Вспоминая Л.Н. Гумилева (Воспоминания. Публикации. Исследования)

Вспоминая Л.Н. Гумилева (Воспоминания. Публикации. Исследования)

Воспоминания

Н.В. Гумилева 15 июня

13

Н.В. Гумилева¹

 

15 ИЮНЯ

Убегают звери, птицы.

Только львица не боится

Для нее он просто Лёва.

Л. Я. Гумилев

Льва Николаевича Гумилева я увидела первый раз в 1965 году у своего приятеля — художника Юрия Матвеевича Казмичева, в его мастерской. Лев дружил с этой семьей еще до войны в Ленинграде. Брат Юрия Матвеевича — Михаил Матвеевич, писатель и переводчик, был высокообразованным человеком, и Лев хаживал к нему побеседовать о философии, истории и поэзии, а то и просто погреться и попить чайку.

После освобождения Лев, часто бывая в Москве, решил разыскать это семейство, переехавшее после войны в Москву.

Как-то раз у Юры собралась компания — художники, два историка, композитор. Я сидела за столом в глубине длинной мастерской и увидела входящего Льва Николаевича. Первое впечатление: «Господи, какой же милый!» Он остановился у двери и оглядел присутствующих. Лицо сияло какой-то удивительно светлой и детской улыбкой. Мне он даже показался каким-то «большим ребенком». Немного коротковатые брюки, манжеты, торчащие из рукавов, но он был так хорош! Он галантно поклонился и присоединился к столу. Началась общая беседа. Что меня в нем


¹ Гумилева Наталья Викторовна (род. в 1920 г. в Москве, урожд. Симоновская) - художник, книжный график, член Союза художников с 1954 года. Став женой Л. Н. Гумилева (1967), она полностью посвятила себя заботам о нем, печатала и оформляла его рукописи. Ряд книг и статей Л. Н. Гумилева вышел в ее оформлении. В1994 г. Н. В. Гумилева вернулась в Москву. В настоящее время много делает для сохранения наследия и публикации работ Л. Н. Гумилева. В 2001 г. подарила Петербургу квартиру Л. Н. Гумилева для создания в ней мемориального музея.

«15 июня» опубликовано как вступительное слово к первому тому издававшейся в 1990-е годы 15-томной серии «Мир Л. Н. Гумилева». См.: Л. Н. Гумилев. Поиски вымышленного царства. Легенда о «государстве» пресвитера Иоанна. М.: ДИ-ДИК, 1993. С. 17-23.

14

всегда удивляло и трогало — его абсолютное уважение к любому, задающему ему вопрос, будь то высокообразованный человек или дилетант. Ответы всегда были обстоятельны, просты по языку и сложны по смыслу. Так он нам тогда рассказывал о «Слове о полку Игореве», о татарском «иге», легенды о котором нам всю жизнь вдалбливали, из чего выходило, что мы были рабами, не умеющими сопротивляться, а татаро-монголы — наши извечные враги. Он доказывал, что мы храбрый и умный народ, что «ига» не было, а выдумали его на Западе, что он впоследствии и подтвердил своей работой «Черная легенда».

Я была совершенно покорена его обаянием, но старалась не думать о дальнейшем, зная, что он уедет и наверняка обо мне не вспомнит. Но не тут-то было! Довольно часто приезжая в Москву, Лев спрашивал обо мне Юру: «А как поживает та красивая москвичка?» Я очень этому радовалась. Потом он стал мне звонить.

В марте 1966 года умерла его матушка А. А. Ахматова. Мы продолжали изредка видеться, но он был в очень тяжелом моральном состоянии. Тому было множество причин, о которых я надеюсь написать в своих отдельных воспоминаниях.

Осенью 1966 года у него вышла книжка «Открытие Хазарии», которую он мне подарил с трогательной надписью: «Очаровательной Наталье Викторовне...» и т. д. Но наши отношения продолжали оставаться неопределенными. В скором времени наши друзья и, конечно, Юрий Матвеевич, сказали: «А почему бы вам не пожениться?» Последовал дружный ответ: «Очень хотим!»

Ну, и мы договорились со Львом, что я перееду к нему в Ленинград 15 июня 1967 года. У нас обоих в то время было очень много работы. Я иллюстрировала занудную книжку о влюбленной пионерке в пионерском лагере. Она у меня совершенно не получалась, и я ее мусолила месяца два, приближался срок моего переезда в Ленинград, и за все это время от Льва не было никаких известий. Я в недоумении написала ему письмо, где вопрошала, не раздумал ли он на мне жениться. Он прислал открытку с коротким и ясным ответом: «Кончаю корректуру "Древних тюрок". Жду в назначенный срок. Уже вымыл пол».

15

И вот я приехала ранним утром 15 июня в Ленинград. Лев меня встретил на Московском вокзале, после чего мы бесконечно долго добирались сначала трамваем, затем автобусом до его жилища на Московском проспекте, где-то в самом его конце.

Перед домом мы остановились, и Лев сказал:

—Вот здесь я живу, на шестом этаже, видишь вон то окошко?

— Но почему у тебя над форточкой такое черное пятно? — спросила я.

—Да это мы так много курим.

Кажется, это пятно до сих пор сохранилось.

Надо сказать, я ожидала, что он живет скромно, но то, что я увидела, намного превзошло мои предположения. Комнатка —12 квадратных метров, узкая, длинная, в квартире «реабилитанс». Народу там было много и детей тоже. Но к нему они все очень хорошо относились. Был пьяница Павел — поэт, который его любил и сколотил ему, как мог, книжные полки, которые в конце концов рухнули на меня, и я заменила их отдельными застекленными секциями. Там жили Соня, Рая, Аня, Маша, все с детьми. Они ему помогали чем могли, и стирали, и клопов морили, и пол мыли, да и он помогал им как мог, даже с детьми гулял. Детей он любил и считал, что они никогда не мешают. Эта комната была его первым собственным пристанищем, где он до меня прожил 10 лет и уже много написал и защитил докторскую диссертацию. В квартире жил даже свой «родной» милиционер, который, очевидно по долгу службы, спрашивал: «Это что ты там пишешь, Лев Николаевич? Хунны твои — это за Китай или против Китая?» — «Да против Китая, Николай Иванович» (Лев в то время писал «Древних тюрок»),

—Ну, тогда больше пиши, а бумажки-то рви, рви, в уборной не оставляй!

Милиционер имел в виду черновики рукописей.

С моим приездом жизнь его стала легче. Я взяла на себя все бытовые заботы, да и в душевное его состояние во многом пришел покой. Лев почувствовал во мне близкого человека, на которого он может положиться и которому может многое рассказать.

Вскоре после этого он начал работу над одной из своих любимых книг — «В поисках вымышленного царства». При написании

16

этой книги свою работу с источниками он называл методом «исторической криминалистики». Этот метод был присущ ему во всех его работах. Книга «В поисках вымышленного царства» была им уже обдумана, и само написание произошло быстро — за два месяца. Но только в 1970 году эта книга вышла в свет.

Мы продолжали жить в тех же ужасающих условиях. Как-то в конце 1973 года нас посетил академик Б. Ринчен из Монголии, крупный ученый, приехавший в Ленинград проездом из Венгрии. Внешний вид его представлял внушительное зрелище — высокий красавец старик, статный, с седыми длинными усами, в роскошном национальном одеянии. Разумеется, его передвижения по Ленинграду не могли остаться незамеченными. Вскоре после этого посещения нам неожиданно предложили обменять нашу комнату на большую, и даже безо всякой доплаты. Мы, конечно, с восторгом согласились, только Лев предупредил, что он хочет жить лишь в старом городе. И в один месяц все свершилось.

Мы переехали на Большую Московскую. Комната огромная — 30 квадратных метров, рядом с Владимирским собором. Лев смеялся, что его поселили между Чернышевским (на доме висит доска) и Достоевским (музей-квартира): «Ну, наконец я на привычном месте — между двумя каторжниками».

Там мы прожили шестнадцать лет, соседей была всего одна семья, но того тепла и человечности, как в предыдущей квартире, мы в соседях уже не чувствовали.

При всей трагичности жизни Льва Николаевича мы прожили вместе счастливые годы. Он, верующий и богословски одаренный человек, понимал, что люди подвержены влиянию всех страстей и искушению дьявола, и только искреннее обращение личности к Богу способно преодолеть темные силы. Поэтому так умудренно, другого слова я не могу подобрать, он написал об этике людей пассионарных и людей трагической судьбы, которые верили в идеалы своего этноса или своей религии. Он рассказывал, как о своих близких друзьях, о степняках-кочевниках, «людях длинной воли», о византийцах и первых русских князьях, о первохристианах и о «волчьей стае» перворимлян, вознамерив-

17

шихся отстоять себя на семи холмах древнего Рима, о Мухаммеде и его первых калифах. Он знал их всех как будто в лицо. Многое из того, что он написал, было задумано им еще в молодости, а материалы к двум первым книгам были подготовлены в заключении.

11 мая 1956 года Лев Николаевич вышел из своего последнего заключения в окрестностях Караганды. Его реабилитировали Указом тогдашнего Верховного Совета от 24 марта 1956 г. Он приехал в Ленинград, держа в руках деревянный, точнее, фанерный ящик, перевязанный веревкой. Ящик был наполнен рукописями, черновиками, книгами, которые в последние три года после 1953 г. ему разрешали пересылать для работы. Рукописи были написаны на оберточной бумаге от мешков, в которых хранились лагерные запасы, и эти рулоны приносили «великому», как считали зеки, заключенному, затем листы сушились, и только потом на них можно было писать. Листки эти были разного формата и разного цвета, они были вложены в самодельные папки с приклеенными веревочными завязками, и они сохранились до сих пор. Лев Николаевич привез из заключения две готовые книги: «Хунну», которую он очень ценил, и «Древние тюрки». На книге «Древние тюрки» сделано посвящение братскому тюркскому народу, а в предисловии — благодарность тем, кому, как он считал, он обязан своей научной жизнью. Среди них — Г. Е. Грумм-Гржимайло, В. В. Струве, Н. В. Кюнер, А. Ю. Якубовский. И сделана приписка — «Эта книга начата 5 декабря 1935 г.». «Древние тюрки» превратились сначала в докторскую диссертацию, а в 1967 г. вышли отдельной книгой.

На жизнь Льва Николаевича с детства наложила отпечаток трагическая судьба его родителей. Расстрел отца, Николая Степановича Гумилева, великого русского поэта, для Льва Николаевича стал мукой его жизни. Трагическая судьба его матери, Анны Андреевны Ахматовой, ее творческая опала также повлияла на судьбу Льва, проведшего в заключении 14 лет. При этом он оставался веселым и остроумным и вспоминал только забавные истории из лагерной жизни, говоря, что если бы мы помнили только плохое, жить было бы невыносимо.

18

Наша жизнь протекала между Москвой и Ленинградом: летом в Москве, зимой в Ленинграде. Все это называлось «перекочевкой». Наши переезды, долгие сборы, привоз книг и рукописей и их увоз на зиму сделали нашу жизнь хлопотной, но очень интересной. Мне пришлось быть первым художником-иллюстратором его книг и статей. Для его книги «Поиски вымышленного царства» я сделала переплет и четыре разворота, для «Хуннов в Китае» — обложку с химерами.

Мы радовались тому, что книги Льва Николаевича стали издаваться, хотя и с большим трудом. Лев Николаевич считал, что книги — это его дети, и так мы к ним и относились и очень переживали все перипетии, связанные с их выходом в свет. Семь лет издавалась книга «Древняя Русь и Великая степь». Столько же ждала своей участи другая книга — «Тысячелетие вокруг Каспия». Но его главная, коренная книга «Этногенез и биосфера Земли», защищенная как вторая докторская диссертация в 1974 г., была издана лишь через 15 лет, в 1989 г. Последним его изданием стала книга «От Руси к России», но он ее уже не увидел. Большую радость доставила ему работа над книжкой «Чтобы свеча не погасла», написанная как научно-популярная совместно с академиком Александром Михайловичем Панченко. Их дружба скрасила последние годы жизни Льва Николаевича.

Льва Николаевича Гумилева нельзя назвать только историком. Я бы назвала его «Великим ученым историко-географом», работающим на стыке многих наук. В России, мне думается, таких ученых было немного. О своем значении для русской культуры Лев Николаевич догадывался сам, но предпочитал говорить о том, что ему удалось сделать в сравнении с предшественниками. Здесь у него мерилом были Н. Карамзин, С. Соловьев, С. Платонов, конечно, К. Леонтьев и ряд русских философов-историков, а также европейские имена — О. Шпенглер, Р. Груссе.

Кажется, он успел написать обо всех народах. По-моему, не было ни одного этноса, о котором бы он не написал хотя бы несколько строк. Ему можно было задать вопрос о любом существующем или уже исчезнувшем этносе: «Кто он?» И начинался обстоятель-

19

ный рассказ: кто этот этнос, кто их мифический предок, откуда они и что с ними сейчас. Такой университет существовал не только для меня, но и для учеников, друзей, последователей, просто слушателей. Его лекции были неповторимы. Незначительное представление о них дает телевизионная запись, там — голос не тот, не видно ауры воодушевления, которое просто охватывало всю аудиторию.

Наибольший интерес Лев Николаевич вызвал в солидных университетах Запада и особенно у наших русских соотечественников — историков и философов-евразийцев. Его занятия хуннами, тюрками, другими степными народами, а особенно монголами сразу привлекли внимание двух столпов зарубежной русистики: Георгия Владимировича Вернадского, сына великого Владимира Ивановича, и Петра Николаевича Савицкого, самого крупного евразийца в русской истории. Сохранилась переписка с этими крупнейшими авторитетами науки за долгие годы.

Я приведу два отрывка из писем Петра Николаевича Савицкого, который сам долгие годы занимался «степной историей»: «Меня порадовала широта Ваших горизонтов. Но должен признаться, что Вы далеко превзошли меня в этом отношении. Сказанное Вами об этногенезе хуннов, уйгуров, тюркютов, монголов, кыргызов, казанских и крымских татар, хазар — замечательно интересно и прямо-таки основоположно! В области кочевниковедения Вы сейчас подкованы, как никто другой во всем мире. Мужайтесь, друг! Вам предстоит создать эту специальность в ее "классической форме" (кочевниковеда)».

Сейчас1, когда начинает издаваться наследие Льва Николаевича в полном его виде, как он задумал и как бы он хотел видеть изданным, я счастлива. Счастлива вдвойне, потому что издание делают друзья и доброжелатели. Но, к сожалению, появляются и пираты, которые перепечатывают текст без выверки, с ошибками, на газетной бумаге — лишь бы заработать деньги. Ну, да Бог им судья.


1 Отметим, что написано в 1993 году. К счастью, сейчас «пиратских» изданий нет. (Сост.)

20

Великие историки XX в., к сожалению, вынужденные работать за рубежом, оставили Льву Николаевичу завет, который он сам передает следующим поколениям. А завет этот звучит в письме П. Н. Савицкого так: «Великое русское многонациональное государство, в одной из своих сторон, есть следствие того закона, который дан русскому народу природой русского мира, контрастирующей предельно сильно в земных масштабах, и стимулирующими воздействиями холода и тепла, сухости и влаги. Будем надеяться, что наша планета устоит. Тогда наше, или Ваше, или следующее поколение еще более поразительное проявление русского закала...» (1 июля 1963 г.).

Все, что я коротко описала, это было. Теперь Гумилева нет со мной. Его нет с нами, и его образ ученого — первооткрывателя научных высот, его образ человека только теперь становится понятнее многим читателям.

Я появилась у него 15 июня. 15 июня он умер. 15 июня наша серебряная свадьба.

Проходя через всю скорбь своей жизни, на полях своей записной книжечки-дневника он писал: «А я все равно буду историком».

Я закончу свое краткое воспоминание стихотворением, написанным двадцатичетырехлетним Львом Николаевичем Гумилевым:

ИСТОРИЯ

В чужих словах скрывается пространство:

Чужих грехов и подвигов чреда,

Измены и глухое постоянство

Упрямых предков, нами никогда

Невиданное. Маятник столетий,

Как сердце, бьется в сердце у меня.

Чужие жизни и чужие смерти

Живут в чужих словах чужого дня.

Они живут, не возвратясь обратно,

Туда, где смерть нашла их и взяла,

Хоть в книгах полустерты и невнятны

Их гневные, их страшные дела.

Они живут, туманя древней кровью,

Пролитой и истлевшею давно.

Доверчивых потомков изголовью

Нас всех прядет судьбы веретено

В один узор; но разговор столетий

Звучит, как сердце, в сердце у меня.

Так я, двусердый, я не встречу смерти,

Живя в чужих словах чужого дня.

1936

3. VII. 1993

Ю. К. Ефремов Слово о Льве Николаевиче Гумилеве

22

Ю. К. Ефремов¹

 

СЛОВО О ЛЬВЕ НИКОЛАЕВИЧЕ ГУМИЛЕВЕ

(1912-1992)

В культуре России и мира Лев Николаевич Гумилев — явление настолько большое, что всестороннюю его оценку не дашь и на многодневных чтениях. Отдавая дань памяти выдающегося мыслителя, ученого и человека, мы собрались не для дискуссий и выяснения отношений. Отложим их до будущих ристалищ, а сегодня у нас другой повод для встречи — две недавние даты. Одна из них — скорбная: в ночь с 15 на 16 июня мученическая кончина человека, у которого злобно раскрылись лагерные язвенные швы; другая — его 80-летие, исполнившееся 1 октября.

Для меня это выступление — внутренний долг перед другом, с которым связаны 35 лет близости и взаимопонимания. Общаться с ним мне посчастливилось в годы подлинного расцвета его научного творчества.

24 июня 1916 года 23-летняя Марина Цветаева, боготворившая Анну Ахматову, пропела в адрес трехлетнего сына двух поэтов («Имя ребенка — Лев, матери — Анна») не только «осанну маленькому царю», но и пророческую строку «Страшное наследье тебе нести» — словно предчувствовала уже тогда трагические судьбы обоих родителей и маленького «Львеныша».

В студенческие годы мы ничего о нем не знали. Лишь однажды, году в 35-м, на географическом факультете был шепот, что есть в Ленинграде такой студент — глубоко верующий (надо же, вторая


¹ Ефремов Юрий Константинович (1913-1999) — ученый-географ, член Союза писателей (с 1967 г.), член Географического общества и в течение нескольких лет — секретарь московского филиала общества; инициатор создания Музея землеведения МГУ и его первый директор. Автор многих популярных книг о природе, путеводителей по разным уголкам нашей страны и нескольких поэтических сборников. Автор 300 научных и 80 научно-популярных и художественных работ.

С сообщением «Слово о Льве Николаевиче Гумилеве» Ю. К. Ефремов выступил 4 декабря 1992 года на собрании московских писателей, посвященном памяти Л. Н. Гумилева и 80-летию со дня его рождения. Публикуется впервые по авторизованной машинописи с дарственной надписью: «Дорогой Наталье Викторовне на память фактически произнесенное 4 декабря 1992 г. в Доме литераторов, а частично 17 ноября в Московском центре Геогр. общества. Ваш Ю. Ефремов». Машинопись хранится в квартире Л. Н. Гумилева.

23

пятилетка, а он все еще во что-то верует!), а на вопрос, что ему ближе, Москва или Питер, якобы отвечавший: «Ну что вы, конечно Москва — в ней самый воздух как-то православнее».

Рассказал я об этом слухе уже стареющему Льву Николаевичу, и он возмутился: «Никогда я не говорил подобной глупости».

Впервые я увидел его в Географическом обществе в Питере только что вернувшегося с каторги, и опознал по фамильному сходству — по единственному известному мне и не самому удачному портрету отца в журнале «Аполлон». А к старости Лев Николаевич становился все больше похожим на свою мать — вглядитесь в ее портреты в пожилом возрасте.

Внутренне он, конечно, гордился и этим сходством, и родством, знал наизусть уйму стихов обоих родителей, но, как правило, ни в чем этого не проявлял, а разговоров об их судьбах и особенно о своих правах наследника упорно избегал.

Познакомившись со Львом Николаевичем, наша семья, уже знавшая о нем многое как об ученом, никогда сама не заводила разговоров о его родителях, хотя мы их и любили и чтили. Он это понимал и даже ценил, что интересен и дорог нам сам по себе, а не как только отпрыск знаменитостей. Но однажды, коснувшись крушений в своей судьбе, он сам сказал нам, что отбыл в заключении два больших срока — «один за папу, другой — за маму».

Конечно, они наложили тяжелейшую печать на всю судьбу этого необыкновенного человека. Поэтому о них следует рассказать подробнее.

Общаясь со мной, Лев Николаевич любил подчеркивать свое старшинство: родился в 1912-м, а не в 1913-м году, хоть и был меня всего на семь месяцев старше. Но я-то чувствовал себя всегда куда более младшим — никакие семь месяцев разницы в возрасте не шли в сравнение с четырнадцатью годами лагерных страданий, с опытом фронтовика, прошедшего до Берлина, с сознанием человека, всю жизнь прожившего под пятой трагедии отца, а потом и драм матери, и так горько расплатившегося сначала за одно только это родство, а потом и за собственное героическое инакомыслие.

24

Как почти сверстнику, мне легче представить себе обстоятельства его долагерной жизни. И отрочество с юностью, и молодость Льва Гумилева прошли под черным крылом анкетного пункта о расстрелянном отце, а в тогдашних школах не прощалось и интеллектуальное превосходство. Принцип был: «не высовывайся!». Даже меня, сына учительницы и агронома, выходцев из сельского нижегородского захолустья, корили за академический индивидуализм — так принято было обзывать успехи в учебе. В любом дитяти из нерабочих семей мерещилась голубая кровь. А юного Льва Гумилева прямо обвиняли в «академическом кулачестве». В 1930 году мы закончили тогдашние девятилетки, но продолжать образование не могли как выходцы из чуждой прослойки. Принять 17-летнего Льва Гумилева отказался питерский пединститут, а мне документы возвращались даже из пяти вузов, в их числе и из моего будущего географического. Экзаменов не было в интересах социально близких от сохи и станка, а также набора парттысячников, пусть и с неполными семилетками. Для поступления полагалось нарабатывать рабочий стаж, вот мы оба и оказались в Сибири — я собирал за Обью американские комбайны, а Лев Гумилев коллекторствовал в геологической экспедиции в Саянах. Побыл он и рабочим службы пути и тока, и научно-техническим лаборантом в академической Памирской экспедиции, потом — санитаром по борьбе с малярией в таджикском совхозе и лишь в 1933-м оказался участником археологической экспедиции Бонч-Осмоловского в Крыму. После ареста ее руководителя был удален из геологического института и Лев Гумилев. Цвету «белой кости» оттенок придавался уже политический.

С начала 30-х годов наши судьбы не совпадали. Не без блата я стал студентом-агроинженером сначала Сибирской (Сибаки), потом Тимирязевской академии, но нахлебался аграрных бедствий первых пятилеток с «кулацким саботажем» на Кубани и был исключен из вуза, правда, всего лишь за «дерзость директору». Это было прикрытием моего дезертирства из мира сельских трагедий в куда более мирную науку «географию». Не горжусь и не хвастаюсь такой технологией выживания — Лев Гумилев выжил и без

25

нее, но сколько перенес! Он лишь в 1934 году, с учетом всех своих стажей и археологической практики был принят на истфак Питерского университета, слушал лекции академика Е. В. Тарле, востоковеда В. В. Струве, создателя марксистской истории Эллады и Рима С. И. Ковалева. Но там студента с плохой анкетой протерпели только год. Уже в 1935-м коллеги-комсомольцы добились исключения «антисоветского молодого человека» из вуза. В моем поступке, хоть и «граничившем с хулиганством», политики не нашли, а Льва Гумилева поспешили посадить.

В следственной тюрьме он по первому разу пробыл недолго — помогло ходатайство матери на имя Сталина — сына освободили «за отсутствием состава преступления». На свободе Гумилев уже тогда занялся изучением древних тюрок. В 1937 году ректор университета М. С. Лазуркин помог ему восстановиться на втором курсе, тогда же он выступил у востоковедов с докладом о тюрках VII-VIII веков. Даже этот, еще студенческий доклад, удостоился через 20 с лишним лет публикации в «Советской этнографии».

Географы Московского университета в 1937-38 годы уцелели — видимо, за широкой спиной старого большевика-меньшевика Баранского, который все еще оставался в любимцах у Сталина. Питерскому университету досталось куда круче. Студента Гумилева уже в начале 1938 года арестовали, приговаривали к расстрелу, потом кару смягчили; побывал, он и в «Шпалерке», и в «Крестах», и на Беломорканале, а после переследствия (а таковые случались при заменах высших персон, вроде Ежова на Берию) получил новый срок — 5 лет — и провел его «во глубине сибирских руд» в Норильске в роли техника-геолога на медно-никелевых рудниках. Остался там же ссыльнопоселенцем, и лишь в 1944 году ему разрешили вступить добровольцем в Красную армию, продолжая традиции отца, тоже добровольца. Рядовой Гумилев в составе 1-го Белорусского фронта с боями прошел до Берлина.

Восстановленный в университете, Лев Николаевич сумел уже в начале 1946 года сдать положенные за все курсы экзамены и зачеты, защитить диплом, поступить в аспирантуру академического Института востоковедения, сдать и там все кандидатские

26

экзамены. Летом того же года 34-летний Гумилев участвовал в Подольской археологической экспедиции, руководимой М. И. Артамоновым. Но — грянула ждановщина!

Отказавшийся до войны отрекаться от отца. Лев Николаевич не осудил и мать — как же не отчислить такого сына из аспирантуры, как же не воспрепятствовать защите уже готовой кандидатской диссертации! Нашлась и демагогическая формулировка отлучения от науки — без всякой политики: «В связи с несоответствием филологической подготовки избранной специальности». Не иначе, как упрек в неполном знании восточных языков!

Особенно яростным противником молодого соискателя проявил себя ближайший коллега по институту — археолог Александр Натанович Бернштам, 38-летний доктор наук и профессор университета. Ему было мало собственных успехов в исследованиях среднеазиатских древностей — 36-летний Лев Гумилев ревизовал концепции претендента в монополисты, и «красный профессор» предпочел перенести полемику в иные сферы.

1947 год Лев Николаевич трудился в должности библиотекаря психоневрологической больницы, заработал себе положительную характеристику и, опираясь на нее, предъявил свою диссертацию уже не бернштамовским востоковедам, а историкам университета. Тут снова помог ректор — на этот раз А. А. Вознесенский. В октябре 1948 года именно в университете Лев Николаевич блестяще защитил кандидатскую диссертацию. А еще перед этим он наращивал свой полевой стаж — работал на Алтае под руководством профессора С. И. Руденко на раскопках уникального кургана.

7 ноября 1949 года — 32-я годовщина Октября, канун 50-летия Сталина с вытекающим из него потоком приветствий и иных «маразмов-миазмов». А 37-летнего Льва Гумилева, как раз в возрасте погибшего Пушкина, решили именно в этот день хоть и не пристрелить, но понадежнее изолировать. Особое совещание впаяло ему 10 лет лагерей особого назначения. Он попал под Караганду (Чурбай-Нура), а позже его перевели в шахтерский поселок Ольжерас, у впадения реки Усы в Томь — теперь это известный кузбасский городок Междуреченск, переживающий

27

сегодня новую трагедию из-за взрывов в шахтах и массовой гибели шахтеров.

Даже в лагере не прерывалась интеллектуальная жизнь, хотя это была совсем не шарашка из «Круга первого» Солженицына. Интереснейшие беседы с физиком Козыревым, с биологом Вепринцевым, с ныне известным телеобозревателем Львом Александровичем Вознесенским и сколькими еще подобными людьми помогали Льву Николаевичу ковать и оттачивать начала своего новаторского учения об этносах.

Реабилитация сократила срок каторги, и в 1956 году Гумилев вернулся в Питер. Профессор Артамонов принял его библиотекарем в Эрмитаж на временную ставку «в счет больных и беременных» — хорошо, что сотрудницы беременели тогда усердно. На этой работе Лев Николаевич завершил свою первую докторскую «Древние тюрки», и в 1961 году защитил ее. После этого ему существенно помог еще один ректор университета, Александр Данилович Александров, выдающийся математик, будущий академик, а тогда еще членкор. Именно он пригласил доктора исторических наук Гумилева на работу в Географо-экономический институт при университете — так называемый ГЭНИИ (аббревиатура звучит обнадеживающе — не то, что лгущее ЛГУ). Тут он и проработал вплоть до выхода на пенсию в 1986 году. Последней его должностью была «ведущий научный сотрудник». В университете он читал сенсационный курс народоведения, слушать который сбегались студенты и из других вузов. Этому предшествовала еще одна экспедиция, ставшая лебединой песней полевого исследователя — и возраст, и подорванное лагерем здоровье напоминали о себе. Но в 1959-1963 годах он успел провести талантливейшие изыскания в Прикаспии, на основании которых создал один из своих шедевров — книжку «Открытие Хазарии». Появление ее было сенсацией и по новизне фактов, и по их толкованию, и по способу изложения. «Хазария» стала начальным звеном капитальной тетралогии по истории — «Хунну» (1960) и «Хунну в Китае» (1974), «Древние тюрки» (1967) и «Поиски вымышленного царства» (монголы, 1970). Она осветила два тысячелетия судеб евразийской степи.

28

Эти книги удостоились немедленного перевода на другие языки. Американские географы, посещая наши географические съезды, буквально льнули к Гумилеву и гордились возможностью общаться с авторитетнейшим, как они говорили, номадистом мира. Теодор Шабад в Нью-Йорке срочно переводил и публиковал наиболее интересные его статьи в «Soviet Geography».

Во всю широту своих взглядов Лев Николаевич раскрылся перед нами не сразу, поначалу приводил даже в недоумение — так непривычно парадоксальны были его оценки, скажем, татарского ига как периода сравнительно мирного и даже взаимообогащающего сосуществования русских с татаро-монголами.

В только что опубликованном начале незавершенного труда «Ритмы Евразии», где понятие «Евразия» трактуется нетрадиционно, в весьма суженном значении, об этом сказано прямо: «Золотоордынские ханы следили за своими подчиненными, чтобы те не слишком грабили налогоплательщиков».

Об этом же подробно говорится в одном из глубочайших трудов Гумилева «Древняя Русь и Великая Степь».

Не отрицая жестокости отдельных карательных акций, таких как Батыевы или Мамаевы, Гумилев утверждал, что монголам было выгоднее не тотальное ограбление и обескровливанье Руси, а напротив, поддержание ее жизнеспособности и платежеспособности, не иссякающей веками. А влияния при этом действовали, конечно, встречные, взаимные, обоюдные.

Тогда же мы впервые услыхали от него и о понятии пассионарности — многих оно поначалу тоже насторожило, да и позднейшие и нынешние оппоненты его не приемлют. Но Лев Николаевич сумел нас убедить, что пассионариев не следует считать никакой высшей расой, что это никак не комплимент. Пассионариями были и хищные завоеватели, и явные разбойники и негодяи, и не обязательно единичные герои над безликой толпой — бывало, что пассионарными оказывались и народы, пребывавшие под началом посредственных вождей и тупых правителей, но подвластные некоему повышенному энергетическому заряду. А волны пассионарной активности с положительным знаком, когда сочетались

29

силы и личностей, и народов, приводили к таким победам, как на Неве и Чудском озере, или на полях Куликовом и Бородинском, формировали новые этнические единства.

От публичного анализа текущих событий Гумилев воздерживался, не забираясь глубоко даже в XIX век и блюдя, как он говорил, орлиную высоту взгляда на времена и пространства. Считал, что историку противопоказаны конъюнктурные диагнозы и торопливо-скороспелые выводы. Сколько я ни пытался выспросить его, была ли революция Мейдзи и последующая агрессивность японцев проявлением их пассионарности, он предпочитал отмалчиваться.

Но это отнюдь не значит, что открытые им закономерности перестают действовать в новейшее время. Не продолжают ли проявляться и сегодня, скажем, те же фазы надлома, которые когда-то ознаменовали распад средневековой Священной Римской империи германцев на десятки вюртембергов и брауншвейгов, развал Киевской Руси на удельные княжества, распад Австро-Венгрии, а теперь и нашей собственной страны? Надеюсь, что об этом нам компетентнее расскажет Сергей Юрьевич Косаренко, уже касавшийся таких проблем в июльском номере «Литроссии». Лев Николаевич «посмел» усомниться в справедливости марксистского постулата о всемогуществе влияний смены производственных отношений и общественно-экономических формаций на судьбы человечества. Да, такие рубежи были, дикарство сменялось рабством, за феодализмом шел капитализм. Но были же крупнейшие перестройки общества и вне связи с этими временными рубежами.

Почему арабы, в Средние века не переживавшие какой-либо смены формаций, проявили себя как могучая сила, сумевшая покорить и юг Средней Азии, и весь север Африки, и проникнуть даже в европейское Средиземье? Одна ли тут влияла пассионарность личности Мухаммеда-Магомета или двинулся в путь целый великий народ?

Лев Николаевич наложил такие взрывы пассионарности на карту мира — они исполосовали ее как удары некоего бича. Как это объяснить? Уверенного ответа нет, но как рабочую гипотезу Лев Ни-

30

колаевич допускает здесь биоэнергетическое влияние космических аномалий, привлекая при этом и взгляды В. И. Вернадского. Как могло появиться в семье русских поэтов такое дитя Востока? Вряд ли тут нужно искать генеалогические корни. Важнее, что Восток открывался мальчику с детства — и в книгах по истории, и в живом общении с людьми. Дружба с татарчатами еще при детских посещениях Крыма открыла ему живую тюркскую речь, а, работая в Таджикистане, он наслушался и подлинного фарси. Даже еще не овладев этими языками, он сам попробовал их «на язык», а ощущение их реальности вооружило его ключом и к тюрко-язычным, и к персидским текстам — они не были для него непроходимой тарабарщиной, не отпугивали.

А в лагерных «университетах» подобные же знания пополняло общение с казахами, монголами, китайцами, корейцами. Добавим к этому домашний французский и умение читать на разных языках «со словарем» — вот и истоки легенд о Льве Гумилеве — полиглоте — каюсь, что когда-то и сам их доверчиво распространял.

А востоковед В. К. Шилейко допускал юношу в хранилища Эрмитажа, где и египетские, и ассиро-вавилонские, и древнеиранские шедевры делали ощутимо овеществленной историю незапамятных эпох. Списки древних династий фараонов, шахиншахов и китайских императоров уже и юноше не казались несъедобными абракадабрами. Позже помогали, конечно, и опытные учителя. Вот и вырос такой феноменальный знаток, словно сам современник и очевидец давно прошедших событий Востока.

