Место и время

Место и время

В.Марамзин. О книге Михаила Хейфеца

5

О книге михаила хейфеца

Он получил 6 лет всего лишь за черновик статьи-предисловия к самиздатскому собранию стихов Бродского «Иосиф Бродский и наше поколение». При этом так и не было доказано даже то, что полагается доказать в таких случаях по их же, советским законам: ни что это в самом деле предисловие, ни что оно антисоветское, ни что оно предназначено для распространения или публикации. В конце концов даже само собрание стихов не было никому инкриминировано, и отобранные на обысках стихи почти целиком вернули обысканным. Это одно из самых, скажем, беззаботных дел КГБ и потому из наиболее жестоких — 4 года концлагеря строгого режима да еще 2 года ссылки за черновик литературной статьи. 22 апреля этого года лагерь должен закончиться. Если все будет хорошо (а всегда есть основания беспокоиться), то и тогда еще остается ссылка. А что такое советская ссылка. можно себе представить. Это все тот же непосильный подневольный физический труд, рассчитанный на то, чтобы немолодой, уже сорокачетырехлетний, перенесший инфаркт и лагерь, наголодавшийся зек-интеллигент потерял как можно больше сил и здоровья, если не жизнь.

Дело Хейфеца подробно, шаг за шагом освещалось в «Хронике текущих событий» и в «Хронике защиты прав в СССР». Начиная с 32-го выпуска первой и 8-го выпуска второй его имя не исчезает из именного указателя этих изданий. Кроме того, в сборнике «Литературные дела КГБ» (изд. «Хроника», Нью-Йорк, 1976) напечатана стенограмма его процесса. Поэтому нет необходимости подробно рассказывать о деле Хейфеца, Правда, даже читая подробное изложение, читая стенограмму суда, читатель все равно не может понять, что это за дело, почему арестован тот или другой человек в СССР и зачем, кому это было нужно. У нас давно уже не спрашивают, в чем виноват подсудимый, а спрашивают, что ему «пришили», по какой судили статье. Хейфеца судили по статье 70, часть 1 — антисоветская пропаганда и агитация. Но и это ни о чем не говорит. В этом случае КГБ не удалось даже как следует наскрести обычный для интеллигента набор, хотя, разумеется, кое-какое «чтение и распространение» раскопали: арестовывая писателя, КГБ может и не стараться особенно — ведь ясно, что книги писатель читает и пишет тоже, а послушные эксперты всегда подтвердят, что и в чтении, и в писании обнаружены нежелательные для режима наклонности.

И все же выбор КГБ всегда чем-то определяется и всегда в конце концов оказывается неслучайным. Да, конечно. Хейфеца арестовали и проволокли через внутрянку, оскорбительный суд и лагерь в назидание другим и в оправдание

6

«полезности» ГБ в Ленинграде. С таким же успехом могли выбрать другого писателя. Но в то же время оказалось, что литератор, историк по образованию, изучавший народовольцев, писавший исторические очерки и повести для взрослых и для детей (и иногда, вроде бы, вполне приемлемо для редакций), Михаил Хейфец отличался в то же время особой искренностью во всем, что делал. Искренностью и обычной для русского интеллигента чувствительностью к несправедливостям. Стоило ему задавить в себе некие голоса — как это сделали многие писатели, возможно, даже талантливей его, и все было бы в порядке. Ему бы наверняка даже простили кое-какие тайные слабости к запретному чтению. Но чем более он развивался, тем трудней проходили его публикации в каком-нибудь «Костре» или в «Знание — сила». Полная открытость и сердца, и дома, постоянные разговоры с самыми разными людьми с целью уяснить себе что-либо — все это заметно выделяло его из многих и, конечно же, делало его более уязвимым. Если добавить, что он не примыкал ни к одной группировке партийного типа (которые все же у нас существуют) и не был известен за границей, то становится понятным, как тяжело ему пришлось, когда он был арестован. Заграница, с которой единственно хоть как-то считаются нынешние советские власти, почти совсем молчала по его поводу. В тюрьме и в лагере это узнается — из материалов дела, через людей, да и по отношению тюремщиков. Нам известно, что Хейфец знал. как сложились его обстоятельства.

Тем не менее он яростно бросился в борьбу. Именно в лагере он включается в то, чем прежде не занимался, — в политическое сопротивление. В самом начале срока КГБ склоняло его подать прошение о помиловании. Он отказался и даже прервал свидание с матерью, которую послали его уговаривать. Он принимает участие во всех голодовках и общих акциях протеста заключенных. Сюда, на Запад, время от времени приходят письма из лагерей, и во многих случаях под ними стоит подпись Михаила Хейфеца (см. «Хроники». газеты «Русская Мысль» и «Новое Русское Слово», журналы «Континент», «Эхо» и др.). Переслать письмо с протестом из СССР на Запад очень трудно. Переслать его на Запад из лагеря в тысячу раз трудней. В сущности, это каждый раз чудо и напряжение всех сил отправителя и его друзей.

Но переслать из лагеря книгу — это почти невероятно. Как и Эдуард Кузнецов до него, Хейфец отважился и сумел переслать сюда свою книгу, написанную в лагере. А ее еще нужно было в лагере написать. Пусть читатель, знающий о современном советском лагере хоть полправды (о Солженицыне иногда говорят: ну, это было давно, при Сталине — так пусть почитают Марченко, Кузнецова, а теперь вот Хейфеца), пусть он представит себе, что это такое — писать книгу в лагере: всегда голодный, измученный бессмысленной физической работой человек должен писать на маленьких листочках, убористо, прятать и перепрятывать, не имея возможности перечесть и поправить, да еще риску я каждую минуту, что обнаружат, донесут, а значит, все пропадет, а значит еще, что и срок добавят, либо просто уничтожат, из ненависти за открытие правды, одним из имеющихся у них способов (вспомним хотя бы Галанскова). Другое дело, если книга дойдет до читателей. Тогда есть за что отвечать. Тогда появляется и единственная \защита подневольного человека — гласность. В защиту Хейфеца уже разда-

7

лось немало голосов. Академик Сахаров, писатель Максимов, итальянские историки требовали его освобождения. Даже итальянская коммунистическая газета «Унита» была вынуждена отметить полную несостоятельность обвинений в его адрес. Пусть же эта книга, кроме прочего ее значения, послужит еще большей гласности в этом отвратительном деле. Мы знаем, как много узников совести в СССР и как трудно Западу их отвоевывать, как устают люди от непрерывного появления все новых имен несправедливо осужденных. Но нам, эмигрантам, как и всем живущим на Западе, нельзя уставать в деле вызволения страдающих в советских и других коммунистических тюрьмах. В конце концов, это не менее нужно нам самим.

Мы не собираемся предварять содержание и смысл публикуемой книги. Однако для ее понимания необходимо кое-что пояснить. Из книги видно, что автор сознательно избегает акцентировать тюремные и лагерные тяготы. В конце концов, за последние полвека мир уже привык к ужасам. Само соседство, сосуществование с коммунистическими режимами именно из-за того безнравственно, что приучает людей к повседневному присутствию зла, ужаса, бесправия, неустроенности, насильственной смерти. Для писателя тут еще и вопрос формы — он должен выбрать какую-то линию живого интереса, чтоб выложить свой материал, следуя за ней. Кроме того, из лагеря передавали, что некоторые соузники советовали Хейфецу более жестко определить свое политическое (или национальное — в наше время это иногда совпадает) — миросозерцание, а не оставаться на традиционной интеллигентской гуманистической позиции, по их мнению, расплывчатой. Действительно, для сознания современного интеллигента в России, нет большего зла, чем то. что происходит сейчас в его стране. Поэтому все прочие противоречия и несогласия представляются ему несущественными. Однако в критической ситуации и для властей, и для гонимых желательна зачастую большая четкость позиции (гонимого). Кто ты в своем отрицании режима: демократ, сионист, националист, монархист, соглашатель? В соответствии с четкостью ответа растет твоя сила (сообщество) и определяется отношение к тебе тюремщика. Искренний, как всегда и во всем, Михаил Хейфец старается и здесь определить свое положение посреди сложностей сегодняшнего мира с наибольшей точностью и честностью. С ним можно не везде соглашаться. Нужно лишь помнить, где писалась книга и откуда направлялся взгляд.

Его стремление к правде неизменно, даже если она невыгодна. Его выводы выстраданы, его заблуждения — если они есть — не окончательны.

Это книга писателя, а не политика.

В. Марамзин, 1978 г.

Глава 1 Вместо вступления — немного о себе

Часть первая

Почему это заметки и почему они еврейские

8

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1. ВМЕСТО ВСТУПЛЕНИЯ - НЕМНОГО О СЕБЕ

Почему это заметки и почему они еврейские

22 апреля 1974 года. Кабинет следователя Ленинградского Управления КГБ Валерия Карабанова, куда меня пригласили как свидетеля по неизвестному мне делу № 15.

— Вам предъявляется обвинение по статье 70 Уголовного Кодекса РСФСР в изготовлении, хранении и распространении в целях подрыва и ослабления Советской власти рукописи под названием «Иосиф Бродский и наше поколение». Признаете ли вы себя виновным?

Со стены, за спиной следователя, на меня смотрел портрет Дзержинского, смотрел череп, обтянутый пергаментной кожей, вампир, или, может, ученик Игнатия Лойолы. Страшный портрет! — пожалуй, единственное страшное, что я видел в КГБ.

— Нет, не признаю, — отвечаю. — Рукопись находилась в черновом состоянии, показывалась она только специалистам — для исправления и доработки, была потом заброшена автором и представляет собой не «предмет подрыва и ослабления», а документ моего личного писательского архива.

— Мерой пресечения избрано содержание под стражей.

Старший следователь КГБ Карабанов, скользя ногами по полу, пересек кабинет и положил передо мной ордер на арест.

Через несколько минут по вызову явились надзиратели — они должны были отвести меня по соседству, в тюрьму следственного изолятора. Вот тогда-то следователь сочувственно и в то же время поучающе бросил: «Ведь у вас двое детей... Не хотелось мне вас арестовывать! Раз имеете детей, Михаил Рувимович, то прежде чем такими делами заниматься, надо крепко подумать».

Смешно вспоминать, а ведь я ему поверил, что — «не хотелось арестовывать»... У моего следователя тоже было двое детей — мальчишек (их фотография всегда лежала на столе радом с протоколами допросов и оперативными данными). Мне казалось естественным, что отцу, семейному человеку, не просто решиться арестовать другого отца... Уже позже пришлось научиться дикому для меня ремеслу оценивать людей, исходя из их мундирно-служебного положения; потом понял, что в некоторых ситуациях правильная реакция на

9

партнера в допросе — именно такая. (Говорят, что по платью судить нельзя. Не всегда. Что, например, если платье — это эсэсовский мундир?).

Упоминание о моих детях тоже не было, конечно, случайностью в том допросе. Когда предварительно решался вопрос об аресте и возможности меня «сломать», «расколоть», заставить «покаяться» — в КГБ учитывалось многое: и моя русская жена («Вы не уехали в Израиль, потому что она вам мешала?» — «Наоборот, она меня уговаривала», — да, раза три со мной заводили «беседы» на эти темы); и мягкость моего характера; и конечно же, двое бесконечно любимых детей.

Не учли гебисты только одного, самого главного и самого важного для следствия обстоятельства. Отчетливо помню: когда вели на первый в жизни личный обыск, я радостно впитывал каждую деталь, каждую секунду моей новой жизни. Интересно-то как!

Главное обстоятельство, позабытое следствием, заключалось в том, что всю дотюремную жизнь я как историк и как литератор писал именно о тех людях, которые сидели в этой тюрьме. И 22 апреля 1974 года я будто по велению волшебной палочки был перенесен в мир, уже некогда созданный моим воображением, — перенесен в роли испытателя достоверности собственных повестей и очерков. Я проверял все, запоминал любые мелочи быта и, главное, оттенки чувств, и с первой минуты ареста я стал жить лишь затем, чтобы написать новую книгу. Написать собственной жизнью. Я боролся, чтобы ее писать, я размышлял, чтобы ее писать, я читал, чтобы ее писать.

Еженедельно из библиотеки следственного изолятора мне приносили порцию в пять книг — все с историческими штампами. «Библиотека ДПЗ (Дома предварительного заключения)», «Библиотека ВТ ГПУ (Внутренней тюрьмы Государственного Политического Управления)», «Библиотека ВТ УГБ НКВД (Внутренней тюрьмы Управления Государственной Безопасности Народного Комиссариата Государственной Безопасности) и, наконец, «Библиотека ВТ МВД (Внутренней тюрьмы Министерства Внутренних Дел)». Только КГБ не было на штампах: втихомолку отрекшись от позорной своей истории, следственный изолятор КГБ именовался скромно: «В/ч 11176» (Воинская часть №11176). И вот, где-то на середине следствия, мне принесли из библиотеки «Репортаж с петлей на шее» Юлиуса Фучика.

Книга, написанная в следственной тюрьме гестапо, совсем по-новому читалась в следственном изоляторе КГБ. Теперь я сравнивал методы следствия, психологию палачей, психологию жертв, обращая внимание на детали, которых не видел раньше. Мне стал близок этот з/к Фучик, ждавший наперегонки со своей смертью краха и гибели своих следователей.

Однако именно стиль первых глав его книги убедил меня: не надо было репортаж из тюрьмы олитературивать. Следует бестрепетно

10

отсекать все, напоминающее художественный «профессионализм». Репортаж должен остаться репортажем, заметки — заметками, а не «сочинением». В этой работе должна выявляться только естественная структура материала, взятого как он есть.

Вот почему это — стало заметками.

Но почему же они — только еврейские? Потому что другие писать много труднее, если не невозможнее. Экзотичны внешние условия моей работы: писать надо в условиях постоянной слежки за мной, причем работать так, чтобы «опекуны» не догадались не только что я пишу, но вообще, что я хоть что-то пишу. Надо учитывать белизну снега, высоту фанерных заготовок на рабочем столе, сдачу металлолома и другое. Вчера, например, на меня в момент работы нарвался патруль контролеров: спасло мое нахальство, «второе счастье» и... их лень. (Писать приходится по кусочкам, почти не перечитывая написанное, писать сразу, то есть набело, в спешке. А хлопоты, а тревоги, связанные с тайниками...).

Но это, как ни странно, как раз мелочи. Главные трудности — внутренние. Можно зафиксировать не все, что просится на бумагу, а лишь малую часть — но какую именно выбрать? Выбор затрудняется, в первую очередь, незнанием читателя. Кто-то из философов заметил, что в наше время литература — род бизнеса, где для успеха волей-неволей надо знать потребности рынка. Конечно, есть писатели, которым этот рынок безразличен — ими владеет Демон, они — лишь печать, которая накладывается рукой Хозяина на души тех, кто попадает под нее (среди моих знакомых такими я ощущал, например, Иосифа Бродского, художника Михаила Шемякина, а в лагере — украинского поэта Василя Стуса). Увы! — я не таков. Я, видимо, рядовой «бизнесмен» на «литературном торжище», и мне нужно знать своего читателя: мои отношения с ним всегда строились по принципу обратной связи. Но вот теперь предстоит встреча с новым, незнакомым читателем, а — зачем я ему? Привлекать читателя экзотикой лагерной биографии — это для меня профессионально нечистоплотный поступок. Писать эти заметки должно только в том случае, если они, вне зависимости от моей личной и только меня касающейся судьбы, несут нечто важное и нужное читателю. Только тогда они — моя миссия, если рискнуть так выразиться. Но чем он, этот читатель, живет?

И я решил сделать эти «заметки» — «еврейскими». Читателю, живущему в мире не только иных цен, но иных ценностей, может показаться интересным, как именно его собственные, иногда, конечно, истасканные и привычные до оскомины проблемы смотрятся отсюда, из тюрем и лагерей КГБ. Отсюда, где собраны националисты многих народов, отсюда, где рядом с дерзновенными сионистами спят и работают эсэсовцы и работники гехаймефельдполицай, где интернационализм становится честным, лишь служа национальному делу, а национализм верен своим принципам лишь в бескорыстной

11

интернациональной борьбе со злом. Отсюда, где вопреки заблуждениям и страстям, если мы честны, понимаем в конце концов, что мы — дети своего народа и что все-таки все народы Земли — одна семья.

Во всяком случае, так я ощущаю жизнь — здесь. Вот почему «еврейские заметки», заметки о народе и о народах Земли.

Еще о себе: вместо камертона

11

Еще о себе: вместо камертона

Был такой эпизод.

Летом 1973 года мой сосед, молодой, с задумчивым восточным лицом, с черными до слепящего блеска глазами еврей-инженер, неожиданно предложил:

— Вчера в синагоге зашел разговор: нужно написать книгу об исходе евреев из Союза. Но у них нет подходящего литератора. Я предложил вас, Миша. Они организуют рассказы людей о жизни до Исхода, а вы соберете все и обработаете. Только, — он смутился, — бесплатно...

— За работу по душе я денег не беру.

И вот — встреча с человеком из синагоги... Многое мне не понравилось в той встрече. И то, что свидание было назначено у синагоги, где всегда, по идее, должны дежурить оперативники КГБ, и то, что человек этот пришел на встречу со светлой шатенкой лет на 30 моложе его, — готовым свидетелем для КГБ, если надобность в таковом вдруг возникнет; и то, что на хвосте за нами шли двое патрульных — можно ли сильнее привлечь к нам дежурных оперативников; и тон этого «человека» — тон генерала от конспирации в пиджаке.

Но главное, что оттолкнуло меня, — требование написать будущую книгу в пропагандистском духе, написать о том, как воспрянула почти ассимилированная еврейская молодежь СССР и решила жить в Израиле, несмотря ни на что.

— Извините, — объяснял ему, — но такое я писать не буду. Я уже пробовал собирать материал по этой теме, беседовал с людьми. Они едут в Палестину по разным причинам. У кого-то не сложилась жизнь в Союзе; другие ищут свободу; третьи — новизну, они устали от скуки и пресности существования. Четвертые пробуют отыскать там приложение своих способностей, которые искусственно ограничиваются. Есть, конечно, люди с пробудившимся национальным сознанием — и если вы познакомите меня с такими, напишу о них с великим удовольствием. Но писать ложь во славу сионизма я, простите, не буду. Я и за деньги стараюсь не писать пропаганды, а уж бесплатно — тем более. Что будет на самом деле, то и напишу. Или совсем не буду писать. Пойдет?

Он стал убеждать меня создать героическую эпопею, наподобие эпопеи о воздушном мосте из Йемена в Израиль (кажется, такой был приведен пример).

12

— Нет, — говорю, — это все в моем представлении — советская литература. А я могу писать только правду. Что есть — то есть, а чего нет — того нет, даже если очень жаль, что его нет.

Так мы и не договорились. Потом, на следствии, понял, что в КГБ знали об этой встрече. Была ли то провокация оперативного отдела, уже готовившего меня к посадке с полным джентльменским набором для обвинительного заключения, или они узнали о нашей встрече от меня — через моего приятеля-сексота В., которому я мог рассказать о ней (не помню, рассказал ли?) — не знаю. Да это и неважно.

А вспомнил об этом здесь потому, что уверен: мне по-прежнему следует писать правду (как я ее понимаю, конечно), даже если это пойдет во вред пропаганде. Вполне допускаю, что иногда возможна ложь во имя идеалов — и тех, кто так пишет, я не осуждаю. Эти люди могут стараться возбудить невозможные, дерзновенно-безумные чувства и пользуются при этом всем, что им помогает. Повторяю: я их не осуждаю. Но сам я на это не гожусь. Мое орудие ремесла — правда, даже если она горька и тянет душу вниз, на дно.

Кому это не нравится — ну, пусть он меня не читает. Есть другие литераторы.

Отступление: тоже о себе. И о товрищах

12

Отступление: тоже о себе. И о товарищах

Вчера был канун 30 октября — Дня политзаключенного СССР. Гебисты, как шмели, летали по зоне; сексоты, даже самые осторожные, задавали нескромные вопросы, выдавая себя с головой. Праздник на носу, праздник!

Я работал эту неделю во вторую смену. Разбудил часов в одиннадцать «воронок» — посыльный из штаба лагеря. «Кто зовет?» — «Не знаю». Понимаю — гебисты.

На всякий случай побежал поглядеть тайник с этими листками: он находился в проржавевшей канализационной трубе, занесенной снегом. Утром был на месте, а тут глянул — нету!

Ясно. Сейчас начнется следствие. По дороге в штаб обдумываю, что отвечать...

Из кабинета в штабе навстречу выходит Миша Коренблит. «Прокурор Ганичев», — бросает на ходу.

У прокурора неглупое лицо. Странно — отвык я встречать такие лица в кабинетах.

— Вы писали мне заявление о личном приеме. — Он перебирает пачку, ищет мое. — Сообщали о возможных трагических последствиях.

Я написал ему почти два месяца назад. КГБ только что отобрало — на этапе с 17-й на 19-ю зону — у В.Стуса около 600 стихотворений: 300 оригинальных и 300 переводов из Гете, Рильке и других.

13

Я практически не знаю украинской поэзии, но здешние украинцы утверждают, что равного Стусу поэта в современной украинской литературе нет. Поверить в это легко: Василь, как я упоминал, — поэт милостью Божьей, поэт, не командующий своей музой, но — орудие своего дара. Таких людей целое человечество обычно насчитывает единицами. Прекрасно образованный, безупречно честный, безумно отважный, он начисто неспособен к компромиссам (пусть разумным) с лагерным и тем более кагебистским начальством. Он неразумен, каким, по-моему, должен быть большой поэт. Он неуверен в себе, но тем не менее всегда идет напролом, чем бы это ему ни угрожало — такова его натура, иначе, думаю, он не смог бы писать так, как пишет. Василь вовсе не политический поэт по своей «строчечной сути», но он болезненно честный человек в этом мире и поэтому не мог в конце концов не оказаться в лагере. (Учитывая ничтожность инкриминируемых деяний — среди них, например, числился анекдот о Ленине, рассказанный в доме отдыха, и возможно, оценив огромную талантливость первого национального поэта, Верховный Суд Украины присудил его всего лишь к пяти годам заключения и трем годам ссылки, специально оговорив, что суд «ограничивается» этим).

За пять лет лагерной отсидки его талант возмужал — лучшее из созданного написано здесь, в Мордовии. Легко представить любому, кто имеет детей, что он почувствовал, когда понял, что стихам грозит уничтожение. Писать об этом — не к месту тут, это целая эпопея, со скандалами, карцерами, голодовками всего лагеря, с лишением свидания с женой и ответным отказом от гражданства, с ежедневными унизительными обысками поэта — нагишом, с приседаниями и заглядыванием надзирателя в анус, с отчаянными попытками лагеря спасти стихи, да и самого Василя (он к тому времени уже лишился на операционном столе двух третей желудка, получил «зэковский желудок», как он шутил). Очередной карцер, с его отчаянным в ту осень холодом и изнурительным голодом, мог бы добить больного Стуса. Тогда-то десять человек заключенных вызвали прокурора. Прокурор явился — через два месяца...

Я объяснил прокурору Ганичеву, что, к счастью, в тот раз дело обошлось: не получив от него ответа, мы решили объявить голодовку солидарности со Стусом. Но предварительно Солдатов, а после его неудачи Пэнсон с Коренблитом вступили в переговоры с ГБ. Чекисты, по обыкновению, врали, изворачивались, отказывали, но, к счастью, благоразумие почему-то победило, и Стуса из карцера перевели в больницу.

— А по поводу Храмцова вы мне писали? — опять спрашивает прокурор.

Тоже особая история, этот Храмцов. Он — русский, американский разведчик. В начале 50-х годов его с товарищем забросили в СССР. Едва они оказались на земле отечества, друг его выстрелил Другу в висок и побежал сдаваться в КГБ. Храмцов выжил, хотя и с

14

пробитым навылет черепом, а потом получил 25 лет лагеря. Целыми днями он ходит взад-вперед, в стороне, вдоль отдаленного барака, ни с кем не разговаривая, с трагически отрешенным взором — уже 23-й год...

С Храмцовым было так: позавчера вызывают меня к ребятам во двор, где в центре кружка зэков сверкает во все стороны электрическими искрами Миша Коренблит. В их секции, оказывается, только что надзиратели избили сапогами Храмцова, опоздавшего встать по сигналу подъема.

Правду говоря, такой случай в наших лагерях — исключение. Коренблит аж трепетал от ярости: «Бросить работу! Всем бросить работу!». Солдатов, один из руководителей Демократического движения Эстонии, и я (мы — этакая фракция «умеренных» в лагере) возражали при одобрительном сочувствии Бориса Пэнсона. Нам было ясно, что избиение Храмцова, хоть и объясняется в глубинных своих истоках ненавистью начальства к нему за то, что он и два десятилетия спустя сохранял верность США, в данном случае все-таки инспирировалось не КГБ. Это исполнители, хамы-надзиратели, местные охломоны, у которых — ох! — руки чешутся от давнего желания — бить нас, они, которые ненавидят заключенных уже за то, что вынуждены говорить им «вы», это они вымещали утром свое всегдашнее похмелье на больном и безответном Храмцове. Но поскольку местная самодеятельность, как всякая частная инициатива, в СССР не должна одобряться, мы с Солдатовым и Пэнсоном предчувствовали, что надзирателям может достаться, если протесты не спугнут их шефов и не отвлекут их внимания на зэков.

Поговорил я с прокурором немного о Храмцове... Попрощавшись, ушел и думаю: когда же явятся гебисты — начинать следствие по моему тайнику. Мысленно составил план защиты и решил посоветоваться с одним из друзей, которому абсолютно доверяю: он тоже работал во вторую смену. Отыскал его, рассказываю: пропал тайник, наверное, выследили — может, часовой подсветил прожектором и заметил. «Вы дурак, Миша, — отвечает мне, — что выбрали трубу. Труба может и просто кому-то понадобиться. Если это так, ее унесли на место и ваш конверт либо выпал и валяется где-то на дороге, либо лежит в трубе и преспокойно там со временем сгниет». — «Да я и сам думаю: зачем бы им его изымать — всего лишь с началом рукописи... Они бы оставили пакет на месте и следили дальше». — «Безусловно. Пойдем, покажете мне, где это было. Кстати, как ваш пакет выглядит?». Описываю его, показываю размеры руками. «Миша, постойте... Это не он?» На снегу возле дорожки, ведущей от тайника, лежал мой миленький пакетик!..

«Вот что значит старый зэк! — коротко хохотнул спутник. — Счастье, что сейчас зима, эти сволочи-старики тут не гуляют, иначе через полчаса он бы лежал у опера. А опер бы утирал нос КГБ: мы нашли, мы обскакали...».

Так я сумел продолжить эти записки.

Приложения к Главе 1

15

приложения к главе 1

Начальнику ЖХ 385

от

ХЕЙФЕЦА М.Р., осужденного по ст. 70

Заявление

ЗЛХ-76 г. в ШИЗО заключен украинский поэт Василь Стус. Я не буду касаться причин этого наказания, хотя не могу не сказать, что оно явилось итогом целого ряда провокаций, направленных на унижение человеческого достоинства со стороны б. Администрации ИТУ-17. Об этом Вам должен сообщить сам В.Стус, если сочтет нужным.

Хочу обратить Ваше внимание лишь на следующее.

В.Стус больной человек. Тяжелое состояние его здоровья подтверждается хотя бы тем фактом, что всего за день до заключения его в ШИЗО администрация ИТУ-17 предложила Стусу ехать в... больницу.

В таких обстоятельствах длительное заключение Стуса в ШИЗО является не просто формой пытки голодом и холодом, но сознательным стремлением подорвать здоровье и, по возможности, физически уничтожить больного поэта.

Разумеется, когда на моих глазах происходит покушение на здоровье и, может быть, жизнь человека, я не могу молчать. Я пробовал вызвать прокурора, чтобы спокойно урегулировать обстановку, — прокурор не появился. Мои товарищи обращались к сотрудникам КГБ, прося их порекомендовать администрации изменить меру наказания В.Стусу, — те отговорились, что, мол, необходимо сохранять «престиж администрации». Какой может быть престиж у людей, стремящихся голодом и холодом подорвать здоровье другого человека, — оставляю на Ваше усмотрение.

Так как все попытки мирного урегулирования вопроса оказались бесполезными, я с сего 10/1Х-76 года объявляю голодовку солидарности со Стусом и до конца срока его пребывания в ШИЗО отказываюсь принимать горячую пищу.

10/1Х-76 г.

Подпись: Хейфец

16

Прокурору Армянской ССР

от

ХЕЙФЕЦА М-Р., литератора,

осужденного по ст. 70 УК РСФСР

(антисоветская агитация и пропаганда)

Заявление

Уважаемый гражданин прокурор!

Я — еврей. Евреи и армяне, как Вам известно, древнейшие народы Земли. Они объединены общностью судеб, в древности создали могучие царства, утратили их и были рассеяны по липу Земли, никогда не теряя веру в воскресение своего независимого, гордого и славного государства.

Нам, евреям, повезло раньше. «Прослойка» лавочников, математиков и музыкантов сумела создать собственное независимое государство и за неполные 30 лет его существования поразила весь мир трудолюбием и искусством своих крестьян, силой и умелостью своих рабочих, мужеством и воинской доблестью своих воинов. Даже враги ныне отдают должную дань восхищения тем, кого они так недавно презирали за слабость, за увертливость.

Армянский народ еще ждет часа своей независимости, но я уверен: его ожидает не менее славное будущее. Залогом этого для меня служат высокие качества армян, членов Национальной Объединенной партии Армении, с которыми я познакомился в лагере. Их мужество, смелость, великодушие, ум вызывали восхищение и любовь к ним у всех, кто имеет честь их знать. Надеюсь, что, несмотря на свое служебное положение, Вы с удовольствием узнаете про это — все-таки и вы армянин.

Поэтому я всей душой желаю независимости Вашему народу. От своих армянских друзей я узнал, что членом НОПА может быть не только армянин, но любой человек, который разделяет цели этой партии. Настоящим заявлением сообщаю Вам, что с разрешения руководства НОПА я являюсь ассоциированным членом этой партии. Выполняя распоряжение руководства, я сего, 5/ХII-76 года, объявляю голодовку в знак поддержки требований партии: амнистии для членов НОПА, легализации ее и проведения референдума по вопросу о независимости.

С уважением.

5/ХII-76 г.

Хейфец М.Р

Глава 2. Есть ли антисемитизм в СССР?

Есть ли антисемитизм в СССР

17

Глава 2. ЕСТЬ ЛИ АНТИСЕМИТИЗМ В СССР?

...Продолжение это написано через несколько дней. Прошло 30-е октября, потом надвинулись октябрьские праздники — время обязательных обысков, появления часовых на участках, обычно просматриваемых телевизором, время засад и усиленной сверх обычного слежки!.. Ко мне в цех заходил уполномоченный КГБ по зоне старший лейтенант Борода, поинтересовался — «Что нас ждет на 7-е?» — ив тот же вечер после работы меня с развода завели на вахту и обыскали, раздев догола (правда, голым не заставили приседать). Так что для писания это время оказалось неподходящим. Сходить к тайнику и поглядеть, на чем я остановился в прошлый раз, опасно, я лишь издали решаюсь коситься на него, прогуливаясь. Поэтому в следующем ниже куске возможны разрывы связей или, наоборот, повторы — пусть читатель мне простит.

* * *

— Как сформировались ваши убеждения? (В протоколе допроса в этом месте возникнет слово, которого следователь не произносил: «ваши антисоветские убеждения», и мой ответ запишут так: «Мои антисоветские убеждения возникли в...» В ответ на протесты Карабанов деликатно, вдумчиво объяснил, что «такова наша терминология», «наш язык», и он не имеет права от этого «языка» отступить).

— Может быть, передачи зарубежного радио оказали воздействие на ваше мировоззрение?

Следствие аккуратно подводило меня к стандартной, как я узнал впоследствии, версии ответа, которая обвиняемому кажется «спасительной»: мол, я — простой советский человек, но вот — попал под влияние нехороших западных передач, не разобрался в «клевете», но уж в будущем, будьте уверены — ни-ни, ни боже мой... Во всяком случае, мой следователь был почти открыто разочарован, даже растерян, когда я категорически отверг эту излюбленную КГБ версию о пагубном воздействии радиопередач: «Ну, не может быть, чтобы они совсем не оказали действия. Вы просто его не осознали...»¹.


¹ Мое личное ощущение, что и следователи, и их хозяева не только в пропагандистских целях объясняют появление неприятных для них социальных процессов как результат внешнего, европейско-американского влияния. Как ни странно, мне кажется, что эти «марксисты» («бытие определяет сознание»!) всерьез верят, что на самом деле не бытие, а мощные радиопередатчики определяют это самое сознание. Почему так думают — Другой вопрос. Во-первых, нельзя долго лгать, не попав под гипноз своей лжи — хотя бы частично. А во-вторых, люди мелкие, бездуховные (хотя и практично-смекалистые), они — для себя — знают собственную несамостоятельность, неуверенность своего мировоззрения, его рабскую зависимость от личных информаторов и «ученых» толкователей. Таким людям, раз они облечены властью, невольно должно казаться, что сознание более «маленьких» людей должно держаться на таких же зыбких устоях, как у них, словом, привыкнув манипулировать общественным сознанием, они всерьез начинают верить во всемогущество этих манипуляций и весьма удивляются, натыкаясь на сознание, порожденное — по Марксу — бытием. До конца в свою выдумку они, однако, не верят, что и придает их облику некую фантасмагоричность. Но это — отдельная большая тема. (Здесь и дальше — прим. автора).

18

Когда версия с влиянием радио отпала, возникла версия с влиянием «самиздата». Меня необходимо было зачислить в какую-то привычную рубрику. В конце концов, утомленный, я согласился, чтобы меня наименовали «амальрикианцем» — по имени автора брошюры «Просуществует ли СССР до 1984 года?» Но помнится, эта идея тоже не вызвала восторга. Когда же отпала и она, пошел в ход последний козырь:

— Может быть, вы считали, что были жертвой какой-нибудь несправедливости?

— Вроде бы, нет.

— Я имею в виду национальность. Ваши соплеменники, случается, считают себя как-то ущемленными в жизни. Я был следователем по самолетному делу, там проходил Дымшиц. Он служил военным летчиком, уволился из армии и захотел устроиться в «Аэрофлот». Его не взяли — он считал, потому что он еврей. Да ведь туда труднее, чем к нам устроиться! Как можно говорить, что в СССР есть какие-то ограничения для евреев, когда они даже у нас работают...

— Валерий Павлович, не надо: я ведь не из Англии приехал. Эта моя «Англия» смущает следователя. Однако же и ответы, что взгляды мои сложились в результате изучения окружающей меня жизни, тоже его ни в коей мере не устраивают. И тогда опять:

— Может быть, вас все-таки в качестве еврея где-то ущемляли?

— Были мелочи, но я за них не в обиде...

Конечно, я не стал ему рассказывать про первые выходы во двор в Ленинграде, ребенком 4-5 лет, и как меня под разными «законными» в детской среде предлогами изощренно били мои сверстники, и потом я случайно услышал разговор, что — «как жида»; или про случай в эвакуации на Урале, в городе Ирбите, когда по дороге к маме на работу меня поймала компания мальчишек с улицы Кирова (помню, оказывается, это название до сих пор; было это возле церкви с шатровым куполом на речушке Серебрянке), скрутила руки, нацепила на шею петлю и водила по улице с возгласами: «Жида ведем вешать» — к явному удовольствию взрослых прохожих. Вообще с настоящим, «чувственным», что ли, антисемитизмом я лично сталкивался только в детстве, в те самые «золотые» годы, когда, по рассказам взрослых, антисемитизма вроде бы и не было.

— А я до того, как занялся самолетным делом, даже не знал, что есть разговоры, будто у нас как-то прижимают евреев. Считал, наоборот, они иногда занимают привилегированное положение, — объясняет следователь.

19

Интересно, лгал он мне или был искренен? Самое невероятное, что мог быть искренен — не знал. Национальные ограничения в СССР маскируются так же тщательно, как больной сифилисом маскирует свою болезнь — пока не провалится нос¹.

Но скорее всего, он мне лгал. В конце концов, в этот секрет Полишинеля рано или поздно приходится посвящать тысячи работников. Председатель приемной комиссии одной консерватории рассказывал, как на экзамене ректор дергал его за руку, когда он собирался ставить «пять» очередному поступающему еврею:

— Что вы делаете, мы уже выполнили норму! Уж если это знал ректор, неужели не знал чекист?! Но я не стал уличать его, а просто рассказал — наконец — кое-какие факты собственной биографии. Рассказал, как окончил школу с медалью и подал документы на литературный факультет Ленинградского Государственного педагогического института имени Герцена (в университет бессмысленно было пробовать в те годы). Меня вызвали в приемную комиссию и предложили передать документы на... физмат. Я удивленно отказался и — был-таки принят на литературный, Только пять лет спустя узнал: директор моей школы, она же доцент этого института, пошла к директору института и умоляла его принять меня: «Мальчик не должен этого знать. Вы сломаете все, чему мы учили его десять лег». Директор ВУЗа категорически отказывал:

«Незачем ему заниматься русской литературой. Пусть будет физиком». Тогда учительница пригрозила поднять скандал на партсобрании института, и босс уступил: в конце концов, у него была процентная норма, а не принять можно другого еврея, с менее настырными защитниками².


¹ Вот характерные примеры. В камере 204 я сидел с инженером Г.И. Ермаковым: он осужден на 4 года лагеря за то, что левой рукой писал анонимные письма в ЦК, «Правду», Академию Наук и т. д., опротестовывая их. действия, и, не показывая ни душе — даже жене! — отправлял их адресатам. И вот этот (все-таки) диссидент, человек, все-таки задумывающийся над проблемами страны, ровно ничего не знал до 40 лет об ограничениях для евреев в СССР. Когда начальство его конторы преследовало сослуживицу-еврейку, он предложил ей:

— Чего терпишь? Переходи в другой НИИ. У меня там приятель завсектором, ему во как нужны инженеры твоего профиля. Пойдем вместе. Пошли. Друг-завсектором получил у директора визу «принять на работу», а кадровик зарубил назначение насмерть. Потом директор, оправдываясь перед завсектором, объяснял ему (атот пересказал Ермакову):

— У нас их и так слишком много, а вы новую приводите. Так — и только так — человек, проживший всю жизнь в СССР, узнал случайно о существовании еврейского вопроса.

Другой пример. Секретарь РК КПСС научного центра рассказывал журналисту В.Травинскому на отдыхе, как его, молодого работника, учило начальство: он рекомендовал секретарем парткома молодого деловитого еврея — из Москвы отказали без объяснения причин. Рекомендовал другого — тот же результат. На третий раз назвал русскую фамилию — принята без возражений.

— По должности я антисемит, — признался он Травинскому, — но только по должности.

² После моего ареста моя бывшая учительница, уже профессор, отыскала мою старуху-мать и предложила моей семье материальную помощь.

20

...После института я добровольно уехал на целину, на Алтай. Вернувшись оттуда, решил поступить в аспирантуру по советской филологии в Ленинградский университет. Нас было шесть претендентов на два места. К концу экзаменов я остался один: у меня была пятерка и две четверки, остальные получили двойки. Тогда меня вызвал завкафедрой Ф. А. Абрамов (ныне известный и, к слову сказать, неплохой писатель) и объявил, что я показался им недостаточно талантливым, а они к себе в аспирантуру берут только «блистательные таланты» (так и сказал!). Самое смешное, что я поверил ему: легче было поверить в то, что я бездарен, чем в то, что меня всерьез могут не принять по национальному признаку. Хотите верьте

— хотите нет, но так было: говорить правду — так говорить! Кафедра в том году вообще отказалась от набора аспирантов, лишь бы не брать меня.

— Но я совершенно не в претензии к кому бы то ни было, — объясняю следователю. — В сущности, мне повезло. Меня лишили права на стипендию, то есть права жить два года на счет государства: ведь учиться я мог и без аспирантуры. Но за свои денежки государство потребовало бы расчета: меня бы распределили в какую-нибудь глушь, куда ушли мои сокурсники. А так я остался в Ленинграде и вместо писания никому не нужной диссертации сделался писателем, работавшим, по-моему, над полезными вещами. По-моему, вообще за эти ограничения евреи должны быть благодарны советской власти. Я не знаю ни одного из них, кто бы в конечном счете — с пятого захода или с другого плацдарма — не пробился бы, если он чего-то в деле стоит. Разница в том, что там, где русский может отдохнуть на государственной соломенной подстилке, еврей должен отточить мозги, закалить волю и мускулы. В сущности, советская власть — наша благодетельница. Своими ограничительными мерами она лишь заставляет нас быть сильнее, умнее, волевитее, чем остальные граждане СССР.

Вот каким я был негодяем! Знал ведь, что посыпаю солью душевные заусеницы следователя...

— Да нет ничего этого, — пробует он мне возражать.

— Валерий Павлович, ведь я совершенно не в претензии — наоборот. Советская власть, действительно, хотела добиться братства народов — ну, не получилось у нее... Вы знаете, например, сколько евреев было в госаппарате до войны?

— Весь МИД был еврейский! — не сдержался он.

— Ну вот! И это было неправильно. Народное сознание не могло этого принять. Не готово было. Вот почему я считаю, что ограничения для евреев в стране с таким уровнем народного сознания, как в Союзе, сейчас законны. Мы здесь — квартиранты. Если в квартире просторно, пусть квартиранты располагаются, где хотят,

— так? Но ведь в квартире-то тесно. И конечно, главное место у плиты должно принадлежать хозяину. Это справедливо, и советская

21

власть поступала справедливо, создавая привилегии для русских. Единственное, что она делала неверно, — запрещала евреям в этой ситуации выезд в Израиль. Если квартиранты занимают у хозяина слишком много места, не нужно мешать им съехать в собственную квартиру. Зачем же нам с русскими толкаться в коммунальном жилье у мест общего пользования и непрерывно скандалить из-за них, когда можно разъехаться по собственным отдельным квартирам и потом ходить друг к другу в гости. Теперь же, когда разрешав выезд в Израиль, все проблемы решены. Если еврей недоволен какими-то ограничениями в России, пусть едет к себе домой, в Израиль, и там испытает свои природные возможности без всяких ограничений. А если он предпочел остаться в России — тогда пусть не жалуется: он здесь гость и должен жить так, как удобно хозяину.

Валерий Павлович задумывается... Через несколько дней, когда свидетель Карл Левитин предложит ему полушутя, но и полусерьезно: «Слушайте, отпустите Хейфеца. Побаловались, поговорили — и будет с вас...» — следователь так же полушутя, но и самую чуточку серьезно ответит:

— Э, нет. Нам без него скучно будет. Не с кем поговорить...

Примечание первое: Размышления историка на ту же тему — есть ли антисемитизм в СССР?

21

Примечание первое: Размышления историка на ту же тему:

Есть ли антисемитизм в СССР?

Когда друзья дали мне прочитать «подпольную» книгу Рота «История еврейского народа», они, несколько смущаясь, пояснили:

— Вряд ли вы найдете здесь много нового для себя... Это не та книга, которая нужна. У нее плохой язык.

Прочитал я Рота и — не согласился с друзьями: язык как раз вполне приличный. И факты подобраны интересные, во многом — новые для меня. Но книга — это они верно почувствовали — не годится для России. И главный ее недостаток, как мне представляется, — пропагандистский запал, бьющий на чувство и оставляющий в покое разум читателя. Между тем евреи особенно, по моему ощущению этого народа, нуждаются в том, чтобы неопровержимые логические доводы закрепили эмоции: иначе результат той же пропаганды будет шатким и временным. В книге Рота вековые гонения иных народов на евреев предстают лишь как вековая несправедливость, как дикое проявление иррациональной ненависти к чужакам-иноверцам. Как ни странно, в таком толковании еврейской истории эта книга уязвима именно с пропагандистской точки зрения, ибо из нее вытекает, что с успехами просвещения других народов, с одной стороны, и деиудаизации евреев, с другой, у антисемитизма исчезает почва под ногами — и зачем тогда ассимилированным евреям нужен Израиль?

Я понимаю, насколько сложен комплекс антисемитизма и насколько во многом прав Рот. Но главное — на данное время — он все-таки упускает. Главное — это реальная вина ассимилированных

22

евреев перед, народами тех стран, в которых они живут, вина, которая не позволяет, не должна позволить им спокойно жить в диаспоре, рассчитывая на благополучное существование. В российской еврейской среде крепко бытует, например, миф о том, что якобы перед второй мировой войной, хотя национальное существование евреев было притушено, но с антисемитизмом советская власть покончила, антисемитов преследовали, евреи занимали выдающееся, завидное положение в обществе и государстве и пользовались не только равными со всеми гражданскими правами, но даже привилегиями. Только после переворота 1937-38 годов, а особенно после приказа начглавПУРа А.Щербакова в 1942 году об удалении евреев с политических, юридических и т. п. постов, в армии началось якобы попятное движение, возвращение в Россию былого антисемитизма с ограничениями, травлей и прочим. Высшей точкой этой антисемитской волны, инспирированной сверху, было, мол, «дело врачей» 1953 года, потом наступил некоторый спад в 50-е — в первой половине 60-х годов, и, наконец, новая волна антисемитизма надвинулась на нас после 1967 года...

Таковы основные исторические контуры этого мифа, почти что общепризнанного (он, например, изложен в книге Рота). Я могу, конечно, говорить лишь о своем личном ощущении — возможно, неверном. Но мой жизненный опыт, опыт одного из советских евреев, лично пережившего все эти «эпохи» и «волны», шепчет мне на ухо, что эта версия неверна в основе.

Возможно, взрослым людям, защищенным полицейским законом сталинского государства, действительно до войны казалось, что они — свои в этой огромной стране, что антисемитизм гнездится в душах лишь нескольких пьяных хулиганов, что власть их любит, а они служат первой опорой своей власти. Нагловатые, самоуверенно-довольные, распевали взрослые евреи на «красных праздниках» и свадьбах: «Там, где сидели цари и генералы, теперь сидим там мы, они сидят под нами». Не мешало бы им вовремя вспомнить конец царей и генералов и потом не жаловаться на злую еврейскую судьбу. Пока они самозабвенно токовали, в толщах униженной, измученной, репрессированной, оскверненной массы накапливался великий гнев, который, в первую очередь, готов был плеснуться на них, на чужаков, говоривших с неприятным тягучим акцентом, тормошивших спокойную крестьянскую жизнь с раздражавшим аборигенов торопливым темпераментом «делашей», не понимавших ни чуждых им национальных ценностей, ни чуждых устоев. Накопленный этот гнев использовал Сталин, чтобы сокрушать сторонников тропких-бронштейнов и каменевых-розенфельдов, использовал его и Гитлер, чтобы сокрушать сталинских «жидов-политруков», и снова использовал Сталин, который отмежевался от этих политруков, чтобы гнать своих солдат национальными тенями Суворова и Кутузова.

Еще в 1917 году (как сообщил недавно журнал «Вопросы истории») свыше 90 % евреев России голосовали на выборах в Учреди-

23

тельное собрание за сионистский список депутатов (если меня не подводит память). Но когда после Октября русская интеллигенция в массе своей отказалась сотрудничать с большевиками (да и сотрудничая, выглядела ненадежной), решительные и цепкие ленинцы обратились за помощью к евреям, энергичным, смекалистым, способным и дотоле униженным, подавленным, затоптанным «чертой оседлости» и иными «еврейскими законами». Миллионам жителей гнилых местечек, старьевщикам, корчмарям, контрабандистам, продавцам сельтерской воды, отточившим волю в борьбе за жизнь и мозг за вечерним чтением Торы и Талмуда, власть предложила переехать в Москву, Петроград, Киев, взять в свои нервные, быстрые руки все, выпавшее из холеных рук потомственной интеллигенции — все, от финансов великой державы до атомной физики, от шахмат до тайной полиции. Они не удержались от Исавова соблазна, тем более, что в придачу к чечевичной похлебке им предложили строить «землю обетованную», «новое Царство Божие на Земле», сиречь Коммунизм, что являлось вековой мечтой народа. Кто имеет право осудить их за это историческое заблуждение и историческую расплату с Россией за черту оседлости и погромы — кто, кроме нас, их горько раскаивающихся потомков?

Два десятилетия, пока не подросла новая, рабоче-крестьянская, от станка и сохи, русская интеллигенция, баловала советская власть своих евреев. Чувствую, что в моем тоне будто проскальзывает сарказм, и жалею об этом. Все тогда было сложнее, искреннее, без такого дальнего расчета, все развивалось в поисках и ушибах. Но факт остался таковым: к середине 30-х годов лидеры советского государства почувствовали, что евреи стали им в тягость, что они неудобны, если не опасны... Не буду здесь касаться причин этого явления и зигзагов сталинской политики — отмечу лишь, что, по-моему, Россия стояла тогда в полушаге от того, чтобы стряхнуть с ног своих прах «жидо-марксизма» и создать оригинальное русское национал-социалистическое учение (какой-нибудь «сталинизм»). Переговоры с Гитлером о вступлении СССР в антикоминтерновский пакт (в обмен на Румынию, Болгарию и черноморские проливы для Союза) не были зондажем: это ясно видно хотя бы в книге В.Бережкова «С дипломатической миссией в Берлин». Только Гитлер оказался прижимист и недоверчив... Но после государственного переворота 1937-38 годов была предрешена судьба евреев как будущих париев официальной бюрократии, ибо этот переворот был закреплен идеологической реформой, поворотом от марксизма к русскому патриотизму, с Ильей Муромцем, Невским и Пожарским на знамени. Еврейская «семья», бессменно господствовавшая 20 лет в важнейших узлах партгосаппарата, потерпела в борьбе за власть поражение в схватке с иными «семьями», давно ненавидевшими наглых чужаков.

Но мы, дети, чувствовали еще до войны на своих детских душах и детских кожах удары этого спрятавшегося от правительственного

24

террора, но тем более крепнувшего год от года народного антисемитизма «прекрасных» довоенных лет...

Примечание второе: Картинки с выставки все на ту же тему — есть ли в России антисемитизм?

Старик Калинин

24

Примечание второе: Картинки с выставки все на ту же тему –

Есть ли в России антисемитизм?

1. Старик Калинин

Типичный русский мужик с картины передвижников: невысокий, косолапый, лицо с задубелой кожей и пронзительными глазками, все заросшее рыжей бородой. В лагере, где бороды носить запрещено, кажется, приказом по МВД № 20, он сразу бросился мне в глаза.

Осужден по групповому делу — за организацию братства «истинно православной церкви» последователей патриарха Тихона (они не признают фактической рабской зависимости православной церкви от атеистического государства). Приговор ему сочиняли давно, в 1958 году, и не в Москве, а в провинциальной, татарской Казани, поэтому приговор откровенен до циничного неприличия — нет даже обычной маски. Старику Калинину, например, в этой группе вменялось то, что он завел огород, продуктами с которого кормил не только себя, но и братьев по вере; что он содействовал купле деревенской избы для того, чтобы создать в ней молельный дом; что высказывал пожелание о создании тайного монастыря... Единственное место в приговоре, хоть как-то затрагивающее политику, состоит в том, что между собой обвиняемые вели разговоры, мечтая о восстановлении монархического строя во главе с... Ершовым, «паровозом» по их делу, малограмотным иеромонахом-тихоновцем. За все за это милосердный суд либеральных хрущевских времен приговорил троих обвиняемых, в том числе Калинина, — учитывая Указ Президиума Верховного Совета СССР 1947 года «Об отмене смертной казни» — к 25 годам заключения в концлагерь. (Кстати, «паровозу» Ершову, к тому времени сидевшему с 1944 года в лагере свои первые 25 лет изоляции за ту же деятельность, великодушно объявили, что настоящий приговор «поглощает» — именно такое слово употребили — неотбытую часть его первого наказания и очередные 25 лет ему будут отсчитывать с момента второго суда. Он умер в лагере в 1974 году на тридцатом году заключения.)

Меня заранее предупредили, что Калинин зоологический антисемит. Каково же было общее изумление, когда его увидели прогуливающимся рядом со мной.

Он подошел сам. Может быть, услышав, что я писатель, этот малограмотный мужик надеялся, что я помогу ему написать надзорную жалобу или заявление — кто знает, так мне, во всяком случае, показалось. Подошел и прочитал стихи — Ершова и еще одной своей подельницы, осужденной всего лишь на 10 лет. Стихи плохие — такие писали в XVIII веке, прославляют Ершова как мессию. Разговорились — кое-что из его рассказов я запомнил:

25

- ...При Берии меня в «ласточку» одели. Ты не знаешь про «ласточку»? Это балахон такой, одевался на все тело с руками и ногами, и рукава, и эти, как их... на ногах рукава... они были длинные _ метра на полтора длиннее рук и ног. Их перехватывали менты (так в лагере зовут надзирателей — М.Х.) и тянули к себе крест-накрест...

В общем, я понял, что с помощью комбинезона-«ласточки» человека стягивали пополам так, чтобы его пятки касались затылка.

— ...Хорошо, у меня глаза на лоб выскочили, они меня раза три стянули и отпустили. А то бы насмерть затянули! Бывало... А потом спрашивают: «Ну, пойдешь на работу?». Это я в церковные праздники на работу отказался выходить. Я говорю: «Нет, беси». Ну, они меня в БУР. Совсем бы заморили, да скоро Сталина, пса, отравили. Меня какой-то кагебист приезжий, стал допрашивать: за что в БУРе сидишь, — я сказал: за то, что в праздники не работаю, он приказал отпустить...

Еще один рассказ:

— Уже в этот срок вышел приказ бороды стричь. Я на спецу¹ сидел. Начал прятаться от дьяволов: как все на работу выйдут, я под нары забьюсь, вцеплюсь в стойки, они меня за ноги подергают, а не достать! Наконец, подстерегли, шестеро навалились, один на руки, голову задрали так, что дыхнуть не могу, и кромсают ножницами аж по коже. Я только кричу: «Будьте прокляты, жидовские морды!»

Через день он спросил меня, кто я по национальности. Я ответил. «Непохож, — сказал он потрясение, — простой больно».

Еще через день подошел и сказал:

— Вы меня простите... Я к вам как к человеку хорошо отношусь и знаю, что даже в самой дурной семье родятся хорошие дети... Но вашего народа я простить не могу... Вы мой приговор читали, знаете, что с нами, с верой нашей сделали. И сами знаете — делали это евреи. Так что лучше нам с вами больше не говорить.

Что я мог ему сказать? Много, конечно, но доводами разума, логики, истории не сломаешь закаменевшую в обидах и предрассудках душу старика, отсидевшего в общей сложности (за два срока) уже тридцать лет, пожертвовавшего своей вере жизнью, домом, семьей (его детей начали преследовать, едва они приехали к нему на свидание). «Ты прав, — однажды заметил мне мой друг Дмитро Квецко, националист из Украинского Национального фронта, — но ты прав от ума, а у нас душа окровавлена...»

Я ведь помнил, как мои дяди и старшие братья распевали: «Там, где сидели цари и генералы, теперь сидим там мы...»

А Калинин сидел под ними.


¹ «Спец» - лагерь тюремного типа для рецидивистов, с особо тяжелыми условиями изоляции.

Людас Симутис

25

2. Людас Симутис

Когда я уезжал с 17-го лагеря, наш ветеран, Пятрас Казимирович Паулайтис, один из вожаков Литовского Сопротивления, отси-

26

девший к тому дню больше 29-ти лет в советских лагерях — из своего общего 35-летнего срока (это я еще не считаю годы, которые он просидел в немецком концлагере) — так вот, пунас Пятрас обнял меня, расцеловал и сказал:

— Вы на 19-м встретите очень хорошего человека — Симутиса. Моего друга.

Соответственно, я полагал, что встречу на 19-м старика, ровесника Паулайтиса и других ветеранов литовской борьбы за независимость, доживавших свои немыслимые сроки в Мордовии, почти потерявших память и способность двигаться, почти потерявших речь и рассудок, такого, каких я уже видал на 17-м.

А мне навстречу вышел молодой, крепкий, черноголовый парень, с красивым, хотя немного одутловатым лицом, с веселыми ясными голубыми глазами (когда приглядишься, видишь, сколько в них усталости), вышел балетной, танцующей походкой (у него — туберкулез позвоночника) и протянул как-то на весу правую руку (она когда-то была парализована):

— Симутис.

Людас моложе меня: к моменту нашей встречи ему исполнилось 42 года. Из них 21 год он просидел в заключении: сначала на спецу, как приговоренный к смертной казни и помилованный 25-ю годами, потом на 19-м.

Ему не исполнилось и шести лет, когда он увидел труп своего отца — летом 1941 года.

— ...После оккупации Литвы на него сделал донос сосед-коммунист, с которым они не ладили. Может, свинья межу перешла или что другое там было — я не знаю. Когда началась война, чекисты стали чистить тюрьму. Они вызывали ночью заключенного из камеры, крепко связывали ему руки за спиной, вводили в другую камеру, где его ждал человек в белом халате врача. Он приказывал: покажите язык. Только язык высовывался, его зацепляли кожаной петлей и закрепляли ее сзади за шею. Говорили, это делалось, чтобы они не могли кричать... Потом их из окна камеры выбрасывали вниз на грузовик и вповалку везли в лес. Там уже стояли машины и, кажется, танки с заведенными моторами: моторы заглушали крики. Начались пытки... Через несколько дней фронт прошел и трупы случайно отыскали: прохожий наткнулся в лесу. Их было 72 заключенных местной тюрьмы и один русский солдат, в форме. Рассказывали, что он не выдержал вида пыток, взбунтовался и был замучен вместе с литовцами... Когда я увидел отца, у него вывалился синий язык, обваренная кожа слезала с лица и рук; потом мне рассказали, что у него были раздавлены половые органы....

Людас был одним из самых мужественных и хладнокровных конспираторов послевоенного «Движения за свободу Литвы»: заподозренный, вернее, выданный предателем еще в 1952 году, он благодаря своей выдержке и осторожности сумел продержаться еще три года в подполье, руководя разветвленной организацией Сопротив-

27

ления в безнадежных условиях борьбы, когда одно мужество самоотречения если не лазать самоубийства, служило нравственной опорой борцов. Когда его вторично выдал предатель, он лежал в тубдиспансере с тяжелейшей формой туберкулеза позвоночника. Так его и арестовали — в гипсовом корсете-«кроватке», вели следствие, судили, держали в камере смертников на нарах без матраса, но — в гипсе На ордере на арест премьер советской Литвы Палецкис наложил резолюцию: «Так как Симутис чрезвычайно опасный преступник, разрешаю его арестовать, хотя он и тяжело болен». Однажды мы заговорили с ним о евреях.

— У нас в Литве плохо относились к евреям, — откровенно сказал он — И я так же относился... Особенно плохо относились до войны и после нее: так получилось, что главные посты в вильнюсском ЦК и руководстве занимали евреи, и ответственность за все, что делали с народом, за то что его лишили независимости, возлагали на них И когда немцы стали сгонять их в гетто, литовцы, в общем, одобряли что. Но потом начались казни, и этого люди не могли понять и принять. Эти казни многих настроили в пользу евреев: вы знаете, что немцы посадили Паулайтиса в частности и за то, что он печатно протестовал против казней литовских евреев.

— Знаю. (Пунас Пятрас рассказывал мне: «Я им говорю: если еврей виноват, казните его. Но как же можно казнить без обвинения, без суда, казнить человека безо всякой вины. А мне гестаповец вежливо так отвечает: герр Паулайтис, идет война, вам лучше не мешаться в ноги между двумя великими армиями...»).

— ...После войны евреи опять заняли места в литовском руководстве...

Я объясняю Людасу механику этого явления: еврейской «семье», как потерпевшей поражение в борьбе за власть в отечественной «мафии», выделялись, естественно, самые худшие куски от пирога власти: Литва, Западная Украина — там, где риск получить партизанскую пулю был особенно велик, а выгоды от портфелей особенно малы...

— И вот, когда меня арестовали, — продолжал Симутис, — дело мое поручили старшему следователю КГБ майору Каплану. Я, конечно, подумал: вот опять этот чужак, еврейский оккупант, взялся за свое грязное дело. Но он так повел следствие... в общем, он очень плохо работал дня своей конторы и своей власти. И тогда я впервые задумался: правы ли мы, плохо думая о евреях... Хороший был человек: он умер четыре года назад. Майор КГБ Каплан...

Майор КГБ Каплан работал с Симутисом в дни, когда его со-племенвикт» были практически повсеместно изгнаны из КГБ и вообще с руководящих и начальствующих политических должностей. Может быть, поэтому он сумел встать выше себя, своей черной жизни, и своим поведением на следствии заслужить уважение и благодарность юного литовца. Антисемитизм был неодолим, когда ка-

28

планы разных степеней стояли у власти и трубили на весь мир, что «антисемитизм в СССР искоренен навсегда». Антисемитизм стал исчезать как раз тогда, когда евреев стали дискриминировать и вопли о советском антисемитизме разнеслись по всему миру. «Вы не шейте, евреи, ливреи...».

...Маленькое забавное отступление. В 73-м году мои дети отдыхали в Литве, в Друскенинкай.

Хозяйкин сын, игравший с ними, однажды рассердившись выругался: «У-у, еврейки!».

— А мы и есть еврейки, — рассудительно ответила моя Наташа.

— Нет, — сразу испугался мальчик — Вы хорошие. Это я просто так сказал.

— Да мы на самом деле еврейки.

— Неправда. Еврейки совсем не такие. Они... —И он обрисовал этих евреек весьма выразительными черными мазками.

Мои котята задумались: они, и в самом деле, были совсем не такие.

Тут моей младшей, Оле, пришла в голову новая идея:

— Папа когда-то говорил, что мы — гибриды...

— Ну! Я же говорил!.. — обрадовался мальчик новому названию.

Он еще знает от взрослых, что евреи — плохие, но уже не знает, кто они такие — эти страшные евреи. Вильнюсская община почти вся, по слухам, уехала в Израиль. И слава Богу, что это так, и слава Богу, что есть куда уехать, и есть возможность зарубцевать нестерпимые раны, которые кровавят сердце...

Сергей Солдатов

28

3. Сергей Солдатов

Сергей — отдельная большая и сложная тема. Этот невысокий, лысый, пухлый человек, поклонник А.Швейцера, В.Соловьева, Э.Фромма — один из руководителей Демократического Движения Эстонии, видный деятель Демократического Движения Советского Союза и герой таллиннского процесса 1975 года. В моих заметках я хочу привести лишь один маленький эпизод из его рассказов.

— Я в оккупации жил в Нарве, в Эстонии. Немцы раскопали много братских могил политзаключенных, убитых большевиками в 40-41 годах.

Для маленькой Эстонии эти свыше двух тысяч убитых интеллигентов стали национальной трагедией... Да еще надо знать психологию народа в те времена, когда даже трехдневное пребывание в «холодной» становилось событием на годы, когда люди дверей в дом не запирали — не привыкли, а тут вдруг по ночам стали исчезать самые уважаемые эстонцы, потом их нашли в братских могилах. Немцы объявили, что это делали евреи, и все верили... Видел я и евреев — на работах, они работали на сланцах возле Силламяэ. И вот однажды на путях мы, мальчишки, заметили замурованный классный вагон, а возле него полицаев в противогазах и жандармов. Стали

29

говорить, что в этот вагон собрали всех еврейских детей до шести лет, и полиция запустила туда баллоны с газом, всех отравила, под присмотром немцев, разумеется. Помню, шли мы, мальчишки, от этого вагона, и я вдруг сказал, что нехорошо— дети-то разве виноваты? И все задумались, а потом стали признаваться друг другу, что, правда, нехорошо делают немцы с невинными... Так, наверное, начался перелом моего отношения к евреям.

Мы сидим в зубоврачебном кабинете концлагеря 19, я и дантист Миша Коренблит. Идет первый день, как Миша получил назначение по специальности — врачом. После шести лет «вкалывания» на зоне дровосеком и сборщиком футляров. Он долго колебался, принимать ли «данайский дар» чекистов, тем более, что они патетически восклицали:

— Когда это было, чтобы такой антисоветчик, такой убежденный сионист, как вы, мог работать на зоне врачом!

Экие гуманисты...

Все-таки Миша решился: жизнь на зоне тяжелая, на седьмом году стоит поберечь здоровье, если появился какой-то шанс. Теперь вот он осмотрел мои поломанные в тюрьме зубы, пообещал «исправить фасад», и мы присели поболтать пять минут.

Я со смехом рассказываю, как соседка моей жены сообщила ей по секрету, что из лагеря я вернусь импотентом (у соседки сидел отец).

— Моя Раиска отмолчалась, но про себя решила: может, с другой он и будет импотентом, а со мной как-нибудь выправится...

— Хорошо, что она у вас оптимистка, — грустно замечает Миша, — я вам честно признаюсь, Миша, что я уже полтора года не хочу женщины.

— Но ведь это естественно... Здесь очень точно отмерена еда. Вы заметили, что стоит побольше — или что-нибудь необычное — поесть, из посылки или другим способом, и желание просыпается. Я уверен, что существует какой-то НИИ, который дозирует калории и витамины так, чтобы мужчины, живущие годами без женщин, не бесились в лагерях.

— Как все точно отработано, — соглашается Миша. — Даже не верится, что хозяева этого бардака могли столько и так далеко предусмотреть...

— Но ведь это не они, Мишенька. Это наши соплеменники еще в 20-х, в 30-х годах придумали. Все эти Берманы, Коганы, Френкели, Фирины, Рапопорты... Мне на днях Киценко из нашей бригады сказал: «Не разрешают продуктов за свои, за заработанные у них же Деньги, купить. Это все твои земляки придумали».

— И что вы ему ответили?

30

— Сказал, что каждый народ имеет такое правительство, какого заслуживает, и если бык несет ярмо, пусть не жалуется на кнут.

— Я не хотел бы говорить об этом здесь. Вдруг нас прослушивают…

— Да, — продолжает он, — я никогда и ни при ком этого не скажу, но здесь мы вдвоем... Когда кагебист сказал мне: «В наших органах не работают евреи потому, что они были слишком жестоки к русскому народу» — мне было стыдно и я молчал. Но мы действительно очень виноваты перед этой страной...

Я часто спорю с Мишелем. Сила его в том, что у него — золотое сердце, что вопреки любым суровым, иногда узким, иногда и жестоким выводам его разума, сердце его неизменно бьется любовью к людям, к справедливости. Нелегко ему, человеку, для которого еврейский народ — идеал, центр всех стремлений и надежд, было сделать такой вывод. Но он хотел быть честным перед собой...

Еще когда я прибыл на 17-й лагерь, в разговоре с Дмитро Квецко, убежденным украинским патриотом, я признал примерно то же, что сегодня признал Мишель.

— Ничего, Миша, — ответил мне Дмитро. — За тридцать последних лет, что вы боретесь с дьяволом, вы искупили свои грехи. Дай-то Бог, Дмитро. Дай Бог!

Глава 3. “Люди Короля”

Антисемитизм сейчас, сегодня

31

Глава 3. «ЛЮДИ КОРОЛЯ»

Антисемитизм сейчас, сегодня

...Опять вынужденный перерыв на несколько дней. После праздников — вопреки моим ожиданиям и всякой логике — чекисты и администрация вдруг ретиво принялись за деятельность (обычно они отдыхают от праздничного напряжения и пьянки).

Попал в ШИЗО (карцер) Азат Аршакян, один из деятелей НОПА (Национальной объединенной партии Армении), удивительный юноша (он кажется именно юношей, хотя женат и говорит про жену: «Он меня с ума свела»), удивительный потому, что естественно соединяет, казалось бы, несоединимые вещи: безумную смелость с мягкостью, отвагу прирожденного бойца с застенчивостью девушки, смекалку политика и открытость души. В знак солидарности с ним в ШИЗО отправился Василь Стус. Оба просили, чтобы зона не соли-даризовывалась с ними, но вчера бастовал второй армянин, «солдат Азата», как его мне рекомендовали на 17-м лагере, и на самом деле упорный, самостоятельный и свыше разумных пределов самоотверженный Размик Маркосян. Он очень болен, и поэтому тут оставаться в стороне было затруднительно: когда Размику зачитали постановление на 6 суток ШИЗО, «фракция умеренных», то есть мы с Солдатовым, решила, что принцип: «Когда честные люди сидят в тюрьме, место справедливых людей тоже в тюрьме» — должен быть проведен в жизнь и мы попросимся в ШИЗО сами, а не посадят — начнем голодовку. Не подумайте, что все это делается из петушиного задора: мне, к примеру, страшно не хотелось прерывать работу над «Заметками». Бог знает, успею ли их вообще кончить, в любой час могут «дернуть» на другую зону, ты себе не принадлежишь здесь. Но есть нечто в лагере сильнее тебя, и остаться в стороне, когда карают друзей, гораздо труднее для нормального человека, чем вмешаться. К счастью, карцер Размику Маркосяну заменили на... больницу. Аврал отменен, напряжение на зоне спало, и можно писать дальше...

* * *

Конечно, я не могу здесь знать подробностей о положении евреев в других странах диаспоры. Поэтому попытки экстраполировать и моделировать (как модно выражаться) исходя из советского опыта какие-то общие закономерности могут показаться читателю наивными. Но в любом случае они способны дать материал для размы-, тления — и этого с меня достаточно.

Евреи, как мне кажется, страдают эгоцентризмом, они часто не умеют (и даже не желают уметь) посмотреть на себя глазами других народов. Поэтому, случается, они искренне считают себя благодете-

32

лями этих других народов или людей и весьма удивляются, встречая вдруг в ответ ненависть, и привычно относят ее за счет «неизбежного» антисемитизма.

Между тем, такая ненависть часто объясняется проще: евреи приглашались в ту или иную страну, чтобы быть «людьми короля», они — лезвие того оружия, которым правители кроили свой народ. Не в этом ли смысл библейской истории об Иосифе, который занимал «великую» должность и был «мудрецом» только в глазах своих земляков, а в глазах египтян он наверняка был негодяем и мучителем, закрепостившим свободный народ. И грехи Иосифа надо было искупать потом Моисею, выводившему с великими жертвами народ из египетской диаспоры в землю Израиля.

Конечно, в Советском Союзе антисемитизм резко ослаб за последние три с лишним десятилетия — с тех пор, как евреев удалили с партийных, высших советских постов, из карательных органов и т. д. Спасибо, большое спасибо коммунистам за это — они сняли с нашего народа не только тяжкое моральное бремя, но и способствовали его национальному самосознанию, значительно облегчили реальное взаимопонимание с народами этой диаспоры. Но заблуждаться все же не следует и сейчас: евреи все еще — «люди короля», все еще используются как лезвие, сами ограничения — собственно, рычаги для того, чтобы поставить их в это положение. И пока это так — антисемитизм неизбежен. Приведу несколько наблюдений.

Незадолго до ареста я побывал в качестве корреспондента в ленинградском пригороде Колпино на лучшем в стране кирпичном заводе. Побеседовав с людьми, понял, что центром власти, мозгом завода является главный инженер — Лев Эммануилович Кац (кажется, я ничего не спутал). Завод был необычным — благодаря инициативе Каца на самой территории его работало три столовых (обычная, пельменная, пирожковая), парикмахерская, ателье проката, пункт химчистки, наконец, сапожная мастерская, где для работников завода бесплатно чинили обувь и т. д. Где еще в Советском Союзе найдешь такие удобства для рабочего прямо на заводской территории?

Кац не лицемерил со мной. Он четко изложил свои социологические соображения. В Колпино мужская часть населения ездила работать на более «выгодные» заводы в Ленинград. На кирпичный завод приходилось заманивать женщин. Заманивать их можно было, предлагая взамен экономию времени на домашних работах.

Он — умный и дельный инженер: на таких держится советская промышленность. Но может ли ему быть благодарным народ, чьих женщин он с помощью своего четкого делового ума сумел загнать на кирпичный завод — «тяжелый завод», как он сам выразился?

Ум властолюбивого человека обычно нуждается в почестях: этим он возмещает отсутствие внутренней моральной опоры. Кац вывесил на заводском дворе графики заводских успехов за пятилетку. Среди многих взмывающих вверх кривых (повышение произво

33

дительности труда и пр.) красовалась одна падающая: фонд заработной платы за пять лет упал с 21 % от общих расходов предприятия до 18 % (эти цифры я хорошо помню). Кац прекрасно работал на «короля», русский на его месте так никогда не работал бы, русский просто бы не удовлетворился при таких способностях такой небольшой должностью, да его никто бы там и не оставил. Но я не удивлюсь, если в Колпине не любят евреев... И не очень обижусь. А как Кац?

Таково положение с должностями инженеров. А другие должности, не связанные прямо с властью или эксплуатацией труда? Ну например, гуманная профессия врача? Что может быть благороднее спасителя здоровья и жизни, а?

«Психиатрия — еврейская монополия, — сказал мне приятель-психиатр, еврей, незадолго до ареста, — только в последнее время, и то в приказном порядке, к нам стали направлять русских». Я был свидетелем, как в столовую Дома творчества литераторов в Комарове (под Ленинградом) вошел невысокий человек с острой бородкой, с острыми серыми глазами, и слышал, как один из литераторов заорал ему: «Главному специалисту по инакомыслящим — привет!» — и тихо пояснил мне: «Это главный психиатр Ленинграда профессор Авербух»...

Много раз мне потом приходилось беседовать с Авербухом на снежных комаровских тропинках. Он — умница, талант, эрудит, жуир, несмотря на свои семьдесят, между прочим, знаток иврита и Торы. И вот этот человек, конечно же, притворяясь, конечно же, болезненно защищая знакомые ему самому изъяны своей жизни и души, говорил нам, группе писателей (кстати, почти целиком еврейской):

— Да, я был в составе комиссии, осматривавшей генерала Григоренко. Конечно, у него есть отклонения от нормы. Ну хорошо, я обращаюсь к вам как к писателям, как к совести человечества. Разве это нормально, когда генерал, профессор, орденоносец, старый член партии, обеспеченный, с возможностями блестящей карьеры, военной и научной, вдруг все это ломает — ради крымских татар. Ну что ему — татары? Кто из вас поступил бы так? Он нормален?

— Вы спрашиваете нас как совесть человечества? Так вот, с этой точки зрения, с этой позиции Григоренко абсолютно нормален, а вот мы все, которые молчим — ненормальны...

Как взвился Авербух! Как бесился и спорил со мной! Но когда один из писателей в шутку предложил ему объявить меня сумасшедшим, пылко возразил:

— Ни в коем случае! Зачем же... Он абсолютно нормален. Может быть, поэтому меня в КГБ не подвергали психиатрической экспертизе?

Помню, как жалко улыбался этот талантливый человек, когда говорил: «Завтра экспертиза в Большом доме. Правда, платят они немного, но все-таки деньги...».

34

...В августе 1976 года на 17-ю зону привезли новичка— Мишу Карпенка, 26-летнего паренька. Некрасивый лягушонок, с белесой, не поддающейся загару кожей, худой, без малейших признаков растительности на лице, он выглядел совсем ребенком. Он и был ребенком. Поняв, что жизнь в Советском Союзе ему не нравится, убежал из воинской части, куда он был мобилизован, и 22 дня шел до границы с Турцией — от Харькова до Ахалпихе — и благополучно перешел ее.

Ему помог в этом невероятном походе именно наивный инфантилизм. Он рассуждал так: если на заводе, где я работаю, — бардак и беспорядок, если в колхозе, где я жил, — бардак и беспорядок, почему должен быть порядок на границе? Бардак — он всюду бардак. И он прошел треть страны, был дважды задержан милицией в те дни, когда по нему уже объявили всесоюзный розыск — и не был опознан, и снова продолжал путешествие к югу. Он нарвался в погран-полосе на старика-доносчика, сообщившего о появлении незнакомца на заставе, — пограничники поленились его искать, не поверили старому дураку. Он подошел к «неприступной» полосе колючей проволоки и сразу заметил, что нижняя проволока цепляется за землю, заземлена, перекусил ее, подкопался снизу — и был таков...

— А собаки, Мишельчик? — спросил я.

— Что собаки? Собака отражает общественный строй государства. Я же видел, когда мы ехали уже на следствие с пограничниками, как один пнул собаку ногой под скамейку, она заскулила — все, она же теперь три года работать не сможет, так с ними и обращаются, как с чужим добром, с казенным, как и со всем остальным на производстве. А собака должна любить хозяина, должна, стараться угодить ему, тогда она хорошо работает.. А эти овчарки только для страху нужны...

Не буду здесь рассказывать о его приключениях в Турции, где его наивность, детская прямота, наоборот, крепко подвели малого: турки сочли выгодным обменять его на какого-то перебежчика-турка. Мишельчик получил 7 лет за «измену Родине», то есть «меньше наименьшего» срока только потому, что даже чекистам было ясно: если бы он действительно совершил «измену» в их понимании слова, никогда бы турки его не выдали. Оказался он в родных стенах и столкнулся с КГБ. Вину свою полностью отрицал («я думал, если буду стоять на своем, турки потребуют меня обратно, значит, я действительно политический — докажу им...»).

— Пыток у них нет, — усмехнулся он невесело, — зато у них. есть сумасшедшие дома. Заперли меня в палату к буйным, я думал, там вправду с ума сойду. Провел в палате четыре недели, исхудал, как скелет, и желудок у меня заболел, а следователи каждый день ездят в больницу и допросы ведут. Я упираюсь, а они спрашивают:

«Ну, ты еще надолго собираешься здесь задержаться?» Я к лечащему врачу, а она говорит: «Не могу выписать, следователь находит в

35

твоем поведении странности». Наконец, назначили комиссию. Собралась вся их еврейская гоп-компания во главе с Лифшицем...

Тут он запнулся и неуверенно глянул на меня. Вырвалось подлинное...

— Как с Лифшицем? С Лунцем, — отвлек я его внимание.

— Лунц, это в Москве, а в Киеве Лифшиц. Сидят вокруг него женщины, в брюках, нога за ногу, курят, друг другу чинарики оставляют — вот что меня удивило больше всего! Такая нечистоплотность. И начинают мне задавать вопросы: «Вот вы объединили в контрольном тесте руку и крыло? Почему?» А я молчу, не могу вспомнить, чтоб я такое сделал. «Может, — спрашивают, — потому что руками, как крыльями, хлопать можно?» — и показывают, как именно... Тут я вспомнил: «Нет, — говорю, — я объединил руку с лопатой, а вы чьи-то, только не мои тесты читаете». — «А кого ты любишь читать?» — «Льва Толстого», — отвечаю. «А ты сам пишешь не хуже Толстого?» — «Вы мне манию величия не шейте. Не пройдет. Я нормальный человек, и вы — я же вижу — не сомневаетесь в этом». Тут они напрямую пошли: «Так тебе что лучше — быть нормальным или больным?» — «Нормальным», — отвечаю. «Вот странно, — говорит Лифшиц, — у нас все хотят, наоборот, быть больными¹, а ты в нормальные лезешь. Подумай хорошо». — «Чего ж мне думать, я здоров и хочу суда».

На следующий день опять врач прищеп, в палату прямо: «Подумай, — говорит, — тебе выгодней быть больным. Полечим годик, а иначе суд, неизвестно, сколько тебе дадут», — «Нет, — уперся я, — пусть суд, пусть лагерь, а сумасшедшим быть не хочу». И еще через день объявляют мне решение комиссии: «Так как состояние здоровья требует дополнительного обследования, оставить в больнице еще на четыре недели». Это уже два месяца будет. Нет, тут я не выдержал, пошел следователю на уступки, и после второго срока меня из дурдома освободили...

Так работают представители гуманной профессии — увы, еврейской профессии. И пусть родная советская власть как можно скорее направит туда по разнарядке русских людей!


¹ Часто на экспертизу попадают тяжелые уголовные преступники (убийцы и т. д.), которые Стремятся в психлечебницу, ибо для ни»- она — единственное спасение от смертной казни.

“Они там все наши фамилии взяли”. Петр Сартаков

35

«Они там все наши фамилии взяли».

Петр Сартаков.

Можно еще перечислять «еврейские» профессии в СССР, которые выполняются «людьми короля». Я напомню, например, мемуарную статью одного из отцов советской атомной бомбы академика Будкера, в которой он с восторгом рассказывает молодежи (статья помещена в сборнике «Академики — молодежи», выпущенном в серии «Эврикя» изд-вом «Молодая гвардия» в 1974 г.), как он, Будкер,

36

и его коллеги ночами не спали, в обморок от напряжения падали, о выходных и отпусках не мыслили и в кратчайшие сроки сумели-таки сочинить для своего советского государства атомную бомбу. Евреи, конечно, обратят внимание на то, что во главе этого проекта стоял не только советский Гровс — генерал-лейтенант Ванников, но и «маршал с Лубянки» Берия; что все это происходило в дни озлобленнейшего административного преследования евреев со стороны тех самых лиц, для которых создавали, недосыпая и недоедая, атомную бомбу все эти Будкеры, Харитоны, Лифшицы, Леонтовичи — того преследования, что на пике имело «дело врачей-убийц в белых халатах»... Вот эти-то дни Будаер объявляет «самыми вдохновенными и счастливыми в своей жизни» — когда он делал бомбу! (И это после трагедии Эйнштейна и Оппенгеймера...) Но взгляните на ситуацию с другой стороны, со стороны русских. «Героические» усилия всех этих будкеров совершались в годы, когда основное русское население существовало на грани голодной смерти. Не буду приводить общих соображений и фактов, скажу лишь, что мой сосед по тюремной камере инженер Ермаков, говоря, о предстоящем ему лагере, вздыхал: «Так не хотелось снова почувствовать, как в животе посасывает голодом, я после войны намотался, до сих пор иногда снится»; другой мой сосед, уже по лагерю, армейский капитан Кузю-кин признавался: «Я в детстве ни одного сытого дня не помню. Траву ели часто». Оба они — родом из деревни...

Вот в эти годы будкеры помогали Сталину и Берии расходовать громадные средства и без того истощенного войной государства на создание атомного оружия — со всеми последствиями для всех народов Земли, включая, кстати, и народ Израиля, и конечно, русский народ, чье положение стало еще беспросветной после героических усилий славной молодости Будкера. Ждать ли ему и его «королевским» коллегам благодарности от Ермаковых и Кузюкиных и других голодавших крестьянских детей?

Или возьмем другую «еврейскую» работу: адвокаты с «допуском» к особо важным делам, то есть делам, которые ведет КГБ. Моя жена со смешком рассказывала после суда: «Знаешь, Мишка, я хотела нанять тебе русского адвоката — ну, чтобы не создавалось впечатления, что свой своего покрывает — ни одного русского не нашла». Так вот, в лагере этих адвокатов зовут «карманными»: они находятся в кармане у КГБ — из одного кармана оно вынимает тебе прокурора, из другого адвоката. Адвокаты, важнейшие помощники следствия на процессе, используются КГБ для выполнения таких тонких дел, которые собственным дуболомам из аппарата не под силу. Именно такую роль, «подстилки КГБ», например, сыграл — увы! — мой однофамилец адвокат Хейфец на процессе моего товарища В. Марамзина, склонив его к «чистосердечному раскаянию» и «отпору Западу» — сами следователи не могли бы сделать это лучше. Но Хейфец из лучших: за политические услуги, оказанные обвинению,

37

он умеет выбить значительное снижение срока заключения, остальные не требуют и этого, радуясь лишь похвале презирающих их кагебистских шефов...¹

Но объективность требует отметить: после мероприятий советской власти по удалению евреев из партийного, руководящего и репрессивного аппаратов реальный антисемитизм в стране — повторяю — значительно упал. В этом громадном, по моему ощущению, ослаблении антисемитизма сыграла роль и явная враждебность государственных лиц по отношению к евреям (спасибо им) и особенно возникновение и развитие Израиля.

«Что вы за нация, — говорили мне в детстве, — если у вас нет собственного государства!». Очень характерное для российской психологии суждение. Теперь оно у нас есть. «Евреи — трусы, они в Ташкенте воевали». Возражение, что по количеству орденоносцев — за войну — евреи заняли третье место среди сотни народов России, уступая только русским и украинцам, а по количеству орденов, приходящихся на душу населения, были первыми в стране, не действовало: знаем, как им ордена дают.

Блистательные победы Израиля все перевернули.

У русского особый взгляд,

Преданьям рабства страшно вере»:

Всегда побитый виноват,

А битым — счет потерян, —

писал великий национальный поэт Некрасов. Евреи — победители в войнах вызвали к себе невольное уважение в России, параллельно же арабы — глубокое и совершенно незаслуженное презрение. Эту тему можно развивать особо (я убежден, например, что разрыв арабов с СССР в середине 70-х годов связан с этим невольным, «нутряным», но тем более обидным для гордого арабского духа пренебрежением и высокомерным презрением, которого не мог долго скрывать «старший брат» с Севера), но она уведет меня в сторону.

Как бы там ни было, по многим и разным причинам антисемитизм в СССР резко ослабел именно в годы административных ограничений для евреев. Но — в этом парадокс — тут выяснилось, что он психологически нужен обществу даже тогда, когда исчезают порождающие его пограничные конфликты между евреями и аборигенами, нужен самим аборигенам, независимо от поведения и даже наличия евреев.


¹ Если же евреи занимают преимущественное положение в какой-либо сфере, не связанной с исполнением грязных «дел короля», их представляют часто преступниками в глазах общества, так происходило, например, с дантистами. М. Коренблит, сам зубной врач, рассказывал о внезапных налетах оперативников на зубные поликлиники в Ленинграде: «Врываются во время приема, ставят зуботехников лицами к стене, приказывают руки вверх — это вольных-то людей, не зэков! — и обыскивают столы: ищут золото. А пациенты сидят в креслах и смотрят»... То же самое в тюрьме рассказывал мне и Б. Соколовский. Аналогично положение антикваров и т. д.

38

Впервые я столкнулся с этим феноменом так. Жена знаменитого писателя-фантаста А.Стругацкого по происхождению русская и, в качестве таковой, гораздо смелее и активнее вступает в случайные диспуты с антисемитами, чем «привычные» евреи. Однажды в загородной электричке она услышала простой рабочий разговор о жидовских кознях и тут же вступила в перепалку: «Ну наконец, вы имеете русское правительство, без евреев. Как, довольны?». В ответ услышала: «Да они там все жиды, только наши фамилии взяли».

