедушкой, дядей Антти и Арво, а моя мама одна уехала в Ярославль.
ВИРКИНО
У Арво не было мамы, она умерла, а у меня была теперь только бабушка. У бабушки всегда много дел. У нее корова, поросенок, теленок, куры и еще в огороде овощи и сад, а за огородом и садом было небольшое поле картошки. Картошка и другие овощи хранились в подвале, и мы их ели всю зиму. Раза два-три в неделю бабушка ездила с молоком и овощами в Ленинград. Иногда я с девочками ходила на вокзал: они — встречать своих мам, а я — мою бабушку. У женщин, возивших молоко в Ленинград, были одинаковые домотканые мешки, сшитые из яркой льняной матрасной ткани. Их называли «elämän salkut»2. Состояли они из двух мешочков: переднего и заднего. В оба ставили по два бидона с молоком или засыпали картошкой и другими овощами. Зимой эти мешки ставили на санки с бортами и везли до вокзала.
Когда бабушка не уезжала с молоком в Ленинград, она топила большую русскую печку, пекла тоненькие овсяные блины на углях, смазывала их сливочным маслом или сметаной и подавала их горячими с кружкой холодного молока нам на печку, куда мы, проснувшись, перебирались. После завтрака мы обычно пели «По долинам и по взгорьям» или «По военной дороге» — вообще мы очень любили петь про войну и про красных командиров. Старая бабушка не могла выносить нашего пения и уходила к себе в комнату, которая была за печкой, но все равно она нас слышала. Мы нарочно пели громко.
Она не выдерживала, выходила к младшей бабушке и говорила:
— Анни, скажи им, чтобы уже перестали. Боже мой, как красиво пели Айно и Ольга, ты бы их тоже научила петь псалмы по-фински.
Бабушка начала пробовать учить нас петь про Бога, но мы знали, что ребята нас засмеют на улице, если мы начнем петь старушечьи песни. И вообще их невозможно петь громко и весело.
На зимние каникулы приехали мама и тетя Айно с Ройне. Дедушка привез из лесу большую елку, и мы все вместе украсили ее. А потом
я с мамой репетировала новое стихотворение «Мороз Красный Нос». Еще с Хильдой и Лемпи, моими новыми подружками, мы разучили танец «Кавказская лезгинка». На елку к нам пришел Дед Мороз. Вначале мы подумали, что он настоящий, но я заметила, что на нем надет белый бараний тулуп, который всегда висел в нашем чулане. Заговорил Дед Мороз женским голосом. Мы все быстро узнали нашу тетю Мари. Она, наверное, видела, что мы ее узнали, но все равно смешила нас и раздавала всем мешочки с гостинцами. На елке горело много свечей, в комнате было жарко, но Дед Мороз не снимал своего тулупа и даже очень быстро скакал с нами в круге, когда мы танцевали вокруг елки и пели финские песни, которые мы разучили с мамой и тетей Айно. Вдруг елка загорелась и, хотя ее удалось быстро потушить, праздник кончился. Разбилось много стеклянных игрушек, а подгоревшие ветки почернели.
Утром мама сказала, что нашла в Ярославле работу в школе для трудновоспитуемых детей.
Мама и тети часто называли меня трудновоспитуемой. Дети в маминой школе большие, наверное, ей страшно приходить по утрам
в школу. Мама обещала взять с собой Ройне в Ярославль. Мне тоже очень хотелось поехать с мамой, но она не могла взять сразу нас обоих. У нее мало денег. Мне пришлось остаться. Она пообещала приехать за мной на следующую зиму.
Больше всего мне хотелось на улицу, кататься на санках и лыжах на берегу нашей Хуан-канавы. В морозные дни мы заливали горку водой и катались на дощечках или просто на ногах. Было страшно, когда приходили большие мальчишки, они толкали или подставляли ножку, а сами хохотали во все горло, когда мы падали. А когда становилось холодно, мы забирались к кому-нибудь на печку, рассказывали друг другу сказки и страшные истории.
По вечерам бабушка кормила и поила скот, доила корову, а дедушка и дядя Антти растапливали печки: большую круглую печь и маленькую буржуйку, которую ставили на кухне на зиму. Буржуйка накалялась докрасна, у всех краснели лица, а у Арво начинали закрываться глаза.
Потом бабушка стелила нам постель, грела одеяла, приложив к горячей круглой печке, а когда мы укладывались спать, она возвращалась к буржуйке.
Бабушка привезла из Ленинграда много пряников и конфет и сказала, что скоро Пасха — дети будут ходить с вербой по домам и надо будет раздавать гостинцы.
В пасхальное утро мы с Арво отправились по родственникам. Почти вся деревня — наши родственники. И мы собрали много гостинцев. Мы сели, подложив под себя досочку, на прогалине у нашей Хуан-канавы и начали разбирать кулечки с гостинцами. В каждом из них было крашеное яйцо, конфеты, печенье или пряники. Крутые яйца мы не любили, особенно желтки, они были очень сухие и не проглатывались. Яйцами мы кокались — чье яйцо победит, а потом снимали скорлупу, вынимали желток и бросали его в мутную воду. От конфет хотелось пить, мы набирали из канавы воды в горстку и запивали конфеты. Арво спросил у меня, как я думаю, сколько надо сахару, чтобы сделать всю воду в канаве сладкой? Я ответила:
— Это невозможно, потому что вода течет.
Арво побежал домой, принес из чулана мешочек с сахарным песком и высыпал в канаву. Он помешал палкой, вода стала мутной, но нисколько не сладкой. Я сказала, что ему попадет, но он ответил, что никто не узнает, если, конечно, я не скажу, куда делся сахар.
За сахар нам обоим влетело, Арво сказал, что мы вместе всыпали песок в канаву.
Наконец наступили летние каникулы. Я с тетей Айно поехала к маме, ей не разрешали приехать в Виркино. Мама написала, что сняла дачу в деревне, недалеко от Ярославля. Мы приехали прямо туда в деревню, я в тот же день познакомилась с девочками, и мы пошли на качели, которые стояли посреди деревни. Вдруг, когда мы были уже у самых качелей, девочки разбежались в разные стороны. Прямо ко мне подбежала лохматая свинья. У нее была длинная морда, как у собаки, и длинные ноги. Девочки с крыльца закричали, чтобы я убежала, но я не знала, почему надо бежать, ведь это же свинья, а не злая собака. На всякий случай я забралась на деревянные качели. Свинья подбежала и начала грызть и кусать столбы, качели зашатались. Она хрюкала и рычала, как дикий дверь. Стало страшно. Наконец подошел дяденька с палкой и прогнал свинью.
Я пришла домой и рассказала маме про свинью. А она сказала, что в этой деревне есть еще одна странность: люди моются не в банях, а в русской печке.
Мы ходили в лес за грибами и ягодами. Лес здесь был не такой, как у нас в Виркино. У нас росли громадные деревья, и не было видно солнца. В нашем лесу было страшно. А здесь росли только большие кусты и маленькие сосенки, а под ними было полно маслят. Никаких других грибов не было, но зато росло много малины, а Ройне нашел большого, как дедушкина шапка, ежа. Мы палками перевернули его на спину. Он сжался в круглый шар. Мы стали громко звать маму и тетю. Они всегда были вместе и о чем-то разговаривали. Они, наверное, специально уходили от нас подальше. Я знала, что они говорят
о папе, о Ленинграде. Они всегда об этом говорят.
Мама обещала оставить меня на зиму в Ярославле. Скоро мы поехали на неделю в Виркино. Тетя Айно и мама каждый день ездили в Ленинград покупать нам продукты в Ярославль. Провожали нас Ройне и тетя Айно. Я радовалась, что еду с мамой, а тетя и мама плакали. Ройне смотрел куда-то в сторону.
Наконец поезд тронулся. Мама обняла меня, прижала к себе, но вдруг вскрикнула: «Смотри, что-то пролилось». Она вытащила все продукты из сетки, там были красные жестяные коробочки с бульонными кубиками, много мешочков со всякой крупой и кулечки с конфетами. Конфеты размякли и слиплись, на них попало топленое масло из кастрюльки. Мама переложила все продукты газетой и стала складывать обратно в сеточку, а я подсела ближе к окошку и запела: «По военной дороге», - но мама начала меня поправлять, ей казалось, что у меня не получается мотив. Бабушке тоже казалось, что я пою неправильно. Мама стала петь со мной, а когда мы кончили, они рассмеялась и спросила:
— Как ты там поешь, кто у тебя там идет?
Я ответила:
— Шел в борме и тревоге.
Мама снова рассмеялась и очень четко и громко проговорила:
— Шел в борьбе и тревоге боевой восемнадцатый год.
Тогда я спросила, почему это восемнадцатый год шел и как это может быть, чтобы год шел по военной дороге? Мама опять засмеялась, а потом рассказала мне, что, когда она была маленькая, шла война. Она долго что-то говорила про ту войну, у меня начали закрываться глаза, и она замолчала.
Поезд стоял. В наш вагон пришло много народу. Я села к окну и прочла название станции — Бологое.
В наше купе вошел пассажир и сказал, что надо проверить, хорошо ли заперты окна, а то могут ночью с крыши вытащить крюками чемоданы.
Как только поезд тронулся, тети и дяди в купе начали рассказывать страшные истории про воров. Вначале рассказали, как одной тете бритвой порезали глаза, когда та увидела, что они открыли у другой тети сумочку и вытащили оттуда кошелек. Потом о том, как убили одного гражданина и спустили его труп в люк. Мне стало страшно. Мама попросила больше не рассказывать. Мы все легли спать, но я долго не могла заснуть, было страшно, да еще тот дяденька, который закрыл окно, на соседней полке сильно храпел. Поезд остановился. Окно нашего купе оказалось против яркого уличною фонаря. В купе стало светло. Я увидела лицо дяденьки, который храпел. У него был широко открыт рот и проваливались и надувались щеки. Я позвала маму. Она спустилась, легла рядом со мной, обняла меня, и я заснула.
ЯРОСЛАВЛЬ
На перроне толпилось много народу. Открыли окна, мама высунулась и крикнула:
— Сантту! Виено!
К окну подбежали молодые тетенька и дяденька. Это к ним в Ярославль в первый раз и приехала мама. Теперь они нас встречали и улыбались.
У нас было много вещей: чемоданы, сеточки и еще такой мешок, который называли саквояж. Сначала мы сели на трамвай, доехали до Волги, а потом пересели на паром, чтобы переехать на другой берег.
На пароме было много народу — ничего не было видно. Дядя Сантту взял меня на руки. Потом мы шли пешком до дома, в котором у мамы была комната. Дом этот был деревянный, двухэтажный
и стоял он рядом с большой сосновой рощей. В квартире жила еще одна семья — это были наши хозяева. Дядя Сантту и тетя Виено скоро ушли, им надо было на работу. Наша хозяйка быстро бегала и показывала, куда что ставить, потом она сказала маме:
— Может, вы шить умеете, я достала мануфактуру.
Я не знала, что такое «мануфактура», но она вынула из шкафа несколько кусков материи, развернула их и показала красивые цветочки на ситчике.
У хозяев был взрослый сын Вася. По вечерам он надевал блестящие со скрипом сапоги, садился на скрипучий стул, брал гармошку и, склонив голову, играл грустную музыку. Маму это сильно раздражало.
А мне Вася и его музыка нравились, хотелось стать взрослой, с косами, на высоких каблуках, чтобы Вася смотрел на меня… Но мы стали уходить гулять в сосновую рощу, мама там научила меня танцевать «Яблочко».
На улице лил дождь, а к нашим хозяевам пришли гости, и нам некуда было пойти, хозяйка пригласила нас тоже к себе. Мама сказала Васе, чтобы он сыграл «Яблочко». Как только он растянул свою гармошку, я вышла на середину комнаты и сплясала. Все кричали:
«Еще!» и хлопали в ладоши. Мне хотелось еще сплясать и петь со всеми, но мама увела меня спать. А в комнате у хозяев еще долго шумели, громко кричали. Я лежала тихо, мама, наверное, подумала, что я сплю, но я слышала, что мама плакала.
Зимой забрали дядю Сантту. Тетю Сусанну куда-то отправили. Мы с мамой переехали к тете Виено в Красный Перекоп, в маленький синий домик. Наша комната была узенькая. Я спала с мамой на кровати, а тетя Виено — на кушетке.
Однажды мама привела меня в свою трудновоспитуемую школу,
я услышала, когда мы проходили мимо мальчишек, как они крикнули: «Мартышка и очки». Мама улыбнулась, я поняла, что это они мою маму так дразнят. Мама носила пенсне с цепочкой, таких очков ни у кого в Ярославле я не видела. Мне стало очень обидно.
Я хотела сказать, чтобы она надела такие же очки, как у всех, но я не могла ей этого сказать. Моя мама вообще не была похожа на других. У нее была тонкая шея, и там, где шея кончалась, была глубокая ямочка. Она не завивала волосы, а носила их на прямой пробор, сзади у нее они были уложены в узел. У нее были крепко сжаты губы, лицо ее казалось строгим. Но когда мама приходила домой, лицо ее менялось. Не снимая пальто, она прижималась холодной щекой ко мне, я шла за ней к вешалке. Раздевшись, она брала меня к себе на руки. Потом мы ели, делали уроки, а вечером, перед сном, она читала мне книгу.
Хозяйка нашего домика, уходя на работу, говорила, чтобы я никому не открывала дверь, если не узнаю голоса. Со мной оставались дома большая собака Тайга и кошка Машка. Кошка спала на плите, а собака рядом с плитой. Иногда они шипели и рычали друг на друга. Каждый раз, когда толстая кошка спрыгивала с плиты, я вздрагивала. Мне казалось, что уже взламывают дверь, и вот-вот войдут бандиты. Я забиралась под кровать, затаскивала туда одеяло, подушку, брала книжку с собой и прислушивалась.
К весне маме удалось устроить меня в детский садик, но из садика мне хотелось убежать. Однажды во время тихого часа я спустилась из окна по водосточной трубе на улицу.
Я пошла на речку, там были заросли камыша. В камышах было страшно. Я пошла ближе к берегу и увидела девочку, она писала прутиком на песке имена. Мы поиграли, и она позвала меня к себе домой.
Дом у нее был большой, с длинными коридорами, в коридорах было много дверей и сильно пахло кислой капустой. Мы бегали по коридору, играли в прятки, съели весь суп из кастрюли. Вдруг я увидела, что на улице стало темно, вспомнила, что мама уже пришла за мной в садик, а я не знала, где мой дом, но пришла Зинкина мама. Она спросила, где я живу. Я вспомнила свой адрес. Она проводила меня домой.
У мамы был перепуганный вид: она только что вернулась из милиции.
А утром в садике никто меня не ругал — было некогда. Заведующая нам долго рассказывала о празднике всех работающих женщин, а когда она кончила говорить, вошла сильно накрашенная тетенька. Заведующая поздоровалась с ней за руку и громко объявила:
— К нам на утренник, — тут она проговорила несколько длинных и непонятных слов, — пришла актриса драмы.
Заведующая указала актрисе место за столиком напротив меня. Она надела по-старушечьи платок на голову и начала рассказывать сказку про царевну-лягушку. Потом она сняла платок и прочитала стихи. Мы громко ей хлопали, а она улыбалась и кланялась нам. Потом она достала из сумочки белый носовой платок, стерла сбившуюся в клочки помаду с губ, опять заулыбалась. Губы ее теперь были почти белые, а на передних зубах была красная помада. Но никто ничего не сказал ей, и она так с красными зубами и отправилась на улицу.
Домой из садика я опять бежала — надо было успеть в аптеку до маминого прихода. Там продавали духи, пудру, помаду и всякие кремы.
У меня было пять рублей, которые мне в посылке с продуктами прислала бабушка. Я решила купить на женский праздник маме подарок. Вначале я подошла к витрине, в которой лежали разные никелированные ножницы и по-всякому изогнутые щипцы, как у зубного врача. По спине пробежали мурашки. Я перешла к витрине с флаконами, баночками и коробочками. Подошла продавщица в белом халате и спросила:
— Тебе что-нибудь надо?
Я показала пальцем на флакон, на котором была наклейка с веточкой сирени, и спросила:
— Сколько стоит этот флакончик?
— Три рубля, — ответила продавщица.
Я пошла в кассу, заплатила, отдала чек продавщице, взяла покупку, положила в маленький синий чемоданчик. На лестнице я старалась перешагнуть через ступеньку, но каким-то образом пошатнулась, задела чемоданчиком о перила, чемоданчик раскрылся, флакончик выпал и разбился на множество острых блестящих осколков. Около моей ноги упало дно бутылочки, запахло сиренью.
Я с силой ударила по нему носком ботинка, на стене напротив получились брызги одеколона. Я выбежала на улицу и заревела. У нашей калитки я налетела на тетю Виено. Она взяла меня за руку, провела
в дом, посадила рядом с собой. Вытерла мне лицо, нос и спросила:
— Ну, что теперь случилось?
Я рассказала ей про флакончик. Она дала мне рубль, я снова побежала в аптеку.
Вообще с этим женским праздником все получилось как-то не так. Утром, когда я проснулась и хотела поздравить маму с днем работающих женщин, ее не оказалось дома. Тетя Виено сказала, что мама уехала снимать дачу на лето. Я взяла книжку, но в этой истории оказался ужасный конец: этот немой так любил свою собачку… Ему самому же пришлось ее утопить.
Я сунула голову под подушку и заплакала. Тете Виено опять пришлось со мной разговаривать, а ей было некогда, она готовилась
к экзаменам в институт.
После завтрака я пошла гулять. У нашего забора на скамейке сидели Ира и Надя из моего садика. Они ждали меня. Мы начертили мелом на тротуаре классики и начали прыгать. Вдруг около нас откуда-то возникла грязная, в рваном платье, вся в коросте и синяках старуха. Она плаксивым голосом протянула:
— Девочки, а девочки…
Мы подошли к ней. Она уселась на скамью, подняла на нас маленькие зарывшиеся в мокрые морщинки глаза и проговорила:
— Ох, нет больше сил, может, что-нибудь поесть принесете?
Ира подошла близко к старушке и спросила:
— Бабушка, кто тебя так побил?
— Да невестка с сыном бьют и есть не дают, жить больше не хочется, да и умереть не знаю, как.
Она стала показывать нам синяки и ссадины на руках, ногах. Сняла платок с головы, показала громадную синюю шишку, которая высоко вылезла из ее седых спутавшихся волос.
Надя шепнула:
— Может быть, ей в Волге утопиться?
Я ответила ей тоже шепотом:
— Это очень больно, уж лучше повеситься.
Все мы трое начали советовать бабушке повеситься, но она сказала, что у нее нет веревки. Я вспомнила, что у нас на чердаке висит длинная веревка для белья, я тут же побежала в дом. Тихо залезла на чердак, сняла веревку и принесла старушке.
— А что ж поесть не принесла? — спросила старуха.
Я опять пошла в дом, взяла с плиты, из чугунка, две вареные картофелины и принесла ей. Она спрятала веревку и картофелины к себе за пазуху, встала со скамьи, обозвала нас плохими, злыми девочками и ушла.
В Ярославле было жарко в июне. Мы ездили по воскресеньям купаться и загорать на песчаный пляж на Волгу. Однажды я доплыла до середины реки, там было сильное течение, и меня понесло по реке, как тех лягушат, которых Ройне бросал в воду в деревне Устье.
У меня не было сил приплыть обратно, а мама лежала на берегу, разговаривала с какой-то тетей и не видела, где я. Вдруг я вспомнила, как мне было, когда меня топил Ройне, я громко начала кричать и махать руками. Меня увидели с маленького пароходика и спасли. Очень грязный дядя привез меня на лодке к маме. На берегу меня встречало много народу — все что-то громко говорили. А одна тетя наклонилась ко мне и прямо в ухо крикнула:
— Такая маленькая и так хорошо плавает.
А мама вся дрожала, когда прижала меня к себе.
Пошли дожди, и стало прохладно, на пляж уже нельзя было ездить. Тетя Виено поехала поступать в институт, а маме директор школы Вера Ивановна сказала, что освободилась комната в школьном подвале и мы можем переехать туда.
В новой комнате в окна были видны ноги людей, которые шли по улице. Мама говорила, что ночью бегают крысы, но я не видела их, я спала с мамой на одной кровати, и мне не было страшно.
В другой комнате квартиры жила учительница Валентина Васильевна с девочкой и мальчиком. Когда мамы не было дома, я ходила к ним играть, но мама не любила Валентину Васильевну и не пускала меня к ним. Она сама даже не ходила в кухню, чтобы не видеть Валентину Васильевну, и мы часто ходили обедать в церковь, в которой была громадная столовая, а когда была тетя Виено, она приносила сосиски и разные пакетики с едой с работы. Я любила церковную столовую, там было много народу, а мама говорила, что там дорого и можно отравиться.
Мама устроилась на лето воспитательницей к нам в садик, а мне хотелось поехать к бабушке, но маме нельзя об этом говорить, у нее что-то написано в паспорте. Я видела, когда она давала свой паспорт на прописку нашей хозяйке в Красном Перекопе, та прочитала это и сказала:
— Да, Виено Матвеевна говорила мне, что вы ссыльная.
Я и раньше знала, что мы ссыльные, нам надо жить там, куда нас сослали.
На даче с садиком оказалось весело. Однажды, когда мы всей группой гуляли в лесу, мальчики увидели гадюку, мы все убежали на дорогу, а мама взяла палку, пошла и убила ее. Мы просили маму принести змею на дорогу, но я ушла, когда увидела, что змея, хотя и мертвая, но все равно еще немного живая — она шевелила хвостом. Несколько дней все рассказывали о змее и о моей маме.
ОПЯТЬ В ВИРКИНО
Встречать в Ленинград нас приехали тетя Айно с Ройне. Мы сели в наш пригородный поезд. Я с Ройне встала у открытого окна. Мимо бежали дома, собаки, коровы, деревья…
У мороженщицы, которая ходила по вагонам, нам купили эскимо на палочке, а мама и тетя Айно, как всегда, говорили. Я начала прислушиваться: опять о финских школах. Мама сказала:
— Закроют навсегда.
Тетя придвинулась к ней и сердито проговорила:
— Молчи!
Мама заметила, что я слушаю, толкнула тетю локтем — они замолчали.
В Виркино шла тропинка по берегу реки. Было жарко, мы выкупались и снова пошли босиком по прохладной тропинке: трава на лугах была темно-зеленая, и было много цветов. Тетя Айно и мама любили бабушкину деревню, они здесь выросли и знали каждое место и чьим оно было когда-то давно, до революции.
Мама прожила у бабушки недолго и уехала куда-то с тетей Айно,
а затем приехала, чтобы взять Ройне с собой в Ярославль. Мы отправились ее провожать.
Мне хотелось поехать с мамой, но я уже прожила с ней зиму, теперь очередь Ройне. Бабушка заранее уговаривала меня не плакать, чтобы маме было легче уезжать, но мама заплакала, и я не выдержала…
К моим бабушкам по воскресеньям приходили соседки. Они по одной вставали, говорили что-то о Боге, а потом вместе пели, а папа считал, что Бога нет и что вообще его придумали, чтобы обманывать людей.
Дедушка не любил эти воскресные собрания. Он уходил из дома, когда они приходили, и вообще он не любил ничего, что любила старая бабушка. наверное, поэтому он и Бога не любил. Но в Бога не верил и дедушкин отец — старый дед, который тоже жил в нашей деревне, но его самого многие в деревне не любили. Говорили, что он колдун и может испортить корову. Я не знала, как это можно испортить корову. Старый дед был раньше лесничим и ничего не боялся. Он рассказал мне, что однажды взял за голову живую гадюку и принес ее домой. Я спросила у деда, а зачем живую гадюку надо было нести домой. Дед мне ничего не ответил и стал гладить свою маленькую собачку Мику, которая всегда сидела у него на коленях. Старый дед умел лечить людей, хотя они его и побаивались, но все же шли к нему. Его младшая дочь, старшая тетя Айно, вообще не верила, что кто-нибудь, кроме врача, умеет лечить, но она ни во что не верила и даже не любила слушать, когда рассказывали сны.
Мой молодой дедушка пробыл несколько лет на болоте, добывал торф после того, как его раскулачили. От этого торфа у него болела поясница и руки, скрючились ноги. Когда болело очень сильно, он ложился на пол и просил помять коленями спину. Мне было жаль мять дедушку, а он просил мять сильнее, чтобы кости у него хрустели. В зимние холода он с трудом сползал с печи поужинать и сновать забирался туда на ночь. Я приходила замерзшая с катания на горке, залезала к нему и просила:
— Дедушка, расскажи что-нибудь.
Он всегда вначале говорил: «Мала ты» и продолжал лежать неподвижно с открытыми глазами, глядя в потолок. Надо было что-нибудь придумать, чтобы он заговорил. Я спросила:
— Дедушка, а что это «Чемберлен»?
Дед сердитым голосом четко проговорил:
— Не что, а кто.
— А почему тебя в деревне Чемберленом называют?
— Им просто слово нравится.
— А где он живет?
— Живет он в Англии. Он лорд английский, кажется, кое-что про большевиков понимает.
— А где это Англия?
— На краю Европы, на больших зеленых островах, в Атлантическом океане.
— Дедушка, если бы мы жили в Англии, моего папу арестовали бы? Он большевик.
— В Англии арестовывают воров и бандитов, там люди законы соблюдают. Если бы мы жили в Англии, твой отец не был бы большевиком. Он был бы хорошим, честным, умным человеком.
А вообще у дедушки было всегда много дел. Он помогал бабушке возить в Ленинград молоко, осенью ходил за грибами. Он находил столько грибов, что не мог сам донести до дома, и приходилось кому-нибудь идти за его корзиной, которую он оставлял на опушке. Эти грибы мы все вместе разбирали, и дедушка увозил корзину самых миленьких белых в ресторан «Астория». Он еще работал летом в колхозном саду сторожем, у него была винтовка, и дедушка умел стрелять. У нас была фотокарточка деда, когда он служил в армии. Правда, он совсем там не похож на себя, молодой и красивый, в высокой папахе и с винтовкой за плечом. Когда я показала деду эту фотокарточку, он заулыбался и сказал:
— Это я у Николашки служил.
— Когда я вырасту, я поеду в Англию.
Дедушка рассмеялся, раскашлялся, погладил мою голову тяжелой шершавой рукой, утер выступившие от смеха слезы и снова замолчал.
Каждый вечер дедушка шел в большую комнату к окну. Перед закатом солнца он любил почитать газету. Садясь на стул, он руками поднимал одну ногу на другую, надевал очки в железной оправе, в которых вместо дужек были веревочки. Уши он вдевал в петельки и разворачивал газету «Ленинградская правда». Дедушку приглашали почитать вслух в правление колхоза — не все умели читать по-русски, а он читал и объяснял другим старикам по-фински. Он любил объяснять, наверное, за это дядя Антти со своими приятелями и прозвали дедушку Чемберленом.
Дедушка в газете прочитал, что финские буржуи начали войну и напали на СССР. Прочитав это, он бросил газету на комод и пробормотал: «Hiton valehtelijat»3. Дядю Антти и почти всех его приятелей взяли в армию.
По вечерам, когда становилось темно, мы выходили за деревню посмотреть на зарево — оно было хорошо видно в ясные безлунные морозные ночи.
Скоро начались страшные морозы, на улице сдавливало горло и было больно дышать, в классе мы сидели в пальто и в рукавицах, чернила не оттаивали в чернильницах, хотя печку топили почти до конца занятий. Наконец учительница сказала, что уроков не будет, пока не потеплеет. Когда я возвращалась домой в тот день, меня встретил у Хуан-канавы Арво, он подбежал ко мне, стащил с меня рукавицы, пока я бежала до дома, у меня побелели пальцы. Бабушка сунула мои руки в таз с холодной водой. Когда они начали отходить, ужасно заломило от пальцев до самого плеча. Я громко плакала, а бабушка жалела меня, обнимала, прижимала к себе и все повторяла: «Herranen aika»4.
Из Гатчины приехала старшая тетя Айно. На ней было черное мягкое бархатное пальто на розовой шелковой подкладке, с большим стоячим черным с искорками воротником, такая же маленькая шапочка на голове и муфта на одной руке. Она казалась какой-то ненастоящей, как Снежная королева. Но когда она сняла пальто и села на табуретку, иней оттаял, и она стала, как всегда.
Мне захотелось пойти в другую комнату, но уйти сразу было неудобно, хотя я знала, что тетя начнет сразу чему-нибудь учить. Она тут же спросила у бабушки, умею ли я вязать. Бабушка ответила, что умею крючком. Тетя сказала:
— Спицами тоже надо учиться, вот сейчас школы закрыты, уроков нет, пойдешь со мной, я тебя научу.
Когда тетя приезжала в Виркино, она жила у своих родителей, моих прабабушки и прадедушки. Им было много лет, они плохо слышали и видели, и они все забывали — даже не помнили, кто я
и как меня зовут. Чаще всего они называли меня Ольгой и думали, что я — это моя мама. Им каждый раз приходилось объяснять, но потом они снова все равно забывали. Вообще у них самих все было очень запутано: прадедушку звали Аатами, и дом называли Ukon Talo5, но не в честь моего прадедушки, а в честь его отца, который прожил больше ста лет и ходил зимой босиком в баню, сильно парился и окунался в проруби, а умер он давным-давно, в одну неделю со своей старухой. О них у нас в деревне рассказывали разные истории.
В комнате у моих прадедушки и прабабушки было очень холодно, дед сидел в кровати под ватным одеялом, на голове у него была меховая шапка-ушанка, а прабабушка была в валенках и в бараньем полушубке. Когда она увидела, что мы собираемся затопить печь, она стала возражать:
— Не надо, я недавно топила, — скрипела прабабка из своей шубы.
Тетя махнула на нее рукой и разожгла спичкой бересту. Она отыскала спицы, шерсть, мы подсели к печке, приоткрыли дверцу — тетя начала учить меня вязать чулок.
Вязание оказалось трудным делом. Петли соскальзывали со спиц, и никак одна петля не хотела влезать в другую. Тетя сердилась, пришлось промучиться до самого ужина. На ужин тетя отпустила меня домой и сказала, чтобы я пришла завтра с утра. Морозы долго не проходили, я научилась вязать чулок.
Но наконец потеплело — все ребята из нашей деревни снова пошли в Ковшово в школу. Когда мы пришли, в нашем классе еще топилась печка, учительницы не было, у печки стоял Аатами Виролайнен и накалял кочергу. Как только он увидел нас, он закричал: «Virkkiläiset vinosuut!»6, а мы крикнули: «Kousulaiset Kolosuut!»7 Он начал бегать с раскаленной кочергой за нами. Все разбежались, я осталась одна. Он поднес докрасна накаленную кочергу к моему лицу.
— Не посмеешь дотронуться.
— А вот и дотронусь.
Я почувствовала на лице жар раскаленного железа, кто-то из девчонок взвизгнул. Я, наверное, чуть шевельнулась, кочерга коснулась моей щеки. Он сам отскочил от меня как ужаленный. Я выбежала на улицу и приложила снег к щеке. Все равно жгло и ломило всю голову.
Я побежала домой. По дороге от морозного воздуха боль немного прошла. Дома была только старая бабушка, она спросила:
— Чем это тебя так?
— Я обожглась.
Она тут же ушла в чулан за лекарством. Вернулась она с коричневой бутылочкой в руке, вынула из шкафа тряпочку, намочила ее и приложила к щеке. От тряпочки противно пахло водкой и щипало глаза, но жечь перестало.
Я забралась на печку и заснула. Сквозь сон я услышала, как вошла, громыхая бидонами, младшая бабушка, но тут же она вышла во двор. Обратно она вернулась, держа что-то в переднике. Старая бабушка спросила:
— Уже сколько?
— Три, — ответила бабушка. Она встала на скамейку и начала подавать мне на печку маленьких дрожащих белых ягнят. Увидев мое лицо, бабушка вскрикнула:
— Чем это ты?
Я сказала, что обожглась в школе. Она начала ругать меня, школу… Но ей было некогда. Подоткнув за пояс свою длинную широкую юбку, она быстро ушла обратно в хлев. Я положила ягнят рядом с собой, прикрыла их своим клетчатым платком, они заснули.
Но скоро у них смешно задрожали хвостики, и они стали тыкать меня своими мордочками — это они захотели есть. Я сказала старой бабушке. Она забрала ягнят и отнесла их обратно в хлев, но на ночь она принесла их на кухню в громадной корзине, в которой носили сено. Нам с Арво хотелось поиграть с ними, но бабушка не разрешила, сказав, что ягнята еще маленькие и должны спать.
Начал таять снег. Ходить в валенках с галошами стало тяжело и скользко, ноги нагревались, и мы еле-еле тащились из школы домой.
К тому же дорога была рыхлая — уже совсем не хотелось бежать и толкаться, как зимой. В один из таких теплых пасмурных дней нас обогнал почтальон. Он шел быстро в кожаных сапогах. Проходя мимо нас, он крикнул:
— Война кончилась!
Мы побежали за почтальоном. Дома уже откуда-то узнали, что кончилась война, наверное, дед услышал по наушникам. Я сказала ему:
— Почтальон идет.
Дедушка вышел на крыльцо ждать его. Он вернулся с газетой в руке и, не говоря ни слова, отправился на свое место в большую комнату. Вернулся он в кухню с газетой. Бабушка спросила:
— Ну, что там пишут?
Дедушка ответил:
— Видно, не так просто было взять Финляндию. Финны умеют воевать — знают, что их ждет, если к этим попадут.
Дедушка пошел к дяде Юнни. Он всегда ходил обсуждать важное с кем-нибудь из стариков.
В весенние каникулы на улице было много воды. Бабушка не хотела, чтобы мы были постоянно с мокрыми ногами, и заставляла нас сидеть дома, но, когда она уезжала в Ленинград на целый день, мы с ребятами уходили в лес за березовым соком. В лесу сильно мерзли ноги. Приходилось стоять в ледяной воде, пока мы делали надрез, в который вставляли прутик, по нему сок капал в бутылочку. Мы оставляли бутылочку на ночь, но если была утром дома бабушка, она не пускала нас за бутылочкой, потому что ботинки промокали насквозь и становились мягкими, а потом, когда высыхали, твердели и рвались. Но вдоль по берегу нашей канавы мы могли ходить, когда подсыхала тропинка, и играли там в кораблики, которые делала старая бабушка из березовой коры и щепок. Мы их пускали по течению. Иногда нам удавалось покататься по канаве на льдинах. Льдины на канаве были маленькие. Можно было только встать одному и длинной палкой отталкиваться от берега. Но бабушка и дедушка запрещали кататься на льдине, говорили, что льдина может разломиться,
и мы утонем. По речке плыли большие льдины, но там катались только большие мальчики. А мы с девочками собирали сладкие белые корешки на берегу и ели их.
Однажды, когда по канаве еще плыли маленькие льдинки, к нам приехала тетя Айно с маленьким сыном Женей. Когда тетя вышла из комнаты, мы с Арво развернули его. Арво хотел поставить его на ножки. Я закрыла глаза, когда он весь свернулся в кучку и громко заорал. У него ноги были тонкие и мягкие, и, наверное, ему стало больно. Прибежала тетя. У нее было испуганное лицо. Нам тоже стало страшно, и мы выбежали из комнаты. Тетя Айно приехала за старой бабушкой и увезла ее и Волховстрой, она уехала туда, когда финские школы закрыли.
ШКОЛА
Я умела читать и писать и перерешала с мамой весь учебник арифметики и должна была пойти во второй класс. Но все получалось как-то не так, даже началось все не так.
Я с Хильдой и Лемпи играла у канавы. К нам из нижнего конца деревни прибежала Пенун Хильма и что было мочи закричала:
— Что вы не идете записываться в школу?! Сегодня день записи! Мы спрятали куклы и посуду под лопухами у канавы и помчались в Ковшово. Там во дворе школы было очень много ребят, нам пришлось ждать. Я забралась на школьный забор, но какой-то ковшовский мальчишка столкнул меня. Мой сарафан зацепился за кол и порвался пополам. Хильда дала мне булавку, я запахнула одну полу на другую и пристегнула булавкой. Из-за этой юбки я забыла сказать, что мне нужно записаться во второй класс.
В школе у меня получались драки. Бабушку стали вызывать к учительнице. Она сердилась, даже однажды пришла из школы с прутом в руке и настегала мне ноги. Я спряталась под кровать и кричала:
— Все равно не больно, ничуть не больно!
А бабушка, выходя из комнаты, пробормотала:
—Tama hyvast Jutenitsa on!8
А я ей крикнула, что у меня нет мамы, и поэтому она меня бьет. Потом я плакала, потому что бабушка заплакала, а мне нисколько не было больно. Я хотела рассказать бабушке, что все ребята в школе обзывают и дразнят друг друга, а я не могла не стукнуть, когда меня дразнили, но бабушка не любила слушать про такие дела и настегала меня. Наши учителя тоже однажды подрались из-за табуретки. Куда-то исчезла у учительницы из другого класса табуретка, и она прислала мальчика за табуреткой к нашей Александре Ивановне. Та была старенькая, а наша — молодая, но она не хотела отдать табуретку. Тогда пришла сама Марина Иосифовна к нам, и они кричали друг на друга. Марина Иосифовна выхватила из-под нашей Александры Ивановны табурет, но наша успела схватить его за ножку и вытолкала Марину Иосифовну за дверь. Мы все в этот раз сидели тихо и смотрели.
Я слышала, как бабушка говорила нашей соседке тете Мари, что таких учителей она еще не видела. А тетя Мари покачала головой и сказала:
— В эту школу вообще бы нельзя пускать детей. Прислали учителей, которые не понимают финского языка. Ваши хоть говорят по-русски…
Но никто из взрослых не знал всего, что было в школе. Учителя на собраниях тоже не все рассказывали. Не могла же Александра Ивановна рассказать, как однажды, еще осенью, когда наступили первые морозы и уже надо было топить печку, она забыла отдать с вечера ключ уборщице. Когда мы пришли в школу, на дверях висел большой замок, а она очень сердито прокричала нам:
— Идите, разбудите свою Шурку, я не добудилась.
Мы всей школой отправились к ее дому. Сначала мы громко кричали у нее под окном, но она не слышала. Никто из нас не хотел войти к ней. Тогда мы решили затолкнуть в ее дом Витьку, он был вообще дурачок, его даже прозвали Sylttypaa9. Мальчишки стали держать дверь, чтобы он не вышел. Но вдруг мы услышали, как мужской голос громко заорал в комнате, мальчишки отошли от двери, Витька весь красный выскочил на улицу, а за Витькой вышел военный в шинели и галошах на босу ногу. Из-под шинели были видны белые кальсоны с завязочками. Он дал ключи и сказал:
— Идите в школу. Александра Ивановна сейчас придет. Еще он крикнул вдогонку:
— Затопите печки. Марина Иосифовна уехала в район.
Но мы не сразу пошли в школу, а стали кричать под окнами:
— Huora, huora!10
Мы пошли в школу, но печку топить не стали, а решили побить нашу Шурку. Мы положили много дров на пороге и приоткрыли дверь. Когда она начнет перешагивать через дрова, мальчишки толкнут дверь и свалят ее. Придумал все это Аатами Виролайнен. Сам он сел на табуретку, которую он поставил на учительский стол, и закурил папиросу. Мы, девчонки, испугались, когда увидели Шурку в ее сером кроличьем берете, бегущей по деревне. Мы быстренько спрятались под парты. Вдруг вскрикнула и застонала наша учительница, мы вылезли из-под парт, подошли к ней. Она не могла подняться. Я увидела, что одна нога у нее как-то странно вывернута, на глазах у нее были слезы. Она кусала губы, наверное, чтобы не плакать. Я с девочками побежала за медсестрой, но всю дорогу мы твердили:
— Так ей и надо.
Пришла медсестра Аня и послала мальчишек за носилками. Мы все вместе унесли Шурку в медпункт. Аня сказала, что у нее сломана нога. Мы слышали, как Шурка объясняла медсестре, что она споткнулась и упала. С тех пор мы прямо при ней называли ее «huora», другую учительницу, которая учила второй и четвертый класс, мы прозвали musta perse11. Но наши учителя все-таки не понимали, что мы им говорили.
В конце года в наш класс пришла новая девочка — Катя Золотарева. Ее отца прислали агрономом в Ковшово. Она была русская
и ничего не понимала по-фински. Кроме того, у нее на шее был красный пионерский галстук. У нас в школе еще не было пионеров, но все мы знали стишок про пионера: «Pioner pitka kiel', lampaan merkki kaulaas»12.
Катина мама, наверное, боялась школы, она каждое утро провожала ее, а Катя тихо сидела все перемены за своей партой. Мы скоро перестали ее замечать. Она ведь не понимала ни слова по-фински, а наши мальчишки не умели дразниться по-русски, получилось так, что ее как бы и не было у нас.
СТРАШНЫЕ СНЫ, ПРАЗДНИКИ И АРЕСТ МАМЫ
Перед весенними каникулами я заболела. У меня была высокая температура, я теряла сознание и бредила. Мне казалось, что я с мамой и папой иду по нашему высокому железнодорожному мосту.
У меня начинала кружиться голова, и я падала с моста в речку и громко кричала. Этот сон повторился несколько раз. Наконец, я открыла глаза и увидела дядю Антти, он положил мне на лоб холодное мокрое полотенце, поменял промокшую ночную рубашку, мне стало хорошо и спокойно, и я заснула. Но потом мне приснилось, будто я собираю цветы у речки, и громадные белые птицы летят у меня над головой. Птицы опустились и начали щипать и клевать меня до крови. У них были страшные красные глаза и длинные цепкие когти на холодных красных лапах. Я опять начала кричать. Дядя Антти мочил полотенце, дал мне большую таблетку аспирина, и я снова заснула.
Утром у меня не было температуры, только голова была тяжелая. Я позвала старую бабушку и попросила ее посидеть около меня. Бабушка была горбатая на один бок и такая маленькая, что ей пришлось поднять вверх руку, чтобы потрогать мой лоб. Потом она посмотрела назад, увидела в углу стул, подтащила его к кровати. Стул тихо и жалостливо заскрипел под ней.
— Что же тебе рассказать? Ты уже все знаешь.
— А кто первый поселился в деревне и откуда он пришел? — снова попросила я.
И бабушка рассказала мне, что, когда она была маленькой, в нашей деревне уже было больше десяти домов, но, когда ее бабушка была маленькой, у нас было всего пять домов. Они, все пять семей, были родственниками и пришли все вместе откуда-то издалека, построили свои дома на лугу у речки, а вокруг были дремучие леса.
В лесах было много волков. Медведи тогда приходили есть овес на овсяное поле, близко к домам. Еще она рассказала, как по жребию брали на турецкую войну и что на этой турецкой войне был ранен ее муж. Он уже работать не мог, да его еще и лошадь лягнула. Он скоро после этого умер. Бабушка замолчала.
Я попросила показать из ее сундука вещи. Дома никого не было, и я знала, что, когда никого нет, бабушка покажет, но нам надо было перебраться в ее комнату. Я надела валенки на босу ногу, и мы пошли смотреть «бабушкино приданое» — так называл эти вещи дядя Антти. Я села на бабушкину узкую железную кровать. Она сняла с сундука шерстяное темно-коричневое, с яркими оранжевыми полосками покрывало. Сверху в сундуке лежала толстая-претолстая книга в кожаной обложке с золотыми застежками. У моего папы тоже была такая книга, называлась она «Библия».
В этой книге было много картинок, но бабушка не давала даже расстегнуть застежки книги. Вообще она не разрешала трогать своих книг, ведь я же не молюсь, значит, зачем они мне? Книгу она положила на табурет и начала вынимать вещи из сундука. Она их клала осторожно на кровать. Мне хотелось надеть на себя с красными, белыми и зелеными полосками толстую шерстяную юбку с яркозеленым лифом, но бабушка не разрешила встать с кровати. Я вытащила одну ногу из-под одеяла и надела на нее сшитый из маленьких, разного цвета лоскутков кожи тапочек. Он был шершавый и сухой, как бумага. Наконец бабушка достала коробку, где лежали высокие украшения на голову. Бабушка сказала, что они двух сортов: одни для женщины — савакко, другие для аурямейнен.
Я спросила:
— Ты кто?
— Я савакко.
— А почему ты савакко?
Она долго раскладывала, приглаживала коричневой рукой вещи. От каждого прикосновения ее руки вылетал рой пылинок. Они суетились, дергались в лучах солнца и исчезали куда-то в темноту.
Я опять спросила:
— Почему ты савакко?
Она начала складывать вещи обратно в сундук. У пылинок поднялась паника.
Она проговорила:
— Скоро на обед придут, надо убрать. Иди на свою кровать.
Я легла, закрыла глаза. Странно, я еще не спала, а видела сон, но, может быть, это и не сон, а просто так — картинки, будто старая бабушка сидела на стуле у окна и прикрепляла к марлевой накрахмаленной фате розовые восковые ягодки. Свадьба на самом деле была прошлым летом. На ноги невесте надели цветные шерстяные чулки и сшитые из лоскутков кожи тапочки. Она была крестной дочерью младшей бабушки, и поэтому ее должна была наряжать младшая бабушка, но ей некогда было заниматься такими делами. Потом почему-то я увидела белый ночной горшок, который изнутри был розовый и стоял под кроватью в музее в Петродворце. Это было давно и тоже на самом деле.
Я поправилась, мне разрешили выйти на улицу.
На крыльце от яркого солнца и белого сверкающего снега стало темно в глазах, закружилась голова. Я присела на теплую ступеньку крыльца, провела пальцем по гладким рисункам доски. С крыши упала сосулька. Я встала и отправилась к Танелиян Хильде. Она позвала меня за дом. Там в тени были еще сугробы. У Хильды в снегу был вырыт домик для куклы. Мы расставили под сосульки, по которым капала прозрачная вода, баночки, бутылки, чтобы сварить куклам обед.
Вдруг я услышала голос моей мамы, она бежала по деревне и кричала:
— Мирья, Мирья!
Голос ее был звонкий и испуганный, наверное, ей сказали, что я болела. Я побежала ей навстречу. Мы встретились на мосту Хуанканавы. У нее были на глазах слезы.
Мама приехала на весенние каникулы. Она привезла мне коричневое фланелевое платье, коричневую сусликовую шубку и шапочку
и много гостинцев. Ройне с Арво убежали на улицу, а я забралась к маме на руки, и мне никуда не хотелось. Дедушка спросил у мамы, писал ли ей дядя Тойво, он тоже собирается приехать. Вошел почтальон и принес телеграмму, в которой было написано, что дядя Тойво приедет завтра. Дедушка побежал в правление колхоза просить лошадь, чтобы поехать в Сусанине встречать дядю Тойво и его новую жену Шуру. Бабушка попросила дядю Антти зарезать нашу большую овцу, ягнята которой смешно прыгали и бодались.
Дедушка купил новую собаку, а нашу старую Вирку куда-то дели. Арво сказал мне, что ее застрелили. Новую собаку звали Чарлик, но дедушка и бабушка звали ее Тярлик. Дедушка объяснил, что собака эта не простая, а сибирская овчарка. Она была желтого цвета
с коричневыми торчащими ушами, коричневым хвостом и широкой коричневой полосой на спине. Она была очень злая. Я могла пройти
в хлев посмотреть ягняток мимо нее только с бабушкой, и то она так лаяла и рвалась на своей цепи, что казалось, вот-вот она сорвется и разорвет меня в клочья. Кормила ее старая бабушка из медного чугуна, который она подавала ей на ухвате.
Наконец, приехали на санях дядя Тойво и тетя Шура, мы все выбежали на крыльцо. Первой подошла к дяде Тойво бабушка, они обнялись, и бабушка заплакала, дядя не приезжал семь лет домой. Потом стали все обниматься, целоваться и знакомиться с тетей Шурой, а бабушка смотрела улыбаясь на дядю Тойво и все говорила:
— Какой ты… Какой ты большой.
Дядя Тойво был самым младшим сыном бабушки. Потом она спросила:
— Ты меня понимаешь? Не забыл своего языка? И дядя Тойво медленно произнес:
— Muistan13.
Бабушке больше некогда было сидеть, она стала накрывать на стол, постелила белую скатерть, принесла из чулана блюдо с холодцом, а старая бабушка чистила селедку. Дедушке бабушка велела нарезать хлеб. А дядя Антти принес из чулана бутылки и поставил их на середину стола. Нас она тоже организовала на работу — я вынимала из большого буфета и обтирала полотенцем праздничную посуду. Ройне отправили принести дров для плиты.
Арво раскладывал ножи, вилки и ложки. Бутылки в жарко натопленной комнате покрылись инеем, будто оделись в белые бараньи тулупчики. Но пока мы расставляли посуду и ели, на самой бутылке получились глубокие темные полосы, как от слез на морде у коровы. Наконец уселись, первую рюмку выпили за мою маму, потом за дядю Тойво и тетю Шуру, а я увидела, как младшая бабушка незаметно дернула дедушку за рукав и тихо проговорила:
— Тебе-то хватит.
Но дед налил себе полную рюмку, приподнял ее и просто вылил ее себе в рот без глотков. Мы все смотрели на него и улыбались, даже бабушка улыбнулась.
Я со старой бабушкой пошла на кухню мыть посуду. Придерживаясь за стенку, вошел дедушка и начал разогревать большой медный самовар. Он положил в трубу угли, зажег бересту и бросил ее тоже в трубу, потом он хотел сесть на корточки, чтобы раздуть самовар, но пошатнулся, сел на пол и стал смотреться в ярко начищенный самовар, как в зеркало. Он заметил, что я смотрю на него и сделал серьезное лицо, провел пальцем по тому месте, где в монетах были русские цари, подозвал меня поближе, ткнул пальцем в конец ряда и спросил:
— Ну, знаешь, кто это? Я молчала.
— Прочитай, что здесь написано.
Я не успела наклониться, как он проговорил:
— Николай Второй.
Потом он махнул в сторону рукой и протянул:
— Э-э-э…
* * *
Весенние каникулы были большим праздником. Бабушка пекла пироги, ватрушки, блины, а тетя Шура несколько раз сделала вкусное пирожное с кремом. По вечерам взрослые много говорили, а нас отправляли спать. Иногда в те вечера мне удавалось пристроиться где-нибудь в углу незаметно. В большой комнате висела яркая медная керосиновая лампа под белым стеклянным колпаком. Вечером ее прикручивали, в углах было почти темно.
Почем-то взрослые не любили, когда я слушала, считали, что я слишком любопытная, и обычно тут же начинали хвалить мальчишек. «У мальчишек, — говорили они, — есть свои дела, а эти девчонки всегда лезут в дела взрослых».
Но мне было интересно, а мальчишкам вообще все было неинтересно. Арво от разговоров начинал клевать носом, а Ройне любил разбирать старые часы и всякие механизмы, в которых были колесики и что-нибудь, что стучало и двигалось.
Взрослые часто упоминали имена тех красных комиссаров, о которых рассказывал еще папа и чьи маленькие фотографии были в кружочках в календаре, когда мы жили в Ленинграде. Но теперь они называли их имена шепотом, и я слышала, как они говорили о какихто судах и убийствах. Однажды дядя Тойво сказал:
— Хотите фокус?
Он вынул из кармана завернутый в бумажку спичечный коробок и осторожно снял верхнюю наклейку, а потом дал коробок маме. Мама прочла вслух:
— Город Троцк. Она спросила:
— Где ты ее взял? Дядя не ответил:
— Помните, когда Гатчина была городом Троцком? — спросил он, посмотрев на всех по очереди.
Тетя Айно серьезно проговорила:
— Сожги ее сейчас же.
Но дядя послюнявил наклейку, приклеил ее обратно, завернул коробок в бумажку и снова положил его в карман.
Первой должна была уехать мама с Ройне. Мы все поехали их провожать. Когда я прощалась с мамой, я опять не выдержала и заплакала. Дядя Тойво взял меня на руки, прижал к себе крепко и сказал:
— Не надо, ты же такая большая и умная девочка.
* * *
Тетя Шура научила меня вышивать и обвязывать крючком маленькие батистовые носовые платочки. Я сидела целые дни дома, вышивала и обвязывала. В доме было тихо. Скоро начали собирать свои чемоданы и дядя Тойво с тетей Шурой. Мы их тоже проводили.
Я начала снова ходить в школу. Было сыро. Мы всю дорогу со школы бросались снежками. Возле моего крыльца я положила портфель и начала веником сметать снег с ног. Вдруг кто-то влепил мне крепким комком по голове. Я повернулась и увидела Роопи.
В руках он мял второй комок. Я схватила портфель и побежала по лестнице вверх, распахнула дверь и заметила, что у нас в доме чтото произошло. У всех были заплаканные глаза, мне никто ничего не говорил, но я слышала, как младшая бабушка вечером, когда доила корову в хлеву, плакала в голос. Дедушка уехал к маме и привез с собой Ройне. Он тоже ничего не говорил. Дедушка сильно устал, присаживался отдохнуть, вскакивал, шел в другую комнату и все повторял:
— Suatanan hallitus14.
Что-то случилось с мамой. Дедушка не выдержал и рассказал своему двоюродному брату дяде Юнни и тете Мари. Когда я забежала к ним после школы за их племянницей Канкаан Анни, которая гостила у них, чтобы вместе идти на горку, тетя Мари обняла меня, рыдая, проговорила:
— У тебя и мамы теперь нет — ее арестовали.
Она что-то еще говорила, но я побежала домой, сбросила с себя пальто и забралась на печку, спрятала голову под подушки. На следующий день приехала тетя Айно. Она накупила маме продуктов и поехала в Ярославль на суд. Ройне увезла к себе в Гатчину до конца учебного года старшая тетя Айно. Я осталась с бабушками, дедушкой, с дядей Антти и Арво.
СВАДЬБА
Я спала с бабушкой в маленькой комнате на ее большой с никелированными шарами кровати. Каждый вечер я хотела дождаться бабушку, но она старалась отправить меня спать пораньше, и я не всегда слышала, когда бабушка ложилась. А однажды, когда мы уже спали, к нам вошел дядя Антти с какой-то женщиной. Они сели около нашей кровати, и дядя Антти сказал бабушке:
— Мама, я женюсь. Бабушка ответила:
— Я уже давно этого жду. Арво тоже будет лучше, он ведь не один сирота у меня.
Дядя зажег спичку, чтобы закурить, я чуть привстала, чтобы увидеть лицо невесты, но бабушка прошептала мне:
— Спи, еще увидишь.
На следующий день бабушка привезла целые бидоны продуктов из Ленинграда — стали готовиться к свадьбе, но свадьба оказалась ненастоящая, невеста не была никак украшена, и гостей было всего лишь несколько человек. Даже не зажгли большую лампу, а поставили в центр стола керосиновую лампу на стеклянной ножке, которая всегда горела на кухне, правда, еды было много — и холодец, и селедка, и всякие маринованные и соленые грибы, и колбаса, и еще бабушка сварила чугун горячей картошки, и бутылок было много на столе, но было тихо, почти не разговаривали, а когда поели, гости вообще ушли.
Скоро после свадьбы у нас начался ремонт. Большую комнату разделили перегородкой на две маленькие комнатки, покрасили потолок и наклеили новые обои. В одной комнатке поставили ту кровать, на которой раньше спали Арво и дядя. Большую лампу сняли с потолка, и скоро на этот крюк, на котором висела лампа, повесили детскую люльку, в которую положили маленькую-премаленькую девочку Тойни, которая родилась у дяди Антти и его жены Лизы. Тойни всегда спала, а мне хотелось ее взять из люльки на руки, но тетя Лиза говорила, что надо еще немного подождать.
Дядя Антти ушел из колхоза, хотя он работал агрономом и был главным над всеми парниками, которые были у речки. Устроился дядя Антти на завод. Иногда он приходил домой пьяный, был очень сердитым и ругал всех. Больше всех он ругал тетю Лизу и даже хотел отправить ее обратно к ее маме. Бабушка выгоняла нас всех из комнаты, а утром ругала дядю. Мы все его такого боялись, дома в эти вечера было страшно.
ВОЙНА
На лето приехала младшая тетя с Женей. Дядю Лешу еще зимой взяли на действительную службу в армию. Женя уже ходил, и был он очень беленький и смешно говорил. Я с Арво возила его на полосатых половиках по комнатам. Тойни мы тоже сажали на половик, но она не могла сидеть и падала. Приехали старшая тетя Айно и Ройне домой из Гатчины на лето. Тети обещали взять нас с собой в Ярославль навестить маму. Начали готовиться в дорогу. Старшая тетя сшила мне платье и летнее пальто из своих платьев. А младшая тетя Айно 22 июня поехала в Ленинград за билетами, но вернулась без билетов — началась война.
Из деревни начали уезжать дачники. Я с Ройне и с тетями Айно стали ездить в Павловск за продуктами, но продукты быстро исчезали, и в последнюю поездку мы купили только 20 килограммов пшена, соль и спички.
Наши учителя начали организовывать нас на прополку овощей, во время перерыва они нам читали газету. В деревне говорили, что Красная армия отступает, а учителя нам читали о подвигах и героизме красноармейцев. Дедушка дома сказал, что придут немцы и раздадут землю.
Куда-то исчезли наши учителя. Теперь уже никто не работал на колхозном поле. Дядю Антти отправили угонять колхозное стадо в тыл, но он попал в окружение и скоро вернулся домой.
Наша деревня была в стороне от большой дороги, и, когда уехали все дачники, у нас стало тихо. Старухи начали собираться чуть ли не каждый день по несколько человек вместе. Они молились и пели псалмы. В августе появился в нашей деревне немецкий десант. Немцы промчались на мотоциклах по деревне. Одна дачница, которая не верила, что придут немцы, и не уехала, бежала по деревне и громко кричала, что надо сообщить в сельсовет. Но к ней никто не присоединился, и бежала она одна.
Через несколько дней пришли солдаты эвакуировать нас, но командир сказал, что нас не успеют вывезти и чтобы мы ушли в лес со своим имуществом и скотом. Дедушка смеялся и говорил, что это дурость и ни в какой лес идти не надо, но его никто не хотел слушать. Тогда он остался со старой бабушкой дома, а мы всей деревней со скотом и вещами перебрались в лес.
В лесу все построили себе шалаши, нам, детям, там было весело. Мы забирались на тонкие и длинные березки и спускались на них, как на парашюте, вниз. Березки сгибались до земли, а потом снова медленно выпрямлялись. Когда была ясная солнечная погода, мы залезали на высокую сосну, которая стояла на пригорке. Сверху мы видели вдали клубы дыма, оттуда к нам приближался фронт.
По ночам все сильнее стал слышен грохот и было видно зарево. Но пошли дожди, через крышу в шалаши лило, взрослые решили вернуться обратно в деревню. А в деревне опять стало, как и раньше, только изредка по ковшовской стороне проезжали обозы с эвакуированными.
Всю ту осень мы играли в эвакуацию. Бабушка подарила мне маленькую козочку, ее по-настоящему можно было доить. Я выдаивала целый стакан молока, еще мы ее запрягали в маленькую тележку и тащили за веревку по деревне. В тележке было много всякого добра: старые ломаные кастрюли, банки, сделанные из тряпок старой бабушкой куклы. С колхозного поля мы подкапывали картошку и разные другие овощи — все это мы варили в чугунке на костре у речки. Дома не было никаких дел, все ребята были теперь совсем свободными.
У старшей тети Айно в Гатчине была квартира и все ее имущество. Она взяла меня, и мы пешком отправились посмотреть, что там с ее квартирой, и взять какие-то вещи. В Гатчине гремело даже днем, а ночью был такой грохот, что в нашем доме из окон вылетели со звоном стекла. Никто не спал, на улице было светло как днем. В нашей комнате вылетели окна и двери. Тетя потащила меня за руку в бомбоубежище. Я успела схватить свои синие ботинки, но по дороге один ботинок упал в цветочную клумбу. Я начала его искать. Вдруг сильно резануло светом и так грохнуло, что меня свалило с ног. Я подняла голову. Совсем низко над головой горел самолет, от него отваливались и падали горящие куски. Я продолжала искать ботинок, но подбежала тетя, схватила меня за руку и с силой потащила в бомбоубежище. На меня все закричали, что так можно было погибнуть, и тетя тоже могла погибнуть и что из-за меня не могли закрыть бомбоубежище.
Утром мы отправились домой в Виркино. С нами пошли тетя Ханни с дочкой Ритой и еще какие-то тетины знакомые. По дороге они говорили, что в Гатчине были такие ужасы каждую ночь. А в прошлую ночь, оказывается, какие-то диверсанты взорвали пороховые склады, и поэтому был полный кошмар.
Днем стреляли мало и идти было нестрашно. Наша деревня от Гатчины была в пятнадцати километрах. По дороге было много финских деревень, во всех деревнях жили наши знакомые и родственники. Если на улице оказывались люди, они обязательно здоровались и разговаривали с тетей. Все спрашивали, что сейчас в Гатчине. Во многих деревнях были военные. В нашу деревню, пока нас не было, тоже пришло много солдат. Арво рассказал, что взорвали большой мост через речку и что на нашем чердаке установили пулемет, а может быть, и пушку еще поставят, говорил он.
Дедушка велел закопать вещи в землю, потому что дом может сгореть. Закапывал ночью, чтобы никто не видел. Днем бабушка сварила чугун картошки для солдат и дала им большую миску кислой капусты. Мы тоже сели, как всегда, за стол обедать, но вдруг задребезжали стекла, от взрыва покачнулся дом. Дядя Антти велел всем бежать в окопы и не вылезать пока фронт не пройдет. Дедушка не боялся стрельбы и никогда не сидел в окопе. Старая бабушка только одну ночь проспала в окопе. Они с дедушкой говорили, что им нечего бояться — они уже свое отжили.
Многие начали рыть окопы еще летом, тогда же, когда прислали к нам ленинградцев рыть берега нашей речки, чтобы немецкие танки не прошли.
У нас было два окопа: тот, что вырыли осенью, когда вернулись из леса, оказался слишком маленьким. Дядя Антти с Ройне и нашим соседом Саку вырыли еще один окоп. В новый окоп поселилась только семья дяди Антти, но ночью наш окоп обвалился — снаряд взорвался совсем рядом. Я спала с другого края, меня не засыпало.
Я даже не слышала, как взорвался снаряд и как обвалилась стена и крыша окопа. Мне снилось, что по нашей улице едет телега, колеса ее сильно грохочут по булыжнику.
Нам всем после обвала пришлось переселиться в дядин окоп. Но там стало тесно и душно, туда к тому же пришла тетя Ханни с Ритой. Они жили у старшей тети, а у нее вообще не было окопа, она никогда ничего не боялась, и окоп ей был не нужен.
Тетя Ханни была очень толстая и веселая. Она знала много смешных историй, и у нее были карты. Мы стали играть в подкидного дурака, но бабушка запретила играть в карты, она считала, что это грешно, особенно, когда такое происходит. Мы играли, когда ее не было в окопе. Грохот стал таким сильным, что никто не мог высунуться на улицу. Дедушка варил еду и приносил ее нам в окоп.
В одну ночь пулеметные очереди зазвенели о камни, которые лежали на бревнах потолка. Несколько снарядов упало рядом с нашим домом. Арво при взрывах начинал кричать: «Папа, папа!». Он кричал без остановки. Никто не спал, а бабушка молилась. Утром, когда было еще темно, прибежал дедушка. Он радостно крикнул:
— Немцы пришли! Выходите!
НЕМЦЫ
Стрельба почти прекратилась, а сидеть согнувшись в темной яме уже никто не мог. Все тело ныло и жутко чесалось, ноги не разгибались. Но дядя Антти не разрешал выйти из окопа.
Днем бабушка и тетя Айно пошли готовить еду, мы выбежали на небольшую лужайку перед окопом. Был солнечный, теплый день. Ройне нашел круглую черную коробку с блестящими тоненькими колесиками внутри. Он позвал нас в баню. Большой банный котел был наполнен прозрачной холодной водой. Мы сунули туда руки, горстями брали воду, мыли лица, мурашки побежали по телу.
Ройне открыл коробочку, положил одно колесико в печку и поджег, огонь вырвался на нас, мы выбежали из бани. На лужайке стоял сарай. Мы начали бросать коробочку через крышу сарая. Ройне бросал с той стороны, а мы ловили. Вдруг из леса начали стрелять из винтовок взрывными пулями. Одна пуля упала рядом с ногой Ройне,
у него даже немного поцарапало ботинок, мы побежали в дом. В кухне сидели немецкие солдаты и их командир. Дедушка объяснил нам, что это офицер, и что до революции русские командиры тоже были офицерами.
Немцы были другими, совсем непохожие на наших красноармейцев. У них все блестело и скрипело: сапоги, ремни, пуговицы — у них было все новое. Солдаты уселись за нашим столом на длинную деревянную скамью, положили свои ружья на стол и начали их чистить. Я, Арво и Ройне встали к стенке напротив, мы смотрели, как они чистят свои ружья. Вдруг один солдат показал пальцем на пол и проговорил:
— Gib mir Papier15.
На полу лежал клочок газеты, я подняла его и подала ему. Он вытер руки и снова бросил ее на пол. Арво спросил:
— Ты что, понимаешь по-ихнему?
Я кивнула.
— Врешь…
Вошла младшая тетя Айно, поздоровалась по-немецки и велела нам уйти в другую комнату. Там, за большой русской печкой, сидела вся наша семья, говорили о немцах, а тетя шепотом сказала:
— Мы сейчас похоронили русского солдата.
Все замолчали. Она рассказала, что отправилась навестить старшую тетю. Все то время, что стреляли, она просидела у окна и видела, как несколько красноармейцев выбежали из траншеи, которую вырыли летом ленинградцы на той стороне речки, и как сзади к ним подбежал немец с автоматом и начал стрелять. Через некоторое время тетя услышала стон и крик, она отправилась на тот берег реки. Там она увидела двоих — один был мертв, а у второго — весь живот в крови. Он громко стонал и просил пить. Тетя взяла его фляжку, набрала воды из речки и напоила его, но он стал стонать и кричать еще больше. Тетя вернулась обратно, а через некоторое время, когда немцы уже перешли на наш берег, а красноармейцы ушли в лес, все немного успокоилось, тетя пошла к соседке, тоже нашей родственнице Катри, чтобы вдвоем притащить раненого домой. Они отправились на тот берег, захватив с собой половик. Когда они втроем положили раненого на половик, он потерял сознание и уже не пугал их своим криком. Они перетащили его в дом к старшей тете, там решили промыть его рану и залить ее йодом. Они разрезали его залитую кровью одежду и увидели, что у него весь живот разорван и из него вывались внутренности. Старшая тетя смочила белую тряпку йодом и положила на рану. Раненый пришел в себя, застонал и скоро умер. Тети похоронили его за домом, а документы солдата решили спрятать, чтобы когда-нибудь передать его родным.
В нашу дверь кто-то громко постучал. Дядя Антти сказал: «Да», в комнату вошел высокий молодой herr lieutenant и что-то сказал. Тетя Айно ответила ему по-немецки. Он еще что-то сказал и сел на маленькую зеленую скамейку около нее. Они долго разговаривали. Офицер говорил быстро и громко, а тетя — очень тихо и медленно. Когда он ушел, все стали спрашивать, про что он говорил. Тетя рассказала, что офицера ужасно удивляет все, что он видел здесь, в России. Когда он был еще маленьким, его отец мало зарабатывал, и они тоже жили плохо, но так — никто не жил. Он слышал много о том, что Россия — самая богатая и самая нищая страна в Европе, но никто не мог представить такого…
Он все повторял: «Это надо видеть своими глазами…». В тех странах, через которые он прошел, нигде так не живут: грязь, нет дорог, и уже сейчас, осенью, нечего есть, кроме картошки и черного хлеба, люди одеты хуже нищих, а сколько запущенной, невспаханной земли. Вот когда мы победим и кончится война, говорил он, мы организуем все иначе. Так никто не будет жить. В первую очередь, надо уничтожить коммунизм.
Тут дедушка встал на свои полусогнутые ноги и громко проговорил:
— Коммунистов надо прогнать, с этим пора покончить. Он, конечно, прав, теперь будет порядок в России.
Но тетя ответила ему, что немцы убивают и захватывают и те страны, где вовсе нет нищеты, коммунистов и колхозов. Этот же лейтенант только что сказал, что он прошел через страны, где не живут так, как мы.
Вдруг мы услышали жуткий крик нашей соседки Анни. Она жила с маленьким сыном Тойво, мужа ее взяли на фронт. У Анни был громадный живот, бабушка вскрикнула: «Рожает!» и побежала к ней. Вернулась она поздно вечером и с порога сообщила:
— Двойня — мальчик и девочка.
Вечером к нам пришла старшая тетя Айно и начала уговаривать младшую тетю пойти с ней в Гатчин, но дедушка и дядя Антти отговаривали идти в такое время.
Они все же отправились рано утром, а вернулись ночь. Бабушка все это время ходила, как больная, и все повторяла:
— Надо было им идти, пропали теперь из-за ее квартиры…
Мы уже спали с бабушкой, когда тетя подошла к нашей кровати. Я не расслышала, что она сказала вначале, но бабушка громко вскрикнула:
— Боже мой, как же это!
Тетя надолго замолчала, а потом начала рассказывать, как они шли в Гатчину.
НАШЕЛСЯ ДЯДЯ ЛЕША
— Когда мы вышли за деревню Валасники, нам стали попадаться убитые солдаты. Со мной что-то случилось, меня тянуло к каждому убитому. Мне было необходимо рассмотреть лицо каждого, и лица все были страшные. Тетя пыталась уговорить меня не подходить к мертвецам, потом стала сердиться на меня, но я и сама понимала, что делаю что-то ненормальное. Было очень жарко, иногда где-то близко разрывались снаряды, и видно было, как вдали дымит сгоревшая деревня Канкаа. Когда нам осталось километра четыре до Гатчины, я увидела в стороне от дороги, рядом со сгоревшим домом двух убитых. Чтобы тетя не успела меня остановить я подбежала к ним. Тот, который лежал ближе к дому, был полуобгорелый, а второй лежал лицом к земле, я его перевернула и громко закричала тете:
— Леша. Иди скорее, это Леша. Тетя подошла и крикнула:
— Ты с ума сошла! С чего ты это взяла? Посмотри, как оплыло лицо. Вон пули попали в висок и в ухо. — Она начала тянуть меня за руку, я вырвалась, сунула руку в его карман, достала документы, мои письма. Там еще было вот это (у нее в руке была бумажка) письмо ко мне с фотокарточкой. На фотографии написано «Жене Айно и сыну Жене». В другом кармане лежал небольшой несессер, который я ему подарила. Я сняла сапог, подняла штанину, около левого колена у него был шрам — это был он.
— Вы его там оставили?
— Нет, пока я сидела возле Леши, тетя нашла солдатские полевые лопаты, и мы зарыли его, потом увезем на кладбище.
За окном стало рассветать, над нашим окном в гнезде громко защебетали ласточки. Бабушка встала и с тетей ушла на кухню.
Через два дня Антти и Ройне взяли у Кольки лошадь и поехали на гатчинское кладбище хоронить дядю Лешу.
ДЕДУШКИНА ЛОШАДЬ
Наконец дедушка тоже где-то поймал лошадь. Он принес ей большую охапку травы, вытащил ухватом из печки чугун с горячей водой, взял щетку, которой чистили корову, и почистил ее. У лошади оказалась красивая, красновато-коричневая с блеском шерсть. Когда дедушка все сделал, он поставил лошадь во двор, пришел на кухню и сказал бабушке:
— Анни, дай поесть.
Ел он быстро, а потом опять пошел к лошади, взял ее под уздцы, подвел к крыльцу и ловко сел на нее верхом. Он резко дернул за уздечку и крикнул несколько раз: «Но… но…». Лошадь побежала. Мы смотрели ему вслед и улыбались.
Скоро дедушка вернулся сидя на телеге. Мы опять выбежали к нему, а он ругался:
— Hiton iscnnct!16 Ни одной путной телеги нет во всем колхозном дворе.
На следующее утро дедушка рано уехал на лошади за травой.