Что помогло особенно быстро возникнуть доверию и взаимопониманию между нами? Пожалуй, первый визит Льва Николаевича в университетский Музей землеведения, на создание и развитие которого я положил 30 лет жизни.

Чтобы описать этот учебно-научный геолого-географический музей, занявший семь этажей высотной башни, нужна специальная лекция, а к ней и экскурсия — буду рад провести такие, если их организует Союз писателей (никак не запомню, как он теперь называется).

В нем нам удалось реализовать близкие Льву Николаевичу идеи целостности природно-общественных комплексов и выразить их

31

с помощью средств синтеза науки и искусства. Как историк Гумилев очень оценил в этом музее наше внимание к истории Московского университета и к исследованиям дорогой ему внутренней Евразии. В галерее бюстов его особенно тронули созданные по нашему заказу портреты Вернадского, Гумбольдта, Пржевальского, Семенова-Тян-Шанского, Обручева, Краснова (удивился: «Как вам разрешили, ведь он брат повешенного генерал-атамана!»).

С полным пониманием отнесся Лев Николаевич к нашим материалам по охране природы, в том числе и охране от ухудшающих преобразований — мы тогда с Д. Л. Армандом выступали как соавторы первого проекта природоохранного закона, принятого в 1960 году. Но главное было в том, что музей помогал понимать пути развития всей природно-общественной экосферы Земли, толкуемого в духе учений Гумбольдта, Докучаева и Вернадского. Мы сошлись с ним тогда в отрицании узкопространственного, а не философского толкования ноосферы, приписываемого Вернадскому. Моей социосфере Лев Николаевич противопоставил свою биосоциальную мозаичную этносферу, образуемую этносами. Толкование биосоциальности человечества в отличие от узкосоциальной трактовки общества догматиками-марксистами также способствовало нашему взаимопониманию. Биосоциальная трактовка этноса — огромный вклад Льва Николаевича в философию, историю и географию. Понятие об обществе, как о чем-то стерилизованном от природных начал — категория абсурдно-абстрактная — ведь все члены общества рождаются, питаются, растут, плодятся и умирают биологически (как от этого ухитрились абстрагироваться марксисты-материалисты?).

Но биологические признаки свойственны не только особям, а и их сообществам — ценозам, а значит, и антропоценозам, этноценозам, которые во многом, хотя и не во всем, подобны биоценозам. Гумилев убеждает нас, что этносам как компоненту биосферы присущи определенные стадии — от становления до расцвета и угасания. Существенную роль при этом играет связь со средой, вписанность этносов в ландшафт. А существуют и не вписавшиеся в него или паразитирующие на нем этносы — химеры. Эти противоестественные

32

образования возникают, когда в одной экологической нише сосуществуют и взаимодействуют чуждые один другому этносы разных суперэтнических систем. Свойственные им заведомая внутренняя конфликтность и острые противоречия с окружающей средой позволили Л. Н. Гумилеву назвать такие образования антисистемами. На это понятие больше всего взъелись противники Гумилева, увидав под ним чуть ли не утверждение о существовании низших рас, хотя химерами у него сочтены и хазары в Прикаспии после проникновения туда иудеев, и альбигойцы в Европе. А избранниками Бога Гумилев никакой народ не считает — какой бы из них ни объявлял себя богоизбранным — немец, японец или еврей, это проявление лишь националистического чванства, эгоизма и нравственного уродства.

Кстати, химерами и впредь могут становиться народы, пренебрегшие связями с питающей их природной средой. Не только по этой причине, а и по другим признакам не в химеру ли после октября 1917 года стала катастрофически превращаться великая Россия? Народ этому сопротивлялся как мог, но сейчас страну постигло новое наступление химеризации — хаммеризация. И разве не признанием химеричности надуманной интеграции было провозглашение якобы уже возникшего суперэтноса под названием «советский народ»? Этноса, призванного не обогащать, а расхищать природу своей страны? Неслыханное откровение в этнологии!

Однажды на семинаре географов Москвы в университете профессор Ю. Г. Саушкин, хвастаясь своим «чувством нового», бойко расхвалил идеи Льва Николаевича как плодотворное направление в развитии географии, тут же я выступил и с радостью поддержал Саушкина. Но потом, много лет спустя, мне пришлось ему же напомнить его тогдашние слова, сказанные в том же зале, — теперь он обвинял Гумилева в антинаучности! Пойманный за руку, оборотень ответил: «Я это говорил, но я этого не писал».

Вот как, оказывается, можно: говорить и писать с разной степенью ответственности! Но Саушкин, увы, и писал, о чем — скоро напомню.

33

В наших науках - и в философии, и в природоведении, и в обществоведении — уныло господствовал постулат о несовместимости изучения природно-общественных закономерностей в единой науке (кроме разве только диаматерной). Поэтому буржуазной объявлялась и единая (природно-экономическая) география, как допускающая недопустимое смешение независимых закономерностей. Это было одним из прикрытий наших чудовищных опустошений природы, якобы бесплатной. Труды Гумилева — бесценный вклад в обоснование не только возможности, но и необходимости изучения именно природно-общественных связей в любых науках. Восхищала его феноменальная способность к пространственно-временным корреляциям. Для географа полезны такие навыки, как умение наизусть нарисовать контуры Каспия, Крыма, Италии, мысленно знать соразмещение объектов по широтам-долготам (Питер и Магадан на одной параллели и т. п.). С такой способностью легче понимать, скажем, климатические аномалии. У Гумилева подобная ориентированность в координатах на плоскости сочеталась с такой же свободой маневра в третьем измерении — во времени. В его памяти над картой мира вставал словно хрустальный лучевой короб из эпох и дат — тысячелетий, веков и более дробных сроков. Ему были доступны наизусть временные сопоставления, синхронизации — что происходило в любой из сроков одновременно в Перу и в Японии, в Скандинавии и в Южной Африке. Мы лишь робко соревнуемся с ним, погружаясь в палеогеографию, а он и ее не обошел вниманием. Палеоритмы ландшафта, сдвиги целых зон во времени и пространстве он тоже учитывал, объясняя исторические события, в частности, переселения народов.

Огромный вклад Льва Николаевича в географию и обществоведение - признание им существенной роли окружающей среды в судьбах общества. Это полагалось считать смертным грехом, проявлением тоже почему-то буржуазного мышления. Сталин приказывал думать, что эта среда способна только ускорять или замедлять развитие общества, но никак не влиять на него сколько-нибудь решительно. А у Льва Николаевича одно хазарское

34

наступление Каспия, поднявшего свой уровень, взяло да и затопило всю Хазарию вместо того, чтобы замедлять или ускорять ее развитие!

Однако, увлекаясь, Лев Николаевич кое-что и преувеличивал в этих влияниях среды. Человек знания в нем совмещался с человеком веры, а ученый — с интуитивистом-писателем и художником мысли и слова — вот и случилось, что он принимал за уже доказанные некоторые свои догадки. Такие случаи, как и проявления торопливости и небрежности, неизбежные при исполинских объемах его трудов, занимают в них единичные проценты, но и это делает некоторые положения Гумилева уязвимыми для критиков, чем те с удовольствием и пользуются.

Даже свою статью 1971 года в журнале «Природа» с активной поддержкой основных положений Гумилева я сопроводил рядом указаний на такие небрежности, и он благодарил за такие замечания печатно. Однако возглавлявший противогумилевскую оппозицию в Академии наук этнограф Бромлей, перечисляя в своем капитальном труде об этносах пороки взглядов Льва Николаевича, не постеснялся привести и мои частные замечания, вырвав их из хвалебного текста и изобразив меня... «врагом Гумилева». Хорошо, что Лев Николаевич отнесся к этому как к скверному анекдоту, своим противником меня не счел и сказал только: «От академика Бармалея я жду еще и не такого».

Увы, позже этот же анекдот ухитрились повторить и два наших географа. Свои страницы для этого им, к сожалению, тогда предоставили наши «Известия Всесоюзного Географического Общества», хотя сами много лет были трибуной важнейших выступлений Л. Н. Гумилева. Поводом Я. Г. Машбиц и К. В. Чистов избрали неразделяемое ими выступление в защиту ученого, которое опубликовал в этом же журнале К. П. Иванов — ближайший ученик, помощник и продолжатель Льва Николаевича. Они тоже сослались на мои же замечания, когда-то выдернутые Бромлеем из статьи, пропагандирующей взгляды Гумилева, то есть расписались в том, что ее не читали, а меня опять изобразили его противником. Увы, моего ответа им журнал не поместил — даже после того,

35

как я огласил свой протест по этому поводу на ученом совете Географического общества 24 апреля 1990 года.

Однажды встречаю Льва Николаевича в Питере, и он ошарашивает меня сюрпризом — вручает автореферат своей новой диссертации — «Этнос и биосфера» — на соискание ученой степени доктора — теперь уже географических наук!

Выражаю недоумение каким-то молодежным оборотом вроде «Ну, дает», а он в ответ восклицает:

— Дорогой мой, разрешите, я вас расцелую!

— За что?

— Вы — первый человек, не спросивший меня, зачем мне это нужно.

— Но мне же это и так ясно. Коллеги-историки и этнографы вас блокируют, не прощают химер и пассионарного якобы расизма, значит, нужно усилить формальные права на голос хотя бы в географической науке, где докторские лампасы тоже в чести.

Защита второй докторской прошла в 1974 году в тогдашнем Ленинградском университете, одним из оппонентов был наш московский географ и знаток Внутренней Евразии Э. М. Мурзаев. Дело было за утверждением присвоенной степени в пресловутом ВАКе.

Еще до этого Лев Николаевич с интересом выслушал мой рассказ о коренном изменении взглядов Саушкина. Перед заседанием ВАКа ему дали прочитать разгромный анонимный отзыв «черного оппонента», в котором он легко опознал «почерк» Саушкина, его доводы и стиль (впоследствии тот своего авторства и сам не скрывал).

В роли сочувствующего провожаю Льва Николаевича на ректоратский этаж, где заседают 15 членов геолого-географической секции — 12 геологов и 3 географа, абсолютно чуждые защищаемой проблеме. Чин из приоткрытой двери пробасил — который тут из вас Гумилев? — и предложил войти. Прозвучало это совсем как «Введите» в суде. Полчаса спустя «подсудимый» вышел ко мне как оплеванный: забодали и закопали. Вопросы задавали глупые и невежественные.

— А Саушкин был?

36

Был, но молчал, он же высказал все в своей чернухе.

Как утешать? Все же попытался, помню дословно:

— Что же вы хотите? Чтобы 15 дядь — каждый лишь единожды доктор — согласились, — что вы любого из них вдвое умнее и хотите стать дважды доктором? Вот они вам и показали...

Забойкотированный ведущими историками и этнографами (не всеми, конечно, его авторитетно поддерживали Лихачев, Руденко, Артамонов и многие другие), Лев Николаевич проявил чудеса находчивости — догадался депонировать свою непроходимую вторую докторскую в академическом реферативном журнале Института информации. Тем самым была открыта возможность заказывать копии с его труда всем желающим. Получились три тома, рублей, кажется, по двадцать, — по-тогдашнему недешево, но число заказов вскоре уже превысило все ожидания — счет пошел на многие тысячи! Учение об этносах «на крыльях депонирования» полетело по стране!

Появились и отклики. В президиуме большой Академии заволновались, подняли новую волну антигумилевских публикаций, распоряжались прекратить такое тиражирование.

Но вскоре времена изменились. Труды Льва Николаевича стали публиковаться широким потоком, питерский университет обнародовал злополучную «недодокторскую» монографию «Этногенез и биосфера Земли».

Творчество Гумилева из запретного плода превратилось в общенародное культурное наследие. Этот рост известности подтвержден рублем — на развалах книги Гумилева идут нарасхват по удесятеренной цене, с ними не тягаются и моднейшие бестселлеры. А со складов издательств загадочно исчезают чуть не целые тиражи — то ли в интересах спекулянтов, то ли назло автору — в развитие идейной полемики... Перед народом простерся неисчерпаемый океан знаний и мысли.

Знаний — бог с ними, они посильны и запоминающему компьютеру. Но мысль, способная их упорядочить, осветить, сделать из них далеко идущие выводы — это уже превышает способности электронной считалки — перед нами достояние гения. Он становится

37

подлинным властителем дум. Читать его нужно медленно и долго — это и обогащает, и укрепляет уверенность в могуществе человеческого разума и духа.

А какой интерес вызвали увлекательные лекции Льва Николаевича, в частности, — выступления с телеэкрана. В них проявился еще один его дар — дар проповедника. Былую экспедиционную подвижность сменило подвижничество лектора, вдохновенного и убеждающего пропагандиста своих взглядов. В высокоинтеллектуальных аудиториях Москвы и Питера, Новосибирска и Тарту, в ученейших городках-спутниках столиц, а за рубежом — в Праге и Будапеште звучал голос неукротимого просветителя.

Не всегда были одни овации — встречались и яростные противники.

Грехи ему вменялись диаметрально противоположные — одни обнаруживали в его трудах русофобию, а другие даже антисемитизм, хотя Гумилев всегда выступал прежде всего как патриот России. Идеи славяно-тюркского взаимовлияния ничего общего не имеют ни с каким национализмом и шовинизмом.

Волошин в стихотворении «Европа» писал: «Пусть 5СЬАУ1)5 — раб, но Славия есть СЛАВА» и утешал нас — «России нет — она себя сожгла, / Но Славия воссветится из пепла». Сейчас куда осязаемее, чем оказавшаяся ненадежной «Славия», мог бы стать славяно-тюркский культурно-исторический блок, своего рода Славостан, где и славянству почет, и слово «стан» хорошее русское, и для тюрков свое — не это ли путь к дружбе народов?

Критики и теперь еще точат Гумилева «с позиций мыши или крота», ловят блох и не видят главного, а он учит наблюдать мир «с высоты полета орла» — именно так можно оценить и величие всего им содеянного.

Не скрою, мне было стыдновато показывать Льву Николаевичу всю избыточную старомодно-дворцовую роскошь интерьеров нашего музея, решенных в стиле социалистического абсолютизма и навязанную нам диктаторским единовластием зодчего Л. В. Руднева. Мы эту роскошь вынуждены были терпеть и даже

38

соучаствовали в ее создании. Но гостя больше тронуло признание, что еще стыднее было посещать башню, когда ее, как и отдельные корпуса университета — физический и химический — строили бериевские зеки. В будущий музей мы ходили по спецпропускам под надзором, чтобы не общались с заключенными монтажниками и паркетчиками. Сказал тогда Льву Николаевичу: «Вот вы и побывали еще в одном концлагере, хорошо, что уже бывшем и только в роли паломника "ко святым местам"».

До конца жизни Лев Николаевич оставался рыцарем лагерной эпохи.

Когда Олжас Сулейменов выступил с талантливо задуманной, но весьма сумбурной и небрежной книгой «АЗиЯ», Лев Николаевич остался ею недоволен, но не позволил себе публично срамить сына своего соседа по лагерным нарам (позже выяснил, что ошибся — речь шла об однофамильце).

Зная, как боготворила его маму Марина Цветаева, он и ей не прощал фактического потворства евразийскому варианту терроризма — деятельности любимого мужа как агента наших спецслужб. Но от обсуждения и этой темы, как правило, уклонялся, как и от осуждения Блока за его не всегда мудрые метания и нелюбовь к Николаю Степановичу Гумилеву.

Мы глубоко почитаем Волошина, но и тут Лев Николаевич перемалчивал: ему не хотелось обсуждать основания для дуэли своего донжуанствовавшего отца с этим поэтом.

Сам — кровное, но отнюдь не духовное дитя Серебряного века, Лев Николаевич был далек от его прославления, ныне столь модного и безоглядного. Он не прощал интеллигентам, претендовавшим на роль духовной элиты, что они за своими мечтами и бреднями не предотвратили надвигавшейся катастрофы. Символисты и арцыбашевы, кто как мог, загнивали, а горькие-серафимовичи подбрасывали свои полешки в разгоравшийся пожар.

Возражая, я напомнил Льву Николаевичу, что даже Вячеслав Иванов, уж не патриарх ли Серебряного века, все же ухитрился сказать, откликаясь на первую революцию:

39

Сатана свои крылья простер, сатана

Над тобой, о родная страна,

И ликует, носясь над тобой сатана,

Что была ты Христовой звана...

Тут Лев Николаевич уступил в споре, признав, что эти стихи гениальны.

А как не сказать о феноменальной емкости его памяти! И не только профессиональной — на четырехзначные цифры исторических дат до и после Рождества Христова или экзотичнейшие имена Ассурбанипалов и Цинь Шихуанди, неслыханных рек, гор и городов. Он знал наизусть уйму стихов и целые поэмы, но любил и свежие эпиграммы вроде высмеивавшей переход Литгазеты на одноразовый выход в неделю вместо привычного трехразового. С особенным удовольствием Лев Николаевич исполнял звучавшую не без подтекста новейшую хохму из жанра черного юмора:

Дедушка в поле гранату нашел,

Поднял ее, к сельсовету пошел,

Дернул колечко и бросил в окно.

Дедушка старый — ему все равно.

Не толкуйте подтекст в лоб. Смелостью Лев Николаевич отличался и тогда, когда ни ему и никому вокруг вовсе не было «все равно».

Грех не сказать о Льве Николаевиче как об оригинальнейшем писателе. Он никогда не афишировал своих чисто литературных способностей, хотя техникой и музыкой русского стихосложения владел в совершенстве, а мыслей у него тоже было не занимать. Но он понимал, что его выступления в этом жанре будут сочтены претенциозными, на первое место выйдет не учет их действительной ценности, а выявление влияний папы-мамы. Тем не менее в «Советской литературе» (1990. № 1) была опубликована пьеса Льва Николаевича в стихах — «Волшебные папиросы (Зимняя сказка)», сочиненная в неволе, но сохраненная в памяти, так сказать, по той же модели, что у Исаича1. В питерском сборнике


1 Подразумевается Александр Исаевич Солженицын. (Сост.)

40

«Реквием и эхо» помещены три фронтовых патриотических стихотворения Льва Николаевича. Там есть строки:

Опять дорогой русской славы

Прошли славянские войска.

Это на Одере в 1945-м.

Куда больше было опубликовано его стихотворных переводов восточных поэтов — в списке фигурируют 14 названий отдельных стихотворений, циклов и поэм, переведенных с фарси, бенгальского и тюркских языков.

Но поистине замечателен Лев Гумилев как писатель — создатель совершенно особого научно-художественного жанра, не менее увлекательного, чем приключенческий или детективный. Научные трактаты Льва Николаевича даже на сложнейшие исторические темы читаются и сегодня как захватывающие романы. На путях синтеза науки и искусства Лев Гумилев тоже сумел сказать совсем новое слово.

Когда пять лет назад Льву Николаевичу исполнилось 75, нашлись силы, воспрепятствовавшие проведению его чествования в системе Академии наук. У меня остались неоглашенными строки, которыми я хотел завершить свое тогдашнее слово во славу гениального сына двух талантливых поэтов. Не прозвучали они и в 1989 году при живом Льве Николаевиче — в дни столетия Ахматовой. Восполню этот пробел сегодня:

Пусть благодарственной осанной

Наполнят этот зал слова:

Спасибо Николаю с Анной

За лучший стих — живого Льва!

4.ХII.1992

Л.А.Вознесенский “Можно, я буду отвечать стихами?”

41

Л. А. Вознесенский¹

 

«МОЖНО, Я БУДУ ОТВЕЧАТЬ СТИХАМИ?»1

Полагаю, что после упоминаний о тюрьме и лагере мне придется в дальнейшем поведать, почему я там оказался. А пока скажу лишь, что точнее всего это сформулировал, не без юмора, Лев Николаевич Гумилев — один из моих ближайших друзей на протяжении сорока двух лет, в небольшом фильме, сделанном обо мне по просьбе испанского телевидения: «Причина, по которой мы со Львом Александровичем, тогда еще называемым Лёвушкой, встретились, была одна и та же у нас обоих: это называлось неосторожность в выборе родителей. Поскольку мы были оба из Ленинградского университета, то на этой почве, как земляки, сразу познакомились, а в дальнейшем и очень сблизились».

Теперь его имя известно многим читателям, телезрителям, радиослушателям2. По крайней мере в Москве чуть ли не на каждом книжном лотке, не говоря уже о магазинах, можно увидеть его труды. В Акмоле по Указу Президента Республики Казахстан Н. А. Назарбаева создан Евразийский университет имени Л. Н. Гумилева. В разных городах проходят научные Гумилевские чтения. В Ленинграде существует «Фонд Льва Николаевича Гумилева»,


1 Фрагмент главы «На теплом месте» книги автора, выходящей в свет в 2003 году.

2 Рассказывая здесь о Л. Н. Гумилеве, я на основании новых источников слегка уточняю в двух-трех моментах свои прежние выступления о нем.


¹ Вознесенский Лев Александрович (род. в 1926 г. в Ленинграде) - ученый-экономист и политический обозреватель, кандидат экономических наук. Автор более 200 научных работ по проблемам политической экономии, экономической политики и социальных отношений. В 1940-х гг. был арестован как член семьи «врагов народа» и несколько лет провел в заключении. С 1974 г. — на Центральном телевидении СССР, долгое время был единственным политическим обозревателем по вопросам внутренней жизни страны.

«Можно, я буду отвечать стихами?» — фрагмент главы «На теплом месте» из книги воспоминаний Л. А. Вознесенского, которая готовится к печати в 2003 г., специально переработанный автором для настоящего издания.

42

в Москве — Российский фонд «Мир Л. Н. Гумилева». По телевидению и радио идут передачи с записями его лекций, выступлений, воспоминаний о нем. Есть интересные документальные фильмы и печатные работы о Гумилеве, его воззрения поддерживаются или критикуются, то есть живут в науке, а главное — постоянно выходят в свет его книги, притягивающие к себе новых и новых читателей и почитателей таланта этого выдающегося ученого и литератора.

В те же времена, в конце 1950 года, еще ничто не предвещало такого его будущего. Представьте себе занесенный снегом, скованный лютым морозом плац, по краям которого стоят заиндевелые бараки. В одном из них почти сразу после того, как накануне вечером меня водворили в спецлагерь, расположенный в казахстанской степи, я увидел согбенную фигуру заросшего бородой старика, поддерживавшего огонь в печке. Это был Лев Николаевич Гумилев. «Старику» в тот год исполнилось 38 лет.

Нам не понадобилось много времени, чтобы окунуться друг в друга. Наверное, это произошло и потому, что оба мы были еще молоды и с небольшой разницей в возрасте — всего в 14 лет. И потому, что он сразу рассказал о том, как мой отец, ректор Ленинградского государственного университета, вопреки яростному, по тогдашнему выражению нового знакомого, сопротивлению местных и московских властей, дал ему возможность перед последним, четвертым арестом защитить кандидатскую диссертацию, — а для меня, только что отца потерявшего, теплые, благодарные слова о нем были дороже всего другого в мире. И потому, что оба мы, как уже сказано, ленинградцы и учились в Ленинградском университете (правда, окончил я Московский), да и по каким-то иным, менее видимым, но оказавшимся на поверку, надо полагать, достаточно весомым причинам, — если после первой встречи мы общались и в духовном плане не расставались до конца его жизни.

Итак, последний свой срок он отбывал уже дипломированным ученым и мог при случае, говоря его тогдашним языком опытного заключенного, «хилять под старичка-профессора» (в переводе на нормальную речь — выдавать себя за). Впрочем, никакие прошлые

43

звания не избавляли в лагере, как правило, от самой тяжелой работы, от страшного голода, от полного бесправия, и для Льва Николаевича спасительная, хотя бы от холода, должность при печке была большой удачей в непрерывной борьбе за выживание в тех прямо нацеленных на истребление людей условиях, в которых он находился в общей сложности четырнадцать лет. Прежде всего, из заключенных всячески пытались вытравить личностное начало, превратить их, по бериевскому выражению, «в лагерную пыль», но и при этом Лев Николаевич оставался внутренне самим собой. Да, он, как и все, носил на лбу, на спине, на груди у сердца и на левой ноге повыше колена вшитые в специально вырезанные для этого места арестантской робы белые тряпки со «своим» большим черным номером. Да, он говорил, подобно всем, в быту в той или иной мере, в зависимости от обстановки, на лагерном жаргоне, что было одним из условий взаимопонимания с товарищами по несчастью, жил нашими тогдашними общими интересами, но сохранил себя как личность и как интеллектуала. Душа и разум ученого принадлежали не тюрьме, не «гражданину начальнику», а великой Святой — Науке, говоря его словами, «прекрасной науке — истории». Без всякого преувеличения, она всегда была дамой его сердца, царицей ума, покровительницей и спасительницей даже тогда, когда немало людей вокруг в той или иной мере теряли самих себя. Он был страстно предан науке — и она открыла ему многие свои тайны.

Уже тогда в бесчисленных разговорах и спорах с друзьями он оттачивал свое научное мировоззрение, развивал теорию пассионарности, разрабатывал проблемы исторического взаимодействия народов в неразрывной связи с природно-географическими условиями их обитания, отшлифовывал своеобразный стиль изложения, построенный во многом на образном видении столь далекого от нашего времени предмета научного исследования.

Человек редкой эрудиции, прежде всего в области истории, географии, этнографии (этнологии), сопряженных с ними дисциплин, он к тому же был великолепным знатоком литературы и особенно — поэзии. Именно от него, как и другие мои товарищи

44

по заключению, впервые услышал я великое множество стихов таких поэтов, о которых не имел, да и не мог иметь по тем временам ни малейшего представления.

Отвлекусь ненадолго от лагерной темы и расскажу в связи с этим об одном эпизоде из биографии Льва Николаевича. Среди других особенностей его мировоззрения было убеждение, что жизнь человека развивается циклично, причем у каждого имеется свой «график» взлетов и падений, благополучия и неприятностей. Верил он, конечно, в такую закономерность и своего бытия. А так как краткие и относительно нормальные периоды его существования неоднократно сменялись ничем иным, как арестами, то он предполагал, что после возвращения с фронта в Ленинград и в университет ему вскоре придется снова пойти проторённой тюремной дорогой. Это было (рассказываю со слов Льва Николаевича) не единственной, но главной причиной того, что он принял решение окончить университет и защитить диссертацию в сверхкраткий срок, остававшийся ему до очередного, по прогнозу, ареста. И когда ему предложили на выбор — учиться на 4 и 5 курсах или сдать за них экзамены экстерном, Гумилев предпочел второй вариант.

А дальше произошло нечто невероятное: все предметы за два с половиной курса — 10 экзаменов — он сдал и защитил диплом, написанный на основе его довоенных материалов, буквально за полтора месяца! Ситуация осложнилась тем, что он заболел, и на экзамен по марксизму-ленинизму (тогда это был комплексный предмет, объединявший историю партии, философию и научный коммунизм) был вынужден явиться с температурой под 40 градусов. В аудиторию он вошел с пылавшей головой и, прочитав вопросы билета, тут же спросил у экзаменаторов:

— Можно, я буду отвечать стихами?

Переглянулись члены комиссии, но ими были профессора старого закала, эрудиты, которым поэзия тоже была не чужда, и они сказали:

—Пожалуйста. Какой у Вас первый вопрос?

—Диалектический закон отрицания отрицания.

—Что же Вы нам предложите?

45

—     Отрывок из стихотворения Николая Заболоцкого «Лодейников» (привожу здесь лишь малую часть прочитанного Львом Николаевичем. — Л. В.):

Лодейников склонился над листами,

И в этот миг привиделся ему

Огромный червь, железными зубами

Схвативший лист и прянувший во тьму.

Так вот она, гармония природы,

Так вот они, ночные голоса!

Так вот о чем шумят во мраке воды,

О чем, вздыхая, шепчутся леса!

Лодейников прислушался. Над садом

Шел смутный шорох тысячи смертей.

Природа, обернувшаяся адом,

Свои дела вершила без затей:

Жук ел траву, жука клевала птица,

Хорек пил мозг из птичьей головы,

И страхом перекошенные лица

Ночных существ смотрели из травы.

Природы вековечная давильня

Соединяла смерть и бытие

В один клубок, но мысль была бессильна

Соединить два таинства ее.

— Прекрасно! — сказали члены комиссии. — Преемственность в развитии, движение по спирали здесь показаны вполне отчетливо. Переходите ко второму вопросу. Что там у Вас?

— «Народничество и его роль в революционном движении в России».

— Что же мы услышим по этому вопросу?

— Главу «Отцы» из поэмы Бориса Пастернака «Девятьсот пятый год».

И Гумилев прочитал — наизусть, естественно, — труднейший для запоминания отрывок из этой поэмы, автор которой через систему образов показал исторические условия возникновения народничества и его эволюцию.

Кажется, на третий вопрос он ответил все-таки в прозе и получил свою очередную «пятерку».

46

Но Лев Николаевич не только хранил в своей бездонной памяти стихи множества поэтов — он и сам получил от родителей удивительно образное мышление и прекрасный поэтический дар. Иногда читал он мне, один на один, и собственные свои стихи, в том числе сильного, глубоко гражданского звучания. Боюсь, что он их так и не «перевел» после лагеря на бумагу, и они потеряны навсегда. Но какая-то часть его поэтического творчества, к счастью, сохранилась, и есть надежда, что она будет представлена читателям.

Приведу здесь попутно два маленьких свидетельства. Первое — Лев Николаевич рассказывал друзьям, что в трудные для него и матери времена он делал переводы стихотворений поэтов союзных республик, а Анна Андреевна слегка подправляла их рукой мастера, и они выходили в свет под ее именем. Надеюсь, эта деталь ни в малейшей мере не компрометирует гордость и славу отечественной поэзии А. А. Ахматову. Да и у самого Л. Н. Гумилева после выхода из лагеря опубликованы по меньшей мере четыре сборника поэтических переводов. И второе свидетельство — о появлении понятия «Серебряный век русской поэзии», и тоже в неоднократном изложении Льва Николаевича. В ходе какого-то разговора с Анной Андреевной о русской поэзии XIX и XX столетий она упомянула о «Золотом веке» эпохи Пушкина, и у них состоялся примерно (как сохранила память с лагерных времен) такой диалог:

—Да, но XX век можно с таким же правом назвать «Серебряным веком»...

—Замечательная характеристика!.. Продай ее мне! — воскликнула Анна Андреевна.

—Только за чекушку! — не растерялся Лев Николаевич, тут же получил соответствующую сумму, появившаяся на столе водка была дружно распита, и Анна Андреевна приобрела тем самым авторское право на ставшее потом расхожим определение. Не пытаясь включиться в историко-литературную дискуссию о его происхождении, я лишь добросовестно передаю рассказ Льва Николаевича, справедливо ли, ошибочно ли, но искренне считавшего себя родоначальником этой формулы.

47

По природе своей и поэт, и истинный ученый, л. Н. Гумилев в короткие перерывы между арестами буквально поглощал знания в любимой им области науки и сопряженных с ней. Более того, он впитывал их даже в лагере, в контактах с людьми самых разных профессий. И все это он постоянно систематизировал и приводил в какой-то ему одному известный порядок, анализировал ворох разнообразных фактов и находил им место в той концепции, которую он создавал и развивал на протяжении многих лет в тюрьмах и лагерях, а затем десятков лет, как тогда говорили, «на воле».

Конечно, воля эта была весьма относительна. Сейчас даже трудно представить себе, через какие препятствия, неприятности и страдания пришлось ему пройти после возвращения в, так сказать, нормальную жизнь из-за естественного стремления, как и любого ученого, передать обществу свои открытия, помочь ему глубже познать себя и тем способствовать его совершенствованию. Я даже не берусь описывать пройденный им действительно крестный путь. Это с большим знанием конкретных обстоятельств сделает в своих воспоминаниях, над которыми она сейчас работает, Наталья Викторовна Гумилева — жена и бесценный помощник Льва Николаевича в его служении науке.

Скажу лишь, что многие работы просто не увидели бы света при жизни автора без помощи друзей его друзей. Назову, по крайней мере, троих из прилагавших реальные усилия к тому, чтобы труды Л. Н. Гумилева были изданы, — М. Л. Титаренко, Л. А. Оникова и А. И. Лукьянова. Михаил Леонтьевич и Леон Аршакович работали долгие годы в ЦК партии, а Анатолий Иванович — то там же, то в Президиуме Верховного Совета СССР. Статус обязывал их к взвешенности и осторожности в общественно значимых поступках, и все же, например, нынешний член-корреспондент Российской Академии наук и директор Института Дальнего Востока РАН М. Л. Титаренко, рискуя своим тогдашним положением, взял на себя личную ответственность за выход в свет одной из книг Льва Николаевича. Получив от него призыв о помощи, — а он это делал в действительно безвыходной ситуации, — я бросался прежде всего к этим дорогим моим товарищам, ставшим затем

48

друзьями и Гумилева. Наверное, потому, что им удавалось что-то предпринять, мне от него достался титул «Золотая рыбка». Однако на самом деле ею был прежде всего А. И. Лукьянов, и об этом считаю себя обязанным хотя бы вкратце рассказать.

Впервые мы встретились с Анатолием Ивановичем, по-моему, в начале 60-х годов, оказавшись одновременно пациентами одного и того же больничного отделения, и исходным мотивом нашего быстрого сближения стал как раз... Гумилев. Дело в том, что А. И. Лукьянов — поэт, романтик (да-да, отнюдь не юридический «сухарь»), тонкий знаток и собиратель поэзии, особенно — отечественной, всегда высоко ценил творчество Николая Степановича Гумилева и Анны Андреевны Ахматовой. И когда я ему рассказал о научных исследованиях и поэтическом даре их сына, он по-настоящему близко к сердцу принял судьбу Льва Николаевича и в меру возможностей, а то и выходя за их пределы, в течение десятков лет поддерживал и защищал его право иметь и высказывать свои нестандартные взгляды в избранной им области знаний.

Началось же все с того, что Анатолий Иванович помог квалифицированными юридическими советами и делом в очень беспокоившей Гумилева ситуации после смерти Анны Андреевны, когда некоторые еще не публиковавшиеся ее произведения вдруг стали появляться в зарубежных изданиях, что рассматривалось тогда как чуть ли не измена Родине. Стихи эти находились в руках близких Ахматовой в то время людей, но Лев Николаевич допускал, что претензии властей по их давней привычке преследовать его за родственные связи могли быть в очередной раз обращены к нему.