...Петра Кирилловича Сартакова я впервые увидел после его выхода из ШИЗО. Он стоял, пожилой, полусогбенный, опираясь на резную палку и сверля меня острыми глазками. Старый, битый, ломаный зэк! Сын сибирского бедняка, он еще ребенком сбежал из дома и стал бродяжить. Попала армию, но дезертировал; был пойман в 45 году и послан в часть, по дороге с командой таких же гиляков-лапотников с голодухи разгромил вагон с макаронами и получил 10 лет. Через два года заболел (кажется, язвой двенадцатиперстной кишки) и не пошел на работу. Новый суд — и новые 10 лет, но уже за «экономическую контрреволюцию», «саботаж». Старый срок поглотился новым, но разница была громадная: старый срок сокращался амнистиями, «помиловками» и вообще всеми видами уголовных льгот. Новый, «политический» срок полагалось сидеть «от звонка до звонка». Отбыв срок, он вышел, но через 3 года сел сызнова на 10 лет — за грабеж и изнасилование. Этот момент и стал переломным в его жизни.

— Они меня поместили в комнатушку на вокзале, — рассказывал он, — а в соседней сидели прокурор со следователем. Я слышу, как прокурор говорит: «Не могу дать санкцию на арест. Опознание сомнительное, улик нет, доказательств нет». А следователь поет:

«Это он, он... Он хитрый. Он все скрыл, он уже столько судимостей имеет — опытный. Вы только дайте санкцию на арест, а уж потом я докажу, найду улики». Прокурор упирался, но слышу — все слабее, потом подписал — а после санкции-то выхода не было. Арестован — значит осужден...

Сколько он исписал жалоб, воплей, призывов за эти 10 лет! Отбыл их, приехал в Сталинград, устроился шофером и — не выдержал.

— Хорошо я жил. Комнату имел, зарабатывал... Но не мог...

Как же так — неужто все смолчать? Неужели знать все это — и ничего не сделать?

Он исписал тетрадный листок полуграмотными призывами:

«Американцы, спасите нас; помогите нам избавиться от рабства. Ведь фашизм и коммунизм — это одно и то же, рабство для народа» — и сунул его в экспонат выставки «Архитектура США», проходившей тогда в Сталинграде. Бью пойман и получил четвертый срок —12 лет (7 лет лагеря плюс 5 ссылки).

«Смотри, Миша, настоящую советскую власть. Настоящая, она здесь, в лагере», — говорил он мне. И рассказывал о старых лагерях:

39

о том, как померли от голода прибалты, депортированные на Печору в 45-46 годах («Траву ели... По весне из-под снега то рука, то нога вылезала _ трупы-то не хоронили, только снегом присыпали»): как резались воровские «масти» на его глазах и резали мужиков («Как я выжил! Как я выжил! Не знаю...»); как крупнейшие заводы, вроде знаменитого военного завода «Баррикада» в Сталинграде, заполняют, уже в наше время, главные свои цеха заключенными; как в сумасшедшем доме для заключенных на Урале он встретил людей, которые в знак протеста против несправедливого осуждения держали голодовки по 6, по 8 лет, и как эти люди выглядели; как измученные лагерным террором зэки протестовали, выкалывая на лбу и щеках:

«Раб КПСС» — и как этот протест кончился казнью осужденных рабов; как в Сталинграде, когда не хватает посудомоек в столовых, милиция берет по ничтожным поводам женщин на улицах и «оформляет» их на 15 суток — мыть посуду в общепите...

Много знал, много видел, немало запомнил Сартаков. Но при всем опыте Петр Кириллович остался тем самым обычным русским человеком, типичное политическое сознание которого так метко обрисовал А.Амальрик. Он пребывал в инстинктивном убеждении, что правительство существует и работает дня блага народа. Если же оно допускает для народа «вред», то, возможно, по незнанию. И вот, сидя в Сталинградском концлагере, Петре написал письмо в местное КГБ, прося встречи, и когда к нему явился оперативник, стал объяснять тому, как в лагере нарушаются законы, как озлобляются против власти люди: «Вы разве не видите — на случай войны тут готовят американский десант?» — «Это не наше дело».

Но Петр Кириллович оставался при своем убеждении: власть должна быть сильной и справедливой — и он взывал к ее справедливости, невзирая на все толчки и пинки, получаемые в ответ. Приведу один пример.

Прочитал Петр Кириллович в газете письмо трех советских профессоров, предлагавших свои услуги Чили для лечения Корвалана. И пришла ему в голову прекрасная мысль: написать им письмо. Дескать, вы, граждане профессоры, замечательные, добрые люди, но в Чили вас проклятая хунта не пустит, а приезжайте, пожалуйста, в Мордовию. Сюда приезд никто не может запретить, раз вы приедете с гуманной целью — полечить своих заключенных. Вот, например, меня: язва двенадцатиперстной кишки, гипертония, геморрой, а настоящего лечения не получаю. Заранее благодарный...

Я внутренне покатился со смеху и ждал, что будет. К моему изумлению, письмо пропустили — после беседы начальника с Сартаковьм: искренность его просьбы не вызвала сомнения. На беду Петра, через некоторое время (как мы узнали потом) аналогичное, но уже, конечно, памфлетное послание к «сердобольным» профессорам направил из соседнего лагеря заключенный украинский журналист В.Чорновил. Видимо, КГБ заподозрило сговор, межлагерную «акцию», разгневалось на Сартакова, который их «провел»... Кто

40

его знает точно, потому ли или по другой причине, но попал наш Петр Кириллович на шесть месяцев в ПКТ — барак усиленного режима (лагерную тюрьму).

Не следует видеть в нем человека недалекого или простоватого:

нет, был он ухватист, умел и от лагерной работы увернуться, и «макни» (операции по добыванию продуктов) провернуть, начальства не боялся, на язык с ним был дерзок, как никто в лагере, лишения переносил с завидным и привычным мужеством, в «акции» политиков, включая голодовки, вступал первым — а вот веру в то, что правительство должно быть справедливым и заботиться о своем народе, не мог изжить. Иначе зачем оно, правительство? Но, с другой стороны, жизнь кричит иное...

И вот в этой ситуации возникает идея, разрешающая конфликт идеала и жизни.

Петр Кириллович разворачивает передо мной газету, где помещены портреты всех советских министров и руководителей. Многие:

Брежнев¹, предКГБ Андропов, министр юстиции Теребилов, генеральный прокурор Руденко — перечисляю только тех, которых запомнил, — помечены жирной чернильной каймой.

— Ты посмотри, — тычет он в лица. — Что в них русского? Нас не обманешь, фамилию какую хочешь придумают, а рожу не спрячут. Все евреи... Неужели, если ты честный, ты в этом лице найдешь хоть что-нибудь русское, — он ткнул пальцем в физиономию «первого чекиста» Андропова.

Евреями — тайными — у него были все, кто вызывал негодование: например, бывшие эсэсовцы или полицаи, «стучавшие» в лагере на товарищей; инвалиды, просившиеся на работу в лагере для заработка (помню, как он, вернувшись из карцера, возмущался одним из пятого лагеря, «жидом»: «Сам еле ходит, а работы просит. Да разве каторга для того, чтобы работать!»), и вообще чрезмерно старательные на каторжной работе люди. В лагере сложился даже специальный веселый термин: «сартаковские жиды». И это не было лишь индивидуальным чудачеством. Помню, когда я со смехом передавал Дмитру Квецко убеждение Сартакова в том, что генеральный прокурор СССР Руденко — еврей, Дмитро только вздыхал: «Эх, Миша, с каким бы удовольствием мы вам его подарили...».


¹ Уже на другой зоне зэки мне задали вопрос: «А правда, что Брежнев воспитывался не в родной семье, а у евреев?». (Вообще надо признать, что национальные группы в лагере усиленно открещивались от Леонида Ильича: русские отбрыкивались от него, ссылаясь, как Сартаков, на форму лица и место рождения; украинцы, в свою очередь, выдвигали таинственную версию о его происхождении от неких переселенцев на Украину (назывались, помнится, цыгане и болгары). Валерий Граур, ехидный и острый на точное словцо румынский националист (имелись в лагере и такие), дразнил украинцев:

«Трудно сомневаться в его происхождении, когда слышишь по радио: «Дорогхие гхраждане гхорода Гхам-бургха... Гха... гха... гха... гха...». В конце концов, генсека зачислили в чуваши — этот кроткий и безответный народ не имел здесь своих адвокатов. Так и осталось в лагерях уже неизвестно откуда пошедшее, но тем более незыблемое убеждение: чуваш...

41

Но с Сартаковым я на эти темы не шутил. Петр Кириллович серьезным и юмористического отношения к своим убеждениям не потерпел бы... Сартакову я объяснял в принципе, что Андропов может быть евреем.

Мало ли у нас вообще таких — например, Торквемада... Но, Петруша, если бы это оказалось правдой, это одновременно было бы величайшей государственной тайной. Ведь ее раскрытие оборвало бы карьеру нашего вождя Юрия Владимировича — поэтому каждый, кто ее узнал бы =- тю-тю... Сам понимаешь. А уж тем более ты, Петро, не смог бы ее узнать». Но Петро всматривался в «интеллигентное» лицо председателя Комитета, и все аргументы отскакивали от него, как горох от бетонной стены.

Меня интересовал механизм появления такого убеждения (помимо, так сказать, инерционного, традиционного механизма) у Петра Кирилловича. И постепенно мне показалось, что я раскрыл этот механизм.

Русские люди находились в лагере в тяжелом положении. Подавляющее большинство заключенных составляли националисты: украинцы, армяне, литовцы, эстонцы, молдаване (румыны) и т. д. Национализм — первичное политическое чувство, не отличающееся особой тонкостью или изощренностью. Единственный источник бед своего народа он усматривает в чужом народе. Этим народом-виновником оказались в лагере русские. Причем, характерно: чрезвычайно чувствительные к любому, часто невинному уязвлению собственного народа со стороны постороннего, националисты зачастую легко и походя оскорбляют чужой народ. Я не делаю из этого всеобщего правила: наоборот, такие люди, как например, украинцы Квецко, Попадюк, как будто опровергают мое мнение. Но, думается, общую, главную тенденцию я все-таки ухватил. И вот народом, наиболее оскорбляемым и уязвляемым, оказались в лагере русские: они вынуждены были сносить все упреки и поношения, которые иногда невольно, инстинктивно, но тем обиднее высказывали им националы. Они должны были искупать империальные вины России... А это, в свою очередь, порождало у русских страстное желание найти своего оккупанта, своего угнетателя и свалить, переложить на него исторические, существовавшие и не существовавшие вины. Евреи, «неуловимо скрывшиеся» под русскими фамилиями и «проникшие в Кремль», подходили для этой пели более шля о.

И другое. Русский человек не мог понять смысла действий своего руководства. Зачем разорили, загубили, в пыль стерли хозяйственное собственное крестьянство в «годы великого перелома»? Чтобы подорвать сельское хозяйство страны? Чтобы каждый год посевная и уборочная превращались в «битву за урожай»? Сколько в лагере было насмешек над газетными «полевыми штабами», «рейдами», «кораблями полей». «А мой дед пахал, сеял, убирал и не знал себе, что ведет битву за урожай. И вся Россия с хлебом была и

42

хлеб вывозила», — шутил Квецко¹. Зачем строят и строят заводы, и на эти заводы, чтоб они успешно работали, загоняют работать миллионы заключенных? Какой тогда в заводах смысл? И наконец, главное: зачем Союз лезет во все щели мира, всюду сует свой нос? Зачем выбрасывает миллиарды на Кипр и Кубу, в Анголу или Ливан

— что там забыл русский рабочий? Русский человек не понимает смысла политики своего руководства; он, русский, нуждается, он мяса месяцами не видит, молоко у него с перебоями, лук — и то с перебоями, а в это время его средства идут во все концы: и в своей стране (окраины, в среднем, живут богаче собственно русских областей), и за границу. И при этом еще на него же, на русского, все в обиде, его клянут и ругают...

— Разве свое правительство может так обращаться со своим народом? — вырвалось у Сартакова. — Откуда у него к своему народу может быть такая жестокость? И зачем русским людям лезть в чужие страны, когда своей земли хватает... Нет, не говори, ни за что не поверю...

И пошли рассуждения о евреях, которые захватили власть в Кремле, «наших» людей, конечно, не жалеют, — чего чужих жалеть!

— а используя русский народ, стремятся осуществить свой вековой замысел: захватить власть над всем миром. Еврейский вечный заговор!

Надо признаться, что в рассуждениях Петра Кирилловича имелась своя логика. Если представить, что Россией, действительно, завладели чужаки, равнодушные к ее народу и мечтающие о всемирном господстве, то многое в его вопросах и недоумениях находило бы простое и ясное объяснение... Простое объяснение, оправдывающее, кстати, и свой народ, снимающее с него бремя вины, делающее его только жертвой, только страдальцем. А русский народ еще с народнических времен XIX века привык воспринимать себя лишь как эталон правды и справедливости, а все свои беды и грехи относить исключительно за чужой счет — то ли за счет «немцев» (по Герцену), то ли «эксплуататоров» (по Ленину), то ли «евреев» (по Пуришкеви-чу)... Много их набиралось — виновников, а народ... «При чем же тут народ?» (Твардовский). Народ всегда оставался вроде ни при чем...

Много мы переговорили в 17-м лагере с Петром Кирилловичем. У меня была сильная позиция в спорах с ним: отстаивая выезд евреев в Израиль, я, в сущности, был его союзником — спасал Россию от еврейства. Кроме того, Израиль как постоянный противник Кремля пользовался неизменной симпатией Сартакова, причем любопытно, что его отношение, например, к палестинцам (и вообще к арабам) было куда более безжалостным и бескомпромиссным, чем мое (союз-


¹ Моя жена вспоминает: «Мой дедушка был профессором животноводства. Бывало, читает за столом газету, да как закричит: «Что они делают! Что они делают! Ведь это один раз уничтожишь и больше не восстановишь, нельзя восстановить!».

43

ники «кремлевских плутократов» не вызывали у него ни понимания, ни снисхождения). Сыграло тут роль, конечно, и то обстоятельство, что они были разбиты евреями в войне: русский человек до мозга костей, Сартаков никак не мог уважать побитых.

В конце концов, он составил оригинальную теорию, что евреи разделились- кремлевские губят Россию, а израильские спасают свой народ. Впрочем, иногда ему приходило в голову, что «кремлевская политика» умышленно губительна не для России, а для советской власти, что это евреи специально забрались в Кремль, чтобы эту власть погубить…

— Мне один умный еврей в тюрьме сказал: «Мы эту власть соорудили, мы ее и свалим».

...Как сейчас вижу, как Петр Кириллович в своих синих штанах с могучими темными и теплыми заплатами на местах, защищающих геморрой от простуды, какой-то подпрыгивающей походкой ходит со мной по кругу 17-ой зоны.

— Я тебе скажу, в общем, так. Есть евреи, а есть жиды. Евреи — это которые едут в Израиль, а жиды — которые лезут в Кремль.

Приложение к главе 3 (М. Хейфец Заявление)

43

Приложение к главе 3.

Генеральному прокурору СССР и

в Комитет ООН по правам человека

Заявление

23/III с. г. вступил в законную силу Пакт о гражданских и политических правах.

Я оказался свидетелем нарушения этого нового закона СССР, о чем ставлю Вас в известность.

В частности, статья 15 Пакта гласит: «Если после совершения преступления законодательство устанавливает более мягкое наказание, действие этого закона распространяется на данного преступника».

В настоящее время в ЖХ 385 находятся лица, осужденные до 1958 г. на 25 лет¹. Так как впоследствии законом было установлено более легкое наказание за их деяния (до 15 лет), они подлежат освобождению по отбытии этих 15 лет — все они их уже отбыли — в точном соответствии со статьей 15 Пакта. Однако до сего дня они все находятся в заключении, хотя минуло 7 месяцев со дня вступления закона об их освобождении в силу. Некоторые за эти месяцы успели умереть.


¹ Паулайтис, Симутис, Семенюк, Кончакивский, Журахивский, Скрипчук и другие порядочные люди.

44

Не могу не обратить Вашего внимания не только на незаконность, но и на бессмысленность подобного положения. Лица, которые долго и умело укрывались от закона, то есть гораздо более виновные, получили за те же самые или более опасные деяния наказание на 10 лет меньше, чем их менее удачливые или изворотливые подельники. Эти 10 лет свободы стали как бы призом суда за умелое укрывательство обвиняемого от кары закона. Так что налицо и бессмысленность, и незаконность содержания этих людей под стражей после 23/III.76 г.

...Обращаю Ваше внимание на то, что после 23/Ш.77 г. представители СССР должны отчитаться перед Комитетом ООН по правам человека о ходе выполнения СССР положений нового Пакта. Раз будут сообщения, что положения Пакта нарушаются, Комитет ООН должен прислать на место своих представителей, которые — можете не беспокоиться — не приедут в ИТУ напрасно: они найдут нарушения не только статьи 15, но и ряда других важнейших статей и положений.

...Вот почему я прошу Вас переслать мое заявление с вашим сопроводительным письмом в Комитет ООН по правам человека и поддержать просьбу о присылке в ЖХ 385 и другие места, где содержатся «заключенные с политической окраской» (определение замминистра юстиции Сухарева), представителей Комитета ООН по правам человека.

ЗО/Х-76 г.

Хейфец

Опять отступление

44

ОПЯТЬ ОТСТУПЛЕНИЕ

На зоне напряженное положение.

Примерно неделю назад тайно привезли сюда «Статус советского политзаключенного». Я дешифровывал и приводил в читабельное состояние его 4-й раздел. Впервые, вроде, в жизни занимался всерьез «конспирацией» — в неудобной позе, с ощущением постоянной тревоги и тому подобными аксессуарами. В общем, романтично, но неудобно — отняло два важных дня у «Заметок». Сам этот документ мне не понравился. Наверное, потому, что я не политик. Ведь понимаю, что с точки зрения политики полезно требовать какой-то законности и даже каких-то привилегий для политзаключенных (например, права на 5 кв. м площади камеры, а не на 1,5-2,5 кв. м, права на отдельную тумбочку, а не на полтумбочки; или на свидание с любыми лицами). Но совесть моя, неухоженная совесть писателя, протестует против того, что я буду требовать для себя привилегий, которых лишены сотни тысяч, даже миллионы зэков — не политиков. Все понимаю, согласен, но — не могу. Говорил об этом с Пэнсоном. Он мне:

45

_ Как я могу требовать от них, от начальства, соблюдения их собственных законов, когда я сам нарушал эти законы? Нарушал, потому что считал бесчеловечными, но именно потому — с какой же стати я буду требовать теперь их выполнения? И потом — я уже заявил, что не считаю себя гражданином этой страны. Зачем же я стану требовать от здешнего начальства, чтобы оно соблюдало здешние законы — ведь это, действительно, будет вмешательством в их внутренние дела. Я могу, конечно, ссылаться, когда мне выгодно, на букву этих законов, но это просто тактическая уловка...

— Меня, Борис, больше всего удивило требование, чтобы медицинская служба зоны была независимой от лагерной администрации в вопросах охраны здоровья заключенных. Формально она и так независима, а фактически — как она может быть независимой?

— А фактически она всегда будет зависимой — хотя бы в чисто бытовом плане! Кто дает врачу квартиру, отпуск, командировку? Начальник лагеря или управления. Это — одно ведомство, и все в нем носят одни погоны...

Обдумывая позже весь разговор, я понял, где лежала главная причина моего внутреннего протеста против «Статута». В отличие от Бориса, я не нарушал законов этой страны, я действительно в чистом виде — жертва беззаконного произвола, так что вроде бы этот мотив у меня отсутствует. Но зато постоянно я ощущаю себя пленником банды мафиози, шайки лесных разбойников. Смешно, наверное, попасть в лапы мафии и требовать, чтобы законы «мафиози» исполнялись неукоснительно? Зачем мне требовать, чтобы меня обыскивали только с санкции прокурора, когда я считаю этого прокурора юрисконсультом мафии? Зачем требовать для наказания мотивированного постановления начальника лагеря, когда я считаю его «паханом» воровской «семьи»? «Какое ты право имеешь меня наказывать без приказа пахана?» — это ведь смешно в обращении к вору, неправда ли?

Отлично понимаю всю наивность и детскость подобного рассуждения, но именно так я все это чувствую.

* * *

Сегодня гулял по лагерной «площади» и увидел вдали Мишу Коренблита, занимающегося упражнениями йоги: он ударами ног пытался гнуть молоденькие тополя. Подошел к нему, и в это время из калитки в заборе, ведущей к ШИЗО, вышел человек и сделал Мише странный жест.

— Порядок! — удовлетворенно кивнул Миша. И пояснил: — Мы накормили сегодня ребят (в ШИЗО сидят Стус и Аршакян. — М- X.). Подбросили бульонных кубиков и сахару...

Подкормить голодающих в ШИЗО (там дают горячую пищу лишь один раз в два дня, в остальное же время — хлеб, 400 грамм в сутки, и кипяток) — большое искусство. В лагере шутят, что сейчас это могут сделать лишь евреи...

46

Туг мне кажется уместным порассуждать о легендарных деловых качествах евреев, об их «пробивной» способности. До лагеря я был очень далек от этой, практической сферы жизни моего народа.

Здесь же получил возможность изучить ее на деле.

О «коммерческих» операциях евреев, операциях по добыванию граммов продуктов в полуголодных условиях лагеря, ходят легенды. «Каминский все мог купить, продать и достать! Пэнсон торгует с половиной зоны, вечно пасется в ларьке, имеет все, что захочет!». Это говорили на 17-м, говорили в Саранской тюрьме и даже здесь. В это все верят.

Но уж на что я — человек, далекий от всякой коммерции, но и я каюсь, делал на зоне «обороты» — в пределах рубля, двух — какие на зоне обороты... Причем, не прилагал никакой выдумки, никакой инициативы, естественно, — у меня ее, увы, нет от природы. Просто ко мне сам подошел на 17-й зоне один старик и предложил «макли», в результате которых я получил рубля на два в месяц продуктов в самые тяжелые времена — когда меня лишили права покупать их в лагерном ларьке. На 19-й зоне ко мне тоже подошел с предложениями стукач, в результате чего я приобрел в обмен на свои перчатки право на получение от жены бандероли весом в 1 кг (с печеньем). Позже Борис Пэнсон, легендарный «торгаш» и «миллионер», а на самом деле настоящий бессребренник-художник, признался мне, что он никого не находил — все приходили к нему с коммерческими предложениями сами.

Так что мы здесь, можно сказать, пожинаем плоды «коммерческой» репутации предков и соплеменников. Но в чем был исток этой репутации?

Я впервые задумался над этим в следственном изоляторе в Ленинграде, когда в камеру со мной посадили элегантного черноволосого юношу-еврея, снятого за провоз контрабанды с трапа самолета, увозившего его в Вену, а оттуда — в Штаты... Уж как его ни улещивали, и ни запугивали, и ни уговаривали чекисты в самых больших погонах: «Поймите, вы нам не нужны. Вы уже не гражданин нашей страны, вы для нас никто. Нас интересует только дырка в нашей таможне. Таможенника мы арестовали. Дайте показания на него — и вы свободны». За контрабанду моему соседу, Борису Соколовскому, грозили — и вполне могли дать! — десять лет каторги. Он молчал, упорствовал, отрицал... Он верил чекистам — вот что интересно! — но просто не мог предать чужого человека (этого таможенника Соколовский видел один раз в таможне, сдавая ему багаж, — и всего лишь пять минут), не мог, даже рискуя получить за эту верность чужаку червонец каторжных работ. А таможенник, которому, конечно же, в это время объясняли, что «вы нам не нужны, вы наш, русский человек, жертва еврейского коварства, нам надо раскрыть только этих евреев, этих предателей России» — таможенник, немолодой, опытный русский человек, раскололся с первого допроса и назвал все и всех — чего знали и чего не аналн. и никогда бы не узнали чекисты..

47

возможно, тоже скрывается механизм, объясняющий в какой-то степени, почему короли всегда не любили и при первой возможности предавали «людей короля», лезвие своей тирании, почему фараоны гнали детей Иаковых. Исполняя волю фараоной, евреи всегда оставались внутренне чуждыми ей: дело фараонов было работой, а жизнь, служение начиналось после нее (например, за Талмудом). Боря Соколовский и таможенник Гаврилов были воспитаны в советской школе, исполняли советскую работу и совместно нарушили советский закон. Но когда они, одинаковые люди, предстали перед лицом советской власти, советского закона, выяснилось, что для Бори эта власть — все-таки естественный противник, чужак, которого позволительно обманывать, которому нужно сопротивляться и противодействовать, ибо она враждебна его, Бориным, интересам и личности. А Гаврилов, наоборот, почувствовал родных, своих, которым можно довериться, которые поймут и поверят. Мудрено ли, что фараоны всегда недолюбливали и не доверяли Соколовским, даже если те приносили им в сотни раз больше выгод и пользы, чем гаврилоьы. Впрочем, за свою доверчивость Гаврилов получил от КГБ в награду 8 лет, а Соколовский за свое упорство — три года. Каждому свое...

Но я отвлекся. Тогда, в тюрьме, я впервые задумался о том, что, возможно, тайна коммерческих успехов еврейства в какой-то степени объяснялась тем, что в мире средневекового разбоя и феодального анархического беззакония евреи открыли секрет деловой репутации, секрет надежности как основы коммерции. В мире, где купцы-аборигены торговали под девизом «не обманешь — не продашь», евреи открыли, что быть честным в делах в конечном счете выгодно... На меня, на Пэнсона, на других в первую очередь работала репутация честных и надежных людей: любой наш враг, любой стукач, любой человек в погонах и без оных был уверен, что мы его не заложим, не выдадим ни при каких обстоятельствах. Никому иному они бы не доверились... А еврей — не донесет начальству, это точно.

Может быть, из этого частного опыта я излишне смело «экстраполирую» в прошлое, в Средние века и Новое время? Конечно, специально я этот вопрос как историк не изучал, но существует ведь художественная литература, мемуарная. В известной каждому школьнику повести Гоголя «Тарас Бульба» герой, полковник войска Запорожского, спасает жизнь еврею-торговцу во время жуткого погрома на Сечи, где евреев перетопили в Днепре. И вот, когда возникла нужда, гордый Бульба не побоялся доверить свою свободу и жизнь глубоко им презираемому еврею. Он знал, что его товарищи-запорожцы перебили друзей и родственников торгаша, но знал и Другое: раз вступил с евреем в деловые отношения и доверился ему, тот его не продаст полякам; что бы еврею ни сулили.

В «Повестях моей жизни» народоволец Николай Морозов описывает, как он провозил запрещенную литературу через границу.

48

Нашел на улице немецкого города фактора-еврея, тот привел уполномоченного контрабандистской фирмы. Контрабандист отказался перевозить книги: фирма брала на комиссию шелк, оплата контрабанды шла по весу — «Вам это слишком дорого будет стоить, — пояснил агент. — Он, — кивнул на фактора, — все устроит дешевле». Тот устроил. Когда надо было уславливаться о цене, еврей отказался принять все деньги Морозова, которые тот на радостях ему предложил: «Как можно, чтобы пан ехал без денег!» Товар был взят у владельца на немецкой стороне и в точно назначенном месте поднесен в чемодане уже на русской. Удивительно ли, что после этого русские народовольцы вступили с пограничными евреями в постоянные связи, итогом которых стали огромные обороты еврейских операций в течение почти четырех десятилетий...

Как жаль, что подобные ситуации нельзя описать на материале лагерной жизни. А богатые, красивые есть сюжеты! Но все та же этика «надежного» еврея замыкает Мне уста. Что поделаешь: хоть маленькая, но коммерческая тайна должна — по законам племени — сохраняться навсегда.

* * *

Возвращаюсь к началу этой подглавки. Положение на зоне напряженное, потому что чекисты узнали о «Статуте». Откуда? Знал только узкий круг вроде бы проверенных людей. Невольно приходится в ком-то сомневаться. Это сомнение в человеке, к сожалению, иногда оправдывающееся, — самое тяжелое, с чем мне приходилось сталкиваться в лагере. Тяжко видеть падение того, кто мог бы быть человеком, но не выдержал, устал, упал.

Чекисты очень встревожены. Возможны внезапные обыски; наверняка усилено индивидуальное наблюдение за каждым, кто «в курсе», то есть и за мной, грозит перетасовка зоны и т. д.

Вдобавок, они, возможно, пронюхали что-то про акцию 5 декабря, когда полтора десятка заключенных, в их числе и я, сообщат в прокуратуру Армянской ССР о своем вступлении в НОПА на правах ассоциированных членов. Во всяком случае, Азата Аршакяна посадили в ШИЗО в 3-ю камеру, хотя в ней был испорчен замок и персонал охраны возражал. Но офицер сказал: «Приказано только в третью». А через сутки к нему посадили Стуса. Видимо, подслушка.

— Вы ничего лишнего не сказали?

— Не первый день замужем, — со своей очаровательной улыбкой гортанно ответил Азат, «лев с сердцем ребенка».

В таких условиях, наверно, разумно замереть. Выждать. Но я не могу. Это как роды. Началось — и уже остановить нельзя. Искусственное сравнение, понимаю, но — то же ощущение неотвратимости.

Глава 4. Национальный вопрос и лагеря

Национальный вопрос и лагеря

49

Глава 4. НАЦИОНАЛЬНЫЙ ВОПРОС И ЛАГЕРЯ

-Мы знаем, что в 1971 году вы получили вызов из Израиля. Почему вы не уехали? — спрашивают меня на допросе.

- Не захотел.

-А может быть, получили приказ не уезжать? — Следователь Рябчук, манерный, с томным лицом циника, претендующего на культурность, в светло-бежевом костюме, с шикарным цветным галстуком, прошелся по кабинету наискосок.

-Хотел бы я посмотреть на человека, который сумеет мне приказывать, — отвечаю.

Забавно, что в их представлении мир делится на начальников и подчиненных. И еще на связников. Они просто не понимают, искренне не понимают, что «кошка гуляла сама по себе». Это для них эйнштейновское понятие: узнать можно, почувствовать нельзя..

А в самом деле, почему я не уехал, когда в 1971 году, за три года до ареста, получил вызов в Израиль?

Первое.

Как ни странно, серьезную роль в моем отказе выехать сыграли передачи «Голоса Израиля».

Я слушал их достаточно регулярно с 1967 по 1970 годы. Потом перестал — еще до того, как их начали глушить. Надоело...

Меня раздражала пропагандистская устремленность этих передач. Причем, пропагандистская — в провинциальном ключе: самовосхваление, самолюбование, нетерпимость к чужим взглядам и провинциальная узость. Меня раздражало то, что весь мир в этих передачах заключался в границах Ближнего Востока, как будто у слушателя-еврея больше нигде нет никаких интересов; как будто еврей — не человек.

Все, что происходило в Израиле, всегда было хорошим. Все, что было против нынешней политики Израиля, — всегда плохим, несправедливым. Промышленность всегда — о'кей, дипломатия, — о'кей, туризм тоже о'кей, сельское хозяйство — о'кей, армия — сверх о’кей!

Очень уж это было для меня — честное слово! — какое-то привычное по методике программы радио. И страна, набросанная мастерами радиопортретов, казалась до ужаса знакомой... До ужаса советской. Я не хотел туда ехать, потому что мне показалось — я просто поменяю русский Союз на еврейский, большой на маленький.

Психологически современный человек устроен так, что когда ему нечто уж очень рекламируют, он начинает относиться к объекту рекламы с осторожностью. Во всяком случае, таков современный советский еврей-интеллигент. Когда мне рекламировали Израиль, как рекламируют пятилетку, я стал опасаться Израиля.

Историк с европейской известностью говорил мне в Ленинграде:

50

— Всю жизнь я переживал, что принадлежу к прослойке, а не к народу. И я счастлив, что мои старые глаза увидели, а мои старые уши услышали, что мы стали народом. И каким народом!

Но слушал он Би-би-си.

— Когда я слушаю эту радиостанцию, удивляюсь! Неужели, действительно, есть на свете люди, которые меня не считают за ребенка? Есть...

«Голос Израиля» он не слушал.

(Все сказанное относится только к тем, старым годам. Может быть, сейчас «Голос» не таков. Но я говорю не о нем, а о том, почему я не уехал в Израиль) .

Второе.

Что я, специалист по русской истории и литературе, буду делать в Израиле? Кому я там нужен?

Наталья Радовская, знакомая сионистка, уверенно сказала:

— Ты, может быть, никому не нужен. Но у тебя есть дети. Они нужны Израилю.

То же мне повторил уже в лагере Миша Коренблит:

— Вы — носитель генного фонда, и в этом качестве вы нужны Израилю. Нужна не ваша специальность, нужны вы как еврей и ваши дети.

Итак, я Израилю не нужен, а нужны мои дети. Признаюсь, — скромность оставим неудачникам, которых она здорово украшает, — что я о себе более высокого мнения. Приехать в страну, которой не нужен, но которая станет содержать меня как носителя генных фондов — это, знаете ли, было не по мне. С такой пропагандой к интеллигентам бессмысленно обращаться (кстати, это напоминает мне заботы чекистов: во время бесчисленных разговоров о подаче помилования и досрочном освобождении рефреном звучало: «Вы должны вернуться домой и воспитывать своих детей»; они тоже полагали, что на большее я не претендую). Третье и самое главное.

Я люблю Россию.

Понимаю, что это, наверно, неприятно прозвучит в среде израильтян. Но я ведь заранее обещал: буду говорить правду, как ее понимаю, приятна она или нет, выгодна или нет. Иначе нет смысла писать. Как поется: «Каждый пишет, как он дышит».

Здесь — трудно жить. Самые прекрасные люди, которых я знал, коренные русские люди — говаривали мне: «Зачем Бог судил нам родиться в такой стране». И я убеждал их, что не так уж велико их несчастье.

И все-таки все хорошее, что в нас есть — во мне, в моей жене, в моих друзьях — нам дала Россия. От этого не отречешься. Человек не может не любить отечества — современный человек, во всяком случае (может быть, когда-нибудь это и будет не так, не знаю). Другого отечества у меня не имелось.

51

Когда я решил уехать, мой старший, бесконечно уважаемый друг воскликнул.

— Значит, вы меня одного оставляете?

— Но я же здесь никому не нужен...

— Вы не нужны здесь только людям, которые сами здесь никому не нужны. России вы нужны.

Другой друг, может быть, самый близкий, узнав о решении уехать, сказал:

— Это дезертирство, Мишка. I''— Какое там дезертирство?

— Мы держим фронт. Сплошной линии нет. Каждый сидит в своем окопчике, и каждый соседний окопчик — за горизонтом. Но я всегда знал, что за горизонтом в окопчике сидит Мишка. И было легче держать оборону. Сейчас ты дезертируешь. Езжай! Мне будет труднее.

Я подумал, повздыхал и... остался.

А через три года меня арестовали.

Я не буду касаться своего дела — здесь для этого нет места. Скажу лишь то, что необходимо для понимания последующих событий. Я не был виноват в приписываемых мне деяниях. Не был виноват даже с точки зрения советских законов и —даже с точки зрения целесообразности такого дела для советских властей. Мне стыдно сейчас в этом признаваться, и я глубоко, искренне сожалею, что не был виноват... Конечно, куда эффектнее бы признаться, что я сумел обмануть следствие, что я боролся на воле за правду и за свободу и за это, мел, теперь страдаю, тем более признаться, когда подобное признание уже не грозит неприятностями (срок все равно почти отбыт!) и, наоборот, сулит мне лавры героя-демократа. Но что делать! Я действительно даже гнусный закон об антисоветской пропаганде (ст. 70 УК РСФСР) в этом случае не нарушил: так уж вышло в жизни, и правда есть правда.

Следователи, что называется, влипли со мной. Наверняка, как я понял потом, по секретным каналам заранее ушли наверх донесения, нафаршированные фальшивыми сведениями, мнимыми оперданными (кто может проверить их правдивость!) и ложными выводами. Когда они получили санкцию на арест, взяли меня и поняли свою ошибку, оставалось практически либо торговаться со мной, чтобы я на процессе не вскрыл труху обвинительной фальшивки (благо у обвиненных в руках хорошее покрытие — срок), или покарать меня так, чтобы уже сам срок говорил о моей виновности.

А я сидел в это время в камере, сидел — и надумал! Написал письмо Андропову. Изложил доказательства своей невиновности и предложил: так как вся моя вина ясно заключается лишь в моем образе мыслей — что ж, отпустите меня в Израиль. Я хотел быть честным гражданином и работником России, но ей я, как вы считаете, не нужен. Надеюсь, однако, что смогу быть честным патриотом Израиля. Этот выход будет полезен и мне, и советскому государству.

52

Последующая комедия с участием высших чинов КГБ заслуживает пера Гоголя. Скажу лишь одно, что за неотправку этого письма к шефу КГБ мне обещали не только освобождение из-под стражи уже в зале суда, но и персональный звонок начальника следственного отдела полковника Баркова в ОВИР, чтобы ускорить продвижение документов на выезд.

Почему я решил тогда уехать? Мне казалось, что дольше я не смогу «держать фронт» и заниматься в России любимой работой: практика запрета на профессии дня инакомыслящих, преследуемых КГБ, была хорошо знакомой¹. В этой ситуации отпадали два важных возражения против отъезда.

* * *

Тюремное и зэковское братство — тоже особая тема. Здесь хочу пересказать лишь одно из мимолетных воспоминаний. Когда прогуливался в тюремном дворике, в соседних секторах кто-то насвистывал гимн Израиля. Я свистел в ответ и чувствовал, что я не один, что есть кто-то свой. Мой сосед, Боря Соколовский, юный контрабандист, о котором я рассказывал выше, говорил потом, что свистел его поделыпик — меховщик Инжир. Не знаю... Но мне было легче в тюрьме оттого, что кто-то свистел рядом.

* * *

Боря Соколовский ехал в Америку и, наверное, правоверные сионисты будут его осуждать. Я не буду. В правоверных иногда бывает больше любви к идее своего народа, чем к конкретному, живому народу, с его недостатками, слабостями, и все-таки — к живому, к единственному, который нам дан и который мы должны и можем любить. Боря был замечательный парень (26 лет), и, признаюсь, я многому у него научился и многое — через него — понял.

Кстати, хотя он ехал в Америку, но в тюрьму и на суд он являлся с маленьким значком моген-довида. И с ним поехал в лагерь.

* * *

К нам с большой симпатией относились солдаты охраны в суде. Это естественно: слушая дело, они не могли не видеть дикости и несправедливости суда. Да и сами они были в своем роде заключенные... Одного я спросил: «Как тебя звать по имени?».


¹ Интересно, что поэтому поводу думают друзья КГБ — члены Германской компартии? (В особенности, если учесть, что в СССР хозяин — один, и практика — всеобъемлюща). Наверное, у них гибкая, эластичная совесть...

53

Он подумал: «Валера... Я здесь уже забыл, какое у меня имя». Другой солдат предложил: «Хочешь, я позвоню, куда тебе надо». Солдатские настроения — тоже тема... Ох, сколько их, тем. Когда Борю Соколовского после суда сажали в воронок, солдат-казах вдруг спросил:

- Слушай, а чего ты едешь в этот свой Израиль? Неужели там действительно лучше, чем у нас?

«Что я мог ему объяснить? — рассказывал мне Боря. — Что еду не в Израиль, а в США?.. И вообще — что? У нас же минута. Я его спросил: «Ты понимаешь, что такое родина? Ты любишь свой Казахстан?» Он говорит: «Наверное, ты прав. Ну, езжай и будь там счастлив» — и подсадил меня в воронок».

* * *

Первое знакомство с Мордовией, со знаменитым по литературе «Дубровлагом».

В Потъминской пересыльной тюрьме мне потом приходилось бывать не раз — и все выглядело таким привычным, занудным, потасканным. Но хорошо помню первое тогдашнее впечатление: белые от инея вышки, белая, нестерпимо долгая дорога от ворот до здания тюрьмы с багажом — и вокруг ряды белых столбов и черной зубчатой колючки между ними, спутанной, перекрещенной, как паутина, подчеркнуто зловещей на фоне чистого, как молочный крем, снега; и тонкие проволочки сигнализации, скользящие от колечка к колечку — казалось, я попал в голографический фильм о лагерях; кадры, схваченные оператором, традиционные, стандартные кадры из фильмов про Майданек и Штутгоф, обступали меня. Четко помню ощущение именно нереальности происходящего (впрочем, это иногда просыпается и сейчас: сижу в столовой, вижу зэковские робы, бушлаты, иссеченные лица, остановившиеся глаза — и кажется, что сейчас толкнет жена за плечо и я, протирая глаза, скажу: «Райка, какой сон я сегодня видел!»).

Сначала я попал в камеру бытовиков (тоже сюжеты — сколько их, сюжетов!), но потом надзиратели спохватились и перевели меня в отдельную, нашу, тринадцатую камеру, на дверях которой значилось ГП (государственные преступники). Камера большая, абсолютно темная — закопченные жалюзи начисто не пропускают дневного света, с двухэтажными могучими нарами, занимающими три четверти помещения.

Первое, что увидел: на стене вырублено латинскими буквами в штукатурке: Azernikov и щит Давида под буквами.

Так вот меня и встретило Мордовское управление лагерей. (Когда потом я рассказывал про все, Азат Аршакян, улыбаясь, заметил: «Это я помогал Азерникову вырубать». Теперь подпись заделана штукатуркой, только хвост торчит: «...kov»).

54

На станции Явас — на пути от Потьмы до лагеря — меня из поезда выдернули буквально в последний момент. «Откуда мы знали, что вас здесь примут?» — объяснял мне караульный. Только потом, разузнав лагерную топографию, я понял: меня должны были везти на зону М° 5, где тогда находились, если память не изменяет, Пэнсон и Залмансон.

...Недавно Миша Коренблит сказал мне:

— Когда нас освободят, к Боби (Пэнсону) подсадят сюда кого-то из наших. Они не любят оставлять кого бы то ни было без земляков. Ведь тогда он сконтактируется с другими. Они этого не любят.

Миша прав. Работа КГБ в лагерях, в частности, заключается в том, чтобы стравливать группы заключенных друг с другом. В общем, с точки зрения их целей это естественно и целесообразно. Когда я слышу, что кто-то из «политиков» громко, за столом, демонстративно поносит «этих фашистов, этих военных преступников, у которых руки по локоть в крови», я на 70 % уверен, что этот человек — стукач: для меня эти слова почти опознавательная метка. Старикам-полицаям, в свою очередь, внушается, что вы, мол, советские ведь люди, наши, хорошие, ну, вас война закрутила, жизнь вашу поломала, но в сути, в нутре-то своем вы же наши — мы знаем! Не то что эти молодые, у которых все есть, все им советская власть дала, а они, неблагодарные — отщепенцы, изменники, антисоветчики... Но главный упор делается на национальный раскол. Повторяю, с точки зрения КГБ это, наверно, разумно, только забавно все ж та-ки, когда люди, называющие себя коммунистами, интернационалистами, делают все, чтобы стравить людей разных наций, и наоборот — убежденные националисты идут в карцеры, в лагерные тюрьмы, объявляют голодовки, защищая своих товарищей из других землячеств. «Что вам за дело до армян?» — спрашивал меня начальник, капитан Зиненко, после моей первой «акции» — голодовки 11-13 августа 1975 года в поддержку требования независимости Армении. «Зачем он поддерживает Стуса? — отчитывал год спустя мой отрядный начальник лейтенант Улеватый мою бедную старую маму. — Это украинец, у них свои интересы, свои убеждения, зачем он лезет не в свои дела?». «Напрасно вы дружите с украинцами, — убеждал и меня капитан Зиненко (кстати сказать, сам украинец — вот парадокс-то! конечно, украинец по крови, не по душе), — я их достаточно повидал. Вот если бы они вдруг победили, вы бы у них, Михаил Рувимович, в независимой Украине дальше пастуха не пошли бы». Я любезно ответил, что мне нечего делать в независимой Украине, поскольку у меня есть своя страна, а на Украине я буду, только если мое правительство назначит меня атташе по культуре в киевское посольство... Все это мелочи, но они показывают общее направление политики в лагерях и, возвращаясь к началу, замечу, что тот факт,

55

что меня поместили в лагерь № 17, единственный политлагерь, где не было ни одного еврея, по-своему знаменателен.

Меня должны были, как я понял впоследствии, «ломать», то есть привести к «добровольному отказу от преступления» — полному признанию «вины» и «раскаянию» — возможно, в обмен на досрочное освобождение. Для успеха операции «Помиловка» требовалось одиночество.

И вот семнадцатый. Жду встреч с политзаключенными. Какие они? Кто? По каким делам? Сколько их?

Пока сижу (часа четыре) на вахте, вижу первого. Старик, лет семидесяти, спина согнута дугой, ноги шаркают, лицо длинное, заостренное книзу, с резкими, будто ножом через щеки прорезанными вдоль морщинами, с буравящими глазами из-под густых, как у Брежнева, только седых бровей. Уборщик. Боже мой, это политзаключенный?

Второй — нарядчик. Пришел в самом конце моего сидения на вахте направлять меня на работу. Лет шестидесяти, роста ниже среднего, лицо неглупое, одутловатое, на нем играют два живых зрачка — глаза продувного бестии, жулика и прохиндея.

Третий — парикмахер, который меня обстриг под ноль. Ослепительно седой, с лицом сумасшедшего садиста. Это впечатление усиливалось оттого, что глаза у него, по-моему, не мигали, хотя такое, вроде бы, противоречит законам природы.

Все трое — военные преступники, сидят «за войну». Все трое добивают 25 лет.

Военные — основной контингент наших лагерей. Ими мы окружены со всех сторон, на работе и в жилой секции, а в таком маленьком лагере, как 17-й (когда я прибыл, в нем числилось 72 человека, когда лагерь закрылся — меньше 40), мы с ними должны общаться ежедневно и ежечасно. Наши соседи.

Очень разные они люди. Меньшинство — это опора оперативного надзора в лагере, щупальца администрации в среде заключенных. В «Военных дневниках» К.Симонова (я прочитал их в лагере) есть эпизод: Симонов, военкор, допрашивает пленного бургомистра Феодосии. Бывший директор винного завода, бывший коммунист (Симонов деликатно пишет «кандидат в члены партии», что весьма сомнительно для директора завода), он исправно служил немцам в оккупации и составил списки, по которым в Феодосии расстреляли тысячи людей, в том числе свыше девятисот евреев. На допросе все время твердил, что он не виноват: списки составляли сотрудники, он только утверждал. Самое отвратительное в нем дия Симонова то, что этот человек не хотел никакой иной России, ни царской, ни капиталистической, он просто жил собой, своим брюхом, своей сиюминутной выгодой и сиюминутным процветанием.

Завершилась эта встреча так: Симонова поражала жуткая трусость бургомистра. Пока шел допрос, на улице рвались бомбы гер-

56

манской авиации, и каждый раз при разрыве бургомистр слезал со стула и ложился на пол. Симонов не выдержал и закричал на него:

«Чего вы трусите? Ведь вас все равно расстреляют!» — «Я еще надеюсь оправдать доверие», — ответил бургомистр.

Характерной особенностью Симонова-писателя является его способность много интересного увидеть и ровно ничего в увиденном не понять, этакая естественно-завидная бездумность. Ему бургомистр показался ненормальным. На самом деле, тот, видимо, не совсем учел накаленные страсти момента, но в принципе он выглядит человеком, куда лучше писателя, понимавшим некоторые особенности общественной системы, которая их обоих сформировала. Такие, как он, действительно «оправдывали доверие» в роли стукачей, нарядчиков и дежурных по штабу, на них опирается оперативный надзор МВД в лагерях.

Они относительно сытно и относительно богато живут в лагерях, испытывая тайный ужас перед своими товарищами (когда нашего бригадира Прикмету в шутку схватил Паруйр Айрикян сзади за пояс, тот вдруг завопил нечеловеческим воплем, ощерился, как волк, ничего не понимая, и вдруг нелепо затрусил прочь по коридору; потом Прикмета объяснил Айрикяну: «Ты будешь бригадиром, тоже всего бояться будешь») и чувство гордости оттого, что начальство позволяет им «оправдывать доверие». Петр Сартаков, наблюдая любовный этот симбиоз лагадминистрапии с гитлеровской полицией, с удивлением заметил: «Я в своей бумаге, которую американцам подсунул, писал, что коммунисты и фашисты — одно и то же. Но это я со злости писал, чтоб крепче сказано было, а теперь вижу, что оно и на самом деле так». Разумеется, обе стороны объединены сложным чувством, в котором есть и взаимное презрение, и взаимная ненависть, но факт есть факт: симоновские бургомистры прекрасно уживаются — в наших специфических условиях — с симоновскими героями. Но таких и среди «военных» меньшинство. А большинство — обычные серые крестьяне, захваченные круговертью войны. В них нет никакого злодейства. Работают как черти, дают по 2-3 нормы. И, конечно, будут потом объяснять, что работали так потому, что начальства боялись, или на дополнительную посылку рассчитывали, или хотели заработать побольше, пока здоровьишко есть — после, из лагеря когда выйдут, инвалидами как им прожить, как заработать? У меня ощущение, что все это неправда. Просто они не могут плохо работать, у них крестьянская тяга к работе, которая должна заполнять всю жизнь от подъема до отбоя, иначе нечего жить и не для чего. Они работают как одержимые даже тогда, когда работать невыгодно — на повременке: если они быстрее сделают работу, им за те же деньги дадут на этот же рабочий день еще работу, чтоб только 8 часов были на рабочих местах. Все равно набрасываются на доски, как жуки-древоточцы! Они и у немцев совершали

57

свои деяния так же без мысли и без желания и, верю, — без одобрения. Власть велела — мужик сделал.

Самые приятные из них — это как раз те, кто хоть задумывался над содеянным, кто совершал преступления потому, что он не любил евреев или коммунистов. Есть тут Иван Шпаков. Украинец, он в голод 33-го года с семьей ребенком бежал в Белоруссию, к родным. Однажды он рассказал мне, как они приехали в новые места: отец стал рассказывать, мол, умирают люди; целыми деревнями мрут на месте с голодухи, а в Белоруссии урожай был, местные крестьяне решили помочь «хохлам». Собрали обоз, подвод 70 хлеба, и повезли на станцию: надо ж людей выручать. А на станции власти их задержали, хлеб отобрали, да еще пригрозили: «Что это у вас агитацию враги ведут! У хохлов хлеба у самих полно, это враг клевещет...?». Еврей для Ивана был человеком городским, земли не пахавшим и не сеявшим, то есть паразитом и «красным» чиновником... Я не удивляюсь, что в годы войны Иван стал полицаем.

Меня он полюбил и выражал свою любовь в доступной ему форме — подкармливал. То головку чеснока даст, то конфетку с повидлом. Случайно я узнал, что Иван — знатный комбайнер, — имел «за труд» на поле два ордена Ленина. «Верно, Ваня?» — «А что тут такого? — равнодушно заметил он. — У меня и грамот от президиума целая куча. Я работал, а не пил».

Сложная штука жизнь и сердце человеческое. Были среди «военных» трогательные люди: старый украинец скрипач Паламарчук, осужденный на 20 лет, человек с нежным, смиренным лицом, который ужасно боялся администрации, до трепета, и тайно, озираясь по сторонам, подбирался ко мне на улице и опускал в карман кусок хлеба с домашним салом или чесноком и, извиняясь, шептал: «Это как брату»; верующий старичок белорус (имени не называю), рассказывавший мне: «Меня отрядный вызвал, предложил стучать. А я ему сказал: один раз я влез в политику и стал преступником. Дайте мне досидеть эти годы, а второй раз преступником не хочу быть» — он первым в лагере отозвал меня в сторонку и назвал осведомителей в среде «своих», то есть военных преступников, точно назвал; или мой «опекун» по линии МВД интеллигентный грузин Григорий Топурия из Поти. Советский офицер, он попал в плен под Ленинградом и после годичного пребывания в концлагере пошел служить в вермахт. После войны получил срок — 25 лет и вышел по амнистии через 5 лет, а спустя 20 лет после освобождения взят снова — по тому же делу! — и получил новый срок: 14 лет, но гуманно: первые отбытые пять в срок зачли... Мы с ним о многом переговорили (он участвовал, кстати, в расстреле нескольких евреев во Франции), но это опять особая тема.

Таков был фон, на котором мне предстояло жить четыре лагерных года.

58

«Политиков» в 17-ом лагере было немного — десятка полтора. Подавляющее большинство — националисты. Русских Демократов, к которым причисляли меня, всего четверо; из них трое, как позже выяснилось, осведомители КГБ. «Следствие в лагере продолжается», — первое, что мне объяснили ребята по прибытии в лагерь.

Расчеты поломались потому, что я сдружился не с теми, с кем полагалось, а с самой мощной лагерной группировкой — украинскими националистами. Признаюсь, живя в России, я не интересовался национальным вопросом. По-моему, он там не существовал. Еврейский вопрос не был в России национальным, ибо евреи не добивались национального самоопределения: они хотели выезда; для России это был чисто административный вопрос. То же относится к крымским татарам, к немцам Поволжья и т. д., только с той разницей, что вопросы выезда связаны у них с внутрисоюзным перемещением их народов. Когда же в Москву, в Ленинград приходили сообщения об арестах на окраинах — в Киеве, Каунасе и т. д., эти аресты по аналогии воспринимались как обычные репрессии против демократов.

Так оно в общем и было, но главное — чисто национальный аспект движения на окраинах — при таком восприятии пропадало. Повторяю, поэтому я этим вопросом не интересовался. В первый же вечер в лагере ко мне подошел молодой литовец Бронюс Вильчаускас и спросил: «Как вы относитесь к нашему национальному движению?» — «Я о нем ничего не знаю». — «?» — «Ну, не знаю, что делать? Но раз я признаю право каждого народа на национальную, независимость, естественно, признаю право на независимость Литвы».

Однако к украинцам и украинскому движению я и на воле испытывал симпатию и интерес. В чем причина и обособление украинцев в моем сознании? Может быть, в духе противоречия: сейчас, когда традиционный «жид» все-таки явно оттеснен от кормила российского правления, масса шовинистического мещанства стала переносить национальную неприязнь на «хохла», который, дескать, засел на главных должностях в Кремле. Я не раз это слышал своими ушами. Ну и вот, чувство противоречия мещанству заставляло с особым вниманием и сочувствием относиться к украинцам. Может быль, сыграли свою роль мои литературные интересы, связанные с народничеством. Я знаю, что по территории Украина равна Франции, по населению равна Франции, но разве можно сравнить духовный вклад Франции и Украины в мировую культуру? Несоизмеримые величины... Но как человек, изучавший 70-80-е годы XIX века истории России, я знал и другое, знал, как от природы талантлив, самобытен, ярок этот народ. Следовательно, неравенство культур проистекало не от физиологической природы данной нации, а от

59

внешних условий, от приниженного национального положения ее на протяжении веков.

По-моему, обычно евреям мешает сочувственно воспринимать украинское движение память о прошлом: зверские погромы Хмельницкого и Гонты, погромы в Харькове и Киеве в XIX веке, погромы Петлюровцев в Житомире и Шепетовке и т. п. Кровь не вода, и память о пролитой крови отцов не исчезает — украинцы знают это лучше других, и любые оправдания (например, ссылкой на осквернение церквей ростовщиками как причину истребления всего еврейского населения города) только мешают истине. Мне истории кровавые страницы не мешали полюбить Украину по другой, по-моему, более объективной причине. Я всегда был убежден, что Богдан Хмельницкий, великий полководец, великая сабля Украины, на садом деле не любил свою родину. Уже в лагере довелось прочитать замечательный документ «Летопись самовидца» («Воспоминания очевидца») о «Хмельниччине» и последующих годах. В нем, наконец, зашел ответ на давно интересовавший меня вопрос: как Хмельницкий расплачивался с Крымской ордой за союз и военную помощь в борьбе против польского короля. Он, оказывается, уплатил Орде, отдав в ясырь, то есть в рабство, в татарский полон, тридцать украинских городов. Меня поразило, с какой легкостью великолепные, героические, мужественные «ватаги» Украины приводили на свою землю иноземцев и грабили ее мужиков-«гречкосеев» вместе с кочевыми грабителями: Серко призвал калмыков, Дорошенко —турок а прочая, и прочая... Мудрено ли, что это рыцарство», бесстрашное, героическое, но лишенное, мне кажется, подлинного национального чувства, беспощадное и жестокое даже к своему народу, мудрено ли, что оно зверски относилось к «людям короля», к иноверцам, чужакам и ростовщикам? Первой жертвой их сабли становился жид, но второй — свой брат, презренный мужик-гречкосей. И потому много ли надо делить потомкам жертв этой сабли?

Что касается Петлюры, то я верю Жаботинскому, человеку предельной искренности, который засвидетельствовал: у вождей напио-аального движения Украины не было вражды к национальному Движению еврейства, не было антисемитизма. А погромы? Озверелая солдатня совершала их во всех лагерях: и белые, и красные (8-я дивизия 1-ой Конной Армии Буденного была расформирована за погром — но никто ведь не обвиняет Ленина и его ЦК в антисемитизме), и махновцы (а ключевые должности в штабе Махно занимали евреи), и конечно, петлюровцы. И историческая вина Петлюры состоит в том, что он не сумел обуздать, остановить их, подорвав тем самым в серьезной мере свой тыл. Но мало ли чего не сумели сделать, организовать, взять в руки петлюровцы на горе своему делу? Во всяком случае, я лично не могу не верить Жаботинскому, что вожди и идеологи национального движения на Украине не были врагами моего народа. И этого было достаточно для меня, чтобы вос-

60

принимать это движение с живым сочувствием, без наслоений прошлого.

Так с первого дня в лагере я (хотя и без евреев) оказался в окружении мощной группы друзей, поддерживавших меня и морально, и материально. Зорян Попадюк, студент львовского университета и настоящий «украинский Баярд», на второй день моего пребывания в лагере подложил мне в тумбочку банку сливочного масла:

— Кушайте, — в ответ на мои протесты. — Вы же с этапа. Я вчера отоварился в магазине... у меня много.

Только потом я узнал, что представляет собой банка сливочного масла в лагере...

Постепенно, в ходе общения прежде всего с украинцами, я начинал понимать сложности национального вопроса в СССР. До тех пор у меня были взгляды обыкновенного демократа: я признавал, естественно, право народа на национальное самоопределение, включая право на создание собственного государства. Но одновременно я полагал, например, что индустриализация страны с помощью иностранного капитала и иностранной помощи — это всегда хорошо, ибо повышает жизненный уровень местного населения, приобщает его к цивилизации. Полагал, что овладение населением вторым языком, тем более языком высокоцивилизованного народа — это тоже хорошо, так как способствует контактам культуры, науки, цивилизации. Полагал, что нехорошо, когда чужой язык и нравы навязываются насильственно, староколонизаторскими приемами, а если население само проявляет интерес к чужой культуре и языку, то препятствовать этому — провинциальная узость и т. д. и т. п. Словом, я имел обычный, стандартный набор представлений «белого европейца». Но я все-таки был честен в своих взглядах и на самом деле хотел понять, чем живут, из-за чего борются и сидят в тюрьмах и лагерях мои «братья по классу» — националисты разных народов. И кажется, кое-что стал понимать. Вот несколько эпизодов, в итоге которых мои взгляды на национальный вопрос стали, кажется, глубже и серьезнее.

* * *

Зорян Попадюк, уже упоминавшийся выше, рассказывает:

— Я рос обыкновенным комсомольцем. Был секретарем комитета в школе. Дома мои никогда мне ничего не объясняли. Помалкивали. Но однажды у нас в Самборе было наводнение, река размыла берег и показались кости. Весь берег в человеческих костях и черепах... Мы, школьники, стали спрашивать учителей, они отвечали:

«Вам пока рано про это знать». Но мы узнали: когда большевики пришли в сороковом году, они расстреляли в нашем маленьком Самборе больше ста человек — весь цвет интеллигенции. Помню, по

61

берегу бродил полусумасшедший старик и искал череп сына. С этого у меня все и началось...

Зорян, сероглазый, с девичьим милым лицом, «стройный и соразмерный», как говорится в Библии, создал подпольную националистическую организацию из школьников и первокурсников Львовского университета. Они успели выпустить две листовки: одну — против ввода войск в Чехословакию, другую — против запрещения праздновать в Львовской области юбилей великого национального поэта Шевченко. Решение о запрещении юбилея признано теперь неправильным, и секретарь обкома, принявший его, снят с должности. Зорян, автор протеста, получил за то же в свои девятнадцать лет двенадцатилетний срок заключения (семь лет лагеря и пять лет колымской ссылки). Кроме того, в обвинительном заключении также фигурирует крест, который члены группы дважды ставили на братской могиле тех самых «костей», которые размыла река. Крест власти снимали, так как на нем бмчэ антисоветская надпись.

— Что вы написали, Зоринька?

— «Жертвам террора»

Однажды Зоряна вызвали на беседу к «представителю общественности»— сотруднику Института мировой экономики и международные отношений Владимиру Бабаку. Зорян так излагал начало беседы:

- Сидит он, сидят рядом Зиненко и кагебист. Я спрашиваю его: вы, как марксист, признаете, что чем больше будет наций, чем многообразнее человеческий облик земли, тем лучше для человечества? Он задумался. Я спрашиваю: как вы считаете, человечество выиграло от того, что открыло наконец для себя Африку? Он говорит: конечно. А Бангладеш Тоже. Так вот, мы ничего другого не хотим, кроме как найти свое лицо и открыть себя для человечества. Вы желаете единообразия — единой философии, единого общественного строя, единот-п лица мира. Мы хотим разнообразия, мы верим, что настоящая культура в наше время связана с единством разнообразия. И хотим стать собой, а нам мешают. Кто вам мешает? Я стал перечислять ему факты. Он слушает и только одно говорит: этого не может быть, вы ошибаетесь. Я отвечаю: как же ошибаюсь, когда я видел это собственными глазами, это было в моем городе...

Через пять дней после отъезда «представителя общественности» уехал и Попадюк: во Владимирскую «крытую» тюрьму на три года.

* * *

Этот человек вернулся в лагерь из больницы через неделю после моего прибытия. Я подошел знакомиться, смотрю: маленький, коренастый, крепкий, лысый, круглолицый, с острыми глазами, воинственно-петушиной осанкой (я потом дразнил его «Лениным», он воспринимал с плохо скрытым удовольствием). Представляюсь ему первым, как новичок;

62

—Хейфец.

— Граур. Пойдемте в каптерку. — И вспомнив: — Здравствуйте. В каптерке он открыл мне какие-то ящики, чемоданы, баулы. Там лежала пачка маргарина, пачка кулинарного жира, пачка чая, кофе в зернах, банка мясных консервов (мы съели ее на «отвальной» Граура перед освобождением), куча разнообразного белья и масса вырезок из газет о войне Судного дня.

— Это ваше. — И заметив, что я не понимаю, добавил: — Евреи мне оставили. Сказали, прибудет еврей — отдашь. Вот я и отдаю.

Так я получил в пользование «имущество еврейского народа». Что скрывать — после этапа оно было весьма кстати...

Валера Граур, учитель математики, не был членом организации. Но его институтский учитель однажды попросил бывшего своего студента Граура отвезти в Румынию манифест «Патриотического фронта Молдавии» (родители Валеры жили в Бухаресте, и он иногда навещал их). Тот согласился. Даже получив внезапное сообщение об аресте учителя, он не уничтожил документ — единственную улику против себя. Ведь это означало бы нарушение слова, данного другу. Но друг в тюрьме выдал Граура, и тот получил четыре года лагеря. В заявлениях он писал «шапку» следующим образом: «Такому-то от Граура В. В., осужденного за антисоветскую и антисоциалистическую деятельность, заключавшуюся в намерении воссоединить Молдавскую Советскую Социалистическую республику с Социалистической республикой Румынией».

Однажды Валера прочитал в пятилетнем плане сведения об огромных вложениях в промышленное развитие Молдавии. Я стал подтрунивать над ним:

— Леонид Ильич по старой памяти подкидывает молдаванам лишние средства.

Что сказал Валера в адрес Брежнева, бывшего секретаря Молдавского ЦК, я опущу.

— ...это же опять наедут из России. Мы же сельскохозяйственная страна, наши люди сидят на земле. Им понадобится рабочая сила, и они опять навербуют ее в России. Чтоб они провалились в... со своими заводами!

— Но, Валера, ведь развитие промышленности — это то, о чем мечтают десятки молодых государств. А вы получаете капиталы, людей, специалистов и всё недовольны.

— Мы гостеприимный народ, — ответил мне Валера. — За свою многовековую историю мы никогда никому не отказывали в убежище. Приезжайте и живите! Но приезжайте как гости к хозяину, говорите с ним на его языке и ведите себя по его обычаям. А так, как сейчас, нас не станет, нас ассимилируют.

Много позже, увидав в журнале «Социологические исследования» (№ 4, 1976 г., стр. 50) таблицу, я лучше понял эту мысль Граура.

63

Другие национальности в процентном отношении

к населению республики

Республика Город Село

1. Украина 27,1% 10,8%

2. Белоруссия 30,3% 10,0%

3. Литва 26,8% 12,9%

4. Латвия 53,0% 27,0%

5. Молдавия 58,9% 20,5%

6. Казахстан 82,9% 51,8%

7. Азербайджан 38,2% 13,2%

8. Грузия 40,2% 26,8%

9. Таджикистан 61,4% 23,4%

10. Туркмения 56,6% 13,9%

11. Киргизия 83,1% 40,1%

12. Армения 6,6% 18,4%

13. Эстония 42,5% 11,8%

Если в молдавских городах почти 60 % населения уже сейчас не молдаване, то можно ли удивляться, что там не звучит — в достаточной мере — молдавская речь, не ценятся национальные ценности культуры и истории, и можно ли удивляться, что молдаванин с отвращением говорит о дальнейшей индустриализации своей республики, индустриализации, которая приведет к дальнейшей утрате городами, главными цитаделями культуры, их национального характера.

Недавно я прочитал, что американская специалистка по национальному вопросу в книге о Таджикистане приводила как свидетельство национального неравноправия таджиков отсутствие развития у них тяжелой промышленности. Ей резонно возражал советский «шеф» таджиков Гафуров, указывая на новые огромные стройки — Нурекскую и Регарскую ГЭС, Яванский металлургический комбинат и прочие стройки Вахшской долины. Но вот в чем вопрос: довольны ли таджики этими стройками и массовым наплывом новых людей в их города, когда в этих городах и так уже проживает свыше 60 % других народов, да и в селах каждый четвертый — не таджик. Вот в чем вопрос-то...

* * *

На смену Попадюку в 17-ый лагерь прибыл с 19-го Василь Овсиенко, тоже жертва беседы с «представителем общественности» Бабаком (он, как и Граур, после этой беседы вскоре попал в карцер на Две недели; повод, разумеется, был найден «солдатский»: невыполнение нормы или опоздание на политзанятие — повод в лагере найти, сами понимаете, несложно).

64

Рассказывает:

— Я приехал в Киев из села, поступил в университет. У нас в селе говорили по-украински. А тут, вы поймите, в моей столице со мной никто не хочет говорить на нашем языке. Шофер такси «не понимает»: «Надо говорить по-русски. Это городской язык!». В магазине спрашиваю «сирники». Не понимают. «Ах, спички!». Когда заговариваю по-украински, на меня смотрят, как на деревенского увальня. Лекции читают по-русски. Я потом уже не выдержал, стал ругаться, дерзить: «Если не хочешь говорить по-украински, уезжай к себе в Москву», — говорил на улицах.

— Но, Василь, это не московское насилие. Москва, наоборот, издает газеты и журналы на украинском языке, она добивается именно национальной, украинской языковой формы для своего содержания. Она же не может заставить украинца-шофера или украинку-продавщицу говорить дома или в обществе по-русски. Она не заставляет отдавать детей в русские школы. Наоборот, сами родители хотят этого, а Москва препятствует: русских школ не хватает.

— Да ведь это-то и ужасно! — взрывается Василь. — Мы потеряли свое лицо, уважение к себе как к народу, мы стремимся говорить на чужом языке — это сулит нам массу преимуществ в учебе и на работе, а к чему нам свой язык? Деревенский...

— В детстве мы договаривались с ребятами во дворе, — вмешивается в разговор Виталий Лысенко, капитан-лейтенант, посаженный на восемь лет за пособничество в шпионаже. — Договаривались: с сегодняшнего дня по-украински не говорим!

— Я, когда бежал, зашел в Киеве в церковь, — добавляет Роман Семенюк, бандеровский разведчик, посаженный в двадцать лет на двадцать пять лет и добавивший к ним три года тюрьмы за побег, итого — двадцать восемь. Он выйдет в сорок восемь лет. — Там женщина обратилась ко мне по-русски. Я спрашиваю: «Вы украинка?» — «Да» — «А почему вы не говорите со мной по-украински? Разве мы не в Киеве, не в украинской церкви?» А она отвечает: «Какая разница!». А! Какая разница...

* * *

Обычная стычка в зоне: радио передало новости про новоселов, заселяющих Сибирь, «великие стройки». Большинство фамилий переселенцев украинские. Роман Семенюк, взрывчатый, несдержанный на язык, тут же обрушился на «проклятых русских», которые сами не едут, а только украинцами Сибирь заселяют. На этот раз взбунтовался ленинградский экономист Ушаков, «революционер-коммунист», «младомарксист» (это практически вымершая в лагерях порода):

— При чем тут русские! Ну, кто вас туда гонит? Сами лезете — не отогнать'. В армии за лычками гоняетесь, украинцев с действи-

65

тельной не выгнать; в Сибирь за длинным рублем едете — вы этот рубль больше других любите. Разве кого-нибудь гонят силой в Сибирь?

— Вы нас туда миллионами ссылали, там дети наших ссыльных вашу Сибирь заселили...

— А наших, что ли, туда не ссылали? Да и кто в обычных лагерях сидит, ты погляди! Одни русские. А на жандармов оглянись: Дротенко, Зоренко, Зиненко, Улеватый¹—вот кто нас сторожит!

— Я с тобой об этом говорить не желаю. Я лучше на эти темы с Улеватьм или Зиненко поговорю — больше толку будет, чем с тобою...

Разошлись, кипящие от негодования.

Я в лагере с самого начала занял позицию человека, сознательно объединяющего национальные кланы в единый отряд — пусть это звучит несколько напыщенно, но, в общем, так и было. Не без гордости признаюсь, что (в особенности после прибытия Сергея Солдатова) у нас на зоне исчезли национальные перегородки: мы стали семьей. И потом, когда прибыли на девятнадцатую зону, искореняли тамошний обычай разъединения по землячествам, сплачивали зэков вместе — и, в общем, успешно. При всех оговорках — успешно.

Так и в тот день я поспешил выпустить пар на зоне. В бане — одно из немногих мест, где можно при желании наговориться без посторонних ушей — объяснял Ушакову:

— Верно, что украинцы стремятся обучить детей русскому языку сами, без открытого давления сверху. И сами они едут в Сибирь добровольно. Но погляди с другой стороны: почему именно они едут в Сибирь? Потому, что там больше платят. Там материальные условия, которых нет на Украине. И они уезжают, а в Сибири ведь нет украинских школ, книг, среды, и их дети ассимилируются, становятся русскими с украинскими фамилиями уже в следующем поколении. А на Украину на освобожденные ими места едут русские — к теплому климату, к хлебу, поближе к морю...

— Но, Миша, ведь это добровольная миграция населения. Такой процесс идет сейчас по всему миру: возьми турок в ФРГ или алжирцев во Франции...

— Верно. И если бы это был абсолютно добровольный процесс, что можно было бы возразить? Но в том-то и дело, что невидимо, неощутимо за этим процессом стоит оккупация. Стоят войска, которые триста лет назад заняли Украину — так давно, что ты об этом уже не помнишь. И Украина ведет демографическую политику не ту, которая нужна ей, которая сбережет ее народ, ее культуру, ее язык, а ту, которую определяют в Москве.

— Но они же присоединились тогда добровольно!


¹ Фамилии сотрудников управления КГБ и МВД Мордовских лагерей

66

— Но при условии широкой и настоящей автономии, которой их лишили очень скоро. Пойми, если бы украинская мать захотела обучить своего ребенка в русской школе в условиях независимой Украины, кто бы из украинцев стал возражать? Это все равно как в России отдают детей в английские школы — никого это не задевает. Но когда мать делает это, чтобы ребенок получил определенные выгоды, чтобы он при нужде легко покинул Украину в погоне за тем же длинным рублем или за более интересной работой, это все равно — украинцев охватывает возмущение...

Кажется, Ушаков понял. Инцидент на зоне обезврежен... Так понемногу я стал разбираться в сложностях национального вопроса.

* * *

Очень важная сторона вопроса — комплекс национальной неполноценности у националистов. С этим сталкиваешься постоянно.

Они видят свой долг в обретении (и распространении) гордости своим народом, его историей, культурой, искусством, обычаями и традициями. Они стремятся утвердить человеческое достоинство этого народа, пусть даже ценой сознательного самовозвеличения и

самовосхваления.

Многие люди из народов национальных окраин утратили чувство собственного достоинства, и свою задачу националисты видят в том, чтобы помочь народу обрести его любой ценой. Именно поэтому они часто стремятся доказать, что их народы не хуже, а лучше тех, кто их угнетает, что их культура более древняя и народ более древний (хотя, собственно говоря, что древность сама по себе может доказать?). В первый день моего прибытия в лагерь Зорян Попадюк, например, доказывал мне два часа, что украинцы происходят от скифов и даже от гуннов, что книгопечатание у них началось до первопечатника Федорова и т. д. и т. п. Возможно, но что из этого следует? Тому, кто вообще уважает и ценит украинский народ, это ничего, в общем, к его чувствам не прибавит. Но видимо, им это нужно, им жизненно необходимо так думать на стадии отделения, отчуждения своей культуры от великорусской; им любой ценой хочется избавиться от гипноза цивилизации «старшего брата». И их можно понять, даже если не согласен с ними по существу исторического вопроса.

Франц Фанон выделил три этапа в развитии национальной интеллигенции угнетенного народа. Первый — период глубокой ассимиляции, творчества в колониальном духе. Второй — «погружение» в народ, обращение к традиции. Избегнув опасностей ассимиляции, националист-интеллигент видит в традиции символ чистоты. Но — с большой тонкостью отмечает Фанон — возникает разрыв между традицией и уровнем современного европейского развития такого

67

интеллигента. И этот разрыв порождает глубоко скрытый комплекс национальной неполноценности. Интеллигент видит недостатки своего народа, осознает их, но не может, не смеет о них сказать, опасаясь невзначай опорочить, обидеть свой и без того оскорбленный народ, его национальное чувство.

Я наблюдал не раз этот парадокс, этот комплекс даже у такого, на мой взгляд, высокоталантливого и по-настоящему, на высшем европейском уровне образованного человека, как поэт Василь Стус. После чтения «Летописи самовидця» я сказал ему:

— Больше всего поражает меня автор. Это очень хороший человек. Это человек редкостного по тем временам сердца: он жалеет жертвы казацких набегов, жалеет евреев, поляков и своих мужиков. И в то же время он совершенно не жалеет Украину. Понимаешь, не украинцев, а Украину. Совершенно спокойно, и даже с симпатией, пишет, как казаки приглашали иноземцев на родину — калмыков, татар, москвичей, турок. Как это совмещалось — великодушие и гуманизм с таким удивительным отсутствием патриотизма?

Василь долго сидел молча. Его красивая, как у арабского скакуна чистых кровей, голова задумчиво опущена в землю. Потом с усилием сказал:

— Я думаю, что это связано не с его личным характером, а с некоторыми чертами характера моего народа. Но об этом я бы не хотел говорить с тобой, Миша...

Не кажется мне, что Василь прав, но не о том речь. Самое важное, что хотя бы для себя он и его друзья уже стараются объективно понять и оценить свой народ, даже если не хотят выдать эту оценку вовне. Вообще я заметил, что чем моложе украинцы в лагере, тем естественнее и проще у них национальное чувство, тем меньше комплекса неполноценности и больше природного чувства национального достоинства. Таков, например, Зорян Попадюк. И это является для меня залогом, что они скоро смогут перейти к третьей стадии развития, указанной Фаноном. Это — когда художник обрел свой народ. «И не в прошлом, где его уже нет, а в том стремительном потоке, который его увлек и в котором он все подвергает сомнению... Правда о народе это, прежде всего, национальная действительность».

* * *

Еще один штрих к этим размышлениям: спор с украинским инженером Игорем Кравцовым. Почти всю жизнь он провел в русифицированной среде, и поэтому обретение им национализма, корней, устоев — откровение для него почти болезненное. Он, как я понял, собирался перепечатать сочинение Дзюбы «Интернационализм или русификация», перепечатал начало и бросил... Но чекисты явились на дом и, за неимением лучшего, вынуждены были, кроме этих трех страниц, инкриминировать ему страницы из дневника и конспект

68

книги по украинскому вопросу, изданной в Петербурге в 1914 году «с дозволения цензуры». Учитывая, что Игорь болел энцефалитом, ранее не судим, имеет мать восьмидесяти шести лет от роду, суд «ограничился» (именно это слово, именно в этом контексте стоит в приговоре) всего пятью годами лагеря.

Спор начался с того, что я ругнул украинского поэта Ивана

Драча, написавшего довольно подлый, по-моему, сборник «Корона и роза», за который он получил Шевченковскую премию. Игорь вступился за Драча: каждый поэт, пишущий на родном языке, пусть даже антинациональные вирши, делает все-таки национальное дело. Он укрепляет язык, пропагандирует его, он укрепляет и свои личные позиции в служебной иерархии и может способствовать этим укреплению дела, украинских интересов.

Я стал спорить. Привел в пример евреев. Мы трижды лишились языка: иврит сменился арамейским, арамейский — ладино, ладино — идишем. Но важно не то, каков язык, а что на нем написано. На иврите писали пророки, и народ при всех испытаниях не мог покинуть, забыть свой язык. И язык воскрес.

— Миша, но у нас нет Библии! Если мы потеряем свой язык, нам не из-за чего его воскрешать. Пока мы обязаны любой ценой сохранить его. Даже приспосабливаясь. Мы должны научиться приспосабливаться. Разве вы, евреи, не приспосабливались в подобных обстоятельствах? Дозвольте это и нам...

Позицию Игоря отвергают все украинцы в зоне, но я долго размышлял над ней. Есть тут некое зерно истины. В конце концов, разве не марраны, выкресты, сохранили на Земле еврейский народ, веру, семя... А мученики германских городов не отступили и погибли все, не сохранив при всей своей стойкости вроде бы никого и ничего.

И все-таки не так. Все-таки я убежден: марраны только потому сохранили веру и народ, не растворились и не ассимилировались в христианской среде, что им не давала сделать это кровь германских мучеников, отдавших за веру жизнь. Без этой пролитой крови не было бы народа. Герои спасают его, даже если выживают только приспособленцы. Герои воскресают в детях и внуках тех, кто выжил, и хранят национальное начало вернее любых традиций и культурных» ценностей.

Так думаю я и сейчас.

Еще одно отступление

68

Еще одно отступление

В этом месте я собирался написать об антисемитизме в среде зэков и вообще демократов. Но — чувствую, что не могу. Есть, оказывается, нечто посильнее правды. Этика заключенного. Не могу писать хоть что-то порочащее людей, страдающих в лагере, — перо не пишет, и все тут.

69

Но и без краткого рассказа не обойтись. Поэтому буду писать обобщенно, без имен и фамилий. В среде зэков я ожидал встретить тип человека, знакомого и давно интересовавшего меня по литературе. Это человек, пришедший в «движение» не в силу своих взглядов, демократизма и т. д., а для того, чтобы себя выявить, найти здесь видное место в жизненной иерархии, раз уж оно не подвернулось в официальной лестнице чинов.

Я встретил таких людей. Один хвастал, что чекисты ему говорили: «Вот чего вам хотелось: никакой демократизм вам не нужен, а просто хотели нас сюда, — следовало движение концом большого пальца к полу, — а самому на наше место!».

Не в силах пробиться в официальном ряду, так как способности их ограничены, хотя претензии велики, они не могут естественным путем пробиться и в «движении». И тогда идет в ход испытанное оружие, поливаются грязью конкуренты: интеллигенты — вообще, гуманитарии — в частности, евреи — в особенности. При этом подчеркивается «жизненность» претендентов на место по сравнению с «книжностью и салонностью евреев и либералов». Забавно, что такие люди, действительно, забиячливы и дерзки на язык с начальством при публике, но оставшись один на один — трусоваты и себя очень жалеют.

Я уверен, что никакого настоящего антисемитизма у них нет, сколько бы меня ни уверяли в противном мои товарищи-евреи. Антисемитизм — это все-таки убеждение в подлинном смысле этого слова. Евреев они ругают, когда это выгодно, а выгодно будет их хвалить и выдвигать — будут делать и то, и другое. Антисемиты рядом с ними кажутся мне титанами духа.

Кстати, в чем-то такие люди психологически близки с чекистами и вообще с начальством. Я убежден, что никакого подлинного антисемитизма у тех тоже нет по той же самой причине — отсутствия любых убеждений, включая и это. Они могут, я знаю, часами обсуждать вопрос ограничения или недопущения куда-либо евреев, но это, мне кажется, от безделья, от внутренней пустоты и желания придумать себе якобы работу, а главное, из боязни еврейской конкуренции. По-моему, в глубине души они, наоборот, считают евреев этакими сверхчеловеками, бесами, что ли, которых можно призвать, когда уже совсем невмоготу будет, и еврей придет и сделает все, любое чудо, выведет из любого положения — но в обмен за душу, конечно¹.


¹ Евреи охотно помогают созданию своей репутации как «всемогущих» чертей. Вот лагерный пример. Один зэк по кличке Бункер захотел достать... духи и попросил Пэвсона помочь ему. Тот все сделал. «Я на этом ничего не заработал, — рассказывал Борис. — когда мой поставщик спросил: «Зачем тебе духи? Ты что, пьешь их, что ли?» — «Я вообще не пью» — «Так зачем?» — «Видишь ли, человек, который попросил меня их достать, верит, что евреи все могут. Я не хотел его разочаровывать».

70

Это единство отношения к евреям у некоторых зэков и начальства порождает странные альянсы. Мне рассказывал Сергей Солдатов:

— Самым стоящим человеком здесь на зоне был Володя Осипов. Он отбыл уже раньше семь лет и на воле стал издавать полулегальный журнал «Вече» — орган русских националистов¹. Человек огромной энергии, воли, организаторского дара и, безусловно, честный. Безусловно! Журнал затрагивал чисто культурные темы русского прошлого. Но там были антисемитские мотивы: еврейское начало враждебно русскому. Володя не был от этого в большом восторге, но считал, что как редактор он не должен устраивать цензуру в рукописном журнале, даже если с чем-то не очень согласен. Но постепенно воинствующий антисемитизм его соратников стал раздражать его — он сделал попытку укротить эту линию.

Что тут поднялось! Вся его партия встала на дыбы, люди, которых он, собственно, вывел из небытия, за которых взял всю тяжесть ответственности перед властями! Началась такая травля, в особенности со стороны Светланы Мельниковой — запомни это имя, — что Володя говорил: следствие показалось мне облегчением! Он вышел из редакции и основал новый журнал — «Землю». И сразу же, как только он порвал с антисемитизмом, его арестовали, хотя до этого «Вече» выходило с обозначением имени и адреса редактора много лет и его не трогали. Бывшие соратники заложили его в КГБ с головой, и едва ли не по заданию КГБ они всю эту линию проводили.

— Но ведь журнал был культурный — при чем тут «семидесятка»?

— Там была использована такая новая формула: «Опошление деятельности КПСС и ее членов, коммидеологии» и т. д.

— Сколько дали?

— Восемь лет лагеря.

...Об этом альянсе КГБ и некоторых «оппозиционеров» мне еще

раньше говорил Валера Граур, вспоминая некоторых уже освободившихся участников «Бердяевского» кружка в Ленинграде, арестованного в 1967 году.

— Кагебисты им пели: вы же русские люди, что у вас общего с этими врагами России, которые хотят ее расколоть, расчленить. В лагере трудно, конечно, и этот поворот давал им идейную возможность для компромисса с начальством. Конечно, националистов они не любили, но пойти против националистов — это гибель в лагере, на это они не могли рискнуть. Своим они были верны и перед ними честны, с националистами предпочитали не связываться, но евреи — на них, кажется, даже дозволялось стучать. Эх!


¹ Когда я писал выше, что в собственно России не существует национального вопроса, я был неточен. Там существует «русский вопрос», ибо русские тоже тоскуют по национальным корням и самобытности.

71

... Благородство души Миши Коренблита особенно развернулось передо мной в таком рассказе:

— Разве я их за антисемитизм осуждаю? Я до конца своих дней буду преклоняться перед Юрой Галансковым, хотя он якшался с этими антисемитами. Но это был Человек с большой буквы, которого ничто на свете не могло сломить. Большой, гордый человек. Но мало ли я навидался других?.. Вот Сенина возьмите. Ведь умный человек, образованный, многое мог сделать, а ушел из лагеря при всем своем русском национализме, выебанный чекистами в жопу (сохраняю лексику рассказа — М.Х.). Как подумаешь об этом — жить не хочется¹.

* * *

Национальный вопрос, открывшийся мне в лагере, перевернул мою позицию. Я понял: мне надо уехать из России. Потому что русские люди сами, без нас должны осознать свое положение в мире и в Союзе, сами, без нас найти правду. Только тогда они в нее поверят крепко. Только тогда и им поверят всерьез. А сейчас иногда шутят националисты: «Демократическое движение — это хорошо, но ведь это евреи, а нам нужна свобода от русских». Сегодня, когда провожали чудного человека, украинского колхозника-националиста Дро-ня, и Солдатов опоздал, украинцы ехидничали: «От русских здесь присутствует Хейфец». Такого не должно быть.

Конечно, честный человек должен, обязан помочь освобождающемуся народу, и в этом смысле я всегда и все сделаю для Демократического движения Советского Союза. К тому же слишком многим — прошу прощения за повтор — я обязан Родине, России, чтобы заплатить ей камнем неблагодарности. Но место мое все-таки не здесь. Народ России сам, своим трудом и усилием должен найти свою правду. , И пусть ему поможет судьба, история, внутренняя его сила и вера.


¹ Возможно, в моем отступлении, касающемся антисемитов в лагере, кое-что изложено неточно. Хочу поставить все точки над 1. Среди русских людей в лагере были великолепные борцы и товарищи — Солдатов, например, или Кронид Любарский, которого украинец Попадюк назвал «идеалом российского демократа». Имелись настоящие люди ч среди русских националистов — с большим уважением даже противники отзывались об Огурцове, их признанном вожаке и мученике, или о том же Володе Осипове (о нем говорится в тексте). Все, что я хотел сказать, сводится к следующему: пока русское национальное движение не избавится от шовинизма вообще и от юдофобства в частности, оно в духовном отношении, как неопровержимо показывает современный лагерный опыт, будет оставаться пленником кагебистов, их хозяев. Такова реальность современной трудной жизни, и от этого им не уйти. Это всё, что я хотел объяснить этим отрывком.