У нас с Арво было много пустых коробочек из-под немецких сигарет, они были сделаны из тонкого картона и обтянуты фольгой. Мы начали собирать их с того дня, когда те солдаты, которые сидели и чистили свои ружья за нашим столом, оставили две такие коробочки. Вначале мы боялись их взять, нам казалось, что они еще за ними придут, уж очень они красивые. Арво, когда немцы ушли из нашего дома, первый подбежал и схватил коробки. Я тоже нашла две такие коробки, но у Арво их уже было много. Он забрал все свое добро, позвал меня на улицы. Мы пошли за дом тети Мари, сели под большую лиственницу. Арво построил серебряный дом из коробочек. К нам подошла Хильда. Арво сказал, что будет собирать для дедушки немецкие окурки в коробочки. Вдруг серебряный домик разлетелся в разные стороны, на нас посыпалась хвоя, где-то недалеко что-то взорвалось, мы бросились в окоп, посидели там немного, было тихо. Мы вышли. Арво почему-то отдал все коробки мне и Хильде, и мы пошли домой. По дороге к нам навстречу, поднимая облака пыли, неслась лошадь. Арво закричал:
— Смотрите, дедушкина лошадь!
Она промчалась мимо нас. На морде у нее висел большой белый глаз, а сзади громадная кровавая яма, оглобли волоклись без телеги. Мы с Арво побежали домой и оба вместе кричали про лошадь. Дядя Антти выскочил на улицу. Мы с бабушкой вышли за ним, но лошади уже не было. Дядя Антти ушел к Танельян Саку. Но скоро они оба куда-то пробежали мимо нашего дома. Бабушка заойкала и все повторяла:
— Боже мой! Боже мой!
Наконец приехал на лошади, запряженный в старинный шарабан, дядя Аппо — дедушкин брат — он привез дедушку. Лицо дедушки было белое, как у покойника, глаза закрыты, а голова странно тряслась, когда шарабан ехал по булыжнику нашей улицы. Дядя Антти, Саку и зять тети Мари Шурка внесли дедушку в дом, а дядя Аппо все твердил:
— Он в обмороке, он в обмороке…
Дедушкин брат Аппо жил на краю деревни в последнем доме. Он рассказал: дедушка ехал на возу накошенной травы. Он еще не видел дедушкиной лошади и хотел рассмотреть ее, но вдруг раздался взрыв, он увидел, как воз с дедушкой взлетел на воздух, его выбросило за кусты через канаву. Аппо подбежал к нему, он приложил ухо к его груди и услышал, что сердце бьется. Тогда он побежал домой, запряг лошадь и вместе со своим сыном Юсси положил дедушку в шарабан. Дядя Антти сказал, что дедушке повезло — если бы не сырая трава, на которой он сидел — все! — конец был бы.
Вскоре после того как внесли дедушку в дом, мужчины кудато заторопились. Я с бабушками чистила картошку на ужин. Мы услышали возню и шум, вышли во двор. Там лежала, свесив голову
с телеги, кровавая дедушкина лошадь. Дядя Антти послал меня разыскать в деревне Ройне, я побежала к Танельян Юсси, они за домом возились с разобранным велосипедом.
— Иди скорее, привезли дедушкину лошадь!
Мы прибежали на наш двор, мужчины привязывали к ногам лошади толстую веревку, и все вместе начали тянуть ее вверх. Лошадь без головы повисла на перекладине, потом с нее содрали шкуру, и кровавая туша всю ночь висела на перекладине. Утром тушу разрубили и засолили в бочки, Бабушка сказала, что только татары едят конину, но дядя Антти ответил:
— Голод — не тетка, будешь и татарином!
Мне было жаль дедушкину лошадь, у нее были большие карие глаза и мягкие бархатные губы, которыми она так аккуратно брала с ладони морковку или брюкву. Но когда бабушка нажарила большую сковороду конины, мы все, кроме старой бабушки, ели ее с удовольствием.
НАША ХУАН-КАНАВА
В лесу ещё оставались красные, но они уже не стреляли. От нашего Сусанина все станции до Павловска были взяты немцами. Грохот ушел далеко, и только поздно вечером, когда становилось тихо, было слышно, как где-то ухает.
Керосин кончился, и мы по вечерам ужинали в темноте и рано ложились спать, было трудно заснуть, я лежала и думала, что у нас снова будет, как было давным-давно, казалось, что мы уже начали так жить, но по вечерам женщины не ткут и не вяжут, потому что нет ни льна, ни шерсти и света нет, а когда старая бабушка была девочкой, дома топились по-черному, дым шел прямо в комнату, на окнах вместо стекла в оконную раму натягивался тонко раскатанный мочевой пузырь теленка. Керосина тоже не было, люди жгли тонкие лучины, которые прикрепляли к высокой железной подставке. Одежду тогда не покупали, а ткали и шили сами.
Белые полотнища, которые ткали зимой при лучине, выносили отбеливать на весенний наст к лесу. Там снег чистый, а шерсть вымачивали в бочках у канавы, воров тогда не было, чужие не приходили к нам.
— А ты знаешь, что нашу канаву вырыли? — спросила меня както старая бабушка.
— Кто?
— Наши рыли, мы были царскими в то время.
И она рассказала, как рыли нашу Хуан-канаву. Но она сама этого не видела, ей рассказала это ее мама, потому что это было при царе Николае I, а старая бабушка только родилась в тот год, когда умер Николай I.
Вокруг были большие леса и болота. В этих лесах царь любил охотиться. Болота ему мешали, тогда он и приказал вырыть большую канаву около нашей деревни Виркино. На работу согнали много мужиков с лошадьми из наших деревень. Бабушка говорила, что, когда она была маленькая, канава была полноводной, как река, но вода была горькая и коричневая. А теперь с канавой что-то произошло, по ее дну течет лишь маленький ручеек, и тот на лето почти пересыхает, и только за нашим сараем, где глубокая яма, вода оставалась на все лето, в яме водились водяные жуки и пиявки. Как только лед в канаве таял, каждое утро я бегала мочить веник, чтобы подмести пол. Иногда, когда я подходила к берегу канавы, мне казалось, что я вижу, как ее роют или как царь едет со своей свитой по берегу в лес охотиться.
Молодая бабушка тоже как-то сказала мне, что она поила коня Николая II, когда тот выехал из леса в нашу деревню. Теперь, в конце сентября, когда еще не начались осенние дожди, вместо ручейка на дне канавы была тропинка. По этой тропинке по вечерам начали приходить красноармейцы. Они шли по дну канавы и там, где она делала изгиб, около ямы, где стоял наш сарай, они поднимались наверх. Из-за сарая их не было видно. За сарай они бросали свои винтовки и шли с поднятыми руками в плен. Я с Арво смотрела из сарая в щелку на них. В одно утро их пришло так много, что за сараем образовалась гора винтовок. Дядя Антти вышел к ним навстречу, немцев в нашей деревне тогда не было — они стояли за рекой, в Ковшове. Дядя рассказал солдатам, что немцы бьют военнопленных, загоняют их в скотные дворы и морят голодом. Некоторые все равно пошли к речке с поднятыми руками, а те, кто остались, попросили достать им любую, пусть даже самую рваную гражданскую одежду. Дядя Антти обещал поискать у себя и порасспрашивать у соседей. Они на время спрятались в сарай. Тетя Мари, у которой только что родилась двойня, принесла им старую одежду своего мужа, а дядя дал им две рваные рубахи и ватные стеганые штаны, но, когда они все это надели на себя, они стали похожи на бродяг.
Пока дядя бегал за одеждой, дедушка разговаривал с ними. Он спрашивал, из каких они мест и куда идут. Солдаты рассказали, что их места заняты немцами, и они хотят попасть домой. Дедушка советовал им идти по ночам.
— Еда сейчас на полях есть, — объяснял дедушка, — так что все будет хорошо.
Он называл им деревни, через которые надо будет пройти. Бабушка сварила картошки, дала хлеба и коробку спичек им на дорогу. Они поели и легли спать, а утром их уже в сарае не было. А я подумала, как хорошо тем, к кому они скоро придут.
Ночью мне приснилось, будто я открыла тюремную дверь, но моя мама будто не слышала, как я вошла к ней, она сидела на голубом облупившемся табурете. Я несколько раз крикнула: «Мама!», но она не повернулась ко мне, будто не узнала меня.
Утром я рассказала сон младшей бабушке. Она положила мне на голову свою теплую ладонь, заплакала и проговорила тихо:
— Молись Богу. Никто, кроме Бога, ей не поможет.
ОСЕНЬ 1941 ГОДА
Никогда раньше на наших полях не работало так много народу. Каждый хотел накопать и притащить домой, сколько мог. На поле вышла даже Танельян Хелена. Мой дядя крикнул ей:
— Ei tyw luita murjoi — eiks tottа?17
Все засмеялись.
Никто не мог заставить Хелену выйти на колхозную работу, она постоянно от чего-то лечилась. А моя старая бабушка считала, что она от лени разжирела.
Рядом с той дорогой, на которой дедушка попал на мину, за канавой, где раньше проходила узкая тропинка, вытопталась новая дорога. По ней с раннего утра и дотемна на тачках, на тележках, а те, у кого появились лошади, на лошадях возили домой овощи. Мужчины растолковывали, что на камни мостовой нельзя ступать — там мины. Между камнями на дороге выросла трава. Но прошли первые дожди, дорога на обочине превратилась в жидкую кашу, по ней было трудно идти даже лошади.
Пенун Хелена вместе со своей шестилетней дочкой и Антюн Анни нагрузили тележку овощей, а девочку посадили на воз. Колеса тележки стали вязнуть в грязи, и они вытащили тележку на дорогу, женщин разорвало на части, а девочку, как и нашего дедушку, выбросило за кусты. Она тоже вначале была в обмороке, и у нее было страшное распухшее и залитое кровью лицо. Муж Хелены был взят на фронт, ее дочь осталась с бабушкой. Женщин похоронили около бани, под большой яблоней. На похороны пришли все, кто только мог ходить, но у могилы никто не мог начать молитву, даже наша Юакон Анни не смогла. Она всегда говорила много и громко на всех похоронах. У женщин были черные книжечки в руках, но они только сморкались и вытирали слезы. Наконец та же Юакон Аяни выпрямилась, уголком платка вытерла глаза, открыла свою книжечку и высоко затянула:
Scc joudut joukon autuaitten kans, ystavien ja omaisten18…
Все подхватили песню. Мужчины начали лопатами сбрасывать землю. Мать Антюн Анни упала в обморок.
Когда овощи в поле были выкопаны, во всех домах стали рыть ямы, в подвалах не хватало места, ни у кого никогда не было столько овощей. А когда кончили работы с зарыванием, начали шинковать и солить капусту. Вся деревня пропахла кислой капустой. Шинкованием занимались, как всегда, женщины. Мужчины же, пока не было больших морозов, начали ходить в лес, заготовлять на зиму дрова.
Было утро, моросило, в доме было почти темно. Я сидела на широком подоконнике и разрезала кочаны капусты. Тетя Лиза шинковала капусту в бочку. Мимо окна, волоча за собой тачку, прошел Шурка, зять тети Мари. Он махнул нам рукой. Тетя Лиза пробубнила:
— В такую погоду в лес потащился.
Скоро мы услышали взрыв, но взрывы раздавались часто, мальчишки постоянно находили что-нибудь и грохали. Они то бросали гранаты в речку и глушили рыбу, то кололи динамитом большие камни. Но было рано, и шел дождь. Прибежали тетя Мари и ее дочь Хелми с перепуганными лицами, обе они говорили, что это в лесу, в том месте, куда ушел Шурка. Дядя Антти побежал с ними в лес. Немного позади них бежал дядя Юнни, муж тети Мари. Шурка был русский и очень смешно говорил по-фински, иногда его даже трудно было понять.
Прошло много времени, они все не возвращались. Мы несколько раз выходили на берег Хуан-канавы посмотреть, не идут ли? Наконец мы увидели, что дядя Антти ведет Хельми под руку, а тетя Мари и дядя Юнни идут за ними. Они прошли мимо нашего дома, низко согнувшись и тяжело передвигая ноги.
Шурку тоже похоронили в деревне, как и Анни с Хеленой, но на его могиле не пели и ничего не говорили. Только моя младшая бабушка прочитала молитву.
* * *
Замерзла земля, и выпал первый снег, в нашу деревню приехали румыны на громадных лошадях, у которых были выстрижены гривы, а сзади у них смешно торчали коротенькие пучки хвостов. Впряжены они были по две и даже по четыре в громадные телеги. Когда эти лошади бежали, казалось, будто где-то рядом цепями молотят рожь. Поздно вечером приехали еще обозы, но теперь в телеги были впряжены не обычные лошади. У этих были длинные уши и странно длинные морды. Они были больше похожи на ослов, которых я давно видела в ленинградском зоопарке. Они были намного больше той дедушкиной лошади, которую мы съели.
Эти лошади начали так орать ночью, что наша корова в хлеву не ложилась спать, а дядя Антти сказал, что там, откуда их пригнали к нам, не бывает так холодно, они же стоят в открытом дворе, закричишь тут.
Утром, после завтрака, я с тетей пошла в большую комнату, в которой теперь жили немцы, но по утрам они уходили. Тетя растапливала круглую печку, а я подметала пол. В коридоре раздался стук сапог, вошел солдат. Он передергивал плечами, ежился — это он показывал, что холодно, потом он несколько раз проговорил:
«Kali!19». Тетя Айно что-то ответила по-немецки. Он подошел к комоду, облокотился на него. Мы ходили по комнате, делая уборку,
а он все старался повернуться к тете. Он так крутился, что сдернул лежавшую на комоде скатерть, упало медное распятие. Под распятием лежала сложенная вдвое советская листовка. Еще в начале войны Ройне принес несколько листовок, неизвестно, кто сунул одну из них под подставку распятия. На листовке была карикатура на Гитлера. Солдат взял листовку. Тетя выпрямилась и побледнела. Он сунул листовку в печку и о чем-то заговорил с ней, лицо у тети снова стало спокойным. Он погрел руки у печки и ушел, а она сказала:
— Это румын. Он говорит, что, может быть, ваш Сталин и очень плохой, но Гитлер не лучше.
В эту осень мы не пошли в школу, а когда наконец замерзла река, я с девочками стала ходить кататься на ногах по прозрачному хрупкому льду. Иногда мы счищали снежок со льда, ложились на животы и смотрели, как подо льдом шевелятся от течения растения и как там между растениями мелькают маленькие серебряные рыбки. Долго лежать было невозможно, животу и локтям становилось холодно. А когда на речку прибегали большие мальчишки, становилось страшно. Они старались напугать нас. В тот раз они бросили с берега какую-то круглую штуку — не то маленькую бомбу, не то гранату, но почему-то она у них не взорвалась. Я видела, как Ройне подошел и взял эту штуку в руки и еще раз бросил ее, но она опять не взорвалась, тогда они стали гонять ее по льду палками, мы побежали домой. Я рассказала все тете, а вечером она очень серьезно разговаривала с Ройне.
ЗИМА
В декабре выпало много снега. Немцы надели на колеса своих машин цепи, но машины все равно застревали на нашей дороге. Солдаты бегали вокруг них, снимали цепи, открывали капоты, иногда что-то грели внутри какими-то примусами, из носиков которых вылетал с жужжанием синий огонь. Солдатам было очень холодно.
У них не было ни фуфаек, ни шуб, ни зимних шапок, ни валенок. Они заматывали головы поверх пилоток шарфами, а у некоторых были на ушах черные клапанчики, как наушники радио, чтобы уши не отморозить.
Немцы начали ездить по домам, отбирать сено, а иногда они приходили с мешком за картошкой, но если им попадались на глаза курица или валенки, они их тоже забирали. У нас уже увезли воз сена,
а когда приехали снова, дедушка вышел на крыльцо и попросил тетю Айно перевести им, что не может отдать оставшееся сено — у нас одиннадцать человек семья, мы умрем с голоду без коровы. Немцы молча выслушали тетю и спокойно начали накладывать сено на громадную телегу. Дедушка крикнул, что они грабители, и тетя тоже что-то громко говорила по-немецки, но они будто ничего не слышали. Дедушка не выдержал и бросился отталкивать немцев от сена, но он успел оттолкнуть одного, второй подбежал и сильно толкнул дедушку. Он упал и стукнулся головой о большой камень, на котором стоял опорный столб двора, по его лицу потекла кровь — мы все начали кричать и плакать, но немцы продолжали накладывать сено. Дедушку увели домой, положили на узкую железную койку, старая бабушка приложила к его лицу тряпочку, смоченную лекарством. Младшая бабушка ходила по кухне и все повторяла:
— Что же нам делать, что же нам делать?
Я оделась и вышла во двор, немецкий воз с нашим сеном выезжал со двора. Я взяла бабушкины санки с бортами и побежала за возом. Телега застревала в ямах и на кочках, я вырывала клочки сена с воза
и быстро клала их в санки. С тех пор и другие ребята стали выходить на дорогу, когда ехали по деревне обозы с сеном. Мы вырывали сзади клочки, а немцы, если замечали нас, больно стегали плетками.
Поздно вечером, опять пришли к нам немцы. Они сказали тете Айно, что хотят устроить в Ковшове солдатский клуб и им нужно взять у нас пианино. Тетя ответила, что не может отдать инструмент, потому что он принадлежит не ей, а вот этим детям, показав на меня
и на Ройне, у них большевики забрали родителей, и вы не посмеете их ограбить. Они ужасно кричали, а уходя, сказали, что вернуться ночью, заберут ее и пианино. Тетя испугалась и ушла ночевать к старшей тете. Но они так и не явились. Через день в нашей деревне расквартировалась новая часть, а тех отправили на Ленинградский фронт. К нам поселили трех молодых солдат. К Рождеству они получили посылки из Германии. Один из них принес всю свою посылку нам. В ней было печенье, засахарившийся мед, конфеты, орешки, мы все быстро уничтожили, пока солдат сидел и рассказывал что-то тете Айно.
По обледенелому полу коридора раздался грохот солдатских подков. Открылась дверь в большую комнату. Несколько голосов вскрикнуло: «Heil Hitler!».
В воздух взвились ракеты, они медленно спускались на парашютиках на снег — стало светло, началась стрельба. Стреляли прямо в комнате, в потолок. Дедушка выругался:
— Helvetin pakanat!20
Стало страшно, никто не решился пойти к ним попросить не стрелять в доме, но они скоро и сами успокоились, а через несколько дней и этих отправили на Ленинградский фронт.
После солдат к нам поселили офицера, он попросил поставить в его комнату пианино и сам настроил его. Теперь по вечерам он подолгу играл. Мы иногда подглядывали в щелку или в замочную скважину: пальцы его быстро бегали по клавишам. На одном пальце у него был большой перстень со сверкающим красным камнем. Но с ним у нас произошла тоже неприятная история. Арво утащил у него пистолет и плитку шоколада. С пистолетом он убежал к большому Юсси, и они отправились в нашу ригу и начали стрелять.
Арво еще раньше добыл где-то патроны, теперь наконец ему удалось «достать» пистолет, но пострелять им пришлось не очень долго, им стало скучно, и они придумали такую игру: один из них должен был быстро карабкаться по срубу вверх, а второй в это время должен был в него целиться, но не совсем в него, а чуть мимо. Первым стрелял Арво и сразу попал в руку Юсси. Арво прибежал домой, взял из чулана пузырек с бабушкиным лекарством и тряпочку и убежал в ригу, они перевязали руку, но кровь не останавливалась, и они оба с ревом прибежали домой. Офицер спохватился и начал искать пистолет, не найдя его у себя в комнате, он пришел к тете Айно. Он начал орать, что наши мальчики связались с партизанами и что если не найдется пистолет, он сожжет весь дом. Тетя сказала, что она ручается за наших детей и что украсть они ничего не могли. Офицер крикнул, что все здесь воры и ушел к себе. Тетя тут же пришла в комнату рядом с кухней, где сидели Арво, большой Юсси и дядя. Арво как раз рассказывал, как он вилами проткнул руку Юсси. Тетя тут же потребовала у них пистолет, иначе мы все погибнем, сказала она дяде Антти, а Арво сделал вид, будто он никакого пистолета и не видел. Дядя снял ремень, Арво быстро рассказал все, что было, побежал в ригу и принес пистолет. У Юсси было белое, как у покойника, лицо, он лежал на бабушкиной кровати с закрытыми глазами. Тетя и дядя подняли его, и тетя отправилась с ним к немецкому врачу. Врач спросил:
— Кто это тебя прострелил?
Тете пришлось рассказать всю историю, а потом врач велел принести пистолет, и тетя стала просить его помочь нам. Когда тетя отвела Юсси домой, врач уже был у нашего офицера. Тетя пыталась подслушать, о чем они говорят, но они говорили очень тихо и быстро, и она ничего не поняла, но офицер в тот же вечер переехал к нашим соседям.
Арво еще до войны таскал у старой бабушки конфеты и все, что только ему нравилось, а дядя Антти не хотел слышать ничего плохого о нем, а если и слушал — улыбался, будто ему говорили что-то забавное. Теперь и получилось, что он начал тащить у немцев.
Еще осенью Арво позвал меня покараулить у нашего сарая, в котором был немецкий склад. Днем он прорыл подкоп в сарай, но на ночь караулить склад был поставлен часовой с автоматом. Солдат ходил перед сараем, время от времени подпрыгивая и стуча одним каблуком ботинка о другой. Арво сказал:
— Видишь, он ходит только перед воротами сарая, а у меня подкоп с той стороны. Ты сиди здесь за баней и смотри, вдруг ему вздумается пойти на ту сторону, тогда иди прямо к нему, будто идешь так, куда-нибудь. Он тебе что-нибудь скажет, а ты спроси у него: «Kali?». Спроси громко, чтобы я услышал.
Но я испугалась и сказала, что не буду караулить:
— Идем лучше домой. Но он прошипел:
— Иди, если боишься, а я останусь.
Я ответила, что я вовсе не боюсь, но я не хочу ничего тащить у немцев, и вообще это воровство, и из-за этого немцы могут расстрелять нас и сжечь дом. Арво опять прошипел:
— Не ори так громко — услышат. Давай, иди отсюда!
Я быстро пробежала от бани до дома. Наши сидели на кухне возле горячей буржуйки. Я взяла маленькую скамейку и тоже подсела к ним. Дядя Антти спросил:
— Ну, Суара, где же Симо? — Они нас так дразнили. Я ответила:
— Не знаю.
Тут бабушка встала, сняла с буржуйки чугун с картошкой, слила воду, высыпала картошку в зеленый эмалированный таз, взяла толкушку и сказала мне:
— Подержи таз.
Я всегда держала таз, когда толкли картошку на пюре.
Мы уже сели ужинать, когда пришел Арво. Он сел рядом со мной и прошептал:
— Не хотела посторожить, я тебе ничего не дам.
Утром, как только мы проснулись, Арво повел меня в наш маленький детский домик, который Ройне и Арво построили еще до войны с нашим дачником Витькой в щели между нашим и Юунекслан дворами. Там у него стоял чемодан с теплым мужским бельем, колесо от велосипеда и какие-то другие велосипедные части. Он сказал мне, что соберет велосипед — надо только еще раз туда пролезть. Мне он все же дал несколько белых шелковых парашютиков. На таких парашютиках медленно спускались горящие разноцветными огнями ракеты. Ракеты у него тоже были в чемодане. Он перебирал их и тихо повторял:
— Был бы пистолет, пустили бы ракету.
Потом он эти вещи по одной начал приносить домой и каждый раз рассказывают, где он каждую из них нашел. Дядя опять слушал его с той же улыбкой и брал у него вещи.
Ройне делал дела еще страшнее: у него под верандой был склад самых разных снарядов, бомб, мин, гранат, даже ружье было у него там. Он их находил, разбирал и вывинчивал, порох он ссыпал в большие, как бидоны, медные гильзы от зенитных снарядов, а огненно-красные и ядовито-зеленые капсули клал отдельно. В алюминиевой коробке у него было какое-то вещество. Он мне сказал, что это соя, из которой делают соевые конфеты, оно действительно было бежевого цвета. Я попробовала, и, правда, оно оказалось сладковатым на вкус, но как-то странно заскрипело на зубах, и я выплюнула. Ройне засмеялся и сказал, что это динамит, если положить маленький кусочек на камень и ударить другим камнем, то камни разлетятся на кусочки.
Я попросила у него кусочек динамита, и мы с Арво решили расколоть камень, на котором стоял столб в нашей риге. Мы положили динамит на камень и из-за столба трахнули в него булыжником, но никакого взрыва не получилось, наверное, мы не попали в нужное место. Тогда мы взяли снова булыжник и опять из-за столба трахнули прямо по динамиту, сверкнул огонь и поднялся черный клубок вонючего дыма. Взвизгнули осколки, на большом камне образовалась ямка, а столб даже не поцарапало.
Ройне иногда пользовался запасами своего склада. Однажды, когда тетя Лиза отправилась растапливать баню и сунула спичку, в печи раздался грохот, вспыхнуло, дрова и камни полетели в разные стороны, тетя еле спаслась. Дядя Антти схватил веревку и изо всех сил стал стегать Ройне, он согнулся, спрятал лицо руками, но не побежал, не кричал и не плакал, как мы с Арво. У дяди покраснело лицо, вздулись вены на висках, а глаза у него выпучились, как у быка, который бежит за коровой. Он с силой бросил веревку в угол и ушел
в другую комнату. Ройне вышел во двор. Все молчали. Он был отличником в школе, он с дядей делал самую тяжелую работу: пахали, косили сено, возили на тачке навоз в поле, пилили и кололи дрова,
и только по вечерам в воскресенье он мог уходить гулять с мальчишками или сидеть под верандой со своим добром. Мне хотелось, чтобы взрослые узнали про склад, особенно после того, как мой одноклассник Атами Виролайнен взорвался. Говорили, что он кидал гранату, и она взорвалась у него в руке. Но я все же так и не решилась никому сказать о складе, ему опять могло влететь от дяди.
* * *
Картофельные очистки перестали выбрасывать в коровье ведро, каждый вечер бабушка аккуратно выметала золу из большой печки и тонким слоем расстилала их на полу сушиться. Когда сушеной картофельной шелухи набрался целый мешочек, на кухню принесли два больших каменных колеса. Одно колесо положили на другое, на верхнем было круглое отверстие и деревянная ручка, в отверстие бабушка насыпала горсть сушеных очисток и, сев на пол, начала крутить верхний круг за деревянную ручку. Мне тоже захотелось покрутить камни. Бабушка тяжело поднялась с пола, я села, насыпала целое отверстие шелухи и начала крутить. Вначале колесо шло довольно легко, очистки хрустели между камнями, но по мере того как очистки перемалывались в муку, камень становился все тяжелее и тяжелее. Мне пришлось встать на колени и крутить двумя руками.
Я с трудом промолола то, что насыпала в отверстие, потом села на пол тетя Лиза. У нее получалось лучше всех, мука сыпалась быстро вокруг камней, образуя светло-бежевый мягкий круг. Я спросила у бабушки:
— А что, раньше так и мололи муку на хлеб?
Бабушка ответила, что она не помнит, чтобы муку на хлеб мололи на ручных жерновах — на мельницу зерно возили.
— Изредка крупу мололи вручную, да и то давно, в моем детстве. Тогда я еще спросила, где же эти жернова нашли. Бабушка ответила, что они у нас всегда лежали под полом чулана, про них забыли, а теперь вот пришлось отыскать.
Но муки вышло мало. Кто-то из наших деревенских слышал, что у немцев есть хлеб, в который добавлены опилки. Мы тоже решили попробовать испечь хлеб с опилками. Дядя Ашти и Ройне втащили сухой березовый чурбан на кухню, содрали с него бересту и стали пилить. Дедушка для этого дела тщательно развел пилу, опилки вышли белые, совсем не похожие на муку. Бабушка подмешала их в тесто, они торчали из хлеба, застревали в зубах, а у тети Айно получилась какая-то болезнь от этих опилок, она не могла ни сидеть, ни ходить.
Корова наша почти перестала доиться, и бабушка шла в хлев не с подойником, а с кастрюлькой и выцеживала молоко в маленькую баночку для Тойни и Жени. Всю зиму мы ели картошку и кислую капусту. А однажды дядя Антти нашел в чулане бутылку с олифой. Он принес ее на кухню, велел мне начистить несколько картофелин
— Поедим на постном масле жареной картошки, — сказал дядя, потирая раскрасневшиеся от холода руки.
Я села чистить картошку, а он принес дрова, затопил плиту и налил олифу на большую чугунную сковородку. Все вышли из кухни, пришла старая бабушка, открыла форточку и дверь, но картошка получилась настоящая, румяная, жареная. Она плохо пахла и была горькая, но дядя ел ее, и я тоже поела с ним, правда, после еды тошнило, долго казалось, что в комнате пахнет олифой.
Никто не ходил на работу, но все постоянно что-то делали, только мне и Арво было нечего делать, и мы целыми днями бегали на улице. Прибегали домой поесть и снова спрашивали у бабушки или у тети Айно:
— Можно на улицу? Нам всегда отвечали:
— Идите, потише будет.
Однажды, собираясь пойти на улицу, я сняла с печки свои валенки и обнаружила, что подошва оторвалась. Я подошла с валенком в руке к дедушке, он взял его, покрутил своими скрюченными пальцами, покачал головой и сказал:
— Куда ж я пришью тебе подошвы-то, все вокруг оборвано.
В комнате была старая бабушка, она тоже посмотрела на валенок и предложила:
— Давай я подошью твои толстые шерстяные чулки мягкой кожей от твоего портфеля.
В прошлую зиму я каталась на нем с горки, и золотые замки оторвались, правда, бабушка поставила заплаты на места замков и пришила большие черные пуговицы прямо на заплаты. Я отыскала портфель на чердаке и принесла его старой бабушке, вынула из печурки чулки, бабушка сняла мерку с моей подошвы, она пришила кожаные подошвы на толстые шерстяные чулки. Я быстро натянула чулки и выбежала на улицу, но на горке у канавы никого не было, я пошла к Вяйнен Лемпи, она тоже попросила свою маму пришить к чулкам такие же подошвы, Лемпи давно не выходила на улицу, у нее пальто тоже порвалось, и заплат не найти было. В доме у них было холодно, на печке два немецких солдата лежа пиликали на губных гармошках.
Я пошла домой, сняла чулки, сунула их в печурку сушиться, а сама забралась на печку к старой бабушке. Она рассказала, что раньше в подшитых чулках ходили по воскресеньям в церковь. Твоя мама и тетя Айно, когда учились в Гатчине, надевали такие чулки, даже дядя Тойво ходил в чулках в школу, ведь до Гатчины пятнадцать километров. Потом бабушка сказала:
— Ну, вот видишь, все выучились, а в Бога перестали верить, хотя твоя-то мать верила. В последнем письме написала: «Молитесь за меня, может, Бог поможет».
Бабушка еще сказала, что без Бога жить нельзя, а умирать совсем страшно. Безбожники перед смертью часто разума лишаются.
Было уже темно, позвали ужинать, на кухне топилась плита, ее дверца была открыта, чтобы было немного видно. За столом дядя сказал:
— Наконец-то выбрали старосту.
Оказалось, что дядя Антти и дедушка были на собрании, хотя давно уже знали, что выберут Кольку, брата нашего полицейского Пуавальян Антти. Сам Антти был назначен полицейским немцами еще с осени, они ему выдали военную форму и ружье. Дедушка сказал, что могли бы найти кого-нибудь поумнее, но дядя почему-то сердито ответил ему:
— Тебя или меня, что ли? Ты же знаешь, никто, кроме Кольки, не согласился бы, а скоро будет весна и надо делить земли. Староста нужен.
Дедушка ответил: «Что ж тут делить, все возьмут свои старые участки». Дядя начал спорить с дедом, у них часто получались споры. А вообще Колька был и раньше как бы старостой, он помогал своему брату Антти расселять по домам ночлежников. Оба брата были больны туберкулезом, они даже летом носили теплую одежду и кепки на головах.
Староста назначил десятника, десятниками по очереди были все. Они разводили по домам ночлежников, которые почти на каждую ночь приходили из Павловска, Пушкина и из деревень, которые были ближе к фронту. Шли они куда-то в сторону Пскова и Эстонии. Матин Пекко как-то привел к нам на ночь сгорбившуюся, с желтым лицом женщину, она поужинала вместе с нами, поела, как и мы, картошку с кислой капустой, и попросилась спать на печку. Я подставила ей табуретку и помогла туда забраться. Утром она ушла рано, мы все еще спали, но когда я утром вошла в кухню, там пахло уборной, бабушка сказала, что эта несчастная женщина все перепачкала, наверное, она сошла с ума.
— Я все вынесла на улицу, а пахнет, будто и не убирала, — добавила она. Старая бабушка подошла, показала пальцем на печурку:
— Отсюда пахнет.
Она вытащила мой перепачканный подшитый чулок и опустила его в ведро с водой, потом палкой достала перепачканные рукавицы и чулки и тоже утопила их в ведре. Печурку она промыла, открыла форточки и двери, только потом мы сели завтракать. После завтрака я решила поискать себе какие-нибудь другие чулки и выдвинула ящик шкафа откуда ударил мне в нос тот же запах, и я увидела лежащую сверху мою сусликовую шапочку, которую я носила в Ярославле, в нее тоже было наложено. Я ее не носила — в деревне никто не носил шапок. Я выбежала во двор, выкинула ее на навозную кучу и заплакала.
ВЕСНА
Рано по утрам еще можно было бегать в чулках по твердому насту, а днем у стен домов на солнцепеке и на дорожках появлялись лужи. Приходилось сидеть дома, к тому же по нашей деревне прошли громадные немецкие машины с цепями на колесах и превратили улицу в студенистую кашу, так что, если нужно было перебраться на сторону тети Мари, приходилось подкладывать под ноги доски. Проснувшись, я обычно выглядывала из окна. В тот день на улице был густой белый туман. Он двигался, как живой. Дом тети Мари напротив тоже будто шевелился в пару. На тонких блестящих ветках берез в нашем палисаднике висели прозрачные капельки. Я лежала в постели, смотрела из окна и думала: будет теплый день, а на улицу не выйти. Вдруг я вспомнила, что на чердаке, в большой плетеной корзине лежат высокие ботинки, со шнурками, на каблуках. Я видела такие на фотографии, на которой были сфотографированы дядя Антти с его первой женой, мамой Арво. На ней было платье, выше колена, а на ногах точно такие ботинки, может быть, даже те, которые лежат там, в корзине. Я быстро оделась и поднялась на чердак, но ботинки были, как сушеные корки, скрюченные и твердые. Я принесла их на кухню и показала дедушке. Он сказал:
— Ну, вот тебе и ботинки, их надо только смазать дегтем, они будут мягкие, я отрублю каблуки, в них можно будет ходить.
Днем туман рассеялся, стало тепло и солнечно. Я зашнуровала свои ботинки вышла на улицу, но воды было так много, что и в ботинках было не пройти, и я села на ступеньки крыльца. Вдруг на нашей улице появился, разбрызгивая мокрый снег, очень странный человек. Он шел прямо ко мне. Еще издали он прохрипел:
— Где ваша собака?
— Ее немцы пристрелили. Он нетерпеливо гаркнул:
— Ну, где же она?
Я ответила, что куда-то ее положили, чтобы весной, когда растает, похоронить. Он вынул из кармана игрушечные ручные часики и протянул их мне. Рука у него была черная со скрюченными пальцами и длинными черными ногтями. Я испугалась и проговорила:
— Подождите, я спрошу у бабушки.
Я позвала бабушку, она вышла на крыльцо и спросила:
— Зачем тебе дохлая собака?
Он что-то начал говорить про шкуру, что она ему нужна, тогда бабушка махнула за наш двор.
Уходя, бабушка велела мне тоже идти домой. Человек хотел улыбнуться, но у него вместо щек были ямы, и у него получился оскал, как у обезьяны. Он снова протянул мне часы, стало неловко, пришлось взять. Я сунула часики в карман и побежала за бабушкой.
На кухне бабушка попросила дядю Атти пойти посмотреть, что этот сумасшедший собирается сделать с собакой. Но дядя куда-то торопился, махнул рукой и ушел. А бабушка причитала: «Господи, от голода сходят с ума… что творится с людьми, что же будет?»
Был субботний день, тетя Лиза отправилась растапливать баню, но тут же вернулась со словами:
— Это черт знает что, баню теперь скоро не отмоешь. Не надо было говорить, где эта дохлая собака. Он разрезал ее на куски, под банным котлом развел огонь и бросает куски собачатины в кипяток. Нам не придется сегодня помыться.
Человек этот переночевал в теплой бане, а, уходя, сложил в свой мешок куски вареной собачатины и подошел к нашему крыльцу, но войти не решился. Бабушка вынесла ему несколько вареных картофелин. Он пробормотал что-то, но бабушка поняла только одно слово: «Ленинград». А дедушка сказал, что как только увидел его, понял, что он выбрался из Питера. У нас в деревне говорили про голод в Ленинграде, говорили, что там даже появились людоеды.
* * *
В обоих концах нашей деревни жило по семье, которые у нас считались не совсем нормальными. Теперь первыми оказались без еды обе эти семьи. Вначале они ходили по соседям, но постепенно люди перестали их впускать, они начали пухнуть от голода. Но нам неожиданно повезло. В деревне остановилась испанская «Голубая дивизия», они были веселые, кудрявые, черноволосые. В деревне стало шумно, они громко разговаривали, размахивая руками, постоянно бегали, будто куда-то торопились. В первый же вечер они сварили громадный котел мясного супа для всей деревни. Мы выстроились к полевой кухне в очередь с ведрами, а солдаты стояли и смотрели на нас. Повар, наливавший суп большой железной поварешкой, спрашивал у каждого, сколько человек
в семье. Надо было показать на пальцах. Нам с Ройне он налил целое ведро — мы его несли аккуратно, чтобы не расплескать. А вечером они устроили танцы в бывшем правлении колхоза, но девушек на всех не хватило, и они танцевали друг с другом, а некоторые смешно выплясывали со своими ружьями. Мы, маленькие девчонки, толпились на лестнице, но пришел Танелиян Саку и приказал идти домой.
Утро следующего дня было теплое, испанцы сидели у дороги на траве и пели «Катюшу» — пели они очень красиво. Я немножечко послушала и решила покататься на своем подростковом велосипеде по тропинке, которая шла возле канавки. Велосипед был очень старый, его купила старшая тетя Айно для Ройне, когда он жил с ней в Гатчине. Ройне несколько раз разбирал его, поменял какие-то части, на нем можно было кататься. Ко мне подошел молодой солдат и попросил прокатиться. Он сел на седло, его колени доставали до руля, но педали начали снова прокручиваться, он смешно шел по земле, сидя на седле, потом все же велосипед поехал.
ЛЕТО
Испанцы давно ушли на фронт. Высохли поля, я с девочками начала ходить искать в полях прошлогоднюю картошку, с нее легко слезала тонкая шелуха, бабушка делала из этой почерневшей картошки крахмал, в него она добавляла отжатый щавель и муку из сушеных очисток. Лепешки как-то испеклись, но были очень кислые и вязли в зубах. Все в наших деревнях начали собирать щавель. Его на лугах становилось все меньше и меньше. Мы, девочки, старались уйти куда-нибудь подальше, но там начинались луга других деревень, у них были свои собиральщики щавеля. Говорили, что в Ковшове поселился немецкий офицер, который ездит по лугам на лошади и всех, кто сидит на лугу и собирает щавель, стегает плеткой, он считал, что есть щавель вредно. Когда я про этого офицера рассказала дома, тетя
и дядя рассмеялись и спросили, не я ли это выдумала, чтобы не ходить за щавелем. Мне стало обидно, нам действительно рассказали про этого офицера ковшовские женщины. В тот день мы собирали щавель на ковшовском берегу. Маттилан Клапе рассказывала про Юуакон Анни, что она сделала аборт женщине из деревни Суапру, и та умерла.
— Hullu herra!21 — вдруг закричала Вяйнен Айно.
К нам на лошади подскакал офицер, вытащил револьвер, начал заряжать его; он как-то выронил пулю и крикнул мне, чтобы я ее нашла в траве. Девочки в это время бросились в реку и начали уходить на нашу сторону, а я встала перед ним и скала: «Nicht!», он начал засовывать свой револьвер в кобуру, я тоже бросилась в речку, офицер вытащил плетку, но я была уже в реке. Он сидел на своем коне на берегу и громко хохотал. Может, он действительно был ненормальный.
По дороге домой на горизонте мы увидели клубы темно-синих туч, это всех нас обрадовало, завтра не надо будет идти за щавелем.
Утром моросил мелкий дождь, казалось, уже поздно. Значит, меня не пошлют в поле, решила я, раз не разбудили. Я вышла в кухню, села завтракать, был девятый час, вошла Танелиан Хильда, она сказала, что мама послала ее за щавелем. Хильда начала уговаривать меня пойти с ней. Я согласилась, ей одной было бы совсем плохо в поле в дождь. Бабушка накинула мне на плечи свой клетчатый плед. Мы решили пойти к лесу. Иногда в канавах, под кустами, на опушке можно было найти длинные кусты мягкого сочного щавеля, и мы отправились туда, вдруг повезет! Трава и кусты были мокрыми, с множества маленьких чашечек листьев лилась холодная вода, у темного леса было жутковато. Мы нашли на дне неглубокой канавки в кустах много длинных пучков щавеля. Он почти не был виден сверху. Тяжелая, мокрая шерстяная шаль сползла с плеч. Я тронула рукой ветки, чтобы стряхнуть воду с листьев, начала забираться вовнутрь куста, вода полилась за шиворот и холодной струей поползла по спине. Я начала быстро хватать длинные бледные листья щавеля. Вдруг моя нога наткнулась на что-то твердое, я нагнулась — на дне канавки лежала солдатская каска с красной звездой. В это время Хильда вскрикнула. У ее ног лежал череп, лохмотья шинели и кости. Мы бросились бежать, теперь нам показалось, что под кустом сильно пахло.
Еще с весны начались заразные болезни. Старая бабушка говорила, это оттого, что мертвецов много не захоронено. От брюшного тифа умер отец Лемпи Вирки. Он так опух, что когда его положили в гроб, крышка не закрылась, так его и повезли на кладбище в незаколоченном гробу.
Умерла наша маленькая Тойни.
В субботу утром к нам пришли несколько старух, они пели и молились у гробика, а Юуонеколан Катри скрестила пальцы и куда-то вверх проговорила:
— Хорошо, когда умирает такое невинное, безгрешное существо. Бог таких к себе берет…
Потом все вместе запели:
Maa taimi olen sun tarhassaas ja varteen taivaasta luotu…22
Дядя взял у Танелиян Саку лошадь. Мы рано утром поехали на кладбище в Корбино. Гробик поставили на телегу, а мы сели вокруг на сено. В Корбино была наша маленькая деревянная церковь, за церковью было кладбище. Какой-то мой прадед купил для нас кусочек земли, там были похоронены наши родственники, которые жили раньше, до нас. Гробик с Тойне поставили в церковь, там уже стояло несколько больших и маленьких гробов, люди сидели по рядам и пели. Священник говорил: «Все, кто умер в невинном возрасте, будут в раю», а потом дядя Антти взял гроб на руки, как брал когда-то маленькую Тойни, и понес к вырытой могиле. Гробик на веревках опустили на дно могилы, подошел священник, он опять говорил о том, что лучше всего умирать в детстве, а потом бросил первые комки земли, они глухо стукнули о крышку гроба. Насыпали могилу Тойни, мы постояли у маленького холмика в тени большого клена.
Под этим кленом была похоронена такая же маленькая девочка — ее сестричка, а клен посадил бабушкин отец, могила которого теперь оказалась под корнями дерева. Мы медленно пошли к телеге, бабушка достала из мешочка вареную в мундире картошку, соль, лепешки из щавеля, мы поели. Я села сзади и смотрела, как клубится пыль на дороге, потом начали закрываться глаза, я положила голову бабушке на колени и задремала.
* * *
Разделили колхозную землю, всем досталось много земли, и все старались свою землю вспахать, а лошадей в деревне было всего две, да и то они появились откуда-то недавно: одна у нашего старосты, а другая у Танелиян Саку. Лошадь у Саку была большая, темно-красного цвета и вся блестела. Он привез ее откуда-то ночью, а утром она паслась на берегу Хуан-канавы, все ходили смотреть ее, спрашивали Саку, сколько ей лет. Говорили, что такой большой лошади надо много корма. Но у нас, как у всех остальных, не было лошади, и в плуг впрягались сами: обе тети, Ройне, дядя Антти и даже младшая бабушка, а дедушка пахал. Я собирала щавель около нашего поля и видела, как они совсем согнувшись, тащат плуг. У них были красные лица, а на шеях вздувались синие вены. Тетю Айно начало тошнить от этой работы, я слышала, как дядя Антти сказал однажды, что вообще у нас всего два полноценных работника — он и его жена, тетя Лиза, а все остальные — помощники и иждивенцы. От лямок, которыми они тащили плуг, у них были синяки, и вообще они еле-еле добирались до дома от такой работы. Когда так вспахали кусок земли, дядя Антти с дедушкой засеяли его пшеницей. Оказалось, что зимой дядя привез рожь и пшеницу из Пскова, зерно не смололи, а сберегли, чтобы засеять землю.
К дяде часто стал заходить Танелиян Саку, они тихо говорили о каких-то лошадях. Вдруг дядя куда-то исчез. Бабушка очень боялась за него, охала и говорила, что в такое время он задумал опасное дело, но через несколько дней дядя Антти вернулся верхом на небольшой лохматой бежевой лошади. Дядя был очень усталый и ушел спать, а дедушка накосил лошади у канавы травы и принес из колодца холодной воды. Вечером дедушка впряг лошадь в телегу, поехал на бывший колхозный двор и привез оттуда еще один плуг и борону.
Как только кончились полевые работы, я с дедушкой стала ездить на лошади в Вырицу. У деда на возу обычно было немного картошки, а я с вечера нарезала зеленый лук, связывала его небольшими пучками, укладывала сверху на корзину щавеля, и мы рано по воскресеньям выезжали на базар. На базаре всегда было много народа, мы отыскивали место для лошади, прямо с телеги продавали свой товар. В тот первый раз мы продали все довольно быстро, даже щавель продался, потом дедушка взял деньги и ушел куда-то, оставив меня сидеть на телеге стеречь лошадь. Вернулся он с мешком, в котором лежали две твердые буханки немецкого сухого хлеба.
Поспела брусника, ее надо было собрать много и замочить в бочке на зиму. За брусникой ходили с большой корзиной и заплечным мешком с лямками. Выходили рано, а возвращались из леса, когда тени вытягивались величиной с большое дерево. Чтобы узнать точно, который час, мы отмечали на лесных полянках длину тени и шагами измеряли ее. Как-то вечером тетя Айно сказала, что завтра в лес не пойдем, а будем стирать, погода сейчас стоит хорошая, можно будет развести костер у речки и кипятить белье в щелоке. Вечером белье замочили в воде, которую старая бабушка приготовила. В горячую воду она положила много золы, перемешала ее, ковшиком сняла сверху угли, дала отстояться и медленно, чтобы зола не поднялась, вылила щелок на белье. Утром на тачке мы увезли мокрое белье к реке и там кипятили его, а после тетя с бабушкой колотили его вальками на мостике. Большие вещи я полоскала, стоя выше колена в речке.
На ковшовской стороне мыла посуду моя одноклассница Хилья Куха, а рядом с ней сидела кошка. Я позвала Хилью половить наволочкой маленьких рыбешек. Она оставила свою посуду на берегу, подоткнула юбку под кушак и начала гнать рыбешек из тины, а я тянула тяжелую наволочку ей навстречу. Кошечка ждала каждого малька, сидя на берегу, следя за нами, но скоро тетя и бабушка кончили колотить белье, сложили его в две большие корзины, мы повезли чистое белье обратно домой. После обеда тетя Айно сказала, что до вечера еще много времени, и мы успеем сходить за ягодами в наш лес.
Мы пошли к лесу по тропинке вдоль Хуан-канавы. По дороге тетя говорила, что на зиму, может быть, удастся открыть школу, учить будут обе тети и наша соседка — дочь бабушкиного двоюродного брата — Юуонеколан Оля. Я обрадовалась, но потом подумала: мне, наверное, будет не очень хорошо в такой школе, где учителями будут мои родственники.
Ягод в нашем лесу было мало, мы перебирались с места на место.
Я нашла кусок советской газеты, здесь, на бугорке кто-то только что сидел, брусничные ветки были примяты к земле. Тетя взяла газету и начала читать, вдруг мужской голос спросил:
— Ну что, интересно? Мы обе вздрогнули.
Трое военных лежали, подняв головы с земли. Один из них сказал:
— Не бойтесь, присядьте к нам.
Мы сели на бугорок под сосной. Они, наверное, заблудились, потому что стали расспрашивать, что это за дорога здесь рядом и как называются деревни и в какой стороне Вырица. Тетя начала объяснять им, что эта дорога идет на Сусанине. Вдруг мы увидели, что недалеко по дороге идет немецкий обоз, военные сползли с бугорка. Один немец, привстав на возу, начал рассматривать нас в бинокль. Мы страшно испугались, я заметила, как лежащий недалеко от меня военный вытащил пистолет, но немец, видимо, рассматривал только нас и не увидел лежавших рядом русских. Я боялась, что кто-нибудь из немцев соскочит с воза и подойдет к нам за ягодами. Я подняла корзину и пошла к дороге. Но обоз скрылся из виду, русские, все трое, снова сели, один из них спросил:
— Ну, страшно?
Тетя кивнула и спросила:
— А что, если бы они подошли?
Ни один из них не ответил, а продолжали спрашивать про дороги и есть ли немцы в нашей деревне. Тетя объяснила им все про дороги и сказала что сейчас у нас немцев нет. Тогда они спросили, есть ли в соседних деревнях и сколько. Тетя сказала, что, конечно, есть,
и обычно они селятся по три-четыре человека в доме. Один из них сообщил, что они идут к себе домой и не хотят попасть в плен, поэтому они все это спрашивают, потом они все встали в полный рост и пошли на сусанинскую дорогу, а мы больше не могли собирать ягоды и пошли домой. Тетя по дороге говорила будто сама с собой: «А вдруг это все подстроил полицейский Антти, но у них была советская газета… Он знал, что дядя Леша был в Красной армии, а теперь надо открыть школу, он может, и решил меня проверить». Сразу, как мы пришли домой, тетя рассказала все дяде Антти, дядя говорил ей, что у нее еще не прошел перепуг от всех арестов и подозрений.
Но тетя ответила:
— Кажется, эти не лучше тех. Может, через часик пойти и сказать Антти, они ведь все равно уже ушли?
Дядя ответил:
— Как хочешь.
Тетя сходила к Антти, и он один с ружьем побежал в лес. Мы услышали, как он сделал несколько выстрелов на опушке и вернулся по той же тропинке вдоль Хуан-канавы. Он прошел мимо нашего дома, не взглянув в наши окна.
ПЕРВЫЙ РЖАНОЙ ХЛЕБ
Обе тети и Юуонекслан Ольга уехали на велосипедах в Гатчину на педагогическую конференцию. Вернулись они на следующий день к вечеру и рассказали, что у нас откроются финские школы, а в Гатчине будет даже гимназия, куда можно отправить Ройне. Учителям обещали небольшие пайки продуктов. Тети собрали родительское собрание в здании бывшей казармы, которое было на опушке ковшовского леса, в доме же, где была раньше наша школа, жили немцы. Учиться мы начали в казарме. Мы сидели на длинных скамейках, которые сколотили из досок родители, в окнах не было стекол, но решили заниматься, пока тепло, здесь. Школу открыли в конце августа. Вначале учителя просто читали нам рассказы из финских книжек, мы пели финские песни, особенно нам нравилась песня «Honkain keskelec mwkini seisoo»23. Раньше мальчишки никогда не пели, а только баловались и срывали урок пения. Теперь они сидели тихо, но петь им было как-то неловко; им казалось — не мальчишечье это дело петь песни, как старухи на собраниях, даже когда кто-нибудь и начинал тихонько подпевать, оглядывался — не видели ли другие. Наш Арво первый начал петь вместе с нами, его дразнили, он все равно не стеснялся и пел вместе с девочками, он просто очень любил петь.
Немцы на время ушли из наших деревень, родители устроили ремонт и уборку школы, вытащили из сарая парты. На многих партах были вырезаны плохие слова, а краски не было, чтобы закрасить. Родителям пришлось соскабливать и срезать эти места в партах. Классов было четыре, а учителей трое. Младшая тетя Айно взяла два класса — второй и четвертый, а старшая — первый класс, и еще она захотела стать заведующей в нашей школе. Я попала к Ольге Купри в третий класс и была рада — я боялась, что попаду к старшей тете.
Было трудно сидеть тихо на уроках, хотелось спать. По-фински никто не умел ни читать, ни писать. Тети и Ольга собирались у нас дома, обсуждали, как нас учить, когда нет бумаги и учебников и вообще ничего нет.
Уроков нам не задавали, все ребята после школы шли работать в поле или отправлялись в лес за ягодами и грибами. За грибами любили ходить все. Настоящие грибники — такие, как мой дедушка, уходили в лес рано утром, когда было еще темно. Но дед, после того как его контузило, уже не ходил в лес, да и грибы-то теперь были нужны только для себя, их солили, сушили и мариновали на зиму. Может, дедушка и мог бы пойти еще за грибами, но для него теперь стало неинтересно.
Мы ходили в лес после школы почти каждый день, а в воскресенье выходили рано утром, когда трава была покрыта белым инеем. Идти приходилось очень быстро, мерзли ноги. А в лесу было чуть теплее, и инея в глубине леса не было, но ноги были красные, как у женщин руки, когда они зимой полоскали белье в проруби, их можно было согреть, если пописать в мох и встать на это место, но это совсем ненадолго, потом еще больше мерзли.
В октябре земля замерзла, в лес перестали ходить, но у взрослых было много работы, они сушили в риге сжатую рожь, пшеницу и овес. Молотили вручную цепами, положив снопы на пол риги колосками вместе, а сами становились в круг и красиво крутили палки, к концу которых на цепи были прикреплены деревянные, как длинный огурец, колотушки. Этими колотушками выколачивали зерно из высушенных в печке риги снопов, а колхозные машины, молотилки и веялки стояли сломанные, ржавели рядом в сараях.
Первое зерно мы смололи на ручных жерновах. Бабушка отмочила засохшую кадку и замесила хлеб. Кадку поставила с тестом на ночь на печку, а утром вымесила тесто руками и сделала большие круглые караваи, которые она большой деревянной лопатой ловко забрасывала в печку. Мы никак не могли дождаться, когда они испекутся — просили бабушку приоткрыть заслон и заглянуть в печь, но она ответила нам: «Malttaa se koyhaki keittaa, vaikei valva jahyttaa»24.
Наконец дождались, бабушка вытащила хлебы и положила их остывать под полотенце, мы еле упросили вынести один хлеб стынуть в чулан. Бабушка принесла большой глиняный горшок холодного молока, перемешала его и налила нам всем по кружке и наконец положила теплый хлеб на стол. Разрезал его дядя Антти и дал всем по большому ломтю, верхняя корка была румяная, тонкая и хрустела на зубах, а нижняя толстая, потверже и мучнистая. Я впервые в жизни съела ржаной хлеб, который испекли сами в печке.
В деревне было тихо. Уже давно ни у нас, ни в Ковшове не было немцев. Выпал первый снег — белый и легкий, как пена, которая получалась в подойнике, когда бабушка доила корову. Наши деревенские мужчины впрягли лошадей в сани и начали ездить в лес за дровами.
Зажужжали моторы машин, опять нашу улицу колеса и гусеницы размолотили в черное месиво, всюду была слышна громкая отрывистая немецкая речь. Но нам в этот раз повезло, в нашем дворе расположилась кухня, у нас стали жить повара. В первый же день они предложили нам чистить картошку, за это они обещали давать еду: мясной суп и кашу. Один из поваров оказался русским и сказал, что очистки и пищевые отходы останутся для нашего скота. У нас были три курицы, и удалось скопить немного яиц, которые теперь обменяли у поваров на сахар. Бабушка стала печь по воскресеньям сладкие брусничные пироги.
НАШИ ДЕРЕВЕНСКИЕ СТАРУХИ
Старухи начали хлопотать об открытии воскресной школы. Мою младшую бабушку выбрали учительницей. В этой воскресной школе мы начали учить наизусть катехизис, читали по бабушкиным книжкам и пели псалмы, но мальчишки не хотели ходить к старухам по воскресеньям, родители тащили их туда насильно.
Старухи и до войны тихонько собирались друг у друга по воскресеньям. А теперь они устраивали свои собрания открыто. Обычно одна из них читала из старой пожелтевшей книжки, остальные слушали.
У всех на головах были белые платочки в мелкий черный или синий горошек, кофточки с мелкими пуговками до самого горла и длинные в сборку юбки, которые были сшиты из темного сатина, переднички у них были с нашитыми на них кантиками из темных лент, в руках — беленькие носовые платочки, которыми они вытирали носы и глаза.
Было солнечное воскресное утро, я сидела на подоконнике и смотрела, как старухи в своих темных одеждах шли к нам на воскресное собрание. Вдруг самолет спустился низко над нашей деревенской улицей и пустил пыльную пулеметную строчку на дорогу перед нашим домом. Старухи бросились в канавки, я слетела с подоконника на пол и закрыла голову руками, но было тихо, и старухи с бледными перепуганными лицами начали входить по одной, приглаживая разлетевшиеся юбки. Они долго не могли начать петь, а все вместе говорили, как страшно свистели пули совсем около них, а дядя Антти сказал им, что это был советский самолет и летчик подумал, что это эсэсовцы, они ведь тоже ходят в черных одеждах. Старухи молча раскрыли свои книжки и начали петь. В этот раз они пели, читали, говорили громче и плакали больше обычного, но когда они ушли, старая бабушка проворчала:
— У этих Юуонеколан Катри и Танельян Хелены всегда слезы наготове, горя-то никакого — подумаешь, испугались.
* * *
Повара дали нам керосин. Картошку чистили по вечерам, собравшись всей семьей у громадного котла с водой, куда мы бросали картофелины. Окна надо было завесить одеялами; патруль ходил по деревне, и, если получалась щель, он начинал бросать комки снега в окна или входил в дом, показывал, где щель. Я и Арво ложились теперь спать вместе со взрослыми. Бабушка велела нам перед сном прочитать «Отче наш» и еще она сказала, чтобы мы молились за маму, она опять повторила, что маме никто, кроме Бога, не поможет. Я стала молиться каждый вечер, просила Бога помочь маме, чтобы моя мама дожила до конца войны и чтобы мы потом могли жить все вместе, и ей не надо было больше прятаться и уезжать от нас. Мне даже начало казаться, что Бог меня слышит, я стала видеть маму во сне. Часто повторялся один и тот же сон, который я видела давно, будто она сидит на синем обшарпанном табурете в тюремной камере, стены которой были серые и сырые, а маленькое окошко с ржавыми толстыми решетками было высоко под потолком, и будто я входила к ней с солнечной улицы. Она не поворачивала ко мне головы и не говорила ни слова, я начинала кричать, бабушка просыпалась, мы вместе плакали и молились. Потом бабушка меня гладила, успокаивала, я снова засыпала.
ТРУДНОВОСПИТУЕМАЯ
Тети решили подготовить к Новому году концерт и позвать родителей на елку. С моей учительницей Ольгой Купри мы разучили несколько хороводов. С тетями на уроках пения мы подготовили финские песни. Я должна была выучить и прочесть стихотворение. Елку решили устроить не в школе, а в казарме, там был большой зал. Немцы отремонтировали и вставили стекла в здание казармы. Они устраивали там концерты и богослужения. Та часть, которая отремонтировала казарму, ушла на фронт, а новая еще не пришла.
В зале была построена сцена, рядами стояли длинные скамейки, в двух углах около сцены были поставлены круглые печки, которые мы натопили, помыли полы и устроили репетицию.
Перед каникулами на последнем уроке физкультуры у меня получилась неприятность. Я стояла на горке и собиралась скатиться. Большой Антти снизу крикнул:
— Слабо спрыгнуть с трамплина?!
Кто-то внизу громко захохотал. Ко мне подбежала Ольга, схватила за лыжную палку и закричала:
— Я запрещаю!
Но я уже не могла остановиться. Лыжи стукнулись о землю, я удержалась на ногах и с разгону въехала на другой, низкий, берег речки. Ребята там, на высоком берегу, кричали, махали руками.
Я поднялась обратно на горку, у моей учительницы было сердитое лицо. Она схватила меня за руку.
— Я скажу тетям.
Я вырвалась и крикнула:
— Ну и жалуйтесь! — и снова спрыгнула с трамплина.
Вечером обе тети сидели в другой половине дома и тихо разговаривали. Я почувствовала, что они там решают, как наказать меня.
Я приоткрыла дверь, старшая тетя ледяным голосом проговорила:
— Выйди, мы позовем тебя.
В таких случаях она обычно сидела прямо на стуле, кончик носка ее ноги шевелился, как конец хвоста только что убитой змеи.
У младшей тети выступили на лице красные пятна. Они, наверное, уже решили, как меня наказать, позвали они меня почти сразу же.
Я вошла и села под столик швейной машины и начала качаться на ножке — это, видимо, совсем рассердило теть, они начали кричать, чтобы я перестала качаться и вообще, чтобы я вылезла из-под столика. Качаться я и так уже перестала, а вылезти из-под машины не могла. Тогда старшая тетя приказала младшей:
— Вытащи ты ее оттуда.
Старшая всегда в таких случаях приказывала, но младшая не двинулась с места, тогда она наклонилась ко мне:
— Мирья, я обменяла в Сусанине на картошку тебе финские сани и хотела их подарить тебе на день рождения, но теперь я передумала и подарю их Арво. А я взяла и ляпнула:
— Я тоже передумала и не пойду на елку, не буду выступать. Тети долго молчали, у старшей чуть быстрее задвигался носок, младшая еще больше покраснела и, растягивая слова, проговорила:
— Ты сама себя наказываешь.
В утро праздника бабушка уговаривала меня не быть такой упрямой, я ответила ей, что тети упрямее. Бабушка молча заплела мне косички, привязала на кончики два тряпочных бантика, принесла мое пальто и сказала, чтобы я сейчас же пошла на праздник, что же будут думать родители других детей об учителях, если они не справляются со своим ребенком. Я обещала пойти, но не выступать.
Я вошла в зал и хотела сесть так, чтобы меня никто не заметил, но тут же ко мне подсела моя учительница и сказала:
— Ты же умная девочка и понимаешь, что ты не права, почему ты еще сердишься, идем скорее на сцену.
Но я начала отказываться хотелось плакать. Нас увидела старшая тетя, я выдернула руку из Ольгиной руки. Тетя отозвала ее, а я пересела поближе к печке, взяла кочергу и начала колотить ею по головешкам. Потом я снова села на скамейку, но ко мне подсела какая-то ковшовская женщина, она тоже начала спрашивать, почему я не выступаю, я пожала плечами и сказала: «Так». Она, наверное, не знала, что сказать, и замолчала. Домой я прибежала первая. Бабушка чистила картошку на ужин. Я подсела к ней и тоже начала чистить картошку. Весь вечер никто со мной не разговаривал, я и сама не хотела говорить, но мне было очень плохо. Когда я с бабушкой легла спать, она погладила меня по голове и проговорила:
— Почему же ты такая упрямая?
Я заплакала. Бабушка начала уговаривать меня завтра попросить прощения у теть. Я перестала плакать и сказала:
— Я же говорила тебе, что они упрямее меня.
Бабушка отвернулась к стенке. Я слышала, как она просила Бога смягчить мой характер. Я обняла ее и заснула.
Вдруг раздалось страшное громыхание, казалось, телега с бидонами едет по булыжнику. Дом сильно качнулся, где-то близко раздался взрыв, потом опять засвистело, загромыхало, и опять взрыв. Дядя Антти вышел на улицу, а вернувшись, сообщил, что четыре бомбы упали за ригами, никого не убило.
Утром, как только рассвело, все пошли посмотреть на воронки. Было морозно, с ковшовской стороны край неба был ярко-оранжевым,
а у нашего леса в побелевшем небе еще чуть-чуть виднелись звезды. Глубокие черные воронки от бомб на сверкающем белом снегу казались большими рваными ранами. Земля была далеко разбрызгана. Все повторяли: «Хорошо, что не попал в дома» и еще говорили, что надо обязательно всем завешивать окна не только, когда стоят немцы в деревне и заставляют маскироваться, а всем необходимо делать это каждый вечер.
Казалось, что тетя с Ройне куда-то собираются, но мне никто ничего не говорил, это все потому, что я девчонка, а тетя и Ройне считают всех девочек слишком любопытными и сплетницами. Но я все равно увидела, что в один мешок бабушка положила несколько маленьких круглых хлебов, а днем они набрали в подвале два мешка картошки и оставили их в коридор. Когда мы сели обедать, бабушка, как всегда, выкатила на катке ухватом большой черный чугун щей и вынула глиняный горшок румяной испекшейся картошки. Арво спросил у нее:
— Почему ты никогда не варишь пшеничной каши?
Бабушка ответила, что зерно надо беречь, что будем есть весной и летом?
Но дядя Антти перебил ее:
— Что ты раньше времени пугаешь. Вот они наменяют вещей, — он указал головой на тетю и Ройне, — а я поеду опять к скобарям и поменяю их на зерно. Все будет в порядке.
На следующее утро обе тети Айно и Ройне отправились куда-то с санками. Их не было три дня, вернулись они поздно вечером, замерзшие, с красными лицами и скрюченными пальцами. Они были голодные и усталые и ничего не стали рассказывать, а поужинав, ушли спать. Их санки с мешками стояли о дворе. Я вышла во двор, пощупала мешки — там было что-то мягкое. Бабушка отвязала мешки от санок и кудато спрятала их. А утром, когда Ройне проснулся, он сам рассказал, что они ходили пешком в Павловск менять картошку на хлеб и вещи.
— Эти вещи потом дядя Антти повезет менять на муку, — сказал Ройне.
Днем за мной забежали девочки, и мы решили залить горку на берегу Хуан-канавы, надо было очень много воды, чтобы получилась ледяная горка. Мы проработали долго, поднялся большой круглый месяц, наша горка заблестела темно-зеленым блеском. Когда проходили по мосту канавы, снег визжал под ногами, будто там мышек давили. Катались с горки мы на фанерках и дощечках, но они выскальзывали из-под меня, и донизу я доезжала так, без всего. Когда я пришла домой, у меня на пальто сзади была ледяная корка, а юбка и даже штаны были мокрые. В передней у нас было темно. Я спрятала пальто за дверь и побежала за стол. Тетя Айно как раз кончила толочь картофельное пюре, все сидели с ложками наготове. Я села рядом с Арво. Он громко зашипел:
— Отодвинься! Мокрая лягуха!
Бабушка ставила таз с пюре на стол и услышала. Она протянула руку прямо к моей мокрой юбке, начала ругаться, послала меня переодеваться. Мне и самой было не очень-то приятно, зубы стучали. Но я боялась — забудут налить молока и пюре кончится.
Тетя Айно велела мне после ужина идти в постель. Я слышала, как бабушка прошла по коридору в маленькую комнату, я побежала за ней. Бабушка стояла, приложив одеяло к круглой печке. Я быстро легла, она поцеловала меня, накрыла теплым одеялом. Вошла младшая тетя, бабушка тихо разговаривала с ней, я начала прислушиваться, но как-то ничего не понимала. Они что-то говорили про старшую тетю, про какую-то женщину и ее корову, они почему-то жалели эту женщину, и я слышала, как тетя сказала:
— Это опять как с Аликом. Я вспомнила Алика.
АЛИК
Перед войной старшая тетя купила комнату в Гатчине, в двухэтажном деревянном доме, рядом с ней поселилась семья учителя, который тоже купил комнату у тех же хозяев. Сами хозяева занимали в этом же доме второй этаж. Перед началом войны умерла жена учителя. Он остался один с семилетним сыном Аликом, но его взяли на войну. Уходя на фронт, он попросил тетю и хозяйку дома посмотреть за сыном, наверное, больше ему некого было просить. Тетя почти сразу уехала в Виркино, и Алик остался. У хозяйки были две красивые дочки и сын Митька. Дочки жили у немцев в Гатчинском дворце, а мать с сыном и с Аликом жила в доме, но хозяйка хотела, чтобы весь дом был ее, и поэтому она велела тете забрать вещи. Тетя упаковала все, что там у нее еще оставалось, поднялась к хозяйке, чтобы отдать ключи. Та предложила ей чаю и сама отправилась на кухню. Вдруг задвигалась скатерть стола, из-под тяжелой ковровой скатерти выглянул Алик. Тетя спросила:
— Ты что там делаешь?
— Я живу здесь. Вошла хозяйка.
Все то время, пока тетя разговаривала с хозяйкой, Алик так и просидел тихо под столом. Тетя заметила, как хозяйка бросила ему корку немецкого хлеба. Из гимназии пришел хозяйский сын Митька, швырнул портфель и сел за стол, он с силой лягнул Алика и крикнул:
— Эй ты, Бобик, пошел вон!
Алик выбежал, согнувшись, как затравленный звереныш.
Тетя попросила хозяйку отдать ей Алика. В тот же день она забрала его вещи, уложила их на санки, повезла в Виркино. На следующий день пришла младшая тетя Айно к старшей, они вместе расспрашивали у Алика, как он жил в Гатчине. Но он боялся рассказывать. Тогда старшая тетя сняла с него рубашку, все его тело было в огромных кровоподтеках и ссадинах. Алик прожил у тети несколько недель, но с ним было трудно, он не хотел разговаривать, не хотел выйти на улицу, он стал бояться старую бабушку и вообще был какой-то дикий. Младшая тетя говорила, что должно пройти время, он забудет все, что было, и будет нормальным ребенком, особенно если он научится понимать финский язык и пойдет в школу. Но старшая тетя пошла в Гатчину и устроила Алика в немецкий приют, а все его имущество осталось у нее. Тетя никогда ни разу не навестила Алика и никогда не говорила о нем. После у нас рассказывали, будто все дети там умерли с голоду и от всяких болезней. И еще говорили, будто немцы взорвали весь приют вместе с детьми.
ПОРТРЕТЫ, ЛЮДИ И КАРТИНКИ
Я проснулась от шума моторов и лязга цепей. По деревне опять шли немецкие грузовики. Я хотела выглянуть в окно, но оконное стекло мороз разрисовал пушистыми белыми ветками. Я поскребла ногтем, начала дуть, получилось маленькое круглое окошечко. Пока я скребла и дула, шум немножечко удалился. За окном я увидела такие же, как рисунки на стекле, пушистые, со сверкающими, колючими кристалликами, ветки берез. В комнате было холодно. Я босиком добежала до печки, сунула ноги в теплые валенки, схватила в охапку одежду, накинула на плечи плед и перебежала через морозный коридор на кухню. Было всего лишь половина седьмого, в школу было еще рано, и я забралась погреться на большую печку. Бабушка испекла мне большую лепешку, дала кружку парного молока и запела, я начала подтягивать за ней:
Maa taimi olen sun tarhassaas ja varteen taivaasta luotu25.
Пришла тетя Айно и сказала:
— Не хватит ли распевать, идем в школу.
Я оделась, побежала за девочками, и мы вместе пошли в Ковшово. Там шумели машины, всюду были слышны громкие голоса немцев, а у нас в школе прозвенел звонок, и начались уроки. Вдруг среди урока к нам в класс вошел немецкий офицер, на нем была черная форма эсэсовца, в руке у него был большой портрет Гитлера. Над доской у нас был крюк, на котором до войны висел портрет Сталина. Офицер взял табурет у нашей учительницы Ольги, повесил портрет на тот же крюк и ушел, не сказав ни слова. Но портрета Сталина я не замечала, он всегда был, не помню, чтобы я его когда-нибудь рассматривала.