Ну, а затем пришлось в какой-то мере помогать ему противостоять многолетним запретительно-поносительным акциям, связанным с его научным творчеством, и по уровню, и по содержанию, и по форме подачи резко контрастировавшим с тогдашней официальной наукой в тех областях, в которые он вторгался. По существу, это был интеллектуальный вызов давно и безраздельно господствовавшим и крайне заформализованным методологии и идеологии в ряде отраслей научного знания. Гумилев

49

просто жаждал честного, открытого сражения на почве фактов истории, географии и других общественных и естественных наук. Но он так и не дождался действительно научной дуэли. В какой-то мере это было даже понятно: ведь для того, чтобы принять подобный вызов, надо было иметь за душой хотя бы примерно такой же объем информации, знаний, какими располагал Гумилев. Можно было бы, конечно, спорить по отдельным элементам его учения, по регионам и эпохам, тем самым раздвигая границы научных представлений об истории человечества и закономерностях его развития, но это было и хлопотно, и рискованно для генералов от науки: а вдруг окажешься несостоятельным... В общем, против Гумилева и его нестандартных идей быстро сформировался общий фронт почуявших опасность разных сил, среди которых особенно усердствовали ленинградские идеологические вожди и их ученые подпевалы. Впрочем, и московских хулителей, а точнее — просто «запретителен» оригинальных взглядов Льва Николаевича было более чем достаточно.

Сейчас, вспоминая прошлое, я думаю: какое же время пережило наше поколение, когда, например, о происхождении Земли, и то в рамках материализма, спорить еще было можно, а о том, что на ней происходило с появлением человечества, без риска быть вычеркнутым из его числа — нельзя! Для меня давно было очевидно, что въевшиеся в плоть и кровь нашей системы управления обществом привычки кого бы то ни было присваивать монополию на истину и насильно навязывать ее людям должны быть преодолены. Убеждай в своей правоте сколько угодно, но не вбивай ее в чужие головы дубиной власти и не внедряй заведомой ложью, ибо это оскорбительно для достоинства человека, губительно для науки и в конце концов ведет к разрушению общественного устройства, ради сохранения которого вроде бы и происходит.

И тут я не могу не попросить читателя опять отвлечься на время от рассказа о роли А. И. Лукьянова в творческой жизни Л. Н. Гумилева — ради его собственных, до последнего времени не известных размышлений по поводу этой, уже затронутой в предыдущей

50

главе проблемы — роли лжи в жизни общества, которые мне представляются чрезвычайно существенными в свете только что сказанного, а главное — происходящего в стране. Однако здесь придется сделать предварительно некое пояснение. Речь идет об отрывке из небольшого, но очень емкого текста, озаглавленного «Апокриф», т. е. из сочинения, авторство которого не подтверждено и маловероятно, сомнительно. Этот текст публиковался дважды: в прижизненном издании его фундаментального труда «Древняя Русь и Великая степь»1 и в сборнике статей Гумилева «Этносфера. История людей и история природы»2, вышедшем в свет после его кончины.

«Апокриф» — это 12 в первом и 14 во втором случае тезисов, которые я охарактеризовал бы как мировоззренческие, что ли. При публикации в «Древней Руси...» Лев Николаевич два тезиса убрал и рассказал об истории появления этого документа, сославшись, в частности, на уйгурский алфавит, который-де был использован неведомым автором при написании тезисов. При подготовке же сборника «Этносфера...» произошла «накладка»: составителем и редакцией были изъяты три работы, отделявшие «Апокриф» от предшествующей ему в печатном издании статьи. Эта техническая деталь и привела к недоразумению: читая подряд концовку предыдущей и начало последующей публикации, «Апокрифа», можно понять, что он порожден иудаизмом.

На самом же деле (и Н. В. Гумилева просила меня сказать об этом непременно) «Апокриф» — оригинальная работа самого Льва Николаевича, что, к слову, становится очевидным также и при анализе текста, и при сличении его в двух изданиях. Рассказ же его о якобы найденном и потерянном потом первоисточнике есть лишь попытка мистификации, с помощью которой он хотел опубликовать свои, в чем-то нетрадиционные размышления о том, во что одни верят безоговорочно, а другие отвергают с порога. Гумилев глубоко и искренне верил и вместе с тем не мог не размыш-


1 М.: Мысль, 1989. С. 592-594. (Сост.)

2 М.: Экопрос, 1993. С. 479-480. (Сост.)

51

лять — иначе он не был бы ученым. И, судя по «Апокрифу», можно, пожалуй, сказать: он укреплял свою веру логикой, а логику проверял верой. Кто знает, может быть, наступит время, когда подобный подход перестанет казаться слишком странным?

Итак, напомню, что тремя абзацами выше речь шла о лжи как факторе разложения человека, науки и общества. И вот что нашел я у Гумилева в его «Апокрифе»:

«Сила зла во лжи. Ложью можно преодолеть ход времени (имеется в виду не космическое, а биолого-психологическое время как ощущение мыслящего существа), доказав, что прошлое было не таким, каким оно воспринималось и каким оно сохранилось в памяти. Ложью легко превратить свободную волю в несвободную, подчиненную иллюзиям. Ложь ломает пространство, создавая облики (или призраки) далеких вблизи, а близких отдаляя от общения. Ложь делает бывшее небывшим, небывшее облекает в призрачное бытие на пагубу всем живым существам».

Вдумайтесь же в этот текст, дорогие друзья-профессора, особенно из технических вузов! Вы имеете все основания гордиться своими способностями к научному, строго логичному мышлению. Но присмотритесь к себе попристальнее: не превратилась ли ваша воля, а с нею и мысль, незаметно для вас самих в несвободную, подчиненную иллюзиям, потому что она опирается на тотальную ложь, ставшую основополагающим принципом деятельности ельцинской власти в нашей стране1? Перечитайте эти вещие слова, коллеги по журналистскому цеху, творящие, а еще больше ежедневно и ежечасно с восторгом разносящие очевидную любому непредвзятому человеку государственную ложь — это орудие зла, принадлежность царства сатаны, как пишет Гумилев в той же работе, — по всему обществу! Или вы уже не способны отличить черное от белого и рабское пресмыкательство от элементарной личной порядочности? Примерьте мысли выдающегося историка к сегодняшнему дню и задумайтесь, уважаемые соотечественники, с помощью какой гигантской и всесторонней лжи нас пре-


1 Глава написана в основном в 1995 году. (Сост.)

52

вратили в беспомощное стадо, все ближе и ближе подгоняемое к криминально-капиталистической бойне! Или вы с детской наивностью продолжаете полагать, что вопреки многовековому опыту человечества общество, построенное на лжи, способно когда-нибудь процветать и даже заботиться о благополучии своих членов?

Кто-то может сказать — и раньше врали. Верно: Сталин, уничтоживший миллионы сограждан, клеветнически объявленных врагами своего же народа; Хрущев, обещавший построить коммунизм за двадцать лет; Брежнев, осыпавший себя звездами за несовершенные подвиги; Горбачев, предательски клявшийся в своем социалистическом выборе, и т. д., и т. д. — до бесконечности. Но! и еще тысячу раз но! Ведь вы-то, нынешние, шли и пришли к власти на волне — пусть и односторонней, не очень чистой и далеко не во всем справедливой — критики прошлого, отвержения всяческого беззакония и неприемлемых в цивилизованном обществе форм насилия государства над людьми, политической лжи. А к чему же вы пришли сами и привели страну? К тому, что власть и ложь стали синонимами.

Более того, взаимосвязь этих понятий стала совершенно естественной и закономерной. Ведь современная контрреволюция в кратчайшие сроки сбросила российское общество, в противоположность советскому, в пучину, казалось бы, уже во многом преодоленного классового (и даже, что особенно нелепо сегодня, сословного) деления, раскола, к тому же продолжающего быстро углубляться. А это и составляет первопричину государственной лжи, в том числе такой излюбленной нынешними руководителями ее формы, как наглая и всеохватывающая демагогия. «...Ложь в политике... есть функция классового строения общества. Ложь угнетателей есть система отуманивания масс для поддержания своего господства» (выделено мной. — Л. В.). Так писал Троцкий в своей интереснейшей и документально насыщенной книге «Сталинская школа фальсификаций». И далее: «...что такое... демагогия? Сознательная игра с мнимыми величинами в политике,

53

раздача фальшивых обещаний, утешение несуществующими воздаяниями» (выделено мной. — Л. В.). По-моему, не в бровь, а в глаз теперешним «вождям народа» — а так буквально и переводится греческое слово «демагог».

Современная государственная ложь многолика: это — и тщательное сокрытие истинных целей проводимых реформ на первом их этапе; и постоянное вранье на самых высоких должностных уровнях о реальном положении дел; и бесчисленные пустопорожние заявления о вот-вот предстоящем и даже якобы начавшемся улучшении в разных сферах жизни; и клевета на те безусловно светлые факты и явления прошлого, которые в нем были и представляют собой слишком невыгодный фон для характеристики настоящего; и фальсификация результатов выборов и социологических опросов; и защита органами власти чиновников и современных великих комбинаторов — общеизвестных циничных воров и взяточников... Этот перечень каждый может продолжить как угодно далеко на основании собственного опыта унизительного существования в качестве цели такой лжи, объекта постоянного и, надо признать, весьма эффективного оболванивания десятков миллионов людей. Ну что же, если не мы, то наверняка наши ближайшие потомки будут иметь возможность убедиться, насколько прав Гумилев, утверждая, что ложь — на пагубу всем живущим.

Вернемся, однако, к прерванному рассказу о времени, когда на творческом пути Льва Николаевича одна за другой воздвигались баррикады и выкапывались все более глубокие рвы, ибо у его противников, хотя и не имевших серьезных научных контраргументов, с каждой новой работой этого автора крепло ощущение, что в той или иной мере они подрывали устоявшиеся стереотипы мышления и некоторые выводы исторической науки того времени. У нас же с А. И. Лукьяновым была иная позиция: независимо от того, в чем и в какой мере прав Гумилев в своих изысканиях, он должен иметь возможность высказать свое мнение и представить его на суд научной общественности. Для нас было очевидно, что, как уже отмечено чуть выше, старорежимная практика присвоения человеком или организацией монополии на истину стала

54

полнейшим анахронизмом, не только губительным для самой науки, но и компрометировавшим партию и государство внутри страны и в остальном мире.

Следуя такой логике, А. И. Лукьянов — и я с удовольствием наблюдал этот процесс — по мере своего административного роста сначала просил ленинградских и московских руководителей разного ранга не чинить Гумилеву препятствий в научной и педагогической деятельности, защите докторских диссертаций (Лев Николаевич написал две — по истории и по географии), потом он их уговаривал, затем — настоятельно рекомендовал и, наконец, просто указывал на недопустимость тех или иных действий. И я с полным основанием могу вслед за Гумилевым сказать, что Анатолий Иванович сыграл в его творческой судьбе очень большую и благородную роль.

Наверное, кому-то будет интересна и такая деталь: А. И. Лукьянов много лет бережно собирал не только произведения отечественных поэтов, но и записи их голосов, когда они читали свои стихи. И вот однажды ему попали в руки два полустертых валика от старинного фонографа, на которых оказался записанным голос Николая Степановича Гумилева, читавшего свои стихи. К этому времени техника, как говорится, шагнула вперед настолько, что голос поэта удалось восстановить. И тогда Анатолий Иванович на одной и той же магнитной пленке записал голоса Гумилева-старшего и Анны Андреевны, а когда я привез к нему в гости Льва Николаевича, он записал там же и его, в том числе стихи Николая Степановича, сочиненные им для четырехлетнего сына, запомнившиеся тому на всю жизнь и нигде раньше не публиковавшиеся1. По-моему, такая пленка — одно из сокровищ А. И. Лукьянова как собирателя отечественной поэзии.

Впрочем, у него хранятся еще две, можно сказать, драгоценные пленки. По его просьбе я записал на них рассказы Льва Николаевича: один — о его жизненном пути, «Автонекролог», так в свойственной ему иронической манере назвал он эти свои воспоминания, другой — о его отце и матери. Хотелось бы прочитать


1 Не опубликованы они и на сегодняшний день. (Сост.)

55

когда-нибудь эти материалы, как и блистательное выступление А. И. Лукьянова (если он сумеет его воспроизвести) на одном из вечеров памяти Л. Н. Гумилева, которое Анатолий Иванович закончил своим стихотворением, написанным им в Лефортовской тюрьме и посвященным Льву Николаевичу.

Научное наследие Гумилева чрезвычайно весомо и по объему, и по содержанию. Даже трудно представить себе, как много успел он сделать после возвращения из лагеря. Но первым замеченным широкой общественностью вкладом в историческую науку стала вышедшая в 1960 году книга «Хунну. Срединная Азия в древние времена», написанная (и добрая половина следующей — «Древние тюрки») в основном... в лагере, почти исключительно по памяти! Лишь в самое последнее время перед освобождением ему прислали в лагерь кое-какие книги, да что-то он, судя по его воспоминаниям, умудрился найти в библиотеке, хотя для всех нас, бывших рядом с ним, само это понятие — библиотека — в тех условиях было чем-то абсолютно ирреальным.

И сейчас, когда берешь в руки эти первые и любые другие его работы, до предела насыщенные фактами из различных областей знания, именами давно ушедших людей, так или иначе действовавших на исторической сцене, деталями быта и нравов народов, о судьбах которых рассказывает автор, каждый раз поражаешься тому, какой щедрой оказалась природа, дав ему эту феноменальную память и способность выстроить из мириадов хранящихся в ней кирпичиков стройное здание одного из самых сложных разделов всемирной истории.

На моем экземпляре «Хуннов» написано: «Молодому Львенку, крестному книги сей — от старого Льва, автора. 15 мая 1960 г.». Но и это звание — крёстного — я должен разделить с человеком, сделавшим так много для заключенных (это было уже в другом месте, на Алтае), что они и сейчас, через полвека, помнят и говорят о нем с огромным уважением и великой благодарностью, — медиком, в те годы капитаном Захаровым, который по моей просьбе спрятал на несколько месяцев Льва Николаевича в лагерной больнице и

56

дал ему таким образом возможность заложить основу книги, ставшей первой на его последующем тернистом пути ученого, всю жизнь положившего служению Истине, Науке и Родине.

Лев Николаевич ушел из жизни в 1992 году. Однако интерес к его трудам не только не утихает, но, напротив, постоянно возрастает. Более того, самые разные общественные силы привлекают его работы для фундирования своих взглядов, по-своему трактуют его позиции, манипулируют его именем. Чем объяснить этот феномен, такую популярность его творчества? Я бы отметил здесь, не вдаваясь в анализ концепций Льва Николаевича, по крайней мере три обстоятельства.

Первое — и, думаю, многие с этим согласятся, — страна наша претерпела всестороннюю национальную катастрофу. Достаточно сказать о распаде государства и в территориальном отношении, и во многом как общественного института, потере общенародных (а значительной частью населения и личных) моральных ценностей и ориентиров. И главной движущей силой этого чудовищного по своим последствиям процесса стал национализм, противоестественное для конца XX века стремление замкнуться в своих национально-территориальных границах, противопоставление одной нации другой или другим, доведенное до абсурда местничество. Между тем все учение Л. Н. Гумилева пронизано идеей национальной и духовной терпимости, уважения к особенностям, к образу жизни каждого народа, идеей их совместного и равноправного исторического творчества. Ведь «Неполноценных этносов нет!» — считал Лев Николаевич (Л. Н. Гумилев. Тысячелетие вокруг Каспия).

Книги Гумилева — и этим они, в частности, дороги и интересны сегодня — посвящены этногенезу, т. е. развитию этносов, народов в их контактах, противоборстве и сотрудничестве. На фактах и процессах истории они показывают, между прочим, что «пока за каждым народом сохранялось право быть самим собой, объединенная Евразия (выделено мной. — Л. В.) успешно противостояла натиску и Европы, и Китая, и мусульман» (Л. Н. Гумилев. От Руси до России).

57

Второе обстоятельство как раз и состоит, по-моему, в том, что Гумилев, используя богатейший материал всемирной истории, изучал и описывал движение, развитие народов главным образом на территории гигантского евроазиатского материка. А именно здесь происходят сейчас самые бурные события, ход и результаты которых могут оказать сильнейшее — благоприятное или катастрофическое — воздействие на характер взаимоотношений между государствами во всем мире. И в книгах Гумилева люди ищут ответа на вопрос: какова же роль России в современном и будущем мире, в том мире, где Восток объективно станет играть еще большую роль, чем сейчас? Будет ли она стеной между Западом и Востоком или же мостом между ними? Противники Гумилева приписывают ему ненависть к Западу, одностороннюю ориентацию на Восток. Сама постановка вопроса о роли России как моста между Западом и Востоком показывает беспочвенность подобных обвинений. На самом деле он был только против того, чтобы рассматривать Запад как единственный свет в окошке, призывал не забывать исторического опыта сожительства российских народов с другими народами, особенно с народами Востока.

Да, у Льва Николаевича были продиктованные анализом истории нашей страны, скажем так, «восточные» предпочтения в выборе ее возможных друзей и союзников, была и критика в адрес стран западных: «...надо искать друзей, это самая главная ценность в жизни. И союзников нам надо искать искренних. Так вот, тюрки и монголы могут быть искренними друзьями, а англигане, французы и немцы, я убежден, могут быть только хитроумными эксплуататорами» (Л. Я. Гумилев. Ритмы Евразии). Наверняка многие читатели сочтут, что по крайней мере вторая часть этой формулы приложима и к нынешней системе взаимоотношений России и Запада. Но даже здесь, в одном из самых, может быть, резких заявлений автора, есть определенная констатация, окрашенная его личным мнением, но нет приписываемой ему ненависти к западному миру. Что же касается первой части, то для нее существовали (и существуют) вполне объективные основания: «...при большом разнообразии географических условий для наро-

58

дов Евразии объединение всегда оказывалось гораздо выгоднее разъединения. Дезинтеграция лишала силы, сопротивляемости; разъединиться в условиях Евразии значило поставить себя в зависимость от соседей, далеко не всегда бескорыстных и милостивых» (Л. Н. Гумилев. От Руси до России). И вот последние слова его последнего интервью: «...если Россия будет спасена, то только как евразийская держава и только через евразийство» (Л. Н. Гумилев. Ритмы Евразии). Имеющий очи да видит, имеющий уши да слышит!

Этот круг мыслей Льва Николаевича представляется особенно важным при попытке заглянуть в достаточно близкую перспективу человечества. Никто, разумеется, не может гарантировать ни того, что ему удастся избежать третьей мировой войны, ни того, что наши потомки не будут втянуты в нее. Думаю, что такая возможность достаточно реальна. Ведь темпы потребления невозобновляемых топливно-энергетических ресурсов планеты растут катастрофически быстро; различия в уровне развития передовых и сравнительно отсталых стран становятся все более глубокими и все менее терпимыми; энергично формируются новые центры экономической мощи и происходит передел сфер влияния между ними. Кто поручится, что подобные процессы однажды не вырвутся из-под контроля человечества и не поставят его на грань жизни и смерти? Недаром Организация Объединенных Наций числит первой в своем перечне опасностей, угрожающих населению планеты, именно мировую термоядерную схватку. И если она состоится еще до появления новых технологий использования постоянно возобновляемых источников тепла и энергии, то ее фактической целью будет прежде всего захват контроля над источниками невозобновляемого топлива — нефти, газа, угля. А это значит, что главным предметом вожделений станет самая богатая ими и теперь, быть может, одна из самых беззащитных владелиц их — Россия.

Ну, а так как чужими руками развитым странам жар загребать приятнее всего; и так как значительная часть сравнительно отсталых в экономическом отношении государств находится в сфере влияния исламского фундаментализма; и так как самый легкий

59

способ поднять на дыбы огромные массы малообразованных фанатиков — призвать их «покарать иноверцев», то, доживи я до новой мировой бойни из-за передела истощающихся природных ресурсов, не удивился бы, узнав, что она густо припудрена «благородной» идеей борьбы экстремистских течений мусульманства против христианства. А самое главное поле такой битвы — опять же Россия: есть, где развернуться, есть, кого вырезать, есть, что захватить и присвоить... В общем, в свете подобных допущений единение России и, как теперь нас называют, россиян с другими странами и народами Евразии, о чем постоянно говорил Л. Н. Гумилев, выглядит особенно необходимым и безотлагательным.

(Так писал я шесть-семь лет тому назад. Сегодня, в 2003 году, картина возможного будущего в этом отношении становится еще более многофакторной и поэтому еще менее предсказуемой хотя бы из-за появления на исторической арене организованного и крупномасштабного международного терроризма. Но это обстоятельство только актуализирует и обостряет необходимость в быстрейшем сближении и объединении усилий всех стран независимо от их географического положения, политических систем, религиозной ориентации и т. п. в общем противостоянии вызовам ушедшего и нового веков.)

И, наконец, третье обстоятельство, способствующее росту популярности трудов Л. Н. Гумилева, состоит в том, что Россия находится на перепутье, когда судьба ее совершенно непредсказуема. Теория Льва Николаевича открывает в какой-то степени такую возможность, и многие читатели стремятся с ее помощью заглянуть в будущее своей страны, своего народа. Но, размышляя над этим, стоит иметь в виду, что сам Лев Николаевич не абсолютизировал значения исторических фактов и даже их обобщений для практики сегодняшнего дня. Историк дает материал для размышлений, расширяет границы наших представлений о прошлом ради более глубокого понимания настоящего и выработки решений, способствующих благоприятному ходу событий в будущем. «За-

60

дача Науки лишь в том, чтобы своевременно предупредить сограждан о вероятных вариантах развития событий, а дело Политики найти оптимальный выход из возможных, но необязательных, т. е. непредначертанных, коллизий. Вот почему фундаментальная наука и практика обоюдно нужны друг другу» (Л. Н. Гумилев. Древняя Русь и Великая степь).

Свою часть этой совместной работы Лев Николаевич Гумилев выполнил. Он свершил свой научный и человеческий подвиг, к которому готовился давным-давно не только в творческом, но и в морально-психологическом отношении. Еще в лагере у нас состоялся такой разговор:

—Вы знаете основное содержание моей концепции. Как Вы думаете, сумею ли я ее когда-нибудь опубликовать, если все-таки окажусь на воле?

—Жизнь, Лев Николаевич, несмотря ни на что, идет вперед, и если после Сталина режим в стране хоть в какой-то степени изменится, у Вас появятся шансы сделать это. Но Ваша концепция не вписывается в существующую идеологию, и поэтому даже при некоторой либерализации обстановки Вас ждут огромные трудности.

—Это я понимаю. Так как же тогда действовать?

—По-моему, путь один: защитить докторскую, получить кафедру, читать лекции и готовить своих учеников и последователей, которые понесут Ваши идеи дальше. Тогда они не погибнут, даже если Вы не сможете опубликовать свое учение во всех его аспектах и в полном объеме.

Видимо, этот разговор запал в душу Льва Николаевича, и через много лет, вручая мне свою книгу «Этногенез и биосфера Земли» (она выросла из его второй докторской диссертации, экземпляр которой автор еще задолго до ее защиты хранил у меня «на всякий случай»), он написал на титульном листе: «Дорогому молодому Льву от Льва старого, облезлого, на память о днях и годах рождения этой книги. Ваш совет выполнен: автор освободился, защитил две докторские диссертации, 25 лет читал самостоятельный курс в Университете, подготовил читателя и, наконец, выпустил сию книгу. Итак, она рождалась 40 лет. Л. Гумилев».

61

Его пример беззаветной любви и преданности, бескорыстного служения своей стране — это один из спасительных маяков, которые, будем надеяться, помогут уже ныне живущим вывести ее вновь на путь могущества и процветания.

Мне же остается поблагодарить судьбу за то, что моя жизнь не только в годы пребывания «на теплом месте», но и в последующие десятилетия была окрашена и обогащена тесным общением с этой яркой, незаурядной Личностью.

А.И.Лукьянов Пассионарий отечественной найки и культуры

62

А. И. Лукьянов¹

 

ПАССИОНАРИЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ НАУКИ И КУЛЬТУРЫ

Известно, что жизнь человеческая измеряется не тем, сколько прожито, а тем, что запомнилось. В этом смысле одной из самых ярких страниц моей памяти являются встречи и беседы со Львом Николаевичем Гумилевым — выдающимся нашим ученым, мыслителем, человеком огромного таланта и постоянного, я бы сказал, азартного научного поиска.

Мы познакомились весной 1968 года. Лев Николаевич приехал тогда в Москву по делам, связанным с литературным наследством Анны Андреевны Ахматовой. Задолго до своей смерти она договорилась с сыном, что весь ее архив перейдет в Пушкинский Дом в Ленинграде и будет храниться как единое целое в одном месте. Но, как известно, буквально сразу после похорон Анны Андреевны ее наследство стало растаскиваться и распродаваться. Лев Николаевич подробно рассказывал мне о неблаговидной роли в этом деле потомков Н. Н. Пунина, семейства Ардовых и некоторых других деятелей из литературных и окололитературных кругов. Шла долгая судебная тяжба, в которой судьи становились то на одну, то на другую сторону.

Работая в то время в Президиуме Верховного Совета СССР, я старался помочь Льву Николаевичу, тем более что его позиция была чиста и бескорыстна. Пришлось вести переговоры с Верховным Судом, подключать к делу известных юристов, любителей


¹ Лукьянов Анатолий Иванович (род. в 1930 г. в Смоленске) — ученый-юрист и политический деятель, доктор юридических наук. Один из лидеров КПСС, затем КПРФ. С1956 г. — на политической, законодательной и законотворческой работе. В августе 1991 г. арестован по «Делу ГКЧП», до декабря 1992 г. находился в следственной тюрьме «Матросская тишина». Депутат Государственной думы. Член Союза писателей России, выпустил несколько сборников стихов.

Воспоминания «Пассионарий отечественной науки и культуры» любезно предоставлены автором для настоящего издания.

63

литературы. Очень большой вклад в решение этого сложного правового конфликта внес тогда мой давний друг, ленинградский профессор Юрий Кириллович Толстой1. И хотя наши усилия натолкнулись на непробиваемую стену судейской косности и формализма, само это дело ярко высветило главное — несмотря на достаточно сложные отношения с матерью, Лев Николаевич до конца выполнил свой сыновний долг. Жаль только, что не было должной помощи со стороны литературной общественности и прежде всего Союза писателей СССР.

С тех пор наши связи с Л. Н. Гумилевым стали постоянными. Он много работал, открывал все новые и новые пласты истории народов, живших на просторах нашей страны, часто выступал перед учеными и студентами. Популярность лекций Льва Николаевича была невероятной. Я сам был свидетелем такого огромного интереса слушателей, буквально покоренных живостью и простотой преподнесения им самых сложных научных проблем. Древняя Русь и Великая степь, история наших народов представали перед нами в их взаимооплодотворяющем единстве, выпукло и образно рушились многие окаменевшие концепции и постулаты, десятилетиями повторяющиеся в монографиях и учебниках. Это, конечно, не могло не встретить сопротивление и в академических кругах, и во всякого рода других инстанциях. И здесь Льву Николаевичу требовалась товарищеская поддержка, поскольку препоны канцелярской науки, а порой и партийно-административные были ничуть не лучше, чем судейские.

Мне не раз приходилось чувствовать все это, связываясь с ленинградскими, да и с московскими чиновничьими структурами по поводу издания трудов Л. Н. Гумилева. Разного рода деятели от науки, сплотившиеся вокруг очередного вельможи, не читавшие ни одной работы автора теории этногенеза и пассионарности, умело внушали своему патрону, что «гумилевщина» сродни


1 Подробно эта история описана в статье Ю. К. Толстого «Спор о наследстве А. А. Ахматовой» // Правоведение. 1989. № 3. С. 62-74. (Сост.)

64

антимарксистскому идеализму, географическому детерминизму, шовинизму, национализму и т. д.

Это, конечно, угнетало Льва Николаевича, но он не сдавался, работая с поразительной эффективностью и отметая всякого рода наветы и интриги. Сын двух крупнейших поэтов России, он был глубоко русским человеком и патриотом своей страны. Гумилев не раз говорил, что далек от всякой политики, хоть и уважает выводы Маркса и Энгельса, правда, за исключением того, что они писали о России. Такое отношение к политике было естественно для узника ГУЛага с 14-летним стажем. Однако, вспоминая годы репрессий, Гумилев обычно ограничивался фразой: «Да, было такое время, когда вожди сажали вождей, соседи — соседей, а ученые — ученых». После этого Лев Николаевич закуривал свой «Беломор» и говорил: «Но это к науке отношения не имеет».

Подлинно научным методом он считал, прежде всего, комплексный подход к любому историческому явлению, умение добиваться синтеза гуманитарных и естественных наук, ни в коем случае не замыкаться в рамках определенного времени или отраслевой дисциплины.

Именно на основе этого комплексного подхода на стыке этнографии, географии и истории шли научные поиски Гумилева. Об этом он подробно говорил в переданной мне магнитофонной записи своего «Автонекролога», вспоминая о том, как в тюремной камере пришла к нему идея пассионарного взлета человеческой натуры, как потом на эту идею стала «наматываться» сама история народов, расцвета и падения этносов. «Автонекролог» вскоре был опубликован1. И мне думается, что он представляет собой удивительный, уникальнейший документ о том, как рождается научное открытие, как оно захватывает все более и более широкие сферы знаний, проверяет свою истинность живой жизнью человечества.


1 См.: Л. Н. Гумилев. Биография научной теории, или Автонекролог // Знамя. 1988. № 4.

65

И в этом, мне кажется, весь Лев Гумилев, который сам является воплощением пассионарности, увлеченности идеей и упорного всепоглощающего служения ей в интересах истины и великой России. На эту сторону личности Льва Николаевича обращал внимание хорошо знавший его Митрополит Ленинградский и Ладожский Иоанн в ходе нашей беседы на Каменном острове в Ленинграде осенью 1994 года.

В свете этой мысли, высказанной Владыкой Иоанном, мне особенно часто вспоминается встреча с Л. Н. Гумилевым, состоявшаяся у меня дома 16 сентября 1986 года. Тогда, рассказав гостю о собираемой мною коллекции голосов русских писателей XX века, я попросил у Льва Николаевича разрешения записать его рассказ о Николае Степановиче Гумилеве и Анне Андреевне Ахматовой, их отношениях с сыном и о творческой лаборатории двух прославленных поэтов России.

Теперь я с трепетом вновь и вновь включаю магнитофон, чтобы услышать эту запись, в которой Лев Николаевич не только поведал о всех перипетиях своей трудной жизни, но и прочитал три коротких стихотворения о подвигах Геракла, подаренных маленькому Леве отцом во время одного из приездов в Бежецк. Стихи эти не вошли в собрания сочинений Н. С. Гумилева. Но дело было не только в самих неопубликованных стихах знаменитого мэтра. Оказалось, что то, как читал эти стихи Лев Николаевич, удивительно точно совпадало с интонациями отца, запись голоса которого имелась у меня и была копией с записи на восковом валике фонографа Петроградского Института Живого Слова, сделанной в феврале 1920 года. Так встретились отец и сын, которые по духу своему, по пониманию силы поэтического слова были очень близки.

Немало рассказал Лев Николаевич об Анне Андреевне Ахматовой, о тех годах, когда они жили вместе, о посылках, которые передавала мать своему заключенному в тюрьму сыну, о том, как, вернувшись с фронта, он помогал Анне Андреевне переводить стихи зарубежных поэтов и «кое-чему научился сам». Говорил он с горечью и о том холодном отчуждении, с которым встретила его Ахматова после возвращения из омского лагеря в 1956 году.

66

«К сожалению, я застал женщину старую и почти мне не знакомую, — вспоминал Лев Николаевич. — Ее общение за это время с московскими друзьями Ардовыми и их компанией, среди которых русских, кажется, не было никого, очень повлияло на наши отношения». Однако теплые чувства к своей гениальной матери и ее творчеству никогда не покидали Льва Николаевича. Когда же я стал расспрашивать Гумилева о его собственных стихах и переводах поэзии Востока, Лев Николаевич отшутился: «У всякой науки должна быть какая-нибудь отдушина», — сказал он и добавил: — «А вообще-то, когда со мной не хотят спорить как с ученым, обычно говорят: "Ну, зачем спорить с поэтом"». Но здесь, думаю, Гумилев-сын был все же несправедлив к самому себе. Гораздо более объективную оценку его творчества дал известный литературовед В. В. Кожинов, который считал, что Лев Николаевич был «в равной степени и историком, и поэтом»1.

В тот вечер мы долго говорили о его подготовленных к изданию книгах «Тысячелетие вокруг Каспия», «Древняя Русь и Великая степь», о фундаментальном труде, который он в то время называл «Деяния монголов» и считал наиболее весомой и ценной разработкой теории этногенеза. Как бы подводя итог этим своим работам, Лев Николаевич сказал: «Знаете, в целом я думаю, что творческий вклад в культуру, сделанный моими родителями, я продолжил в своей области оригинально, неподражательно и очень счастлив, что жизнь прошла небесполезно для нашей советской культуры».

Уверен, что для такой самооценки Л. Н. Гумилев имел все основания, ибо его творчество, его подвиг ученого и мыслителя никогда не ограничивался «чистой наукой». Каждым своим трудом он выходил на простор отечественной культуры, обогащая и еще более одухотворяя ее самобытный характер. И здесь особо следует подчеркнуть, что эту культуру, эту традицию Руси Лев Николаевич понимал широко и объемно, далеко заглядывая в наш сегодняшний день.


1 См.: Наш современник. 1997. № 3. С. 193.

67

В связи с этим мне особенно запомнилась одна из наших бесед в начале 1989 года. Просматривая книги по истории России в моей библиотеке, Лев Николаевич обратил внимание на то, что в ней довольно много, как он сказал, «славянофилов и славянофильствующих». «Они были по-своему романтиками, — заметил Гумилев, — превозносили до небес народ-богоносец, но все-таки оказались гораздо последовательнее, чем западники, в подходе к разгадке того, что такое Русь и Россия. А разгадка эта состоит в евразийском характере нашего этноса. Да, мы и Европа, и Азия. В силу этого мы самобытны и не похожи на западные народы. Нас же все время пытаются заставить любить Запад, хотя он нас все равно не любил и не любит. А вот с Азией, с Востоком у нас тысячелетние связи и гораздо большее взаимопонимание».

Тогда я впервые услышал от Льва Николаевича оценку идей Г. В. Вернадского, П. Н. Савицкого, Н. С. Трубецкого и других пионеров российского евразийства. Он отмечал, что родившись как протест против унижения и поношения русского народа, идеи евразийства имели и имеют под собой реальную историческую почву. Они дают возможность гораздо полнее и объективнее разобраться в том, откуда есть пошла Русь и русская земля. Причем для Гумилева евразийство имело не только научное, теоретическое значение. Он делал из него ясный практический вывод, состоящий в том, что нельзя, невозможно правильно решать вопросы жизни России в прошлом и настоящем, абстрагируясь от тех коренных особенностей и закономерностей развития, которые органически присущи нашему этносу. Нарушение этих законов тысячелетней истории грозит самыми тяжелыми последствиями для российских народов.