Глава 5. Евреи

Евреи

72

Глава 5. ЕВРЕИ

В августе 1976 года меня вызвал кагебист Мартынов:

— Михаил Рувимович, хотите повидаться с земляками? . .

— Это с кем же? С ленинградцами? — спросил капитан Зиненко,

человек отнюдь не быстрого ума.

— Я понял гражданина Мартьюова, — отвечаю.

— Я имею в виду Пэнсопа и Коренблита, — пояснил Мартынов с заметным раздражением.

— Конечно, хочу.

— Мы переведем вас на девятнадцатый. Только вы дадите слово, что не будете участвовать в акциях.

Я молчал.

— Но с евреями вам будет нелегко! Ой, нелегко! Вас ждет буря!

— Почему? — Я действительно был заинтересован.

— А зачем вы занимаетесь другими, чужими делами, вот и занимайтесь еврейскими делами. Миша Коренблит прямо говорит: «Мы из него выбьем демократический дух».

— Пусть попробуют. Я не возражаю.

— Так даете слово оставить акции? Смотрите, Михаил Рувимович, у вас на девятнадцатом будет интересная работа, хороший заработок... Решайтесь, и мы скоро все сделаем.

— Я не зарабатываю деньги на каторге, Александр Александрович.

— Ну, такого не бывает, чтобы еврею деньги не нужны были...

Идите. Подумайте.

Я вышел, обрадованный. Ясно: меня обязательно переведут.

Обычная их манера — попытаться продать то, что и так собираются сделать. И обычная, кстати сказать, не только для чекистов, но для их хозяев тоже!

...И вот 17-ый лагерь ликвидирован — 31 августа 1976 года.

Вхожу с вещами на 19-ый, немного растерян, взволнован, измотан после этапа. Вижу милое лицо Сережи Солдатова, друга по 17-му, переведенного сюда месяца три назад, ищу других знакомых... И вдруг замечаю приближающееся ко мне типично еврейское лицо, с прямым семитским носом, с решительным выражением — не буду врать, ужасно я обрадовался тогда. Только тут понял, что все-таки соскучился за эти годы по еврейским физиономиям. Что было, то и было — и пусть кто хочет, меня судит.

А Миша Коренблит — это был он — сразу начал мной распоряжаться. Весь неистраченный запас человеческой нежности он сурово обрушил на меня: стал устраивать, переодевать, переобувать - наводить на меня лоск, делать лагерного джентльмена, каковыми уже выглядели и он, и Боби Пэнсон (с которым я познакомился часа через два, когда он вернулся со смены). Все это переодевание шло

73

под идеологическим флагом: «Чтобы фашисты не говорили здесь про евреев, мол, евреи — грязнули» — но, по-моему, дорогому Мишелю еще и просто радостно было о ком-то заботиться: он создан для заботы- Много тут было трогательных моментов опеки, но помолчу: мои записки и так растянулись я закончить их по некоторым обстоятельствам необходимо сегодня. Буду торопиться.

Больше всего я радовался встрече с земляками, потому что нуждался в общении с людьми, которьм мог бы доверять безусловно. Так устал от вечной настороженности, от стукачей и провокаторов, кольцом окружавшим меня на прежней зоне. КГБ боялось, что я что-нибудь напишу, и обложило плотно: работать было зверски тяжело. Так хотелось, наконец, иметь людей, которым можно довериться сразу. А у евреев репутация на зонах высокая: уж на что Сартаков мнителен, но именно от него я впервые услышал фамилию Пэнсон:

«Пэнсон — это человек».

И вдруг смотрю, едва познакомился с Митей, проходит по зоне Мартынов и открыто подманивает его к себе. Что такое, думаю? Миша вернулся от гебиста злой, расстроенный. А я при первом удобном случае в тот же день спросил Сережу Солдатова: можно ли евреям доверять? «Видишь ли, — сказал Сергей, — если бы даже евреи часами сидели с Мартыновым в обнимку на лагерном плацу я бы им абсолютно доверял». Это высокая рекомендация.

Только после я разгадал: КГБ, устав от моих «антисоветских акций», решило воспитать из меня сиониста и таким обрядом сузить арену моих протестов. Смешно, что сиониста из меня захотели вырастить кагебисты, но что поделаешь. Жизненные парадоксы! С ЭТИМ И были связаны маневры Мартынова вокруг ребят.

Вечером на лагерном кругу ребята-евреи подвергли меня «национальному допросу».

— Вы писали что-нибудь на еврейскую тематику, Миша?

Я коротко рассказал. Когда-то меня заинтересовала советская антисионистская пропаганда, и я покупал такую удивительную литературу, как сборники газетных статей на эту тему. Забавно выглядели материалы из «Правды», «Комсомолки», «Известий», собранные под одну обложку. В одной военный бюджет Израиля определялся в 30 % общих расходов страны, через пять страниц — в соседней — он уже достигал 40, еще через пять страниц — уже 60 %. И все за один год! В одной статье оккупация арабских территорий ложилась тяжким финансовым бременем на народ Израиля, в соседней — эти же земли служили неиссякаемым источником доходов уже израильской казны. Особенно забавно выглядели теоретические потуги опровергнуть сионистские положения о евреях как особой нации, народности, религиозной общности. Сообщалось, например, что евреи не нация, но тут же признавалось, что израильтяне — нация; что евреи — не народность, не национальность, но тут же разъяснялось, что в ссср они — национальность (иначе следовало упразднить знаменитую пятую графу в документах!). Иудейская

74

религия не признавалась мировой (ибо таковой ее не считал Энгельс), но не считалась и национальной, так как евреи — не нация, они «просто евреи» (как написал некто Большаков в «Вопросах истории»). Я не выдержал и написал в «Вопросы истории». Какое-то действие мое письмо, видимо, оказало, так как редакция этого научного журнала больше статей, позорящих своей безграмотностью и бесстыжестыо научное издание, не публиковала.

— А по рукам пустили? — спросил Пэнсон.

— Нет. Это же было баловство, шутливая потеха над невеждами...

— Напрасно.

Потом поставили мне вопрос напрямую: собираюсь ли я уехать в Израиль? Да, собираюсь; но КГБ об этом ничего не известно. Больше всего они не любят неизвестности, так вот это моя маленькая месть за прошлые долги. Ничтожный, но все-таки аванс.

По-моему, ребята были даже несколько разочарованы, что никого здесь не надо агитировать. Во всяком случае, Миша по инерции еще некоторое время спустя, забываясь, начинал-таки меня уговаривать ехать в Израиль. Потом он попривык и даже стал разыгрывать маленькие концерты. Увидев стукача, прогуливающегося от нас невдалеке, предлагал: «А теперь поработаем на комитет. — И начинал голосить: — Михаил Рувимович, я вам говорю — бросьте эти демократические штучки! Ваше место в Израиле, Михаил Рувимович! Бросьте российскую демократию, я вам говорю!».

КГБ, видимо, кейфовало. Во всяком случае, в том, что Миша через месяц стал лагерным врачом, я уверен, была какая-то капля и этого «меда»...

Мы часто спорили с земляками. К сожалению, споры эти подробно изложить нет никакой возможности: в ту минуту, когда я пишу эти строки, возможность провала стала вполне реальной, и единственный шанс — то, что я успею спасти эту рукопись раньше, чем окажусь перед следователем КГБ. Гонка — кто кого. Авось... Кончить рукопись надо обязательно сегодня.

Переломным днем в моей жизни стал день, когда я прочитал письма из Израиля, адресованные Мише Коренблиту. Что говорить, адресаты Миши, советские олим, весьма резко отзывались об Израиле и политике его правительства. Им не нравилось, что во время погрома в Хевроне оно, «сверхобъективное», наказало своих погромщиков, но оставило безнаказанными погромщиков-арабов; не нравилось, что арабской электрокомпании разрешают печатать на бланках счетов за электричество: «Иерусалим, Иордания»; что в Израиле можно бастовать и люди бастуют, не задумываясь об экономических последствиях своих действий дня государства; и даже то им не нравилось, что израильское правительство открыло больницы для раненых ливанцев, для их детей, «а своих детей в больницу уже

75

не устроить, — писал один из корреспондентов Коренблита, по-моему, это — показуха».

А мне все, что делалось в Израиле, нравилось чрезвычайно. Маленькое отступление в прошлое. Был на следствии такой эпизод. У меня нашли довольно много (штук семьдесят) документов самиздата, и требовалось доказать, что эти документы есть коллекция, собранная историком для работы, а не пропагандистский склад. Но попробуй докажи. И я избрал такой прием. Среди моего самиздата было документов пять или шесть по крымско-татарскому делу.

— Валерий Павлович, — убеждаю следователя, — они же мусульмане. Разве я, еврей, мог пропагандировать в их пользу? Это не может быть, вы и сами понимаете...

И почувствовал: попал в точку. Поверил он мне, коммунист-интернационалист — не мог еврей желать блага мусульманам, это исключается.

Здесь покаюсь: обманул я следователя. Правду я доказывал тогда ложью. А на самом деле — сочувствовал крымским татарам, этим несчастным, выдворенным из своего отечества и не имеющим права в него вернуться никогда¹. Судьба народа, лишенного отечества, не может у еврея, имеющего в душе чувство справедливости, не вызвать хотя бы понимания. И те, кто отказывается от такого чувства, по-моему, лгут самим себе.

По правде сказать, я боялся, что с такими взглядами я покажусь чудаком и чужаком в Израиле. Легко мог представить, как разрастается национальная ненависть и нетерпимость в обстановке террора и войны. До справедливости ли, когда стреляют в паломников, убивают спортсменов и детей, угоняют самолеты... И потому я с таким удовлетворением прочитал в письме удивительной женщины Мани Асса из кибуца Маабарот: «Мы не хотели захватов, мы только защищались. Но вот теперь у нас новые границы, и мы к ним привыкли, и не хочется ничего отдавать. Но нужны ли нам земли, которые населяет компактное арабское население? Об этом многие спорят, но я хочу, чтобы был мир, а этого нельзя добиться, если мы не потеснимся, не поделимся с арабами. Приезжайте, Миша, и мы вместе будем решать, что надо для Израиля...».

Мне казалось, что эта женщина, настоящая образцовая израильтянка, сказала именно то, что я хотел бы сказать моим землякам. Значит, меня могут понять?

В конце концов, арабы — наши кузены, хотя это и произносят сейчас с иронией, но это так, они наши ближайшие родственники, и от Библии евреи не уйдут. И нам жить рядом с ними — других соседей нам Бог не дал. Сейчас мирная жизнь невозможна, пока кипит в палестинских лагерях неразумие, нелепый, отчаянный экстремизм.


¹ Кстати сказать, судьба крымских татар напоминает судьбу палестинских арабов, только вот жестоким гонителем этих людей почему-то выступают те, кто прикидывается Другом палестинцев.

76

Когда читаю в советских газетах речи Кадцафи, например, с его цинично-демагогическими призывами к уничтожению Израиля, понимаю: иначе как держа руку на курке автомата и демонстрируя и силу, и волю к победе, жить Израилю пока что невозможно. Но рано или поздно арабы пожалеют своих братьев и своих детей, рано или поздно проснется благоразумие, и в этот момент они должны знать и, главное, чувствовать: Израиль не оттолкнет руку дружбы, ветвь справедливого мира. Насильникам он ответит насилием, но трезвое и благоразумное жизненное требование палестинского арабского народа встретит понимание и готовность соблюдать его, этого народа, достоинство и интересы.

Вот почему предельная деликатность, которую проявляет израильское правительство по отношению к тем арабам, которые не подымают меча, представляется мне самой точной и выгодной для Израиля политикой. Во всяком случае, так это все смотрится отсюда, из Мордовии.

...Когда я вернул эти письма Мише Коренблиту, он тихо спросил, вспомнив наш предыдущий отчаянный спор о праве на забастовки:

— Вы почувствовали себя победителем?

— Я почувствовал, что это моя страна, — ответил я. — Что я могу и хочу в ней жить.

Я знаю, что жить будет нелегко. Будут споры, поиски, ошибки, познание истины и несправедливости, и упреки...

Но я буду среди своих. И даже когда я буду заблуждаться, никто втайне не подумает (или въявь не скажет): «Он так говорит потому, что он чужак». Все вокруг будут знать: я думаю так, а не иначе, потому что думаю о благе своего народа. И если ошибаюсь, я просто ошибаюсь, а не злоумышляю...

Мы стоим на крыльце лагерной библиотеки с Мишей Коренблитом. Он клянется, что если попадет ему в Израиле вор, крадущий народные еврейские деньги, он его, собаку, на месте пристрелит. Человека, который заблуждается, простит, но вора — нет!

— ...И пусть меня держат в израильской тюрьме, я согласен. Но я спуску давать не буду. Я вступлю в Херут.

— А я буду поддерживать Рабина. Мне нравится то, что он делает. Мы будем политическими противниками?

—      Нет, не будем. Рабин — толковый человек…

Хорошо быть среди своих.

Летний августовский вечер накануне отъезда из 17-го лагеря на 19-ый. Мы сидим с Василем Стусом и смотрим на звезды. В этот

77

день мне удалось протащить через обыск тридцать его переписанных стихотворений и настроение у нас... в общем, лирическое.

— Мягкая твердость, — говорит Василь, — вот, мне кажется,

твое главное качество. Единственное, чего бы я тебе пожелал, это быть побольше евреем.

— Не нужно, — отвечаю. — Мне кажется, что я и так настоящий еврей. Просто без комплексов. Еврей, каким он должен быть в своем государстве и среди своего народа.

* * *

Писано в Мордовских лагерях «Дубровлага» № 17 и № 19 летом и осенью 1976 года.

Приложение к первой части

77

приложение к первой части

ГЛАВАМ ТРИДЦАТИ ПЯТИ ГОСУДАРСТВ И ПРАВИТЕЛЬСТВ,

СОБРАВШИМСЯ В БЕЛГРАДЕ

Режим строгой изоляции от общества и друг от друга мешает нам собрать подписи всех политзаключенных под этим обращением. Однако мы достаточно знаем дух и мысли мордовских, пермских и владимирских узников СССР, чтобы утверждать — в нашем обращении содержатся идеи, которые разделяются всеми советскими политзаключенными.

С большими надеждами встречали два года назад Заключительный акт Хельсинкского совещания. Сейчас можно с уверенностью сказать: правительство СССР с самого начала не собиралось выполнять те разделы Акта, которые говорят о гражданских правах и свободах человека и народов. Самым живым и неопровержимым доказательством этого является наше существование, то есть пребывание в тюрьмах, концлагерях, а также спецпсихбольницах людей, чьей единственной виной является их образ мыслей.

Зная досконально пункты наших обвинительных заключений, мы разъясняем Вам: каждый житель западноевропейской державы, включая убежденных тамошних коммунистов, если бы он был гражданином СССР и продолжал придерживаться своих теперешних убеждений, скоро стал бы советским политзаключенным. Нас преследуют за социальные взгляды, связанные с ненасильственными методами борьбы; за патриотизм, любовь к своим народам; за форму веры в Бога, неприятную властям.

Советское правительство обещало уважать основные права и свободы человека не только Вам, уважаемые руководители стран Европы и Северной Америки, но даже собственным единомышлен-

78

никам из Ваших стран — на совещании компартий в Берлине. Но партийные, как и государственные, обязательства этого правительства оказались попранными и нарушенными с самого начала. Теперь оно пытается увернуться от исполнения принятых на себя обязательств ссылками на принцип «невмешательства во внутренние дела друг друга».

Защита прав и свобод человека — это в наше время моральный долг каждого индивидуального обитателя Земли, где бы он ни жил, это дело совести всех, но кроме того, защита прав и свобод есть международное юридическое обязательство правительства СССР. Нарушая эти права, оно нарушает не внутренние свои дела, а международные документы, которые обещало выполнять перед лицом всего человечества.

В этих условиях согласиться с частичным выполнением Хельсинкского Акта, с выполнением только тех разделов (статус послевоенных границ, торгово-экономическое и культурное сотрудничество), в которых заинтересован Советский Союз, — означало бы подорвать самые основы Акта. Это означало бы укрепить у советских руководителей убеждение, что любые международные обязательства можно нарушать безнаказанно, когда это ему выгодно.

Советское правительство отлично знало и понимало, что именно вкладывают его партнеры по переговорам в понятие прав и свобод, в понятие свободы выезда из своей страны, в понятие свободы контактов, когда велись переговоры о заключении Хельсинкского Акта. Если позволить ему сознательно нарушить эти международные обязательства, завтра оно в подходящий момент нарушит соглашения о безопасности, соглашения о торговле, соглашения о кредитах и т. д. Партнер, не исполняющий договоров, не исполняет их всегда и во всем.

Мы считаем, что Вы, уважаемые главы государств и правительств, должны помочь Советскому правительству в проведении следующих мероприятий:

а) самая широкая политическая амнистия, включая сюда освобождение лиц, насильственно заключенных за свои убеждения в спецпсихбольницы или бытовые концлагеря;

б) прекращение всех форм преследования людей за их убеждения;

в) проведение серии государственно-правительственных реформ, способствующих закреплению в жизни Советского государства основных прав и свобод человека — этого идеологического и философского фундамента Хельсинкского Акта!

Будьте тверды и решительны!

Политзаключенные Мордовских,

Пермских концлагерей и Владимирской

крытой тюрьмы. 1977 год.

Часть вторая. Год после Хельсинки

1. Борис Пэнсон рассказывает

79

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГОД ПОСЛЕ ХЕЛЬСИНКИ

В предыдущей части я умышленно мало писал о Борисе Пэнсоне: с самого начала мною было задумано разговоры с ним выделить в отдельную часть. Мы часто гуляли вечерами на «кругу», а потом, перед сном, я быстро записывал содержание разговоров и утром, перед завтраком, прятал записки в тайник. Так накопилась эта часть, в которой я выступаю лишь «магнитофоном» или, вернее, литредактором.

1. Борис Пэнсон рассказывает

— После отправки мартовского письма-диалога мы, конечно, ждали, что какие-то меры полковник предпримет. Информация ушла, должен же он что-то докладывать начальству. По раньше полковника вмешалась болезнь. В день подписания Хельсинкских документов потерял сознание и упал посреди барака Василь Стус. Бесконечные карцеры, недоедания, придирки и преследования — и началось кровоизлияние в разорванном желудке.

Я слушаю Боба с болью. Трудно найти человека благороднее Василя, но и менее приспособленного к лагерной жизни: он прям, мужествен и горд, как его стихи — таких в лагере ломают в первую очередь и не могут не ломать. Так здесь режим организован, чтобы гордых и смелых ломать первыми.

Вот пример: в январе 74 года умер в больнице заключенный литовец Клеманскис. «Он был по-лагерному хороший товарищ», — сказал о нем Василь¹. И вот Стус на проверке вышел перед строем:

«Умер наш товарищ. Он лишен последнего утешения: чтобы в последнюю дорогу его проводили те, кто делил с ним хлеб и соль...» — «Стус, прекратите заниматься агитацией!» — «...Давайте сделаем, что можем: снимем в память его шапки». — «Стус, прекратите!» Но все, даже «сучня», сняли шапки, весь строй. Возникло дело о «митинге, организованном Стусом в лагере». На следствии он упрекнул начальника, майора Александрова: «Как вам не стыдно! Фашисты, и


¹ Сведения о Клеманскисе, почерпнутые у Симутиса: Клеманскис в годы воины служил начальником полиции какого-то уезда. Спас многих евреев и коммунистов. Когда был арестован, не сказал об этом: был убежден, что бесполезно и только повредит и ему, и защитникам. К его изумлению, эти евреи и коммунисты (среди них был кто-то «крупный») сами хлопотали о нем — конечно, без пользы...

80

те отдавали гробы и урны с прахом заключенных, если это были их граждане, а вы...» Итог — шесть месяцев БУРа, лагерной тюрьмы. Так жил в лагере Стус.

— ...Василь упал без сознания и залился кровью. Мы страшно перепугались. Я бросился на вахту, надавил на надзирателя — он позвонил в поселок. День был выходной, связаться с врачом долго не удавалось. Наконец кто-то на том конце провода обещал найти врача. Через час тот появился, малость хмельной. Еще через час удалось добиться, чтобы Стуса отправили в стационарную больницу. Пока согласовывали дела с начальством, пока нашли носилки и решили «проблему транспортировки», пока утрясли вопрос с конвоем — прошел еще один час.

Два зэка-расконвойника из соседней бытовой зоны в сопровождении четырех автоматчиков, собаки и надзирателя через три часа после приступа доставили Василя в больницу (она расположена в 300-х метрах), где до утра к нему так никто и не подошел.

Все это казалось особенно зловещим в дни подписания Хельсинкского акта.

Незадолго до этого в «Правде» было сообщение, что болен Корвалан, и Академия меднаук вызвалась послать к нему в Чили группу профессоров-специалистов. Славко Чорновил отправил эту заметку вместе со своим заявлением президенту АМН с просьбой оказать помощь Стусу, жизни которого грозит опасность совсем рядом от Москвы. Ответа, конечно, не последовало, но врачи лагерной больницы сами сделали, что могли: остановили кровотечение. Вскоре его вернули на зону, но он все еще лежал. Главный хирург больницы гордо заявлял: «Я вытащил Стуса из морга». Состояние Василя оставалось тяжелым, и мы просили отправить его снова в больницу, на что врач мрачно отвечал: «Я же не могу отнести его туда на руках...». Что было дальше с Василем, я узнал через год, потому что меня самого «дернули» с пятерки обратно на девятнадцатую зону...¹

(А Василя в полумертвом состоянии этапировали в Киев, где чекисты добивались, чтобы он с ними «побеседовал». Он отказался, заявив прокурору в их присутствии: «Человек не обязан разговаривать со своими убийцами». В Киев приехала его восьмидесятилетняя мать, прося о свидании с сыном. Вокруг тюрьмы жена водила его сына, десятилетнего Митрыка: «Вот тут тато...» Свидания не дали ни матери, ни жене. Из Киева Стуса увезли в Ленинград, где в больнице им. Гааза удалили две трети желудка. Оттуда привезли к нам на 17-ю зону.)

— ...Отъезд мой обставили в обычном духе: об этапировании объявили в последнюю минуту и сразу троим. Обыскали, отобрали записи, книги (у меня и рисунки), Чорновола и Шибалкина вернули в зону, а я в воронке покатил на 19-й...


¹ Борис покинул зону № 19 и был переведен на зону 3/5 за год до этих событий.

81

Ну, и как через год «родные пенаты»?

— Да всё по-старому, только ввели утреннюю прогулку по кругу под «Марш славянки» да маршировку строем в столовую — «на

прием пищи». Еще минут тридцать-сорок свободного времени у нас урвали... зато здесь я встретил Мишу Коренблита.

— А раньше ты не знал его?

— По делам, конечно, знал, а лично только в лагере познакомились...

Вообще-то 19-я зона — роскошная по сравнению с малыми «ямами», 17-ой и 3/5. Помню, как меня удивляло, что здесь можно идти несколько сот метров и не встретить забора! А какое удовольствие, абсолютно недоступное для вольняшки — вдруг со второго этажа барака увидеть, через два с половиной года, линию горизонта! Это можно испытать только на 19-м... А какая здесь столовая — с высокими потолками (неужели они бывают?), с шикарным плакатом, с которого плачущий субъект уставил на тебя кривой желтый палец: «Обдумай, все ли ты сделал, чтобы пересмотреть свои убеждения?». Или комната свиданий с двумя тазиками, на одном написано:

«Женский», на другом «Для ног» или стихи, которые укоряют тебя в промзоне: «Ведь копейку-негодяйку, да что, с земли поднимешь грош, а шпон, фанеру или гайку, не поглядев, перешагнешь». ...Нет, это замечательная, великолепная зона — здесь высокие заработки, начисляемые на пищевой счет (купить на них свыше 5 рублей нельзя, разве что ты перевыполняешь норму и не имеешь нарушений — тогда дадут возможность на заработанные деньги купить еще на два рубла продуктов, зато лицевой счет с зарплатой хранится в кассе МВД все годы, пока ты сидишь в заключении: зэк кредитует без процентов свое министерство). Прекрасная, завидная зона!

— Шли дни, все тихо, но я ждал разговора с полковником. Какая будет расплата? ПКТ? Владимирская тюрьма? Хотя я понимал:

главное для них не наказать, а выяснить, как ушло. О нашем письме

знают не только в Саранске — в Москве, и полковник вынужден отчитаться.

И вот в начале декабря меня зовут... Мартынов молчит, говорит сам полковник. Первое: вот, Борис Соломонович, возьмите бумаги, взятые у вас на досмотр во время этапа, а на остальные я зачитаю акт: «Конфискуется 50 абстрактных рисунков — портретов особо опасных госпреступников, 5 фотографий с изображением портрета Пэнсона, используемого сионистами и международной реакцией в антисоветских целях; 23 копии жалоб и заявлений в различные инстанции, являющиеся клеветническими измышлениями». Теперь второе. Ознакомьтесь с постановлением:

Пэнсон Борис Соломонович, 1946 г. р., систематически изготовлял и нелегально отправлял материалы антисоветского содержания, используемые зарубежными органами пропаганды против Совет-

82

ского государства, неоднократно организовывал и участвовал в акциях антисоветского характера. Предупреждается об уголовной ответственности за подобные действия впредь в соответствии с Указом

Президиума Верховного Совета от такого-то года...

А третье — тут он выпрямился — это предупреждение не распространяется на ваше последнее письмо, о нем у нас будет особый разговор.

Долго он крутил... Мы, мол, конечно, ничего изменить не можем, но если вы будете откровенны, можно это учесть, принять во внимание, что в будущем подобное не повторится... Чувствую — с наказанием не спешит, что-то его сдерживает. А потом уже Стеценко — он был тогда уполномоченным здесь — ловил меня в зоне и припугивал: да-с, Борис Соломонович, готовим на вас материальчик — иностранные радиопередачи записываем, «Хронику» собираем, еще кое-что. Дело копится... Но я тут чувствовал что-то необычное. Насторожило сверхотрицательное отношение полковника к моей матери в конце разговора — зачем это?

И только в феврале узнал: маме приходится, не дождавшись меня, срочно выехать в Израиль и нам дают внепимитное свидание в Риге.

2. Нетуристский маршрут. Продолжение записей отрывков из рассказов Бориса

82

2. Нетуристский маршрут.

Продолжение записей отрывков из рассказов Бориса

...Еду по ветке «Дубровлага». По обеим сторонам лес, островки хибарок в грязи, покосившиеся гнилые заборы, разбитая тара, тряпье. Каждая остановка — поселок, при нем лагерь. На каждом шагу люди в форме. Нищета и убожество под мундиром.

Отвратительно осознавать себя частицей этого быта, его основой, жизненной силой, на которой он держится, его самым непременным и самым бесправным атрибутом. Все это: бесконечные заборы, вышки, бараки-жилье, бараки-цеха, оборудование, машины, поселки с их населением, эта железная дорога с ее вагоном-тюрьмой, конвоем и, наконец, мною — собственность ЖХ 385.

Любопытно, что даже после смерти мы, арестанты, остаемся собственностью ЖХ: наши тела родственникам не отдаются, зарытые за запретной зоной на «зэковском кладбище» под торчащими из земли табличками — номерами дела. Ни имени, ни фамилии.

Рабочий скот сверхдержавы... Пересылка на Потьме, как всегда, полна. Одни пассажиры едут из Дубровлага — «за пределы», другие, наоборот — «на ветку». Третьи — «транзитники». Визгливые голоса зэчек, плач грудного ребенка, ругань, крики надзирателей.

В камерах по 40 (бывает по 60) человек, лишь в нашей № 13 — «государственной» — двое. Мы в известной степени привилегированные: простор, матрасы с изношенным, застиранным, старым, но все же постельным бельем, вежливый, почти без мата тон надзирателей.

83

По сравнению с нами еще более привилегированны иностранцы (у них своя зона). С ними надзиратели говорят совсем без мата — они его не понимают и могут истолковать превратно... «Бытовикам»-уголовникам такое, естественно, не нравится: «Как над своими, так издеваются, как хотят, набили, как селедку, а фашистам все удобства — матрасы, простыни...»

За мной пришел спецконвой: прапорщик и два солдата. В коридоре раздели, обыскивают. В другом конце троих обыскивает еще один спецконвой. По виду понял — иностранцы. Как оказалось, попутчики до Москвы. Едут на свидание с представителями своих консульств.

Вагонзак забит до отказа. Столбом махорочный дым и гул голосов. Конвой прогуливается вдоль клеток. А я в купе-камере один. Довольно свободно и у иностранцев. Зато наши конвои стоят около нас неотступно. Вступать во внеслужебные разговоры с нами им запрещено, но мой солдат оказался любознательным. Ему девятнадцать лет, интеллигентное лицо, городской, после службы собирается в институт. Обстоятельно расспрашивает о политзоне. Что за люди? За что сидят? Чего хотят? Кто такой Сахаров и его друзья? Чего они добиваются?

В столицу прибыли вечером. Наш вагон сразу же отцепили и еще долго таскали по бесчисленным запасным путям, пока, наконец, не загнали куда-то в тупик. Стояли долго. В вагон поднялся «проверяющий», полковник, вероятно, командир конвойной части. Сразу прошел к иностранцам. Спросил, как доехали, нет ли претензий к конвою. И вышел.

В 2 часа ночи вагон начали разгружать. В освободившиеся камеры сразу загнали новые партии пассажиров — арестантов из Москвы, а в освободившиеся машины-воронки, пригнавшие их на вокзал, посадили людей из вагона.

Московский ночной морозец. Черные железные коробки воронков на светлом фоне снега, черные фигуры автоматчиков в тулупах, лай собак, освещенная фарами толпа арестантов — знакомая картина, где-то об этом читал...

Вопреки отзывам, московская тюрьма «Красная Пресня» особого впечатления не оставила. В камере цементные стены под «шубу», двухъярусные нары из дерева и металла, обитая железом дверь, упрятанный в стену динамик радио без регулятора, гремящий с утра до вечера. И еще — собачий холод. Правда, столица есть столица, в углу красуются два предмета, редких в нашем быту — умывальник и ватерклозет.

Мой конвой пришел в 22.00. Путь дальше — самолетом: с моей доставкой спешили и, поскольку зак-самолета не предусмотрено, лететь предстояло обычным рейсом, но, конечно, ночью.

Между двух стальных ворот, под ярким светом, тщательно, со всех сторон осмотренный, с проверенными в лицо пассажирами, газик с надписью «Специальная», наконец, выпущен на заснеженные проспекты вечерней Москвы.

84

Холодно, пустынно, темно. Метет. Смотрю в окно.

Московский франт: папаха хорошего меха, щегольское пальто из такого же меха воротником, лакированные ботинки. Лицо красивое, азиатское, с цепкими черными глазами голодного любовника — уроженец Алма-Аты, столичный нахал, характерный теперь тип.

На следующем перекрестке — двое. Столичная пара средних лет. Она полнее и выше, блондинка. Он — еврей. «Еврейчик из деловых», где-нибудь замзава. Организатор и основа семейного процветания. За его узкой спиной ей удобно, сытно, современно... Лет пятнадцать назад широта и беспечность ее натуры, экзотическая душа были пикантным дополнением к ее любвеобильному пышному телу — источнику жгучих чувственных наслаждений. Теперь осталась только привычка к отцветшей блондинке, к обычному быту их бессмысленной и нелепой совместной жизни... Чужой мир, чужой дом, жалкий, одинокий еврей.

Москва смотрелась мрачно: почти без огней дома, темные проемы витрин. Против ожидания мой скачок из 19 века в 20-й не удался. Серая тоска февральской столицы отдавала безнадежностью мартовской глуши.

Аэропорт. В ожидании посадки простояли час. В газик подсел милиционер. Проехав ворота с охраной, подкатили к самолету с только что поданным трапом. Кучка пассажиров, высыпавших было из вокзального автобуса, остановленного милиционером, вдруг стихла, пока мы — я в своей серой арестантской робе и сопровождающие меня солдаты — не скрылись во внутренности самолета.

Конечно, в наручниках не было необходимости, но прапорщик, не дипломат и не психолог, выполнил инструкцию и «обезопасил» себя. Что ж, я его понимаю: самолет, действительно, моя «слабость», но не в большей мере, чем трамвай, если бы тот мог доставить меня к дому. Рейс Москва-Рига — «не в ту сторону».

А век все же 20-й. За стеклом где-то внизу — скованная морозом земля, здесь, на ...тысячной высоте, в хрупкой капсуле, несущейся сквозь ночь — тепло, уютно. Мягкое сиденье, разноцветные одежды, запахи духов, коньяка, местных конфет. Роскошь внережимной жизни. Обслуживают две хорошеньких аэроманекенщицы — обе худые, с длинными ногами, латвийский экипаж.

Подошла, наклонилась с подносом. Поднимаю, вынужденно, обе руки, беру конфету. Она отвела глаза, старается на наручники не смотреть. Улыбнулась мне, кивнула конвою, отошла. Оставила что-то знакомое и недосягаемое. Тепло? Близость женщины?

...И будет такой же лайнер, и будет самый важный в жизни перелет. Останутся — не для меня — заповедники строгого режима и мелкая роскошь большой тюрьмы.

Рига. Одновременно с трапом к самолету подали большой тюремный воронок. Подошли два милиционера. Стюардесса объявила:

«Всем оставаться на местах». Я, неся впереди себя скованные руки, вместе с конвойным двинулся к выходу. Головы пассажиров повер-

85

нулись в нашу сторону. Опять — полная тишина. Глаза — стеклянные, лица — бездумные, отчужденные. У выхода вдруг увидел что-то родное — несколько пар карих глаз с любопытством и страхом сверлили меня и соображали. Семья — трое молодых и пожилой еврей, голова которого по мере моего приближения утопала в меховом вороте драпового пальто.

«Шалом!» — сказал я, минуя их. Глаза молодых расширились, челюсти отвисли. Старик утонул в пальто.

На земле кольцом автоматчики, собака. Наручники в машине сняли. После самолетного кресла скамья в воронке показалась особенно жесткой.

Я думал об этой еврейской семье. Наверняка они еще долго будут обсуждать виденное. Мое неожиданное явление напомнит им всю хрупкость их призрачного благополучия...

В щелях вентиляции — мелькание знакомых рижских улиц. Водокачка, шлагбаум, кладбище — так и есть: центральная тюрьма. Здравствуй, старушка: «Я твой бессменный арестант». Здесь сидел в свой первый срок 12 лет назад.

3. День вчерашний

85

3. День вчерашний

 

— Борис, а за что — прости, если это секрет, тебя взяли по первому делу?

Я уже слышал на 17-м (по-моему, от Стуса), что в первый раз Пэнсон сидел за покушение на изнасилование. Но глядя на него, слушая его, представить хотя бы малейшую правдоподобность такого обвинения было невозможно.

— Да нет, какая тут тайна. За покушение на изнасилование. Мне было тогда 17 лет, я занимался живописью. И среди моих знакомых числилась одна 26-летняя девица, интимная подруга нескольких моих приятелей. Однажды в обеденный перерыв я встретил ее возле своего дома и пригласил зайти. Ну, атаковал и поначалу довольно успешно... Пригласил в постель и, наверно, поторопился: мне же тогда было 17... Она вдруг завела разговор, мол, вот, вы все такие, нет чтобы девушку в ресторан позвать, а сразу в постель, хапаете, а жадные. «Кто это вы все?» — «Вы, евреи». — «Послушай, причем здесь евреи? С тобой пока что один еврей. И вообще — что они тебе сделали?» А она разошлась: вы такие, вы сякие, в общем, задело меня за живое. Я же зелен был, психанул, ударил ее по лицу. Конечно, стыдно и глупо бить женщину. Сразу спохватился и стал прикладывать компресс ей на лицо, а она, конечно, обиделась, еще сильнее стала ругаться. Ну, тут я не выдержал: выставил ее вон. Она побежала в милицию, пожаловалась. После говорила: «Думала, ему дадут 15 суток». Где-то через полгода меня вызвали к следователю... Я уж и забыл, да мы и помирились с ней давно. Но следователь оформил дело как покушение на изнасилование: мол, она сопротивлялась, когда я звал ее в постель. Конечно, можно было все отрицать

86

— мы вдвоем, свидетелей никого — но мне и в голову не приходило. Я и действительно чувствовал себя виноватым за хамство! На суде выступила общественная обвинительница: «Эта молодежь портит наших девушек». И вкатили мне пять лет. Истица плачет, все свистят, мама кинулась к судье: «Послушайте, что же вы делаете? Вы же губите мальчику жизнь!» А старуха-судья, Железова некая, ей отвечает: «Он у вас распущенный, нигде не работает, говорит, что рисует — пусть поработает физически. Если исправится, его освободят по трети срока, как малолетку, если нет — будет сидеть все 5 лет...».

Слушал я Бориса и думал о многом. О том, что в нашей советской стране осуществлено подлинное равноправие женщин и, как нигде в мире, много женщин-юристов — судей и прокуроров, отправляющих людей в тюрьмы и концлагеря. Почему-то вспомнил и английского епископа Саутворка, восхищавшегося советской системой борьбы с преступностью молодежи: его выступление, перепечатанное в журнале «За рубежом», я прочитал в штрафном изоляторе, где 15 суток запрещено читать: кусок газеты со статьей преподобного Паруйр Айрикян переправил для меня через ящик для туалетной бумаги.¹

— ...А через несколько лет, — продолжал Борис, — уже на свободе, я в одной компании встретился с бывшим прокурором по моему делу. Выпили, я и спросил: «Слушайте, за что вы мне дали тогда срок (он, кстати, просил три года)?». Отвечает: «Было тогда постановление ЦК о строительстве флагманов индустрии в Латвии. Одновременно Совет министров республики рекомендовал судьям и прокуратурам усилить борьбу за социалистическую законность. Вы за свои три года на скольких стройках перебывали?» — «На десяти, говорю». — «Вот вы себе и ответили», — сказал он.

Тюрьма, сам знаешь, никогда пустой не бывает, но в то время народу было особенно много. В больших камерах — на 40 человек — находилось по 80, по 100 зэков. От стены до стены сколотили двухъярусные нары, но и их не хватало: спали на столах, на полу. Попадают туда люди разные, есть уголовники, но нередко и просто обыватели, давшие повод за бесценок попользоваться их трудом. Таким сидеть особенно тяжело: с одной стороны, грубость и произвол надзирателей, с другой — террор уголовников. В конце концов, в общем-то неплохие пареньки в этой звериной обстановке озлобляются — либо становятся безжалостными негодяями, способными просто так всадить нож, либо надламываются, превращаясь в запуганные аморфные существа, способные только сносить бесконечные унижения.

В лагере я был в Шкиротаве, под Ригой. 800-1000 человек. На самой территории тарное производство, но там были заняты всего


¹ Поскольку преподобный Саутворк, наверно, числится теперь в друзьях СССР, пусть он сделает благое дело: выхлопочет разрешение читать Библию для Суперфина во Владимирской тюрьме и для отца Романюка на спецу, а-то там уже несколько раз голодовали за нее.

87

несколько бригад; все остальные — выездные. Работали на стройках, за зоной.

Тяжелые «мазы» с металлическими будками в кузовах (по 30 че-дловек на грузовик) в сопровождений автоматчиков каждое утро развозили по объектам еще сонного города «мобилизованных» судами строителей республиканской индустрии. Каждый день в 6 часов вечера эти же «мазы» возвращали работяг в тесные вонючие бараки с их особой, нечеловеческой жизнью.

— Ты все-таки освободился досрочно?

— Да. И, в общем, случайно. Конечно, не по трети, не для этого нас посадили, а по двум третям срока. Начальник моего отряда был человеком в этой системе чужим. Армейский офицер, бывший фронтовик — судя по годам и малому званию на службе, не ретивый и, как часто бывает в таком случае, человек честный и доброжелательный. Он обратил внимание на бумагу в моем деле, присланную группой преподавателей-художников, которые меня знали и просили о моем освобождении. После беседы со мной он понял обстоятельства «дела» и сказал, что решил добиться моего условно-досрочного освобождения. К счастью, тогдашняя статья это позволяла! Благодаря его усилиям я миновал лабиринт «административных» и «наблюдательных» комиссий, нового судебного разбирательства и, наконец, после трех лет и двух месяцев мытарств, по правде говоря, неожиданно для себя вышел из ворот лагеря.

— И как он, первый день свободы?

— Помню все. Стою на остановке, жду автобуса. Кругом пустыри, кое-где строительство, тут и там торчат голые апрельские деревья. Ветрено, бушлат продувало насквозь, но мне тепло. Все ликует — свобода! В кармане новенький паспорт, 120 рэ труднакоплений - кончилась пытка, и год девять месяцев «остались хозяину»! / Ловил себя на ощущении, что то, что со мной происходит, уже, вроде, однажды было. Когда-то было. Наверно, в другой жизни.

В автобусе сюрприз: кондукторов нет, стоят какие-то автоматы, как брать билет — не знаю. Спросить о пустяке неловко. Нелепость. Подсказал надзиратель из лагеря. Он сел в автобус вместе со мной.

В центре города взял такси. Здесь, вроде бы, без нововведений: таксист содрал трешку и никакой сдачи. Все нормально — люди остались прежними.

Дома не ждали. Как встретили отец с мамой, сам понимаешь. Сбросил арестантское шмутье и сразу в ванну. Воистину, все относительно. Это эмалированное корыто с душевой головкой, парфюмерно-туалетное изобилие, халат и тапочки — после бытовых особенностей ИТК — апофеоз буржуазного комфорта и благосостояния.

Месяц пролетел, как день. Я был поглощен радостями, что вернула мне жизнь. Днем живопись, вечером — свидания с длинноногой красноголовой продавщицей. Так что Шестидневная война застала Меня врасплох, в постели моей подружки: у нее ночью я услыхал потрясающее сообщение радио Израиля о начале боев.

88

Как бывает в жизни: живет с тобой рядом близкий, родной человек, но он живет своей жизнью, а ты своей. И ты привык к мысли, что он существует рядом, и как-то не задумываешься о его значении для тебя. Но вот беда, опасность для него, и ты вдруг ясно осознаешь всю ценность его существования для тебя, ощущаешь, что твоя жизнь кровными узами связана с ним, с его благополучием. Это именно в ту ночь почувствовал я к Израилю. Было удивительно, как такую очевидную, простую до странности вещь я не осмыслил раньше.

Собственно говоря, я никогда не питал иллюзий в отношении Союза. К двадцати годам у меня уже было достаточно оснований испытать отвращение к порядкам, нравам, быту, царящим здесь. До поры до времени выручало сознание непричастности ко всему этому чудовищному спектаклю и убеждение, что ничего изменить невозможно. Жил, как живет, по-моему, большинство евреев: либо лицемерит, либо молчит и терпит — деваться некуда.

Но вот резко возросло негативное отношение Союза к Израилю после 67 года, и оно не то чтобы поставило перед выбором — выбор был определен, а...

— Обнажило суть проблемы?

— Именно. Жить, как жили раньше, становилось все отвратительнее.

— Вероятно, в двадцать с небольшим лет всегда хотят радикально переделать жизнь. Ну, а живопись, она не была спасением?

— Убежищем — да. Но хрупким, воздвигнутым на зыбкой почве чужого поля. Примеров драм художников, вынужденных прятать национальное лицо, передо мной было предостаточно. Можно лицемерить и лгать властям, нельзя без конца лгать самому себе. Во всяком случае, искусство не выносит лжи. Ты это знаешь.

Решение проблемы вдруг оказалось до смешного простым: я узнал, что несколько еврейских семей из Риги получили разрешение на выезд в Израиль. Бог мой, неужели это возможно! Это самая сокровенная мечта — покинуть эту страну! Она всегда, кажется, жила во мне, но казалась настолько нереальной, что даже не приходилось всерьез задуматься над ее осуществлением. И вдруг — возможность!

Уже прошли первые проводы, известен порядок оформления документов на выезд, идет счет дней ожидания визы. И вдруг становится ясно: всех желающих отпускать не собираются. Их оказалось больше, чем предполагалось властями. Пошли одни отказы. Ворота, не успев открыться, захлопнулись.

Я надеялся, что мне повезет больше других: в семье всего трое, а молод один я. Мы оставляем им пенсию и квартиру — зачем мы им?

Пришел вызов. Собрали, подали документы. Через месяц — отказ: «Жильем и работой обеспечены. Выезд в Израиль считаем нецелесообразным». Категорично и нелепо. Крушение! В более безысходном положении я, кажется, ни разу себя не чувствовал.

89

Но все-таки многое изменилось. Евреи в СССР поняли, что за ^свободу можно бороться — был дан импульс к действию. Пошли письма и петиции в советские и международные органы. Национальная жизнь оживилась: в праздники стало трудно пробиться в ? синагогу, появились нелегальные кружки по изучению еврейской истории, культуры, иврита. Деятельность ОВИРа стала в центре внимания евреев.

Но и власти перешли в пропагандистское наступление: радио, телик, газеты обрушились на Израиль и «сионистских зазывал». Ты помнишь пресс-конференцию «лиц еврейской национальности»?

— Пресс-атташе МИДа Замятин с труппой дрессированных евреев — спешите видеть сегодня и ежедневно!

— Ты смеешься, но ведь они от имени нас всех заверяли мир о нежелании евреев покинуть Союз. Все это во мне вызывало протест. Хотелось предпринять что-то такое, что разоблачило бы эту ложь, чтобы все узнали: есть люди, которые мечтают жить в Израиле. Так думал, оказывается, не я один.

Мое отчаяние, вызванное отказом, заметили. В начале семидесятого года я узнал о возможности побега, а 10 июня меня познакомили с условиями «операции» и пригласили участвовать. Сам по себе вариант бегства на самолете был вполне реальным и упустить такой шанс на осуществление мечты своей жизни и, может быть, навсегда я не мог. Единственное, что интересовало: нет ли угрозы для жизни других людей? Весь план строился на том, чтобы начисто исключить такую угрозу, и я согласился.

Вечером 13 июня Сильва Залмансон, Эдик Кузнецов и я выехали в Ленинград. А 15 июня, в намеченный день бегства, вся наша группа была арестована. И одновременно прошли обыски и аресты евреев по другим городам страны.

— Кто был у вас следователем?

— Человек тридцать работало в бригаде. Руководил начследотдела ЛенКГБ полковник Барков.

«Узок круг этих революционеров»! Леонид Иванович Барков допрашивал в Эстонии в 69-м году Сергея Солдатова, в 70-м, значит, вел «самолетное депо», а в 74-м курировал мое и Володи Марамзина. Быстроглазый, подвижный, с седыми кудрями, он всегда напоминал мне знакомого по русской литературе цыгана-конокрада, который продает на базаре порченую лошадь и заговаривает зубы покупателям. Профессионалом он, видимо, был очень плохим: на первом же моем допросе угодил в примитивную ловушку, и с ходу выдал ценного агента-осведомителя В. (которого они, кстати сказать, подсунули в «знакомые» к советнику по культуре ленинградского консульства США). Да имелось и еще несколько подобных случаев в его практике. Зато обманывать собственное начальство посредством искусственной организации «громких» дел Леонид Иванович умел классно:

Андропов, по-моему, ходил у него, как медведь с кольцом в носу у того самого классического цыгана — под музыку! А иногда почтен-

90

ный Леонид Иванович напоминал мне другого персонажа: Хлестакова, который постарел, поседел, погрузнел и... получил место городничего. Леонид Иванович — мой персональный покровитель: он обещал, что если я захочу уехать в Израиль, будет лично звонить в ОВИР, помогать оформлять документы. Охотно верю, да у меня и свидетели есть. Правда, и я у него не в долгу: после моего дела его сделали зам. начальника управления и, по слухам, генералом. Характерно для кадровой политики Комитета!

— Потом был суд, в декабре, — продолжал Борис. — Хотя он

считался открытым, кроме самых близких родственников, в зал никого не пустили: все места заняли представители властей и партийные активисты.

Приговор был определен заранее. И хотя в то время в Уголовном кодексе РСФСР не было закона, карающего за угон самолета, и Эдик Кузнецов так и сказал: «Нет статьи закона — нет преступления» — нам вменили статьи, не имеющие отношения ни к нашим поступкам, ни к их мотивам: измену и хищение государственного имущества. Ты знаешь приговор.

— Две «вышки»?

— Остальным — почти предельные сроки. Зал аплодировал, родные плакали и кричали. Мы по очереди попрощались друг с другом. На следующий день в изолятор примчался мой адвокат: власти потребовали немедленно кассационную жалобу! Я не хотел ничего писать — зачем мне участвовать в их спектакле? Да и закон давал мне право подумать 8 дней. Но он настаивал и сам написал ее от моего имени...

Я получил десять лет лагерей строгого режима.

4. Свидание

90

4. свидание

В Рижской централке опыта общения с политическими надзиратели явно не имели: столько мата сразу я еще не слыхивал. Принимали меня три здоровых бугая во главе с дежурным офицером.

Когда я сообщил, что прибыл для свидания с матерью, это вызвало не только новый приступ брани, но и смех. Я заметил лейтенанту, что так обращаться со мной «неправомерно», да кстати, по уставу Внутренней службы им полагается говорить мне вы, а не тыкать.

— Сейчас выебем в рот, оденем тебе, бандит, рубашку, — ответил контролер,—запомнишь свидание с нами!

Между тем лейтенант сорвал печати с моего «дела», переданного конвоем, и пробежав глазами верхнюю бумажку, злорадно заулыбался. То было постановление прокурора республики об этапировании меня в Ригу в связи с «привлечением по уголовному делу».

И мой статус определила эта бумажка. А статус был таков: в камеру с собой никаких вещей, кроме пары белья, носков, зубного порошка, мыла. Ни карандаша, ни клочка бумаги, ни единой книж-

91

ки. Камера в следственном корпусе особого режима совершенно холодная и темная: густые металлические жалюзи с обеих сторон стекла. Динамика нет, газет нет — полная изоляция.

Так и прошло три дня, а движения со свиданием нет. Настроение понятное: мерзну, голодно¹, читать нечего. Уже стал подумывать: может, и в самом деле совершить какое-нибудь преступление? Постоянно одет в бушлат и ушанку, постоянно греюсь возле труб водяного отопления — чуть теплых. Открывается дверь — входит врач с еженедельным обходом. Солидный мужчина, очки, белый халат: все как надо. Заглянул в унитаз, прошелся опытным глазом по темным обшарпанным углам, по голым доскам стола, по заиндевелому оконному переплету.

— Вон, видишь? Во-он, — радостно пропел, ткнув пальцем в угол потолка.

— Что там?

— Паутинка. Ее надо снять. Чистота — залог здоровья.

Довольный собой, кивнул и вышел.

Дни шли, а свидания нет и нет.

Сижу на «торчке». Удовольствие от этого облегчительного акта на столь комфортабельном приспособлении омрачает одна прозаическая деталь — за мной наблюдает надзиратель, точнее, молодая надзирательница. Она прилипла к глазку своими фиолетовыми ресницами («торчок» несколько в стороне, сбоку от дверей, а шорох формы и царапание пуговиц о железо выдают ее усилия видеть лучше). Не знаю, как у этой комсомолки на посту, но у меня такая ситуация вызывает некоторое смущение, и поэтому я сижу уже минут 15. Она же, заинтересованная, почему я так долго занят, не отходит. Круг замкнулся. В такие минуты надо быть философом или, по крайней мере, Мишей Хейфецем!

— Почему, Борис? Потому что я — не требователен к быту?

— Нет, просто ты, как всегда, задумался бы на «торчке» и ничего не заметил.

Эти молодые тюремщики пришли, в значительной степени, из села. Много среди них женщин — нынче равноправие. Девки бежали из колхоза, и работа в тюрьме дает возможность беспрепятственно получить прописку и койку в городском общежитии. Служба не пыльная, дармовые мундиры с блестящими пуговицами — намажет глаза, натянет на свои крепкие ляжки черные колготки и, полная восторга от достигнутого успеха, стоит на воняющем хлоркой и нечистотами тюремном этаже...

Два раза в сутки делается проверка камер корпусными — это поколение старших. Разжиревшие от безделья, начищенные и надушенные, они совершают обход, демонстрируя свое величие и власть, оставляя за собой шлейф отборной ругани и тяжелых дамских духов.


¹ Все продукты, захваченные с собой из лагеря, Боря по доброте отдал в воронке возвращавшемуся на 17-ю зону из ПКТ 19-й Паруйру Айрикяну. секретарю НОПА: это мне рассказал не он, а Айрикян.

92

Хам — он всегда хам, даже если выбился в господа. Я не уверен, что под блестящим мундиром этих господ свежее белье и что они имеют представление о туалетной бумаге (ни в тюрьмах, ни в лагерях она, кстати, не предусмотрена). Да и баней здесь, в централке, не балуют: водят раз в 10 дней.

Здание бани — целый комплекс помещений, «боксов». Для каждого свое назначение: стрижка волос, прожарка одежды, стирка белья и, наконец, «мыльные» — со скамьями, тазиками, бочкой мочалок в хлорированной воде и т. д. Все помещения имеют по несколько дверей, и процесс «помывки» организован так, чтобы движение камер шло без остановки. Основная задача надзирателей — обеспечить изоляцию арестантов одной камеры от другой; но случаются, в спешке, и не предусмотренные никем встречи.

Я помылся и, одетый, уже готов был идти, но надзиратель почему-то передумал и решил сначала отвести из бани заключенных другой камеры.

— Жди здесь! — Он открыл дверь в соседний пустой бокс. В ту минуту, когда дверь за мной захлопнулась, на противоположной стене дверь отворилась и помещение вдруг заполнилось толпой голых женщин. Я оказался среди примерно 20 молодых уголовниц, направлявшихся мыться, пахнувших потом, камерой и еще чем-то, специфически женским. От неожиданности все мы несколько опешили — они образовали полукольцо и молча смотрели на меня, я же, ничего не соображая, поглощал их глазами.

Ее я узнал не сразу, и только меня осенило, как вскочил надзиратель и, ругнувшись, быстро вывел меня. Трудно поверить, что несколько лет могут так изменить человека. Некогда чудные, упругие груди обвисли, соски на них сморщились и потемнели. Белый мраморный живот, узкие бедра, крепкие спортивные ноги — вся ее легкая фигура обесформилась, разрыхлилась, стала какой-то мятой. Она стояла жалкая и одинокая среди своих товарок — так же, как они, с босыми ногами в расшнурованных тяжелых арестантских ботинках, с бледным и чужим лицом, смотрела на меня невидящими глазами.

Почему она в тюрьме, первая после того срока, моя красноголовая дивная подружка? Корысть, отчаяние, любовь? Этого я, наверно, уже никогда не узнаю. Что бы ни было — все естественно, по-другому бывает, кажется, реже. Время от времени тюрьма — удел многих миллионов в этой стране.

Утром явился в камеру лейтенант, что принимал меня в ночь приезда.

— Как живы-здоровы? Все нормально? Вопросы, жалобы есть?

Старого знакомого нельзя было узнать. Тон — подчеркнуто, официально вежлив, даже с доброжелательным оттенком. Я понял, что дело сдвинулось!

— Вы знаете, что сегодня у вас свидание? Часам к десяти за вами придут.

93

Действительно, вскоре пришел надзиратель. Пройдясь по моей ^одежде, похлопав по карманам, скомандовал: «Руки за спину, по ау сторонам не смотреть» — и повел меня впереди себя, указывая командами направление. Мы спустились по лестнице, обтянутой, как в ' зверинце, железной сеткой, прошли сквозь многочисленные двери-решетки на тюремный двор и, минуя ворота в стене, разделявшей двор пополам, вошли в громоздкие двери административного корпуса. Нас встретил дежурный корпусной, который отпустил надзирателей и повел меня по коридору полуподвального помещения, вдоль деревянных, покрашенных белой краской дверей. Одну из них он открыл (на ней висело объявление о комсомольском собрании, из чего я сделал вывод, что здесь помещение комитета комсомольцев-надзирателей). Мы вошли в комнату, где за столом сидела мама и немолодой майор, один из замначальников тюрьмы. Я обнял маму. Майор сообщил: «Свидание — на трое суток».

— Извините, дверь мы закроем. Если что потребуется, нажмете на эту кнопку. — Он показал на сигнализацию в стене и, пожелав всего хорошего, удалился.

Кроме стола и трех стульев, в комнате красовались две новые, только что установленные железные койки (местами еще оставалось плохо вытертое машинное масло). Они были застланы новыми простынями, новыми байковыми одеялами и пуховыми подушками в новых наволочках (все только-только с тюремного склада). Вешалка для одежды, табурет с электроплиткой, умывальник, унитаз в отдельном боксике за дверью — все это обеспечивало уже порядком забытую комфортабельность гостиницы средней руки.

Мне не терпелось узнать, что стряслось. Почему это неурочное, внелимитное свидание в Риге?

Мама сказала, что власти вынуждают ее уехать из Союза сейчас, не дожидаясь моего освобождения. А все потому, что получив из инстанций очередной, 27-й по счету отказ пересмотреть сроки по нашему делу, она, отчаявшись, решилась на крайний в условиях Союза шаг: три раза подряд приезжала в Москву и становилась в разных общественных местах с плакатом: «Освободите сына, пустите нас в Израиль!» Каждый раз ее через несколько минут арестовывали и через несколько часов отправляли в Ригу. На третий раз терпение властей лопнуло, и они отправили больную шестидесятилетнюю женщину на 10 суток в уголовный ад изолятора управления милиции за «мелкое хулиганство» (мне нетрудно представить, что она там пережила, моя старушка, среди уголовниц, пьяниц и проституток).

Расчет КГБ был прост: показать наглядно, что ее ждет, если она не уедет. И чем раньше, тем лучше: приближался съезд партии. Все было решительно и категорично, и единственное, чего удалось добиться — разрешения на прощальное свидание. Но так как проезд через Москву маме не разрешили, я оказался в Риге.

Тюрьма работает без выходных. Все 3 дня, пока проходило наше свидание, я наблюдал в окно, как тяжелые тюремные машины без

94

конца везли и везли за стальные ворота все новые партии арестантского мяса. Движение машин напоминало производственный ритм — неотвратимость, с какой они поступали, оставляла зловещее впечатление. Гигантская страна — большие стройки, дешевые, целенаправленно поступающие рабочие руки.

«Срок свидания кончился, прошу собираться», — постучал «мой» лейтенант.

Я обнял мать. Теперь Бог знает когда увидимся, ведь свидания больше не дадут. И все же я был рад, что она без меня уезжает в Израиль. Будет дома; плохо ли, хорошо ли, но среди своих, где ничто ей больше не угрожает. И еще хотелось чисто психологически порвать с той ниточкой, которая связывала меня с тем углом и крышей, где я жил когда-то. Все самое дорогое для меня — в Израиле. Только вот могила отца, не дожившего до счастливого дня, останется на еврейском кладбище в Риге.

«Свидание кончилось, прошу следовать за мной», — повторил лейтенант.

— Начальник, тут остались продукты, могу я взять их с собой в камеру?

— Какой разговор! Это все ваше, поступайте, как желаете.

Лейтенант излучал любезность. Я видел, какое впечатление произвели на него продукты и вещи, которые мама принесла из сертификатного магазина с собой.

— Хочу на память сделать вам подарок. — Я протянул ему газовую зажигалку и две пачки американских сигарет.

Жадно смотрел он на эти вещи, ему трудно было отказаться, и он взял бы... но понял: это моя маленькая месть за первую нашу встречу.

— Спасибо, я на службе, — сказал он и покраснел. По годам он был моим ровесником.

5. Под звездой съезда

94

5. ПОД ЗВЕЗДОЙ СЪЕЗДА

Путь назад оказался долгим и тяжелым. Начался XXV съезд КПСС, и тюрьмы столицы спешно разгрузили: всех, кого можно и кого нельзя (тех, кто еще ждал в изоляторах после суда рассмотрения кассационной жалобы, то есть формально считался еще невиновным), отправили с глаз подальше — в лагеря. Москву закрыли для проезда транзитных этапов: все столыпинские вагоны шли вкруговую.

Наш этап — человек 70. Всех обыскали в спецпомещениях и выделили сухой паек: буханка хлеба, селедка и 15 грамм сахара на сутки. Я получил паек на двое суток — до ближайшей пересыльной тюрьмы.

К ночи начконвоя рассортировал дела, сделал перекличку, нас выстроили по пятеркам и — опять те же автоматчики, те же собаки, и опять мы давинулись по длинному проходу вдоль тюремной стены к

95

вагону. Кусок оказался порядочным, а конвой заставлял почти что бежать. Я еле-еле дотянул свой чемодан и рюкзак, порядком-таки ^потяжелевшие после свидания.

В вагоне нас набили по камерам так, что нельзя было пошевелиться — не то что лечь спать.

— Тебя везли с бытовиками?

— Да. Вообще-то по закону это запрещено, но на периферийных ветках конвой нас не отделяет: рассаживает по режимам — и все. Со мной ехало человек двадцать «строгого режима» на условно-досрочное поселение — их везли в Архангельск. Ребята были любопытные, всё расспрашивали о нашей жизни в зоне, ночь проговорили — все равно спать нельзя. Во Пскове мы с ними расстались, и меня с пересылки отправили на Калинин.

Вообще-то, хоть я попривык к этой уголовной братии за первый срок, находиться среди них утомительно. Они, например, постоянно ищут возможность раздобыть какой-нибудь наркотик; в ход идет все: чай, который жуется всухую — варить его в камерах не разрешают, лекарственные таблетки (могут принимать хоть по 40 штук разом), даже технические жидкости — все годится, был бы результат. Бели достать не удается — настроение в компании гнетущее, даже гнетуще-агрессивное; а если удается — наркотическое возбуждение. Прибавь к этому чудовищную жестокость этих изуродованных лагерями людей да приплюсуй их своеобразное понимание морали — в общем, трудновато с ними.

Моими новыми попутчиками были два вора. Быстро установили, что «чайковского» я не жую, «колеса» не глотаю и, таким образом, являюсь человеком «пустым безыдейным», и занялись своими извечными делами — легко установили словесный контакт с другими камерами, выискивая общих знакомых, завязали переписку с соседней женской камерой, начали, не теряя времени, прощупывать возможность раздобыть что-нибудь «дельное» у конвоя.

Через некоторое время взаимоотношения с конвоем принесли плоды. У опытных зэков оказались припрятанными деньги, и один из солдат не без выгоды для себя продал им пару пачек сигарет и пачку чая.

Ободренные удачей «бытовички» немедленно «зажевали» чай, раскурили сигареты и, поскольку для полного счастья не хватало только женщин, принялись с особой энергией писать записки соседям. С одной из женщин наклевывалась любовь.

Всего ехало четверо женщин: пожилая «жучка» с хриплым голосом и густой косметикой, из тех, что полжизни в тюрьме; затем «любовная пара» — волевая скуластая брюнетка лет тридцати, в мужской арестантской одежде, в роли мужчины, с подружкой — розовой белокурой малолеткой (только-только из детской колонии), с глазами-пуговками, в роли дамы, и наконец, девица лет двадцати пяти, бойкая и, полагаю, без предрассудков. С ней-то и закрутили любовь мои попутчики-воры. После довольно долгих переговоров де-

96

вица эта, наконец, уступила искушению. В очередной раз, следуя в сопровождении солдата в туалет по коридору вагона, она остановилась на секунду около решеток нашей камеры и распахнула на себе пальто, надетое прямо на голое тело. Мелькнула белая полоска груди и живота с богатой растительностью под ним. На обратном пути демонстрация повторилась, и восторженные благодарные кавалеры передали ей пачку раздобытых сигарет.

В Калининской тюрьме я пробыл сутки. Камера была, видимо, в здании бывшего монастыря. Узкая высокая келья, вместо окна — отдушина, два деревянных топчана в виде сундуков. Чувствовал себя экспонатом краеведческого музея. Кстати, учти, надзиратели там мягче, добродушнее, даже кажутся благожелательнее. Сказывается, по-моему, извечная на Руси симпатия к страдальцам (в метрополии это великодушие позволено, в колониях мы с ним незнакомы)...

— Кто здесь государственный? — спросил начконвоя. Шла посадка арестантов в Калинине на Горький.

—Я.

— В отдельную, — приказал он сержанту. Так мне вернули статус «госпреступника», а вместе с ним покой и простор персональной камеры-купе.

Я уже растянулся было на скамье и принялся за журнал, как отвлек меня молодой капитан МВД.

— Это вы политический? — подскочил он. — Скажите, в чем у вас принципиальные несогласия с политикой партии и правительства?

«Он выглядел так, будто выкатился только что с политзанятий», — усмехнулся Борис.

Господи, с кем только конвой, несмотря на строгие запреты, не пробует вести политических разговоров! Когда меня везли из Москвы на Потьму в первый раз, помню, такой же вопрос задавал мне сержант. Я ответил, он пробовал спорить, позвал офицера («он у нас с университетом»), пришел лейтенант, поспорил — и позвал капитана («у меня не хватает эрудиции, — так и сказал, — спорить с вами»). И тут же резко оборвал солдата, который внимательно спор слушал и вдруг что-то вякнул в защиту моих слов! А капитан спорить не стал. Объяснил лейтенанту: «В этих купе везут умных людей. Образованных и умных. Вот я был на процессе в Ереване, там судили молодого парня, 23 года, а уже второй раз садится — он за независимость Армении говорил... Прокурор вертелся, как рыба на сковородке, — парень его историей, и философией, и конституцией! Оставьте их в покое — это умные люди».

«Только ум не в ту сторону направлен», — проворчал лейтенант...

Так я в первый раз услышал о человеке, который потом стал моим близким другом — о Паруйре Айрикяне.

— В Горьковской тюрьме мне довелось бывать и раньше — после суда этапировался, — продолжал Борис. — Нового ничего не

97

обнаружил. Запомнился только ужасный воздух, отравленный скопищем местных заводов, да еще, пожалуй, перехлорированная вода, из-за которой тюремную пищу невозможно есть. И после Горького маленькая рузаевская пересылка показалась уютной и какой-то домашней. За сутки там я немного отдохнул. Правда, динамик работал с подъема до отбоя, и я впервые в жизни прослушал от начала до конца весь съездовский доклад генсека...

— А я ведь был с тобой почти что рядом — в Саранском изоляторе, — перебиваю я Бориса.

Меня привезли в Саранск на «профилактику»: как я понял, на доследование некоторых мелочей, не до конца ясных ленинградскому следотделу, и главное, для очередной попытки склонить меня к «помиловке» — с признанием вины и чистосердечным раскаянием, разумеется.

В камере меня встретил сосед, Женя Сорокин, бывший дипломат, бывший коммунист, бывший разведчик. Однажды в минуту стресса он перешел из советского посольства в Лаосе в американское и попросил там убежища. Поработав в госдепе в минуту такого же стресса вернулся с раскаянием — в советское посольство. Положился на честное слово коммуниста, данное ему советником посольства, на честное слово офицера, данное атташе, что его, мол, простят. Получил, естественно, 12 лет, и на следствии ему разъяснили, что в борьбе с врагами все средства дозволены, в том числе и обман. Несчастный парень, типичный «хомо советикус», мне было его искренне жалко — так он ничего и не мог понять, ничего осознать в той истории, персонажем которой довелось ему стать.

Женя Сорокин с его зигзагообразной судьбой — тоже особая тема, до которой я когда-нибудь доберусь. Пока что отмечу: его роль в камере мне была ясна с первой секунды. В конце концов, у зэков тоже есть своя, хоть и нештатная контрразведка! Следует сказать также, что, как человек, имевший, так сказать, интимные отношения с чекистами, Женя пользовался некоторыми привилегиями: например, на ларьковские 5 рублей надзиратели обязаны были закупать ему любые продукты по его желанию в городском магазине или на рынке.

Вот с ним-то мы и обсуждали доклад Брежнева. Женя как член КПСС, хотя и бывший, не мог не поддаться очарованию мощного оптимизма, бодрой уверенности и прочих могучих качеств доклада, отмеченных разнообразной мировой печатью. Но на его беду, когда нас водили в уборную, вместо туалетной бумаги сунули номер журнала «Политическое самообразование» за 61-й год, где были статьи «В помощь изучающим Программу КПСС» с цифрами планов-наметок на 1980 год. Сверяя их с текстом доклада на XXV съезде, Женя смог наглядно убедиться, что к моменту наступления 80-го года партия собралась предложить населению «любую половину» из обещанного ранее.

98

— Ну, это Хрущев нафантазировал, — пробовал сопротивляться Женя. Но когда я сообщил ему, что по общему итоговому показателю — национальному доходу — последний пятилетний план тоже выполнен всего лишь на 70 % несмотря на сообщение в докладе Брежнева, что план «в основном выполнен», Женя капитулировал.

На следующий день его вызвал мой кагебист, участковый уполномоченный 17-й зоны капитан Зоренков.

— Ну, как там Михаил Рувимович? Наверно, все комментирует

доклад? — спросил он (Женя пересказал мне разговор). — Все хает?

— Он говорит, что цифры в докладе хорошие, — ответил бывший коммунист, — но вот мне надзиратели купили луку на базаре и сказали, что он нынче стоит 2 рубля 50 копеек за килограмм, а в государственных магазинах его уже полгода не видели. Просил я колбасы купить — отвечают, мол, мы в Саранске позабыли, как она пахнет. Просил я гражданина Мартынова сырков принести из вашего фонда— он нашел только какую-то кислятину, которую есть невозможно. Михаил Рувимович говорит, что уж если в спецфондах КГБ с продуктами плохо, то что же тогда в стране делается... А в докладе цифры сильные!

— Да, с продуктами нынче туговато, — вздохнув, сник кагебист.

В те дни я не мог понять, почему меня — уже после окончательного объяснения с неизвестным начальником по «особо важным делам» — так долго продолжают манежить в Саранском изоляторе. По правде говоря, я там измучился — без друзей, без хороших книг... А дело, оказывается, заключалось в том, что в эти самые дни в узловом пункте, где перекрещиваются пути всех зэков Дубровлага, на Потьме, сидел Борис Пэнсон, с которым я не должен был встречаться.

— На Потьме меня ожидал сюрприз, — продолжал он. — Кроме двух свеженьких стариков «за войну», в нашей 13-й камере оказался Славко Чорновил, мой соавтор по мартовскому письму. На время съезда его изолировали от зоны, а заодно дали нам возможность встретиться. Полковнику, видно, не терпелось прослушать наши разговоры...

6. Первая годовщина

98

6. первая годовщина

— В начале июля меня «дернули» в Саранск, — продолжал Борис. — Полковника мучили вопросы, а моя встреча с Чорноволом ожидаемых результатов не дала. Через 3 дня меня домчали в столицу Мордовии. Правда, следизолятор КГБ не уголовная тюрьма, ты ведь там был: надзиратели вежливые, тишина, покой. А главное, новый сюрприз полковника — в одной камере с мной мои подельники, Эд Кузнецов и Юра Федоров! Зачем их привезли, было им неясно, но наша встреча в одной камере, когда все соседние пусты, кое-что разъясняла. Я ведь не видел подельников со дня суда — наверняка не удержусь от откровенности!

99

Было отлично вместе. Вспоминали друзей, знакомых в Израиле и тех, кто еще собирался в «Эрец». От ребят я впервые узнал историю с налетом на аэропорт Энтеббе: гордость и радость нашу передать тебе я не могу, слов у меня таких нет.

Радовался я, что несмотря на дичайшие, варварские условия в особой «полосатой» зоне, ребята выглядели сносно. Впрочем, возможно, я уже адаптировался и нормальным мне кажется состояние, просто когда человек живой... Юра — высокий, худой, всегда отрешенный и погруженный в себя; Эд, наоборот, невысокий и подвижный, чрезвычайно физически развитый. Но оба в этих мешковатых полосатых одеждах, в очках, с типично интеллигентными лицами напоминали мне каторжан-революционеров старой России. Скажу тебе так: сочетание интеллекта и большой силы у Эда действуют на окружающих так, что ему все невольно подчиняются, а администрация, надзиратели — те его просто побаиваются. Впрочем, в России и одна мощная сила и воля — аргумент более чем весомый.

Но на третий день ребят увезли. И до конца месяца я сидел один.

Наконец повели на решающий разговор с полковником. Вопрос стоял ребром: либо я раскалываюсь, объясняю, как ушло письмо (и тогда «над наказанием еще подумают»), либо наказание будет весьма суровым. (Прием примитивный, но, наверно, действенный, раз им пользуются.)

Должен сказать, что в принципе я мог пойти навстречу полковнику: так благоприятно сложились некоторые обстоятельства. Но я не спешил: хотел узнать заранее, чем же все-таки Комитет располагает.

— Гражданин начальник! Что это за «материалы», «письмо к другу»?.. О чем речь, я не понимаю?

Полковник расстегнул тоненькую кожаную папочку, не спеша выбрал из нее шесть листочков. Два отобрал и протянул мне.

— Узнаете?

Это была фотокопия моего личного письма к Другу, сопровождавшего рукопись. Честно говоря — удар! Самое большее, на что я рассчитывал — увидеть номер «Континента» с нашим «диалогом». Но увидеть письмо, которое лежало в редакции... Где-то там у них есть свой «человек в Гаване»¹.

— Отпираться не имеет смысла. Письмо мое, за все, что здесь написано, я несу ответственность. И добавлю: работает ваша организация чисто.

— Борис Соломонович, сначала скажите откровенно вот что: вы не считаете себя гражданином нашей страны, говорите, что хотите только одного — уехать. Тогда зачем вы отправляете эти материалы, зачем вмешиваетесь в наши внутренние дела'!


¹ Мы связались с редакцией журнала «Континент»; в редакцию рукопись В.Чорновола и Б. Пэнсона «Диалог за колючей проволокой» (см. «Континент» № 6) пришла из совершенно надежного источника из Израиля, но без всякого сопроводительного письма авторов (прим. ред.).

100

— Хорошо. Откровенно — так откровенно. Зачем вы держите нас в лагерях? Даже с вашей точки зрения, мы не сделали ничего такого, за что должны гнить в лагерях по 10-15 лет! Жизнь в этой стране, действительно, дело тех, кто хочет здесь жить — но отпустите же нас, желающих уехать, и не будет с этой стороны ни проблем, ни «Писем».

— Эти вопросы решаю не я — Москва. Если бы это зависело от меня, я не держал бы вас и часа, но пока я отвечаю за то, что происходит на зонах, и не могу допускать ни антисоветских акций, ни клеветнических писем.

— Если мое письмо клеветническое, так разрешите тем, кому оно адресовано, приехать сюда и убедиться, что я клеветник! Но вы и сами знаете, все наши протесты и голодовки вызваны одним: мы требуем, чтобы соблюдали хотя бы те законы, которые вы сами же для себя и для нас сочинили. Дайте нам то, что гарантирует закон — большего нам не надо.

— Я не имею права из лагеря делать санаторий! Вы не на курорте. Не хотели жить, как прочие советские люди — пеняйте на себя... Ладно, прекратим споры, я не для этого привез вас в Саранск. Как вы отправили это письмо? И не крутите. Прошло достаточно много времени — пора поставить точку на этом деле.

— Хорошо. Я отвечу вам на этот вопрос, гражданин начальник, и не буду крутить. И знаете почему?

—Ну?

— Потому что человек, который мне помог, мертв. Только поэтому — прямо вам скажу — я могу назвать его.

— Кто это?

— Врач, лейтенант МВД... Он попал под поезд.

—Хорошо. Проверим.

Полковнику действительно очень нужно было поставить точку на затянувшейся истории.

Когда я вернулся в зону, Дубровлаг только что отметил первую годовщину Хельсинкского акта голодовками и заявлениями. Встретили меня традиционным чаем; заварили пачку «индюшки», собрались в кружок у запретки и пошла, потекла беседа: Стус голодовал... Айрикян голодовал... Хейфец писал заявление... Сартаков писал…Продолжалась та обычная, ни на что не похожая арестантская жизнь, как продолжается она уже давным-давно. Начатая задолго до Хельсинки, она будет продолжаться еще долго после.

* * *

На этом я закончил ежевечерние записи рассказов Бориса Пэнсона.

Приложения ко второй части

101

Приложения ко второй части

Председателю Президиума

Верховного Совета СССР Подгорному

от В.Стуса

Сегодня, в годовщину подписания Заключительного акта Хельсинкского совещания, я объявляю политголодовку, приглашаю вас вспомнить о существовании в СССР позорного для каждой страны института политзаключенных, к числу которых я имею честь принадлежать.

Я приглашаю вас задуматься, почему нас, украинских патриотов, держат на особом, выморочном пайке, принуждая к мнению, что процесс добровольного самоисчезновения одного из самых больших славянских народов — это не геноцид. Добровольный геноцид — это новая форма геноцида, может быть, наиболее опасная, ибо «добровольность» его свидетельствует о неистребимости гнета. Это понятно каждому, кто не боится понимать, кто не ослеплен страхом перед катастрофичностью принудительно созданной реальности.

Я приглашаю Вас задуматься над тем, почему мы так думаем, помня, что за нами стоят тени миллионов и миллионов украинцев, уничтоженных в тюрьмах и лагерях, расстрелянных в годы войны, выморенных голодом 1933 года, упрятанных по ссыльным чащобам в послевоенный период.

Я приглашаю Вас задуматься над тем, почему мы завидуем политической погоде даже таких стран, как Испания и Чили, где все явственнее сказывается оттепель.

Сегодня, как и прежде, я требую судить организаторов и учинителей репрессий на Украине — судить их как врагов украинского народа и его культуры, как преступников против человечности. Свободу советским политзаключенным! Виновников репрессий — к ответу!

1.8.76

В. Стус

В Президиум Верховного Совета СССР

от безвинно репрессированного

украинского литератора Стуса

Сегодня 10/ХП в годовщину принятия Генеральной ассамблеей ООН Всеобщей Декларации Прав человека, я, украинский литератор, вместе со своими товарищами репрессированный за недозволенное в условиях здешнего режима чувство собственного достоин-

102

ства и деятельное стремление следовать этому чувству, служа идеалам социальной и национальной справедливости, вновь заявляю то же, что я повторял со дня своего ареста: я не виновен.

В этот день я снова требую полной гражданской реабилитации всех жертв чинимого беззакония и строжайшего наказания тех, кто упрятал в мордовские лагеря многих участников украинского национально-демократического движения, действовавших в рамках советского конституционного права.

5 лет, проведенные в лагерях, только утвердили меня в справедливости избранного пути: необходимость демократизации общественной жизни в СССР, обеспечение свободного развития для каждого народа и каждого гражданина становится все очевиднее. Это значит, что число отважных, добровольно взявших на себя ответственность за дальнейшее развитие своего народа, будет расти все быстрее.

Насильно удерживать людей на урезанной в СССР территории гражданского права становится все труднее. Об этом косвенно свидетельствует и мировая реакция на расправы над советскими диссидентами. Позором для страны стала судьба упрятанных в психиатрические лечебницы украинских политзаключенных М.Плахотнюка, В.Рубана, З.Красивського, Б.Ковтаря, А.Лупиноса и многих других мучеников. Обвинением для политического режима в СССР является трагическая судьба Юрия Шухевича, на десятки лет брошенного за колючую проволоку только потому, что отец его был командующим УПА. В этот день нельзя не вспомнить труднейших испытаний, выпавших на долю репрессированной украинской художницы Шабатуры, почти все свои 5 лет проведшей в штрафных изоляторах.

Обвинением для советской системы является жизнь В.Мороза, Д.Шумука, В.Романюка, снискавших уважение во всем мире...

Не могу не вспомнить и того изощренного издевательства, которому подвергаются наши родственники. В отместку за принципиальную позицию политзаключенного Солдатова арестовали и без достаточных оснований осудили на 5 лет его восемнадцатилетнего сына; постоянно терроризируют его жену.

Но час справедливости близок. Он уже стучится во все двери. Своей сегодняшней политголодовкой я хочу еще раз Вам об этом напомнить.

10.12.76

В. Стус

 

М.Хейфец. Письмо из лагеря

102

ПИСЬМО ИЗ ЛАГЕРЯ¹

Сегодня идет 35-й день борьбы за статус политзаключенного. Я отбыл 25 дней в карцере (12 — сутки перерыв — 13). Сегодня меня


¹ Напечатано в газ. «Русская мысль» 5 янв. 1978 г., в журналах «Вестник РХД» № 123 и «Эхо» № 1 — прим- ред.

103

вызывали на комиссию, которая должна определить меня в лагерную тюрьму — ПКТ. 24 мая туда на 6 месяцев отправили В. Осипова. 21 апреля мы стали на статус: сорвали нашивки и не вышли на работу. Мы требовали политической амнистии, а пока ее нет — улучшения режима содержания в концлагерях. Начались угрозы. Высокие чины (полковник и подполковник) угрожали нам, в основном, новым сроком — за организацию лагерных беспорядков. Мы отвечали, что производство работает (сперва стало на статус 5 человек в этой зоне, сейчас — приблизительно 15), каждый действует сам по себе, то есть нет «группы лиц» и т. д. Тогда начались репрессии. Лишили всего, чего можно: права закупки продуктов, посылок, свидания, затем пошли карцеры. Ушаков — 5 суток, Осипов — 6, Шакиров — 7, Солдатов — 10, Хейфец — 12. Перед этим обыск в зоне, забрали все бумаги без акта о конфискации: никаких бумаг, кроме копий приговоров. Карцер — это сырое помещение с обвалившейся штукатуркой, которую забелили, когда нас посадили, с деревянными нарами, на цепях. Днем нары запираются к стене. Крохотный столик с 2 или 4 пеньками диаметром 15-18 см, сидеть на них тяжело. Лежим на деревянном полу. Когда-то один из нынешних статусников, Будулак, голодал 18 суток, но добился пола из деревянных досок поверх цементного. Постелей не выдают — кладем под голову тапочки, обернутые носовьм платком. Кормят по пониженной норме, то есть совершенно обезжиренным и незаправленным варевом, и то через день. На другой день — хлеб и вода. Соль без ограничения. Запрещают читать. Из камер выводят лишь утром на полчаса — умыться и в уборную. Для дневных и ночных нужд — параша. Хлорной извести не хватает, в камере вонь. Из-за сырости в камере ночью холодно, даже в теплое время года. Полковник Новиков из управления: — На что жалуетесь? — Холодно. — Протопим. — На следующий день в наручниках сняли теплое белье и дали трусы и майку Ушакову. Мол, переход на летнюю форму одежды. Раздели Осипова. В ответ Солдатов объявил холодовку, снял и майку. Слегка уступили — дали белье х/б. Очень холодно. Ночи здесь иногда по-осеннему холодные, и тогда раздетому и голодному штрафнику очень тяжело. Если повезет найти газету в туалете — оборачиваются ею под бельем, все теплее. На голод и холод отвечаем предбелградскими голодовками по пустым дням. Хейфец провел 10, Солдатов и Ушаков по 12 голодовок. У Чорновола их более 20, но он и первый статусник. Когда мы пришли в ШИЗО, он уже был в ПКТ (помещение камерного типа). Камеры через коридор. В голодовках мы протестовали против ухудшения питания — много ниже регламентированных минимальных норм. Против этапирования с уголовниками, когда политические становятся жертвами террора бандитов и убийц. Протестовали против национальной дискриминации — насильственной депортации с родины, отсутствия условий национальной жизни. Против невозможности творческого труда; насильственных политзанятий; полубесплатного труда без отпусков; против запрещения

104

заводить семью в лагере; против ограничения контактов с семьями (1 свидание в год), то есть фактического разрушения семей и способствования моральному разложению личности; против тайного законодательства, когда нас наказывают за нарушение тайных и служебных инструкций и приказов, неизвестных з/к, которые неизмеримо утяжеляют действующее законодательство. В ответ администрация решила конфисковать все заявления, в том числе закрытые, прокурору, под предлогом употребления нами недопустимых выражений, таких как: политзаключенный, статус, голодовка. С 24 апреля, когда конфисковали наши заявления с соболезнованием армянам по поводу геноцида в подтурецкой Армении в дореволюционные годы, добавилось слово «геноцид». Запрещено упоминание имени другого заключенного. Несмотря на все эти тяготы, все веселы. Администрации это не нравится — нечем наказывать. — На вас и ШИЗО не действует. — Солдатов отвечает — мы сильнее ШИЗО. Душой изолятора является Чорновил. Переговоры запрещены, но он ежедневно читает нам последние известия. Начальник лагеря Пикулин назвал Чорновола нашим генералом. Славко плохо выглядит — истощен голодом. Подекадно ведет счет предбелградской активности; на 20 мая в ШИЗО и ПКТ отсижено за 1977 год 570 суток (340 ШИЗО и 230 ПКТ), проведено 135 предбелградских голодовок, конфисковано 80 заявлений, всего в среднем каждый день сидело 4 человека. Последнее яркое событие — спасение армянского патриота Маркосяна, получившего за первые 30 дней статуса 25 суток карцера. У него язва желудка, не может оправляться. Дважды его, полумертвого, почти уносили из карцера в санчасть на клизму. Когда его привели в 4-й раз, Славко предложил, и все поддержали: бессрочную голодовку, пока не помогут Маркосяну. До этого 3 дня не приходил врач. Легли в голодовку, пока не вытащат Маркосяна из карцера. Власти цинично торгуются: уговорите его сойти со статуса, иначе на вашей совести будет его смерть. Написали протест с массовой голодовкой против преступления против человечности в день дарования новой конституции. Заставили отступить. Маркосяна перевели в санчасть. Осипова тут же отправили в ПКТ на 6 месяцев, Чорновола — в ШИЗО на 15 суток. Объявили, что будут изымать все заявления, подобные этим. Жду ПКТ. Мы бодры, нас поддерживает сочувствие зоны и ваша поддержка. Гебисты почти не появляются, но сперва очень сердились на утечку информации Андрею Дмитриевичу Сахарову. 26 мая Хейфецу дали 15 суток ШИЗО, Равиньшу — 8 суток, 3-го июня Маркосяна и Равиньша отправили на больницу. Солдатова 2-го июня отправили в ШИЗО. На 6-е июня в ШИЗО и ПКТ отсижено приблизительно 760 суток: 430 ШИЗО и 340 ПКТ.

Михаил Хейфец

Русское поле

Вступление завершающее “Место и время”

107

Вступление, завершающее «Место и Время»

Эту главку писать очень трудно. Человеку со вкусом она покажется дурным сочинением в «остросюжетном жанре». Написать ее по-другому я не могу: все происходило именно так, совершенно неприлично с точки зрения хорошей прозы. Я давно заметил: если на воле жизнь есть спутанный клубок сюжетов, нуждающихся в обработке, в композиционном выстраивании, прежде, чем сырая смесь сделается предметом искусства, то на зоне все выходит предельно литературно, выстроено по интриге, по искусственным фабулам. И потому здешняя жизнь покажется нормальному читателю абсолютно нереальной. Здесь все похоже на приключенческий рассказ. А вернее — на сон. На дурной сон...