Я не заметила, когда его там на крюке не стало, и, если бы его сейчас кто-нибудь ночью снова повесил, может, никто бы этого и не заметил. Гитлера я видела только на карикатурах, на плакатах, которые в начале войны вывешивали на стене правления колхоза, но сейчас, когда я стала приглядываться к его лицу, мне показалось, что он очень похож на те плакаты, особенно если чуть удлинить и еще немного заострить челку, вытянуть нос и сделать чуть провалившимися щеки…
Когда я вернулась из школы, у нас за столом сидела очень худая старая женщина и разговаривала с бабушкой, когда я вошла, ее лицо покрылось радостными морщинками. Она смотрела так, как будто узнала меня, а потом спросила:
— Неужели ты меня не узнаешь?
Голос ее мне показался знакомым, но я так и не вспомнила. Бабушка сказала, что это тетя Соня из Нуавести. Я вспомнила, что тетя Соня была уборщицей у нас в школе, приносила воду на коромысле к нам на кухню, помогала маме кормить теленка и поросенка, доила корову, когда мамы не было дома. Тетя Соня рассказала, что наша школа сгорела, и вообще в Нуавести осталось всего несколько домов, почти все люди ушли в Эстонию, потому что Нуавести с самого начала войны бомбят — ведь Нуавести между Павловском и Пушкиным, а там совсем недалеко линия фронта…
Тетя Соня прожила у нас несколько недель, она часто рассказывала о моей маме и всякие истории из нашей жизни. Она даже вспомнила, как тушили пожар в нашей квартире, когда Ройне поджег обои около печки, и как я спряталась под кровать. Она еще рассказала про большой пожар, когда сгорел дом и у людей все сгорело, а в магазинах в то время ничего нельзя было достать, и что моя мама отдала свое новое коверкотовое пальто, которое только что купил ей папа по своей партийной карточке, женщине из сгоревшего дома, а сама мама осталась в своем стареньком пальтишке. Потом она вспомнила, как им пришлось много работать, когда мама организовывала в школе приусадебный участок, и как тетя Соня варила детям обеды и что на эти обеды мама отдавала бесплатно молоко от своей коровы. А потом тетя Соня почему-то сказала, что такие люди вообще не живут долго на земле — Бог берет их к себе, и она заплакала, и мы с бабушкой тоже заплакали. Тетя Соня начала собираться в дорогу, бабушка насушила ей сухариков и, чтобы никто не видел, положила их ей в мешок. Я с бабушкой ходила ее провожать. Мы попрощались, и все трое заплакали. Она пошла, сильно согнувшись, снег уже стал рыхлым, и ей было тяжело тащить санки.
Нам привезли несколько ящиков книг из Финляндии. Мы их вывалили прямо на пол: среди книг было много молитвенников и сборников псалмов — их забрали к себе бабушки для воскресной школы, а все остальные книги тетя Айно отложила для школы. Тетя мне дала с красивыми картинками книжку сказок. Я начала ее читать, но у меня получалось медленно, было трудно читать по-фински, ведь мы осенью начали с алфавита, наши учителя писали на доске, а мы старались запомнить наизусть — книг и тетрадей у нас не было.
Утром за мной зашли Хильма и Мари, и мы пошли в школу. Только я собралась рассказать, что привезли ящики с книгами из Финляндии, как к нам подбежал маленький Антти и сказал, что ночью в лес упал самолет и что летчики, все оборванные и поцарапанные деревьями, пришли в крайний дом нашей деревни к Укон Арро, он их впустил, а потом испугался и когда они заснули, пошел к полицейскому Антти, а тот сбегал в Ковшово за немцами, и летчиков взяли в плен.
После школы мальчишки побежали в лес и стали развинчивать и растаскивать самолет по частям. Наш Арво принес много всяких железок, и еще он нашел точно такую плоскую кожаную сумку, которая висела на ремне у дяди Тойво. Через несколько дней немцы расстреляли летчиков, говорили, что полицейский Антти тоже ходил их расстреливать.
В этом году весенние каникулы наступили рано, льдины сломали мостик через речку, по дороге потекли ручьи, и стало невозможно выйти на улицу. Всегда в такие дни вся наша семья толкалась на кухне или в комнате рядом с кухней. Я со старой бабушкой помыла посуду, а потом взяла ту же книжку сказок, которую начала читать уже давно, но все громко разговаривали, я никак не могла понять, про что я читаю. Наконец я забрала книжку, пошла в маленькую комнату и села на кровать у окна, выглянула на улицу и увидела, что к нашему дому, проваливаясь в мокрый снег, в больших бутсах быстро шагает немец. В руке у него была большая четырехугольная фанерная доска, а под мышкой бумажный рулон. Он остановился около нашего дома, будто о чем-то подумал, и направился к нашему амбару. Я вышла на веранду посмотреть, что он будет делать.
Немец вытащил из ранца молоток и гвозди, развернул рулон, приколотил к доске большой плакат. Он ушел, я надела дедушкины сапоги и пошла посмотреть, что там на плакате. На маленьких фотографиях были красивые комнаты с цветами на подоконниках и столиках, картины висели на стенах. На одной было сфотографировано окно, а у окна висели клетки с птичками, молодая женщина с завитыми волосами сыпала из совочка еду в клетку, внизу были надписи на русском языке. Там было написано, чтобы девушки ехали в Германию в такие красивые дома в прислуги. Несколько дней к доске подходили люди и, медленно шевеля губами, читали, долго рассматривали фотографии, а потом надписи смылись дождями, а фотографии выцвели на весеннем солнце, но доска еще долго висела на стене нашего амбара.
Подсохла земля, дядя Антти и Ройне начали пахать, но лошадь уставала, не было овса, а работа была тяжелой. Лошадь приходилось еще одалживать родственникам, лошадей в деревне было мало, а землю надо было всем вспахать. Дядя Антти даже не разрешал Арво скакать на ней, когда он угонял ее в табун. Из Гатчины приехал немецкий офицер с переводчиком и велел собрать людей в бывшем правлении колхоза. Он сказал, что каждая деревня обязана будет выделить несколько молодых ребят в обоз и несколько девушек на строительство дорог, что немецкое командование даст пайки, и никто не будет голодать, но если будет трудно найти желающих, то чтобы староста составил списки всех ребят и девушек от семнадцати до девятнадцати лет. Племянница старшей тети Люти Виркки попала в эти списки. Тетя отправилась в Гатчину к какому-то немецкому начальнику. Она взяла с собой банку меда, чтобы тот вычеркнул Люти из списков, но немец закричал на нее, затопал ногами и схватился за револьвер, тетя в жутком перепуге пришла домой. Но девушек не пришли забирать. Ребята же были отправлены в обоз. У моей подруги Лиды ушло тогда три брата: Тойво, Эйно и Виктор. По списку должны были забрать одного Эйно, но у Лиды было шесть братьев, их отца забрали тогда же, когда забрали и моего отца. Лидина мама была двоюродной сестрой моей бабушки. Она всегда была усталая и больная и часто приходила лечиться к моей старой бабушке. Теперь у нее взяли трех сыновей… Она пришла к нам и с порога сказала, что не находит себе места и пришла просто посидеть. Она все время вытирала слезы, а мои бабушки и тетя Айно говорили, что ее сыновья теперь будут сыты, на фронт их не пошлют, им даже формы не дали. Говорят, они будут работать около Гатчины, но когда она ушла, тетя Айно сказала:
— Бедная, дома их ей не прокормить, все высоченные выросли, еды на них не напастись, а отпустить их из дома в такое время…
БАЗАР
Поспела молодая картошка. По субботам я набирала корзинку щавеля, выкапывала килограммов семь-восемь картошки и в воскресенье рано утром с Лидой и Матин Ольгой мы отправлялись на базар. Мы шли босиком по заросшим травой железнодорожным путям. До Вырицы из нашей деревни было километров десять. Нам понравилось ходить на базар. Там было много разного народу. В маленьких лавочках продавали всякие старые вещи, а один старик торговал деревянными лошадками. Он их делал сам. Красил он их в темно-зеленый цвет. Наверное, у него была только такая краска. Я хотела купить у него лошадку для Жени, но мы вообще, кроме еды, никогда ничего не покупали.
Однажды на базаре ко мне подошел высокий человек в черном длинном пальто, у него с плеча на плечо бегала белка. Он купил у меня всю картошку и два пучка зеленого лука. Я освободилась раньше всех и пошла ходить по базару. Я опять оказалась возле старика с лошадками. Он улыбнулся, будто мы были давно знакомы. Я взяла в руку лошадку, она была с черными блестящими глазками, с длинным хвостом из настоящего конского волоса, с гривой и с маленькой челочкой на лбу, а старик улыбался и говорил:
— Купи, уступлю подешевле.
Жене никто никогда не покупал никаких игрушек. Я вынула из-за пазухи узелочек с денежками и отсчитала старику, но тут же подумала: меня будут дома ругать, а Лида и Оля по дороге домой давали мне всякие советы, они предлагали сказать, что я потеряла деньги или что у меня их украли, но я решила не врать, я молюсь за маму, а Бог за вранье накажет еще больше.
Дома я отвела Женю в маленькую комнату, никого не было, там я отдала ему лошадку, он запрыгал, захлопал в ладоши и побежал показывать ее всем. Мне никто ничего не сказал, а старая бабушка смастерила для лошадки хомутик, седелко и даже сделала из коробочки из-под немецких сигарет тележку, а из пуговиц она приделала колесики, и Женя вечером лег спать с лошадкой.
В середине лета дедушка стал ездить на лошади на базары.
В субботу он ехал в Вырицу, покупал там несколько буханок немецкого хлеба, тетя Айно и тетя Лиза делали маленькие бутерброды, которые дедушка в воскресенье вез на другой базар, в Гатчину, иногда он брал с собой Ройне, но Ройне очень не любил ездить по базарам. Дедушка привозил с базара много денег, он вываливал их на обеденный стол и звал нас считать. Я с Арво считала пятерки и десятки, а Ройне все крупные деньги. Однажды к нашему столу подошел дядя Антти, он постоял около нас, заулыбался и сказал дедушке:
— Недаром тебя большевики раскулачили, вон как рвешься разбогатеть. А дедушка ответил:
— Да, оно теперь богатство: две буханки хлеба за день — весь барыш.
Но в то лето мы уже не сушили картофельную шелуху и не мололи ее на ручных жерновах.
Немцы устраивали на дорогах облавы, они арестовали дедушку и Ройне. Их обыскивали и нашли бутерброды, немцы что-то кричали про партизан, а потом завели их в деревню Сабрино и заперли их там в сарай. Наши сабринские родственники пришли нам сказать про это, дядя Антти и тетя Айно пошли в Сабрино. Дядя вместе с нашими родственниками оторвал доски в стене сарая и выпустил их. Немцы же куда-то ушли и увели нашу лошадь, но те же родственники нашли ее и ночью пригнали к нам.
СНОВА ИСПАНЦЫ
Целые дни с утра до вечера бабушка и тети серпами жали рожь, я носила им еду в поле. Пообедав, они отдыхали на снопах. Я собирала посуду, прятала в тень бидончик с квасом или с простоквашей и отправлялась обратно домой. Жали у нас только женщины. Они уходили рано утром в поле, и в деревне наступала тишина. Казалось, все чувствуют, как тяжело работают женщины.
Вечером на закате к нам снова пришли испанцы. Их сапоги были
в белой пыли от наших дорог, а лица были черные, загорелые. Они, как и раньше, разбили свои палатки возле домов. Мы, ребята, опять стали ходить на их кухню за едой и вообще целыми днями крутились возле их палаток.
У всех на бывших приусадебных участках была посеяна рожь или овес, чтобы дать отдохнуть земле, на которой во время колхозов высаживалась только картошка. Теперь за домами жали женщины. Испанцы стали подходить то к одной, то к другой. Они просили немного пожать, делали они это очень ловко и быстро. Оказывается, в Испании жнут мужчины. У Антюн Хелены, которая жила одна после того, как попала на мину ее дочь Кайсу, два солдата в один день сжали весь участок.
По воскресеньям я могла спать дольше, но будили ласточки. Они громко щебетали перед тем, как улететь в теплые страны. Их гнезда были над моим окном, над головой. Ласточки, как маленькие истребители, взвивались вверх и камешками падали вниз и опять устремлялись вверх.
В то утро после завтрака, бабушки ушли к кому-то молиться.
Я помыла посуду, подмела полы и пошла к Лиде. Издали я заметила того черноглазого кудрявого испанца, который приходил к нашим солдатам, когда я шла из леса с корзинкой брусники. Брусника была спелая, красная, я угостила солдат, которые жили в палатке около нашего дома, этот тоже протянул руку. Ягоды им показались кислыми, они смешно морщились. А теперь он сидел на траве у дороги, возле дома Вяйнен Айно. Я хотела быстро пройти мимо, но он встал
и сказал по-русски: «Я не собака, я не укушу», — и взял меня за руку, но я выдернула руку и побежала в дом Вяйнен Айно, но он догнал меня в сенях и хотел поцеловать. Я начала так крутиться, что зацепила плечом за гвоздь и порвала платье, тогда он снова взял меня крепко за руку, привел на лужайку, вынул иголку с ниткой и зашил мне платье, а потом вытащил из кармана своей гимнастерки фотографию, на которой была красивая девочка, он показывал на нее, а потом на меня и что-то быстро говорил. Я ничего не понимала, тогда он вынул маленький словарик и сказал: «сестра», а потом хотел сказать «похожа», но у него это слово не получилось, и он дал мне самой прочесть из своей книжечки. Его сестре было тоже двенадцать лет, но она совсем не была похожа на меня. По дороге все смотрели на нас, мне стало нехорошо, я встала и пошла к Лиде. Он начал насвистывать «Катюшу».
Вечером после ужина дядя Антти обратился ко мне и Арво:
— Ну, кто из вас сбегает на ригу посмотреть, как там сохнут снопы? Надо будет подняться по лесенке вверх и сунуть руку поглубже в солому.
Я знала, что мне придется пойти, и, действительно, Арво сказал, что он боится идти в темную ригу, а Ройне тут же начал меня подзуживать:
— Ты же говорила, что ничего не боишься.
Было пасмурно и абсолютно темно, ни одной звезды не было на небе.
Я побежала по холодной сырой тропинке вдоль берега Хуан-канавы к риге, с силой дернула тяжелую дверь, она страшно скрипнула, у меня от страха одеревенели ноги, но я заставила себя перешагнуть порог душной жаркой риги, нащупала лестницу и поднялась наверх. Мои колени так дрожали, что лестница зашаталась. Вверху я засунула руку в горячую солому, она там, внутри, была влажной, потом я кое-как спустилась вниз и выскочила на улицу. Около нашего сарая я наступила на что-то твердое, ноге стало больно, но я не остановилась, а ворвалась прямо на кухню, спряталась в темный угол, чтобы никто не слышал, как я дышу. Но дядя Антти заметил меня и спросил:
— Ну, как там черти пляшут?
Я вся сжалась, чтобы спокойнее рассказать про солому, а когда я кончила, ко мне подошла тетя Айно и сказала:
— Идем к старшей тете, еще рано спать ложиться, света нет, делать нечего, посидим у нее.
Мне показалось, что у тети на полу налито что-то липкое. Я попросила посветить, она чиркнула спичку, оказалось, что по всему полу шли кровавые следы. Вся подошва левой ноги у меня была разрезана. Тетя принесла таз с водой и промыла мне ногу, но странно, я почти не чувствовала боли, а когда рану помазали йодом и перевязали, она начала сильно болеть.
Утром опять моросил мелкий дождь. Я надела шерстяной клетчатый сарафан и белую вышитую кофточку, которую мне еще мама купила на Украине. Прыгая на одной ноге, я добралась до врача. Врач у испанцев был немец, у него в кабинете сидело еще два немца. Он осторожно промыл ранку спиртом и спросил, чем это я так. Я не знала, чем. Он еще раз посмотрел на ранку подошел к окну, постучал пальцем о стекло и проговорил: «Das Glas?»26 Потом он помазал ранку, а другой врач забинтовал ногу. Когда они кончили, врач спросил, кто мои родители. Я ответила, что учителя, им хотелось еще что-то спросить, но я увидела в окно того красивого испанца и поскакала на крыльцо, он заулыбался, поднялся ко мне на лестницу, показал пальцем на мою ногу и о чем-то заговорил. Он, наверное, спрашивал, что со мной случилось. Я показала на стекло и показала, что наступила, а он начал показывать мне руками в сторону Ленинграда, а потом сказал: «Бум, бум». Я поняла, что он уходит на фронт.
На улице никого не было — лил сильный дождь, крыльцо было прикрыто от дороги большой черемухой. Он обнял меня и сильно поцеловал в губы. Я вырвалась и поскакала по лестнице, держась крепко за перила. Он взял меня на руки и принес домой. Я крутилась, стараясь вырваться, у него были крепкие руки и большие черные глаза, кудрявые черные волосы и белые зубы, ему ничего нельзя было сказать, он ничего не понимал, а все твердил свое дурацкое «я не собака, я не укушу». Когда он опустил меня на наше крыльцо, он снова хотел меня поцеловать, но я закрыла лицо руками и быстро спряталась за дверь, мне было страшно — вдруг кто-нибудь видел?
Испанцы, которые жили в палатке возле нашего дома, пришли попрощаться с нами, один из них очень любил нашего Женю, он кормил его из своей манерки, ходил с ним на руках к повару просить конфет, печенья. Женя, как только слышал его голос, бежал к нему с поднятыми руками, радостно повторяя: «Папа, папа пришел». Испанец брал его на руки, прижимался своей черной кудрявой головой к белым волосам Жени. У него дома был такой же мальчик, он показывал нам фотокарточку и говорил тете Айно, что его сын тоже никогда не видел отца.
Тети приехали с педагогической конференции из Гатчины и сказали, что всех ингерманландцев переселят в Финляндию, что уже начали переселять с прифронтовой полосы. Но мы никуда не собирались.
Дядя Антти сказал, что нас не выселят. Он с тетей Лизой съездили на лошади в прифронтовую деревню, откуда уже переселяли, и купили там светло-коричневую в белых пятнах корову. Она была похожа на нашу Нелли, которую пришлось перед самой войной прирезать, потому что она проглотила гвоздь. Мы пробовали молоко от новой коровы. Оно было жирнее и вкуснее, чем молоко нашей Мустикки. Из сметаны стали сбивать в бидончике масло, и вообще у нас теперь было много всякой еды. Бабушка пекла столько хлеба, сколько мы могли съесть, а по субботам она пекла разные пироги. Вечером за столом дядя сказал, что утром зарежет мою козу. Утром, перед тем как пойти в школу, я пошла с ней попрощаться. Она, наверное, почувствовала что-то. Когда я открыла дверь хлева, она заблеяла тоненьким жалобным голоском, у нее были такие грустные глаза, что я заплакала. В хлеву еще стоял теленок, его тоже скоро зарежут, но он спокойно жевал свою жвачку.
НАС ВЫСЕЛЯЮТ
Я проснулась, приподнялась на локте, выглянула в окно, на дороге воробьи растаскивали и ворошили комки конского навоза, выклевывая из него зерна овса. Наверху, сквозь черные прутики берез было видно бледно-серое небо. Стало холодно, я заползла обратно под одеяло. В коридоре раздались бабушкины шаги, она приоткрыла дверь и тихо сказала:
— Мирья, вставай, я напекла ватрушек, они еще теплые.
На кухне сидел Пекон Саку и курил. Дедушка стоял у открытой печки и проверял листья табака. Вошла бабушка и проворчала: «Кто только выдумал эту пакость». Мой дед один в деревне сумел вырастить табак. Он где-то добыл семена и на подоконнике, в цветочном горшке вырастил рассаду, а потом из досочек сколотил ящички, прикрепил их на завалинку, на солнечную сторону и вырастил целые кусты табака. Дядя Антти взял дедушкин мешочек с махоркой, и они пошли в комнату рядом с кухней. Дверь осталась открытой. Они сели на табуретки друг против друга. Саку сказал: «Может, не ехать,
а уйти в лес, места-то есть, куда немцы не доберутся, еды тоже можно принести». Дядя Антти ответил ему, что зима наступает, у нас в семье одни старики и дети. На кухню вошел Арво. Он попросил есть. Бабушка велела мне накрывать на стол, я больше ничего не слышала. За столом Ройне шепнул мне:
— Ты знаешь, Женя сильно заболел, тетя побежала в Ковшово за немецким врачом.
Врач пришел, послушал Женю и поставил ему градусник, а когда он вынул, у него высоко поднялись брови, он сказал тете по-немецки, что у Жени воспаление легких. У тети задрожали губы, она отвернулась к окну. Врач пришел снова, принес таблетки, опять послушал, сказал, что скоро должен наступить кризис и что сейчас он пойдет на ужин, а потом вернется на ночь. Мы уже спали, когда пришел врач, он просидел всю ночь у Жениной постели, а утром сказал тете: «Будет жить», оставил лекарство и ушел. Женя болел еще долго, тетя выносила его гулять на руках, выжимала ему морковный сок, он даже стал желтеть от этого сока, но начал сам ходить.
На доске нашего амбара повесили объявление, что приедут артисты из Гатчины и будут выступать в здании казармы. Все вечера я сидела в первом ряду, а когда вызывали кого-нибудь из зала в помощники фокуснику, я выходила на сцену. Я приходила к артистам и днем, они сидели около круглой печки, она у них постоянно топилась — в казарме было очень холодно. Они все время что-то варили в солдатской манерке, бросали картофелины на угли. Еда у них была на бумаге, прямо на полу около печки. Еще они нагревали в печке плойки и завивали волосы, красились, шутили и смеялись. Накрасившись, они бежали на сцену и кричали оттуда:
— Ну как, красиво?
Мне хотелось сказать, что уж очень видна краска, но им все нравилось, и всем было весело. Моим тетям артисты не понравились, они ворчали: «Это безобразно, сказать им нечего, они и чирикают про каких-то букашек, где это они только откопали». Одна актриса действительно спела:
Моль — ядовитая букашка.
Моль — маленькая таракашка…
И конец куплета она тоненько и высоко тянула: «Моль — это маленький зверек».
Но в зале хлопали и смеялись, для наших артисты были как бы не совсем нормальными людьми. Когда они появлялись на сцене и еще ничего не делали, все уже улыбались, и вообще артисты — это весело, к тому же они говорили по-русски, и не все их понимали.
В последний вечер дядя Антти с тетей Лизой тоже сходили посмотреть на артистов. Дома мы попили холодного молока с хлебом и пошли спать. Вдруг раздался сильный стук. Дядя Антти босиком прошел по коридору открыть дверь. Мы все высунулись посмотреть. Дядя стоял в нижнем белье, а вокруг него немцы с фонариком и бумагой. Один из них по-русски говорил, что нас отправят в Финляндию, через двадцать четыре часа за нами приедут подводы, что с собой можно взять только мягкие вещи.
Дальше они пошли к тете Мари, она прибежала к нам, дядя Антти пошел к Саку, бабушка и тетя Мари охали и повторяли: «Что же делать, что же делать?». Вдруг дед сказал: «Анни, затапливай печь, скот надо резать, успеем мяса накоптить, напечь хлеба, а может, даже насушить сухарей. Посмотрим, может, попозже приедут». Тетя Мари совсем не могла ничего делать, а только бегала из дома в дом и плакала. Бабушка замесила две кадки теста на хлебы, а тети стали вытаскивать все вещи из шкафов. Дядя Антти с Ройне пошли с лампой во двор, зарезали теленка и кур, с теленка содрали шкуру, и кровавая туша висела до обеда во дворе. Днем бабушка затопила большую печь, испекла много хлебов и снова замесила тесто, а потом дедушка коптил в бане теленка, а в печке тушил телятину и жарил кур. Днем приехало еще какое-то начальство и сказало, что за нами приведут не сегодня вечером, а завтра утром. После обеда меня и Ройне тетя Айно отправила к старшей тете помогать ей.
У тети было много красивых вещей. Мне всегда хотелось их посмотреть, но она их не вытаскивала из шкафов, сундуков и корзин. Теперь все это лежало на кровати, стульях, на полу… Тетя как-то странно перекладывала вещи с места на место и никак не могла понять, что взять. Ей хотелось взять и настенные фарфоровые тарелочки, и тонкий просвечивающийся на свету фарфоровый сервиз, но Ройне сказал, что это все равно разобьется, и она отложила их в сторону. Многие из тетиных вещей принадлежали Полине Ивановне и Надежде Ивановне Правдиным, которых тетя пригласила из Гатчины на время, пока пройдет фронт, но они на одном из последних поездов уехали в Ленинград, бросив все. Тетя не любила, когда говорили об ее вещах. Надежду Ивановну тетя знала много лет, она снимала комнату у нее до того, как купила свою.
У Надежды Ивановны давным-давно арестовали мужа. Тетя сказала, что он был какой-то «эсер».
Надо было разорить ульи, которые были уже закрыты на зиму, и отобрать у пчел соты с медом.
Была холодная погода, пчелы, как тяжело больные, ползали по серым доскам своих домиков. Тетя напустила на них дыму. Я с Ройне спокойно вытаскивала рамы с сотами — зимние припасы пчел. Соты с медом вырезали из рам и заталкивали в большой бидон. Тетя вскипятила чайник, мы с Ройне пили чай с медом, а тоненькие фарфоровые чашечки бросали с силой через оконные стекла на улицу так, что летели осколки стекол и чашек, — это Ройне так придумал. Потом тетя с Ройне стали резать кур, которых тетя сонными сняла с насеста, а я пошла домой.
В комнатах теперь был еще больший беспорядок. Все по-прежнему бегали и хлопали дверьми. Тетя Айно велела мне лечь спать, я забралась на никелированную кровать, на которой лежала перина со снятым чехлом; поднялось много маленьких перьев и пуха. Я накрылась чьим-то пальто, меня разбудили, пришли немецкие подводы, мы стали вытаскивать и укладывать вещи на громадные телеги. Когда уже все вытащили, я пошла попрощаться с нашими животными. Бабушка дала им всем много еды. Я вошла в хлев, коровы не подняли голов и не посмотрели на меня, как обычно, а лошадь не прикоснулась к еде, у нее из больших коричневых глаз текли слезы, от глаза по всей морде шли мокрые темные полоски, и даже наш щенок, который всегда прыгал и вилял хвостом, теперь все утро просидел на табуретке, опустив голову, а когда я его погладила, он не хотел смотреть, отвернул голову.
В доме уже никого не было. Я пошла на заднее крыльцо, встала там на колени и начала молиться. Я просила Бога, чтобы животных взяли хорошие люди, чтобы мы вернулись домой, и чтобы Бог нас хранил в пути.
На улице стоял длинный ряд громадных телег, запряженных в две пары больших крепких немецких лошадей. Залезая на возы, все вытирали слезы, а когда обоз тронулся, женщины заплакали в голос.
Мы ехали по нашим финским деревням, в них уже не было людей, по улицам бегали собаки и кошки. Все взрослые заснули, они двое суток собирались, не спали. У Гатчины мы поехали по русской деревне Пизино, жителей никуда не выселяли, они стояли у дороги и смотрели на нас. Возле Гатчины я тоже заснула.
Проснулись мы от шума на гатчинском железнодорожном вокзале. Было пасмурно и холодно, начал накрапывать мелкий дождь, но скоро пришлось начать таскать вещи по товарным вагонам, которые были приготовлены для нас. Поезд тронулся ночью, он часто подолгу стоял, чтобы пропустить другие, более важные составы. Во время долгих стоянок все спали, колеса не стучали под дощатым полом вагона, на котором мы лежали вповалку на мешках с пожитками. Просыпались все вместе и расползались по двум сторонам насыпи. Мужчины спускались прямо с насыпи вниз, а женщины переходили железнодорожное полотно на другую сторону, подальше, потом мы мылись в канавках, разломав тонкий лед, и бежали обратно к вагонам. Мы никогда не знали, когда наш поезд тронется. Вот и в этот раз мы еще в канаве, а поезд двинулся, все бросились к вагонам, но он остановился. На путях рядом стоял состав, груженный блестящими столиками, шкафчиками, никелированными кроватями, — такого у нас ни у кого не было. Кто-то сказал, что это из Пушкина или из Павловска. Но больше поездов шло нам навстречу и из-под маскировочного брезента были видны дула пушек, танки и те громадные машины, которые не раз проезжали по нашей деревне — все это ехало туда, откуда едем мы.
* * *
Поезд двигался медленно, старшая тетя Айно радостно вскрикнула: «Эстония!». Все начали проталкиваться к открытым дверям вагона. Никогда раньше мы не видели стриженых зеленых оград вокруг деревенских домов, да и вообще здесь жили на хуторах. Потом стали появляться и большие дома — мы подъезжали к какому-то городу. Был яркий солнечный день, дул легкий ветерок, желтые, зеленые, красные листья срывались и, медленно раскачиваясь в воздухе, падали на тротуары, кто-то сказал: «Таллинн».
На улицах было тихо, наш поезд медленно подъехал к старой крепостной стене. высоко на горе стояла башня. По тротуару прошли две дамочки с собачкой. У них были какие-то странные прически: сзади падал на плечи толстый валик, а спереди — высокие волны и трубочки, они были похожи на тех женщин с немецкого плаката, который висел на нашем амбаре. Поезд остановился, но нам приказали не выходить, наверное, стало бы некрасиво на этих улицах, если бы мы все вылезли туда.
Поезд снова пошел, теперь мы проехали всего несколько часов,
и он остановился возле такого же хутора, какие мы видели из двери поезда. Нам приказали выгружаться на другую сторону железнодорожной линии, в маленький сосновый лесок. Как только мы выгрузились, дядя Антти велел собрать сучков, разожгли несколько костров, над кострами повесили бидончики и кастрюльки с водой. Ночевать нам пришлось прямо под открытым небом на наших мешках. Мы сбились в кучу, ночью было очень холодно. Утром к нам подошли эстонки, моя старшая тетя Айно разговаривала с ними по-эстонски: она уже раньше жила в Эстонии, когда убегала из Гатчины от красных со своим мужем. Эстонки принесли нашим маленьким детям бидончики с парным молоком. Немцы выдали сухого черного хлеба и повезли нас в маленьких вагончиках по узенькой железной дороге в место, которое называлось Клоога.
КЛООГА
Нас привезли к громадным двухэтажным баракам и велели занять второй этаж. Я, Арво и Ройне первыми вбежали в громадный зал, там по углам и возле стен уже сидели на мешках люди. Мы положили свои вещи около столба, который стоял посредине зала и побежали к нашим. Так мы все расположились на цементном полу вокруг столба. Пока мы втаскивали вещи в барак, стало темно, скоро весь зал заполнился людьми. В темноте стало трудно двигаться. На улице опять загорелись костры, но зажгли их те, кто приехал сюда раньше нас, а мы пристраивались сбоку к кострам, чтобы подсушиться. У костра говорили о воде, оказалось, что с водой здесь плохо, в колодцах ее так мало, что к вечеру ее досуха вычерпывают. У меня был в руке плоский немецкий алюминиевый котелок, я побежала к колодцу, там стояло несколько человек с котелками, ведерками и веревками, но когда я подошла, человек из очереди, указав пальцем на мой котелок, сказал:
— С этим здесь нечего делать, он слишком легкий, не опрокинется, и вообще надо две посудины.
Я побежала в барак, взяла маленькое эмалированное ведерко и снова встала в очередь. Человек, за которым я стояла, дал мне веревку, я опустила ведерко в глубокий колодец. Когда я начала тянуть его обратно, почувствовала, что оно тяжелое. Вытащив ведерко на сруб,
я увидела, что на дне было с чашечку воды и толстый слой песку. Люди, которые стояли рядом у костра, сказали, чтобы я осторожно слила воду, а песок вытряхнула. Я опускала ведерко несколько раз и набрала четверть котелка, а потом из очереди мне сказали:
— Хватит, девочка. Надо было уйти.
Утром в бараке кричали: «Баланда, баланда!». Я не знала, что это такое, но все бежали с посудой за баландой. Рядом с тетей на полу стояла солдатская манерка, она протянула ее мне, я тоже побежала и заняла очередь. Потом ко мне подошли все мои тети. Мы получили четыре порции серой жидкости, от которой сильно пахло затхлой мукой, но никакой другой горячей еды не было. У нас были из дому взяты сухари, и даже копченая телятина была. Но телятину бабушка не дала, сказала, что ее надо хорошенько прокоптить на костре или проварить, она покрылась зеленой плесенью.
В соседнем бараке жили русские, украинцы и белорусы. Они бродили по подчищенному лесочку вокруг бараков, как потрепанные осенними ветрами мухи. Но в очереди за баландой они всегда были первыми. От них наши узнали, что километрах в двух-трех в лесу есть озеро и что туда можно незаметно пробраться. Первый раз я пошла на озеро рано утром с моими тетями и с нашей бывшей соседкой Хелми. Мы проползли под проволочным заграждением и направились по протоптанной тропинке к озеру.
В ледяной воде без мыла мы постирали белье, помыли руки, ноги и лица, набрали воды и отправились обратно. По дороге мы не разговаривали, оглядывались, боясь встретить немцев.
Только мы успели вернуться в барак, вошел немец и громко по-русски объявил, что нам всем приказано сделать укол против брюшного тифа и еще от каких-то заразных болезней. Я пошла на укол с девочками из нашей деревни. В руке санитара был большущий шприц с флаконом мутной жидкости. К нему стояли в очереди люди, у всех был засучен рукав. Мы сбились в кучу в углу кабинета,
я заметила, как один из санитаров что-то сказал другому и показал глазами в нашу сторону. Они засмеялись. Я сказала девочкам, что пойду первая. Но нам влили, наверное, слишком много этой жидкости, и у нас заболели желудки, а у детей поднялась высокая температура. Я тоже заболела, у меня была тоже высокая температура, все время хотелось вытянуться, а места было мало, и пол был твердый, каменный, невозможно было долго лежать на одном боку. Во сне я бредила, и мне снилось будто на шею мне привязывают камень и хотят бросить на дно реки, как когда-то давно мальчишки бросили за деревней с высокого берега в реку собаку. Утром мне стало лучше, но в бараке было очень душно и сильно воняло: те, кто сидели у окна, не разрешали открывать форточку. Тетя одела меня и вместе с Женей вывела на улицу, мы посидели немного на скамейке, но меня начало трясти, пришлось вернуться в барак.
Днем тетя опять отправилась на озеро. Вернувшись, она рассказала, что недалеко от нашего лагеря находится еврейский лагерь, он обнесен в несколько рядов колючей проволокой, и у ворот там стоят часовые с собаками. Я вспомнила немецкую листовку, которую мы нашли еще в начале войны до того, как немцы к нам пришли, там было написано:
«Бей жида-большевика,
Рожа просит кирпича!»
Я спросила у тети:
— А евреи и жиды — это одно и то же? Она ответила:
— Да, так же, как финны и чухна.
— А я видела евреев?
— Ну конечно, у нас всегда в деревне было много дачников евреев. Помнишь, у тебя была подруга Софа, которая жила у Уатилан Катри? И муж тети Ханны, отец Риты, тоже был еврей.
Тогда я спросила:
— А почему их держат там отдельно и с собаками караулят? Тетя не ответила.
Женя проснулся и захныкал, он теперь почти всегда хныкал, у него постоянно была повышенная температура, и он кашлял. Тетя не повела его на укол, хотя и было приказано обязательно пойти всем. Уколы пришли делать даже нашим больным старикам, которых отделили от нас в маленький домик. В тот домик попали две мои прабабушки и дедушка, мы носили им туда еду и воду, они лежали там на железных койках.
Опять пришел тот русский немец и прокричал:
— Готовьтесь, в баню поведем! Кто-то из зала выкрикнул:
— Что ж нас вести, мы сами умеем ходить, скажите, в какое время и куда идти.
Он ответил:
— За вами придут, — и ушел.
Утром пришли два таких же, как вчерашний, но эти были с автоматами и приказали всем выйти из барака. На улице они хотели построить нас в колонну — получилась толкотня и шум: строиться никто не умел. Наконец толпой пошли за одним из военных — второй шагал сзади.
У дверей бани начался гвалт, ничего не было слышно. Вдруг тот вчерашний военный вышел из бани, встал на крыльцо и прокричал:
— Я приказываю всем вместе — и мужчинам, и женщинам — без разговоров войти в баню. Вашей группе отведен час, будете галдеть — уйдете, не помывшись.
Все сразу начали втискиваться в двери. Мы не мылись в бане с того времени, как ушли из дома. В бане было жарко и много пару, в железных коробках было черное жидкое мыло. Женщины забились
в один угол, мужчины в другой. Мне не хватило шайки, а в конце, где собрались мужчины, шаек было много. Я крикнула, чтобы мне выкатили по пустой части лавки шайку, но стоял такой гул, что никто ничего не слышал. Я быстро пробежала в мужской угол, схватила шайку. Кто-то шлепнул меня по заду ладонью, я поскользнулась, но шайку успела схватить. Нашу одежду выпарили в вошебойке, она была горячая и пахла больницей, полотенец не было, и одежда не натягивалась на мокрое тело. А военные кричали: «Давайте, давайте!»
и выталкивали нас на улицу. Из-за сильного холодного ветра наши распаренные лица быстро стали сине-сизого цвета; мы шли согнувшись, сгрудившись, толкая друг друга, втянув головы в воротники, руками прижимали грудь, будто боялись, что ветер вырвет и вынесет наши души.
В бараке было тепло надышано, я легла на свое место. Было както неуютно-легко, тело уже привыкло к тяжелой коре, которая теперь сползла. Под утро что-то мокрое и холодное прикоснулось ко мне, я спросила:
— Что это?
Тетин голос ответил: «Спи, еще рано». Тетя, холодная и мокрая, втискивалась между мной и Женей. Я шепнула:
— Где ты была?
— Утром расскажу, спи.
Как всегда, первой проснулась бабушка и вышла на улицу.
Я тоже встала, от цементного пола болели бока, больше лежать было невозможно. На улице было холодно, моросило, начало знобить, надо было развести костер, но нигде поблизости уже не было ни хворостинки. Надо было опять выйти за колючую проволоку. Мы с Ройне добывали дрова. В тот раз мы решили пойти не в сторону озера — там все собрано, а в противоположную, где мы еще не были. Мы пролезли под проволокой и вышли на желтую песчаную дорогу. Нам послышались голоса людей, мы присели за кусты. Первым мы увидели толстого банщика, по двум сторонам от него шло по немцу с автоматами, за ними двигалась колонна черных, очень худых людей, за колонной опять немцы с автоматами. Они шли строем — мужчины, женщины, дети. Ройне шепнул:
— Евреев в баню ведут.
Мы встали из-под куста, набрали сухих сучков, перекинули их через проволоку и пришли к своим баракам.
Днем, после обеда, обычно все оставались в бараках, на улице было холодно, да и дел никаких там не было, все сидели в своих кучках. Бабушка спросила у тети Айно:
— Где же ты была ночью?
— В уборную ходила.
— Что же ты там делала полночи?
— Ну, я сидела там, на жердочке, и кто-то выплеснул ночной горшок на меня. Пришлось пойти на озеро. Я взломала у берега лед, постирала одежду и помылась. Было страшно, патрули везде, и жутко холодно.
Здесь, в Клооге, как везде, куда приходили немцы, была вырыта глубокая яма с двумя перекладинами, на одну вставали на корточки, а за вторую перекладину держались руками, сзади была дощатая, свежевыструганная стена. На стене кто-то большими буквами какашками жирно написал: «Позор на всю Европу, кто вытирает пальцем жопу». Над головой была крыша, а спереди все открыто. Днем, когда на жердочке сидели женщины, нам, девочкам, приходилось караулить — отгонять мужчин, а ночью не видно было, сидит ли там кто.
* * *
Арво всегда все знал первым, он сообщил, что нас завтра повезут в Финляндию. Утром на самом деле пришел тот же самый толстый банщик и приказал быстро собираться. Нас на грузовиках привезли в порт Балтийский. В порту хлопьями падал снег, а на земле была черная грязь от машин, пушек, танков, солдат и матросов. Нас направили в каменную церковь, но туда ни один человек не мог втиснуться. Чуть подальше были сколочены из белых новых досок бараки. Мы вошли и увидели, что ими уже пользовались как уборными, в окнах не было стекол. Бараки пришлось убрать, здесь в колодцах было много воды, можно было наклониться и без веревки прямо черпать. Кругом валялось много всякого строительного мусора. Мы развели костры. Мужчины заколотили окна досками, ночевать в бараках было лучше, чем просто на улице, не падал снег, и не было ветра. Наконец со всех сторон раздался крик: «Пароход! Пароход!». Все толпой бросились к пристани. Мы долго молча смотрели — такой громадины никто из нас не видел. Наконец какой-то дядька проговорил: «Это ж не пароход, а океанский корабль. Доплывем». Постояв еще недолго, мы заторопились в наши бараки — надо было сложить вещи, связать узлы и мешки. Обратно к пристани мы торопились, громадный подъемный кран грузил на наш пароход пушки, а во вторую половину корабля начали поднимать наши мешки. Чей-то мешок сорвался с крюка в море, он долго плавал, но его никто не мог спасти, и он исчез под водой, а потом в море упал какой-то человек, говорили, что его матросы напоили, но он доплыл до пирса, они его веревкой вытащили. Оказалось, что мы напрасно торопились: нам объявили, что погрузка будет через два дня. Мы дотемна торчали на пристани — не хотелось возвращаться в холодные темные бараки. Наконец приказали грузиться, дул сильный холодный ветер, трап шатался, а глубоко под трапом кипела и пенилась вода, мы цеплялись за поручни, поднимаясь на палубу. Оказавшись наверху, взрослые бросились наперегонки к трюму — занять места поудобнее, но никто толком не знал, где удобнее, в какой-то растерянности метались с места на место — ведь никто из наших деревень никогда не плавал по морю на океанском корабле.
Вечером мы поплыли. В трюме было тепло, и мы заснули. Утром корабль довольно сильно качало, многие уже вышли на палубу, некоторых начало тошнить. Я тоже поднялась наверх. Вдруг низко над пароходом пролетел советский самолет. Солдаты стали наводить зенитные орудия, он улетел.
В этой панике и суматохе Хильма со своим братом Тоби потеряли собачку, которую они везли из дома, они так хорошо всю дорогу ее прятали, что никто ни разу ее не видел, и сегодня она была у Тоби за пазухой. Но его кто-то толкнул, собачка выпала и побежала в сторону, где были немцы. Как только кончилась паника, Тоби пошел ее искать.
Я тоже пошла с ним, но собачку уже тащил немец к борту парохода. Тоби показал рукой, что это с повторял: «Nicht, nicht», но немец бросил ее за борт. Собачка долго плыла, ее то поднимало высоко на волну, то совсем накрывало волной, а потом она исчезла.
Мы спустились в трюм, женщины распределяли финские галеты и масло, которое нам туда спустили два немецких солдата, потом нам принесли несколько больших медных чайников с горячим сладким чаем, было необыкновенно вкусно, но пароход качало, и пить чай было почти невозможно.
Убрали еду, в другом углу трюма женщины запели псалом. Брат позвал меня на палубу. Наверху слов песни не было слышно, но казалось, что весь железный пароход гудит, как громадный орган. Этот мотив я раньше слышала, последние строчки я хорошо понимала:
Kun raniaan saapuiaan, kun raniaan saapuiaan27.
Они там пели о божьем береге счастья.
К вечеру волнение и качка усилились. На гребнях громадных, величиной с дом волн появилась белая пена и маленькие фонтаны брызг. Волны с силой и шумом ударялись о бок корабля, вода стала залетать на палубу, теперь уже большинство болело морской болезнью, в трюме было душно и ужасно пахло. Ночью погода успокоилась, мы долго спали, а утром нам опять дали галеты с маслом и чай с кусочком сахара.
ФИНЛЯНДИЯ
Кто-то с палубы крикнул: «Финляндия!».
Все, кто только мог ходить, бросились к трапу. Наверху была яркая солнечная погода, мимо плыли острова с красными домиками. Мы стояли молча, прикрыв глаза козырьками ладоней, будто видели сказку, а островам не было конца. Иногда на зеленом островке был всего лишь один дом, это было непонятно и удивительно. Наконец какая-то женщина проговорила:
— Как это люди живут так далеко друг от друга, где они покупают еду и одежду? Неужели у всех есть моторки? А если буря? Интересно, где они находят друг друга и женятся?
Никто не ответил. Зеленовато-серая вода покрылась золотой рябью, больше никто ничего не спрашивал, все равно некому ответить, люди по одному тихо стали спускаться обратно в трюм. Там опять давали сладкий чай, галеты с маслом и еще дали сыру. Я даже забыла, что есть на свете сыр.
После ужина мы с Ройне и старшей тетей Айно снова поднялись на палубу. Теперь ничего не было видно, кроме страшной черной воды и звезд в темно-синем высоком небе. Было холодно, мы стояли, прижавшись друг к друг другу, накрывшись одеялом. Нам начало казаться, что пароход сильно замедлил ход, был слышен плеск воды, мужской голос с силой прокричал: «Приготовьтесь, подъезжаем к порту Раумаа!». Нас перевезли с корабля на лодках, потом мы шли по скользким шатким доскам, из-под которых выплескивалась вода. Вдруг мои ноги встали на землю, она показалась странно твердой, хотя меня еще шатало. Было темно, нигде ни огонька. Мы столпились возле кирпичной стены. Сильный женский голос велел идти за ней. В руке она держала фонарик. Мы, хватаясь друг за друга, шли по булыжной мостовой. Прошли небольшие ворота трехэтажного дома, открылась дверь, в освещенном ярким электрическим светом проеме двери стояла женщина. Улыбаясь, она пригласила нас в дом.
В комнатах были сколоченные из свежевыструганных досок нары. Было чисто, никто не бросился занимать места. Вошло еще несколько женщин, одетых в серые военные формы. Они велели нам занять места на нарах, хотелось успеть захватить верхнюю полку, но бежать было неудобно, и я подошла к лесенке, чтобы подняться, но Ройне указал пальцем на свои вещи, которые уже были там.
Утром дали геркулесовую кашу с холодным молоком, а потом всем сделали уколы и отправили в баню. Нам разрешили мыться, кто сколько хотел, и даже можно было постирать белье и высушить его
в парилке, где дезинфицировали всю одежду. Потом детям выдали ботинки на толстой деревянной подошве. Сначала ноги в них были, как в колодках: подворачивались, бегать было неудобно. Женщины получили кастрюли и белые эмалированные ночные горшки. Кто-то пустил слух, что в порту дают соленую салаку. Они с кастрюльками и горшками понеслись по городу в порт. Но вечером нам влетело. Оказалось, что у нас карантин, нам нельзя выходить за ворота. Вошла высокая седая женщина, а с ней — две молодые в шинелях. Старшая долго говорила, у нее были ярко накрашенные губы и очень белое лицо, наверное, она пришла к нам из чистого красивого дома. Кухарка за ужином сказала, что она шведка и даст нам деньги. А дядя Антти подтолкнул деда локтем:
— Ну-ка, спец, прикинь, сколько ей Советы отвалили бы?
Дедушка махнул рукой и продолжал есть свою овсянку. Но вдруг отодвинул миску, обтер усы и бороду и чиркнул ладонью по шее.
— Ну, ты уж слишком. Хотя, кто ее знает, это ж ее дом, и денег на всех нас хватает… Расстрел, конечно, за такое.
Вошла женщина в форме и объявила: переезжаем в Киукайси, а сюда прибывает новый пароход с нашими.
Были рождественские каникулы, нас разместили в школе. Школа и все дома вокруг были красные с белыми наличниками окон. За школой был темный еловый лес. Снегу было мало, и мы обнаружили
в лесу под елями прихваченную морозом сладкую бруснику, но лес был маленький, и брусника быстро кончилась. А Женя ничего не ел, кроме ягод. Приходилось выискивать каждую ягодку, как иголку в сене. Он чем-то был болен. Наши деревенские редко ходили к врачам, лечились у моих прабабушки и прадедушки, делали массажи, пускали кровь, а тут нам делали уколы и сделали рентген. Оказалось, что у Жени вторая стадия туберкулеза. Тетя отвезла его в Паймио, в детский туберкулезный санаторий. Туда отправили еще нескольких детей, но они были не из нашей деревни.
Финские финны приносили нам подарки: вязаные рукавицы, носки, а Лиде Вирки подарили пальто. Они приглашали нас к себе в дома на кофе и звали мыться в свои бани, но нас было невозможно отмыть, наша одежда была грязная и рваная.
К нам начали приезжать фермеры и увозить людей к себе на фермы на работу. Но мои тети были учителя и не хотели попасть на ферму. Хозяйка нашего лагеря Элла успокаивала их, она обещала помочь устроить нас на фабрику.
Скоро действительно за нами приехал человек с бумажной фабрики. Нас привезли на станцию Кауттуа. Кружась, падали снежинки. На вокзале стояла елка. Было бело, тихо и красиво, как на дореволюционной рождественской открытке, которые я видела у старшей тети. Мы начали выгружаться из вагонов, от наших следов получались черные ямки на снегу. Наши грязные мешки, чемоданы и тюки оказались возле украшенной елки. Пришел священник с двумя женщинами. Мы молча ждали. Священник встал перед нами и произнес:
— Herra siunatkoo teita28!
Одна из женщин спросила:
— Ymmaratteko suomea29?
Все заулыбались.
Нас завели в приготовленные бараки, которые стояли в сосновом лесу на берегу большого озера Пюхяярви. В бараке было тепло, пахло смолой, стало радостно, хотелось куда-нибудь побежать, но было уже темно. Нам дали две комнаты. Одну заняли дядя Антти с семьей и бабушка с дедушкой, а я с Ройне и с тетями поселилась в другой комнате.
Утром я познакомилась с девочкой Бертой Хули, она тоже жила в нашем бараке, и мы побежали посмотреть на озеро. С озера дул холодный ветер, берег был в обледеневшей ледяной пене. В серой воде далеко от берега виднелся темно-зеленый остров. Стало холодно, мы отправились посмотреть на Кауттуа. Мы пошли по тропинке к железной дороге, а оттуда шла широкая дорога вдоль парка. В парке мы увидели большой светло-желтый дом с белыми углами и наличниками. К железным воротам была прикреплена металлическая доска с надписью «Антти Алстрем». Мы знали, что так зовут владельца бумажной фабрики, на которую наши пойдут работать. Дальше за парком было много больших и маленьких домов с живыми изгородями, а потом мы увидели небольшой белый дом, в котором во всю стену было громадное окно, как в Ленинграде в больших магазинах. Мы подошли поближе к окну, внутри магазина никого не было, захотелось войти. Мы открыли дверь, где-то прозвенело, вошла женщина в клетчатом переднике, поздоровалась с нами и спросила:
— Что вы желаете?
Мы ничего не могли сказать. Мы вообще забыли, как надо говорить в магазине, у нас не было денег, мы даже не знали, что хотим. Я не была в магазине три года. Мы попятились, чтобы выйти,
а она повторяла: «No, mitas tytoille?»30. Стало нехорошо. Мы задом открыли дверь и вышли на улицу. Больше нам нечего было делать, и мы побежали домой. Еще издали мы увидели, что наши столпились на улице. Мы подошли поближе: у большого ящика стояла актриса, которую я видела в фильме «Маленькая мама» в Ярославле. На ней была коричневая шуба, ее полные губы были ярко накрашены,
а круглые веселые глаза были совершенно такого же цвета, что и ее шуба. Она раздавала пакетики с мукой, крупой, сахаром и даже кофе. Оказалось, что это Антти Алстрем прислал нам продукты и подарки на Новый 1943 год. Женщина раздала сначала продукты, а потом кастрюли, миски, чайные чашечки — все было новое и очень красивое, редко кто из наших видел такие вещи. Все стояли молча и, наверное, оттого что было тяжело молчать и хотелось получить побольше этих вещей, у наших были серьезные, напряженные и будто даже злые лица, а она все улыбалась и спрашивала, сколько человек
в семье, стараясь дать всем поровну.
Старшая тетя Айно велела все полученное разделить на три, она одна была тоже семьей, ее мама потерялась, когда нас перевозили в Финляндию. Дядя Антти хотел ей что-то сказать, но бабушка и младшая тетя подошли к нему близко и прошептали одновременно: пусть себе берет, из-за вещей не стоит ссориться. Младшая тетя Айно пошла нас устраивать в школу. Арво она определила во второй, меня в третий, а Ройне в шестой класс. В первый день мы отправились в школу все вместе. Школа стояла в стороне от дороги на горке, к ней вела березовая аллея. Классы были чистые и большие, а парты — светлые, все было непохоже на нашу ковшовскую школу. Перед началом урока учительница заиграла на фисгармонии, а ребята запели по маленьким черным книжечкам. Песня была мне знакома, мы ее пели в воскресной школе. Потом все сели. Мне показалось, что наша учительница очень строгая. Ребята стали оборачиваться и смотреть на меня и Берту, а мальчишка, который сидел перед нами, забылся — все смотрел и смотрел… Учительница подошла и дернула его за волосы. Я испугалась, меня никогда еще чужие не дергали. У Берты все стало не получаться, в ее деревне не было финской школы, она начала спрашивать у меня, но учительница заметила и однажды, когда Берта смотрела в мою тетрадь, она тихо подошла к нам и дернула Берту за волосы, я отвернулась к окну, на следующий день она пересадила ее за другую парту.
Ройне походил в школу несколько недель и сказал, что не хочет учиться — пойдет работать на завод. Тети уговаривали и ругали его, но он наотрез отказался ходить в школу. Другие большие ребята уже работали на заводе, он хотел, как все.
Он пошел в ученики слесаря и скоро стал работать. Тети говорили, что надо было тогда там, в Киукайси, отдать его в ученики к ювелиру, которого привела хозяйка лагеря Элла. Он подошел к Ройне, что-то сказал и протянул ему крутившиеся на цепочке карманные часы. Ройне взял часы, пошел к столику, который стоял у двери, вынул свой ножичек и начал работать. Он разобрал часы на колесики и винтики. Ювелир подошел, посмотрел на стол и пошел обратно говорить с тетями. Все следили за Ройне, свесившись с нар, думали, не соберет.
Я знала, что соберет. Он и раньше разбирал отцовские карманные часы и вообще я никогда не видела, чтобы Ройне чего-нибудь не мог.
А тети стояли с ювелиром в проходе между нарами и разговаривали. Подошел Ройне, протянул крутившиеся на цепочке часы ювелиру. Он приложил их к уху, заулыбался. Тетя Айно проговорила:
— На обучение мы бы отдали, а навсегда…
Ювелир сказал:
— Я подумаю, — и ушел.
На завод не попал никто из нашей деревни — все, кто поселился рядом с нами в бараках, были из каких-то далеких деревень, некоторые даже говорили иначе, чем мы, но никто не говорил так, как наша учительница в школе.
Нас в Финляндии стали называть ингерманландцами, а в России мы были просто финнами, но младшая тетя Айно объяснила, что все финны называются по месту их жительства, а место, где мы жили, вокруг Ленинграда было когда-то Ингерманландией.
До школы было больше двух километров ходьбы. Когда удавалось, мы с Арво пристраивались на запятки саней. За спинкой не дуло, под нами весело визжали полозья. К тому же можно было намного быстрей попасть в теплую школу.
Однажды нас на запятках увидела дочь управляющего завода Инга. Ее каждое утро везли в школу в санях. Она позвала нас к себе в сани, Инга сказала, что нам за это влетит. Никкиля не любит, чтобы ученики нашей школы мешали людям спокойно ездить. Я начала спорить и доказывать, что я им никак не мешаю, но ее слуга или кучер сказал:
— Барышня права, вы мешаете людям спокойно ездить, и лошадь больше устает.
Инга спокойно объяснила, что квартира учительницы на втором этаже и что она оттуда все видит. Но мы с Арво все равно продолжали пристраиваться на запятки, пока однажды утром после пения Никкиля строго спросила:
— Кто сегодня приехал на запятках саней?
Я подняла руку и встала.
— Я надеюсь, это не повторится. Садись.
Потом она обратилась к классу:
— Вы не имеете права навязывать свое присутствие людям, которые вас не знают и, скорей всего, не хотят знать…
Начался урок, Никкиля что-то говорила о датчанах, которые заполняют все рынки маслом и сыром, о каких-то патентах. Мне было противно и стыдно. Я рассматривала мелкие голубые узоры на матовых окнах, сквозь которые не видна была улица. Вспомнила наших женщин, которые каждое утро группами, с мешками шли в Сусанине на вокзал, чтобы успеть ленинградцам на утро принести молоко, сметану и творог. Домой им надо было успеть вернуться до обеда, чтобы не опоздать на колхозную работу.
Вдруг у моего уха Никкиля тихо спросила:
— Ну, Мирья, как, с датчанами будем конкурировать?
Я посмотрела ей в глаза и сказала:
— Не знаю.
— О чем ты думаешь?
Я ответила:
— А наши женщины без всяких патентов продавали молоко, сметану и творог в Ленинграде.
Она засмеялась и ушла обратно к своему столу.
* * *
Мы разыскали своих деревенских и начали ездить по воскресеньям в гости друг к другу. Сначала мы поехали к тете Мари, они жили километрах в десяти от нас, у помещика: он им выделил маленький уютный домик, а они все работали у него: обе дочери тети Мари, Хельми и Айно — в поле, а дядя Юхо — на конюшне, ухаживал за лошадьми, чинил телеги и всякий инвентарь. Тетя Мари сидела дома с маленьким Володей, варила обеды и вообще делала все, как и раньше дома. Она сказала, что у них все теперь есть, что их хозяин очень хороший, дал им все, что только им надо было. Но потом она грустно добавила:
— Только очень скучно, нет никого из своих, не с кем поговорить.
Тетя пригласила их к нам, но тетя Мари сказала, что это не то. Не забежишь…
— Ведь я прибегала к вам иногда по несколько раз в день. Очень тяжело не видеть своих, — и она уголком головного платка вытирала слезы.
В одно из воскресений приехала к нам племянница старшей тети Ольга, ей было восемнадцать лет. Она жила одна на хуторе у хозяина. Ольга рассказала, что хозяин дал ей деньги и она купила себе все новое. Она казалась какой-то чужой в шляпе, в перчатках. У нее была маленькая сумочка, которую она держала как-то отдельно, на вытянутой руке, как будто боялась запачкать. Перед отъездом она просила тетю разузнать, не найдется ли ей места на заводе, и вдруг ужасно расплакалась. Сквозь рыдания она говорила:
— Он раздевается на кухне догола, когда идет в баню.
Тетя спросила:
— Кто?
— Да хозяин. Я ему как собачка или табурет…
Тетя вытирала ей слезы и обещала поговорить с управляющим завода. А месяца через два пришло приглашение на похороны — Ольга умерла от разрыва сердца.
* * *
Нас всех из наших бараков пригласили на праздник в зал, где показывают кино. Теперь здесь вместо рядов стульев стояли столы, накрытые белыми бумажными скатертями. На столах стояли чашечки и тарелки с маленькими булочками, а в середине зала было пусто. Нас посадили за столы. Какой-то дяденька без руки что-то говорил про нас, ингерманландцев, и про войну. Со мной рядом сидела Лемпи Пейппонен. Мы с ней стали ходить всегда вместе, только в школу я ходила одна. Мне надоела эта Берта Хули, она была какая-то совсем глупая и плакала из-за всякой ерунды. Лемпи вообще не училась, а нянчила своих сестер и брата. У нее было шесть сестер и один брат, а она была старшая из тех, кто сидел дома. Две сестры постарше ее ходили на завод.
Ужасно хотелось протянуть руку и взять булочку. Наконец все захлопали и начали шумно двигать стулья, а потом затянули песню. Сначала пели все вместе, а потом две сестры Кирппу из соседнего барака спели песню на какой-то очень знакомый мотив про нас, как мы ехали в Финляндию и как оставили свои дома. Против нас за столом сидела моя младшая тетя Айно, я заметила, что она покраснела и заморгала, а другие наши женщины вытащили платочки и начали вытирать слезы и сморкаться, как на религиозных собраниях. Потом спели две женщины из тех, которые нас рассаживали, они пели незнакомую песню про войну. Пели они совсем иначе: спокойно и чисто, но очень грустно.
На следующий день мы с Лемпи решили устроить концерт на Пасху и начали думать, что делать и кто захочет выступать. Матильда Кирппгу играла на аккордеоне, и она согласилась сыграть нам «Яблочко». Я с Лемпи начала репетировать, но на нашу репетицию пробрались мальчишки: они, как дураки, смеялись, толкались и дразнили нас.
Мы хотели, чтобы Берта и ее сестра Кайсу тоже танцевали, но они боялись и все время путались. Но нам помогли взрослые девушки, они обещали спеть несколько русских песен, а нам хотелось чего-нибудь смешного. И вдруг из тех бараков, которые были около нового завода, зашел по какому-то делу к дяде Антти Симо Элви. Мы сказали ему, чтобы они тоже пришли на концерт, а Симо спросил:
— Что вы там будете показывать?
Мы быстро рассказали ему все. И он сказал:
— А почему бы вам не разыграть несколько маленьких смешных историй о том, как наши ездили с молоком в Ленинград? Их очень много, подождите-ка, я вспомню.
И он хлопнул ладонями по коленям, подскочил и тут же рассказал несколько анекдотов, которые мы разыграли.
Начали мы с того, как две женщины ехали в поезде со своими мешками и бидонами. Лемпи уговорила свою сестру Мари сесть рядом с ней на скамейку и немного качаться, как бы от движения поезда, и время от времени «клевать носом». Я надела на себя дедушкину одежду, взяла его трубку, вошла в вагон, села рядом с ними и пустила дым. Они сказали мне по-фински, чтобы я перестал курить или вышел бы вон, но я их как бы не понял и пустил еще дыму. Тогда Лемпи закричала, показывая табличку на стене: «Эта вакона не курица, полесай на стенку, ситай равила!».
Таких историй мы разыграли несколько, надевали на себя то бабушкины, то дедушкины одежды. Все смеялись до слез.
Я обычно шла из школы мимо Дома пожарников, там на стене висела киноафиша, я бежала прямо к Лемпи, мы начинали придумывать, как бы попасть в кино. Тетя Айно пускала меня не на все фильмы, а Лемпи вообще не давали денег на кино, и мы начали проходить с черного хода вместе с мальчишками. Они как-то ухитрялись открывать дверь, и мы быстро просовывались в темный зал. Мальчишки садились на пол в проходе, а мы с Лемпи, немного постояв у стенки, чтобы глаза привыкли к темноте, отыскивали себе свободное место. Однажды полицейский с билетершами устроили на нас облаву и вывели из зала всех мальчишек, а мы так и остались сидеть на местах. Но мальчишки были сами виноваты, они толкались и разговаривали. Арво стало завидно, что нас не выгнали, и он сказал тете, что я без билета прохожу в кино. В тот раз, как всегда в воскресенье, я оделась и хотела пойти к Лемпи, чтобы потом вместе с ней бежать в кино в Дом пожарника. Младшая тетя спросила:
— Ты куда?
— К Лемпи.
Но тетя строго проговорила:
— А потом с ней в кино?
Я кивнула. Тетя очень решительно произнесла:
— В кино ты не пойдешь!
И еще она добавила, что знает, каким образом я хожу в кино.
Я стала просить тетю дать мне денег на билет, потому что сегодня очень хороший фильм, но она сердито сказала:
— Сегодня посидишь дома.
А я начала ей объяснять, что сегодня детский фильм. Но старшая тетя перебила:
— Вот видишь, какая она настойчивая, будто ты ей ничего и не говоришь, обязательно надо, как она хочет.
Тут младшая тетя сильно покраснела и крикнула мне:
— Сиди дома!
А я тихо сказала ей:
— Тебе жалко дать мне денег и обязательно надо, как хочет старшая тетя.
Тетя закричала на меня еще громче и толкнула меня на кровать. В этот момент в комнату вошел пьяный дядя Антти. Лицо у дяди было красное, глаза остекленевшие, на висках вздулись вены. Он слышал, что тети кричали на меня. Он расстегнул свой кожаный ремень и направился ко мне. Я успела спрятать голову в угол, дядя с силой стегал мне ноги и зад. Я старалась не кричать. Он вдруг резко повернулся и вышел из комнаты.
— Так тебе и надо, совсем распустилась, — сказала младшая тетя.
А дядя с улицы стеганул пряжкой по нашему стеклу, стекла посыпались на пол. Тети побежали за ним. Я слышала, как дядя выругался, а чей-то пьяный голос проговорил, что завтра приедет и вставит стекло. Дядя и раньше несколько раз был сильно пьян. Напивался он с рабочими завода, они доставали где-то древесный спирт. На следующий день, действительно, пришел дядин друг из местных финнов со стеклом, инструментами и вставил стекло. Тети позвали его на кофе. Вначале все молча сидели и пили, а потом он сказал, что русские, наверное, скоро перейдут финскую границу и вообще они могут захватить Финляндию, если не удастся заключить мир, а если будет мир, тогда скоро вернутся рабочие, которые сейчас на войне. Потом он говорил про то, что они вернутся на свои прежние места, на которых сейчас работаете вы, ингермаландцы, и еще он говорил, что будет безработица и что буржуи опять будут делать все так, как делали и до войны. Я спросила:
— А здесь есть буржуи?
Он засмеялся:
— Это у вас нет буржуев, а здесь от них зависит все.
Он ушел, а я забыла, что не разговариваю с тетями, и спросила:
— А Антти Алстрем буржуй? Тетя ответила:
— Конечно, а кто же он?
Потом я спросила у тети, видела ли она его. Тетя рассказала, как однажды Антти Алстрем посетил их цех, но вначале к ним пришел начальник цеха и шепнул на ухо одной из девушек, чтобы та пошла носить за ним стул, хозяин сильно хромал и не мог стоять. Тетя сказала, что она бы никак не могла носить стул за хозяином, если бы ее даже выгнали с завода. Я спросила:
— А Антти Алстрем толстый, как все буржуи?
Тетя ответила:
— Да, конечно!
Был канун Иванова дня, мой брат готовился к конфирмации, его отпустили на несколько дней с завода. Он приехал домой из церкви поздно и рассказал, что он сдал экзамен первым и очень быстро, а потом все поехали на велосипедах в лес. Они сплели длинную еловую гирлянду, привязали ее к своим велосипедам и привезли в церковь, а ворота церкви они украсили березовыми ветками. Девушки принесли много цветов к алтарю.
Тети давно отдали в переделку папин черный костюм, купили Ройне новую рубашку и галстук. Он встал очень рано, оделся и уехал на велосипеде в церковь. Мы тоже начали наряжаться, тети сшили мне из маминого черного шелкового комбине платье с темнозеленой атласной отделкой, мне оно очень нравилось. Я тогда решила, что на все праздники буду надевать только это черное платье до тех пор, пока моя мама в тюрьме. Но сегодня тети хотели, чтобы я пошла в церковь в том вышитом белом платье, купон которого купила еще мама на Украине, но я сказала:
— А как же девушки идут на конфирмацию во время войны в черном?
Тети согласились. На улице дул легкий ветерок, пахло вереском, который цвел вокруг наших бараков. Мы шли быстро, легкое шелковое платье приятно щекотало ноги. Темно-красная кирпичная церковь в Эура стояла среди зелени, мы прошли через украшенные березами ворота, дальше посыпанная желтым песком дорожка шла среди маленьких белых крестов братских могил.
На дорожках возле поля с крестами стояли люди в черном и ждали, вот все повернулись к воротам церкви, оттуда вышли молодые девушки с цветами. Все они были в черных платьях, они разошлись по зеленому полю кладбища, чтобы положить букет живых цветов возле каждого белого креста. Женщины, стоявшие на дорожках, плакали. Мы вошли в церковь, внутри было прохладно, тихо играл орган, у меня прошел мороз по коже, я тоже заплакала, орган стал играть громче, все взяли черненькие книжечки и запели, тети тоже пели со всеми вместе, а когда девушки и юноши медленно пошли к алтарю, тети заплакали.
Вечером, когда я стала читать молитву, я опять плакала. Я вспомнила все, что было утром и после того, как я прочла «Отче наш» и как всегда попросила у Бога помочь маме и папе, просила Бога дать Ройне счастье. Он в это время лежал на той же двухэтажной кровати надо мной и услышал, что я вздыхаю и всхлипываю. Он вдруг сказал:
— Ты совсем одурела?
А старшая тетя тут же присоединилась:
— Что же ты в кино-то ходишь, если ты такая набожная? Они все засмеялись, а я отвернулась к стенке.
Наконец тетя привезла из Паймио Женю, теперь у нас стало опять двое маленьких детей. У дяди Антти и тети Лизы весной родилась маленькая девочка, которую дядя назвал Тойни, но она была еще очень маленькая и, как и та Тойни, которая умерла два года назад, все время спала. А старых бабушек у нас осталось только одна — мама старшей тети, наша старшая бабушка умерла во время переезда.
Женя потолстел и говорил не как мы, и был какой-то другой. Хотя он еще не совсем поправился, но он перестал плакать и капризничать, как раньше. А когда Женя вечером ложился спать, он складывал свои маленькие ручки и читал молитву на ночь. Это его так научили в санатории. Отправляясь в магазин за продуктами, я сажала его на багажник велосипеда, и мы ехали вместе. Он заранее начинал прыгать и радоваться, когда я вытаскивала велосипед из сарая. Однажды тетя разрешила мне поехать с ним к нашим родственникам Юхолан Еве и Адаму. Они оба шили, и я заказала из старого костюма Ройне комбинезончик на молнии для Жени.
Вдруг заговорили о наступлении русских. У нас в Кауттуа у вокзала несколько дней жили в палатках беженцы из Сортавала, а дядя Антти откуда-то узнал, что за нами приедут и увезут домой.
В пятницу я поехала в гости к Лиде в Киукайси, она с мамой и с тремя братьями жила, как и тетя Мари, у помещика. Их помещик был, наверное, богатый, у него было много земли и всякого скота, и на него работало несколько семей, и еще у него работали русские военнопленные. В субботу я с Лидой и с ее мамой, тетей Мари, пошла в баню. Тропинка проходила мимо большого помещичьего дома по яблоневому саду. Был вечер. Громадный оранжевый шар солнца медленно опускался за горизонт. Яблони были усыпаны яркими шариками темно-красных яблок. Их было так много, что под некоторые ветки были подставлены подпорки, чтобы они от тяжести не сломались. У тропинки, по которой мы шли, под деревом стоял черный баран и изо всех сил упрямо ударял скрученными рогами о ствол яблони. После каждого удара красные спелые яблоки колотили его по спине и тяжело бухали на землю.
Вечером, когда мы уже собрались ложиться спать, пришли русские военнопленные. Они принесли мешок яблок. Они были веселые и говорили о том, что скоро все поедем домой.
В понедельник, возвращаясь от Лиды, я увидела, что наши столпились на улице. Подойдя ближе, я услышала русскую речь. Протиснувшись в середину толпы, я увидела военного в темно-синей форме. Он говорил о том, что теперь все могут поехать домой. Когда он ушел, мой дедушка проворчал:
— Вот увидите, никого они домой не пустят. В Сибирь — вот куда они нас всех загонят, давно не голодали, нашли, кого слушать.
Все засмеялись, а дядя Антти сказал:
— Ты что, папа, с ума сошел, ты что, не слышал, что он говорит — домой повезут!
Тут же начали составлять списки семей, кто поедет, но никто не хотел записаться первым. Потом еще несколько раз приезжали военные и каждый раз говорили про то, что они нас домой повезут. А дедушка отговаривал ехать, но бабушка все повторяла, а вдруг Ольга и Юхо живы, вернутся, не найдут своих детей, но дедушка кричал:
— Увидите, в живых никого нет — детей губить везете.
Когда тети и дядя Антти твердо решили ехать, он стал уговаривать бабушку остаться. Дедушка работал ночным сторожем на стройке, нам строили новые дома, он плакал, говорил, что у него постоянно невыносимо болят руки и ноги после тех торфяных работ, куда его заслали после раскулачивания. Дедушка еле ходил, суставы его рук и ног были скрючены ревматизмом. Он всем говорил:
— Вы что, совсем все забыли? Вспомните, как загоняли в колхоз, сколько человек посадили из наших деревень, за что сажали?