Вот почему так остро переживал Лев Николаевич те разрушительные процессы, к которым привела горбачевская перестройка. Он самым решительным образом осуждал катящиеся по Советскому Союзу волны сепаратизма и национализма в Прибалтике и Киргизии, Карабахе и Чечено-Ингушетии, Молдавии и Казахстане. Как рассказывал мне президент Русского географического общества С. Б. Лавров, именно тогда, в разгар войны законов и

68

суверенитетов уже тяжело больной Лев Николаевич обратился к своим коллегам по университету с наказом сделать все от них зависящее для предотвращения развала Советского союзного государства. «Скажу вам по секрету, — говорил тогда Гумилев, — если Россия будет спасена, то только через евразийство»1.

Сегодня это завещание великого ученого звучит как никогда актуально.

Актуально, во-первых, потому, что после разрушения СССР беловежскими заговорщиками возникло и, несмотря ни на что, будет расти движение за восстановление Союза братских государств и прежде всего России, Беларуси и Украины. Их суперэтническую близость всегда подчеркивал Л. Н. Гумилев. И если бы нынешние политические лидеры хоть в малой мере знали учение Льва Николаевича, выявленные им закономерности исторического развития России, этот исключительно важный процесс мог идти гораздо быстрее и эффективнее в интересах всех народов, живущих на постсоветском пространстве.

Во-вторых, идеи Гумилева приобретают особую актуальность потому, что продолжаются и нарастают попытки Запада и его оруженосцев в России под флагом ее вхождения в «современную цивилизацию», навязав русскому и другим народам нашей страны чуждую им индивидуалистическую рыночную идеологию, разрушить их жизненный уклад, превратить российскую экономику в сырьевую базу транснациональных монополий. Однополюсный глобализм по американской модели становится все более зримым фактором жизни нашей планеты, и отсюда закономерно растет антиглобализм как ответ сопротивляющихся этому насилию этносов. Сегодня ни на йоту не потеряло своего значения предупреждение Гумилева: «Конечно, можно попытаться "войти в круг цивилизованных народов", то есть в чужой суперэтнос, но, к сожалению, ничто не дается даром. Надо осознавать, что ценой инте-


1 Об этом профессор С. Б. Лавров позднее рассказал в вышедшей после его смерти книге «Лев Гумилев. Судьба идеи» (М.: Сварог и Кº, 2000. С. 12-13).

69

грации России с Западной Европой в любом случае будет полный отказ от отечественных традиций и последующая ассимиляция».

Наконец, подтверждением значимости и злободневности евразийской концепции Гумилева является то, что его взгляды до сих пор подвергаются самым ожесточенным нападкам противников самостоятельного пути нашего народа и российского государства. Достаточно сказать, что в октябре 2002 года, когда отмечалось 90-летие со дня рождения Льва Николаевича, снова выплыли на поверхность его хулители. В статье Григория Ревзина под названием «Пророк Азиопы» утверждалось, что «история Гумилева не интеллектуальна, не изысканна, в ней не случается озарений, и в ней нет метафизики божественного присутствия. В ней есть орда, которая прет, потому что ее расперло». Вдобавок Ревзин приписывает ученому «мелкий недостаток» в виде «антисемитизма довольно странной конфигурации, спроецированного в нарисованную им фантастическую картину хазарского каганата». По заявлению другого антигумилевца Семена Новогрудского, Гумилев был по сути «пророком в стаде», которое никак не может «перестать быть коллективным бессознательным и всеобщим пугалом для человечества»1. Как видим, ничего не изменилось за эти годы. И прав был Лев Николаевич, когда, отвечая академику Бромлею и другим своим злобствующим критикам, вспоминал Оскара Уайльда, увидевшего в американской таверне плакат «Не стреляйте в пианиста, он играет как может!».

Пианисты, играющие по чужим нотам против России и ее самобытности, не только не перевелись, но и плодятся в великом множестве в атмосфере рыночных реформ и врастания человечества в «цивилизацию западного образца».

Последняя весточка от Льва Николаевича Гумилева пришла ко мне, когда весной 1991 года развернулась работа по подготовке и проведению референдума о сохранении Союза ССР. Мне позвонили из Ленинграда и передали, что Лев Николаевич просил посмотреть его выступление в газете «Час пик». Я сразу же нашел эту


1 См.: Коммерсант-Dailу. 4 октября 2002; Известия. 2 октября 2002.

70

публикацию. Она называлась «Объединиться, чтобы не исчезнуть»1. Великий ученый, видя черную тучу развала, надвигающуюся на нашу страну, говорил об огромной ценности дружбы советских народов, которую надо хранить как зеницу ока, о том, что эта дружба — самое лучшее, что дала нам отечественная история. Как никто другой, Гумилев предчувствовал гибельность Беловежья, разрушившего устои, соединявшие могучий евразийский суперэтнос на территории от Балтики до Тихого океана. К великому сожалению, это его предчувствие оказалось трагической реальностью.

О кончине Льва Николаевича я узнал по радио в камере «Матросской тишины». Для меня, да, думаю, и для всех истинных патриотов России, это был страшный, непоправимый удар. Ночью под потолком тюремной камеры всегда горел тусклый свет. Не было и не могло быть сна. Тогда и появилось стихотворение, посвященное очень дорогому для меня мыслителю, ученому и патриоту России Льву Николаевичу Гумилеву. Им и хотелось бы закончить этот короткий набросок воспоминаний:

Мы и Европа, мы и Азия,

Мы сочетание начал.

Судьбы такой своеобразие,

Наверно, каждый замечал.

Мы не разрознены на атомы,

Воюя каждый за себя.

Трудяги, пахари, солдаты мы —

Один народ, одна семья.

Мы не враги своеобразия,

Но общность — общий наш удел.

Наш грозный этнос — Евроазия —

В многовековье поседел.

Как реки, в нем сливались нации,

Исконным верные гербам.

И западной цивилизации

Они совсем не по зубам.


1 Час пик. 1991. № 3.

71

Камзолы лопались расшитые

На мощном теле Русь-земли,

И убирались прочь разбитые

Псы — рыцари и короли.

И отправляла латы ржавые

Под обагренный кровью лед

Община, слитая с державою.

Держава, вросшая в народ.

Себе не льщу ни в коем разе я,

Что всепобедна наша рать,

Но общность эта - Евроазия –

Себя заставит уважать.

9.ХI.2002

А. Д. Дашкова Лев Гумилев, начало 30‑х

72

А. Д. Дашкова¹

 

ЛЕВ ГУМИЛЕВ, НАЧАЛО 30-х

Мне посчастливилось познакомиться с Левой Гумилевым в геологической экспедиции, организованной на Байкал летом 1931 года, и я не ошибусь, если скажу, что вряд ли кто-нибудь из ее участников сможет теперь поделиться своими воспоминаниями о том периоде, ибо «иных уж нет, а те далече». Но сначала немного предыстории.

Надеяться на то, чтобы претворить свою мечту в реальность — стать геологом — было для меня в то время испытанием судьбы, так как уже имевшийся в мои 20 лет отказ в приеме в ВУЗ ставил прочный заслон моему будущему.

Мой отец был офицером и погиб в августе 1915 года в Первую мировую войну. Таким образом, повторная попытка стать студенткой ВУЗа была явно обречена на неуспех, равным образом, как и перспектива практической деятельности без профессиональной основы.

Но «Его Величество случай» оказал мне неоценимую услугу. Дело в том, что моя старшая сестра, выпускница Московского Екатерининского института, владевшая иностранными языками и способная пианистка, в годы безработицы 30-х годов не могла найти в Ленинграде лучшего применения своим данным, кроме как стать весовщицей на складе утильсырья, находившемся на тогдашней Лиговке. Там она узнала от своей сослуживицы, что дальний родственник той поступил на какие-то курсы в Геологоразведочный институт, после окончания которых слушателей


¹ Дашкова Анна Дмитриевна (1911-2002) — геолог, кандидат геолого-минералогических наук, участник археологической экспедиции 1931 г. в Забайкалье вместе со Львом Николаевичем Гумилевым.

Анна Дмитриевна сохраняла дружеские отношения с Л. Н. Гумилевым, а позже — и с его женой Натальей Викторовной всю жизнь (она умерла летом 2002 г.). Человек живой, активный и очень доброжелательный, она, несмотря на свой преклонный возраст, после смерти Гумилева, помогала разыскивать и собирать материалы о годах его молодости. Дашкова хотела дополнить свои воспоминания некоторыми эпизодами, которые она вспомнила уже после их первой публикации, но не успела сделать этого. Приведем один из них, записанный с ее слов:

«Лева удивительно чувствовал атмосферу человеческих отношений и умел как-то разряжать возникшее напряжение. Я помню, как в одном из маршрутов, после очень тяжелого перехода, мы поднялись на площадку горного отрога и остановились на привал. Люди очень устали, и атмосфера вокруг была грозовая: темные тучи зависли над нами, воздух был тяжелый и влажный, и в людях тоже росло раздражение. Казалось, достаточно любой ерунды, чтобы оно прорвалось. Вдруг Лева подошел к скальному обнажению, возле которого мы разложили наши вещи, и стал внимательно его рассматривать. А затем произнес, показывая на коричневые кристаллики сфена: "А это что, замороженные тараканы?" В ответ раздался громовой хохот, ... и атмосфера разрядилась».

Мемуарный очерк «Лев Гумилев, начало 30-х» впервые был опубликован в малотиражном журнале «Мера» (1994. № 4. С. 94-98).

Письма, о которых пишет А. Д. Дашкова, переданы ею в дар мемориальной квартире Л. Н. Гумилева.

73

отправляют в различные экспедиции. Узнав об этом, я словно по зову «Музы Странствий», как на крыльях помчалась в этот институт, располагавшийся на внутренней территории Апраксина Двора. Приехав туда, я — увы — узнала, что занятия на курсах коллекторов идут давно и о приеме речи нет. Но, увидев мое крайнее огорчение, начальник отдела кадров, некто Гемалани, решил мне помочь, однако, выслушав мою, хотя и краткую, но содержавшую явный социальный «криминал» биографию, отправил меня к директору, дабы не брать греха на душу. Тогдашний директор болгарин Волчев, вскинув на меня черные проницательные глаза, с минуту поколебавшись, одним росчерком пера на заявлении решил мою судьбу, дав «добро» зачислить в штат института младшим коллектором, а там, мол, видно будет, куда, в какую экспедицию я буду направлена. Несколько месяцев, начиная с февраля, я разбирала старые коллекции образцов горных пород, годами хранившиеся на запыленных стеллажах, но ближе к весне было объявлено о моем зачислении в Прибайкальскую экспедицию.

Радости моей не было предела, — ибо эта работа открывала мне дорогу для накопления необходимого к поступлению в ВУЗ производственного стажа. К слову сказать, спустя 5 лет после Прибайкальской экспедиции, в 1936 году я, 25-летняя, села на студенческую скамью геологического факультета ЛГУ рядом с вчерашними школьниками, а год окончания университета, 1941-й, оказался годом начала войны. Но вернемся в год 1931-й.

После окончания работы с коллекциями предстоял отъезд в мою первую экспедицию. Этот отъезд и все последующие я запомнила на всю жизнь.

Моим спутником оказался Лев Гумилев — мы были зачислены в одну Прибайкальскую экспедицию, и встретились 11 июня 1931 года на Московском вокзале для поездки в Иркутск и далее.

Незадолго до отхода поезда пришла проводить сына Анна Андреевна Ахматова и передала ему пакет с продовольствием. Это было очень кстати, так как путь до Иркутска занимал в то время 7 суток.

74

Мы не были знакомы с Левой раньше, только изредка встречались в институте1 — он ходил на курсы коллекторов, — но очень быстро нашли много общих тем. Заветной для него темой были рассказы о Бежецке, о бабушке, у которой он воспитывался. Эти рассказы были полны душевной теплоты, но еще и едва уловимым чувством его детства — чувством ущемленности. Интересы мои касались поэзии Николая Степановича Гумилева, многие сборники стихов которого имелись в нашем доме. И тут я мгновенно получила живой отклик. Лева боготворил отца, и едва я успевала произнести название стихотворения или поэмы, как он сразу же начинал читать наизусть любое произведение до конца. Читал он нараспев, но не монотонно, а очень выразительно, хотя и тихо, меняя тональность в зависимости от сюжета произведения. Так он читал поэму «Капитаны».

Эта удивительная юношеская память Левы впоследствии превратилась в феноменальную память историка Льва Гумилева...

Долог был путь до Иркутска. Плацкартный вагон был переполнен и казался общим. Стояла духота, с верхних полок постоянно свисали чьи-то ноги. Толкучка в проходах, бесконечные хождения, говор и пререкания пассажиров — все это шло как бы стороной, мимо нас. Мы говорили о предстоящей работе и, еще не представляя себе условий и направления нашей деятельности, думали о ней романтически, как о чем-то загадочном. Как-то раз я сказала, что совсем не представляю себе своей будущей работы и боюсь, что не справлюсь с ней, так как окончить коллекторские курсы мне не удалось. Но Лева очень быстро и просто успокоил меня, сказав, что, несмотря на пройденные курсы, он мало что смыслит в геологии, и добавил, смеясь, что он «читал охотно Апулея, а геологоразведочного дела не читал!».


1 В статье Л. Варустина: «Лев Гумилев повода для ареста не давал», опубликованной в журнале «Аврора», 1990, № 11, при упоминании моего имени допущена досадная ошибка, а именно ь противоположность напечатанному, я не могла «вербовать» Льва Николаевича в геологическую экспедицию, и вопрос о его «социальном происхождении» у меня никогда не возникал.

75

По мере продвижения к Сибири заметно менялся ландшафт, и говор новых пассажиров отличался от привычного. Прибыли в Иркутск, где нам предстояла пересадка для дальнейшего следования к месту базирования экспедиции, расположенной в Слюдянке — рабочем поселке на берегу Байкала. Дальше ехать пришлось в товарном вагоне, оборудованном скамейками для пассажиров. Народу набралось много, и некоторое время спустя неожиданно для себя, я увидела на своих коленях голову спящего пожилого бурята. Он не был пьян, просто казался очень усталым. Я молча спросила глазами сидевшего рядом Леву: как быть? И услышала умиротворяющий ответ: «Оставьте его, пусть спит. Аборигенов нужно уважать, ведь они потомки монголов...» Я успокоилась, не потревожила спящего. И только десятилетия спустя поняла, что уже тогда, в 1931-м, в свои 19 лет, Лев Николаевич Гумилев любил монголов!

Старая Забайкальская железная дорога в значительной своей части после Иркутска шла по берегу Байкала — вдоль подножия крупного горного массива, скальные карнизы которого буквально нависали над путями. Поезд то и дело нырял в тоннели. Когда поезд миновал последний тоннель, через приоткрывшуюся дверь в вагон ворвался резкий свежий ветер, и нашему взору предстала незабываемая картина: необозримый простор Байкала, еще не вполне освободившегося от ледяного панциря, который уже значительно отступил от берегов и был пересечен многочисленными трещинами, подчеркнутыми разводьями черной воды, а невдалеке, на фоне голубовато-белых льдин контрастно выделялись черные точки, то перемещавшиеся по поверхности, то соскальзывавшие вниз в темные глубины озера. Я удивилась: «Что это?» — «Нерпы», — сказал Лева.

Вскоре товарняк подошел к Слюдянке — концу пройденного и началу дальнейшего пути. Надо сказать, что к месту базирования группы ее участники прибывали постепенно: большая часть была, когда мы приехали, уже на месте. Состав группы был довольно разнообразным. Кроме общих научных руководителей и двух молодых специалистов, окончивших наш Горный институт, было

76

много студентов Московского геологоразведочного института и единицы из Ленинградских ВУЗов; ну, и мы с Левой, по уровню своей квалификации оказавшиеся, так сказать, «на подхвате». Многочисленным был также состав обслуживающего персонала: рабочие, конюхи, различные подсобники для конного двора и базы.

Удивительно тепло относились к Леве эти люди, как бы отвечая на его к ним доброе расположение, и называли его в рифму: «Лев Гумилев». Будучи по сути своей очень добрым, доверчивым и несколько наивным человеком, Лева высоко ценил в людях простоту и душевность и относился ко всем одинаково ровно, независимо от «табели о рангах». Бывший тогда среди экспедиционного рабочего люда столь же трудолюбивый простой человек — местный житель Савелий Прохорович Батраков, спустя многие годы встретится с Львом Гумилевым в одном из пересыльных сибирских лагерей. Был среди участников экспедиции и проводник — бурят из Улан-Удэ, Иван Демидович Пермяков, специально нанятый для дальних рекогносцировочных маршрутов. О нем надо сказать несколько добрых слов. Опытный таежник, прекрасный ходок, легко взбиравшийся на крутые горные склоны, он научил Нас правильному на них восхождению, размеренному дыханию и строго запретил пить воду на ходу, кроме кратких привалов, сопровождавшихся нехитрой трапезой. Эта «трапеза» в маршрутах постоянно включала опостылевший нам продукт — шпроты, закупленные «впрок» нашим завхозом в количестве, способном обеспечить любую зимовку, и Лева, беря очередную банку, неизменно произносил: «Вскроем гадов!» И много лет спустя этот шпротный запах был мне отталкивающе неприятен. Зато, возвращаясь на 2-3 дня после дальних многодневных маршрутов на базу экспедиции, мы бывали вознаграждены, вкушая несравненного омуля, ныне столь бездумно и бесхозяйственно истребляемого в уникальном на Земле озере — Байкал.

Примечательной фигурой, но совсем иного плана, чем наш проводник, был «красный комиссар» Владимир Иосифович Милов, мало что смысливший в работе группы, но ревностно следивший

77

за идеологическим «настроем» ее участников. Его речи, на проводимых им собраниях, изобиловали безграмотными фразами, призывавшими «отдать все силы». К счастью, «идеологических противников» комиссар не зафиксировал, а время преследований за родителей тогда еще не наступило в полной мере. Спустя сколько-то лет Лев Гумилев проедет мимо этой Слюдянки в очередной сибирский лагерь...

Когда все участники экспедиции были в сборе, последовал инструктаж и начались полевые работы. Это была геологическая съемка несколькими отрядами в труднодоступных горно-таежных предгорьях хребта Хамар-Дабан. К местам работ продвигались с вьючными лошадьми, затем осуществляли пешие и конные маршруты.

Обращала на себя внимание одежда Левы: черный картуз с надломленным козырьком, по его выражению «приказчицкий», поверх которого он надевал накомарник; весьма потертый пиджак с выцветшей «штормовкой» под ним; схожие с пиджаком брюки; и видавшие виды кирзовые сапоги. Но самым примечательным был брезентовый плащ. Плащ был явно не по росту, но чем-то привлекал Леву, возможно, сходством с армейской шинелью.

Отличительной особенностью характера Левы было какое-то удивительное пренебрежение к опасностям, возникавшим во время трудных переходов или сложных переправ через реки. Вздувавшиеся от дождей, нередко заливавшие берега, быстрые горные реки не вызывали в нем страха — только стремление к преодолению. И это — при отсутствии у Левы элементарной спортивной тренировки. Тут проявлялось какое-то особое свойство его индивидуальности. По существующим правилам, при переходе вброд многоводной реки, требуется брать направление к другому берегу выше по течению, дабы не быть снесенным много ниже. Переходили реки или верхом на лошади, или пешком, но обязательно подстраховываясь надежной палкой. Лева же, всегда в отрыве от группы, шел напрямик. Это вызывало общую тревогу и, перебравшись на противоположный берег, мы во всю прыть бежали вниз по течению «ловить Льва», при этом, вглядываясь, не маячит ли

78

его голова в бурном потоке реки? Но нет, все обходилось благополучно, и мы встречали его выбирающегося, как бы говорящего: «Победил!»

Следует рассказать и еще об одном, характеризующем Леву эпизоде. Во время одного очень длительного перехода вечер застал нас у зимовья, охотничьего прибежища таежников, где для любого путника честным предшественником обязательно оставлялись спички, соль, сухари, а то и вяленая рыба. Эта маленькая избушка располагалась у весело журчащего ключика, довольно многоводного, на небольшом увале, удобном для обзора окрестностей при охоте. Стреножив коней, конюх, он же повар, дядя Андрей быстро приготовил нам из наших припасов ужин, и мы, утомленные переходом, расстелив на бугристом полу спальные мешки, быстро уснули.

И вдруг, сначала от шороха, а позднее уловив запах едкого дыма, я проснулась и увидела как Лева, стараясь не шуметь, натягивает свои стоптанные кирзаки, берет неизменный брезентовый плащ, лопату, очень кстати оказавшуюся в избушке, уже с порога сообщает: «Пожар, тайга горит», и быстро исчезает в сумраке мутного рассвета. Все мгновенно просыпаются и, наскоро одеваясь, бегут из зимовья. Мы буквально сыплемся вниз, еще не видя пламени; но дым становится все более ощутимым, плотным, подобным завесе. От него горчит во рту, слезятся глаза. На наш зов Лева не откликается. Положение становится драматичным, тем более что у нас нет инструментов для тушения пожара, кроме пары топоров и нескольких геологических молотков. И вдруг — о, небо! — начинается дождь. Усиливаясь, он превращается в ливень. Стена воды обрушивается на загоревшуюся тайгу. Теперь осталось ждать Леву. Мы возвратились к зимовью, чтобы разжечь сигнальный костер, но все вокруг промокло, а у нас не было ни ракеты, ни ружья. Ждали его долго с тревогой. Наконец, он появился промокший, измазанный сажей, но улыбающийся. Ему удалось добраться до очага начавшегося пожара и начать его тушить. Бог знает, чем бы все окончилось, если бы не спасительный ливень!

Геология как предмет исследований Леву не интересовала, но при работах будущего ученого в Прикаспии, несомненно, полез-

79

ной оказалась основа, заложенная в методике ведения маршрутов и особенно в оценке характера рельефа, что напрямую связано с одной из отраслей геологической науки — геоморфологией. В Прибайкалье Леву привлекала романтика длинных переходов, смена ландшафтов, контрасты рельефа. Он был рассеян на маршрутах, обычно сопровождаемый преданным Яшкой, но добросовестно выполнял все задания. Если доводилось бывать с Левой в совместных походах, то можно было слышать стихи, произносимые им тихо, как бы про себя, — стихи отца, но иногда и незнакомые, возможно, его собственные, навеянные красотой природы, отрешенностью от обыденного, безмятежным покоем души. Иногда Лева выдавал «экспромты» на злобу дня. Например, об одном студенте-москвиче, не пользовавшемся расположением однокашников, ездившем на лошади по кличке «Марья», Лева как-то произнес при седоке: «Мария, гордая Мария, краса сибирских лошадей, не знаешь ты, какого змия таскаешь на спине своей». А услышав сибирские слова «хлынца» (мелкая рысь сибирских лошадей) и «елань» (отмель вдоль реки), он заявил: «Если бы Пушкин был сибиряком, он бы написал: "Татьяна, простирая длани, бежит хлынцой среди елани"». Особенно интересными были рассказы Левы у таежных вечерних костров. К ним собирались все, никто не оставался в палатке, несмотря на ранний утренний подъем. Фантазия, как-то особенно правдиво выдававшаяся им за быль, была необыкновенно привлекательной и временами таинственной. Однако по душе Леве были не многолюдные сборища, а узкий круг собеседников — два, три, максимум четыре человека.

Он очень заметно отличался от своих молодых коллег широкой осведомленностью по многим вопросам, особенно в области литературы, выделялся также и воспитанием, хотя внешне выглядел простаком.

Во время общих бесед случались и споры, но быстро оценив уровень знаний партнера, если они оказывались «на равных», что бывало редко, Лева горячо и даже в резких тонах отстаивал свое мнение, в других же случаях бывал корректен со спорящим и необидно снисходителен.

80

Близился к завершению полевой экспедиционный сезон, затягивался снежной пеленой Хамар-Дабан, одевалась инеем тайга на его отрогах, зарождались вдоль берегов Байкала звенящие «забереги» кристаллизующегося льда. И, наконец, наступила пора разъезда участников экспедиции. Но наше общение с Левой на этом не закончилось. Я получала письма от него из Москвы, где он некоторое время жил и работал у О. Э. Мандельштама — остроумные, интересные, они сохранились у меня до сих пор. Там он называет меня, как называл в экспедиции, Анжеликой.

Сообщив свой адрес: «Москва, Нащокинский пер., № 5, кв. 26, Мандельштам», Лева писал: «По одной этой фамилии можете себе представить, сколь счастлив я, находясь в гуще "порядочной" литературы».

В одном из писем, датированном 1933 годом, когда я работала в Таджикистане, он, в частности, писал: «Счастливая! А моя дорога проходила по Крымским сопкам, которые похожи на бородавки и на которых скучно, как на уроке политграмоты».

В письме от 1934 года с пометкой в конце: «1/II-34 г. после Р. X.» — соскучившись о Ленинграде, Лева писал: «Передайте привет Александровской колонне». В письмах Лева обычно подписывался «Leon», или ставил одну букву — «L».

В этом 1934 году на него обрушился тяжелый удар — был арестован О. Э. Мандельштам. Несколькими годами позже та же участь постигла и самого Леву.

Не перестаешь удивляться тому, как этот человек, пройдя сквозь строй сталинских застенков, сохранил цельность души! Тот период страшных лагерных лет выявил беспримерное мужество и высокие качества его Личности.

Теперь, оглядываясь назад, я оцениваю ту встречу на Байкале в 1931-м с Левой Гумилевым как встречу с интереснейшим из виденных мною в жизни людей.

М.В.Зеленцова Моя встреча с Гумилевым

81

М. В. Зеленцова¹

 

МОЯ ВСТРЕЧА С ГУМИЛЕВЫМ

Со Львом Николаевичем Гумилевым я познакомилась совершенно неожиданно, и в тоже время, была в этом знакомстве какая-то фатальность. Ведь я выросла на стихах Анны Ахматовой, Николая Гумилева, Блока. Это были мои любимые поэты, мои кумиры раннего детства. Именно их стихи, в основном, читались на маминых Литературных вечерах, и они остались со мной на всю жизнь. Так вот о самом знакомстве: узнав о том, что в Академии художеств впервые создается факультет истории искусств и объявлен прием студентов, я, только что вышедшая замуж за художника Козьмина, решила, что это именно то, что мне необходимо. В начале лета, взяв с собой рюкзак книг, нужных для подготовки к экзаменам, мы с мужем отправились в Оредеж на любимый нами хутор рядом с бывшим имением Панферовых. И все было бы хорошо, если бы, купаясь, я не простудилась и не слегла с высокой температурой. Обострились все старые болезни, и о переезде в город нечего было и думать. Вернулись мы в Ленинград только в сентябре. Позвонив в академию, я узнала, что конкурс был семь человек на место и что 1-й курс уже начал заниматься. Казалось бы, что год пропадает, но недаром же по восточному гороскопу я Огненный Дракон — и я поехала в академию, надев свое самое любимое платье и большую белую широкополую панаму. Узнав, в какой аудитории занимаются искусствоведы, я решила хоть посмотреть на счастливчиков и, став у окна напротив аудитории, ждала звонка


¹ Зеленцова Мария Валерьяновна (род. в 1916 г.) — искусствовед, закончила Академию художеств. В течение многих лет работала в Художественном фонде РСФСР; организатор и первый директор Экспериментальных мастерских Ленинградского отделения Художественного фонда при Комбинате декоративного искусства.

Мемурный очерк «Моя встреча с Гумилевым» опубликован в журнале «История Петербурга» (2002. № 4. С. 23-24).

82

на перерыв. Звонок прозвучал, и из дверей вылетела прямо на меня группа молодых людей, которые тут же начали интересоваться, почему я не поступила. Зазвонил звонок на занятия, и, выразив свои сожаления, молодые люди вернулись в аудиторию, а я грустно побрела к выходу. Но тут случилось то, чего, вероятно, я и ждала, решив приехать в академию. В мою судьбу вмешался «Его величество Господин случай», иначе называемый Судьбой. Только, только я спустилась по круглой каменной лестнице на первом этаже, как на меня надвинулась маленькая, но очень полненькая фигурка с огромной папкой под мышкой, окруженная толпой студентов, я отступила к стене, но «фигурка» обернулась, что-то сказала одному из студентов, который тут же подлетел ко мне и сказал, что со мной хочет поговорить профессор Рудаков1. Работы Константина Ивановича я, конечно, уже знала, и мне они очень нравились, поэтому я охотно подошла. «Ну что, провалилась», — сказал он. Пришлось объяснять ситуацию. Все последующее было уже как во сне. Оставив свою папку кому-то из своих студентов, Константин Иванович открыл дверь около лестницы, и мы оказались в маленькой комнате, где за столом сидел черноволосый человек, как позже выяснилось, декан искусствоведческого факультетата. «Посмотри, Саша, — сказал Константин Иванович — какая девушка не поступила на твой факультет, а ведь я бы ее даже маслом начал писать, вот так носик, а вот так волоски», — показывал Константин Иванович. Тут Александр Сергеевич Гущин, а это был именно он, начал терпеливо объяснять Константину Ивановичу, почему меня нельзя принять сейчас, но Константин Иванович и слушать ничего не хотел — ему была нужна именно такая натура и именно сейчас. Позже я узнала, что сам Гущин был принят в академию недавно и именно по рекомендации Константина Ивановича. Впрочем, Александр Сергеевич ничем особенно не рисковал, написав мне пять записочек к пяти


1 Рудаков Константин Иванович (1891, Петербург — 1949, Ленинград) — художник, график, иллюстратор. С1929 года преподавал в Академии художеств. (Сост.)

83

преподавателям с просьбой принять у меня экзамены по их предметам, ведь срок на все это был — одна неделя! Правда, экзамен по истории искусств он сказал, что будет принимать сам. И что же вы думаете, я сделала, получив эти пять записочек. Зажав их в кулак, я помчалась снова на второй этаж, к 306 аудитории, чтобы поделиться своей радостью с молодыми людьми, которые так приветливо меня встретили, и расспросить их о педагогах, которым мне предстоит сдавать экзамены. Они же поинтересовались, какой экзамен я считаю для себя самым трудным, и на мой ответ — конечно, по всеобщей истории, один из них открыл дверь в аудиторию и громким голосом стал вызывать какого-то Отто Бекмана. Как видите, я не забыла этого имени за все прошедшие с тех пор 60 лет! Так последовало второе чудо того дня — появившийся на пороге солидный молодой человек в роговых очках, выслушав меня, взял номер моего телефона и спокойно заявил, что вечером мне позвонит Лева Гумилев, с которым он живет в одной комнате университетского общежития, приедет ко мне, а так как он является лучшим студентом исторического факультета, то все мои проблемы с экзаменом по истории будут решены. Раздался звонок, ребята ушли, а я, онемевшая и обомлевшая, осталась стоять, не смея поверить, что это не сон и не сказка, что в моем доме может появиться сын Анны Ахматовой и Николая Гумилева! Все эмоции (а я их помню до сих пор), описать невозможно, но из академии в тот день я не уходила, а улетала на крыльях любви к Отто Бекману, поэзии и вообще ко всему свету. Мне все не верилось, что Лева позвонит, но — чудеса продолжались — он действительно позвонил, и мы договорились, что на следующий день он может приехать после лекций в 4 часа. И вот звонок, и до сих пор совершенно зримо и отчетливо я вижу Льва Гумилева, студента Ш курса исторического факультета Ленинградского университета на пороге нашей квартиры. Он был очень хорош — темные, прямые, довольно длинные волосы, под черной широкополой шляпой, широкие скулы и широко посаженные, немного раскосые, глаза. Помните у Анны Андреевны: «Мне от бабушки татарки, были редкостью подарки, и зачем я крещена, долго

84

гневалась она». А фамилия — Ахматова, это псевдоним, от татарского имени Ахмет. Узнав, что на подготовку к экзамену по истории у меня шесть дней, Лева сначала удивился, потом рассмеялся, потом, решив, что мои познания по всемирной истории за шесть дней, пожалуй, улучшить не удастся, по обоюдному согласию мы решили посвятить их, т. е. дни, только поэзии, что мы и сделали. Конечно, я сразу призналась ему в своей любви к стихам Анны Андреевны и Николая Степановича, а он мне в том, что немного пишет сам. И шесть дней мы читали, читали и читали! К тому времени я уже знала наизусть почти все стихи из сборников «Четки» и «Белая стая», «Костер», «Сентиментальное путешествие» и «Заблудившийся трамвай».

Диктовать мне свои стихи Лева отказался, и поэтому я записывала с его голоса, как успевала и запоминала, и берегла их, но в блокаду откуда-то попала вода, а бумага пожелтела и склеилась, и все же я сдала их в Национальную библиотеку. Так как Лева приходил ко мне все дни только после лекций, то по утрам я «расправлялась» в академии с гущинскими «записочками». Надо сказать, что мне ужасно повезло, т. к. по двум из них — основополагающим предметам советского времени — диамату и истмату у меня были сданы экзамены в институте Лесгафта и я получила оттуда справку. Что же касается иностранного языка, то я выбрала французский. У бабушки была приятельница, служившая до революции гувернанткой, со знанием французского языка, и звали ее мадам Ивашкевич. Несколько лет она занималась с нами играми на французском языке. Это, конечно, очень смешно, но этого словарного запаса оказалось достаточно для того, чтобы зачет по иностранному языку был мне поставлен. Может быть, педагогу понравилась моя грассирующая картавость или я нашла с ней правильный «человеческий язык». Но факт остается фактом. Теперь мне надо было решить последнюю и самую сложную проблему — со всеобщей историей, которую мы с Левушкой Гумилевым так изумительно «изучали» целых шесть дней! Я, конечно, понимаю, что очень серьезные люди, и особенно, педанты, осудят меня за фамильярность, которую я допускаю по отношению

85

к такому замечательному, известному ученому, как Лев Николаевич Гумилев (у моей памяти, а может быть, это относится не только к памяти, а к чему-то более глубинному — к моей сущности, или натуре? Пока что я не знаю как это назвать), но когда я что-то вспоминаю из прошлого, что-то дорогое и важное, я совершенно погружаюсь в то время, атмосферу, обстановку и зримо, и ясно вижу ее и ощущаю.