* * *

С «Местом и временем» я измотался страшно. Писал в постоянном цейтноте — хотел кончить книгу, пока почивало на лаврах кольцо наблюдателей. Опекун в промзоне заболел и уехал на «больничку». Другой, обслуживавший меня в жилой секции, лениво дожидался пока уйдет на «волю» мой сосед по койке, Федя Дронь — колхозный бригадир, добивавший в те дни конец 15-летнего срока за членство в «Украинском рабоче-крестьянском союзе». Мой стукач хотел занять его удобное лежачее место (рядом со мной) и потом с приятностью приступить к продолжению стукаческой работы. А я воспользовался паузой в службе оперативного надзора, собрал подготовленные материалы и начал делать книгу. Но все-таки не успел — последние страницы приходилось дописывать под перекрестным наблюдением обоих стукачей...

Наконец, настал последний вечер. Завтра утром отдам Боре Пэнсону рукопись в «маску» — для переправки через «забор». Я вынул текст из тайника и после отбоя, в темноте, нащупал бушлат, лежавший поверх тонкого одеяла и запихнул в боковой карман всю пачку исписанных листов. Впервые «Место и время» было собрано в одном месте! В сущности, работа сделана — даже плата за переправку уже подготовлена...

Ночью внезапно проснулся (бывает нередко — едим-то, в основном, жидкость). Бреду в туалет, а на дворе — буран, с мелким,

108

крутящимся, щиплющим снегом. Как танк, прошибаю тропку к лагерному «белому домику»... И на «торчке» соображаю: «Сейчас единственная возможность прочитать то, что написал. Сколько времени тут сижу — никто не узнает, хоть до утра сиди, даже если ночью кто сюда зайдет, так бумага у меня в руках — в «гигиенических целях». Пойму, наконец, получилась книга или нет...»

Сказано — сделано. Достаю рукопись из кармана, складываю листочки по порядку — и обалдеваю. Последних четырех страниц не хватает. Еще раз пересмотрел — нету.

Подсознательно все время ожидал чего-то в этом роде. Уж больно благополучно шло писание до сих пор. Не могло оно продолжаться бесконечно — чувствовал некий подвох судьбы осторожным еврейским носом. Обидно только, что срыв произошел в самом конце, когда столько трудов уже положено...

Вышел на двор — поискать пропажу. Но жуткий ветер, направляемый системой лагерных заборов, устремлялся по этой «аэродинамической трубе» прямо на запретку, за проволоку... Чертовщина! Когда терпением, расчетом, опытом удалось, наконец, нечто стоящее сделать в зоне — на помощь и без того «превосходящим силам противника» пришел Его Величество Случай!

Отчетливо помню — не нервничал. Терять для зэка — вообще дело привычное. Надо теперь подумать, как терять поменьше. Утром никому из посвященных в «дело», включая Пэнсона, не сказал ни слова. Опасался нервных, преждевременных предосторожностей. Ощущал происходящее, как гонки с ГБ наперегонки: кто выкрутится быстрее — или они найдут и обезвредят меня, или я восстановлю рукопись, и Боря отправит нашу посылку, а там — будь что будет...

Нормальные предосторожности отброшены: главное теперь — выиграть время. Заскочил вечером следующего дня в читалку и за общим столом (!) восстановил утраченные страницы. Опекун мог сообщить оперу: «Хейфец что-то пишет» — и ввалились бы надзиратели проверять... Плевать! Миша Коренблит, не подозревая, чем я в тот момент был занят, острил из-за соседнего стола: «Вы только поглядите, Азат, какой он серьезный, какой сегодня вдохновенный взор... Прямо писатель, ну, прямо автор!» Помню, дико мешало мне писать это ироническое зудение над ухом...

На второе утро — последняя операция: нужно протащить «Место и время» в промзону, где рукопись укутают в «маску». И тогда — с моей стороны все сделано. Но при проходе из жилой в рабочую зону нам положен ежедневный обыск: не эпизод, красочно описанный Солженицыным в «Одном дне Ивана Денисовича», а занудливая, замечаемая меньше, чем ежедневная чистка зубов, процедура. Но сегодня...

В колонне рядом со мной дневальный нашего цеха — Алексей Свиридович Степанюк. Крестьянин, потом рядовой боец Украинской повстанческой армии, выносливый, живучий мужик. Но 23 отбытых в зонах года высосали его здоровье: уже два раза 68-летнего

109

деда разбивал инсульт, он почти лишился памяти... «Диду, пронесите это», — тихо сую ему пакет (старика по лени контролеры не обыскивают). «Що воно такэ?» — «Надо, диду». Взял в горсть, пощупал — а-а-а, ерунда, бумага, — кряхтя, засунул .поглубже в штаны и, ковыляя парализованной ногой, опершись на суковатую палку, потащился мимо надзирателей, в упор его не замечавших...

Помню: гляжу ему вслед и, кажется, впервые замечаю, какой киношный вид в воротах промзоны во время утреннего шмона: кремовый туман вокруг грязных цехов, вьющаяся дорога с ухабами и подмерзшими лужами — и по ней цепочкой, смывая очертания в тумане, уходят черные, сгорбленные, ковыляющие фигуры... Возвращая мне пакет по ту сторону забора, дед спросил: «На що вона, ця папирка? Автомат треба!» — и, кажется, сразу забыл о том случае.

В цеху я быстро добавил к рукописи последний штрих — сопроводительное письмецо к посылке. Только собрался идти к Пэнсону, совсем уже успокоился, явно обхожу ГБ по времени, вдруг бац! — является в цех посыльный из штаба: «Хейфеца и Матешвили в дирекцию» — «Кто зовет?» — «Кум» (оперативник). Уйти от посыльного я не сумел, как-то заметушился и поплелся следом за ним по заводской территории.

Понимал, что потерянные листки вряд ли нашли, иначе за мной явился бы в цех не «воронок», а конвой. Но мало ли что на уме у опера: вдруг он проводит запланированный контрольный обыск, а у меня в кармане как раз письмецо, где упомянуты некоторые фамилии. .. У входа в дирекцию оторвался-таки от посыльного, нагнувшись, ткнул свой листок в сугроб. Захожу. Красавец-лейтенант Воробьев встречает с недоумением, почти испугом: «А вы-то сюда зачем?» — «Явился по вашему вызову...» — «Я вас не вызывал! Что вы, что вы...» (Вроде: «Как могли на меня ТАКОЕ подумать!» Только потом я сообразил, что вызывал он на явку стукачей, а «воронок», видимо, перепутал «тяжелые» нерусские фамилии — Топурия и Хейфец).

Выхожу, наклоняюсь к сугробу, роюсь — а моего письма в снегу нету! Порылся, сколько мог, чтоб не вызвать подозрений, и ушел пустым. Вот нелепость за нелепостью... Об этом последнем случае все-таки рассказал Боре Пэнсону: при воображаемой опасности наш художник способен нафантазировать страсти, но когда риск оказывается реален — деловит и четок. «Пойду, поищу», — ответил. «Начальство постоянно ходит». — «Скажу, что велено убрать снег возле Дирекции» (никто проверять, есть ли такой приказ, не будет). Я дожидался его в инструменталке и вдруг вижу в окно, как вдоль забора, с деревянными лопатами на плечах, движется цепочка солдат... Значит, запретку чистят солдаты?

Через час вернулся Боря с моим письмом: «Его отнесло ветром в сторону, открытым лежало на поребрике». А я-то искал листок в снегу...

110

Итак, все, что можно, сделано. Занялся привычной работой (в тот раз подавал доски на фуганок и принимал заготовки с реймус-станка, складывал на тележку и отвозил фрезеровщикам). Успел у Бори узнать, что рукопись благополучно «укутана», причем на глазах у старшего опера, капитана Якубенко: как крыса из сна гоголевского городничего, пришел он к Пэнсону в самый момент «конспирации рукописи», понюхал носом и ушел... А перед концом рабочего дня Якубенко явился в цех уже вторично — с тремя надзирателями. С конвоем.

В цеховой курилке меня раздели донага, обшмонали по телу, осмотрели шкафчик со спецодеждой — на глазах у возбужденных вольняшек и зэков-старичков... Проницательно вперясь очами мне в лицо, Якубенко, модулируя каждый слог, цитировал: «Ми-ха-ил Ко-рен-блит сказал: «Если я уви-жу не-го-дяя, который кра-дет на-род-ные изра-ильские день-ги, само-лич-но пристрелю!» Страница со-рок де-вять. Узнаете, Михаил Рувимович?» — «Вторые сутки вас жду, гражданин начальник». Повели меня в жилзону по-тюремному: «руки в положении за спину». По дороге встретили Солдатова с Пэнсоном, изумленно воззрившихся на мой эскорт. «Миша шествовал отрешенно, как Христос на Голгофу», — позже Сергей вспоминал почему-то с довольным смешком! В секции меня дожидался гебист, старший лейтенант Александр Александрович Мартынов. Был он нервен, взволнован необычайно. Обыскали мою тумбочку и кровать, перевернув ее кверху ножками. Забавно, что продырявили продукты, но не заглянули в... бумаги, лежавшие немного в стороне от «личного места». Потом увели на обыск в обе каптерки — отрядную и общелагерную. Спросили: «Где вещи?», и я указал правильно (нечего там было прятать), а ведь мог указать на чужие — обыскали бы чужие. Это я относительно качества их работы — ГБ у нас работает, как все остальное... Добыча их была мизерной: копия стихов из цикла «Палимпсесты» Василя Стуса и копия обвинительного заключения Владимира Осипова. Мартынов («Очкарик», «Ухо-горло-нос» — прозвище, данное, видимо, за гебистскую привычку начинать беседу «докторским» вопросом: «Как здоровье?», и вознаграждать за информационные услуги, отправляя стукачей «на больничку») просил: «Михаил Рувимович, когда именно вы потеряли рукопись — ответьте только на этот вопрос, дайте мне материал для размышлений!» Далее допрос длился уже в штабе зоны с использованием любимого гебистского метода «паразитирования на нашей порядочности» (определение Василя Стуса): «М.Р., если вы добровольно не выдадите рукопись, мы мобилизуем двести человек и обыщем в зоне каждую щель. Не недооценивайте наших возможностей! Но тогда обнаружат не только ваши бумаги, но многое другое, спрятанное на зоне. Вашими товарищами спрятанное! Вы подведете массу людей. Это с Вашей стороны неблагородно». Я фыркнул, но не могу не признать: на новичков прием действует неплохо. Потом «Очкарик» пус-

111

тил в ход смешные приемчики: на какое-то время исчезнув (видимо, побеседовав с информаторами), впорхнул обратно и удовлетворенно крикнул на ходу: «Ну, М.Р., все! Мы нашли человека, прятавшего ваши бумажки, сейчас его приведут. Вот он — идет!» Чуть склонив голову набок, прислушался: «Овсиенко ведут!» Я не выдержал, улыбнулся: он даже туфлями под столом прихлопнул в азарте, чтоб убедительнее изобразить шаги Василя за стеной. Мартынов среагировал мгновенно: «То есть я оговорился, хотел сказать: Стуса ведут». Ну как тут удержаться от ухмылки?

— Посылку Кравцова проверили? — спросил у опера.

— Так точно, проверили, ничего в ней нет.

— Ну, так что ж , М.Р., поможете нам?

—Нет. Пауза.

— В таком случае — идите.

Тут настала уже моя очередь изумляться.

— Куда идти?!

— Как куда? В зону, — с удовлетворением от явной моей растерянности приказал Мартынов.

Я просто обалдел. По моим прикидкам, никак он меня не должен был отправлять обратно в зону. Ведь если рукопись там спрятана, как предполагают гебисты, я могу ее дописать, могу отправить... Или дам указания сообщникам, как с ней поступить. Меня по идее должны были сразу этапировать с этой зоны в другую! Непонятно...

На дворе подходят земляки. Мишель Коренблит так описывал беседу с «Очкариком»: «Хейфец, он кричит, написал сионистскую книгу... Ах, негодяй, отвечаю, как не стыдно подводить вас, Александр Александрович! Вы, перебивает, Михаил Семенович, должны нам помочь ее найти, иначе я защемлю Хейфецу мошонку дверьми и вывеону ее няетчнанку». Я, помши, кайфовал: так вот о чем мечтает господин в импортном галстуке, в красивой оправе очков, с великолепным английским прононсом...

Оставшись в одиночестве, начинаю считать варианты — со стороны ГБ, естественно. Почему отпустили в зону? Рассчитывают на успех слежки? Вряд ли: если куда-то нужно сходить, что-то сделать, я всегда могу попросить сделать это Солдатова, Стуса, Овсиенко, кого-то другого из надежных ребят... Но если у них есть на зоне агент, которого они считают способным раздобыть нужную информацию?

К тому времени я подозревал в двойной игре зэка, находившегося в центре всех наших конспиративных дел. Оговорю сразу: я до сих пор не верю, что он честно им служил: человек был слишком умен и слишком расчетлив. Но, признаюсь, я ждал, что кто-то — видимо, он — подойдет и задаст неприличный на зоне вопрос: «Где рукопись?» И однажды ночью он таки подошел ко мне и — задал вопрос... Взволнованно, доверительно, шепотом я поделился информацией, что рукопись сжег в кочегарке, у Азата Аршакяна…

112

Через три дня вместе с Азатом, Солдатовым (предполагаемым «хозяином канала») и Лысенко, потенциальным информатором (см. о нем примечание в конце главки) меня увезли этапом в Саранск — «на профилактику». По дороге я шепнул (таясь, на всякий случай, от Виталия Лысенко) Азатику: «Будут спрашивать, сжигал я что-то у тебя в кочегарке — подтверждай».

Моя роль в Саранске требовала на этот раз «контакта» с дознавателями. Потому в первый же вечер в тюрьме я написал Мартынову заявление и попросил в ГБ для себя диетпитания, дополнения к пайку из оперфондов плюс новогоднее свидание с соседями по камере (Солдатовым и Аршакяном). Наглый расчет строился на эксплуатации гебистского предрассудка относительно евреев как людей корыстных, которые ради брюха, тем паче богатства, дадут любые показания — только поприжми и потом купи! Откуда у гебистов сей стереотип, не знаю, но нам, зэкам, их заблуждение оказывалось выгодным чрезвычайно.

Мартынов дал все просимое, кроме свидания с Азатом (разумеется!), разрешил внеочередную посылку из дому, обещал встречу с женой — и приступил к следствию.

* * *

По правде говоря, это вступление, рожденное вне плана задуманной книги, уже силой обстоятельств разрослось свыше любых мыслимых для пролога пределов. Потому подробную историю «саранского дознания» сберегу для иного сочинения. А если коротко — то я упорствовал, а Мартынов меня «изобличал». Будто случайно открывал ящик стола и задумчиво вертел в руках наручники; или обращал мое внимание на магнитофон, стоявший в углу кабинета (видимо, бывают подследственные, что боятся допроса под магнитофон?); рисовал на бумаге цифры «190-1» — номер статьи закона, грозившей мне новым сроком. И предупреждал, мол, «если вы будете молчать, М-Р., то ничего не получите с Саранска» (ловушка для еврейского корыстолюбца!). И вдруг, под конец допроса, он спросил:

«А, может, рукопись улетучилась с дымом?» Я сидел невозмутимый, но с легким, правдоподобным налетом озабоченности. Он сразу отправил меня в камеру. В камере говорю Виталию Лысенко: «Да, много знает Мартьюов...»

Интересно, что Виталий на меня обиделся! Зная меня как зэка, он не сомневался, что я не буду откровенничать в камере о конспиративных делах. Подозревал, значит, что подсовываю ему «дезу». По совести, вариант с «наседкой»-соседом я напрочь не отвергал — все бывает! — Виталий не диссидент, а шпион и не обязан по тюремному уставу быть с нами, политиками, честным.. Но работал я тогда роль в расчете не на «наседку», а на неизбежного «клопа в стене»...

113

Через несколько дней Мартьюов и сидевший «на контроле реакций» лейтенант Лысенков вызвали меня в самый «критический момент» — накануне приезда жены, накануне внеочередной продуктовой передачи. Поначалу я держался гоголем, но когда Мартынов напрямую упомянул о кочегарке, то, конечно, я сгорбился, я уронил, сломленный, голову на руки... Мартынов напирал, Лысенков упрекал: «Интеллигентный человек, а как неприятно на вас сейчас глядеть». Гебисты гордятся силой, могуществом своей конторы, и легче всего «купить» их, изобразив «сломленность» перед силой. На такую байку они, люди обычно очень недоверчивые, покупаются просто. Короче, Мартынов (на допрос он явился в новеньком мундире капитана КГБ вместо обычного цивильного костюма. Неужели очередное звание пожаловали за предотвращение выхода в свет «Места и времени»? Это было бы слишком забавно), так вот Мартынов заставил меня — в обмен на свидание с женой — написать целую поэму в прозе, с художественным описанием того, что именно я чувствовал, подходя к топке в кочегарке у Азата, и как я понял, что надо признаваться, потому что органы все и всегда все равно знают... И т. д.

Насмешливый тон в моем описании Сан-Саныча — проявление обычного веселого характера, а не свидетельство глупости или недальновидности нового капитана госбезопасности. По-своему Мартынов был весьма неглуп! На одной из последующих встреч, например, предложил: «Михаил Рувимович, раз уж возник контакт в одном деле, может, удастся установить в другом? Вам известно: я заинтересован в спокойствии на зоне. Не знаю никого, кто бы так разбирался в характерах людей на девятнадцатой зоне, как вы. Помогайте мне чисто психологическими советами, как предотвратить конфликты администрации с заключенными — а никакой оперативной информации мне от вас не нужно». Отдаю должное — то была самая тонкая, самая интеллигентная вербовка, с которой я сталкивался в заключении, — а уж сколько раз меня вербовали... Но ум в Мартынове я признаю не за форму предложения, а за то, что когда я ответил: «Александр Александрович, мне давать вам какую бы то ни было информацию так же невозможно, как вам давать информацию мне» — он мгновенно понял, совсем не обиделся и — больше никогда не предлагал вербоваться. Надо знать настырную назойливость его коллег в сем вопросе, чтоб положительно оценить смекалку пана капитана!

Вот другие любопытные разговоры в кабинете следователя. «Хотите, чтоб вам сняли ссылку?» — «Естественно. Я нормальный человек и хочу выйти на волю побыстрее». - «Вам остается сидеть в зоне год. Обещайте, что не будете принимать участия в акциях, и я ручаюсь, что через год вам снимут ссылку». — «В День политзэка все равно буду голодовать». — «Хорошо. Один день — тридцатого октября — отголодуете, и это должно быть все. Вы согласны?» — «Согласен.» Признаюсь, я поверил ему. Казалось, что в год Белград-

114

ского совещания и 60-летия Октября Кремль получил удобный шанс избавиться, не потеряв лица, от бремени политзаключенных, от сложностей, связанных с нашей публикой! Не под унижающим влиянием тлетворного Запада, а просто в великий праздник, на радостях мы, Софья Власъевна, проводим микро-амнистию. Короче, не думал, что меня освободят (не за что), но предполагал, что к 60-летию Октября могут срезать ссылку «политикам» — и Мартынов, как у них принято, пытается продать мне то, что они уже решили отдать...

Но в начале февраля 1977 г. ворвался он в камеру, взволнованный до неприличия, тряся «Литературной газетой». «Прочитайте статью Сан-Саныча Петрова-Агатова», — и бадминтонным воланом выпорхнул обратно в коридор. Я тут же пробежал вонючий текст бывшего зэка с нашей зоны, донос на новых «обвиняемых» — Александра Гинзбурга и Юрия Орлова, руководителей тогдашних правозащитных групп. Признаюсь — не понял, что они уже арестованы, настолько неубедительно, на уровне вшивых сплетен были написаны показания (что передо мной именно показания, а не статья

— в этом ни один зэк не усомнился бы). Более того, я сочинил фантастическую версию, мол, Петров-Агатов не сумел собрать для них добротный обвинительный материал и потому-то его информацию они решили использовать хоть в газетной пачкотне. Стыдно сегодня признаться, но меня охватила... жалость к автору. «Господи Боже, — думалось мне, — что ж ты с собой, человек, сделал? Как жить после этого будешь? С детьми говорить?» Дурак, конечно, я бью, но хорошо помню: чувствовал именно это.

Через полчаса Мартынов вновь явился в камеру. «Ну как?»

(Зная теперь гебистов получше, понимаю: он надеялся, а вдруг меня пример Петрова-Агатова вдохновит.) — «Хоть вы-то его теперь не бросайте. Ведь, кроме вас, ему некуда пойти». Я не иронизировал: только с годами понял, что для обычных ренегатов еврейский Иуда Искариот, повесившийся после предательства, — просто недостижимый идеал добродетели.

* * *

...В конце февраля этапировали всех из Саранска обратно в зону. Четверка снова встретилась в вагонзаке. Радости-то сколько! Азат мудро заметил: «А ведь в карцере вагонном сидим — даже не замечаем этого».

Азата допрашивали по поводу сожжения мной рукописи «Места и времени», и умница избрал куда более тонкую и убедительную тактику, чем придуманная мной... Он на допросах отрицал, что видел, как я сжег рукопись. Но отрицал... не убежденно! Дознавателям ясно было: врет мерзавец' Покрывает Хейфица! Такой вариант ка-

115

зался Мартынову более убедительным, чем любая иная версия. «Наконец, спрашивает: а можно в этой топке книгу сжечь? Да там, отвечаю, целого быка зажарить можно».

Сложней оказалась ситуация у Солдатова. Незадолго до обратного этапа он узнал, что посажен в зону на пять лет по обвинению в хулиганстве его сын. Сергей был уверен, что обвинение подстроено — для воздействия на него и одновременно, чтоб скомпрометировать «отца хулигана». В Саранске ему предложили подписать отказ от политической деятельности в обмен на немедленное освобождение сына и еще на свободу с полсрока для него самого; «Предложили полторы свободы», — шутил Сергей. Мы много говорили об этой сорвавшейся сделке. Но о разговорах в дороге тоже расскажу как-нибудь потом.

Когда перед Потьмой Азата отделили от нас (он уже шел на освобождение), я передал на волю предупреждение о стукаче, с которым делился в зоне информацией насчет мнимого «сожжения рукописи». Азат отреагировал осторожно: «Передам, что есть и такое мнение». Очень мне хотелось с тем человеком побеседовать в зоне откровенно: ведь в числе интервьюируемых на зоне не оказалось ни одного сломленного, сдавшегося объекта — а писательски такой был интересный сюжет! Но когда я прибыл в зону, тот зэк был освобожден — кажется, за два года до окончания срока?

С Потьмы до зоны мы ехали странным «кольцевым маршрутом»: сначала до конца ветки (до «больнички»), оттуда, загрузившись «выздоровевшими» зэками, обратно — по своим лагерям. Сидим тихо, болтаем, вдруг на весь вагон звонкий голос: «Контрики в вагоне есть?» Откликаюсь: «Есть». — «Кто такой?» — «Хейфец, Солдатов, Лысенко». «С какой зоны?» — «С девятнадцатой.» — «Я со спеца.» — «Как у вас Кузнецов?» — «На больничке.» — «Как Федоров?» — «На больничке.» — «Как Мурженко?» — «А это я и есть». Так «голосами» познакомился я с Аликом Мурженко, одним из героев «самолетного дела» 1970 г., подельником Бори Пэнсона. От него узнали о новых арестах — Орлова и Гинзбурга, Руденко и Тихого. Сергей определил: «Значит, никого под юбилей амнистировать не собираются».

И вот, обысканный, вхожу в свою зону. Первым встречаю милого Борю Пэнсона, «хозяина канала». Он вычислил, что приеду именно в тот день (что значит семилетний зэковский опыт!) и попросил положенный отгул, чтоб меня встретить. Расцеловались — хоть взрослые мужики, и повел меня Борис угощаться дивным салом (простите, правоверные евреи, но после этапа нет лучшей поправки, чем сало, в зимнюю мордовскую стужу!). Угощал не жалея! «Я, — отмахивался он от моих ужимок, — люблю, чтоб все, что есть, лежало на столе. Пусть завтрашний день сам о себе заботится». В завершение налил мне чашечку совершенно запрещенного на зоне какао. Миллионер!

116

* * *

От Бори я узнал, что посылка с «Местом и временем» за «забором». На очереди, значит, писание задуманных продолжений: сначала эта вот часть, «Русское поле», потом предполагалась книга «Верен Британии» — биография-интервью Николая Будулака-Шарыгина, британского инженера, отбывшего 6 лет во Владимирской крытке за «измену Родине» (несовершеннолетним был угнан в Германию немцами, а оттуда уехал к приемным родителям в Великобританию — вот и изменник!) и добивавшего оставшиеся четыре года срока в нашей зоне.

.. .«Русское поле, русское поле-е-е» — целый день лагерное радио транслирует шлягер сезона! Мне хотелось изобразить, как это «поле» смотрится в границах колючей проволоки и спиралей Бруно. Эту часть я думал составить из биографий-интервью трех типичных русских полигзэков — демократа, «патриота»-националиста и «бытовичка». Сам я взял лишь два интервью — у Сергея Солдатова и Владимира Осипова, третью же новеллу, литературно лучшую, на мой личный вкус, делал Боря Пэнсон (не знаю, удастся ли мне ее восстановить).

Получился этакий документальный триптих — о двух главных направлениях «диссидентствующих» россиян, а рядом автопортрет человека, воплотившего своей судьбой безъязыкую массу низового люда, что двигает на борьбу этих Солдатовых и Осиповых.

«Русское поле» писалось в спешке: на 21 апреля (1977 г.) была назначена Стодневная политическая забастовка. Мы требовали ввести в силу Статус политзаключеннного в СССР. Необходимо было завершить рукопись за полтора месяца — потом начнут отрывать в карцера. И я окончил ее утром 21 апреля 1977 г.

Через три дня Мартынов устроил общелагерный «шмон»: обыскивали даже военных стариков-стукачей. У всех «политиков» отобрали бумаги на просмотр. Как сейчас вижу низкую фигуру гебиста, вприпрыжку шагающего в элегантном костюмчике к нашей секционной каптерке, а сзади маршируют увальни-надзиратели в зеленых, пыльных, пропахших гнилостью мундирах.

Мартынов искал вот это — «Русское поле»!

Незадолго до обыска он переиграл меня. Жену мою пустили на свидание не в положенный (и ожидаемый мною) срок, а на два дня позже. Я продолжал в эти дни работать над рукописью, не понимая, когда же меня позовут на вахту и позовут ли вообще... И вот вырос в цеху надзиратель и сразу ведет на вахту, а у меня при себе листок, над которым я как раз работал: окончание интервью с Солдатовым. Куда его деть? Оторваться от мента к тайнику? Но я боялся, что за мной именно сейчас могут следить... И — сыграл «в наглую»: зная, что на свидании обыскивают только нижнюю одежду, в которой проходишь к родственнику, сунул листок во внутренний карман одежды верхней (бушлата). Бушлат мы оставляли в раздевалке на вахте — кто ж догадается его посмотреть, отдельно от зэка-то... Но Мар-

117

тынов — бдил! И перед свиданием мне сменили не только робу, но и нижнее белье — полностью, а оставленный в зоне бушлат был обыскан — и листок мой пропал! Так что капитан точно знал, что именно ищет. ...Когда обыск кончился, Мартынов отвел меня в сторону:

«Зачем обманули меня, Михаил Рувимович? Почему нарушили слово, данное в Саранске не только мне, но и вашей жене? Обещали не участвовать в политических акциях, а сами встали на Статус?» — «Но ведь я обещал не бесплатно, а в обмен на снятие ссылки. Комитет передумал снимать ссылку — я свободен от нашей с вами договоренности».

Признаюсь, думал спровоцировать его на обычный комитетский «стандарт», мол, хотели мы вас, М.Р., отпустить досрочно, но своим дурным поведением вы сами все испортили... Но Мартынов поразил: видимо, был в ярости, что не мог обхитрить (не раз я замечал, что «Мартыновы» любых рангов более всего злятся, когда не удается нас обмануть. Видимо, искусство обмана —некая компенсация за убожество положения, и когда выясняется, что простаки-интеллигенты даже в искусстве обмана не уступают — вот тут у начальников разыгрывается злоба).

— Кто обещал вам снять ссылку?!

— Вы, Александр Александрович.

— Неправда. У нас есть магнитофонная запись разговора с вами, там нет ни слова о снятии ссылки.

— Отлично. Значит, там нет ни слова о моем отказе от акций в зоне...

Мартынов понял, что попался. Ну, пошли в ход угрозы. Неинтересно...

После обыска время покатилось быстро: мы отстояли на Статусе сто суток, а посылка с «Русским полем» в это время странствовала за «забором». Богатая собралась посылка: помимо текста «Русского поля», имелись многие документальные приложения (приговоры главных персонажей, материалы по Статусной акции, армянские материалы и многое-многое другое). К началу августа наша забастовка кончилась. По числу статусных карцеров чемпионом стал «младомарксист» Герман Ушаков — 80 суток из ста возможных. 2-3 места — по 78 суток — разделили Чорновил и я. Из зоны Солдатова увезли в Таллинн, Осипова — на больничку. И как раз в это время к Боре поступило сообщение: посылка с «Русским полем» пропала где-то по дороге!

Где? — не могли установить. Через слишком многие руки она шла...

* * *

Ситуация сейчас такая. Может быть, на днях «дырка в заборе зоны» закроется. Вот почему выхода у меня нет — ждать нельзя. И я по

118

памяти восстанавливаю интервью. Понимаю, что тот вариант, который вы будете читать, хуже оригинала: исчезли документальные вставки и приложения, исчезли краски и оттенки зафиксированных -подлинных рассказов зэков. Но я не могу дожидаться возвращения на зону Солда-това и Осипова... Надеюсь, читатели простят хотя бы некоторые из авторских огрехов, прочитав это вступление-объяснение-извинение.

Примечание о В. Лысенко

Историю капитан-лейтенанта В. Лысенко я восстановил по крупицам вырывавшихся у него слов. Приговора Виталию на руки не выдали, да еще пригрозили: «Будете болтать о деле, сошлем в Сибирь». Он и помалкивал.

До ареста Лысенко служил штурманом на каком-то судне военно-морской разведки. Карьера складывалась благополучно: Виталий трудолюбив, неглуп, окончил Высшее морское училище и Институт военных переводчиков, незадолго до ареста рекомендован в адъютанты к командующему Балтфлотом.

Был у него друг, капитан-лейтенант Владимир Константиновский (однажды у Виталия вырвалось: «Если бы вы знали, где он служил!»). Однажды Владимир (и, как я понял, еще кто-то) поделился с Виталием особым замыслом — вступить в связь с иностранной разведкой и продать ей сведения, которыми он располагал. Виталий отказался. А примерно через полгода узнал, что Константиновского арестовали... На допросах тот признал, что Виталий не принял его предложение немного пошпионить. Виталия сразу задержали. Разумеется, с его стороны единственно правильной тактикой явилось бы тотальное отрицание всего (разговор с Константиновским шел с глазу на глаз. «Не знаю, почему Константиновский решил меня оклеветать» — и кончен бал!). Но адмирал, начальник контрразведки, вдобавок свой, украинец, дал честное слово офицера и коммуниста: в случае чистосердечного признания он, Лысенко, не будет привлечен к суду. Виталий сказал правду — и тут же был заключен в тюрьму по обвинению в недоносительстве (срок — до трех лет). Под следствием просидел в тюрьме два года, и, как я теперь понимаю, при закрытии дела следователям жалко было оформить его после такой оперативно-следственной работы всего лишь на год, остававшийся по статье. Пошли в ход нормальные уловки, смертельно опасные для обвиняемого, лишенного всякой профессиональной юридической поддержки. «Хорошо, — говорили следователи, — вы отказались собирать разведданные... А Константиновский не боялся, что вы донесете?» — «Да, боялся...» — «Ну?» — «Я ему ответил: что ты говоришь, я ж тебе друг!» После чего статью «недоносительство» сменили на «заранее обещанное укрывательство» (до пяти лет). «А вы не пытались его отговорить?» — «Пытался. Рассказал, как какой-то шифровальщик из штаба флота бросил в дипломатическую машину записку с предложением о сотрудничестве, а в машине на самом-то

119

деле сидели чекисты. Вот и ты, сказал, точно так же погоришь, дурень!» Статью «укрывательство» поменяли на «пособничество»: «Вы г помогли ему советом, как не надо действовать», — разъяснили гебисты Виталию. Константиновский попросил Виталия позаботиться о его жене и детях в случае ареста — это тоже служило эпизодом обвинения: «Обещав помогать семье, вы стали пособником врага». Однажды Константиновский попросил купить фотобумагу. «Вы могли понять, почему он не хочет сам покупать ее?» — «Мог», — признал Виталий. В итоге как пособник изменнику Родине он был осужден на 8 лет.

Его жена, знавшая, что он виновен лишь в недоносительстве на друга, услыхав про приговор (на суд ее, естественно не пустили, на свидании не позволяли сказать о деле ни одного слова), сочла себя смертельно оскорбленной: муж занимался такими делами, «решал судьбу всей семьи», а ей ничего не сказал! И бросила мужа. Одновременно лишила и родительских прав: так я впервые узнал, что развод и лишение отцовства заключенного производятся в СССР заочно и не требуют согласия супруга... Виталию сообщили о том, что он больше не муж и не отец, когда все было кончено...

Тогда в Саранске следователи, между делом, выясняли у Виталия причины его поведения: «Что вами двигало? Чего не хватало?» Он уклончиво отвечал: «Вы специалисты, вы и должны объяснить мне, почему все это произошло». Кажется, что ключом к психологической разгадке этого дела могут послужить слова, оброненные Виталием после прибытия в зону: «Они допытывались: что толкнуло на измену Родине? Мы, не сговариваясь, решили отвечать: корыстные побуждения — лишь бы не пришили антисоветские взгляды. Но вообще-то я влип в это дело по дружбе, но такого объяснения следователь не запишет...»

Конечно, я знаю об этом деле односторонне — только с его слов, да и вразброс, вкратце. Но есть обстоятельство, которое в моих глазах сильно свидетельствует в пользу правдивости Виталия; его срок. Получить на два года «меньше наименьшего» (наказание по 64-й статье начинается от 10 лет и выше), будучи кадровым офицером разведки — значит, сами гебисты считали Виталия весьма слабо замешанным в дело. Кто не понаслышке знает, как рассматриваются дела по 64-й статье, тем паче в военных трибуналах, тот поймет меня.

А Виталий, действительно, способен на редкость сильно привязываться к другу, который почему-либо вызывал его восхищение.

Глава 1. Демократ Сергей Солдатов

1. Исток

120

Глава 1. ДЕМОКРАТ СЕРГЕЙ СОЛДАТОВ

1. ИСТОК

В Саранском изоляторе попала в руки «История Италии» с портретами деятелей эпохи Рисорджимеито. Поразило сходство молодого Мадзини с Паруйром Айрикяном, а вот Сергей Солдатов напомнил Манина, вождя Венецианской республики 1848 года. Сергей обладает внешностью этакого революционного интеллигента прошлого века: невысок, коренаст, лыс, с погруженным в себя взором голубых глаз. Уважают его не только соратники, что естественно, но и противники: Мишель Коренблит, который часто беседовал с местными гебистами, как-то сказал мне: «Солдатов?.. Они жалеют, что он не на их стороне». (Да и сам я чувствовал, как высоко ГБ оценивает Солдатова, когда был вызван на беседу к шефу эстонского ГБ — в качестве «друга Солдатова»)...

— Я родился в 1934 году в независимой Эстонии, в Нарве, — начал он свою первую «исповедную беседу», — от чистокровных русских родителей.¹ Отец мой — мастеровой, человек грубоватый и жестковатый. В старой Эстонии, где заключение на трое суток в «холодную» почиталось событием, о котором говорили годами, он выглядел своего рода нарвским анфан терриблем, а если попросту — кем-то вроде местного хулигана. Кажется, был фильм «Барышня и хулиган»? Так вот, мать моя была барышней... Образованная интеллигентная куколка, любительница французских романов, «тонкого искусства» — кокетливая, манерная, не умеющая ничего делать из того, что отец считал важным для семьи: ни варить, ни стирать, ни вести хозяйство, ни экономить деньги. Дочь старого земского врача, основателя нарвской больницы, ученого медика, не совсем от мира сего интеллигента, она была любимицей своего отца. Правда, семьей заправляла бабка, это, скажу тебе, был характерец — как у Володи Осипова (вся из чувства долга!), но дочку и она баловала... По-моему, в романе между отцом и матерью виновато оказалось чистое самолюбие с обеих сторон: он захотел покорить барышню, вокруг которой увивались первые кавалеры городка, а ей лестным казалось удержать возле себя грозу местного общества.


¹ Сергей, возможно, отметил эту деталь потому, что незадолго до разговора некий з/к брюзгливо заметил: «У Солдатова мать — аптекарша. Знаем мы, кем были аптекари. Надо бы проверить его родословную...»

121

... И возник брак, из которого заранее ничего не могло выйти хорошего. Вскоре отец оставил мать, но уже на свете был я. Когда мне исполнилось лет пять, отец вдруг потребовал сына к себе. Зачем? Я же мог ему только мешать — при его-то многочисленных спутницах, женщинах-эстонках, которых буйный и сильный славянин притягивал магнитом. Думаю, у него тогда возникло желание за что-то отомстить моей матери — мол, не будет у тебя моего сына, он — мой сын. Конечно, меня не отдали, законных способов забрать тоже не имелось: все-таки дед имел немалый вес в городе... Отец обошелся без закона: попросту украл сына и спрятал у себя в доме. Днем он уходил на работу и боялся, что меня уведут обратно или же я сам сбегу. Начал запирать: я сидел в комнате, как в камере. Тут случился эпизод, в котором я вижу первое проявление своего характера. Вдруг почувствовал: взаперти не буду жить. Пусть что угодно, но в клетке не сидеть. Инстинкт свободы! Когда отец ушел на работу, я разбил телом окно и, порезанный, окровавленный, вывалился на улицу. Сбежались соседи. Пришел отец, при людях не сказал ничего, перевязал, накормил, а после ужина, когда никто не видел, запер дом и хладнокровно, методично избил. Отчетливо помню, что в тот день я впервые думал о несправедливости: пока он бил меня, думал, как неправильно и нечестно, когда большой и сильный пользуется силой и бьет маленького и слабого. Наутро он снова ушел, я опять выбил окно телом и все повторилось по кругу, на третье утро — я опять вылетел в окно израненный. И отец уступил. Я получил право приходить и уходить, когда и куда хочу, лишь бы ночевал дома.

Второй матерью мне тогда стала... — тут Сергей назвал имя какой-то эстонки, подруги его отца. — Когда меня посадили в «Батарейку»¹, я в камере вспомнил и сосчитал грехи своей жизни, их было, — он назвал число, я забыл его, — и среди них первым стояло, что забыл за суетой жизни сходить к ней на могилу.


¹ «Батарейка» — прозвище таллиннской тюрьмы.

2. Смерть и школа

121

2. СМЕРТЬ И ШКОЛА

Кусок воспоминаний Сергея о жизни Эстонии после прихода советских войск и начала войны я использовал в первой части «Места и времени». Тогда он впервые столкнулся с убийством знакомого человека... Это был лесник, помогавший, видимо, «лесным братьям» продуктами, которого поймали советские солдаты и изрезали штыками. Потом труп преступника для устрашения провезли через весь город... Сергей трупа не видел, взрослые не пустили его на улицу. Со смертью близко он столкнулся только года через три.

— ... Фронт подошел к Нарве, и позиции заняли эсэсовские части, — рассказывал он. — Наши пацаны воровали у немцев оружие: Менялись, играли. Для интереса... Выследили как-то эсэсовский бро-

122

нетранспортер, оставил я товарища «на стреме», а сам полез внутрь, пока немцы обедали. Нашел шикарные пулеметные трассирующие ленты — у патронов такие красивые медные головки! Сунул одну ленту в карман, хватаю вторую — чувствую, кто-то сдавил мне плечо. Оглядываюсь — за спиной эсэсман, черный верзила.. Товарищ испугался, удрал без звука. Я попался. Повел он меня к солдатам. Чувствую — нет, знаю! — сейчас расстреляет. Преступление-то военного времени: кража оружия вражеским мальчишкой, да еще во время отступления, когда настроение вообще не располагает к милосердию. Знаю, ведет меня на расстрел — я уже мысленно покойник. Он поставил меня перед солдатами и ударил. Я — с катушек. Он делает знак — встать. Встаю. Бьет. Опять падаю. Снова бьет. Снова — «Встать!»... Сил нет и смысла нет — все равно расстреляет, ну так пусть стреляет в лежачего. Какое-то мальчишеское упрямство заговорило: не буду я лежать перед ним. Встал. Он сделал знак рукой:

«Вон» и сказал «Ал». Помчал я домой — о, как я бежал!! Уже в городе, на улице, заплакал, все лицо в крови, мороз страшный, слезы и кровь коркой на щеках заледенели — и вдруг я осознал, что жив! Захохотал. Соседи долго судачили, что сын Солдатова сошел с ума, весь в крови, а смеется...

Потом на позиции немцы привезли штрафников, эсэсман бил палкой тех, кто плохо работал. Я следил за ним, и детским умишком видел, что бил он их жестоко, зверски, но все же по справедливости: кто хуже работал, тех сильнее, кто хорошо работал, тех не трогал. С тех пор у меня осталось вот такое ощущение немецкой натуры: жестокая, страшная, но в своих рамках — справедливая.

— Не понял, Сережа...

— Я здесь, в зоне, со стариками беседовал, спрашивал: в чем разница между гестапо и ГБ? Они ведь прошли все. Говорят, жестокость и там, и тут — и там, пожалуй, пострашнее! Но зато в гестапо на самом деле выясняли — враг ты фюреру, его идеям или нет. Если враг, они безжалостны; если нет — ты их не интересовал, тебя выпускали. Конечно, Гитлер все искажал — были и расстрелы заложников, и убийство толпами, но, кажется, национальную, исконную немецкую черточку нащупать можно. «А в ГБ, говорили, следователь лишь оформлял тебя в зону, и что было на самом деле — его не интересовало. Тоже национальная черточка...»

Сергей рассказывал, как в конце войны он все же вернулся в семью к матери, как умер дед, как он стал учиться в школе...

— После войны мы, пацаны, увлекались оружием. Я считался в первых собирателях — у меня была тогда редкая специальность. В неразорвавшихся зенитных снарядах есть часовой механизм — когда его вывинчиваешь, то если чуть-чуть сдвинешь лишку, игла ударит по взрывателю — и конец тебе на месте. Но зато, если сделаешь точно, добудешь удивительно красивые часы с металлическими цифрами. Эсты — люди благоразумные, они сами за рисковое дело

123

не брались, но мне платили хорошо. Помню, за часы дали вот такой — показал руками — кинжал!

(Я привык представлять эстов по «Одному дню Ивана Денисовича» — народом без недостатков, забывая, что так о них думал не автор, а Иван Денисович, покорный, тягловый мужик. В лагере же заметил, что некоторые из них, при всей внешней честности, бывают излишне ловкими в отношениях с начальством. Не подлыми, а именно податливыми и оттого скользкими. Спросил об этом Сергея, благо к слову пришлось).

— Нет, они не трусы, — не очень охотно пояснил он, — они благоразумны, оппортунистичны. Например, арестовали у эста друга, соседа, конфисковали дом, имущество. Эст не пойдет дом грабить — упаси Бог! Но если представится случай, он купит конфискат оттуда за бесценок. Мол, если против силы ничего не сделаешь, почему ж не устроиться поумнее...

— Понял, — отвечаю, — они из благоразумия и свою независимость профукали?

Сергей молчит. Я цитирую ему слова французского мыслителя Шамфора: «Вильгельм Оранский сказал: «Голландцы никогда не будут рабами. Если их победят, они сядут на свои корабли, уплывут и создадут новую Голландию — где-нибудь в Африке». Только такие народы бывают свободными», — заключил Шамфор. Сергей Солдатов по натуре из такого голландского племени... А как эсты?

Рассказывал он мне, как в момент юношеского созревания переломился его характер: из вожака отчаянной уличной компании вдруг вылупился мизантроп, «лесной человек». Мир показался скопищем пошлости и подлости, он начал жить книгами, доходил до галлюцинаций, бросил школу, убежал в лес. Мать не выдержала «закидонов» сына, помирилась с отцом: они вместе решали, что с ним делать. Но тут период ломки закончился, Сергей вернулся в класс и финишировал в десятилетке первым. Только стал язвительным, ехидой — грозой учителей.

Поступать решил в авиаторы.

3. Первая развилка в пути

123

3. ПЕРВАЯ РАЗВИЛКА ПУТИ

Сергей говорит, что и тогда, в семнадцать лет, не имел иллюзий насчет советской власти: эстонская духовная действительность, видимо, отличалась от российской... Но в то же время ощущал себя русским патриотом, обожавшим свой народ, который, как казалось мальчику, не имел отношения к «подвигам» коммунистической власти. Наоборот, народ казался страдающим богатырем, причем в мозгу пацана рисовался образ этакого «богатыря без шлема» (то есть без авиации). Долг жизни — надеть на богатыря железный убор для защиты с воздуха.

Но в пилоты его не взяли — по зрению. Он поступил на сланцевый завод кочегаром и начал готовиться к учебе в авиастроитель—

124

ном; В это время судьба подготовила Солдатову первую развилку. Вызвали в секретный кабинет, и некий человек в штатском, спросив, где работает и сколько получает, вдруг предложил мальчишке поехать на учебу в институт по направлению — в Высшее училище КГБ в Минске. Стипендия на первом курсе составляла 800 рублей: столько, сколько он зарабатывал физически тяжелым кочегарским трудом. Для сравнения скажу, что я в те годы (в педвузе) получал 220 рублей.

— Сергей, не было соблазна — все-таки разведка, приключения, тыр-пыр...

— Нет, я отказался сразу. Он потребовал, чтоб я назавтра пришел с окончательным ответом, так, помню, я злился, зачем вообще приходить... Говорю тебе, российских иллюзий насчет «карающего меча революции» в Эстонии никогда не было.

— Почему он выбрал тебя?

— Во-первых, русский. Во-вторых, я прилично учился. Потом дядя у меня (брат матери) — в партийной номенклатуре. В общем, я мог бы стать чекистом, такую вот дорожку предлагала судьба. После того разговора поехал в Москву, в Московский авиационный институт. Конкурс там был!!!

— Представляю.

— Нет, представить ты не можешь. Не помню точно, но кажется, человек восемнадцать на место. Прошел по конкурсу. Но принят не был. Была графа в анкете — «был в оккупации». Вернулся в Эстонию и уже на следующий год подал документы в Ленинград, в Политехнический институт, там тоже готовили авиастроителей...

4. Письмо в ЦК

124

4. ПИСЬМО В ЦК

— Ленинградский Политехнический — фирма в те годы знаменитая... Деканом на нашем факультете был академик Иоффе, правда, его уже выгнали как еврея с основанной им кафедры незадолго до моего поступления, но кадры Иоффе пока у нас сохранялись. Школа была хорошая, надо отдать ей должное. Мне потом приходилось работать преподавателем в таллиннском Политехническом, и скажу, что чисто внешне ленинградцы значительно уступали эстам, ну, там во внешнем шике, в оформлении работ. Но зато по глубине идей, постановке научных задач обошли таллиннцев! Конкурс в Политех тоже был серьезный, и у меня в памяти остались тысячи абитуриентов, заполнявших огромные корпуса сверху донизу. Одна девушка провалилась и выбросилась из окна.

На этот раз анкета мне не помешала — я прошел. Потом оказалось, что трудное в моей жизни только началось. Денег не было: из дома не помогали — ни мать, ни отец. На стипендию не проживешь, разве что за угол ее хватило заплатить. Правда, я проявил определенную напористость — выбил общежитие, но все

125

равно жить было не на что. Мне пошли навстречу в деканате: дали и разрешение работать по ночам. Мы с моим другом Олегом Смарагдовьм устроились кочегарами на соседний завод. Работали через ночь по очереди. Было зверски трудно: не спать три или четыре ночи в неделю, без выходных и праздников, и не просто не спать, сама работа была физически тяжелой, несколько тонн угля, бывало, перекидаешь за ночь, и одновременно надо учиться в Политехникуме, а там главный пункт у преподавателей — черчение! Громадные и очень сложные чертежи... Я выдержал, прямо скажу, это нечеловеческое напряжение только потому, что был очень свеж и не пил, не курил, не участвовал в разгульных и развратных студенческих компаниях. Только учился да работал, и на это уходили все без остатка молодые силы организма. И все-таки, вспоминая годы учения, иногда удивляюсь, как хватало моих сил.

В институте завел знакомства и связи, которые пригодились потом на нелегальной работе, причем, завел вполне сознательно; уже тогда я подумывал, что эти связи могут пригодиться — и таким именно образом. Но об этом не стоит говорить. Вообще, думаю, что из институтских лет тебе могут пригодиться три эпизода: письмо в ЦК, дипломный проект и распределение на работу. Значит, первое — письмо в ЦК... Когда мы учились, на каком-то из старших курсов, проходил очередной съезд комсомола. Сейчас странно вспоминать, но тогда, в конце пятидесятых годов, это событие действительно возбуждало общественную активность. Среди студентов шли разговоры, мол, как же так, в Политехникуме десять тысяч комсомольцев, это же сила, и неужели мы ничего не скажем съезду о наших мыслях, желаниях. В общем, говорили на тему довольно много, ну, и я решил эти разговоры как-то перевести в дело. Возникла идея составить письмо в ЦК КПСС от нескольких тысяч комсомольцев. По моим прикидкам, такое письмо могли подписать полторы-две тысячи комсомольцев.

— Минуту, Сергей. О чем было письмо?

Он задумывается. — Понимаешь, — говорит, наконец, — это юношеский документ, наивный, я бы сказал, в духе ранней сахаровской программы.

— А если конкретнее?

— Ну, писали, к примеру, что в комсомол принимают всех подряд, а в результате убежденных комсомольцев почти нет, в этой организации мертвечина, она — кладбище, и члены ее гробы повапленные! Предлагали провести чистку комсомола от мертвых душ, а чтобы не подумали, что мы занимаемся пустым критиканством, предлагали начать чистку с нас. Признавались, что вступили в комсомол с целью беспрепятственного прохождения в институт, вовсе не разделяя программных и моральных идей организации, и убеждали: выгоните нас первыми. К чему вам живые покойники? Ну, писали, что вот это лживое положение, при котором членами политической

126

организации состоят люди, на самом деле ей внутренне чуждые, она не просто бесполезна для общества — такое положение вредно. В первую очередь, для молодежи. Фальшивое положение порождает, как следствие, духовную пустоту, пьянство и разврат, мошенничество и тунеядство. Мы предлагали — в виде первоочередного дела — составлять комсомол исключительно из идейного меньшинства и дать ему возможность отстаивать идеи коммунизма не в тепличных условиях монополии, а в серьезной идейной борьбе с противником, то есть, разрешить дня всех направлений общественной мысли гласность. Ну, и так далее...

— Неужели многие решились это подписать? — Я, помнивший себя и свое поколение еще спеленутыми в те годы не столько страхом перед ГБ (мы его не очень ощущали, в отличие от более старших поколений), сколько инерцией сталинской ортодоксии поведения, не мог представить, чтобы большая группа студентов дерзнула тогда подписать письмо со своими истинными мыслями и чувствами.

Сергей уныло помотал головой: — Какие же были смелые слова и как быстро, под разными предлогами, все отказались от первого дела! Причем, отказывались чаще всего из «принципиальных соображений»: я, дескать, написал бы по-иному, и резче, и определеннее, тут, мол, все мягко и интеллигентно. Ну, хорошо, отвечаю, возьми письмо, переделай, исправь, напишем по-твоему. Э-э, нет! В конце концов, мы остались вдвоем с Олегом Смарагдовым, моим лучшим другом, да и Олег-то согласился подписывать при условии, что я дам ему карт-бланш на изменение текста. Мне стало до того противно и безразлично, что я согласился. Правда, смысл письма он не изменил, только смягчил резкие выражения. Вдвоем подписали, отправили и стали готовиться к диплому.

Через месяц, кажется, вызывают нас в партком. Ну, мало ли зачем зовут, мы не думали, что туда придет ответ. Никому ничего не сказали, идем — а в парткоме сидит секретарь ленинградского обкома партии (так он представился). Логунов, кажется, была фамилия. Рядом с ним — работники обкома, сбоку сидит весь выборгский райком.

— Партии или комсомола?

— Какой комсомол? Партии. А где-то позади расположился на запятках наш партком. Мы немного растерялись: Логунов вежливо начал с благодарности, правда, ехидной, что письмо наше в ЦК получили, размножили и раздали каждому члену ЦК (не знаю, правду ли он говорил), и это похвально, что студенты не жалеют своего времени, необходимого для напряженной учебы, и тратят его на сочинение писем об обществе. ЦК, мол, поручил ему ответить нам по существу. Ну, и стал говорить обычную неубедительную нудятину.

— А что именно?

— Ну, в таком роде, что факты у нас верные, а выводы — нет. «Нам, — сказал он, — требуется, чтобы стояла каменная стена, а ес-

127

ли в ней попадутся трухлявые кирпичи, это нас вовсе не волнует». В таком духе...

— То есть, он вас не опровергал по сути?

— В том-то и дело, что нет! Наоборот, он сказал, я хорошо | помню, что идет съезд, а десять тысяч комсомольцев Политехникума ^ ничего не сделали для страны, кроме такого вот письма (с иронией, конечно) и что это — кладбище, а не комсомольская организация! Просто мы поняли, что хотя кладбище — это плохо, но все же лучше, чем та живая жизнь, которую мы им предлагали устроить.

Где-то посреди его выступления вдруг послышался шум в приемной парткома. Дверь распахнулась, и в помещение ввалилась куча наших товарищей, которые заполнили уголки, те люди, которые побоялись поставить подписи. Оказывается, кто-то гукнул на факультете, что нас потащили на расправу, и товарищеская солидарность студентов все ж оказалась сильнее трусости. Они гурьбой пошли нас выручать. Навалились: «Что вы Солдатова и Смарагдова мучаете: мы все одинаково виноваты» — и прорвались. А мы в это время огрызались, я скажу, довольно бойко отмахивались от наскоков Логунова. Он — свое, мы — свое. Но, видимо, у них уже заранее было принято решение нас не карать, этот спектакль имел некоторое воспитательное значение не для нас, а для райкома и парткома, мол, как же это допустили, чтобы из их епархии вышло такое письмо? Весь запал обрушился на них, а мы остались на втором плане. В заключение Логунов сообщил, что мы — не враги, а заблуждающиеся товарищи, и нас оставили в покое. Институт мы кончили, и это письмо мне никогда потом не инкриминировали. А из комсомола, естественно, выбыли автоматически, но и это сошло...

Что было дальше с Олегом? Он распределился в Рязань (кажется, Сергей назвал этот город, но, может быть, я путаю). Переписывались... Когда я занялся нынешними делами, написал, предложил участвовать. Он отказался — у него, видите ли, Галка... Как будто

Галка у него одного, а у меня никого нет, — обиженно сопнул Сергей. — В общем, я порвал с ним отношения.

5. Подручный Сателя

127

5. ПОДРУЧНЫЙ САТЕЛЯ

Второй эпизод — диплом. Темой его я выбрал технологию изготовления нового авиадвигателя.¹ Занимаясь, увидел, что лучшим методом обработки лопастей турбины окажется так называемый метод гидрошлифовки, разработанный бельгийским профессором Сателем. По сути дела я ввел в технологическую цепочку новый станок, который резко сокращал расходы, время, труд и улучшал качество лопастей. Представил проект на кафедру, и вдруг мне осторожно, поначалу деликатно, заявляют, что все, мол, хорошо, только от гидро-


¹ Снова оговариваюсь, что так мне помнится. Тема, возможно, формулировалась по-другому — точно помню, что связана она с технологией авиастроения.

128

шлифовки следует отказаться. Как? Зачем? «Ну, а на что вам нужна эта гидрошлифовка?» Но я-то вижу, что это лучший метод, и ничего не понимаю в их позиции! Отказываюсь переделывать. Тогда со мной говорят уже по-другому: если не выбросите из проекта гидрошлифовку, то диплома не получите. Выдадим на руки справку, что прослушали курс института, и все. (Есть, оказывается, такая форма репрессий.). Нет, говорю, не выброшу, и если диплом зарубите, обращусь в Москву, к министру высшего образования, — пусть создает комиссию из представителей других вузов... Те и решат, прав я или нет! И сразу все переменилось: «Да нет, зачем так, представляйте диплом к защите». И защита прошла быстро, беспрепятственно. Помню, жалко было труда, затраченного на подготовку и вычерчивание чертежей, никого они не интересовали, мне практически без обсуждения поставили «отлично». Уже потом я узнал, что у нашей кафедры шла война с московским Высшим Техническим Училищем имени Баумана из-за гидрошлифовки: баумановцы ее защищали, наши — отрицали. Я со своим дипломом нечаянно влез в круговерть спора.

6. Вторая развилка судьбы

128

6. ВТОРАЯ РАЗВИЛКА СУДЬБЫ

Я записал эпизод с дипломом Сергея, хотя внешне он не относится к моей теме — к формированию общественного лица демократа Солдатова. Наоборот, может даже показаться, что персонаж чуть ли не списан с советского производственного романа, где «положительный» пробил техпроект вопреки интригам «отрицательных». Но Сергей вовсе не добивался внедрения проекта, то есть практического использования своих технологических идей: проект остался лежать на полке, как все другие студенческие дипломы. Сергеем не двигали Высокие Соображения о пользе обществу, стране и т. д. После защиты он отказался работать в авиапромышленности:

— ... Меня распределили в Выборг, на авиационный завод — это считалось лучшее место на выпуске. Все завидовали — курортный город, рядом с Ленинградом, работа по профилю, дипломный проект отдаешь в заводскую лабораторию, с выходом в науку, и через три-четыре года возможность защитить диссертацию. Квартиру давали. Я отказался, и меня сочли сумасшедшим... На всякий случай, я зашел в ленинградский Совнархоз — там меня сразу пригласили в Ленинград. Зарплата была чуть поменьше и квартиру тоже не давали, но ставили на очередь, а предложили пока что снять комнату и обещали оплачивать ее за счет производства. Я отказался от Ленинграда, вернулся в Эстонию без распределения. Тут все оказалось похуже: во-первых, потому что русский, во-вторых, без направления. Местный шеф увидел, что имеет возможность получить инженера с дипломом ленинградского Политехникума (я уже говорил, что это — знаменитая учебная фирма!), причем, получить его за бесценок, и воспользовался этим. Мне не дали жилья, я поселился в

129

комнате отца за городом, мне дали низшую из возможных ставок — 1000 рублей.

— А почему же ты не согласился на Выборг и Ленинград?

— Имелись планы, связанные именно с Эстонией. И еще — уже не хотелось работать в авиапромышленности. Я теперь совсем по-другому думал о богатыре без шлема, понимал, кому этот шлем нужен и на кого я должен потратить свой мозг и свое время в авиапромышленности. Нет, не хотелось... Нет!

Когда сопоставляешь этот эпизод с рассказом о защите диплома, видно, насколько не годится Сергей в советские герои. И можно задуматься вдобавок об особенностях характера человека, который, что называется, — горбом, трудом (дневным и ночным), заработал право на диплом и, будучи всего-навсего студентом, поставил на кон и диплом, и дальнейшую инженерную судьбу из-за вопроса, в сущности, для него неважного...

7. “Расскажу тебе компромат…”

129

7. «РАССКАЖУ ТЕБЕ КОМПРОМАТ...»

Хорошо помню, как рассказывал Сергей следующий эпизод. Он увел меня из секции (где мы беседовали обычно) на «круг» — дорогу, огибающую бараки зоны, и, смущенно поперхнувшись, сообщил:

— Сегодня я буду давать на себя компромат.

С нашей компанией в Эстонии, когда в школе учился, ходила девочка. Хороша была! Высокая, светловолосая, голубоглазая, длинноногая. Звали ее ребята «Прекрасная полячка». Русская. Екатерина. Почему-то я ей понравился. Не обращал на это внимания: может, потому, что при такой необычайно красивой внешности она, в общем, оставалась заурядной советской школьницей. Помню, любимый писатель — Шолохов. Потом я уехал в Ленинград и забыл о Кате: до того ли мне было с сумасшедшей учебой днем и с кочегаркой ночью! Но друзья писали из Эстонии: Катерина одиноко живет, грустит, никого не подпускает к себе — в общем, ждет... И когда я приехал на каникулы, у нас как-то сами собой установились особые отношения. Молодость, видимо, требовала компенсации за ту монашескую жизнь, которую я вел в Ленинграде, да и внезапный переход от страшной загрузки в институте к каникулярной свободе и отдыху тоже вызвал игру сил. В общем, — он сделал паузу, — зашли наши отношения довольно далеко...

Я относился к этому легкомысленно — приезжал и снова уезжал а» Ленинград, не думая о будущем. Вдруг получаю от нее письмо: «Я устала вечно ждать тебя одна. Будем теперь ждать вдвоем». Забеременела... Потом родился ребенок — сью Александр. Екатерина продолжала жить у своих родителей, там же воспитывался и мальчик. Передо мной стоял выбор: жениться на ней или оставить все, как есть. Собственно, я ничего ей не обещад, в этом смысле моя совесть

130

была чистой, она сама выбрала свою судьбу. Но как же ребенок без отца, и потом я еще думал: если оставлю ее, ведь пойдет по рукам...

В общем, женился.

Сергей сказал это покаянным тоном, будто произнес: «Я струсил». Помню, уже потом, в карцере, я рассказывал сокамерникам историю моего шурина, молодого пианиста, от которого забеременела девица. Шурин не любил ее, но решил, что раз беременна — надо жениться. Сергей в этот момент лежал на полу, в углу, головой к печке, подложив под ухо шизовскую подушку — тапки, обернутые вместо наволочки куском газеты, выкраденной из туалета. Сверху голову накрыл робой и, казалось, спал. Внезапно, когда я рассказал, что шурин решил жениться, из-под сергеевой робы донеслось сонное, будто загробное: «Это большая ошибка!».

— ... Семейная жизнь наша, — продолжал Сергей, — продлилась несколько месяцев. Все как-то обрушилось сразу. Не было квартиры — жили мы, я уже говорил, в одной комнате с отцом. В тот момент ее родители отказались помогать нам и держать у себя сына. Но забрать его в нашу комнату было невозможно — возражал отец. В том же бараке имелось еще одно, пустое помещение, совхоз согласился пустить нас туда, если Катерина пойдет работать к ним. Выхода не было — она пошла. На нее навалили самую тяжелую работу, зная, что деваться нам некуда, — ручную прополку. Она возвращалась домой измотанная, с исколотыми руками, главное — это же ничему не помогло: ведь с Александром все равно должен был кто-то сидеть. А кто? Я на работе целый день, ведь мне в Таллинн надо ездить, Катерина в поле, а нанимать человека — не по средствам: у меня минимальная зарплата, она — еще студентка... Места в детсаду не дали, места доставались блатным, «нужным» людям — а я, молодой специалист, кому я нужен? Катерина решила оставить работу в совхозе — и нас начали выселять из комнаты. В конце концов вынудили к тому, что мы избрали единственный, казалось, выход: отдали сьюа в Дом малюток. Это было тяжело! Удар и мне, а ей-то каково!.. И тут новый удар: вызывают меня в военкомат и направляют на двухмесячные военные сборы. Сколько я ни просил отсрочку, указывал, что я без квартиры, начал только работать, не устроен — ничего не помогало: пальцем указывали на плакат: «Всеобщая воинская повинность есть священная обязанность советского человека» — и все просьбы отскакивали шарами от забора. Катерина в то страшное для нас время осталась вдвоем с моим отцом, который ее терпеть не мог. Вдобавок, перед уходом на сборы мы поссорились: она не могла понять, почему я хочу работать в Эстонии, уговаривала переехать в другое место, вернее, в другую республику, где у ее родителей имелся «блат»... В общем, внутренне мы казались совсем чужими и непонятными друг для друга. И, когда я вернулся со сборов, пришлось подать на развод. Сына она оставляла мне. Его потом взяла и воспитала моя мать.

131

А Катерина на долгие годы — лет на пятнадцать — уехала в добровольную ссылку, в Заполярье, на остров Колгуев. Работала метеорологом. Замуж не выходила. Впервые после разрыва я столкнулся с ней только на следствии — через полтора десятка лет. Вдруг следователи предъявили мне показания моей первой жены... — Слушай, а она тут причем?

— Это были показания «для фона», чтобы изобразить на суде, какой я аморальный... Прочел я и — возблагодарил Бога: «Ныне отпущаеши». Ведь всю жизнь меня мучила совесть — судьбу сломал человеку, все пятнадцать лет ощущал я свой грех. И вдруг вижу, что моя бывшая супруга дает по делу такие показания, что в иной международной обстановке они привели бы меня под пулю. На вышку она тянула. «Советскую власть он ненавидел с детства, всегда мечтал собрать тайное общество, чтобы ее свергнуть, был поклонником Наполеона и Гитлера»... Удивительное появилось у меня чувство, когда читал это. Конечно, ничего не поняла из того, что когда-то говорил ей, отсюда «поклонник Наполеона и Гитлера» и много иной чуши. Но я вдруг увидел, что это ее интересовало, что она над этим, оказывается, думала!.. Господи, да если бы хотя бы вот так, хотя бы враждебно, но она думала тогда, мы бы, наверное, не разошлись. Я ведь, кроме «быта», от нее не слышал ни единого слова, я считал, что она не собирается ни о чем другом в жизни думать, а ее вон куда занесло! И второе — ведь знала, по какому делу ее допрашивали, и дала такие показания — бессознательно подталкивая меня к расстрелу. Значит — мы, наконец, квиты с ней. Снят грех с души моей. А вскоре и узнал, что она вышла замуж... Дай Бог ей счастья!

— А на суде она выступала?

— Нет. Когда кагебисты представили ее показания, я не возражал, но потребовал, чтобы в суд в качестве свидетельницы вызвали мою вторую жену, Ильиничну, с которой я прожил не месяцы, а годы, причем, те самые, которыми следствие занималось. Спорить с этим им было трудно, и они решили не приглашать обеих — ни Екатерину, ни Ильиничну.

8. Квартира на улице Рустику

131

8. КВАРТИРА НА УЛИЦЕ РУСТИКУ

По-моему, в истории развода проявилась характерная черта Сергея. Он мыслящий, умный человек, но в мгновенно возникшей новой ситуации не умеет принимать решение сразу: ему обязательно нужно время — подумать. У него ведь имелись деньги, сбереженные после нескольких лет каторжного труда, он сам мне это рассказы-. вал, — нужно было мгновенно сориентироваться, снять комнату, поискать работу получше. Но судьба не отпустила им времени, Екатерина Солдатова не хотела терпеть, еще вернее, не выдержала нахлынувших испытаний. И — вот остался Сергей жить вдвоем с отцом.

132

— ... Отец занялся тем, что не удалось его бывшей жене: он стал учить меня жить. Требовал, чтобы я по его указке сделал то, что является только личным делом каждого человека.

— Жениться, что ли, потребовал? — Перевожу я со свойственной мне грубоватостью его философему в житейский ряд.

— Ну да, — угрюмо выдавливает Сергей. — А когда я отказался, он поднял на меня руку... В общем, я сдержанный человек, но не надо доводить меня до крайности. В крайности я не знаю сам, откуда и сила берется... Я обошелся с ним так, как сын никогда не должен обходиться с отцом (я понял, что они подрались, но толком Сергей ничего не сказал)... Было это ночью, помню, как звенели хрустальные подвески на люстре. Под утро я ушел из-под отчего крова, чтобы уже никогда туда не возвращаться... Надо было успеть на работу, транспорт не ходил, я прошел двадцать пять километров до Таллина пешком. Шел и думал: «Господи, за что? Я сделал только один свободный поступок — пошел работать не туда, куда меня направляли, а куда захотел сам — и вот иду один на свете, без крова, без семьи, и сын брошен неизвестно где; не знаю, где самому придется ночевать следующую ночь». Попросил у шефа разрешения ночевать на работе — не дал. Стал проситься переночевать к знакомым, но меня преследовала милиция: помню, однажды кто-то из соседей донес, что у моего приятеля живет человек без прописки (я то есть), а тот с матерью жил на казенной квартире, откуда их могли выселить по первому доносу. При больнице жил, где его мать работала. Ночью приходит участковый: «Проверка документов». Они уложили меня на стол для вскрытий, и мент не заметил... Потом я не мог являться туда — мать возражала. Боялась. Но постепенно все образовалось, купил квартиру — полдома, обстановку. С работой тоже наладилось, меня постепенно узнали в городе, я перешел в Таллиннский политехнический старшим преподавателем...

— Что читал?

— Вел семинары и практикумы по металловедению и технологии машиностроения. В одном из «движенческих», «культурнических» салонов встретил мою нынешнюю жену, Людмилу Ильиничну. Она дала мне счастье, которое только возможно испытать человеку на грешной земле. О ней хочу сказать вот что: если когда-нибудь то, что я сделал, помянут, как говорится, добром, пусть не забудут — больше, чем кому бы то ни было на свете, я обязан был поддержке моей Ильиничны... Вот это и все для тебя, связанное с моими личными сюжетами.

— Нет, Сергей, не все. Купленная тобой квартира — это та, на улице Рустику?

—Да.

— А почему ее у тебя конфисковали? Она не казенная, она твоя собственная.

133

(Маленькое пояснение. Незадолго до нашего разговора в лагерь пришло сообщение: поскольку сын Сергея Александр, прописанный на улице Рустику, попал в лагерь за «хулиганство», то оба хозяина как заключенные потеряли на нее право, и их жилье забрало себе государство).

— Э-э-э... — задумался Сергей. — Видишь ли, быть домовладельцем непросто. Исполком решил, что нашему дому требуется немедленный ремонт. Плюс мы обязаны отремонтировать тротуар перед фасадом. Мой совладелец-пенсионер уговорил меня не возиться с этим ремонтом, а передать дом жилконторе в собственность: тогда исполком сам сделает ремонт. Так что дом казенный.

— Ну, а как, — спросил я, — произвел исполком этот совершенно необходимый ремонт, из-за которого ты передал ему свой дом? Солдатов, кажется, впервые об этом задумался:

— А ведь нет, — вдруг изумился, — не произвели никакого ремонта...

Мы расхохотались. В общем-то, история грустная. История про то, как человек ночами зарабатывал деньги на жилье для семьи, а родное начальство прикарманило его жилище, заключив и отца, и сына в тюрьму. Но мы — смеялись. Очень уж ничтожным выглядело оно в своем маклаческом жульничестве, в крысиных хитростях, любимое наше начальство. Мы смотрели свысока и смеялись на лагерном плацу.

9. “Кадровка” и мораль

133

9. «КАДРОВКА» И МОРАЛЬ

Дальше воспоминания Солдатова побежали по запретным темам и, естественно, стали отрывочными: появились пробелы, возникли лица-анонимы, туманные сюжеты. Я беседовал с человеком, ведшим восемь лет подпольную работу, он наработал за этот срок кучу явок, связей, приемов конспирации. КГБ само не сомневалось в том, что пять человек, которых Комитету удалось посадить на скамью подсудимых, только малая шишка на айсберге, который назывался «Демократическое Движение Эстонии» — региональной организацией Демократического Движения Советского Союза. Ясно, что Сергей не мог подробно говорить про тот период его жизни, который интересовал ГБ. Я и сам стремился обойти эти вопросы (может, больше, чем было необходимо?)

С начала шестидесятых годов в жизни Сергея наступил период напряженных занятий историей и философией, религией и социологией. «Я могу по восемнадцать часов в сутки работать, не отрываясь от книг, причем, годами. В тот раз я просидел над книгами больше четырех лет». И постепенно выявились центральные направления в изучении общественной мысли.

134

В философии учителями жизни стали - из русских философов Владимир Соловьев, особо чтимый Сергеем, и Николай Бердяев; из европейских мыслителей — Альберт Швейцер и Тейяр де Шарден, из восточных — Махатма Ганди и совершенно незнакомый мне Ауробиндо Ганди.

В религии, как я понял, Сергея долгое время интересовали мистические учения. У него возникли связи с самыми разньми религиозными кругами и общинами...

— Когда потом я занялся политикой, друзья из религиозников довольно сурово отнеслись ко мне. Большой круг людей. Жил, мол, человек духом, Высоким, Настоящим, и вот снова уходит в Мир, к Дьяволу.

Что касается истории, то ее он не только изучал, но и делал попытку «математизировать» ритмы исторических событий (видимо, нечто в духе Н. Морозова, В. Хлебникова и других историков-поэтов?). Солдатов составил какую-то диаграмму хода всемирной истории — по его словам, она интересовала московских специалистов. Однажды в карцере Сергей признался мне, что высшим эстетическим наслаждением в его жизни было решение какого-нибудь изящного интеграла (мы договаривались, что когда нам дадут в дни Битвы за Статус по шесть месяцев ПКТ — лагерной тюрьмы — то он начнет обучать меня интегрированию. Но нас катали только по карцерам. Начальство решило — и, в общем, довольно справедливо, — что «они изнурительнее ПКТ», по выражению лагерного врача Сексясева).

Человек с математическим складом души не мог не попытаться «упорядочить» историю. Я же, как лицо в исторической методике сугубо консервативное и скептическое по отношению к модной «математизированной истории», не стал даже расспрашивать Сергея, в чем заключалась суть «диаграммы», и потому не могу здесь сказать ничего вразумительного об этих научных попытках... Наконец, основы его мировоззрения определились, и в середине шестидесятых годов Сергей перешел к организационным делам — к «кадровке».

...На воле я встречал более радикальных, более умных и тем паче более одаренных людей, чем в среде политзаключенных. Людей политзоны отличает не их мировоззрение, ум, талант, а только характер. Ведь в наших условиях переход к антисоветизму в мыслях легок для советского человека (инакомыслящими, с тем или иным заворотом идей, были и почти все встреченные мной кагебисты). Но зато переход к делу в условиях заведомой безнадежности борьбы и космического неравенства сил — это в России принадлежность исключительного характера. Например — для меня, человека, живущего исключительно в сфере собственного духа, такой переход на воле остался непреодоленным.

Иное дело — Сергей, принадлежавший к лучшим экземплярам людей дела. Он начал сколачивать организацию. Помню, как рас-

135

сказывал Сергей про «кадровку»... Мы сидели в большой отрядной «комнате отдыха» возле окна, вокруг дулись в домино (и лишь отдельные «мыслители» в шахматы). Сергей на листочке бумаги чертил кружки, в которых стояли обозначения: «Врач», «Поэт», «Директор», «Журналист», «Поляк», «Иисус», «Юрист», «Педагоге, «Холостяк». Кружки соединялись стрелками, от каждой из них от-_ водили ответвления к новым кружкам, кое-где группы кружков соединились в большие круги, кое-где стрелки уходили за пределы цепи, заполнившей, казалось, весь лист, и тогда на концах стрелок , возникали названия: Москва, Ленинград, Киев, Рига, Вильнюс и других мест Союза... Мы увлеклись, — только в последний момент услышали звяканье подков солдатских сапог: за нашими спинами приближались помощник начальника лагеря капитан Чекмарев с двумя надзирателями (возможно, их вызвал мой или Сергея опекун-стукач). Не отрывая стержня от листка, Сергей сразу набросал несколько формул: Х + У = 3 2, Ух = Log У и т. д. В момент, когда Чекмарев заглянул из-за наших спин в бумагу, я уже оспаривал, что X = 3 Y... По-моему, математика подействовала на персонал устрашающе: все так же клацая, они удалились...

... Невозможно преувеличить никаким сочинением организационные трудности создания подпольной организации в Союзе. С одной стороны, как будто бы существует массовое недовольство буквально всех окружающих, даже коммунистов.¹

Но с другой, на этих же самых людей неотразимо действует и парализует их волю массовый миф о всесилии КГБ, которое — «все знает». Сергей как-то сказал: «В Советском Союзе не уничтожили церковь, просто заменили предмет культа. Здесь существует церковь Сатаны. Ты послушай, как вроде бы интеллигентные люди говорят о КГБ, о его всесилии, всезнании и прочих атрибутах божества! И погляди, как приходят в кабинет следователя, как едва не кланяются его столу, будто — алтарю»...²


¹ Один из руководителей Демократического Движения Эстонии Артем Юскевич был раньше членом КПСС. Артем по характеру напорист и забиячдив, непрерывно атакует собеседников в спорах аргументами личного характера, вроде: «Вы, господа либеральчики из салонов» или «Вы — болтуны-гуманитарии» и т. д. и т. п. Полушутя, в общем, во в споре-то аргументы ad hominen действуют. И я обезвреживал кавалерийские наскоки Артема одним и тем же, но безотказным приемом: «А ты зато в партии был...». У раскалившегося Артема немедленно отвисала челюсть, он замолкал, почти икая, и лишь Через некоторое время возобновлял постоянную легенду, якобы в КПСС вступал «по заданию». Увы, не говоря о том, что таких заданий никто не дает, легенда грешила в Плане дат: членство в КПСС возникло в жизни Артема задолго до создания ДДЭ...


² На самом же деле, КГБ (как я убедился на собственном опыте) — организация, работающая довольно бледно и примитивно. Куда ушла ее былая, поистине сатанинская сила? Сила ГБ времен Дзержинского, Ягоды, Ежова и Берии держалась на двух китах — на информационном могуществе и на безбрежном терроре... Теперь нет ни того, ни другого. Информационное могущество ГБ основывалось не на его собственных заслугах, а на факторах политических. В период романтического коммунизма «Бури и натиска» (когда коммунистами могли становиться Мальро и Джипас, Эйзенштейн и Лукач) в СССР существовала романтика доноса в качестве священной обязанности человека. Пионерам проповедовали сочиненное житие святого мальчика Павлика Морозова, который кончил тем, что посадил в ГПУ родного отца, сказав: «Раз он помогает кулакам, он мне не отец!» В тот период эти бредни действовали эффективно — не следует заблуждаться! Обывателя же, в принципе равнодушного к «Павлику», вовлекали в доносительство системой коммунальных квартир, где частная жизнь любого человека проходила на глазах соседей по коридору. Люди жили в тесноте и вечных сварах на общей кухне, зато — по рассказам наших отцов — когда органы хого-то «изымали», то комната его доставалась в виде приза доносчику. Понятно, что поток частной информации от идейных людей и от обывателей изливался на ГБ водопадом и делал его информационно весьма насыщенной организацией... Но с «разоблачением Павлика Морозова» летом 53-го и осенью 56-го годов, с одной стороны, с переездом многих жителей в отдельные квартиры — с другой, информационное изобилие ГБ иссякло. Второй источник былой силы ГБ — неограниченный террор. В случае возникновения любого очага опасности тайная полиция большевиков не утруждала себя поисками виновных: из общества просто изымались все лица, которые в силу анкетных данных казались подозрительными. Часто в этот бредень попадались и подлинные виновники того или иного дела, что укрепляло миф о всесилии и всезнании ГБ. Но и этот источник силы ГБ сейчас значительно подорван бдительным партийным контролем. Конечно, у ГБ имеются большие возможности: массовость сил, профессиональное упрямство, наличие тайного законодательства, специально для ГБ разработанного Президиумом Верховного Совета. Частые обвинения органов в «нарушении законов» неверны: сам законодатель и отменил в отношении них обычные ограничения и предписал им действовать по особым законам — по тайным предписаниям (это рассказывал мне гебист, и я верю ему). Но зато деятельность ГБ лишена, по моим наблюдениям, главного: понимания идейного смысла борьбы, которую оно ведет, понимания психологии идейного, а не шкурного (этих-то они отлично знают) человека. Нет у органов даже серьезной информации. Не раз я видел, как проваливались сексоты потому, что информация так скудна, а желание блеснуть осведомленностью так велико, что следователь практически не в состоянии был уберечь агентов от разоблачения.

136

Поэтому всякий взявшийся за создание организации постоянно сталкивается с совершенно откровенной или прикрытой трусостью, причем, именно в том слое людей, на который социально вроде можно рассчитывать. Сергей живописал это следующим образом:

«Беседую с интеллигентным, умным, талантливым, тонким... Вздыхает: «Эх, что можно сделать!» Даю ему для пробы почитать «Гулаг». Возвращает совершенно раздавленный: «Вы же видите, Сергей Иванович, какие ужасы! Нет, нет, я ни за какие дела не могу браться. Ах, как это страшно, что делали с людьми, негодяи, палачи!..» Вдобавок к психологическим трудностям присоединяются, по словам Сергея, чисто технические: раз организация создается в глубокой тайне, она может «кадроваться» только из людей, лично известных основателям, а в такой ситуации множество ценнейших и подходящих людей иногда остаются вне или на периферии органи-

137

зации, в центр же проникают лица, завербованные от нужды, от безвыходности. Часто приходится брать в штат не того, кто более подходит, а того, кто, хотя и не шибко подходит, но согласен взяться за опасное дело и подставить голову под секиру ГБ. «Мы много говорили об этом с Володей Осиповым, — рассказывал Сергей, — мало того, что сами основатели организаций — люди с недостатками и их личные минусы неизбежно отпечатываются на организациях. Но они-то, в свою очередь, вынуждены привлекать в дело людей, ясно видя не только недостатки, но иногда пороки вербуемых, и крупные пороки! Выбор-то у нас невелик. А эти люди, попав в функционеры организации, в свою очередь, начинают существовать своей жизнью, приобретать за счет Дела свой, порою немалый авторитет и — пачкают Дело пороками, а иногда губят его...». Вдобавок, руководители организации практически лишены естественного человеческого права на ошибку и ее исправление при вербовке прозелитов: ведь каждый новообращенный проникает в «Тайну», откуда выход если и возможен, то крайне опасен для всех остающихся. Насколько я понял, Демократическое Движение Эстонии (вернее, фракция, возглавляемая Соддатовым) в организационных делах предпочитало проводить гибкую линию: от членов организации требовалось не беспрекословное повиновение вышестоящему руководителю (как, например, делалось в Национальной Объединенной партии, руководимой П. Айрикяном), а лишь посильное содействие общественному делу. Единственный принцип, проводившийся, как я понял, неукоснительно — моральная чистота в среде организации. Вот эпизод из рассказов Сергея: «Один человек, назовем его, скажем, «Поэтом», получил задание встретиться с молодым членом организации на явке. Случайно молодой человек не сумел придти вовремя, «Поэта» приняла его невеста». По словам Сергея, женщина была постарше юного идеалиста-движенца и куда опытнее его: под пару гостю! И вот в течение двух часов (на которые опоздал хозяин) «Поэт» успел увести его невесту к себе домой и вернул жениху по принадлежности только под утро.

— Сергей, «Поэта» я понимаю: что ему терять, кроме своих цепей. А баба — зачем ей-то понадобилось делать все это так нагло и так открыто?

— По-моему, она просто хотела порвать с женихом. Он был честный мальчик, тяготил ее своей чистотой, она искала предлога... Я потребовал и добился изгнания «Поэта» из Движения. Ты не представляешь, сколько нареканий, сплетен во всех кружках и компаниях моя позиция вызвала. «Поэт» — человек с большими заслугами, один из первых членов организации — и вдруг «из-за какой-то твари» — это он так кричал на всех перекрестках — все забыто и всем пренебрегли. Да таких, как она, кричал, на каждом углу десяток сторговать можно'. Я отвечал: на этой квартире она была под защи-

138

той организации, на этой квартире она не тварь, а невеста товарища. Если ты можешь наплевать на товарища, ты можешь наплевать на всех. И на дело тоже. Богемная натура! — Сергей произнес это с видом снисходительного, понимающего, но все же пастора из хорошей общины. Кстати, к числу его недостатков принадлежит то, что он ждет от людей, страдающих моральными недочетами, уж самых тяжких прегрешений — далеко не всегда, кстати, справедлив к несомненным же достоинствам этих людей. Так и было в этот раз:

— Знаешь, — удивлялся он, — когда во время следствия «Поэта» вызвали на допрос, я не очень надеялся на него. Но он дал принципиальные показания. Сказал, что знает Солдатова, как честного, высокоморального человека, а что касается политических убеждений, то он считает взгляды Солдатова абсолютно правильными и полностью их разделяет... Сказал это в КГБ, на следствии, когда статья 70-я уже перерастала в 64-ю.

10. Ханжество?

138

10. ХАНЖЕСТВО?

Сергей рассказал еще эпизод, связанный с моральным «пуризмом», который внедрялся как основной принцип жизни организации. Однажды ему пришлось работать на хуторе над каким-то программным документом. Возвращаясь оттуда, вдруг в лесу почувствовал приступ. Я не помню точно, какой приступ, сердца, или, кажется, камней в почках, помню только, что хотя прошло много лет, он, человек огромного терпения по отношению к физическим недомоганиям и болим, рассказывал о том приступе с животными нотками ужаса. Неимоверным напряжением добрался до ближайшей квартиры «движенца» (при нем была некая рукопись, и идти к незнакомым людям или в «скорую» оказалось невозможно), там потерял сознание. Очнувшись, увидел над собой холеного бородатого врача, быстро поставившего его на ноги. Оказалось, врач сочувствует целям Движения, он свой по взглядам. «Так я познакомился с будущим соредактором по «Эстонскому вестнику», — усмехнулся Сергей. «Врач» оказался человеком, способньм к творческой деятельности, одним из лучших литераторов организации. Но через некоторое время выяснилось, что он пьет. Сергей предложил оставить вино, «Врач» обещал, нарушил обещание, снова обещал и опять нарушил... И его удалили из организации. Эта мера, как и предыдущий случай, вызвала у многих сильное недовольство «пуризмом» и «ханжеством» Солдатова. Но примерно через три года «Врач», болтая в пьяном виде, обратил на себя внимание ГБ, был арестован и — дал ключевые обвинительные показания на всех остальных участников «Таллиннского процесса 1975 года». А если бы его не удалили из организации тремя годами ранее, кто знает, может, «таллиннская четверка» стала бы «таллиннской десяткой, двадцаткой» и т. д.

11. Провинциальная трагедия

139

11. ПРОВИНЦИАЛЬНАЯ ТРАГЕДИЯ

С каждым человеком приходилось возиться, каждый требовал особого подхода, — заметил Сергей, — если бы ты знал, какая|это адская работа. Сейчас я, наверное, уже на нее не способен: состарился...