Когда он не сумел уговорить не ехать, он велел начать сушить сухари, но дядя Антти смеялся над ним и говорил, что Россия продавала всегда хлеб всей Европе, уже чего-чего, а хлеб там есть. Но дедушка не хотел его слушать и кричал:
— Когда это было! Это что, тебе эти твои местные собутыльники наговорили? Ты посмотри, как с границ-то бегут умные люди.
— Это ж финские финны.
Сухари мы начали сушить, купили много пакетов галет и стали ездить по хуторам, где покупали все, что только хозяева продавали: муку, зерно, крупу и даже кур. Финское правительство дало нам деньги за наших коров, которых мы оставили дома. Каждая семья купила по корове. Дедушка велел набрать в карьерах около нового завода бумаги, там ее, чуть бракованной, были целые горы. Все из наших бараков набирали и говорили, что понадобится оклеить стены, ведь не жили в домах два года, придется отремонтировать. Но набирали и тетради, и блокноты, и даже бумажные носовые платочки — такой бумаги никто там никогда и не видел.
На хуторах хозяева угощали нас кофе с булочками и расспрашивали, почему мы уезжаем. Я всегда отвечала, не знаю, почему другие, но у меня там мама и папа в тюрьме. Они качали головами и жалели меня.
Тети заказали большие деревянные ящики, в которые мы начали складывать вещи, а на вокзал в Кауттуа пригнали для нас товарные вагоны.
Был канун Рождества, люди несли к себе в дома елки и красиво обернутые пакетики с подарками из магазинов, а мы везли свои ящики грузить в товарные вагоны. Еще раз приехал с синими погонами военный и дал нам красные плакаты и велел их приколотить к вагонам. Плакатов хватило на все вагоны, даже на те, в которых поедут наши коровы. На красных плакатах большими буквами по-русски было написано: «На нашу советскую Родину».
Было уже темно, на вокзал пришло много народу провожать нас. Пели русские песни, кто — по-русски, кто — по-фински, а когда поезд тронулся, в небо взвились ракеты. Это их пустили, наверное, финские солдаты, которые жили в утепленных вагонах на вокзале.
Утром мы приехали в город Тампере, нас поселили на несколько дней в огромном здании школы. Здесь мы ждали, пока соберется полный состав.
Целые дни мы с Лемпи ходили по городу, заходили в магазины, тратили последние финские марки, которые вытряхивали из всех карманов и кошельков, накупили всякой мелочи: зеркальца, брошечки, заколочки; у кого-то из наших нашлось несколько талончиков хлебных карточек, мы сходили в кафе, нам дали кофе с пирожным. Вечером мы ходили в большой, с множеством всяких приспособлений, физкультурный зал, туда собралось много ребят — все занимались физкультурой. Мы с Лемпи придумали такую игру: она запускала катиться по полу большой обруч, а я должна была проскочить в него.
У меня никак не получалось, обруч падал, я решила тренироваться.
Какой-то мальчишка занимался в центре зала на брусьях, я со всего разбега ударилась головой о железную штангу. Очнулась я оттого, что на меня мальчишка лил воду, потом я почувствовала, что
у меня сильно болит голова, а на лбу была большая шишка. Лемпи помогла мне подняться на второй этаж в класс, где сидели все наши. Младшая тетя дала мне таблетку, а ко лбу приложила мокрую холодную тряпку и уложила спать.
Утром мы поехали на вокзал, там нам сказали, что поезд отправится в три часа ночи. Прикрыв шишку челкой, я с Лемпи опять пошла погулять в Тампере. Я просила разрешения пойти в город, но тетя сказала, что уже нет денег, тогда совсем чужой человек, который был в нашем вагоне, вынул кошелек, вытряхнул в ладонь все, что там было, и протянул мне монеты, не считая их. Мы увидели на одном здании киноафишу и решили пойти в кино. Купили билеты и вошли в фойе. Кинозал был еще закрыт, и мы сели ждать. Я сказала Лемпи:
— Интересно, в России мы поймем, про что будут говорить в фильме?
Лемпи ответила, что она совсем забыла русский и что она вообще-то его плохо знала. Рядом с нами сидела госпожа в красивой пушистой шубе и все смотрела на нас, вдруг она спросила:
— А почему вы хотите ехать в Россию?
Я ответила, как обычно на этот вопрос, а Лемпи проговорила, что она с родителями, тогда госпожа сказала:
— Вот видите, там арестовывают, а вы туда едете.
Она еще расспрашивала про моих папу и маму, потом она предложила нам остаться и говорила, что она устроит нас учиться и что мы, когда будем взрослее, поймем, что сегодня мы правильно решили. Но мы ответили, что нас ждут наши на вокзале, и они без нас не смогут поехать, и вообще наши там… Тогда она велела записать номер ее телефона и сказала, если мы надумаем, чтобы позвонили ей, она приедет разговаривать с нашими родственниками.
Фильм был смешной, там то проваливались в одежде в ванну, то откуда-то доска падала на голову, то человек поскользнулся, и к его штанам прилипло что-то совсем плохое. Мы очень смеялись и забыли про госпожу. Но когда мы шли к нашему поезду, Лемпи сказала, что она бы осталась, может быть, она действительно послала бы учиться, но она не знает, как жить без родителей и сестер. Я ей посоветовала остаться и не говорить родителям, ведь они все равно не разрешат, надо в суматохе отстать от поезда. Но она сказала: «Боюсь».
В Тампере на улицах стояли большие украшенные елки. Было Рождество. Поезд стоял, мы забрались в вагоны и улеглись спать. Я не слышала, как поезд тронулся.
Я проснулась, все стояли у маленьких окошечек за железными решетками, кто-то сказал:
— Да, такую границу не перейдешь.
Я тоже протолкнулась к окну, но уже ничего не было видно, кроме белого снежного поля и хмурого облачного неба.
Первая остановка в России была в Выборге. Здание вокзала было разрушено, было много военных, нас позвали за пайком хлеба. Мы всем составом встали в очередь. Хлеб выдавали прямо на улице из машины, потом пошли за кипятком и сели завтракать. Хлеб был черный, тяжелый и кислый. Во время завтрака к нам вошло двое военных с бумагой. Один из них прочитал что-то. Я не поняла, почему это он упомянул Калининскую область. Наверное, и другие не поняли и стали расспрашивать. Тогда он очень громко и сердито закричал:
— Домой вас не повезем — изменники Родины, вы едете в Калининскую область, в ссылку.
Тетя перевела его слова тем, кто не понял. Кто-то из женщин заплакал, а когда они вышли, мы услышали, что наши двери закрывают на замок. Дядя Антти выглянул в окно и проговорил:
— Замок, сволочи, повесили.
А дедушка сказал:
—Я же вам говорил, смеялись. Над собственной дуростью смеялись.
Все замолчали. Вечером не укладывались спать, хотелось увидеть Ленинград, но поезд, не замедляя скорости, промчался мимо огней города, мимо наших домов, а утром мы приехали на станцию Кесова гора. Ночью наступил 1945-й год. В вагоны вошли энкаведешники и велели всем выйти, никаких вещей они не разрешили взять, сказав: «Все надо проверить». Они сами выбрали, кто может присутствовать при обыске, остальных отправили в приготовленное для нас здание школы — здесь тоже были зимние каникулы.
1971–1972 гг.
________________
1 Пожар! Пожар! (финск.)
2 Мешки жизни. (финск.)
3 Чертовы вруны. (финск.)
4 О боже мой! (финск.)
5 Дом старика. (финск.)
6 Виркинские косоротые! (финск. диал.)
7 Ковшовские долбоносики! (финск. диал.)
8 Каков Юденич! (финск. диал.) — так ругали у нас упрямых.
9 Студенистая голова. (финск.)
10 Шлюха, шлюха! (финск.)
11 Черная жопа. (финск.)
12 Пионер, длинный язык, овечья метка на шее. (финск. диал.)
13 Помню. (финск.)
14 Сатанинское правительство. (финск. диал.).
15 Дай мне бумажку. (нем.)
16 Чертовы хозяева! (финск.)
17 Работа костей не ломит, не правда ли? (поговорка, финск. диал.)
18 Ты попадешь к праведникам, к друзьям и родным… (финск. диал.)
19 Холодно! (нем.)
20 Адовы нехристи! (финск.)
21 Господин дурак! (финск.)
22 Я росток в твоем саду и мой стебель небом создан. (финск. диал.)
23 Среди сосен стоит моя избушка. (финск. диал.)
24 И бедняку хватит терпения сварить, но не дождаться, пока остынет.
(финск. диал.)
25 Я росток в твоем саду и мой стебель небом создан. (финск. диал.)
26 Стекло? (нем.)
27 Когда прибудем на берег, когда прибудем на берег. (финск.)
28 Да благословит вас Господь! (финск. диал.)
29 Вы понимаете по-фински? (финск.)
30 Ну, что девочкам? (финск.)
СОДЕРЖАНИЕ
КНИГА ПЕРВАЯ
ШАРМАНКА......................................................................................................................3
КОФЕ..............................................................................................................................4
ПОРОСЕНОК ЗОЙКА ........................................................................................................5
БРАТ .............................................................................................................................7
ПЕРЕЕЗД В ЛЕНИНГРАД ............................................................................................... 9
ПОЕЗДКА НА УКРАИНУ ............................................................................................... 14
АРЕСТ ПАПЫ ..................................................................................................................22
ОТЪЕЗД ИЗ ЛЕНИНГРАДА ......................................................................................... 23
ВИРКИНО .......................................................................................................................24
ЯРОСЛАВЛЬ ....................................................................................................................28
ОПЯТЬ В ВИРКИНО....................................................................................................... 33
ШКОЛА .......................................................................................................................... 40
СТРАШНЫЕ СНЫ, ПРАЗДНИКИ И АРЕСТ МАМЫ ........................................... 42
СВАДЬБА .........................................................................................................................48
ВОЙНА ............................................................................................................................49
НЕМЦЫ.............................................................................................................................53
НАШЕЛСЯ ДЯДЯ ЛЕША ................................................................................................ 55
ДЕДУШКИНА ЛОШАДЬ ................................................................................................ 56
НАША ХУАН-КАНАВА ................................................................................................... 58
ОСЕНЬ 1941 ГОДА .............................................................................................................60
ЗИМА ...............................................................................................................................63
ВЕСНА ..............................................................................................................................71
ЛЕТО ................................................................................................................................73
ПЕРВЫЙ РЖАНОЙ ХЛЕБ ............................................................................................. 79
НАШИ ДЕРЕВЕНСКИЕ СТАРУХИ ............................................................................ 81
ТРУДНОВОСПИТУЕМАЯ .............................................................................................. 82
АЛИК .................................................................................................................................86
ПОРТРЕТЫ, ЛЮДИ И КАРТИНКИ ........................................................................... 87
БАЗАР ................................................................................................................................ 91
СНОВА ИСПАНЦЫ ........................................................................................................... 92
НАС ВЫСЕЛЯЮТ .............................................................................................................. 96
КЛООГА .............................................................................................................................101
ФИНЛЯНДИЯ .................................................................................................................... 107
ПРИЕХАЛИ
С лязгом отворились двери вагона. Искрящийся на солнце снег слепил глаза. Кто-то громко по слогам прочитал: «Кесова гора». Пришел начальник. Ройне наклонился ко мне и прошептал:
— Знаешь, его зовут «товарищ Гнида».
Арво спросил у меня:— Что он сказал?
— Вон того, который там впереди говорит, зовут sairari.
Он протянул:
— Ну да?! Так человека не могут звать.
— Это Herra saivar1, — Арво засмеялся.
Товарищ Гнида приказал увести нас в здание школы.
Повела женщина. Она попросила стать парами, чтобы удобнее было идти по проторенной в снегу тропинке. Рядом по дороге лошади тяжело тащили в гору сани. Снег визжат под полозьями. Белые клубы пара выдувались из черных труб лошадиных ноздрей. Начали встречаться люди. Они отступали от тропинки в глубокий снег. Все смотрели на нас. В основном это были одетые в фуфайки женщины, в толстых байковых платках с кистями. Концы платков были связаны узлом сзади, как носили в Виркино.
Мы поднялись до верхушки Кесовой горы, к белой облупившейся церкви.
Впереди кто-то крикнул:
— Смотрите, «магазин» написано.
Дед мой проворчал:
— Чем это они еще тут торгуют?!
Бабушка толкнула его в бок:
— Молчи ради Бога.
Поднявшись в гору, мы начали спускаться вниз, на другую сторону горы. Опять кто-то крикнул:
— Смотрите, волка везут!
Посередине улицы шла запряженная в сани лошадь, на санях лежал пристреленный волк. Он был величиной с большого теленка, шерсть на нем была жесткая, цвета прошлогодней травы, ноги были расставлены как на бегу.
— Неужели волки? — тихо проговорила женщина рядом с моим дедом. Дед будто обрадовался, и опять громко высказался:
— Нет, из питерского зоопарка привезли, нас попугать.
Мы остановились возле двухэтажного, обшитого серыми досками дома. Женщина, которая нас вела, прокричала:
— Граждане, переночуете здесь, в здании нашей школы, завтра распределим вас по местам!
Парты из классов были вынесены: на некрашеном полу остались грязные квадраты. Оглядевшись вокруг, старики, кряхтя, начали усаживаться на пол, молодые, покрутившись, медленно начала подходить к покрытым пушистым инеем окнам. На стеклах появились глазки, выглянув в глазок, они также медленно отходили.
Вошла школьная уборщица, бросила охапку ледяных дров на пол, раздался металлический звон. Захныкал Женя. Ужасно хотелось есть.
Непонятно, когда же кончится этот осмотр вещей. Почему-то разговаривали шепотом. Вдруг все бросились в соседний класс. На полу лежал мальчик. Лицо его было перекошено, глаза закатились. Женщина с выбившимися из-под платка прядями слипшихся волос повторяла:
— Помогите открыть ему рот, у него падучая… Ах ты, Боже мой, отца-то нет, — повторяла она.
Карандашом открыли ему рот, изо рта вышла белая пена. Я ушла обратно в свой класс. Садиться на холодный пол не хотелось. Я прислонилась к оконному косяку. Оранжевые лучи солнца искрились на инее стекла. Круглые дырочки на стеклах затянулись, как птичий глаз, тонкой белой пленочкой. Я протерла пленочку пальцем, выглянула на улицу: люди, как черные жуки, в толстых ватниках и в валенках, шли по белому снегу. Наконец, легко перебирая ногами в ботинках, стали подходить наши, каждый из них нес в руке то ведро, то чемодан, то сумку. В класс они входили молча, тут же начали устраиваться поудобнее, каждая семья в свой кружок. Дедушке было трудно сидеть на полу: у него не разгибались колени, он опять начал ворчать:
— В Тампере даже кровати привезли в школу, не говоря о питании, а здесь табуретки не найти. Родина, hitto vieköö!2
Дядя Антти, нарезавший финкой на тоненькие куски шпиг, сердито прошипел:
— Папа, замолчи. Теперь уже ничего не переделаешь…
Дед что-то еще хотел сказать, но бабушка надолго остановила на нем злой взгляд, он отвернулся к стене.
После ужина начали шептаться про то, что было в вагонах. Радовались, что вещей не отбирали, только книги. Сложили в кучу и сожгли. Дед, услышав про книжки, рассмеялся, раскашлялся и опять высказался:
— А ты, Айно, учебников финского языка накупила, думала, как при немцах, будешь наших детей по-фински учить! За четыре года так все забыть! Овцы…
— Он всех нас в тюрьму загонит, — прошипела бабушка, наклонившись к дяде Антти.
Она хотела, чтобы дядя остановил деда, а дед, как назло, продолжал:
— Ага, вспомнили. Про тюрьму заговорили, людьми не хотели быть.
На него со всех углов зашикали:
— С ума сошел, молчи, молчи!
Ту первую ночь сорок пятого года мы проспали на холодном полу школы, прижавшись друг к другу. Утро было пасмурным, болели бока, люди начали подниматься с пола, хрустя суставами. Бабушка и тетя Лиза отправились на вокзал в вагон, доить коров. На обратном пути им удалось продать молока, у них в карманах были советские деньги.
Еще в Тампере, когда нас грузили в эшелоны, всех нас перемешали. С нами теперь из Кауттуа была всего одна семья Элви, да и то они жили не в наших бараках. С Элиной Элви наша компания не дружила, она была молчаливая, и нам она казалась скучной.
Элина подошла ко мне и позвала на улицу, мы направились в сторону белой церкви. Прохожие опять останавливались и смотрели на нас. Элина сказала:
— Это потому, что мы совсем другие. Помнишь, в Кауттуа на нас тоже смотрели.
— Там никто не останавливался и вообще не так смотрели, — сказала я.
За церковью был базар, там стояло несколько закутанных женщин, они продавали картошку, молоко и желтый творог, а одноногий мужчина продавал стаканом семечки. Мы чуть покрутились на базаре и начали спускаться с горы вниз. Остановились возле дома, в который входили люди. Над дверью большими буквами было написано: «Магазин». Элина не могла вспомнить ни одной русской буквы. Мы чуть постояли. Я взялась за большую железную скобку и потянула — дверь не открывалась. Тогда я дернула изо всех сил, дверь распахнулась, из магазина пошел пар, мы заглянули внутрь. Прижавшись вплотную к прилавку, стояли женщины и дети. Все лица повернулись к нам, никто не сказал ни слова. Под ножом продавщицы хрустел хлеб. Нам стало неуютно. Мы вышли на улицу.
— Видела, как они хлеб продают? — спросила у меня Элина.
Я покачала головой.
— Когда пойдешь в следующий раз, посмотри: продавщица режет хлеб на куски, вначале она кладет на весы большой кусок, а на него кусочки поменьше.
— Ты что, не помнишь? И до войны в магазине хлеб так продавали. В Финляндии продают целыми хлебами, там у них и большие и маленькие хлеба разных сортов.
— До войны в Ленинграде тоже были разные хлеба, — сказала я. Она заморгала своими синими глазами и почему-то покраснела. Дул сильный ветер, мы, нагнувшись, поднимались обратно в гору к белой церкви. Снежинки больно кололи лицо. Мы остановились, чтобы посмотреть, где мы, вернее, где церковь. Наша школа за церковью. Я выпрямилась. Передо мной на бревенчатой стене, на ржавой железной доске опять было написано: «Магазин».
— Зайдем, — предложила я Элине.
На этот раз я обеими руками взялась за скобу и с силой дернула — дверь будто сорвалась с петель, я вместе с ней стукнулась об стенку. На полках стояли большие из необожженной глины горшки для цветов и плетеные корзины. Возле печки сидела закутанная женщина. Она, не сказав ни слова, посмотрела на нас и снова повернулась к открытой дверце топившейся печки. На пустой полке внизу я увидела несколько флаконов одеколона «Сирень», точно таких, как я когда-то купила в Ярославле маме на женский день. А больше в магазине ничего не было, и мы вышли.
На базаре осталось всего две женщины. Увидев нас, они прокричали: «Картошка, картошка…». Возле их ног на санках стояли закутанные в рваные одеяла мешки. Ужасно захотелось горячей картошки. Мы заторопились к себе в школу.
Пока нас не было, что-то произошло: все были взбудоражены. Ко мне подошел Арво и сказал, что приходил Гнида и сообщил, что нас распределят по одной семье по деревням. «С нами Левка поедет, он один, ему не с кем. Папа сказал, мы одна семья. Нас получилось тринадцать человек. Этот товарищ Гнида вначале никак не хотел поверить, но у нас были какие-то бумаги, по которым получалось, что мы все родственники».
Левка перед отъездом демобилизовался из финской армии, хотя ему было всего девятнадцать лет. Он пробыл в армии около года. В начале войны немцы взяли его в обоз, Левке было тогда шестнадцать. Он был крестным сыном дяди Антти, и его бабушка была двоюродной сестрой моей бабушки. Роднее нас у него никого не было, поэтому он и решил с нами ехать домой. Про его отца говорили, что он ушел к партизанам. Он исчез, когда нас немцы стали отправлять в Финляндию. До войны он у нас был председателем колхоза. А Левкина мать была русской, и когда он был еще совсем маленьким, она ушла из дому и жила где-то в Ленинграде и никогда в Виркино не приезжала. Левка рос с бабушкой, которая любила и баловала его. Но она умерла в начале войны, и он остался один. В деревне считали, что ему повезло: он бы умер от голода, если бы немцы не взяли его в обоз. Но с обоза он сбежал перед тем, как нас стали отправлять из дома в Финляндию. Ройне дружил с Левкой, но тети боялись, что он может дурно повлиять на него. Странно, они не понимали, что это невозможно, чтобы Ройне вдруг стал так материться, курить и плевать сквозь зубы, как Левка и те мамины трудновоспитуемые в Ярославле, — просто у него другого друга нет.
Было уже темно, когда стали подъезжать запряженные в сани лошади. Товарищ Гнида стоял посередине класса со списком в руках. Женщина, которая привела нас с вокзала, светила ему, держа в руке точно такой керосиновый фонарь, с которым бабушка в Виркино ходила в хлев. Он громко выкрикивал, коверкая все наши фамилии. Нашу он вообще не мог выговорить, но, как только он произнес первую букву, дядя Антти догадался и встал. А товарищ Гнида хрипло прокричал:
— Едете в деревню Кочиново!
За нами пришло две подводы. Сначала усадили старшую тетю, прабабушку, дедушку и мою младшую бабушку, а потом на те же сани забралась тетя Лиза с маленькой Тойни. Лошади тронулись, дядя Антти рассмеялся и по-русски сказал:
— Ну, первой отправили ударную бригаду.
За Косовой горой, в поле, мы их догнали, теперь ехали медленно.
Я отыскала в небе Большую и Малую Медведицу — они были такими же, как и в Финляндии.
Дядя Антти всю дорогу говорил с человеком, который нас вез. Вдруг лошадь шарахнулась, заржала, сани сильно дернулись.
— Волков почуяли, — повернувшись к нам, объяснил мужик. Стало жутко, все молчали.
— Нас много, да и деревня недалеко, не нападут, — успокоил он нас. Лошади снова пошли шагом, наверное, волки ушли.
ДЕРЕВНЯ КОЧИНОВО
— Ну, вот и наша деревня, — сказал возчик.
Я увидела по обеим сторонам дороги какие-то странные бугры, похожие на то, как в книгах изображали эскимосские юрты. В некоторых окнах был виден слабый желтый свет. Лошадь свернула с дороги
и остановилась возле одного бугра. Оказалось, что это просто обычный дом, окутанный со всех сторон соломой. К нам на крыльцо вышла закутанная в лохмотья фигура и усталым голосом проговорила:
— Ну, приехали, идите за мной, тут темно.
Спотыкаясь о высокие пороги, по трескучим доскам мы прошли коридор и очутились в черной комнате. На столе в противоположном углу горела коптилка, пламя в ней откинулось, затрепетало, с трудом выпрямилось, пустив черный дым. Мы заполнили комнату. Хозяйка угрюмо пробубнила:
— Меня зовут Анна Петровна, проходите, садитесь, вон туда, к окнам, на лавку. Да что ж вас так много-то, нешто одна семья?
Мы молчали. Она продолжала:
— Куда ж я вас всех?
Дядя Антти подошел к ней и очень вежливым голосом сказал:
— Анна Петровна, сегодня как-нибудь переночуем, а завтра все устроим, мы все родня, не одна семья, нас завтра расселят…
Она ушла за перегородку на кухню и начала там раздувать самовар. Арво шепнул:
— Бабка-то попалась сердитая.
Мы попили кипятку с молоком и с финскими галетами и начали укладываться спать. Анна Петровна стояла посередине комнаты и показывала, куда кому ложиться. Сама она постелила себе на лежанке, — так она называла пристройку, которая была сооружена из досок около печки. Мальчишкам она велела залезть на полати, но никто не знал, что это такое — полати, и где они. Тогда хозяйка указала на большую полку, которая была под потолком. Мальчишки обрадовались и тут же полезли туда, но Анна Петровна закричала:
— Тише вы, не прыгайте, доски из пазов выйдут!
Стариков уложили на печку, а младшая тетя Айно с маленькими детьми легла на кровать. Все остальные легли на пол, на туго набитые соломой матрацы.
Я проснулась от холода, в комнате было темно, бабушка встала, скрипели половицы. Я повернулась к перегородке, отделявшей комнату от кухни, в ней не было двери. Там топилась русская печка, перед ней, опираясь на кочергу, стояла и смотрела на огонь старая женщина. Где я ее видела? Рядом бабушкин голос прошептал:
— Айно, вставай! Я что-то никак не могу ничего вспомнить по-русски, что знала — забыла. Попроси у нее в долг картошки, продадим что-нибудь, отдадим.
Я попросила бабушку еще чем-нибудь накрыть меня и снова заснула.
По полу кто-то тяжело ступал. Я открыла глаза, было светло, в доске пола я увидела блестящий выпуклый коричневый сучок. Посмотрела дальше: весь пол был в таких буграх — наверное, дом старый, доски стерлись, а сучки, как бычьи глаза, выпучились. Стены были из топором выстроганных бревен. Между гладкими темными, с большими трещинами бревнами торчал сухой, темно-коричневый мох, как тот дедушкин табак. Оконные стекла были в заплатах. В углу в раме висела большая пожелтевшая фотография. На раму было повешено полотенце, как на иконе в деревне Устье на Волге.
Бабушка заметила, что я проснулась и велела одеваться. Ребята тоже слезли с полатей. Она позвала нас по очереди подойти к ней на кухню умываться. Сама она стояла с железным ковшом и поливала ледяную воду на руки.
Бабушка принесла на ухвате чугун картошки. Мы уселись за стол. Она сняла крышку — горячий пар закрыл ее лицо.
— Ночью на кухне вода в ведре замерзла, — проговорила бабушка.
Со двора, подпрыгивая от холода и застегивая на ходу штаны, вбежал Арво.
— Ты что, там не мог застегнуться? — сказал строго дядя Антти.
— Холодно, — ответил посиневший Арво и уже хотел сесть за стол.
— Иди, помой руки!
— Кто мне польет?
— Черт… ни умывальника, ни бумаги, ни уборной, дрожи на жердочке… Внизу куры бегают и клюют, что на них падает… — проворчал дядя Антти.
— А что, если там кто-нибудь есть во дворе, а ты сидишь… — спросил Арво.
Дядя Антти рассмеялся:
— Ну что ж, сфотографируешь, да и только.
— Перестаньте за едой, — начала тетя.
Мимо стола к окну пробежала наша хозяйка, размахивая руками, она кричала:
— Чаво уставились? Людей не видали? Пошли, солому сорвете! Мы все повернулись к окнам — они были снизу облеплены лицами. Дядя встал из-за стола и вышел на улицу. Вернувшись, он остановился у порога и развел руками:
— Я хотел позвать их в комнату, чтобы им было удобнее на нас смотреть, но они бросились врассыпную, будто я с автоматом к ним явился.
Старшая тетя прошептала:
— Может, им про нас что-нибудь наговорили… Вроде того, что писали во время Зимней войны.
— Конечно, белофинн… — начал дедушка. Но бабушка не дала ему договорить.
— Молчи, ты уже все сказал. Ты договоришься до того, что нас всех посадят.
— Мама, не надо, здесь же нас никто не понимает. Зачем ты на него нападаешь? Ведь он прав: надо было его послушать, — вдруг решил защитить дедушку дядя Антти.
После завтрака дядя отправился к председателю колхоза поговорить насчет жилья, дров и вообще надо было выяснить, как и на что нам жить.
Бабушка выпустила кур походить по полу, они устали сидеть в ящике, да и ящик надо было вычистить. Бабушка мне велела взять со двора пучок соломы, если какая-нибудь нагадит, тот тут же убрать. Куры спокойно разгуливали по полу, кудахтали, будто были у себя в курятнике. А Анна Петровна не запретила выпускать кур и даже с улыбкой смотрела на них, а когда младшая тетя пощупала кур и сообщила, что сегодня будет три яйца, она спросила:
— Нешто зимой несутся?
Тети объяснили ей, что куры могут нестись почти всю зиму, если в помещении, где они находятся светло и тепло. «В курятнике, откуда мы их купили, — рассказали тети, — горело электричество и всякие овощи были подвешены, чтобы куры прыгали и клевали их». Анна Петровна пожала плечами, ничего не сказала и ушла к себе на кухню.
Пришел дядя Антти, не сняв пальто, он сел на лавку возле окна и начал смеяться. Потом он вдруг спросил:
— Как вы думаете, где здесь люди моются?
Мы молчали.
— В печке! — вскрикнул он и указал пальцем на русскую печь, — вон туда все на животе поползем. А вообще, черт знает, что получилось… Сижу я и разговариваю с председателем, как вдруг вижу, что-то розовое в печи шевелится. Я начал присматриваться, думал, свинья заболела, сунули попарить, но председатель говорит мне: «Отвернись, жена там моется, что не видал?» Я ответил, что первый раз слышу про такое. А он и говорит: «Я до этой войны в Прибалтике воевал, там тоже про это никто не слыхал, в банях моются. Ранение у меня еще оттуда. В этой войне так и не пришлось участвовать». Пока он это говорил, его жена, распаренная, приложив веник к животу, с ведром воды прошла во двор окачиваться. Да, жильем он нас обещал обеспечить, а дрова, говорит, самим надо будет на саночках из лесу возить: лошадей в колхозе мало, да и те слабые, кормить, говорит, нечем — на колхозных работах устают. По поводу хлебных карточек он ничего не знает. Это, говорит, надо в Кесову гору пойти, в райпотребсоюз, так, кажется, он это место назвал. А из колхоза, что заработаем, получим в ноябре-декабре. Так что через год. В этом году получили сто грамм зерна на трудодень и еще что-то вроде картошки или каких-то других овощей. Слушать как-то не хотелось. А на работы, говорит, через пару дней направим.
— На что ж эти люди живут? — проговорила, пожав плечами, старшая тетя. — Видно, только на то, что с огорода получают, да, наверное, по корове в каждом дворе есть…
— Как живут? Мы б так же жили в Виркино, если бы Питера рядом не было, — опять высказался дедушка.
— Да здесь не только это. Сами тоже, видно, безрукие какие-то, вон рукавицы и носки из тряпок мастерят, посмотрите, вон у нашей, в печурке лежат. Неужели не умеют связать из шерсти, овцы-то у них есть, это же пустяки. Будто в каменном веке живут, — сказала старшая тетя. А скотина почти на улице, хлева не построить…
— Мелкий скот у них на кухне живет, я у председателя видел. Вонища… Привыкли, — добавил дядя Антти и отвернулся к окну.
— Что вы хотите, война такая тяжелая, — начала младшая тетя. Но старшая ее перебила:
— Во-первых, ни бань, ни хлевов у них никогда не было, а во-вторых, финны тоже воевали и в Зимней войне, и теперь. И революция у них была, да и земли у них не лучше, кроме леса да болот, почти ничего нет.
— Ну что ж, теперь надо постараться выжить, — перебил их дядя твердым голосом, — и ждать, пока нас отсюда отпустят. Главное, поменьше говорить.
На следующий день нас расселили. Я с Ройне, бабушкой, дедушкой, Женей и младшей тетей Айно остались у Анны Петровны, а старшая тетя со своей мамой переселилась через дом от нас, дядя Антти с семьей и Левкой поселились через дом от старшей тети. Все дома были построены одинаково, точно так же, как наш, только у хозяйки старшей тети был хлев, но у нее не было коровы, а была только коза. Дядя Антти добыл где-то пакли и вместе с Ройне и Левкой утеплил хлев в доме старшей тети, теперь мы поместили всех наших трех коров в один хлев, а для хозяйской козы сделали маленькую загородку, чтобы коровы ей не мешали. Почти каждый вечер к нам приходили дядя Антти, старшая тетя и Левка. Несколько вечеров говорили о коровах и хлеве, повторяли, что теперь коровам теплее, чем нам, потом заговорили о базаре, о том, чтобы пойти и попробовать продать бумагу, которую мы привезли из Кауттуа, и может кое-какие вещи повезти туда, поскольку надо купить очень много: и сено, и картошку, и капусту, и обязательно всем надо купить валенки. Здесь снег не убирают, а просто в валенках протаптывают дорогу в снегу.
* * *
Было еще темно. Мы шли в сторону Кесовой горы. Нас было шестеро с двумя санками, которые мы тащили по глубокому снегу по очереди. Бабушка впрягла меня в санки. При этом она сказала, что санки надо уметь так везти, чтобы руки не устали.
От вчерашнего угара болела голова. Это какие-то эвакуированные, которые уже уехали к себе, построили баню в картофельной яме, а дядя Антти с мальчишками решил привести ее в порядок. Ему не хотелось ползти на животе в печку, когда все в комнате. Мы отправились в баню, как обычно — вначале мужчины, а потом женщины. Из женщин угорела только я, да и то не очень сильно, просто тошнило, и голова болела, а мужчины угорели все, Ройне даже потерял сознание. Бабушка ночью отпаивала его молоком. Он и сейчас еще бледный, еле плетется за нами.
На базаре нам нужно было найти три места, вещи у нас были из трех домов. Старшая тетя устроилась за прилавком, а я с бабушкой и тетя Лиза начали продавать прямо с санок. Обе они плохо говорили по-русски, поэтому я должна была стоять с ними, а младшая тетя с Ройне тут же пошли присматривать, что где продают, чтобы, как только у нас появятся деньги, купить то, что нам надо.
Как только мы разложили товар, собралась толпа. Бабушка сказала по-фински, чтобы я не спускала, когда начнут торговаться. Но никто и не торговался, все стояли в очереди и покупали, как в магазине. Очередь скоро кончилась: я продала тетради и нарезанную на куски белую бумагу и рулоны бумаги в цветочек, которыми мы собирались оклеить стены в нашем доме в Виркино. Надо стоять и ждать, кто случайно еще забредет на базар. К середине дня мы продали все и купили, что нам надо было. Валенок удалось купить всего две пары. Сено нам обещала привезти домой женщина из соседней деревни, ей дали задаток. Договорились, что она приедет к нам с возом в следующее воскресенье. Она назвала нам свое имя и деревню и уверяла нас, что беспокоиться не надо, что в Кочинове ее все знают.
А бабушка попросила передать, что ей и в голову не пришло беспокоиться. Но та ответила, что тут всякие люди бывают и что доверять особенно не следует.
В понедельник к нам пришла почтальонша и принесла две повестки в военкомат — для дяди Антти и Левки. Весь тот вечер мы сидели вокруг буржуйки и говорили про войну. Левка был уверен, что русские не победят, а дядя Антти доказывал ему, что уже практически победили, что советские войска скоро войдут в Германию, и сюда будут посылать посылки с немецким добром, как из Прибалтики до войны получали. Я вспомнила, что дядя Леша прислал мне и Арво из Риги очень красивые карандаши и тетради. Левке казалось, что его пошлют на фронт, он договорился с Ройне, что будет писать ему кодом и сообщит, сколько там на фроне русских гибнет. Ему казалось, что он тоже непременно погибнет, как гибнут все в русской армии, раз уж в такую армию он теперь попадет. Им народу не жалко, у них его много, рассуждал он. Левка раньше часто рассказывал всякие истории, как русские толпами гибли в финской Зимней войне, это он от финских финнов слышал.
Вернулся Левка из военкомата радостный и сказал, что лучше уж на фронте погибнуть, чем в этом колхозе в навозе. Вечером в сумерках я, Арво, Ройне и Левка забрались на печку подождать, пока бабушка подоит корову и даст ужин. Мы обычно, когда оказывались вместе, наперебой повторяли всякие смешные высказывания тети Лизы и бабушки по-русски, вроде того, как они путали слова «колдун» и «колун», писáть и писать, при этом мы громко хохотали. Но в тот вечер бабушка отправила Ройне унести с нашего двора большую корзину с сеном, которую здесь называли «беркун» во двор к старшей тете. Он там застрял, наверное, зашел к ней посидеть. Он всегда к ней заходил, она Ройне любила больше всех и обычно угощала чем-нибудь. Мы еще немного поговорили, а потом больше не о чем стало говорить, к тому же нас разморило на теплой печке. Арво, как всегда, заснул первым. Вдруг Левка вцепился в мою руку, сунул ее к себе в штаны, лег на живот и сильно придавил ее под себя к теплым кирпичам и начал дергаться, а сам все твердил: «Молчи, молчи». Я начала выдергивать руку и шипела ему: «Пусти! Уйди, дурак!». Когда я наконец выдернула руку, она была липкая и вонючая. Я слезла с печки, выбежала на улицу, отмыла руку снегом. Комок подкатил к горлу. Было почти совсем темно. Я села на лавку, накинула на плечи шерстяной платок, вспомнилось, как в Виркино на меня наскочил соседский серый козел и так же хрипел, дергался и навонял…
Бабушка разожгла коптилку, поставила самовар на стол, позвала всех ужинать. Левка легко соскочил с печки и, как ни в чем не бывало, сел за стол, взял алюминиевую ложку и начал выстукивать марш. Вошел Ройне, сел рядом с ним. Левка не поднял головы. Он очень старался выбрякать свой марш… Какая эта штука громадная и твердая, Боже мой… Тошнит… Я придавила рот ладонью, вышла из-за стола и опять выбежала на улицу и начала глубоко вдыхать морозный воздух. Отошло, я открыла глаза, небо и снег были, как снятое молоко, голубовато-белого цвета. Я вернулась на свое место, все молча ели, надо забыть… Заставить себя не замечать его… Перед глазами опять всплыли Анни и Хелена… Тогда также тошнило, и комок давил в горле.
Никто не прикрыл голую Хеленину грудь, которая висела на куске с рукой… Нет, это я должна забыть…
* * *
Днем к нам пришла молодая, с толстыми румяными щеками учительница. На голове у нее плоской тарелочкой сидел белый, крючком связанный берет, вокруг берета много мелких темных кудрей. Разговаривая с тетями, она вставала со своего места, смотрелась в зеркало: поправляла берет, накручивала на палец колечки кудряшек. Учительница записала меня в школу, а Ройне она посоветовала пойти в Звездино и самому записаться в семилетку. Как только закрылась дверь за ней, обе тети начали возмущаться ее невоспитанностью. Особенно возмущалась старшая, она говорила, что перед этой девчонкой сидели две немолодые женщина, а не деревенские парни, перед кем она кокетничала. Как она этого не понимала?
Несколько дней тети уговаривали Ройне пойти в школу. Они говорили ему, что в колхозе все равно ничего не заработаешь, а если выучишься, то, может быть, быстрее удастся выбраться отсюда. Но ему не хотелось в школу, потому что он был старше других и большого роста.
Наша жизнь стала, как у всех здесь. Тети работали в колхозе, старшая перебирала в яме картошку, а младшая с тетей Лизой возила навоз на поле. Они обе ломами выковыривали замерзший в камень навоз из навозных куч возле колхозного скотного двора или во дворах колхозников. У тети Айно ломило руки от такой работы. Бабушка часто по вечерам укладывала ее на расстеленную на полу фуфайку и с силой массировала их. Тетя кряхтела и вскрикивала: «Больно!». А дядю Антти и Левку вовсе не послали на фронт, оба они попали в трудовую армию на Горьковский автозавод. Жили они в бараках на военном положении. Скоро Левка написал Ройне, что они получили временные удостоверения личности, он еще что-то написал кодом, но Ройне никак не мог понять. Еще он писал, что война скоро кончится, и они демобилизуются, но постараются куда-нибудь на завод устроиться и больше в колхоз не приедут.
В конце марта в школе, в которую ходил Ройне, учительница оставила мальчишку после уроков, а когда он возвращался домой, на него напала стая волков, и от него осталось несколько клочков одежды и нашлась одна его рукавичка с пальцами внутри. А ту учительницу посадили.
После этого случая каждый раз, когда после школы я, Ройне и Арво ходили в лес нарубить сучьев для печки, было жутко, особенно когда мы барахтались в глубоком снегу на обратном пути. Наступали сумерки, и серый лес с волками оказывался за спиной.
Арво тоже боится, он всегда выискивает в лесу волчьи следы и говорит о волках, а Ройне только твердит, что это все сказки и что такое случается очень редко, а если волки появятся, надо быстро залезть на дерево. Он это просто так говорит, он старше нас и надо же ему что-нибудь нам сказать. Он же понимает, что всю ночь на дереве не просидишь, замерзнешь.
В апреле по утрам был очень крепкий сверкающий на солнце наст. Появились охотники, они натягивали веревки с красными флажками. Волки попадали в окружение — их там охотники отстреливали. В деревне говорили, что им хорошо платят и дают хлебные карточки. Говорили, будто они получают по пол кило хлеба в день.
Днем на дороге таял снег, начали промокать валенки. Наша хозяйка Анна Петровна посоветовала купить резиновые галоши на базаре. Их здесь кроят и клеят из старых автомобильных шин. Но за галошами надо было пойти на базар. Мы вышли из дому, как обычно, рано. От растаявшего на весеннем солнце навоза дорога почернела, было тяжело тащить санки. Дорога лентой вилась по белым, блестевшим в лучах утреннего солнца полям и была видна далеко. Народу на базаре было больше, чем зимой. На прилавках и прямо на земле лежали невероятные вещи: тонкого шелка чулки, бело-розовое в кружевах белье, в ярких цветах платья, отрезы дорогих материалов. Говорили, будто какой-то женщине муж прислал из Германии посылку с мылом, в которое он упрятал золотые вещи, но будто она продала это мыло и только потом получила от мужа письмо, в котором он написал про золото. А бабушка купила для Ройне меховое полупальто с американской наклейкой. В полушубке мех был внутри, а верх был желтый брезентовый, чтобы ветер не продувал. Бабушке казалось, что она не должна была его покупать, потому что полушубок был дорогой, но она обещала продать папино длинное пальто, чтобы вернуть хоть часть потраченных денег, все равно в длинном пальто в деревне никто не ходил и вообще засмеют, если Ройне его наденет.
Старшая тетя начала принимать заказы на шитье, ей приносили шелковые трикотажные комбинашки, трусы, ночные рубашки, а также не по-здешнему сшитые платья — с широкими плечами на вате. Все это она перекраивала и шила комбинированные платья и кофточки. Заказов стало все больше, скоро должна была наступить Пасха. Тетя позвала меня помогать ей: она кроила, а я сметывала скроенные части вместе, потом тетя прострачивала сметанное на машинке, а я подшивала подол и вдевала резинки в рукава-фонарики. Резинки я вытаскивала из шелковых трикотажных трусов, из которых тетя кроила кофточки или отделки.
Вначале была наша Пасха. Бабушка испекла пироги с капустой, творожники и картофельные ватрушки. В пасхальное утро она в чистом белом платочке сидела на лавке возле окна и пела по своей черной книжечке. Раньше — в Виркино и в Финляндии — она сажала и меня с собой петь, но я ее раздражала, у меня не получалось так чисто и точно, как она хотела.
Странно, она все свои молитвенники сумела сохранить. Она их еще в Финляндии запрятала в карманы своих широких в мелкую складку юбок. Неужели она знала, что будут отбирать?
А вчера вечером она велела зарезать петуха на пасхальный обед. Его давно уже хотели зарезать, купили-то его, потому что хотели развести финских кур, но теперь он был ни к чему. С этим петухом получилась неприятность. Ройне пошел во двор его резать. Когда он отрубил петуху голову, во двор пришел Женя, петух каким-то образом вырвался и с отрубленной головой полетел прямо на Женю. Он упал, окровавленный, петух свалился рядом с ним. Женя долго не мог говорить, а ночью во сне кричал, что мертвый кровавый петух ходит по нему и больно клюет его в голову.
Русская Пасха наступила через две недели, ее праздновали во всех деревнях. Здесь был такой обычай — перед Пасхой мальчишки лазали по деревьям и собирали галочьи и грачиные яйца, а в пасхальный день они бросались этими яйцами в девчонок и называли это дело: «Толкнуть яйцо в девку». Это было ужасно противно, во многих яйцах были кровавые зародыши, а некоторые невыносимо воняли.
Кто-то из мальчишек дал Жене тоже голубое в коричневую крапинку яйцо и велел «толкнуть» его мне за шиворот, но он «толкнул» его бабушке, потому что, как он объяснил позже: «Мирья долго не садилась — я устал ждать».
Бабушка сидела на лавке рядом с ним. Он положил ей яйцо за шиворот и хлопнул ладошкой. Бабушка вскочила со своего места и побежала во двор, ему было очень смешно.
Кончилось половодье, подсохли дороги, мы опять пошли в школу. Я надела ботинки. Все остальные так и ходили в валенках с калошами, но ноги у них все равно промокали, и им было тяжело идти.
Как-то в воскресенье после обеда пришла старшая тетя с картой и сказала, что у нее возникла идея. Она разложила карту на столе и начала измерять линейкой и показывать, сколько километров до Ярославля. Потом она объяснила, что как только кончатся в школе занятия, они с Ройне поедут туда на велосипеде и постараются узнать, куда перевели маму. Оказывается, еще зимой тети написали маме, на ее старый адрес в ярославскую женскую тюрьму, но оттуда пришел ответ, что ее перевели, а куда не написали. Тети решили, что, скорей всего, ее лишили права переписки. А если ее перевели, то надо выяснить куда. Вообще они говорили, что если она жива, то нам надо переехать жить к ней поближе. Срок у нее должен кончиться через полтора года.
До окончания занятий в школе осталось немногим больше месяца, за это время старшая тетя решила подготовиться в дорогу: насушить сухарей, попытаться взять справку из сельсовета и поехать, как колхозники ездят. Дедушку, когда он услышал последнюю фразу, начал душить смех, он еле проговорил:
— Где это ты видела, чтобы колхозники ездили да еще на велосипедах?
Но старшая тетя ему спокойно объяснила, что она не имела в виду, что они именно на велосипедах ездят, а вообще передвигаются же люди, кроме того, они поедут по проселочным дорогам и вряд ли кто их там задержит. «Кому дело до нас здесь, в глухих деревнях», — заключила старшая тетя.
В то воскресенье, когда у нас в доме обсуждалась поездка в Ярославль, меня позвала к себе Тонька Зубарева. Она сказала, что будем плясать и петь частушки у нее — никого дома не будет. Позовем и Нюшку Бирюкову: она больше всех частушек знает, да и сама придумать может, к ней часто приходят взрослые девки частушки заказывать.
Эта Нюшка Бирюкова была больная. Говорили, что у нее чахотка. Она была очень страшная — казалось, что ее голова обтянута желтым, с массой темных пятен-веснушек, пергаментом. Веснушками были усыпаны даже ее бескровные толстые губы. Она постоянно кашляла и плевалась прямо на пол. Ноги у нее болтались в валенках, как пестики в ступке. Но никто, кроме Нюшки, в деревне не мог так ловко сочинить частушку. Ей просто говорили, про что или про кого надо сочинить, давали имя и объясняли, как и что…
Она тут же их складывала. А если не подходило то, что она придумала, она сердилась и визгливо орала: «Да подите вы все от меня в жопу!» — а потом дома сочиняла и записывала между строчек пожелтевшего листка книги — другой бумаги у нее не было.
На взрослые гулянки меня перестали пускать и все из-за Машки Лазаревой. Это еще месяца два тому назад было, в масленицу, ряженые ходили по деревне. Бабы попросили у председателя лошадь. На сани они поставили буржуйку с трубой и ездили по деревням. Я тоже пристроилась на эти сани. Шурка Никифрона меня взяла к себе на руки, она почему-то меня очень любила. Но когда мы приехали обратно в Кочиново, сани остановились прямо под нашими окнами, Машка начала плясать с чучелом мужика на спине. Она дергалась, и мужик, как козел, дергался у нее на спине, при этом она пела похабные частушки и за бабу, и за мужика. Тети мои увидели из окна и тоже подошли посмотреть, но, когда они услышали частушки и увидели, что она делает, они взяли меня за руку и увели домой. Больше ни на какие гулянки или вечеринки меня не пускали. Им казалось, что и меня и Ройне надо от всего этого уберечь — у нас должна быть совсем другая жизнь. А мне хотелось быть, как все. На этих гулянках мне было даже очень весело.
* * *
Солнце грело спину. Луг возле заросшего пруда, по которому мы шли домой из школы, был усыпан ярко-желтыми цветами. Здесь эти цветы назывались точно так же, как и у нас, — бычий глаз. Мы всю дорогу дурачились, наступали друг другу на пятки, толкались и без конца смеялись.
Входя в дом, я с силой дернула ручку, дверь широко распахнулась. В комнате было темно и тихо, я присела на лаву. Все были дома, что-то случилось. У бабушки заплаканные глаза и лицо красное, как
у больной. Я знала, что лучше не спрашивать: она начнет плакать, кричать. Я сняла пальто и села обратно на лавку возле окна. Рядом со мной лежала сложенная вчетверо бумажка. Я развернула ее. На бумажке было написано, что тете Айно надо будет в среду к девяти часам утра явиться в Кесову гору в МВД.
Вернулась тетя поздно, мы уже были в постели. Бабушка быстро выкарабкалась, подошла к ней.
— Ну что? — она покачала головой.
— Не знаю, пока ничего не знаю.
Я заснула. Утром я проснулась от бабушкиной молитвы. Она стояла на коленях, сложив руки и голову на лавку, и просила Бога не покидать ее и помочь ее дочери Айно и всем нам.
ПОБЕДА
Обычно утром в этот час по полевым тропинкам никто не ходил, а если вдруг кто появлялся на дороге, то девки срывались и мчались пересечь путь: это считалось к счастью. В то утро вдали показалась женская фигура, мы понеслись ей навстречу, но она издали крикнула:
— Нынче счастье для всех! Война кончилась! Бегите в сельсовет: Сталин будет говорить!
Вначале мы все же пришли в школу, а оттуда вместе с учительницей направились в сельсовет. Там на стене висела черная бумажная тарелка репродуктора, из которого выходил треск и шум. Ничего не было слышно, но все стояли молча, и всем было известно, что говорит товарищ Сталин.
Наконец к нам подошла наша учительница, велела идти домой и передать во все деревни, что война кончилась, и что сам Сталин говорил по радио, ведь больше нигде радио не было. Мы бежали, размахивая портфелями, радостно взвизгивали, перепрыгивая лужицы и канавки. У околицы мы встретили тетю Клаву Иванову и все разом крикнули:
— Война кончилась, по радио сказали.
А она ответила:
— Да мне уж сарафанное радио передало.
Вообще, все в деревне уже про это знали, даже моя бабушка, хотя она еле-еле понимала по-русски.
На улице началась суета, все забегали друг к другу, начали искать, что бы красное повесить на палку, чтобы получился флаг. Пошли в ход какие только были у кого красного цвета тряпки: пионерские галстуки, красные майки, лоскутки красной материи, а у тетки Фени Карпихиной повисли на палке красные сатиновые трусы. Перед нашим домом решили поставить стол, за которым председатель будет говорить речь и поздравлять всех с победой. Кто-то сказал, что в честь такого праздника на столе должна быть красная скатерть, младшая тетя вспомнила, что у нас есть красное ковровое покрывало, правда, оно в темную клеточку, но если ничего другого не найдется, то можно взять его. Ничего другого не нашлось, и она через окно передала в чьи-то руки покрывало.
Когда председатель заговорил, Тонька шепнула:
— Вот погоди, он с Адама и Евы начнет. Он всегда начинает с самого начала.
Председатель как раз в это время говорил про революцию, а потом он заговорил про Гражданскую войну, а потом рассказал про белофиннов и потом только перешел на Великую Отечественную, а закончил он словами: «Мы побеждали и будем побеждать всех врагов, кто только посягнет на нашу пролетарскую Родину!».
Когда он говорил про белофинских бандитов, я заметила, что младшая тетя покраснела и стала разглядывать что-то на земле около своей ноги, а старшая смотрела куда-то вдаль, будто она кого-то ждала оттуда. Я вспомнила кладбище возле церкви в Эура, там много белых крестов на братских могилах, а в Финляндии моя учительница Никкиля говорила, что в Зимнюю войну русские напали, что самым опасным врагом для финнов была и будет Россия.
Председатель крикнул: «Ура!». Все захлопали: и тети, и я тоже. Только бабушка и дедушка, которые смотрели в окно, не хлопали, оба они растерянно улыбались.
Плясали и пели за окном до ночи.
РАЙОННЫЙ ЦЕНТР КЕСОВА ГОРА
Уже почти лето — конец мая, но каждый день моросит холодный осенний дождь. Ноги у нас красные, никто уже не надевает валенок, а другой обуви здесь нет. Я тоже не ношу свои финские ботинки, хожу, как все. Бабушка говорит: «Еlä maal maan iaval»3. Правда, когда я хотела пойти на посиделки к Тоньке, она меня не пустила. Я повторила ей эту же пословицу, а она ответила, что пословицы не на все случаи жизни годятся. Самое главное — своя голова.
В один из таких холодных дней я вошла в дом, сняла у порога мокрые одежды, бабушка взяла с кровати плед и завернула меня в него.
Я заметила, что она еле сдерживает слезы. Что-то опять произошло.
Я села за стол, бабушка достала ухватом чугунок со щами, а когда я съела тарелку щей, она достала глиняный горшок с подрумяненной картошкой, полила ее льняным маслом, принесла из чулана миску квашеной капусты. Все это она делала так же спокойно, как обычно, только кончиком головного платка время от времени вытирала глаза. Я боялась спросить, что произошло. Вспомнила, что неделю тому назад от моего имени написали письмо в Ярославль, в котором спрашивали, куда перевели заключенную Ольгу Ивановну Юнолайнен. Может быть, пришел ответ? наверное, там написано, что моя мама умерла. Но бабушка не выдержала и протянула мне бумажку. Я прочитала — тетю Айно опять вызывают в Кесовогорское МВД.
Я тихо проговорила:
— Может, это из-за того письма?
Но дедушка махнул на меня рукой, чтобы я замолчала, а бабушка запричитала:
— Боже мой, за что это всех моих детей в тюрьму? Никто из них никогда плохого никому не делал. Как жить-то будем? Погибать сюда приехали. — Она обняла меня и заплакала в голос и все приговаривала: — Боже, за какие грехи? Что же я такое сделала, чтобы всех детей…
Вошла Анна Петровна, бабушка отвернулась к окну и притихла. Потом она убрала посуду со стола и ушла к старшей тете — корова на этих днях должна отелиться, она даже ночью ходила в хлев.
Утром бабушка встала очень рано, села на лавку, достала из своего кармана книжку и тихо, еле шевеля губами, начала читать молитву, затем она опустилась перед лавкой на колени, скрестила пальцы и долго просила Бога помочь спасти ее дочь Айно и всех нас от гибели. Я слышала, что тетя тоже не спала. А когда бабушка заметила, что тетя проснулась, она подошла и протянула ей свою книжечку:
— Вставай, помолись.
Тетя заметила, что я и дедушка не спим, взяла молитвенник и ушла в соседнюю холодную комнату, где никто не жил. Она всегда всех стеснялась, ей не хотелось, чтобы мы думали, что она верующая, она хотела быть, как старшая тетя и ее отец, но я знала, что в такие минуты она молилась и вообще в глубине души верила.
В тот день я скрестила пальцы под партой и, низко наклонившись, попросила Бога помочь моей тете. Ко мне подошла учительница и спросила:
— Что с тобой? Я ответила:
— Голова болит.
Тетя вернулась из Кесовой горы около семи вечера. Она села в угол за стол, поставила локти на край стола, подперла ладонями голову и долго молчала…
— Там у них целый список наших… Спрашивают и сами же придумывают ответы и заставляют писать… Не знаю, что будет, но пока я сказала, что я необщительный человек… Он показал мне донос на меня. Пенун Аатами написал, будто я немецким офицерам преподавала русский язык. Я старалась объяснить, что у нас в деревне никогда не стояло сразу несколько офицеров и поэтому этого не могло быть, а кроме того, немцы у нас никогда не стояли подолгу и никогда никто из них об этом не просил. Они считали, что мы должны сами выучить немецкий. Но тот стукнул кулаком по столу и крикнул, что ему мало дела до того, что я тут говорю. «На тебя поступил материал, — сказал он, — и я желаю тебе, как жене погибшего на фронте офицера, добра»… Чего только не напридумывали, я даже всего не помню, но сказали, что снова вызовут. «Мы хотим наладить с вами контакт, а поэтому вам придется еще не раз сюда явиться», — сказал он на прощание.
— Может, пронесет, — прошептала бабушка. — Не может быть, чтобы всех…
Мне показалось, что она вот-вот заплачет, но она встала, взяла подойник и вышла во двор.
Утром дедушка сильно раскашлялся. Я проснулась. Было светло. Бабушка сидела на табуретке возле тетиной кровати — они о чем-то тихо говорили. Дедушка успокоился. Я услышала бабушкин голос:
— Из какой он деревни?
Тетя ответила, но я не расслышала.
— Боже мой, пропадете оба, — запричитала бабушка, — тебя возьмут за то, что ты отказываешься сделать то, что они хотят, а на него все равно найдут другого человека, если уж взялись — посадят.
— Я никогда его не видела, а тот, который мне говорил, будто я немцев учила русскому языку, совал мне деньги на водку, чтобы я пошла к нему с водкой…
Тетя еще что-то сказала, но совсем тихо, а потом она уткнулась в подушку… Бабушка гладила ее плечи и повторяла:
— Не плачь, не плачь, может, и утрясется как-нибудь, может, поймут, что не на кого тебе нас оставить… — Она замолчала, а потом спокойно проговорила: — Бог нас не оставит.
* * *
Кончилась школа, я продала на базаре дедушкины новые сапоги, которые он купил, когда работал сторожем в Кауттуа. Он взял деньги и собрался поехать зайцем на поезде в Виркино.
В ту ночь, когда нас выселяли из дому и отправили в Финляндию, дедушка закопал под полом в хлеву какие-то вещи, и теперь ему хотелось их откопать. А кроме того, ему хотелось самому посмотреть на свой дом, в каком порядке он содержится и кто там живет. Он был уверен, что такого старого и больного не арестуют.
— А если и заберут, то им же хуже, на казенные харчи посадят, — рассуждал он, — все равно жизнь прожита, бояться нечего.
Рано утром дедушка с палкой в руке поковылял в Кесову гору на вокзал. Старшая тетя с Ройне сели на велосипеды на следующее утро и покатили в Ярославль искать маму. Я начала ходить на колхозную работу, пасти свиней. Никто из нас раньше не слышал, чтобы свиней выгоняли на пастбище. У нас раньше дома, в Виркино, толстые свиньи еле двигались, и вряд ли чья-нибудь свинья могла бы уйти дальше своего огорода. Но здешние свиньи были совсем другие, и если бы не пятачки на мордах, трудно было бы назвать их свиньями. У этих животных были длинные морды и длинные ноги, как у собак или волков.
Я знала, что свиньи любят поспать, и поэтому мне казалось, что их будет легко пасти, но оказалось — свиньи ужасно хитрые и умные животные, они бегают быстрее любой другой домашней скотины.
Я долго не могла придумать, как заставить их пройти мимо овсяного поля. Приближаясь к нему, они будто притаивались: вытягивали свои длинные морды и пускались что было мочи, хлопая ушами, все разом, врассыпную, а потом их оттуда никакими силами было не вытащить. Они за несколько дней потравили весь край поля. Я боялась, что мне за это может влететь. Арво научил меня щелкать кнутом, как настоящий пастух, чтобы попугать их, но они скоро и к этому привыкли, стегнуть очень больно кнутом я не могла. Но случайно я нашла на дороге железный обруч от колеса, и теперь, как только свиньи готовились бежать, я пускала холодный железный обруч по их спинам. Они издавали визгливые, совсем не поросячьи звуки, еще плотнее прижимались друг к другу, а обруч прокатывался сразу по нескольким спинам, и они неслись вперед, забыв про овсяное поле… Но все же это были свиньи, и, когда жарко грело солнце, они забирались в болото, хрюкая, переворачивались с боку на бок, дремали там по несколько часов в день. Я подыскивала подходящую сухую кочку, чтобы посидеть спокойно. Как-то я заметила рядом с кочкой цветок калгана, по стеблю цветка, смешно ковыляя по ворсинкам, бегали маленькие зеленые букашки.
Я вспомнила, как когда-то старая бабушка послала меня в лес за корнем этого калгана. При этом она точно описала, возле какой дороги, у какой развилки и недалеко от какого дерева он растет. Она сама не ходила в лес уже лет двадцать-тридцать, но точно знала места, где что растет. Она делала из этого корня лекарство для желудка. Потом мне вспомнилось, как эта же бабка с такой же сгорбленной старухой, цыганкой Кирсти, сидели у нас на кухне за столом, а мы все должны были быть от них подальше, чтобы не мешать. Говорили они про всякие лечения. Эта Кирсти как-то странно растягивала слова, наверное, это она с цыганским акцентом говорила по-фински. Табор, с которым пришла Кирсти, стоял у нас в деревне. Была очень холодная зима, и люди их пустили в свои бани. В нашей бане жила семья Кирсти, а сама она ночевала с прабабкой в ее комнате возле кухни. Обычно они вдвоем пили кофе из бабушкиного медного кофейника, и чашки у них были собственные. Кирсти вытаскивала свою из кармана широкой юбки, вытирала ее передником изнутри, а снаружи терла о свой плисовый пиджачок. Чашка ее была без ручки
с широкой золотой каймой и яркими розами…
Потом старухи все больше и больше начинали клониться друг к другу. Кирсти курила трубку, и из носа шел дым, но не только из ее больших лохматых ноздрей, а также из мелких черных дырочек-пор, которыми был усыпан ее большой горбатый нос. А когда из ее носа начали высовываться маленькие язычки пламени, моя прабабушка выпрямилась, взяла клетчатый плед и накрыла им Кирсти. Я вздрогнула, встряхнулась, встала, чуть попрыгала с кочки на кочку, снова села.
Лучше всего было, когда начинался дождь. Свиньи ни за что не хотели мокнуть. Они, хлопая ушами-лопухами, трусили к себе на скотный двор. Тетя Паша — свинарка, встречая свое стадо, говорила, что свиньи больше себя любят, чем мы, не станут они мокнуть под дождем. Я тоже в такие дни могла быть дома, хотя пасти свиней и не такая уж тяжелая работа, просто было очень скучно сидеть возле болота одной с раннего утра до заката.
Наконец поздно вечером вернулись старшая тетя и Ройне из Ярославля. Тетя была такая усталая, что еле говорила, и у нее сильно опухли ноги. Им удалось узнать, что женскую тюрьму еще в начале войны отправили в Караганду, в Среднюю Азию. Тетя хотела узнать адрес, но одетая в военную форму женщина сказала, что если у вашей родственницы есть право на переписку, она сама вас отыщет…
В Ярославле им кто-то сказал, что поезда с заключенными месяцами в те времена были в пути, что этот товар никому не нужен был, шла война, люди гибли от жары, холода, жажды и голода в дороге.
Поужинав, старшая тетя начала рассказывать, как в тех краях люди живут, и получалось, что живут они точно так же, как и здесь, там, в Ярославской области, тоже моются в печке.
Через несколько дней старшую тетю вызвали в Кесову гору в РОНО и обещали дать ей работу в школе. Она уже не ходила на колхозные работы, а брала больше заказов на шитье. К ней часто приходила тетя Шура Логинова. У нее муж погиб еще в самом начале войны. Она накупила на базаре тонких трикотажных ночных рубашек и разных других шелковых вещей. Все это она принесла к старшей тете, чтобы сшить себе и своей четырехлетней дочке Марине платья. Положив аккуратно все эти яркие вещи на тетину кровать, она тихо проговорила:
— Я ж почти что невестой осталась, когда моего Колю на фронт отправили. И месяца я с ним не прожила. Мне ж всего двадцать шестой год пошел, может, с войны кто придет, женится на мне.
Тетя ответила:
— Конечно, женится. Столько красивых платьев нашьем, да чтоб не женился… Лучшей невесты не сыскать. Кто лучше тебя работает?
Шура заулыбалась, на ее почти мужском загорелом лице собрались глубокие складки. Меня очень удивило, что ей всего двадцать пять лет. Никому не пришло бы в голову спросить у Шуры Логиновой, сколько ей лет. Она просто была самой работящей бабой в деревне. Про нее говорили, что не всякому мужику под стать так работать.
Тетя попросила ее раздеться. Шура заулыбалась, глубокие толстые складки опять собрались на ее лбу и возле рта. Она вся съежилась. На ее белом, как молоко, теле появилась гусиная кожа. А на ее шее и на запястьях были резкие темные полосы от загара. Тетя попросила ее показать руку. Шура сжала ее в кулак, и у нее вздулись мускулы, как у сильного мужчины. Мы заулыбались, она объяснила:
— Это ж от плуга. — А потом добавила: — Да и от косы и пилы. Да много еще от чего. Я ж с начала войны на самые тяжелые работы хожу.
Шура ушла, тетя начала рассматривать принесенные ею вещи, бросила мне трикотажную ночную рубашку.
— На, начинай пороть, — и продолжала как бы про себя: — Подумать только, такая молодая и так огрубела. Я думаю, что на ней еще кто-нибудь женится. У нее лучшее хозяйство в деревне. И в колхозе она получает больше всех на трудодень. Вот только бы уговорить ее не шить глупых фасонов. Ей не пойдут эти тонкие трикотажные облегающие платья, у нее вон мускулы, как у здорового мужика, и ходит она тяжело, как мужчина.
Через несколько дней старшую тетю снова пригласили в кесовогорское РОНО и предложили ей работу учительницы в селе Никольском в четырех километрах от Кочинова. Она начала готовиться к переезду. Тетя Лиза тоже решила переехать в деревню Карабзино — ей кто-то сказал, что там больше получают на трудодень. А дедушка написал, что едет обратно. Действительно, через несколько дней под вечер он с палкой в руке пришел в Кочиново. Дедушка рассказал, что всем, кто приезжает домой, дают двадцать четыре часа, чтобы убирались обратно, откуда прибыли. Наша Хельми, бабушкина племянница не уехала, просто решила проверить, на самом ли деле они что-нибудь сделают или просто угрожают. Ее арестовали, увезли в Ленинград под конвоем и посадили в тюрьму с воровками и проститутками, продержали там месяц, а потом был суд, ее приговорили к трем годам условно за нарушение паспортного режима.
— Вот вам Helvetti4. Родина, — а потом добавил по-русски: — Питвую мать, — и замолчал.
Бабушка давно перестала его пилить за это, все равно никто не поймет, а после приезда из Виркино он почти перестал разговаривать.
Первыми из Кочинова уехали тетя Лиза с Арво, маленькой Тойни и с дедушкой. В деревне Карабзино, где они поселились, жило еще две семьи наших финнов. С одними из них мы жили в Кауттуа. У них была русская фамилия — Марковы, хотя все они говорили по-фински так же, как и мы. Тете Лизе эти Марковы рассказывали, что их пустят домой: им уже обещали выдать паспорта как русским. Она про них говорила, будто познакомилась с какими-то необыкновенными людьми. А про ту вторую семью, которая тоже живет там, в Карабзине, она рассказывала, что во время грозы молния ударила в самовар, когда хозяйка дома Кайсу пила чай и что у нее почернела и онемела рука, но она даже не выронила чашку.
Тети решили, поскольку я несовершеннолетняя, меня не могут заставить работать в колхозе, пасти свиней от зари до заката, тем более что платят за это пятьдесят граммов зерна в день и то только
в ноябре. Бабушка придумала для меня более доходное занятие: она начала вырезать из бумаги занавески, а я стала ездить по деревням на велосипеде и менять их на продукты. Раньше я никогда не видела, чтобы она что-нибудь вырезала или тем более рисовала, но оказалось, что она умела вырезать невероятно ажурные рисунки на бумаге и так быстро, будто всю свою жизнь только этим и занималась. Дня за три-четыре она делала несколько десятков бумажных занавесок, почти на всех были разные узоры. Она просила меня заметить, которые из них больше всего понравятся покупателям. Обычно, когда партия занавесок была готова, я отправлялась на велосипеде куда только вздумается. Вначале я ездила по самым близким деревням, а потом все дальше и дальше. И получилось, что на эти продукты мы действительно прожили, пока на нашем участочке выросла картошка и разные другие овощи.
Ежедневно в полдень бабушка ходила в поле доить корову. По дороге домой она как-то разговорилась с Настей Пазухиной, вернее, Настя сама подошла к ней и спросила, вырезает ли она еще занавески и ездит ли ее внучка менять. А потом Настя рассказала ей про богатое село Ильинское, куда она каждую осень ходит за клюквой. Это село далеко отсюда, километров пятнадцать, а может, и больше. Но если на велосипеде, то может это и не так далеко будет туда добраться. Она попросила бабушку передать мне, чтобы я к ней зашла.
С Настей я еще до того, как начала пасти свиней, сажала за рекой картошку. Тепло грело солнце, во время залоги бабы искали вшей в волосах друг у друга. Настя сидела рядом со мной. Она расплела свои длинные белые косы, которые носила вокруг головы, вынула частый гребень и начала вычесывать вшей на черный платок.
Несколько раз она отодвигала густую соломенно-желтую завесу от лица и подолгу в упор смотрела на меня. Я думала, что она хочет меня попросить поискать у нее в волосах, но она спросила:
— А ты что правда в Ленинграде жила? Я ответила:
— Да, а что?
— Я до войны ездила в Ленинград, у меня там жених был. Он после финской войны демобилизовался и устроился на завод работать. Он там жил в общежитии. Меня он тоже хотел устроить на завод, но мне негде было пожить, пока дадут общежитие. Он думал комнату получить и отправил меня на время домой, а потом снова началась война, он без вести пропал, в самом начале войны. Может, в плен попал, может, еще вернется?
Прошла залога, женщины убрали волосы, завязали платки, мы снова начали бросать картофелины во вспаханные борозды, я вспомнила, как во время войны немцы гнали по нашим деревням советских военнопленных. Они были в совершенно оборванной одежде. Мы, ребята, иногда подбрасывали на дорогу морковины и картофелины, они хватали и ели их, как звери, держа обеими руками, будто боялись, что другие отнимут. И бросали-то мы, наверное, чтобы посмотреть, как они едят. Иногда кто-нибудь из них умирал прямо на дороге, и старосты приказывали их хоронить в наших деревнях. Конечно же, они пропадали без вести, кто же знал, кого хоронили, — ни столбика со звездой не ставили, да и имен их не знали. Насыпали холмики, да и те скоро сравнивались с землей. А тех пленных, которые в Финляндии были, раньше нас на Родину отправили. Говорили, что их, как и нас, изменниками Родины назвали и в тюрьму посадили.
Вечером я пошла к Насте. Она долго говорила про то богатое село Ильинское. В прошлом году они получили по триста граммов зерна на трудодень, грибов и ягод там — собирай сколько не лень.
На стене в большой раме было много маленьких пожелтевших фотокарточек. Она пошла раздувать погасший самовар, я начала рассматривать их.
Настя тихо подошла ко мне, указала на парня в сдвинутой на затылок кепке:
— Вот он, Коля. Помнишь, я тебе про него говорила?
Я кивнула и еще раз посмотрела на фото. Видно, он снимался в солнечный день: глаза его были зажмурены, рот улыбался… Мы сели обратно на лавку.
— Ты знаешь, я жду его… Как только он приедет, мы уедем куда-нибудь отсюда, здесь очень тяжело и скучно, никого нет. А если он не вернется, я одна уеду, завербуюсь на завод или на стройку, как до войны вербовались. Может, еще кого-нибудь найду.
Она замолчала, ее выгоревшие густые брови сошлись на переносице, между бровями у нее получилась глубокая борозда, по обеим сторонам которой образовались две небольшие шишки.
— Мне надо еще чан воды натаскать, завтра рано вставать. Настя молчала, я пошла к двери.
Бабушка навырезала много занавесок. Мы решили, что в село Ильинское я поеду в субботу под вечер, переночую у тети Лизы в Карабзино, а оттуда рано утром в воскресенье отправлюсь дальше.