Ну, а теперь я еще раз перенесусь на 60 лет назад и войду в 306 аудиторию Академии художеств, где в высоком кресле, в бобровой шапке и шубе (в академии тогда не топили, и стоял адский холод), как-то очень отрешенно и одиноко сидел очень старый человек — профессор Боргман, которому я и должна сдавать эту «загадочную» всеобщую историю. Я подошла и представилась, он указал мне на стул, я села и, глядя на его сухое, изможденное лицо с седой бородой клинышком, я сказала ему, что я не знаю всеобщей истории, что в наших школах ее не преподавали (и это было правда), но что все экзамены по его предмету я буду сдавать только на отлично. Александр Иванович внимательно посмотрел на меня, взял со стола гущинскую записку и написал на ней «зачтено», Боргман. Ни к одному экзамену в течение 2 лет, пока профессор Боргман читал нам свои лекции, я не готовилась так тщательно и не сдавала с таким удовольствием, как всеобщую историю. И, по-видимому, Александр Иванович запомнил мой самый первый «экзамен», который дал мне возможность быть принятой в академию на первый семестр экстерном, а после сдачи зимней сессии на отлично, стать полноправным студентом факультета теории и истории искусств Всероссийской Академии художеств. Да, а почему я считаю, что Александр Иванович запомнил меня, начиная с моего отчаянного, покаянного признания — да потому, что на всех последующих настоящих экзаменах после того, как я отдавала ему вытянутый билет, он всегда закрывал глаза (наверное для того, чтобы не смущать меня), никогда не задавал никаких дополнительных вопросов, ставил очередное «отлично» и отпускал благосклонным кивком головы. Я понимаю, что мне надо извиниться перед читателями моей рукописи (если таковые вообще

86

найдутся) за чудеса, связанные с моим поступлением в Академию художеств, и есть у меня только одно оправдание — за все пять лет обучения по всем предметам и всем педагогам я сдавала экзамены на «отлично» и только один раз на IV курсе при очень забавных обстоятельствах я получила свое единственное «хорошо». Экзамен был по истории архитектуры XIX века, принимал изумительно читавший лекции и прекрасный человек — Герман Германович Грин, а русское искусство XIX века скучно — я бы сказала занудно — читала лекторша, имени которой я не буду называть. Так вот на ее лекциях я и мои друзья-однокурсники, садились на «галерке», так у нас назывался последний ряд нашего амфитеатра 306 аудитории и, как правило, играли в «балду» — очень модную игру того времени. Игра была очень азартная с непредсказуемым концом и, конечно, удержаться от смеха было очень трудно, и вот однажды, прозвучал вопрос: «Зеленцова, чем вы там занимаетесь?» И так как я с детства знала, что — «ложь — мать всех пороков», я встала и сказала, что мы играем в «балду». Вот эту-то «балду» припомнила мне наша не очень любимая нами «лекторша», после моего ответа по билету, засыпавшая меня дополнительными вопросами. И надо же было, чтобы последним был вопрос о передвижниках! И это мне — специализирующейся по новому западному искусству, ученице Николая Николаевича Пунина, последнюю практику проходившей в Москве, в музее, в котором я писала о Пикассо и Ван Гоге и делала экспозицию зала Анри Матисса! Наверное, было нехорошо говорить, что я не люблю передвижников за их натурализм, но если кому-нибудь хватило терпения дочитать мои записки до этой страницы, то он уже давно понял, что мой характер был далеко не самым покладистым. «А напоследок я скажу», что Герману Германовичу я, конечно, сдала архитектуру на «отлично» и после долгого спора между педагогами, в котором «дама» требовала «тройку», а Герман Германович говорил, что он это не может сделать — и я получила единственную четверку за пять лет. Это можно проверить, т. к. моя красная зачетная книжка |лежит в моем архиве Национальной библиотеки.

Т. А. Шумовский Беседы с памятью

87

Т. А. Шумовский¹

 

БЕСЕДЫ С ПАМЯТЬЮ

Я вспоминаю, что впервые увидел Леву Гумилева осенью 1934 года на Васильевском острове, в доме № 68 по 15-й линии. По этому адресу жил академик Василий Васильевич Струве, который нас и познакомил. Я помню, что этот первый вечер мы просидели у Струве допоздна, в гостиной. Потом мы вместе вышли из дома на улицу, и в трамвае «четверка», который ходил от кладбища до кладбища — от Смоленского до Волкова — мы поехали мимо университета и доехали до Стрелки. Я вышел там у моста, который был тогда не Дворцовый, а Республиканский, и пошел к себе на Петроградскую сторону в общежитие, а Лева поехал дальше, на Фонтанку. После того, мы встречались несколько раз, и Василий Васильевич нам на дому читал лекции по своей специальности, т. е. по Древнему Востоку. И вспоминая об этих лекциях много лет спустя, на востоке страны, где я оказался надолго, не по своей воле, помня о себе и о Леве, я написал:

Мы слушали. Народов бич и бремя,

Семи царям грозил Ассаргадон

В завистливо недремлющее Время

За камнем камень падал Вавилон,

Ушла Семирамида, Маккавеи,

Маяк Сидона корабли манил,

Вздымались ввысь дворцы и мавзолеи,

Загадочно глядели сфинксы в Нил...


¹ Шумовский Теодор Адамович (род. в 1913 г. в Житомире) — видный российский арабист, доктор исторических наук (1968), ученик И. Ю. Крачковского. Поляк. По ложному доносу арестован в 1938 г., повторно — в 1949 г. Почти 16 лет провел в лагерях и ссылке. Реабилитирован в декабре 1955 г. Работал в Институте востоковедения РАН. С1958 г. — действительный член Географического общества СССР. Выпустил сборник стихов. Первым выполнил стихотворный перевод Корана на русский язык. Автор 40 монографий и большого количества статей, в том числе книг «У моря арабистики» (М.: Наука, 1975) и «Воспоминания арабиста» (Л.: Наука, 1977).

«Беседы с памятью» представляют собой главу из одноименной неизданной книги Шумовского, авторски переработанную и дополненную фрагментами его выступления на вечере, посвященном 90-летию со дня рождения Л. Н. Гумилева в Фонтанном доме 1 октября 2002 г.

88

Потом мы встречались один у другого: Лева был у меня в общежитии, а я — у него. Он жил тогда не в Фонтанном доме, а на Фонтанке, ниже по течению. Я помню дом № 149. Три мальчика снимали там комнату: Аксель Бекман, Лева Гумилев и Орест Высотский, его сводный брат, как я узнал позже. Над столом у Левы висел портрет отца, выполненный карандашом.

Мы встречались, нам было о чем разговаривать, ведь мы были студентами.

А вскоре, в 1938 году, нас арестовали. В моей памяти сохранились мельчайшие подробности ареста.

В три часа ночи с 10 на 11 февраля 1938 года раздался стук в дверь комнаты 75 общежития на Петроградской стороне. Вспыхнул свет, вошли двое в шинелях, спросили паспорта проживающих. Недавно такая проверка уже была, и я спокойно протянул выдававшийся иногородним студентам листок с годичной пропиской. Один из ночных гостей бегло взглянул на фамилию и произнес: «Одевайтесь, поедете с нами». Рядом с покидаемой койкой на столе помещались мои книги из университетской библиотеки, книги, приобретенные в букинистических лавках, бумаги, рукописи. Чтобы проверить весь этот скарб увозимого студента охранникам понадобилось четыре часа. Составленную мной по-арабски цветную карту средневекового мусульманского государства взяли с собой — подозрительная самоделка — к ней присоединили письма покойной матери, остальное бросили в шкаф, опечатали. В семь часов утра черная «маруся» помчала меня и стражу мимо Петропавловской крепости, через Неву, мимо Летнего сада к улице Воинова. Тяжелые ворота раскрылись... Много позже я сказал о них, переведя терцину Данте:

Пройдя меня, вступают в скорбный град,

Где лоно полнят вечные печали,

Где павших душ ряды объемлет ад...

Из тесного двора я попал на второй этаж; здесь были отобраны часы, срезаны пуговицы с одежды. После этого меня заперли в узкой каморке без окна; помещение было уже туго набито жертва-

89

ми ночного улова, один старик стал задыхаться, ему не хватало воздуха. Вскоре всех арестованных перегнали в большую сборную камеру, полную народа. Проходя туда по тесному коридору, я мельком взглянул на длинную и высокую решетчатую стену справа; за решеткой молчаливо извивалась густая толпа, месиво заросших мужских лиц и полуобнаженных, бледных тел ворочалось в смрадной духоте. Потрясенный всем пережитым в течение бессонной ночи и первого тюремного утра, я свалился на каменный пол сборной камеры и забылся тяжелым сном. Потом почувствовал, что кто-то ко мне прикоснулся и зовет по имени.

Оказалось, что это — Ника (Николай) Ерехович, студент-отличник нашей кафедры семито-хамитских языков и литератур, только не арабист, как я, а египтолог. Он — большой книжник и весьма искусно рисует пиктограммы. Специальность не выбирал, она его нашла сама: еще школьником упросил крупных наших востоковедов — Наталию Давыдовну Флиттнер и Юрия Яковлевича Перепелкина — преподавать ему древнеегипетский язык.

— Ника! И ты здесь!

— Да, меня взяли сегодня с лекции. Вызвали к ректору, а там уже были двое в штатском... Повезли на правый берег Невы — я там снимал комнатку — перерыли все, потом привезли сюда...

Из гудевшей встревоженными голосами сборной камеры мы попали в баню, где «вольную» одежду обработали хлорной известью. И, наконец, вечером всех арестованных развели в постоянные камеры. Ника попал в 24-ю, я с тремя другими — в соседнюю 23-ю, остальные — кто куда.

...Загремел замок, решетчатая дверь в решетчатой стене приоткрылась, впуская нас в просторное, полное людей обиталище. Долго ли мне тут быть? Какое-то недоразумение, спутали, что ли, с кем? Ведь за мной нет никакой вины!

Десятки заросших лиц обращены к двери, десятки блестящих и потухших глаз осматривают вошедших.

— Новички, сюда! Какие новости на воле?

— Есть ли еще Советская власть?

— Где же она, где?

90

15 февраля вечером черный занавес, навешенный на решетчатую стену камеры со стороны коридора, всколыхнулся, прозвучал голос охранника:

—     Кто на «шэ»?

Так, по первой букве, тюремная охрана вызывает арестанта. Произносить полную фамилию нельзя — вдруг человек содержится не в этой камере, а ведь узникам запрещено знать о запертых в других помещениях.

—     Кто на «шэ»? — нетерпеливо повторил голос, не получив ответа в первую секунду.

—Шиндер.

— Нет.

—Шелебяка.

—Нет.

Третьим назвался я.

—     К следователю!

Застучал замок. Меня повели полутемными внутренними коридорами. Яркая, как лезвие ножа, стремительная, как его удар, вдруг пронеслась мысль: сегодня, после многолетнего перерыва, в оперном театре дают «Аиду». Вот сейчас польются в замерший зал бессмертные звуки увертюры... Мы, четверо друзей, договорились неделю тому назад: отложить все и быть сегодня на Театральной площади. И вот!.. Глухой каземат, меня конвоируют... Куда я иду, зачем? Кто этот следователь, к которому я не имею никакого отношения? Может быть, он скажет — в чем дело?

Лифт. Поднялись, вышли в широкие освещенные коридоры, застланные дорожками. Это уже не «внутренняя тюрьма» с ее каменными заплеванными полами, это соединенное с нею лабиринтами переходов управление НКВД. Меня ввели в один из множества кабинетов. За столом восседал молодой человек с невыразительным скучающим лицом под коротко остриженными волосами

—     Садитесь, — бросил он мне.

Последовал анкетный опрос. Потом Филимонов — так звали моего собеседника — поднял глаза от протокола, пристально посмотрел на меня и спросил:

91

—Как вы думаете, за что вас арестовали?

—Не знаю.

—Не знаете! Как же так? Раз человека лишают свободы, значит, за ним что-то есть?

—Я невиновен.

—«Невиновен». Все говорят так, а потом оказывается... оказываются горы преступлений! Если в вас есть какая-то совесть, почему не сознаться: да, оступился. Следствие учтет чистосердечное раскаяние.

—Мне не в чем раскаиваться.

—Хватит! — Филимонов стукнул кулаком по столу. — Не вкручивайте мне шарики! Мы невиновных не берем! Если вы запираетесь, если вам не хватает простого мужества сказать правду... что же, придется помочь...

Он откинулся на спинку стула и остановил на мне тяжелый неподвижный взгляд.

— Вас арестовали за систематическую антисоветскую агитацию. В частности, вы говорили: «Выборы в Верховный совет — комедия...»

—Никогда! Никогда! И в мыслях не было!

Филимонов уже не слушал меня.

— Кроме того, вы состояли в молодежном крыле партии прогрессистов. Эта партия охватывала ленинградскую интеллигенцию и стремилась превратить нашу страну в буржуазную парламентскую республику. В молодежном крыле вы были главным сторонником решительных действий. Будет составлен обвинительный протокол, который вы подпишите. Мы имеем средства, чтобы заставить вас это сделать.

Нажал кнопку звонка, вошел конвоир.

— Уведите.

Я шел потрясенный, все во мне дрожало. Впервые за 25-летнюю жизнь к моим глазам вплотную приблизились мертвящие глаза человеческой лжи, и некуда было деться. Да нет, пусть лучше убьют за эти придуманные преступления, но клеветать на себя... нет, невозможно, нельзя!

92

В камере я втиснулся под нары, лег среди вповалку простертых тел — отбой уже прозвучал, узникам полагалось отойти ко сну. Думы о только что услышанном неотступно жгли. Внезапно из-под пола раздался протяжный стон, за ним другой, затем послышались вопли. Сосед, старый крестьянин, приподнялся; опершись о пол левой рукой, правой перекрестился:

— Опять...

— Что опять? — спросил я.

— Пытают... — голос его дрогнул. Ужас пробежал по мне.

— Пытают?! Кого?

— Вот тебе и «кого». Таких, как мы с тобой. Чтоб сознавались, чтоб кляли себя, значит...

Он рухнул на свое место, закрыл пальцами уши. Вопли продолжались, порой их перекрывала яростная брань палачей.

В следующую ночь истязания повторились. Наутро старожилы объяснили мне:

— Угол тюрьмы, где мы помещаемся, зовется «Таиров переулок». В него входят четыре камеры: 21-я, 22-я, наша 23-я и 24-я.Под нами в первом этаже — пыточные застенки. Там с нашим братом расправляются, как хотят. До смерти замучают — и это можно, спишут с учета, с котлового довольствия, и дело с концом. Тут никто ни за что не отвечает, наоборот, еще и награждают за усердие. Пару недель назад палачи так же вот развлекались, потом вдруг стало тихо, мы уж подумали: все, натешились. Так нет, гляди-ка, опять...

Филимонов продолжал вызывать меня, требовал «признаний». Я все еще держался, но вопли из пыточных камер не выходили из головы. Постепенно сочиненный следователем протокол приобретал стройность и завершенность. Оказалось, что в «молодежное крыло партии прогрессистов» вместе со мной входили Лева Гумилев и Ника Ерехович. Интересно, что Лева и Ника были даже незнакомы друг с другом, но тем не менее НКВД создало нам общее «дело», мы теперь «сопроцессники».

93

Мои товарищи прошли через те же стадии ада, те же чувства отчаяния и ужаса от несправедливой, подлой лжи и невозможности оправдаться. Поэтому я и описал так подробно мой арест.

В камере бывалые арестанты спрашивают у каждого о ходе его «следствия», что ему «пришивают», и почти каждый охотно делится переживаниями, ищет поддержки в своей неравной борьбе. Ему дают бескорыстные советы, как держаться со следователем, как себя вести. Мне сказали:

— Прискорбно твое дело, парень, да уж не так плохо. Здесь, в НКВД, изготовляют шпионов, изменников, диверсантов, а у тебя ничего этого нет! Теперь смотри, «буржуазный прогрессист», за это, конечно, по головке не гладят, но ведь не фашист! Считай, выпал счастливый номер. А погляди еще так: упрямишься, твердишь свое: «Невиновен». Да они, следователи, сами это знают, но ведь спущен план, и должность свою надо отрабатывать. Так вот однажды могут затащить вашу милость под нашу камеру, кости переломают, что тогда? Никакому человеку, никакому делу не будешь нужен, останется в тебе дух после такой пытки — жизни рад не станешь. Это уже называется не жить, а гнить, и может быть, много лет!

Все-таки я еще держался. И — дивно устроен человеческий мозг! — несмотря на остроту моего положения, на униженное существование — или именно поэтому? — каждый день приходили ко мне новые мысли, связанные с филологией. По-видимому, настолько было живо приобретенное занятиями в университете, что эти знания развивались уже сами по себе и, вследствие этого, требовали выхода. Я не мог записать мыслей, примеров, доводов, являвшихся мне — иметь карандаш и бумагу подследственным запрещалось — и повторял все про себя, чтобы не забыть. Обитель слова, будящего мысль, филология, наполняла мое существо, утешала и отрешала от переживаемой беды. Дошло до того, что я думал о словах разных языков, сравнивал их, приходил к выводам даже стоя в боксах. Боксы — это будки с глухими стенами, расставленные на пути следования арестантов из камер на допросы и

94

обратно. Если по этому пути навстречу вам ведут другого узника, конвоир командует: «В бокс!», и вы, войдя в будку, остаетесь там, пока того не проведут. Это так же, как и в случае с называнием первой буквы фамилии заключенного — так сохраняется тайна ареста.

Упорствуя в отрицании обвинения, я как-то сказал при очередном вызове о презумпции невиновности, про которую недавно узнал. Филимонов рассвирепел — ибо не знал, что это такое, а, кроме того, слово «невиновность» в устах арестанта его раздражало.

— К черту вашу призунцию, я знать ее не хочу! Понавыдумывали иностранных словечек, думаете за них спрятаться!

Вошел другой следователь:

—Что у тебя тут?

—Да вот, — махнул рукой Филимонов, — околесину несет.

—Ты что же, не знаешь, как разговаривать с врагами народа?

Но тут вошедшего позвали к телефону, он вышел. Филимонов мрачно сказал:

— Пора кончать с вами. Следствию разрешено применять крайние меры, если понадобится.

Тут его вызвали к начальнику следственного отдела, меня увели.

А назавтра из какого-то служебного кабинета принесли Краузе. Говорили, что это один из «латышских стрелков», первых стражей и защитников Октябрьской революции. Людей привлекали его открытое лицо и открытый характер. Недавно этого человека схватили, вскоре стали часто таскать на допросы. И вот в очередной раз пробыл там совсем недолго, а вернулся не ногами — на руках тюремной обслуги. Приняв у дверей камеры, товарищи бережно понесли его, положили на ветхие нары, и я увидел: Краузе неподвижно лежал на животе, а посреди обнаженной спины алым пятном била в глаза рваная рана. Невозможно было отвести от нее взгляд, стоя рядом с притихшими товарищами над изувеченным телом.

Зло — узаконенное, сытое, прославляемое — торжествовало победу.

Но нет, век этой победы будет недолог, я сберегу себя, чтобы противостоять злу, чтобы радостно смеяться на его тризне.

95

Безмерно тяжко взваливать на себя несуществующую вину. Но еще тяжелее, став калекой, лишить себя возможности мыслить и созидать.

26 марта я подписал протокол дознания, «следствие» закончилось.

Грузовик с наглухо зашитым кузовом вынесся из двора ленинградского Дома Предварительного Заключения на улице Воинова, 25, прогрохотал по Литейному мосту над Невой, затем свернул вправо, побежал по Арсенальной набережной. Остановился у здания № 7, раздался нетерпеливый сигнал. Ворота распахнулись, грузовик прошел под полутемным, длинным сводом и замер. Меня высадили, ввели в высокое кирпичное здание старой постройки с решетками на окнах. По узкой железной лестнице я взошел на верхний этаж, здесь дежурный страж открыл передо мной одну из многочисленных камер, я вошел.

На досках, настланных на остов единственной койки, и прямо на полу в полутемном помещении тесно сидели полуголые люди. Бледные, давно не бритые лица были безучастны. Царило испуганное молчание, возникшее при скрежете отворяемой двери. Когда же она закрылась вновь, один из сидевших на койке спросил меня:

— Откуда в наши «Кресты», товарищ?

Вот куда теперь довелось попасть, в «Кресты»! Старая петербургская, ныне ленинградская тюрьма за Финляндским вокзалом, печально знаменитая, изломавшая так много человеческих судеб.

— Откуда? Из «Домой Пойти Забудь».

Спасайся усмешкой, арестант: скорей отскочит боль заточения, легче выжить.

—А-а, из ДПЗ — проговорил собеседник. — Давно сидите?

—Полгода.

—Не так много, но не так и мало. А вы кто? Я удовлетворил естественное любопытство этого человека и других, жадно слушавших разговор своего товарища с новоприбывшим. Почему они «с ходу», только что впервые увидев меня, начали сразу, с некоторой даже бесцеремонностью, столь настойчиво расспрашивать?

96

Тут, конечно, сказывается скука длительной оторванности от живого дела, жажда новизны и обостренное внимание к новостям тоже особенно сильны в тюремных стенах. Но, с другой стороны, каждый на этом крохотном пятачке, с которого некуда уйти, хочет знать — кто сосед? С кем невесть как долго придется вплотную спать, сидеть, разговаривать? Поддержит ли он в случае чего или продаст, утешит или толкнет глубже в пропасть?

А камера и впрямь была пятачок: семь квадратных метров. Когда-то здесь была одиночка, а теперь тут наедине с парашей заперто двадцать человек, говорят, что и двадцать два бывало. По три человека на квадратный метр, в ДПЗ было все же по два. По два, по три — кого? Не забывайте единицу измерения: заключенных, этих можно натолкать сколько угодно.

Новые товарищи постепенно меня просвещали: «Кресты» — два крестообразных корпуса, в каждом пятьсот камер; из общего числа работает 999, в тысячной погребен строитель — безвестный зодчий-умелец этого прославленного сооружения. Итак, в этой тюрьме по нынешним меркам могут содержаться двадцать тысяч заключенных; а в Ленинграде имеется не одно учреждение такого рода.

Кое-кто добавлял: следующий за входом со двора круглый зал, откуда входят в четыре отсека здания и поднимаются на этажи — не простая площадка: сюда, бывает, сгоняют узников и объявляют им приговор суда, которого никто из них в глаза не видел — Особого Совещания при НКВД СССР. Оно, Совещание, не упоминается ни в каких законах, но существует и карает невидимые свои жертвы: кому пять лет «исправительно-трудового» лагеря, кому — восемь, а кому и «потолок» — десять лет. Как повезет, словом, та же лотерея, что и с выбором предъявляемого обвинения. «А вы заметили, — спросили меня — обратили внимание, когда вас вели внизу: на входе в один из четырех отсеков решетки зашиты досками? Это отсек смертников». И я вспомнил, как в нашу 23-ю камеру Дома Предварительного Заключения привели некоего Головина, которому казнь заменили десятью годами заключения: еще не стар, а изжелта сед и все время дрожит и то и дело срывается на крик.

97

Меня не вывезли из «Крестов», а спустили в первый этаж и водворили в холодное, странно пустое помещение. Но нет, не пустое: когда глаза привыкли к полутьме, я увидел Нику Ереховича, университетского и тюремного своего товарища. Он был погружен в раздумье, столь глубокое, что не слышал грохота ни отворяемой, ни вновь захлопнутой двери камеры.

— Здравствуй, Ника, — проговорил я, садясь рядом с ним на узел со своими пожитками.

Он вздрогнул и оживился.

—Здравствуй! Ты получил обвинительное заключение?

—Как же без этого? Вот оно.

—Дело-то плохо: нас будет судить военный трибунал.

—Да, военный трибунал Ленинградского военного округа. Это какая-то ошибка — ведь ни я, ни ты, ни Лева Гумилев, третий наш сопроцессник, никто из нас никогда не служил в армии, у нас была студенческая отсрочка. Я думаю, на суде это должно выясниться.

Ника горестно вздохнул:

—Выяснять не станут. Вероятно, дело передали на трибунал потому, что нам пришивали террор. Тебе его сватали?

—Да, приписали подготовку покушения на Жданова. Это как всем, арестованным в Ленинграде. Только быстро отстали, наверное, остатками ума поняли: ни в какие ворота не лезет.

—Меня тоже обвиняли по террору, и я не помню, осталось ли это в протоколе. Все плохо.

Я положил руку на Никино плечо.

— Брось. Как-то все будет, перемелется. Если засудят, подадим кассацию... Не может быть, чтобы карали невиновных. Все-таки, следствие — это одно, а суд — совсем другое, тут и адвокат полагается.

Ника хотел возразить, но тут шумно приоткрылась дверь и сразу столь же шумно захлопнулась. Это впустили к нам Леву Гумилева.

— Ну, вот, все в сборе — сказал он, подходя. — Здорово, братцы. Завязался немолчный разговор. Так давно мы расстались, так долго не виделись! Вспоминали университет, своих учителей, друзей. Дивились внешнему виду друг друга: у Левы и Ники за месяцы

98

неволи отросли усы и окладистые бороды; у меня растительности было меньше, но сильно исхудало лицо, глубоко запали глаза.

Лева, я помню, так сказал со вздохом: «Да, братцы, положение у нас не очень легкое будет. Нас повезут на трибунал. Сидим и ждем, когда нас начнут судить по ложным протоколам». «Тебе хорошо, — грустно пошутил я. — Ты как расписывался? Достаточно к первой букве имени приставить первый слог фамилии и все будет в порядке: "Лгу"». «Я так и делал!» — вскричал Лева и засмеялся. Даже удрученный Ника улыбнулся злой игре букв. Постепенно речь зашла о филологии, потом все мы углубились в историю Востока. Пошли споры, до которых Лева был большой охотник. Вечно — и когда мы учились в университете, и сейчас — он доказывал что-то свое, но и у меня было собственное мнение, и Ника уже думал по-своему. Так, воюя доводами, приводя одно изощренное возражение за другим, каждый из нас позабыл, где мы находимся, и выпала из головы мысль о трибунале. Тюремная ночь с 26 на 27 сентября 1938 года подходила к концу; обессиленные спорами, мы прикорнули друг возле друга.

Утром нас подняли, заперли в грузовик, повезли, высадили. Снова слепой асфальт унылого казенного двора, снова лестница, коридор — и узкий застенок, словно в первый день заключения, тогда, 11 февраля. Как давно это было! Но сейчас я вижу стены, исцарапанные надписями. Мы трое заглядываем в знаки человеческой скорби, в памятники отчаяния и мужества; читали с Никой древние семитские рукописи, теперь читаем новейшие русские. «Здесь седел...» Кто-то, не умудренный большой грамотностью, хотел начертать «сидел», но какая красноречивая ошибка! Здесь в течение нескольких мгновений седеют, отсюда — как часто — не выходят, а выносят. «Смотрите! — возбужденно шепчет Лева. — Они уже осуждены!» Это надпись о судьбе шести знакомых ему студентов: фамилия — срок, фамилия — срок. Двум дали по шесть лет «исправительно-трудового» лагеря, двум по восемь, двум по десять. Рядом другой рукой надпись по-немецки: «несмотря ни на что!» А дальше по-итальянски — стих Данте, легший на врата ада.

99

Нас выпустили и повели наверх. Впереди — конвоир, за ним Лева, за ним я, за мной конвоир, за ним Ника, а за ним все шествие замкнули два конвоира. Пятеро вооруженных людей против трех безоружных. Когда недомыслие хочет представить себя сильным, оно невольно обнажает свою слабость, заключенную в трусости.

Ввели в небольшой зал, провели мимо построенных шеренгами стульев, усадили в первый ряд. Перед нами был длинный стол, за которым восседали судьи; конвоиры встали позади обвиняемых. Из окна за судейским столом открывался вид на площадь Урицкого — Дворцовую с ее вечным столпом и ангелом. Вот где поместился военный трибунал, в самом сердце великого города!

Председательствовавший Бушмаков, члены суда Матусов и Чуйченко, секретарь Коган были в военной форме; по замыслу подготовителей процесса это должно было производить устрашающее действие на подсудимых. Никакого адвоката, одни прокуроры. С конвоирами, готовыми кинуться и растерзать по первому знаку — девять человек против трех беззащитных.

Первым допрашивали Гумилева.

—Признаете себя виновным?

—Нет.

— Как же так, — сказал Бушмаков, лениво перелистывая лежавшее перед ним дело, — вы же подписали.

— Меня заставили следователи Бархударян, и тот, другой, в протоколе он указан. Я подвергся воздействию, были применены незаконные методы...

— Что вы такое говорите! — прервал Бушмаков. — У нас все делается по закону. Пытаясь уйти от ответственности, вы делаете себе хуже. Тут же ясно написано: я, Гумилев, состоял... проводил систематическую... ставил своей целью... Теперь запирательство бесполезно. Садитесь.

Таким же образом, повторяя наскучившие обвинения, председатель говорил с Ереховичем и со мной. Члены суда безмолвствовали, никто из них не пытался обратить внимание на отсутствие независимых доказательств, на грубую работу обвинителей. Глядя на скучающие лица военных судей, можно было сразу понять:

100

присутствуя при очередной — сотой, тысячной или десятитысячной — расправе, зная, что обвинительный приговор предрешен, они хотели, чтобы все это скорее кончилось и можно было вернуться к житейским удовольствиям. Поэтому, важно удалившись по окончании судебного следствия в совещательную комнату, они там, наверное, просто пили чай и переговаривались о всяких разностях.

Мы же на это время были уведены в знакомый застенок. Потом охрана вновь привела нас в зал, и мы услышали, что именем... военный трибунал, рассмотрев... приговорил Гумилева к десяти годам заключения в исправительно-трудовых лагерях с поражением в правах на четыре года; Ерехович и я получили по восемь лет лагерей с поражением на три года. Всем троим была определена конфискация имущества — наших скудных студенческих пожитков.

Ну вот. Отныне мы уже не подследственные, а осужденные. На все представление ушло примерно три часа. Когда занавес пал, нас погрузили в машину и повезли прочь. Куда на этот раз?

Мы — осужденные, поэтому нас привезли в пересыльную тюрьму на Константиноградской улице, 6. Это за Московским вокзалом, там, где укромнее: течет себе тихая речка Монастырка, рядом заросли, глухие улицы. Поменьше лишних глаз, для тюрьмы так удобнее.

«Пересылка» напряженно работала: отсюда постоянно отправлялись этапы заключенных, они шли во все концы страны, в разнообразные точки Главного Управления Лагерей НКВД СССР (ГУЛАГа). Может быть, потому, что на Константиноградской содержались люди с уже решенной судьбой, когда закончившему следствие помешать невозможно, режим был здесь чуть повольнее: разрешалось ходить к приятелям в другие камеры, подолгу засиживаться «в гостях», беззаботно разговаривая о том о сем. Камеры оказались просторными, но каждая изобиловала населением. Люди спали на полу, тесными рядами, на спальных местах их владельцы помещались и днем. Мы втроем расположились вместе, но ходили в соседнюю камеру, к тем шести студентам, о судьбе

101

которых узнали из надписи в застенке военного трибунала: «Дернов приговорен к шести годам заключения, Предтеченский — тоже. Гольдберг приговорен к восьми годам заключения, Люблинский — тоже. Давиденков приговорен к десяти годам заключения, Ярошевский — тоже». Мы с ними делились воспоминаниями о следствии, трибунале, потом... «А что, ребята, — предложил кто-то, — давайте читать лекции! У каждого из нас есть, что сказать по своей части, есть свой конек, иначе для чего учились?» И пошло новое дело. Не вспомнить всех докладов, но звучат в ушах Левины выкладки о хазарах и сообщение Ники из недавно задуманной им книги «История лошади на древнем Востоке». Я рассказывал об арабской средневековой картографии. Много было вопросов, и высказывались подчас неожиданные суждения — ведь каждый из нас узнавал для себя новое и каждый, истосковавшись по студенческой скамье, спешил «тряхнуть стариной» и показать, прежде всего, себе, что еще не все потеряно.

Потом... Не то Нике его сестра Бриенна, не то Леве его мать Анна Андреевна Ахматова, не то и та и другая, сообщили на свидании: 17 ноября по протесту адвокатов Коммодова и Бурака Военная коллегия Верховного суда СССР отменила приговор военного трибунала в отношении нас и направила дело на переследствие. Не «прекратить дело» за скандальным провалом обвинения, а «направить на переследствие». Вот ведь как хорошо вцепились. Ложь бьет в глаза, смердит, а... «направить на переследствие». Пускай там, в Ленинграде, разбираются, мы в Москве к этому больше не причастны.

Как бы то ни было, Ника, Лева и я — не осужденные, мы вновь подследственные, о нас еще не сказано последнего слова! Торжествуем, надеемся: ждем. «...И свобода нас встретит радостно у входа...» Текли часы и дни. Мы, трое подследственных, оказались переведенными в другую камеру, она узкая, полутемная — да не беда — подумаешь! Недолго тут быть, а тюрьма — не дворец, нужно потерпеть. Ника сделал из черного нашего хлеба шахматные фигурки — половину их вывалял в стенной извести, это белые, а для черных цвет готов сам собой. Красивые были фигурки: не обычные,

102

а причудливого облика. У Ники помимо востоковедной одаренности — руки скульптора и развитая наблюдательность, именно это помогает ему правильно рисовать древнеегипетские пиктограммы... И вот мы втроем подолгу ведем шахматные битвы, и на мгновение нас поглощает страсть борьбы и отступают — нет, лишь слегка затушевываются в нас бодрящие слова: приговор отменен, приговор отменен...

И вдруг Ника заболел. Кажется, простудился, но он вообще не отличался крепким здоровьем. Его увезли в тюремную больницу.

Неожиданно оставшимся, Леве и мне, объявили: собираться на этап. «Как это, позвольте, нам назначено повторное следствие, проверка дела!» — «Отставить разговоры!» Спорить нельзя. Спокойно, может быть, отменят. Ведь прямое нарушение закона.

Этап — завтра, но уже сегодня в тюрьме гул, как на восточном базаре. Сердце учащенно бьется. «Куда повезут, что там ждет?» Кончаются часы призрачного тюремного покоя. «Может быть, нас развезут по разным лагерям, — говорит Лева, — послушай и постарайся сберечь в памяти...» Мы залезаем под нары, подальше от суеты, Лева шепчет мне стихи своего отца, я запоминаю:

Твой лоб в кудрях отлива бронзы,

Как сталь, глаза твои остры,

Тебе задумчивые бонзы

В Тибете ставили костры.

Когда Тимур в унылой злобе

Народы бросил к их мете,

Тебя несли в пустынях Гоби

На боевом его щите.

И ты вступила в крепость Агры

Светла, как древняя Лилит,

Твои веселые онагры

Сверкали золотом копыт.

Был вечер тих. Земля молчала.

Едва вздыхали тростники

И, от зеленого канала

Взлетая, реяли жуки.

103

И я следил в тени колонны

Черты алмазного лица

И ждал, коленопреклоненный,

В одежде розовой жреца.

Узорный лук в дугу был согнут,

И, вольность древнюю любя,

Я знал, что мускулы не дрогнут

И острие найдет тебя.

Тогда бы вспыхнуло былое:

Князей торжественный приход,

И пляски в зарослях алоэ,

И дни веселые охот.

Но рот твой, вырезанный строго,

Таил такую смену мук,

Что я в тебе увидел Бога

И робко выронил свой лук.