Однажды Солдатову поручили разработать раздел программного документа и на это время отвели нелегальную квартиру в одном из эстонских городков. Он жил и работал на чердаке сарая — на сеновале. Хозяин, старый эстонский легионер, был женат на молодой женщине, до замужества ведшей свободную сексуальную жизнь. Муж, естественно, ревновал ее. Она, пока муж уходил на работу, повадилась залезать к таинственному постояльцу на сеновал. По словам Сергея, в этих визитах не было тени интимных поползновений.

— Я вообще не признаю конкубинатов, а она... Она уже в молодости испробовала все возможное в этом плане, ей хотелось чего-то нового — духовной жизни, приобщения к делу, которое выше ее. Не муж, а она стала центром «общественной жизни в городке, вокруг нее собирался кружок местных «движенцев». Но муж... Он хорошим был человеком, но серым. В Движение попал по инерции своего прошлого — нового поведения жены принять не мог. Однажды пришел домой днем, застал ее на сеновале. Объяснились — казалось, он понял меня разумно... Однако, во второй раз квартиру «движенцам» отказался дать. Это было нелепо: жена больше не хотела жить по-прежнему, она все сильнее уходила из гнезда в общественные дела. Семейная жизнь, как он ее представлял, кончилась, и однажды его нашли мертвым. Милиция установила неосторожное обращение с охотничьим ружьем, но я думаю о самоубийстве...

12. Выход на Якира

139

12. ВЫХОД НА ЯКИРА

Первые годы организация формально не самоопределялась. Видимо, это и давало ей возможность вести фактическую пропагандную работу, не привлекая серьезного внимания ГБ. Но постепенно сплотился значительный — исчисляемый десятками — круг людей, готовых к организованному действию. Появились суммы, составленные из членских взносов, явки — квартиры и хутора в разных частях Эстонии, появились технические средства пропаганды — пишмашинки и фотолаборатории дня размножения текстов. Возникли устойчивые связи в разных кругах общества, иногда в неожиданных учреждениях, обладавших редкой информацией. Организация располагала автомобилями — в дожигулевско-фиатовские годы это редкостное приобретение позволяло уходить от оперативников, был наработан серьезный опыт конспиративной «техники»... В Цзтом месте первого варианта рукописи имелся любопытный кусок о методике ухода Солдатова от спецпоста, дежурившего возле его до-

140

ма. Но перечитав, Сергей задумчиво заметил: «Сократи. Может, эти ходы мне еще пригодятся». Все-таки одну деталь я приведу. По словам Сергея, «топтуны на хвосте» не выносят встречных ночных кладбищ. Мрачные, с запутанными тропами пространства на окраинах городов заставляют их тормозить и пытаться перекрыть путь «объекта» обходом. Но обход требует времени, резкий рывок на прорыв неизменно уводил Сергея от «хвоста», особенно, если маршрут подготовлен заранее и на другом конце кладбища его ждал «движенческий» автомобиль.

... И вот настал неизбежный период — установление связей с другими диссидентскими организациями, в первую очередь, со всесоюзным центром — Инициативной группой Петра -Якира.

В наше время, после того, как арестованный в 1972-м году Якир покаялся на следствии и суде, дал провокаторские показания и полил себя грязью перед телекамерами, его имя покрыто презрением. Но в те годы — так понял я в лагере — Петр Ионович Якир, сын расстрелянного сталинского командарма, играл исключительно важную роль в объединении диссидентских кружков.

Несколько слов в сторону. Якир с самого начала вызывал недоверие у людей, давно его знавших. Помню, пришел я в гости к выдающемуся писателю России Юрию Домбровскому (его называли тогда вторым после Солженицына в современной русской литературе, и это было близко к истине). В тот самый день, еще до меня, в гостях у Домбровского побывал Якир и предложил ему вступить в возглавляемую им группу. «Я ответил, — рассказывал мне Домбровский, — никогда я не буду с тобой в одной организации». — «Почему же, Юрий Осипович?» — спросил я Домбровского. «Якир — провокатор!». Не буду лгать, внутренне я осудил тогда Юрия Осиповича за эти слова. Нынче ясно, что Домбровский был не прав, Якир не являлся провокатором; но в чем-то главном старый зэк оказался точен: как личность, как борец, Якир не дорос до роли, которую он жаждал играть, и люди, что, в отличие от Домбровского, ему доверились, об этом позже очень жалели.

Якир, видимо, не первый и не последний в истории политический игрок, кому казалось, что громкое имя отца, собственное особое положение избавят его от лагерной отсидки. Как-никак, но в первый заход он отбыл семнадцать лет в зоне. Советская власть себе это простила, Якиру же, видимо, показалось, что семнадцати лет его жизни с нее хватит... Но именно уверенность в безнаказанности заставила человека слабого дерзнуть на подвиг, немыслимый для любого героя-смельчака: открыто объявить себя инициатором-организатором возникающей оппозиции. Так возникло на квартире Якира бюро связи многочисленных законспирированных групп, до сих пор действовавших разрозненно. После Якира они осознали себя частью единого организованного антитоталитарного Сопротивления. Это — историческая заслуга будущего ренегата Якира.

141

В кругу лиц, окружавших Петра Ионовича, внезапно возник и «Сергей Иванович из Прибалтики». Он познакомился с «центровиками» той поры: Григоренко, Горбаневской, Красиным, Болонкиным... «Приняли хорошо. Походил по московским салонам. Очень понравился мне Григоренко. Поначалу показался простоватым дядь-; ком, решительным, но недалеким. А поговорил — э, нет, вижу, калган у старика работает отлично. Странное впечатление осталось тогда от Якира. Испугали его глаза, я даже сказал кому-то: «Сегодня видел нашего Азефа» — и стыдно за эти слова было. Я сильно уважал его за биографию и за общественную деятельность. Сам удивляюсь первому впечатлению. Потом оно стерлось, конечно, в совместном-то деле. А вот Красин, он наоборот — очень понравился! Он мне показался лучшим из «центровиков».¹


¹ Стоит напомнить, что Красин, подедьник Якира, вел себя так же позорно, как его товарищ.

13. Предатель или ренегат

141

13. ПРЕДАТЕЛЬ ИЛИ РЕНЕГАТ?

Якир и Красин выдавали людей на следствии или просто клепали на себя и каялись?

Эта проблема — механизм поведения современных ренегатов — меня давно интересовала. Я собирал в зоне свидетельства знакомых Якира, Красина, Дзюбы. Как происходит предательство самого себя? До какой черты доходит? Что движет и что удерживает? Признаюсь, откровенную, честную исповедь ренегата (да и предателя тоже) я написал бы с большим удовлетворением и, думается, с пользой для общества. В тот раз, когда я задал Сергею вопрос о поведении Якира и Красина, мы находились не одни — рядом на траве сидел Володя Осипов, лидер русских националистов. Сергей задумался:

— Ну, что значит — «выдавали»? Они сказали далеко не все, что знали о нас и обо мне лично. Не так уж они виноваты, как могли быть...

— Не крути, — я чувствовал, что он почему-то крутит, — вот Дзюба раскаялся, но, по словам Чорновола, он ни на кого не дал компрометирующих показаний. Только на Плахотнюка, когда того объявили сумасшедшим, дал незначительные показания, якобы Плахотнюк распространял брошюру Чорновола в защиту Дзюбы, хотя на самом деле Дзюба распространял ее сам. Но это дело другое, это он на «сумасшедшего» валил, как на мертвеца валят, на эмигранта. Хоть и не Бог весть как морально, но вовсе не подлое дело. А оперативных услуг ГБ Дзюба никогда не оказывал. А Якир, а Красин?

— Видишь ли, они сказали в ГБ, в общем, только то, что те без них знали...

— Они продали кучу людей своими показаниями. Они не ренегаты, а предатели и доносчики! — вмешался Осипов.

142

— Но, Володя, — счел нужным заступиться я, — если предали кого-то, почему ж в лагерях никто не сидит по их делу?

— Никто? А мы? — это внезапно не выдерживает Сергей. -Показания их были большим козырем следствия. Они, верно, сказали не все, но и того, что сказали, хватило...

— И потом, с каких пор тайные расчеты КГБ служат кому-то извинением? —взрывается уже Осипов. — Если ГБ по каким-то причинам считает для себя ненужным сажать людей, на которых Якир и Красин дали посадочные показания, — разве это их извиняет? Я сам — в своем деле — читал показания Якира на Адель¹, которая его боготворила: «Ах, Петя, какой он смелый, какой благородный», а он, гад, дал на нее такие показания, по которым ГБ может

посадить ее в любую минуту.

— Они предатели, — со вздохом согласился Сергей. Почему же он вначале крутил и упирался? Признаться — я подозревал его в партийной пристрастности: не хотел лягать «своих» предателей в присутствии Осипова и меня. Потом понял, что, пожалуй, дело сложнее. Сергей — христианин, и его вера требует от него смирения. А по характеру-то он человек отнюдь не смиренный, а гордый и самолюбивый и менее всего склонен извинять трусость (по-моему, для него это самый непонятный из грехов человечества). Но вера — требует смирения, и время от времени он производит над собой эксперименты по смирению. «Прощение» Якира и Красина для него как бы один из экзаменов души...

— Его предательство было очень опасно, — рассказывал позже о Якире. — У Петра Ионовича имелся особый талант: он знал всех и имел доступ во все круги, во все слои Москвы. Есть люди, талант которых, прежде всего, состоит в этом: только через них возможно установление связей групп, которые иначе никогда не сконтактируются, никогда не придут друг к другу. Если говорить обо мне, я из того же рода организаторов. Моя сила тоже заключалась в том, что я знал в Эстонии самые разные круги, которые без меня никогда не нашли бы друг друга. Поэтому мы с Якиром быстро поняли, кто есть кто. Для всех я был — «Сергей Иванович из Прибалтики» — только ему назвал свою фамилию и дал явку для связи. — Он задумался. — Дом Артема Юскевича. Очень особнячок удобно располагался — фасадом в городе, тылом — в лесу. Можно при нужде быстро уйти в чащу, что-то закопать, спрятать... Дал и пароль, по которому, в случае нужды, меня должны были вызвать люди Якира. Конечно, я понимал, когда встречался, что квартира Якира находилась под постоянным наблюдением. Уходил от него только ночью. За мной, конечно, шел «хвост», но я присмотрел заранее подходящий забор, перемахивал через него и отрывался... В общем, получалось неплохо — оторваться от хвоста в совершенно незнакомом городе... и в месте, изученном оперативниками вдоль и поперек... Скажу так:


¹ Адель Осипова. О ней смотри в следующей главе.

143

чтоб успешно работать в подполье, надо в любом возрасте оставаться немного мальчишкой. — Сергей заметил мой вопросительный взгляд и добавил: — К примеру, не стесняться перепрыгивать через забор... В общем, ушел! Вдруг на следующий день получаю от Якира срочный вызов — встреча у него на квартире в час дня. Как не хотелось мне идти к нему днем — но откуда же я знаю, что у него стряслось? Надо идти — сработала дисциплина, а оказалось, ерунда, просто захотелось похвастать одной новой информацией. И заодно договориться о дополнительной связнице.

Сергей дважды рассказывал мне о своем посещении Якира. В первый раз говорил о Петре Ионовиче нехорошо, несправедливо: фактически обвинял Якира в сознательном предательстве, в том, что тот подставил его в ловушку ГБ, хотя и оговаривал, мол, он не знает точно, так ли это. Во второй раз говорил, успокоившись и потому объективнее: Якир обвинялся им лишь в легкомыслии, в сознательном пренебрежении правилами конспирации. В том же Якира и Красина обвинил товарищ Сергея — Артем Юскевич. Из их рассказов у меня создалось впечатление, что московские «центровики», увлеченные первыми успехами легальной борьбы и первого открытого вызова властям в центре Москвы, презирали — может быть, до известной степени, неосознанно — чрезмерную конспирацию подпольного Сопротивления. В скрытности и осторожности подпольщиков им чудилась известная трусость и, во всяком случае, устаревшее и немного смешное благоразумие. И москвичи, видимо (повторяю, неосознанно), стремились взорвать сверхконспирацию подпольного Сопротивления и перевести его в русло открытого диссидентства. Возможно, я ошибаюсь, но такое впечатление у меня создалось из рассказов «движенцев».

— ...Когда я ушел от него днем, меня обложили крепко. То ли Якир передавал мне приглашение (через третье лицо), пользуясь прослушиваемым телефоном, то ли что другое, — но меня явно ждали, имея приказ во что бы то ни стало установить личность. Их было много, и действовали они открыто, не скрываясь — нахально.

Шли за мной повсюду. Я испробовал все возможное, чтобы оторваться, — бесполезно... Выскочил из вагона метро перед самым отходом поезда — они успели выскочить за мной. Вскочил в вагон неожиданно — один из агентов успел влезть в ту же дверь. Он был пожилым, свалился на сидение и тяжело, устало отдыхивался... Около вокзала я сделал последний рывок — между такси — и оторвался. Эти несколько минут я использовал на то, чтобы пробиться к телефонной будке и позвонить Якиру, предупредить о своем положении и дать ему возможность, на случай мер ГБ, подготовиться. Тут же, возле будки, они окружили меня снова и довели до вокзала. А там появился милицейский патруль: «Проверка документов: поблизости совершено преступление — предъявите ваш паспорт». Так они заглянули в мой паспорт, и я впервые попал на учет в ГБ...

144

Дальнейшие события в рассказе Сергея напоминают глупую приключенческую новеллу, но приходится рассказу верить, так как выдумать он мог бы и поинтереснее. Я забыл упомянуть, что к тому времени Солдатов был уволен из Таллиннского Политехнического: его образ мыслей и влияние на студентов не остались незамеченными, с ним побеседовали, поуговаривали, а потом Министерство Просвещения республики издало приказ о необходимости реорганизовать кадры в институтах Эстонии. По всем вузам Таллинна, Тарту и так далее шли проверки штатного расписания, нагрузки, служебного и научного соответствия сотен, если не тысяч, работников — и вся грандиозная феерия завершилась сокращением штатов преподавателей республики на одного человека — сокращением штатов Таллиннского Политехнического на одного Солдатова. И потому, вернувшись в Таллин, безработный Солдатов оказался вне обычной для ГБ сферы наблюдения, то есть вне работы. А паспорт его, засеченный гебистами в Москве, имел прописку на собственной квартире по улице Рустику. Там его, естественно, и поджидали таллиннские чекисты. Но Сергей уже годами жил в квартире своей жены, Людмилы Ильиничны Грюнберг, по улице Лембиту... Заглянуть туда никто не догадался, и гебисты, не найдя его на Рустику, решили, что, попав в засаду в Москве на вокзале, Сергей, видимо, ушел в отрыв, в побег! Где они его искали — неведомо. Но он после того прожил почти год в Таллинне, необычайно интенсивно использовав время, освободившееся после увольнения с работы и свободное от наблюдения ГБ, на организацию пропагандистской деятельности Демократического Движения Эстонии, на углубление идейно-теоретической базы Движения. Кажется, именно в тот период организация приняла решение оформить себя официально и выступать со всеми атрибутами классической партии: программой, тактикой, уставом и даже печатью и гербом.

14.Надеяться? Действовать!

144

14. НАДЕЯТЬСЯ? ДЕЙСТВОВАТЬ!

По-моему, в ту поездку к Якиру москвичам передали первое теоретически-программное выступление эстонских «движенцев» — их ответ на первое общественно-политическое сочинение А.Д.Сахарова «Размышление о прогрессе, мирном сосуществовании и интелектуальной свободе». Надо заметить, что редко какое сочинение способно было вызвать больший поток возражений, чем стартовый опус Андрея Дмитриевича. С одной стороны, он охватывал все важнейшие аспекты советской жизни, действительно зудящие, с другой — поражал поистине детской наивностью, инфантильным непониманием социальной сути строя, в котором академик жил и продуктом которого являлся. Я сам в том году хотел ответить Андрею Дмитриевичу, сел за книгу «Отчет современника», посвященную чехословацким событиям, довел до обсуждения брошюры Сахарова и — запутался: мысль разбрасывалась во все концы, возражение вызывало букваль-

145

но любое исходное социально-философское предположение Андрея Дмитриевича. Надо было найти стержень, композиционный шампур, на который мои мысли по поводу его книги требовалось нанизать. И вот, пока я пыхтел над композицией своей рукописи, в руки попало на трех или четырех машинописных страничках сочинение:

«Надеяться или действовать? Возражения академику Сахарову». Подписано оно было: «Многочисленные представители интеллигенции Эстонской ССР», Лапидарными, отчеканенными формулами излагались в нем стройно и четко мои собственные путаные мысли. Труд мой потерял в моих глазах большую часть цены, и я его оставил. Все было сказано — и как отлично сказано! Авторы «Надеяться или действовать?» наиболее четко выразили умонастроение оппозиционеров страны. Я не раз наблюдал, какое сильное, резкое впечатление этот документ оказывал на разных людей. Так, один советский чиновник, ознакомившийся со всей моей коллекцией Самиздата, по-дружески предупреждал меня: «Все остальное безопасно, а это — он показал на «Надеяться или действовать?» — надо уничтожить. Или убрать из дому. За это могут посадить — очень серьезная программа».

За год, проведенный Солдатовым после возвращения из Москвы, организация необычайно окрепла. Она регулярно получала все новейшие документы и материалы из Москвы и печатала их в специально организованных фотолабораториях. Общий тираж распечатанного — примерно сто экземпляров — был не так уж мал для Эстонии, учитывая, что каждый экземпляр хранился у пропагандиста и прочитывался всем кругом его знакомых и связей. Проводились научные семинары по различным социально-политическим проблемам, в ходе которых вырабатывались теоретические основы Движения Начали издаваться нелегальные журналы, причем, наряду с местным «Эстонским Вестником», выпускались в кооперации с москвичами и ленинградцами «Демократ», «Голос демократа» и «Луч свободы». Такое разнообразие журналов, правда, объяснялось Не одним изобилием материалов, но все более углублявшимся идейным расхождением между двумя фракциями «движенцев». Каждый журнал являлся органом того или иного направления в ДДЭ.

15. КГБ теряет след

145

15. КГБ ТЕРЯЕТ СЛЕД

Все же Сергей уступил настояниям товарищей, которые уговаривали его устроиться на работу. Мол, рано или поздно, но ты попадешь в поле надзора КГБ, и в этом случае, безработное существование даст чекистам законный повод преследовать тебя по статье за тунеядство, лучше, мол, заранее устроиться на работу и т. д. и т. п. Сыграло свою роль странное, на мой вкус, пристрастие к «законности», которое является манией многих советских правозащитников. Они забывают, что закон Советской страны не есть закона европей-

146

ском смысле этого слова, то есть норма поведения в обществе, обязательная для всех, в том числе, и для самих законодателей. Кажется, еще в 1830 году шеф жандармов Бенкендорф разъяснял поэту Дельвигу: «Законы пишутся для подчиненных, а не для начальства, и вы не имеете права в объяснениях со мной на них ссылаться и ими оправдываться». Закон этой страны надо понимать именно в таком Бенкендорфовском смысле, то есть как инструкцию вышестоящих органов нижестоящим о том, как нижестоящим поступать и какие принимать меры в тех или иных обстоятельствах. Но, разумеется, такие инструкции ни в коем случае не могут стеснять, а тем более, считаться обязательными дня начальства, для лиц, которые сами их сочиняют. Вот почему смешным мне кажется со стороны «правозащитников» подчеркнутое стремление блюсти чужие инструкции. В качестве тактической меры, призванной обуздать произвол исполнителей, карателей, призыв к «социалистической законности», возможно, имеет смысл. Но принципиально не следует забывать, что так называемые советские законы в том смысле, как понимал это слово хотя бы кавалер Монтескье, вовсе законами не являются.

Но это к слову. Тогда Сергей, хотя был очень недоволен, все же уступил настояниям товарищей — устроился на службу в комитет (министерство) по профессионально-техническому образованию Эстонии. Видимо, номенклатура таких учреждений после оформления проверяется в КГБ, ибо не сразу, но только через несколько дней, когда документы ушли на проверку, оперативники вышли на его след.

— ...Выхожу с работы, Боже мой, сколько их! — хохотал Сергей. — У парадного подъезда две машины, с тылу еще машина, а по бокам — россыпь...

Вскоре после устройства Сергея на работу в доме Артема Юскевича появился неизвестный человек. Он назвал пароль от Якира и потребовал свидания с «Сергеем Ивановичем». Свидание состоялось возле какого-то кинотеатра, участники его узнали друг друга по условным знакам — кажется, сумкам с определенным узором. Сергей проверял незнакомца — тот довольно отчетливо рассказал о внешности Якира и других центровиков, об их квартирах — чувствовалось, что это не подделка. Незнакомец сообщил, что он представляет группу в Прибалтике — какую именно, не сказал, и Сергей тоже темнил про своих... Он был зол на Якира, который прислал к нему человека, не предупредив заранее. В заключение незнакомец передал Сергею манифест своей группы, названный «Письмо к Алексееву», с просьбой обсудить его в качестве платформы, на которой возможно объединение обеих прибалтийских групп. Какова суть «Письма»? Социализм с человеческим лицом, не вдаваясь в подробности, бросил Сергей. Ему эта позиция явно казалась неинтересной. Однако «Письмо к Алексееву» было размножено техническими группами ДДЭ и довольно широко обсуждалось в эстонских кругах. Потом его

147

отправили в Москву. Как я понял, сама идея объединения групп не казалась демократам необходимой — они ушли от первичного по своей оппозиционности стиля мышления Алексеева. Скоро состоялась вторая встреча по тому же каналу: на этот раз на Сергея вышел другой человек. Он твердо настаивал на контактах, на объединении, и Сергей опять темнил: «Да у меня группа несерьезная, в общем, больше либеральная болтовня, а не группа». Впрочем, незнакомец отмалчивался тоже — Сергей так ничего и не узнал ни о составе, ни о возможностях его людей. Встреча имела практическую, деловую основу — незнакомец попросил помощи в постановке подпольной типографии. В отличие от ДДЭ, «Алексеев и К°» собирались использовать не фотометод, а поставить классическую типографию со шрифтом. Сергей задумался и... «знаешь, — рассказывал он, — думал я про себя, с губ вдруг сорвалось: «Кажется, можно помочь... У нас в «Советской Эстонии» есть люди». — Просто подумал вслух...» На том встреча кончилась.

А через некоторое время, с помощью определенных связей, ДДЭ получило важную информацию: в Балтийске, Ленинграде и Таллинне были произведены аресты: провалилась подпольная организация офицеров подводных лодок. Они завербовали в Ленинграде какого-то капитана первого ранга, а тот выдал их Особому отделу¹. «Я как-то сразу почувствовал, что это могут быть мои новые знакомые. Дал нашим сигнал: все припрятать, быть готовыми к обыскам. Сам тоже почистился. Оставил у себя одну религиозно-философскую рукопись, да и ту припрятал в тайник. Понимал, что даже если это не те люди, все равно в Таллинне сейчас начнут обыскивать всех подряд.

Через несколько дней меня забрали на работе. Посадили в машину и отвезли на Рустику, туда, где я был прописан. Провели обыск, естественно, ничего не нашли и оттуда уже повезли к Ильиничне, на улицу Лембиту. Обыскали и эту квартиру. Нашли тайник со спрятанной рукописью. Но вот что интересно! Офицер КГБ, руководивший обыском, провел его до странности небрежно. Не могу до сих пор понять, в чем дело, но вот тебе два эпизода: чистил я дом, а когда они занялись обыском, выяснилось, что не дочистил. Вдруг капитан вытаскивает из груды чертежей, эскизов деталей, из черновиков служебных бумаг — несколько набросков Герба Демократического Движения. Как я их пропустил! Он огляделся, не видел ли кто из его товарищей, и буркнул: «Взрослый человек, а таким детским делом занимаетесь» и отложил их обратно... Второе. В платяном шкафу, внизу, под грудой белья, стояла пишущая машинка. И надо быть такому — как раз в это утро понадобилось отпечатать одну крамолу и срочно; я заложил первую страницу в машинку и оставил ее там. Залез капитан в шкаф и мы с Ильиничной услышали, как под бельем лязгнула клавиша. Не мог он ее не поймать на слух! Майор


¹ Особый отдел—военная контрразведка особый отдай КГБ.

148

из другой комнаты спросил: «Ну и что там?» «Ничего», — отвечает. До сих пор не понимаю этой истории.

— Он был русский или эстонец? — спрашиваю Сергея.

— Русский... Потом повезли меня на допрос в ГБ. Объявили, что допрашиваюсь свидетелем по делу капитан-лейтенанта Гаврилова... «Не знаю никакого Гаврилова». Предъявляют его показания: конечно, мой первый знакомый от Якира. Показания очень обтекаемые: получил явку от Якира, вышел на Сергея Ивановича, фамилии коего не знаю, через «девушку Олю», и тут же приложены показания Оли Юскевич, что человеком, приходившим на встречу с опознанным ею Гавриловым, был Солдатов. Не выдержала — испугалась Оля! — но, в общем, показания Гаврилова были приличные: незнакомый, представившийся Сергеем Ивановичем, — человек преданный социализму и советскому строю, он мечтал только о некоторых непринципиальных у нас изменениях... Дальше кладут мне показания капитан-лейтенанта Косырева — второй мой знакомец от Якира, ну, этот выкладывает все, как есть, с потрохами, в мелочах и подробностях. Я категорически отрицаю и возмущаюсь. Дают очную ставку с Гавриловым. Едва его вводят, кричу: «Провокация! Я не знаю этого человека». Гаврилов меня понял: «Я, — говорит, — видел Сергея Ивановича один раз, в темноте, плохо его помню и не могу с уверенностью сказать, этот человек был или нет». Увели его, вслед кричу: «Я вас не знаю, но уверен, что вы благородный человек, всегда вам помогу, вашей семье — моя фамилия Солдатов, Сергей Иванович, проживаю Лембиту, восемь, квартира сорок девять». В общем, подбадриваю его. Потом привели Косырева — тот, конечно, опознал меня и все подтвердил. Я категорически отрицаю. И следователь не выдержал, позвонил начальнику следственного отдела:

«Ничего не хочет признавать», и тот приказал привести меня к нему.

Вводят к начальнику. Выходит шеф из-за стола, раскрывает объятия, протягивает радостно руку и представляется, можешь себе представить: «Кандидат юридических наук Леонид Иванович Барков». Именно так...

Мы дружно захохотали. Ах, душа моя, Леонид Иванович...

— ... Как я рад, — говорит, — встретить интеллигентного человека. У нас так мало людей, с которыми можно по-умному поговорить. Я ведь и сам в советской жизни многим недоволен, Сергей Иванович... На столе, конечно, всякая первосортная закусь, а Леонид Иванович ведет со мной долгий интеллигентный разговор...

Сергей не выдерживает, опять фыркает... Я не сомневаюсь, что в своей, в кагебистской среде Леонид Иванович считается ученым и интеллигентным человеком. Когда ведет допросы с привлечением интеллектуальной терминологии, они, возможно, идут у них чуть ли не в качестве учебных пособий... Помню, как он четыре года спустя допрашивал как раз меня: «... Надо познакомиться, побеседовать, Михаил Рувимович, узнать и понять друг друга, вдруг у вас есть

149

претензии к следователю, я могу помочь вам...» В это время некстати зазвонил телефон. Барков снял трубку: «У меня допрос!» — резко рявкнул в аппарат и снова зажурчал: «... продолжим беседу...» Все это, в общем, производит на интеллигентов комическое впечатление,.. Впрочем, подсмеиваться над почтенным Леонидом Ивановичем вряд ли с моей стороны справедливо: в конце концов, самая красивая девушка не может дать больше того, что она имеет. Леонид Иванович только среди своих казался интеллигентом. Попав в общество интеллигентов, он казался нам забавным Петрушкой (помните эпизод, когда Петрушка одевает докторский халат?). Но, конечно, нельзя недооценивать профессиональной ловкости Баркова: каким бы он лично ни был, за его плечами оставался опыт организации, работавшей пусть неважно, но все-таки долго и много. В конце своего интеллигентного критиканствующего монолога полковник вернулся к земным делам: «Понимаете, нам все-таки надо подумать о следствии. Видите ли, Сергей Иванович, люди, которых вы сегодня видели, сидят по обвинению в очень серьезном деле. Единственное, что им может помочь на суде, — это искренность поведения На следствии. Потянет на самое тяжелое для них наказание только ложь, ну, а тем более клевета на невинного человека. Если вы будете отрицать их показания полностью, вы обвиняете их в клевете и отягощаете серьезно их положение... Подумайте! Может, вы все-таки вспомните хоть что-нибудь в подтверждение их показаний, чтобы помочь этим людям». В общем, классический прием того же паразитирования на порядочности интеллигента. «И знаешь, я задумался, — признавался Сергей. — Помочь тем, кто сидит, — веско звучало. Я выбрал какую-то обтекаемую формулу, что, мол, ничего не помню; но, так как у меня плохая память, допускаю, что, может быть, что-то из их показаний верно, подтвердить все же не могу, так как на свою память не полагаюсь... Я это сделал напрасно: уже на нынешнем следствии мне дали прочитать новые показания Гаврилова, где он опознал-таки меня... Видимо, именно моя неуверенность поколебала его позицию…

— А ты встречал его после?

— Конечно. Я и в лагерь шел в фуфайке, которую он дал мне на дорогу. Сроки им дали относительно небольшие, учитывая, видимо, оглушительное впечатление в мире от этого советского военного заговора: не желали еще больше раздувать серьезность ситуации. Только старший лейтенант Парамонов, руководитель организации, твердо державшийся на следствии, получил дурдом и сидит до сих пор. Впрочем, на последнем свидании Ильинична говорила, что и его освобождают... А Гаврилов вышел по помиловке. Ее писала жена, а не он.

— Но таких помиловок не принимают, — возражаю я. — Моя Мать тоже писала помиловку, ей ответили, что без личного проше-

150

ния осужденного дело не рассматривается. Бланк был отпечатан типографским способом, так что это — типовой ответ.

— А вот Гаврилова освободили, — парирует Сергей мои возражения. — Я расспрашивал старых зэков: он вел себя вполне порядочно, хотя и тихо. Участвовал только в одной акции — голодовке после убийства Юрия Галанскова в больнице. Был Гаврилов болен, они боялись, что он умрет в лагере — это казалось вполне реальным фактом, а им никак ненужным — полагали, что с политикой в его жизни покончено... Так оно, в общем, и есть... Ушел в быт, — заключил Сергей.

— Ну, а с Барковьм как все кончилось? — вернул я разговор к начатой линии.

— Потом меня вызывали еще в Особый отдел Балтфлота, там все шло по кругу: опять угрозы, уговаривания, но я стоял на своем: ничего не видел, ничего не знаю, ничего никому не скажу. Отпустили. Даже на суд свидетелем не позвали. А мы быстро передали информацию об их деле в эфир, и она здорово помогла морякам.

... Кажется, я понимаю, почему для Сергея и «Демократического Движения Эстонии» так легко сошел провал контактировавших с ними соседей — офицерской группы. Тут сыграло роль, по-моему, то качество ГБ, о котором, вроде, упоминалось выше — поразительное легковерие, когда дело касается так называемых оперданных, то есть доносов. Видимо, сказывается инерция истории, когда любой «сигнал» в ГПУ служил неопровержимой уликой против обвиняемого (требовалась только формальность: любым способом, включая пытку, — вынудить человека к признанию — и дело списывалось на вечное хранение, а человек списывался на вечное заключение). Если обвиняемый не признавался, то донос — «сигнал» (в составе так называемого «меморандума») поступал в Особое совещание, где по нему все равно определяли срок — и тоже практически вечный. Конечно, времена изменились, теперь начальство требует от следорганов проверки и перепроверки «оперативных» данных, доносов, «сигналов», понимая, что в них бывает много, говоря по-лагерному, «фуфла»... Но все же психологическая установка органов, несмотря на формально объявленную презумпцию невиновности, остается прежней: «сигнал» заранее выглядит в их глазах истиной, а показания обвиняемого заранее кажутся ложью. Вот такая, в какой-то мере даже естественная для полиции установка сработала и в тот раз, но уже в пользу Сергея. Особый отдел, конечно, им не занимался, это не его компетенция: Сергей — цивильное лицо, решение принимал интеллигентный мудрец Леонид Иванович. У него же на столе лежали данные о поездке Сергея к Якиру — но об одной встрече (остальные не были засечены), а, главное, откровенные доносные показания капитан-лейтенанта Косырева, что группа Сергея, по его же, Сергея, собственному признанию, люди несерьезные, либеральные болтуны. Наш полковник должен был верить доносу безусловно; ему,

151

насколько я его знаю, в голову не могло придти, что он имеет дело с дезинформацией осторожного подпольщика. В оправдание полковнику скажу, что для Сергея исключительно благоприятно сложились и результаты обыска — если бы у него вообще ничего не нашли — это, возможно, вызвало бы у Баркова некое подозрение: не дурят ли Голову. Но в тайнике обнаружили рукопись, однако, не политическую. а религиозно-философскую. Она служила как бы материальной уликой, фундаментом для вывода Баркова о «несерьезной группе болтливых либералов». Получив нить от арестованных офицеров к другой организации — неизмеримо более зрелой, влиятельной и многочисленной — эстонские гебисты попались на удочку случайной дезинформации и упустили след — на целых пять лет вперед!

После этого дела уважаемый Леонид Иванович был переведен на повышение в Ленинград, Сергея же Ивановича, как «недобросовестного свидетеля» всего лишь выгнали с работы, из его Комитета по профтчхобразованию. Начальник, старый боец истребительных отрядов (карательных частей), предложил Солдатову уйти по собственному желанию. Не тут-то было. Отказ. Шеф рассвирепел: «Не за то наши мальчики погибали в сорок пятом — сорок восьмом годах, чтобы вы позволяли себе...» « Вот именно, не за этот бардак и не за эту подлость погибали мальчики!» — отрезал Сергей и вышел, хлопнув дверью. Его уволили так поспешно, что забыли спросить формального согласия профсоюза (за которым обычно и не бывает остановки). Сергей воспользовался этим правонарушением, подал в суд, привел на заседание суда кучу членов и кандидатов в члены организации и .провел там практический семинар на тему: «Советское правосудие в действии».

16. Раскол

151

16. РАСКОЛ

Осенью 1972 года в Ленинграде собрали съезд «Демократического Движения Советского Союза». Делегатов съехалось немного — двенадцати человек, представлявших, кажется, восемь организаций. Но ведь РСДРП на своем первом съезде в Минске имело не больше и делегатов- и организаций. Именно в эти дни ленинградское ГБ арестовало Георгия Давыдова, ученого-геолога, одного из «движенцев». Арест оказался в значительной мере случайным: Егор не заметил «хвоста» и попался с полным тюком пропагандистской литературы, которую он сдавал в багаж самолета. Если бы коллеги Баркова не поторопились Егора схватить, они — кто знает — могли бы выйти на весь съезд, собравшийся в их «епархии». Правда, определенного успеха ГБ достигло: делегатам в голову не пришло, что арест Давыдова случаен, и они, на всякий случай, приняли меры предосторожности — прервали съезд и разъехались, завершив работу на региональных конференциях. Сергей до сих пор жалеет, что ленинградский съезд не завершился. На заседании региональной эстонской конфе-

152

ренции (если ошибаюсь, то еще раз прошу прощения за ошибки памяти: Сергей и Артем все еще отсутствуют) определился идейный раскол внутри Демократического Движения Эстонии — раскол, впоследствии оформившийся формально.

...Еще на 17-ой зоне, накануне своего отъезда на 19-ю зону, Сергей намекнул мне на организационные расхождения в ДДЭ. Мы гуляли вечером по зоне и я спросил его (возможно, неделикатно), действительно ли Калью Мятик, который шел по процессу номером один, являлся несомненным лидером организации.

— Видишь ли... — Сергей замялся... — В общем, не секрет, что ДДЭ раздробилось на два крыла. Одно руководствовалось идеями религиозной демократии: его возглавлял я и еще один человек — имя его тебе ничего не скажет. Второе крыло — демократы-позитивисты, в философии — последователи Конта. Его возглавляли Юскевич и Киренд. А Калью Мятик, с его спокойным эстонским темпераментом, с его вдумчивостью и в то же время непоколебимой принципиальностью, стал фигурой, авторитетной одинаково в обеих фракциях, и в этом качестве он, в общем, бесспорно являлся общепризнанным лидером.¹

... Уже здесь, на 19-м, я много говорил не только с Сергеем, но и с Юскевичем, так что картина раскола стала выглядеть объемной — в перспективе обеих столкнувшихся сторон. Чем дальше вглядывались Сергей и его друзья в будущее, тем меньше казалась им удовлетворительной для России схема чистой западной демократии, схема, с которой они начинали свой политический символ веры. В сущности, сама по себе демократия, в их глазах, — внешняя юридическая рамка, в которую общество ставит индивидуума, хорошая рамка, безусловно необходимая. Об этом спору не было. Но, по их мнению, Запад выработал эту рамку юридического существования личности, исходя из всей своей предшествовавшей истории — целиком религиозной, то есть уже сформировавшейся личности изнутри, в ее отношении к вечным ценностям Бытия и Совести. Такая личность имела тогда внутреннее содержание, ей требовалось лишь указать рамки ее отношений с другими личностями мира, они-то и были установлены в демократическом обществе. Но в России в течение последних десятилетий личность вообще лишена религиозной опоры, лишена серьезных моральных ценностей, с ними — внутреннего стержня (отсюда, кстати, Сергей и его единомышленники выводили чудовищное пьянство и жуткую преступность в СССР, обуздываемую пока только грандиозной и устрашающе жестокой системой ГУЛАГа МВД). Поэтому для России мало, считала их фракция, одной демократии — демократическое преобразование России должно сопровождаться


¹ Интересно говорил о Калью Мятике Осипов, русский националист, и в этом качестве сторонник Великой, Единой и Неделимой России: «Я встретил Мягика на обследовании в психичке, в Сербского. Очень хороший человек. Такой хороший, что хочется дать Эстонии независимость».

153

воспитательно-религиозной деятельностью, вопросы богословия и религии не менее важны здесь, чем вопросы политики и социологии.

Видимо, нечто в этом роде изложил Сергей на том региональном эстонском совещании — после преждевременного закрытия ленинградского съезда Демократического Движения Советского Союза. И, видимо, неожиданно для него резко против вдруг выступил Юскевич. Юскевич отстаивал, как я понял, идею чистой демократии, освобожденной от религиозного содержания. Религия мыслилась им как частное дело — не предосудительное, но и ненужное. Позднее Артем пытался философски обосновать свою позицию, без конца прославляя в беседах некую «теорию естественного права». Признаюсь, моим излюбленным развлечением в цеху (Артем работал слесарем в машинном, где я стоял у сверлильного станка) было спрашивать в перерывах у Артема, что же это такое — «теория естественного права»? Он пыхал и негодовал: «Вы, господа гуманитарии, неспособны понять всей глубины этой великой теории» и т. д., но о теории я так и не услышал ни гу-гу. Иногда Артем с ученым видом ссылался на своего предшественника в философии Спинозу, но у меня, нехорошего человека, создалось впечатление, что Спинозу он полюбил, так сказать, фонетически — за звучность фамилии... При всем улыбчатом настроении, какое у меня невольно возникает при воспоминании об Юскевиче, я вовсе не хочу создать у читателя впечатление, будто считаю Сергея абсолютно правым, а Артема абсолютно заблуждающимся в их споре. Просто философские глубины — не стихия Артема, хотя, по словам Солдатова, за годы участия в организации, он много и упорно учился, набирался знаний и сведений... Суть же их спора с Солдатовым, действительно, была серьезной и глубокой!

Артем так говорил о Сергее: «Этот господин хотел поставить религию в качестве идеологического фундамента программы ДДЭ. Да ведь у нас больше половины неверующих! А как он мыслил привлекать новых членов? Всех неверующих, что, заранее отвергать?»

Со стороны эти склоки, расколы в относительно небольших подпольных группах кажутся иногда смешными и никчемными. На самом же деле, когда приглядишься, влезешь, так сказать, изнутри в логику конфликтов и пренебрежешь столкновением личных амбиций и честолюбий (которые имеют обыкновение вылезать на первый план и издали казаться главными), понимаешь, что эти маленькие группы вынуждаются жизнью к решению тех же больших проблем, которые вынуждены решать гигантские политические конгломераты. В первую очередь, тот вопрос, который перед наукой политики впервые поставил гениальный итальянец Никколо Маккиавелли, а именно: где же проходит грань морали в таком принципиально аморальном деле, как политика?

Вековая сложность проблемы заключается в том, что остаться политику обычным порядочным человеком, каким, возможно, он

154

существует в быту, значит не только остаться в деле неудачником — но иной раз принести обществу столько страданий и злодейств, что циничный гангстер содрогнется («Джунгли, где царит грубая сила, — так однажды обозвал нашу милую планету Осипов, объясняя мне, почему в споре игумена Иосифа Волоцкого с монахом Нилом Сорским прав все же был «стяжатель» Волоцкий, а не бессребренник и человек Духа Нил). Достаточно вспомнить для примера политическую судьбу порядочного джентльмена Н. Чемберлена или же — с очень большой скидкой на советские нормы морали — Николая Бухарина. Великая проблема для политика-профессионала (если он настоящий политик, а не уголовный бандит, волею ситуации забравшийся в политическое кресло) — все снова и снова решать для себя проблему Маккиавелли: где конкретно пролегла вечно меняющаяся граница морального и подлого, граница допустимого в его деле и совершенно невозможного (несмотря на его выгодность). Что именно дозволено Юпитеру?

Конфликт, разделивший Демократическое Движение Эстонии, никогда не занял бы серьезного места, если бы та или иная позиция в философских вопросах не определяла ту или иную межу, грань, отделяющую моральное от недопустимого. Отсюда — философия, в конечном счете, определяла важнейшие практические шаги организации. Вот конкретные примеры этого.

Организация развернула связи со многими городами Союза, издавала несколько теоретических журналов и — остро нуждалась в деньгах. Где их раздобыть? Юскевич предложил поставить пропаганду на деловую основу: извлекать прибыль из издаваемой литературы, а, кроме того, завести кустарные нелегальные промыслы, которые дадут деньги (в условиях СССР таким могло быть все — от изготовления меда до пошива модных кофточек). «В конце концов, — говорил он, — это незаконно и аморально с позиции наших врагов. А с нашей позиции — людей, признающих частное предпринимательство, — это значит поступать принципиально». По-своему он был прав. Сергей категорически возражал, предпочитая отказаться от многих обещающих проектов, предпочитая мучиться ежедневно без денег, экономя на всем, — лишь бы не смешивать пропаганду с бизнесом: «Изгоните торгующих из храма». И, по-своему, тоже был прав. Причем, не только с теоретико-моральной точки зрения: для меня несомненно, что, если бы организация действовала «по Юскевичу», ГБ на процессе представило бы их просто мелкими «делашами», совершавшими бизнес на модном товаре — нелегальной литературе — и серьезно бы подорвала их общественный кредит и авторитет.

Или другой пример: не менее жизненно важный для организации — кадровый вопрос, вопрос вербовки новых членов и социального направления пропаганды. Великий русский историк Ключевский как-то заметил, что религия необходима либо очень

155

моральным, либо очень скверным людям. Первых она поднимает, вторым не дает пасть еще ниже. Но подавляющему большинству средних людей религия вовсе не нужна — Ключевский делал этот вывод в условиях религиозной России — ибо они не хотят никуда подниматься и им, в силу их ограниченности, и упасть-то нельзя. С I религиозно-нравственной пропагандой по Солдатову¹ легче подходить к зачинателям движения или к тем, кто уже сам своей душой постиг несправедливость общества и мира; но, например, к массовым слоям «среднего класса», а тем более, к рабочим современного Союза куда легче подходить без Бога. Бог для них чужд, не нужен и сомнителен (не в силу антирелигиозной пропаганды большевиков, как мне кажется, а в силу мещанской ограниченности их жизненного и нравственного опыта — по Ключевскому). Артем, как пропагандист, наверняка был бессилен в интеллигентских «салонах» — недаром он так ругал «господ либералов», «гуманитариев» и т. д. Но с рабочими как раз он был на своем месте: Сергей с уважением рассказывал мне, как Артем пропагандировал рабочих: «Тот его ругает, как может, а Артем свое долбит. Тот распаляется еще больше, до мата, а Артем — свое... Причем, не доказывает, не убеждает, а просто долбит свой объект: «Ты — дурак, невежда, уж коли ничего не знаешь, так помалкивай, а слушай, что тебе говорят...».

«Я думал, — рассказывал Сергей, — что тот Артема сейчас изобьет, смотрю — они расстаются, и рабочий уже почти убежден, что Артем прав и надо жить по-иному...» Конечно, на процессе в ГБ люди Артема закладывали его с головой, а люди Сергея, наоборот, держались стойко и принципиально, но... но без массы, без рабочего-то люда тоже ведь ничего не сделаешь, а масса требует своего подхода...

Я специально так долго остановился на этих примерах, чтобы показать: разногласия в ДДЭ, действительно, носили жизненный для организации характер по самым важным практическим вопросам, а не просто были интеллигентско-философским упражнением в красноречии, как может показаться на первый взгляд. Личный момент тут значил немного: конечно, Артем честолюбив, но Сергея он уважал и ставил необычайно высоко — выше себя, я это видел, и в деле он был принципиален. То есть мог дрогнуть, заныть, завилять, пока, не занят «крамолой», мог струсить, но если дело касалось Дела, был честен перед собой и товарищами.


¹ То есть, программой, которая наряду с религией, предусматривает активное вмешательство личности в мир с задачей его переустройства и совершенствования.

17.Провал

155

17. ПРОВАЛ

Как я понял, примерно в 1973 году Демократическое Движение Эстонии фактически разделилось на две самостоятельные, хотя и

156

тесно сотрудничавшие организации. Юскевич, Киренд и их едино- ' мьппленники отделились от Солдатова и его людей. Это и привело организацию, уже пять лет действовавшую в подполье (формально, то есть, с момента принятия программы, а фактически — много дольше), к провалу. Если у Солдатова все связи и прочие активы организации оставались прежними, то Юскевичу и Киренду приходилось начинать заново. Они приступили к усиленной вербовке новых, «массовых» членов в рабочей (преимущественно, шоферской) среде. Между тем, КГБ Эстонии было встревожено активной деятельностью неуловимой организации: многие радиостанции мира передавали ее обращение в ООН, исторически и юридически обосновавшее право Эстонии на независимость в соответствии с целями и резолюциями ООН. (Как шутил кто-то на Западе, «если бы они были неграми, они бы сразу получили независимость, но ведь они белые...»). В этих, совпавших по времени условиях активизации Комитета ГБ и раскола подполья чекистам удалось внедрить двух своих агентов в

окружение Юскевича.

Провал был бы, возможно, не таким значительным, если бы Артем не нарушил одно из правил конспирации: ни под каким предлогом не собирать вместе членов организации. Но ему, естественно, хотелось, чтобы вновь принятые члены поскорее спаялись с ветеранами, переняли дух и традиции, уже выработанные Движением. Он устроил дома празднование дней рождения, на которые пригласил весь круг своих связей, как выяснилось — включая и провокаторов... В числе гостей был и Калыо Мятик... С этого момента за Калью началась слежка.

Одновременно, как я упоминал, ГБ напало и на след удаленного из ДДЭ «Врача» (Варате), который помог чекистам получить улики на Сергея Солдатова. Так обозначился круг людей, намеченных к аресту: Мятик, Солдатов, Юскевич, Киренд.

— Я должен был поехать по движенческим делам в Ленинград, — рассказывает Сергей. — На вокзале заметил необычно густую слежку. Оторвался от них, вернулся домой; утром на движенческой машине уехал из Таллинна и сел в поезд по дороге, на одной из станций. Конечно, благоразумней было, чтобы я повторил тот же прием и в Ленинграде — сошел на пригородной станции, не доезжая вокзала. Но захотелось проверить, не было ли какой-то случайности, простого совпадения дат моего отъезда с кагебистской акцией прочесывания. Я сошел на Балтийском вокзале в Ленинграде и сразу попал в такое плотное кубло кагебистов, что припомнить трудно

Оторвался от них...

— Сергей, несколько слов про то, как отрываешься.

— Видишь ли, они обычно по следу пускают агентов на машинах, которые тебя окружают на улице. Агенты имеют миниатюрны приемопередатчики вот тут, — он показал на отворот пиджака, — и обмениваются постоянно информацией, куда ты идешь. Объезжают

157

тебя параллельными улицами, заезжают спереди и так далее. Но ты-то не на машине, у тебя нет скорости, зато есть свобода маневра. Ушел в необычном, неожиданном направлении, притом рывком — и они сбились... В общем, это надо показывать на местности: отрыв всегда конкретен... так вот, оторвался я от них в Ленинграде, обошел все квартиры, куда ехал, дал сигнал тревоги, чтобы все почистились, попрятались, замерли на какое-то время. А самого грызет: вдруг ошибка? Вдруг это не за мной, а просто что-то происходит на Балтийской ветке? Решил провести такую проверку: у меня в Ленинграде имелся случайный знакомый, не «движенец», а просто приятель, и я с ним в открытую, по почте, переписывался. Думаю: его адрес они, наверняка, знают. Если их мишень — я, то возле него будет «хвост», а если нет — будет чисто. Пошел к нему, переночевал, утром выхожу — батюшки! Толпятся и так нагло! Даже испугался, неужели сразу будут брать, у меня еще столько дел не закрыто. Нет, вижу — ведут на вокзал. Сел в вагон — они стерегут. В Кохтла-Ярве от них оторвался: соскочил с поезда, когда вагон уже тронулся. Пошел к матери — она живет там. Мать встретила нервно! Она была не в курсе моих дел, но о чем-то догадывалась, я видел... Когда стемнело, в дверь звонят. Я почему-то спокоен, абсолютно уверен, что все обойдется. Выхожу к порогу: «Вам кого?» «Сергея Солдатова», — отвечает незнакомый тип и лепечет какие-то глупости, мол, договорились с ним вместе в ресторан идти... Я резко отвечаю: «Он здесь не живет. Давно переехал в Таллинн». «Извините», — он ушел. Не узнал меня. Ну, правда, я очки снял, надел шапку, чтобы лысина не виднелась, а, главное, говорил так спокойно и резко, что он решил: Солдатова нет, на кого-то из соседей нарвался. Потом уже из материалов дела узнал, что возле дома в кустах сидела засада с ордером на мой арест... Спасло меня, конечно, то, что они всерьез не верили, будто, оторвавшись от «хвоста», я пойду прямо к матери... В общем, утром прошел не узнанным возле засады, использовал кое-какие приемы — сел в поезд и приехал ночью в Таллинн. Прихожу прямо к себе домой — меня встречает заплаканная Ильинична. Оказывается, ее с утра забрали с работы, и целый день в квартире шел жуткий обыск. Как-то мгновенно я понял, что мной одним на этот раз не ограничились. Ушел из дома и пошел к Мятику. Вижу с улицы: был обыск, хозяина дома нет. Понятно, в «Батарейке». У Мятика хранился ценный «движенческий» архив. Нюхом я чувствовал опасность, просил его давно — давай перепрячем в лес, там никто не найдет, а он все откладывал, занимался одним и, по-моему, ерундовским делом для Артема. Артем в практических делах настойчивей меня, я, бывает, по-интеллигентски уговариваю: «Сделай, пожалуйста», а у Артема ценный практический хапок. В общем, он уговорил Калью лучше моего, и мы опоздали на день-два с перепрятыванием архива... От Калью пошел к Киренду, оттуда к Юскевичу. Узнал — обоих взяли. Меня разыскивают. Я дал организации последние рас-

158

поряжения, указал, что и как без меня делать, и ушел на запасную явку. Это был хутор, предоставленный в полное мое распоряжение, с неограниченным количеством еды, с книгами и прочими жизненными удобствами, где я мог годами скрываться без риска встретить оперативников ГБ. Посидел я несколько дней и решил вернуться домой, то есть под арест. Понимаешь, чувствовал — не могу. Представлял — как товарищей мучают, думал, что пытают... Мы знали, что в особых, редких случаях, когда это нужно, гебисты получают от Президиума Верховного Совета разрешение применять пытки (они пытали Винса, чтобы получить информацию о подпольной баптистской типографии). Я был уверен, что, столкнувшись с людьми, которые ничего и никого не выдают, с организацией, которая действовала много лет, они используют пытки. А я в это время буду отсиживаться на хуторе? Нет. И вернулся домой. Там меня и взяли.

Этот поступок вызвал резкое осуждение со стороны более, как я упоминал, «земного», что ли, Артема Юскевича:

— Ему всегда хотелось посидеть, помучиться, я знаю! Он еще в шестьдесят восьмом году рвался в тюрьму, мы его сзади за полы пиджака держали, еле отговорили. Зачем он нужен организации на скамье подсудимых, если у него появился шанс остаться на воле и продолжать борьбу! Для нас? Нам было бы лучше, если бы оттуда, с той стороны проволоки, он координировал кампанию за наше освобождение...

Артема поддержал героический в нужных обстоятельствах, но опытный и прирожденный политический тактик — Паруйр Айрикян.

— Если у Сергея, действительно, появился шанс избежать ареста, правильнее было бы использовать это, чтоб организация на воле действовала более эффективно.

Но Сергей оставался при своем мнении:

— Без меня процесс был бы сорван и его пропагандистское значение приблизилось бы к малой величине. Я говорил, что «Врач» — Варате — выдал все, что знал. Но — мало того! Когда я оказался в «Батарейке», картина выяснилась такая. Дрогнул Киренд: видимо, гебистам удалось сыграть на его семейном положении — у него только что родился ребенок, жена осталась одна — в общем, Матти Киренд дал кое-какие показания. Не совсем безупречным оказался и Артем: он огрызался и отбивался очень агрессивно, но ошибку сделал — показания Киренда подтвердил, а этого, конечно, не нужно было делать. Только Калью Мятик держался непоколебимо. Мне удалось установить связь в тюрьме с «подельниками» (тут Сергей поделился со мной техникой этой связи, но поскольку она тоже — кто знает — может ему пригодиться, я решил опустить этот кусок рукописи). В своих «дацзыбао» — так Сергей именовал записки к товарищам — я заклинал их держаться. По отношению к Варате все оказалось бесполезным — он прислал в ответ послание: «Перестаньте корчить из себя Наполеона». Я ответил: «Лучше быть Наполео-

159

ном, чем Иудой». Тогда он замолчал. Больше я не имел ни одной его записки. Но Киренд, «Иисус» (он был похож на Христа с иконы), будто сбросил с себя гипноз. Он стал брать свои показания обратно — одно за другим. К началу суда он снова превратился в прежнего Киренда. За ним повернул и Юскевич. Он, правда, финальный шаг сделал только на суде: еще при закрытии дела все же признавал себя виновным, но на суде выпрямился и держался мужественно и безупречно.

Самьм страшным днем жизни я считаю тот, когда нас отправили в Москву, посреди следствия — в институт имени Сербского. Эстонским гебистам надоели наши показания...

— Какие именно?

— Я, в основном, ссылался на свою плохую память. Не помнил ничего... Ну, нас отправили вдвоем с Калью. Остальных оставили в Таллинне, остальные казались «нормальными»... Гебисты даже не скрывали, что наше возвращение на следствие не ожидается. Значит, вечная койка в психичке! Я понимал, что меня выпустят оттуда, только когда я на самом деле превращусь в бессмысленного, слюнявого идиота. Представлял, как возвращаюсь в таком состоянии в Таллинн, где меня знали. Молил Бога об одном — о лагере. Пусть семнадцатый, пусть девятнадцатый — лишь бы не это...

От «койки» нас с Калью спасла Ильинична, я в этом совершенно уверен. Каким-то чудом ей удалось узнать, где мы находимся, она явилась за мной в Москву, ударила во все звонки и нажала на все кнопки — а время было такое, когда вокруг спецпсихичек поднялся всемирный шум после книги Буковского: в общем, к неудовольствию эстонского ГБ, нас решили считать здоровыми и предоставили расхлебывать процесс, как сумеют местные «специалисты»...

И вот теперь, когда я думаю, как бы они спланировали дело без меня, то есть, если бы я не явился под арест, то прихожу к такому выводу: Калью Мятика — одного — наверняка бы заключили в психичку. На процессе сидело бы трое: предатель Варате, сломленный Киренд и упирающийся, но все же признавший себя виновным, Юскевич. Варате вышел бы из зала суда с условным сроком, а Киренд же с Юскевичем получили бы сроки малые (Артему до суда планировали три года, это уж за речи на суде добавили до пяти), так вот — они получили бы малые сроки, и процесс ДДЭ прозвучал бы тихо. Это был бы почти проваленный процесс. И поэтому, я считаю, что мне нужно было пойти под арест!

18.Спецпсих, Лефортово, бытовики

159

18. СПЕЦПСИХ, ЛЕФОРТОВО, БЫТОВИКИ

— Что есть Институт судебной медицины имени Сербского? Там для тебя много сюжетов...

Они на этапе начались. В этапную камеру ко мне подсадили человека, что поделился своим секретом: он — неизвестный подельник

160

еврейских «самолетчиков», он — начальник полетов рижской авиачасти и одновременно любовник жены Эдуарда Кузнецова, Сильвы Залмансон. И якобы оказал Сильве большую услугу из амурных соображений — потренировал в воздухе летчика Марка Дымшица перед угоном самолета, за это его и посадили на восемь лет. А командир, шеф этой же летной части, тогда ушел в побег, четыре года скрывался, а вот сейчас явился с повинной, теперь моего соседа везут на его процесс свидетелем. Очень красочно он мне расписывал женские стати Сильвы, а потом завел осторожный разговор: а как у вас, Сергей Иванович, налажены связи с армией? Без содействия военных ничего не достигнете. Хотите — помогу...

Уже после моего суда «свидетель»... заходил к моей жене: мол, я — товарищ вашего мужа по тюрьме, уговорите-ка его писать помиловку...

А в Москве, в Лефортово, меня посадили в одну камеру с Мела-ншпвили. Любопытный экземпляр. Торговый представитель Грузии в Москве (в этом месте Сергей тихо засмеялся). Меня подсадили к нему потому, что он смертельно боялся любых соседей-бытовиков, мол, они его убьют — уже попытались убить в «автозаке», когда везли на суд. А я, конечно, был для него безопасен. Этот типус раньше держал в своих руках нити кавказского бизнеса в Москве. Когда Шеварднадзе начал сажать «королей бизнеса», ГБ вышло на Меланишвили. При аресте ему предъявили обвинение, которое грозило максимум тремя годами заключения. Ну, и, конечно, напели, что чистосердечное признание смягчает наказание... Он съел эту приманку и — заложил всех! Раскрыл такие эпизоды, назвал таких лиц, что, в конце концов, озлобил против себя сами органы — они вломили ему восемь лет! Человек, избалованный негой и роскошью, сибарит, конкубинист (как я понял, в лексиконе Сергея это слово означало любителя чужих жен), Меланишвили испугался тюрьмы: сама мысль, что в этих условиях ему придется сидеть три года, сломила человека. И вдруг — восемь! Своими руками... Я узнал его историю, потому что он дал мне читать свою надзорную жалобу — для исправления ошибок в этом русском тексте. Буквально вопил:

«Я оказал органам КГБ огромную помощь в разоблачении таких взяточников, как...», далее следовал список. Помню, открывался фамилией Малярова, первого заместителя генерального прокурора СССР (по делам КГБ), потом судьи Верховного суда, работники аппарата ЦК и Совмина... Просил, чтобы «удовлетворились отсиженным» — к моменту нашей встречи он уже отсидел три года в тюрьме

— в лагерь его все не отправляли, он постоянно был нужен следствию свидетелем на процессах тех людей, которых заложил... Мне было ясно, что его отсюда не отпустят — ведь он обращался к друзьям и коллегам Мадярова и прочих, он затронул круг, который затрагивать не положено, нельзя — ему за это мстили, а он никак не мог это понять. Поразительная для человека его положения наив-

161

ность и поразительное, какое-то растительное отсутствие совести! Он сам рассказал, как один из приятелей после его показаний кончил жизнь самоубийством — и ничего, никаких переживаний не выразил, думал только об очередной продуктовой передаче, о марках вин, о бабах, оставленных на воле... Знаешь, меня поразило, что ни разу он не задумался о десятках женщин, которых своими показаниями лишил мужей, о детях, которых осиротил... В голову не привходило, что о таком предмете вообще положено думать. Советский человек!

Другой интересный тип повстречался на моем пути — Горбатенко, председатель Высшей аттестационной комиссии министерства высшего образования СССР. Этого я встретил уже в Институте Сербского. Он и в психушке держался советским чиновником высокого ранга, непрерывно лез с идеологическими спорами... Все «исследуемые» были на моей стороне, и он оставался в больнице совершенно одиноким, но держался по-прежнему высокомерно и даже как-то задиристо-надменно.

В Сербского, как в любой советской конторе, существует свой неписанный кодекс правил. Одно из них такое: если не поступило насчет пациента особого указания от ГБ или МВД, тебе выдадут любой диагноз по твоему выбору, по выбору пациента («болен» или «здоров», что ты предпочитаешь), но взамен на согласие произведут тебе пункцию спинного мозга. Не знаю, зачем и кому эта вытяжка из спинного мозга нужна, больные сплетничали, якобы для каких-то секретных опытов — однако не знаю... Решиться на такое непросто: может, операция сама по себе тяжелая, может, делают ее там неловко, но после пункции человек лежит в страшном состоянии. Температура свыше сорока, какой-то срок у тебя паралич — на это невозможно смотреть. У Горбатенко выхода не было, ему надо выбирать по эпизодам дела либо «вышку», либо спецпсих, и он решился. Привезли его к нам в палату после пункции, лежит пластом, чувство такое, что вот-вот умрет. Пить просит — ни один больной к нему не подходит. Брошен всеми — и теми, кому служил, и, естественно, всеми остальными... Я стал за ним ухаживать. Как христианин. Вообще-то я в Лефортово встречал еще одного такого же сановно-высокомерного деятеля — прокурора Московского уголовного розыска Дьякова, он шел «паровозом» в группе из двенадцати, помнится. прокуроров-взяточников, так Дьякову я и сказал: «Хорошо, что вас посадили, теперь своей кожей почувствуете то, на что с такой легкостью обрекали других...» Но Дьяков-то был здоровым, а Горбатенко больной. Его я не мог оставить.

И постепенно вышло так, что единственным близким ему человеком во всей больнице оказался я. Он рассказал мне свою историю. Когда-то, при Сталине, был гебистом-гулаговцем, где-то на востоке. Конечно, отрицал зверства, наоборот, говорил, что «мы были очень гуманными», рассказывал про какую-то женщину, которая к нему

162

прорвалась, и он некие ее ходатайства за заключенного мужа уважил... Верю: один раз в жизни, наверно, так и поступил, потому запомнилось. А в ВАКе с ним такая история вышла. Фактически от его позиции зависело утверждение ученых степеней — даже кандидатов, но особенно докторов наук по всей стране. Он выбирал рецензентов для оценки той или иной диссертации и всегда мог намекнуть этим людям, какой отзыв от них ожидается — и никто не решился бы его ослушаться... Ты знаешь, весь партгосаппарат охвачен нынче манией получения степеней. Даже Брежнев стал доктором философских наук. Зачем это надо? Мне думается — от вечной неуверенности в прочности собственного положения. Ученая степень, она вроде соломки, если падаешь — можно упасть на должность профессора научного коммунизма или научного атеизма. Пединститутов у нас слава Богу, хватает в каждой области... В общем, партаппарату Горбатенко был обязан поставлять ученые звания, иначе его бы выгнали с поста. А хлопот работа требовала больших — в оригинале диссертации боссов годились, по словам Горбатенко, разве на бумажные полотенца. И ему надоело делать это «за бесплатно» для людей, которые вполне были в состоянии за работу платить. По его словам, они даже рады были платить, только чтоб больше не возиться со своими «научными трудами». Так организовался особый синдикат по присуждению ученых степеней номенклатурным товарищам — с миллионными оборотами. Горбатенко клялся, что львиную долю доходов забирал министр высшего образования Елютин. Долго они процветали, укрепляя советскую науку, а потом произошло нечто, о чем Горбатенко говорил невнятно... Что-то вроде той истории из «Мертвых душ», когда компания таможенников не поделила какую-то бабенку... Словом, Елютин с Горбатенко чего-то не поделили. Не знаю. В общем, виноватым оказался один Горбатенко — у Елютина силы побольше, да и прямую ответственность нес все-таки председатель ВАКа, а не министр. Суммы взяток оказались такими, что дело рассматривало Политбюро. По закону Горбатенко был обречен на расстрел. И тогда он пригрозил, что все назовет следственным органам. Назвать, видимо, мог многое, потому что его отправили к нам в Сербского — и он получил шанс быть объявленньм «психом». Диагноз «психбольного» выручал всех: Горбатенко спасал от расстрела, т. к. следствие прекращалось, а докторам наук обеспечивал спокойствие от угроз его шантажа навсегда: показания и просто рассказы душевнобольного не имеют интереса и ценности для суда.

Был в Сербского еще интересный пациент — врач, возмущенный фальсификациями в медицине, особенно в практике изготовления отечественных лекарств. А на обратном пути, в Лефортово, я познакомился с Эдиком Багровским, королем московских гангстеров. Твоим земляком-евреем, кстати. Современный Беня Крик — с его сентиментальной любовью к старику-отцу, с подкупом, по-

163

моему, всей тюрьмы... Человек, безусловно, крупного, хотя аморального размаха. Попался на том, что «разбомбил», по его выражению, дачу знаменитого народного артиста СССР, оперного певца-баса. Выкрал оттуда коллекцию картин и продал в Велико-[ британию. По масштабам похищенного ему грозило лет 15, а от отделался всего пятью, к тому же твердо рассчитывал на скорую «поселуху». Как это удалось сделать — тоже он рассказывал неразборчиво, но у меня создалось впечатление, что через своих людей Эдик вроде установил на даче певца записывающую аппаратуру и имел пленку с размышлениями хозяина дачи, что хорошо бы продать эту коллекцию живописи за западную валюту. Мне показалось, что на следствии он грозил показаниями, якобы грабеж был симуляцией, прикрытием, а на самом деле он действовал по негласному поручению самого хозяина коллекции. В конце концов, ему сказали:

«Вот тебе пятерик, но если хоть заикнешься про NN. то влепим тебе законные пятнадцать». На том сторговались. Эдик все жалел, что не знал меня на воле: «Я б на вашу организацию деньги давал, а то их без толку просаживал, а тут на полезное дело хоть что-то пошло». Не переоцениваю серьезности намерений, но что скрывать — приятно было...

— Сергей, вернемся к дурдому. Что вообще это за контора — Институт Сербского'?

— Прежде всего, вообще не психбольница, а исследовательское учреждение, там только ставят диагноз, а потом больных развозят по дурдомам-больницам на лечение. Насчет диагноза политикам все просто: твои убеждения объявляют твоей болезнью. Логика такая: человеку от природы свойственен комплекс, инстинкт самосохранения. Вы, больной, исповедуете убеждения, которые в условиях нашего общества ведут к разрушению карьеры, семьи, лишению свободы и в итоге — к ранней смерти. Вы преступаете нормы, согласны? Значит, — ненормальный...

— А если не вступать в игры со врачами?

— Тогда над тобой все время будет висеть угроза принудительного лечения. «Если не разговариваете, больной, тогда будем применять лекарства». Должен сказать — это сильная угроза, т. к. мы уже видели действие этих лекарств на организм. Особенно страшно калечит французский препарат — можадил. Пациента он скрючивал, ломал все мышцы. Я-то немного знаю французский, а они это не сообразили, дали в палату целый флакон, а на нем по-французски написаны были нормы употребления («давать не более...», тут Сергеи назвал дозу, я ее не помню, но помню, что доза, которую давали пациентам, по словам Сергея, была в 13 раз больше максимума, рекомендуемого французскими фармацевтами).

— Видел я знаменитого психиатра Лунца. Не знаю, каким ему показался я, а вот он произвел на меня впечатление ненормального человека. Ну, сам посуди — врач-психиатр приходит на экспертизу

164

душевнобольного и при этом расстегивает пуговку на халате так, чтобы пациенту был виден орден Ленина., — Сергей засмеялся. Сплетничали в Институте, якобы он вообще член коллегии КГБ. Невероятно...

19. Приговор

164

19. ПРИГОВОР

Ты бы видел лица таллиннских гебешников, когда мы с Калью вернулись в Таллинн. Суд? Он прошел хорошо. Даже на Варате подействовала обстановка, он наклонился к нам и просил: «Простите, ребята». Я ответил: «Да ладно». Он вышел из зала суда с условным приговором, говорят, сильно пьет, дома дерется...

Я забыл рассказать, что, находясь в Лефортово, писал письмо на имя Андропова с изложением нашей позиции. Понимал, что любое другое письмо застрянет в их недрах, а письмо на имя шефа ГБ они обязаны передавать по адресу. На суде это письмо неожиданно пригодилось. Прокурор запросил мне десять лет: шесть лагеря плюс четыре ссылки. При этом мотивировал, мол, ваши заявления о приверженности ненасильственным методам борьбы — ложь. «Если б это было так, что мешало обратиться к властям со своими предложениями? Однако вы предпочли конспиративные заговоры». В последнем слове я сказал: однажды я обратился к Андропову и получил от него ответ — «вчерашнюю десятку». Почувствовал, как в зале прошла дрожь — такие вещи чувствуешь, когда говоришь перед публикой. Позже стало известно, что карательные органы вместе долго совещались — ГБ, прокуратура, суд — на квартире у... (тут Сергей назвал мне квартиру, но не буду сочинять — я фамилию забыл). И в итоге «андроповскую десятку» они решили заменить: сняли мне ссылку. Оставили шесть лет лагерей.

Ну, вот тебе моя жизнь до нашей встречи. Но хочу сделать один вывод из нее. Видишь ли, в моих глазах я сам — человек средний от природы. Средние способности, средняя смелость, средний ум. И если при таких данных я нашел в себе силу пойти этим путем, значит, он доступен каждому человеку. Лишь бы человек оставался честен перед собой.

И еще: если обычный средний человек сумел этот путь пройти, значит, за ним была правда. Моя судьба, если напишешь о ней, может служить уроком только в одном отношении: сколько способен сделать любой, ничем из ряда обычных не выделяющийся интеллигент, если только захочет жить по правде.

Сформулирую, пожалуй, так: если бы мой враг был бы немного сильнее меня, я бы и сам сильно сомневался, правильно ли жил, правду ли защищал. Все может быть, человеку свойственно заблуждаться. Но когда наши силы с ним так несоизмеримы, когда против меня четырехмиллионная армия, триста тысяч сотрудников служб безопасности, миллионы аппаратчиков — тогда я чувствую, что я,

165

видимо, непобедим. Потому что за средним, обычным, как все средние люди, стояла Правда Бога!

Приложение. 12 тезисов Сергея Солдатова

165

ПРИЛОЖЕНИЕ

12 тезисов Сергея Солдатова

Среди товарищей по зоне я практически не помню «неудачников по жизни» — с позиции обычного обывателя. Потому и вполне закономерным казался нам постоянный вопрос этих обывателей, для нас же следователей-дознавателей: «Чего вам не хватало?!» Конечно, Солдатову, например, пришлось переживать и служебные неприятности, и развод с женой, и отсутствие квартиры, но ведь это явилось результатом его свободного выбора: мог бы он стать гебистом, преуспевающим инженером-оборонщиком, мог вполне удовлетворять свое честолюбие (или на выбор — корыстолюбие) в официальной иерархии («человек русский, способный, общественно активный»)... Почти у всех лагерников-политиков оказались хорошие жены, ждавшие их до конца сроков, верные друзья, не боявшиеся и не оставлявшие их семьи поддержкой, имелась интересная и недурно оплачиваемая работа. С точки зрения нормального обывателя они были просто везунчики, непонятно с чего взбесившиеся...

Вит пример. Герман Ушаков. Окончил Уральскую консерваторию. Оркестрант в Ялтинской филармонии. Потом женился на красивой и любящей его ленинградке и переехал в Питер. Вдруг бросает музыкальную карьеру, служит рабочим-подсобником в горячем цеху (надо же кормить семью) и одновременно снова учится — теперь закачивает экономический факультет ЛГУ. Занимается научной работой на кафедре политэкономии социализма, поступает в университетскую аспирантуру — и вот, накануне защиты диссертации, влетает в зону на пять лет за создание «Общества революционеров-коммунистов»!

...Или Николай Руденко. Член КПСС с 30-летним стажем (замполит батальона в дни Ленинградской блокады). Бывший секретарь парторганизации Союза писателей Украины. Бывший главный редактор журнала «Днипро». Счастливый муж молодой, гордящейся им жены. Угодил в зону и ссылку на 12 лет как руководитель Укра-г инской Хельсинской группы.

...Или Чорновил, которому были открыты любые дороги в молодежной журналистике Украины. Или великий Поэт — Василь Стус... Что толкало людей на борьбу и неизбежные лагеря? (Все принимали такой конец пути как данность, никто, по-моему, не сомневался в исходе.) И смешно было, когда опера уговаривали их «разоружиться» и отправиться домой — «жить с женой и деть-

166

ми». У меня самого однажды произошел забавный разговор с начальником нашей зоны майором Пикулиным. «Гражданин начальник, — ответил я ему как историк, — представьте жандарма, что сказал бы Владимиру Ильичу: «Откажитесь от политики, и мы отпустим вас спокойно спать с Надеждой Константиновной»... Неужели вы сами не чувствуете комизма своего положения?» — «Вы сравниваете себя с Лениным?!» — завизжал «хозяин» и выписал мне очередные не то пять, не то шесть суток карцера (дело было в Статусную акцию)...

Но потом один «военный старичок», околачивавшийся в штабе зоны (то ли убиравший там, то ли стучавший — я не очень понимал, что было главным) рассказал («статусникам» сочувствовали даже зонные стукачи): «Пикулин жаловался офицерам: «Один гебист командует: «Жми их, в карцера их!», другой возражает: «Зачем так сурово, вы их озлобите!» — Ну, кого слушать? А в случае чего — они все в стороне, а отвечать-то Пикулину, подписи-то на документах мои! А я причем? Что я, не понимаю — зэки, они же правы!»

Так приходится жить в СССР офицеру, если он хотел делать нормальную карьеру...

Сейчас видится некий просчет моего интервью с Солдатовым в том, что я пересказал читателю всю внешнюю канву жизни Сергея, но не коснулся главного в этой жизни — философского и религиозного его созревания. Это невозможно было сделать в условиях зонного интервью, когда я не мог прочитать ничего, вышедшего из-под его пера в разные годы, проанализировать, как и куда двигалась эта душа. Чтобы как-то восполнить этот неизбежный пробел, я решил написать это приложение.

...История его такова. Однажды Владимир Осипов и я почти одновременно упрекнули Сергея, что, всецело отдав себя эстонскому делу, он забыл собственный народ — русских. Как оказалось потом, одновременно схожий упрек передал ему из-за «забора» генерал Григоренко, человек, весьма им уважаемый. Несколько дней после этого разговора ходил Сергей, погруженный в себя, а потом вдруг сказал: «Вчера меня посетила Муза» — и протянул крошечный клочок бумаги с 12 заголовками-тезисами. Заглавие было — «Русское дело». Произошло это в Статусную акцию: в краткие перерывы между карцерами, когда выходы на зону у нас обоих совпадали, он излагал мне подробности своей «Программы для русского народа». Видимо, для полноты облика Сергея есть смысл эту программу привести, оговорив, однако, два обстоятельства. Первое: я привожу текст «Русского дела» по памяти и, естественно, мог что-то забыть, перепутать, неверно изложить (хотя стремлюсь этого избежать). Ответственность за ошибки несу я один — когда Сергей выйдет с зоны, он поправит все, что найдет нужным, и будет прав с самого начала. Во-вторых: это его программа, его мысли, а не мои... Поэтому я не берусь ни защищать их, ни опровергать то, что, на мой взгляд, кажется сомнительным. Во многом (например, касательно тезиса о

167

церкви) я, как видится, вообще лишен права голоса: это внутреннее -дело самих православных людей. Я в данном случае выгляжу как магнитофон Сергея, прилагающий эту мысленную ленту к тексту интервью, чтобы документальный образ предстал перед читателем

Все ж по возможности полнее.

Итак, размышления Сергея Солдатова о задачах русского народа, изложенные Михаилу Хейфепу на лагерном плацу летом 1977 г.

1. Создание свободного национального государства

Как человек проходит в процессе воспитания неизбежное принуждение в детстве, потом созревание, а с ним свободное определение жизненного пути — так и народы, когда уходит детство и накупает зрелость, должны преодолеть принуждение над собой — стать свободными. До сих пор русский народ знал лишь принуждение. Но он уже дозрел до свободы. Его свобода неотделима от сосредоточенности на национальном строительстве. России предстоит «сосредоточиться», как говорили в 19-м веке, — необходимо освободиться от всех ненужных для русских международных и империальных обязательств и привилегий. Прежде всего, нужно предоставить независимость союзным республикам на основе референдума. Пусть сами занимаются своими проблемами, у России хватает своих. Второе — отказаться от всех глобальных авантюр: вместо того, чтоб совать нос повсюду, куда просят и куда не просят, ограничиться соблюдением абсолютно необходимых русским дипломатических обязательств — и только. В утешение любителям имперского величия замечу, что и в этом случае Россия остается первой в мире страной по занимаемой территории и четвертой после Китая, Индии и США, а не третьей, как сейчас, по населению. То есть собственно Россия, освободившись от союзных республик, все равно остается одной из величайших держав мира. Меня лично это вообще не волнует, но как политический аргумент для изменения империального сознания в массах — будет работать.

Я бы лично пошел и дальше. Уверен, что Сибирь, несмотря на все ее несметные богатства, — источник несчастий для России. Эта бесконечная и неблагоприятная для человеческого обитания территория требовала и требует для своего освоения таких грандиозных инвестиций и людских ресурсов, что Россия осуществляла их лишь за счет крайнего напряжения сил — людских и материальных. Я бы .лично ограничил национальную русскую территорию старинными ^землями до Урала включительно — кстати, в этом случае Россия остается по территории первой державой в Европе и третьей или четвертой в мире. Что касается Зауралья (до Чукотки включительно), я бы предложил — при сохранении политического суверенитета России над территорией — объявить ее хозяйственным кондоминиумом-совладением России и ООН. Освоение Сибири, важное для всего человечества, не должно быть взвалено на плечи одних русских, каждый народ может получить право пользоваться сибирскими богат-

168

ствами, вложив туда долю его труда. Там хватит на всех! Россия же как политический суверен будет получать за это какую-то ренту, разумную и скромную. Кстати, при посредничестве ООН можно легко учесть китайские интересы, избежав опасной напряженности и сэкономив огромное количество сил и ресурсов обоих народов.

Что касается внутреннего устройства национального русского государства, то мне думается, что демократия европейско-американского типа — наиболее подходящая для нас модель. Разумеется, это правовое государство будет выстроено с учетом национальных русских форм, но в целом демократия представляется лучшим вариантом. Я понимаю Володю Осипова, когда он защищает идею монархии, не вижу в этом ничего предосудительного в принципе. Для Володи это средство восстановить связь времен, в наиболее чистой форме перечеркнуть позор большевистского шестидесятилетия. Но, по моей оценке, в современной России эта традиция утратила смысл. Она мертва. Я отказываюсь от монархической традиции потому, что для нее нет почвы. Демократия — лучший из возможных в настоящее время образцов правового национального государства.

Я воспринимаю Демократическое движение СССР как продолжателя глубинных традиций русского народа: Сергий Радонежский и Дмитрий Донской боролись за создание национального русского государства, свободного от чужеземного ига. Мы — за создание такого же государства, но освободившего себя от ярма, накинутого на шеи других народов. Они боролись за государственную и национальную свободу, мы — за общественную и личную свободу. Новый этап жизни народа диктует развитие все тех же исконных национальных задач — постижения свободы.

2. Собирание русского народа

Свободное государство Россия займется собиранием своего народа, рассеянного по всему миру. Оно призовет русских с Украины и Прибалтики, из Казахстана и Средней Азии, Молдавии и Закавказья. Заполнить и заселить пустующие исконные русские земли — Владимирщину, Новгородчину, Псковскую, Вятскую земли! Это будет такой же призыв к русским людям воскресить опустевшую родину-мать, какой бросили евреи, заселяя Палестину. Мы призовем русских из Канады и США, Франции и Англии: «Русские должны жить в России!» Им будет обеспечено расселение в особых поселках и хуторах на льготных условиях: кредиты, освобождение от налогов и пр. В этом важном национальном деле мы должны внимательно изучить опыт сионистов и Израиля по интеграции собранного со всех концов мира населения — в нашем случае, русского народа.

Когда-то Иван Калига собирал русскую землю. Но его потомки, завершив его дело, растеряли народ. Теперь задача — собрать народ и таким образом возродить эту собранную землю.

169

3. Обновление православной веры

Без религии невозможно наполнить жизнь демократического русского государства нравственным содержанием, цементирующим и сохраняющим любое общество. Религия должна стать стержнем, содержанием для демократических политических форм. Для этого необходимо обновление — реформа православной церкви. В своем нынешнем состоянии церковь не отвечает нуждам общества. Прежде всего, низок ее богословно-теоретический уровень. Необходима огромная теоретическая работа, чтоб церковное учение перестало

; быть только внешней догмой, навязанной безграмотному народу государственной церковью — к этому привыкло за века православие. В этом состоянии ее искусственно удерживает и атеистическое государство. Обрати внимание: первоначально большевики поддерживали «обновленцев», чтоб ослабить и расколоть традицию церкви, исторически враждебной атеистам. Но потом они спохватились, что традиционная, т. е. покорная государству церковь, с ее омертвелым теоретическим багажом, гораздо безопаснее для власти, чем «обновленцы», говорившие с новым, уже образованным народом на доступном ему языке — и стерли именно «обновленцев» с лица России. Изменился народ и уровень. его образования — соответственно должна измениться церковь. Реформированная церковь должна повернуться к обществу, она обязана быть рядом с нуждающимися, чутко прислушиваясь к любым нуждам и запросам и, взвешивая их на весах Совести и Бога, давать рекомендации обществу и властям. Священник должен стать центральной фигурой, влияющей на воспитание жизненных основ молодежи — всюду, где есть эта молодежь! Для этого необходимо поднять уровень образования в духовных учебных заведениях, чтобы оттуда выходили самые образованные и потому авторитетные в области Морали и Жизни наставники. Это движение мыслится мне как грандиозная вторая христианизация России, как продолжение дела: начатого св. Владимиром и Нилом Сорским.

В древнем обществе св. Владимир мог проводить насильственное крещение народа русского, мы же займемся неизмеримо более сложным, но и благодарным, радостным делом — свободной христианизацией великого народа. Нил Сорский мог проповедовать только личное самоусовершенствование священников, мы же поставим во главу угла самоусовершенствование всего общества. Но это будет творческое продолжение старой духовной традиции.

4. Укрепление русской семьи

В демократической национальной России брак, мне думается, должен существовать в трех формах. Первый — традиционный кон-кубинат, сожительство. К нему новая государственность будет равнодушной: ни поддержки, ни сопротивления.

Вторая форма — гражданский брак, Он может существовать сколь угодно долго лет и считаться законным со всеми вытекающими отсюда правами и обязанностями перед государством. Но если

170

через несколько лет муж и жена почувствуют, что гражданский, как бы пробный, брак прочен и будет длиться всю жизнь, они получают право обвенчаться в церкви и скрепить свой союз высшей и наиболее почетной в государстве третьей формой брака — церковной. Для верующих это будет таинство союза двух нашедших друга душ, для неверующих — торжественный национальный обряд, приобщение к традициям прадедов и пращуров. Церковный брак будет пользоваться социальной поддержкой церкви, лица, заключившие его, станут своеобразной общиной, поддерживающей друг друга через церковь.

Демократическое национальное государство будет проводить политику активной подготовки молодежи к семейной жизни (семейные курсы, церковь, школа и т. д.). Будет проводиться линия на возвращение женщин в семью, особенно на период воспитания потомства, когда основная задача матери — сохранение семьи.

Против алиментов я возражаю. Те, кто хочет родить ребенка, должны с полной ответственностью подходить к этому и решать вопрос, не рассчитывая на помощь закона. В зрелом обществе должны воспитываться зрелые граждане.

Разумеется, это — продолжение национальной традиции церковного брака как таинства семьи, но новый церковный брак будет все же принципиально отличаться от старого при всем внешнем сходстве. Раньше господствовала многодетная семья — и духовная нищета. Семьи скреплялись браком, как государственными цепями. Нынешний церковный брак будет подразумевать ограничение количества детей, но зато и превращение семьи в лабораторию морали и духовного обогащения детей.

5. Освоение русских земель

Мы — страна бескрайних просторов, и наша география диктует нам первые экономические меры национального государства русских людей. Прежде всего — возвращение к земле, переселение горожан в пригородные и сельские коттеджи — кстати, сказать, такой процесс давно идет во всех цивилизованных странах. Будет разработана обширная программа землепользования с правом каждого человека получать земельный участок для обработки (недавно Володя Осипов рассказал, что подобная идея имелась в программе Всероссийского социал-христианского союза освобождения народа. Я этого не знал, но хорошо, что направление совпало). С помощью госкредита будет осуществлено строительство новых поселков во всех концах русской земли. Это будет колонизация, но своей собственной, заброшенной земли. Если же людей в селах по-прежнему не будет хватать, можно продолжить традицию 18-19 веков — приглашать иностранцев, фермеров-хлеборобов, чтоб они поставили образцовые хозяйства (так появились немцы в Поволжье и на Украине, греки в Новороссии, сербы, молдаване)... Русская земля должна быть освоена вся!

171

Для этого потребуется осуществить программу магистрализации — создания обширной сети современных дорог, программу моторизапии — резкого роста числа автомобилей на душу населения. Чтобы беречь окружающую среду, будут форсироваться усилия по созданию электромобиля.

Будет проводиться в жизнь обширная программа культуризации домашнего очага: русским людям стоит использовать эстонский опыт создания культурном фермерской усадьбы.

Еще часть той же программы: эстетизация ландшафта. Художники-озеленители, наследники традиций создателей Павловского парка Гонзаго и Камерона, будут выявлять и создавать красоты национальной природы — только не в узких рамках одного парка, а по всей России. Землепроходцы, поморы, казаки открывали российские просторы, населяли, пользовали — мы должны украсить открытую ими землю. Глубока мысль человека, познавшего русскую душу, как никто другой, — Льва Толстого: «Русский должен сидеть на земле тогда он близок к небесам» .