Я приехала, когда она собиралась в баню. Карабзинские финны тоже построили баню. Странно, в их бане угорела только я одна. Может быть, я слишком долго парилась. Меня начало тошнить почти сразу. Я решила пойти подышать воздухом. На улице совсем развезло, вырвало, я свалилась в канаву, как пьяная, вся перепачкалась. Тетя Лиза меня отпаивала молоком, а утром, когда я вышла на улицу, опять сильно заболела голова. Ройне крепко накачал мне шины, и, когда велосипед наскакивал на камешек или на сучок на тропинке, по виску будто ударяло обухом.
Часам к одиннадцати я приехала в какую-то деревню. Очень хотелось пить. Я подъехала к колодцу, чуть подождала. Пришла старуха. Она напоила меня прямо из края ведра и спросила, чья я буду и поинтересовалась:
— Пошто в Ильинское-то едешь?
Я сказала, что еду менять занавески. Старуха непременно хотела посмотреть, что за занавески и сколько я за штучку хочу.
— Сегодня не могу, — сказала я, — нужно доехать до Ильинского, а в следующее воскресенье, если хотите, найдите еще покупателей, я приеду прямо к вам.
Она рукой указала на дом, в котором живет. Я еще раз пообещала ей приехать, подняла с земли велосипед, поставила ногу на педаль и хотела оттолкнуться, но она положила на седло коричневую со вздувшимися венами руку и, хитро сощурившись, проговорила:
— Небось, если долго сидеть на ем, так и натереть может? Я показала ей пружины под седлом, нажала на кожаное седло.
— До войны такой лисепед был у сына председателя сельсовета, — сказала старуха.
Я попрощалась с ней, перекинула ногу через раму и покатила дальше.
Возле первого дома в Ильинском я сошла с велосипеда и пошла по селу. Люди останавливались и смотрели мне вслед. Казалось, что они ждали, когда я к ним обращусь, и они узнают, кто я такая и зачем к ним приехала. Они знали, что я остановлюсь, зачем бы мне иначе сходить с седла, и вообще они знают, что я приехала к ним, дальше ехать некуда, там леса да болота. А мне ужасно хотелось так вот и пройти, ничего не говоря и не останавливаясь. Все же я старалась идти медленно, хотелось найти женщину, которая была бы одна, с одной легче говорить — никто близко в упор не рассматривает со стороны, но все стояли по двое-трое.
Уже был виден конец села, а я все еще искала глазами колодец. К колодцу походят по одному. Но в этом селе я не увидела ни одного колодца. Вдруг меня осенило: надо зайти в дом и спросить, нет ли тут финнов, получится, будто я по делу приехала. А если их здесь нет? Что мне тогда сказать? Но неважно, главное начать разговор. В этих деревнях редко чужие люди появляются, они любопытные. Тут же я подошла к первому же дому. На завалинке сидели две бабы, спрятав руки под полы кофт. Я спросила про финнов. Обе
в один голос сообщили, что есть у них финка — Альма Матвеевна с дочкой — счетоводом работает, и обе вместе указали на дом, в котором она живет.
В дом я вошла, как здесь было принято, без стука. Посередине довольно большой, с низким потолком комнаты, стояла высокая костлявая женщина с большими серыми глазами. Я поздоровалась
с ней по-фински. Она воскликнула: «Herranen aika, suоmalainen! Isiukaa!»5. И начала расспрашивать, откуда я, с каких мест из-под Ленинграда. Оказалось, что она когда-то училась у моего отца, но не кончила техникума, поскольку его закрыли, а в русский техникум она не могла поступить — не знала языка. Я объяснила, где и с кем я сейчас живу. Она спросила:
— Почему Вы живете с тетями? Что с Вашей мамой?
Я ответила, что с ней то же самое, что и с отцом.
— Моего мужа тоже тогда же… Я и вернулась-то из Финляндии из-за него, казалось: а вдруг жив? Теперь-то все понятно — на воле нечего есть…
Говорила она полушепотом, хотя сама сказала, что со времени приезда сюда не слышала родного языка и, казалось бы, никто нас не понимает, да и в доме никого, кроме нас, не было. Потом она вскочила с места, спросила, чего я хочу: пить или есть? Я ответила, что сейчас ничего пока не хочу, а приехала я сюда менять бумажные занавески. Она хлопнула себя по бокам:
— Ну, конечно же, менять, кто ж сюда так просто приедет… Показывай, что у тебя? Я пойду баб позову и мою дочку Кертту сейчас
с улицы кликну, пусть побудет с вами, пока я народ соберу.
В комнату скоро после ухода Альмы Матвеевны вошла девочка лет девяти-десяти с желто-белыми длинными косами и с такими же большими серыми глазами, как у ее мамы. Она поздоровалась по-русски, села со мной на лавку и начала накручивать на палец кончик косы. Я по-русски спросила, в каком классе она учится. Она ответила:
— Во втором. Но во второй класс меня взяли условно, я не знала ни одного слова по-русски. А теперь я финский начинаю забывать. Мама обещала с будущего года со мной начать читать по-фински. Правда, у нее одна только книжка, и та не для детей, случайно уцелела. Мама ею банки с маслом переложила, чтобы не разбились, другие финские книги отобрали в Кесовой Горе.
Вошла Альма Матвеевна с бабами и спросила у меня: «Paljоn sä niist tahоt?»6. Я ответила. Она чуть добавила цены. Бабы начали прикладывать занавески к окнам и тут же все раскупили. Альма Матвеевна разожгла плиту. Я начала укладывать свою добычу по местам. У меня получился мешочек ржаной муки, куски хлеба, тридцать пять штук яиц и мешок картошки. Я не знала, как мне все это теперь довезти хотя бы до тети Лизы. Альма Матвеевна предложила оставить картошку и приехать как-нибудь в другой раз. Но у нас дома кончилась картошка. Колхоз выделил кусок земли, и мы посадили почти целый мешок в землю. Я сказала ей, что у меня есть веревка, мешок можно привязать к раме велосипеда, это не очень трудно. Я дойду до Карабзино, там у меня тетя живет. Оставлю у нее мешок, брат мой вечером заедет за ним.
Альма Матвеевна поставила на стол чугунок с горячей картошкой, принесла соленых груздей и сметану. Грузди были настоящие, хрустели, я таких вкусных никогда и не ела. А потом мы начали приглашать друг друга в гости. Альма Матвеевна сказала, что непременно придет и чтобы мы пришли к ней осенью — пойдем за грибами и ягодами. «У нас этого добра здесь полно», — похвастала она.
Вдруг я услышала — кто-то звонит в звонок велосипеда, я вышла на крыльцо. Мальчишки пустились врассыпную. Вышла Альма Матвеевна — мы поставили велосипед в коридор. Я переночевала
у нее. Рано утром она помогла мне привязать мешок к раме, хлеб и муку мы прикрепили к багажнику, корзинку с яйцами я повесила на руль велосипеда.
Давно не было дождей, колеса телег размяли дорогу в пыль. Пришлось идти по тропинке на обочине, но здесь попадались канавки и бугорки, велосипед мой был очень тяжелый, трудно было удержать равновесие. До той деревни, где я пила воду, я как-то добралась, но за деревней был овраг. Я совершенно обессилела, спуская велосипед в овраг, а когда, отдохнув, я хотела поднять его наверх со дна оврага, мешок съехал набок, пришлось отвязать его и высыпать часть картошки на землю. Притащив волоком мешок, я так устала, что не в силах была встать с земли. Начало темнеть, надо было торопиться. Я перетаскала в платке отсыпанную часть картошки, принесла корзину с яйцами и мешочек с мукой, прислонила велосипед к дереву и хотела привязать обратно к раме мешок. У меня ничего не получалось: то мешок сваливался, то велосипед падал. Наконец я догадалась привязать картошку к раме лежащего велосипеда, потом встала на колени, чуть приподняла мешок, подсунула под него правое плечо и подняла с земли вместе с велосипедом. Я прислонила его к дереву. Чуть передохнув, отправилась по той же пыльной вязкой дороге в темноте в Карабзино.
Возле тети Лизиного крыльца я кое-как сняла корзину с яйцами с руля, с грохотом свалила велосипед на землю, мои ноги так дрожали в коленях, что я еле переступила через высокий порог тети Лизиного дома. В комнате было темно, откуда-то, будто издалека, тети Лизин голос проговорил:
— Я думала ты прямо домой проехала.
— Накорми ее и уложи спать, наверное, устала, — раздался дедушкин голос где-то совсем рядом.
— Дай попить, — попросила я.
Тетя Лиза, тяжело ступая на пятки, прошла на кухню. Тихо звякнул ковш о край ведра. Я взяла обеими руками мокрый железный ковш. Капли холодной воды падали на ноги. Меня передергивало, как передергивает лошадь, когда бросаешь на нее горстью воду. Тетя Лиза внесла туго набитый соломой матрац, бросила его на пол. Принесла кринку молока и ватрушку. Я откусила кусок ватрушки, выпила полкружки молока и прямо, не раздеваясь, свалилась на матрац.
Утром было больно шевельнуться — все тело болело, будто меня цепами измолотили. Картошку я оставила у тети Лизы. Со ступеньки крыльца я с трудом перекинула ногу через раму велосипеда, нажала на педаль и покатила домой. «Пока все на работе, бабушка размассирует меня — пройдет», — думала я по дороге. Еще издали я увидела старух у нашего дома. Я подошла с велосипедом ближе к толпе. Ктото сказал: «Обворовали вас». Воры влезли через окно в ту холодную комнату, в которой никто не жил, там у нас лежали вещи. Они взяли чемодан с лучшей тетиной одеждой, которую она берегла на тот случай, если ей опять удастся устроиться учительницей. Вечером после работы собрались наши соседи, советовали милиционера из Кесовой горы позвать, но в то же время говорили, что ничем этот милиционер не поможет. А когда соседи ушли, пришла тетя Паша и сказала, что обворовали нас Анны Павловны родственники, что в деревне все это знают и чтобы мы все же позвали милиционера, пусть он их обыщет. Но тетя ответила ей, что не пойдет за милиционером: если они украли, то и спрятать сумеют. А Паша говорила, что у них там есть собака — отыщет. Когда она вышла, тетя Айно покачала головой:
— Сама, по своей воле я к ним никогда не обращусь, пусть хоть все пропадет.
* * *
Младшей тете Айно опять пришла повестка в кесовогорское МВД. На этот раз она решила взять меня с собой. Ей казалось, что больше она не вернется. Перед тем как выйти из дома, она поцеловала спящего Женю. Он проснулся, обнял ее, тетя постояла у его постели, слезы капали на его одеяло. Он отвернулся к стенке и снова заснул, а бабушка усадила нас на лавку возле окна, достала Евангелие, начала читать о суде, о том, что каким судом судите, таким и судимы будете, но как-то это не подходило нам. Она закрыла книгу, схватилась руками за голову и заплакала. Мы встали и пошли к двери.
Было голубое июльское утро. Тетя несла в руках черную сумку, я — белый узелок с продуктами. Мы шли босиком по теплому песку в сторону Кесовой горы. По дороге нам встретилась цыганка. Тетя решила погадать. Та заговорила про казенный дом и про крестовый интерес. Тетя не дослушала, дала ей пятерку, и мы отправились дальше. В Кесовой горе мы вошли в серое бревенчатое здание.
В полутемном коридоре сидел человек с деревянной ногой, он был в военной форме. Тетя показала бумажку, которую принесла почтальонша. Он сказал:
— Погодите здесь, — и с бумажкой ушел в другой конец коридора. Скоро он вышел, махнул тете рукой, крикнул: — Девочка пусть останется там, а вы пройдите!
Тетя ушла, я села на длинную деревянную лавку. наверное, прошло несколько часов. Пришел другой человек, сменил одноногого.
Я встала, все тело одеревенело. Я тихо вышла на крыльцо.
На улице было жарко. Возле крыльца рос куст жасмина, я потрогала листик пальцами, он был шершавый и теплый. Под кустом, зарывшись в песок, напустив желтую пленку на глаза, сидела курица. Деревянные ступени крыльца жарко грели подошвы. Я пошла по твердо утоптанной тропинке к дороге, встала у канавки, обернулась назад. Комок сдавил горло. Я быстро вернулась в коридор, села на прежнее место, пока тот, возле стола, не сказал:
— Иди домой, девочка, мы закрываем учреждение.
Я подошла к нему и спросила:
— Передайте это моей тете, — я показала рукой на ту дверь, куда утром ее провал одноногий. Он взял узелок и скрылся за дверью.
Я вышла на улицу, постояла у крыльца и направилась к базару. Там я положила ладони на серые доски прилавка, они были теплые от дневного солнца. Надо быстро бежать к бабушке, но я не могу…
Я боюсь ее. Она заплачет, я не могу видеть ее лица. Я пошла в сторону вокзала. В зале ожидания было битком набито народу. Я села на пол возле стенки и задремала, но скоро пришел милиционер и начал расталкивать спящих, повторяя: «Спать нельзя, здесь вам не дом отдыха». Я, видимо, что-то видела во сне, потому что сидевшая рядом женщина, толкнув меня в бок, прошипела: «Тише ты, не ори, ноги прибери». Наверное, я во сне толкнула ее. Милиционер ушел, я снова задремала. Теперь вошла, громыхая ведрами, уборщица. Она принялась разбрызгивать воду веником. Люди начали карабкаться с пола. Снова вошел милиционер, распахнул дверь и начал всех выгонять на улицу. От сидения на твердом полу все тело ныло, рот не закрывался — скулы сводило от зевоты, на улице начало лихорадить.
В голове крутились всякие обрывки снов, показалось, что я должна скорее бежать в тот дом. Я пошла в гору. Начало рассветать, поднялся большой оранжевый шар солнца. Я поняла, что еще очень рано и повернула назад. На вокзальных часах было начало шестого. В зале ожидания снова все спали на прежних местах. Я села на пол и тут же задремала. Приснился странный сон, будто за той рябой курицей, которая сидела под кустом жасмина, несся белый петух, и у него было лицо того одноногого, и рука у него была, хотя и маленькая и вся в перьях, но вроде бы человеческая, а в руке он держал пистолет и орал во все горло: «Арестую к е… матери, остановись, курва чертова!». А перья его разлетались по ветру. Петух стрельнул. Я открыла глаза, посмотрела на часы: было около восьми. Снова вошел милиционер. С порога он крикнул:
— А ну давайте, вылезайте на солнышко!
Люди, будто после корабельной качки, шатаясь, начали выходить. У всех были заплывшие глаза, пожелтевшие лица. Возле бака с кипятком образовалась очередь. Но пить кипяток было невозможно без своей посудины — кружка была алюминиевая, да к тому же на цепочке: ни остудить, ни вынести ее было невозможно, а из очереди подгоняли: «А ну, девочка, не задерживай, кружку и ложку свою должна иметь, коль в дорогу собралась». Женщина, которая ночью на меня ворчала, дала мне свою баночку.
Я попила теплой, отдававшей железом воды и вышла на улицу. От воды в животе сильно заурчало, вспомнила, что ничего не ела со вчерашнего утра.
Я быстро пошла в гору к тому серому дому. Но оказалось, что учреждение еще было закрыто. Я села на крыльцо. Мимо деловито прошла вчерашняя курица. Вспомнился сон, я начала думать, к чему бы это. Но получалось, что абсолютно ни к чему такой дурацкий сон.
К тому же я не знала, что случилось с курицей, осталась ли она жива после выстрела.
Наконец дверь изнутри отворилась. Я встала и прошла на свое место в коридоре. За столом сидел тот же одноногий. Опять вспомнился сон: у этого типа действительно какое-то петушиное лицо. Странно, я подумала о нем, и он посмотрел на меня своими маленькими пустыми птичьими глазами. Вдруг больно защемило в груди, в голове засверлило: «Что же они сделали с моей тетей?». Хотелось встать, подойти к нему и свернуть его длинную пупырчатую шею. Но он ужасно закричит, прибежит много народу и придет военный с револьвером. Я закрыла глаза, сосчитала до десяти, прочитала «Отче наш», а потом подошла к нему и сказала, что я очень хочу есть, и что я вчера отдала тете узелок с едой, не может ли он сходить и попросить у нее что-нибудь. Он встал и вышел в ту же дверь, куда вчера ее провел. Вернулся он быстро с узелком. Я развязала его и увидела, что тетя съела часть картофельного пирога и немного творога. Значит, она здесь. Но что же с ней делали там всю ночь?! Я поела, снова подошла к тому «петуху» и спросила:
— А как вы думаете, скоро мою тетю отпустят?
Он ответил, что отпустят и что там велели тебе передать, чтобы ты ждала. А сейчас поди-ка погуляй на улице.
Я вышла на то же теплое крыльцо. Хотелось пить, пошла, отыскала колодец, чуть постояла, пришла старуха с ведрами, я попросила у нее попить. Она опустила ведро в колодец, я помогла ей достать воду. Поставив ведро на сруб, она внимательно посмотрела на меня и спросила:
— Что ж не пьешь?
Я наклонилась к холодной прозрачной воде, она опять спросила:
— Чья будешь-то?
Я ответила: — Кочинская.
Попив, я побежала снова на крыльцо, чтобы она больше ничего не спрашивала. Но я заметила, что она пошла специально поближе к крыльцу. Я отворила дверь, вошла снова в коридор и села на свое место. Рядом со мной села женщина и начала на меня смотреть, не сводя глаз. Наконец она не выдержала и шепотом спросила:
— Кого ждешь?
— Тетю, — ответила я.
Она наклонилась ко мне и опять шепнула:
— За что ж ее?
— Не знаю, — ответила я и отвернулась.
Скоро ее тоже вызвали, но в другой конец коридора. Я опять осталась одна. Вдруг сзади совсем неслышно подошла тетя, тихо положила руку мне на плечо и сказала:
— Идем.
На улице мы посмотрели друг на друга. У нее были синие круги под глазами. Она спросила:
— Ты дома ночевала?
— На вокзале. Ты не спала?
Она покачала головой. Мне показалось, что ей трудно говорить. Мы вышли за околицу, она сама заговорила.
— Допрашивал один и тот же, под конец он устал и начал угрожать револьвером и кричать. Он крикнул: «Если я тебя пристрелю, с меня не взыщут — на нашей работе всякое случается». Он под утро действительно выстрелил… мимо моего уха. Я устала от его крика. Мне уже стало как-то все равно. Но странно, он мне пожаловался:
«Я устал, ведь я тоже человек, а не кусок железа». Это он хотел, чтобы я его пожалела и засадила бы в тюрьму человека, которого никогда не видела.
Я спросила:
— Кого?
Она махнула рукой:
— Подрастешь, расскажу. Сейчас не надо… ты знаешь, я каждый раз подписываю бумагу, что никому ничего не скажу…
Мы пришли домой, в комнате у нас были только бабушка и Женя. Тетя подошла к кровати, положила голову на подушку, ее начало трясти от рыданий. Бабушка принесла воды и начала уговаривать, может, пройдет, раз уж отпустили, может, больше и не вызовут.
А потом она сказала, что войдет Анна Павловна и что она разнесет все по деревне. Тетя постепенно смолкла. Бабушка вынула горшок с грибным супом из печки. Мы поели, тетя легла. Бабушка спросила у меня, что там было. Я ответила: «Не знаю».
СМЕТАНА
Нам начали время от времени в кесовогорском собесе выдавать хлебные карточки, по которым мы покупали по сто пятьдесят граммов хлеба на человека. За хлебом обычно посылали меня и Арво.
В тот раз в июле мы тоже отправились в Кесову гору вдвоем, но вначале мы решили зайти на базар и купить стакан семечек. Поднимаясь в гору, мы вдруг увидели чудо — тетка в белом халате с тележки продавала газировку, точно так, как до войны в Ленинграде. Мы тут же побежали и встали в очередь. Продавщица работала, как машина: одной рукой она хватала чистый стакан, второй — наливала прозрачную в пузырьках воду, запускала в него из красного стеклянного столбика длинную каплю сиропа, смахивала пот со лба и опять хватала чистый стакан. Мы выпили по два стакана, а больше не могли: газировка щекотала в животе и пузырьки выходили носом.
В хлебной лавке мы выкупили по карточкам четыре буханки хлеба. Не успели мы отойти от лавки, как услышали какой-то шум. Мы увидели, что с горы, задрав голову, подпрыгивая и как-то странно пританцовывая, съезжает лошадь, запряженная в телегу, на телеге стоит громадная бочка. Возчик изо всех сил тянет назад вожжи и громко кричит: «Тпру! Тпру!». У бочки на коленях стоит девица и орет, вытаращив глаза. Кто-то рядом с нами объяснил, что лошадь молодая, необъезженная, наверное, машины испугалась. Вдруг раздался крик:
— А ну раздайся! А ну подальше отсюда!
Мы со всеми ринулись за канаву. Но в тот же миг телега с грохотом перевернулась. Из-под телеги полилась сметана, и раздался вопль девицы. Толпа подошла к телеге, начала ее поднимать и вытаскивать девицу, она была в крови и сметане, и слабо стонала. Однорукий человек распрягал красивую в серых яблоках лошадь. Дамочка на каблуках крикнула: «Скорее врача!». А сметана все лилась и лилась из бочки. Образовалась большая сметанная лужа, возле которой появились куры и два кота, которые под шумок лакомились сметаной. Баба, стоявшая неподалеку, шуганула их, но они подобрались к сметане с другой стороны.
Из промтоварного магазина пришла продавщица с глиняным горшком и начала собирать сметану ладошками в горшок. Однорукий, державший лошадь, спросил:
— На что она тебе? — продавщица, смеясь, ответила:
— Щи со сметаной поем, видишь какая я худая. — И она шлепнула себя по боку.
Я заметила, что несколько баб отделились от толпы и быстро куда-то исчезли. Скоро они снова появились у лужи — кто с ведром, кто с горшком в руке и тоже начали собирать сметану. Однорукий опять спросил у ползавшей у его ног бабы:
— На что она тебе, грязная такая? Та ответила:
— Масло собью, грязь завсегда в пахте остается.
В самый разгар вычерпывания сметаны откуда-то прибежали двое: мужчина и женщина. Они в один голос закричали, что это государственное добро и расхищать не полагается.
— Это еще откуда прискакали? — спросил у стоявшей рядом со мной пожилой женщины безрукий.
— С молокозавода, должно быть, — ответила женщина, а другая ее перебила:
— С какого там завода, это ж собесовская сучка, я ее знаю. Женщина из собеса или с молокозавода очень суетилась и каким-то образом наступила в сметанную лужу. Она тут же отскочила, вылила сметану из туфли, взяла горстку сена и начала вытирать ногу.
А бабы, собиравшие сметану, пустились со своей добычей в разные стороны. Мы еще немного постояли. Однорукий выругался:
— На кой х… разогнали баб?! Сметана в землю уходит.
По дороге домой мы вспоминали разные смешные сценки из этой сметанной истории, и, странно, Арво видел много такого, чего я не заметила, а я заметила то, чего он не видел. Но оба мы не могли понять, почему все же разогнали этих баб, ведь никто не собирался черпать сметану.
СЕЛО НИКОЛЬСКОЕ
Ночью прошла гроза, а сейчас ни облачка, согретая солнцем влажная земля приятно пружинила под подошвами. Я шла из Кочинова в Никольское помочь старшей тете окучить картошку. Идти надо было километра четыре. Бабушка завернула мне в узелок две горячие картофельные ватрушки — гостинцы для тети. Пройдя с полдороги, я потрогала узелок, ватрушки были еще теплые, невыносимо захотелось съесть одну из них. Я перешла бревенчатый мостик, спустилась к ручейку, развязала узелок и села на сырую теплую траву. Стало сухо во рту, я набрала в ладонь холодной воды из ручья, попила и поднялась обратно на дорогу. За спиной по бревенчатому мосту прогромыхали колеса телеги. Я оглянулась. Парень, сидевший на телеге, встал, взял плетку в руку. Я перескочила обратно через канаву, он взмахнул плеткой в воздухе, она, сделав петлю, взвизгнула, лошадь дернулась, он с хохотом повалился в телегу.
Вдали показалась сначала розовая церковь, а потом и все село Никольское. Кажется, здесь все села, которые побольше, строились на горках или холмах. Наконец я подошла к серому бревенчатому дому, который стоял у дороги. Дом был больше других деревенских домов. У входа была приколочена когда-то выкрашенная в голубой цвет жестяная проржавевшая доска с надписью: «Никольская начальная школа Кесовогорского района». Откуда-то появилась тетя. Морщинки на ее лице разбежались в улыбку. Она была очень довольна: ведь она снова учительница, живет в школе, без всякой хозяйки, сама по себе. Она повела меня к себе в комнату. Я переступила порог и почувствовала ступнями босых ног прохладную краску пола. В углу стояла этажерка с книгами. Я села на скрипучий венский стул и, не зная к чему, спросила:
— А здесь баня тоже есть?
Тетя ответила, что есть, но ее не топят: дров мало. Печки все равно надо топить, так в печках и моются, как в Кочинове.
— Я-то сама моюсь в этом тазу, — она указала на эмалированный таз за круглой печкой.
У стены возле входа стояли ящики, привезенные из Финляндии, на которые был положен толстый матрац, набитый соломой, высоко на постели совершенно неподвижно лежала тетина мама, моя прабабушка. Если бы она не шевелила нижней челюстью, можно было подумать, что она не жива. Кожа на ее лице была сухая, как долго пролежавшая на солнце бумага, на носу она была натянута и блестела. Тетя предложила пойти посмотреть классы. Вставая с места, она проговорила:
— Может, ты будешь здесь учиться в будущем учебном году.
— Почему?
Она не ответила, а открыла дверь в темный коридор. Я пошла за ней. Она сказала: «Сейчас» и открыла дверь в большую солнечную классную комнату. На выкрашенных в черный цвет партах лежал мышиного цвета слой пыли. Я сала за парту и пальцем написала свое имя. Тетя посмотрела на парту:
— Нет уборщицы. Может, удастся устроить твою бабушку, тогда вы тоже переедете сюда. Здесь при школе есть комната для уборщицы с отдельным входом. Будем снова жить вместе.
Окна классов выходили в огород, в котором росли кусты жасмина и сирени. Тетя подошла ко мне, указала рукой на кусты и объяснила:
— Это бывший поповский дом. Кусты, наверное, поп посадил. Здесь недалеко церковь, в которой он служил, школы тогда в Никольском не было. Моего возраста люди почти никто ни читать, ни писать не умеют. До войны здесь организовали курсы по ликвидации безграмотности, расписываться научились, теперь грамотными считаются. Церковь, наверное, со временем в клуб или кинотеатр переоборудуют, будем в кино ходить, — размечталась тетя.
— Здесь люди очень суеверные, не пойдут в церковь кино смотреть, — сказала я.
— Вначале, может, и не пойдут. Но тут есть несколько коммунистов, комсомольцы есть — они пойдут, а потом и другие пойдут, куда ж им ходить? В Гатчине тоже до войны вначале не ходили, а потом забыли, что это церковь и все ходили в кино, а молодежь и на танцы туда ходила.
— Интересно, а эти комнаты как-нибудь перестроили?
— Да нет, только перегородки, видно, сняли, чтобы комнаты побольше получились.
— Незаметно, чтобы они были перегорожены.
— Да уж почти тридцать лет прошло, — ответила тетя.
— А интересно, где поп со своей семьей сейчас? — наверное, уже умер, — сказала тетя и вышла в тот же темный коридор. Я опять пошла за ней. В коридоре она открыла дощатую дверь, указала мне на чердачную лестницу:
— Вот видишь, какой большой чердак.
Я не знала, что ей ответить, и мы вернулись в комнату.
Старая бабушка обычно, как только тетя закрывала за собой дверь, вставала со своего места и шла к столу поискать что-нибудь съедобное. В этот раз она довольно быстро заметила нас и сделала вид, что смотрит в окно. Тетя, как всегда в этих случаях, сухо проговорила:
— Иди на место.
А бабка еле слышно пробормотала:
— Я думала, что вы на улице, поднялась посмотреть. Тетя произнесла: «Ээ…» и махнула рукой в ее сторону.
На следующий вечер, провожая меня, она велела передать младшей тете, чтобы она пришла послезавтра, кажется, здесь и для нее кое-что найдется. Я попрощалась с тетей, перешла бревенчатый мостик через ручей и вышла за околицу.
— Мы скоро будем жить без хозяйки…
Хотелось скорей домой, сказать тете, бабушке и Ройне. Я побежала, но вдруг вспомнила, что младшую тетю опять вызывали туда…
Я села у канавы, скрестила пальцы и начала просить Бога помочь нам выбраться из Кочинова. И еще я просила, чтобы мою тетю больше не вызывали в Кесову гору.
ПЕРЕЕЗД
Про то, что младшей тете удалось устроиться в Никольский сельмаг продавщицей, я узнала перед самым переездом. Наверное, она боялась говорить, чтобы не сглазить. Я с бабушкой буду убирать классы, и мы опять, как и раньше, когда я была маленькой, будем жить в школе. Но главное — мы все будем регулярно получать хлебные пайки по карточкам.
Перевозила нас на колхозной лошади тетя Маланья Ганечкина. Она сидела со спущенными вожжами впереди и тихо напевала:
Все васильки, васильки, Много родится вас в поле, Помню, у самой реки
Мы собирали для Лели.
Женечка сидел на телеге, а мы шли босиком по обочине дороги рядом. Тетя и бабушка разговаривали, хотелось расслышать слова этой песни, она мне нравилась, но бабушка велела взять мне прут и подгонять корову, которая была привязана сзади к телеге.
Мы приехали, тетя Маланья попросила напоить лошадь. Я зашла в дом, взяла ведро и пошла к пруду, который был против дома, за дорогой. Зачерпнув воды, я поставила ведро на траву, мне показалось, что там что-то шевелится. Я вылила воду, и по траве, смешно кувыркаясь, поползли мелкие коричневые букашки. Я подошла к воде с другого, более высокого берега, снова черпнула, дала воде отстояться, чуть наклонила ведро так, чтобы лучи солнца попали в него. Букашек было меньше, они быстро и все по-разному плавали в коричневатой воде. Тетя Маланья крикнула:
— Ты чего, лешего зачерпнула, неси воду скорей.
Я поднесла ведро лошади, она спокойно пила воду с букашками, каждый глоток, будто клубок шерсти, медленно и мягко катился по ее длинной шее.
Я вошла в дом с пустым ведром, все начали просить пить. Старшая тетя сказала что у нее вода еще позавчера принесена с реки, теплая. Мне пришлось взять ведра и пойти на речку. Оказалось, что школа была в одном конце деревни, а речка в другом, до нее было с километр ходу, а кроме того, спуск к реке был крутой. Навстречу мне попалось несколько баб и девок, они несли воду на коромыслах, иногда в руке было еще третье ведро, а я еле два ведра дотащила, разжала побелевшие от железных ручек ведер пальцы, они заныли, как зубная боль.
Уже был август, а у нас еще было не накошено сено для коровы. Тети и бабушка очень волновались, ходили к председателю сельсовета. Наконец он дал нам покос где-то очень далеко на болоте. Меня оставили дома с Женей — все ушли на несколько дней косить траву.
На второй день с маленькой Тойни на руках пришла тетя Лиза и сказала, что дедушку парализовало и что он лежит без сознания.
Я пошла в медпункт, который был у нас за прудом. Фельдшерицей в Никольском была молодая девушка, Екатерина Ивановна. Она расспросила про дедушку, что-то поискала у себя в застекленном шкафчике, взяла сумку и сказала: «Идем». Я попросила ее подождать, пришлось ей объяснить, что с ней пойдет моя тетя, а я должна сидеть с детьми. Тетя Лиза оставила Тойни со мной и пошла с фельдшерицей к себе в Карабзино.
В одном из классов стоял шкаф с книгами, мне казалось, когда тети, бабушка и Ройне уйдут на покос, у меня будет время выбрать книгу и почитать. Но дедушку парализовало…
Тойни совсем маленькая, ей полтора года, она еле-еле передвигает свои толстые ножки, она очень спокойный ребенок, много спит, но ее надо кормить. У нее хороший аппетит, и она постоянно пачкает штаны, а у нее их всего две пары, приходится по очереди стирать и тут же сушить, попку надо постоянно мыть, чтобы не пропрела. На следующий день я решила помыть ее всю в речке. Но днем было некогда, пришлось пойти на реку после того, как подоила коров. Женечке очень хотелось купаться, но ему нельзя было, у него туберкулез.
Тойни испугалась холодной воды и закричала во все горло, начала вырываться и соскальзывала с рук, но от нее плохо пахло, ее надо было обязательно помыть с мылом. Помыв ее, я набрала ведро воды для питья, и мы пошли домой. Идти пришлось очень долго, надо было останавливаться. Тойни двигалась очень медленно, Женечка тянул ее за руку и все повторял: «Иди, иди…». Дома ее начало трясти от холода, я закутала ее в бабушкин платок. Ночью она захныкала, попросила пить. Я напоила ее холодной водой из ведра, а когда легла рядом, почувствовала, что она вся горячая и тяжело дышит. Всю ночь я давала ей пить и молила Бога, чтобы она к утру поправилась. Но утром она вся была красная и тяжело дышала. Медпункт был виден из окна. Я ждала, когда Екатерина Ивановна откроет его. Наконец она распахнула дверь, вышла, как всегда, в белом халате на крыльцо. Я побежала к ней и рассказала все, что я наделала. Она велела немедленно принести и показать ей ребенка.
На улице было жарко, но я завернула Тойни в ватное одеяло и понесла в медпункт. Екатерина Ивановна развернула ее, покачала головой, поставила градусник под мышку и велела мне придерживать руку, чтобы градусник не выпал. Вынув его, она произнесла: «Сорок», взяла Тойни к себе на руки, поднесла к окну, открыла ей ложечкой рот, посмотрела в горло и начала прослушивать и простукивать, а когда кончила, сказала:
— Кажется, воспаление легких. Ты не бойся, у меня кое-что есть, один военный врач дал, — она показала красную таблетку. — Это пенициллин. Вот тебе три, давай по половинке четыре раза сегодня и два дай завтра, до моего прихода.
Потом я спросила, что с моим дедушкой, она ответила:
— Плохо, вряд ли он когда-нибудь встанет на ноги, паралич. Ночью Тойни спала спокойно. Я чуть не проспала подоить и выпустить в стадо корову. Услышала уже когда пастух, щелкая кнутом, шел в другой конец деревни, чтобы оттуда начать гнать стадо.
Я кое-как подоила и, стегая прутом корову, догнала стадо.
Дома я забралась обратно под теплое одеяло, вспомнилось Виркино: я медленно иду по деревне, положив грабли поперек на плечи, вытянув руки на палку, будто они у меня на кресте. Мне казалось интересно так идти по деревне. Но в окно меня увидала бабушка. Она подумала, что я так просто прохлаждаюсь. Еще издали она так зажестикулировала, что я поняла — влетит. Я подошла к дому, она вышла во двор, схватила грабли и замахнулась на меня:
— Чтобы я видела это в последний раз! Работа кончается тогда, когда ты сложишь рабочий инструмент, и ты знаешь, что я не люблю, когда человек еле ноги волочит.
А потом еще вспомнилось, как во время войны, сидя в темноте возле топящейся буржуйки, бабушка рассказывала, как к ней сватался зажиточный жених из дальней деревни Койрола. Она поехала смотреть его дом и хозяйство, как это обычно тогда полагалось при сватовстве. Это было ранней весной, они заехали в ручей — было половодье, вода попала в сани. Сам он был в высоких кожаных сапогах и хотел вынести свою невесту на руках, чтобы она не промочила ноги. Но он так много говорил и крутился и бегал вокруг саней, что бабушка взяла возжи и вывела лошадь из ручья.
— А сколько лет тебе было? — поинтересовался дядя Антти.
— Да я уже второй год после конфирмации была, а он года на три старше меня был, значит, ему лет двадцать было.
— Ну что из этого получилось? — опять спросил дядя Антти.
— Sain rukkasei6, — проговорила бабушка, встала и вышла по какому-то делу во двор.
— Смотрите-ка, какие деликатные обычаи были — рукавицы вместо неприятных слов, — проговорила тетя Айно.
Бабушка скоро вернулась на кухню, прогромыхала пустым ведром в углу, села обратно на свое место возле буржуйки. Дядя опять спросил у нее:
— А ты о нем потом что-нибудь слыхала?
— Он в то лето женился. И я думаю, его жене не приходилось работать, как ломовой лошади.
— Ты что, жалеешь?
— Да нет, его тогда же, когда нас раскулачили, арестовали, а семью в Сибирь угнали. В его доме школу устроили, — закончила бабушка свою историю про жениха.
* * *
У дедушки красивое спокойное лицо, но он бабушкин двоюродный брат. Как это они влюбились? Правда, их семьи враждовали. Дедушкин отец был атеистом, а бабушкина мать была религиозной. Странно, в дедушкиной семье отец был главным, а в бабушкиной — мать.
Тойни открыла глаза. Я встала, дала ей парного молока, она снова заснула.
Бабушка с дедом так повели свое хозяйство, что только их и раскулачили-то в нашей деревне. Дедушка мне рассказывал давно, когда я еще была маленькой, что земли у них — у всех царских крестьян вокруг Питера — был одинаковый надел. Дедушку сослали под Лугу торф добывать. Мои отец и тетя Калинину писали, что наемной рабочей силой они не пользовались, кажется, это помогло. Дедушка ревматизм на принудработах заработал — теперь его парализовало…
Я задремала, перед глазами всплыл солнечный день в Виркино, по деревне несется дедушкина лошадь, у нее висит круглый глаз на кровавой морде, а хвост как-то странно свернут набок и весь зад — кровавое мясо…
— Не кричи, перестань. — Я открыла глаза, возле кровати в рубашечке до пупа стоял Женя и толкал меня в плечо.
Я очнулась, потрогала Тойни, она была вся мокрая, но температуры не было. Я встала, начала растапливать плиту, готовить завтрак.
Женя очень любил кошек. Вот и сейчас он что-то там в углу с ней делает, штаны у него сползли на пол. Кошка зло заорала. Женя ее поднял за хвост, и она вся извивается и орет.
— Оставь кошку, — крикнула я. — Зачем ты ее за хвост поднимаешь?
— Смотрю. Я видел в прошлый раз, что котята у нее отсюда выходили.
— Что же ты там смотришь?
— А сколько у нее в этот раз будет, — он показывал пальцем под кошкин хвост.
Я открыла дверь и выпустила кошку.
Вечером, подоив коров, я попросила Женю не выходить из дому, а посидеть с Тойни, схватила ведра и коромысло и бегом пробежала на речку за водой. Рядом со мной набирала воду девочка с нашего конца деревни, она видела, что у меня вода расплескалась из ведер, когда я поднимала коромысло на плечо. Она подошла ко мне, показала, как ловчее поднять коромысло с полными ведрами и как потом менять с плеча на плечо. Мы вместе пошли домой, она назвала меня по имени. Я спросила, откуда она знает мое имя, она ответила:
— Вас все знают, вы у нас новые.
Я спросила:
— Как тебя зовут?
— Валя, Валя Дубина, — ответила она.
По дороге я рассказала Вале, что я сейчас одна: мои ушли на покос. И что у меня заболела маленькая девочка, моя двоюродная сестра. Валя спросила, не боюсь ли я одна ночевать в поповском доме.
Я ответила, что как-то не думала, что может быть страшно. Тогда она рассказала, что на чердаке дома повесился поп. Я спросила, почему он повесился, она ответила, что точно не знает из-за чего, но вроде бы его арестовать хотели, он и повесился. А две его дочери живут в Кимрах, работают там и никогда сюда не приезжали. И попадья, кажется, жива еще. Моя мама его хорошо помнит и говорила, что очень хороший поп был. А старые люди говорят, что большой грех — повеситься. А я подумала, если бы не повесился, всю семью бы сослали, как нас…
НОВЫЙ УЧЕБНЫЙ ГОД
Мы с бабушкой терли голиками с песком полы в классах так, чтобы не были заметны дорожки между партами, помыли окна, я принесла воду с речки, мы заполнили железный бак, который стоял
в темном коридоре.
После обеда пришел мой будущий учитель Иван Георгиевич. Он был весь какой-то сжавшийся, будто ему было холодно. Лицо у него было серое в глубоких морщинах, как потрескавшаяся земля. Но когда он заговорил, морщинки на его лице как-то так устроились, что оно стало казаться добрым и даже очень живым. Он рассказал старшей тете, что всю войну был штабным писарем, демобилизовали его сразу же после войны по возрасту и по болезни.
Я кончила стирать пыль со шкафа — больше было делать нечего, так просто оставаться и слушать было неудобно, я пошла к себе на кухню.
Дядя Антти в письме просил тетю Айно взять на зиму Арво к себе, чтобы он тоже учился в нашей школе, хотя школьная кухня, где мы все жили, была всего метров десять-двенадцать, и нас уже там жило пять человек. Тетя, конечно, взяла его.
Арво никогда не слушался свою мачеху, а теперь он совсем отбился от дома. Тетя Айно обрадовалась, узнав, что он попадет к учителю-мужчине. «Наконец будет учиться», — говорила она бабушке. Всем нам понравился Георгий Иванович.
Утром я пошла посмотреть классы. Все было чисто и в порядке.
Я подошла к книжному шкафу, он был теперь закрыт на ключик, который хранился у старшей тети. Вошел Иван Георгиевич, поздоровался. Я быстро пошла к себе на кухню, села завтракать.
Старшая тетя дала звонок. Ребята с шумом вбежали в классы. Иван Георгиевич стоял и ждал, пока наступит полная тишина. Потом он поздравил нас с первым мирным учебным годом. Он сказал, что нам очень многому надо научиться — война показала нам наши слабые места. Нам нужна более совершенная техника и образованные люди. Теперь у нас будет больше времени для учебы. Скоро можно будет меньше работать и по хозяйству, и в колхозе — вернутся мужчины. Можно будет получить и среднее и даже высшее образование. Но нам еще долго будет тяжело — многие наши города в развалинах, хозяйства в деревнях запущены. Электричество всюду надо бы провести и дороги построить, как в Европе.
«Наверное, он в Европе был. Многие вернутся из Европы сюда, домой. Те военнопленные в Финляндии… их вернули, но, говорят, военнопленных всех посадили… Те, которые не пленные, вернутся… Им тоже, как и нам, могут показаться дома и здешняя жизнь страшной, а своя семья — нищей… Но мы уедем когда-нибудь»…
Я не слышала, о чем еще говорил Иван Георгиевич, а когда кончились уроки, он попросил принести все книги, какие только у кого найдутся — соберем побольше библиотеку. «Я буду вам после уроков раза два в неделю читать», — сказал он. Потом он вынул из своего портфеля старенькую со стершейся картинкой на обложке книжку и поднял ее высоко:
— Вот для начала я принес эту. Называется она «Маугли», английский писатель Киплинг написал ее, завтра начнем читать.
После уроков я быстро поела и пошла убирать классы, потом собралась пойти за водой, но пришла Валя Дубина и позвала меня за грибами. Мы прошли мимо розовой церкви, возле которой было большое старое кладбище с покосившимися или вовсе упавшими на могилы заржавевшими крестами. Здесь давно были похоронены попы никольской церкви. А больше тут никого не хоронили. Я спросила у Вали про того попа, который повесился, тут ли он похоронен. Она покачала головой и сказала, что наши деревенские не захотели, чтобы его здесь хоронили. Его увезли в Подлески, там большое общее кладбище, где всех хоронят.
В лесу было прохладно. Вечернее солнце, освещавшее темно-зеленые ели, вовсе не грело, а будто и светило-то просто для красоты. Мы решили сразу уйти подальше в глубь леса. Там было тихо, даже птицы будто улетели, грибы почему-то не попадались, мы дошли до болота. Здесь сухо шелестели осиновые листья. Я посмотрела вверх. В оранжевых лучах солнца круглые листья осины казались медной шевелящейся чешуей. Валя крикнула:
— Ну, ты что-нибудь нашла?
— Нет, а ты?
— Я нашла несколько подосиновиков.
Солнце почти зашло. Грибов начало попадаться все больше и больше. У опушки, где было чуть светлее, мы нашли много маленьких белых. Все они были крепкие и чистые и приятно пахли сыростью и настоящим белым грибом. Обратно мы шли по освещенной лунной дорожке мимо потемневшего поля льна. Вдали, как тени, стояли деревня и церковь. Валя сказала, что возле церкви на кладбище видели привидение. Я начала доказывать ей, что привидения не могут появиться возле церкви — на церкви крест и что вообще — это же церковь. Она согласилась, но сказала, что не возле самой церкви, а на краю кладбища. Будто даже попа видели. И объясняли это тем, что будто бы он в церковь все хочет попасть, чтобы грехи замолить. А чтобы я ей поверила, она сказала:
— Спроси у кого хочешь в нашей деревне, каждый тебе скажет: много раз видели.
Когда мы поравнялись с церковью, мне показалось, что в кустах кто-то шевелится, но я не хотела подавать виду, что боюсь, и старалась идти спокойным шагом. Но вдруг что-то хрустнуло, и мы дунули, что было мочи мимо церкви. Дома я, конечно, не могла ничего рассказать про такие дела: меня не только Ройне, но и Арво высмеял бы.
Георгий Иванович посадил меня с Арво за последнюю парту, потому что мы были самыми большими в классе. Арво часто делал невероятные ошибки в русском языке и над ним в классе смеялись. Ему как бы было все равно, какое слово он куда залепит. Раз мы писали сочинение о Ледовом побоище, и там надо было привести слова Александра Невского: «С мечом вы пришли, от меча вы и погибли».
А он вместо слова «меч» написал «мяч». Все долго смеялись… Из всех предметов он любил только математику. А на остальных его клонило ко сну. Часто приходилось его расталкивать, мне было стыдно за него. Но он никогда не обижался, а спрашивал у меня: «Что я опять такого сказал?» — и сам смеялся со всеми вместе.
После школы я с Валей Дубиной отправлялась с косой искать, где бы накосить немного осоки для коровы. То сено, которое заготовили тогда летом, находилось далеко на болоте и привезти его можно будет только когда замерзнет как следует земля. А до этого времени надо корову как-нибудь просодержать. Осенью трава сухая, не такая тяжелая, но ее не найти, всем не хватает сена на зиму, везде все подчищено — и по канавам, и на опушке леса.
Наша финская корова стала давать мало молока. Тетя и бабушка решили зарезать ее на мясо и купить другую, местную, которая была бы больше приспособлена к здешним условиям. Резать корову к нам приехал Симо Элви со своей дочкой Элиной. Вообще, и раньше, когда резали скот, в доме было вроде какого-то странного праздника, хотя у бабушки в этот день было плохое настроение, она и в Виркино обычно уходила из дома, и вообще мне тоже было страшно и жалко корову. Бабушка кормила и доила корову, привыкла к ней, ей было тяжело с ней расстаться. Но тут бабушке некуда было пойти. Она ходила по дому с покрасневшим лицом и была злая. Ничего нельзя было у нее спросить. Она молча готовила все, что надо было для того, чтобы сложить мясо и потроха и все, что получится от коровы.
А я повела Элину в класс, открыла шкаф и показала ей книжки, но она все еще плохо читала по-русски. Тогда я вынула совсем детскую книжку «Доктор Айболит» и начала ей читать. Она жутко переживала за доктора и зверей, когда за ними гнались разбойники.
Вдруг прибежал Арво и заорал:
— Корова вырвалась, бежит по деревне!
Мы выбежали на улицу. Наша корова с окровавленной мордой неслась по деревне, а за ней с веревкой бежали Симо и Ройне. Бабушка крикнула, чтобы мы все вернулись назад. Бабушка ходила, скрестив руки, и все повторяла: «Боже мой, такого еще не бывало, чтобы брались за дело…» — она не договорила. Тетя просила ее замолчать — неизвестно, что там у них произошло.
Пришел Арво и сказал, что обух, которым должны были оглушить корову, ударился о притолоку. Удар получился слабым, и корова проломила ворота. Тетя велела нам уйти обратно в класс. Но читать мы больше не могли. Элина сказала, что они привезли из Финляндии котенка, который так вырос, что стал с собаку величиной, и им его теперь нечем кормить. Отцу пришлось пойти на конюшню, просить для кота отрубить куски павшей лошади. Ее отец засолил коту конины на лето, но соленого мяса их кот не ел пришлось варить коту суп.
Снова прибежал Арво и сказал, что внутри у коровы было два теленка, маленьких-премаленьких, и что Симо этих телят тоже отнесет своему коту. Он их заморозит. А бабушка проворчала:
— У людей больше забот нет…
Обед в тот день был необыкновенный. Тетя нажарила полную сковороду свежей печенки и хрустящей картошки. Сварила мясной суп. После обеда все еле говорили, было жарко натоплено, начало клонить ко сну…
Меня чуть подташнивало, я решила выйти на улицу. Мимо дома шли девчонки с нашего конца деревни кататься на речку, они позвали меня. Я обещала прийти, но сказала, что мне только надо позвать мою подружку, которая гостит у нас.
Была морозная лунная ночь. По дороге шла лошадь, впряженная в сани, полозья на морозе пронзительно визжали, будто скребли ножом по железу, по спине заходили мурашки. Я посмотрела на Элину — ее красные щеки и губы были синие, а глаза блестели, как льдинки, на волосах вокруг лба появился легкий иней — она стала похожа на снежную королеву. Хотелось вернуться обратно в теплую, душную, полутемную кухню. Визг саней удалился, с реки послышались веселые крики, мы заторопились. Оказалось, что ребята утащили со скотного двора сани, и все вместе толкали их в гору.
А когда оказались на горе, все бросились вповалку друг на друга и укатили, мы так и остались стоять вдвоем наверху. Я сказала Элине, что не надо зевать. Как только сани снова притащат наверх, нам тоже надо броситься в них и катиться. По дороге мальчишки выталкивали девочек из саней, нужно было крепко держаться за передок или за края. Особенно им понравилось выталкивать меня и Элину. Мы перевалялись в снегу, а домой мы шли с песнями.
* * *
От Никольского Кесова гора была дальше, чем от Кочинова. Нам опять по воскресеньям понадобилось ходить на базар продавать. Надо было купить новую корову. Но мясо мне не доверили продавать, его нужно было хорошо взвешивать на безмене и быстро подсчитывать, сколько денег получить с каждого покупателя — точно, за каждый грамм. Бумаги у нас уже не было, и меня не всегда брали на базар, да
я и сама не хотела туда идти — было интереснее остаться дома, пойти с девчонками кататься на горку или собраться у кого-нибудь дома. Обычно мы собирались в доме, где не было взрослых, и устраивали свою вечеринку: плясали, вернее, учились по-разному плясать — и цыганочку, и соломушку, петь частушки. А когда петь и плясать надоедало, мы рассказывали страшные истории про кладбище и про привидения. Кроме того, девчонки знали много разных секретов про взрослых девок и даже про баб. Почти во всех рассказах про баб говорилось про Гришку ненормального, его и на войну не взяли из-за того, что он был ненормальный. Но он недавно женился на Нинке Осиновой, будто ему Нинку сосватала Поликарпиха, потому что у Осиновых самый лучший дом в деревне под железной крышей, да и сама Нинка преподает физкультуру в Брылинской школе. Правда, говорили, что учитель физкультуры уже вернулся с войны и ее уволят: у нее самой образование всего семь классов. Еще рассказывали, что Поликарпиха сделала аборт Пашке Матвеевой, будто от нашего однорукого председателя и что у жены председателя тоже скоро будет ребенок. Перед каждой такой историей мы клялись и божились никому не рассказывать, а когда потом кому-нибудь передавали это же, то тоже требовали клятвы.
* * *
Давно ходили слухи, что из района отправлена по деревням кинопередвижка и что ее везут к нам. Но что-то никак не могут довезти, все где-то в других деревнях показывают, а до нас никак не доберутся. Но и Восьмого марта передвижка до нас не доехала и, как обычно, в праздник у нас в школе был вначале утренник: я с Ниной Поповой плясала гопак и с той же Ниной и Клавкой Харуевой играла в маленькой пьеске врача. Но играть врача оказалось трудно, потому что смеялись над моей одеждой и вообще — все сразу узнали меня, слов пьесы вообще не слышали, а просто смотрели на нас, потому что было интересно смотреть на переодетых в мужчин девчонок. Потом Нинка Осипова, секретарь комсомола, и Любка Лазарева сплясали на сцене с частушками, которые они выучили из книжек — таких на вечеринках никто не пел, кто-нибудь бы спел такие частушки — подумали бы, что ненормальная. А со сцены, казалось, только такие частушки и петь надо. Начала Нинка:
Рассыпался горох
На четыре части,
Отчего же не плясать
При советской власти.
Все громко хлопали Нинке и говорили, что здорово пляшет, хоть и беременна. Но вообще не было заметно, чтобы она была беременна.
Любка в до блеска начищенных сапогах долго отбивала дробь, а потом кружилась по всякому и размахивала белым носовым платочком. Она забыла свою частушку, я слышала, как она ее учила по книжке около нашей кухонной двери. Частушка была специально на Восьмое марта. А она, отбив дробь, спела:
Сидит Гитлер на печи,
Пишет телеграмму:
Я поймал четыре вши
Все по килограмму.
Точно забыла, эту частушку все давно знали, и было не очень смешно, к тому же знали, что Гитлер давно взорвал себя в бункере.
Под конец вечера приехали парни из Карабзина. Они и танцевать-то не умели, а плясать выходили только, если подвыпивши были, да и то с похабными частушками. С ними приехал матрос, он был в отпуску и на вечеринке сразу стало веселее. Но пришла старшая тетя и велела мне идти спать. В классах еще долго играл баянист, танцевали, плясали и шумели — все мои подружки были там, а мне надо было идти спать. И все из-за тех ряженых на масленице в Кочинове.
Опять веселье: наконец-то привезли кинопередвижку. Парень, который ее привез, предложил Ройне крутить фильм. Он же сказал, что надо еще несколько парней найти: это тяжелое дело — крутить ручку больше, чем одну часть. Охотников нашлось много, все ребята хотели крутить. День, как назло, был солнечный, и в классах было светло. Попробовали завесить окна нашими одеялами, но все равно было светло, а ждать, пока стемнеет, было некогда: кинопередвижку надо было сегодня же увезти дальше.
Парты подняли стоймя и придвинули к стенам, люди уселись прямо на пол. Вначале долго трещало и что-то мельтешило и прыгало на белой простыне на стене, а потом появилась надпись: «Человек из ресторана». Мальчишки затопали, засвистели, но Иван Георгиевич встал и сказал, чтобы была полная тишина, иначе смотреть кино невозможно.
В фильме показывали Ленинград, но называли его Петроградом, и там были такие красивые места, что все замерли от удивления.
Я шепнула Вале Дубиной, что я там жила. А она сказала, что это все в старину, теперь такого нет. Я подумала, что действительно в старину, потому что никаких таких комнат я не видела. Вернее, видела, но только в музее, очень давно, еще с папой. Он любил нас водить в музеи и рассказывать. Но в его рассказах получалось все как-то не так: будто такая красивая жизнь — это очень даже плохо и что так жили только помещики и буржуи. Я толком тогда не поняла, почему, если живут красиво, это только непременно плохие люди, но мой папа так все объяснял, когда мы ходили по музеям.
Вообще фильм был не очень понятный. Бабушка время от времени выглядывала из кухонной двери: она впервые в жизни видела кино, и ей было интересно, как это может быть, чтобы вроде бы картинки, а двигаются. На экране появилась комната, а на стене — большая картина, на которой была совсем голая очень красивая женщина. Тут моя бабушка не выдержала, вошла, схватила меня за руку и хотела вывести из класса. Но я прошипела ей по-фински, что если она не уйдет, я устрою скандал, закричу и позову учителя. Бабушка ушла, а после фильма она стала ругать младшую тетю Айно, говоря, что Бог нас наказывает за наши грехи. Я тоже хотела ей что-то сказать про то, что теперь все люди живут иначе, чем она жила, и почему же тогда других Бог не наказывает. Но тетя показала мне пальцем, чтобы я замолчала.
* * *
Лавка стояла посредине села Никольского, на горе. Тетя открывала ее каждый день и выдавала нескольким покупателям хлеб по карточкам. Это были всегда одни и те же люди — мы из школы, председатель сельсовета, товарищ Харуев, его секретарша Надя и уборщица. Остальные покупатели приходили за солью, спичками или просто так потолкаться в помещении. Иногда завозили мыло и гвозди, тогда бывала очередь. Но самым большим событием в лавке у тети было, когда она привозила водку из Калязина. Она уезжала за этой водкой обычно на двое-трое суток. Ездила тетя на лошади с Петькой Золотаревым, парнем из нашей деревни. В поход за водкой она обычно собиралась несколько дней. Бабушка пекла ей ржаные лепешки, делала творог, я взбивала на дорогу масло. С вечера, накануне отъезда тетя собирала около своей постели все теплые одежды, которые только были у нас: валенки, толстые шерстяные чулки, сохранившуюся папину шубу, теплый шерстяной платок и плед на ноги: ехать приходилось в сильный мороз.
Первая тетина поездка была неудачной. Когда она стала разливать водку, ее оказалось меньше, чем ей налили, и она пошла в сельпо к той заведующей, которая ее направила в Калязин. Оказалось, что все было правильно, только водку надо разбавить водой, да так, чтобы и себе доход был. Тетя спросила: «А что если обнаружится?». Та ответила, что такого не может случиться, если сам не перестараешься, все это делают, и все про это знают. Только воду кипяченую надо лить, посоветовала она. Тетя сказала, что заведующая оказалась хорошей, справедливой женщиной. С тех пор после каждого тетиного приезда из Калязина у нас топили плиту, кипятили воду, выносили котел с кипятком на лестницу охладиться и на нашей кухне в бидончиках разбавляли водку. В доме теперь всегда пахло спиртным, поскольку один бидончик с водкой постоянно надо было держать в доме, чтобы тете не надо было идти открывать лавку — приходили в разное время суток. Пол-литровой алюминиевой кружкой, которой бабушка до войны продавала молоко, мерили теперь водку. Тетя и бабушка терпеть не могли запаха водки, но нечего было делать. Тетя говорила, что навоз, который она возила в Кочинове со дворов, хуже пах.
В новогодний вечер после ужина Ройне и Арво удалились в класс. Я убирала посуду со стола, тети и бабушки сидели за столом и тихо говорили, пламя коптилки еле освещало их лица, они сидели, наклонившись друг к другу. Из класса раздались странные звуки, будто кого-то там рвало.
Тетя и бабушка вошли в класс, я тоже пошла за ними. Старшая чиркнула спичку, мы увидели их в углу. Ройне по-дурацки улыбался и икал, а Арво был весь перепачкан, плакал и повторял: «Isä, Isä»7.
* * *
После Нового года к нам в школу прислали пионервожатую Нину Васильевну Пономареву. Она работала у нас два дня в неделю, а остальные дни — в какой-то другой школе. Иван Георгиевич должен был дать рекомендации в пионеры на лучших учеников — он назвал нас троих: Нину Попову, Клаву Харуеву и меня. Ивану Георгиевичу я сказала, что намного старше других и, может быть, не совсем подхожу в пионеры. Он посмотрел на меня, чуть подумал, положил мне руку на плечо и тихо проговорил: «Пока и не надо, а там видно будет». Я чуть испугалась, почему он так сказал? Неужели он знает о моих родителях?
В пионеры приняли шесть человек, а мне Нина Васильевна сказала, чтобы я готовилась: «Кому ж тогда быть в пионерах, если не лучшим ученикам школы?!». Я спросила у младшей тети, что делать. Она ответила, что раз старшая тетя работает в этой же школе, то мне придется вступить — надо быть, как все, в следующем году перейдешь в другую школу, выйдешь из пионерского возраста…
На майские праздники назначили прием в пионеры. Нина Васильевна повела нас в лес, разожгли костер. Вначале она говорила о разных подвигах пионеров во время Отечественной и Гражданской войн и коллективизации. Потом прочла отрывок из книги «Павлик Морозов» и обещала прочесть эту книгу всем после уроков, но ей было некогда, и вообще скоро наступила весна. Каждый из нас дал клятву служить делу Ленина и Сталина. А вечером, когда я легла в постель, я просила Бога простить меня и не наказывать за меня никого, все же это было не добровольно.
* * *
Всю неделю Иван Георгиевич водил нас на экзамены в Карабзинскую начальную школу. Последним был экзамен по истории. Мне показалось, что инспекторша, которая пришла из Кесовой горы на наши экзамены, почему-то не хотела ставить мне пятерку по истории, она начала гонять меня по всей хронологической таблице. Она поставила мне «четыре», было обидно, что Иван Георгиевич ничего не сказал, а согласился на четверку. Никто в классе лучше меня не знал истории, Иван Георгиевич сам это говорил.
После экзаменов я пошла на колхозные работы. Начался покос. Меня Ройне научил точить косу и косить по-настоящему. На покосе можно было получить целый трудодень, а в нашем нынешнем колхозе давали в два раза больше хлеба на трудодень, чем в Кочинове. Мы с Ройне решили заработать столько за лето, чтобы с хлебом, который мы получаем по карточкам, хватило, и не надо было бы прикупать хлеб на базаре, тем более что и продавать уже было нечего. Вставать надо было в четыре часа утра и косить до восьми вместе с мужиками и бабами в ряду. Отставать от взрослых было невозможно, если отставал один, то другие тоже не могли двигаться вперед — все шли в ряд друг за другом. В те дни косили тяжелый залегший, пахнувший плесенью клевер. Косой приходилось колотить, как топором. За четыре часа я так уставала, что все внутри дрожало и в висках сильно колотило. Но после завтрака, с десяти до обеда приходилось идти ворошить сено. После обеда возили сено в сараи, а иногда сразу после завтрака надо было идти на поле мотыжить лен — колотить мотыгой по сухой земле до заката. По вечерам, в сумерках, нас посылали поливать капусту на берег реки, а по дороге домой приходилось нести ведра воды на коромысле. Я начала считать дни, когда кончится это лето, потом даже считать забыла, ложась спать, думала: «вот бы утром пошел проливной дождь»… Но все грозы с ливнями в то лето проходили ночью. Однажды я все же не смогла выйти на работу — у меня в тот день сильно нарывал палец, я сбегала к фельдшеру в Подлески, наша Екатерина Ивановна уехала поступать учиться на врача. Фельдшер разрезал мне палец — было страшно больно. А когда я вернулась домой, за мной пришла секретарша из сельсовета и позвала с собой. У нее там сидел человек в черном костюме. Он поздоровался со мной, спросил, где я родилась, в каком году и как мое отчество. Я ответила, он дал мне бумагу, на которой было написано, что мой отец, Хиво Иван Степанович, и моя мать, Юнолайнен Ольга Ивановна умерли, и чтобы я больше о них не справлялась. Вернее, все было как-то не так написано в той бумаге, но я запомнила только, что они умерли, и чтобы я больше о них не спрашивала…
Он еще что-то говорил, но у меня сильно болел палец, и так шумело в ушах, что я толком не слышала, хотелось скорее выбежать на улицу. Всю дорогу домой я плакала.
Я пришла домой и легла в классе на кровать. Пришла бабушка, присела на край кровати, положила свою теплую шершавую ладонь мне на плечо и спросила: «Ну что там?». Я проговорила: «Их больше нет, они оба умерли». Бабушка заплакала. Вечером пришли обе тети и тоже заплакали. И даже Ройне отвернулся к окну и кулаком тер глаза.
В ту ночь была сильная гроза. Я не спала. Мне хотелось, чтобы громом разбило наш дом и мы бы все погибли. И еще я в ту ночь подумала, что Бога нет, если я так молилась и все равно они погибли.
И вообще, я не хочу никакого рая после своей смерти: для этого не стоит быть верующей, если стараться только для себя, и то после смерти. Пусть будет, как будет — какая разница, — если есть ад, то я там буду со всеми, я не боюсь.
На следующий день было воскресенье, опять шел дождь. Бабушка не послала меня огород полоть — дала мне хорошенько отдохнуть.
Я сидела в классе и обвязывала батистовый носовой платок. Меня этому научила тетя Оля, жена дяди Тойво. Недавно мы получили от нее письмо. Оказывается, что с дядей Тойво произошло то же самое, что и с моими родителями. Так в письме и было написано. Младшая тетя Айно сказала, что лучше бы Оля нас не разыскивала. Она не поменяла свою фамилию, когда вышла за Тойво замуж, она русская. Выйдет замуж за другого, и все забудется. Надо будет не отвечать: зачем ей-то страдать из-за нас? Он всегда говорил, что если его придут брать, то кого-нибудь из них он уложит тут же на месте — так просто он им не дастся… Он там, наверное, долго не прожил…
* * *
Вернулась наша фельдшерица Екатерина Ивановна, но жить у нас в Никольском она больше не будет — она сдала экзамены в медицинский институт и уедет отсюда навсегда. Она приехала передать другому фельдшеру медпункт, но тот почему-то все никак не приезжал. Екатерина Ивановна заходила к нам каждый вечер за молоком. Это она зимой посоветовала тетям отправить Ройне в Рыбинск в техникум авиационного приборостроения. Несколько вечеров Екатерина Ивановна занималась с Ройне алгеброй. Теперь он тоже сдал экзамены и скоро поедет учиться, будет жить в студенческом общежитии. Но тети начали волноваться. В городе нужен паспорт, а у нас вообще никаких документов нет. Екатерина Ивановна посоветовала нам тоже выхлопотать паспорта. «Вы же не члены колхоза, паспорта вам обязаны дать», — рассуждала она. Она про нас многого не знала. Младшая тетя послушалась ее и отправилась к председателю сельсовета товарищу Харуеву. Он посоветовав взять для Ройне справку
в сельсовете, чтобы он поступал в техникум как сын колхозника. Тете же он сказал, что нам скоро выдадут документы. Но в техникум он не советовал ехать с тем документом, могут не прописать в городе, а пока у нас нет никаких документов, он вправе дать справку, что Ройне колхозник, сказал товарищ Харуев тете. Мы радовались за Ройне, он поступит в техникум и, может быть, не будет больше никогда жить здесь в колхозе. Всю ту неделю перед отъездом Ройне в Рыбинск бабушка сушила сухари, я сбила из сметаны масло, бабушка перетопила его в русской печке, чтобы оно дольше сохранилось, потом мы сшили из кусочков старой простыни два белых мешочка для крупы — все продукты бабушка уложила накануне его отъезда в большой рюкзак, заполненный до половины картошкой. А вечером, поскольку была хорошо натоплена печка, мы все решили помыться.
В печке сидела младшая тетя, когда кто-то палочкой осторожно постучал в окно. Мы с бабушкой одновременно выглянули — возле нашего крыльца с бидончиком в руке стоял баянист из Подлесок. Он поднял бидончик, бабушка подошла к печке, положила руки на шесток, наклонилась и позвала тетю, она высунула из печки мокрую распаренную голову и сказала: «Мирья, сбегай в магазин, отпусти ему…». В магазине было темно. Баянист помог подкатить большой бидон с водкой к раскрытой двери, я отмерила ему два литра, задвинула обратно в петли тяжелую железную щеколду, повесила замок и побежала домой — хотелось скорее залезть в теплую печку. Тетя спросила: «Из которого бидона ты налила ему?».
Оказалось, что я продала ему неразбавленную, к тому же более дорогого сорта водку. Тетя стала требовать, чтобы я шла в Подлески и обменяла ее, чтобы объяснила ему, что получилась ошибка.
Я сказала:
— Не пойду!
Тетя начала настаивать, а я крикнула:
— Отправляйся сама в эти Подлески, если тебе не стыдно! — И начала снимать с себя одежду, чтобы залезть в печку.
Бабушка двумя руками вцепилась в мой подол, я оттолкнула ее… У бабушки и у тети были красные лица. Я выбежала в коридор и спряталась в уборную.
«Почему они думают, что я все должна и могу?.. Меня можно куда угодно послать и что угодно заставить сделать. Правда, мне часто самой хочется доказать Ройне, что девчонки не больше трусы, чем мальчишки, но никому бы в голову не пришло отправить Арво в темноте на чердак, на котором поп удавился, за веником, и этих котят тоже никто, кроме меня, не мог утопить, когда Ройне уехал в Рыбинск на экзамены. У меня до сих пор перед глазами всплывают эти слепые, голые, розовые котята с растопыренными лапками… Пузырьки у них из всех дырочек пошли… Неужели они думают, что я действительно уж такая храбрая? Я просто могу заставить себя сделать все. Я давно так решила… Но я не могу пойти сейчас к этому баянисту… Ройне храбрее меня, но его неудобно было отправить менять вещи или торговать на базаре… А меня можно… Потеряли бы на этой водке сколько-то рублей…»
Я услышала, что тетя и бабушка подошли к уборной. Кто-то из них толкнул дверь, крючок на двери был маленький, я подперла спиной дверь, крикнула:
— Уходите! Я не выйду.
Тетя кричала, что я тоже ем тот хлеб, который она зарабатывает.
А я крикнула бабушке:
— Не думай, что ты мне заменила мать! Я тебя никогда так любить не буду! Ты несправедливая, тетю больше любишь! Меня посылаете на все, на что больше никто не согласился бы!
Мы так громко кричали, что прибежала старшая тетя, бабушка велела ей пойти за Ройне, он сидел у нее в комнате, пока мы мылись. Они начали сильно толкать дверь. Я увидела косу на стене уборной и очень медленно и громко сообщила им, что каждого, кто сунется, порежу. За дверью все смолкли. Первой заговорила бабушка:
— Боже мой, что это мы все делаем? Мирья, ты же мой ребенок, как же все это получилось? Мы просто озверели. Положи косу, иди ко мне.
— Ну вот, так всегда, — проговорила старшая тетя, — вначале берутся наказывать, а потом жалеют. В результате такое и получается.
Я слышала, как она хлопнула дверью, но выходить из уборной мне не хотелось — было стыдно.
* * *
Уехал Ройне. Через день я отправилась в Бролино в школу-семилетку. Школа была побольше нашей, Никольской. На каждый урок приходили разные учителя. На первый — пришла учительница немецкого языка Мария Павловна Родина, ее гладко расчесанные на прямой пробор волосы были заплетены в тоненькие косички, которые были сзади завязаны, лицо ее блестело, будто она его чем-то намазала. Одета она была по-городскому — в темно-синее шерстяное платье и туфли на каблуках. Заговорила она тоже не по-здешнему, ребята заулыбались, стали переглядываться. Мария Павловна показывала, какие учебники нам надо будет купить и сколько денег надо принести завтра в школу. Про тетради она тоже что-то говорила, но я не слышала… У нее очень красиво собирались
в трубочку красные накрашенные губы, а когда ее рот открывался, ее ровные белые зубы блестели… Здесь вообще никто не красит губ, я никогда не видела помады в магазине. Зубы она, наверное, чистит зубным порошком, меня с Ройне мама тоже заставляла чистить зубы…
Кто-то тихонько толкнул меня сзади, я обернулась, девочка с белыми ресницами прошептала:
— А чего тебя так зовут, ты откуда?
— Я финка.
— А-а-а… — протянула она.
Я посмотрела вокруг, все ребята рассматривали друг друга, никто, наверное, не слышит, про что говорит учительница.
Я опять сидела за одной партой с Арво. Он, как и в Никольском, моргал, борясь со сном.
На перемене он быстро нашел себе каких-то друзей из Карабзина и убежал с ними на реку. Я тоже вышла, ко мне подошла очень бледная с черными длинными косами девочка и тоже спросила, почему у меня такое странное имя. Я объяснила ей, а потом она сказала, что видела меня, когда я приезжала на велосипеде в их деревню,
и что ее мама купила у меня бумажные занавески. Я почувствовала, что у меня покраснело лицо и стало жарко. Она наклонилась и выдернула травинку, сунула ее в рот, перекусила и выбросила, потом снова повернулась ко мне:
— Я пропустила год, не училась, у меня туберкулез. Работать я не могу — дома скучно, похожу в школу до холодов. Зимой я не могу ходить, мне тяжело в зимней одежде и часто температура…
Я сказала, что у моего маленького двоюродного брата тоже туберкулез, но мы его постоянно лечим, у него больше не поднимается температура, потом я начала объяснять ей, что надо делать, чтобы вылечиться… Она продолжала выдергивать травинки и будто совсем не слушала меня. Я замолчала. Вдруг она резко выпрямилась, откинула назад косы и быстро зашептала:
— Мы не можем покупать мед, масло и вообще питаться так, чтобы поправиться… у меня два маленьких брата и бабушка, работает одна мама.