Толпа рабов ко мне метнулась,

Теснясь, волнуясь и крича,

И ты лениво улыбнулась

Стальной секире палача1.

2 декабря исполнились последние часы напряженного ожидания, наш этап двинулся. Говорили, к Беломорканалу — Беломорско-Балтийскому каналу имени Сталина.

Итак, нас повезли назавтра из Ленинграда поездом до Медвежьегорска. Медвежьегорск, Медвежья Гора, Медвежка — три имени обозначают городок, прильнувший к северному краю Онежского озера. В 1930 году здесь по холодным и пустынным улицам ходил ссыльный востоковед Василий Александрович Эберман. Один из ближайших учеников первостроителя советской арабистики академика Крачковского, Василий Александрович посвятил свою научную жизнь исследованию средневековой арабской и персидской поэзии. Но зревшему творчеству судьба отвела всего десять


1 Стихотворение Н. С. Гумилева «Царица» — из сборника «Жемчуга» 1910 г. (Сост.)

104

лет; ибо до них была университетская подготовка, после них — тюрьма, закончившаяся смертью1.

Эберману принадлежат печатные статьи, в частности, «Арабы и персы в русской поэзии»2; он опубликовал несколько выполненных им стихотворных переводов с арабского. В последние годы своего счастливого десятилетия молодой ученый изучал то, что смогли сберечь двенадцать веков из произведений поэта Ваддаха из Йемена. Имя этого человека, павшего жертвой разделенной любви к жене самодержца, в свое время привлекло внимание Стендаля; в нашей стране должно было появиться первое издание стихов, рожденных страстным и страдающим сердцем Ваддаха.

27 июня 1930 года работа над сборником арабского поэта была пресечена: Эбермана арестовали и отправили в ссылку. Тот, у кого отняты не только свобода передвижения, но и книги, содрогается от особой боли, понятной не каждому; она была тем сильнее, что Василию Александровичу шел всего тридцать первый год. Горькое утешение он отыскал в том, что стал сочинять «Венок сонетов», посвященный описанию трагедии давнего поэта, которого он уже не мог более изучать за письменным столом; так искалеченная птица пытается приспособиться к изменившимся условиям, чтобы продолжать жить. Над Медвежьегорском низко висело сумрачное небо; задумчивый бледный человек в стеганой телогрейке медленно ходил по стынущим улицам, губы шептали только что созданное, прилаженные друг к другу слова:


1 Речь идет о первом аресте В. А. Эбермана. Вскоре он был освобожден и даже вернулся к преподаванию, но ненадолго. Второй раз его арестовали10 декабря 1933 года. В этот день Л. Н. Гумилев впервые пришел к Эберману домой, чтобы показать свои переводы с арабского языка, и был арестован вместе со всеми, кто находился в его квартире. Гумилева продержали под арестом девять дней (10-19 декабря), не вызывая на допросы, и выпустили, не предъявляя никаких обвинений. А Эберман уже не вернулся. (Сост.)

2 Опубликована: Восток. Журнал литературы, науки и искусства. Кн. 3.М.; Пб.: Всемирная литература, 1923. (Сост.)

105

Жену халифа в праздничной Медине

В торжественных и чувственных стихах

Воспел красавец-юноша Ваддах.

Она любовь дарит ему отныне...

С озера в лицо дул холодный ветер. Поэт — Эберман был им потому, что был филологом — продолжал творить сонеты о солнечных арабских городах и сердцах.

...Ну вот, а теперь, через пять лет, пришла наша с Левой очередь. 4 декабря 1938 года «столыпинский» вагон с решетками на окнах доставил нас в сей самый Медвежьегорск. Эбермана уже не было в живых. После Прионежья он еще успеет побывать в Магадане, потом окажется в Орле, куда к нему сможет приехать жена, Ксения Дмитриевна Ильина, тоже востоковед и тоже ссыльная. Она заживо сгорит в тюрьме во время войны с Германией, а он, Василий Александрович, при странных обстоятельствах утонет летом 1937 года. Этот разумный человек видел, к чему шло дело вокруг, так, может быть, и странности-то не остается...

Конвой привел нас, пеструю толпу этапников, к пристани. Каждому при входе на баржу выдавали по буханке черного хлеба и по две вяленых рыбины — сухой паек на три дня. Всех спустили в трюм, как в Средние века поступали работорговцы с невольниками, вывозимыми из Африки. Черный пол трюма тотчас же усеяли мешки и тела. Мы с Левой поместились в углу у продольной балки рядом с иллюминатором. Мы много говорили о самых разных вещах, но более всего — о занимавших нас тогда научных исследованиях. Временами мы читали друг другу стихи, вспоминали стихи Н. С. Гумилева, и я, например, декламировал тогда перед Левой:

...Машенька, ты здесь жила и пела,

Мне, жениху, ковер ткала,

Где же теперь твой голос и тело,

Может ли быть, что ты умерла?1


1 Из стихотворения «Заблудившийся трамвай» — сб. «Огненный столп», 1921. (Сост.)

106

Я тогда еще не понимал (это я понял позже), что Николай Степанович не всегда представлял себе то, о чем он пишет1. Например, удалось ведь открыть, что никакого Синдбада-Морехода не было. А был довольно алчный купец, который, разорившись после смерти отца, семь раз отправлялся в заморские путешествия за наживой, чтобы там выгодно продать свои товары и вернуться с добычей. И, во-вторых, скитальцы — арабы, искатели веры, никогда не были искателями веры, она нашла их сама в 7-м столетии н. э. в проповедях пророка Мухаммеда.

—Хорошо, что Нику не отправили, — сказал я. — В больнице все-таки легче.

—Во-первых, это еще как сказать, — рассудительно возразил Лева, — а потом, знаешь, могут его по выздоровлении так загнать куда-то, что и следов не сыщешь.

Кончился день, прошла ночь. Баржа пересекала Онежское озеро в неизвестном направлении. Сквозь щели с палубы пробивался студеный ветер. Тяжелые изжелта-серые волны, которые можно было разглядеть сквозь зарешеченные иллюминаторы, бились в борта, отваливались, уступали место новым и новым. Люди коротали время в разговорах и сне, благо их пока не тревожили.

На третий день, 7 декабря, сверху открыли дверь на палубу, скомандовали:

— Всем выходить!

Поднялись по узкой лесенке, огляделись. Баржа стояла на широкой реке, у причала, за которым простирался вдаль высокий глухой забор из почерневших от времени досок. Прошли по шатким сходням, построились, двинулись, остановились у проходной. Охранник, зевая, вышел из караульного помещения, принял у конвоя документы, открыл ворота и впустил нас в зону, пересчитывая пятерками. Барак с бревенчатыми стенами, слезившимися от разлитой в воздухе сырости, ждал новоприбывших.


1 Следует отметить, что ниже Т. А. Шумовский приводит сведения, установленные в последние годы. Кроме того, поэт имеет право в своем творчестве на поэтическую вольность. (Сост.)

107

Назавтра этап, разделенный на три бригады, погнали к знакомому причалу. Плотников во главе с бригадиром Зотовым увели на какое-то строительство, других человек двадцать послали чинить лежневку — лесную дорогу для доставки заготовленных бревен к штабелям. Третью бригаду, нас, поместили в просторную лодку; рядом качалась меньшая, туда вошли конвоиры. Старуха и мальчик из ближней деревни перевезли всех через реку к неясно темневшему складу круглого строевого леса.

Так и пошли дни: утреннее плавание туда, вечернее — обратно; распиловка двуручной пилой, на пару с Левой, лежавших стволов на «балансы», «пробсы» и что-то там еще. Неподалеку, путаясь в полах еще домашнего пальто, утомленно и равнодушно пилил 64-летний немец Брандт. Напарник на него покрикивал: «Давай, давай, старик, я за тебя ишачить не буду!», иногда вместо «ишачить» появлялись «мантулить» или «втыкать», но на Брандта все это не действовало, он пояснял: «Я по-русски нет».

14 декабря лодки не пришли, потому что нашу реку — я уже знал, что ее зовут Водла и стекает она в Онегу с востока — сковало льдом. Северные реки хороши тем, что промерзают быстро и при не очень большой глубине — до дна: это важно для заключенного, жизнью которого никто, кроме него, не дорожит. И все, оказываясь по пути на работу или с нее посреди далеко простершейся речной пустыни, я, выросший в глухом сухопутьи, двигался с опаской: а вдруг...

Оправдываю себя мыслью о том, что осторожность нужна всегда: переходишь реку — помни об опасности; пишешь книгу — проверь еще раз все, что сообщаешь людям, как бы хорошо ты ни знал предмет.

1 января 1939 года нам даровали выходной, но это был выходной за ворота зоны: велением лагерного начальства мы со своими пожитками расположились перед входом в наше общежитие с улицы. Нас окружила вооруженная стража, возле нас с поводков злобно рвались овчарки.

Великое стояние длилось весь день. Охранники в тулупах и валенках, стоя у костров, равнодушно оглядывали плохо одетых

108

людей, беспомощно топтавшихся на отведенных местах. Новогодний мороз крепчал, стыли руки, ноги, все тело. Текли часы. Кого, чего ждали управители лагеря? Никого и ничего, просто заключенным надо было напомнить о том, что они бесправны и что по отношению к ним разрешена любая жестокость. Лишь когда стало смеркаться, начался «шмон» — обыск. Стражники вытряхивали содержимое сумок и мешков на снег и, скользнув торопливым взором по вещам, отрывисто роняли: «Забирай, иди в зону!»

Шатаясь, я добрался до барака и упал на свои нары. Меня бил озноб, в голове жгло. Лева Гумилев помог дойти до медпункта. Вдоль стен полутемной прихожей, страстно желая получить освобождение от изнурительной работы хоть на один день, в очереди на прием сидели узники-азербайджанцы. Когда мы с Левой появились в дверях, они дружно и молча пропустили нас без очереди — помогло то, что я постоянно разговаривал с ними на их родном языке, здесь, в дальнем и безрадостном северном краю им это было дорого. Фельдшер Гречук, тоже наш брат, арестант, поставил термометр, отметка 39 дала мне день передышки.

И вдруг вскоре — этап на соседний лагпункт. Леву отправили туда в лесоповальную бригаду. Было грустно расставаться после более чем трехмесячного ежедневного общения под беспощадными сводами тюрьмы. Но мы надеялись увидеться вновь — как-никак приговор отменен, должно быть переследствие, а «дело» у нас общее.

Вслед за отправкой Гумилева в этап меня «перебросили» на газочурку. Работяги распиливают березовые бревна (хлысты) на кружочки толщиной в пять сантиметров, потом эти кружочки раскалывают на дольки. Это и есть газочурка, топливо для газогенераторных двигателей, на этом участке и предстояло работать. Бригадир Чириков — краснощекий, должно быть, недавно взяли — обратился ко мне:

—Райлянд и вы! Возьмете носилки, пойдете носить!

—Что носить-то?

—Кого носить? Газочурку, не меня же! Во, малопонятные, давай действуйте!

109

Подошел напарник, человек намного старше меня, с проседью и печальными глазами. Вытащив на складе инвентарь из-за каких-то бочек, — инвентарь представлял собой шаткие носилки со щелями между досок — мы отправились к пильщикам и стали перетаскивать горы желтовато-розовых березовых долек из единичных «гнезд» в общий сарай.

Как правило, напарники знакомятся быстро — ведь они подолгу бывают наедине друг с другом и хочется услышать живое слово. На следующий день после того, как мы стали работать вместе, мой товарищ сказал:

—Все фашисты — немцы, но не все немцы — фашисты.

—Это известно, — отозвался я.

—И, тем не менее, не подумайте, что я немец. Меня зовут Дмитрий Родионович Райлян. Не «Райлянд», как назвал меня бригадир. Фамилия у меня молдавская, она принята предками, бежавшими в Молдавию, Бесарабию, Румынию, куда глаза глядят, от крепостного гнета...

—Погодите, вы сказали «Райлян». А у знаменитого издателя Сойкина, действовавшего до революции и целых двенадцать лет после нее... у него был великолепный художник Фома Райлян, который иллюстрировал все его издания.

Дмитрий Родионович просиял.

— Вы запомнили моего брата, вы говорите про него «великолепный художник»! Что удивляться! — в голосе его прозвучала гордость. — Фома был академиком церковной живописи. Он расписывал соборы, его кисть высоко ценилась...

Я слушал, не перебивая.

—  Сейчас Фомы уже нет, — голос моего собеседника дрогнул, — его не стало в 1930 году. Фрески его, картины — не знаю где. В Ленинграде живет сын его, Владимир Фомич, если выйдете когда-то на волю, он вам расскажет больше...

Спустя тридцать лет я разыскал Владимира Фомича, и он действительно рассказал мне о художнике подробней, чем его дядюшка. Но еще больше я узнал, занимаясь в библиотеке Академии художеств. Родившийся в 1870 году, Фома Родионович

110

Райлян, будучи привезен из провинции, мальчиком красил в Петербурге уличные тумбы. На средства купца Тарасова учился в школе рисовальщиков, потом в Академии художеств, которую закончил по классу знаменитого Чистякова, воспитателя талантов Репина, Поленова и Врубеля. Кисти зрелого Райляна принадлежит портрет жены брата революционерки Веры Фигнер — певицы Медеи Фигнер (Мей), блиставшей в Мариинском театре четверть века, с 1887 по 1912 год, первой исполнительницы партии Лизы в «Пиковой даме». Иллюстрации в изданиях Сойкина — тоже светские творения Райляна, однако, главным делом его жизни была церковная живопись. Академиком он не стал, хотя кандидатура его была выдвинута выдающимися деятелями искусства, оценившими яркий и самобытный талант: острый язык помешал собрать необходимые для избрания две трети голосов. Незадолго до Первой мировой войны Райлян расписывал детище Л. Н. Бенуа — Новый Варшавский собор, цветовое решение фресок оказалось настолько жизнерадостным, что строгие богословы смутились и вознегодовали. Получив за работу шестьдесят тысяч рублей, Фома Родионович стал издавать на эти деньги журнал «Свободным Художествам» и газету «Против течения». Через них он стремился ввести в мир читающей России лучшие произведения мировой живописи, здесь же, из номера в номер, он громил серость и лень, наблюдавшиеся им среди представителей искусства перед революцией. Отклик был слаб, журнал и газета просуществовали недолго, художника постигло разорение.

Лагерные дни шли однообразно: работа; беспокойный ночной сон, всегда казавшийся коротким; мечущийся по двору начальник нашего заведения, часто выкрикивавший свое решение провинившемуся: «в КУР!» (камеру усиленного режима, то есть карцер) — других слов от него никто не слышал.

Но дни шли и не однообразно, потому что по вечерам была другая жизнь. Я раздобыл карандаш, а бумага — вот она — обратная сторона копии приговора военного трибунала, выданной мне после свершения правосудия. Приговор отменили, а копия осталась.

111

Лампочка тускло освещает барак; низко склонясь над потрескавшимся от старости столом, я записываю то из тюремных филологических размышлений, что сохранила память. Первым ложится на бумагу пришедшее ко мне раньше других сравнение русского «гром» с арабским «ра'д» в том же значении. За ним... Еще и это... Да, чуть не забыл, вот... Примеры всемирного родства языков — такие, внешние, всегда на виду, а вот эти глубоко скрыты под напластованиями... в слове, а иногда еще только в мысли, в оценке явления, в подходе к его называнию. Я работал с радостью и ужасом: как хорошо, что запомнились эти сложные выкладки, но... но бумага уже кончается, ее чистое поле сокращается, подобно шагреневой коже. Конечно, потом можно перевернуть лист и писать между строками приговора. Но и та сторона не беспредельна. Ну, пока пиши мельче, как можно мельче, там видно будет.

23 января вечером в барак вошел нарядчик. Назвал мою фамилию, объявил:

— Завтра на этап!

Занятый своими мыслями, я вздрогнул, переспросил:

—На этап?

—Да, в Ленинград!

Значит, наконец, переследствие. Люди вскочили с нар, обступили, стали поздравлять.

—Вас, конечно, выпустят.

—Надеюсь, Михаил Лазаревич, надеюсь.

—Прошу, зайдите к моей семье, скажите про меня. Адрес — улица... дом... квартира... Запомните? Вы же ученый, у вас должна быть хорошая память.

—И к моим зайдите, пожалуйста... Это в Надеждинской улице, дом... — ко мне обращены умоляющие глаза старого петербуржца Михаила Альбиновича Сосновского, он и улицы дорогого ему города называет по-старому.

—И моим скажите несколько слов обо мне: жив, здоров, жду от них весточки, больше ничего не нужно. Очень прошу...

Товарищи вы мои... Все, что смогу — сделаю. И каждый сделает на моем месте.

112

Утром 24 января, выйдя из барака с вещами, я сразу увидел Гумилева.

— Здравствуй, Лева! Как ты жив?

— Здравствуй! Вот, опять пригнали сюда, едем.

— Едем, наконец-то!

Ехать не пришлось. Прошли с конвоем по льду реки тридцать один километр до Пудожи. Новая зона, в бараке встретили уголовники.

—     А-а, контрики! Ночевать лезьте под нары, других мест нет! Ну и ладно, не испугаешь. Мы на тюремной баланде доживаем год, кое-что повидали. Да и двинулись уже в обратный путь, к переследствию, все неудобства могут скоро кончиться. Под нарами на полу — вода, сырые промерзшие стены сочатся в затхлом барачном тепле. Нашли уголок посуше, усталость взяла свое, уснули.

Утром обнаружилось: пока мы, утомленные, крепко спали, воры не дали маху. У Левы из рюкзака вытащили новые ботинки, которые передала ему при свидании Анна Андреевна, а у меня, прорезав карман брюк, унесли бумажник. В бумажнике были рубль и — бесценная, с филологическими записями, копия трибунальского приговора. Вот это утрата так утрата! Надо все восстанавливать, но когда, где, а главное — на чем? Опять нужно... что? До случая держать в памяти и повторять, чтобы не ушло.

За зоной, разогреваясь, рычал мотор. Нас, человек двадцать, посадили в открытый кузов грузовика, дали одеяла, чтобы укрыться от мороза и ветра. Мы двинулись на северо-запад вдоль восточного берега Онежского озера.

Ехали целый день, заночевали в избушке посреди поля. Оказалось — построена специально для ночлега подконвойных людей, перегоняемых этапами от севера к югу и обратно. Бревенчатые стены были оклеены газетами с многословными и краткими сообщениями о разоблачении «врагов народа».

Следующий день — снова в пути под острым морозом и леденящим ветром. Неслись навстречу и отбегали прочь голые леса, пересекали дорогу и оставались позади скованные стужей речки. Вечером грузовик влетел в крохотную деревушку, здесь была но-

113

чевка — в небольшой горнице, где впервые за много месяцев нас обнял запах домашнего тепла.

Назавтра — вновь по бесконечной белизне заснеженной дороги. Нет, не бесконечной, всему есть предел. Все дальше от Водлы и все ближе к Ленинграду. Вперед, вперед! Но вот пали сумерки и перед нами не Ленинград, а большое село. Опять ночлег в крестьянском доме. Молчаливая хозяйка — может быть, и ее близкого человека где-то сторожат охранники — стелет нам на печи. Как хорошо! Свистит кругом дома холодный ветер, а здесь — блаженство. Но недолгое, всего несколько кратких часов, а там, в утренней полутьме, снова лезь в промерзлый кузов, сиди весь день, кутайся в сползающее с плеч старое одеяло.

Но утром нас не повели к грузовику. Разнеслась весть о том, что по всему северному Прионежью свирепствует пурга, замело великие и малые дороги. Как ни тревожила эта новость — когда же удастся, наконец, добраться до невских берегов? — ощущалась и радостная умиротворенность: усталое тело отдыхало.

Сумерки сменялись рассветами, рассветы — сумерками. В этом человеческом гнезде, одиноко теплившемся посреди снежной пустыни, мы застряли надолго и основательно. Так подошел мой первый тюремный день рождения. Перед отъездом из Пудожи мне выдали двенадцать рублей, заработанных на переноске газочурки; Леву конвоир отпустил в сельский магазин, и вскоре в нашем распоряжении оказались рыбные консервы и печенье; хозяйка сварила несколько картофелин. Лева и я сидели друг против друга, между нами стояла табуретка с едой, исполнявшая должность стола.

—Ты мне теперь как брат, — произнес Лева.

—Ты мне тоже. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло.

Долго разговаривали, вспоминали университет, своих учителей, Нику Ереховича.

А назавтра, глядь — «собирайся!». Дороги расчищены, солнечный свет залил землю, снег искрится. Мы забрались в кузов, застоявшийся грузовик рванулся, вынесся за околицу, помчался. Отлетали назад леса, мосты, одинокие домики, упругий ветер бил в лицо.

114

— Повенец! — крикнул кто-то бывалый.

«Повенец — миру конец» — говорили древние новгородцы. Предприимчивые и выносливые, они смогли дойти только сюда, не дальше. Их остановили северная стужа и приполярный мрак, безлюдье и бездорожье.

В нашем столетии от Повенца на север, по глухим лесам и болотам, протянулся рукотворный водный путь. Заключенные, тысячи бесправных, униженных людей, усыпав своими костями нехоженые земли, проложили Беломорско-Балтийский канал, во имя Сталина.

Вот куда я был приведен судьбой! Но она же отворачивает меня сейчас от прожорливого горла рукотворного крестного пути и влечет к Ленинграду. Вперед! Скрываются последние дома Повенца, белые версты стремительно и покорно ложатся под колеса. Вечной свежестью, вечным спокойствием пахнет в этом лесном, озерном краю.

И снова Медвежьегорск. Опять вокзал и «столыпинский» вагон для арестантов и стражи. Грузовик и машина с конвоем одновременно замирают у шлагбаума.

— К вагону марш! — кричит конвойный начальник.

Сели, медленно тронулись. Решетка на нашем окне безостановочно переползает с одного городского дома на другой, все дальше;

—Лева, последний перегон.

—Как я хочу, чтобы ты был прав!

* * *

Но все оказалось не так. Мы все трое (включая Нику Ереховича) получили уже по пять лет, так сказать, «сниженный» срок, и были отправлены не в одно место, а в разные. Лева поехал в Норильск, я — был отправлен в Воркуту, а попал за Красноярск. А Нику Ереховича этапировали на Колыму, где в начале сороковых годов он погиб — в неисчислимых владениях Главного Управления ЛАГерей часто не выдерживали и более сильные телом.

115

* * *

Осенью 1943 года, в то место за Красноярском, где я находился по спецнаряду, прибыла одна женщина, инженер-химик, которая, узнав, что я знаком с Гумилевым, сказала, что она прибыла из Норильска, где встречала Гумилева. Она передала мне четверостишие, которое он там написал. Вот как я его помню с тех пор:

Я этот город строил в дождь и стужу,

И чтобы был он выше местных гор,

Я сделал камнем собственную душу

И камнем выложил дорог узор.

Потом мы встретились с Левой в 1946 году. Я помню, как он ожидал меня тогда, когда я защищал диплом. Потом он меня ожидал, когда я сдавал экзамены в аспирантуру в Академию наук. Затем, в 1949 году, мы повторно оказались в уже знакомых нам местах (но в разных) и опять увиделись только в 1956 году.

Позже мы встречались нечасто, в основном, когда он приходил в Институт востоковедения, где я работал, или в Географическом обществе. Как-то, я вспоминаю, мы встретились в Географическом обществе на первом этаже. Он меня окликнул. Я сказал: «Здравствуй, Лева. Ну, как жизнь?» Он тяжело вздохнул и ответил: «Стареем», тут к нему подошел кто-то и увел его вверх по лестнице на второй этаж, а я подумал: «А стареть-то нам с тобой некогда. Надо усиленно наверстывать то, что мы с тобой не успели сделать из-за разных тяжелых обстоятельств нашей жизни».

И, наконец, я увидел его уже на панихиде все в том же Географическом обществе. Затем мы проводили его до церкви у Варшавского вокзала и, наконец, — на Никольское кладбище Александро-Невской лавры. Там я посмотрел на Леву Гумилева в последний раз.

С.А. Снегов. Дуэль

116

С. А. Снегов¹

 

ДУЭЛЬ

 

Со Львом Николаевичем Гумилевым я познакомился осенью 1939 года в шестом лаготделении Норильского ИТЛ.

Удивительный человек, Евгений Сигизмундович Рейхман, инженер по металлоконструкциям и знаток Ренессанса, любомудр и поклонник поэзии, доверительно сообщил мне, что в лагере появился сын Николая Степановича Гумилева и Анны Андреевны Ахматовой. И тот сын — по имени Лев — не только совместное произведение великих поэтов, но и сам поэт и, по всему, не уступит прославленным родителям. У Ахматовой я знал многое наизусть, но относился к ней сравнительно спокойно, а Николая Гумилева был поклонник. Естественно, я запросил знакомства. Уж не помню, кто его организовал, кажется, не Рейхман, но и Льва заинтересовали рассказы обо мне, и он согласился на встречу.

Знакомство состоялось между бараком геологов, где обитал Гумилев, и бараком металлургов, куда поселили меня. Из геологического вертепа вышел молодой парень: худощавый, невысокий, с выразительно очерченным лицом, крепко сбитым телом, широкими плечами. Я пошел навстречу.

—Как вы похожи на отца! — сказал я.

—Вы находите? — Он сразу расцвел. Признание в сходстве с отцом было ему приятно, к тому же в те времена мало кто помнил портреты его отца и уже по этому одному не мог определить


¹ Снегов Сергей (псевд., наст, имя — Штейн Сергей Александрович, 1910-1994) - по образованию физик, прозаик, автор популярных фантастических романов. Писал также реалистическую прозу и книги по истории науки. В 1936 г. был арестован в Ленинграде, приговорен к 10 годам заключения. Почти 20 лет провел в лагерях и ссылке. Реабилитирован в 1955 г. Жил в Калининграде. Некоторые книги написаны на лагерном материале.

Мемуарный очерк «Дуэль» публикуется по авторизованной машинописи автора, хранящейся в квартире Л. Н. Гумилева и присланной ему автором. На машинописи имеются пометы Л. Н. Гумилева.

117

степень схожести. Впоследствии, я убедился, что он гораздо больше похож лицом на мать, но не ранней, альтмановской кисти, а на мать пожилую. Но в этот момент первой встречи я искал в его лице отцовских черт и, разумеется, нашел их.

— Како веруете в лагере? — поинтересовался он.

— Исповедую Филона и Канта, — ответил я, не задумываясь.

— В смысле: филоню и кантуюсь.

И мы долго хохотали. Ни он, ни я не филонили и не кантовались, мы трудились по совести, осмысленная работа была, возможно, тем главным, что поддерживало в нас ощущение своего человеческого достоинства. Но любители хлесткого слова, мы подтрунивали и над собой — и это было важной радостью нерадостного, в общем, бытия.

Мы ходили по лагерю дотемна. Мы открывали друг другу души. Мы сразу влюбились друг в друга. Он читал мне свои стихи, я знакомил его со своими философскими концепциями — мне тогда казалось, что создаю оригинальную философскую систему и -что, пожалуй, всего удивительней — порой убеждал в этом и тех, кому доверял быть слушателями. В тот первый день знакомства он прочитал мне наизусть «Историю отпадения Нидерландов от испанского владычества», написанную на лагерном сленге — новорусском языке, как мы вскорости окрестили этот полублатной жаргон. Мой восторг воодушевил Льва, он поразил меня тонким чувством слова, остроумием, силой речи. Именно в тот вечер он прочел мне программное, как нынче говорят, поэтическое свое представление о себе. Доныне восхищаюсь этим мастерским произведением:

Дар слов, неведомый уму,

Был мне завещан от природы.

Он мой. Веленью моему

Покорно все, земля и воды,

И легкий воздух, и огонь

В одно мое сокрыты слово.

Но слово мечется, как конь,

Как конь вдоль берега морского,

118

Когда он, бешеный, скакал,

Влача останки Ипполита,

И помня чудища оскал,

И блеск чешуи, как блеск нефрита.

Сей грозный лик его томит

И ржанья гул подобен вою.

А я влачусь, как Ипполит,

С окровавленной головою.

И вижу — тайна бытия

Смертельна для чела земного,

И слово мчится вдоль нея,

Как конь, вдоль берега морского.

— Вы — трагический агностик, Лев, — восхищенно высказался я.

— И вы настоящий поэт! Уверен, вы станете провидцем, — и меня часто таким признавали, особенно когда говорил собеседнику желанное ему. И, конечно, когда философствовал на политические темы. Так Федя Витенз много лет потом вспоминал — и я вместе с ним и без него, — что утром 22 июня 1941 года мы сидели в лагерной зоне у ручейка, и я доказывал ему, что в ближайшие дни начнется война с Германией, он сомневался и возражал, а когда мы возвращались в барак, нам побежал навстречу Александр Игнатьевич Рыбак и закричал: «Война! Гитлер напал на нас!» Вероятно, я больше их был подавлен так трагически сверкнувшим во мне даром Кассандры.

Льва мои восхищения и провидения устраивали. Несколько месяцев подряд мы встречались ежедневно. В барак геологов я не ходил, там было интеллигентно и чопорно. Лев прибегал ко мне, наш барак был демократичен, в нем велись философские дискуссии под мат соседей, в темноте меж нар пился спирт и «сношались» блатные с «проститутней» — вполне способно было в таком окружении вести беседы обо всем на свете и о многом прочем. Еще чаще, коли позволяла погода, мы шлялись по зоне, особенно по бережку Угольного ручья, прорезавшего по всей длине наше шестое лаготделение. Лев тогда писал поэму о Джамуге и Борте, его любовнице и жене Темучина, ставшего — после победы над Джамугой — девятибунчужным Чингис-Ханом. Он — Лев, а не

119

Темучин — ежедневно знакомил меня с новыми строфами и строками, я с радостью выслушивал, он здорово это умел, Левушка Гумилев, — писать хорошие стихи. С осторожностью и я стал посвящать его в свои поэтические излияния. К моим стихам он относился вежливо, но равнодушно, я не был, так он твердо считал, соперником ему в поэзии. Иные строфы он даже снисходительно похваливал. Я прочел как-то:

Хоть бы раз написать хорошую строчку!

Надоел мне метр моего стиха,

Все пишу и терзаюсь и, ставя точку,

Ненавижу написанное...

— Вот и написал хорошую строчку, — сказал он. — Очень неплохой строчкой начал стихотворение. Чего еще тебе надо?

Иногда он и запоминал кое-что в моих стихах. Так из первой части трагедии «Никандр Двенадцатый» он затвердил несколько строк из монолога Шарлюса: «Не верь здоровью. Здоровье выдумали доктора» — и спустя сорок с лишним лет цитировал их. Между прочим, трагедию он похвалил, прослушав первый акт, но объявил, что дальше писать не о чем, все завершено уже 6 первом действии — и очень удивился, когда я написал еще четыре акта и сюжетных катаклизмов хватило и на них. Он почему-то считал трагедию выдержанной в марксистском духе. Уже профессором истории в ЛГУ, он говорил мне: «Помнишь, в той твоей марксистской драме... Никандре, так?..»

Как и требовалось по ситуации, мы всего больше обсуждали три темы — личность Сталина, положение в мире и поэзию с философией. Что до Сталина, то быстро установили, что он по политической своей сути эсер, ибо для него личность — решающая сила истории и потому каждое так называемое «объективное обстоятельство» имеет у него фамилию, имя и отчество. И мы, уже не поминая его имени, все же вслух и всуе поминать его было небезопасно, просто говорили: «Как утверждал один известный эсер» — и было все ясно, о ком речь. Прогнозы действий Сталина вытекали из этой дефиниции: «Марксиствующий эсер-ленинец». Звучало хлестко, к тому же и справедливо.

120

Об экономической и социальной политике Сталина тоже сразу решили, что она имеет мало общего с ортодоксальным марксизмом, поскольку основана на примате политики над экономикой. В самом марксистском учреждении — трудовом лагере — действует закон австрийской экономической школы, восторженно доказывал Лев, радуясь очередному парадоксу. И я соглашался, что Марк-сова экономика — философская фантастика, а концепция Бем-Баверка и Менгера — реальность лагерного бытия.

С началом войны наши встречи стали реже, чем каждодневные, но не прерывались. В Норильске появился Николай Александрович Козырев — его перевели из Дудинки и поселили в бараке металлургов, дали койку рядом с моей. Сколько помню, со Львом его познакомил я — они быстро сошлись душевно. Нас стало трое друзей. Но Лев все больше сдруживался с Козыревым, тройственное общение часто превращалось в двойственное. О моих отношениях с Козыревым глава особая, он из людей, что заслуживают не отдельной главы, а полного романа.

Иногда в наш дружеский коллектив подмешивались и другие люди. О двух расскажу. Первый — Никанор Палицын, отчаянный химик-органик, смело бравшийся синтезировать любое лекарство, препарат и вообще все, что поддается химическому расчету. Высокий, худой с усиками, с тонким голосом, быстрыми движениями, он был обаятелен, Никанор Палицын. Он трудился вместе со мной в ОМЦ — опытном металлургическом цехе — его комната, где вместе с ним работали мрачный Ян Эрнестович Бауман, старик Всеволод Михайлович Алексеевский, Надежда Георгиевна Заостровская — примыкала к моей потенциометрической. Никанор увлекательно врал, что в линии примерно десяти-двенадцати поколений — родня знаменитому троицко-сергиевскому келарю Авраамию Палицыну. После освобождения и реабилитации Никанор трудился у самого Несмеянова — и готовил академику искусственную рыбную икру для ошеломления журналистов. Никанор и не на такие химические штучки был способен.

Но в наши беседы со Львом он не всегда вникал, и они редко его по-настоящему захватывали. Деизм и пантеизм, силлабика

121

и тоника, Шопенгауэр и Декарт его не увлекали, а то были типичные у нас со Львом темы. Помню, как-то втроем мы расположились на пригорочке Угольного ручья. Шло редкое на Севере лето — томное, теплое, тихое — сатанели комары. Мы со Львом натянули на лбы козырьки шапок, укрыли лица полотенцами, блаженно попирали спинами и задами ягельник и спорыш — вот уж дивная трава, и на крайнем юге ее хватает и до северных мхов дотягивается, — и вели спор на какую-то животрепещущую тему — наверно, выше ли Каспар Шмидт и Макс Штирнер Фридриха Ницше и есть ли рациональный смысл в прагматизме Джеймса и Льюи, и что люди XVII и XVIII веков на порядок выше нас — особенно в литературе и музыке: об архитектуре и говорить не стоит, архитектура тех веков несравнима!

Никанор долго не встревал в разговор, потом взмолился:

—Ребята, это же бог знает что — безжалостно отдавать себя на съедение гнусу. Давайте походим по зоне, ветер будет отдувать комаров.