6. Благоустройство городов

Города изменятся. Будет материально поощряться отток населения на землю из мегаполисов, из промышленных гигантов. В самих городах произойдет следующее: создание сети городов-спутников, оттягивающих население из центров гигантов. Восстановление национально-исторических центров в первоначальном виде в качестве традиционной святыни и орудия национального воспитания молодежи -= как у поляков с варшавским Старьм Мястом, у прибалтов со старым Таллинном или Ригой, у немцев в ФРГ... Одновременно — обновление во всех городах систем общественной канализации, водопровода, телефонизации на современном уровне и пр. Огромное значение будет придано эстетизации городов — оригинальным архитектурным проектам.

Русская интеллигенция всегда мечтала о культурном городе и испытывала ужас перед Охотным рядом, Растеряевой улицей, Окуровьм. Но если долгое время у нас был рост городов без благоустройства, скученность, темнота быта, то нашей задачей станет рост городского благоустройства, но уже без количественного роста самих городов.

7. Гуманизация хозяйства

Откуда взять средства на все эти проекты? За счет многократного сокращения военно-промышленного комплекса. Целью народного хозяйства станет удовлетворение человека, а не государственных амбиций. Вредные для здоровья производства ограничиваются, в случае возможности их замены даже и менее рентабельными, но безопасными — закрываются. Производится лимитирование добычи и расходования сырья и ресурсов. Пока мы щедро разбрасываем их,

172

уверенные, что в случае израсходования в одной части империи всегда найдем нужное в другой. С этой политикой нравственно, но и полезно тоже — кончать: богатства стоит тратить осторожно, чтобы в случае разрыва с любой частью мира обширная русская земля всегда могла восполнить все необходимое.

Поэтому рост народного хозяйства должен быть сбалансирован с реальными нуждами общества. Я не сторонник хвастовства процентами роста ВНП, как делается сейчас. Возможно, что вскоре общество придет к идее нулевого роста. Если это окажется полезным для России, стоит ее принять. Мы снова будем жить в истории, которая включает в себя ведь не только прошлое, но и продолжение этого прошлого в будущее, учет интересов будущего. Сейчас народ живет исключительно настоящим — с этим надо кончать.

Демократическая национальная Россия войдет в мировое хозяйство с идеей взаимовыгодного международного разделения труда. Возможно, учитывая просторы, возможности, традиции России, она вернется к своей исторической роли — аграрной, сельскохозяйственной житницы человечества. Аграрно-индустриальные комплексы новой России будут создаваться с логическим ударением на первой части составного определения.

Относительно промышленности. Я считаю полезным сотрудничество с транснациональными компаниями с их обширными капиталами и, главное, передовой технологией. Это позволит использовать обширные минеральные ресурсы России с минимальным напряжением национальных сил. Я — сторонник традиционных для России иностранных концессий: история, советская тоже, доказала нам, что для России импорт иностранного капитала всегда был выгоден.

Мы должны создать то, что Бакунин, Лавров, Герцен и другие российские интеллигенты называли «экономикой народного благоденствия». Вместо ситуации, когда народное хозяйство есть орудие государства, а человек — лишь инструмент этого орудия, возникнет положение, когда народное хозяйство станет орудием человека, а государство займет служебную позицию.

8. Сближение с природой

Важной частью национальной политики должно стать сближение населения с национальной природой. Будет неизмеримо расширена система национальных заповедников и парков (сейчас она раз в десять меньше, чем их доля в цивилизованных странах). Будут приложены государственные и общественные усилия к восстановлению лесов, рыбы, дичи. Экология станет в центр внимания, все взрывоопасное в этой сфере будет ограничено, если возможно — ликвидировано.

Молодежный туризм с использованием современного туртранспорта (маленькие вагончики, автобусы и пр.) станет частью воспи-

173

тания молодежи в национальном духе: русский человек должен с молодости по возможности узнать всю Россию как можно больше.

Традиции Докучаева, Обручева, Вернадского о разумном использовании природы должны превратиться в общественную практику. Раньше русские люди, по правде сказать, даже дружа с природой, беспощадно обирали ее. Нам предстоит не только любить ее, но | и оберегать.

9. Оздоровление русского народа

Три главных зла господствуют нынче в русской жизни. Первая — преступность. Ее масштабы засекречены настолько, что даже такой проницательный человек, как Солженицын, поддался официальной лжи. Где-то заметил, что в Штатах преступность выше, чем в СССР. На самом деле статистика зарегистрированной преступности в СССР большая, чем во всем Западном мире, вместе взятом. Миллионы бытовиков — живое тому доказательство. Они — серьезнейшая проблема для людей любой государственной власти. Эти озлобленные, духовно искалеченные мужчины и юноши, приученные признавать только закон кулака, силы, антиобщественно воспитанные в лагерях, этих училищах подлости и криминальных профессий, они пока сдерживаются только железной и жестокой камерой ГУЛАГа. Рухнет ГУЛАГ, и себя они России покажут, отомстят — по советским рецептам поведения.

Второе зло — это алкоголизм и наркомания. Третье (производное от второго) — массовая дефективность детей. Что предстоит делать?

Первая задача в борьбе с преступностью — предупреждение. Но закон в этом случае должен, наконец, стать законом, а суд — судом. В Союзе законы сформулированы так, что дают произволу почти неограниченные рамки. Возьми массовую статью — хулиганство. За «мелкое» хулиганство полагается 15 суток, если, как сказано в законе, «оно не влечет за собой более тяжелое наказание по закону». То есть, судья, дай 15 суток, но если хочешь — дай больше! Больше — это до года, «если оно не влечет» и т. д. А еще больше — до пяти лет. То есть в подавляющем большинстве случаев не закон, а решение суда определяет, какое наказание выдается провинившемуся: и 15 суток, и пять лет срока — все верно за одно и то же правонарушение по закону, если так захочет судья. Практически неопределенность закона существует по всем основным массовым преступлениям, а это предопределяет не только судебный произвол в стране, но худшее — I коррупцию судебной системы. Возьми хоть нашу с тобой статью — семидесятую: срок определен от полугода до 12 лет, но за что дают полгода, а за что 12 лет — формально никак не определено. Но когда решение определяется не законом, а лицами, то боятся не закона, а судью, и чтут не право, а милицию.

Первое мероприятие новой власти — создание нового кодекса. Там, возможно, будет не двести, а тысяча двести статей, но индиви-

174

дуализация преступлений должна быть предусмотрена законом. И, конечно, должны быть настоящие присяжные, а не «кивалы», которые покорно подпишут любое решение судьи.

Сама система карательной политики должна быть изменена. Лагерь, этот университет преступности и трудовой батальон великих строек коммунизма, исчезнет. Причина — не в жестокости лагерной системы: тюремная как раз куда хуже, она много более жестока. Но она дает возможность заключенному — если он захочет — вырваться из омута криминального мира. Лагерь же неизбежно заталкивает его в профессиональные преступники. Нужна немалая воля, чтоб этой инерции «воспитания зла» в питомниках рабской силы противостоять.

Мы попытаемся больше внимания уделять не длительным срокам заключения, изоляции, а системе кратковременных, но зато более резких наказаний, например, карцеров, «холодных» на короткие сроки, т. е. системам одиночного наказания, а не созданию табунов зэков. Труд в тюрьмах перестанет быть источником дохода, но продолжит существовать — для профориентации, для положительного развития интересов заключенных. Где взять столько помещений, спрашиваешь? Что ж, территорий советская власть оставила с избытком, — он обвел рукой вокруг себя. — Можно попробовать перестроить с учетом новых систем борьбы с правонарушениями.

Надо восстановить национальную традицию благотворительных обществ и церковных советов, работавших в местах заключения. В России всегда жалели «несчастных», и это в одинаковой мере оздоравливало людей по обе стороны проволоки.

Что касается алкоголизма, то начнем с улучшения качества водки. Только хлебная водка, и то отграничением в продаже! И начнем вытеснять водку вином (советский человек падок на импортную наклейку, так что есть надежда потеснить отечественную «горькую»). Развернем производство национальных напитков пониженной алкогольности (типа медовухи) и пр. Надо восстановить общественную деятельность «Обществ трезвости», школ, церкви в борьбе с алкоголем и наркотиками. Но это специальные меры, а основную помощь в оздоровлении народа я жду от общего изменения духовного климата в русском народе.

Что касается дефективности, то будет продолжено все полезное в сфере спорта и спортивного туризма, но с упором на национальные традиции спорта — например, я бы лично поставил в центр новой спортивной жизни конный спорт. Или вот — молодежи в принципе свойственна агрессивность, реализуемая в драках и потасовках (это — основной поток современных зэков-«хулиганов»): я бы легализовал, например, древнюю «стенку на стенку», чтоб выпускать пар...

Помнишь, как славянофилы боялись «народной порчи», как Леонтьев призывал «подморозить Россию, чтоб не испортилась»? Это

175

была надежда оздоровить общество через замедление внешнего развития, которое обгоняло внутреннее созревание народа. Старинный духовный лад «благолепия» не вписывался в. убыстренный лад отчужденного общества. Мы будем пытаться решить этот конфликт через убыстрение внутреннего развития народа.

10. Возрождение русского народа

В демократической национальной России мыслится революционный взлет новой культуры. Художественный анализ прошлого и настоящего народа, его падения и возрождения, одновременное поощрение традиционных русских искусств, например, певческих, в частности, религиозных, народных танцев, хорового пения. Сейчас в России стыдятся петь... Тут нам пригодится организационный опыт Прибалтики.

Верю, что художественные задачи новой интеллигенции — отображение подлинной трагедии народа и осмысление его бытия — породят великую культурную эпоху.

Образование будет гуманизировано. Вместо массы инженеров и техников, которым нечего делать на производстве, будут выпускаться из вузов преимущественно гуманитарии: учителя, юристы, музыканты, ну, и врачи, конечно... Гуманитаризуется образование в школах, где сегодня от истории или биологии остались огрызки.

Кроме гуманитаризации, высшее образование будет вестернизовано, подтянуто до европейского уровня. Будет восстановлена старая традиция обучения в европейских университетах и стажировки на практике в Западной Европе. У нас прекрасные кадры которые только надо освободить от сковывающей их опеки. Николай Бердяев мечтал о слиянии Востока и Запада, о создании всечеловеческой цивилизации, основанной на любви и благоговении. Может быть, это случится в будущем, но пока надо основать нравственную цивилизацию справедливости и человечности. Она-то и станет мостом Восток-Запад.

11. Знакомство с народами Земли

Русским необходимо познать мир — тогда они познают себя, свои силы и слабости в сравнении с другими. Познание через массовые коммуникации и искусство нужно, но его мало — необходим личный опыт. Каждый русский человек, особенно молодой, должен побывать за границей, и не в групповой экскурсии на две-три недели, а на несколько месяцев и — где он захочет. Для этой цели будет учрежден налоговый фонд — отчисления от зарплаты на поездку каждого в страну по ту сторону границы.

Я придаю особое значение контактам с Израилем. Живое знакомство с еврейским народом в его собственной стране поможет уничтожить вековые предрассудки и потому будет всячески поощряться. Тем более, что там — Святая земля, которую испокон веков каждый верующий русский человек считал своим долгом посетить.

176

Большое значение я придаю экуменизму: контакты с религиозной Европой должны поощряться и расширяться.

Великий, еще по-настоящему не узнанный, не оцененный русский человек Владимир Соловьев мечтал о Вселенской церкви, о единстве всех христиан. В нате время идея религиозного единства дополняется идеей единства культур, единства наций, сохраняющих свой лик и особое существование, но стремящихся к общечеловеческому благу. Единство христиан дополняется идеей единства всех верующих в Бога в любых вероисповеданиях. Тем глубже и шире предстает великая идея Владимира Соловьева.

12. Союз России и Европы

Демократическая национальная Россия выйдет из той изоляции, в которой СССР находится сейчас: у нас же нет пока ни одного искреннего союзника. Поставим вопрос о вхождении в ЮС (сначала в качестве ассоциированного члена), о создании Европейского содружества наций, о тесном военном сотрудничестве с Европой.

Думаю, что свободное национальное развитие устранит комплексы национальной неполноценности и необоснованные опасения за свое национальное существование у всех народов Земли. В этих условиях представляется возможным заключение международного соглашения об ограничении суверенности государств. Я имею ввиду изменение устава ООН с правом прямого вмешательства во внутренние дела тех стран, где нарушаются права человека.

Русские западники от Петра до Милюкова заимствовали европеизм формально, довольствуясь внешними формами западной цивилизации. Задача же современного сближения с Европой состоит в духовном сближении на основе уважения ценностей свободы и веры в Бога, в высокое предназначение его творения на Земле.

Примечание Михаила Хейфеца в 1999 году

176

примечание михаила хейфеца в 1999 году

Каждый увидит сегодня чрезмерную упрощенность в видении Сергея Солдатова реалий будущего общественного процесса в СССР, чрезмерную идеализацию западной, знакомой ему лишь по литературе, цивилизации и т. д. и т. п. Это критиковать через почти четверть века никому нетрудно. Но я умышленно ничего не поправил в рассуждениях зэка 70-х гг. Ибо это — свидетельство истории, ступень в развитии общественного самосознания России. Тогда люди, охваченные подобным «болезненным состоянием реформирования», шли в лагеря. И отказывались освобождаться по «помиловке», и незримо, но несомненно влияли на умы окружающих, на ту общественную атмосферу, в частности, в партийно-правительственном аппарате, которая толкнула СССР на перестройку через десять лет.

177

Глава 2. РУССКИЙ ПАТРИОТ ВЛАДИМИР ОСИПОВ

ПРЕДИСЛОВИЕ

Первую книгу Михаила Хейфеца — «Место и время»я прочел с инте-

но в то же время и с пониманием, что это интерес к каше, в которой сам варился, постороннему вовсе не обязательный. И за чтение рукописи об Осипове (вторая глава второй лагерной книги Хейфеца) взялся без особого энтузиазма. ан нет — прелюбопытно многое, даже и не очень профессиональные рассуждения о национализме. Да и исторический интерес наличествует.

В рукописи есть кое-какие фактологические погрешности, их было бы легко устранить, но тогда память автора (а рукопись, написания в лагере по горячим следам разговоров, пропала и по памяти восстановлена) выглядела бы еще более фантастической, чем она есть на самом деле. Мы с Хейфецем. посоветовавшись, решили их оставить и дать мне возможность их исправить, тем логически обеспечивая естественное пространство для ненавязчивого внесения некоторых оценочных корректив. Полагаю, что жанр это позволяет: это ведь не фиксация сиюминутного, когда через годы корректирующая рука поневоле искимсикт сам воздух, вещи, — думаю, что характер рукописи. сделанной в лагере (о чем следует напоминать читателю), сохранится за счет исправления на глазах у читателя упомянутых погрешностей.

Э.Кузнецов, 1980г.

По делу № 15 Ленуправления КГБ в 1974 году первоначально нредрпттягяттост, привлечь следующих лиц: Эткинда Е.Г., профессора, литературоведа и переводчика; Марамзина В.Р., писателя;

Хейфепа М.Р., писателя; Горячева П.М., Бочеварова Г-Н., Конкина В.Е. и жителя города Александрова, Владимирской области, Осипов? В.Н. — сотрудников нелегального журнала «Вече».

Эткинда и Марамзина я знал лично. Существование всех остальных обнаружил через три недели после ареста, когда следователь познакомил с постановлением: дела четырех лиц, обвиняемых в изготовлении, хранении и распространении журнала «Вече», изымались из моего дела и передавались по месту жительства обвиняемого Осипова — во Владимирское облуправление ГБ.

Глава 2 Русский патриот Владимир Осипов

Предисловие

177

Глава 2. РУССКИЙ ПАТРИОТ ВЛАДИМИР ОСИПОВ

ПРЕДИСЛОВИЕ

Первую книгу Михаила Хейфеца — «Место и время» — я прочел с интересом, но в то же время и с пониманием, что это интерес к каше, в которой сам варился, постороннему вовсе не обязательный. И за чтение рукописи об Осипове (вторая глава второй лагерной книги Хейфеца) взялся без особого энтузиазма. ан нет — прелюбопытно многое, даже и не очень профессиональные рассуждения о национализме. Да и исторический интерес наличествует.

В рукописи есть кое-какие фактологические погрешности, их было бы . легко устранить, но тогда память автора (а рукопись, написания в лагере по горячим следам разговоров, пропала и по памяти восстановлена) выглядела бы еще более фантастической, чем она есть на самом деле. Мы с Хейфецем, посоветовавшись, решили их оставить и дать мне возможность их исправить. тем логически обеспечивая естественное пространство для ненавязчивого внесения некоторых оценочных корректив. Полагаю, что жанр это позволяет: это ведь не фиксация сиюминутного, когда через годы корректирующая рука поневоле искажает сам воздух вещи — думаю, что характер рукописи. сделанной в лагере (о чем следует напоминать читателю), сохранится за счет исправления на глазах у читателя упомянутых погрешностей.

Э.Кузнецов, 1980г.

По делу № 15 Ленуправления КГБ в 1974 году первоначально предполагалось привлечь следующих лиц: Эткинда Е.Г., профессора, литературоведа и переводчика; Марамзина В.Р., писателя;

Хейфеца М-Р. писателя; Горячева П.М., Бочеварова Г.Н., Конкина В.Е. и жителя города Александрова, Владимирской области, Осипова в.Н. — сотрудников нелегального журнала «Вече». ; Эткинда и Марамзина я знал лично. Существование всех остальных обнаружил через три недели после ареста, когда следователь познакомил с постановлением: дела четырех лиц, обвиняемых в изготовлении, хранении и распространении журнала «Вече», изымались из моего дела и передавались по месту жительства обвиняемого Осипова — во Владимирское облуправление ГБ.

1. Традиционный тип подпольщика

178

1. ТРАДИЦИОННЫЙ ТИП ПОДПОЛЬЩИКА

Прошел с моего ареста год: получил я срок, проскочил этап, прибил в зону № 17-а Дубровлага (Мордовия). Первое, о чем спросил товарищей в первый вечер, за чаем:

— Что с Осиповым?

— Их группу не взяли. И, видимо, не будут брать, — сообщил Зорян Попадюк, юный руководитель молодежной организации во Львове «Украинский Национально-Освободительный фронт»: в зоне, как я понял, тоже следили за делом «Вече».

За этот год обвиняемый № 1 профессор Эткинд «отделался» исключениями, увольнениями, лишением всех ученых степеней и званий, а также членства в Союзе писателей. Марамзин был арестован, но вырвал себе «условный» срок. Вот почему я без колебаний поверил сообщению, что для Осипова и его людей следствие кончилось благополучно. Человек я злопамятный, и потому читатель поймет мою радость: ведь, кроме понятного сочувствия неизвестным друзьям, я думал тогда, что «Дело № 15» продолжает проваливаться и в своих филиальных ответвлениях, значит, мой родной ленинградский следотдел терпит афронт. Приятно...

Но месяцев через восемь на 17-ю зону пришло сообщение: в 19-й лагерь привезли Осипова. «А как же остальные «подельники» — Горячев? Конкин?» — «Никого. Прошел по делу один»...

Потом Осипова увезли с 19-й на зону №3/5 — чтобы там он поцапался с неукротимым украинцем Чорноволом. Вместо этого оба плечом к плечу обрушились на администрацию. Тогда Осипова вернули обратно на 19-ю, куда в это время попал и я. Впервые встретил его в феврале, полгода назад: перед столовой в группе зэков стоял невысокий сероглазый круглолицый русак, внешне похожий на маршала Жукова (может, не только внешне?). Запомнилось, что первое время он обращался ко мне на «вы» (обычно я со всеми диссидентами быстро переходил на «ты»). Мне даже казалось, что Владимир только такое обращение и признает, но после начала Битвы за Статус (стодневной забастовки протеста мордовских зон) он незаметно оттаял — и мы перешли на «ты». Но осмотрительная настороженность и осаживание малознакомых людей — первая черта, которая бросилась в глаза.

Осипов, по-моему, — национальный тип русского характера. Сила его часто не в глубине, тонкости или логичности, она — в страстности, в отчаянности поисков Духа, иногда вопреки Разуму. Осипов, по-моему, далеко не всегда прав, но он честен. Когда он заблуждается, он заблуждается как глубоко верующий человек, не как хитрый демагог. Конечно, честность его — это честность политика, то есть предполагает выдержку, расчет, компромиссы и умолчания (когда ему говорить невыгодно). Но, повторяю, он честен. Может

179

путаться и путать, может противоречить себе. Но это — путаница в поиске, а не путаница трусливого стремления обмануть себя, чтобы тем вернее обманывать других.

Еще одно. Он недоверчив ко всяческим внушениям и поучениям — стороны (слишком уж часто обманывали его близкие «ученые» друзья), но зорок и хваток ко всякой проходящей мимо мысли, которая покажется ему верной. Такая мысль не проскочит — не пропадет: он схватит ее, незаметно обработает и вставит в систему своей политики.

Осипов — из породы тех организаторов по натуре, про которых я читал в старинных материалах и рукописях о подпольщиках, — из породы Георгия Натансона, Александра Михайлова, Иннокентия Дубровинского... Он знает и помнит все про человека, который его интересует: на ком женат, с кем связан, на что способен. Иногда эта мелочная тщательность даже раздражает.

Исторически люди, подобные Владимиру Осипову, всегда занимали вторые места в руководстве подпольных организаций. Им всегда нужен был на первом месте трибун, идеолог, мыслитель, рядом с которым они могли привычно и неутомимо сплетать сеть организованного аппарата и заставлять ее целеустремленно работать по «задумкам» вождя партии. Интересно, что такие люди всегда уступали с видимой охотой первое место другому (это ясно в тех случаях, когда волею судьбы они временно становились вождями; как только рядом появлялся какой-нибудь трибун или литератор, ему сразу отдавали первое место, хотя, имея в руках организационные связи, они практически являлись непобедимыми в борьбе за власть). Так, Михайлов уступил место лидера партии Желябову, Гоц — Чернову, Штрассер — Гитлеру... Зная Осипова, не сомневаюсь, что он при первой возможности поступил бы так же. Историческая его трагедия, по-моему, заключалась в том, что рядом с ним не оказалось достойного и порядочного идеолога, что ему — в его время — одному приходилось тащить воз своей «партии» и быть предаваемым и продаваемым некоторыми из тех, кто считался «идеологами». Эти мысли, кажется, бродят и в тайниках его души. Однажды вырвалось:

«Вече»? Может, я был недостоин возглавлять такое дело. Может быть, оно выше меня, моих способностей. Но что было делать, если, кроме меня, не нашлось никого...».

2. Начало интервью: корни

179

2. НАЧАЛО ИНТЕРВЬЮ: КОРНИ

— Я родился в деревне Чижиково, Псковской области, — начал он свой рассказ. — Дед мой, крестьянин, дружил с местным помещиком-либералом и от него набрался, по семейным рассказам, социал-демократического духа. Деда забрали в армию, и он без вести продал в первую мировую войну. Всю семью, уже при советской власти,

180

ставила на ноги бабка. Хорошая, верующая была крестьянка, но гены деда остались в потомстве: дети его в числе первых сделались молодежными «активистами». По селу ходила о них дурная слава — «безбожные люди»... Все получили образование, довольно большое для той поры; мать моя стала учительницей. На каких-то учительских сборищах познакомилась с учителем Осиповым, вышла за него замуж. Потом появился я.

Началась вторая мировая война, отца забрали в армию, мы уехали от немцев в... (я забыл, какое именно место назвал Владимир). Там был примечательный случай. Я тяжело заболел, врачи приговорили к смерти. Мама была готова испробовать, что угодно, и бабка настояла, чтоб крестили: пусть хоть умрет крещенным. После крещения наступил мгновенный перелом в болезни, прошел кризис, как тогда говорили, и я выздоровел.

Отец воевал под Ленинградом, остался жив, но завел себе на фронте другую семью и к нам не вернулся. Уже после моего первого срока, совсем взрослым, я разыскал его — было интересно посмотреть: все же отец. Он объяснял, как-то не очень убедительно, мол, война была, казалось — всему конец, жизни конец, о будущем не думалось совсем. Хотелось пожить настоящим, сиюминутным. Несчастный какой-то, потерянный...

В конце войны мы переехали в город Сланцы. Мать продолжала учительствовать в начальной школе. Дома у нас всегда стояла масса методической литературы. Я стал читать мамины книжки, и через несколько лет наткнулся на статью о воспитании атеизма у школьников. Было это, наверно, уже классе в седьмом. Я среди сверстников давно считался заводилой. В любых делах и играх уважали меня, уважали и за то, что верил в Бога. Не по-настоящему, конечно, а по-мальчишески: есть, говорил, нечто непознаваемое и страшное, все вокруг этого не знают, а я — узнал... И это мое знание давало авторитет. А тут прочел в маминой книжке, что верующие дети — самые темные, малограмотные, трусливые, всего боятся, потому и веруют. Хорошо помню, как это разозлило меня: значит так — взрослые про себя, в своих книжках считают нас темными и трусливыми?! Вот не буду верить в Бога! И перестал. От самолюбия перестал.

3. “Абсолютно комсомолец”

180

3. «АБСОЛЮТНО КОМСОМОЛЕЦ»

В школе я интересовался историей и литературой и без колебаний поступал на исторический факультет Московского университета. Конкурс оказался приличный, но я прошел. Был абсолютно советским, абсолютно комсомольцем, вертелся вокруг всех общественных комсомольских дел на факультете, дважды ездил с ребятами добровольцем на целину — убирать урожай и дважды получил почетные значки целинника. Помню, в одном вагоне с нами ехала однокурс-

181

ница -дочка Суслова, с женихом, в отдельном купе (мы-то, остальные, ехали вместе вповалку). Жених тоже был из «кругов» (Владимир, как ему и полагается, точно его помнил и точно назвал, а я, как мне полагается тут же забыл). Мы всё подшучивали над ней: «А что мама скажет насчет твоего купе с парнем вдвоем?» Но даже шутливо мы смели затрагивать только маму — папа Суслов был вне сферы того, о чем можно вслух говорить, не то что шутить...

4. Краснопевцев, Скуратов, комбеды

181

4. КРАСНОПЕВЦЕВ, СКУРАТОВ, КОМБЕДЫ...

Когда я слушал рассказ Осипова о студенческих годах, меня поражало сходство нашего духовного развития, сходство до мелочей. Оба начинали с комсомольского активизма, вдохновлялись хрущевской целиной, оба с торжественно-благоговейной верой в будущее «очищение» прослушали хрущевский доклад на XX съезде. Для обоих вторжение советских войск в Венгрию в 1956 году не стало сколько-нибудь серьезным событием во внутренней жизни: насилие и анархия венгерских повстанцев, их стихийность и неорганизованность — все это не привлекало нас. Так было.

—...Зато огромным событием стала казнь Имре Надя, — рассказывал Володя. — Кажется, его казнили года через два. А я хорошо помнил речи Яноша Кадара, прежде защищавшего Надя, клявшегося публично, что Надь не виноват в анархии и насилии, — и вдруг эта звериная жестокость Хрущева, бессмысленная в политическом отношении, — разве что как месть... Долгое время Надь служил мне идеалом Героя и Мученика...

(И это похоже на меня. Венгерскую трагедию я осознал только после убийства Надя и Лошонпи «либеральным» Хрущевым.)

Как я понял, серьезное воздействие на изменение жизненной позиции Осипова сыграл разгром группы Краснопевцева-Ренделя в Московском университете в 1957 году.

Краснопевцев считался восходящей звездой молодого поколения советской исторической науки. Блистательный аспирант, руководитель университетской комсомольской организации, он был постоянным Примером для студентов-историков. Краснопевцев станет большим ученым — об этом твердили им профессора. А какой он был идейный, какой лидер ленинской молодежи!

И вот оказалось, что этот комсомольский рулевой стоял во главе подпольной организации историков Университета. Они разработали программу — по словам Осипова, то была смесь большевизма, меньшевизма и троцкизма. Забавное, должно быть, получилось произведение! Вообще, по моим наблюдениям, вплоть до процесса Галанскова и Гинзбурга в Москве идеологическое движение в СССР не сходило с позиций марксизма (или экономического материализма) — в истории. Марксизм являлся единственной духовной пищей, которую мы впитывали с детства, и любые новые поиски оказывались

182

возможными только под марксистским гарниром.¹ Худо ли, хорошо ли, но марксизм стоял на фундаменте предшествовавшей ему науки и в этом смысле казался убедительным тем, кто не подозревал, что с XIX века наука довольно-таки сильно ушла вперед... До поры, до времени явные разногласия марксистской теории с практикой СССР прикрывались все новыми истолкованиями старых идеологических

постулатов.

Расхождение теории Маркса и Ленина с практикой советского общества в середине 50-х годов стало настолько явным для всякого исследователя, интересовавшегося не за зарплату социальной теорией, что возникла необходимость вернуться к «истокам» — подобно тому, как после костров инквизиции христианские мыслители стали задумываться не о существовании Христа, а о возврате к идеалам раннего христианства. В сущности, даже КПСС тогда провозгласила лозунг «назад к Ленину!» — в трудах и сочинениях Основоположника стали искать идейную опору для робких реформ хрущевской поры... Оппозиция пошла дальше, хотя сидела в той же купели. Краснопевцев и его друзья, студенты и аспиранты, воскресили наряду с Лениным еще Мартова с Троцким — весь спектр социал-демократической российской мысли. Они даже занялись первичным, зачаточным установлением связей с заграницей: во время Всемирного фестиваля молодежи и студентов в Москве в 1957 году нашли контакты с польскими оппозиционерами-студентами, группировавшимися вокруг журнала «Попросту». Тогда же, летом 1957 года, они совершили первое открытое выступление: распространили в Москве листовки с протестом против решений июльского, 1957 года, пленума ЦК, снявшего с постов Маленкова, Кагановича, Молотова, Сабурова, Первухина (а затем и Булганина с Ворошиловым) — подавляющее большинство членов Политбюро. Подпольщики вряд ли сочувствовали старым сталинским бонзам, потерпевшим поражение, но защищали их, как я понял из рассказа Осипова, исходя из принципиальных марксистских положений: они расценивали итоги пленума как чистой воды государственный переворот.

К осени с группой Краснопевцева было кончено: когда Осипов и его однокурсники вернулись с целины, на факультете шепотом рассказывали про аресты, потом суд... Их судили по знаменитой сталинской статье 58-10 (ныне переименованной в 70-ю) и дали по десять лет².

Одновременно или чуть позже была разгромлена в Университете и вторая подпольная группа, состоявшая из студентов-юристов. Ее возглавлял Юрий Машков. Душой группы стала Валентина Цехмистер. После оглашения им приговора участники процесса по предложению Валентины трижды прокричали: «Позор кремлевским бандитам!» Это была группа «югославского направления», рассматривавшая «титоизм», или самоуправляющийся социализм, как наиболее верное практическое воплощение идей Маркса-Ленина.


¹ Очень верно, но лишь относительно студенческой молодежи. Национальные окраины в избытке поставляли националистов всех мастей — без всяких ссылок на марксизм. (Более того — активисты русского национализма по преимуществу вышли из лагерей, поварившись в одном котле с националистами окраин, понабравшись от них кое-чего, услышав впервые многое нелицеприятное и часто несправедливое в адрес русских...) И еще — всегда (всегда!) сидящих за веру было очень много.

² Судили 9 человек, дали троим по 10 лет, троим по 8, двоим по 6.

183

Но существовала и третья группа. Она сформировалась вокруг студента Иванова (ныне более известного под литературным псевдонимом «Скуратов»). Как я понял, взгляды Иванова оказались теоретической помесью из идей Троцкого и Ницше — в эпоху левацких насильников это сочетание не выглядит таким уж странным. В группу Иванова-«Скуратова» входили не только универсанты, но и студенты других институтов, в их числе выпускник Московского энергетического института Виктор Авдеев, а из историков — Владимир Осипов.

В оппозицию его толкнул интерес к истории и социологии. Никаких личных несчастий в его жизни не имелось, считаю нужным это отметить. Напротив, именно в это время успешно развивался роман с его будущей женой. Но Осипов страстно занимался социальными дисциплинами, преподаваемыми на факультете, — и эти дисциплины толкали его в подпольную работу. Со страниц ленинских «первоисточников», в особенности со страниц «Государства и революции» и «Очередных задач советской власти», буквально вопияли обличеним самых основ современной практики ленинского государства: достаточно напомнить хотя бы общеизвестное ленинское требование, чтобы зарплата самого высокого чиновника не превышала среднюю зарплату рабочего. А возмущенные возгласы: «Верх позора : и безобразия: партия у власти использует эту власть, чтобы выручать из-под суда своих мерзавцев»?.. А призывы к выборности всего управляющего аппарата сверху донизу?.. Я далек от мысли идеализировать эти утопические фразы кремлевского фантазера — он сам нарушал их ежеминутно, и не в силу беспринципности, а подчиняясь неумолимой логике практической государственной работы. Недаром его соратник Луначарский назвал своего вождя «великим оппортунистом»... По мне, так справедливость была скорее у советского государства, чем у Ленина. Но на студентов пятидесятых годов ленинские постулаты и громовые стрелы революции производили огромное впечатление. Марксизм-ленинизм заставил их встать против Советского государства.

...Кстати, способности и упорство Осипова заметили его преподаватели. Владимир рассказывал, что профессор-историк, бывший крупный партийный босс, попавший в опалу и, соответственно, в профессора (кажется, из-за какого-то аморального скандала — Ни-1 кита Сергеевич слегка подтягивал тогда вожжи), заметил студента Осипова, обещал ему свою поддержку при зачислении в аспирантуру и уже обсуждал с ним тему возможной диссертации. Так что к личным успехам присоединялись и заманчивые профессиональные перспективы. Осипов выбрал другой научный путь.

В декабре 1957 года он прочитал на студенческом семинаре доклад, заголовок которого дает представление о содержании: «Комитеты бедноты в 1918 году как орудие борьбы коммунистической партии с русским крестьянством». С этой даты Осипов отсчитывает начало своей общественной деятельности.

184

— ...Помню, собирались группой у Иванова, обсуждали, как подготовить доклад, протолкнуть его. В общем, это стало первьм делом группы...

Владимир ухитрился вручить доклад руководителю буквально перед самым семинаром, когда отменять что-либо стало поздно (или профессор не успел догадаться, что семинар можно отменить?).

— Как ты выбрал такую тему?

— Случайно. Мне попал в руки сборник документов о комбедах, я прочитал его и остолбенел: и это они печатают о самих себе?! Мой доклад был построен исключительно на документах, официально опубликованных в Союзе...

Началось «поедание» дерзкого докладчика. Мерой пресечения наметили исключение из комсомола (которое автоматически влекло за собой исключение из университета). Созвали комсомольское собрание. Могу представить, как клокотали страсти насчет «бдительности» и «отпора враждебным проискам» на факультете, где всего полгода назад арестовали Краснопевцева и К°. Обсуждали двоих: Владимира и кого-то из его однокашников по факультету, я забыл его фамилию и его депо (кажется, он бросил какую-то листовку на факультете — Владимир же помнил все обстоятельства, причем с присущей ему въедливостью во все детали). Помню только, что этот парень был калекой — не то безногий, не то горбатый, хилый, жалкий... На собрании впервые проявилось тактическое дарование Осипова: он явился туда с двумя целинными значками на лацкане и вместо того, чтобы каяться или, наоборот, защищать свою позицию, что было бы одинаково губительно, изобразил недоумение: а что, собственно, случилось? Да, изучал документы, пришел к таким-то и таким-то выводам. Неправ? Но почему профессор не поправил? Ведь семинар потому и называется семинаром, что на нем обсуждают доклад, поправляют докладчика... Прочел документы — может, их неправильно понял, так на то есть руководитель и товарищи, чтобы разъяснял.... Внезапно выступил один из всегдашних оппонентов Владимира на курсе, студент истово коммунистических убеждений, споривший с Осиповым по всякому поводу: «Он прав. Мы должны объяснять ему, а не изгонять...» Я не раз замечал, что любые заранее предрешенные и подготовленные решения на собрании рушатся, если находится один человек, который дерзнет сказать «нет», и вдруг выясняется, что втайне всем хочется сказать «нет», и, как ни удивительно, само начальство, оказывается, не очень-то настаивало на «да», скорее по инерции, а раз «нет», пусть будет «нет»... Недаром наиболее важные и принципиальные для него решения начальство как раз через собрания и не пускает... После выступления Володиного оппонента его оставили в комсомоле и институте («свой парень, мы же его знаем, вместе на целину ездили»), а неизмеримо менее виновного и более несчастного калеку с воем выгнали с факультета — он не казался своим здоровому комсомольскому народу.

5. “Жизнь взаймы” Иванову

185

5. «ЖИЗНЬ ВЗАЙМЫ» ИВАНОВУ

Так Осипов остался в Университете — но ненадолго. Группа Иванова затаилась, но была обречена. Один из ее членов, энергетик Виктор Авдеев, окончив институт, уехал по распределению, кажется, на Урал. Он переписывался с Ивановьм, который позволял в частной переписке крамольные высказывания. С этими письмами произошла история, выпукло характеризующая нравы сталинского поколения. В отсутствие Авдеева письмо Иванова вскрыла его мать, прочла, ужаснулась и сообщила в ГБ. Женщина, видимо, планировала, что пострадает только отправитель, но «голубые соколы» начали с ее сына. Они произвели на квартире обыск, нашли несколько стихотворений тогдашнего самиздата (вскоре они или им подобные были напечатаны в «Правде» по распоряжению Хрущева) и несколько переводных статей (Осипов характеризовал их так: «Сейчас такие печатает «За рубежом». Ну, разве чуть-чуть их подредактирует»). Всего этого вполне хватило, чтобы сына идейной доносчицы арестовали, привезли в Москву и осудили, если не ошибаюсь, лет на семь¹, по-тогдашнему мягко, ибо их группу ГБ не обнаружило. Тогда-то впервые проявился характер Осипова: он посмел явиться на суд. Времена были патриархальные, без игры в «разрядку», «права человека» и прочие новинки: хотя в КГБ уже не избивали арестованных, но до таких новшеств, как открытый суд над «политиками» Союз еще не дозрел. В зал суда никого не пустили, но Осипов увидел Авдеева в коридоре суда и простился с ним. «Во время заседания из зала в коридор вышли двое заседателей, — рассказывал Владимир. — Одна была женщина, сравнительно молодая, по внешности из активисток, входящих в парткомы низовых организаций. Я услышал, как она говорила соседке: «Выпороть бы его! Выпороть!» И несмотря на садистскую оболочку этой фразы, я почувствовал в ней другое: зачем судить, выпороть надо и отпустить — такое мещанское, но, в общем, втайне доброе отношение. Жалко ей было отправлять молодого парня в лагерь...»

Вслед за Авдеевым арестовали отправителя писем — Иванова (Скуратова). В скором времени он был признан психически больным и помещен в Ленинградскую спеппсихбольницу (откуда вышел года через два).

Арест Иванова стал переломным событием в жизни Владимира Осипова.

— Я не мог молчать, — рассказывал он. — Взяли товарища, и я ничего не сделаю, ничего даже не скажу?.. Ну, и решился. Сначала пошел к Аиде, она уже была моей невестой, — рассказал, что задумал. Она одобрила. Произошло все на лекции. Боялся очень: помню, колени от испуга подгибались, и я специально сел в первом ряду аудитории — боялся, если буду сидеть где-то сзади, пока пройду доро-


¹ Авдееву дали 6 лет.

186

гу до кафедры, не выдержу, испугаюсь и вернусь. Хотел сделать все перед лекцией — не хватило духу, дождался перерыва. И тут рванулся вперед. Выскочил рядом с кафедрой и на всю аудиторию крикнул, что арестован наш товарищ Иванов, сейчас он сидит в тюрьме КГБ, сейчас, может быть, в эти часы его пытают, и я призываю всех, кто знал его, каждого, кто как может, выразить свой протест... Кричал в аудиторию, а видел, кажется, одного профессора: он стоял около кафедры и смотрел на меня с такой жалостью, будто вот меня на его глазах засыпают, живого, могильным прахом...

На этот раз настигла дерзкого кара: из комсомола его исключили, кажется, в тот же день, часа через два, уже не на собрании, а на бюро. Настроение было единодушно обиженное:

— Они были как бы оскорблены, что вот оказали мне такое доверие, год назад не исключили, а я принялся за старое...

А еще через несколько дней он был исключен из университета, «Альма матер» имени Ломоносова. Повод для исключения найден был, разумеется, академический (кажется, срыв лекции, той самой, на которой он выступил, или пропуск занятий — он после выступления ушел домой, точно не помню). Научное учреждение не захотело себя замарать таким позорным фактом, как зафиксированное выступление студента в защиту арестованного друга.

Как раз в это время его родители переехали в Москву: прописаться на их площади у студента, исключенного за «политику», не было ни единого шанса. Но он не стал бездомным. Аида Топешкина стала Аидой Осиповой. Он мог прописаться у жены, где-то в подмосковном пригороде. Жили они, как я понял, на редкость безоблачно и счастливо. Он жену любил сильно, доверял ей безгранично. Через год появился ребенок — дочка Катя.

Надо было думать о работе и учебе. Работал сначала завклубом, «крутил танцы» по вечерам. Потом пошел на «повышение» — стал директором маленького местного кинотеатра. Одновременно попробовал продолжать учение. Летом, сразу после исключения, поступил на первый курс истфака Московского пединститута. При поступлении не указал в анкете, что учился в МГУ и оттуда исключен. Поэтому, сдав экзамены на «отлично» — самое легкое из того, что надо было сделать, — с успехом смог проскочить конкурс и снова стал студентом. Но государство бдило. Осенью Владимира вызвали на очередную проверку в военкомат, и он имел глупость указать в воинской анкете, что заочно учится в педвузе. Через две недели получил повестку — вызов из педагогического учебного заведения: его оттуда исключили «за сокрытие сведений при поступлении».

— Вызвал меня декан — объясняться. Никаких объяснений не было, все уже решено, он просто захотел покрасоваться властью. Был такой высоченный, грузный мужчина, а я тогда — худой, щуплый, небольшого роста, — и он на меня орал, стоя, свысока: «Мы с вами будем беспощадно бороться!» Так это было обидно и нелепо...

187

Через месяц или два Осипов случайно обнаружил еще одну учебную контору: Московский заочный пединститут. То была какая-то шарашка, без своего здания, без серьезного курса лекций — нечто вроде самообразования для уже работающих, но малограмотных учителей. Тут его выручила «академическая причина», указанная в документах об исключении из университета. Молодая женщина, проверявшая документы при зачислении, конечно, не поверила, что отличника исключили за пропуск одной лекции, но приметила другое: парень-то молодой, а уже женат, и есть ребенок. Все ясно: «аморалка». Исключили и тем заставили жениться. История обычная... Заочный пединститут это обстоятельство не волновало: видимо, женился, покрыл грех — ну, пусть учится... Он сдавал экзамены ускоренным темпом, наверстал пропущенный год и получил диплом учителя истории одновременно со своими однокурсниками по МГУ¹.

Кончилось постыдное директорство, началась школа. И одновременно началась площадь Маяковского.


¹ В жизни Осипова был такой эпизод. Однажды пришел в военкомат на очередную отметку, а учреждение как раз переезжало в соседнее (через переход) помещение. Осипова какая-то девушка из делопроизводителей попросила помочь отнести тупа папки с бумагами. Среди них оказалось его «Дело». К обложке прикреплена записка: «Звонил уполномоченный КГБ, Осипов исключен из университета за принадлежности. к антисоветской группе». Володя отодрал листок и выбросил его в урну... Я спросил его, узнав об этом: «А откуда ГБ знало о существовании группы?» Он промолчал. «Может быть, Иванов что-нибудь выболтал на следствии — не для протокола, а так, для контакта со следствием?» Володя хмуро сказал; «Не надо про это. Доказательств нет — и не надо».

6. Заводилы на Триумфальной

187

6. ЗАВОДИЛЫ НА ТРИУМФАЛЬНОЙ...

Историю площади Маяковского Осипов излагал так.

Памятник Маяковскому в Москве ожидали давно. По-своему молодежь Маяковского уважала: «истинно марксистский», «истинно ленинский» поэт оказался созвучен эпохе первичного пробуждения общественного сознания (как Евтушенко с его тогдашней декларацией: «Считайте меня коммунистом!»). Поэтому, когда скульптуру наконец поставили (через три десятилетия), у ее постамента возникли стихийные сборища молодежи: начинающие советско-комсомольские поэты с этой эстрады стали читать стихи случайной публике.

Сначала властям, особенно комсомольским, это нравилось; новая форма идейного воспитания молодежи была разрешена. Но скоро сборища на плошали вырвались из-под комсомольского контроля.

Владимир так анализировал ситуацию:

— Советский человек живет в норе: в своей работе и в своей квартире. Он не может вырваться из этой норы: клубы у него производственные, то есть связанные с той же работой, или при домоуправлениях, то есть при твоем доме; все общественные организа-

188

ции: комсомол, ДОСААФ и так далее — тоже связаны либо с производством, либо с жилищем. Близких по духу людей, особенно в большом городе, он физически просто не может встретить, если с ними не работает или не соседствует. А тут возникла самодеятельная площадка, где встречались любители поэзии со всей Москвы, независимо от института, завода или домоуправления. Станки нор сломались.

К этому объективному фактору стоит добавить фактор субъективный: на площади Маяковского появились люди с большим организаторским талантом, и их сразу заметили.

— Три человека стояли у начала этого движения, — вспоминал потом Краснов-Левитин, церковный писатель-диссидент, лагерник, выдворенный, в конце концов, из СССР. — Эдуард Кузнецов, Юрий Галансков, Владимир Осипов.

Имена эти сейчас всемирно известны как имена литераторов (Кузнецов и Осипов стали членами ПЕН-Клуба), но по своему природному призванию их носители, несомненно, были крупными организаторами общественных сил. Мало того: на площадь Маяковского приходил еще молодой Александр Гинзбург, именно там он задумал и составил первый за десятилетия в СССР нелегальный журнал «Синтаксис», где печатались почти никому не известные тогда БАхмадулина, Б.Окуджава и другие. С Эдуардом Кузнецовьм появился рядом неразлучный его друг Виктор Хаустов, впоследствии герой двух политических процессов, — это был, кажется, первый, советский диссидент, публично на суде отвергнувший марксизм-ленинизм (недавно в лагерь пришло письмо: Василь Стус встретил Хаустова на этапе из лагеря в ссылку. «Он теперь того же направления, что и Володя Осипов, — писал Василь, — но мы встретились по-джентльменски и по-дружески расстались»). Группу десятиклассников, почтительно окружавших полувзрослых заводил, возглавлял признанный вожак Володя Буковский. Наконец, яркой фигурой в этом созвездии был Илья Бокштейн, горбатый философ с миссионерским взором, впоследствии политзэк и политэмигрант. Кажется, не найти знаменитого диссидента из молодых, прогремевшего в конце 60-х — первой половине 70-х, который не появлялся тогда на площади Маяковского, не провел там своей юности. Именно на площади Владимир Осипов почувствовал, что ему, наконец, есть где приложить свой организаторский дар.

Видимо, возможность проявить природные способности оказалась настолько важной для него, что даже первая личная трагедия — развод с женой — прошла почти не замеченной. «Наш брак был безоблачен, и вдруг она мне сказала, что любит другого. Неделю я лежал в постели, не в силах двинуться с места, но, видно, организм был силен: через неделю встал и ушел в работу».

Работой стала площадь Маяковского.

Осипов любил поэзию (даже Аиду он вспоминает только как «молодую поэтессу»). Продолжая замысел Гинзбурга, он выпустил

189

свой стихотворный журнал «Бумеранг». Впрочем, скоро «Бумеранг» прекратился, и материалы, подготовленные для очередного номера (как и для «Синтаксиса», прекратившегося после первого ареста А.Гинзбурга), унаследовал знаменитый впоследствии журнал Юрия Галанскова «Феникс».

По словам Осипова, молодые люди замотались — у них не хватало часов в сутках, чтобы организовывать все новые и новые мероприятия. Только что подготовили выставку абстрактного искусства, естественно, подпольную, и уже надо слушать стихи вновь открытого поэта или идти на нелегальный философский семинар (некоторые из этих семинаров проводил малоизвестный еще Г. Померанц, и спустя несколько лет следователи приезжали к Осипову в лагерь за свидетельскими показаниями против него — готовилось дело. Показаний они не получили, и все заглохло). Занимались юноши и крупными, оставшимися в истории делами тогдашней «культурной оппозиции» (так окрестил ее А. Амальрик), и мелочью. Осипов с юмором рассказывал, как выручали от «посадки» какого-то из молодых участников сборищ на площади, на которого писали жалобы и доносы ^кляузные соседи. Пошли втроем — Галансков, Осипов и один из их .товарищей (кажется, однофамилец Иванова-«Скуратова»)¹, представились соседям внештатными сотрудниками милиции, записали их показания и при этом выпытали такие компрометирующие жалобщиков подробности (при «своих» те не стеснялись говорить откровенно), что, когда эти записи оказались представленными в суд, он оправдайл обвиняемого...

Поначалу сборища на площади Маяковского носили исключительно «культурно-оппозиционный» характер — политики они не касались. Исключение составлял Илья Бокштейн, который едва ли не сразу перешел к политике и делал это с дерзостью, смущавшей даже его не слишком осторожных товарищей. Он, как древнерусский юродивый, слонялся возле памятника и заговаривал на самые острые политические темы с первым встречным, кто появлялся; более того, когда обеспокоенные комсомол и милиция стали присылать на площадь дежурных дружинников, Илья Бокштейн стал проповедовать и среди них тоже. С кем он только ни говорил! Когда впоследствии активистов с площади Маяковского судили втроем, то «у нас с Кузнецовым, — заметил Осипов, — почти не было свидетелей обвинения. зато весь процесс заняли показания свидетелей Бокштейна».

Интересно, что в то время национальный вопрос вообще не занимал какого-то места в сознании молодежи с площади Маяковского, и единственным, кто заразился национальным вирусом, оказался Бокштейн — причем вирусом великорусским!

— У него сильно звучала струна великорусского мессианизма, — говорил Осипов, — это мне запомнилось, как нечто совершенно чужое- И он первым стал обращаться к слушателям со старинным


¹ Юрист Анатолий Иванов.

190

обращением: «Господа!» Тоже казалось удивительным: какие же мы господа, мы — товарищи друг другу, это власти — господа!

В общем, когда Бокштейна все же забрали¹ — это не произвело особенно сильного впечатления на его товарищей. Если человек, несмотря на дружеские предостережения, лезет в тюрьму, что с ним делать?

Кульминацией «культурно-оппозиционного» движения, видимо, стал поэтический митинг в апреле 61-го года. Политические страсти разгорались, хотя пока еще держались в формальных рамках искусства. Организаторы собраний возле памятника Маяковскому дирижировали публикой все увереннее и вели ее все определеннее в сторону политической оппозиции. Поэтический вечер, намеченный на апрель, составили из сатирических и агитационных стихов. Но в этот момент — исторический рубеж в истории Земли: 12 апреля в космос взлетел первый человек, и он оказался соотечественником, по типу подобранным русским пареньком — Юрием Гагариным. В дни массового искренне-патриотического психоза группа молодежи провела митинг в центре ликующей Москвы, где открыто заявила, что она против системы, пославшей корабль в космос!

Вначале организаторы, правда, решили отменить митинг, подготовленный задолго до 12 апреля², — вернее, отодвинуть его на другую дату. Но связи работали с большими разрывами, и на площадь пришло много людей, не предупрежденных о том, что ничего не будет. Организаторы, проверявшие «место», вдруг обнаружили, что, вопреки отбою, собрался народ. И с решимостью молодости скомандовали: «Давай!»

Не помню из рассказа Владимира, кто выступал первым. Вначале этот человек сказал, что Юра Гагарин ему нравится, а многие порядки в стране — нет. Толпа засвистела, зашумела, возмущалась. Потом поэт Щукин читал сатирические стихи, еще больше накалившие обстановку. Слушатели стали пробираться к памятнику, чтобы стащить Щукина и сдать «куда следует». Осипов дал команду, и его товарищи цепью встали вокруг пьедестала, защищая поэта. Щукина сменил Юрий Галансков (а, может, порядок был обратный?). Спустя шестнадцать лет, в апреле 1977 года, рассказывал мне Осипов о его стихах — это был немолодой уже вожак, почти сорокалетний человек, отбывший в концлагерях десять лет и ждавший впереди конец срока еще через пять, познавший и прошедший через славу и измену, любовь и подлость, — и голос его, как у юноши, наполнялся пафосом и восторгом, когда вспоминал Галанскова, читающего стихи. Прожектор подсвечивал поэта на пьедестале, он согнулся над толпой, как птица за миг до полета, и бросал в толпу строки: «Ненужно мне вашего хлеба, замешанного на слезах...

— В какой-то миг они не выдержали, заревели, бросились на нас и прорвали цепь!

...Осипов рассказывал мне про Галанскова в пасхальное утро 1977 года. На зоне праздник. Под вечер я гулял по кругу с украин-


¹ Бокштейна арестовали не ранее августа 1961 года.

² Наш митинг был назначен на 14 апреля — если не ошибаюсь, это день самоубийства Маяковского. Именно на 14 же апреля, поскольку это была то ли суббота, то ли воскресенье (скорее суббота), власти наметили и всенародное празднество в связи с полетом Гагарина. В последний момент, когда стало ясно, что наш митинг отменить не удалось, мы выработали — наспех, разумеется, на ходу — лозунг, который должен был явно и неявно стать стержнем нашего поведения на площади Маяковского в этот вечер: «Гагарину — ура! Маяковскому — трижды!» Именно потому меня и схватили (см. далее) дружинники из отряда ООН — созданного и опекаемого КГБ Отряда Особого Назначения для борьбы с антисоветской активностью на площади Маяковского. Возглавлял этот отряд какой-то комсомольский вожак по имени Эдик, с армянской внешностью и армянской же фамилией, которую я запамятовал. Я был схвачен, когда в одной из кучек любопытствующих разглагольствовал на тему, что систему характеризуют не столько космические успехи, сколько самоубийства и убийства поэтов...

191

скими политзаключенными — Николаем Кончакивским, бандеровским контрразведчиком, начавшим в лагере свой двадцать шестой год заключения, и Кузьмой Дасивом, украинским диссидентом, схваченным в 1973 году на улице Львова с пачкой листовок в руках и осужденным на двенадцать лет (семь лагеря плюс пять ссылки). Неожиданно нить разговора с ними повернула к Юрию Галанскову: украинцы рассказали мне, как умирал Юрий в лагерной больнице. Тут они назвали фамилию зэка, лагерного библиотекаря, свидетеля его кончины, от которого они услышали все подробности:

— Самое неудачное время дня операции было: в пятницу во второй половине дня. Вырезали хирурги язву желудка и оставили в палате, где лежали умирающие, а сами ушли. Суббота, воскресенье — в больнице врачей не бывает никого. Может, кому и положено дежурить, только никого из врачей в эти дни библиотекарь не видел. В выходные дни медицина пьет. А санитар Репа¹, сволочь, тоже ушел. Что ему до живого — мертвого подавай, — он после трупа его имущество себе заховает. Галансков лежал, а библиотекарь — с ним рядом. Галансков пить просил: «Пить, пить». Библиотекарь рассказывал: «Я бы рад помочь, да у самого сил нет, сам умираю. И никого вокруг». Галансков сначала кричал: «Пить, пить», а потом только стонал: «Мама, мама»... А под утро выдохся, затих и умер².

...Когда в апреле 1961 года толпа воинственных советских патриотов прорвала цепь молодежи, «активисты» схватили Юрия Галанскова. Он спасся: кто-то из друзей вдруг вышел из-за угла, властно протянул руку и распорядился: «Этого забираю я». Его приняли за гебиста и передали поэта из рук в руки: тот увел Галанскова с собой... Кто-то кричал, указывая на Осипова: «Этого брать! Этого! Он у них главный!» Осипов прикрывал Щукина. Их схватили обоих и повели в милицию, несмотря на протесты и сопротивление... Так впервые в жизни Владимир оказался в участке. «А у меня в кармане нелегальная книга, — рассказывал он. — Я же не собирался на митинг, он отменен был. По дороге к памятнику встретил знакомого, раздобыл у него книгу, потом пошел поглядеть, что там на площади, и — влип в милицию. Думал, обыщут — конец». Но милиционеры переписали с паспортов данные и отпустили обоих...

Когда вспоминаю об эпизоде у памятника Маяковскому, в мозгу по странной ассоциации сразу возникает бесконечно презрительное отношение Осипова к Ленину. Мне кажется, что причина такого презрения даже не идеологическая, вернее, совсем не идеологическая,

— а этическая. Ленин и Осипов — это как бы два противоположных типа вожаков: у обоих большие цели, честолюбие, внутренняя уве-


¹ Санитары в больнице подбираются из заключенных, которых начальство «поощряет».

² Библиотекарь, чью фамилию я забыл (из фашистских сотрудников), тоже умер, но перед смертью был этапирован в зону (передать библиотеку другому зэку) и успел рассказать про смерть Юрия Галанскова.

192

ренность в своем праве вести людей (может, оно и называется властолюбием?)... Разница, кажется, в следующем: в Ленине необычайно развито чувство личной опасности. Он оберегал прежде всего собственную жизнь и свободу, а уже «из прекрасного далека» решался на безумно смелые проекты, смертельно опасные для маленьких людей, окружавших «великого вождя» и веривших в него. Я пишу это вовсе не в осуждение Ленина — может быть, настоящий вождь, чувствующий в себе выражение воли истории и ответственность за ее судьбы, именно по-ленински должен поступать... Но для Осипова такое поведение абсолютно неприемлемо. Для него вождь¹ — это тот, кто возьмет на себя самое опасное дело, кто рискует головой больше всех, кто получил право посылать людей на смерть не потому, что имеет «кресло» или даже владеет истиной, требующей жертв, а потому, что он первым идет на риск и на смерть и имеет право требовать такого же риска от второго, от того, кто идет за ним следом. Ленин командовал бы перед атакой: «Вперед!», Осипов — «За мной!». Возможно, что сравнительно легкий, незаметный разрыв Осипова со стадией «неоленинизма» («Назад к Ленину»), которую прошло почти все его поколение, объясняется именно личной смелостью руководителя... Невозможно выразить, какое презрение выплескивалось из Осипова, когда он изображал, как Владимир Ильич, закрутив дня маскировки щеку платком, якобы от зубной боли, и шмыгая в каждую встречную подворотню, пробирался в Смольный по ночному Петербургу, уже занятому его же войсками по приказу Троцкого.

...Вскоре после посещения милиции он и Щукин были вызваны в суд и получили соответственно десять и пятнадцать суток «за хулиганство»: первая отсидка! В постановлении стояло стандартное обвинение: «Хулиганил, выражался нецензурными словами» и стандартный срок — 15 суток. Владимир жутко возмутился: «Я — выражался нецензурными словами? Я? Как вам не стыдно? Я в жизни никогда этих слов не произносил!»... Когда он возмущается, голос становится пронзительно-тонким, «бабьим», как говорили в старину. Эта необычная модуляция действует даже на лагерное начальство... Подействовала она и на судью: он вычеркнул «нецензурные слова» и заодно сбавил срок до 10 суток. (Владимир и на самом деле патологически не выносит мата.) ...Отсидеть 10 суток удалось без последствий: директор школы, хотя была депутатом Верховного совета, хорошо относилась к молодому, талантливому учителю истории и без спора отпустила его по каким-то выдуманным «срочным делам», к родным на десять дней. 10 суток, конечно, немного: власти просто не хотели создавать шумный процесс вокруг антисоветского митинга в центре Москвы в дни чествования первого космонавта. Они были правы. Но срок — первый настоящий срок — уже надвигался на ребят с площади Маяковского.


¹ То или иное, даже самое косвенное, употребление слова «вождь» по отношению к кому-либо из тех, чьим легальным полем активности была пл. Маяковского, — существенное искажение духа явления. Такое понятие применимо лишь по отношению к его (Осипова) «вечевому» периоду, в начале же 60-х годов можно говорить лишь о лидерстве, даже не столько о «первенстве среди равных», сколько о «равенстве среди первых».

7. …и его пастухи

193

7. ...И ЕГО ПАСТУХИ

«Политизация» усиливалась с каждым новым днем. На крайне левом, экстремистском фланге, находился вернувшийся из ленинградского дурдома Иванов-«Скуратов»¹. Спецпсихбольница вернула его в общество террористом. Он разглагольствовал на всех углах:

мол, все, что здесь делается, — это болтовня; пропаганда в условиях тоталитарного общества — «самосажание», никакая массовая работа невозможна и бесполезна, и единственным методом, способным возбудить общество, потрясти Россию и двинуть ее вперед, должен стать террор. Осипов придерживался более умеренной линии: сам он определяет ее как анархо-синдикалистскую. Двигателем истории — по Марксу — оставался в его толковании рабочий класс, в среде которого интеллигенты должны вести пропагандистскую работу (согласно взглядам Осипова, рабочий класс СССР был пронизан всеобщим недовольством). Историческим образцом для него должна стать Парижская коммуна, орган рабочего самоуправления. Привлекательным в ней казалось прямое народовластие и наличие многопартийной системы- в коммуне Парижа, как известно, были представлены две партии — бланкисты и прудонисты. С этой точки зрения наиболее близко к идеалу по Осипову и К° — подходила современная Югославия с ее рабочим самоуправлением, но и она не достигла идеала, ибо не решилась дополнить экономическую ячейку социализма, коммуну, политическим венцом — многопартийной (или хотя бы двухпартийной) системой.

Молодые люди были кем угодно — мечтателями, фантазерами, романтиками, но не болтунами. Раз решив, что их задачей должна стать пропаганда в рабочем классе, они стали изучать рабочее движение. По словам Осипова, конфликты рабочего класса с властями возникали тогда в разных местах. Произошел бунт рабочих в старинном Муроме — я никогда об этом не слышал, а Владимир живописал мне его со всеми подробностями. Ребята с площади Маяковского, оказывается, посылали туда своих людей, собиравших информацию на месте². Только отшумели события в Муроме, начался мятеж в Александрове — в старинной Александровской слободе, столице «опричного царя» Ивана Грозного. Все это будоражило молодежь, заставляло верить, что рабочий класс недоволен, готов „ борьбе, что их анализ советской действительности верен — надо действовать.

А рядом с Осиповым в это время действовал его оруженосец, верный и преданный, студент Сенчагов (кажется, нынче он какой-то специалист по Юго-Восточной Азии).

Как он появился в окружении Осипова? Владимир стал вспоминать об этом только в момент нашего «исповедного разговора». И вспомнил


¹ Скуратовым» он стал лишь лет через 12, а тогда он был просто «Новогодним», так как появился в Москве после больницы под Новый 1960 год.

² В Муром для сбора информации ездили Сенчагов и я, в Александров —Осипов и я.

194

Началось так. Когда дружинники напали на молодежь у памятника Маяковского (не в день ли апрельского митинга это случилось?) и волокли кого-то из активистов в участок¹, на них неожиданно и энергично налетела незнакомая ребятам молодая женщина. «Что вы делаете, мерзавцы, хулиганы, шпана!» Напор женщины оказался таким яростным, что дружинники выпустили свою жертву, и она сбежала — вместе с женщиной... Схема для внедрения, по правде говоря, настолько кинематографическая, что я бы не поверил, что это и есть схема, если бы по опыту не знал, как шаблонна фантазия оперативного отдела и как, несмотря на шаблон, она успешна — ибо объекты слежки совсем неопытны и наивны. Короче, молодая героиня сразу стала своей в кругу активистов с площади и очень близкой подругой первого среди них, интеллектуального крепыша Эдуарда Кузнецова.

Почему я думаю, что тут действовала схема оперотдепа? После второго процесса Осипова к нам в зону приезжал его следователь.

— О чем он с тобой говорил? — спросил я.

— Уговаривал писать помиловку². Вы, обещал, уже в этом году можете быть дома. Но упрекал, что я плохо себя веду. Дурно, говорит, отзываетесь о свидетелях...

Единственный свидетель, о котором Осипов отзывался «дурно», то есть как об агенте КГБ, была та самая молодая женщина — бывшая комсомольская, а уже потом «движенческая» активистка Светлана Мельникова.

...И вот эта-то Светлана Мельникова привела тогда на площадь, как случайно вспомнил Осипов лет шестнадцать спустя, своего юного поклонника — студента Сенчагова. Очень скоро Сенча-гов стал пасти Осипова так же внимательно, как Мельникова, видимо, пасла Кузнецова.


¹ Волокли как раз меня.

² Не знаю, надо ли напоминать, что «помиловка» включает в себя «признание вины» «раскаяние».

8. Хорошо бы убить Хрущева!

194

8. ХОРОШО БЫ УБИТЬ ХРУЩЕВА!

А молодые люди готовились, наконец, создать политическую организацию анархо-синдикалистского толка. Первое собрание они провели ночью, на берегу какого-то пруда в парке¹- Осипов зачитал собравшимся проект программы и тут же сжег его в их присутствии. «В общем, — признавался мне, — суд потом правильно квалифицировал это как попытку создания партии». Позже происходили какие-то ночные собрания в каких-то подвернувшихся квартирах — с путаными спорами, случайными дискуссиями... И всюду присутствовал верный Сенчагов. Готовились издать листовки с информацией о Муромских и Александровских волнениях рабочих — закупили фотобумагу, закрепители и проявители, но тут надвинулись


¹ Днем, в Измайловском парке. Состав: Иванов-Новогодний, Осипов, Хаустов, Сенчагов и аз, грешный. Предательство Сенчагова несомненно, а провокаторство под вопросом. Относительно Мельниковой и то, и другое под большим вопросом — если говорить о периоде с 1961 по 1970 год. О последующем десятилетии я судить не берусь, поскольку был далеко от Москвы. Есть масса прямых и косвенных свидетелей ее честности в тот период, когда я ее знал. Не отрицая роли агентов ГБ, не стоит преуменьшать значимость других щелей утечки информации, таких, как собственная неопытность и растяпистость, неизбежность — при вербовке и агитации — общения с множеством случайных людей, не умеющих и не желающих держать язык за зубами... Нет ничего легче, чем списывать все свои провалы на агентуру ГБ — тип сознания, рождающий по тому же принципу монстров: агентов сатаны, всепроникающих сионистов, масонов... Мне представляется безосновательной попытка из взбалмошной, пустоватой С.Мельниковой творить Мату Хари.

195

новые замыслы, и фотоматериалы остались лежать — дожидаться следователей.

Внезапно Иванов-Скуратов объявил Осипову, что время для террора приспело. Как раз наступили дни берлинского кризиса — казалось, человечество вползает в третью мировую войну. Не сегодня-завтра очередной агрессивный и неконтролируемый взбрык Хрущева грозил миру ядерным уничтожением. В этой жаркой летней ситуации планы Иванова-Скуратова зазвучали убедительно и маняще. Спасти человечество решительным действием! Гавриил Принцип своим выстрелом в Сараево вверг мир в катастрофу Первой мировой войны с двадцатью миллионами жертв; они же, как им казалось, одним удачным выстрелом спасут двести миллионов жертв Третьей мировой войны!

У Иванова-Скуратова уже нашелся исполнитель. Это был некто Ременцов, с которым он познакомился и которого завербовал на больничной койке Ленинградской спецпсихбольнипы. Но нужны были помощники в деле. Выбор Иванова-Скуратова, естественно, пал на Осипова, товарища еще по университетской нелегальной группе, к тому же один раз пожертвовавшего собой ради него. Осипов сначала возражал. Характерно, как он в разговоре со мной обосновал свои возражения:

— Мне казалось странным и непорядочным: как это кто-то другой будет по нашему приказу стрелять и отправляться потом в тюрьму, а мы останемся в стороне. Это не по мне. Но Иванов объяснял, что мы — сверхлюди (он ценил Ницше) и что черновая работа не для нас: мы создаем ситуации и условия...

Но одного Осипова было мало. Кого еще привлечь? Выбор остановился на Эдуарде Кузнецове.

— Сейчас смешно вспоминать, — рассказывал Осипов, — а тогда Иванов долго присматривался к Кузнецову: слишком крепкий, слишком спортивный — не кагебист ли? Кузнецов дал согласие.

С Ременцовым, «исполнителем», ни Осипов, ни Кузнецов не были знакомы: Иванов-Скуратов скрывал его от всех. Задачей «шеф» поставил разузнать маршруты Хрущева и снять квартиру по пути следования болтливого премьера.

Но пока шли разговоры на эту тему, берлинский кризис разрядился, опасность войны отодвинулась, и смысл террористического акта в глазах исполнителей испарился. Вот почему ни маршрут не был выслежен, ни квартиру не достали¹. В сущности, кроме разговоров на тему: а что, если убить Хрущева, небось, хорошо было бы! - ничего из «террора» не состоялось.

К несчастью, разговоры велись почти открыто. Видимо, сказывалось именно то, что всерьез стрелять не собирались и не приступали к делу². В этих условиях болтовня о несуществующем деле вы-


¹ Не совсем так. Мною и человеком, чье имя я не могу назвать, был исследован один из наиболее часто используемых правительственными машинами маршрутов (Ленинградский проспект), а также нам удалось найти человека, в доме которого хранилась винтовка, и достичь с ним предварительной договоренности о заимствовании этой винтовки — разумеется, без посвящения его в наши планы.

² Говорить стали уже после того, как отказались от террористических намерений: старинный спор о нужности и возможности террора. Впрочем, в этих спорах допускались туманные намеки на то, что для кое-кого из нас это не академическая болтовня, а вопрос выбора практического пути...

196

глядит безопасной. Почему не поговорить, если интересно и романтично? О покушении узнали почти все активисты с площади, знал, конечно, и Сенчагов. Осипов рассказывал какие-то забавные случаи, как Буковский и Галансков, встревоженные разговорами об осиповском терроре, пытались вмешаться и предотвратить покушение. Кажется, Буковский попробовал напоить его и в пьяном виде загипнотизировать, чтобы под гипнозом узнать правду: будет покушение или нет? Когда Осипов понял, что происходит, он жутко возмутился, и у него произошло крупное объяснение с Галансковым, которого он справедливо считал главой антигеррористической фракции. Это был их последний разговор. Через день Осипова арестовали, а когда он с зоны вышел, Галансков уже сидел.

Осипов любил Галанскова... У Владимира есть немного детская черта: он преклоняется перед славой своих знакомых и личных друзей, романтизирует их и возвышает. Но Галанскову все равно принадлежит особая жилка в его сердце. Ибо Галансков был поэтом... И потому Осипову неприятно рассказывать, что их последняя встреча состояла из взаимных упреков. Но тут уже теперь ничего не поправишь.

А потом — через день, кажется, — Осипова взяли гебисты. Он подробно описывал мне, как это случилось: утром, на улице, по дороге в школу — описывал, в каком месте, чертил план, где стояла их машина, сколько их было. Увезли его в милицию, там дожидались официального ордера на арест, и опять ему повезло: отпустили в туалет, и он успел до обыска уничтожить программные записи, находившиеся в кармане. Повезли обыскивать домой, и как раз в это время приехала в его девятиметровую комнату мать, и на ее глазах несколько часов подряд шел обыск, а она плакала, объясняла гебистам, какой у нее хороший сын и как она всем-всем обязана советской власти, которая дала ей образование...

— Володя, моя мама тоже говорила следователю, что только советская власть сделала ее образованной.

— Далось им это образование! — прорычал вполголоса Осипов... ...Потом отвезли в тюрьму: в следственный изолятор на Лубянке, знаменитую тюрьму, описанную Солженицыным в «Круге первом». Осипов оказался одним из ее последних заключенных: при нем она закрылась¹, и его перевели в прославленное Лефортово... Там же, на Лубянке, прошли его первые допросы. Сначала предъявили показания Сенчагова. Они оказались составлены следующим образом: «Я, Сенчагов, и т. п., ходил на площадь Маяковского, где встретил молодых людей, среди них много наших, советских парней, которые любят нашу советскую власть, только немножко отклоняются в области литературы и искусства. Это Галансков, Хаустов и другие. Но среди этой, в основном советской молодежи, оказалось несколько негодяев-антисоветчиков, ведших активную организационную и подрывную работу и готовивших покушение на дорогого вождя Н.С.Хрущева: Осипов, Кузнецов и Иванов. Перед лицом та-


¹ По слухам, следственный отдел перевели окончательно в Лефортово или в самом конце 1962, или в начале 1963 года. Во всяком случае, после нас на Лубянке еще сидели В.Балашов, А.Мурженко и Ю.Федоров.

197

кого чудовищного преступления я не могу молчать...». Осипов яростно отрицал все, тогда ему стали задавать такие вопросы, что он понял: следствию известно много больше, чем мог знать Сенчагов. Он не выдержал: «Несите показания Иванова». Следователь сладко улыбнулся и предъявил их. Иванов-Скуратов с потрохами заложил всех своих товарищей, вовлеченных им же в дело о терроре. Он назвал, выдал даже Ременцова, о котором никто из них, тем более Сенчагов, ничего не знал. Это было в полном смысле слова «все как есть, ну, прямо все как есть». Сопротивляться было бессмысленно.

— Володя, а как же ты после такого продолжал с ним сотрудничать, как сделал его членом редакции «Вече»? — обалдел я.

— Я из лагеря написал его родителям, упрекал их: я за него же выступал, а он меня предал! Получил от них ответ: Володя, дорогой, как вы можете в чем-то упрекать нашего сына? Вы знаете — он психически больной человек, зачем же вы завели с ним какие-то серьезные дела? Разве можно в делах полагаться на больного человека? И я подумал: а ведь верно, на себя надо сердиться — и прошла злость, годы все-таки это длилось... Остыл.

— Ну, а он сам, когда встретились, что он-то сказал? — Меня же и обвинил. Ты, говорил, знал, что я — дурак¹, мои показания юридически ничего не стоят, зачем их подтверждал?

Да-а-а... Поразило меня больше всего то, что Володя, будто оправдываясь, комментировал атаку Иванова: «Откуда же я знал, что он «дурак»? В первый раз признали дураком, а во второй могли не признать!» Как будто все дело заключалось в формальной стороне — действительными будут показания для суда или нет?.. В любом случае показания Иванова давали следствию истинную, скрытую от посторонних картину происшедшего, и при любом исходе дела для самого Иванова (будет он признан виновным или сумасшедшим), показания его были бы тайно предъявлены судьям и определили их решение...

То, что Осипов возобновил с ним впоследствии отношения, по-своему характерно: я уже упоминал, что люди его типа исторически ищут рядом с собой идеолога и сознательно отдают ему первое место в деле. Иванов, первый человек с оригинальным мировоззрением, встреченный Осиповым в жизни, обладающий хлестким пером, к тому же обязанный Владимиру очень многим (а Осипов благодарен тем, кому сделал добро), на годы оставался для него в деле номером первым — несмотря на предательство. Была в этом «всепрощении», в этой обычно вовсе несвойственной Осипову моральной снисходительности к Иванову еще одна черта. Черта, свойственная не ему персонально, но социальному направлению, которое он возглавлял и представлял, — русскому монархо-национализму. Об этом я вспомню ниже, когда речь зайдет о журнале «Вече».


¹ Напоминаю, что на лагерном жаргоне «дураками» зовут психически больных людей.

9. Когда ищут Бога?

198

9. КОГДА ИЩУТ БОГА?

Следствие для Осипова прошло очень тяжело. Страшно сидеть, ничего не успев совершить и не оставив никакого следа. Страшно сидеть, когда предан другом. Но Осипов вдобавок сидел в дни XXII съезда КПСС, когда, казалось, Хрущев перестал колебаться, как кусок в проруби, между «глуповским либерализмом» и сталинизмом и снова взял курс на разоблачение Сталина. Быть обвиненным в покушении на жизнь деятеля, который ведет нужную и правильную в твоих же глазах политику — тяжело для мыслящего политзаключенного. Это ломало Осипова.

А когда человеку невыносимо тяжело, он ищет опоры в том, что незримо живет в душе и просыпается в часы ухода от суеты, — в Боге. Владимир, воспитанный в советском духе, воспринимал Бога только как воплощение слабости человеческой. И ему, человеку сильному и гордому, невыносимо трудно было признать Бога — все равно что отречься от себя.

— Помню: в камере решил перекреститься. А рука тяжелая, будто двухпудовую гирю держу — не поднимается. Еле поднес ее ко лбу, к плечам и уронил, обессилел.

Так начался его возврат к вере.

Потом настал суд.

— Приговор был зверский, — рассказывал Осипов. — Мне и Кузнецову 7 лет строгого режима, предел по статье (ссылку тогда никому не давали); Бокштейн получил 5 лет. Зверский — потому что судили нас за одни намерения: за намерение создать партию, за намерение выпустить листовки или убить Хрущева. Ничего ведь не сделали — и за это дали максимум срока по статье! После приговора Лена Титова (она потом повесилась в эмиграции, в Париже) прорвалась к нам и вручила каждому по букету цветов. Знаешь, единственное, о чем в своей жизни сожалею, единственное пятно, которого стыжусь, — что, пытаясь спастись, признал себя виновным...

Почти все свидетели дали против нас «откровенные показания». Тогда такое было на всех процессах. Единственное исключение — Ира¹...

Тут Володя назвал фамилию свидетельницы — я забыл ее.

— ...девушка, хозяйка одной квартиры, где проводились совещания. Человек, совершенно посторонний в наших делах, случайная в компании. знакомая кого-то из знакомых. Все, кто совещался на ее квартире, дали показания. Ей в случае откровенности ничего не угрожало — она ни в чем не была замешана, — но молчала. Вызывали в ГБ, просили, грозили — нет, и все! Ничего и никого не видела, ничего не помню. Такое удивительное было тогда явление... Все семь лет первого моего срока первый тост, чаем, мы поднимали за двоих — за декабриста Цебрикова, единственного по делу 14 декабря, кто


¹ Ира Мотобривцева — за отказ от показаний была исключена из МГУ.

199

не дал показаний на товарищей, и за нашу Иру. Я, кончив срок, разыскал ее, хотел поблагодарить: она открыла дверь, сразу узнала — а ведь мы были знакомы один вечер и прошло с него 8 лет,— побелела и сказала: «Я не знаю вас, уходите, пожалуйста». Я ушел.

...Слушая Владимира, я думал, как изменились времена... Всего 15 лет спустя после их процесса уникальным стал свидетель, который даст «откровенные» показания, — вроде Петрова-Агатова! В этой детали, может быть, не оцененной самим Осиповым, — мерка медленного, но неотвратимого выздоровления общества от падения и подлостей социалистических времен.

10. Режим был мягче…

199

10. РЕЖИМ БЫЛ МЯГЧЕ...

«Подельники» были отправлены в Мордовию, в «Дубровлаг». Осипов попал на 17-ю зону, где после него побывали Гинзбург и Даниэль, Ронкин и Галансков, Чорновил и Стус, Болонкин и Дымшиц (и аз, многогрешный)...

В его пору там сидело до тысячи мужчин¹ (а когда она закрывалась, при мне, оставалось всего 38 человек! Остальных перевезли подальше на север, в Пермские лагеря). Да еще напротив находилось женское политическое отделение... Глухих трехметровых заборов со спиралями Бруно еще не существовало, стояли обыкновенные колья с рядами колючей проволоки. Можно было видеть зазонное пространство, включая линию горизонта, и даже вдали обитателей женской зоны.

— ...вообще тогда режим был много мягче, — сравнивал Осипов. — И с продуктами много легче нынешнего, а в карцер на ночь разрешали брать бушлаты, укрываться. Да и нары имелись, лежали мы не на полу. Никто не карал за политзанятия. Выстояли первый раз, получили свои сутки ШИЗО за прогул политзанятий, все — теперь мы вроде «в законе», до конца срока имеем право не ходить². Одно тогда требовали в зоне всерьез — норму; остальное начальство не трогало. Когда освобождался, все мои бумаги, все конспекты отдали, до листочка — тогда в голову не приходило, что могут не отдать, как сейчас. Да я с зоны мог все, что хочешь, хоть целую книгу передать — только это казалось ненужным. Попадались среди начальников сволочи, один угрожал: «Вы должны научиться смотреть в землю перед советским человеком» (он так называл надзирателей), но в целом было... ленивее, что ли? Дни шли, недели, месяцы, годы — нас не трогали. Иногда вдруг вроде проснутся, куснут — и опять успокоятся. Сейчас в зонах времени ни на что не хватает, каждую минуту выкраиваешь для себя, а тогда, бывало, сидим на скамеечках и рассуждаем: вот годы проходят и пропадают, ничего не делается...


¹ Не более 500, но зато одни «болтуны», т. е. осужденные за агитацию. Все остальные «государственные преступники» содержались в мордовских лагерях №№ 1, 3, 7, 10, 11 и 19. В июне 1962 года начальство признало эксперимент неудачным (малый процент стукачей, в отличие от лагерей, где большинство бывших фашистских коллаборантов; массовый отказ от работы; дух сопротивления...), временно ликвидировало лагерь № 17, разбросав его обитателей по другим лагерям.

² К моменту нашего разговора Сергей Солдатов за отказ посещать политзанятия получил восьмое (!) взыскание подряд, восьмое лишение права закупать продукты в лагерном ларьке (это право возобновляется ежемесячно).

200

На этап нас повезли втроем, и на потьминской пересылке у Эдика Кузнецова завязался роман «через проволоку» с Аделью Найденович: ему всегда везло на женщин... Адель была красивой, черноглазой, тогда еще студенткой — она получила 5 лет за хранение книги, кажется, Милована Джиласа: выдал товарищ, который дал книгу на хранение¹. Тяжело ей доставался лагерь. С Эдиком они потом и в зоне ухитрялись переписываться...

Здорово мне помог лагерный друг, Виктор Авдеев, помнишь, на суде которого я побывал... Он встретил на вахте и ввел в ритм зоны.

Рассказы Осипова о семи годах, проведенных в зоне, настолько обильны и разнообразны, что здесь я могу привести лишь несколько разрозненных новелл — нет ни времени писать подробно, ни «объема» для переправы: я и так почти исчерпал лимит посылки. Вот первая из отобранных новелл.

Новелла о том. Как переломилась моя жизнь

...Первые месяцы в зоне стали временем выучки в национальном вопросе. Раньше я над ним не задумывался. Но в лагере сталкивался постоянно с бестактным расчесыванием национальных язв на виду у всех, с постоянными оскорблениями националов в адрес русского народа. Особенно усердствовали евреи и украинцы. Осмеянию подвергалось все: наше происхождение, наши традиции, вера, культура, даже наш язык. Спорить с ними было бессмысленно: они не искали истины, они жаждали оскорблений. Теперь я понимаю, что часто они даже не имели намерения оскорблять, просто были бестактными. .. Я понял это позже, когда однажды услыхал от евреев обвинения в антисемитизме «Вече», причем цитировались такие места, где у меня, как у редактора, и мысли не возникало об антисемитизме данного автора. А евреи, оказывается, ощущали это болезненно чувствительно. И, наверно, были правы они... Но точно так же бестактно некоторые из них вели себя по отношению к нам, русским — тогда, в зоне. Кончилось тем, что русские перестали разговаривать с евреями!

Сейчас совсем другая обстановка, но, скажу честно, если бы моя партия увидела меня в гостях у Пэнсона на еврейскую пасху, меня бы повесили. А уж если бы увидели евреев, которые приходят к нам в гости на христианскую пасху...

Через несколько месяцев после этапа вызвали меня в штаб и прочли новый приговор. Оказывается, по протесту прокурора состоялся пересмотр нашего дела в надзорном порядке...

К моменту моего разговора-интервью с Осиповым я уже знал, что такое «пересмотр дела в надзорном порядке». После окончания суда, после утверждения приговора в «окончательном и не подлежащем изменению виде» советское судопроизводство предусматривает такую процедуру: прокурор требует пересмотра дела «по вновь открывшимся обстоятельствам»². Собирается суд, на котором должна присутствовать лишь одна сторона — обвинение, т. е. прокурор. Ни


¹ Выдал ее А.Голиков (не путать с А.Голиковым из Ленинграда, осужденным по делу Трофимова), дали ей 4 года.

² Это было не через несколько месяцев, а почти через полтора года (в июле 1963 г.), что существенно меняет картину, так как прокуратура имеет право на опротестование приговора «в порядке надзора» лишь в течение года с момента оглашения решения кассационного суда.

201

адвоката, ни самого обвиняемого уже нет, и обязательность их присутствия не предусмотрена законом. Более того: и адвокат, и обвиняемый могут ничего не знать о том, что где-то происходит новый суд взамен происшедшего при открытых дверях. Публика, естественно, на это заседание тоже не допускается. И, согласно советскому закону, в заседании могут вынести новый приговор, причем, в отличие от кассационного суда, этот секретный приговор может увеличивать меру наказания вплоть до смертной казни! Пределом является только предел наказания за данное преступление согласно статье уголовного кодекса.

Обвиняемому сообщается приговор, когда тот уже вынесен — в качестве совершившегося факта!

— Нам, мне и Кузнецову, сроков не добавили — мы уже и так имели предел по статье. Но что сделал суд — изменил строгий режим на особый...

К сведению читателей: разница между строгим и особым режимом — громадная. Например, на особом режиме заключенный весь день проводит запертым в камере, у него в два раза меньше свиданий и дозволенных писем, в полтора раза меньше продуктов, чем на строгом, — и все это не на месяц, не на год, а на семь и более лет (я не слыхал, чтобы на «спецу» сидели с меньшими сроками).

— Быстро набрал несколько чемоданов продуктов: на этапе конвоиры помогали тащить. Не свое вез, конечно. Литовцы услышали, что есть этап на «спец», и передали продукты для земляков. Много я привез тогда Паулайтису¹.

На спецу голодно было. Помню, кто-то завыл из камеры на часового: «Жрать хочу! Жрать хочу!» — как волк на луну. А тот в ответ: «А я откуда тебе возьму!»

Сблизился я там с одним эстонцем. Твердый был человек... Потом то, он подал помиловку, я сильно удивлялся, мне такое во сне не могло прийти в голову. И с ним произошел разговор, который перевернул всю жизнь.

Рассказывал он про финскую войну — как смотрелась она с той, другой стороны фронта. Описывал с упоением, как гнали русских солдат на финские пулеметы, как раскалялись у финнов стволы, так, что кожа на ладонях у пулеметчиков сгорала, а какой-то идиот все гнал и гнал русских волнами, и они ложились на снег, пока перед траншеями не выросли холмы из русских трупов. Всю ночь после того рассказа я не спал. Думал — хорошо, все сочувствуют финнам, они жертвы агрессии, они защищают родину, герои и мученики, ну, а кто же подумает о русских, о тех, кто легли в снег? Ведь они тоже люди, и тоже жертвы, и с ними обращались безжалостнее и беспощаднее, чем с финнами. Плохие они или хорошие, за правое


¹ Паулайтис Пятрас, литовский богослов и дипломат, отбывающий в Мордовии 33-й год из своего 35-летнего срока за участие в литовском национально-освободительном движении (он был редактором подпольной газеты). Прим. 1980 т.