— Здесь хороший сухой климат… — перебила я ее. — Надо настоять на водке молодые сосновые побеги, это надо пить каждый день три раза. Это не дорого, пол-литра водки хватит на пару месяцев. И знаешь, что еще помогает… Про это один старик в Кочинове моей тете говорил. Он сам этим вылечился… Надо растопить собачий жир и принимать по большой ложке три раза в день.
— У нас в деревне ни одной собаки нет, кормить нечем…
На крыльцо вышла тетя Нюша — наша уборщица, она громко звонила, размахивая большим жестяным коровьим звонком. Мы поднялись с завалинки и пошли в класс. В теплые дни Надя Французова всегда сидела в тени на завалинке и наблюдала за игрой в лапту. Она вскидывала руки и, низко наклоняясь, хрипло смеялась, когда кто-нибудь удачно ловил или бил по мячу. Она была лучшей ученицей в классе. У нее вообще никаких других оценок, кроме пятерок, не было. Но у нее много времени, она не могла работать. Начались дожди и холода, Надя перестала ходить в школу. девчонки из ее деревни говорили, что она кашляет кровью. А меня еще в начале сентября наш колхозный бригадир Колька Хромой попросил приходить после школы стелить лен на луга, чтобы он обмяк под осенними дождями, и можно было бы начать его трепать.
Когда шел сильный дождь, я ходила в ригу колотить и мять лен. От валька ломило руки в запястьях, но председатель обещал за лен сахар и мануфактуру. Надо только ко времени успеть сделать госпоставки, говорил он. В наш колхоз я успела походить с месяц. Нас, школьников, послали на картошку в Карабзино: там к снегу не успевали ее собрать, и мы всей школой с учителями поселились в домах колхозников. Для нас зарезали бычка, мы ели свежие мясные щи прямо как в старину из одной большой плошки деревянными ложками. Вначале мне это очень понравилось, но от ложки заболели уголки губ. Надо было, оказывается, еще научиться есть такой, с зазубринами, ложкой. А спали мы на полу на соломе. В первые дни было весело. Вечерами мы подолгу рассказывали разные истории, и даже Шурка Барыбина, которая всегда молчала, рассказала нам два страшных случая, которые будто бы произошли в ее деревне.
Первая история была с отцом, вернувшимся с базара. Он открыл дверь — навстречу ему побежал его маленький сын. Отец схватил его на руки и подбросил вверх, да так, что голова мальчика стукнулась о перекладину полатей и разбилась пополам.
Второй случай произошел в начале войны тоже с маленьким ребеночком. Мать вышла подоить корову во двор, а когда вернулась, мальчика не было в постели. Она — туда-сюда по всему дому, снова и снова она возвращаясь к постели, наконец увидела щель между кроватью и стеной. Она отодвинула кровать, под кроватью у нее стоял бочонок с моченой брусникой — из бочонка торчали белые ножки ребеночка, он нырнул головкой туда. После Шуркиных историй никто больше не захотел ничего рассказывать.
Через несколько дней мы начали засыпать, как только добирались до своих соломенных матрацев, и даже блохи, которых, как уверяла наша хозяйка, мы развели, нас нисколько не беспокоили.
В ноябре земля замерзла, выпал снег, картошку мы так и не успели довыкопать — нас отпустили домой.
Второй раз за продуктами из Рыбинска приехал Ройне. Билетов на поезд не продавали, а если бы даже и продавали, все равно он бы не мог купить — денег у него не было. Он ехал на подножке и на крыше вагона. Домой он пришел с отмороженными ушами: шпана стащила с него шапку. Мне пришлось сходить в Карабзино и взять дедушкину шапку для него — все равно она ему уже не понадобится.
С вечера положили в рюкзак Ройне картошку, крупу, жир и хлеб. Старшая тетя все повторяла:
— Хорошо, что он такой большой и сильный, не всякий к нему полезет.
— Причем здесь «сильный» — их много, он один. Лучше б не ездить, был бы дома, кто знает… — плакала бабушка.
На следующее утро бабушка, помогая надеть Ройне лямки рюкзака на плечи, плакала в голос, повторяя: «Jumala, auia…»8. Но Ройне спокойно сказал ей «до свиданья» и вышел, а бабушка зашептала молитву. Я тоже помолилась за Ройне, хотя с лета уже не молилась.
Бледно-оранжевый свет утреннего солнца осветил заиндевевшее окно на нашей кухне. Я слезла с печки. Бабушка полила мне теплой воды над тазом. Я умылась и села за стол. Она достала ухватом чугунок с пшенной кашей, налила кружку парного молока.
Я поела, взяла портфель и вышла на улицу. От мороза все трещало и скрипело. За околицей меня нагнали Щурка Бармина и Машка Киселева. По литературе нам задали стихотворение Пушкина «Мороз и солнце». Я не успела его толком выучить и теперь шла и шептала. Шурка с Машкой тоже шептали, спрашивали друг у друга. Навстречу нам по дороге шел обоз с госпоставками в Кесову гору. При виде обоза мы всегда шарахались в снег — парни-обозники плетками настегают. В то утро было очень морозно, нам показалось, что не захочется им вылезать из-за нас из своих тулупов, но один все же выскочил — мы бросились в глубокий рыхлый снег, он хлестал нас по спинам, было не очень больно, он хохотал хриплым простуженным голосом.
Через дорогу проскочила лиса. На белом искрящемся снегу в оранжевых лучах солнца она казалась огненно-красной.
Я снова забормотала:
Великолепными коврами,
Блестя на солнце, снег лежит;
Прозрачный лес один чернеет,
И ель сквозь иней зеленеет,
И речка подо льдом блестит.
Пролетела сорока. Крылом задела натянутые, как струны, провода на телеграфных столбах. Закружился и засверкал, медленно падая на землю иней. Машка вскрикнула:
— Шур, у тебя щека побелела!
Шура растерла щеку снегом, натянула на нее платок, заохала. Мы пошли быстрее.
Чернила не оттаивали весь день, чтобы перо обмакнулось, надо было долго дуть. Пальцы мерзли, на них тоже надо было подуть, но ноги так мерзли, что ни о чем больше думать было невозможно. На перемене в такие морозные дни мы собирались вокруг круглой печки, снимали валенок с ноги, поворачивались спинами к печке, подгибали ногу в колене и грели по очереди подошву, стоя то на одной, то на другой ноге.
Скоро наступит 1947-й год — у моих родителей кончатся сроки. Папу взяли на десять лет, а маму — на семь. Мамин срок кончится весной, а у отца в ноябре. Тети говорят: может, это и неправда, что их нет в живых, может, мое письмо никуда дальше кесовогородского МВД и не пошло? Может, они сами нас найдут, когда освободятся…
Вдруг выйдет только папа? Я его забыла. Если бы он даже и не изменился, я, наверное, все равно бы не узнала его. А как с нами жить? Как мы теперь живем? Он другой. Отец носил черный костюм с жилеткой, из кармана висела толстая серебряная цепочка, на которой висели большие серебряные часы, зимой он надевал шубу хорьковом меху, ту, в которой тетя ездила за водкой в Калязин. Она лежит у нас в ящике, тетя посыпает ее нафталином, чтобы моль ее не попортила. Маму я бы узнала. Я помню ее: она ходила чуть наклонившись вперед, всегда куда-то торопилась, у нее была тонкая длинная шея с глубокой ямочкой между торчащими ключицами, крепко сжатые посиневшие губы и худые с длинными пальцами руки, волосы, уложенные узлом сзади… А мы выросли… Она нас тоже не узнала бы…
В Рождество к нам пришла Альма Матвеевна. Бабушка испекла большую ватрушку, мы пили кипяток вприкуску с сушеной сахарной свеклой, на столе горела коптилка. Альма Матвеевна рассказывала, что в их деревню вернулась баба из раскулаченных, которая говорила ей, что видела в Сибири человека, который вышел лагеря — тот сказал ей — никто оттуда не вернется. Потом Альма Матвеевна говорила о «черных людях», которые работают на лесоповале и в рудниках, там мрут, как мухи — их сотни тысяч и все новых привозят. Бабушка вытирала глаза уголком головного платка, а у меня перед глазами всплыл тот человек, который тогда весной в Виркино съел нашу дохлую собаку, его скрюченные черные с длинными ногтями пальцы дергались, будто он в сильный мороз отдергивал их от железа… А глаза его были остекленевшие, как у покойника. Его потом нашли мертвым на ковшовской дороге, в его саночках были куски вареной собачины.
— А как же тот вышел? — спросила старшая тетя.
— Кто? — спросила Альма Матвеевна.
— Да тот, кто рассказал…
— Не знаю, может, он уголовником был…
Утром пришла тетя Лиза из Карабзина, она принесла письмо от дяди Антти, он писал, что его отпускают с автозавода, и что он получил удостоверение личности с тридцать восьмой статьей, но что эта статья точно значит, он не знает — нашим всем дают такие паспорта, писал он. К нам он не приедет, а поедет в Эстонию, он хочет, чтобы тетя Айно взяла дедушку. Они должны вначале устроиться, к тому же ехать придется зайцем — билетов не продают…
Мы каждый день говорили об Эстонии и решили: пусть вначале они устроятся…
Опять приснился тот же сон. Будто я вошла к маме в тюремную камеру, она молча сидела на облезлом голубом табурете посередине камеры. Я открыла дверь, она посмотрела на меня, и все исчезло.
Из школы в тот день я всю дорогу бежала, казалось, мама дома.
Я с силой распахнула тяжелую дверь, бабушка испуганно вскрикнула:
— Что с тобой?
— Ничего, торопилась.
Вдруг бабушка резко повернулась ко мне:
— Добегалась, водишь своих подружек по всему дому…
Я бросила портфель в угол, повесила на крючок пальто. У бабушки были заплаканные глаза и злое лицо. Она тяжело топталась по скрипучим половицам около печки. Взяла ухват, достала чугунок с грибным супом, налила мне в миску, наклонилась, достала из шкафчика горшочек со сметаной, подтолкнула его ко мне, села у печки и начала меня ругать за то, что я водила к нам на чердак Вальку Лазареву. Будто она увидела там у нас замороженную коровью ногу. Оказалось, ночью кто-то залез к нам на чердак и стащил мясо. Бабушка кричала, что это я виновата, здесь никто ничего не должен видеть — все стащат, наверное, Лазаревы и стащили…
— Тетка твоя тоже сдурела, в сельсовет помчалась.
Вернулась тетя и сообщила, что председатель сельсовета звонил в район, в милицию и что оттуда милиционера с собакой обещали прислать. Бабушка махнула рукой.
Милиционера мы так и не дождались, а тети в тот вечер решили во что бы то ни стало, как только кончится учебный год, выбраться отсюда в Эстонию.
Хотя мы решили уехать в Эстонию, все же раскопали грядки и посадили овощи, а для картошки мы подняли дерн за забором возле школы. Нам председатель колхоза разрешил. Он хотел, чтобы мы не уехали.
«Надо, чтобы материальный интерес был, тогда люди не будут разбегаться». Но он это говорил не про нас. Еще осенью Вали Дубиной сестра — Шура и Наташка Подколодина в Ленинград на стройку уехали, говорят, будто кто-то из девок еще собирается куда-то завербоваться.
А про материальный интерес наш колхозный председатель говорил на складчине у председателя сельсовета, у товарища Харуева. Младшая тетя ходила на эту складчину и после все напевала «Тонкую рябину».
Уехала тетя Лиза с Тойни и Арво. Скоро мы получили письмо от них. Странно, в Эстонии не было колхозов, дядя и тетя устроились в батраки к помещику, у которого был целый скотный двор скота, прямо, как до революции.
Самого помещика не было. В доме жила хозяйка с маленькими детьми, некому было работать. Дядя в письме советовал съездить в какой-нибудь большой город, он выслал нам целый список товаров, которые там, в Эстонии, можно будет обменять на продукты, чтобы как-нибудь выжить. Тети поехали за товаром в Москву. Мне тоже хотелось поехать с ними, но они отказались взять меня. К тому же, младшая тетя оставила на меня лавку. И еще я с бабушкой должна была ходить в церковь: там был склад колхозного овса, за которым мы должны были следить. С поля начали приходить мыши. На ночь мы относили туда нашу кошку и запирали ее. Но она одна не могла съесть всех мышей, и нам приходилось занимать кошек у соседей.
В церкви было жутковато. А бабушка без меня даже и днем туда не ходила. Казалось, она боялась икон, которые лежали грудой в углу. Она прикрыла их соломой, чтобы их не было видно. Иногда я выносила иконы на улицу, на свет. Мне хотелось рассмотреть, что на них нарисовано. Они были темные, кроме больших глаз ничего не было видно. Бабушка почему-то волновалась, говорила:
— Не надо, положи на место, пусть лежат, может, еще нужны будут.
Утром девчонки, как всегда, проходя мимо моего дома стукнули в окно. Я вышла. Шура Бармина и Наташа Епишина шли впереди и о чем-то тихо говорили. Обычно они никогда не говорили тихо. Я начала прислушиваться.
— Он скоро помрет, от этого не вылечиться.
— Кто помрет? — спросила я.
— Сталин, — ответила Шурка и покраснела.
— Кто вам сказал?
— Из Москвы женщина приехала менять вещи. Она говорила, что у Сталина рак горла и что он скоро умрет. Только никому про это не говори, за это посадят.
— Машина!
Мы побежали. Возле моста есть яма, шофер притормозил, мы влезли в кузов. Недалеко от Бролина, опять у мостика, мы слезли — шофер и не заметил нас, мы тихо просидели в уголочке у кабины.
Первой в класс вошла Мария Ивановна, села за стол, открыла журнал, спросила у дежурного, кто отсутствует, потом, как всегда, долго возила пальцем по списку наших фамилий в журнале. В это время в классе тихо. К доске пошел Яшка Павлов, мы зашелестели, зашептали, Мария Ивановна повернулась в профиль. У нее передние зубы далеко торчат, и ее рот никогда не закрывается… На прошлой неделе она встретила где-то старшую тетю и пожаловалась, что у меня очень неважные дела с русским языком, много грамматических ошибок, непонятно, о чем я думаю на уроках. Давно уже как-то так получилось, что старшая тетя, когда слышала обо мне что-нибудь нехорошее, тут же громко и будто даже с удовольствием пересказывала младшей тете, а она, покраснев, как ученица, выслушивала ее.
Начались экзамены. Первым был диктант. Когда Мария Ивановна читала его перед классом, у нее как-то неприятно шевелилась ее отвисшая толстая нижняя губа, а в уголках рта были маленькие белые пузырьки. Я встряхнулась, стала смотреть только на свой лист бумаги и слушать. Когда мы кончили писать, я подсмотрела у Наташки слова, в которых я сомневалась, и получила четверку.
На экзамен по литературе к нам пришел старичок-инспектор из района. Он сидел у окна на солнце, его глаза закрывались, а голова скатывалась на плечо, когда его ухо касалось плеча, он просыпался, встряхивался, оглядывался вокруг, а потом все начиналось снова… Мария Ивановна назвала мою фамилию. Я подошла к столу, вытянула билет, села за переднюю парту…
— Ну, готова? Иди к доске, — обратилась она ко мне.
Я разобрала предложение по частям речи, рассказала правило (я его написала себе на бумажку, чтобы не перепутать), а когда я прочитала стихотворение Некрасова «Мороз, Красный нос», старик проснулся и крикнул:
— Браво, барышня! Я давно ничего лучше не слыхал.
Большой рот Марии Ивановны растянулся в улыбку, и я видела, как она вывела мне пятерку. По дороге домой Наташка и Шурка дразнили меня: «Браво, барышня!» и смеялись, сгибаясь низко и держась за животы.
* * *
В весенние каникулы тети съездили в Эстонию. Оказалось, что там уже много наших. Председатель сельсовета сказал младшей тете, что есть постановление выдать нам временные удостоверения личности.
По возвращении из Эстонии тети зачастили в Кесову гору продавать вещи. Потом мы все пошли фотографироваться, а дедушку и прабабушку — дедушкину маму — сфотографировали дома. Вскоре все мы, кроме Жени, получили временные удостоверения личности с тридцать восьмой статьей. Младшая тетя спросила у паспортистки, что означает эта тридцать восьмая статья, та ответила, что, согласно этой статье нам нельзя жить ни в одном крупном населенном пункте страны. Ее вносят в паспорта тех, кто выходит из лагеря.
ПУТЕШЕСТВИЕ В ЭСТОНИЮ
Мы продали корову и все, что не могли взять с собой. И у нас оказались деньги для путешествия. Но был посажен огород, и решено было оставить бабушку на лето вырастить овощи, собрать урожай, потом все, что она соберет и получит за мои и Ройне трудодни из колхоза, она продаст и приедет к нам в Эстонию.
Председатель дал в счет наших трудодней лошадь, бабушка повезла нас с чемоданами, узлами и мешками на вокзал. Билетов тогда вообще никому не продавали. Все ездили зайцем, чтобы кондукторша впустила в вагон, надо было ей «сунуть». Тети узнали, сколько
«сунуть». Занималась этим делом всегда старшая тетя Айно. А когда приходил контролер, они сами же жаловались, что мы насильно влезли в вагон, оттолкнув ее в сторону. Контролерам надо было и «сунуть», и заплатить штраф.
Раз попался контролер, который взял деньги, а потом все равно начал нас выставлять из вагона. Вначале мы не хотели выходить, но он вынул из кармана свисток и сказал, что позовет милиционера со станции. «Посмотрим, на что жаловаться будете?» — прошипел он старшей тете в лицо. Ройне пришлось взять дедушку на спину — мы начали выгружаться. А кондукторша пожалела нас и шепнула:
— Не торопитесь выходить, он сейчас уйдет.
Мы сделали вид, что собираем свои мешки и чемоданы… Контролер вышел со словами: «Я приду проверю!».
Он не вернулся. Ройне втащил дедушку с платформы обратно. Утром мы выгрузились в Ленинграде на Московском вокзале. Тети велели сидеть нам кучнее на месте, а сами отправились искать транспорт, чтобы переехать на Балтийский вокзал. Скоро они вернулись с шофером. Меня оставили с прабабушкой, дедушкой и Женей, пока они перетаскивали вещи.
Машину трясло по блестящей политой брусчатке, мы сидели в уголочке кузова облупленного зеленого грузовика, который ехал по Ленинграду мимо черных скелетов сгоревших домов со сквозными глазницами окон, мимо груд кирпича с торчащими балками и со скрученной проволокой, мимо заклеенных крест-накрест пожелтевшей газетной лентой стекол уцелевших домов, мимо инвалидов, которых было много на улицах. Но все эти годы в моей памяти жил другой город: с магазинами детских игрушек, с кондитерскими, в которых продавались сахарные трубочки, наполненные сладким ванильным кремом, с дворником льющим из шланга сильную струю воды, которая разбивается о плиты тротуара и разлетается на сверкающие на солнце брызги.
На Балтийском вокзале мы отыскали угол, чтобы наши вещи были защищены стенами с двух сторон. Из железного бака принесли кипяток, вытащили из мешочка хлебные сухари, поели и сегодня же тети решили отправиться на Лиговку на барахолку: надо было купить все, что дядя Антти в письме нам посоветовал. Как и до войны, мы ехали по городу на трамвае. Но в вагонах были какие-то другие люди. Будто они приехали из тех же деревень, откуда прибыли и мы.
А дамочек в пенсне и в шляпках не было. Не попадались и старички со старыми портфелями, которые обычно наклонившись извинялись, когда они кого-нибудь нечаянно толкнут. В вагоне, как и раньше, было тихо, только раздавался пронзительный звон трамвайного гудка и скрежет колес на поворотах.
На Лиговке, на барахолке, была толчея и было не совсем понятно, кто здесь покупатель, а кто продавец: все ходили взад и вперед с какими-то тряпками, перекинутыми через руку. А иногда люди продавали прямо на плечи накинутые пиджаки, пальто или кофты. Мы остановились возле женщины, у которой через плечо на широкой тесемке висел лоток с катушками ниток, мотками резинки для трусов, пуговицами и еще какой-то мелочью. Тети начали с ней торговаться и купили резинку и катушки с нитками. Дальше мы покупали булавки, иголки, кнопки, крючки. А потом они купили мне коричневые кожаные туфли на ремешочках и чулки в резиночку. Для Ройне они купили рубашку. Дядька, который ее продавал, сказал, что она заграничная.
Когда мы вернулись, оказалось, что нас обокрали. Правда, на этот раз не очень сильно. Украли мое и Ройне пальто, которые только что были перешиты из старых папиных пальто. Ройне оставил дедушку с прабабушкой и Женечкой сторожить вещи, а сам быстро решил съездить на трамвае посмотреть на наш дом на Васильевском острове. Он сказал, что вначале и не думал ехать, но подошел пятый номер, который останавливался совсем недалеко от нашего дома. Он решил быстро взглянуть на него. В то время, когда его не было, подошел какой-то мужчина, взял пальто, лежавшие на чемоданах, и ушел. Дедушка кричал, размахивал своей палкой, но никто не обратил на него никакого внимания. В этот раз мы радовались, что он не прихватил чемоданы и вообще все наши вещи. А я подумала, что если бы это я ушла, когда надо было сидеть на месте, мне бы здорово влетело. Хотя, конечно, Ройне просто не мог не сесть в трамвай, который шел на Васильевский остров.
Проснулся Женя, спавший на двух чемоданах. Тетя попросила меня пойти за кипятком. Мы поставили чемоданы, сели на большие весы, которые стояли рядом, устроились обедать.
После обеда старшая тетя пошла искать поезд, идущий в Эстонию. Вернулась она довольно скоро и велела быстро собраться — ей опять удалось «сунуть». Мы кое-как втиснулись в переполненный вагон. Нам с Ройне повезло — мы захватили места на верхних полках. Как только поезд тронулся, колеса начали успокаивающе стучать по рельсам, я заснула. Поезд остановился, я выглянула в окно, было темно. Мы, видимо, стояли у водокачки, станции не было видно. В вагоне было жарко и душно, одежда насквозь промокла, тело чесалось, будто меня нажарили крапивой. Я слезла с полки и пошла
в уборную. В баке была холодная вода, я сняла с себя всю одежду, намочила рубашку и протерла все тело, ногтем поскребла все швы, в которых за дорогу набрались вши и гниды. Надела мокрую рубашку и пошла обратно на свое место. Под утро в вагон вошел контролер-эстонец, старшая тетя поговорила с ним по-эстонски. Они каким-то образом договорились — нас не высадили из поезда. К вечеру мы приехали на станцию Валга, где нам надо было пересесть на поезд, идущий в город Тарту. Здесь тете никак не удавалось ни договориться с проводниками, ни «сунуть». Нам несколько дней пришлось просидеть на вокзале.
В Валге, как на всех вокзалах, было много мешочников. Здесь была своя банда, в которой было несколько грязных мальчишек. Между мешочниками и этими парнями шла война: парни старались утащить у мешочников их мешки. Парни за день отсыпались, а мешочникам приходилось бегать по делам — надо было найти поезд и кондуктора, кому можно было бы «сунуть», а ночью парни караулили, когда уставший мешочник задремлет. Они ждали, когда шла посадка, вернее, когда шел штурм поезда. В давке они выхватывали вещи и удирали. Говорили, будто мешочники избивают до полусмерти таких вот… Вспомни своих соседей в Калининской области. Разве не то же самое? Разве они не утянули бы твоего чемодана, если бы заметили, что он плохо лежит?
Обе тети стали озираться: вдруг здесь кто-нибудь понимает по-фински. А младшая сказала:
— Ты уж слишком! Дедушка продолжал:
— А то тебя не обворовали три раза? Я уже не говорю о мелочах, вроде топора или пилы, которые нельзя было оставить во дворе.
А днем младшая тетя взяла меня и Женю посмотреть на город Валга. Там был базар, продавали разные овощи, белый шпик толстыми ломтями. Тетя спросила по-русски, сколько стоит. Ей не ответили. Мы пошли дальше по базару, нашли русских женщин — они все стояли в одном ряду. Тетя приценилась к творогу и купила. Мы тут же съели его прямо руками, безо всего. Когда мы вернулись, на базар отправилась старшая тетя и Ройне. Старшая тетя помнила эстонский язык с того времени, когда она с мужем убегала в Эстонию от красных. У нее давным-давно, когда меня еще не было на свете, был муж. И дети были. Но все умерли. Она тогда в Эстонии тифом болела, и у нее умер ребенок, которого она родила в тифозном бараке
в восемнадцатом году. Они не сумели никуда уехать и вернулись в Гатчину, муж ее спился, а двое других детей умерли позже. Все это рассказала мне младшая тетя, когда мы сидели и ждали возвращения Ройне и старшей тети с рынка.
Вернувшись с базара, старшая тетя торопливо сунула что-то в свой чемодан и прошептала:
— Айно, идем скорее, там на улице в очередь за билетами записываются.
Тети ушли. В вокзальной комнате было тихо. За печкой шепотом материлась шпана. Вернее, они как бы и не матерились — они всегда так разговаривали. Я начала прислушиваться. И странно, они будто бы говорили по-русски, но ничего было не понять. Один из парней заметил, что я слушаю и прошипел:
— Что вылупилась, в рот тебя не е…?!
Я отвернулась. Стало жарко.
— Ну что, заработала? — прошептал Ройне.
Я сказала, что пойду на улицу, посмотрю, что там с очередью.
Я встала у старого облупившегося забора, возле которого росли громадные лопухи. Наверное, давно не было дождей: лопухи покрылись мягкой серой пылью и обвисли, как слоновьи уши. Я начала искать в очереди теть. И вдруг очередь рассыпалась, зашумела. Мои тети почему-то отошли далеко в сторону. Мне послышалось, что эстонцы повторяют слово «Täi»9. Неужели это значит то же самое, что и по-фински? Я подошла к тетям. У них были красные лица и ужасно перепуганные глаза, а эстонцы показывали на моих теть пальцами. Старшая проговорила:
— Айно, они требуют, чтобы ты пошла в санпропускник. Поди возьми у начальника станции талончик, там тебе и адрес скажут. Ничего не поделаешь, видишь, в каком они состоянии.
Младшая тетя ушла. Старшая указала на краснощекую эстонку:
— Это она увидела на воротнике у тети вошь и подняла весь этот скандал. Я хотела ей объяснить, что мы уже больше недели в дороге, но она закричала, что никого не надо слушать, у всех у них своя песня. Изгадились и обовшивели там у себя, теперь к нам лезут. Каждые сутки, поезд за поездом, прибывает эта шваль.
ЭСТОНИЯ
Мы приехали в местечко со смешным названием Пука. Здесь жили дядя Антти с семьей и еще наши родственники из Виркина, все они работали батраками. Хозяин жил в лесу и был «лесным братом», а хозяйка только что родила сына. Обо всем этом нам дядя Антти говорил по дороге с вокзала на хутор, а последний раз, когда за ним пришли, он оказался дома, но ему удалось убежать через окно в ржаное поле, которое было под окном. Дядя Антти говорил, что хозяева хуторов так обложены налогами, что от урожая им не хватает не только на содержание скота, но и на зиму для себя, и поэтому они платят за работу очень мало, да и за эту плату полно желающих, но они не хотят брать русских, и для нас найдется работа.
На следующий день взрослые ушли в поле, меня хозяйка считала еще слишком молодой, чтобы работать на тяжелой работе рядом со взрослыми и послала собирать красную смородину с кустов. Скоро она тоже пришла. Положив корзину с ребенком рядом с собой, она заговорила со мной по-эстонски. Вначале я не понимала, но она стала показывать руками и медленно выговаривать слова, и я начала немного понимать. Она спросила о моих родителях. Я не боялась ее и сказала — арестованы. А она говорила что-то о границе, будто можно бежать.
— А вы знаете кого-нибудь, кто перешел границу, что-нибудь известно о них?
Она не поняла и продолжала:
— На лодке можно переплыть залив в одну ночь и попасть в Швецию. Многие так уплыли.
Я начала думать, как это мы, десять человек, на лодке, а вдруг буря? А может быть, моя мама все же жива, тогда что с ней будет, когда она выйдет из тюрьмы?
А хозяйка продолжала:
— Говорят, американцы приплывут на пароходах освободить нас.
Я спросила у нее:
— Вы думаете, снова будет война?
Ребенок заплакал, она взяла его на руки, села на скамеечку, дала ему грудь и начала собирать ягоды одной рукой.
Хозяйка поднялась, уложила заснувшего ребенка обратно в корзину, переставила свою скамейку, я посмотрела на ее крупное, порозовевшее на солнце лицо: вверх по шее быстро бежал маленький коричневый муравей. На ее щеке он заковылял по белым блестящим волосинкам, как по стерне, добрался до виска и скрылся в густых зарослях волос. Я опять спросила:
— А что-нибудь известно о тех, кто море переплыл на лодках?
— Многие из них в Швеции, — ответила она.
* * *
На следующий день меня поставили наверх на молотилку, дали треугольный острый нож, научили разрезать снопы, предупредили, что этим ножом можно легко порезаться — работать придется быстро — возы со снопами не могут простаивать.
Я начала — получалось быстро. Но вдруг задела ножом чуть выше колена, теплая струйка побежала по ноге. Я смахнула, рука оказалась в липкой крови. Чтоб не заметили, я повернулась другим боком — работать наверху интересно, к тому же пыль от молотилки сюда не залетает. Но скоро я задела ножом по пальцу, кожа повисла, была видна белая кость, хлынула кровь. Ройне подавал снопы и закричал, чтобы я быстрее слезла с машины. Молотилку остановили, меня провели в дом, перевязали палец, про ранку на ноге я не сказала, было стыдно. Потом меня поставили работать в очень противное место — собирать солому и колосья, которые вылетали из носа молотилки вместе с тучей мякины и пыли, сильно першило в горле. Но этой работы хватило только на два дня.
Ночью из леса пришел хозяин, скосил на косилке пшеницу.
С утра мы, женщины, пошли вязать снопы, а вечером хозяйка натопила баню, после бани пили чай с пирогом вместе с хозяином и хозяйкой. Оказалось, что я быстрее всех научилась понимать по-эстонски — когда говорил хозяин, я или старшая тетя переводили на финский. Хозяин говорил, что так не может долго продолжаться и что поднимутся народы, которые захвачены русскими, и придет американский белый пароход, будто они уже готовят десант. А когда мы пришли к себе, тетя рассказала про это дедушке, он раскашлялся от смеха и с трудом проговорил:
— Перебьют их, как слепых котят. Партизаны мне нашлись, с советской властью захотели познакомиться… Сибири не увидят, не только что своего белого парохода…
Здесь, в Эстонии, на него почему-то не шикали.
Дядя Антти нашел работу у лесника. Тети тоже решили переехать с дядей. Они узнали, что здесь требуются учителя русского языка, и они найдут работу в школе.
Хозяйка дала нам лошадь, и мы переехали в маленький дом, который стоял на берегу небольшой речушки. Меня оставляли дома варить обеды, бабушка еще не собрала урожай в Никольском и жила там. На меня оставляли Женю и Тойни. Я укладывала Тойни спать и с Женей отправлялась с топором на добычу дров. Рубить разрешалось только сухие ветки и сучки, но на земле не было никаких сучков.
* * *
Уже несколько вечеров, как только мои приходили с работы, я брала сумку со сложенными в нее пуговицами, булавками, иголками и резинкой, садилась на велосипед и ехала на ближайшие хутора менять эти вещи на продукты. Я научилась говорить по-эстонски: меня впускали, мои товары оказались ходовыми. Но однажды меня приняли за русскую и спустили собаку, я успела вскочить на седло, дорога была твердая, утрамбованная, я быстро разогнала велосипед — громадная, с оскаленной пастью собака долго гналась за мной…
В воскресенье я решила поехать подальше от дома. Дядя Антти объяснил мне, как добраться до большого шоссе. Я просто решила ехать, пока не надоест, а потом свернуть на какую-нибудь маленькую дорогу. С вечера я сложила все, что мне дали обе тети Айно.
Утром меня рано разбудила младшая тетя. Я позавтракала и вышла на улицу. Трава в тени была седой от росы, на ней от моих босых ног оставались следы. Я вытащила велосипед и вышла на дорогу, закинула ногу через раму, уселась на седло и изо всех сил начала крутить педали. Шины приятно шумели. Я начала оглядываться по сторонам, искать развилку: гадать, куда лучше свернуть.
Я не знала точно, как долго ехала после развилки, наконец увидела вдали на горке большой хутор, окруженный высокими темными елями. Я решила: наверное, там уже проснулись. Возле елей, окружавших усадьбу в три ряда, была построена из камней, собранных с полей, изгородь, которая местами заросла бархатистым темно-зеленым мхом. Камней было здесь тысячи. Наверное, много десятков лет люди таскали эти камни с поля. Внутри за оградой стояло несколько построек. Я остановилась возле елей, прислонила велосипед к камням изгороди, посмотрела назад, услышала пение жаворонка, который черной точкой дрожал и заливался в голубом небе.
В доме кто-то играл на рояле. наверное, псалмы играют — сегодня воскресенье, эстонцы тоже лютеране. Я постояла, послушала: пения не было, и вообще играли что-то другое. Я решила войти и попросить попить, так легче будет спросить, как у них насчет резинки для трусов и всяких там булавок и пуговиц. Я шла к дому и, как всегда, думала: вот бы там в доме оказались разговорчивые и любопытные люди. Я бы только отвечала на их вопросы. Озираясь, медленно я подошла к крыльцу. Страшно, если собака на улице: она может успеть напасть. А если она в доме, то хозяева выставят ее на улицу, а меня оставят в помещении, чтобы услышать, зачем я пришла. Но лучше бы ее вообще не было, потому что после собачьего лая люди долго не приходят в себя. Им будет казаться, будто это я устроила весь шум и крик, и они будут сердиться на меня и неохотно разговаривать.
Я постучалась, никто не отвечал, я толкнула тяжелую дверь и вошла в большую кухню. Пожилая женщина в очках сидела с книгой возле окна. Я попросила попить. Она наклонила голову, поверх очков посмотрела на меня, потом медленно поднялась со своего места, достала из стенного шкафа белую эмалированную кружку, налила воды из крана и протянула мне. Пока я пила, женщина стояла возле меня и молча ждала. Она, наверное, пыталась отгадать, откуда я взялась — не воду же пить я приехала на ее хутор. Я поблагодарила ее и отдала кружку. Ужасно хотелось сказать: «Head aega»10 и уйти.
Я переложила в другую руку сумку, как бы действительно собираясь уходить. Женщина ждала, казалось, она очень хотела, чтобы я скорее удалилась, чтобы она могла спокойно читать дальше. Музыка в соседней комнате затихла. Распахнулась дверь, вошла девушка с пышными рыжими волосами в голубом длинном халате. Наверное, она хотела что-то сказать женщине, но остановилась около меня с полураскрытым ртом. Я почувствовала, будто у меня вспухают уши — я вся краснею. Я заставила себя проговорить фразу:
— Я пришла менять мелкие вещи на продукты… — Голос мой показался чужим и слишком громким.
Она попросила:
— Покажите, что у вас?
Я раскрыла сумку.
Она обратилась к женщине, которая снова уселась с книжечкой к окну.
— Нам что-нибудь из этого нужно?
— Да нет, ты же знаешь, нам ничего не нужно, — безразличным голосом ответила она.
Но девушка наклонилась над моей сумкой, вынула катушку белых толстых ниток, поинтересовалась, сколько она стоит. Я промямлила:
— Сколько дадите.
Она спросила, что бы я хотела. Я ответила, что лучше всего бы немного хлеба.
— Вы что, финка?
Я кивнула, а потом спросила:
— Как вы догадались?
— По акценту.
Она позвала меня в соседнюю комнату, указала на мягкое кресло, попросила чуть подождать и вышла. Вернулась она довольно быстро, за ней шел молодой человек, застегивая на ходу пуговицы на рукавах белой рубашки.
— Это мой брат Лембит.
Он протянул мне руку, поздоровался, а она всплеснула руками:
— О, я забыла представиться, меня зовут Эльфрида. Я назвала свое имя, Лембит улыбнулся и проговорил:
— Финское имя.
Я тоже улыбнулась. Эльфрида начала торопливо рассказывать, что они с братом провели в Финляндии несколько лет. Отец взял их домой, он был уверен, что Эстония будет свободной республикой. Лембит перебил ее:
— Его расстреляли сразу, как вошли эти… — он отошел к окну. Далеко в поле было слышно пение жаворонка.
Я проговорила:
— У меня тоже арестовали отца и мать. Эльфрида пошла за кофе.
— Отсюда надо бежать, я давно бы ушел к «лесным братьям», но мне нет шестнадцати, и у меня Эльфрида, — прошептал Лембит.
Я сказала, что слышала от хозяина, у которого я снопы вязала на хуторе, что будто за сто грамм золота с человека какие-то люди переправят на лодках через пролив в Швецию. Но в Финляндию нельзя: финны обязаны по конвенции выдать обратно.
Лембит переспросил:
— Уже сто грамм? Я кивнула и добавила:
— Вообще-то я толком не знаю. Просто слышала от «лесных братьев» на ферме, где я работаю.
— Что ты делала на ферме?
— Почти все, что там летом делают.
— А сколько тебе лет?
— Шестнадцать. Но на ферме легче, чем в колхозе.
— Ты в колхозе работала?
— Да, нас сослали в центр России…
Он хотел еще что-то спросить, но вошла Эльфрида с подносом, на котором стоял медный кофейник, фарфоровые чашки с мелкими розами и бутерброды с домашней колбасой и сыром. Она указала взглядом на поднос:
— У нас тоже уже это все кончается. Мы не можем сеять и собирать урожай.
— Можем, мы все можем, но не хотим! — крикнул Лембит. — Все равно отберут, здесь тоже скоро колхозы будут.
— Мы тоже меняем, — продолжила Эльфрида. — У нас много всего. — И она провела рукой вокруг.
У них на самом деле было много всего. Белый рояль стоял с открытой крышкой посередине их громадной комнаты. А внутри рояль был розовый. Вообще, я никогда ничего такого не видела. В распахнутые настежь окна были видны верхушки яблонь с мелкими недоспелыми яблоками.
— А где ваша мама? — спросила я у Эльфриды.
— В Швейцарии. Она там с моим младшим братом, у него что-то с головой. Он болен. Я думаю, что она преподает музыку. До замужества она этим зарабатывала. Нам надо скорее отсюда выбираться.
Я доела бутерброд, поставила тарелку на низкий столик. Эльфрида взяла мою кофейную чашечку, на ее пальце блеснуло золотое кольцо с зеленым камнем, наверное, у них есть двести грамм золота, чтоб уехать, а может, их и так перевезут? Я не знала, что ей сказать, стало неуютно, я встала, вышла на кухню. Они оба вышли за мной. Я взяла сумку и почувствовала, что она стала тяжелее. Я прошла через двор к камням ограды, подняла велосипед и покатила к большой дороге.
Домой в то воскресенье я приехала поздно: пришлось довольно много пройти пешком. Я наменяла много картошки и разных других овощей, и нужно было вести велосипед рядом. Но здесь хорошие дороги, и было не тяжело. Вспоминались разные дома и разговоры. В одном доме мне сказали, что на том красивом хуторе, где я была утром, жил член эстонского сейма, он был известным и богатым человеком. «Может «лесные братья» помогут им бежать», — подумала я.
Утром в понедельник обе тети Айно поехали в город Вильянди, там им обещали работу. Я опять осталась с детьми дома. Тойни у меня сидела на одеяле на полу или ползала по всей квартире. Она была тихим ребенком. Ее надо было только кормить, вовремя сажать на горшок и укладывать спать. А Женя в теплые дни возился на речке, ловил пескарей из-под камней и коряг. А однажды он вдруг прибежал, схватил вилку и убегая крикнул:
— Там под доской в реке сидит громадная рыба с усами! Скоро за дверью раздался визг и крик:
— Открой, открой скорей!
Женя вбежал в кухню и бросил на пол черного извивающегося налима, у которого в спине торчала вилка. Сам он вскочил на табурет. Я тоже испугалась и встала на ящик с дровами, но было жаль и страшно смотреть на бьющуюся на полу рыбу. Я кричала Жене, чтобы он стукнул налима поленом по голове.
— Ты стукни! Я не могу, я больше не могу!.. — кричал он мне. Получился настоящий обед: на первое — свежая уха, на второе — жареная со шпиком картошка с кислой капустой. Это мне на красивом хуторе положили в сумку кусок шпика. И вообще, в тот вечер за столом было хорошо: тети вернулись домой радостными — им обеим дали работу в школе, в местечке Виллевере.
Весь следующий день мы упаковывали вещи, вспоминали всякие истории из нашего путешествия сюда, в Эстонию. Наконец дядя Антти громко хлопнул ладонью по скамье и проговорил:
— Ну еще раз уложим барахлишко!
Я начала мыть посуду. Обе тети Айно сидели в комнате за столом. Они опять говорили обо мне и Ройне, его они хотят устроить в техникум — он всегда был отличником, а меня сдать на курсы портних. Тетям казалось, что самая подходящая работа для девочки — выучиться на портниху. Портнихи всегда и всюду нужны, рассуждали они… Но я знала, что мне лучше работать на тяжелой работе, чем шить.
ИНТЕРНАТ
Нам опять дали комнату в школе. Здесь было все, как в моей школе в Финляндии: все чисто покрашено, водопровод, вода в туалете спускается, паровое отопление… И вообще — обе тети стали учителями. Нас было шестеро, и нам школа дала комнату в пятнадцать метров. Тети просили нас не выходить, в других комнатах квартиры жила большая эстонская семья, нас подселили к ним.
Ночью кто-то споткнулся о мою ногу, я открыла глаза, за столом сидела старшая тетя с Ройне, они ели. Я вспомнила, что тетя едет в Таллинн, устраивать Ройне в техникум. Вернулись они на следующий день, Ройне не приняли на второй курс, а на первый он не захотел. Скоро он начал собираться к дяде в Тарту. Дядя Антти нашел себе работу на железной дороге, он обещал устроить туда и Ройне.
Скоро тети поехали в Вильянди на педагогическую конференцию, там они узнали, что в городе есть русская средняя школа с интернатом. Они сходили туда, но интерната мне не обещали, сказали, что он уже переполнен. Я попросила младшую тетю на следующий же день поехать со мной в Вильянди и упросить каким-нибудь образом взять меня в интернат.
Мы взяли с собой продукты на тот случай, если меня примут.
Я укоротила мамино серое шерстяное платье. Надела туфли с перепонкой и чулки в резинку. Я стала похожа на городскую девочку, и мы отправились на вокзал.
Директор школы сказал, что мест в интернате нет, но тетя начала уговаривать, сказала, что она сама тоже учительница, и тогда директор, махнув рукой в сторону двери, произнес:
— Ну что ж, идите сами посмотрите. Если сумеете найти там какое-нибудь местечко — ваше счастье.
Мы подошли к маленькому дому с черепичной крышей и ставнями на окнах. Наружная дверь болталась на одной петле. Мы вошли в большую полутемную кухню. Возле плиты стоял мальчишка лет четырнадцати. Тетя спросила, есть ли кто из воспитателей, он покачал головой. Тетя посмотрела вокруг и тихо по-фински проговорила:
— Странно, чтобы никого не было.
Мальчишка по-фински ответил, что у них есть староста и чтобы мы подождали, он ее позовет.
Пришла девушка, года на два-три старше меня. Пока тетя говорила с ней про место в интернате для меня, я рассматривала ее. Она стояла, чуть откинув голову назад, казалось, будто ее пышные золотистые косы, свитые в два пружинистых каната, оттягивают ей голову. Время от времени она посматривала на меня, наконец она улыбнулась и проговорила:
— Оставайтесь, как-нибудь устроимся.
Я сунула свои вещи под кухонный стол и пошла проводить тетю на вокзал. До отхода поезда было еще много времени. Мы сели на скамейку в маленьком скверике.
Вильянди, как и вся Эстония, была больше похожа на Финляндию.
В городе были разрушенные войной здания, в развалинах росли сорняки, вокруг валялись кирпичи и скрюченные железяки. У женщин волосы были уложены во всевозможные круглые трубочки и высокие волны и валики сзади. Они шли по улице в коротких платьях, а ноги у них были мускулистые, большие. Лица были спокойные, непонятно, о чем они думают. Я пойду в русскую школу, наверное, эстонцы меня тоже будут здесь считать за оккупанта, как всех русских, а может, это только там, на хуторах, так считают. Странно, какие-то жалкие оккупанты. Все, кроме солдат, менялы-мешочники. В батраки-то их не хотят и брать.
Мы доели свой хлеб, намазанный вареньем, тетя посмотрела на часы, мы пошли на вокзал.
С вокзала я шагала быстро, скорее хотелось попасть в интернат. Теперь все будет иначе — никто не будет торопить на работу, и вообще — я буду жить сама, читать книги, гулять.
На кухне никого не было, я вытащила из-под стола корзину и сумку, вошла в большую комнату, там тоже было пусто, из-за дверей был слышен галдеж. Я открыла дверь в ту комнату, из которой доносились девчоночьи голоса. Все говорили громко и одновременно, будто что-то делили. Я не успела никого рассмотреть, мне на шею бросилась Лемпи Виркки, девочка из нашего Виркина.
— Здесь еще несколько человек наших, ты их знаешь, идем, — затараторила она.
Лемпи повела меня в соседнюю комнату к сидевшей на кровати толстой белолицей и черноглазой девушке. Та протянула мне белую, как пшеничное тесто руку, и сказала, что она меня знает и что мы даже вроде бы дальние родственники. Рядом с ней к спинке железной кровати были прислонены костыли. Я вспомнила, что двоюродная сестра Лемпи во время войны попала на мину, и ей оторвало ногу. Потом Лемпи познакомила меня с сестрой и братом черноглазой девушки. Они все были совершенно не похожи друг на друга: старшая Лида была темноволосая, брат Тойво — курносый и рыжий, весь в веснушках, а младшая была блондинка, очень тоненькая и, наверное, заносчивая, еле поздоровалась. По-русски они говорили, как и я, окая, как в Калининской области. Я спросила у Лемпи, не знает ли она, как мне найти здесь место. Она покраснела, посмотрела вокруг и будто виновато прошептала:
— Я не знаю, захочешь ли ты лечь со мной — других мест нет.
Я спросила:
— Почему?
Она протянула мне руку с растопыренными пальцами. Между пальцами у нее было много мелких гнойников. На запястьях рук тоже были гнойные пузырьки и царапины. Мне стало неловко. Я чуть помолчала, а потом начала ее уверять, что ко мне ничего не пристанет, что во время войны, когда у всех ребят в школе была чесотка, ко мне она не пристала. У меня нет другого места, сказала я ей. Потом мне стало стыдно, я начала уверять Лемпи, что чесотку можно легко вылечить, надо пойти в аптеку или к врачу. Она покачала головой и сказала, что к врачу она не пойдет, потому что ее выгонят из интерната. Тут я вспомнила, что во время войны моя старая прабабушка лечила чесотку. Я начала припоминать, чем же она ее лечила? Но Лемпи перебила меня.
— Никто ничем не поможет — все испробовали, она у меня хроническая, неизлечимая.
Но я не могла поверить, чтобы такую ерунду не вылечить, и решила, если я заражусь, пойду к врачу и принесу ей то же лекарство, которое мне пропишут. Я тут же предложила пойти в аптеку и купить мазь от чесотки. Лемпи села на край кровати, плотно сжала губы и замолчала, потом, покачала головой и сказала, что из аптеки у нее есть мазь — не помогает, только плохо пахнет, все будут ворчать, не могу… Я вспомнила, что и бабушкина мазь тоже была вонючей. Но из чего же она ее делала? Кажется, золу смешивала с мочой и дегтем, но где взять деготь? Если она будет мазаться золой, дегтем и мочой, конечно, начнут ворчать. А как она в баню ходит? У Лемпи круглое улыбчивое лицо с глубокими ямочками. Она прошептала мне:
— Я буду надевать на ночь перчатки…
— Что ты, я же сказала, что не боюсь, ко мне не пристанет, — но тут же подумала, что не привезла с собой ни одеяла, ни подушки. Придется спать с ней под одним одеялом.
По субботам я стала зайцем на поезде ездить домой в Виллевере. Денег на билет у меня не оставалось.
* * *
Старшая тетя принесла из школьной столовой миску соуса, оставшуюся от субботнего обеда, мы наварили картошки. Соус был вкусный, жирный я съела две миски. Ройне проработал у каких-то эстонцев тот день, пришел домой усталым, а мне надо было встать в три часа ночи, чтобы успеть на ночной четырехчасовой поезд, который приходил в шесть утра в Вильянди. Вообще, между Виллевере и Вильянди было всего сорок километров, но маленький узкоколейный поезд шел туда два часа. Ройне обещал меня проводить. Мы легли рано, но меня, как только я задремала, начало тошнить. Это, видимо, от соуса: я не привыкла есть жирное, да еще так много. Тетя согрела чай, я выпила два стакана, стало легче, я заснула. Вставать было трудно. На улице было темно и холодно. Ройне привязал к багажнику велосипеда подушечку, я села на нее, и мы поехали. Меня начало так лихорадить, что велосипед бросало из стороны в сторону. Ройне несколько раз повторил, чтобы я расслабилась и попробовала бы дышать глубоко. Я попросила дать мне чуть-чуть пройти пешком. Стало полегче. Я села обратно. В канаве вдоль дороги стелился белый мягкий, как пена на парном молоке в подойнике, туман. Он медленно двигался с болота. Меня передернуло, Ройне сделал зигзаг, но промолчал. Послышался гул машины, он быстро приближался. Около нас машина затормозила, из нее выскочило несколько человек в черном. Они окружили нас и обыскали брата. Говорили они по-русски. У Ройне на ремне висела финка, он привык ее носить всегда при себе еще с Финляндии. Финку они отобрали, а потом попросили предъявить документы. Они забрали у него паспорт и сказали, что он должен будет явиться в милицию. Мой портфель они тоже открыли, увидели учебники и продукты, спросили, куда я еду. Я ответила: «В школу». Они осветили мое лицо фонариком, паспорта моего они не попросили.
В поезд все хотели влезть сразу. Толпа так рвалась в открытые двери небольших товарных вагонов, что долго никто в них не мог попасть. Я заметила, что высокие, сильные мужчины прорывали плотную толпу, ухватившись за поручни, они втягивали себя внутрь вагона, я вставала перед таким высоким, ловким, сильным дядей и довольно легко попадала внутрь. Я радовалась, когда в вагоне было тесно — кондуктор не захочет уж особенно толкаться в такой плотной толпе. У него бы и сил не хватило на все вагоны. К тому же можно было в темноте скрыться… Он проверял билеты только вокруг себя, там, где светло от его фонаря.
В город я приезжала на рассвете. Вокзал был далеко от центра. После душного вагона на улице сильно знобило.
В нашем домике просыпались; воздух был такой же тяжелый, как в поезде. Так же, как и в вагоне, никто не разговаривал. Будто во сне каждый нес свое полотенце на кухню, вставал возле длинной раковины с четырьмя кранами и мыл лицо, стоя в ряду. Около уборной просыпались, там было холодно, и если кто в ней задерживался, начинались вопли и угрозы: «Не выйдешь — вытащим!», давались советы: «В школе на переменке покакаешь».
Но учиться в Вильянди оказалось интересно. В ушах звучал голос учительницы Эльфриды Яковлевны. На уроке литературы она говорила о любви, ревности и смерти, она закончила, все тихо встали
и вышли из класса, никому не хотелось говорить. У нее получилось, будто мы еще не жили, и вся наша жизнь будет невероятной. И еще она говорила, что литература, если ее правильно и внимательно изучать, развивает не только ум, но и душу. А потом она объяснила, что такое душа, но раньше я думала, что про душу только в бабушкиных религиозных книгах написано…
В конце урока она дала нам список литературы, который она рекомендовала нам прочесть. Я решила завтра же пойти в библиотеку и взять первую же из списка и постараться прочесть, как она рекомендовала — по порядку все книги из списка.
Жизнь в нашем домике получалась не совсем такая, какой она мне рисовалась. По вечерам у нас почти всегда гас свет, мальчишки делали из деревяшек пробки, наматывали на них проволоку, но свет гас все равно. А когда света не было, мы пели песни и учились танцевать под собственное пение. Учителем танцев была Ира Савчинская. Она крепко, по-мужски, прижимала напарника к себе и, четко делая широкие шаги, выговаривала такт музыки. Это она вела напарницу, даже если это был мальчишка. Те, кто уже научились, танцевали рядом, а Ирка следила за ними. Мы пели:
Спит Гаолян,
Сопки покрыты мглой.
Вот из-за туч блеснула луна,
Могилы хранят покой…
В танго она заставляла нас делать различные сложные коленца: сильно выгибать спину назад и чтобы ноги кавалера проходили между ногами барышни. У Ирки были широкие плечи и бедра, высокая грудь, а талия была тоненькая, к тому же она ее еще туго затягивала. Через месяц мы все, даже ученицы начальных классов танцевали все танцы, которые были в моде.
А когда танцевать надоедало, мы пели и просили того мальчишку, который стоял на кухне, когда я с тетей вошла в интернат, спеть. Звали его Эйно Салми, он был откуда-то с границы и говорил на другом диалекте, чем я и остальные наши финны у нас в домике. Вообще-то по-фински мы редко между собой говорили. Но Эйно можно было уговорить спеть, только когда в комнате было темно. Ему, наверное, было не по себе, когда на него все смотрят. А когда он пел «Орленка»
у меня щемило внутри, он чисто брал самые верхние нотки, и мне было почему-то его жаль.
Но жизнь наша в маленьком домике-интернате была все же как-то организована. У нас была староста, Шура Ганина, она следила за порядком, чтобы всегда были дрова, чтобы дежурные мыли и подметали полы. При этом мужскую работу — топить печи, пилить и колоть дрова — должны были делать мальчишки, а мы, девчонки, следили за чистотой.
Иногда у нас получались скандалы и драки, но чаще всего, когда не было Шуры. Просто при ней это было неудобно. Только на Лиду Виркки Шура никак не могла повлиять, она ее почти не замечала. Однажды утром во время завтрака в семействе Виркки произошел скандал. Обычно по утрам раньше всех просыпалась Лида. Она на костылях шла на кухню разжигать плиту, варила для всех кашу. С вечера она просила поставить котел с водой на плиту, чтобы был для всех кипяток. В тот момент я была на кухне и не знала, с чего началось. Вдруг страшным голосом закричал Тойво. Я вбежала в большую комнату, где мы обычно ели. Тойво был весь красный и в каше. От него шел пар, он обеими руками стряхивал с лица и головы кашу. Маша, его младшая сестра, взяла полотенце, намочила его в холодной воде и начала прикладывать к лицу брата, он оттолкнул ее. Лида, спрятав лицо, рыдала. Ее широкая мягкая спина дергалась, и она повторяла:
«Что я наделала, что я наделала…». Шура шепнула мне:
— Хорошо, что они почти всю кашу разлили по тарелкам. Она надела ему кастрюлю на голову. Ему, конечно, горячо, но не страшно — так ему и надо, он заслужил.
Тойво просто гад, он нарочно гасит свет, вернее, вынимает пробки, чтобы кого-нибудь из девочек прижать в темном углу и схватить за грудь или сунуть руку под юбку и слова говорил при этом такие, что становилось противно и жарко.
Лида это сделала, наверное, из-за меня. На днях я сидела в комнате на чердаке и учила геометрию, он вошел и запер дверь, расстегнул свою ширинку и начал двигаться на меня. Его толстые веснушчатые губы растянулись в дурацкую улыбку, изо рта пахло, зубы у него торчали, как у лошади, большие и желтые. Я подбежала к окну и закричала, чтобы он уходил и что ему все равно ничего не удастся.
Я выпрыгну в окно, если он подойдет ближе. У него эта штука торчала, как у нашего деревенского быка в Виркине, когда приводили к нему корову случать. Вдруг я сильно ударила по его этой штуке учебником геометрии. Он схватился обеими руками и взвыл. Я помчалась к двери и выскочила. Он зло крикнул: «Я все равно тебя, суку, за…!» Я рассказала об этом Шуре. Мы долго думали, что делать, и Шура решила сказать об этом Лиде. Но я сама должна была ей это сказать, потому что она разозлилась на Шуру. Лиде нельзя было ничего говорить, она больная…
Днем после уроков Шура предложила пойти с ней в парк погулять. По дороге она говорила:
— Знаешь, мальчишек надо бы переселить в нашу комнату, а нам перебраться к ним. Та комната больше. Мальчишек меньше, чем нас, больших девочек. Но тогда окажется, что через комнату маленьких девочек будут проходить мальчишки. Директор школы хочет поселить еще к нам двух сестер, а кровать им некуда поставить. Он мне подсказал эту идею, но не знаю, как на это посмотрят родители малышей. — Потом она добавила:
— Мы могли бы лечь вместе, а Лемпи могла бы спать отдельно. — Шура посмотрела прямо мне в глаза и спросила: — Что ты думаешь?
Я ответила:
— Мне-то будет лучше.
Мы шли долго молча. Остановились на висячем мостике — глубоко во рву вилась желтая дорожка. Кроны кленов и дубов, росших во рву, под мостом, были у нас под ногами. С другого конца моста навстречу к нам шли какие-то люди. Заскрипели ржавые канаты, державшие мост.
— Интересно, сколько людей он выдержит? — спросила я у Шуры.
— Идем, посмотрим, там написано.
Надпись была только на эстонском языке. Я прочла и перевела Шуре. Оказалось, что мост был построен всего лишь двадцать лет тому назад, а мне он казался таким старым. Потом мы пошли смотреть на развалины башен и крепостных стен. На одной из стен был железный ржавый щит, на котором по-русски было написано, что Александр Меньшиков взял сию крепость. Это был рапорт Петру Первому времен русско-шведской войны. Шура сказала мне, что крепость, видимо, была построена каким-нибудь рыцарем ливонского ордена меченосцев, лет за триста-четыреста до завоевания ее Меньшиковым. И еще она сказала, что здесь всегда кто-нибудь завоевывал: немцы, шведы или наши. Независимой Эстония была совсем недолго, поэтому эстонцы так нас «любят»…
Мы здесь опять завоеватели… Я невольно оглянулась, мне показалось, что Шура заметила, замолчала. А я-то была уверена, что никто из пришедших сюда русских об этом не думает, просто пришли за хлебом, как с самых древних времен. За завоевателями во все войны шли толпы голодных. Заселяли территории. Смешивались с завоеванными и постепенно те или другие исчезали с лица земли. Все зависело от того, кого больше: завоевателей или завоеванных, так об этом написано в учебнике истории. Шура перебила мои размышления и сказала, что она, как только будет возможно, постарается вернуться к себе в Ленинградскую область, под Тихвин, откуда они во время войны были пригнаны немцами в лагерь.
Я спросил:
— Как ты думаешь, большинство русских так же сюда попало? Она ответила:
— Думаю, по-всякому мы попали сюда. В Вильянди живет очень много семей военных, голод пригнал многих.
Я еще больше удивилась — значит, она обо всем этом думает.
Мы медленно брели в сторону дома. Я решила: не стоит заводить больше с ней таких разговоров. Интересно, почему она вступила в комсомол, если она все это понимает?
На свой день рождения Шура пригласила меня к себе. Надо было идти пешком около четырех часов. У них была своя усадьба, которая им досталась от убежавших эстонцев. Шурин отец, Алексей Георгиевич, провоевал всю войну. Все четыре года он ничего не знал о находившейся в оккупации семье. Старшие Шурины сестры как только советские войска взяли Эстонию, уехали в Ленинград, работают там на заводе, а Шурина мама с двумя младшими детьми осталась в Эстонии. Отец отыскал их через год после войны здесь, на заброшенном хуторе. Вечером в Шурин день рождения мы пили приготовленную из хлебных корок брагу. Алексей Георгиевич захмелел, поднимая очередной раз стакан и держа его над головой, он повторял:
— Чтобы вы никогда не увидели, что мне пришлось видеть, не дай бог никому… Он не договаривал, ерошил свои темно-русые волосы и выпивал свой стакан до дна.
* * *
В нашем городе Вильянди стоял военный гарнизон, на центральной улице у них был дом офицеров, в котором по воскресеньям и в праздники устраивали концерты и танцы, а иногда солдаты со своей музыкой приходили на наши школьные вечера. Они взяли шефство над нашей школой. Некоторые из солдат начали ходить к нам в вечернюю школу. А в ноябрьские праздники девочка из Шуриного класса передала нам от кого-то пригласительные билеты в дом офицеров. Там оказались и две наши учительницы — по биологии и по физике. В начале, как обычно, офицер произнес речь, потом был концерт, а танцы начались после перерыва. Перед танцами духовой оркестр играл марш артиллеристов из кинофильма «В шесть часов вечера после войны».
Оркестр заиграл вальс «В лесу прифронтовом», к нам подошли офицеры в до блеска начищенных сапогах, с ремнями через плечо и пригласили танцевать. На мне было голубое платье, которое переделала мне тетя, жена дяди Тойво, а Шура дала мне на этот вечер свои чешские темно-синие туфли на высоком каблуке, мне казалось, что я выгляжу взрослой, стало приятно и весело, хотелось быстрее и быстрее кружиться.
На следующий день на перемене ко мне подошла Галя Ражина, оглянувшись вокруг, она шепотом спросила:
— Ты была вчера на танцах в доме офицеров, там действительно все взорвалось?
Я удивилась, пожала плечами и ответила, что я ничего не слышала. Галя, наверное, подумала, что я не хочу ей рассказывать, боюсь, и отошла со словами:
— Все знают, а ты там была и как с луны свалилась.
Оказалось, что, когда вечер кончился и все двинулись в гардероб, там что-то взорвалось, будто ранило только гардеробщика, но никто толком ничего не знал, была паника, никто ничего не видел. Говорили, что и раньше в доме офицеров взрывалось и будто все это
«лесные братья». Офицеры-то уж точно оккупанты… Конечно, «лесные братья» пытаются их взорвать…
Говорят, что ночные пожары тоже дело их рук. Действительно, по ночам мы часто бегаем тушить пожары: горела фабрика по обработке льна, мы вытаскивали тюки со льном, горели дома, мы помогали вытаскивать всевозможные вещи. Однажды после пожара у нас в доме получился скандал. Римка принесла клубки шерсти для вязания с пожара, а Шура велела отнести их обратно. Римка наотрез отказалась. Мы начали обсуждать ее поступок и решили, что это самое плохое воровство, когда у людей и так все горит и тут еще те, кто пришли как бы помогать, тащат у них. А Римка сказала, что этим эстонцам так и надо, они вон наших взрывают. Шура ответила, что это нас не касается, мы же пришли помогать. А Нина Штаймец, которая была очень идейной комсомолкой, возразила им обеим, сказав, что нас все касается, хотя она против воровства и что она тоже считает, что Римма должна унести обратно клубки с шерстью, иначе она поставит этот вопрос на обсуждение на классном собрании и не даст ей характеристики в комсомол. Нина была комсоргом нашего класса. Она еще сказала, что если дома этих людей жгут, значит, это как раз наши люди и им надо помогать. Римма заплакала и сказала, что пожар давно потух, и вообще темно и страшно, но мы все пошли
с ней относить клубки. По дороге мы решили их подбросить незаметно на крыльцо того дома, куда втащили вещи погорельцев, чтобы эстонцы не видели, что это мы украли.
* * *
Наверху, в чердачной комнате нашего домика поселилось несколько парней. Я таких видела в поездах и на вокзалах. Каждый день, когда мы возвращались из школы, эти ребята спускались к нам на кухню мыться, они вставали в ряд перед нашим умывальником. Разговаривали они с нами свысока, обращались только во множественном числе, называя «крошками». Иногда они по вечерам приходили на наши танцы. У Ирки Савчинской возник с одним из них роман. Однажды ночью Ирка пришла со свидания, разбудила Шуру и меня и сказала, что все они настоящие бандиты. Ее парень показал ей пистолет и сказал, что каждый из них убил человека, что иначе к ним в компанию не попасть. А в газете печатают, что убивают и жгут «лесные братья».
Ирке он говорил, что он и ее убьет, если она вздумает кому-нибудь о них рассказать или если будет ходить с другим хахалем. Шура решила, что нам надо как-то их выдать милиции, они все равно пропащие люди. А главное, с ними опасно связываться, рассуждали мы вместе. Ире мы решили не говорить об этом, хотя поняли, что в милицию идти тоже опасно. Просто надо кого-нибудь из взрослых найти, прежде чем на что-нибудь решиться, надо все хорошенько обдумать.
Вряд ли они убивали на хуторах, просто хвастаются, там такие здоровенные эстонцы живут со злыми собаками, а эти просто хилые хлюпики, сказала я Шуре. Она согласилась, но просила никому ни слова о них не говорить.
В следующее воскресенье я не поехала домой, а отправилась к Нине Штаймец на хутор картошку копать. Нинин отец погиб на фронте, а ее мать с двумя детьми тоже стала в Эстонии владелицей хутора с землей и коровами. Она была маленькая и на вид совсем городская женщина в беретике, звали ее Валентиной Ивановной. Она говорила нам, что она видела коров до войны на довольно почтительном расстоянии, а теперь делает все одна, только вот на уборку урожая иногда нанимает людей. Даже пахать научилась, рассказывала она нам вечером за чугуном горячей картошки.
— Вот и огурчики я вырастила и насолила, и все умею, в жизни бы не подумала. А до войны у мужа секретаршей работала. Он на войну ушел, я с двумя ими осталась, — она махнула в сторону Нины и ее брата Вовки, — старшей восемь, а младшему шесть было. Выучить надеюсь. Говорят, денежная реформа будет, может, пенсия за мужа что-то будет значить. Он у меня коммунистом был, уходя на войну, говорил, что самое главное, чтобы из детей коммунисты выросли. А у меня частная собственность, ферма… И оказывается, я это люблю, да только вот очень тяжело, частников налогами обложили, не продохнуть. Но думаю, что скоро колхозы будут, я сдам в колхоз свое хозяйство и в город подамся.
На кухне, где мы сидели, стало темно и холодно. Валентина Ивановна повела нас в маленькую комнату и уложила спать на пол, на туго набитые соломенные матрацы.
Утром мы встали, как только рассвело. Валентина Ивановна налила нам по кружке парного молока, намазала толстые ломти домашнего свежего хлеба маслом, мы поели и вышли во двор. Было оранжевое утро, земля была седой от инея, под ногами хрустело. Последней из дома вышла наша хозяйка и вскрикнула:
— Батюшки, скоро снег выпадет, а у меня еще вся картошка в земле.
Я стала ее утешать, что это только иней, он бывает и летом и что для картошки не страшно, если даже чуть снег выпадет, он еще несколько раз растает и что даже в октябре еще не поздно картошку убрать. А она начала говорить, что у нее и кроме картошки дел невпроворот и что надо будет ребят с неделю дома подержать, может, тогда справимся, — говорила она как бы больше сама с собой.
А Нина стала возражать, говорила, что ее только что выбрали комсоргом, и что вообще она частным хозяйством не будет заниматься. Валентина Ивановна крикнула:
— Ну и хлеба с моего поля не ешь, если так!
Всю дорогу, пока мы шли на поле, Нина препиралась со своей мамой. Вечером, когда мы кончили работу, Нина вместе с нами начала собираться в город, а брат ее Вовка остался с мамой убирать картошку и вспахивать озимь, хотя ему было всего тринадцать лет. Он, как и его мама, умел делать всю крестьянскую работу.
За работу каждый из нас получил по полкаравая хлеба, по пол-литровой бутылке молока и по два ведра картошки. Хлеб и молоко мы взяли сразу с собой, а картошку Нинина мама обещала привезти на лошади.
До города было километров около десяти, шли босиком по нагретому дневным солнцем асфальту. Быстро стемнело, вдали замигали огоньки хуторов, мы шли и пели: «Мой костер в тумане светит».
Обычно двери нашего домика были настежь распахнуты, и никто не знал, где находятся ключи. Но в тот воскресный вечер, когда мы вернулись с картошки, явно что-то произошло: во-первых, дверь была заперта, и никого нигде не было видно. Мы постучались, никто не подошел открыть дверь. Мы подошли к окну, первоклассница Валя Перепелкина выглянула в окно и скрылась, затем на своих костылях приковыляла Лида Виркки, в руке у нее был ключ, и она направилась к двери.
Как только мы заперли дверь — все заговорили разом. Оказалось, что верхняя шпана устроила ночью драку. Им внизу казалось, что они кого-то убили и теперь куда-то все исчезли. Им даже казалось, что там, наверху, лежит убитый. Только они успели это рассказать, как кто-то забарабанил в наружную дверь, послышались голоса наших соседей. Лида приказала закрыть дверь — пусть ночуют, где хотят.
У нас топилась плита, на которой стоял большой котел с кипящей водой. Лида подошла к окну и крикнула:
— Убирайтесь к черту, кипятком ошпарим!
— Цы-ы-ыпочки, за…, придушим…
Они прыгали, гоготали… У нас раскраснелись лица, Шура крикнула маленьким девочкам:
— Вылезайте из окон спальни на улицу! Зовите милицию!
Лида махнула рукой в сторону котла:
— Давайте его сюда, клопов шпарить будем!
Мы не двигались. Лицо ее покрылось пятнами. Она крикнула:
— Мирья, поставь котел сюда на табурет!
Она сидела на другом табурете, культя ее ноги торчала из-под платья.
Я поставила котел с кипятком рядом с ней. Парни полезли, Лида открыла окно и начала плескать кипяток. За окном раздались визгливые ругательства, в кухню полетели палки, камни и битые стекла. Но у них там что-то произошло, они вдруг все исчезли.
На ночь мы втащили наши кровати в столовую, чтобы быть всем вместе, а двери в спальню забаррикадировали дровами и кроватями. Легли спать раньше обычного и проспали спокойно — шпана исчезла.
Вечером в понедельник к нам пришли два взрослых парня, одного из них я видела в нашей вечерней школе, его звали Левка. Он был высокий с вьющимися черными волосами, а второй, наоборот, был маленький, со свисающими на лоб белыми слипшимися прядями. Левка сказал, что они работают в милиции и что нашу шайку они вчера переловили, а мы наперебой им рассказывали, как мы эту шпану поливали кипятком, но Левка сделал серьезное лицо и предупредил нас, чтобы впредь никогда не делали таких глупостей, а в случае чего шли бы прямо в милицию. Они долго просидели у нас, оказалось, что и второго наши девчонки знали, звали его Вася Степанов, и у него была гармошка. Ирка Савчинская попросила научить ее играть.
В ту осень мы часто танцевали под Васькину гармошку, у Ирки с ним получился роман, но на гармошке она играть не научилась.
Через несколько дней после того, как «крошки» сверху исчезли (мы их тоже так звали), возле нашего порога мы нашли записку с ругательствами и угрозами. Они считали, что это мы их выдали. Они обещали переловить всех нас на узеньких дорожках. Видимо, не всех Левка с Васькой переловили. Теперь, когда я шла поздно вечером на вокзал, я оглядывалась и шарахалась от приближающихся шагов. Потом я решила, что лучше и ближе ходить на вокзал через кладбище: «крошки» побоятся пойти туда ночью. Я решила перевоспитать себя — побороть в себе чувство страха, решила: никакой нечистой силы просто не существует, это все только воображение, фантазия — так говорила старшая тетя, — бояться надо живых. Первый раз я пошла через кладбище в безлунную ноябрьскую ночь. Мне показалось, что я сбилась с тропинки. Я начала торопиться, в висках сильно стучало, я спотыкалась о могильные бугорки, камни и кресты. Кустики высохших цветов колко цеплялись за чулки. Я упала — рука попала во что-то мокрое. Я встала, отряхнулась, увидела свет вдали. По дороге вспомнила могилу Анни и Хелены под яблоней в Виркино, туда в дырку после дождя лилась мутная струя воды… По дороге в Гатчину было много дырявых провалившихся могил.