—Изыди, Никанор, — сказал я без злобы. — Ты не приспособлен выдержанно сопротивляться натиску враждебных полчищ. Ты только в химии силен, а против комара — трухляв.

Никанор обиделся, что с ним бывало не часто, и негодующе воскликнул самым тонким из своих голосов:

— Еще вас научу, как защищаться от гнуса! Если хотите, я выживу в любой обстановке, где вы сдадите, я куда больше вас приспособленный терпеть. Но зачем лишку страдать, вот что объясните?

Объяснить, где мера терпежу и страданий, мы со Львом не могли и продолжали наш спор. Никанор еще помаялся и вскочил.

— Ну вас к черту! Мочи нет отдавать себя на жратву злым тварям. — И убежал.

Один из нас злорадно заметил:

— Выживание наиболее приспособленных.

— Выжили наиболее приспособленного, — поддержал другой. Недавно, во время нашей встречи в Ленинграде, Лев вспомнил тот давний эпизод, и мы также весело хохотали, как и в тот

122

комариный денек на берегу Угольного ручья, глухо заэкранированные тряпьем от гнуса и оживленно спорящие сквозь тряпье о Ницше и Джеймсе и остроте разума Монтеня и Свифта.

На некоторое время к нашей компании пристал Миша Доро-шин. Собственно, приятельствовал с ним я, а Лев лишь терпел мое с ним приятельство. Миша был поэт, автор каких-то книжек и уже кандидат в члены Союза писателей СССР, то есть, если не в наших со Львом глазах, то в своих собственных завершенный поэтический мэтр. Кроме того, он был добрый, покладистый парень, с ним было легко, ему верилось — а это в лагере высшая мера хвалы. Вкалывал он дежурным в трансформаторной будке на промплощадке. Я временами пугал его, что трансформатор наилучший объект для эффективного вредительства — перекинет кто-нибудь из настоящих диверсантов кабель с высоковольтной стороны трансформатора на низковольтную — и вышка дежурному обеспечена. Миша так искренне пугался грозной возможности, что приходилось великодушно его утешать — не все, мол, диверсанты допетривают, какие таятся в простом высоковольтном трансформаторе технические ужасы, а я, если и встречу настоящего вредителя, то крепко обещаю не посвящать его в преступные тайны.

Во время одной прогулки втроем произошла забавная история. Я уже «имел ноги», то есть пропуск для бесконвойного хождения, Лев, кажется, был уже «вольняшкой», а Миша вроде тоже ходил по пропуску. Мы сидели на склоне Шмидтихи, внизу лежал Норильск, вдали виднелась — или мне теперь воображается, что виднелась — река Норилка, сыгравшая в этом событии сюжетную роль. Мы поочередно читали свои стихи. Льва, естественно, дружно хвалили; что говорили о творениях Дорошина, не помню, а мои стихи удостоились строгого дорошинского осуждения1. Среди прочих стишат я прочел и такое:


1 Это было в зоне в 1942 году. (Здесь и далее примечания Л. Н. Гумилева к тексту, присланному ему С. А. Снеговым.) (Сост.)

123

Я вижу в снах ясней, чем наяву.

Мой старый дом и сад, и солнца блики.

И я к ним рвусь, и с криком их зову.

Но лживы сны мои и тщетны крики.

Меня не воскресит ни отчий дом,

Ни солнце, поданное мне на блюдце.

Распни меня на имени своем

И протяни, как дар прощенья, людям...

—Отвратительно! — с воодушевлением доказывал Миша, — не понимаю, как тебя сморозило на этакую чушь. Солнце на блюдце, распнуть на имени и вообще какой-то дар прощения. Изыски, пижонство, эстетство, а где поэзия, Сергей, нет поэзии!

—Прочту последнее стихотворение и кончим диспут, — сказал я. И обведя руками возвышавшуюся над нами Шмидтиху и дальние окрестности, я задекламировал:

На склонах Шмидтихи лежит ночная мгла,

Шумит Норилка предо мною.

Мне грустно и легко, печаль моя светла,

Печаль моя полна тобою,

Тобой, одной тобой! Волненья моего

Ничто не мучит, не тревожит

И сердце вновь горит и любит — оттого.

Что не любить оно не может.

— Ужасно! — изрек Миша непререкаемый вердикт. — Какое отсутствие вкуса! Тобою, тобой, одной тобой — что за сентиментальное слюнтяйство и какой беспомощный повтор! Нет, Сергей, инженер и физик ты неплохой, а стихи тебе не даются, брось это дело, оно не про тебя.

Лев в восторге катался по траве и, восхищенно хохоча, бил руками по склону сумрачной и громоздкой Шмидтихи. А вдалеке что-то посверкивало — возможно, та самая Норилка, которая шумит, — Арагва ведь была далеко, и ее не было слышно не только

124

Стихи стали причиной первой ссоры Льва со мною.

Деятельный Евгений Сигизмундович Рейхман загорелся провести конкурс норильских поэтов. Это было не так-то просто — поэтов разбросали по разным лаготделениям, «ног» почти никто не имел, стихи понадобилось передавать по лагерной оказии, а это операция ненадежная и нескорая. Однако трудности преодолели, и все, считавшие себя причастными к поэзии, представили свои творения на строгий суд.

Конкурс организовали по высшей категории. Формально он считался анонимным — соискатели высоких оценок подавали — под девизом — по пять стихотворений, а те оценивались жюри двенадцатибально: двенадцатая категория «шедевр»: одиннадцатая «гениально», а просто «хорошо», где-то ниже восьми или семи. Сколько помню, даже «бездарно», означалось не единицей, но двойкой — а что носило на себе позорное клеймо единицы, могу только гадать.

Анонимность авторов была скорей кажущейся, чем реальной. Я знал, что в конкурсе приняли участие и Лев, и мои друзья Игорь Штишевский и Ян Ходзинский, хорошие ребята, неплохие специалисты в своем ремесле, но поэты вполне посредственные. Фаворитом, естественно, числился Лев — я сам был уверен, что первое место ему «завещано от природы». Тем более, что его стихи, присланные на конкурс, были ведомы всем членам жюри, а председатель жюри, нежно любящий его Рейхман верил, как и я, что Лев впоследствии превзойдет своих родителей.

О Рейхмане хочу сказать особо. Среди членов жюри был критик — Зелик Яковлевич Штейман, в вольном своем «предбытии» прославившийся тем, что он — напрасно, конечно, — помог прекращению издания словаря Брокгауза и Эфрона и печатно уничтожил знаменитого тогда — и неплохого, по гамбургскому счету, — писателя Пантелеймона Романова, а еще больше тем, что в статье «Литературные забавы» М. Горький изничтожил самого Штеймана. Вторым членом жюри был Иван Сергеевич Макарьев, на воле третий секретарь Союза писателей СССР — после Владимира Ставского и Александра Фадеева. С этими двумя — Штейма-

125

ном и Макарьевым — я, тогда отдаленно знакомый, впоследствии подружился. Других членов жюри не помню, но наверно они были близки к литературе. Самым же замечательным членом жюри был его председатель — Евгений Сигизмундович Рейхман.

Если не ошибаюсь, сын миллионера, строителя железных дорог, Рейхман с детства тянулся к искусству, а не к технике. Деньги отца, разрешавшего сыну любительски изучать искусство, при условии честного инженерного образования, позволили Евгению Сигизмундовичу поездить по Европе, познакомиться с музеями Италии, Испании, Франции, Англии. Среди инженеров Норильска Рейхман считался металлоконструктором высокого класса, а мне он показывал напечатанную еще до Первой мировой войны книжку под названием, вроде «Влияние итальянского чинквеченто на роспись дворцовых залов Версаля». Еще он давал мне рукопись своей автобиографической повести, где живописался его, зеленого юноши, роман с некой прекрасной дамой Анной, благородно решившей близостью с собой уберечь юнца от неизбежности нехороших встреч с нехорошими женщинами, в чем так прямо и объяснилась ему. Доныне помню рефрен, сопровождавший каждую любовную сцену: «Ах, как она улыбалась, королева Анна!» В романе, помню, встречались наивности и вторичности, но поражал общий тон высокой культуры — совсем иные интересы полонили их души, чем у нас, плебеев, интеллигентов лишь в первом поколении.

Ответно на роман Рейхмана я дал ему свою философскую рукопись «Логика. Критика человеческого опыта». Рейхман высказывал мне немало похвал и критических замечаний — и то и другое было ценно, он понимал философию и умел философски мыслить. А после войны, уже, как я, вольный, он как-то, опьянев от шампанского, пригласил Клаву Иваницкую, с которой я сошелся и уже собирался расходиться, на вечере в ДИТРе танцевать — танцевал он великолепно. И стремительно объяснился ей в любви, заверив, что в наше время очень редко встречается такое интеллигентно-красивое лицо, как у нее, она напомнила ему, молодая, старых — в их молодости, конечно — благородных

126

дам. К сожалению, Клава была не из тех, кто легко поддается, не то Евгению Сигизмундовичу пришлось бы убедиться, что внешность и суть не всегда корреспондируют одна другой. Впрочем, я такого разочарования ему не желал.

Итак, состоялся конкурс, расшифровали девизы, объявили оценки. Самая высокая досталась мне — сколько помню — 8,7, Лев получил 8,2, остальные были гораздо ниже. Помню, я был немного обескуражен — я ставил себя высоко, но Льва — выше. Он же вечером ворвался ко мне в барак разъяренный. Я еще не знал тогда, что он органически не выносит, когда кто-то в чем-то, для него важном, опережает его. Он смертно обиделся на меня. Он твердил, что я поступил непорядочно. Он, это всем известно, поэт, его будущая жизнь вне литературы немыслима — он намерен стать на воле писателем и станет им наперекор всему. А я — и это тоже всем известно — физик и философ, моя будущая жизнь — наука, он нисколько не удивится, если увидит меня в академической ермолке, но писателем мне не быть, дальше дилетантства в литературе я не пойду. И вот, чтобы намеренно подставить ему ножку, я старательно подобрал лучшие мои стишата, в то время как он, уверенный в себе, не затруднялся особым подбором вещей. Для меня первая оценка в поэзии — пустяк, она не выражает моих жизненных усилий и стремлений, она в силу этого глубоко незаслуженна. А для него вторая оценка — оскорбление и позор, я коварно замахнулся на самое святое в его душе, простить это нельзя. В общем, от друга он не ожидал таких сознательно злонамеренных действий Ч

В свою очередь обиделся и я. Еще никто не обвинял меня в коварстве, в тайном желании устроить друг другу подножку. И пусть Лев не говорит, что послал на конкурс случайные стихи, первые попавшиеся произведения, нет, он отправил свои лучшие вещи. Да и лучшие они или худшие, значения не имеет, они его, их все знают, их переписывают для себя, вот такое отношение к тем стихам, какие он отослал на конкурс. И если я обогнал его, общего

1 Это ты наврал. Я помню, что был в числе первых трех. А о баллах не знал.

127

любимца, — что ж, может, в том своя правда, ведь бывает, что и темная лошадка обходит на скачках признанного фаворита.

В общем, мы расстались недовольные друг другом. Разлад еще был непрочен, спустя несколько дней мы снова встретились, снова беседовали, спорили, хохотали, острили. Но что-то сломалось в нашей дружбе, порвалась одна из связующих нитей. Лев теперь с Козыревым встречался чаще, чем трио. А потом совершилась глупая история — и Лев придал ей значение, какого она не заслуживала.

Он пришел ко мне на вечерок. Мы часто уединялись с ним в чащобе двухэтажных нар, тайно выпивали в полутьме, у меня на работе попадался спирт, я приносил его на распив. В тот вечер, хорошо знаю, спирта не было, и лагерное застолье (в смысле «занарье», «принарье», «нанарье») не состоялось1. Зато состоялась обычная беседа, завершившаяся, к сожалению, необычно. Мы обсудили весьма актуальную — особенно в лагерных условиях — тему: как влияла религия на души людей во все периоды ее многотысячелетнего торжества. Я сказал, что отрешенность Господа от людей ослабляла мощь религии. И наоборот, очеловечение Бога возвышало людей до божественной высоты. Если бы Христос не испытал мук, не было бы и самого христианства, хотя в области морали оно возвысилось до наивысших высот, какие знает человечество. Только политые кровью страдальца истины христианства вторгнулись в души, без тех евангелических страстей догмы христианства остались бы малоэффективной дидактикой. А у женского божества есть другой выход в души: личная — абстрактная, конечно — близость к верующему. Священная проституция жриц была важным фактором слияния с самим божеством уже у примитивных религий. А разве в самом названии Мадонна не выражена абстрактная возможность телесного слияния с Богородицей? «Рыцарь бедный» Пушкина не исключение, а лишь самое яркое выражение все того же ощущения вседоступности божества. Ведьмы «сношались» с бесами,


1 Наврал.

128

шаманы вступали в телесное общение со своими божками, а католик, твердя «Мадонна», т. е. моя дама, утверждал свою собственную, личную, интимную связь с Богородицей. Лев вышел из себя.

— Да как ты смеешь? — кричал он. (У него было своеобразное произношение: он чуть-чуть пришепетывал и присюсюкивал, в минуты гнева голос шепелявил и сюсюкал сильней.) — Это мерзость, что ты говоришь! Я не позволю тебе оскорблять Богородицу.

Он был верующим, я это знал. Я еще допускал какую-то справедливость в деизме, но в остальном был правоверный атеист. Но я не оскорблял Льва, я уже был в том возрасте, когда с пониманием и уважением относятся к любой вере, не совпадающей с твоей, если только она не античеловечна. Мне надо было разъяснить Льву, что он меня неправильно понял, и не было в моих рассуждениях умаления Богородицы, а напротив — своеобразное восхваление ее обаяния и силы захватывать души. В крайнем случае, извиниться, если объяснения не удовлетворят Льва. Так я и поступил, охладев, уже на следующий день1. Вместо разумного поступка я действовал глупо. Я тоже вспыхнул — и дал отпор. Мы наговорили друг другу много скверного.

—Такие оскорбления смывают кровью! — сказал он, сильно побледнев. — Вызываю тебя!

—Принимаю вызов, — сказал я. — Как насчет секундантов?

—У меня будет Рейхман. Называй своего.

—Попрошу Игоря Штишевского или Федю Витенза.

—Витенз не подойдет, он еврей. Я тебя вызвал, ты называешь оружие.

—Дуэльные пистолеты. В крайнем случае — револьверы.

—Где я тебе достану пистолеты или револьверы?

—Твое собачье дело — доставать оружие. А мое требование — раз дуэль, то по всей строгости святых дуэльных правил.

—Достану, — хмуро пообещал он и убежал.

1 Не помню.

129

Штишевский высмеял меня. Дуэль в лагере? Большего вздора он не слыхал! Да и где мы будем драться? В зоне? В бараке? Он уже не говорил об оружии — оружия не достать, не украсть, не изготовить. Нет, я хорошо это придумал — чтобы на пистолетах. И благородно принял вызов и обеспечил его полное невыполнение. Напрасно я уверял Игоря, что реально дрался бы, появись такая возможность. Он был человек ироничный и любил смеяться.

Лев несколько дней метался в поисках оружия и секундантов. Рейхман отпал сразу, он был в другой зоне и «ног» не имел. Мог «секундировать» Козырев, но он был в это время в геологической партии, чего-то обследовавшей на Таймыре, да и не уверен, что Лев поделился бы с ним затруднениями, отношения их складывались неровно. В общем, Лев явился ко мне и известил, что от секундантов отказывается, а огнестрельного оружия достать не может.1

—Обойдемся без пистолетов, — с воодушевлением развивал он новый вариант дуэли.

—В наших мастерских изготовим длинные ножи, знаешь, вроде коротких шпаг. Отлично сразимся на кинжалах!

—От ножей, похожих на кинжалы или короткие шпаги, я категорически отказался. Я не мясник, живность не режу, тем более — одухотворенную, хотя и глупую. Лев вдохновенно создал новый вариант.

—Ты, конечно, знаешь американскую дуэль — противники таятся, выслеживают исподтишка один другого, а выследив, кидаются как лис на куропатку. Оружие — разнообразное, на все вкусы — кулаки, камни, кистени, железные палки, в общем, ручное и подручное. За оружием дело на станет.

—Жюль Верна я читал, — сказал я с достоинством. — Американка Барбикена и Николя описана впечатляюще. Отвратительная штука, достойная одних американцев. Нет, я согласен только на европейскую дуэль.


1 Напутал.

130

Лев еще недельку пропадал, потом появился с новым предложением. Огнестрельное оружие в лагере достать невозможно; американку я презрительно отвергаю. Короче, дуэль реально не осуществить. Но хоть она не выполнима сейчас, вызвавшие ее причины сохраняются. Он предлагает отложить дуэль до лучших времен. Выйдя на волю, мы сможем отлично расправиться друг с другом. Как я смотрю на такую перспективу? Я смотрел на перспективу взаимного истребления в будущем вполне положительно. Мы обменялись дружеским рукопожатием. Не только дуэль, но и наша ссора была отложена до лучших времен. Хоть и не так часто, как прежде, мы продолжали встречаться, и отношения наши чувствительно потеплели.

А затем Льва освободили — кажется, в 1944 году1. Он еще помаялся какое-то время в Норильске, потом «выехал на материк», успел повоевать, получить орден — так у нас говорили в Норильске, — ушел в науку, защитил диссертацию, снова попал в лагерь, — в третий раз, — освободился, реабилитировался, осилил, преодолев специфические препоны, докторскую — даже две, по истории и по географии, — определился в профессора ЛГУ и стал накапливать лавры. Ныне он показывает себя оригинальным социальным мыслителем, от старого остались любовь к литературе да неистребимая потребность дуэлировать со своими научными противниками — на печатных страницах и на научных сборищах, именуемых симпозиумами и конференциями. Известность его как ученого и мыслителя постепенно расползается по зарубежью. Уверен, что настоящая слава придет к нему оттуда, из-за рубежа — в своем отечестве пророков не признают, да еще таких своеобразных, как он.

В середине шестидесятых годов мы с женой приехали в Ленинград. Галка, много слышавшая от меня о Льве, захотела с ним познакомиться. От Козырева мы узнали адрес Льва. Козырев осторожно предупредил, что характер у Льва в лучшую сторону не переменился — вспыльчив, категоричен, нетерпим. Я бодро заве-


1 1943 год — точно.

131

рил Николая Александровича, что нового он мне не открыл, люди в принципе не исправляются, старея. У них в это время — Льва и Козырева — была очередная «расплюйка», в скорости превратившаяся в полный разлад. Лев долго ни с кем, мне кажется, не способен сохранить добрые отношения. Я всю жизнь гордился, что не теряю друзей — книги терял, любовниц терял, с женами расходился, а друзей сохранял навечно. Наша дружба со Львом, смею надеяться, сохранилась, но трясло и разламывало ее, как прогулочную шлюпку в приличный шторм.

Лев жил тогда на Московском проспекте в небольшой комнатушке, книги на столе и на стульях, неубранная постель, сравнительно чисто, но впечатление какой-то застарелой запущенности. И сам он, одетый в чистое, но помятое белье, небритый, потолстевший, посеревший, казался запущенным и неустроенным. Он узнал меня быстро — в следующую встречу, лет через десять, он припомнил меня не сразу, за те новые десять лет, мы переменились радикальней, чем за предшествующие двадцать.

Разговор был оживленный — под водку или коньяк, не помню что1, но что-то, естественно, было. Вспоминали «тихим, незлым словом» лагерное бытие, а потом я напомнил Льву о несостоявшейся дуэли.

—Не пора ли разделаться со старыми долгами? Лично я не возражаю.

—Да, дуэль должна быть, — согласился он.— И причины у нее, конечно, были серьезные. Но, видишь ли, не помню причин нашей ссоры, Так что в дуэли теперь нет резона. Или ты считаешь по-другому? Я считал, что и двадцать с лишком лет назад не было резона в дуэли, а сейчас тем более. И мстительно напомнил Льву, как развивалась наша ссора. Сперва жюри конкурса поэтов выше всех оценило мои стихи, а произведениям Льва отвело второе место. И он счел, что я коварно подвел его, ибо он поэт и долженвпоследствии стать писателем, а я ученый и должен в дальнейшем быть только ученым — негоже поэту пропускать в родной


1 Чай. Трезвость.

132

стихии вперед какого-то ученого. И еще я напомнил, что неудачно высказался о Богородице, отнюдь не желая оскорблять ее, а он принял мои слова за поношение религии — и не стерпел этого.

И я злорадно закончил:

— Скажи мне теперь, профессор, кто из нас стал писателем, а кто ученым? Не кажется ли тебе, что в той оценке моих стихов была какая-то внутренняя справедливость1?


1 Serge! Хоть ты много перепутал, но оставь так. Leon.

С. Снегов. Обида и раскаяние

133

С. Снегов¹

 

ОБИДА И РАСКАЯНИЕ

Это рассказ о моем знакомстве с Анной Андреевной Ахматовой. Встрече с ней предшествовало несколько важных для меня событий. Главным из них было то, что в начале пятидесятых годов я завершил работу над первым своим романом «В полярной ночи».

Роман писался уже после того, как у меня отобрали паспорт и определили в бессрочную ссылку. Шла вторая волна «посадок», в Норильске переводили из вольных в ссыльные всех бывших заключенных — из «пятидесятивосьмерок», т. е. осужденных по статье 58, хорошей статье из 14 пунктов, их хватало на любые мыслимые, и тем более, немыслимые преступления. Нам, норильчанам, еще повезло. У нас отбирали паспорта «без отрыва от производства»: предварительно не арестовывали, не пришивали новых фантастических преступлений, не премировали за несовершенные провинности вполне реальными карами в форме новых лагерных сроков — просто вызывали, просто отбирали одни документы и просто выдавали другие. И почти вежливо говорили: «Место жительства пока старое — Норильск, отдаление от места жительства на двенадцать километров, карается каторгой сроком на двадцать лет. Вам ясно? Входите, кто следующий». Многие мои друзья, успевшие после освобождения укатить «на материк», так дешево не отделывались. Льва Гумилева, например, арестовали, продержали в ленинградской тюрьме и «хлопнули» не то на 5, не то на 8 лет в какой-то сибирский лагерь. Миша Дорошин тоже похлебал


¹ Мемуарный очерк «Обида и раскаяние» публикуется по авторизованной машинописи автора, хранящейся в квартире Л. Н. Гумилева и присланной ему автором. Первая половина очерка (до приезда в Дом творчества) печатается с сокращениями, т. к. содержит многочисленные подробности, описывающие беседы с Симоновым, обсуждение романа на редколлегии и т. п. детали, не связанные с тематикой данного сборника.

В архиве Гумилева сохранилось «сопроводительное» письмо Снегова. Приводим его текст:

«Дорогой Лев!

Недавно, лежа в больнице, я ударился в "мемуары". Среди многого, мной написанного была и глава о знакомстве с тобой в Норильске и встрече с твоей матерью в Голицыне в 1955 г.

Этой зимой я, как всегда, выбрался в Комарове, звонил тебе, но твой телефон сменился, а справочное не давало твоего нового телефона (возможно, он на другую фамилию?). Зайти без звонка я как-то не удосужился — очень много работы.

Сейчас посылаю тебе обе главки. Если с чем не согласен, скажи. Я приезжаю в Ленинград 5 апреля, на юбилей И. А. Ефремова — заседания назначены на 6 и 8 апреля. Хочу зайти к тебе 7 или 9 апреля (10 уеду). Надеюсь, к этому времени ты уже получишь рукопись. Сердечный привет Наталье Викторовне! Обнимаю!

Сергей. 3.III.87».

134

тюремной баланды, а Виктор Лунев, о котором будет идти речь в этом рассказе, во второй тюрьме и втором ИТЛ так расстроил свое здоровье, что уже никогда не мог его поправить и скончался в Усть-Каменогорске в возрасте, кратко именуемом «во цвете лет», — что-то пятьдесят лет с небольшим.

Итак, став ссыльным, я бросился писать роман и закончил его за год или полтора. <...>. А роман представлял собой отчаянную попытку вырваться на волю через литературу. В нем смешивалась и правда, и вымысел — и пропорции, свято чтимые Гете, не соблюдались. Правдой была природа Заполярья, характеры основных героев, дело, каким они занимались. Все остальное было камуфляжем действительности, даже не просто искажением ее, а преображением в стиле устоявшихся художественных канонов «письма как надо». Эти каноны, кроме, пожалуй, рассказов о прошлой крестьянской судьбе, владычествуют в литературе и поныне, — и потому нет сегодня великих писателей, а есть хорошие и интересные. В прямой фантастике порой больше реальности и правды, чем в парадном реализме иных литературных фаворитов.

Рукопись, тайно отправленная в Москву, была по моей просьбе передана в «Новый мир» моей первой женой, Эсфирью Яковлевной Малых, таков был избранный ею для себя псевдоним. Я означил себя псевдонимом Снегов, вероятно, в наивной уверенности, что всегда буду писать о снеге, пурге и полярных ночах. Роман понравился Александру Твардовскому и его заместителю Сергею Сергеевичу Смирнову. Они сделали тщетную попытку напечатать его — Смирнов написал в ответ на мое честное покаяние в беспаспортности, что «ваше правовое положение не имеет отношения к литературе» — он впоследствии очень гордился этим своим высказыванием, да и мной гордился как живым свидетелем его заурядной смелости. Но их совершенно необычный для 1952 года поступок успеха не имел, секретарь ЦК Поспелов разъяснил Твардовскому, что до освобождения автора и речи быть не должно о выводе его в литературу, а освобождение из ссылки не входит в компетенцию редакторов толстых журналов, даже самых знаменитых (и редакторов, и журналов).

135

В 1954 году меня освободили от ссылки, а Твардовского и Смирнова освободили от «Нового мира». К редакторской власти пришли Константин Симонов и Александр Кривицкий. Кривицкий вспомнил о моем романе и заинтересовал им Симонова. Мне дали знать, что будут печатать рукопись, если я соглашусь на некоторые переделки. <...>. И я поехал в Москву — ускорить реабилитацию и посетить редакцию «Нового мира».

Реабилитация состоялась 29 июля 1955 года — очень заметный день в моей сумбурной жизни. Любовь Григорьевна Караганова, заведовавшая тогда отделом прозы (или поэзии — забывать стал) повела меня к Симонову на дом. Он болел тогда. <...>. О романе мы сразу договорились, что заключенных и лагерей быть не должно. Это не пропустят, категорически заверил он. Я сказал, что раз нет заключенных, то и не может быть рабочего класса, отдельные трудяги — да, но не масса, ибо масса ходила под конвоем. И партии как коллективного литературного героя не описать, ибо партия на Севере была привеском НКВД, рабочим органом чекистов, а раз я их не вывожу, то слишком уж вызывающей ложью будет раздувание роли партии, зажатой в Энкаведении в тисках Политотделов. <...>.

—Сколько вам нужно времени для переделок? — спросил Симонов. — Год или больше?

—Год? — удивился я. — Зачем мне год? Да я все сделаю за два месяца. Я пишу быстро. <...>.

—Ну, раз и двух месяцев хватит, я постараюсь обеспечить вам творческие условия для них. Против Дома творчества не возражаете?

Против Дома творчества я не возражал. Я просто не знал, что это за дома. <...>.

Меня вызвали на редколлегию, где в последней инстанции решалась судьба романа. Присутствовали, помню, сам Симонов, Кривицкий, Успенская, Голубев, Агапов, Закс, Герасимов, кто-то еще, в памяти не сохранившийся. <...>. Симонов подвел итоги:

— Что же, товарищи, мнения высказаны искренние и убедительные. Роман будем печатать. Автору посоветуем учесть все

136

критические замечания и выполнить все, что ему посоветовали. <...>.

Теперь, завершив свое длинное отступление, возвращаюсь к основной теме. Симонов предписал Константину Воронкову, тогдашнему организационному секретарю Союза писателей, обеспечить меня местом в Доме творчества. Воронков вручил мне направление в «Голицыне», примерно, в сорока километрах от Москвы.

Голицынским Домом творчества заведовала Донцова (или Гонцова?), могучая дама, очень деятельная, очень хозяйственная и очень авторитетная у писателей. Она некоторое время обитала под немцами, когда они захватили Подмосковье — и это не повлияло на ее административное положение: видимо, даже ретивые «бдюки» не нашли за ней заметной вины. А дом был невелик — несколько комнатушек на двух этажах, столовая с одним огромным овальным столом, за ним одновременно размещались все творящие обитатели Дома творчества — человек десять. За пищей и ритуалом размещения людей следила сама Донцова.

Пища была сравнительно вкусна, особенно салаты из моркови и яблок, посыпанных сахаром, а обеденный ритуал строг: никому и в голову не могла прийти озорная мысль усесться не на свой, навечно установленный стул, либо вольно налить себе борща из супницы, не дожидаясь, пока все придут и рассядутся.

—Вам предоставляется лучшая комната, так сказать, единственный наш люкс, — строгим голосом порадовала она меня. — Потому что пожелание Константина Михайловича Симонова и прямое предписание товарища Воронкова... А сидеть за столом с переднего края, он на все время Ваш.

—Тоже люксовое место, — попытался я сострить. Но она не приняла шутки. Она так укоризненно взглянула на меня, что у меня замерзло желание шутить. Место с краю стола и впрямь числилось люксовым.

Обитателей Дома творчества, как уже писал, было восемь-десять. Помню отчетливо лишь Артема Захаровича Анфиногенова, военного летчика, переквалифицировавшегося в писателя,

137

заведовавшего тогда научным отделом в Литгазете — мы быстро с ним сошлись, он с тех дней стал навсегда моим добрым другом; Виктора Ефимовича Ардова, скрывавшего уродливость подбородка французской бородкой, не таившей его языка, умного, острого и хлесткого; Наталью Ильину, высокорослую даму из харбинских реэмигрантов, внешне довольно тихую и довольно умную, но, как впоследствии печатно выяснилось, блистательно ироничную, отнюдь не уступавшую Ардову ни в острословии, ни в беспощадном сарказме, она только входила в литературу, ее роман о харбинцах еще томился рукописью в «Новом мире», я, во всяком случае, о ней до Голицына ничего же слыхал; маленькую старушку из реабилитированных, еще не оправившуюся от многолетней трепки жизни — кажется, критика, либо литературоведа; а еще старичка Николая Николаевича Гусева, бывшего секретаря Л. Н. Толстого — Гусев трудился над воспоминаниями о своем шефе.

Как-то образовалось трио — Анфиногенов, Ардов и я. Анфиногенов развлекал нас событиями своего военного бытия и очередными литературными новостями. Ардов острил, вспоминал старых писательских друзей и недругов, живописал свое отношение к тем и другим и радовался, что временами находила коса на камень. Так, на эпиграмму на своего друга композитора Мдивани:

Искусству нужен так Мдивани,

Как ж... нужен гвоздь в диване.

Тот немедленно отозвался:

Искусству нужен Виктор Ардов,

Как ж... пара бакенбардов.

Ардов, мне показалось, больше гордился эпиграммой на себя, чем своей на Мдивани. Я ублажал честную компанию байками из тюремной и лагерной жизни, их выслушивали с большой охотой. Иногда вечерком выпивали — с устатку. Артем после вспоминал, что после каждого трепа и даже возлияния — чаще всего это происходило у меня — я закрывал «свист» словами: «А теперь будем

138

пахать!» — я еще не отучился тогда от ночной работы. В общем, быт сложился у нас веселый и плодотворный, споры до ссор не доходили. Лишь однажды Ардов рассердился на меня. Я как-то заметил, что Зощенко остроумный писатель, Ардов рассердился:

— Что вы за вздор городите! Зощенко не остроумец. Я остроумен, а не он. Зощенко великий писатель, вот он кто. И его до сих пор травят за то, что он великий мастер слова.

Однажды Ардов сказал, что вскоре в Голицыне приезжает из Ленинграда Анна Ахматова. На вокзал поехала Ильина — встретить Ахматову. Я потом узнал, что, появляясь в Москве, Ахматова останавливается обычно у Ардова. Уезжая из Голицына, она поехала к нему. Но сейчас ее встречала Ильина, а не Ардов — возможно, его почему-то не было в Доме творчества.

Я страшно разволновался. Мне очень хотелось познакомиться с матерью моего друга. Утром Ильина сказала, что Ахматова приехала, и ее поселили в плохом номере, она недовольна своей комнатой. Я отправился к Донцовой и попросил перевести Ахматову из ее плохого номера в мой хороший — ибо я недостоин занимать такую комнату, когда прибыл столь знаменитый поэт, как Анна Андреевна Ахматова. Донцова посмотрела на меня, как на ошалевшего.

— Ну и что? Пусть поэт, даже знаменитый... У вас указание Симонова и предписание Воронкова! А у нее что? Никакого переселения не будет!

Знаменитое имя у директоров домов творчества, не у одной Донцовой, котировалось много ниже, чем бумажка с предписаниями. Я обратился к Ильиной с просьбой:

— Наташа, я близкий друг Льва Гумилева. Он, уверен, много писал Анне Андреевне обо мне. Скажите, что я здесь, и спросите, когда могу к ней прийти.

Ильина вернулась от Ахматовой преображенная. Никогда не видал на лицах такого сочетания смущения, растерянности, даже чувства собственной вины, хотя никакой ее вины не было в том, что она должна была мне сказать. А сообщила Наташа примерно следующее:

— Анна Андреевна не хочет Вас видеть. Вы ей неприятны. Она огорчена, что в одном Доме творчества с Вами. Она не знает, сможет

139

ли сидеть с Вами за одним столом. И рада была бы, если бы вообще не пришлось с Вами видеться.

Умная и приветливая, хотя при случае и беспощадная на язык, Наталья Ильина страдала за меня, а я был ошарашен. Я попросил разъяснений, почему такая немилость. Разъяснений не было. Ахматова не пожелала давать их Ильиной, но потребовала — передать мне ее ответ немедленно и точно, чтобы не пришлось при неожиданной встрече высказать мне то же самое публично.

Я заперся в номере. Я не пошел в столовую на обед. Я мучительно допытывался, чем я, незнакомый с Ахматовой, мог ее оскорбить. И притом так оскорбить, что она нанесла мне ответное оскорбление, да еще пригрозила, что на этом не кончится, если ненароком встретимся. Ответы подвертывались самые разные, и все сходились в одну точку — Лев. Только он мог восстановить мать против меня. Он написал матери что-то такое страшное, такое мерзкое обо мне, чего она не смогла вынести. Но что он мог написать? И почему написал? Мы были несколько лет тесными друзьями, правда, поссорились, он вызвал меня на дуэль, я принял вызов. Дуэль не состоялась — отложена до лучших времен. Но ведь дружба наша не отложена! И мы до самого отъезда Льва встречались, проводили немалое время в добром общении. Никто не мог, кроме него, так настроить Ахматову против меня, но и он не мог, немыслимо, нестерпимо было подумать, что причина — в нем.