202

дело или за ложное, они — мой народ! Другого мне Бог не дал! И я буду с ними до конца, я буду защищать своих до конца, всеми силами, которые Бог вложил в мою грудь. Я — русский и буду с русскими и за русских. С той ночи я перестал быть демократом и стал русским патриотом.

...Зачем нас этапировали тогда на «спец»?

Не знаю. Было жаркое, страшное лето, засуха, все вокруг горело

— леса и даже болота, надзиратели непрерывно предупреждали — расстрел, расстрел в случае побега, потом стали в открытую говорить: последние деньки доживаете, скоро весь спец расстреляем. В «Правде» появилась статья «Об усилении борьбы с преступностью», ходили слухи, верные или нет, что в условиях засухи и провала хрущевских планов в сельском хозяйстве возникла идея показать твердую руку, «твердую власть», и начнут эту твердость с массового расстрела лагерей особого режима. Чтобы напугать остальное население. Мы считали, что чья-то услужливая голова приняла решение: такие ужасные террористы, хотевшие убить Хрущева, должны быть расстреляны, и потому-то нас передали на «спец». Говорили и другое, вроде этот расстрел задумали заговорщики, они уже готовили переворот и надеялись, что расстрел заключенных станет новым ударом по авторитету Никиты. Одно сообщали в голос: расстрел отменил лично Хрущев, когда подготовленный документ уже лежал у него на столе. Если это верно, то после отмены расстрела исчезал всякий смысл в нашем пребывании на спецу, и через 7 месяцев нас вернули на строгий режим.

Формально это произошло так: адвокаты подняли в Москве шум — почему суд вынес нам особый режим? В законе сказано предельно ясно: на особый режим помещаются либо рецидивисты, либо — по первой судимости — только помилованные 15-ю годами смертники. Но мы все были с первой судимостью и не смертники. Суд собрался в третий раз и вынес приговор — третий. Якобы вообще он, суд, имеет право в особых случаях отправлять на спец не рецидивистов или смертников, а кого посчитает нужным! Но в данном казусе таких особых обстоятельств у суда нет, и потому следует вернуть нас на строгий режим обратно. То есть «вообще» суд имеет право нарушать закон, но в данном случае в нарушении не возникало нужды, а потому рекомендовано поступать по закону... Так нас и вернули.

Новелла вторая, рассказанная Владимиром Осиповым

в курилке сборочного цеха:

однофамильцы

Дважды мне довелось встретить в зоне однофамильцев. С первым познакомился через лагерную многотиражку. Прочел заметку, где зэков призывали трудиться на благо социализма и для строительства коммунизма. Подписано: «Осипов В.» и номер моего

203

отряда. Я написал в редакцию, мне ответили, что вышла ошибка, подписал Осипов, но из другой зоны, из другого отряда, — однофамилец. Потребовал исправления — на меня наорали. Тогда я дождался общелагерного собрания, когда вручали награды и премии за перевыполнение плана. В президиуме сидела вся сучня и торжественно слушала приказ о своих наградах. И тут я выскочил и закричал, что в газете написана ложь, что я ничего туда не писал, что это подлая провокация, и я протестую против использования своего имени в этом подлом листке, что мое имя этим испачкано. Кричу, а сам внутренне сжался: жду — сейчас набросятся менты, закрутят руки, потащат в ПКТ! Ничего похожего: прокричался, сошел, а они с того же места, на котором я их прервал, продолжают бубнить приказ. Будто ничего не случилось! Я в первый раз столкнулся с таким невозмутимым бесстыдством.

А в следующем номере газеты появилась маленькая поправочка, что Осипов В. — из отряда номер такой-то... Не опровержение, а просто справка — другой номер отряда. Я потом этого Осипова встретил на этапе: ничтожный человечишка, присылал после освобождения благодарственное письмо отряднику в зону.

А второй однофамилец, Осипов, оказался учителем из-под Ленинграда. Записывал в дневник разные мысли о политике. Случайно дневник попал в руки кого-то из знакомых, тот донес в ГБ, и Осипов отсидел 10 лет от звонка до звонка за дневник — я сам читал приговор. Вот какие случаи происходили в либеральные хрущевские времена.

Новелла третья: рассказанная Владимиром Осиповым после смены

на груде досок возле раскройного цеха зоны 385/19

Файнер-Зайцев

Сидел у нас в отряде пожилой еврей по фамилии Файнер, который упорно хотел, чтобы его называли русским и Зайцевым. Срывал бирку с кровати, отказывался носить нашивку «Файнер»: «Я — Зайцев!» — насмерть! Ларька его лишали, в ШИЗО сажали: «Я — Зайцев!». Был он с идеологическими претензиями: однажды гуляли с Бокштейном, он подошел к нам и начал читать составленную им программу восстановления России. И неглупая оказалась программа, я даже удивился, как вдруг подходит он, скажем, к подпункту № 7 пункта № 19 под заглавием: «Положение евреев в России». Помялся он, покряхтел, глядя на Бокштеина, потом решился — прочел. Еврейский план Файнера таков: все евреи России делятся на три категории. Те, кто хочет, уезжают в Израиль. Кто желает ассимилироваться, получают русские паспорта. Кто не хочет ни уезжать, ни ассимилироваться, выселяются в три портовых города: Ленинград, Одессу и Владивосток...

204

(Тут слушатели Осипова захохотали, и сам он улыбнулся.

— Не дурак Файнер-Зайцев, — фыркал Лысенко. — На таких условиях каждый захочет стать евреем.

— Сумасшедший, — махнул узкой ладонью Пэнсон. — Разве нормальный человек захочет стать Зайцевым, когда у него такая красивая фамилия — Файнер...).

...Уже кончил я срок, работаю в александровской пожарке, издаю «Вече». Вдруг на дежурстве говорят: тебя спрашивает кто-то. Выхожу — Файнер-Зайцев! Обшарпанный, голодный, но весь светится.

— Устин Гаврилович, — спрашиваю, — вы ко мне? (— Ах, он еще и Устин Гаврилович,.— ехидно комментирует Пэнсон.)

«...Явился, отвечает, в полное ваше распоряжение, Владимир Николаевич! Делайте со мной, что надо — хочу помогать «Вече». Мне люди были нужны, я его тут же, в пожарке, оставил ночевать, подкормил, приспособил к делу. Печатал он «Вече». Потом разочаровался. Журнал был культурного направления, а ему хотелось ввязаться в политическое мероприятие. Все жаловался: не хватает нам, Владимир Николаевич, боевитости. И ушел куда-то — искать боевитость. Потом дошли слухи, что гебисты упекли его в дурдом. А когда я уже сидел во Владимирском изоляторе, прочитал приложенную к делу справку: свидетель Файнер-Зайцев не дал показаний ввиду внезапной смерти в спецпсихбольнице. Что там случилось — Бог знает. Жалко его. Пожилой, а такой самоотверженный. Смешной, конечно, но ведь себя не жалел нисколько. Я его всегда поминаю добром.

Новелла четвертая: о двух ренегатах и Валентине

Цехмистер-Машковой –Осиповой,

рассказанная возле стенда с газетными вырезками

В выходной день я заметил Осипова возле стенда, где одноногий лагерный библиотекарь прикреплял гвоздиками вырезки «воспитательного характера» из советских газет. Как правило, это отчеты о судебных процессах над военными преступниками. Заметки кончаются по стандарту: «Собравшиеся в зале суда с одобрением встретили смертный приговор». Последние годы «вышки» идут конвейером. По словам военных, такое количество казней приводилось в исполнение только в свежий послевоенный период. Ренессанс смертей «старички» объясняют весьма прозаическими соображениями:

«Старые мы стали, на воле нас оставлять — так пенсию платить надо, в зоны сажать — так уж работать не можем, нас и списывают»...

Может, они правильно понимают?

Что мог найти Осипов на таком стенде?

Подхожу. Большие вырезки из нескольких газетных полос — воспоминания некоего Евг. Дивнича: в предисловии сказано, что с до-

205

военных лет Дивнич работал председателем основной партии русской эмиграции — «Народно-трудового Союза» (НТС)...

— ...я знал его по зоне, — кивнул Владимир на стенд.

— Вместе сидели?

— Нет, он освободился раньше. А при мне приезжал с гебистами в зону ссучивать заключенных. Ходил по зоне свободно, без гебистов, выступал по лагерному радио, интересно выступал, много приличнее обычного гебистского уровня. Запомнился он портфелем — тем удовольствием, с которым его носил. Знаешь, есть люди от природы способные, но все готовые отдать за портфель — даже не за деньги, а вот именно за возможность ходить с большим портфелем. Помню, как он уговаривал подать помиловку моего тогдашнего друга Славку Репникова — подло уговаривал, даже гебисты не бывают такими низкими людьми. Помню, как прохаживался по зоне с Овчинниковым, и тот вскоре подал помиловку...

Кто Овчинников? А ты не помнишь в 58-м году огромное, чуть не на целую полосу в «Известиях» интервью с бывшим сотрудником вражеских радиостанций Иваном Григорьевичем Овчинниковым? О нем тогда шумели. Фотография — Иван Григорьевич сидит перед микрофонами в центре, среди двух гебистов, с усиками и галстуком. Интервью в Восточном Берлине, все, что положено по инструкции: как сделал преступную ошибку, бежав на Запад из советских оккупационных войск в Германии, как убедился, что Запад прогнил, и решил вернуться на советскую родину. Снова выбрал свободу — на этот раз настоящую. Стандартный кал! Потом, оказывается, Иван Григорьича в почетном купе довезли до Бреста, где с поезда сняли, отвезли в камеру местного изолятора и зачитали там смертный приговор, вынесенный заочно и подлежавший исполнению в случае его появления в пределах СССР. Тут-то Иван Григорьевич горько пожалел о своей доверчивости и о гнилом Западе, пронизанном евреями, и после обморока спросил: нельзя ли что-нибудь сделать для смягчения участи? Объяснили: можно. Дайте самый обширные и искренние показания о тех учреждениях, в которых служили на Западе. Он постарался, и «вышак» ему милостиво заменили 15-ю годами. Отбыл он немного, лет 7 или 8, и после бесед с Дивничем вышел на свободу по помиловке. Я потому так подробно о нем рассказываю, что он сыграл жуткую роль в жизни моей жены Валентины, в девичестве Цехмистер. Помнишь, шла по делу Машкова?

Первый срок она не отсидела полностью. Была такая миниамнистия в начале 60-х годов: по помиловкам Президиума Верховного Совета, сделанным по инициативе администрации, вышли тогда несколько человек. Пименов, Трофимов, ну и Валентина тоже. Она, кстати, объясняла эту «милость» в какой-то степени своими заявлениями, которыми бомбардировала власти из Владимирской крытки: что вы делаете, у вас сидят молодые люди, которые пошли дорогой XX съезда, и теперь, после XXII съезда, когда КПСС решила про-

206

должитъ линию антисталинизма, какой же смысл их держать в зоне? Я вполне допускаю, что из этих призывов что-то до кого-то дошло — потому и амнистия... Власти, в общем, оказались правы: большинство освобожденных в зоны не вернулось. Убеждения у них остались, конечно, прежними, но от активной борьбы практически отошли...

Отбыв первые пять лет, Валя вернулась на родину — в станицу на Северном Кавказе. Милосердный директор школы принял ее учительницей: началась деревенская жизнь, с темными вечерами, без единого близкого человека рядом — родители ничего не понимали в духовных поисках дочери. Жизнь без будущего. Вдруг через несколько лет появляется в станице освободившийся из заключения Юрий Машков, руководитель их группы. До этой встречи между ними были чисто товарищеские отношения, но, когда он появился в деревне, как луч света в темном колодце, очень скоро встал вопрос о браке.

Продолжался этот брак несколько месяцев и, по воспоминаниям Вали, был страшно несчастным — дня нее. В зоне Машков из социал-демократа стал русским патриотом, — Владимир Николаевич смущенно улыбнулся. — ...убеждения у него были очень хорошие, а вот употреблял он их ужасно. Валю он буквально терроризировал «Домостроем» — внушал, что это старая русская книга, в которой объясняется, какой должна быть жена — вот и стань такой! Раскроет Валентина томик Гегеля, он вырывает книгу из рук: в «Домострое» не сказано, что жене позволено читать философию. Из таких инцидентов состояла семейная жизнь с утра до вечера. Валентина, бедная, до сих пор с ужасом вспоминает «Домострой»: как-то я при ней похвалил эту книгу, она задрожала, зарыдала: «Господи, неужели опять, снова! Неужели домострой"?» Надо вдобавок знать ее характер — она женщина гордая и самостоятельная, подчиняться способна только в условиях свободы. Мечтала, чтобы муж ее бросил, сама оставить его не могла — на верности, на долге замешана.

Жили они в Подмосковье, у Машкова, и повадился к ним в гости приятель Машкова по зоне, Иван Григорьевич Овчинников. И в каждый приезд восхвалял европейские прелести, как он там счастливо жил и какой дурень, что оттуда свалил. Загорелся Машков идеей побега — вместе, конечно, с Иван-Григорьичем. Тот, разумеется, всегда готов. Валя согласилась бежать, в дело втащили и двоюродного брата Машкова, молодого парня. Накануне отъезда заводила Иван Григорьич вдруг отказался: стар и так далее... Втроем они отправились на Дальний Восток. Увидели вдали на рейде японское судно, разделись, запрятали одежду и поплыли. Плыть далеко, брат Машкова вдруг закричал, что ему свело ноги... Машков, не обращая внимания, упорно плыл к японскому судну. Валентина пожалела родственника, крикнула, что тоже тонет, тогда Машков повернул обратно. Доплыли до берега, нашли одежду, спокойно вернулись в Подмосковье — никто их на берегу не засек. И снова стал похажи-

207

вать дорогой друг Иван-Григорьич и петь дифирамбы той Европе, которую он заливал грязью с известинской полосы. Машков вторично вместе с Валентиной сделал попытку пересечь границу — на этот раз в Финляндии. Их задержал погранпост. На следствии в Ленинграде Валентина, уже беременная, держалась исключительно стойко — отрицала все. В сущности, у начальства не было никаких доказательств, но раскололся Машков. Причем признал не только факт умысла на переход границы, но и то, что Валя знала об этом. Зачем он ее топил — есть у меня свои соображения... Но и он отрицал политические мотивы перехода границы, т. е. измену родине. В худшем варианте, им грозило по три года лагерей общего режима. Однако у ГБ нашелся свой козырь: в город на Неве, в гостиницу «Астория», украшенный своим милым галстуком — он у Овчинникова все равно, что портфель у Дивнича, — приехал за счет славных питерских чекистов Иван Григорьевич, известный «патриот». Стал похаживать в Большой Дом, рассказал об их первой попытке, на Дальнем Востоке, и привезли в следизолятор нового заключенного — брата Машкова. Потом договорился до того этот опытный зэк, что однажды и сам не вернулся в «Асторию» — переселился в камеру в качестве подельника...

Но у ГБ все еще не было доказательств «антисоветских мотивов» перехода. А без них дело Машковых и К° не обещало «навара» следователю. Разница между простым переходом границы (до 3-х лет) и переходом по политическим мотивам (до расстрела) ощутима не только подсудимым, но и следователем: за раскрытие «измены» почти наверняка светит новая звездочка на погонах. И в одно воскресенье, в выходной для следствия день, разыгралась в кабинете на Литейном, 4, трогательная сценка: следователь, пренебрегши законным отдыхом, принялся объяснять Иван-Григорьичу, что он, следователь, стар, это его последнее дело, и теперь от Иван-Григорьича всецело зависит его жизнь. Помогите мне, посочувствуйте, откровенно, Иван Григорьевич, и никакой лжи, одну правду, скажите, что они — антисоветчики, разве я не прав, разве я прошу вас лгать или на кого-то клеветать, и сделаете вы меня, Иван Григорьевич, своим должником на всю жизнь, а уж я найду возможность отблагодарить вас. Дрогнуло отзывчивое сердце Овчинникова, и признал он антисоветские настроения Машкова и его жены Вали. Самое удивительное, что об этом соглашении со следователем он сам рассказал Вале на очной ставке, а когда она пробовала укорять его, он отрезал ей, беременной женщине: вы, Валентина, должны знать свое женское место и не браться рассуждать о том, чего вам, как женщине, не дано от Бога понять!

Приговор им вынесли такой жуткий, что даже кассационная инстанция, которая никогда не снижает сроки по политическим статьям, на этот раз смутилась: Верховный суд срезал сроки почти на

208

треть — Вале с 10 лет до 6. Слишком постарались несчастный следователь и по его совету ленинградский суд, так что даже советский Верховный Суд не выдержал... Валентина моя отсидела в два захода 11 лет.

К моменту нашего разговора я уже знал продолжение истории Валентины Цехмистер-Машковой: она не смогла простить мужа, дрогнувшего в ГБ, — жизнь с человеком, давшим на нее, мать его ребенка, показания следователю, казалась ей морально недостойной. Отбыв свои 6 лет, она взяла развод и уехала опять на Северный Кавказ к родителям, которые воспитывали ее «тюремную» дочку. Однажды туда заехал Владимир Осипов — адрес Валентины ему дал кто-то из лагерных друзей как адрес верного человека, который может стать помощником в издании и распространении начинавшегося «Вече»:

Владимир Николаевич сколачивал всероссийский журнальный актив... Они полюбили друг друга с первого взгляда, и Осипов как-то признался: «Я ждал ее всю жизнь».

Так этот эпизод был написан в первом варианте рукописи, который читал в зоне Осипов и одобрил его. Но... пока велись переговоры о переправке, в лагерь пришли новые сведения: Юрий Машков окончил срок и оказался на воле... Смущенно запинаясь, Владимир Николаевич однажды попросил меня: «Если будешь это печатать, не ругай Машкова: он сейчас на Западе и ведет себя вполне прилично».

Конечно, я бы выполнил эту просьбу Осипова — кому судить, что из его воспоминаний годится дня печати, а что нет, кроме него самого! — если бы... если бы еще раньше он не рассказал мне один случай.

1975 год. Осипов арестован по делу «Вече». И вот на одном из допросов ему показывают поступившее в ГБ заявление из лагеря от Юрия Машкова: «Владимир Осипов арестован! Наконец-то...» — и далее грязные, доносные, подлые строки, характеризующие — пусть ненавистного соперника, но все-таки товарища по убеждениям, единомышленника. Про Валентину ее бывший муж написал в ГБ, что она — психически нездорова в силу своей религиозности. Учитывая психическое здоровье профессора Лунца, это был вполне понятный намек для рыцарей Феликса Дзержинского и Юрия Андропова¹.

Выше я обещал разъяснить мои соображения, почему Владимир Осипов, человек высокоморальный и высокомужественный, бывает столь снисходителен к аморальности своих товарищей по «партии». Слишком часто, по-моему, он был вынужден горькими обстоятельствами принимать помощь из рук беспринципных по своей внутренней сути людей, которые по каким-то личным причинам считали нужным рядиться в модную идеологическую одежду — «русский патриотизм».

Приходилось ему пожимать руки людям, которые предавали ранее его самого или других товарищей, — по нужде: ибо лучших перьев, лучших литераторов не смог обнаружить в своем войске. Выхода не было — не нашел иных средств, иных сил.


¹ Осипову, как и всем политзаключенным, отлично известно, что Ю.Машков был доносчиком, начиная — по меньшей мере — с 1960 года. Но доносил он — открыто! — на евреев, утверждая, что это не грех: бороться с мировым еврейским заговором руками ЧК. Ныне проживающие в Израиле Ю.Меклер и Б.Подольский подтверждают отнюдь не платонический характер антисемитизма Машкова, каковой не помешал ему воспользоваться израильской визой для эмиграции в США. (От редакции: Рукопись вместе с примечаниями Кузнецова уже лежала у нас, ожидая, когда будет собран весь материал к номеру. Пришло известие о смерти Юрия Машкова — в разговоре с нами Кузнецов заколебался: надо ли оставлять это примечание? не убрать ли из текста Хейфеца посвященный Машкову фрагмент? Вопрос трудный. И все-таки мы решили не следовать старинному правилу «о мертвых либо хорошо, либо ничего». Во-первых, нами руководит желание сохранить историю в ее конкретных деталях. Во-вторых, уже слышны попытки создать вокруг покойного Машкова ореол «непризнанного героя», затравленного и замолчанного на Западе какими-то неназванными, но явно «темными» силами. Написанное Хейфецем и Кузнецовым не ставило целью опровергнуть этот ореол — когда оно писалось, Машков был жив, и никто не мог предположить, что из него станут создавать мученика. Мы берем на себя ответственность не подвергнуть цензуре эти печальные, обидные, но правдивые высказывания.)

209

Мне кажется, что здесь проявилась определенная неоформленность, незрелость, непоследовательность идеологии, которая написана на транспарантах «патриотов» и которая допускает в ряды своих приверженцев людей, чуждых вообще честному поиску правды или свободному изъявлению жизненной позиции. Я надеюсь, что национальная идеология русского движения созреет, выстроится в систему, очистится от скверны. Скажу честно, в этих надеждах я пристрастен: будучи большим приверженцем своего народа, я не могу не сочувствовать националистам другого народа, который испытывает угнетение самое страшное и самое скрытное, — как рак! Но в возрождение русской идеологии я поверю только в том случае, если она начнется с размежевания с теми, кто писал в ГБ грязные бумажки на товарищей. Нельзя делать чистое дело руками, запачканными гебистскими грязными рукопожатиями.

Вот почему я не исполнил просьбы Владимира Осипова и написал здесь то, что я написал.

11. Литература должна стать колесиком, винтиком

209

11. ЛИТЕРАТУРА ДОЛЖНА СТАТЬ КОЛЕСИКОМ, ВИНТИКОМ...

Много новелл рассказал мне Владимир Осипов о людях, с которыми сидел первый срок. О поэте Соколове, которого считал первым поэтом ГУЛАГа (цитировал его жутковатые, хотя сильные, выпукло четкие стихи). Об Андрее Синявском — интересно оценивал его Владимир Николаевич. Я уже поминал где-то, что ему свойственно преклоняться перед товарищами, добившимися знаменитости (очень детская и даже какая-то милая черта в политике-ветеране) — и это преклонение распространялось безусловно на Абрама Терца. Но одновременно он испуганно-настороженно оценивал язвительно-беспощадный зрачок автора «Города Любимова»:

— Ух, какие у него страшные стеклышки в глазах, как многое он видит в исковерканном ракурсе...

Кстати, это общее свойство почти всех лагерных политиков — они начисто не понимают автономности искусства от политики, не понимают, что «кошка гуляла сама по себе». Свободе они поклоняются, но литература, она должна стать служанкой партии свободы, она должна стать колесиком, винтиком какого-то, только, конечно, не «пролетарского» дела. Все-таки в чем-то антисоветские политики должны остаться советскими людьми — в такой они колыбели выросли! Заметно, что политики в зоне почти не читают художественной литературы (хотя каждая свободная минута тратится на чтение). Она их не особенно интересует. Поэтому насчет литературы они оставляют в пользовании привычные со школы взгляды, только вместо «пролетарской» называется какая-нибудь другая партия, способная использовать литературу на ролях бонны при невоспитанном народе.

210

...Планы на волю им задумывались большие. Издание «Вече» — минимум.

— Я не скрывал от товарищей, что буду издавать журнал, — рассказывал он. — Но над этим едва ли не смеялись. Что журнал! Ерунда, игрушки. Особенно двое моих товарищей... Если прочитают, они себя узнают. Я никого не осуждаю, что ушли в частную жизнь, — это их право, но зачем заранее обещать иное? Зачем хвалиться? Ведь такая похвальба может подействовать на других, другие поверят им, и что с ними будет...

В этой фразе: «Зачем обещать, если не сделать» — тоже характер Владимира Николаевича Осипова.

12. В пиосках крыши

210

12. В ПОИСКАХ КРЫШИ

Так назывался очерк Осипова о его странствиях в поисках работы и прописки после освобождения из первого заключения. Мне не довелось на воле читать его сочинений, в том числе этого очерка, но, видимо, сам он описал свои приключения сочнее, чем это могу сделать я в зоне, поэтому ограничусь мазками, случайными штрихами в этой главке — вряд ли они вошли в тот Володин очерк.

В поисках московской прописки Владимир Николаевич наткнулся на бывшую соученицу. Был у женщины муж, который не хотел с ней регистрироваться, была большая девочка от этого мужа, которая, однако, считалась внебрачной, была денежная работа и комната в Москве — для счастья и социальной уверенности в себе не хватало ей законного мужа и законного отца для ребенка. Была она лихой авантюристкой и, в общем, кажется, неплохой бабешкой, смышленой и хваткой. Предложила она разведенному «постзэку» интересную сделку: он фиктивно на ней женится и получает желанную прописку в Москве и соответственно работу... Потом разводится. Она же с этого оборота получит не менее желанный штамп в паспорте и отчество для ребенка.

«Брак» этот длился не то неделю, не то три, пока Осипов не догадался, что никакие «блаты» (главным приданым невесты, сыгравшим роль насадки на крючок, оказались знакомства в паспортном отделе) не помогут перескочить барьеры, поставленные КГБ между ним и Москвой.

— Ведь знал я, что не надо мне ввязываться в эту махинацию, — почти восемь лет спустя еще досадовал Владимир Николаевич. — Есть люди для авантюр, для везения и удачи, у меня же никогда ни одна авантюра не выходила... И живет теперь где-то девочка с моим отчеством и фамилией.

— А ты не опасался, что она алименты будет выцыганивать?

— Нет. Во-первых, не вышло бы: ребенок у нее родился, когда я прочно сидел в зоне. Ни один суд дела бы не принял, даже советский.

211

Да не деньги ей нужны были — фамилия... Она не подлая баба, просто авантюристка. Я на нее не сержусь.

Долго он крутился в заколдованном круге работы-прописки; прописку не дают, пока не работаешь, работы — пока нет прописки. Не работаешь — посадят за тунеядство. (В таком же положении, кстати, оказался одновременно выпущенный его подельник Эдуард Кузнецов — их пути пересекались в это время. Кузнецов разорвал этот круг, сколотив группу сионистов из Риги, которые решили угнать самолет и улететь на нем в Швецию, а оттуда в Израиль.) Осипов проломил это порочное кольцо, устроившись на единственную работу, куда взяли в СССР дипломированного специалиста-учителя:

он стал бойцом пожарной охраны. Зарплата — 65 рублей в месяц (ниже установленного законом прожиточного минимума на 5 рублей). После этого его прописали по местонахождению «пожарки» в городе Александрове, Владимирской области (знаменитой когда-то Александровой слободе Ивана IV, а ныне захолустном городишке в захолустной области).

Все эти годы кочевий и гонений: из Калинина в Тарусу, из Тарусы в Струнино, из Струнина в Александров и т. д. — Владимир Николаевич усиленно читал: славянофилов (Хомякова, К.Аксакова и др.), историков XIX века, а также устанавливал необходимые связи с московскими общественными кругами.

— Москва сильно изменилась по сравнению с тем, какой я ее оставил. Общественная жизнь оказалась на немыслимом раньше уровне. Людьми разных направлений обсуждались самые глубокие проблемы мира и жизни. В центре находились тогда Якир и его друзья. Только мое направление, направление русского патриотизма, находилось на отшибе: нашего голоса не было слышно. Я считал это несправедливым, я знал, что так, как думаю я, думают многие; это мысли значительной прослойки общества, и наш голос должен звучать дня него. Знакомство с тогдашними москвичами утвердило меня в мысли, что издание «Вече» необходимо и время для этого издания наступило.

Среди знакомых, которых Осипов повстречал тогда в Москве, находилась Адель Найденович, «подруга через проволоку» Эдуарда Кузнецова. Она дружила с кругом Якира, жила у матери, известного московского врача, и московская милиция подвергала ее непрерывному моральному террору: каждую неделю в квартире появлялся участковый уполномоченный с неизменным вопросом: «Устроились на работу? Нет? И не замужем? А на какие средства живете? Если через месяц не устроитесь, передадим дело в суд по обвинению в Тунеядстве». Но на работу опальную девицу никуда не принимали:

«Закон о запрете на профессию», столь ненавистный коммунистам ФРГ, неукоснительно проводится в СССР, стране строящегося коммунизма, с той серьезной поправкой, что в Стране Коммунизма — работодатель один, и никакой работы неприятному работнику он не

212

даст, и, кроме него, не даст никто! А за отсутствие работы полагается уголовное наказание... Таково было положение Адель Найденович: в любую угодную начальству минуту ее могли уволочь в ссылку на 5 лет. Она спросила совета у Осипова: как спастись? Ничего, кроме фиктивного замужества, он придумать не смог. (К тому времени развод его был оформлен.) Когда милиционер в очередной раз явился на квартиру Найденович, его поджидал Осипов: «Что вам нужно от моей жены? Она пойдет на работу, когда я этого захочу!» — «Извините, мы не в курсе...» — и Адель на какое-то время оставили в покое.

Так живут в Союзе ССР: из четырех браков Осипова два — фиктивных.

Один, чтобы купить право жительства вне «черты оседлости» для человека, освободившегося из заключения...

Другой — чтобы спасти одинокую женщину от тюрьмы, этапа, ссылки в отдаленнейшие места Сибири...

Такие бывают «многоженцы» в СССР.

Чтобы подвести черту под семейной жизнью Осипова, приведу напоследок два миниэпизода, касающиеся двух его фактических браков — первого и четвертого.

Как читатель помнит, первая жена Осипова, Аида, оставила его еще до ареста. Из заключения он написал ей письмо, в котором просил окрестить их дочь Катю. Получил ответный совет не вмешиваться в чужие семейные дела, ибо, оказалось, по советским законам отца, лишенного свободы на срок более 3 лет, не только разводят с женой заочно и без предварительного оповещения, но лишают отцовства точно так же — то есть не потрудившись даже сообщить отцу, что отныне он больше не отец собственному сыну или дочери... Случайно узнал Осипов, что его лишили не только свободы, но и — дочери.

Второй эпизод. Как-то я спросил Осипова, человека истово религиозного и страстно любящего свою жену (тоже, насколько можно судить издали, страстно религиозную), — венчаны ли они? К изумлению моему, ответил — нет. Мы в то время были достаточно близкими людьми — возможно, поэтому он решил объяснить, в чем дело:

«Конечно, я православный, но хочется, чтобы венчание происходило в стенах морально чистой церкви». — «Но разве отец Дмитрий Дудко?..» — назвал я имя его духовного пастыря, которого Осипов очень уважал. «Отец Дмитрий — христианин... — Владимир Николаевич говорил с трудом. — .. .но хочется обвенчаться в церкви, которая не прислуживает атеистам. Если венчаться, то — в старообрядческой?.. Или в истинно православной?» — он замолчал.

Дочку Машкова, родившуюся в тюрьме и росшую долгие годы без родителей, любит он как родную. Собственного сына, родившегося после ареста отца, еще ни разу не видел, хотя сыну исполнилось

213

уже четыре года. Рассказывала мне моя жена на свидании, что мальчик любит ходить, заложив руки за спину, и тогда мать набрасывается на него в слезах: «Господи, до чего ты похож на папку, арестантик ты мой!» — «Я похож на папу», — важно отвечает малыш. Когда он увидит отца, на которого так похож, ему исполнится восемь лет.

13. “У пожарных дел полно…”

213

13. «У ПОЖАРНЫХ ДЕЛ ПОЛНО...»

Владимир Николаевич однажды сказал: «Я был неплохим пожарником — я ведь шустрый». И сказал это несколько горделиво.

«Пожарка» как место работы его устраивала, во-первых, потому, что ниже положения пожарника в Союзе ничего нет и уволить оттуда невозможно — ниже некуда. Во-вторых, режим работы (сутки в наряде, трое — дома) чрезвычайно нравился редактору нелегального журнала.

Но кто, кроме подпольщиков, согласен жить на 65 рублей?

Оказывается, две категории. Первая— освободившиеся из заключения алкоголики, которых никуда не берут и которые никому ничего не могут предложить, кроме своей жизни — в огне пожара. Вторая категория — наоборот, крепкие хозяйчики, которым на работе нужны не деньги — их они зарабатывают на приусадебном участке, — а штамп в паспорте «место работы» (тем более штамп МВД — как известно, пожарники состоят в штате МВД) для предъявления участковому милиционеру. Те и другие равнодушны к службе, и Владимир Николаевич с юмором изображал какого-то алкаша-пожарника, прорывавшегося на горевшую кухню, чтобы спасти оттуда вот-вот готовую взорваться поллитровку. И когда огонь слизывал последние руины на пепелище, уже имелось чем обмыть несчастье хозяина...

По словам Осипова, пожарное начальство беспокоится только насчет государственных объектов — частным домам дозволено гореть «синим пламенем». Техника, которой снабжены пожарники, отвратительна (не хватает даже противогазов, и двое пожарников из районной команды задохнулись в дыму потому, что полезли в горящую квартиру без них); выучка — какая уж тут выучка!

Все делается нахрапом, в расчете на русскую бесшабашную отвагу, на то, что на пожар наплевать, но и жизнь полупьяному пожарнику недорога, — он и без техники полезет в огонь, если вдруг раззадорится...

Забавная деталь их духовного облика: пожарные «бойцы», оказывается, любят слушать «Голос Пекина». Ругань по адресу властей и призывы против «ревизионистских собак» скроены как раз по их мозгам.

...Этот рассказ Осипов рассказал мне уже после отбоя, за бараком, где находились лагерные каптерки, — очень он ему казался важным, не хотелось ждать до завтра:

214

— Вызвали на пожар. Забрались мы еще с одним бойцом по запасной лестнице на крышу, оттуда пробились на чердак. Смотрю я и вижу — тлеют перекрытия. Прикинул, понял: очаг пожара вон там

— за трубой. Если пройти по балке, чтобы достать его водой — очаг погаснет, тогда с пожаром легко справиться. Понимаю, надо идти, а боюсь. Чувствую — может провалиться балка под ногами, ухну вниз, в огонь. Так и не решился. Пожар этот долго тушили, несколько часов, а если б я прошел — за час бы справились... Вспоминаю этот пожар почему? — иногда история человечества напоминает его. Если кто-то пройдет по перекрытию, достанет очаг, потушит, он выручит всех. Но как пройти, если тлеют под ногами балки, если можешь ухнуть в костер — и ради чего? Все равно ведь потушат, только неизвестно, когда и сколько успеет сгореть. Но ведь тебя-то может не стать — и трудно решиться... Это в моих глазах стало символом выбора судьбы, который стоит перед человеком.

14. Размышления о непрочтанном журнале

214

14. РАЗМЫШЛЕНИЯ О НЕПРОЧИТАННОМ ЖУРНАЛЕ

О «Вече» напишу относительно коротко. Я обещал Владимиру Николаевичу, что, выйдя на «волю», достану комплект, прочитаю и сделаю для него критический анализ прочитанного. Так и сделаю в будущем. Пока же могу скользить только по внешним фактам его истории, известной из рассказов Осипова, и давать оценки исключительно по интуиции. Честно предупреждаю читателя о недостатках того, что он узнает ниже.

Как я понял, «русская партия», органом которой являлось «Вече», возникла из стихийного объединения нескольких оппозиционных кругов, интересы которых не совпадали иногда даже в самых принципиальных вопросах. По правде сказать, сходство между этими направлениями общественной мысли кажется мне куда меньшим, чем, скажем, между большевиками и меньшевиками, тоже состоявшими в одной партии (и чем это кончилось — все хорошо помнят).

Внешним толчком к созданию общего журнала столь несхожих общественных направлений стал разгон властями русофильской редакции журнала «Молодая гвардия» (кажется, в 1970 г.).

— Люди, которые идейно поддерживали «Молодую гвардию», — рассказывал мне Осипов, — были смертельно оскорблены разгоном ее редакции. Многие из них занимали важные кресла и кабинеты и считали, что, являясь «русскими патриотами», являются первыми защитниками советской власти. И вдруг она дала им такой пинок под задницу! Они-то и дали мне первые средства на издание журнала и первые литературные связи.

Так в партию, созданную «славянофилом», вошли и заняли ключевые позиции «государственники».

215

Конечно, он бы и без них все равно создал свой журнал. Но когда? Как? А тут власть обеспечила с самого начала мощных союзников и партнеров по «делу».

Он так рассказывал про «начало».

— Я сильно боялся, когда на обложке нелегального журнала открыто ставил свое имя, фамилию, адрес. Совсем недавно отсидел семь лет — и снова в зону идти? Но подумал, что, если меня арестуют, останется в истории след: не молчали в России, когда разогнали, когда заткнули рот патриотической редакции «Молодой гвардии». Дело русских патриотов не умерло даже в советские дни, и это должны узнать наши потомки.

Но его не арестовали.

КГБ поставил его под свой контроль и пытался использовать в своих интересах.

Техника маневра Комитета оказалась такой. Когда Осипов появлялся в Москве, следом за ним сразу шел «хвост». «Объект» отрывался от слежки, но его находили снова и снова. Возникал милицейский патруль: «Проверка документов»... «Вам запрещено жить в Москве». — «Но я здесь не живу». — «Немедленно покиньте город» — и его волокли в участок. Так повторялось несколько раз, и в таких условиях выпускать журнал, опиравшийся, прежде всего, на московские силы и средства, было бы невозможно, если бы...

Если бы не существовало в Москве уголка, где, словно по мановению волшебной палочки, слежка его отпускала. Только бы добраться до квартиры Светланы Мельниковой, бывшей активистки с площади Маяковского, бывшей подруги Эдуарда Кузнецова, — и Осипов оказывался в точке спокойствия — в «глазу циклона». Тогда он писал на листке бумаги поручение к тому или другому литератору или активисту, подписывал: «Осипов, редактор «Вече» — и посылал с поручением куда угодно безотказную, послушную, работящую Светлану. По словам Владимира Николаевича, она исполняла любое дело «с удовольствием хорошей актрисы».

Светлана выражала в редакции точку зрения тех кругов, которых Осипов полуиронически называет «мои шовинисты» (демократ Сергей Солдатов обозначил их «национал-большевиками»). Но не ей, конечно, доверено было стать их вожаком. Идейным выразителем интересов этой фракции стал член редколлегии Иванов-«Скуратов», старый товарищ Осипова, продавший его некогда в КГБ.

Круг осиповских «шовинистов» — это, по-своему, интересное общественное явление, а само появление его — свидетельство идеологического кризиса КПСС. «Шовинисты» часто занимают (или мечтают занять) места в официальной иерархии, иногда они сидят даже в значительных кабинетах по «идеологицкой части» (им, например, удалось свалить антагониста, заведующего отделом пропаганды ЦК Яковлева, отправив его послом в заокеанскую Канаду). Но в наше время занимать место в иерархии — означает существо-

216

вать в омерзительном мире нелепой и циничной бездуховности. Поясню эту отвлеченную мысль таким личным примером.

...29 апреля 1974 года на допросе у начальника следственного отдела ЛенУКГБ полковника Баркова я объяснял хитроумнейшему Леонвд-Иванычу, почему ну никак не могу быть советским человеком.

— ...если бы ваши единомышленники, гражданин полковник, лгали, но хотя бы так, чтоб им можно было поверить! Во времена Сталина они были логичны ми: приняв их отправную точку зрения, я мог не беспокоиться об остальном. Одно неизбежно вытекало из другого. Как бы пояснее вам рассказать... — тут мои глаза остановились на свежем номере «Ленинградской правды», лежавшей на столе гражданина начальника: — Вот рубрика — «Новые книги». Сообщаете о выходе двух брошюр, одна — «Ленин — гениальный организатор КПСС», вторая — «Троцкизм — злейший враг ленинизма». Вам понятно, что если в одной говорится правда, то во второй обязательно—ложь?

Он отрицательно мотнул головой.

— Если Ленин — гениальный организатор партии, то именно он сделал Троцкого членом Политбюро. И, значит, член Политбюро Троцкий не мог быть его злейшим врагом. А если тот все-таки — злейший враг, значит, Ленин вовсе не был гениальным организатором... При Сталине это очевидное противоречие снималось срединным тезисом: Троцкий являлся гениальным шпионом и провокатором, причем двух или трех разведок сразу. Но великий шпион должен носить непроницаемую маску. Вот почему агент «Интеллидженс сервис» и абвера Лев Троцкий сумел пробраться в доверие даже к гениальному организатору Ленину — он являлся по гениальности равновеликим Ленину лицемером и предателем. Примите допущение, что Троцкий — шпион, и, если очень нужно и хочется, всему остальному поверить можно. Но если нет шпионажа, то нельзя же поверить ничему остальному! Логическая цепь распадается... Даже при самом страстном желании нельзя поверить...

Барков напряженно слушал. Впоследствии, лучше узнав гебистов, я — уверен!! — понял, о чем он в тот момент думал: а не троцкист ли я? На допросе, когда протокол печатался, следователь дал мне прочитать журнал «Политическое самообразование» со статьей «Зиновьев и Каменев — штрейкбрехеры Октября»...

— Вале-е-ерий Павлович, ты Михаил-Рувимовичу книжки даешь,— захохотал Барков. — Может, ДД-документы тоже?

Я не понял, что такое ДД-документы (уже в лагере догадался — «Документы Демократического Движения»), и продолжал:

— Представьте меня студентом в вузе и как я читал такую вот статью. Если Зиновьев и Каменев штрейкбрехеры — почему они и после Октября оставались в Политбюро и в замах у Ленина? ...Я стал диссидентом только потому, что у меня хорошая память, я помнил все, чему меня учили на лекциях по марксизму. И, уверяю вас,

217

любой студент советского вуза, если на лекциях по марксизму он думает о предмете занятий, обязательно станет диссидентом.

— Мы ведь составляли документ о том, что нужно улучшить преподавание марксизма в вузах, — тихо-тихо напомнил мой следователь Карабанов: невероятно смирным пай-мальчиком сидел он в кабинете начальника.

— Да бросьте, Михаил Рувимович, об этом думать, — отмахнулся, как от комара, земной практичный господин полковник. — Кто эти лекции слушает! Спят на них все нормальные люди...

Все, что мог ответить гебист-полковник, когда он не на трибуне!

И люди, которые сталкиваются с официальной идеологией не так, как Барков, спорадически, на допросе, а ежечасно и по долгу службы, становятся либо равнодушными обывателями-чиновниками, либо цепкими циниками из коридоров власти, которых каждый побывавший хоть раз в этих коридорах хорошо знает.

Но те, кто покрепче духом, те ищут какую-то идеологию для «внутреннего потребления». Идеологию, которая способна заменить вакуум на месте «марксизма-ленинизма-пролетарского интернационализма» и в то же время не помешает добросовестно исполнять — для сладкого прожитая — советскую работу. Такой идеологией становятся некоторые разновидности «русского патриотизма».

Если «патриотизм» выстроить в такую систему, что центром ее станет идея национально-государственного могущества (а такой вариант вполне допустим в общих рамках идеологии), тогда — при желании — вместо Правды, Справедливости или даже Русского народа легко подставляется вроде бы равновеликий объект культа — Родина! Интересы Родины — опять же, повторяю, при желании— легко слить с интересами начальства Родины. (Ибо начальство искренно стремится Родину вооружить, расширить ее пределы и укрепить ее внешний престиж.) Предположим, какому-то чиновнику нужно по службе совершать такие подлости, которые неприемлемы даже для эластичной советской совести, — как в такой ситуации не спиваться? «Русский патриотизм» может пригодиться: все сие надо делать для укрепления могущества и величия Родины. Очень недурной протез для духовного равновесия личности, бьющейся в идеологическом капкане.

...Я немного знал людей этого круга. Осипов, кстати, никогда при мне не ругал своих «шовинистов». По-моему, он исповедует принцип Сент-Экзюпери: «Я никогда не стану обвинять своих перед посторонними... Если они покроют меня позором, я затаю позор в своем сердце и промолчу... Муж не станет ходить из дома в дом и сообщать соседям, что его жена — потаскуха. Таким способом он не спасет своей чести... Позоря ее, себя он не облагородит. И только вернувшись домой, он вправе дать выход своему гневу». Но именно после бесед с ним мое мнение о былых знакомцах из круга «национал-большевиков» упало так низко, как никогда я даже предполагать не мог.

218

Во-первых, от Осипова я узнал, сколько они давали на «Вече» денег. Мне даже неловко публично называть эту ничтожную сумму.

...Я вспоминал их, наших общих знакомых. Один «видный» литератор, оказывается, обещал Осипову: вот напишу новый опус и внесу деньги на «общее дело». Наконец, кирпич толстенного документального романа выпущен в свет, гонорар получен, и общественный деятель скромно признается, что ничего на журнал не может дать: «Все потратил на девочек». (Осипов без гнева, наоборот, с юмором заметил: «Но знакомые мне сказали: на девочек-то он тратил, да не все; главное лежит на книжке».) Я посчитал: половины гонорара от этого тома хватило бы на издание всех номеров «Вече»

— со старта до финала! Другой литератор-«идеолог», любитель шашлыков, коньяков и футбола, щедро выдавал на каждый номер «Вече» по 30 рэ, и Осипов был от души благодарен ему за доброхотное даяние. Мне известно, что без всякого риска для себя «идеолог» мог расходовать на журнал «партии» минимум вдесятеро больше — этот человек мне лично знаком по издательским делам... Осипов расходовал на журнал всю свою зарплату пожарника, зато (не забывал добавлять) «пока я крутился по гостиным и салонам, добывая материалы и средства, меня кормили — на еду в Москве я ничего не тратил... Бывало, мотаюсь несколько дней, добываю каких-нибудь рублей сорок, а мой ленинградский типограф Горячев телеграфирует: «Подам на Вас в суд за неуплату». Добуду деньги, переведу ему

— сообщает: «Шеф, я в Вашем распоряжении».

Повторяю, Осипов не ругал своих «благотворителей» — это я за него удивляюсь и негодую! Он же относился к ним, как отец к неудачливым детям: да, конечно, не вышли ни духом, ни лицом, но все-таки свои, дети, других Бог не дал, — с терпением на зло, с благодарностью за малейшее добро.

Помню, рассказывал о своих отношениях с художником Ильей Глазуновым — эту фамилию называю только потому, что Осипов открыто прославлял его в «Вече». Говорить даже терпимо о Глазунове в полит-лагере — немыслимо трудно. Недавно в «Огоньке» появилось его новое полотно — портрет Брежнева. Наш генсек изображен красавцем во цвете партийных лет, с висками, тронутыми благородной сединой, этаким мудрецом-патриархом на фоне Кремлевских соборов, отцом-воеводой православного народа... Но Глазунов помогал «Вече» — помогал щедрее, чем другие сановные «шовинисты». Хоть небольшое, а все же природное у него дарование; хоть ущербная, ущемленная, но все же художественная натура... И Осипов, не в силах спорить, просто сказал: «Ко мне Глазунов был хорош. Не могу и не буду говорить о нем дурно».

...Понимаю, что жизнь сложнее, что у некоторых из этих людей «русский патриотизм» — не только приспособительная реакция на противоречия советской действительности, но где-то искреннее желание иметь в душе что-то святое. Все-таки и они, хоть советские, а

219

все же люди, хочется для самоуважения не только казенной икры и казенного коньяка.

Второй круг, на который опиралось «Вече», — это славянофилы, не приспособленцы и даже не протестанты, а просто нормальные националисты, какие есть в любом народе — среди украинцев и поляков, французов и евреев... Они болезненно переживают потерю «корней» или «почвы», устоев национальной жизни, разрыв — да что разрыв, гибель старинных славянских связей, порчу языка, истребление национальной старины. Люди этого круга, насколько я их знаю, — честные, прекрасно образованные, часто необыкновенно, широко талантливые люди Духа. Они кто угодно — только не национал-обыватели.

(В скобках замечу, что именно с ними я спорил до потери голоса: не с «шовинистами» же спорить, эти-то истины не ищут!)

Я всегда утверждал, что национализм русских не может быть таким же, как национализм украинцев, прибалгов, черных или арабов.

Национализм — первичное чувство политического сознания любого народа, и русские еще в XVIII веке боролись при дворе с «немецкой партией». Но с тех пор прошло много лет, и к русскому сознанию я склонен предъявить требования покрупнее и поответственнее, чем к познанию народов, только выходящих на тропу независимого существования. Например, я признаю право угнетенного народа на комплекс неполноценности и связанные с этим национальное вьшендривание и самовосхваление. Конечно, они все равно выглядят забавно — что обманывать! — когда хвастают своей древностью, мудростью и на 3/4 придуманной историей, но извинить их можно и нужно: это возрастное заболевание, какое часто наблюдается у юношей и девушек в периоде созревания. Но русские на это . прав не получили — в моих глазах, во всяком случае. Народ Пушки-|на и Толстого, Достоевского и Солженицына, В.Соловьева и Сахарова, — обязан иметь трезвую и серьезную самооценку и самопознание. К сожалению, слишком часто в их национальных кругах возникает детски глупое, а иногда преступное по отношению к собственному народу сотворение «кумира из грехов своей родины».)

Почему честные люди «славянофильского направления» и безусловно высокоморальный человек, стоявший во главе редакции, — почему они не сумели отделить себя от национал обывателей, в конечном итоге, от предателей собственного дела? Почему они были и остаются снисходительными к аморализму уже известных предателей?

Я много думал над этим. Мне кажется, что сама идеология «русской партии» в ее нынешней неоформленности и противоречивости позволяет и даже как будто узаконивает присутствие в ее рядах обывателей и прихвостней (я вовсе не хочу сказать, что другие партии этого отребья лишены, просто не о том речь в этом месте, да и причины у других — другие). И главное противоречие «русской идеологии», которое лишает ее цельности и внутренней силы, еще в

220

начале века сформулировал министр Александра III и Николая II Сергей Витте:

«Вся ошибка нашей много десятилетней политики — это, что мы до сих пор не осознали, что со времен Петра Великого и Екатерины Великой нет России, а есть Российская империя. Когда около 35% населения инородцев, а русские разделяются на великороссов, малороссов и белорусов, то невозможно в XIX или XX вв. вести политику, игнорируя этот капитальной важности факт, игнорируя национальные свойства других народов, вошедших в Российскую империю — их религию, их язык и т. д.».

«Русские патриоты» с их приверженностью к государственной традиции — великокняжеской, монархической, «белой» (это все равно) — неизбежно приходят к идее Единой и Неделимой России. Но это не Россия, это, повторю вслед за Витте, — Российская империя. Это государство, где русские как этническая единица — в меньшинстве. И если они хотят сохранить с другими народами совместное государство, они вынуждаются логикой совместного существования поддаваться крови, обычаям и вере другого народа (как эти народы, в свою очередь, подцаются русским). Такой процесс в принципе возможен: именно так, в процессе длительного слияния народов возникли нынешние народы Западного полушария. Для укрепления и, проще говоря, для существования империи «от Берлина до Сахалина» русские вынуждены логикой жизни ассимилировать другие народы.

Но, ассимилируя других, русский народ неизбежно лишается собственной этнической физиономии, и неожиданно начинает создаваться на его месте иной народ — иная этническая общность.

Но что естественно для политики империальной власти, то же смертельно опасно для политики национальной партии. Опасность такую «вечевики» сознавали. «Мы писали: насколько татарин русифицируется, настолько русский отатаривается», —рассказывал Осипов.

Конечно, если сохранять традиции имперского мышления, можно силой подавлять пробудившиеся национальные меньшинства (а кто не «пробудился» в век всеобщего национализма?), растрачивая на это подавление материальные и духовные ресурсы национального большинства и неизбежно отставая в развитии от народов, не обремененных «бременем белого человека»...

Можно решать проблему сосуществования разных народов в многонациональном государстве и не насильственно, а политически, т. е. ассимилируя этнические единицы в единую нацию...

Третьего — в пределах идеологии Единой и Неделимой — не дано.

(Времена, когда народ считал себя связанным не со своим национальным центром, а с той или иной династией, часто иноземной, — прошли безвозвратно).

Но оба возможных пути: и физическое подавление, и ассимиляция — подрывают силу русских именно как русских, как народа с его

221

особенной этнической физиономией. (Хотя они же увеличивают силу государства, в котором русские — основной народ.)

Вопрос этот отнюдь не простой, и решение его для такого народа, как русский, неразрешимо сложно. Главным национальным даром, талантом русских является именно талант государственного строительства.

Посмотрите, как спокойно, а чаще с гордостью и любовью переваривали они иноземку на престоле, если она — талантливый строитель Российской империи. Обратите внимание, как они гордятся иноземными и инонациональными министрами и генералами — не меньше, чем своими, — если те удачливо строили громадную империю: негром Ганнибалом, немцем Минихом, греком Канкриньм, армянином Багратионом, шотландцем Брюсом или даже евреем Шафировым.

К 1977 г. это государство достигло высочайшей в истории точки внешнего могущества: господствует на Кубе и в Анголе, его офицеры контролируют армии Ханоя и Адена, а базы флота спрятаны в Тихом, Индийском и Атлантическом океанах... И «русский патриотизм», привязанный к государственному величию, не может всерьез, сколько бы он от него ни отрекался, отличаться от патриотизма советского!

Ибо с точки зрения укрепления и расширения Единой и Неделимой Империи именно советское государство ведет единственно правильную и, более того, единственно возможную политику, пользуясь обоими способами: оно подавляет, насколько возможно, признаки самостоятельности у вассалов и одновременно содействует, тоже, елико возможно, созданию новой исторической общности — советского народа! Ничего лучшего для бытия Единой и Неделимой России никто, ни один русский патриот, если бы ему пришлось выступать как практическому деятелю, не придумает. Цитируя «Вече», выбор таков: либо русифицировать татар и отатариться самим, либо, если желания отатаришъся нет, — нужно отпустить на свободу всех татар и 99 других народов, а русским зажить своей, русской национальной жизнью. Коммунисты правы, когда осознают, что третьего — в рамках великого государства — не дано. А «русские патриоты»?

Им очень сложно спорить с советским государством; и неслучайно Файнер-Зайцев жаловался на отсутствие боевитости в «Вече»;

и неслучайно Сергей Солдатов заметил мне: «Читал я «Вече». Это не политический, а культурный журнал»; а в другой раз он же ехидно заметил: «А ведь в одном очерке Володя писал, что в тюрьме переоценил свое отношение к Сталину и впервые понял, как много сделал Сталин для возрождения православия и русского самосознания после стольких лет господства троцкизма. Да, было это, из журнала не вычеркнешь». (По-моему, Сергей несколько ревновал меня к Владимиру: партийная ревность существует и на зоне.)

222

Кстати уж, к слову: меня эта реплика Сергея еще больше расположила к Осипову. Я ведь не политик, которому важнее всего платформы и программы, меня человек интересует. А в Осипове, несомненно, имеется эта русская, толстовская черта: если принятая на веру идея требует обрубить себе ноги — что ж, вздохнем и обрубим, но не усомнимся в истине. (Признавал же Лев Толстой, что если искусство должно быть народным и должно уходить корнями в толщу народных масс, то — ничего не поделаешь, Бетховен никуда не годен, да и сам он, Толстой, остается в истории литературы разве что сказкой «Три медведя», — в отличие от Ленина и Клары Цеткин, которые тезис провозглашали, а вот последствий его принимать не желали вовсе.)

Осипов не мог не признать: если Данная, Неделимая, Могучая Россия есть благо, тогда Сталина следует признать великим русским государственным деятелем. Или — или... Чего ж тут от правды бегать!

Нет, не из одних тактических соображений Осипов утверждал на суде, что его журнал был «политически лояльным»; и не из-за либерализма власти разрешали несколько лет выходить журналу — пусть незарегистрированному, но открытому, с обозначением на обложке фамилии редактора и адреса редакции. «Удивительно, — признавался Осипов, — если б они не посадили ко мне в редакцию провокатора, пожалуй, дело бы кончилось на первом номере». Но КГБ надеялся, что, умело и осторожно играя на империальной стороне сознания «патриотов», ему удастся повести «русскую партию» на своем поводке.

Почему этот замысел не удался?

Объективно — потому, что, кроме русского государства, существует еще русский народ, заплативший за ленинско-сталинскую политику десятками миллионов жертв; существует церковь, которая по-своему оценивает, что сделал для нее Сталин, — правда, это не церковь патриархов Алексия и Пимена... И честный русский патриот, споткнувшись на меже между народом и государством, между национальным существованием и имперскими амбициями, начинает метаться в силках своей идеологии. Наконец, самые честные из них, признав право своего народа на национальное существование, не находят в себе духу отказать в этом праве и другим народам империи — и в то же время не находят сил, не смеют прийти к решительным выводам из основного постулата своей теории... В зависимости от преобладания «народа» или «государства» в основе мировоззрения, русские патриоты располагаются в партии цельм веером фракций.

Фракция «шовинистов» (я предпочитаю называть ее «государственниками»), оказавшись, с одной стороны, на государственной службе, с другой — под угрозой преследований, не может не идти на определенный компромисс с властями. Но кто когда-либо шел на компромисс с администрацией, тот знает, что та никогда не удовлетворяется достигнутым соглашением. Любое соглашение — лишь прелюдия

223

к капитуляции партнера. (Как ни удивительно, только тот, кто категорически не идет ни на какие компромиссы, их получает — причем безо всякого желания. Отсюда известный афоризм Солженицына:

«Не бойся, не надейся, не проси».)

Опасность компромисса для «государственников» таится в том моральном, вернее, аморальном влиянии, которое на них неизбежно оказывает родное начальство — старший партнер в коалиции. Лгать, обманывать, предавать — это основа советской морали, кредо которой выдал одному зэку его следователь-гебист: «В борьбе с врагами допустимы любые средства, в том числе обман: так учит нас партия». (Излишне напоминать, что врагом может стать ближайший друг: кстати, ближайший друг — первый из завтрашних врагов...) И «государственники» волей-неволей уподобляются коммунистам: «тому в истории мы тьму примеров слышим»...

Зато честные и глубоко порядочные борцы из партии «патриотов», как бы они ни загоняли себя в рамки «лояльности», повинуясь догмам национальной теории, неизменно разбиваются о скалу противоречий, когда перед ними встают вопросы не мирового масштаба, а самые простые, житейские — вопросы личной чести, верности друзьям и единомышленникам, совести перед поруганным народом и его мучениками.

Все эти длинные и не очень, кажется, вразумительные рассуждения занимали меня по самым практическим поводам — в часы, когда, слушая Владимира Осипова, я пытался по его рассказам понять: почему погибло «Вече», почему арестовали его редактора, почему его предали и продали в КГБ его ближайшие соратники и сотрудники.

15. ” С кем вы Владимир Осипов?..”

223

15. «С КЕМ ВЫ, ВЛАДИМИР ОСИПОВ?..»

По словам Владимира Николаевича, в первые годы новорожденный журнал травился довольно свирепо.

Стартовый удар нанесло ГБ по человеку, стоявшему в стороне от редакционной работы и связанному с «Вече» лишь в силу большой личной дружбы с его редактором, — по Адели Найденович.

Православная христианка, она в то же время была близка к самому влиятельному кругу тогдашней диссидентской Москвы — к кругу Петра Якира. Первоначально Якир принял осиповское издание в штыки. Однако он скоро убедился, что Осипов — деятель, понимающий, что поет партию в общем хоре оппозиции (а хор требует единства от поющих, даже ценой ослабления яркости и самобытности голосов поющих). После первого взрывчатого конфликта «Хроника текущих событий», главный орган советской оппозиции, дала вполне благожелательный анонс о появлении нового журнала. В мирном развитии отношений между «Хроникой» и «Вече» важную роль сыграла Адель Найденович. Возобновились угрозы, достаточно веско звучавшие для женщины, отбывшей несколько лег в конц-

224

лагере, но куда более ужасно поражавшие сердце ее старой матери. После очередной проработки: «Посадим вашу дочь, снова посадим!» — мать Адели скоропостижно умерла. Осипов называет ее первой жертвой «Вече». «Я сам заколотил ее гроб и первым выносил его», — рассказывает, и чувствуется, что придает этой смерти какое-то мистическое значение.

Потом на железной дороге в Сибири таинственно погиб (был зарезан) курьер «Вече» из бывших зэков, молодой парень Анохин...

Но постепенно все как-то наладилось. Спокойствие (относительное, конечно) наступило после того, как Осипов под воздействием Светланы Мельниковой рассорился с Аделью. «Мне уже начало казаться, что я неуязвим», — признался он как-то в минуту откровенности. И все-таки за ним явилось ГБ.

Почему?

...Об этом думают и на воле. Недавно в зону пришли слухи: бывший коллега Осипова по «Вече» Иванов-«Скуратов»¹ распустил слухи, что якобы Осипова посадили вовсе не за «Вече», а за некую его личную антисоветскую деятельность. Осипов ужасно кипятился по этому поводу, потрясая обвинительным заключением: две трети эпизодов в нем прямо связано с журналом (причем некоторые инкриминируемые Осипову материалы из числа анонимных, как признался мне редактор в гневе, принадлежат именно «Скуратову»). Но я вынужден здесь сознаться: мне тоже кажется, что фактическая правда в предположениях Иванова-«Скуратова» есть. Не только и не столько в «Вече» заключена причина ареста Осипова.

Примерно за год до появления гебистов в пожарке Иванов-«Скуратов» написал «Открытое письмо Владимиру Осипову» (так, впрочем, кажется, и не вышедшее за пределы редколлегии «Вече»), С кем Вы, Владимир Осипов, с нашим, русским государством или с его врагами? Время выбирать, время определиться, Владимир Осипов! Сильно изменился Иванов-«Скуратов» после второй отсидки в дурдоме. Отчаянный ницшеанец и террорист превратился в умудренного «государственника», в идеолога и «перо национал-большевизма».

— Он постоянно через мои связи собирал информацию о перестановках в кремлевских кабинетах, — рассказывал Осипов с наивным смущением. — Усиливается влияние Суслова? Личные качества Кириленко? Кого назначат новым замзавом по пропаганде?

Естественно, когда человека всерьез волнуют личные качества Кириленко, его обязана раздражать личность Солженицына. Когда человек мечтает о возвышении, скажем, Полянского, его не устраивает бестактное требование освободить Буковского или Григоренко. Это само собой понятно.


¹ Любопытно, что псевдонимом Иванов избрал кличку палача, который не только проклят народными русскими песнями, но известен в истории как палач очага русской вольности — Новгорода и убийца русского национального святого — митрополита Колычева.

225

Иванову-«Скуратову», видимо, казалось, что Осипова посадили, например, за открытое письмо к Шону Макбрайду, тогдашнему председателю «Эмнести интернейшнл», в котором редактор «Вече» просил «Эмнести» вмешаться в дело Игоря Огурцова, отправленного на психэкспертизу. Осипов опасался, что Огурцова переведут из лагеря в дурдом. Кстати, письмо это, действительно, инкриминировалось в суде — причем инкриминировалось не содержание (что ж тут антисоветского даже для советского суда — в призыве вступиться за человека, которого советская психэкспертиза все-таки признала здоровым), а именно адресат. Я сам читал формулировку: «Письмо к руководителю антисоветской организации Шону Макбрайду»¹. Возможно, Иванова-«Скуратова» раздражало и «Открытое письмо» Осипова к председателю Комитета за освобождение политзаключенных США коммунистке Анджеле Дэвис (оно тоже упомянуто в «обвиниловке». По словам Осипова, он просил ее «использовать Ваше влияние для освобождения людей одного с Вами, марксистского образа мыслей» — назывались Григоренко и еще кто-то из тогдашних «неоленинцев»). Действительно, что за дело «русскому патриоту» до Григоренко? С кем вы, Владимир Осипов, со своим родным советским государством, которое, правда, чуточку вас недопонимает, или с его врагами?

Да, Иванов-«Скуратов» мог «грешить» на эти письма Осипова как на подлинную причину ареста главного редактора — это для него естественно. Но думается, что айсберг, о который раскололся корабль «Вече» и судьба Владимира Осипова, назывался иначе. Он назывался именем великого писателя и гражданина России в XX веке:

АЛЕКСАНДР ИСАЁВИЧ СОЛЖЕНИЦЫН


¹ . Юмор ситуации, однако, в том, что пока Осипова держали в тюрьме, Шон Макбрайд получил в Москве Международную Ленинскую премию.

16. Масоны, масоны, кругом одни масоны…

225

16. МАСОНЫ, МАСОНЫ, КРУГОМ ОДНИ МАСОНЫ...

Осипов встречался с Солженицыным дважды.

Первый раз просил о сотрудничестве в «Вече». Писатель отказал: «Физиономия и уровень журнала еще не определились».

Не знаю, какое впечатление произвел Осипов на Солженицына, но Александр Исаевич поразил редактора. «Первый раз в жизни ощущал я физически незаурядность человека. Он целиком захвачен тем внутренним процессом, который в нем совершается. Прямо чувствуешь мысль, которая непрерывно движется в великом человеке — а ты его отрываешь от нее разговором».

Несмотря на неудачу переговоров о сотрудничестве, Осипов, однако, решился оторвать его еще раз от хода дел: пришел предупредить насчет масонской опасности.

226

Здесь мне опять придется отвлечься от рассказов Осипова и немного порассуждать на темы, которые меня занимают в лагере: на темы, связанные со спецификой национального сознания в современном обществе. В данном случае — русского сознания.

В Осипове, по-моему, сильно выражена русская национальная черта — представление о том, что Власть и Авторитет окутаны непроницаемой Тайной. Простое, доступное повседневному объяснению и нормальной логике поведение Власти неинтересно русскому сознанию. Не я первый это открыл, да я, пожалуй, сам до этого бы не додумался. Это Сергей Солдатов как-то с одобрением цитировал Бердяева о «женственности» славянского сознания — о его пластичности, уступчивости и при этом постоянной «самости» и автономности. Но именно женщины совмещают житейский реализм и приземленность с затаенной тягой к необычному, таинственному, даже страшному... Что-то есть истинное в этом рассуждении — и насчет женщин, и насчет славян.

В первой части «Места и времени» я уже писал про рабочего Петра Сартакова, в сознании которого Тайна Советской власти — это «жиды, которые лезут в Кремль под нашими фамилиями». Такую концепцию Осипов, человек не менее русский, чем Сартаков, принять не мог, — хотя бы в силу своей образованности. Ведь он-то знал, что события 1917 г. истоком имели конец XVIII и первую половину XIX века, когда евреями на общественной сцене России еще не попахивало. Но принципиально Осипов, конечно, исповедует ту же сартаковскую идею, что нежелательные перемены в традициях национальной Власти произошли от вмешательства посторонних, чуженациональных сил. Только идея «оккупации России» позволяет ему надеяться на возврат в прошлое, к «корням» — после избавления от «чужеземного ига». Справедливости ради добавлю, что это обычная, нормальная концепция любого национализма угнетенной нации: украинцев и литовцев, евреев и кубинцев. Но, конечно, в применении к русским, которые не только не покорены иноземной армией, но сами покорили двунадесять языков, такая идея потребовала специфического субъекта Зла. В концепциях русских патриотов таким Фантомом Зла стали масоны (рядом, конечно, с евреями).

Честно говоря, меня поражал этот романтический ужас перед Всемогущим Масонством. В сознании патриотов (я разговаривал с ними еще на воле) масоны стали ипостасью некоего темного Божества: они, кажется, могли все, они управляли миром, как Растропович — виолончелью. Всюду маячила тень злокозненного Масона — по соседству с выстрелом Гавриила Принципа и отречением Николая II и даже расколом «Левого фронта» во Франции в наши дни.

Это вера романтическая — спорить было бессмысленно. Все равно, что уверять поэта-романтика, мол, муз не существует...

Но за этой романтикой скрываются и вполне земные и очень удобные для масонофобов интересы.

227

«Государственникам» из партии русских патриотов масоны необходимы в качестве объекта безопасного приложения их полемических усилий... Кто сокрушил веру православную? Кто сорвал корону с династии Романовых? Кто развратил народное сознание?

Масоны.

Не улыбайтесь, это очень удобная, очень выгодная идеологическая позиция. Она дает право и возможность не бороться с коммунистами, которые в открытую, без всякой таинственности, честно и прямо оскорбляют православие и унижают церковь, обливают грязью дореволюционную Россию с ее императорами, а русских преобразуют в новую историческую общность — советский народ. Ведь связываться с коммунистами так опасно — могут быть неприятности на денежной коммунистической работе (я уже не говорю про такие ужасы, как вполне возможные тюрьма и концлагерь). И зачем вспоминать о далеких коммунистах, когда совсем рядом в качестве первопричины действуют злокозненные масоны... Патриоты-государственники напоминают мне мужественных европейских борцов с ядерным и нейтронным оружием, которые смело атакуют базы НАТО, но что-то не слышно о появлении этих «борцов за мир» в Семипалатинске или Тибете...

Занесло-таки меня в иронию. Но, когда вспоминаю знакомые претенциозные лики, горделивые осанки и, в сущности, хорохорящуюся трусость под «национальным покровом», трудно удержаться от усмешки.

Конечно, Осипов к таким людям не относился. Но романтической масонофобией заражен и он. Ему масоны необходимы как логичная причина зла, таинственного и всепроникающего, которое сбило православный народ с устоев и довело до цареубийства и большевизма. Кроме того, я уже упоминал, что по натуре ему свойственно быть вторым — организатором, управителем, вожаком, но рядом с первым — идеологом-литератором. А первый, Иванов-«Скуратов», сражался с масонами мужественно и последовательно, в каких бы уголках истории они ни затаились (по-моему, масонами считались даже Рыцари Храма Господня, Тамплиеры средних веков, но, конечно, именованные Рыцарями Храма Соломонова). И вот, когда в жизни великого писателя России Александра Солженицына наступила личная драма — разрыв с первой женой, Натальей Решетовской, а потом пришла новая любовь, к Наталье Светловой, то эту глубоко личную перемену в судьбе писателя подготовили кто? — конечно, масонские происки и интриги.

...Отношение «русской партии» к Солженицыну эволюционировало на моих глазах. Пока он только писал запрещенные цензурой романы и рассказы (до открытого письма съезду писателей), т. е. пока он был только безвинной жертвой режима, все фракции его поднимали и восхваляли: он стал своеобразным национальным фетишем. В то время духовная, секретная солидарность с Солженицыным

228

практически не грозила никакими реальными опасностями: власти не преследовали писателя, а только «глушили» его.

После открытого письма съезду писателей Солженицын стал активной политической фигурой, бойцом, а не жертвой. Общение с ним, тем более — поддержка, приобретали теперь вид политической демонстрации. В «русских кругах» началась воркотня (слышал своими ушами): «Большой писатель — ну, и писал бы романы, а зачем ему вмешиваться в политику». Кстати, романов не печатали, но «шовинистов» это лично «не колыхало», а вот политическая борьба Солженицына за их публикацию ставила «патриотов» в сложное положение. Требовалось выбирать между писателем, совестью русского народа, и все более обозленным начальством этого же народа, воспринимавшим Солженицына как неожиданно вылезший гвоздь в мягком государственном кресле. Нетрудно понять, какой выбор сделали «государственники».

Но все-таки «и в подлости им хотелось сохранить» идеологическую осанку. Предавая национальную честь своего народа, хотелось все-таки в своих глазах, а если возможно, в глазах окружающих выглядеть не нормальными чиновничьими прохвостами, а Деятелями, отрекшимися от национального гения во имя более высоких, чем он, предметов: мощи Родины, славы и авторитета Родины и т. д.

И здесь им очень на руку оказался новый брак Солженицына:

насколько я понял, Наталья Светлова была арийкой отнюдь не чистокровной. Все укладывалось в схему: Солженицын бросил нашу, русскую женщину, потому что евреи или масоны — не так уж важно, кто — устроили ему новый брак, чтобы использовать его талант в своих интересах.

Понимаю, что все это в глазах здравомыслящего читателя выглядит фантастическим бредом, но я вряд ли ошибаюсь в своих оценках. Например, Солдатов пересказал мне свою беседу с видным московским «патриотом» (носившим немецкую — или еврейскую? — фамилию. Я не называю ее только потому, что не успел спросить у Сергея разрешения на публикацию их разговора):

«После второго брака Солженицына он перестал быть русским писателем. Он церкви уже изменил, смеет критиканствовать»... Передаю разговор, разумеется, в изложении, но за точность смысла ручаюсь.

Осипов, человек прямой и доверчивый к своим, явно не понимал игры, которая велась «государственниками» против Солженицына с целью «благородно» от него отмежеваться. С тревогой видя раскол между писателем и идеологами собственной партии, он попытался его предотвратить: вторично явился к Александру Исаевичу с поучением о вездесущих масонах, которые не могут оставить без внимания человека, ставшего мирового значения величиной. Будьте бдительны, Александр Исаевич!!! Солженицын ответил, что в масонах не видит реальной опасности и считает беспокойство Осипова и его друзей преувеличенным.

229

Признаюсь, мне было дико слышать из уст Владимира, что любовью, пусть даже общественного деятеля, можно заниматься как социальным мероприятием. Но «круги» (и Осипов в их сонме) полагали иначе.

Когда развод совершился, «Вече» во главе с Осиповым примкнуло к «партии Решетовской» (как своей чистокровной землячки). Решетовская, в свою очередь, помогала «Вече» и, кажется, писала что-то для журнала. Как сказал бы соответствующий персонаж Владимира Марамзина: «Мы Потеряли Салажонкина, зато Решетовская теперь наша. По-моему, приобретение небольшое».

Двойственность (не двуличие! именно двойственность) позиции Осипова, отражавшая двойственность состава «партии патриотов», отразилась в том, что, симпатизируя Решетовской по-человечески и поддерживая ее в качестве общественного деятеля, Владимир Николаевич вполне понимал поведение Солженицына и в душе его одобрял. Во всяком случае, когда я пристал с ножом к горлу, «почему все-таки Солженицын ушел от Решетовской», Осипов нехотя ответил:

«Да ему в деле нужна жена-помощник, жена-борец, а Решетовская чудесный человек, но ей хотелось стать московской писательской дамой». Не знаю, так ли это было на самом деле, — суждение характеризует не ситуацию, а Осипова.

...К слову, я, конечно, несколько упрощаю конфликт между Солженицыным и «государственниками», когда свожу его причину лишь к трусости «патриотов», испуганных бескомпромиссным мужеством писателя. В основе этого конфликта лежали не только и не столько моральные, сколько идейные расхождения.

Позиция «государственников», объясняющая все отрицательные стороны русской истории и национальной психологии чуженациональным внешним влиянием, — позиция в истоках своих глубоко антирусская. Ее исходным пунктом является молчаливое признание, что русский народ — это дурачок, которым любой ловкий иноземец или авантюрист (безразлично кто — еврей, масон, большевик) может играть, как фигурой на шахматной доске. В глубинах этого мировоззрения скрыто такое неосознанное неуважение к своему народу, какого закоренелый славянофоб не посмеет высказать.

Солженицын — патриот, который не только любит свой народ (кто же своих не любит? Вон даже лагерный прохвост капитан Зи-ненко, который первыми в очереди травит зэков-украинцев, в тайниках души симпатизирует землякам и потому отвратителен вдвойне)... Солженицын русских уважает. За размах в самоотверженности, за безрассудную самоотдачу, за мощь Духа — даже во грехах. И за многое другое... Потому, анализируя в совокупности историю и характер своего народа, он пытается изнутри понять русскую трагедию XX века, а не считать ее случайной болезнью.

Мне не удалось прочитать на воле «Август четырнадцатого». Но, по отзывам советской печати, это начало художественной эпо-

230

пей, в которой прослеживается созревание русской революции в недрах России и осознается, что же в действительности произошло между народом и государством в 1917г.

Не удивляюсь поэтому, что «Вече» поместило резкую статью против солженицынского художественного исследования: ее написал идеолог № 1 и лидер «государственников» Иванов-«Скуратов». Осипов не пересказывал мне ее содержания, только мельком обмолвился, что Солженицына обвиняли в антипатриотизме. Интересно, совпадала ли его аргументация с аргументацией внештатного гебиста Н. Яковлева в «Литературной газете»? Обвинение в «антипатриотизме», во всяком случае, оказалось одинаковым — в нелегальном «Вече» и полугебистской «ЛГ». «Патриот»-«государственник» закономерно пришел — и не мог не прийти! — к тем же идеям насчет творчества Солженицына, что и андроповский мегафон.

17. Хотим нефтедолларов

230

17. ХОТИМ НЕФТЕДОЛЛАРОВ!

Разрыв «Вече» с Якиром и демократами...

Разрыв «Вече» с Солженицыным...

Это не могло не вдохновить куратора из ГБ на новые подвиги.

Требовалось закрепить результаты работы с «Вече» и «патри­отами» после появления разгромной статьи Иванова-«Скуратова» (на «Август четырнадцатого»). Вполне допустимо, что именно по­этому Мельникова и Скуратов предложили в очередном номере по­местить статью в поддержку палестинского фронта Освобождения.

Содержание номера обсуждалось редакцией в дни, когда после сво­его выступления в защиту Сахарова Солженицын подвергался идиот­ской до психобредомании травле в советской печати.

Услыхав в первый раз про идею палестинской статьи (ее брался написать, кажется, сам Иванов-«Скуратов»), Осипов, по его словам, изумился. Да, конечно, палестинцы в изгнании, вполне допускаю, что они заслуживают сочувствия, — но мы-то тут причем? Мы — журнал, посвященный не международным, а внутренним, российско-культурным темам. Разве у нас нет своих, русских проблем — зачем заниматься делами Ближнего Востока? Да еще в то время, когда идет всероссийская травля нашего великого национального писателя!

Тут и разгорелась ожесточенная свара.

На вопросы Осипова, по-моему, очень практично и дедово отве­тила Мельникова. По ее словам, если арабы узнают, что «Вече» под­держивает палестинское дело, Муаммар Каддафи отпустит денег на издание «Вече». Иванов-«Скуратов» не снисходил до такой прозы, он орудовал в высоких идейных сферах. Мы, «Вече», должны показать всем, что мы не только на словах борцы против сатанизма и сио­низма. В том политический смысл этой публикации.

Кстати, я вовсе не уверен, что идея такой статьи зародилась обязательно в мозгу куратора. У «государственников» могли суще­-

231

ствовать свои, личные расчеты в проведении подобной политической линии. Ведь на том заседании Осипов настаивал, чтобы «Вече» напечатало неопубликованную ранее автором главу из «В круге первом» А.Солженипына и этой публикацией оказало моральную поддержку писателю. Возможно, противники редактора хотели статьей о палестинцах просто уравновесить солженипынскую главу и продемонстрировать начальству лояльность (или, как говорят в газетах, «единство взглядов») хотя бы в отношении, к Израилю и евреям вообще — и тем как бы «подстелить соломки» в накаленной идеологической обстановке. Пожертвовав мелочью, да, в сущности, ничем не жертвуя, они могли надеяться спасти журнал от репрессий, неизбежных, по их предположениям, в момент «отмахиваний» ГБ после смертельного солженицынского удара.

Повторяю, учитывая нравы «дипломатии», вполне допускаю, что статья о палестинцах задумывалась Скуратовым как маневр с целью защитить журнал от карающего меча ГБ. Но ведь ГБ могло наложить «опалу» и за «мусульманский крен»: кто его знает, как отреагирует старший партнер на желание подкормиться из ливийских рук! Поэтому для корректировки подготовили другую статью — о крымских татарах. В ней доказывалось, что разорение их черноморского гнезда стало заслуженной карой за многовековые разбойничьи налеты степняков на Московию и Украину... То есть мусульман, живущих в СССР, как бы морально изгонять с их родной земли — со ссылкой на историю; зато мусульман, живущих вне пределов СССР, но в районе его «государственных интересов», морально вернуть на земли их отцов — и опять со ссылкой на историю! Конечно, можно иронизировать над этой ловкостью, типичной для всякого советского приспособленца (приспособленцы существуют и в диссидентской среде), но, думается, куда полезнее понять, какая же путаница завязалась в мировоззрении «государственников»-«патриотов»... То, что логично, а потому, несмотря на аморальность, убедительно в действиях государства интернационалистского или партии коммунистов, не придающей принципиального (а только тактическое) значения национальному вопросу, тем паче «корням», «предкам», «крови», Родине, что логично и убедительно у партии, чья политика в национальном вопросе всецело определяется задачей расширения сюзеренитета Кремля, — то же самое выглядит нелепым противоречием в действиях и пропаганде партии «патриотов».

Осипов понимал это. Он насмерть уперся против обеих статей о мусульманах. Почему? Израилю он вовсе не симпатизировал, евреям — тем более. Но палестинцев, думается, не любил еще больше. Во-первых, они левые, а он — правый. Во-вторых, за то, что они террористы. Терроризм как крайнее проявление анархии вызывает у него почти физическое отвращение. Надо услышать, с какой радостью в голосе читал он в «Вопросах истории», что в рядах итальянских «правых» крепнет сопротивление экстремистско-террористическому

232

крылу: «Вот это правильно. Как это может связываться — правые и террор? Я — правый. Я не могу себе представить, чтобы в какой бы то ни было обстановке я одобрил террор». Палестинские акции террора в Мюнхене и Фьюмичино, в Вене и на севере Израиля вызывали у него инстинктивное омерзение. Вдобавок, лично он очень смелый человек, и нападение на безоружных — какими бы благими поводами это ни оправдывалось! — заставляло его подозревать террористов в самом страшном грехе — трусости. «Пусть у них цели хорошие, но зачем нападать на детей или паломников? Если они хотят освободить своих товарищей — пусть нападут на израильский генштаб!» — вот типичное для Осипова рассуждение, кстати, очень русское по стилю. Нет, деньги Каддафи не соблазняли редактора безгонорарного и бесфондового журнала — не деньгами измерялись его политические принципы.

Но главное, конечно, заключалось в том, что публикация про-палестинской статьи в нелегальном журнале означала бы открытую демонстрацию солидарности с начальством. Иванов-«Скуратов» именно поэтому и хотел напечатать (даже написать) статью, а Осипов именно поэтому не хотел. «С кем Вы, Владимир Осипов?» Он не хотел быть вместе со своими тюремщиками ни в одном вопросе, даже в ближневосточном.

Публикация проправительственной статьи в «Вече» означала в его глазах переход «русской партии» в лагерь начальства, разрыв с оппозицией. «Я сказал тогда Бородину: если мы это напечатаем, я стану политическим трупом»... Бородин, член редакции, бывший политзэк из ВСХСОНовцев, с ним согласился. Голоса в редакции разделились: двое на двое. Голос редактора — против, значит, статья не прошла.

Рассказывая мне об этом голосовании, Осипов предполагал, что ГБ имело коварный умысел. Уже решив его арестовать, комитет задумал скомпрометировать его журнал в глазах оппозиции и тем самым лишить редактора после изъятия в следственный изолятор любой международной и внутренней поддержки. Могло быть, конечно, и так, но мне не верится...

По-моему, КГБ — организация примитивная, ходы у нее попроще, действует она погрубее, понаглее и попроще.

Если, действительно, «палестинская акция» задумывалась в оперотделе (что теоретически вполне допустимо), то думается, это было последнее деловое предложение Осипову: с кем вы, Владимир Осипов? Куда поведете свою партию? Когда он выбрал Солженицына, а не Арафата с Андроповым, Андропов дал «добро» на его арест.

18. Раскол и “Земля”

232

18. РАСКОЛ И «ЗЕМЛЯ»

...Группа фактов в это время возбудила подозрение Осипова против Мельниковой. Он мне пересказывал их, и, по совести, я не

233

могу сказать, что они стопроцентно убедительны: каждый из них допускает иное толкование.

Например, Осипов рассказывал, как по предложению Мельниковой он решил передать фотопленку с копией очередного номера «Вече» журналисту, которым интересовалось ГБ и знакомство с которым могло Осипова серьезно скомпрометировать (впрочем, как и того человека — знакомство с редактором «Вече»). Когда выяснилось, что журналист не пришел в назначенный заранее пункт и перенес встречу, Мельникова вдруг стала звонить по телефону Аиде, бывшей Топешкиной-Осиповой, чтобы сообщить ей о новом месте, хотя знала, что телефон Аиды прослушивается в ГБ. «Человек этот был вскоре обыскан, но ничего у него не нашли, — рубит сплеча Владимир. — Звонок Аиде был прямо приглашением гебистов на место нашей встречи, да я оборвал его!». Но это ведь могло быть просто проявлением растерянности неконспиративной и несобранной женщины...

Напоминал Осипов, как она выслеживала с помощью хитростей, обид и интриг его связи и контакты. Например, в Ленинграде он вступил в переговоры с бывшим активистом ВСХСОНа Конкиным, который согласился оказывать услуги «Вече» лишь при условии, что его фамилию никто из «вечевиков», кроме самого Осипова, не будет знать. Как же изумился Осипов, прочитав на следствии показания Конкина: оказывается, во время вернисажа Ильи Глазунова прибывшая в Ленинград Мельникова посетила Конкина по делам «Вече». «Откуда она могла узнать про него? От меня она не получала его адреса», — спрашивал Осипов.

Вспомнил он и какую-то старушку, которая имела всепоглощающее хобби — коллекцию всевозможных материалов о Солженицыне. Она достала все возможное в Союзе о жизни и творчестве Александра Исаевича и создала миниатюрный домашний музей. Однажды ей позвонил человек, голос которого она узнала: это был, по словам Осипова, близкий друг и «оруженосец» Мельниковой. Он пригласил ее на встречу с Владимиром Николаевичем к станции метро. Старушка отправилась, никого не застала и не дождалась, а когда вернулась домой, дверь была открыта (по-русски правильно сказать — вскрыта), квартира не ограблена — исчезли только материалы об Александре Исаевиче. «Не беспокойтесь о пропаже, мы тоже любим Александра Исаевича, и у нас эти материалы лучше сохранятся», — оставили ей записку неизвестные похитители..;

Вспомнил он историю с тысячей рублей, которые передал на издание «Вече» один ученый, а он, Осипов, уже подозревая Мельникову в провокаторстве, пустил слух, что якобы деньги из заграничных источников, — и наблюдал со стороны, как она ведет следствие, пытаясь выследить канал получения денег. Вспоминал, какой травле она подвергала его жену, Валентину Машкову: тут мне были рассказаны препикантные подробности о Мельниковой, которые не буду повторять, — они касаются чужой личной жизни. Скажу лишь одно:

покарала судьба Осипова за его вмешательство в семейную жизнь

234

Солженицына, «подобное лечила подобным»! Нерусская девичья фамилия его жены (Цехмистер — видимо, от «цейхмейстер», кто-то из предков служил в артиллерии. Осипов сказал, что этнически она — чистокровная украинка. Да и вообще, что можно угадать по русским фамилиям о национальности владельца!) — так вот фамилия жены несомненно служила поводом для сплетен, мол, жидомасоны подобрались, вслед за Солженицыным, и к Осипову тоже, через новую Эсфирь, так сказать. Немного зная патологическую любовь к сплетням в «патриотических салонах», особенно на тему, кто с какой еврейкой спит (эту любовь они заимствовали из салонов более высокопоставленных), представляю, как перемывались там косточки Осипову и его жене.