В поезде, как всегда, меня плотно сжали теплые человеческие тела, стало жарко и спокойно, захотелось спать. Вдруг меня сильно передернуло. Я чуть толкнула мою соседку, женщина в очках посмотрела мне прямо в глаза. Сонливость прошла. Я решила в следующий раз снова пойти через кладбище и постараться взять себя в руки. Надо уметь заставить себя делать все, что надо. Вдруг меня тоже арестуют и будут допрашивать, как моего отца… Главное, никому не рассказывать про эти дела. Мама должна была отвечать, когда у нее спрашивали, за что посадили вашего мужа, «не знаю», а не «ни за что». Наверное, она бы спаслась. Я не хочу сесть ни из-за чего. Я не должна никому говорить, где мои родители, — умерли. Умирают же люди и просто так, ни на войне и ни в тюрьме.
Бабушка говорила, что мама не хотела ехать учиться в педагогический техникум, но дедушка настоял, говорил, что он не сможет оставить никакого наследства, хотя всю жизнь работал, как умалишенный (так во всяком случае бабушка про него говорила). После революции хотел, чтобы все его дети получили образование, и считал, что тогда им будет легче и интереснее жить. Бабушка говорила, что мама все предчувствовала, вряд ли она могла такое представить себе, когда отказывалась ехать учиться… Бабушка говорит, что она видела невероятные сны и будто предвидела… Но так всегда говорят, когда невозможно понять, почему…
Хотя тетя Айно ведь почувствовала же, что дядя Леша был рядом с нашей деревней. Она тогда так хотела пойти в Гатчину… По дороге переворачивала трупы на поле боя и приглядывалась к ним, искала его. Она всего боится, даже темноты, ни к одному покойнику бы в жизни не подошла. Бабушка тоже, хотя и говорит, что живых, а не мертвых надо бояться, сама же во время войны, когда гробик с маленькой Тойни стоял во дворе, боялась мимо него пройти в хлев корову доить.
Никогда не узнать, о чем думала эта Валентина (Господи, уже забыла ее фамилию и отчество), когда шла доносить на мою мать как на «врага народа». Интересно, как она потом… Еще на кого-нибудь донесла? У нее тоже было двое детей.
У Левки-милиционера, оказывается, мать — эстонка, а отец — еврей и погиб на фронте. Он говорил, что, как только кончит нашу вечернюю десятилетку, поедет в Белоруссию и поступит в школу МГБ, чтобы потом приехать обратно в Эстонию, бороться с националистами, бандитами и врагами народа. Он прекрасно знает эстонский язык. А эстонцы будут считать его своим врагом и будут бороться с ним. Он нас за своих считает — мы из России.
А Шура вчера сказала, что не хочет, чтобы к нам мильтоны ходили. Почему он мне про это говорил? Началось все как будто ни с того, ни с сего, мы играли в бутылочку, и мне с ним пришлось целоваться, а он, наверное, не очень умный, хотя и много читал и умеет говорить, не то, что Иркин Васька. А у Васьки смешно, когда он снимает свою милицейскую фуражку, на лбу белая, как отмороженная, полоса.
Левка какой-то бесчувственный, с чего это он, дурак, спросил, нравится ли мне с ним целоваться? Про это, мне кажется, не спрашивают. Должен бы сам чувствовать. Может, где-нибудь написано, что надо спрашивать…
Лида Виркки откуда-то узнала, будто наших будут из Эстонии выселять. Интересно, куда? А может, это неправда, надо будет дома спросить. Хотя если они уже знают — нечего спрашивать… Опять дедушку придется тащить… У него все болит, страшно тронуть его.
Старое тетино узкое зимнее пальто на вате, с высоким меховым воротником довоенного фасона давило на плечи. Опять сильно захотелось спать.
Я вошла в комнату. Все спали, бабушка ждала меня и что-то вязала. Я спросила шепотом:
— Что ты делаешь?
Она повернула ко мне злое лицо с плотно сжатыми губами и не ответила. Когда у бабушки такое лицо, лучше не спрашивать. Она не выдержит — сама расскажет, надо только немного помолчать, наверное, выселяют…
— Когда ж он кончит? Смерть его не берет. Хотя, что ж ему не жить… Вон наш дед — тоже жив, он с ним одного возраста.
Бабушка во всем всегда обвиняла «усача». У нее получалось, будто тот все сам лично с нами проделывает.
Я тихо спросила у нее:
— Нас выселяют?
Она покачала головой:
— Опять вызывали… — Она посмотрела в глубь темной комнаты, где на двух кроватях и на полу спали тети, Женя и старая бабушка. — Они ее никогда не оставят. Только смотри, чтобы она не узнала, что я тебе это сказала. Ей дали перевести какие-то бумаги с русского на эстонский. Эстонцев раскулачивать собираются, там сказано, кого. Нас пока оставляют — из-за Леши, — шептала она мне. — Ройне-то выселят, он совершеннолетний. Дядю Антти тоже сошлют, да и старшую тетю, наверное. А нашу и посадить могут, если она кому-нибудь скажет, кто у них там в списках, а она собирается предупредить тех, через дорогу, Яника маму, чтобы они смогли подготовиться.
Я спросила:
— А кто это, Яник?
— Да мальчик, который к Жене приходит. Может, уже дала им знать, куда-то вечером поздно ходила. Если она списки им покажет, кто-нибудь да донесет.
Бабушка вышла на кухню, принесла мне кружку молока и кусок хлеба. Села снова за стол, подперла щеку рукой и продолжала:
— От дедушки из больницы было письмо, пишет, что его там медленной смертью убивают. Просит взять домой, что больше нет сил терпеть. А врачи говорят, что его ноги и руки можно выправить,
и он, возможно, будет еще ходить. Каждый день вытягивают его скрючившиеся ноги так, будто на дыбу поднимают. Тети решили нанять для старой бабушки и дедушки домик у вдовы бывшего директора школы, здесь рядом. Летом буду за ними ухаживать и спать там буду, здесь тесно.
Бабушка сняла очки. На носу у нее осталась глубокая красная полоска от железной перемычки между стеклами. Она потерла глаза, сняла платок с головы и начала укладываться спать.
В воскресенье вечером бабушка сообщила, что пойдет меня провожать. Я стала ее отговаривать. Но после того случая, когда ночью люди из машины обыскали меня и Ройне, бабушка не хотела пускать меня одну, она говорила, что не будет всю неделю спать спокойно.
На вокзал мы пришли рановато. В билетную кассу стояла очередь. Мы прошли через зал и сели на скамейку. Бабушка начала меня уговаривать купить билет. Я пыталась ей объяснить, что мне тогда не хватит денег на молоко. Я все равно всегда езжу зайцем. Но она очень нервничала, я решила подойти к кассе, пусть думает, что я покупаю билет. Я прислонилась к стенке и начала рассматривать очередь, будто кого-то жду. Вдруг я заметила, что длинный блондин, одетый в модное зимнее пальто с меховым воротником, стоявший последним в очереди, вытащил из кармана охапку денег, несколько бумажек упало на пол. Он не обратил на это никакого внимания.
Я подошла, поставила ногу на деньги, подождала, пока он вышел на улицу, подняла деньги и купила билет. У меня еще осталось четыре рубля. Я подошла к бабушке, показала билет. Она обрадовалась:
— Ну вот, так-то спокойней.
Ей никогда не приходилось ездить зайцем…
В вагоне как всегда было много народу, темно и очень душно. Мне хотелось, чтобы пришел контролер, у меня второй раз с тех пор, как я езжу на этом поезде, был билет. Но на следующей станции вместо контролера вошло несколько человек в военной форме с ярким фонарем. Один из них громко объявил по-русски и по-эстонски: «Проверка документов». В голове зашумело. Я заметила, что у всех постепенно появились в руках темные книжечки паспортов. Я вынула из кошелька сложенную вчетверо бумажку — временное удостоверение личности — и старалась держать ее так, чтобы никто не заметил.
Мужчина взял мою бумажку, долго ее разворачивал, на сгибах она вся уже порвалась. Развернув, он, не глядя на меня, строго проговорил:
— Гражданка, в Вильянди пойдешь со мной. — Он сложил мой «паспорт» и положил его к себе в карман.
Я кивнула. Мне казалось, все смотрят на нас. Я начала уговаривать себя, что мне нечего бояться, это просто потому что у меня эта статья и вообще у меня не настоящий паспорт, как у всех… А потом я подумала, что если они отправляются проверять документы, то, наверное, знают, кого забирать. А вдруг он меня больше не отпустит, есть же лагеря для несовершеннолетних; может, кто-нибудь что-то им сообщил про меня, но я ни с кем ни о чем таком не говорила; меня могут выслать с Ройне… Я прочитала «Отче наш» и просила Бога помочь мне.
На вокзале меня повели, как арестованную… Привели в ярко освещенную комнату. Он опять развернул мою бумажку и спросил:
— Ну, давно из лагеря?
— Я не была в лагере.
Он проговорил:
— Ну, ну, ты кому-нибудь другому заливай, статья-то тридцать восьмая за что?
— Я финка… У нас у всех эта статья и такие паспорта, мне шестнадцать лет…
Он внимательно посмотрел на меня и крикнул:
— Документ надо лучше содержать. Можешь идти!
ВЕСНА
В том году была поздняя весна, но тепло наступило внезапно, снег быстро таял, затопило дороги. Тетя телеграммой вызвала меня на почту, на переговорный пункт. Она сказала, что выслала мне деньги на следующую неделю по почте, чтобы я домой не приезжала — в туфлях от станции не добраться. Я осталась в Вильянди на выходные.
В воскресенье я проснулась от сильного толчка, видимо, Лида пошатнулась, пробираясь по узкому проходу на одной ноге. Она включила свет и тяжело опустилась на кровать. Резко запахло лекарством. Лида с легким присвистом втягивала в себя воздух и выпускала его с тяжелым вздохом «а-а-й». Я открыла глаза: красный, шелушащийся обрубок ее ноги с нарывами был разбинтован. Она отлепляла тампоны от нарывов, заметила, что я не сплю, и прошептала по-фински:
— Мне на операцию придется лечь, надо кость укоротить — протез не подходит, нас скоро выселять будут, надо успеть…
Я отвернулась, хотелось еще поспать, но Лида продолжала:
— Мы же все из ссылки удрали, паспорта-то у нас со статьей, чтобы жили, где нам приказано, — говорила она так, будто мы сами виноваты в том, что бежали из ссылки.
Она часто так говорит, будто пугает и радуется, что теперь нам будет еще хуже.
В понедельник я вбежала в класс со звонком. Вошла Эльфрида Яковлевна, открыла журнал, вызвала к доске Вовку Кукеля, продиктовала ему:
Словно как мать над сыновней могилой,
Стонет кулик над пустыней унылой.
— Скажите, что это за предложение, разберите его по частям речи, — потом она подошла к Сюлви Суйкканен: — Что случилось?
Сюлви закрыла лицо руками, всхлипнула и легла грудью на парту, ее плечи вздрагивали. Валя Сидорова, сидевшая на передней парте, прошептала Эльфриде:
— Финнов выселяют.
Эльфрида отошла обратно к своему столу, сказала Кукелю:
—Ну?
Он начал разбирать предложение, но Эльфрида смотрела в окно и, казалось, она Вовку не слышит. Когда он закончил, она подошла к Сюлви:
— Может, вам лучше пойти домой?
Сюлви ушла. Я больше ничего не слышала. Вначале я старалась не заплакать, а потом подумала, что, наоборот, надо, чтобы все видели, — это ужасно, что только потому, что мы финны, нас можно так взять и выгнать.
Ее мама и мои тети знакомы, ее мать училась у моего отца. А зимой, когда Сюлви вступала в комсомол, Нина Штаймец, сидя на своей кровати в интернате, писала на нее характеристику и пожаловалась Римке, которая была членом комитета, что не знает, что про нее писать. Римка посоветовала написать, что Суйкканен самая исполнительная и аккуратная ученица в классе. Но Нина ответила:
«Этого маловато. Она какая-то маменькина дочка».
Сюлви Суйкканен действительно выглядела домашней девочкой. Она носила темные платья с белыми воротничками и манжетами, ее светлые вьющиеся волосы были всегда туго заплетены. Когда ее вызывали к доске, она обычно вначале краснела и моргала, поворачивалась к окну, откинув голову с тугими короткими косами назад, отвечала урок без запинки, будто она читала по книге, которая была где-то там за окном, куда она смотрела.
Наша эстонка, Хилья Эрнестовна, удивлялась, как это может быть, чтобы человек не знал родного языка, когда Сюлви читала по-эстонски с русским акцентом.
А вообще все так странно: у меня арестованы родители, и я никто, никакая не комсомолка и прекрасно говорю по-фински и по-эстонски, а меня не высылают только потому, что моя тетя была замужем за русским и он погиб на фронте. Я и лица-то его не помню. А Сюлви такая же, как все… Она ни в оккупации, ни в Финляндии не была.
И как это мы предавали, когда никого из наших и на фронт-то не отправили?
Статью ж в удостоверение личности дали всем — и тем, кто был в оккупации, и тем, кто не был. Просто механически, если в паспорте было написано «финн», как только исполнилось шестнадцать лет, — ты — предатель и живи, согласно этой статье, в небольших городишках, а лучше всего — в колхозах. А в финскую войну наших брали в армию и отправляли на фронт воевать с финскими финнами. Дедушка считает, что просто усач на всех финнов разозлился, но тех, в Финляндии, ему не достать, на нас и отыгрывается.
Снег растаял, в школе в воскресенье назначили воскресник, надо было убирать парки и газоны от прошлогодних листьев и мусора.
Нас собрали в школьном дворе, тепло грело солнце, по небу медленно плыли белые клочки облаков. Я посмотрела на темно-красную кирпичную водонапорную башню, показалось, что она качается…
Я подошла к Герке Николаеву и спросила:
— Тебе не кажется, что башня качается?
Вначале он сказал, что если долго смотреть в одну точку, непременно что-нибудь будет казаться, а потом он посмотрел на башню и облака и объяснил, почему создается такое впечатление. Все то время, пока он говорил, он усиленно старался носком ботинка выковырять камешек из земли, а когда выковырял, то пнул его ногой, и камень гулко стукнулся о забор. Он замолчал, посмотрел на меня и непонятно к чему спросил:
— Слушай, почему ты не читаешь стихов со сцены?
Я ответила:
— Наверное, не умею со сцены.
Он вытащил свои большие тяжелые руки из карманов, указал на башню:
— Видишь, как сильно качается. — А потом добавил: — Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь лучше тебя читал стихи. Может, ты их пишешь?
— Нет, не пробовала. А ты пишешь? — спросила я у него. Он ответил, что пробовал, но у него плохо получается.
Наконец наш преподаватель физкультуры крикнул: «По парам становись!». Я заметила, что Валя Сидорова стояла одна и подошла к ней.
— Хочешь, я с тобой пойду?
Привели нас к большой лютеранской церкви, она стояла на холме
и была отовсюду в городе видна. Нам надо было очистить весь этот холм от прошлогодней травы и листьев. Герка подошел ко мне и спросил, почему я ушла. Я ответила, что у него не было рабочего инструмента. Он сказал, что зато он может носить корзины с мусором.
— Я тоже могу прекрасно носить корзины, они вовсе не тяжелые. Он снова заговорил о стихах и предложил, если я соглашусь, поговорить с Эльфридой Яковлевной, чтобы она мне нашла, что читать на первомайском вечере.
— Я не могу со сцены ничего прочесть, Эльфрида уже несколько раз предлагала.
— Я не замечал, чтобы ты волновалась. Надо приучить себя выступать перед публикой.
— К чему? Ни в вожди, ни в народные трибуны я не собираюсь подаваться…
— А я если бы жил в Древнем Риме, то подался бы в ораторы — живи и ораторствуй сколько хочешь, тебя слушают и даже деньги дают…
— Перестань трепаться, работать надо, вон Аннушка на нас смотрит.
В церкви зазвонили колокола, народ начал выходить на улицу. Странно: всегда, когда я иду мимо церкви, меня будто тянет туда, но, кажется, я никогда не решусь войти. Я знаю молитвы и помню мотивы многих псалмов, которые там поют. Я бы все поняла, о чем говорит священник. Говорить и читать книги можно на любом языке, а молиться… кажется, только на родном. Интересно, что было бы, если б в интернате узнали, что я в церковь ходила, смеяться бы начали… сообщили бы в школу, меня бы к директору вызвали, наверное, из школы исключили…
Герка вдруг спросил:
— О чем ты думаешь?
— Ты никогда в жизни не догадаешься, о чем я думаю, как бы ни старался. Герка поднял руку, видимо, хотел сказать что-нибудь типа: «Ну уж!». Герку позвала биологиня Анна Петровна, унести полные корзины. Уходя, он тихо проговорил:
— Хочешь я тебе стихи принесу, настоящие, не свои? Я кивнула, он убежал.
Из церкви выходили женщины, одетые в темные одежды; у многих были бледные с покрасневшими глазами лица. Я подумала: «Наверное многие молились за тех, кого в эту весну раскулачили и сослали в Сибирь, арестовали…».
* * *
Ночью была первая весенняя гроза. Мы набрали большой бак дождевой воды, чтобы помыть головы. Римка затопила плиту, мы подняли бак с водой на плиту. Вокруг большого котла наставили маленьких ковшиков и кастрюлек — кто с картошкой, кто с чем. Мы с Шурой сварили перловую кашу, я сбегала в магазин за молоком, а после обеда в кладовке устроили баню. После мытья мы, взрослые девчонки, решили накрутить волосы и пойти вечером в парк на танцы.
Ирка Савчинская достала из своего чемодана кусочек белой тряпки, нарвала ленточек, накрутила на каждую ленту бумажку — получились папильотки. Ей самой они вовсе были не нужны, она и так кудрявая, но она про такие дела все знала. Вначале она накрутила на Нинкину голову круглые маленькие шишки, а потом взялась за меня. У нее была тяжелая хозяйская рука. Она больно хватала пряди волос и стягивала их в тугие шишки, будто ставила мне на голову банки. При этом она ворчала, что у меня слишком много волос. Домик наш был маленький и низкий, мы занимались этим делом возле окна, которое было открыто. Эстонцы с нашей улочки старались нас не замечать. Конечно, они помнили своих прежних соседей, которые куда-то убежали, бросили свой дом. Я знаю, что они о нас думают. Мы дети мешочников, драных оккупантов… А когда я была в магазине или в бане, они принимали меня за свою и говорили со мной. Я им понимающе улыбалась и говорила с ними как своя.
Ирка еще сбегала за кусочком тряпки, снова нарвала ленточек и опять принялась за меня. В окне появилась голова нашей физички Зинаиды Матвеевны с волнами и роликами на голове. Она погрозила мне пальцем:
— Видела, видела тебя, Хиива, вчера в парке кое с кем.
Я растерялась и не успела ответить. Ее каблуки застучали по булыжнику узенького тротуара.
— Откуда это она взяла, я ж с вами тут во дворе вчера была? Ну, посмотрим сегодня вечером, постараюсь не одна домой прийти.
Римма спросила:
— А вдруг не получится? Что сама кого-нибудь уговоришь пойти провожать?
Я замолчала: действительно, я что-то не то ляпнула, теперь если и получится, так подумают, что сама уговорила, дура какая. Это я от Шурки научилась, но у нее все иначе. Если бы она это сказала, никто бы не подумал, что у нее не получится… Да, она такую глупость и не сказала бы.
Ирка из моих волос сотворила то же самое, что было на голове нашей физички. Я посмотрела на себя в зеркало и растерялась: моя голова стала трехэтажной, волосы росли как бы отдельно, будто приклеены ко лбу, такие прически носили когда-то в старину, кажется, при Петре I, а сейчас юбки носят узкие и коротенькие, на кофтах плечики. Эстонки привыкли так ходить, они громадного роста.
У меня получилась громадная голова, а сама худая, и как-то я вся уменьшилась… Шурка расхохоталась, когда я с этими сосисками на волнах, как она их называла, пришла на кухню, где она стирала белье. Я вытащила все зажимки и заколки, начала расчесывать, волосы запутались, пришлось их намочить.
Вечером из дому мы вышли все вместе, но в парке, когда шли в сторону танцплощадки по деревянному мосту, который был проложен через глубокий овраг, Шура взяла меня под руку и шепнула:
— Пошли чуть в сторону, я что-то тебе расскажу.
Мы прошли через полуразвалившиеся ворота старого замка, встали на дорожке у крутого спуска к озеру. Солнце садилось за озеро, заползали клубы тумана. На танцплощадке играли танго, хотелось пойти танцевать. А Шура сказала:
— Ты знаешь, в прошлый раз, когда я ездила домой, я познакомилась с солдатом, он приезжал к своему знакомому на соседний хутор. Он из казаков, черненький. Мне кажется, что в нем что-то дикое. Он красивый. Я договорилась с ним сегодня встретиться здесь, на танцплощадке, не уверена, сможет ли, отпустят ли его. Хотя если не отпустят, он сбежит в самоволку. Я чувствую, придет. Идем.
Играли вальс, мы вошли в толпу танцующих и начали кружиться. Не успели мы пройти и двух кругов, нас разняли офицеры, тот, который пригласил Шуру, приходил на школьные вечера и там тоже ее приглашал, значит, он попросил какого-то своего дружка пойти потанцевать со мной, решила я. Мой офицер, танцуя, тянул шею куда-то через головы, будто кого-то искал взглядом, танцевал он легко, а когда кончился танец, спросил, куда меня подвести. Я ответила, что хочу туда, куда встанет моя подруга. Мы подошли к Шуре, она быстро шепнула: «От этих надо отделаться».
Офицеры начали закуривать. Шура крепко взяла меня за руку и потянула назад через толпу. Мы перешли подвесной мост и пошли по свежепосыпанной желтым песком дорожке. По сторонам тлели недогоревшие костры из прошлогодних листьев и мусора. Дым стелился по дорожке, мы шли по дыму, будто по облакам, чуть першило в горле. За нами послышались шаги и тихие мужские голоса. Мы начали прислушиваться, Шура наклонилась к моему уху: «Это он с кем-то».
Я услышала:
— Та, с косами!..
Я хотела оглянуться, Шура шепнула: «Подождем, пусть подойдут».
Большая черная ночная птица пролетела низко с одной стороны дорожки на другую. Я подумала: «Друга привел… Шурка, наверное, сказала, что придет с подругой».
— Шурочка, здравствуйте, — раздался чуть деланно приятный голос.
Мы повернулись, перед нами на дорожке стояли, улыбаясь, два солдата. У того, который рассматривал меня, были белые зубы. На груди у него было два ряда медалей, а с другой стороны на гимнастерке был орден и на погонах были две полосочки. И у Шуриного были полосочки, но ни медалей, ни орденов не было, наверное, не воевал…
Шурин знакомый проговорил:
— Что ж, давайте познакомимся. — Он протянул мне руку и отрекомендовался: — Виктор.
Второй тоже протянул руку вначале мне, а потом Шуре и два раза повторил: «Володя».
Мы пошли по дорожке вчетвером. Они шли по бокам, мы держались под руку. Виктор сказал, что они нас заметили, когда мы спускались с лесенки танцплощадки.
— Я знала, что ты придешь, — сказала Шура Виктору. Он, улыбаясь, проговорил:
— Я же говорил тебе, что приду.
Володя хотел мне что-то сказать, но Виктор, взяв Шуру под руку, обратился к нам:
— Простите, нам надо поговорить.
Они свернули с дорожки и тут же скрылись. Мне почему-то стало обидно. Володя молчал…
— Идемте на танцплощадку, — предложила я.
Он спросил:
— Вам со мной страшно?
— Не-ет, — протянула я растерянно. — Я просто подумала, вы так, с другом шли.
— Нет… Пойдем, посидим…
Мы медленно подошли к садовой скамейке.
— Сколько вам лет?
— Семнадцать, — и подумала, что я зря расчесала волосы, я бы выглядела взрослее. Он, наверное, не очень-то верит, что мне семнадцать.
— Совсем пацанка.
Меня так никто не называл, и вообще я не слышала, чтобы девчонок так называли…
— А вам-то сколько?
— Двадцать два.
Взрослый, но лицо у него не очень-то взрослое. Получилось долгое молчание.
— А вы действительно были на войне? — спросила я, посмотрев на его ордена.
— На фронте я был год, потом в госпитале около трех месяцев,
я уже больше четырех лет в армии. Кажется, еще придется прослужить года два, может, и три. Домой хочется.
— Откуда вы?
— Из Брянска.
Я не могла вспомнить, где такой город находится, и решила завтра посмотреть на карте.
На танцплощадке заиграли мой любимый вальс «На сопках Маньчжурии». Я спросила:
— Вы танцуете?
Он встал передо мной, будто приглашая на танец, а сам как бы нехотя проговорил:
— Ну что делать, идемте танцевать.
Мы пошли к танцплощадке, держась далеко друг от друга. Он тоже, наверное, не очень-то с девушками дружил, хотя ему и двадцать два. Какой-то он другой, Шурин Виктор как-то сообразительнее, наверное, для меня такой лучше…
Мы подошли к площадке, Володя положил мне руку на талию, и мы начали вышагивать длинные шаги танго.
«Наши-то дают!» — услышала я совсем рядом Римкин голос. Ирка чуть тише проговорила свое любимое: «Колбасный отрезок»… Они засмеялись. Я отвернулась, сделала вид, что не расслышала. Это они от тех верхних «крошек» научились таким словечкам и ляпали к чему попало, не задумываясь.
Шура им говорила про это, но они не понимали, чем это плохо…
А Римка черненькая, здорово красивая, на цыганку похожа. Ее танцевать приглашают, все новенькие, а она, как откроет рот, так на этом все и кончается. Странно — хорошо учится, а такая дура. Дома еще ничего, а при виде парня совсем свихивается, выпаливает эти дурацкие словечки.
Вокруг Сашки-аккордеониста собрались городские ребята, он положил свой аккордеон в футляр и ушел с танцплощадки. Володя спросил:
— Можно вас проводить?
Я кивнула.
Ночь была теплая, темная, чуть позвякивали Володины медали.
— Хотите встретиться в следующее воскресенье?
— Где?
— Где хотите, — мы приостановились. — Давайте здесь, в парке. Вон там, у того дерева, — он махнул в сторону громадного стоявшего на крутом берегу над озером клена.
Я оглянулась: черные ветви дерева вырисовывались на фоне темно-синего в звездах неба. Меня передернуло:
— Вам холодно?
— Нет, просто так…
— Можете прийти днем, в три?
Я кивнула.
Мы вышли из парка. Подковы на Володиных сапогах зазвякали о булыжники мостовой.
— А за что вам столько медалей дали?
— Вы знаете, в последний год войны всем давали. Те, кто воевал с самого начала, почти все погибли, кому-то надо было дать… — Он засмеялся, наверное, неудобно стало, и он сказал, что был ранен и контужен. А потом опять как-то странно добавил, будто оправдываясь: — Почти все артиллеристы были контужены. Но вы знаете, я просто так надел медали, вернее, надо было, когда в увольнение идешь, а так можно только нашивки носить.
— А страшно было, когда много пушек сразу стреляло?
— Я бы вам рассказал, как там бывало, но не стоит, вам так мало лет…
— Я почти всю войну под Ленинградом была.
— Ну, тогда тем более не стоит об этом. Вы что из Ленинграда?
— Нет, я жила километрах в двадцати пяти-тридцати от фронта.
— А вы бы домой не хотели вернуться?
Я почувствовала, что краснею, помолчав, я спросила у него:
— А вы очень домой хотите?
— Конечно, кто домой не хочет?
— А вам что, здесь не нравится? — опять спросила я.
— Я же в армии, — ответил он, — да к тому же мне и не нравится, хотя здесь красивей и как бы культурнее, но мне в Брянск, домой хочется.
Мы подошли к каштану, который рос около нашего общежития.
Я показала на дерево и сказала: «У нас под Ленинградом каштанов нет». Он что-то хотел сказать, но из-за угла школы появились наши.
С ними было тоже двое военных. Один тут же попрощался:
— Ну пока, я пошел.
Второй подошел к Володе, протянул ему руку:
— Мы с вами где-то встречались, — проговорил он, чуть припрыгивая на полусогнутых.
Ко мне подошла Нинка, положила руку себе на живот:
— Надоели они своими дурацкими шуточками, — она повернулась и направилась в сторону дома.
Солдат, протянув руки к ней, пропел:
— Не уходи, тебя я умоляю…
Нинка остановилась у двери и крикнула:
— Шуточки ваши бородатые. Во! — она провела рукой от подбородка до живота.
Я сказала Володе, что тоже хочу домой. Он напомнил:
— В воскресенье, в три…
* * *
В школе отменили урок пения, а вместо этого приказали всем ходить на хор — летом будет традиционный эстонский праздник песни, наша русская школа, сказал директор, должна принять участие в конкурсе — выступить на празднике песни не хуже других.
К нам пригласили из эстонской школы руководителя хора.
В зал вошел полный человек, одетый в темно-синий костюм с жилетом, на животе у него висела серебряная цепочка от часов, как у моего отца. Он сел за рояль, дал Ирме Ямся список всех учащихся, сказал, что каждый раз будет проверять, все ли здесь, очень важно, чтобы были всегда все, и начал листать нотную тетрадь. Ирма начала читать из нескольких классных журналов наши фамилии, а я думала, неужели мой отец тоже казался бы мне таким же чужим, как этот учитель хорового пения? Наши учителя мужчины были другими: у наших все как бы чуть помято — и лица, и пиджаки… И они вроде бы нервные, ходят быстро, даже как бы дергаются. Новый учитель пения говорил с сильным акцентом, иногда смешно путал слова, но никто не смеялся.
Мой отец был коммунистом, он говорил по-русски как русский. Значит, он просто так, как бы только внешне был похож на этого, а может, наоборот? Может, при каких-то обстоятельствах и этого куда-нибудь сагитировали бы вступить. Верили же «лесные братья», что придет белый пароход с американцами, наверное, их уже всех переловили. Отец верил в коммунизм. Узнать бы, о чем он там в лагере думал? Неужели так до конца и думал, что получилась ошибка, что по ошибке коммунисты друг друга убивают? Он же видел, что там таких, как он, тысячи… Неужели верил не глазам своим, а тем книжкам, из которых про этот коммунизм вычитал? Учитель пения тихо играл на рояле русскую народную песню «Полюшко, поле».
Ирма кончила читать из журналов наши фамилии, учитель спросил, что мы пели на уроках пения. Ленка Полякова начала перечислять: «Гимн демократической молодежи», «Кантата о Сталине». Он прервал ее. Про гимн он сказал, что это очень хорошо и что мы над ним еще поработаем, его будут исполнять все хоры вместе, а про кантату он забыл. Он открыл свой альбом и спросил, нравится ли нам партизанская песня времен Первой Отечественной войны «Ой туманы, мои растуманы». Мы молчали, он повернулся к роялю и спел нам ее. Пел он очень приятно, старался четко выговаривать русские слова, но получалось у него как-то не по-русски, будто это
и не русская песня, а когда мы спели хором, все снова получилось нормально, хотя мы пели плохо. Он сказал, что мы будем разучивать эту песню.
Всю ту неделю была теплая солнечная погода, на нашем каштане во дворе появились цветы. Я никогда такого не видела — цветы были похожи на большие белые свечи и будто стояли в подсвечниках.
В пятницу солнце село в тучу, я испугалась — дождь будет, а я всю неделю представляла, как иду по парку, Володя улыбается мне своей белозубой улыбкой. Я сильно укоротила мамино серое платье, Люся Кравцова предложила мне свой желтый пиджак, который ей отец привез из Германии. Дома я старалась делать все медленно, чтобы девчонки не подумали, что я так уж без ума от него или что-нибудь такое… А на улице я пошла быстро, потом приостановилась, подумала, что я могу прийти раньше Володи. А вдруг его не будет, что же мне тогда делать? Все знали, куда я отправилась, а его могут не отпустить…
Я издали увидела Володю, он стоял у самого обрыва, смотрел на озеро и курил. Мне хотелось подойти к нему тихо, чтобы он не услышал. Но когда я была уже совсем близко, он повернулся, мы оба заулыбались, протянули друг другу руки, а потом долго молчали, будто забыли что-то. Наконец он сказал:
— Идем.
Мы медленно пошли по парку, Володя молчал. Мы подошли к круглому, заваленному мусором и камнями колодцу, я сказала:
— Колодец глубокий, он высоко на холме, воды, наверное, хватало надолго. Осада крепости могла длиться несколько месяцев, говорят, что здесь были тайные ходы к озеру.
Володя спросил:
— Ты знаешь, кто строил эту крепость?
— Она построена каким-то рыцарем тевтонского ордена меченосцев, немцем.
— Да, то немцы, то мы здесь, — проговорил он тихо.
— Сегодня, наверное, танцев не будет, никого в парке нет.
— Придут, еще рано, — сказал Володя. — А вы действительно так любите танцы?
Я кивнула, хотя толком не знала, так ли я уж люблю танцы, просто больше некуда пойти. В кино, если были деньги, или, если нашим интернатским мальчишкам удавалось нас провести без билета, было, конечно, интересно, танцы бесплатные, Сашка-аккордеонист денег не брал.
В парке было тихо, во рвах под висячими мостами кроны деревьев срослись, а, скоро совсем стемнеет. Я предложила спуститься по крутому склону горы к озеру и пройти по берегу к спортивной площадке и, может быть, покататься на лодке.
— А вы что, боитесь в парке со мной? — спросил Володя.
— Нет, просто здесь скучно в такой пасмурный день.
Спускаясь с горы, я думала: «Я его так мало знаю… Странно, почему он думает, что я его боюсь? Мои бы тети тоже испугались, если бы узнали, что я с солдатом гуляю. А бабушка, наверное, заплакала бы»…
Мы дошли до пляжа, там у воды стояло двухэтажное деревянное здание ресторана. Нарядные эстонцы шли туда. Была слышна незнакомая музыка. Начал накрапывать дождь, пришлось свернуть
к длинной деревянной лестнице, ведущей к моему интернату. По обеим сторонам лестницы росли акации. Ветки низко склонились, получился душистый желтовато-зеленый туннель. Скамейки были сухие. Мы сели, дождь шелестел по листьям. Зажглись фонари, туннель стал ярко-желтым, сильнее запахли акации. Володя обнял меня. Я отодвинулась. Он тихо проговорил:
— Хорошо, не буду.
А мне захотелось, чтобы он снова обнял, но он закурил.
— Володя, а у вас когда-нибудь была девушка?
Он потянул меня к себе:
— У меня вот здесь есть одна курносая… — Он выбросил папиросу и хотел поцеловать меня, но я невольно отскочила.
Стало не по себе… Я не хотела… Лучше б он ничего не говорил… Противное слово «курносая»…
— Давайте перейдем на «ты», — он заулыбался.
— Ты давно знаешь Виктора?
Он ответил, что познакомился с ним в тот же вечер, что и со мной. Значит, Виктор вовсе не уговаривал его пойти в тот вечер с Шуриной подругой.
— Я здесь недавно — такова наша солдатская жизнь, не успеешь познакомиться — надо уезжать, а вы спрашиваете, была ли у меня девушка. Я пошел в армию добровольцем, мне было семнадцать лет. В первом же бою ранило, я лежал в госпитале больше месяца, там у меня была знакомая медсестра. Я из-за нее спать не мог… Но нас там было много…
— Куда тебя ранило?
— Ничего страшного, контузия и осколок в спину попал. — Он достал рукой на спине место, куда его ранило.
С мелких листьев акации начали падать большие капли дождя. Мы встали, поднялись наверх на улицу. Он обнял меня, как бы укрывая от дождя, мы побежали к общежитию. Около дома он хотел меня поцеловать, но я опять начала вырываться. Он отошел, сказал «спокойной ночи» и ушел…
В столовой было темно, опять перегорел свет. Я прошла в спальню и хотела лечь, но пришла Нинка и крикнула:
— Идем в столовую, там много ребят, девчонок не хватает, что-нибудь придумаем. Приехал брат Оскара из Таллинна, он обещал жучков наделать, свет будет. Лампочка в спальне действительно несколько раз мигнула и загорелась.
* * *
Было страшно открыть глаза, кажется, это не сон.
— Вот что, одевайтесь-ка побыстрее и идите в школу, — на самом деле кричал директор школы Федор Семенович.
— Штаймец, вы комсорг! Вы-то как могли не прийти в школу?
Я слышал, что у вас тут ночью происходило, да и не только в прошлую ночь. Сейчас тепло, у меня окна открыты… Вот на следующей неделе я к вам воспитателя приставлю. Она мне лично будет докладывать, что у вас тут делается.
Нинка вдруг прискорбным голосом проговорила:
— Я всю ночь не спала — глаз прорвался.
— Это еще что? Снимите-ка повязку.
Я выглянула из-под одеяла. У нее был на глазу большой красный ячмень.
— Принесите лично мне справку от врача, всем придется снизить оценку за успеваемость. Кроме того, я напишу родителям записки, которые вы вернете обратно с подписями. — С этими словами он ушел, хлопнув дверью, но тут же вернулся и сказал: — А вы, Ганина, придете сегодня ко мне в кабинет, — он указал на Шуру пальцем и снова хлопнул дверью.
Как только дядя Федя ушел, все разом вскрикнули:
— Раечка!
Наша самая маленькая девочка Раечка Кравцова будила нас словами: «Девочки, уже восемь!».
Вчера ночью она вышла к нам в большую комнату, сказав, что шумно — она не может заснуть.
Шура встала, я отвернулась к стенке, было приятно свободно лежать одной в постели. Я накрыла голову подушкой и прикоснулась лбом к холодной крашеной стене. Вспомнился пожар, мы сгорели бы, если б не Раечка. Это она вскрикнула: «Девочки! Горим!».
Мы открыли ставни, горели уже провода, из нашей печурки шел густой черный дым. Ирка начала вытаскивать валенки и чулки из печурки — пламя вырвалось и поднялось до потолка.
Шура схватила горящий чулок, он горел, как факел, она с длинными распущенными волосами неслась через всю столовую с криком: «Гори, бляха, гори!».
Прибежали мальчишки и маленькие девочки. Мы потушили пожар, утром нам не в чем было идти в школу, но тогда была уважительная причина. Нам учителя в школе собирали старую обувь. Мне достались галоши на высоком каблуке, я засунула в каблуки остатки своих чулок и так ходила до субботы, пока тетя не приехала ко мне в Вильянди и не купила на карточки новые туфли на каблуке. Пожар у нас получился веселый, мы потом часто его вспоминали, а в этот раз мы просто проспали.
Вечером ко мне подошли две девочки из наших малышей и очень серьезно, будто делают что-то невероятно важное, шепнули:
— Иди, тебя во дворе ждут.
Я вышла. Под каштаном стоял, улыбаясь, Володя. Он тихо спросил:
— Не ждала?
Я покачала головой.
— Я о тебе думал… не мог не прийти. Ты не чувствовала?
Я промолчала.
— В субботу мне надо будет домой поехать.
— Ну, тогда я, может, на неделе сумею заскочить, но я точно не знаю, в какой день. Сейчас я шел по делу, завернул на тебя взглянуть.
ПОЕЗДКА К РОДСТВЕННИКАМ
Во время летних каникул, до сенокоса тети решили съездить к нашим в Подборовское, в Псковскую область, а по дороге погостить на острове Пирисааре на Чудском озере. Там работала учительницей наша родственница Анни. Меня они тоже обещали взять с собой. Бабушка еще весной уехала к дяде Антти, у него родилась дочь, она поехала нянчить. Туда, на торфоразработки, много наших сослали.
Мы вышли из дому в четыре часа утра и отправились к поднимающемуся на горизонте большому оранжевому шару солнца, за нашими спинами оставалась угасающая ночь с бледно-немощной,
в темных пятнах луной. Лесная дорога была по-ночному холодной, мелкие камешки больно кололи подошвы босых ног.
На узкоколейке мы доехали до Тарту навестить дедушку.
В больнице медсестра открыла дверь палаты, махнула рукой на койку возле окна и ушла. Младшая тетя сказала:
— Isä11…
Он вздрогнул.
— Наконец-то…
Слезы покатились по его щекам, они капали с бороды на одеяло. Младшая тетя наклонилась к нему, он вскрикнул:
— Колени, осторожно…
Тетя приподняла одеяло. Его ноги лежали, как два рахитичных ребенка, колени большие, а ноги бледные и тонкие. Она осторожно накрыла их.
— Они должны лечить меня, раз я здесь, а они вытягивают мне руки и ноги, медленно убивают…
Тетя перебила его:
— Мы тебя возьмем, как только вернемся из Пскова, а сейчас скажем, чтобы не лечили тебя.
* * *
На том острове Пирисааре жили русские, которые никогда не были в России, они жили там и при эстонской власти, и при немцах и были будто бы и не русскими. Может быть, все русские в деревнях были бы такими же, если бы не было революции. У них там была церковь, и туда ходили не только древние старики, а мужчины и даже молодые парни и девушки там крестились и венчались. Наша Анни говорила, что это какие-то первобытные люди, ничего не знают, как там в России живут. Их не интересует, что там происходит, не хотят и слышать. Они называют себя раскольниками-старообрядцами и живут домостроем, будто и не в двадцатом веке. И язык-то у них какой-то не совсем русский — Анни нам все это рассказала в первый же вечер за ужином.
Сама Анни была совсем обрусевшая, она рано вышла замуж и прожила много лет в Кировской области. Муж ее был русский, ее теперь не выслали. Она говорила, что сама бы уехала отсюда, не привыкла жить с такими людьми. Но у нее было четверо маленьких детей, а муж ее оставил, вернее, с ним произошла какая-то история, он, кажется, за что-то нехорошее сидел в тюрьме, и у него будто еще до посадки была другая жена. А Анни взяла своих детей и поехала в дом своего отца в Виркино. Но хотя у нее и была русская фамилия и ее дети говорили только по-русски, ей тоже, как и всем нашим, дали двадцать четыре часа, чтобы она убралась. У нее не было денег и ей некуда было убираться, да и сил больше не было двигаться. Она начала ходить на виркинские луга за щавелем, а потом — в лес за ягодами и грибами и возила все, что насобирает, в Ленинград на рынок. Так она прожила лето, но на работу она не смогла устроиться, ее не прописывали, но насильно не выгнали. Там же, в Виркине, она узнала, что финны перебираются в Эстонию, и в конце августа она все же добралась до города Тарту, а оттуда из РОНО ее направили учительницей в русскую начальную школу в Пирисааре.
Мы прожили неделю на острове на Чудском озере. Были жаркие дни, иногда под вечер мы ходили купаться, гуляли. Днем сидели, перешивали из старых вещей, которые старшая тетя привезла, одежду для детей Анни.
Нам надо было ехать дальше, на болото в Псковскую область. Рано утром мы отправились на пристань. Было солнечно и тихо, но мужик в намазанных дегтем сапогах, который катил по шатким доскам на борт небольшие бочонки с рыбой и солеными огурцами, сказал, что будет непогода. На корабле было много мужиков и баб с острова. Они ехали
в Псков продавать продукты. Но скоро как бы ни с того ни с сего подул сильный ветер, поднялись волны, кораблик начало качать. Стало холодно, люди начали спускаться в трюм. Многих тошнило. У меня страшно разболелся зуб. Я ушла в трюм, прижалась щекой к горячей трубе. Зуб немного успокоился, но начало тошнить. Я выкарабкалась обратно на палубу, пароход сильно качнуло, я оказалась на бочке с огурцами, дно провалилось, и у меня весь зад промок в рассоле. Опять заломило зуб. Я снова спустилась в трюм, на полу на коленях, держась одной рукой за скамейку, молилась, крестилась и низко, до полу, кланялась баба в белом платочке. Я прижалась к трубе задом, чтобы подсушиться, не могла понять, о чем ее молитва, хотя слова были русские.
К вечеру мы приплыли в устье реки Великой, буря утихла, а зуб болел так, будто кроме зубной боли на свете ничего не было. Наконец тети нашли пункт «скорой помощи», мне что-то затолкали в дупло, боль затихла.
В Пскове мы переночевали в доме крестьянина, младшая тетя Айно всю ночь гоняла клопов от Жени, а я сказала, что клопы не любят трудновоспитуемых. Им стало смешно, хотя они уже давно меня так не называли.
В Подборовское ехали долго, разбрызгивал лужи и подпрыгивая на бугорках в маленьком синем автобусе. Потом шли пешком по мягкой торфяной дороге и наконец увидели бараки, построенные из свежевырубленных желтоватых бревен, которые стояли на столбах.
— Видно, в половодье здесь затопляет, — указала на столбы старшая тетя.
Мы поднялись наверх, остановились у порога. Все помещение было, как большой сарай, в котором по двум сторонам возле стен стояли ящики, накрытые одеялами, а вокруг ведра, котлы и вообще все, что человеку в жизни надо. По углам барака было четыре плиты, возле одной из них я увидела бабушку, она подкладывала дрова в плиту. Бабушка выпрямилась, заметила нас и запричитала:
— Боже мой, Боже мой, я вас уже вчера ждала. Наши на работе, они на обед придут…
Нас окружили старухи. Вытирая распаренные руки о передники, они по очереди протягивали их нам. Для теть вообще не было незнакомых, каким-то образом все друг друга знали, если даже никогда не виделись, все равно знали деревню, откуда человек, чей он родственник и из чьего он дома.
Поздоровавшись и порасспросив про Эстонию, старухи разбрелись обратно к своим плитам готовить еду для работавших на торфоразработках детей.
Первым прибежал Ройне, ему передали, что мы приехали. Не успев толком поздороваться, он рассказал, что научился работать на тракторе и еще на какой-то не то черпалке, не то копалке и начал уже перевыполнять норму. Арво с отцом работал на лошади, ему было только шестнадцать лет и машин ему еще не доверяли, хотя он и говорит, что уже умеет водить трактор и что это совсем не трудно. Ройне рассказал, что на болоте много змей, и иногда они попадают в черпалку. Если бросить змею в костер, то она вздувается и лопается с треском… Все, перебивая друг друга, говорили весь вечер, получалось будто тут даже весело, а у меня опять сильно заныл зуб. Я уже не соображала, про что они говорят. Наконец бабушка подошла ко мне, положила теплую ладонь на голову и спросила:
— Что у тебя болит? Я показала на зуб.
— Подожди немножко, — сказала она и куда-то направилась. Вернулась она быстро, поманила меня пальцем к себе и повела к двери, там стояла старуха с кружкой воды. Она начала шептать в кружку, потом поливала этой водой шарниры в дверях, остановившимися, будто стеклянными глазами смотрела на меня, брызгала воду изо рта в лицо, открыла дверь, дула на улицу и все твердила одни и те же слова в рифму, будто читала стихи.
У старухи была какая-то страшная сила. Когда я пошла обратно, у меня ноги еле двигались, будто я жутко устала. Старшая тетя с ехидством спросила:
— Ну что, колдовство помогло?
Все заулыбались, я легла. Дядя Антти, смеясь, проговорил:
— Ну вот, живем себе при коммунизме, чуть ли не спим под общим одеялом, а колдуны не переводятся.
Странно, зуб мой перестал болеть, может быть, это просто совпадение, как думает старшая тетя. Я и сама не верила, что от заговора может прекратиться боль. Моя старая бабка тоже всегда что-то шептала, когда лечила, но у нее и лекарства были, которые она сама готовила, но эта старуха ничего не положила на зуб, а просто колдовала. Про моего прадеда тоже говорили, что у него такая сила была, без всяких лекарств любую порчу мог напустить или вылечить — не только человека, но и скотину. А старая бабка, когда он умирал, сказала, что такие люди всегда перед смертью с ума сходят, все колдуны — безбожники, с нечистой силой связаны. Себя же она считала лекарем. Прадед действительно недели за две до смерти стронулся. Он кричал про коров, которые будто увязли в болоте, что их за хвосты надо вытаскивать оттуда и все советы давал, как тянуть. А старая бабка будто чему-то радовалась и все повторяла:
— Вот-вот, они ему и явились, коровы, которых он околдовал, напустил понос на животных.
Старая бабушка не выносила родню своего мужа, с которой была дважды в родне. Младшая бабушка, ее дочь, вышла замуж за своего двоюродного брата, сына этого безбожника и колдуна. Но мой дед тоже ни во что не верит. Может быть, если бы он верил, ему было бы легче там в больнице.
Арво, как и раньше, первый начал клевать носом. Дядя Антти взглянул на него, улыбнулся, встал и сказал:
— Пора спать, мы с Лизой и маленькой пойдем ночевать к Майкки, ее сыновья уйдут в другой барак.
Старшая тетя пошла спать к Аппо Виркки, а мы легли на место тети Лизы и дяди Антти.
КРАСНЫЕ ЯГОДЫ
Посреди ночи тетя разбудила меня. Оказалось, я громко смеялась во сне. Я начала вспоминать, что же мне снилось? Вначале я будто шла босиком по пыльной теплой дороге, стараясь растопыривать пальцы ног так, чтобы пыль, как теплая мука, проходила между пальцами, а потом был лес, но стволы деревьев были выскоблены добела, и было очень чисто и прохладно, нигде ни хвоинки, ни веточки. Я пришла на поляну, вернее, деревья исчезли, и стало поле, усыпанное красными ягодами. Я наклонилась, потрогала, ягоды были мелкие и твердые и росли, как брусника, мелкими гроздьями, но совершенно не было листьев, одни красные ягоды. Я сорвала гроздь, положила в рот — они были горькие, а когда я пошла, они стали давиться под ногами. Красный сок просачивался между пальцами, как кровь. Поле тянулось до голубого края неба. Вдруг на самом горизонте появились мои прапрабабушка и прапрадедушка, которых я никогда не видела, но о них часто рассказывали. Это были родители моего прадедушки-колдуна. Я хорошо помнила их историю, они умерли в восемнадцатом году, на одной неделе оба, им было по сто семь лет, они ходили в баню босиком зимой и летом и окатывались в проруби. Сначала умер дед, а через день умерла бабка, их хоронили вместе. Они оба хорошо помнили, когда построили первый дом на берегу реки в Виркине, а может, это их родители помнили. Бабка будто бы любила рассказывать всякие истории, но их колдунами не считали, иначе мой прадед не был бы колдуном: у колдунов не рождаются колдуны, это всем известно.
Они очень медленно с палками в руках шли ко мне. Они не были белыми, как все покойники, у бабки были красные щеки, она улыбалась и не была ни на кого похожа, а старик был похож на мою младшую бабушку, только глаза у него были голубые и без зрачков, но он не был слепым, он смотрел на меня… Хотелось, чтобы они скорее исчезли…
У деда глаза были как бы пустые. А бабка стала меня обнимать, и мне было щекотно. Я начала хохотать, тут тетя и растолкала меня.
В бараке храпело одновременно несколько человек, кто-то урчал, хотелось заснуть побыстрее. Я начала считать, но постепенно так получилось, что я начала высчитывать, за сколько лет до моего рождения умерли эти мои предки, получилось — всего за пятнадцать, а в Виркине поселились первые люди больше двухсот лет назад, наверное, наша деревня будет когда-нибудь переименована. Хотя вот Нева так и осталась Невой.
Как странно, в начале приходили люди, жгли леса, разрыхляли земли, а потом приходили другие люди, выгоняли тех с уже возделанных земель и начинали сами жить — так всегда было. Интересно, почему и откуда пришли туда наши? Говорят, что мы из Финляндии, потому что у всех наших чисто финские фамилии и все мы лютеране. Интересно, почему они ушли? Наверное, где-нибудь про это написано.
Стать бы действительно историком и попытаться все это узнать. Мой отец был историком, но его, кажется, интересовала французская революция. А я совсем мало знаю про французскую революцию. Там был Робеспьер, но его убили, наверное, тогда тоже много народу убили…
* * *
Утром тети поехали во Псков. Им хотелось найти там техникум или училище, куда бы устроить на следующую зиму Ройне. Иначе он попадет, как и все, на лесоповал, когда кончатся торфяные работы. А вообще ему не везет, тети не могли оставить его одного в Рыбинске. На деньги мало что купишь, да и денег нет, а приезжать за продуктами из Рыбинска в Эстонию слишком далеко. Почти полРоссии надо проехать, к тому же вряд ли ему удалось бы довезти туда продукты — по дороге украли бы. Через два дня они отправились с Ройне во Псков. Они устроили его в строительное училище на второй курс, с сентября он будет учиться. Меня бабушка все эти дни отправляла с женщинами в лес за черникой. Она не могла видеть, чтобы человек не работал, хотя я не понимала, на что ей нужно столько черники, ведь сахара все равно нет и сушить ее тоже негде. А когда я у нее спросила, она ответила, что в воскресенье отправит тетю Лизу на базар, и она продаст ягоды и буду деньги — дорогу окупишь.
В последний вечер перед отъездом я спросила у бабушки:
— К чему это видеть во сне ягоды?
Бабушка ответила, что все это глупости, но потом добавила: говорят, к слезам.
Как только мы вернулись из гостей, начали ходить на покос. Тети решили купить корову. В дождливые дни я ездила на велосипеде за ягодами или за грибами, а по субботам — в Виллевере на базар продавать ягоды. Тетя обещала мне на вырученные деньги купить материал на зимнее пальто. Прошлую зиму я проходила в старом тетином. Оно было сшито когда-то давно до войны. В таких длинных пальто с узкими плечами и высокими воротниками дамочки быстро бегали в старых фильмах, а здесь, в Эстонии, сейчас носят одежду, сшитую так, чтобы в ней было удобно широко шагать, размахивать руками и вообще казаться энергичной, плечистой и сильной.
* * *
Я так и знала, что это когда-нибудь произойдет — они найдут Володино письмо и обязательно прочтут. Я уговорила прабабку прятать все письма под краешек клеенки, а вчера я пришла из леса, и началось… Я им сказала, что мне семнадцать лет, к тому же я все равно уже прожила зиму одна, почему дома за мной надо следить и шпионить? Их ужасно разозлило слово «шпионить». Я наговорила всего, чего никогда и не думала про них, а они накричали на меня и опять повторили, что могут не пустить меня больше в школу, устроят на курсы портних… Я вовремя замолчала, хотя мне хотелось еще много им сказать… Я бы, конечно, крикнула им, что если бы были курсы на русском, они бы уже давно меня туда схлопотали… А они, наверное, ответили бы, что в совхоз хоть сейчас примут и хлопотать не надо… Я ушла в большую, освещенную вечерним закатом классную комнату — там на большом учительском столе мне была постелена постель. Я вынула из-под подушки «Вешние воды» и читала, пока не стемнело.
Утром мы молча позавтракали, сели на велосипеды и покатили на покос. Во время полдника младшая тетя с неприятной, чуть деланной улыбкой спросила:
— Кем же ты хочешь стать?
— Историком.
— Неизвестно, что через столько лет будет, к тому же, чтобы поехать учиться в большой город, нужен другой паспорт. Ну что делать, учись пока, сколько смогу, помогу.
СНОВА В ВИЛЬЯНДИ
Сентябрь был жарким, я с Шурой ходила купаться далеко за парк, там было тихое место. Мы могли загорать, разговаривать, читать — никто к нам не приставал. На пляже были эстонцы в красивых купальниках и с красивыми полотенцами и халатиками, а мы купались в трусах и в ситцевых лифчиках.
Наших ребят — Виктора и Володи — еще не было в городе, они приедут в конце октября. Мы с танцев исчезали незаметно. Но все же у Шуры в те дни возникла неприятная история с другом Сашки-аккордеониста Колькой. Он даже пообещал наш интернат поджечь, а ей ноги переломать на узенькой дорожке. Он хотел только с ней танцевать, а она сказала ему, что занята и чтобы он ни на что не рассчитывал, а он разозлился — ему, наверное, такое сказали впервые.
Из городских Шура не разрешала никого приглашать к нам в интернат, кроме тех двух прошлогодних мильтонов — Левку и Ваську. Теперь она сказала, что они нам очень нужны. Левка несколько раз приглашал меня и Шуру кататься на лодке, а мы им дразнили друг друга. При его появлении каждая из нас старалась первой шепнуть: «Твой пришел».
Я была уверена, что он приходил из-за Шурки, просто ей было неловко, что за ней милиционер ухаживает, — она и придумала эту игру. И не только потому, что он был милиционер, а просто будто в нем чего-то не хватало, хотя он был высокий с большими темно-карими глазами, но все же странно, почему ему захотелось стать милиционером? Здесь же ненавидят таких, а он собирается еще поступить в эмведешную секретную школу. Шурка считает, что он немного тронутый или недоразвитый, но он прекрасно учится. Еще она считала, что его вообще никто не полюбит, а мне кажется, он кого-нибудь найдет, женится и будет жить, как все, ведь он красивый. Будет офицером, у него все будет так, как ему хочется, просто он сейчас не понимает, с кем ему дружить и за кем ухаживать. Я как-то сказала Шуре, что если бы Нинка Штаймец была красивее, у них было бы о чем поговорить. Они оба идейные. Просто у Нинки слишком большое лицо и мало волос на голове, и ходит она тяжело, и голос у нее грубый, но это только видно вначале, а потом привыкаешь, не замечаешь. Может быть, их как-нибудь приручить друг к другу, может, разговорятся? — предложила я Шуре. Она засмеялась и ответила, что уж очень со стороны видно, что она ему не пара. Он никогда на нее никакого внимания не обращает. А я стала уговаривать Шуру помочь им.
— Ты же знаешь, я таких знать не хочу и помогать им не собираюсь, мне на них наплевать, — вдруг буквально закричала она.
— Я не очень понимаю, о чем ты говоришь, каких «таких» ты не хочешь… Она перебила меня:
— Не прикидывайся. Ты знаешь, что я не очень люблю эстонцев и не хотела бы здесь жить, но тех, кто за ними гоняется по лесам, я не только не люблю, а просто за людей не считаю. У немцев тоже такие идейные были…
У меня вырвалось:
— А как же наши ребята, они в армии и их воинская часть стоит здесь?
Шура помолчала, сорвала травинку, перекусила ее, выплюнула и сказала:
— Это чуть другое. Они же не по своей воле… Когда их отпустят, они уедут домой.
Шура перевернулась на живот, оперлась локтями о землю, положила перед собой книгу, взяла карандаш и начала заниматься.
А у меня застучало в висках: «Никто из русских так не думает… Но она была четыре года в оккупации… Узнать бы, как это она вступила в комсомол? Почему?.. Так легко меня втянуть в разговор… Все равно я не должна начать сомневаться… Я должна верить сама себе. У моей мамы тоже была не только Валентина, которая донесла на нее, но была и Вера Ивановна, которая во время суда вышла защищать ее и села с ней».
В нашей комнате в этом году из прошлогодних остались сестры Кравцовы и Ира Савчинская. Шура жаловалась, что невозможно заниматься и вообще — не ее дело наводить тут порядок…
В конце сентября приехал Шурин отец, Алексей Георгиевич. Прямо, не раздеваясь, он прошел в комнату мальчишек. Он приказал всем выйти, было слышно, как он матерился и стегал ремнем Вовку. Шура много раз говорила брату: «Погоди, я все скажу отцу — в школу не ходишь, по огородам лазаешь, куришь.». Алексей Георгиевич, весь раскрасневшийся, вышел из мальчишеской комнаты, положил мне руку на плечо и объявил:
— Ну, дочки, на квартиру будем переезжать.
Я шепнула Шуре:
— Ты же знаешь, я не могу…
Дядя Алеша понял и перебил меня:
— Вы здесь спите на одной койке. Я буду платить дровами. Где двое — там и трое. На следующей неделе переберетесь.
Переехали мы в семью, в которой были две маленькие девочки, жена, муж и бабушка. У них была большая комната и кухня. Хозяйка Леля нам сразу сообщила, что ее муж практически дома не бывает и что у бабки есть своя комната, она приходит ей помогать, сама она недавно перенесла тяжелую операцию и не может ни пилить, ни колоть дрова. Нашу широкую кровать поставили за шкаф, у нас получился как бы свой уголок, а Вовке отец привез раскладушку, ее ставили на ночь в середину комнаты к большому окну под фикус. На следующий день Леля попросила наши паспорта, посмотрела на меня:
— Ты что, немка?
— Там же написано, финка.
— Ты не волнуйся, я про это знаю, у моего Семена мать немка, у них тоже такие паспорта. — Потом она будто спохватилась и прошептала: — Вы только ему не говорите, он это скрывает. Он же у меня член партии. Анкеты у него чистые. Всю войну провоевал, немецкий как русский знает. Его родня с материнской стороны живет в ссылке в Средней Азии. — Она вложила мое удостоверение в Шуркин паспорт, отвернувшись к шкафу, проговорила: — Я должна отдать паспорта на прописку, если что…
Через несколько дней она вернула нам паспорта, сказав, чтобы я не забыла отнести свой документ на следующей неделе на продление. Я кивнула. В тот вечер, вернувшись со школы, Шура сказала:
— Идем на улицу.
Мы вышли, она обняла меня:
— Ты знаешь, я говорила с отцом, он может тебя удочерить, — тогда ничего этого больше не будет, ты сможешь поехать с нами под Ленинград, отец собирается весной переехать, продаст все, и мы вместе переедем. Будешь жить с нами.
Я заплакала.
В паспортный стол я отправилась в понедельник. У меня взяли мое удостоверение и как обычно велели прийти через два дня. А когда я пришла за паспортом и назвала свою фамилию, секретарша сказала, что меня просит зайти начальница. У меня заныло под ложечкой и пересохло в горле. В голове мелькнуло: «Вышлют». Я встала. Секретарша велела сесть на место и ждать, пока вызовут. Показалось, будто откуда-то издали прокричали мою фамилию. Я прошла за секретаршей в большой кабинет с высокими узкими окнами. Между двумя завешанными толстыми темными шторами окнами за большим письменным столом сидела в форме офицера милиции блондинка с волнами и трубочками на голове. Вышла секретарша, она заулыбалась, указала на стул, назвала меня по имени, показалось, что она произнесла мое имя без акцента. Я продолжала стоять, она повторила:
— Садитесь, садитесь, у меня с вами будет немного необычный разговор. Скажите, ваш отец работал в финском техникуме в Ленинграде?
Я кивнула, в горле опять пересохло, я сглотнула. Она предложила воды из графина.
Я еле слышно промямлила:
— Спасибо.
Она ничего не спрашивала, а сказала невероятное:
— Ваш отец был моим любимым учителем, хотелось бы кое о чем поговорить, приходите ко мне в гости. — Она быстро написала на бумажке адрес и отдала мне со словами: — Я хочу помочь Вам, сегодня среда, — протянула она, будто обдумывая что-то, — приходите послезавтра, часов так в шесть, я Вас буду ждать.
Домой я шла медленно, казалось, надо хорошенько подумать… На пальце у нее обручальное кольцо, она замужем, у нее русская фамилия. А вдруг это неправда, что она ученица моего отца? А если даже и ученица… Это, может быть, еще хуже. Она начальница паспортного стола… Конечно, здесь нужны люди, которые бы знали одинаково хорошо и русский, и эстонский, но чтобы финка им подошла… Ну, конечно, в паспорте она, может быть, и не финка. Но неужели там в паспортном столе не разобрались, если у нее поддельные документы или она скрывает свои анкетные данные… А может, она боится и ей нужно показать, что она им служит… для какой-то ее собственной цели я ей нужна. Не надо говорить о маме. Это ее напугает, если даже она на самом деле хочет помочь, про маму она, может, и не знает…
Хозяева ужинали, я прошла к себе за шкаф, Шура занималась.
Я села рядом с ней, она чуть качнулась на пружинах, посмотрела на меня:
— Что так долго?
— Там очередь была.
— Иди поешь, бабка нам суп сварила и картошка жареная на сковороде.
* * *
Наш одноэтажный четырехквартирный дом стоял на горке, за мостом, а чуть выше было громадное кладбище. Из наших окон был виден крутой берег реки, мост и шоссе, а окна другой стороны дома смотрели на кладбище.
Я налила тарелку супа, села с Лелей и бабкой за стол, они допивали чай.
— Сегодня моя бабка чуть череп вместо камня не притащила домой, — проговорила Леля, хихикая.
Бабка, наоборот, сделала обиженное лицо и сказала:
— Неправда, я вовсе не собиралась его принести, просто я тебе рассказала, что пошла искать камень на бочку для квашеной капусты, издали мне показалось, что это камень. Я наклонилась, увидела череп, и вообще отправилась домой, ты всегда все переворачиваешь.
— Где вы череп-то увидели? — спросила я.
— Да их там полно. Здесь же немецкие братские могилы были, их тракторами разровняли. Там вон — метров сто от нашего дома — человеческих костей полно. Дома-то эти, можно сказать, на костях человеческих построили. Кресты выбросили, а холмики сравняли.
— Они ж устроили братские могилы возле старого немецкого кладбища. Эстонцы хоронят своих выше, ближе к шоссе, которое на вокзал идет, — объяснила Леля.
— Это что, здесь совсем около дома, на нашем склоне были эти немецкие братские могилы? — спросила я.
— Ну да, — подтвердила Леля.
— А может быть, там оползень и вообще те старые немцы вылезли?
Бабка замахала руками:
— Господь с вами. На ночь глядя про такое заговорили.
В ГОСТЯХ У НАЧАЛЬНИЦЫ ПАСПОРТНОГО СТОЛА
Начальница жила недалеко — за горой, по другую сторону кладбища. Было темно, сильный ветер дул в лицо, пришлось идти в гору боком, придерживая подол платья, чтобы ветер не поднимал его.
Я вошла на точно такую же кухню как наша. Возле плиты стояла начальница, она вытерла руки о передник, взяла мой пиджак, пошла к вешалке и предложила сесть. «Странно, дома она совсем другая и голос другой». Она снова отошла к плите, взяла нож, левой рукой подняла крышку на сковороде, помешала; зашипело и запахло жареным мясом.
— Ну, вот и готово. Сейчас сядем, поговорим. Вошла маленькая девочка и заныла:
— Ма-ам, я тоже хочу с тобой. Начальница ласково проговорила:
— Побудь еще чуть-чуть с Ниной, пока я поговорю с Мирой, — указала она на меня.
Интересно, почему она назвала меня по-русски Мирой, я во всех документах Мирья.
Девочка ушла. Она повернулась ко мне:
— А Вы знаете, как меня зовут?
— Знаю только фамилию…
Она назвалась Анной Ивановной. А потом сказала, что она и мою мать хорошо помнит. У меня застучало в висках… Она налила мне стакан брусничной воды, мне почему-то хотелось спросить, сама ли она собирала бруснику — глупость какая-то. Я отпила, напряглась, чтобы услышать, про что она говорит. Оказывается, она тоже училась после техникума на историческом в Герценовском институте. Это мой отец вел так уроки, что история ей показалась самым интересным предметом. Она говорит: началась война, не успела окончить, приходится работать не по специальности.
Наверное, ей стыдно, что она в таком месте работает. К ней все наши с такими же паспортами приходят. Ей приходится объявлять о выселении… она, конечно, говорит с ними по-русски…
— Вам семнадцать лет? Я кивнула.
— Вам, наверное, захочется после школы поехать куда-нибудь учиться, а у Вас, как говорят, волчий паспорт, ни в одном городе не пропишут. — Она смотрела на меня с ожиданием.
Мне показалось, она хочет, чтобы я кивнула и улыбнулась. Ей стало бы легче говорить со мной. Я почти шепотом проговорила:
— Я знаю…
Опять вошла девочка, Анна Ивановна взяла ее на руки и унесла обратно в другую комнату. Когда она вернулась, я спросила:
— У Вас есть какие-нибудь студенческие фотографии, на которых был бы мой отец?
Она покраснела, помотала головой.
— Но вообще у меня были две большие фотокарточки, одна выпускная, а другая — наша техникумовская гимнастическая группа… Отец Ваш аккомпанировал на рояле. Но все мои довоенные фотографии у моей мамы, она в Сибири, в Тюмени живет… Если хотите, я напишу ей и сделаем копии, но это потом. — Она чуть приподнялась, подтянула поближе свой табурет и продолжала: — Сейчас я коротко объясню, зачем, собственно, я вас пригласила. Но это только между нами… Ни одна душа не должна знать… Если раскроется… Вы не можете себе представить, что будет… — шептала она, наклонившись низко ко мне. — Я могу поменять вам паспорт… Там будет написано, что вы русская или украинка, посмотрю, что больше подойдет, тем более что у вас уже фамилия не Хиива, а Хиво, окончание «о» и короткая фамилия. Вы понимаете, это легче, вы можете стать украинкой. У вас будет паспорт, как у всех, — на пять лет и без статьи. Приходите послезавтра к закрытию с вашим удостоверением. Я вам почему-то верю… Я считала ваших родителей самыми достойными, честными и интересными людьми, которых я когда-либо встречала, вы похожи на отца, я заметила это даже на фотографии в паспорте.
В коридоре послышался грохот железных подков. Она договорила скороговоркой:
— Вы так молоды, вся ваша жизнь впереди.
Открылась дверь, вошел полковник милиции. Анна Ивановна встала, поправила косынку, одернула обеими руками передник и сказала:
— Василий Иванович, познакомьтесь, дочь моего учителя, я тебе о ней говорила. Он протянул мне руку:
— Очень приятно познакомиться. Мир тесен, особенно когда работаешь на такой работе, как мы с Аней. Тысячи людей через нас проходят, вот и знакомые иногда попадаются. Вы ведь тоже из Ленинграда?
Я кивнула. Он повернулся к жене и громким бодрым голосом проговорил:
— Ну, хозяйка, чем накормишь?
Я встала, начала прощаться. Анна Ивановна обратилась к мужу:
— Вася, подожди минутку, — и вышла в коридор проводить меня.
У наружной двери она протянула мне руку и просила не забыть прийти к ней на работу к семи часам в пятницу.
В обратную сторону ветер гнал меня в спину с горы вниз. Где-то недалеко выла собака. Мои каблуки глухо стучали по мерзлой земле. Я вошла на кухню, наши пили чай. Леля посмотрела на меня и погрозила пальцем:
— Погоди, погоди, я Володе скажу. Куда это ты бегаешь по вечерам?
— Дайте лучше чаю, собачий холод на улице.
Утром на первом же уроке по геометрии я схватила двойку, а казалось, я запомнила эту теорему, она показалась мне очень нетрудной, когда Валентина объясняла ее. Вышла к доске и ни слова не могла вспомнить, будто вообще никогда ничего такого и не слышала.
Римка Беляева на перемене подошла ко мне, пожала плечами и сказала:
— Ты знаешь, мне ты кажешься какой-то другой… Как бы это тебе объяснить… Понимаешь, когда ты идешь к доске, кажется, что ты все знаешь и даже можешь сказать больше, чем любой из нас, на самом деле часто получается, как сегодня, молчишь себе или вякаешь еле-еле. Особенно по геометрии и вообще на уроках Валентины.
Я ее тоже терпеть не могу. Глаза, как две пустые деревянные плошки, задаст свой вопрос и смотрит, как в пустыню. Хоть бы как-нибудь иначе, попонятнее, умела свои дурацкие вопросы повернуть.
— Я сама виновата, не выучила, думала, что запомнила с урока, и вообще — я не люблю никакой математики и математичек.
— Математика здесь не при чем, просто она зануда и дура, сидит, как мумия, не хочет задать наводящий вопрос, чтобы помочь начать, понять, что она от тебя хочет…
Я молчала, Римка резко дернула тем плечом, которое у нее было выше, и захромала к своей парте.
На следующий день к нам в класс пришла новая девочка, Наташа Кузнецова, она была, как и многие из моих одноклассников, офицерская дочка. Переехала она к нам из Таллинна. Эльфрида велела ей прочесть стихотворение Лермонтова «Беглец». Она обычно так проверяла новеньких — давала прочесть какое-нибудь стихотворение. Наташа прочла без запинки, но Эльфрида всегда цеплялась к новеньким:
— Вы совершенно не чувствуете, что вы читаете — стихотворение или отвечаете урок по физике, и тут же попросила меня прочесть, а когда я кончила, она обратилась к классу:
— Ну, чувствуете разницу?