Но эти же факты могут быть истолкованы и по-иному: ну, например, Мельникова влюбилась в Осипова, и ее дикое поведение вызывалось страстью и ревностью — вот первый приходящий в голову примитивный вариант.

Осипов на одном из вечеров-сходняков «партии патриотов» открыто обвинил Мельникову в двойной игре и потребовал гласных объяснений некоторых ее поступков. «Знаешь, — рассказывал он, — когда я стал перечислять некоторые факты, требовать объяснений, она смотрела на меня так необычно, так странно. Будто читалось на лице: а ты, оказывается вовсе не такой дурак, как я думала».

— Кто любит меня — идем со мной, — сказал он, покидая ту вечеринку. Почти никто не ушел вслед за своим вожаком. Он был оставлен сторонниками, большинством авторов, даже некоторыми из лагерных друзей (о предательстве которых сокрушается больше всего). Думаю, во всеобщем предательстве сыграла роль не подлость окружающих, а масонская легенда: масоны подобрались к Осипову через жену, как раньше они подобрались и соблазнили Солженицына¹. Осипов —предатель «русского дела».

Сначала он пытался спасти единство редакции, передав редактирование товарищу и единомышленнику — Бородину. Но после того, как Бородин согласился, внезапно среди бела, как говорится, дня загорелся и через полчаса превратился в пепел деревенский дом Бородина со всем находившимся в нем имуществом. (Осипов по этому поводу припоминал пожар на квартире руководителя советского отделения «Эмнести Интернейшнл» Андрея Твердохлебова и некоторые другие таинственные пожары на квартирах у диссидентов — таинственные, для него как для пожарника-профессионала.) Но, как ни судить о причине пожара, за полчаса превратился Бородин в бездомного пролетария и был выведен с поля общественной борьбы: не имея жилья и денег, нельзя редактировать журнал на общественных началах.


¹ Я своими ушами слышал разговоры некоторых «патриотов» после изгнания Солженицына, мол, о» умышленно спровоцировал кампанию властей против себя, а также свой арест, заранее рассчитав, что это даст ему возможность «красиво дезертировать» из России, оставив других патриотов под игом произвола властей.

235

Тогда Осипов просто покинул «Вече» и начал подготовку к выпуску нового журнала — «Земля» (кажется, успел выйти первый номер). Он встречался в это трудное для него время с Андреем Амальриком, с Андреем Твердохлебовым: судя по некоторым намекам, «Земля» могла стать рупором славянофилов-«народников», идущих в русле Александра Солженицына. В соответствии с этим Осипов включился в полемику, которая тогда началась между Солженицыным и его «московским наместником Сахаровым» (именно так выразился рупор мирового коммунизма, журнал «Проблемы мира и социализма»: с удовольствием цитирую). Осипов, естественно, поддерживал Солженицына.

Сгруппировавшиеся вокруг Иванова-Скуратова и Мельниковой «вечевики» решили выпускать журнал без Осипова. Они опубликовали «манихвест» с обвинением Осипова в «измене русскому делу» и вдобавок в самозванстве (мол, журнал выпускал вовсе не он, а Мельникова, он же присваивал заслуги бедной Светы. Осипов с неподражаемой все-таки наивностью возмущался в зоне: «А почему тогда за «Вече» сижу я один!»). На его место главы редакции ввели... Иван-Григорьича Овчинникова. Впрочем, о редакторских талантах новой редакции судить невозможно: она выпустила только один номер (кажется, десятый), подготовленный при Осипове, — и на том прекратила существование. Правда, этот номер, как рассказывал Владимир Николаевич, был выпущен в двух вариантах: со статьей о справедливом сталинском возмездии для крымских татар в выпуске для «своих» и без оной статьи — для всей остальной, несознательной общественности.

19. “Восемь лет строгого режима…”

235

19. «ВОСЕМЬ ЛЕТ СТРОГОГО РЕЖИМА»...

Иногда думаю: может быть, именно статьи Осипова в поддержку Солженицына окончательно решили вопрос его тюремной судьбы?

По моим предположениям, все так называемое «Дело №15» ЛенУКГБ за 1974 год являлось местной антисолженицынской акцией. У ГБ и другого начальства вырвали из клыков Солженицына: их логика требовала, чтобы вместо Исаака заклали ягненка — Эткинда, Марамзина, Хейфеца, Осипова с помощниками...

Помимо прочего, это рассматривалось как воспитательная процедура по отношению к остальным советским литераторам: да, Солженицына мы вынуждены были отпустить, но — его одного! А вас, солженицынских поклонников, сажали и сажать будем! Подробно я не буду здесь останавливаться на системе доказательств этой теоремы: нет ни времени, ни желания, да и по тематике — уходит в сторону. Просто пусть пока предполагаемый читатель поверит на слово: вся наша группа предназначалась в «зиц-солженицыны». Поэтому я думаю, что именно выступление Осипова в его поддержку (пусть даже против Сахарова) оказалось последним толчком.

236

Одновременно с моим обыском и арестом в апреле 1974 года ЛенУКГБ обыскало ленинградских «вечевиков». Но Осипов (по его признанию в лагере) все еще не мог поверить, что дело завершится арестом. Видимо, он был слишком «стрессован» предательством и клеветой бывших единомышленников, чтобы замечать опасность со стороны ГБ.

— Это было такое... В моей жизни опыт этого времени равен, может быть, тому дню, когда осознал себя русским патриотом и переломилась жизнь — до этого дня и после него. И тогда, когда меня предали, — второй раз она переломилась.

Началась нервная горячка вокруг постановки нового журнала «Земля». Одновременно он много писал... В той обстановке, конечно, надо было тщательно прятать написанное или даже уничтожить его.

—А я все оттачивал каждую фразу, каждую букву —нравилось мне то, что в те дни написал. И со всем этим загремел в ГБ.

Конечно, как опытный человек, он предусматривал некоторые меры на случай ареста. Один из товарищей-единомышленников дал ему слово — в случае «изъятия» редактора продолжить журнал. Осипов крепко на него надеялся. Уже стоя перед судом, он призывал своих товарищей (и, прежде всего, этого редактора) издавать журнал, издавать «Землю». Но тот человек, хотя и был, кажется, честным славянофилом, выпустил без Осипова всего один номер, да и тот весь подготовленный еще Владимиром Николаевичем. Что тут явилось причиной: испуг ли нового редактора, профессиональная его недостаточность или страх уже не редакции, а авторского актива — я не знаю. Осипов скрытно, но сильно переживает прекращение «Земли». Однажды вырвалось:

— Мы идем на минное поле. И, когда идешь, договариваешься с товарищем: если я взорвусь, ты уже знаешь тропу, по которой я шел, можешь от этого места пройти дальше. Если пройдешь еще хоть немного, значит, и я недаром шел до того места, где взорвался. И если после меня он не пошел — обидно. Очень. Обидно тому, кто взорвался. Не за то, что тот струсил или не смог, — с человеком всякое может случиться, а за то, что раньше пообещал. Не надо обещать!!

В другой раз, когда мы обсуждали на крыльце пустого барака дело Петра Якира, Осипов сказал:

— Якир предал своих, а гебистов победил. Раз после его измены «Хроника» продолжается, победил он, а не ГБ. А я вот держался на следствии неплохо, мне не в чем себя упрекнуть, а победили они. Потому что ни «Земля», ни «Вече» не выходят...

Его арестовали на работе, в «пожарке», и привезли во Владимирское ОблУКГБ. На первом допросе, сразу после предъявления обвинения он встал и сказал: «Объявляю голодовку». — «Вы нас не запугаете», — завизжал следователь. Осипов голодал 14 суток, потом прекратил: «Знаешь, было неприятно, когда засовывали эту

237

кишку в пищевод, — смущенно скривился. — Да я им показал уже свой характер». За весь период следствия он не подписал ни одного протокола, кроме единственного — того, в котором следствие сняло с него обвинение в передаче материалов журнала иностранным журналистам (этот допрос — отдельная и очень забавная новелла, но я вынужден кончить рукопись сегодня. Тоже — «на потом»).

Он читал в деле показания Светланы Мельниковой: «Мы, редакция «Вече», являлись русскими и советскими патриотами, признававшими правильность линии... Но среди нас действовал антисоветчик Владимир Осипов, который пытался разлагать...»¹. Читал показания Овчинникова, его «преемника», который темпераментно доносил на всех, на кого мог, но больше всего — на Мельникову! Читал показания Иванова-«Скуратова» — они были не лучше всех остальных («Потом он, на суде, когда понял, что его не будут привлекать, держался приличнее, но что за мерзости наговорил на следствии...»). Предали, продали. Не все — оставались и честные люди, но сколько вокруг дерьма, трусов и предателей, сколько ренегатов!

Твердо и последовательно отрицая свою вину, он утверждал, что его действия и его журнал были «политически лояльными». Видимо, Осипов произвел сильное впечатление на Владимирский обл. суд: ему выдали не максимум концлагеря (10 лет), а восемь, причем не дали дополнительной меры — ссылки, и режим определили не как рецидивисту «особый», а более легкий — «строгий». Все-таки город Владимир — город русский, и судьи русские; стыдно, наверно, им было судить русского патриота. Более того — окольными путями, уже после приговора, принесли ему судьи свои оправдания: пусть Осипов нас простит, больше снять со срока мы не могли. Что возможно — всё сделали. А по первому делу он уже имел 7 лет, и по второму никак не мог получить меньше восьми. Вот если бы по первому приговору дали меньше, мы бы тоже меньше дали. А сейчас — Просто не можем.

Не знаешь, кого больше жалеть — гордого и строгого подсудимого или этот несчастный, униженный суд...


¹ Агент, тем более, если ГБ хочет оставить его вне подозрений, не может дать таких показаний, приложенных к доступному обвиняемому делу. — Прим. Э.Кузнецова.

Примечание, сделанное четыре месяца назад

237

Примечание, сделанное четыре месяца назад

Очерк-интервью об Осипове я писал в марте-апреле нынешнего года. Закончил последние строки утром 21 апреля — в день начала стодневной забастовки с требованием Статуса политзаключенного, в которой участвовали мы с Осиповым. Все главы, написанные до «Вече», были им просмотрены и одобрены. «Вече» же я писал буквально в последние перед забастовкой дни, у меня не было времени их ему читать, и он был занят организацией борьбы (на нашей зоне

238

он стоял во главе акции, задуманной на зоне №3/5 Вячеславом Чорноволом). Просто он сказал: «Теперь я знаю, как ты пишешь, и доверяю». Но посылка, в которую была вложена рукопись, пропала при пересылке.

Оказавшись после забастовки в должности кочегара, я решил восстановить потерянную рукопись во время моих ночных дежурств. Это очень трудно: Солдатова, которому посвящена первая глава, увезли в Таллинн, на перевоспитание. Осипов тяжело заболел в карцере в страшно холодную ночь с 22 на 23 июля (мне повезло — именно в эту ночь у меня оказалась пересменка между карцерами: вечером кончился срок, а снова посадили только утром). Его теперь увезли в больницу...

Но я все-таки восстановлю, что помню. Конечно, это не такая рукопись, как та, первая, — но что поделаешь: «Мы привыкли терять, и в этом наша сила», — как сказал Сергей Солдатов, узнав о пропаже посылки. Надо работать, пока есть условия: а то мой срок кончается, и, кажется, «дырка в заборе» для наших посылок может закрыться еще скорее.

На волю, конечно, хочется выйти. Но не лицемерю — тяжело уходить, оставляя товарищей в зоне. Иногда думаю: хорошо, что на волю здесь так же этапируют, как и в другую зону: насильно А если и добровольно — кто знает, может, и не ушел бы. Нелепо, знаю. Но здесь в зоне вся жизнь нелепая.

Прощайте!

Писано в концлагере № 19 Мордовского управления концлагерей кочегаром-зольщиком Михаилом Хейфецем в августе-сентябре 1977 г.

Глава 3 “Политический бытовик” Николай Серков

“Политический бытовик” Николай Серков

241

Глава 3. «ПОЛИТИЧЕСКИЙ БЫТОВИК» НИКОЛАЙ СЕРКОВ

Ни одна из глав лагерных рукописей не пострадала так сильно, как эта.

Ее автором был вовсе не я, а лагерный друг, хозяин нашего «переправочного канала» (в прошлом рижский художник из группы «самолетчиков») Борис Пэнсон: со мною Коля Серков никогда откровенничать не стал бы, да и я сам не умею с такими типами говорить... Пэнсон же сблизился с Николаем, скопировал оба приговора, расспросил о жизни и — сходу составил первый вариант рассказа. Тот вариант велся от лица самого героя (фамилию же — «Серков» — придумал я: мы же не получили право на публикацию откровений персонажа, заикнуться об этом при нем не могли...) Получилась у Бориса проза выпуклая — на мой вкус, даже слишком выпуклая (примерно такая, какую нынче, в 90-х годах, сочиняют под именем «откровенной молодежной прозы»). Свою рукопись Пэнсон спрятал в сконструированном тайнике — между двумя досками-крышками стола в цеховой инструменталке.

Однажды в цех заходят два гебиста, капитан Мартынов и старший лейтенант Борода: первый сдает второму дела по зоне и показывает правопреемнику «объекты». «А хорошо бы узнать, где Борис Соломонович прячет свои бумажки», — вдруг пошутил Борода. «Вот мы сейчас и выясним», — откликнулся весельчак Мартынов (Сан-Саныч уходил в столицу Мордовии на повышение, радость-то какая!), схватил со стола отвертку и начал выкручивать винт — как раз там, где находился вход в Борт тайник.

— Александр Александрович, перестаньте баловаться с инструментами, — заметил «Боби-холодный нос» (так прозвал Пэнсона Василь Стус). — Вы казенную мебель испортите, я за нее расписывался. — и он решительно отобрал из рук гебиста отвертку...

Но после той истории Боря посчитал нужным уничтожить свою запись рассказа «Серкова», как и второй, пикантный политический приговор Николая. Первый же приговор он передал мне с правом позже, «в подходящее время», восстановить по памяти и самый текст взятого им интервью. Что я здесь и делаю, но, естественно, не от имени героя (настолько моей памяти и моих способностей не хватило бы), а в третьем лице... Пэнсон значится в моем тексте под псевдонимом «Автор» — это было сделано мной, чтоб на случай провала при переправке за «забор» этот рассказ не стал уликой против него (он тогда еще сидел...). Все остальные зэки описаны под собственными именами: Михаил Коренблит — сейчас стоматолог в Иерусалиме, профессор Александр Болонкин — сотрудник программ НАСА (аэрокосмического агентства) в США.

1999г.

242

Итак, третий персонаж книги — Николай Иванович Серков, лет ему 20-21. Впервые я обратил внимание на него в жилой зоне ЖХ 385-19 и поразился яркой, прямо оперной красоте будущего героя книги. Коля выглядел, на мой взгляд, прямо пугающе стройным (по выражению Автора — «был худ»). Автор так описал его физиономию: «чисто славянское лицо: серо-голубые глаза, русые волосы, прямой нос». Мне же Серков напомнил не славянина, скорее то ли скандинава, то ли «белокурую бестию», пригрезившуюся фюреру. Чудилось мне в красивом парне что-то бесовское — то ли от соединения неестественной худобы с подземной желтоватостыо кожи, то ли от негармоничности огромных его глаз с угловатыми чертами. Уж потом узнал, что зэки-украинцы прозвали нашего Колю «Мефистофелем», и кто-то, слегка помешавшийся на почве таша гец§Ю8а, стал душить его прямо в палате, крича: «Черт! Черт!»

...Родился Коля в рабочем поселке (Автор выразился так: «был зачат»). Матери не помнил — до 12 лет воспитывался в деревне у бабки. Потом его забрал к себе отец. Мать к тому времени уже умерла, и Коля так за всю жизнь и не собрался узнать, от чего именно скончалась мама. Едва ли не каждый месяц отец, подвыпив, приводил в их единственную комнату новую «приятельницу» и «управлялся с ней» в присутствии не засыпавшего и внимательно вслушивавшегося и всматривавшегося во все подробности подростка.

Вообще поселок Коля в зоне вспоминал редко — все там вроде было рутинным: замусоленные телогрейки мужиков из «Сельхозтехники», в обед атаковавших винно-водочные точки; плюшевые «куфайки» и цветные юбки баб, сгранствоваших по магазинам с вечными авоськами; вечерами — клуб с танцами, обычно он посещался в очередь с пивной. Николай не рассказывал Автору, когда он начал поворовывать, но сам Боря был убежден, что началось это задолго до фиксации Колиных «правонарушений» приговором. Как написано в первом варианте рассказа, «ему нравилось был уличным охотником, не упускать ни одной детали^ подмечать, где что можно взять. Опасность щекотала душу, а одобрение старших льстило самолюбию».

Эпизоды ранней юности, с удовольствием обсасываемые им в разговорах на зоне с Автором, связаны были только с женщинами. Тот записал их, сопроводив таким сочащимся смаком, что кое-что я решительной рукой редактора выбросил — противно даже читать, да и чувствовалось, что это не реальные сюжеты, а плоды распаленного в зоне воображения юного женолюбца. Но почему-то мне запомнились такие осколки Колиных воспоминаний: как в нужнике продовольственного магазина оправляется продавщица, а в стенке проворный отрок провертел щелку и — наблюдает... Кульминацией цикла Колиных откровений явилась встреча вышедшего на ночную охоту юнца с поселковой шлюхой Валькой Загладиной. «Лежит в кустах, пьяная, выключенная, в кирзовых сапогах на босу ногу, в фуфайке на голое тело... Фуфайку кто-то уже задрал на голову». Следовали сладострастные описания белевших в сумерках ног, взлохмаченного клочка волос на лобке и зафиксированные в тексте Автора

243

блуждания рук юного «эдвенчера» по укромным уголкам пьяного тела. Еще помню до тошноты подробное описание запаха, который Чествовал Коля, понюхав свои пальцы, и картинку-описание блевотины, засыхавшей на голой Валькиной груди. Антураж первого в жизни доступного женского тела так подействовал на 15-летнего юношу, что даже он не выдержал — оставил ее в кустах нетронутой. Не» воображение жестоко отомстило за приступ брезгливости, и много дней подкатывало к его горлу желание, мерещился розовый задок продавщицы в туалете (вид сбоку) или худые Валькины ноги... Коля даже признался Автору, что бегал в туалет, развесил там вырезанные картинки из журналов (упаси Бог, не «порно», о таком в поселке не слыхивали, а обыкновенных девушек из «Огонька» и «Крестьянки») и там «спускал клапан» сексуальных вожделений. После чего шнырял ночами, надеясь снова наткнуться на какую-нибудь пьяную шлюху — уж больше он не промахнется! Пьяных-то валялось много, но все мужики, с них что, деньги разве взять («карманы им вычищал до шва»).

И — колокол Судьбы! Отец привел в дом очередную мачеху, 33-летнюю черноглазую разбитную прядильщицу. Новая «мама» почувствовала острый интерес к ее особе у «сынка», ловившего взором в той же, единственной комнате семьи чуть приоткрытую ее грудь или голую коленку из-под халата. «Соображаю, — вспоминал персонаж, — хоть и крутит она задом, но отца-то ей хватает вот так! Че ей во мне?» Силой взять не то чтобы опасался, но не надеялся. А вот если напоить? И до состояния Вальки Загладиной!.. Все было как в кино — достал снотворное, подсыпал ей в портвейн. Было это утром в воскресенье, отец ушел («на рыбалку, вроде»), мачеха, как в любой выходной, начала утро с бутылки. «Сила! До половины не допила — развезло». Доплелась до кровати, что-то бормотнула и, как была в тапках и халате, «вырубилась» прямо на одеяло. Николай подскочил на подгибающихся от страха и томления ногах, лихорадочно расстегнул ее халат, порвал бретельки, так-таки не сладив с лифчиком, и с усилием потянул трикотажные трусы с отяжелевшего зада. Трепетный восторг от власти на полубездыханным, бессильно обмякшим телом заполнил его душу. Даже раздеваться не хотелось: «Хотелось сначала помечтать». Вдруг что-то шевельнулось в стороне... Он повернул голову и увидел в дверях отца. Ничего не соображая, не успев застегнуть штаны, прошмыгнул в дверь мимо предка — и привычным ходом дунул через огород...

* * *

Именем¹...

Народный суд. Района, рассмотрев уголовное дело по обвинению


¹ Напоминаю читателям: интервью с Серковым было записано без его согласия, и потому мы с Пэнсоном не только изменили подлинную его фамилию, но опустили географические названия в приговоре. В остальном текст приговора приводится без изменений.

244

гр-на Серкова Н.И., 1955 г. р., русского, образование 5 классов,

гр-на Никитина П.С., 1952г. р., русского, образование 7 классов,

гр-на Емельяненко В.И., 1952 г. р., украинца, образование 6 классов

установил:

гр. Серков Н.И., покинув дом отца с апреля 1971 г., вел бродяжнический образ жизни, вступив в преступную связь с гр. гр. Никитиным П.С. и Емельяненко В.И., неоднократно совершал кражи личного и государственного имущества.

20 июня 1971 г. Серков совместно с Никитиным украли стоявший около колхозного рынка гор. С. мопед марки «Рига», стоимостью 120 р., принадлежавший гр-ну Захарову И. В. Угнав его во двор дома гр-на Емельяненко, они разобрали его на части, после чего мотор продали, а оставшиеся части выбросили.

24 июня 1971 г. Серков Н.И. совместно с Никитиным П.С. и Емельяненко В.И. в ночное время совершили кражу вина из павильона «Каштан» гор. С. на сумму 18 р. 46 коп., которое затем распили во дворе клуба строителей при участии сторожа клуба Павлова С.Н.

Днем 26 июня 1971 г. Серков Н.И. совместно с Никитиным и Емельяненко по предварительной договоренности залезли через чердак в магазин поселка О. с целью хищения из него различных товаров, но во время взламывания двери магазина были спугнуты сторожем магазина Смирновой, после чего бежали.

Вечером 6 июля 1971 г. гр-не Серков и Никитин при участии Емельяненко совершили нападение на гр. Харченко В.П. и его спутницу Зуеву З.Л., которые находились в нетрезвом состоянии и выходили из ресторана «Донбасс» пос. Н. Избив гр-на Харченко, нападавшие Серков и Никитин отобрали у него часы марки «Победа» и 7 р. денег, а Емельяненко при этом держал Зуеву, не позволяя ей звать на помощь, после чего все трое скрылись.

В тот же вечер Серков Н.И., уже в одиночку , повстречал гр-нку Зуеву З.Л., которая, расставшись с Харченко, сидела на скамейке в ожидании автобуса.

Заманив Зуеву в лесопарк за автостанцией, Серков, воспользовавшись ее нетрезвым состоянием, вступил с ней в половую связь, после чего со спящей снял красный шерстяной шарф и часы марки «Заря» ценой в 13 р. и, оставив ее в парке, удалился.

Серков Н.И., Никитин П.С. и Емельяненко В.И. по предварительной договоренности, зная, что у гр-ки Ветряк Л.Н., жительницы села Б., в автомобильной катастрофе погиб муж, и полагая, что в ее доме имеются деньги, вырученные за продажу мотоцикла мужа, 6 июля 1971 г. в 12 ч. 30 мин. ночи ворвались в дом гр-ки Ветряк Л.Н. и, обыскав комнаты и имущество Ветряк, взяли 4 р. денег, две рубашки и туфли мужа. Никитин и Емельяненко удалились, бросив рубашки во дворе дома. Серков, оставаясь дома один, угрожая ножом, заставил Ветряк раздеться догола, всячески издеваясь, пытался вступить с ней в половую связь, но, не сумев, заставил Ветряк осуществить его намерения извращенным путем. Получив удовлетворение, Серков

245

удалился, пригрозив при этом, что если Ветряк не будет молчать, он вернется и убьет ее.

...Эпизод со взломом ларька мороженого в пос. Н. из обвинения исключить, как не нашедший подтверждения.

Заявление Зуевой на предварительном следствии об изнасиловании не квалифицировать как таковое, поскольку из показаний обвиняемого и самой Зуевой следует, что в половую связь она вступила добровольно.

...Серкова Н.И... приговорить по совокупности содеянного к 7 годам лишения свободы в колонии усиленного режима... До совершеннолетия направить в исправительную колонию для несовершеннолетних.

Никитина П.С.... приговорить к 6 годам лишения свободы... Емельяненко В.И.... к четырем годам лишения свободы в колонии общего режима.

* * *

Центральная тюрьма (бывший монастырь) приняла свежую партию человечины неторопливо, по многократно отработанному ритуалу: «Заключенные дактилоскопируются, фотографируются, стригутся, моются и размещаются по камерам» (меня, филолога, восхищал бесконечный возвратный залог глаголов в правилах, вывешенных на стене).

Вижу первый маршрут Николая по тюрьме: тяжелый, пропахший плесенью матрас, который зэк свертывает и, обхватив двумя руками, несет в камеру; в рулон впихнута серая матрасовка (иногда с белеющими пятнами засохшей спермы), в нее, в свою очередь, засовываются алюминиевая кружка, огрызок алюминиевой ложки (как правило ручка отодрана, заточена о каменный пол и протащена на этап в форме самодельного ножа) и обрубок желтоватого застиранного полотенца. Зэк идет по коридору, обычно темно-зеленому, где пахнет вываренной кислой капустой и хлоркой. Поднимается или опускается с этажа на этаж по железной лестнице с сетками, перекрывшими пролеты... По бокам темно-бурые двери, обитые железом, с «глазком» для ментов и форточками-«кормушками». И вот — жилье: камера. На дверях нужная надпись, обычно мелом (у нас была «ГП» — «государственные преступники», у Коли, видимо, «КМ» — «кассационная, малолетки»).

Дежурный надзиратель, звякая тяжелыми ключами, открыл четыре замка на дверях, потом еще один — на решетке за дверью, и Серков вступил в сероватую мглу «новой жизни». В камере, скорее всего, отсиживал стандартный набор — иногда до шестидесяти малолетних головорезов! «Вхожу — орут: «Мясо... мясо!» Полотенце бросили под ноги». Николай в разговоре в Автором явно гордился, что догадался (я думаю, скорее припомнил услышанное от бывалых

246

ребят) и неспешно вытер ноги о полотенце, потом не стал искать место, а бросил матрас прямо на пол и громко рявкнул в наступившей тишине: «Здорово, мужики!»

Публика обступила, засыпала нормальными вопросами: откуда, срок, статья, есть ли курево, есть ли пожрать, есть ли «колеса» (наркотики) и.пр. Понемногу оглядываясь, заприметил в правом дальнем углу камеры, возле овального окна, человек пять-шесть, которые не проявили интереса к его появлению. Сообразил, что обступает его мелкота, «шестерки», а в том углу живут хозяева камеры:

им про него доложат позже. То, что он вытер ноги о полотенце, а, главное, воровские статьи его приговора — плюсы (чистое изнасилование было бы статьей позорной, обрекавшей на нижнюю ступень в тюремной иерархии, но в прицепе к другим — оно не в счет: вор тоже имеет право иногда позабавиться). Но для утверждения статуса в камере — этих плюсов маловато...

Первый день прошел вроде без событий. Запомнилось малое сражение: на ужин выдали к «рыбкиному супу» три миски зеленых побитых помидоров, публика расхватала их и немедленно пустила в дело, пытаясь попасть тухлятиной в головы друг друга. Бой перерос в драку, постепенно она затихла, и, удовлетворенная развлечением, выпустив накопившиеся пары юношеской агрессии, вся команда отошла ко сну. А вот следующий день Николай уже любил вспоминать в разговоре с Автором: после ужина в камере родилась идея переизбрать «баландера». Кандидатам предлагалось завязать глаза и потом вытягивать зубами одну из двух спичек, зажатых между чьими-то локтями: избраннику требовалось вытащить короткую. Когда постановили, что первым будет тащить тот, кто пришел в камеру последним. Серков насторожился: покрутившись еще на воле среди блатной публики, он уже соображал, чего именно можно ждать от новых приятелей. Смекнув, незаметно для всех закурил, и когда ему завязали глаза и покрутили для «понта» несколько раз и сказали, мол, «готово», и уже можно тянуть, он сорвал с глаз полотенце и точным движением всадил горящий окурок в подставленное голое «очко» кого-то из «шестерок», забравшегося на стол со спущенными штанами. Визг, прыжок «а ля горный козел», болезненные подергивания «остроумца» — и сразу восторженный хохот камеры! Расположение хозяев было завоевано, а когда в очередной вечерней драке он врезал по зубам затаившему на него злобу «шестерке», то камера окончательно поняла: появился еще один, новый лидер. По указанию «пахана» («маховики охуенные, на пузе — орел», вспоминал Коля почтительно), матрас Серкова был перенесен в тот угол, где располагалась верхушка. В обед он получил место за столом (почти все хлебали варево прямо на нарах)... Особое положение в камере, почитание сверстников, вообще все новые, арестантские забавы, ощущение причастности к здешнему «верху», вообще к особой, воровской беззаботной жизни — все вполне компенсировало Николаю «преимущества» воли. Да, грязь, да, отсутствие удобств, да, скверное

247

питание... К этому он и до тюрьмы привык. Что заперт в четырех стенах — стесняло, он деятельный по натуре парень, но это компенсировалось проказами над подвластными сокамерниками. В общем, все хорошо...

Но, кажется, в «Круге первом» у Солженицына молодой зэк рассуждает о Сталине: «Какой он нас воли лишил? Избирать и быть избранным, что ли? Женщин он нас лишил- Ему бы, гаду, 25 лет без женщины». То же самое ощущал и Коля Серков: его вожделение в тюрьме лишь обострилось... Автору рассказывал, что не давало покоя «последнее приключение»: немолодая женщина, безропотно выполняющая любые его требования, покорность, покрывшееся от страха гусиной кожей обнаженное тело, приставленный к ее шее нож, неумелые губы, снова и снова доставляющие ему удовольствие — власть над ней преследовала его из ночи в ночь. Он ненавидел тюрьму только за то, что она мешала ему пережить нечто подобное... Наверно, помимо законов физиологии, тут действовала еще особая атмосфера камеры — голодного вожделения собранных в кучу подростков, подогреваемое похабными рассказами о женщинах, похабными анекдотами, похабными песнями...

«Железный закон рынка, — заметил в первом варианте Автор, — спрос рождает предложение — он действовал и здесь». Севший за изнасилование какой-то школьницы розовощекий губастый мордвин, не обладавший данными для самозащиты и по иронии судьбы опедерастенный сокамерниками в первую ночь (его посчитали достаточно соблазнительным), обслуживал губами и задницей верхушку камеры за «расположение», а всех прочих за плату из чего-нибудь съестного. На правах одного из вожаков наш Серков пользовался этим юным мордвином бесплатно и неограниченно, но возможности того существенно отличались от женских. Со временем они вообще потеряли для Коли прелесть или интерес. Хотелось нового. А тут как раз — кассационный срок кончился, и Николая Серкова с партией малолеток этапировали в детскую колонию.

* * *

О колонии малолеток Николай у нас в зоне почти не вспоминал. Автор догадывался, что эти построения, маршировки и прочие дурацкие коллективные мероприятия, вообще жестко регламентированная жизнь вызывала у новичка бешеное озлобление. Кажется, весь срок пребывания в «малолетках» он отсидел в карцерах, там и приобрел худобу и желтоватость. Как только ему исполнилось восемнадцать лет, начальство, уставшее от сопротивления юнца, тут же отправило его в лагерь для взрослых.

Взрослая ИТК — не малина, но, по оценке Коли, уж куда лучше колонии «малолеток». И народу там больше — тысячи полторы з\к в зоне, и сама она больше, работать их водили за зону — на инструментальный завод. Режим полегче «малолеточного» — всего два по-

248

строения, утром и вечером, всего три проверки, да и то ночная (когда надзиратель считает зэков на койках) не в счет. Главное, жизнь тут била ключом. Рынок был (ясно, подпольный), где можно купить-продать водку, чай, наркотики, самоделки — были бы монеты... Педерастов, по-лагерному «петухов», тоже можно купить. На рынке хозяйничали «барыги», крутившие обороты, включая сексуальные, и ловили повсюду свой интерес.

Во взрослой колонии Николай затерялся: местную верхушку в качестве равного не заинтересовал, а быть у них в «шестерках» сам не захотея. По его словам, так можно в большой зоне — держаться в стороне от всех: если никого не задеваешь, тебя могут и не замечать...

Главным достоинством взрослой зоны стали дня него приходившие туда женщины-вольняшки — бухгалтерши и три учительницы вечерней школы. По прибытии в колонию Колю — в обязательном порядке — зачислили в шестой класс, и ходил он туда с удовольствием — не на занятия, конечно, а чтоб побыть рядом с учительницей. Инициировались хитроумные приключения, главным орудием которых становился осколок зеркальца, прикрепленный к носку ботинка. Садясь на первую парту, он подсовывал ногу под учительский стол, пытаясь разглядеть, в каких трусах учительница пришла сегодня в школу.

...Несколько десятков голодных — во всех смыслах — парней меньше всего интересовались пустой формальностью, навязанной им силой — средним образованием. Госнорма лет обучения была тягостна там всем — ученикам, учителям, даже и администрации. Но ученики хоть могли превратить эту повинность в развлечение.

Из трех учительниц Коле приглянулась самая молодая — математичка. Внешность ее он Автору не описывал, называл лишь — «прыщавая». Не пропуская ни одного урока, он частенько садился один на самую заднюю парту и мысленно «оголял предмет», запуская руку под стол... Кажется, был не одинок! Представляю, как математичка, меняясь в лице, вела урок, делая вид, что не замечает голодных глаз и судорожных подергиваний любителей математики. На переменах группа учеников немедленно окружала любимицу класса, изображая интерес к теории, и каждый пытался привлечь к себе внимание «прыщавой», а если повезет, и дотронуться как бы невзначай до руки, груди или зада. Николай не лез в толпу: он почему-то был уверен, что она сама приметила его, надо только подкараулить случай, остаться с глазу на глаз, а там... Воспаленное воображение уже рисовало, как покоренная его напористостью учительница отдается ему между партами, прямо на полу.

Где-то перед Днем победы 1974 года Николай словил момент, когда в классе никого, кроме математички, не осталось: «Перебирала перед уходом книги. Задал какой-то дурацкий вопрос, а потом думаю — че время-то терять? Подскочил, бух коленками и ножки стал целовать. Она охуела, а я все выше и выше, уже под юбку забираюсь. Отскочила: «Сумасшедший, что за шутки?!»

Николай обезумел: на коленях подполз снова. «Нина Васильевна, не могу, люблю вас, не гоните, у меня больше никого нет, ты од-

249

на на белом свете», — и опять схватил за юбку. Нина Васильевна закричала: «Встань!» и «Позову надзирателя. Тебя посадят!» — ничего не помогало. Наконец, она нашла нужное слово: «Молокосос! Пацан, щенок вонючий, а туда же!» Видимо, комплекс «малолетки» еще сидел в нашем герое: Коля отпустил юбку. Она поправила одежду, взяла портфель... ^ Он снова схватил ее за руку — уже у дверей класса.

— Ты пожалеешь! Я покажу себя! Вы все пожалеете!

— Дурак! — она вырвалась и ушла. Кажется, бросила под конец еще «молокососа». Долго в тот вечер сидел Николай за дровами возле кочегарки, обдумывая свою «осечку». Пацан? Молокосос? Значит, взрослому дала бы, а у него авторитета нет?

День победы: подъем на час позже, завтрак необычный — с куском селедки и соленым огурцом, общее собрание в клубе, где замполит зачитал приказ начальника о поощрении передовиков-ишаков и местных сук праздничной наградой — разрешением на свои заработанные деньги купить в лагерном ларьке маргарина и повидла на два рубля. Затем прокрутили документальные агитки, за которые тоже каждый месяц вычитали деньги из заработка зэков. И уже обед... За баней фальшиво повизгивал гармонист — в праздник после обеда это разрешалось. «Мужики» улеглись спать, «воры» резались в карты и курили план, «шестерки» химичили, пытаясь раздобыть наркотики или что-то съедобное... Николай почему-то забрел в школу — там никого не было. Редкий момент в зоне, когда можно побыть одному! На учительском столе лежала исписанная наполовину тетрадь по математике... По его словам, сначала он хотел просто написать письмо математичке — может, проймет ее в спокойной-то обстановке? Но путного ничего в голову не лезло. За окном залитый майским солнцем серый лагерный забор, проволока, вышка, солдат, за вышкой кусок голубого неба и крыша какого-то «вольняшкиного» дома. Из репродуктора неслись здравицы за мир, дружбу народов...

В этом месте текста (в первом варианте рукописи) Автор поместил второй, «политический» приговор Н.И.Серкова. Теперь копия его, имевшаяся у Пэнсона, уже уничтожена, оригинал нам никак снова не достать: Серков где-то на воле, может, и по новой ходке в какой-то бытовой зоне ГУЛАГа? Но какой яркий это был документ! Прямо для Дзержинского или Мартина Лютера Кинга! В принципе именно у бытовиков на наших зонах самые выпуклые приговоры. Помню на 17а зоне Петра Ломакина, сухорукого и хромого нищенку, с перекошенным (от пареза?) лицом, бывшего детдомовца из Белова, выброшенного из своего приюта, как положено по закону, в 15-летнем возрасте и с тех пор существовавшего лишь подаянием на папертях и мелким мошенничеством. Так вот, в политическую зону Петюнчик попал — согласно его приговору (я своими глазами это все читал!) — за попытку уничтожить корабли Тихоокеанского флота СССР, за угрозу убить его командующего адмирала Смирнова,

250

если тот не согласится завербоваться в агенты Интеллидженс Сервис, к резиденту британцев П. Ломакину. Кроме того, согласно пунктам обвинительного заключения, Ломакин намеревался уничтожить общественные и государственные здания, «готовил покушение на жизнь одного партийного и государственного деятеля» («Брежнева», — скромно комментировал Петя). В совокупности он получил за все про все два года политлагеря. Но оставим в стороне посторонний сюжет... Я помню, что в приговоре Н.И.Серкову значились такие пункты: 1) организация новой партии; 2) участие в деятельности «Подпольного комитета»; 3) оскорбления в адрес все того же партийного и государственного деятеля. Такой приговор — не анекдот и не нелепая шутка, как может показаться постороннему человеку. У КГБ есть осмысленный и оправданный ракурс для таких дел — оперативный. Комедия сия имеет вполне существенный смысл: без Ломакиных и Серковых, «очей государевых», политические зоны всегда труднее управляемы и хуже контролируемы.

Итак, со слов Автора, мы воссоздадим, что же на самом деле произошло на той зоне 9 мая 1974 г.

...Николай мысленно представил, как правительство сейчас пьет и ест все, что хочет, пользуется радостями жизни — деньгами, властью, женщинами. Рассвирепел. Вот, бляди, гуляют, а ты тут сиди и думай, как уфаловать прыщавую дурочку. Он вырвал лист из тетради и написал: «Братья! В то время, когда мы ведем жалкую жизнь в тюрьмах и лагерях, когда народ гнет спину на новых буржуев, они, эти господа коммунисты, хавают нашу кровную пайку, ебут наших девочек. Хватит! Пришла пора положить этому конец! Вступайте в ряды новой партии, которая поведет вас к победе над врагом. Долой коммунистов! Да здравствует свобода!» Перечел написанное и сам удивился, как хорошо у него получилось. «Напишу еще пару штук и повешу в разных концах зоны». Немного подумал и подписал:

«Подпольный комитет».

Вот когда-нибудь Нина Васильевна поймет, сопляк я или нет!

Уходя из здания школы, Коля снял со стены портрет того самого «партийного и государственного деятеля» и подрисовал ему усики а ля фюрер — в тон к густым бровям. Довольный художественным достижением, повесил потом генсека на место.

На следующий день — шум. Все листовки — на школе, в столовой и в бане — обнаружены надзирателями (интересно, что усы на портрете заметили только к обеду, настолько все привыкли в упор его не видеть). Как всегда, кто-то что-то заметил, почерк оказалось проверить нетрудно — к вечеру Николай уже знакомился со следователем КГБ. Тот все напирал — что за партия, кто в ней числится, и, поняв суть дела, оказал: «Завтра вызываем прокурора. Дело закрываем, пойдешь под суд. Ты думал, что это шутка, но с такими делами не шутят!»

Суд приговорил Серкова по ст. 70-й, ч. 1-я (антисоветская агитация и пропаганда) к высшей по закону мере — к 7 годам лагерей строгого режима.

251

«До сих пор не могу поверить, — признавался он Автору уже в нашей зоне, — что они меня всерьез как политика оформили».

Но — Коля приспособился. Когда через месяц начальник следственного изолятора, всегда опрятный, пахнущий духами капитан, вызвал его и сообщил, мол, приговор утвержден, Николай воспринимал уже все случившееся как нечто натуральное. Счастливый характер! Куда теперь отправят? Капитан, привычно улыбаясь, сказал: «В зону для особо опасных государственных преступников». Звучало длинно, но, как выразился сам Николай, «приманчиво». Спросил, что это такое? Капитан объяснил: «Лагерь, где сидят не за уголовные преступления, а за политические. Он курируется — этого слова Николай еще ни разу не слышал, но запомнил, — нашими органами. Там есть наши сотрудники, мы для этого лагеря вроде как шефы». Тут Серков впал в полный восторг: «Я фазу подумал: а эта дура-училка не хотела дать разок. Теперь пожалеет: я же политический».

И потом — какое было начало! Если он не врал (мог, конечно, и соврать — за этим задержки не было), то на этап в изоляторе дали буханку СЕРОГО хлеба и... кусок сала! (Обычно всем давали «черняшку» и пересоленую селедку). В этапном «Столыпине» посадили в отдельную камеру (как положено!), а вот соседей-бытовичков набивали по 15-16 человек в купе.

— Земеля, кто такой? — Я — политик, в государственную зону.

И конвоиры тоже интересовались, за что он сидит, такой «отдельный». Николай признал, что создал новую политическую партию, которая идет к власти. «Перебрал слегка: погнал, что дам им за хорошее отношение офицерские чины и ордена, и они меня сразу в обычную клетку хотели гнать. Начальник не разрешил: у него, говорит, правда, государственная статья».

А вот зона его разочаровала: никакая не Особая, не Опасная, не Государственная — обычный, как повсюду, двойной серый забор, шесть рядов проволоки, гудящие и щелкающие магнитные замки на вахте, чугунные раздвигающиеся ворота, бараки с койками, тумбочками, зэками. Режим, пайка черняшки, баланда из кислой капусты — ну, ничем она не отличалась от обычной бытовой колонии. А вот люди тут — куда хуже обычных зэков. Большинство — изможденные потертые старики, тянули здесь по 15, 20, до 25 лет срока. Спросишь, за что — «за войну», отвечают одни, «за лес», говорят другие. («За войну» — это славяне и прибалты, бывшие военнослужащие вермахта и ГФП, тайной военной полиции, «за лес» — участники партизанских движений в Украине и Прибалтике). Молодых оказалось мало, все какие-то ненормальные, после работы только читают да пишут, больше ничего. «Если бы в бытовой кому сказать, что в Союзе есть зона без единого «петуха», никто б такому фуфлу не поверил. ..». А у политиков не то что «петухов» — простых наркотиков не имелось, ни гитары, ни драк. Ножи — так с мизинец величиной: это у них для сала посылочного, резать. Коля затосковал: с ним и

252

говорить на зоне никто не желал, кроме двух таких же, как он, «бы-товичков за листовки». Как же вырваться из жуткой зоны?

Сначала он мыслил поджечь барак. Могут добавить срок и перевести на спец, но хотя бы это будет бытовой спец! Но один из «бытовичков» проговорился, что на «больничке» жизнь повеселее. Коля пожаловался на сердце, на желудок — в санчасти отказали. Сыграл помешанного — не прошло. Оставалось — вспороть живот, либо всадить в мочеиспускательный канал якорек (бывалые зэки открыли, что эта примочка работает безотказно), либо просто заглотать железные скобки из пружинного матраса...

Как раз тогда лагерные «читатели-писатели» объявили голодовку. «Из-за чего?»-«А хрен я помню» . В зоне оживление — «это как на бытовой после драки на ножах». Бегают надзиратели, приезжает начальство. На третий день прибыли какие-то в штатском, по-вызывали голодующих по одиночке в штаб и изолировали в карцер — ШИЗО.

Вечером в штаб вызвали Николая.

В кабинете начрежима сидел невысокий светловолосый мужчина, роста ниже среднего, худощавый. Встал из-за стола, протянул руку—пожал...

— Как здоровье, Николай Иванович, как жизнь, как настроение? Садитесь, пожалуйста...

Коля облегченно удивился и здоровканью, и имени-отчеству. Присел. Человек в штатском прошел, проверил, хорошо ли закрыты обе двери (наружная и внутренняя), вернулся к столу...

Знакомые бытовички уже объясняли Серкову, что в его объемистом коричневом портфеле много чаю, причем индийского!

— Хреново, гражданин начальник.

— Что так?

— На больницу надо, а врачи не пускают.

— Заболел? Или просто прокатиться? — что-то свойское в тоне кагебиста подсказало смышленому зэку, что фуфло гнать не то что не надо, а невыгодно.

— Не могу я здесь. Не зона, а дом инвалидов. Что вы меня сюда привезли? Я не политик, я вор, мне ваша политика по х-.! Отправьте назад, не то, — перешел на крик, — зону спалю или замочу кого-нибудь!

— Не кипятись, Николай Иванович. Наши органы знают, что ты не политик. Но сидеть тебе здесь придется: так постановил советский суд, тут ничего изменить нельзя. А вот на больницу — это устроить можно. Все зависит от вашего поведения. В общем, скажу прямо: поможешь мне, и мы кое-что для тебя сделаем.

Отдадим должное Николаю: много у этого человека грехов и не лучших, выразимся так, черт характера, но любви к доносам среди них не было.

— У меня образования нет, что я могу сделать!

— Образование не нужно, даже вредно, — улыбнулся гебист, — глаза и уши у тебя есть. Смотри, кто что делает, постарайся узнать,

253

что собираются делать, особенно когда собираются не жрать — ну, эти жиды-демократы... Ты ведь парень смышленый, — и заметив, что Серков не отзывается, усилил задушевную ноту, — ты наш, русский человек...

(Замечу в скобках: сам гебист был украинцем.)

—...Годы идут быстро, ты совсем молод, отсидишь, выйдешь, будешь жить, как все. Договорились?

— Да что, гражданин начальник, не знаю, что получится....

— Получится, получится, нужно только захотеть, — и поскольку Николай все не решался, гебист добавил: — Если хорошо поработаешь, через пару месяцев отправлю тебя на больничку. Да и вообще... со временем... срок можно сократить, — с этими словами расстегнул портфель, достал две пачки («пятидесятиграммовые!») «индюшки» и сунул Серкову. — Заваривай, только не болтай... Да, чуть не забыл, — из того же портфеля достал лист бумаги с отпечатанным текстом о согласии на вербовку. — Подпишись вот здесь.

Николай, торопливо рассовывая чай по карманам, подмахнул бумагу не глядя и, забыв попрощаться, устремился из кабинета — заваривать. В дверях гебист остановил, опять заученным жестом протянул ладонь и только тогда отпустил.

— Вот штука, — рассказывал потом Автору, — сначала сделали политиком, а теперь шпиком. Но ничего: чаю дал, на больничку обещал отправить, а фуфло ему гнать... Что я, сказку не сочиню!

И действительно, раза два всего виделись после вербовки. Рассказал ему Серков какие-то мелочи о дружках-бытовичках (один выменял сало на запрещенный в зоне мед, другой спрятал три рубля. Мед был уже съеден, деньги потрачены). Сообщил, что «жиды-демократы» (старые надзиратели по привычке звали их «марксистами») сидели вечером за бараком и о чем-то спорили. И вот его везут ухабистой лесной дорогой в центральную лагерную больницу «Дубровлага» («Побудешь на больничке, а там посмотрим, может, оставим тебя работать санитаром»). Появилась — перспектива! Недаром говорят, что жизнь, как матрас, полосатая, значит...

Больница — тот же квадрат земли, отмеренный тем же забором, той же проволокой, но для Николая здесь почти воля. Главное, что жизнь в постоянном движении: каждую неделю привозят и увозят людей с других лагпунктов и колоний управления, рядом — отгороженная проволокой больничка для бытовиков, с которыми можно переговариваться (если залезть на крышу). А с другой стороны — еще больничка, но для женщин-бытовичек. Николай хвастал в нашей зоне, что из стекол для очков он сконструировал подзорную трубу для разглядывания с крыши ляжек и иных прелестей соседок. Немного жаловался на строгость вольняшек-медсестер в его больничке... Зато у него появился приятель — «Большой человек», сын замминистра, а в прошлом следователь московской прокуратуры, потом юрисконсульт министерства (сел он на попытке завербоваться в агентуру ЦРУ). Чем мог наш юный бытовичок заинтересовать

254

«Большого человека», мне непонятно: может, зная примочки оперативных органов, он разгадал тайную роль Коли и вел какую-то встречную игру? Но они и на самом деле тесно общались: возвратись к нам зону, Коля с упоением пересказывал Автору анекдоты и байки нового приятеля. Например, как отключать сигнализацию в магазинах, или как шоферы обманывают ГАИ — делают клизму водкой, сами под хмельком, а изо рта не пахнет... Более всего смаковал историю с проводницами поезда Москва-Ростов — это дело как раз и вея приятель-экс-следователь... Девицы ограбили какую-то пассажирку, а на следствии «раскрутили» молодому следаку обычные махинации: как выдавали пассажирам «простыни многократного использования» (а лишнюю плату, естественно, клали в карман), как сливали недопитый чай, подогревая и подавая его снова. Самое сильное впечатление произвел на Колю рассказ про некую Люду: предавалась в поезде греху Онана, она используя в качестве вибратора... лимон, потом разрезала его на дольки и подавал пассажирам в чае.

Автор считал, что именно с этой Людой было связано первое «грехопадение» Коли в глазах лагадминистрации: Серкову почудилось, что она сидит в соседней женской зоне. Уточнив у «большого человека» фамилию, он бросил туда с крыши записку. Наутро пришел ответ: той Люды, которую он ищет, нет, но есть четыре других, готовые ее заменить во всех смыслах. Переговоры продолжались... В коммюнике подробно обговаривалось, в каком месте и в какую ночь одна из Люд будет ждать его за забором. Николай рискнул: «Калган-то у меня варил: солдат на вышке в любом случае стрелять не станет, раз я хоть и на запретке, но между зонами, да и побег не пришьют: я за внешнюю запретку зоны не вышел!» Его таки взяли возле забора: заметили часовые...

Наказание вышло изумительно по лагерным меркам мягкое: десять суток ШИЗО — но из больничного рая пришлось «изгнаться».

А через неделю появился гебист.

...Николай признавался Автору, что ГБ платит ему чаем (чай в лагере — особая местная валюта) и сигаретами. Лагерный врач (из зэков) Михаил Коренблит, наблюдая за Серковьм после встреч с гебистами, страстно уверял меня, что видит у того симптомы наркотического отравления. «Наркотиками платят, мерзавцы!» — бушевал Мишельчик. Я в этом вовсе не уверен, хотя ничего особо «мерзавческого» в такой форме оплаты труда стукача не вижу: в конце концов, не приличные же люди вербуются в эту службу, и гебисты должны платить там той валютой, что имеет хождение в среде всякого сброда. Верю, что если ГБ это делает, то без удовольствия и даже брезгливо, но — се ля ви...

Так вот, дав Николаю, положим, чай и сигареты, гебист вдобавок успокоил «глаз и ухо» органов: «Веди себя смирно, пусть все успокоится и забудется, тогда опять поедешь на больницу, раз она так тебе по душе». И потянулись «смирные» дни: подъем, прогулка, проверка, завтрак, работа... Но наконец приехал на зону «деятель» — по

255

слухам, москвич, профессор, не то кибернетик, не то литератор, по имени Александр Болонкин. И Коле дали новое задание: «Парень, потерпи месяц. Побегай за этим очкариком: что делает, с кем разговаривает, когда чего пишет... Это важно. Можешь для памяти отмечать и время, но главное — чтобы точно. Если сделаешь все, как надо, не будем возражать, чтоб ты работал в больнице постоянно». Серков взялся... От Николая в те дни зависело здоровье, а то и сама жизнь профессора Болонкина, и судьбы Солдатова, Осипова, Пэнсона, моя... К счастью он не употребил во зло «неисповедимой в нашей стране силой тайного доноса» (А.Солженицын) — заносил какие-то фуфловые часы и минуты на обложку толстого журнала, наконец, отчитался — и вот уже санитар на больничке, в зубоврачебном отделении.

Предчувствую недоверие моего читателя: неужели гебисты не видели, с кем имеют дело, насколько неквалифицирован, не подготовлен для работы в диссидентской среде подобный «агент»... Миф о великих Штирлицах вколочен-таки в наше сознание. Между тем, КГБ такая же советская контора, как всякая другая, как школа, больница, завод или совхоз... Кто-то работает добросовестно, старается исполнять профессиональное дело хорошо, кто-то гонит фуфло, дает липовые отчеты, составляет фальшивые сводки... В совпадении этих составляющих и работа как-то скрипит, не так хорошо, как хотелось бы администрации, но все же двигается. Серков давал возможность уполномоченному КГБ по нашей зоне — а) иметь зафиксированную документально (расписка!) единицу, обслуживающую наблюдением «Очкарика»; б) вдобавок липовые данные в записях Коли были подробными, обстоятельными — парень он смекалистый, а что это все придумано, так, простите, кто может проверить; в) Коля обходился ГБ очень дешево. Агент вел наблюдение за важным объектом, выписывать оперрасходы на него можно было по вполне приличной таксе, а сам-то Коля удовлетворялся «мизером» и даже не догадывался, что его службу в сводках можно оплатить значительно дороже. И у начальничка чаек дома, наверняка, был не магазинный, и кое-что еще, «о чем не говорят, чему не учат в школе»... В конце концов, не святые идут на службу в ГБ, а такие же простые советские люди, как в любое другое место. Они тоже хотя жить прилично, а жалованье там не Бог весть какое, это только обывателям грезится, будто чекистам много платят. В общем, насколько мне известно, никому из зэков Николай вреда не принес, комитетчиков он недолюбливал и считал, что это наоборот, они на него, дураки, работают...

И вот он снова на «больничке» — санитар. Новый «хозяин», опер по больнице, предложил для начала пошпионить за отношениями сестричек и зэков. Вот почему девочки всегда были с ним так подчеркнуто официальны!

Из «откровений больничной эпохи» Автору запомнились три сюжета. Первый был связан со «Шпаклеванным» — бытовичком,

256

как и Коля, осужденным за «листовки» на бытовой зоне, но попавшим оттуда не в наши зоны строгого режима, а на «спец», лагерь особого режима для «политиков»-рецидивистов (так зэка прозвали из-за бесчисленных шрамов от ран, которые он наносил себе, когда хотел выбраться из зоны на «больничку»). Обитателей «спеца», «полосатых» (так их называли за особую расцветку роб и бушлатов), держали в больнице отдельно от прочих зэков, в камере-палате, обитой железом и постоянно запертой. Надо было оценить сдержанный и тем более выразительный восторг Серкова, когда он рассказывал нам на «строгом», как «Шпаклеванный со спеца», наглотавшись таблеток, как-то выбрался из камеры, пробрался в морг, вытащил оттуда покойника, волочил его по зоне из угла в угол и, наконец, повесил труп на суку дерева. «Менты примчались, надели на него наручники...»

Да, жизнь на «больничке» была, по Колиному определению, «забавная». Но все же главная ее проблема — проблема сексуального удовлетворения, оставалась и там, выражаясь дипломатически, «далекой от завершения». А саможелание подогревалось — больничной едой, медсестерскими соблазнами. «Время от времени, — фиксировал Автор, — закрывшись в туалете, он удовлетворял себя привычным способом, но, понятно, настоящего облегчения это не приносило»... Я понимаю, что нормальному читателю покажется придуманным, что молодой человек мог рассказывать про это соседу по зэковской палате: я и сам прежде себе самому не поверил бы... Надо потолкаться среди этих людей, послушать, попробовать на вкус их мораль, чтобы непреложно знать: они могут говорить что угодно и сколько угодно. И чем грязнее, животное затаптываются в их разговорах последние искры общечеловеческих чувств, тем они становятся душевно распахнутой и даже щеголеватей, что ли...

Второй эпизод связан как раз с удовлетворением похоти. Коля познакомился с зеком-лаборантом из медлаборатории, парнем лет 26-27, с серо-бесцветными глазами и немного кривыми верхними клыками. Про него говорили, что в прошлом он работал дипломатом-разведчиком, бежал к американцам, а потом в припадке тоски вернулся на родину (таких в лагерях было несколько — презираемых всеми идиотов) . Дипломат чувствовал себя одиноко — ему хотелось говорить о сексе, о женщинах, а с этими демократами разве поговоришь? Серков стал для него сущей находкой: вскоре Николай постоянно гостил у приятеля в лаборатории. Почти каждый вечер они запирались в этом помещении, заваривали «чифир», и дипломат, притушив свет («для настроения»), начинал рассказывать приключения своего сексуального житейского моря. Обычно они сводились к тому сюжету, как дипломат, уходя на оперзадания, назначал местом их соответственное публичное заведение и, выполнив там, между делом, некую разведработу, приступал к осуществлению основного наследства Рихарда Зорге — совокуплению с желтокожими девицами. Все варианты он описывал, если верить Серкову, с боль-

257

шой выразительностью, и постепенно от подробностей контактов с лучшей половиной населения третьего мира наш дипломат-разведчик перескакивал на роскошные американо-западные «авто» («Мерседес-Бенц», — звучало в его устах, как молитва), а с них на сигареты, зажигалки и прочие живописные прелести свободного мира, которыми он пожертвовал ради мордовской зоны. Иногда, возвращаясь от неповторимых азиаточек к обычным европейкам и американкам, он останавливался на интимных моментах своих отношений с женой (теперь, разумеется, бывшей), которая быстро восприняла в советском посольстве отравленную атмосферу буржуазного мира и принялась сдирать с супруга за соитие, а в особенности за какой-нибудь фокус в постели — ценный подарок или просто деньги. Наконец, однажды, распаленный воспоминаниями и побренчав для порядка на гитаре, он, поблескивая водянистыми глазками, запустил руку в штаны и завздыхал: «Вот так жили! А теперь что нам остается. Только одно... А ведь жизнь проходит, лучшие годы. Так надо пользоваться ею, пока молоды», — и явно показал обеспокоенному Серкову, что того ждет активная роль. Серков, по его словам, ухмыльнулся: «Уж больно смешно было смотреть на его «розовую женю» — вот, думаю, высшее образование, иностранные языки, посольство. И передо мной раком стоит и просит... А он чего-то обиделся: дурак ты, заворчал, — и утопал в палату».

— Так излагал Николай свои версии их отношений. Однако, по данным Автора, все прошло несколько иначе, и связь их длилась довольно долго, пока дипломата не этапировали в другое управление — в Пермскую область. После чего сексуальные заботы сызнова овладели душой осиротевшего Серкова.

Третий сюжет связан с переменой служебного положения нашего персонажа. Будни больнички шли своей чередой, как вдруг Николая вызвали к главврачу. «Вот что, Николай Иванович, есть к тебе дело». Такое обращение заинтриговало... «Слышал, наверно, — дуборез¹ помер. Нам товарищи подсказали, что ты можешь стать на его место. Как, справишься?»

—Да не знаю...

— Ничего сложного. Вот смотри. — Хирург, сидевший тут же в кабинете, достал лист бумаги и начертил фигурку человека. — Разрежешь здесь, потом здесь — вроде как шкурку снимать, и все дела.

— Понял? — подвел итог главврач. — За один труп — 150 грамм спирта, и вся работа.

— Как 150 граммов! — взвился Николай. — Я знаю нормы! Вы давали по 250! За 150 не согласен!

—            Ну ладно, 200 — и по рукам. — Заметив, что Серков колеблется, он безошибочно сделал ход. — Нам тянуть нельзя, в морге скопилось восемь трупов — посчитай сколько спирта за этот раз получишь? — И протянул ключи...


¹ «Дуборез» на лагерном жаргоне — служитель морга. — М.У.

258

—            Открывал Коля морг с чувством собственника: теперь этот сарай, наполовину врытый в землю, — его! Действительно, лежало восемь: четверо стариков, старуха, двое посиневших висельников-самоубийц и бывший хозяин-дуборез. Литр шестьсот кубиков, можно сказать, был уже заработан! «Мне и хочется, и колется — и азартно и необычно с трупами: правду говоря, страшновато. Я поначалу решил посидеть, ну понимаешь, освоиться с ними. Смотрю на дубореза и думаю: вот жил мужик, я его знал, со всеми был хорош. Советы были — Советам служил, секретарем сепьбазы; немцы пришли — немцам служив; опять Советы появились — и опять он при месте; в зону попал — и тут в активе, на хорошем счету; а на старости вот — устроили дуборезом — и спирт, и еда, все при нем. Жил — не думал о смерти, резал трупы, всегда доволен — вдруг хоп: теперь его самого резать надо». И тут Коля произнес поразительную в его устах фразу: «Зачем жил человек, а?».

По отзывам обитателей больницы, орудовал Серков ножом, как заправский паталогоанатом. «Практика большая», — объяснял он позже Автору. Любопытное наблюдение: говорят, женщины гораздо более живучи, чем мужчины, и наверно, так оно и есть, но Коля уверял, что через его руки в морге управления прошло очень много женщин-самоубийц — куда больше, чем мужиков, причем все вешались в карцерах. Видимо, не физические, а нравственные муки женщины переносят хуже сильного пола. Это интересный материал для будущего психолога и социолога...

Обладатель спирта, Николай быстро стал лагерным «миллионером»: за спирт можно выменять любые продукты не только у зека, но у каждого надзирателя. Более того, угощая «ментов» стопочками на дежурстве, Коля устанавливал «особые» отношения с надзор-составом, а это, в свою очередь, давало ему большие преимущества в зоне. Все хорошо! — если бы опять же не усиливавшееся желание «любви», как он это называл.

И вот возник третий больничный сюжет. Однажды в морг привезли труп девушки, которая сразу поразила Николая красотой: лет восемнадцати, с длинными черными волосами и юным, стройным телом. В графе сопроводительного документа «Предполагаемая причина смерти» стоял прочерк — это усиливало романтическую таинственность вокруг покойницы. Раздев тело, Николай заметил несколько кровоподтеков на спине — больше ничего. «Так жалко стало — ей бы любить...» Он обмыл тело с особой тщательностью, постоял, вышел во двор, собрал охапку одуванчиков и, вернувшись в морг, сплел венок и украсил цветами лежавшее на столе тело. В луче солнечного света, пробивавшегося сквозь маленькое, почти закрытое землей окошко, покойница в цветах показалась ему еще пленительней. Страшная мысль, видимо, сидевшая в нем давно, вдруг выскочила на поверхность мозга. Почти не владея собой, Николай подпер уже запертую на задвижку дверь, передвинул к столу табуретку, расстегнул брюки и забрался на стол...

Потом, до самого отбоя, позабыв о службе, не замечаемый «своими» надзирателями, он бродил по зоне...

259

Утром следующего дня вернулся к телу, уже спокойно и деловито повторил все снова и, смыв следы, принялся не спеша одевать покойницу во все положенное для похорон — новую арестантскую форму: белые полотняные трусы, такую же рубашку, серую юбку и универсальную женско-мужскую куртку, бумажные, чулки и тапки... (Николай рассказывал эту историю, когда трое молодых зеков, разоткровенничавшись, вспоминали каждый свою «первую любовь»).

После этого случая жизнь пошла своим чередом: разделка трупов, торговля спиртом... И неожиданная осечка, да какая глупая! На больничку прибыл тот самый кибернетик — писатель Болонкин, за которым Николай бегал в зоне. Уполномоченный по больнице посоветовал присмотреть. Николай попробовал, и, к его удивлению, профессор охотно с ним начал беседовать. О чем говорили? Сколько трупов привезли в морг, сколько мужчин, женщин, сколько самоубийц, сколько из них покончили с собой в карцерах — в общем, про привычный быт нашего морга. Николай еще как доволен был, что профессор так работой морга интересуется... Но оказалось, что профессор, хоть и малость не от мира сего, тоже был жохом! Присмотрел, что некоторые заключенные старики, добивавшие «четвертак», не использовали даже лимитных двух писем в месяц — писать было уже некому, и стал разными почерками писать от их имени письма. А цензор, увидев на конверте обратный адрес какого-нибудь полуумиравшего старика, по лени не просматривая листка, отправлял его по адресу. И оказывается, все цифры смертности в нашем управлении, которые Коля разболтал Болонкину по простоте, вышли за зону, потом за рубеж и произвели там очень нехорошее впечатление... Профессора упрятали на 6 месяцев в лагерную тюрьму, а Николай лишился места дубореза и вернулся в зону. Там-то я его и повстречал...

— Обещают помиловку, — делился он с Автором. — Мачеха недавно написала, что отец умер, и она ждет меня. А что? Она ведь не старая, на что-нибудь сгодится...

И действительно, его помиловали в 1977 г. по случаю Года узников совести, объявленного ООН, и шестидесятилетия Великого Октября.

Именной указатель

260

ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ

А

«Алексеев», псевдоним группы моряков подводников 146-147

Абрамов Федор, писатель 20

Авдеев Виктор, диссидент 50-х гг. 183, 185, 200, 238

Авербух, профессор психиатрии 33

Азерников Борис, сионист 53

Азеф Евно, провокатор охранки 141

Айрикян Паруйр, политзэк, руководитель НОП Армении 56,86,91,96,100,120,137,158

Аксаков Константин, идеолог славянофильства 211 Александр III, царь 220 Алексий 1-й, патриарх 222

Амальрик Андрей, литератор и диссидент 39, 189, 235 Андропов Юрий, председатель КГБ СССР 40-41, 51, 89, 164. 208, 232 Анохин, курьер «Вече» 224

Арафат Ясир, лидер Организации освобождения Палестины 232 Аршакян Азат, политзэк, один из командиров НОП Армении 31,45,48,53,111-112

Асса Маня, кибуцница 75 Ахмадулина Белла, поэт 188

Б

Бабак Владимир, «представитель общественности» 61, 63

Багратион Петр, генерал-лейтенант 221

Багровский Эдик, московский гангстер 162

Бакунин Михаил, теоретик мирового анархизма 172

Балашов Владимир, политзэк, член «Союза свободы разума» 240

Барков Леонид, полковник, начальник следотдела ЛенУКГБ 4,52,89,148-151,216-217

Бенкендорф Александр, шеф жандармов 146

Бердяев Николай, философ 70, 134, 175, 226 Бережков В., переводчик И. Сталина 23

Берия Лаврентий, министр внутренних дел СССР 25, 36, 135

Берман Матвей, начальник ГУЛАГа в 30-е гг. 29

Бетховен Людвиг ван, композитор 222

Богомолов Владимир, писатель 136

Бокштейн Илья, поэт, политзэк 188-190, 198, 203, 238

261

Болонкин Александр, профессор, политзэк, диссидент 141,199,241,255,259

Большаков Владимир, публицист 74

Борода, ст. лейтенант КГБ 17, 241

Бородин Сергей, писатель, диссидент 232, 234

Бочеваров Г., сотрудник «Вече» 177

Брежнев Леонид, генеральный секретарь ЦК КПСС 40, 55,62,97-98, 162, 218, 250

Бродский Иосиф, поэт 2, 5, 8, 10

Брюс Яков, генерал-фельдцейхместер Петра I 221

Буденный Семен, командарм 59

Будкер Герш, академик 35-36

Будулак Николай, политзэк, британский инженер 103, 116

Буковский Владимир, политзэк, диссидент 159, 188, 196, 224

Булганин Николай, председатель Совета Министров СССР 182

Бухарин Николай, большевик 154

В

Ванников Борис, шеф атомного бюро Совмина 36

Варате («Врач»), член ДДЭ 156, 158-159, 164

Вернадский Владимир, академик 173

Ветряк Л., жертва Н. Серкова 244-245

Вильгельм Оранский, штатгальтер Нидерландов 123

Вильчаускас Бронюс, литовский националист 58

Витте Сергей, министр финансов Российской империи 220

Владимир св., великий князь Киевский 169

Волоцкий Иосиф, монах 154

Воробьев, опер ЖХ 385-19 109

Ворошилов Климент, Председатель Президиума Верховного Совета СССР 182

Г

Гаврилов Григорий, капитан-лейтенант 148-150

Гаврилов, таможенник в Ленинграде 47

Гагарин Юрий, космонавт 190, 239

Галансков Юрий, поэт, диссидент, политзэк 6,71,150, 181, 188-191,196,199

Ганди Ауробиндо, индийский философ 134

Ганди Махатма, индийский мыслитель 134

Ганичев, прокурор 12-13

Ганнибал Абрам, генерал, «арап Петра Великого» 221

Гафуров Бободжан, секретарь ЦК Таджикистана 63

Гегель Георг-Вильгельм, философ 206

Герцен Александр, писатель 19, 42, 172

Гете Иоганн-Вольфганг, поэт 12

Гинзбург Александр, политзэк, диссидент 114-115, 181, 188-189, 199

Гитлер Адольф, фюрер III Рейха 22-23, 122, 131, 179

262

Глазунов Илья» художник 218,233

Гоголь Николай, писатель 47, 52

Голиков А., стукач 240

Гонзаго Пьетро, архитектор 171

Горбаневская Наталья, поэт, диссидентка 141

Горбатенко, экс-председатель ВАКа 161-162

Горячев П., сотрудник «Вече» 177-178, 218

Гоц Рафаил, лидер эсеров 179

Граур Валерий, румынский националист 40, 62-63, 70

Григоренко Петр, генерал, политзэк, диссидент 33, 141, 166, 224, 225

Грюнберг Людмила, вторая жена С. Солдатова 144

д

Давыдов Георгий, политзэк, диссидент 151

Даниэль Юлий, поэт, политзэк, диссидент 199

Дасив Кузьма, украинский диссидент 191

Джилас Милован, югославский диссидент 136, 200

Дзержинский Феликс, предВЧК 8, 135, 208, 249

Дзюба Иван, украинский литератор 67, 141

Дивнич Евгений, ренегат НТС 204-205, 207

Дмитрий Донской, великий князь 168

Докучаев Василий, почвовед 173

Домбровский Юрий, писатель 140

Дорошенко Петр. гетман Украины 59

Достоевский Федор, писатель 219

Дронь Федор, политзэк, украинское Сопротивление 71, 107

Дротенко, полковник, начальник отдела КГБ «Дубровлаг» 65

Дубровинский Иннокентий, член ЦК РСДРП 179

Дудко Дмитрий, священник 212

Дымшиц Марк, летчик, сионист, политзэк 18, 160, 199

Дьяков, прокурор МУРа 161

Дэвис Анджела, американская коммунистка 225

Е

Ежов Николай, нарком НКВД 135

Екатерина II, императрица 220

Елютин, министр высшего образования 162

Ермаков Георгий, диссидент, политзэк 19, 36

Ершов, иеромонах-«тихоновец» 24

Ж

Жаботинский Зеев, лидер сионизма, журналист и писатель 59

Желябов Андрей, народоволец 179

Журахивский Михаил, политзэк, украинское Сопротивление 43

3

Загладина Валька 242 Залмансон Вольф, сионист, политзэк 54, 89, 160

263

Замятин Евгений, пресс-атташе МИДа СССР 89

Захаров И., жертва Н. Серкова 244

Зиненко Александр, капитан МВД 54, 61, 65, 72, 229

Зиновьев Григорий, большевик 216

Зорге Рихард, советский разведчик 256

Зоренков, гебист 98

Зуева 3., жертва Н. Серкова 244-245

И

Иван Грозный, царь 193, 211

Иванов Анатолий («Юрист»), диссидент 189, 238

Иванов («Скуратов», «Новогодний»), политзэк, диссидент

183-186, 189, 193, 195-197, 215, 224-225, 227, 230, 232, 235, 237, 239

Инжир, меховшик, подельник Б. Соколовского 52

К

Каганович Лазарь, член политбюро ЦК КПСС 182

Кадар Янош, венгерский лидер 181

Каддафи Муаммар, ливийский лидер 76, 230, 232

Калинин, зэк, «церковник» 24, 25

Калига Иван, московский князь 168

Каменев (Розенфельд) Лев, большевик 216

Камерон Джеймс, архитектор 171

Каминский Лассаль, сионист 46

Канкрин Егор, министр финансов Николая I 221

Каплан, майор КГБ в Литве 27, 28

Карабанов Валерий, следователь ЛенУКГБ 4, 8, 17, 217

Карпенок Миша, политзэк 34

Кац Лев, инженер 32, 33

Квецко Дмитро, политзэк, украинский национал-демократ 25, 30, 40-42

Кинг Мартин Лютер, лидер американских правозащитников 249

Киренд Матти, политзэк, член руководства ДДЭ 152, 156-159

Кириленко Николай, член политбюро ЦК КПСС 224

Киценко, военный преступник 29

Клеманскис, зэк 79

Ключевский Василий, историк 154-155

Ковтарь Б., политзэк, украинский национал-демократ 102

Коган, начальник Белбалтлага НКВД 29

Конкин В., сотрудник «Вече» 177-178, 233

Константиновский Владимир, капитан-лейтенант 118-119

Кончакивский Николай, украинский националист 43, 191

Корвалан Луис, лидер чилийских коммунистов 39, 80

Коренблит Михаил, стоматолог, сионист 12-14, 29, 37, 45, 50, 54, 71-72, 74-76, 108, 111, 120, 241, 254

Косырев Алексей, капитан-лейтенант 148, 150

Кравцов Игорь, политзэк, украинский национал-демократ 67, 111

264

Красивський 3., политзэк, украинский национал-демократ 102

Красин Виктор, раскаявшийся политзэк, подельник Петра Якира 141-143

Краснопевцев Лев, диссидент 50-х гг. 181-182, 184

Кузнецов Эдуард, политзэк, сионист 6,89-90,98, 115, 160, 177, 182, 188-189. 194-196, 198,200 201,211, 215, 237, 240, 242

Кузюкин Владимир, капитан, политзэк 36

Кутузов Михаил, генерал-фельдмаршал 22

Л

Левитин Карл, журналист, свидетель 21, 188

Ленин Владимир, председатель Совнаркома 13, 42, 57, 59, 61, 164, 166, 182-183, 191-192, 216, 222

Леонтьев Константин, философ 174

Лифшиц Евгений, академик, физик 36

Лифшиц, киевский врач-психиатр 35

Логунов, секретарь обкома 126, 127

Ломакин Петр, лагерный стукач 249-250

Лошонци Геза, один из лидеров Венгерской революции 181

Лукач Георг, философ 136

Луначарский Анатолий, нарком просвещения РСФСР 183

Лунц Д., профессор психиатрии 35, 163, 208

Лупинос Анатолий, политзэк, украинский национал-демократ 102

Лысенко Виталий, капитан-лейтенант, зэк 64, 112, 115, 118, 204

Лысенков, лейтенант КГБ 113

Любарский Кронид, московский правозащитник, политзэк 71

М

Мадзини Джузеппе, вождь Итальянского риссорджименто 120

Макбрайд Шон, руководитель «Эмнести интернейшнл» 225

Максимов Владимир, писатель, редактор журнала «Континент» 7

Маленков Георгий, член политбюро ЦК КПСС 182

Мальро Андрэ, французский писатель 136

Маляров, заместитель генерального прокурорра СССР 160

Манин Даниэле, лидер Венецианской республики 1848 г. 120

Марамзин Владимир, писатель 7, 36, 89, 177-178, 229, 235

Маркосян Размик, политзэк, член НОП Армении 31, 104

Маркс Карл, основатель школы «научного социализма» 18,181-183, 193

Мартов Юлий, социал-демократ 182

Мартынов Александр, капитан КГБ 72-73, 81, 98, 110-117,241

Марченко Анатолий, писатель, политзэк 6

Матешвили, зэк, военный преступник 109

Махно Нестор, вожак анархистов 59

Машков Юрий, политзэк , диссидент 182, 204-208, 212, 233, 240

Маяковский Владимир, поэт 187-194, 196, 215, 238-239

265

Меклер Юрий, физик, диссидент 240

Меланишвили, торговый представитель Грузии в Москве 160

Мельникова Светлана, член редакций «Вече» 70, 194, 215, 224, 230, 232-235, 237, 239

Милюков Петр, общественный деятель, министр 176

Миних Буркхардт, генерал-фельмаршал 221

Михайлов Александр, народоволец 179

Молотов Вячеслав, член политбюро ЦК КПСС 182

Мороз Валентин, украинский диссидент 102

Морозов Николай, народоволец 47-48, 134

Морозов Павлик 136

Мотобривцева Ира, свидетельница-«отказница» по делу Осипова 240

Мурженко Алексей, политзэк, диссидент 115, 240

Мятик Калью, политзэк, член руководства ДДЭ 152, 156-159

Н

Надь Имре, лидер Венгерской революции 181

Найденович Адель, диссидентка, политзэчка 200, 211-212, 223

Наполеон, император Франции 131, 158-159

Натансон Георгий, народник 179

Некрасов Николай, поэт 37

Никитин П., подельник Н. Серкова 244-245

Николай II, царь 220, 226

Нил Сорский, монах 154,169

Нина Васильевна («прыщавая»), учительница Н. Серкова 248-250

Ницше Фридрих, философ 183, 195

Новиков, полковник МВД 103

Носырев, председатель ЛенУКГБ 4

О

Обручев, академик 173

Овсиенко Василь, политзэк, украинский национал-демократ 63, 111

Овчинников Иван, зэк 205-207, 235, 237

Огурцов Игорь, политзэк, русский националист 71, 225 однофамилец Иванова-Скуратова» 189

Окуджава Булат, поэт 188

Оппенгеймер Роберт, американский физик 36

Орлов Юрий, политзэк, диссидент 114-115

Осипов Владимир, политзэк, русский националист 70,103-104, 110, 116-120,137,140-142,154,166,168,171, 178-240, 255

Осипова Катя, дочка Осипова от первого брака 186, 212

Осипова-Топешкина Аида, первая жена Вл. Осипова 186, 212, 233

Осиповы, однофамильцы Владимира Осипова в зонах 202-203

П

Паламарчук, зэк, военный преступник 57

Палецкис Юстас, председатель Совета Министров ЛитССР 27

266

Парамонов Георгий, старший лейтенант, политзэк 149

Паулайтис Пятрас, богослов, журналист, политзэк 25-27, 43, 201

Первухин Михаил, член политбюро ЦК КПСС 182

Петлюра Симон, военный министр Украинской республики 59

Петр I, император России 176, 220

Петров-Агатов Александр, ренегат 114, 199

Пикулин, майор МВД, начальник лагеря ЖХ 385-19 104, 166

Пименов Револьт, политзэк, диссидент 205

Плахотшок Николай, политзэк, украинский национал-демократ 102,141

Подольский Барух, политзэк, сионист 240 Померанц Григорий, философ 189

Попадюк Зорян, политзэк, украинский национал-демократ 41,60-61,63,66-67,71,178

Прикмета Иван, бригадир, военный преступник 56

Принцип Гавриил, террорист, убийца эрцгерцога Франца-Фердинанда 195, 226

Пуришкевич Владимир, лидер «Союза Михаила Архангела» 42

Пушкин Александр, поэт 219

Пэнсон Борис, художник, политзэк, сионист 13-14, 44, 46-47, 54, 69, 72-74. 79, 81. 85, 98, 100, 107-110, 115-116, 200,204,241.249,255

Р

Рабин Ипхак, израильский премьер-министр 76

Равинып Майгонис, политзэк 104

Радовская Наталья, сионистка 50

Рапопорт Яков, чекист, один из руководителей Белбалтлага 29

Ременцов, кандидат в террористы 195, 197

Рендель, подельник Краснопевцева 181

Репа, санитар лагерной больницы 191

Репников Вячеслав, политзэк, диссидент 205

Решетовская Наталья, первая жена А. Солженицына 227, 229

Рильке Райнер-Мария, поэт 12

Романюк Василь, священник, политзэк 86, 102

Ронкин Валерий, политзэк, социал-демократ 199

Рот Сесил, историк 21-22

Рубан В., политзэк, украинский национал-демократ 102

Руденко Николай, поэт, диссидент, политзэк 115, 165

Руденко Роман, генеральный прокурор СССР 40

Рябчук Виталий, следователь 4, 49

С

Сабуров Михаил, член политбюро ЦК КПСС 182

Сартаков Петр, политзэк 35, 38-43, 56, 73, 100, 226

Сатель, бельгийский профессор 127

Саутворк, епископ в Великобритании 86

267

Сахаров Андрей , академик, правозащитник 7, 83, 104, 144-145:-219, 230, 235, 237

Светлова Наталья, вторая жена А. Солженицына 227-228

Сексясев, лагерный врач 134

Семенюк Роман, политзэк, украинское Сопротивление 43, 64

Сенин, политзэк 71

Сент-Экзюпери Антуан де, писатель 106, 217

Сенчагов, участник митингов на пл. Маяковского

193-194, 196-197,239

Сергий Радонежский, русский святой 168

Серко Иван, атаман Запорожского войска 59

Серков Николай, зэк, стукач 241-242, 244-247, 249-258

Симонов Константин, писатель 55-56

Симутис Людас, политзэк, литовское Сопротивление 25-27, 43, 79

Синявский Андрей («Абрам Терц»), писатель, политзэк 209

Смарагдов Олег, друг Сергея Солдатова 125-127

Смирнов, адмирал, командующий Тихоокеанским флотом 249

Смирнова, сторож 244

Соколовский Борис, контрабандист 37, 46-47, 52, 53

Солдатов Александр, сын Сергея Солдатова 102, 129-130

Солдатов Сергей, политзэк, руководитель ДДЭ 13-14,28,31,65,70-73,89, 102-104, 110-112, 115-118, 120-134, 137-139, 144-145, 148, 151, 153. 155-157, 165-167, 176, 199, 215, 221,226,228,238,255

Солдатова Екатерина, первая жена С. Солдатова 102, 129-131

Солженицын Александр, писатель 6. 108, 140, 173, 196, 219. 223-225. 227-235, 247, 255 Соловьев Владимир, русский философ 28, 134, 176, 219

Сорокин Евгений, бьющий разведчик, зэк 97

Спиноза Барух, философ 153

Сталин Иосиф, генеральный секретарь ЦК КПСС 6,22,25, 36. 136, 198. 216, 221, 222, 247 Степанюк Алексей, зэк, украинское Сопротивление 108

Стеценко, гебист 82

Стругацкий Аркадий, писатель 38

Стус Василь, украинский поэт, политзэк 10, 12-13, 15,31,45,48,54,67,76,79-80,85, 100-102, 110 111, 165, 188, 199, 241

Стус Митрык, сын В. Стуса 80

Суворов Александр, генералиссимус 22

Суслов Михаил, член политбюро ЦК КПСС 181, 224

Т

Твердохлебов Андрей, правозащитник 234-235

Теребилов, министр юстиции СССР 40

Тихон, патриарх 24

268

Толстой Лев, писатель 35, 171, 219, 222

Топурия Григорий, зэк, военный преступник 57, 109

Травинский Владилен, журналист 19

Трофимов Виктор, политзэк, диссидент 205, 240

Троцкий (Бронштейн) Лев, большевик 182-183, 192, 216

У

Улеватый Вячеслав, начальник отряда 54, 65

Ушаков Герман, политзэк, диссидент 64-66, 103, 117, 165

Ф

Файнер («Зайцев») Устин, политзэк 203-204, 221

Фанон Франц, идеолог национального движения 66-67

Федоров Иван, первопечатник 66

Федоров Юрий, политзэк, диссидент 98, 115, 240

Фирин Семен, помнач Белбалтлага 29

Фромм Эрих, философ 28

Фучик Юлиус, чешский журналист, подпольщик 9

Х

Харитон Юлий, академик 36

Харченко В., жертва Н. Серкова 244

Хаустов Виктор, политзэк, диссидент 188, 196, 239

Хейфец Семен, адвокат 36

Хлебников Виктор (Велемир), поэт 134

Хмельницкий Богдан, гетман Украины 59

Хомяков Алексей, философ, славянофил 211

Храмцов Юрий, политзэк, американский агент 13-14

Хрущев Никита, первый секретарь ЦК КПСС 98, 181, 185, 195-196, 198,202

Ц

Цебриков, декабрист 198

Цехмистер Валентина, жена В. Осипова 182, 204-205, 208, 234

Ч

Чекмарев, дежурный помощник начальника колонии 135 Чемберлен Невилл, премьер-министр Великобритании 154 Чернов Виктор, лидер эсеров 179

Чорновил Вячеслав, политзэк, украинский национал-демократ 39, 80, 98-99, 103-104, 117, 141, 165, 178, 199, 238

Ш

Шабатура Стефания, художница, политзэчка, украинская национал-демократка 102

Шакиров Бабур, политзэк, диссидент 103

Шамфор Себастьян, философ 123

Шарден Тейяр де, философ 134

Шафиров Петр, вице-канцлер Петра I 221

269

Швейцер Альберт, философ 28, 134

Шеварднадзе Эдуард, первый секретарь ЦК Грузии 160

Шевченко Тарас, поэт 61

Шемякин Михаил, художник 10

Шолохов Михаил, писатель 129

Шпаков Николай, зэк, военный преступник 57

Штрассер Грегор, один из лидеров германских нацистов 179

Шумук Данила, политзэк, украинское Сопротивление 102

Шухевич Юрий, политзэк 102

Щ

Щербаков Александр, начальник ПУРа РККА, секретарь ЦК ВКП (б) 22

Щукин, поэт на Комсомольской площади 190-192

Э

Эйзенштейн Сергей, кинорежиссер 136 Эйнштейн Альберт, физик 36 Эткинд Ефим, литературовед 177-178, 235

Ю

Юскевич Артем, политзэк, ДДЭ 135, 142-143, 146, 148,152-154,156-159

Юскевич Оля, жена Артема 148

Я

Ягода Генрих, предОГПУ СССР 135

Якир Петр, политзэк, раскаявшийся диссидент 139-144,146, 148,150, 211, 223, 230, 236

Яковлев Александр, завотделом пропаганды ЦК КПСС 215

Яковлев Николай, историк, публицист 230

Якубенко, опер ЖХ 385-19 110