Наташа покраснела, а Эльфрида продолжала:
— Так редко, кто читает, тут талант нужен… Я тоже так не могу, но так, как прочитала Кузнецова, никто не должен читать стихи, я этого не допущу.
У нее в тот день было что-то плохое настроение. На Ирку Савчинскую она напала за то, что та сделала какую-то грубейшую ошибку
в диктанте. Она говорила Ирке ужасно противно, чтобы та устроилась дрова колоть или полы мыть, а не протирала юбки на школьной скамье. Было стыдно, ведь Эльфрида — наша любимая учительница. Но она вспыльчивая и терпеть не могла, как она часто нам говорила, двух вещей: безграмотности и тупости. Никто из учителей в нашей школе не ведет уроки интереснее, чем Эльфрида Яковлевна. С ней просто нервные припадки бывают из-за каких-то там ошибок. Может быть, у нее муж арестован или убит на войне? Но почему она не едет обратно в Ленинград? Она тоже ленинградка. А Любка Латынина говорила, что у нее роман со студентом, который ее на десять лет моложе. Может быть, с тем высоким блондином, с которым я видела ее как-то в парке? Она некрасивая, лицо у нее в оспинах, а волосы редкие и рыжие. Зачем она носит такие высокие каблуки? У нее тоненькие ножки, кажется, что она вот-вот упадет и ноги переломятся.
В Калининской области про такие ноги говорили: ноженьки, что у боженьки, — чем выше, тем тоньше. Хорошо, что она хоть маленького роста, а если бы была высокая и на таких ногах, наверное, никто ее бы не полюбил, будь она хоть какой угодно умной и обаятельной.
А странно: у нее и у Валентины большие серые глаза и лицо у Валентины Матвеевны спокойное и красивое, но она будто мертвая, а у Эльфриды будто что-то внутри все время клокочет и никогда не знаешь, как сегодня будет на уроке — интересно или ужасно. В тот день мне на уроке русского языка Эльфрида влепила двойку, а я-то как раз сидела и думала, что с завтрашнего дня начну ходить делать уроки в библиотеку, и если у меня с документами будет в порядке, то все будет зависеть от меня самой… Я смогу поступить в любой техникум в Ленинграде, как я потом перешла на Эльфриду и всю эту муру про нее…
В пятницу утром я надела синие парусиновые баретки, выглянула в окно, замерзшие седые травинки сверкали на солнце, сегодня вечером я должна пойти в паспортный стол и стать кем-то. Забыть, что мои родители финны и вообще надо многое сочинить, а может быть, и не так-то много и сочинять надо будет? Была война — много народу пропало без вести. Например, дядя Леша погиб в сорок первом, а бумаги пришли, что он пропал без вести в сорок третьем. А если я буду украинкой, то само собой будет понятно, что мои родители погибли где-нибудь при эвакуации или, может, даже в оккупации, ведь я была ребенком. А может, все остаться по-прежнему, только могло же быть, что у моего отца была национальность другая и вообще, наверное, эта паспортистка мне сама подскажет, как заполнять анкеты и что говорить. Да и говорить-то не надо будет, я и сейчас ничего о моих родителях не говорю, с чего это я потом о них так уж заговорю? Да никто и не спросит. У меня и в метрике не указана национальность родителей. Наверное, много на свете людей, которые живут по поддельным документам. Но многие из них, вероятно, что-нибудь нехорошее сделали… Выходит, что я буду всю жизнь жить, как живут преступники… Но моя мать — лучше бы она никому не говорила, где ее муж, и вообще молчала бы… Может быть, мы и из Финляндии не уехали, если бы она была с нами… Лучше бы она врала… Была бы жива…
В моих спортивных бареточках тонкие резиновые подошвы, каждый комочек под ногой колол ступню. Возле моста была большая лужа, я решила пройти по льду, если лед не проломится, сегодня вечером пойду к этой паспортистке. Вода подо льдом по краям высохла и, как только я осторожно поставила ногу, раздался звонкий хруст. Шура впереди крикнула:
— Иди быстрее, опоздаем!
Мы каждое утро шли в школу мимо здания милиции, оно стояло на горке, внизу был пруд. Вода в пруду еще не замерзла, только по краям было тонкое белое кружево. Возле пруда двое эстонских мальчишек в школьных форменных фуражках, низко наклонившись, кидали камни в пруд. У них получалось очень интересно: камень летел низко над водой, чуть прикоснувшись к воде, отскакивал обратно и снова летел и только в середине пруда исчезал под водой, круги от него шли под тонкую корку льда у берега. Я тоже бросила камень, но он не отскочил от воды, круги один за другим пошли к берегу, я побежала догонять Шуру.
В класс вошел наш новый учитель немецкого языка в сапогах, в военной форме без погон и с усиками. Он начал проверять немецкую грамматику. Попросил Тарасенкова перечислить падежи, за ним сидел Вовка Кукель и всегда ему подсказывал. Иногда он подсказывал что-нибудь совсем не то, вот и сейчас Тарасенков, как попугай, повторял: номинатив, генетив, датив, аккузатив, презерватив… Он вообще ничего не соображал, просто повторял вслух все, что ему шептали. Мы громко расхохотались. Учитель молча краснел, краснел, а потом схватил толстый классный журнал, с силой ударил им об стол и, грассируя, крикнул: «Демократы!». Наступила тишина. Как-то было непонятно, хорошо это или плохо быть демократами и вообще, почему «демократы»?
После немецкого в класс вошла эстонка Хилья. Я опять ничего не слышала, про что она говорила, весь урок я смотрела в окно. Там у нас под окном был маленький садик с фонтанчиком: в круглой каменной чаше стоял толстый пузатый мальчик и писал в чашу, его тоненькая струйка и была фонтаном. В конце урока я почему-то вспомнила заплаканное лицо Сюлви Суккайнен и опять начала думать: что же будет, если я буду другой? Нет, я к этой начальнице не пойду и даже Шурин отец не должен меня удочерять. Получится, что я как бы согласна с теми, кто судил их… и национальность моя…
я родилась финкой. А если бы я вышла замуж за Володю? Фамилию я бы поменяла и переехала бы к нему в Брянск, там я уж никогда не встречу никаких финнов, которые могли бы знать моих родителей.
Россия такая большая, здесь так много разного народа. Рассказывали же у нас про какого-то человека, будто, когда он получил повестку в НКВД, так вместо того, чтобы явиться туда, он тут же пошел и снялся с прописки, взял билет и уехал в Среднюю Азию. При этом он будто бы сказал, что раз мое имя Оннп — «счастье», — надо его попытать… Говорят, что перед войной он приезжал в гости к своей матери под Ленинград, никто не сообщил о нем никуда…
Интересно бы знать, как это все было? О чем думала эта Валентина Васильевна, когда шла доносить на мою мать, ведь у нее тоже было двое детей, совсем, как у моей мамы: мальчик был старше, а девочка — моего возраста. Мы там в Ярославле жили с ними в одной квартире в школьном подвале. Тетя говорила, что мама знала про то, что та за ней следит.
Валентина много раз спрашивала у мамы, считает ли она мужа виновным, наверное, мама была уверена, что она не донесет — не сможет, а может, иначе говорить не могла… Тетя говорила, что она всегда отвечала одинаково: «Нет, не считаю». Она даже на суде сказала, что не согласна с законами, по которым можно так ни за что дать человеку десять лет.
Ее обвинили за несогласие с советской законностью. Она ту бумагу подписала. Суд был открытый, а директорша школы, в которой она работала, вышла на трибуну суда и сказала, что моя мать, Ольга Ивановна, не виновата, что она как жена доверяла мужу и может быть невиновной даже в том случае, если ее муж виновен. Ее тоже арестовали. Они вместе сидели в Ярославской женской тюрьме. Младшая тетя Айно успела до войны съездить туда. Она отвезла и для Веры Ивановны передачу. В Ярославле их обеих считали сумасшедшими — ведь у Веры Ивановны тоже был сын, а ее муж еще раньше куда-то исчез. Тетя прошлым летом на сенокосе рассказала мне про все это.
Моя мама, наверное, смогла бы спастись, если бы ее в детстве пугали, говорили бы ей, как мне, если расскажешь про то, что говорят дома, нас арестуют, а когда вырастешь и будешь говорить про то, что думаешь, с тобой будет то же, что и с твоей матерью. Но когда она была ребенком, нечем было пугать. Про мою маму, когда ее посадили, начали говорить, что она не выживет, с ее характером не спастись.
У нее была язва желудка и сильное воспаление седалищного нерва. Дедушка в Финляндии говорил, что там никто не выживает… Он не хотел, чтобы мы домой поехали, он побывал с политическими заключенными на торфоразработках под Лугой, когда его раскулачили.
Никто, кроме дедушки, не мог поверить, что ни мамы, ни папы нет в живых, и что нас не привезут домой. Но тогда говорили, что нас бы все равно вернули, и было бы еще хуже, если бы нас насильно привезли. Но мы могли бы из Финляндии на время уехать в Швецию, как уехала тетя Ханни с Ритой. Интересно, как они там живут? Может быть, снова живут в Финляндии?
Вдруг назвали мое имя по-фински. Я подняла голову, учительница эстонского языка Хилья Карловна попросила меня читать дальше. Валя Сидорова, с которой я сидела за партой, ткнула пальцем в нужное место. Хилья возмутилась:
— Пусть она сама следит за текстом.
Она долго читала мне и Вале нравоучение на своем ломаном русском языке. Она меня почти никогда не спрашивает. Я знаю эстонский. Просто ей надо, чтобы я делала вид, что мне интересно сидеть и водить пальцем по странице, как в первом классе. Кроме меня и Нехамы никто не знает эстонского. Но никто и не хочет его учить…
— Сатис! Твойку сарапотала!
Я села, но Хилья не взяла ручку… Может, так — попугала…
У нее белые маленькие руки, они у нее все время шевелятся, она то берет ручку, то кладет ее обратно, то трогает классный журнал, кажется, она какая-то нервная.
Вдруг меня будто током ударило, и я увидела отца, его лицо было залито кровью. Неужели они били его? Тетя говорила, что мама ходила в Кресты дежурить, арестованных вывозили по ночам. Она дежурила по очереди со знакомой учительницей. В ту ночь, когда их вывели из Крестов отправлять, дежурила та, она рассказала, что мой отец ее не узнал. Он был в крови, у него была выбита челюсть. Моего отца и ее мужа протащили в машину под мышки.
Отец передал через солдата-надзирателя записку в буханке хлеба. В той записке он писал, что его обвиняют в шпионаже в пользу Финляндии. Он просил маму рассказать мне и Ройне, когда мы подрастем, что он ни в чем не виновен, а просто вредители пробрались до самых верхов и что он не помнит, как подписал обвинение, его поставили в маленькую будку, в которой даже колени невозможно было согнуть и капали холодную воду на голову…
Неужели все, кого тогда забрали, так думали? Их там очень много собралось… После судов и допросов они оказались вместе… Там же много всяких образованных людей… Хотя, если они так работали там, как я работала в Никольском в колхозе… наверное, им все время есть хотелось… А зимой там сильные морозы… В учебнике пятого класса написано, что римляне называли своих рабов говорящими орудиями труда. У них там было яснее: устраивали гладиаторские бои — все было на виду и даже на радость другим, а у нас и в Германии все попрятано по лагерям. Говорят, мой отец был умным и порядочным человеком. Сейчас так говорить о нем опасно… Странно, что эта паспортистка решилась на такое. Вдруг я бы донесла на нее, не только она, но и ее муж бы полетел… А у них маленькая дочь, она-то ни при чем… Они живут в квартире, ходят на работу, она варит обед. Ждет его… Он, наверное, часто задерживается — наших надо выселять, бандитов и «лесных братьев» ловить… Он в темно-синей форме — начальник милиции…
Те были в черной форме, часть их стояла у нас. На металлических нашлепках — череп с перекрещенными костями, людей ни за что в лагерях убили — в печках жгли… Тот их офицер, который у нас жил, дедушку угощал сигаретами и на нашем пианино красиво играл, а те, что в черных формах, в печках людей жгли… Получается, человеку могут понравиться какие-то слова или идеи так, что он уже не понимает и не видит, что он делает и что делается вокруг. Может, и мой отец, если бы его не забрали, а наоборот, одели бы его в форму и отправили на какие-то дела как члена партии, он тоже делал бы все, что ему прикажут и верил бы, что все правильно. Он же знал, что отца его жены не должны были раскулачить. Мой дед никогда не пользовался наемной рабочей силой, значит, никого не эксплуатировал. И все же он и это пытался оправдать, спорил с дедом. А моя мать еще в самом начале тридцать седьмого говорила отцу, что его тоже непременно посадят. Он считал, что получились какие-то недоразумения, все скоро выяснится, нельзя впадать в панику… Нельзя так легко терять веру в коммунизм.
В деревне Устье, на Волге, где мы летом отдыхали, мама прочитала своей сестре стихи про все эти дела… Тетя испугалась и просила отдать ей на хранение тетрадку, но мама сказала, что неизвестно, кого первым посадят и у кого первым будет обыск и не дала. Тетя умоляла ее больше не писать, хотя бы ради детей… Как страшно боится моя тетя, мы были вдвоем на всей лесной делянке — она шептала, оглядывалась, когда про это рассказывала.
Кончились уроки, я схватила две двойки — промечтала…
Вечером сильно разболелся зуб. Наверное, тот же самый, который и летом болел, я всю ночь прокрутилась. Утром Шура отправила меня к врачу. Я боюсь врачей, у них лица, как у экзаменаторов или милиционеров, кажется, что они что-нибудь найдут, сделают больно…
Я не могу понять, почему я заговорила с регистраторшей по-русски? Ко мне подошел мужчина-врач, на ломаном русском языке он велел следовать за ним. По дороге он заглянул в какую-то дверь, и мы пошли дальше по длинному коридору. Кабинет его был большой и светлый. Он посадил меня в кресло, вошло несколько молодых врачей, просто девчонок и мальчишек. Врач попросил открыть рот и начал по-эстонски объяснять про мои зубы, а потом маленьким железным молоточком стукнул по больному зубу, через меня будто прошел сильный ток, нога дернулась и стукнула кого-то… У них в руках щипцы. Врач показывал, как их правильно держать в руках, велел мне шире раскрыть рот. Все по очереди совались со своими щипцами ко мне в рот. Я уцепилась за кресло, а врач повторял:
— Слапее, слапее.
Это чтобы я расслабилась. Я во что бы то ни стало хотела стерпеть — не дернуть ногой. Во рту затрещало, зуб вытащили, кто-то сунул мне полный рот ваты. Я вся окостенела, руки не отцеплялись от подлокотников, а когда отцепились, пальцы не разгибались, ногти были белые.
Ночью у меня поднялась температура, во рту распухло. Утром Шура повела меня обратно в зубную поликлинику. Она кричала на медсестру, но та была как каменная, будто ничего не слышала или совсем ничего не понимала. Потом все же сделали рентген — оказалось, у меня трещина на челюсти, они сами это сказали, вернее, врач показал снимок своим ученикам и сказал, что трещина получилась. Он не думал, что я понимаю. Потом меня водили по другим кабинетам, наконец положили на койку и велели полежать… Боль прошла, но шевельнуть челюстью было больно. Я пришла домой вечером. Шура сварила жидкой манной каши, положила в нее черничное варенье, но есть было все равно больно. Леля и Шура сидели, смотрели на меня, а потом начали говорить, чтобы я на них пожаловалась, они обе считали, что это форменное вредительство — тащить зуб без наркоза, да еще с практикантами. А Леля так кричала, что вся покраснела, она считала, что эстонцы всеми средствами хотят нас выкурить отсюда…
За окном целый день летели большие мягкие хлопья снега, они закрыли мальчика в фонтанной чаше белым пушистым покрывалом. У него уже давно перестала литься струйка. А интересно, если бы лилась, наверное, получилась бы длинная сосулька?
Вечером Володя прутиком постучал в кухонное стекло, я завязала щеку шерстяным платком и вышла. Мы отправились в парк. Было морозное полнолуние, в парке никого не было. Обледеневшие дорожки блестели зеленоватым холодным блеском. Мы начали кататься с горок на ногах по ледяным дорожкам. Мои туфли на стершихся резиновых подошвах быстро скользили. Володя крепко держал меня за плечи. Его подковы скрежеща чертили белые царапины на льду. Каждый раз, когда мы оказывались внизу, Володя поворачивал меня к себе, прижимался холодной шершавой щекой к моему лицу, целоваться было невозможно. По дороге домой он сказал, что к нему обещает приехать мама. Он ее не видел четыре года, отец бы тоже хотел приехать, но он очень занят, работает партийным секретарем горисполкома, а его старший брат погиб на фронте. Он еще что-то говорил про своих родителей, но я не слушала… Мы подошли к моему дому, я сказала, что мне еще надо сделать уроки и побежала вверх по лестнице.
Наши спали. Я вытащила учебники из портфеля, сложила их стопкой на кухонный стол, вначале я решила сделать примеры по алгебре. Первые два примера получились сразу, а третий никак не получался. Я отодвинула тетрадь. Вспомнилось лицо зубного врача… Странно, почему мне об этом неприятно говорить с Володей? Мы никогда не говорим об эстонцах. Я знаю, что никогда бы в жизни не смогла ему рассказать все, что знаю, об эстонцах. Он — солдат армии оккупантов.
Вечером приехал Сеня, хозяин дома, привез мешок картошки и большой кусок свинины, разожгли плиту, поставили две сковороды — одну со свининой, вторую с картошкой. Во время ужина обе девочки устроились к нему на колени. Когда он открывал рот, чтобы сунуть себе кусок, младшая засовывала ему палец, он вскрикивал: «Ам!», она с визгом отдергивала. Оба заливались смехом. Доев ужин, Сеня поставил девочек на пол и сказал:
— Ну, я пошел на партсобрание. Через неделю выборы в Верховный суд. Бабка пошла укладывать детей, а Лелька, как только закрылась за ним дверь, сощурив зло свои маленькие темные глаза, заговорила:
— Кобель мой Сенька, я на него в партком жаловалась, но там у него дружки, дело замяли. Он пообещал мне, что будет заботиться о семье. С паршивой овцы хоть шерсти клок. Так-то они все, пока молодая да здоровая… А что случись — они на сторону…
Накануне выборов я поехала домой за продуктами, обещала приехать в воскресенье пораньше. Я с Шурой голосовали впервые. Сеня решил отметить такой день. Вечером придут Володя и Шурин Виктор.
Днем в поезде было много места, я села на узкую лавку и задремала. Поезд медленно затормозил на каком-то полустанке, со скрежетом прокатились ворота вагончика, свет ослепил глаза. На теневой стороне вокзального домика, над окнами висел красный лозунг, призывающий эстонцев голосовать за самый справедливый суд. Я буду голосовать за судей… Моя мать подписала бумагу, что она против «такой законности»… Надо будет всех вычеркнуть, там, кажется, можно зайти в кабинку.
Я вошла в дом, наши все сидели на кухне за обедом. Сеня поднялся с места, развел руками:
— Что же ты нас подводишь, мы тебя заждались, садись поешь, надо быстрее идти, а то еще домой придут, подумают, у нас здесь все инвалиды.
Только я села за стол, в дверь постучались. Леля крикнула: «Да».
В кухню вошли агитаторы с урной. Увидев нас, они начали на ломаном русском объяснять, что им надо к четырем закончить голосование. Сенька прошептал: «Стыдно, молодежь». Урну поставили на круглый стол в комнате, нам выдали листочки — мы все их опустили, не читая, в узкую щелку ящика. Вечером Сенька сел на свой грузовик и уехал.
ФИКУС
В комнате было тепло натоплено, за окном с хрустальных сосулек капало. Леля пила чай возле окна, бабка с детьми ушла к себе на квартиру, Вовка поехал домой за продуктами, мы с Шурой сидели на кровати и делали уроки. Леля пристально смотрела, наконец она не выдержала:
— А ты моему Сене нравишься.
Я так и думала, что она когда-нибудь это скажет. На прошлой неделе Восьмого марта мы устроили вечеринку. Володе не дали увольнительной, Семен сел за стол рядом и все пытался мне втолковать, что я вовсе не люблю Володю, что мы с ним очень разные, и я будто вообще еще не знаю, что такое любовь, а потом приглашал меня танцевать. Я сказала ему, что Леле это неприятно. Он соглашался, но все равно снова приглашал.
— Да что ты, Леля, нашла к кому ревновать, — вступилась за меня Шура. — Ты разве не понимаешь, на что ей твой Семен?
— Я могу в интернат вернуться… — начала я, но Леля перебила:
— Да брось, никто из нас ему не нужен, у него есть постоянная. Я просто подумала, может, та ему надоела. Ты вон молоденькая, по-русски говоришь, а с той ему на чужом языке приходится изъясняться. Я знаю, мне его не удержать… — Она положила шитье на колени и повернулась к окну.
— Да что ты, Лель, подожди, пока дети подрастут, пойдешь на работу, может, еще все наладится, — начала ее утешать Шура.
Но Леля вдруг наклонилась над кадкой с фикусом, начала ковырять пальцем в земле, вытащила грязную длинную черную четырехгранную резинку из кадки, подняла ее к окну, покрутила, резинка, как змея, извивалась в ее пальцах. Мы молчали.
— Вот эта штука меня сгубила. Этой резиной я несколько абортов себе сделала, ну и попалась: проткнула матку. Учтите, такие штуки рано или поздно подведут… К тому же за это под суд можно угодить — самоаборт. Я врача не вызывала до последнего. Еле отходили… Все вырезали, да так зашили, что больше некуда, конец… Вам это надо знать, хотя, думаю, что знание в этом деле никому не помогло. — Она положила резинку в кадку на землю.
Шура сказала:
— Чего вы ее храните? Выбросьте вон.
— Не могу, кажется, будто тогда уж совсем конец… Я же когда поливаю этот фикус, помню про нее… Мне ж еще и тридцати нет, а я должна жить, как древняя старуха. Как говорится: хочется, да не можется.
Она встала вышла на кухню. Вернулась она с детским совочком, взяла резину, с силой всадила совок в землю и засунула ее обратно.
— Пойдем погуляем, — предложила я Шуре.
— Идем.
Обе мы посмотрели на фикус, толстые темно-зеленые листья с жестко подогнутыми вовнутрь краями жирно блестели на солнце. Леля спросила:
— Куда вы?
— Пойдем погуляем, скоро вернемся.
— А вы не расстраивайтесь, — будто уговаривала нас Леля, пока мы стояли на кухне и надевали пальто: — Вы выучитесь, будете работать. За деньги все можно, только на это денег не надо жалеть. — Она еще что-то хотела сказать, но Шура открыла дверь, и мы, застегивая на ходу пуговицы, вышли.
По посыпанной желтым песком и солью дорожке мы дошли до парка. Вчера было сыро, а ночью подморозило. Стволы деревьев, покрывшиеся за ночь тонкой коркой льда, таяли и потемнели от яркого мартовского солнца. Под ногами хрустело. Мы, как всегда, шли в сторону висячего мостика.
Мы начали раскачивать мост. Пронзительно заскрипели ржавые канаты, эхо раздалось по парку.
— Идем, люди идут, кажется, эстонцы — неудобно, мы же не маленькие, — сказала Шура.
На горе над озером мы сели на нагретую солнцем скамью. Шура посмотрела на меня и заулыбалась:
— У тебя на лице уже весна в разгаре, полно веснушек. Тебе они идут, у тебя волосы рыжеватые и даже в глазах коричневые крапинки.
Мы смотрели друг на друга. У нее белое, без единой веснушки лицо, и таких волос, как у Шуры, я никогда ни у кого не видела. Они у нее пышные, светло-золотые. На солнце получается сияние вокруг ее головы. На нее на улице постоянно оборачиваются все — и мужчины, и женщины. Но я никогда не слышала, чтобы ей кто-нибудь сказал, что она красивая, ее будто боятся или стесняются, а может быть, потому, что она редко улыбается…
— Слушай, а ты могла бы жить, как Лелька? — спросила я.
— Ты знаешь, я не хочу про это думать, раньше я думала, что ни за что, ни одного дня. А сейчас я начинаю думать о Сеньке лучше, ведь Галка не его дочь. Он содержит всю эту семейку из-за Люси. Он ее очень любит.
— Но Лелька-то изуродовала себя из-за него. Слушай, у нее уже ничего никогда не будет, а ей всего около тридцати. Она его любит, ревнует и всегда ждет. Интересно, а старухи и старики тоже ревнуют?
— Поживем — узнаем, — ответила Шура. — Слушай, мне как-то не по себе, когда я вижу этот фикус, разбить бы нечаянно горшок и выкинуть бы его вон. — Мы скоро уедем, у нас будет своя жизнь, — проговорила, как бы утешая меня, Шура.
ДЕДУШКА УМЕР
С урока конституции меня позвала к телефону школьная уборщица. Тетин голос спокойно произнес:
— Вчера умер дедушка.
Потом она говорила, что дороги совсем размыло, у тебя никакой обуви, кроме туфель на каблуках. Но я решила поехать на дедушкины похороны. В последние месяцы он почти не разговаривал, хотя мне казалось, что он чувствовал себя так же, как и раньше, просто ему больше нечего сказать, да и слушать его некому. Ему бы надо было читать газету или слушать радио, но у теть в школе никто газету на русском языке не выписывал, а эстонского он не понимал. Радио тоже у нас не было. Ему никто ничего не рассказывал, так он и лежал уже второй год со своей девяностолетней мамой в маленьком домике, который тети наняли у вдовы бывшего директора школы.
А раньше в Виркино моего деда считали самым знающим человеком, его приглашали в правление колхоза читать газету даже тогда, когда перестала выходить наша районная финская газета. Он читал по-русски «Ленинградскую правду» и растолковывал ее по-фински всем, кто приходил по вечерам в правление колхоза.
Я вышла из душного вагона. Было пасмурно, воздух отяжелел от воды. На гибких ветках берез у вокзала висели прозрачные капельки. Из здания вокзала, размахивая руками и громко говоря по-русски, вышли трое раскрасневшихся мужчин. За вокзалом стояла лошадь. Они начали усаживаться в сани. Я подошла и спросила, не
в совхоз ли они едут. Они все трое задвигались, начали устраивать мне место поудобнее. Как только лошадь тронулась, тот, что был ближе от меня, вытащил из кармана бутылку и предложил мне. Я оттолкнула его. Державший вожжи спросил, чья я буду.
— Племянница учительницы Айно Ивановны.
Тот, что был рядом с ним, толкнул соседа:
— А у Кольки губа не дура, вишь подкатывается, — они громко рассмеялись. Колька сделал протрезвевшее лицо, заморгал и с чуть наигранным возмущением проговорил:
— Ты что, Васька, сдурел, мой сын к ее тете в школу ходит.
— Тетя — тетей, а племянница — племянницей.
Я отодвинулась на самый край саней. Тот, что сидел с Колькой на передке, на четвереньках подполз поближе ко мне. От него несло водкой, он громко рыгал. Мы ехали по лесной дороге. Сани по самые края шли по мокрому месиву. Он опухшим от водки языком что-то шепелявил мне на ухо. Я старалась не слушать, он начал хватать меня за ноги.
— Не таких мы выламывали, сдавайся, я до Берлина дошел, ты это, б…, понимаешь?
Он начал расстегивать ширинку. Я спрыгнула в лужу, перебралась через канаву, оказалась в воде выше колена. Оба на санях материли меня эстонской сволочью, недобитой и недое…, но в воду не полезли.
Дома бабушка принесла ведро теплой воды, я опустила ноги, она дала шерстяные чулки и накинула на плечи плед. Вечером с кладбища приехали дядя Антти и Ройне. Они ездили рыть могилу для дедушки.
Утром бабушка испекла капустный пирог, сварила кофе. Мы молча сидели за столом. Казалось, что все мы сейчас думали о том, что жизнь дедушки кончилась ужасно. Он хотел пахать свою землю, собирать с нее урожай, вырастить детей — землю отобрали, двух детей ни за что арестовали… Потом он не хотел возвращаться из Финляндии, но его заставили…
Первой из-за стола встала бабушка. Она взяла молитвенник и отправилась к дедушкиному гробу.
Мы с тетей убрали посуду и тоже направились в маленький домик, тихо открыли дверь в коридорчик, послышались ровные слова молитвы, которую читала бабушка. Мы встали вокруг сколоченного из досок гроба, бабушка дочитала молитву, открыла черную книгу и велела петь.
Не пели только старшая тетя и Ройне. Тетя не пела из принципа, считала, что это глупо петь молитвы у гроба неверующего, а Ройне вообще никогда не пел.
У дедушки было красивое чистое восковое лицо. Казалось, наконец он доволен всем, что происходило. К нему приехали самые близкие родственники. И хоронили его, как всех наших: читали и пели, как это делали со всеми его близкими, жившими на этом свете… Крышку гроба закрыли. Мы все вместе вынесли его на улицу, поставили на сани и поехали. На кладбище было пустынно. Серые деревянные кресты были в темных затеках.
Могила за ночь наполнилась водой, пришлось долго вычерпывать ее ведрами, потом туда набросали еловых веток, гроб на веревках опустили в могилу. Священник-лютеранин на эстонском языке прочитал молитву, и сырые комья земли тяжело падали на дедушкин гроб. Все заплакали.
По дороге к саням дядя говорил, что потом, когда подсохнет и могила осядет, надо будет кому-нибудь приехать, поправить ее и поставить крест. Лошадь шла медленно. Казалось, мы все чувствовали себя виноватыми. Дедушка пролежал три года в постели, ему приносили еду, кормили, мыли, а он, наверное, целые дни думал, но никто больше не хотел знать, про что он думает, будто он умер давным-давно.
Человеку, наверное, хочется поступать по-своему, как ему самому кажется нужным. Интересно, а бывает так, что человек на самом деле поступает по-своему? Наверное, страшно быть не как все. Из Финляндии-то мы поехали стадом — все ехали на Родину, только дедушка сердился, называл нас дураками и стадом баранов. Только он один не верил, что нас домой повезут и советовал купить как можно больше продуктов в Финляндии. Он один оказался прав. Моему отцу он говорил, что никогда человек не будет работать на общественном поле так, как он работает на своем, и что рая не надо было бы выдумывать где-то далеко за облаками, если бы его можно было создать на Земле. Всегда будет один человек завидовать другому. Он в Виркине до войны все время повторял, что даже умные люди, если свихиваются, то получается стадо дураков, которых можно, как баранов, загнать в любое место. Это он про моего отца говорил, будто там. в лагерях, куда дедушка попал, когда его раскулачили, таких ученых идиотов, как мой отец, на навоз пускали. А бабушка кричала на него, чтобы он это прекратил и что толку мало от того, что он постоянно ворчит и ругается, только хуже может быть, а потом стало действительно хуже, но не из-за дедушки. Он замолчал.
Дед пришел в дом своей жены, вернее, в дом ее матери, моей прабабушки, которая его терпеть не могла. Саму прабабушку привели из далекой деревни Пери к нам в Виркино. Это было около восьмидесяти лет назад. Но интересно, как это получилось, что дом стали называть прабабкиным именем. При мне никто уже не называл наш дом иначе, как Марланкон тало (дом свояченицы Марии), хотя от ее дома, в который вошел мой дед, ничего не осталось, он все перестроил — и дом, и все подсобные постройки, а люди все равно продолжали называть наш дом по-старому.
Прабабка просыпалась рано и весь день беспрерывно что-то делала. Она терпеть не могла, когда человек сидел без дела. До последнего времени, когда она входила в комнату, ее дочь, моя младшая бабушка, вскакивала с постели, какой бы усталой она ни была, — не полагалось человеку лежать на кровати посреди белого дня, хотя моей младшей бабушке было тогда уже под шестьдесят. Она боялась свою мать. Может быть, и дед так много работал, чтобы показать своей теще, что он не хуже нее. Бедный дедушка, он, наверное, прожил всю свою жизнь, как на соревнованиях. Иногда он напивался, но это было уже после торфоразработок. Мне было лет семь, дедушка пришел из города пьяный, штаны у него болтались на бедрах. Старая бабка пальцем указала дочери на него и зло прошипела:
— Полюбуйся на своего молодца! — и рассмеялась скрипучим голосом.
Дед подошел, крикнул ей в лицо: «Уйди, старая ведьма, надоела ты мне!» — и толкнул тещу в грудь. За ней стояло ведро с пойлом для коровы, которое младшая бабушка собиралась вынести в хлев. Старая бабка упала в ведро, подняла крик, младшая бабушка отправила нас в другую комнату.
После революции, когда за продукты можно было приобрести много красивых вещей, дед наменял на картошку всяких ненужных вещей. У нас на чердаке стоял красного дерева ломберный столик, было непонятно, для чего он. Фруктовые ножи он тоже купил, хотя никто из нас не видел, чтобы фрукты ели с ножом, всякую красивую посуду он купил, которая стояла в шкафу в чулане. Ему, наверное, казалось, что кто-нибудь из нас будет как-то невероятно жить, все эти вещи так никому и не понадобились, пробыли у нас и пропали… Мы ехали по лесу, дядя остановил лошадь, срубил тонкую березу, обрубил ветки и крону, положил ее в сани: «Это отцу на крест».
Бабушка сидела рядом со мной, казалось, что она дремлет, но она взяла меня за плечи, притянула к себе, я положила голову в ее подол
и закрыла глаза. Передо мной всплыл жаркий летний день, я пришла с чашкой черники в домик, где жил дедушка, разделила чернику на две порции, налила в чашки молока и дала прабабушке и дедушке. Дед не мог сам есть, его пришлось покормить. А когда он съел ягоды и вытер усы и бороду тыльной стороной неподвижной руки с толстыми опухшими суставами, он откинулся на подушку и проговорил:
— Теперь бы покурить!
Я знала, что бабушка никогда бы не разрешила купить ему папиросы, но у меня осталось чуть денег от продажи ягод. Я взяла их и поехала на велосипеде в магазин, купила дедушке несколько папиросин «Север», зашла в домик, положила ему под подушку. Он тут же с очень довольным лицом закурил и шепнул мне, когда я чиркнула ему спичку: «Спасибо», и громко раскашлялся.
Прабабка прошамкала из своего угла:
— Вот видишь… ему это уже не надо.
А дядя Антти тоже тогда давно, до войны, когда дедушка ругал его за то, что он пьет, сказал своему отцу, что он прожил всю свою жизнь, как кошка с собакой со своей тещей. Но странно, часто, когда дедушка приезжал из Ленинграда, он привозил ей гостинцы и отрезы на кофточки и юбки и платочки в горошек. Он, наверное, уважал ее. Оба работали как заведенные. Но только многое, наверное, было между ними, ведь младшая бабушка была ее единственной дочерью, да и хозяйство, и дом он переделал на свой лад. Но зато детей прабабка воспитывала так, как ей хотелось, особенно мою маму и тетю Айно. Про свое детство мама в Ярославле рассказывала, когда мы гуляли на берегу Волги. Они каждое воскресенье пели и читали молитвы со своей бабушкой. А может быть, деду это и нравилось, ему надо было что-то свое иметь — вот он и считался безбожником. Он же никогда не запрещал заниматься с детьми… Но между собой они почти не разговаривали. Если дед спрашивал у прабабки, где лежит какая-нибудь вещь, то та не отвечала, а указывала ему пальцем. Никому уже не узнать, о чем он думал, когда лежал так целые дни один. Бабушка говорила, что у него всегда открыты глаза, когда бы к нему ни подойти, и днем и ночью, наверное, он много раз видел перед собой свою жизнь. Он же женился по любви. Бабушка ему, наверное, часто в этих картинках улыбалась, и, может, она ему молодой вспоминалась, а дети маленькими вспоминались, а нас, внуков, он, наверное, редко вспоминал. Ведь его дети от любви родились, а мы ему от несчастья достались. Когда любят — улыбаются, и вообще это видно по лицу, а дед никогда не улыбался нам. Может быть, я
и Ройне напоминали ему о его дочери, и он не мог нам улыбаться. Он, кажется, больше всех из своих детей любил мою маму, она была старшей и первым его ребенком. О маме он думал до конца, пока мог думать. Он поехал в Ярославль за Ройне, когда ее арестовали. Он плакал, когда вернулся, и не мог молчать. В тот же день он рассказал все своему троюродному брату, а бабушка ругала его за это. К дяде Тойво он тоже ездил, но это было еще до тридцать седьмого. Он тогда приехал радостным. Все улыбался, будто он немного выпил, — его сын летчик-испытатель. Он привез фотографию дяди Тойво в форме летчика и всем в деревне показывал, брал ее с собой в правление колхоза, когда ходил читать газету.
Лошадь остановилась во дворе школы, мы начали выкарабкиваться из саней. Стало холоднее. На краю неба, как раскаленное лезвие, загорелся закат. От лошади поднимался белый пар. Я погладила ее по морде, она встряхнулась и зашевелила ушами. Дядя Антти крикнул с крыльца:
— Подбрось ей сена!
Бабушка разогрела ужин, мы ели, глядя в тарелки. Дядя Антти как всегда закончил первым, отодвинул тарелку, зажег папиросу, с силой выпустил синюю струю дыма вверх и проговорил:
— Я уверен, что в Карелии будет лучше. Нам вербовщики говорили, что там, на лесоразработках, хорошо платят. Говорят, что и отсюда всех наших подчистят, там республика Карело-финская существует, не хватает финнов. Вроде бы прямой смысл нас всех туда направить, — рассудил дядя Антти.
— Слава Богу, отец умер, ему уж не придется мучиться на пересыльных пунктах и дорогах, — проговорила бабушка, вставая, чтобы убрать посуду со стола.
* * *
Как только учителя перестают искать в журнале, кого бы вызвать к доске отвечать урок, и проходит напряжение, перед глазами всплывает Володино лицо. Он улыбается, ему кажется, что мы должны пожениться. А я не знаю, что мы будем делать, когда поженимся. Я ни за что в этот город Брянск не поеду, я не могу ему показать свой паспорт. Очень много надо будет ему объяснить, и все равно ему всего не понять, на всю жизнь останемся чужими, придется, если, к примеру, поехать в его Брянск, как-то все объяснить его отцу — он партийный, русский, ни от чего, наверное, не пострадал… Можно, конечно, отправиться к той начальнице паспортного стола
и получить нормальный паспорт, все скрыть и никогда уже в жизни никому ни о чем не рассказывать. Но если я поеду с Володей к моим тетям? Они же говорят по-фински… Правда, они могли бы и не говорить при нем, но вот бабушка, по ней сразу все понятно. Она почти не говорит по-русски… Получится, будто я стесняюсь самых близких мне людей. Может быть, Лелькин муж Семен прав, что я Володю не очень-то люблю. Интересно, почему он так думает? Выходит, у меня такая первая любовь. Шура тоже говорила, что не выходят замуж за первого же парня. Но это просто так считается…
Что же он мне тогда там на лавочке под акациями говорил про эстонцев? Будто их от немцев освободили и что они все предатели. Но кто из эстонцев просил их освобождать? Такое количество в Сибирь при раскулачивании сослали, а сколько арестовано! Может, он ничего не знает? Наверное, ему на партсобрании про это говорят. Выходит, что хотя он побывал во многих освобожденных странах, ничего сам не увидел. Ведь все знают, что в Прибалтике жили при немцах лучше, чем сейчас. Если я выйду замуж за Володю, мне, наверное, и от своих детей придется скрывать, куда делись их бабушка
и дедушка. Получилось бы для тех, кто это все сотворил, прекрасно — и концы в воду. Мне лучше вообще кончить с Володей и никогда больше не знакомиться с такими…
— Хиво, иди к доске! — Валентина хотела, чтобы я повторила теорему, которую она объяснила.
Я прошла к доске, но я абсолютно ничего не слышала. Она мне опять всадила двойку в журнал, да еще нотацию прочитала.
* * *
На вокзале было шумно. Казалось, даже весело, — мне всегда так казалось, когда наших собиралось много вместе. А у взрослых при всех переездах были очень напряженные и озабоченные лица. Как-то не верилось, что им плохо. Им просто как бы хотелось быть при таком важном деле серьезными.
Мы таскали в вагоны-телятники тюки и ящики. Ящики мы ставили вниз, а сверху клали мягкие тюки и мешки. Мы почти закончили работу. Рядом с нашим вагоном стояло несколько парней и девушек, они о чем-то громко разговаривали и смеялись. Я подошла к ним поближе.
Девушка с желто-белыми волосами, подкрученными валиком вниз, смеясь рассказывала, как на танцах в клубе погас свет и в темноте она вцепилась в какого-то парня-эстонца, думая, что это ее брат, и закричала:
— Армас, Армас12, я боюсь! А тот не будь дурак…
Я не расслышала, что тот сделал с ней. Моя бабушка заметила, что я стою без дела, и позвала к себе. Я махнула ей рукой, чтобы она чуть подождала.
— Молодец, не растерялся, — проговорил, смеясь во все горло, худой длинный парень с грязно-белыми волосами.
Действительно, такого имени у эстонцев, кажется, нет, а это слово означает то же самое, что и в финском языке. Вообще, в наших деревнях я тоже не слышала, чтобы кого-нибудь так звали. Но эти, кажется, из Келтто. Они говорят чуть иначе, чем мы. Они ни в Финляндии, ни в оккупации не были. Но у них все равно такие же шестимесячные удостоверения личности со статьей, как и у нас, хотя им не пришлось изменять родине. Вообще, может, это даже справедливо. Ведь мы-то сумели доказать свою преданность тем, что сами пожелали вернуться, а эти никак ничего не доказали — их просто в Сибирь сослали за то, что они финны. Им больше статья подходит, чем нам. Вообще, все как-то запутано. Странно, эстонцев берут в армию, а наших ребят нет. Может быть, потому что у них своя республика и их нельзя в армию не брать? А интересно, почему Финляндию так и не взяли? Может быть, им действительно в Германию надо было торопиться. Это тот «лесной брат» там в Пука так говорил. Он еще сказал, что не думайте, что финны умнее других, просто не до них было. Дядя Антти и Атами Виркки с ним тогда спорили, все про Зимнюю войну ему напоминали.
Нам бы, наверное, было намного лучше, если бы взяли Финляндию, — нас бы тогда тоже не высылали, а дедушка тогда в Кочинове тетю дразнил за то, что она учебников финского языка накупила в Финляндии. Он говорил ей, что скорее она могла бы пригодиться как преподавательница русского языка для финнов, чем финского для наших детей. Это было в то время более вероятно, уверял он. Тетя на него не обижалась, а он ей говорил: «К чему только грамоте училась, простых вещей не понимаешь!».
* * *
Я решила остаться в Эстонии на лето. Мне удалось устроиться в совхоз, вернее, в плодопитомник на работу. Валентина не допустила меня к экзамену по алгебре, и мне придется пойти ее сдавать в августе. Я проспала с нашими в вагоне на тюках, а рано утром пошла на вокзал. Купила билет, вернулась, пришла попрощаться с нашими. Бабушка плакала и несколько раз повторила:
— Herra siunatkoo sinnu 13…
* * *
В совхозе я поселилась с Иркой Савчинской и Валей Шмелевой у Иркиной мамы. Там был нормированный рабочий день, и никто так по-сумасшедшему не работал, как в колхозе в Калининской области. Женщин на покос вообще не отправляли, а меня послали на прививку яблонь с практикантами из сельскохозяйственного техникума, но потом отдали в бригаду Майкки Миеттинен, она была замужем за эстонцем, ее из Эстонии не выслали. В совхозе она была вроде бригадира, но сама же работала с нами в поле, а не как колхозный бригадир, который должен придумать, кого на какую работу направить. Здесь этим делом занимался агроном Хейно Койдула.
Я работала в бригаде с русскими бабами, мы окучивали помидоры, было жарко, бабы часто сидели, да и вообще они любили посидеть и поболтать, мы не заметили, как агроном подошел и прокричал:
— Вы не путите рапотат, я не путу вам писать! А Нюшка Федотова тут же спокойно ему ответила:
— Ну и не писай, ходи так, коль можешь.
Поднялся хохот. Хейно поковылял от нас, бормоча эстонские ругательства. Хельга, с которой я работала в паре, слышала, как я говорила с бабами, спросила, где я так научилась говорить по-русски? Ирма ответила за меня:
— Так не научишься, она из России.
Я спросила у Ирмы:
— А ты чувствуешь у меня в эстонском акцент?
— Я вообще с тобой мало говорила, может быть, и почувствовала бы.
Майкки спросила у меня, как всегда по-фински:
— Ты что в эстонской школе учишься?
— Нет, в русской.
— Почему ты в русскую пошла?
— Вдруг мы еще когда-нибудь домой поедем, что мне там с эстонским делать?
Майкки промолчала.
* * *
В субботу, после работы Ирина мама отнесла отбить косы, а нам велела пораньше лечь спать. Уже третье воскресенье мы идем на покос. Тетя Аня — Ирина мама — не берет с меня и Вальки Шмелевой денег за постой и питание, а мы помогаем ей по хозяйству и косим траву для ее коровы. Но в то утро я проснулась от приятного, равномерного шума дождя, видимо, было уже поздно, я снова закрыла глаза и заснула. Меня разбудили к обеду. После такого спанья трудно прийти в себя, голова будто отсыревшим сеном набита. Ира с Валей пошли в магазин. Вошла тетя Аня с толстой книгой, она протянула ее мне и сказала, что совхозная библиотекарша очень ее хвалит и хотела, чтобы мы все прочли.
Я взяла учебник, тетради и книгу и отправилась на сеновал. Дождь по-прежнему шумел по драночной крыше. Было лень браться за алгебру. Я открыла «Молодую гвардию», было темновато, я придвинулась к открытой двери. Внизу, накинув ученическую куртку на голову, пробежал на крыльцо соседнего дома Петер — он эстонец из Тарту, отдыхает здесь с бабушкой. Его бабушка прекрасно говорит по-русски, она до революции кончила гимназию, а тогда, как она говорит, обучение было поставлено получше, и не было такого отношения к русскому, как сейчас. Ее внук Петер, действительно, кроме отдельных слов, ничего не может сказать по-русски, хотя перешел уже в десятый класс. Петер заметил, что я на него смотрю и, наверное, из вежливости спросил, что я читаю. Я ответила. Он поинтересовался, про что книга. Я сказала: про партизанское движение в тылу у немцев. Он не расслышал, подбежал к лестнице, ведущей на сеновал, и начал забираться наверх, уселся рядом со мной, свесив ноги на улицу, и снова спросил, про что книга. Я начала рассказывать, а потом он спросил, верю ли я всему этому. Я вообще никогда так не думала про книги, просто читала, если было интересно, но я тоже была в оккупации, тогда я про такое не слышала, но если книга написана и людей казнили, значит, что-то было. Он опять спросил:
— А что в России так просто ни за что не казнят?
— Может, и казнят, я не знаю, но в тюрьму сажают, а там… Никто не знает, что с ними, никто не возвращается, но я не думаю, что их там вешают или жгут в печах. Я думаю, что их там заставляют так работать и не кормят, что они сами умирают, во всяком случае они не возвращаются, когда их сроки кончаются. У немцев были какие-то другие правила. Я была во время войны здесь у вас в Эстонии, в лагере Клога. Мы жили в бараках, окруженных колючей проволокой, но нам можно было ночью или даже днем незаметно выйти из лагеря, а недалеко от нас были еврейские лагеря, там были настоящие проволочные заграждения и часовые стояли с собаками, ни один человек не мог выйти. Наши ходили туда перед отправкой в Финляндию менять остатки хлеба на вещи. Делали это из-под проволоки ночью, и если бы попались, немцы бы пристрелили. Это все понимали. А тех евреев, говорили, отправили куда-то дальше, и только после войны стало известно, что с ними сделали. Но тогда про это мы не знали.
Петер начал говорить про раскулачивание и про «лесных братьев», которых всех пересажали и про то, что фашистов уже нет и нечего о них сейчас говорить, а русские оккупировали Эстонию и перебили и посадили полстраны. Я сказала, что не только эстонцев, русских тоже так же сажают, а больше всего посадили тех, кто делал революцию, то есть был в разных партиях — их всех пересажали, им было все равно, кто какой национальности.
— Ну ,ты это что-то придумываешь, — протянул он задумчиво. Тогда я ему сказала, что моего отца тоже посадили, он был коммунистом.
Петер спросил:
— За что?
— Так, ни за что, в тридцать седьмом сажали даже сами себя.
— А многих посадили?
— Не знаю, наверное, никто не знает, но очень много, наверное, несколько миллионов тогда село. В России нет такого человека, у которого кого-нибудь не посадили, если уж не родственника, то друга или знакомого.
— А что ты думаешь, почему они это делали?
— Я не знаю… может быть, это надо было ему, чтобы боялись…
— Ты что думаешь, самому Сталину? — он прошептал это имя.
Я кивнула. Он опять прошептал:
— Почему?
— Чтобы ты и я вот так шептались.
— Кто тебе это говорил?
— Давно еще, когда я была маленькой, мой дед это говорил, кажется, он думал об этом.
— А что бы ты стала делать, если бы я вдруг пошел в тайную полицию, — он так и сказал — «в тайную полицию», — и сообщил про тебя?
— Во-первых, ты, наверное, не знаешь, куда пойти, а во-вторых, побоишься, это и для тебя небезопасно.
— Как?
— Да я, естественно, скажу, что ты все выдумал, а если ты начнешь доказывать, я скажу, что сам ты это наговорил. Я же читала «Молодую гвардию», у меня есть свидетели… Скорей всего, арестуют и тебя и меня. А может быть, меня даже выпустят, если я соглашусь и впредь на таких, как ты, докладывать.
— Но ты же не сама на меня донесла.
— Но я могу сказать, что я не успела.
— Откуда ты все это знаешь?
— Ты просто живешь всего около четырех лет при этой власти, а я всю жизнь, все мои родственники про это думали, особенно те, кого уже ссылали и родственники которых сидят.
— Приезжай к нам в Тарту учиться. У меня там много друзей, будешь с нами. Я через год в университет поступлю.
— Мне нельзя здесь жить. Ты, наверное, слышал, что всех финнов выселяют от вас. Мне в Карелию надо будет поехать через месяц.
— А можно я тебе буду писать?
— Нет. Я думаю, что письма проверяют, мало ли что напишешь!
А кроме того, я плохо пишу по-эстонски. Я никогда специально не училась эстонскому языку. Ты, наверное, это чувствуешь?
— Акцента у тебя нет, но что-то будто чувствуется… А почему ты в русскую школу пошла?
— Я больше к русским привыкла. Мне кажется, что я и сама больше русская.
— Я как-то этого не понимаю. Они ведь твои враги.
— Ты знаешь, у меня не они враги. Может быть, у меня вообще нет врагов. Я точно не знаю. Во всяком случае, я не могу назвать ни одной нации своим врагом. Я об этом тоже думаю, но пока ничего не придумала…
— Хорошо, что ты сама отказалась со мной переписываться и вообще лучше, что тебя ссылают туда в Карелию, если ты не разбираешься в таких простых вещах…
— Почему лучше?
— Так, пусть тебя тут не будет, и пусть тебя еще немного поучат, еще умнее будешь.
— Думаешь, что я тоже оккупант?
— Наверное, да… Моя бабушка приглашает тебя сегодня на обед, если хочешь, приходи.
— А ты хочешь, чтобы я пришла?
— Мне все равно. Бабушка считает тебя приятной и интеллигентной девушкой. — Он покраснел и, еле договорив фразу, начал спускаться с сеновала.
На обед я не смогла пойти, прошел дождь, мы пошли в лес за грибами.
* * *
Я, видимо, зря пошла к бухгалтеру за две недели просить расчет — там, в кабинете, у нее оказался директор, он подумал, что мне тяжело работать на сенокосе. Всего-то я просто укладывала возы,
а это совсем не трудно и платят больше. Я еще в Калининской области в колхозе научилась их укладывать. Мой воз никогда не разваливался, по какой бы ухабистой дороге ни шла лошадь. Я даже научилась укладывать на машину сено, а машина идет быстро — воз трясет так, что если он уложен кое-как, то половина растрясется на дорогу.
Откуда только набрали этих ребят, будто все они на вокзалах промышляли, без мата ни одной фразы. Сено на воз не умеют подавать. Ты им сверху кричишь: «Взяла!» — а они подталкивают — того и гляди пихнут в грудь вилами. Попробовал бы в колхозе кто так подавать на воз, бабы бы избили. А здесь все и не городские и не деревенские. Интересно, где эти люди жили до войны?
Уже четвертый день я собираю малину с кустов. Может, директору кто рассказал про ту историю с Витькой Мазуровым? Он решил перевести меня на ягоды. Я никогда в жизни не ела столько ягод и, странно, не надоедает. Правда, я никогда в жизни не видела такой крупной малины и клубники, как здесь. Говорят, что директор наш окончил сельскохозяйственную академию. Но ягоды собирать скучно и платят почти наполовину меньше.
Интересно, что было бы, если бы я не спрыгнула с воза? Шура говорила, что один на один, если девушка действительно не хочет, никогда парень не сможет ничего сделать. Но со мной что-то произошло, может быть, он и смог бы, если бы я побоялась спрыгнуть с машины. У меня пропали силы, и ноги стали ватными, а где-то внизу внутри сильно сжалось, потом не стало сил и жарко стало. Хорошо, что на дороге не было камней и я умею прыгать с воза. Наверное, это ему и раньше приходилось делать. Кажется, я больно укусила его за плечо. Он с Колькой-шофером, видимо, договаривался. Я видела, как он к нему на ступеньку встал и про что-то говорил перед тем, как на воз подняться. Он мне вслед с воза крикнул, что столкнет меня в следующий раз на вилы. Интересно, кто директору рассказал про это? А вообще, как это случилось, что я одна на возу оказалась? Обычно мы вдвоем кончаем воз. Может, и Любку он подговорил сойти с воза? Но не может быть, чтобы все его так боялись. Только бы он не узнал, что я скоро возьму расчет, — пока он будет выбирать удобный момент, я к тому времени уеду отсюда.
Приехала машина из Вильянди, с завода безалкогольных напитков, директор позвал меня, велел собрать три корзиночки самой крупной и спелой клубники. Я пошла к грядкам, собрать надо было, пока машину грузят. Главный с завода ходил между грядками и подбирал большие красные ягоды себе в рот. Он остановился около меня, посмотрел на мои руки и сказал по-эстонски:
— Такими красивыми руками не ковыряются в земле.
Я посмотрела на него, он спросил, как меня зовут. Я назвалась.
— Я могу найти вам работу получше.
— Я работаю.
— Эта работа не для хорошенькой девушки. Вот мой адрес, приедете в Вильянди — поговорим. — Он вырвал листочек из блокнота, я машинально взяла его.
Его позвали к машине. Уходя, он низко наклонился ко мне, его лицо с коричневатой лощеной кожей нависло надо мной. Он быстро проговорил:
— Приходи обязательно, обещаешь?
Я кивнула. Он большими шагами направился к машине. Я порвала бумажку с адресом, кусочки положила под комок земли.
* * *
В Вильянди я отправилась за неделю до экзамена. Надо было посещать консультации по алгебре. В первый же день на улице меня окликнули. Лена Колосова ждала зеленого света на другой стороне улицы и улыбалась.
— Я не знала, что ты в городе. Я была уверена, что никого нет…
Я рассказала ей об экзамене. Лена пригласила меня к себе и обещала помочь. Я вспомнила, что Шура говорила мне, что Лена у них в классе самый лучший математик.
— Шура тебе написала?
— Да.
— Я с ней два года просидела за одной партой…
— Она, наверное, очень занята, ведь только месяц, как они переехали.
— Кто у тебя будет принимать экзамен?
— Кажется, этот новый — рябой.
— Он справедливый.
На первой консультации я не почувствовала никакого такого страха и напряжения, как при виде Валентины. На доске я решила без всякого труда те два примера, которые он мне дал. А когда мы шли по школьному коридору после консультации, он у меня спросил: «Как это вы получили переэкзаменовку?».
Пришли Ира и Валя из плодопитомника, они принесли с собой овощи, груши и молоко. Мы поселились в нашем интернате. Вечером ко мне пришла Лена, ее мама уехала в Иван-город к родственникам в гости. Мы все пошли в парк на танцы. Было рановато, народ еще не собрался. Сашка-аккордеонист тихо напевал песенку: «Словно замерло все до рассвета…». Рядом с ним, как всегда, стояли его два друга. Они поздоровались с нами и начали уговаривать меня спеть.
Я сказала им, что они меня спутали с другой финкой, которая пела у нас на школьных вечерах на сцене. Но они не верили и все приставали. Я посмотрела на Лену и хотела сказать, чтобы они попросили ее. Ленка незаметно толкнула меня в бок, чтобы я замолчала. Вокруг собрался народ, Сашка наклонил голову к аккордеону и громко заиграл вальс. Лена крепко взяла меня за талию, и мы вышли первыми, но не успели мы пройти и круга, как нас разняли эстонцы. А когда они привели нас на место, Лена шепнула:
— Ты знаешь, приличный эстонец к нам на танцы не придет.
— Почему?
Лена не расслышала моего вопроса. Сашка заиграл танго.
Нас опять пригласили эстонцы. В толпе я увидела Эрика Обухова. Он прошлый раз меня не отпускал от себя. Вообще, он какой-то уж очень нахальный, в глазах у него что-то очень неприятно-наглое, как у Витьки Мазурова. Он учится где-то в Таллинне, кажется, в каком-то высшем военном училище. В прошлом году он ухаживал за Инной Райнис из девятого класса. Она — член комитета комсомола и считалась самой красивой и интеллигентной девушкой в нашей школе. Ни Нина, ни ее подруга Эдит на наши танцы не ходят. Наверное, ему стало скучно с ней. И вообще она не очень-то красивая, у нее зад, как неподвижная скамейка, и ноги без всякой формы. Просто она домашняя и все у нее хорошо, она прекрасно одевается. Родители и Инны и Эдит обрусевшие эстонцы, приехали сюда после войны из-под Ленинграда. В техникуме, где мой отец был завучем, было и эстонское отделение, но их школы и техникум тогда же, когда и наши закрыли. А теперь у них есть своя республика. Люди с одинаковым знанием эстонского и русского хорошо здесь устроились. Их собрали отовсюду, со всей России и привезли сюда. Шура говорила, что Инна здесь выучила эстонский. Она действительно говорит с сильным русским акцентом. В России такие стремились обрусеть, а здесь — наоборот. Эстонец мне что-то шептал на ухо, я не слышала, вернее, я не слушала. Его дыхание неприятно грело и щекотало ухо. Через толпу танцующих прошел Эрнст и с деланной вежливостью нагло по-русски проговорил:
— Уйди, пожалуйста, я тебя очень прошу.
Тот дурак ушел, я тоже испугалась и пошла танцевать с ним.
С Инной он не позволил бы себе таких выходок.
— Ты что, с Леной дружна? — спросил он.
— А что?
— Да вы как-то разные… Она другая.
— Все люди другие.
— Да нет, как бы тебе это объяснить… Она…
— Она ходит со мной на эти же танцы, и вообще она моя подруга, — перебила я его. — Просто она живет дома.
Танцевал он плохо, не слышал музыку и, наверное, вообще не любит танцевать. После второго танца он начал уговаривать пойти гулять в парк. Я боялась идти с ним ночью в парк.
К танцплощадке подошла группа солдат. Мне показалось, что там Володя. Он не знает, что я в городе, я ему ничего не писала про переэкзаменовку. Я отвернулась. Я слышала его смех… Я не должна больше с ним встречаться… Я решила с ним покончить. Эрик опять попросит пойти погулять. Володя, кажется, заметил меня. Я должна пойти с Эриком.
— Идем.
Эрнст взял меня под руку, и мы пошли.
— Я не хочу в парк, там темно и сыро.
— И я не хочу в парк, — сказал он, — идем к озеру.
Мы пошли через город. Быстро мимо нас по другой стороне улицы прошел Володя. Ему, наверное, хотелось убедиться, я ли это.
— Ты что, с тем солдатом встречалась?
— Нет. А что?
— Да он что-то уж больно волнуется.
Я чуть споткнулась. Эрик спросил, на которую ногу.
— На левую, а что?
— К счастью, если у тебя есть в имени буква «р».
— Ты что-то выдумываешь.
— Да вот увидишь.
Мы начали спускаться по длинным ступенькам вниз к озеру. Он схватил меня на руки, опустился на скамейку и начал целовать, а потом стал расстегивать пуговицы на моей кофточке… Я начала вырываться. Он встал и сказал:
— Идем вон туда, — и указал на ресторан, который был на берегу озера.
— Нет, я туда не пойду, там одни пожилые эстонцы.
— Да что ты, я там был, всякие там бывают.
— С Инной?
— А ты что, ревнуешь?
— Да что ты, она ж давно с Мишкой, с секретарем нашим школьным.
— Я уехал. Пусть себе гуляет с этим прыщавым дятлом.
— А что ты на него злишься?
— Скукотища.
— А со мной веселее?
— Выло бы не веселее, я бы не был сейчас здесь.
Он опять схватил меня на руки и понес к кустам. Я вырвалась и тихо, но твердо проговорила:
— Ты просто думаешь, что со мной у тебя все так легко получится.
— Дурочка, что получится? Я просто очень хочу тебя целовать.
Я никогда никого так не хотел.
Я вырвалась и побежала домой. Он меня догнал и опять изо всех сил целовал мне лицо, губы, шею. Опять начал расстегивать мою кофточку. Я вырвалась, добежала до первого дома улицы и сказала, что если он не прекратит, я закричу.
— Глупая, если бы меня так любили, я был бы счастлив…
Начал накрапывать дождь, мы медленно пошли к интернату. Возле двери он спросил, с кем я здесь ночую, я ответила, что с Валей и Ирой. Валя, кажется, спит, а у Ирки свидание, непонятно к чему объяснила я ему. Он сделал загадочную мину, наклонился ко мне и прошептал:
— А представляешь, как было бы интересно, если бы я пришел к ней в кровать.
— Уходи!
Ужасно хотелось влепить ему пощечину, а он, как ни в чем не бывало, проговорил кем-то давно рифмованную фразу: «Поеду в Москву, разгонять тоску»… Ему, наверное, было не очень ловко так просто идти домой. Я несколько раз бралась за дверную ручку, а он не давал открыть дверь, хотел, чтобы я с ним еще постояла, хотя ему уже нечего было делать со мной да и стоять-то, наверное, было противно.
— А ты что любишь этого солдатика?
— Какое твое дело, кого я люблю.
— Почему ты хамишь?
— Неужели ты от меня чего-нибудь другого ожидал? Ведь ты же знал, что я невоспитанная, грубая девица, с которой все можно. Вот видишь, так оно и получается. У тебя нет оснований на меня обижаться, ты же и не пошел бы со мной, если бы это было не так.
— Ты меня прости, но мне хочется тебе по физиономии съездить.
— Что, за неудачу?
— Наверное, ты права. Я действительно ошибся. — Он повернулся, сунул руки в карманы и пошел, насвистывая марш:
Броня крепка и танки наши быстры,
И наши люди мужества полны…
* * *
Экзамен я сдавала одна. Петр Федорович, новый учитель математики, сидел, закинув ногу на ногу, и читал газету. Я сказала:
— Я закончила.
Он, не поднимая глаз от газеты:
— Проверьте еще раз.
Ему, наверное, хотелось дочитать то, что он там читал. Я начала думать о вчерашнем, меня передернуло. Он отложил газету, подошел ко мне, внимательно просмотрел всю работу и сказал:
— Можете идти, все благополучно.
Я пришла в интернат. Иры и Вали не было дома, они бегали по магазинам. Они поедут со мной до Ленинграда, осталось всего два дня от отъезда. Завтра мне выдадут табель, и я больше никогда сюда не приеду. Вещи были уложены в чемодан, я прошлась по комнатам, на кухонной плите стоял мой чугунный утюг, я постояла немного у плиты, взяла утюг и тоже положила в чемодан — понадобится…
Был теплый августовский день, в городе было почти пусто. Я заходила в магазины, покрутившись, выходила, потом зашла в кафе, выпила кофе со сладкой булочкой и направилась в сторону вокзала, там недалеко от станции жила Лена. Она была дома одна. Открыв мне дверь, она уселась на кровать, взяла гитару и запела:
Накинув плащ, с гитарой под полою
К ее окну пойдем в тиши ночной,
Не возмутим мы песней удалою
Роскошный сон красавицы младой!
Я сидела совершенно потрясенная. Ленка теперь казалась мне кем-то другим.
Голос ее был низкий и ровный, как у моей бабушки, но она пела иначе, хотя так же спокойно… Лена закончила, я попросила ее что-нибудь еще спеть. Она опять взяла гитару и очень громко и так же открыто, с силой и нежностью в голосе начала:
Не искушай меня без нужды…
Перед глазами поплыло одно воспоминание за другим, и весна с белыми ночами, и лунные теплые осенние ночи, и дождь, шелестевший по листве, и все время всплывало из темноты Володино улыбающееся лицо с блестящими белыми зубами. Я встала, подошла к окну, сильно сдавило горло, а когда Лена замолчала, я заплакала. Она не успокаивала меня, а так и сидела с гитарой, будто еще что-то хотела спеть. Наконец она положила гитару на кровать и тихо сказала:
— Идем на кухню.
Она взяла с плиты чайник, налила воды в рукомойник.
— Иди, умойся теплой водой, пройдет. Я разогрею плиту, поедим жареной картошки с малосольными огурцами и куда-нибудь пойдем.
Я знала, что мы окажемся в парке, хотя уже все, я должна была бы сегодня уехать. Я больше не хочу никого встречать.
— А ты любила Володю? Я кивнула.
— А почему ты пошла с Эриком?
— Ты знаешь, это трудно объяснить, но мне надо с Володей кончить.
— Да и так — уедешь и кончится.
— Я просто хотела, чтобы он меня не искал, и лучше пусть он думает обо мне нехорошо. Мне так легче. А ты кого-нибудь любила?
Лена проговорила:
— Угу, — а потом добавила: — Но он не знал про это.
— Давно это началось?
— Год тому назад.
— Не прошло еще?
— Думала, что да, но теперь, кажется, нет. Мы пошли по висячему мосту, сильно заскрипели ржавые канаты. У высокого берега мы сели на скамью.
— Знаешь, кого я любила?
Я повернулась к ней.
— Эрнста, — прошептала она. У меня зазвенело в ушах.
— Он уехал.
— Приедет снова, у него здесь родители. Его отец — начальник нашего гарнизона. Он нехороший человек.
— Я слышала, у меня с ним ничего никогда и не может быть. Ему нравятся другие… — Она отвела взгляд на озеро. За нашей спиной на танцплощадке Сашкин сладковато-мягкий голос тянул:
…Словно ищет в потемках кого-то
И не может никак отыскать.
— Слушай, пойдем, я терпеть не могу этой песни и вообще не люблю Сашкиного голоса.
По дороге домой я рассказывала Лене о Шуре, что сейчас она живет под Ленинградом. Ее отец устроился в совхоз в Борисовой гриве. Лена спросила, остановлюсь ли я у нее по дороге. У меня мало денег. Из Петрозаводска, куда я взяла билет, мне еще придется ехать на двух автобусах, с двумя ночевками, видимо, в гостиницах. Тети мои сейчас живут в Олонецком районе, в Карелии.
Мы попрощались, Лена обещала прийти меня провожать.
* * *
Я неудачно положила чугунный утюг в угол деревянного чемодана. Один угол перевешивал и больно царапал ногу. Я взяла чемодан на плечо, но ветер поднимал юбку, пришлось его все же волочь в руке. Я шла с Ирой и Валей к вокзалу и думала, почему же Лена не пришла провожать? Она вчера обещала. Может быть, ее мама вернулась из Ивангорода, а может, из-за Эрнста… Лену я больше никогда не увижу…
Ира и Валя шли передо мной, у них было хорошее настроение, они обе ехали в гости. Они говорили о чем-то очень смешном. Обе время от времени опускали свои чемоданы на землю, чтобы, взявшись за живот, отсмеяться. Мне тоже стало весело.
На маленьком узкоколейном поезде в полдень мы приехали в Таллинн. Давно не было дождя, в аллее возле вокзала устало повисли листья кленов. Я посмотрела на серые стены крепости и башню на горе, вспомнила, как пять лет назад я смотрела на эту же стену и башню из открытой двери товарного вагона. Нам тогда нельзя было выйти в город, мы ехали в лагерь Клога, потом в Финляндию, а сейчас будет некогда, поезд на Ленинград отправляется через два часа, надо успеть закомпостировать билеты.
Только мы успели устроиться в купе, как к нам вошел курсант ленинградского высшего военно-морского училища. Мы у него расспросили, что значат буквы на его бескозырке. Он нам растолковал их, а Ирка возьми да и ляпни:
— Вообще-то все равно моряк — с печки бряк…
Курсант встал и равнодушным голосом проговорил:
— Какие-то вы, девушки, старомодные, шуточки у вас прошлого столетия.
Он вышел, мне стало стыдно, а Ирка, как только он скрылся, заворчала:
— Подумаешь, интеллиго мне нашелся. Колбасный обрезок.
На Балтийском вокзале в Ленинграде я распрощалась с Ирой и Валей, села в трамвай и поехала по городу.
Было утро. Улицы были политы и блестели. На стеклах окон в домах уже не было маскировочной бумаги. Не было развалин, было как до войны.
При выходе из вагона тяжелый угол чемодана с утюгом зацепился за дверь и больно стукнул другим острым углом по косточке ноги. Я посмотрела на ногу, от косточки в туфель текла тонкая красная струйка. Я поплевала на палец, стерла кровь, оторвала маленький кусочек газеты, в которую у меня был завернут кусок хлеба, залепила ранку, потащилась на Финляндский вокзал, закомпостировала билет и села в поезд, идущий в город Петрозаводск, в Карелию, куда теперь собирали наших питерских финнов, может быть, уже в последний раз.
1976–1980 гг.
_____
1 Господин гнида (финск.)
2 Черт подери! (финск. диал.)
3 Живи в стране по обычаю той страны. (финск. диал.)
4 Ад, преисподняя. (финск.)
5 Боже мой, финка! Садитесь! (финск. диал.)
6 Получила рукавицы. (финск.)
7 Папа, папа. (финск.)
8 Боже, помоги… (финск.)
9 Вошь. (финск., эст.)
10 До свиданья (эст.)
11 Отец... (финск.)
12 Армас — мужское финское имя, означающее «дорогой»; по-эстонски —
«дорогой», «любимый».
13 Благослови тебя Бог! (финск. диал.)
СОДЕРЖАНИЕ
КНИГА ВТОРАЯ
ПРИЕХАЛИ ................................................................................................................123
ДЕРЕВНЯ КОЧИНОВО .................................................................................................128
ПОБЕДА....................................................................................................................140
РАЙОННЫЙ ЦЕНТР КЕСОВА ГОРА ................................................................... 141
СМЕТАНА .................................................................................................................158
СЕЛО НИКОЛЬСКОЕ ...................................................................................................160
ПЕРЕЕЗД ...................................................................................................................162
НОВЫЙ УЧЕБНЫЙ ГОД ............................................................................................. .167
ПУТЕШЕСТВИЕ В ЭСТОНИЮ ................................................................................. 189
ЭСТОНИЯ..................................................................................................................193
ИНТЕРНАТ ................................................................................................................200
ВЕСНА .....................................................................................................................218
ПОЕЗДКА К РОДСТВЕННИКАМ ............................................................................ 232
КРАСНЫЕ ЯГОДЫ .......................................................................................................236
СНОВА В ВИЛЬЯНДИ ..................................................................................................239
В ГОСТЯХ У НАЧАЛЬНИЦЫ ПАСПОРТНОГО СТОЛА ................................. 244
ФИКУС .....................................................................................................................255
ДЕДУШКА УМЕР .........................................................................................................258