Оскорбление, нанесенное мне Ахматовой, жгло душу. Но в тысячу раз, бессчетно раз горше было думать, что Лев настроил ее против меня. Дружить со мной, обмениваться — и часто — похвальными словами, а про себя и на сторону наливать яд, порочить меня исподтишка! Лев бывал всяким — ласковым, веселым, гневным, резким, но лицемером не был. Его часто губила неумеренная прямота, но в иезуитизме, в двоедушии его никто не подозревал — и меньше всего я, знавший его, во всяком случае, в Норильске, лучше всех. Рушилось мое понимание Льва, самое сокровенное в нашей дружбе, это выходило за все межи мыслимого, но чего-либо иного, кроме такой немыслимой, невозможной возможности я и отдаленно примыслить не мог.

140

Время обеда прошло, но аппетит не прошел. Я пошел на станцию, там работала забегаловка, дымная, мрачная, но с пивом и склизкими сардельками. Наполнившись пивом и куснув сарделек, я воротился домой, забыв что-либо взять на ужин. В номере я задал себе вопрос: не лучше ли мне сбежать из Дома творчества? По крайней мере, на время пребывания Анны Ахматовой я мог бы пожить в Москве у друзей и тем избавить себя от новых оскорблений. И почти уже решив сбежать, я рассердился на себя. Что за чертовщина! Я и блатным в лагере не уступал, а сейчас убегу от женщины, которая ни за что, ни про что охамила меня хуже, чем могли бы осмелиться «свои в доску». И главное — безо всякой ведомой мне вины. Если ей невыносимо встречаться со мной, пусть не встречается. Пусть попросит еду в свой номер, а я буду ходить в столовую, как ходил до ее появления.

И я пошел на ужин.

Все же страх получить новое и на этот раз публичное оскорбление был столь тягостен, что я явился раньше всех в столовую. И пренебрегнув этикетом вкушания еды, бесцеремонно, пока еще был в одиночестве, налил что-то в тарелку и стал поспешно уписывать — тешила мысль справиться с ужином до появления Ахматовой. Но она возникла в дверях еще до того, как я одолел половину тарелки. Я понял это, не поворачивая головы, по шуму в комнате. Все встали, приветствуя ее, я и не подумал подняться. Боковым взглядом я разглядел, что ее провела по столовой Ильина и усадила на противоположном конце стола — точно против меня. Я замедлил поглощение еды, чтобы она не увидела моего волнения. Я притворялся, что смакую пищу, отнюдь того не заслуживавшую. И только отставив опустошенную тарелку и протянув руку за компотом, я позволил себе взглянуть на нее. Зрелище, открывшееся мне, повергло меня в новое смятение. Ахматова и не прикасалась к еде, а, нависнув обширным бюстом над столом, не отрывала от меня широко раскрытых глаз. Готовится новая сцена, мрачно сообразил я и, судорожно глотнув из стакана, вскочил со своего места. Но еще до того, как я вывернулся из-за стола, она вдруг перебежала всю комнату и преградила мне дорогу — такая

141

прыть у дородной женщины не одному мне показалась удивительной.

—Где Ваши усы? — спросила она гневно. — Когда Вы сбрили усы?

—У меня никогда не было усов, Анна Андреевна, — ответил я почти вежливо. — И по этой уважительной причине я не мог их сбрить.

—Неправда! Я видела Вас с усами!

—Я Вас вижу впервые, Анна Андреевна. Как же Вы могли видеть меня без того, чтобы и я видел Вас?

—Я Вас видела в 1943 году.

—В сорок третьем я сидел в лагере в Норильске, Вы не могли меня видеть. Я освободился лишь в сорок пятом.

—И это неправда! Вы тогда прилетели из Норильска в Ташкент и явились ко мне. И были с усами, не отрекайтесь!

Я захохотал. Мне стало так легко и весело, что только неудержимым хохотом я мог выразить радость, что оскорбление возникло из недоразумения. Чтобы не зашататься от смеха, я сел на только что оставленный свой стул. Ахматова вздымалась надо мной, еще возмущенная, уже растерянная и недоумевающая.

—Анна Андреевна, повторяю, Вы не могли меня видеть, — сказал я. — Вы видели в Ташкенте в сорок третьем году нашего общего со Львом приятеля Виктора Евгеньевича Лунева. Он, точно, еще с пеленок носит усы. И сейчас он с усами.

—Но Ваше имя, Ваша фамилия...

—Фамилия — моя, усы — его. Когда Вы поужинаете, Анна Андреевна, я разъясню, что произошло в Ташкенте в сорок третьем.

—Я не буду ужинать! Бог мой, какое недоразумение! Идемте сейчас же ко мне, и все рассказывайте.

Она крепко ухватила меня под руку — чтобы ненароком не сбежал — и повела к себе. В ее номере я рассказал о Луневе.

Виктор Евгеньевич Лунев появился в шестом лаготделении, кажется, в начале войны — прибыл с очередным этапом. И до войны, и во время войны в каждую навигацию на Енисее и в Карском море в Дудинку, а оттуда в Норильск поступали партии зеков, всего тысяч до десяти голов. Вряд ли много меньше умирало

142

за год, истощенные тяжелым трудом, холодом, недоеданием, так что население Норильска если и росло, то медленно. Лунева, по прибытии назначили куда-то в диспетчерскую и поселили в бараке металлургов — помещении, сравнительно со строительными бараками, все же несколько привилегированном.

Он появился в нашем бараке № 14 вместе с дневальным; тот объявил, что новому жильцу приказано отвести хорошее местечко, кое-кому придется перебазироваться со своей нары на другую. Мы возмутились дружно и горячо. Лунев к металлургам не принадлежал, он был из «лагерных придурков», то есть работник административного аппарата. Какого же шута суют его к нам? Горячее всех негодовал я. Мне Лунев не понравился. Он стоял посреди барака с чемоданчиком, худой, усатый, волосатый, с какой-то надменностью оглядывал нас, на несимметричном лице вырисовывалась презрительная усмешка. Он внутренне потешался над нами. Он твердо знал, что все протесты «горлопанья и блатни», а мы ему виделись именно такими, не способны противостоять воле начальства. Для него, естественно, очистили парадное местечко, на свету, недалеко от стола, и на несколько лет оно стало его «укрывищем», по архаическому выражению Солженицына, обожающего поражать читателя нерукотворными словесными окаменелостями.

Позднее мы с Луневым сдружились, и он как-то приятельски описал мне свое первое впечатление от знакомства с бараком № 14.

— Орали вы все нестройно и глупо. А больше всех ты, Сергей. Поверь, я еще никогда в жизни не встречал несолидней человека, чем ты. Непостижимо, как ты умеешь иногда быть совершенно легкомысленным — и в самом скверном значении этого слова, уверяю тебя.

Возможно, он был прав. Он способен был выглядеть солидным, даже резвясь. Кроме того, он был умен и остроумен, любил шутку и проказу. Именно это его свойство привлекло меня, когда я предложил ему соавторство художественных произведений. Я буду писать, он редактировать, а сдавать издателям — его дело, но под нашим общим псевдонимом. У него «статья» была полегче моей — срок «из детских», а я понимал, что и на воле моя «статья»

143

будет душить меня. Мы и псевдоним выработали для своего литературного содружества «Петр Селена», в нем выражалась каменность моей фамилии (Штейн-камень-Петр), и его, Виктора Лунева, лунность. Ничего толкового из литературного братства не получилось. Я сердился, что он вмешивается в мою писательскую работу, он утверждал, что я автор еще кое-как, а в соавторы не гож — быстро выхожу из себя при самом пустяшном исправлении текста. Но способность к мистификации, составившая фундамент нашего неудавшегося литературного производства, еще долго не выгорала в нем. В сорок третьем году он, уже освобожденный, получил командировку в Ташкент по комбинатским делам, а в Ташкенте узнал, что здесь живет Анна Ахматова. Надо сказать, что к этому времени Лунев хорошо познакомился со Львом — встречал его у меня, подсаживался к нам, деятельно входил в наши беседы и, естественно, оказывал потомку великих родителей соответствующее уважение. Лев принимал его почтительность как должное, был вежлив и даже добродушен, но близких отношений не налаживал.

Вернувшись из Ташкента, Виктор как-то небрежно сказал мне:

— В Ташкенте, знаешь, я побывал у Анны Андреевны Ахматовой. Надеюсь, ты не рассердишься, что я назвался не своим, а твоим именем. Что она знает обо мне? А ты друг ее сына, это все-таки визитная карточка. К тому же, мы с тобой соавторы, можно сказать — одна творческая душа в двух телах.

— Как же она приняла тебя?

— О, прекрасно! Расспрашивала, угощала чаем — в Ташкенте, ох, как трудно с продуктами, — читала свои стихи, старые и новые. Но характер у нее похуже твоего — не терпит критических замечаний. Все вы, поэты, на один лад.

— Один раз был у нее?

— Несколько вечеров. Днем было не до нее, выполнял командировочное задание. Было очень трудно. Совершенно невероятная обстановка в тылу, такая энергия, такой темп — не поверишь.

И он увлекательно заговорил о своих командировочных приключениях. Он еще потом часто выезжал «на материк» и с тем

144

же азартом рассказывал, что видел, что сделал и что вообще делается. Я, изголодавшийся по живым вестям, развешивал уши. Из повествований Виктора я потом слепил рассказ о хлопотах энергичного командировочного, самому мне рассказ искренне нравился — где-то он таится в шкафу, придавленный другими порыжевшими, так и не увидевшими свет рукописями.

— Теперь послушайте, что у меня произошло с человеком, назвавшимся Вашим именем, — сказала Ахматова.

Она, конечно, приняла Лунева душевно и хлебосольно. Главной темой их первой беседы был сын — его жизнь, его настроение, его планы, его мечтания. Виктор врал о Льве вдохновенно и убедительно — во всяком случае, не нарушал правдоподобия. Он мог зачаровать любого слушателя и, естественно, зачаровал Ахматову. В благодарность она говорила о своей жизни, читала свои стихи. Последняя встреча была отдана ее переводам из Корана. Виктор, умный и остроумный, большого искусства не понимал. И ему отказывала порой элементарная тактичность, и тогда его в споре вела прямолинейность стенобойного тарана. Для убеждения любого начальника в своей правоте такая напористость еще подходила, но в споре с большим поэтом решительно отказала.

Хорошо поставленным баритоном, переходящим на иных нотах в патетический бас, Лунев убеждал Ахматову, что она поступает непатриотично, заполняя свое драгоценное время и отдавая свой редкий поэтический дар пропаганде религиозного мракобесия, да еще какого — пережившего свой век ислама! Пусть она вдумается в современность, пусть вглядится в великие события, совершающиеся вокруг нее, даже в том же Ташкенте! Неужели ей самой не стыдно игнорировать великую борьбу своей родины против жестокого врага и отдаваться мыслью и чувством бредовым высказываниям выжившего из ума древнего пророка, даже не выжившего из ума, а с детства душевнобольного Магомета!

Она пыталась возражать, пыталась объясниться. Но Виктор был из людей, настаивавших до конца на своей правоте, как бы она ни была узка, эта правота. Он мне часто говорил: «Я не остановлюсь, пока не докажу любому оппоненту, что прав я, а не он».

145

И не останавливался, пока Ахматова не выгнала его из квартиры и не запретила впредь когда-либо показываться ей на глаза.

Думаю, он и выгнанный, искренне считал себя правым, а ее недостойной звания патриотки, но из осторожности все же не рассказал мне о финале их знакомства. Я любил хорошую шутку, не возражал, когда посмеивались надо мной, сам над собой посмеивался. Но такого разговора с ней от моего имени, я бы не потерпел. Лунев удивлялся, что я выхожу из себя, когда он, формальный соавтор, пытался вставить свои словечки в мой текст. Здесь было тысячекратно хуже, он пытался перечеркнуть и переписать весь тот текст, которым записана моя душа. Он правильно сделал, что не признался в своем ташкентском поступке. Мы еще семь лет после того часто встречались, но, словоохотливый и общительный, о встрече в Ташкенте он крепко замыкал рот.

—Как я виновата перед Вами, — говорила, волнуясь, Анна Андреевна. — Я сейчас думаю, что бы было, если бы Вы, так мной оскорбленный, и вправду уехали из Голицына, а я узнала потом, что Вы и тот, кто назвался Вами в Ташкенте, совершенно разные люди. Да ведь Вы с ним внешне непохожи! Как я теперь смогу оправдаться перед Вами?

—Предложу радикальный способ, — говорил я весело. — Давайте забудем то печальное событие в Ташкенте. Будем считать его не бывшим.

Около девяти дней пробыла Анна Андреевна в Голицыне, и не было дня, чтобы часа два-три я не проводил у нее. Я слушал ее, говорил с ней, любовался ею. Она была величественна. Рослая, полная, неторопливая, она не ходила, а шествовала. Походка людей очень редко соответствует одновременно фигуре и характеру. Смешно глядеть, как колченогий коротыш тщится придать своей походке величавость, а массивный мужлан — юркость. Ахматовой, в старости, если и не массивной, то внушительной, подходила только неспешность движений — и она двигалась величаво. Гарнитур украшений — колье, серьги, браслеты — из темных крупных гранатов идеально гармонировал с фигурой, движеньями и речью. И даже голос ее, чуть-чуть хрипловатый, чуть-чуть

146

шепелявый — очень схожий с голосом сына — отвечал всему ее облику. Эта необыкновенная женщина просто не могла, не имела права говорить, как все мы, она и голосом должна была выделяться и поражать. И она очень походила на сына. При первой встрече со Львом я воскликнул: «Как Вы похожи на отца!» — я знал тогда Ахматову лишь по ранним фотографиям и альтмановскому портрету. Но на эту пожилую, располневшую женщину он был схож всем — и лицом, и голосом, и разговором, только, мне кажется, был ниже ростом, да и величественности не перенял.

Наши беседы сосредоточивались вокруг нескольких тем, каждая ежедневно возобновлялась. Главной темой был, конечно, Лев. Тут рассказчиком был я, она неутомимым слушателем. В наших разговорах споров не происходило, только, выражаясь по современному, обмен информацией. Единственное исключение состоялось, когда я помянул, что Лев писал отличные стихи, прочел наизусть одно или два и высказал убеждение, что Лев еще прославится как поэт. Анна Андреевна вдруг рассердилась:

—Он не поэт. Мало ли кто в молодости не пишет стихи. Он рожден ученым, история, а не поэзия — вот ему дорога жизни. Я попробовал возражать. Образ поэта, сына двух крупных поэтов застрял в моем мозгу, как топор в коряге. Она все больше сердилась.

—Хватит, что его родители были поэтами. Он уже начал совершенствоваться в науке. И можете мне поверить — успехи незаурядные.

Я замолчал, не убежденный. Она заметила, что я остался при старом мнении, и заговорила мягче:

—     И очень, очень Вас прощу при встрече или в письмах не уговаривайте Льва отдавать поэзии свои силы. Вы умеете уговаривать, Ваш уговор ему приятен, а это совершенно ни к чему. Несчастьем станет для него и для науки, если он пойдет по литературной стежке. Его все будут сравнивать с родителями. Зачем это ему?

Переубеждать я не стал, в таких спорах нет убедительных доказательств правоты. Спор могло решить лишь время. Время показало, что Анна Андреевна видела грядущее Льва зорче, чем я. Я не отрекся от веры, что Лев — серьезный поэт. У меня на полке

147

лежит его драма о Джамуге и Темучине, она написана звучными, сильными стихами. Три-четыре таких произведения могли прославить Льва как значительного мастера русской поэзии. Но рядом со стихотворной драмой поместилось и трехтомное исследование Льва «Этногенез и биосфера Земли» — философия истории, изложенная не в спекулятивной манере мыслителей прошлых веков, а опирающаяся на реальные факты, открытые и обоснованные в нашем веке — грандиозная концепция закономерных рождений, расцветов и гибели государств и обществ, концепция, опровергающая стандартное воззрение о непрерывном, почти автоматическом прогрессе человечества, лишь периодически меняющем свои социальные одежды при безостановочном беге вперед. А к «Этногенезу» теснятся другие книги и статьи Льва — анализ жизни древних второстепенных и крупных народностей — труды мыслителя, освещающие внутренние пружины хода истории. Анна Андреевна взяла в нашем споре верх. Известный всем поэт Лев Гумилев не вышел на литературную арену. Зато состоялся ученый, доктор наук, оригинальный философ истории.

Лев в это время сидел в лагере. Мне кто-то говорил, что его отсидка в Норильске была второй. Значит, в пятидесятых годах он тянул свой третий лагерный срок. На год, когда я попал в Голицыне, пришелся пик того процесса, что тогда же хлестко поименовали «эпохой позднего реабилитанса». Ахматова приехала в Москву хлопотать об освобождении сына. Она просила помощи у Шолохова, он обещал написать письмо Председателю Верховного Суда Волину (или Волгину?). Утром какого-то дня Ахматова уехала из Голицына на свидание с Шолоховым. Вернулась она поздно вечером и попросила меня к себе. Взбудораженная и взволнованная, она рассказала, что произошло на квартире у Шолохова.

Сначала, открыв на звонок дверь, ей сказали, что Шолохова нет в Москве. Она возразила, что он сам назначил ей свидание на этот день и час, наверно, уезжая, он что-то ей оставил. Тогда ей объяснили, что Шолохов вообще-то дома, но нездоров и принять не может. Она поняла, что он запил и лежит в бесчувствии.

148

Надо было уходить. Вдруг появился в одном исподнем Шолохов. Он был пьян, язык еле связывал слова:

—Аннушка, заходи. Я это... написал. Возьмешь. — Он провел ее в свой кабинет и, не одевшись, даже халата не накинув, стал рыться в ящиках стола. Одна бумага за другой вышвыривались на пол. Обещанного письма все не попадалось. Очевидно, он и не написал его, но забыл об этом. Она сказала:

—Не надо рыться в столе, — что она зайдет в следующий раз, пусть он только скажет когда. Он не пустил ее:

—Было же. Аннушка. Где-то лежит...

И продолжал ожесточенно расшвыривать бумаги. Обещанное письмо отыскалось на дне одного из ящиков. Шолохов вручил его Ахматовой и широко зевнул:

—     Отправляй. А я, извини, посплю.

И как был, не собирая разбросанных по полу бумаг, повалился на диван.

Не помню, показала ли мне Ахматова то письмо, но помню, как растроганно блестели ее глаза, как взволнованно подрагивал голос, когда она говорила о пьяном Шолохове.

Второй главной темой бесед после сына была поэзия. Ахматова привезла с собой французскую книжку — переводила чью-то повесть для советского издательства. Не знаю, почему она не дала мне своего цикла стихотворений о сыне, возможно, не захватила их с собой в Москву, они все же по тем временам были небезопасны сами по себе, а сын к тому же сидел в лагере. Но она дала мне — и не на один вечер — свою «Поэму без героя», доныне полностью, сколько знаю, не напечатанную. Название не корреспондировало сути, герой в поэме был сама Анна Ахматова. Помню такие строки:

И моей двусмысленной славе,

Двадцать лет лежащей в канаве,

Я не так еще послужу!

Я читал и перечитывал поэму — к сожалению, ничего не переписывал, упивался лучшими строчками, твердил, запоминал, но не запомнил самые выразительные главы. Меня восхищали

149

незлые мелодии, тревожили колокольным звоном вступление и блестящие картины бала-маскарада, с его веселыми и трагическими масками, и огромной силы сцены самоубийства юного поклонника, застрелившегося у ее квартиры в момент прощания.

И лицом на порог —

да простит тебе Бог!

Великолепно в поэме была передана общественная тревога, охватившая окружение поэта перед войной — ожидание крушения и всеобщих переломов и непроизвольное стремление ускорить бурю, которая, возможно, и гибель тебе несет. По старой формуле: «Лучше страшный конец, чем страх без конца». Не уверен, что Ахматова точно передала реальные настроения того времени, но если это и подправленная последующими событиями реминисценция, то, во всяком случае, она звучала великолепными стихами, а для меня это было главным.

Полный вечер мы говорили с ней о «Поэме без героя». Она с охотой выслушивала мои восторги, расшифровывала автонимы, помню, что Николай Степанович упоминался, и юноша Князев, и многие другие. Как все настоящие поэты, она объективировала себя, становилась для самой себя персонифицированным литературным явлением — поэтому с ней можно было говорить о ней, как о некоем объекте, отличном от нее, сидящей на диванчике. Но в понимание свое она все же вносила не одну литературоведческую оценку, подправленную самолюбием, но и типично женский взгляд на себя как бы со стороны.

— Почему, однако, так взъелись на Вас наши директивные товарищи, Анна Андреевна? — спросил я. — После травли двадцатых и тридцатых годов Вы были уже как бы начисто реабилитированы. Ваши военные стихи печатались, звучали с эстрады, их хвалили дежурные критики. И вдруг оскорбительная речь Жданова, новый необъяснимый цикл гонения? Критика стихов, что Вы печатали до революции! Должны же быть причины основательней, чем ворошение старых грехов, откуда столь поздно пробудившееся злопамятство?

150

— Вполне все объяснимо, Сережа, — в последние дни своего короткого пребывания в Голицыне она называла меня уже по имени. — Знаете, произошла одна сцена, которую наши руководители мне не простили. Это было на писательском собрании. Я вошла в зал из задней двери и пошла к первым рядам. И весь зал встал и, пока я шла, мне так аплодировали! Это была овация, Сережа, первый торжественный прием за столько лет! Я была счастлива, но уже тогда, сразу тогда поняла, что такого счастья мне не простят.

Она, темная лицом, раскраснелась, вспоминая ту радостную овацию писателей. Мне и сейчас видятся крупные гранаты на шее и щеки, вряд ли уступавшие гранатам по цвету. Она озарялась изнутри, заново торжествуя заслуженным, но и опасным своим торжеством. Думаю, какая-то правда в ее словах содержалась. Но лишь часть правды. Главное божество страны не любило вербовать в сонм своих серафимов святых из другой веры. Она, конечно, была и осталась для верховного самодержца «чертом не нашего бога».

И еще одно вспоминается о днях короткого знакомства с Ахматовой. Одна из обитательниц Дома творчества — не помню ни имени, ни даже ее облика — за вечерним столом нехорошо отозвалась о Марре. Двадцатому съезду КПСС предстояло быть лишь в следующем году, ругать Сталина еще не стало модой — люди, шумней всех возносившие осанну грозному монарху, не стали еще шумней упоенно, с радостным облегчением души, поносить его. И языковедческие откровения Сталина пока рьяно числились в шедеврах филологии. Та дама, ни облика, ни фамилии которой я не помню, заученно повторила сталинскую статью, считая, по всему, что говорит умно и оригинально. Я не стерпел. Я около часа убеждал, что Николай Яковлевич Марр был великим ученым, что он, наряду с западными мыслителями, Дюркгеймом, например, сформулировал по-новому великую загадку происхождения языка. Ему не удалось решить эту загадку, согласен, но его противники не осмеливались даже браться за ее решение. Вероятно, я что-то говорил и о своей «вещной» гипотезе происхождения языка. Во всяком случае, доказывал, что у каждого, прокладывающего

151

путь по целине, как Марр, имеются огрехи. Но те, что замечают эти огрехи и наживают имя и капитал на критике, сами неспособны и шагу сделать в чаще неизвестного. Иные критики научных титанов лишь паразитируют на науке, а не развивают ее. Они если и двигают вперед науку, то лишь пинками в зад.

Не знаю, не вылилась ли моя полемика в обычную лекцию, но споров не было — все за столом молча слушали. Артем сказал, что речь была блестящей, а Анна Андреевна обругала меня.

— Как можно быть таким неосторожным, — выговаривала она мне в тот же вечер. — Ведь Вы никого здесь по-настоящему не знаете. Только меня, но я не в счет, я с интересом слушала, неожиданный взгляд у Вас на Марра. А если кто-нибудь напишет донос, что выступаете против утвержденных воззрений? Вы недопустимо откровенны, это может так помешать Вашему выходу в литературу!

Она уезжала из Голицына в сумрачный предзимний день. Тучи низко тащились над землей, дорога раскисла. Провожали ее Ильина и я. Ахматова шла посередине, опираясь на наши руки. Наташа уехала с ней, я остался. По дороге Ахматова мне говорила:

— И прошу Вас не быть болтливым, я очень хочу, чтобы Ваш роман, Сережа, вышел в свет. А будете держаться столь открыто, как сейчас, то ему воздвигнут барьеры. Поверьте моему опыту, столько я испытала от слухов и сплетен обо мне от тех, кто наживается на доносах и клевете. А на Вас и клеветать не нужно — только перескажут, что иной раз Вы болтаете. Помните об этом, Сережа.

Это было ее последнее наставление. Больше с ней я не встречался, и часто вспоминая ее советы, я редко находил в себе умение следовать им. Видеть свой роман печатной книгой я хотел. Но он не доставил мне ни чести, ни славы, ни душевного удовлетворения. Потери в нем были крупней приобретений. Я не послал его Ахматовой на память о нашем знакомстве — он не стоил того.

М.Л. Козырева. Лев и птица

152

М. Л. Козырева¹

 

ЛЕВ И ПТИЦА

 

Лев Николаевич встретился с Птицей весной сорок седьмого года, в конце мая или начале июня. Цвела сирень, стояли белые ночи, и красота была неописуемая...

Птицей прозвала Наталью Васильевну Варбанец1 я, и это так к ней прилипло, что она и сама стала подписываться таким образом. Я с ней познакомилась раньше, в феврале 1946 года. Она работала в отделе редкой книги Публичной библиотеки, где работал и мой отец2. А заведовал отделом редкой книги Владимир Сергеевич Люблинский3.

Жила Птица на Гангутской (бывшей Рыночной) в доме 6, за углом Соляного переулка, почти на углу Фонтанки, прямо напро-


1 Варбанец Наталья Васильевна (1916-1987) — историк книги, библиограф, инкунабовед. В 1938-1982 работала в отделе редких книг Государственной Публичной библиотеки. Основной труд — монография «Иоганн Гутенберг и начало книгопечатания в Европе: Опыт нового прочтения материала»,1980. (Сост.)

2 Гордон Лев Семенович (1901-1973) — историк и переводчик, доктор исторических наук, специалист по эпохе Французского просвещения; сотрудник Государственной Публичной библиотеки. (Сост.)

3 Люблинский Владимир Сергеевич (1903-1968) — историк-медиевист, книговед, палеограф. В1922-1941 и 1944-1949 работал в Государственной Публичной библиотеке, где с 1936 года заведовал отделом редкой книги. Главная работа — «Книга в истории человеческого общества». Сост. Н. В. Варбанец. М., 1972. (Сост.)


¹ Козырева Марианна Львовна (род. в 1928 г. в Ленинграде) — по профессии театральный художник, автор нескольких прозаических и поэтических книг. Живет в Санкт-Петербурге.

Мемуарный очерк «Лев и Птица» первоначально опубликован в журнале «Мера» (1994. № 4. С. 106-109). Для настоящего издания очерк значительно переработан и дополнен автором.

153

тив бывшего Музея обороны Ленинграда. У отца не было жилья, он снимал то угол, то комнату, и Наталья Васильевна предложила мне временно пожить у нее. Думали — недолго, а время это растянулось на десять лет.

Птице было тогда тридцать лет, и работала она в библиотеке довольно давно, с перерывами на войну. Когда-то она училась в Анненшуле — это рядом с нынешним кинотеатром «Спартак», — потом ей это надоело, и она ушла, а спустя какое-то время окончила вечернюю школу и поступила в университет, — то ли на вечернее, то ли на заочное отделение. И сразу же начала работать в библиотеке на Елагином острове. Там-то и углядел ее Владимир Сергеевич Люблинский. И это знакомство определило всю ее жизнь. Сначала он перевел ее в библиотеку консерватории, а потом в отдел редкой книги Публичной библиотеки, под свое начало.

Судя по рассказам ее подруг и по сохранившейся фотографии, до войны у Натальи Васильевны была довольно веселая разнообразная богемная компания, из которой время от времени кто-то бесследно исчезал. Но жили они по принципу: «Миледи Смерть, мы просим Вас за дверью подождать». Те, кого не успели посадить, в начале войны ушли в ополчение и погибли.

Наталья Васильевна со своей подругой по университету, Елизаветой Викторовной Ланда1, недоучившись, пошла на медкурсы, а оттуда — работать в госпиталь в Пажеском корпусе на Садовой. В университет Птица так и не вернулась и при мне уже кончала Библиотечный институт заочно.

Владимир Сергеевич оказал на нее, конечно, огромное влияние. Он для нее был главным учителем, от него — ее интерес к инкунабулам. И любила она его всю жизнь. Из-за него и Лев Николаевич потерпел фиаско; и мой отец тоже ухаживал за ней, хотя и без успеха. Она была необыкновенно красива. Настоящая Настасья Филипповна!


1 Ланда Елизавета Викторовна — переводчица, специалист по Ч. Диккенсу. (Сост.).

154

Владимир Сергеевич очень много в нее вложил и воспитал ее. Это сделалось особенно очевидно, когда его не стало и пошли другие влияния: уровень ее сразу изменился. Но, во всяком случае, ее книга о Гутенберге, бесспорно очень хорошая, говорит о том, что Наталья Васильевна стала крупнейшим знатоком инкунабул. Специалистом международного класса.

Была там у них сотрудница в Публичной библиотеке, Вера Владимировна Гнучева, немножко хемингуэевского типа дама; она первая познакомилась со Львом Николаевичем — где и как, я не знаю — и сразу решила, что Наталье нужно с ним познакомиться, чтобы привести его в порядок, потому что он одичал в лагере. И она привела его к нам.

Он был тощий, похож на макаронину, несколько бескостный. Когда он садился к столу, у него как-то все перекручивалось — руки, ноги, он сутулился. Тем, кто знает его только по последним годам, это трудно представить.

Лев Николаевич весь вечер очень интересно что-то рассказывал, уже говорил о своей «пассионарной» теории! «Как все гениальные идеи, — говорил он, — она родилась у меня, разумеется, в нужнике». В общем, он весь вечер говорил без перерыва, охмурял — и своей эрудицией, и всем на свете. Не без успеха, надо сказать.

В тот же вечер он увидел у нас маленькую фотографию. Спросил:

— Кто это такая?

Я сказала, что это — моя мама.

— А кто она?

— Тумповская Маргарита Марьяновна.1

— А!

И — все. Я поняла, что он знает.

А потом, когда он ушел, мы, конечно, еще полночи проговорили о впечатлении, произведенном им. Мы обе сформулировали это одним словом: наваждение. Мы не могли уснуть...


1 Тумповская Маргарита Марьяновна (1891-1942) - поэтесса, переводчица, литературный критик. Близкая подруга Н. С. Гумилева. Умерла в эвакуации. (Сост.).

155

Помимо того, что он был сыном Николая Степановича Гумилева, который как поэт очень много для нас обеих значил, он был сыном человека, которого любила моя мать. И хотя их роман был коротким, но для ее жизни он имел глубокие последствия. Я точно не знаю, в какие именно годы происходил их роман — наверное, в 1914-1915, или до войны, или во время. И так как этот роман мог протекать у него одновременно с другими, то определить что-нибудь точно сейчас уже невозможно. Но мамина подруга меня уверяла, что Николай Степанович ей клялся на иконе, что «Сентиментальное путешествие» посвящено им моей матери. Если бы она сказала, что ей, я бы тогда могла сомневаться, а так... И еще два стихотворения были посвящены ей. Вот почему встреча со Львом Николаевичем имела для меня немалое значение.

На следующий день я ушла в Таврическое (Серовское) художественное училище на занятия, — а когда пришла, смотрю — на столе цветы и костяной старинный веер лежит. Я, конечно, спрашиваю Наталью, что это и откуда. «А это, — говорит, — Лев Николаевич приходил мне предложение делать». На следующий день! Я, конечно, очень вдохновилась этим: «Давай!» Но она сказала: «Я должна подумать».

В то время мы жили в диком безденежье. Я нашла в Летнем саду делянку, где, очевидно, с войны сохранился щавель. Я ее обдирала, и мы все время готовили щавелевые супчики. Лев потом, как оказалось, жаловался Анне Андреевне, что его тут кормят «quelques fleurs» (несколькими цветочками).

Вскоре после нашего со Львом Николаевичем знакомства он попросил меня выкупить что-то по карточкам — тогда еще была карточная система, и это был последний день, когда можно было что-то выкупить. А Лев Николаевич только что получил место работы в сумасшедшем доме — библиотекарем, и не мог пойти. Прикреплялись мы в каких-то совершенно странных местах. Например, я помню, что по их талонам я должна была покупать за Финляндским вокзалом. Я поехала туда, но ничего, кроме ржавой селедки, там не было. Мне казалось: как это — в первый раз —

156

пойду к Анне Ахматовой — с ржавыми селедками! Это что-то ужасное! Но, тем не менее, пришлось. Я шла с этой селедкой и про себя бормотала стихи Цветаевой: «Златоустой Анне, всея Руси искупительному глаголу...» Туда1 было очень неприятно приходить, потому что тогда там был институт, сидела дежурная и спрашивала: «К кому идете?» А их корпус — во дворе. Там не только они жили, там многие люди жили. И надо было отвечать, к кому идешь. Я понимала, конечно, что всех, кто шел к Ахматовой, берут на заметочку.

Вхожу в садик. Первое, что вижу — на прелестном пьедестале XVIII века стоит гипсовый, маленький такой, Сталин. Стала подниматься по лестнице — и мимо меня наверх стайкой брызнули ребятишки. Слышу — лупят ногами в дверь и орут боевой какой-то возглас. Тут я поднялась наверх — как раз к тому моменту, когда дверь распахнулась и на пороге предстала Анна Андреевна в черном своем капоте с хризантемами и прорехой на боку. В руках она держала мячик. Вид у нее был как у богини с державой.

Она сказала:

— Аня, возьми свой мячик.

И вся компания кинулась вниз. А мне сказала:

— Вы — Тумповская? Заходите.

Меня никогда никто в жизни Тумповской не звал. Селедку она куда-то тут же сунула и первое, чем меня огорошила — сразу же забросав меня вопросами, спросила, как это так получилось, что маму, единственную из Союза писателей, «мы потеряли, хотя знали, что она в Узбекистане, но она не написала, исчезла совершенно с нашего горизонта — как это могло получиться?». Оказывается, они с Лидией Корнеевной2 ее разыскивали... А так как я знала, как это могло получиться, то до этого момента не думала, что вдобавок ее и искали. И тут уж меня такая разобрала


1 В Фонтанный дом. (Сост.)

2 Имеется в виду Лидия Корнеевна Чуковская. (Сост.)

157

обида, что я устроила истерику — да такую, что ей пришлось меня валерьянкой отпаивать. Вот так состоялось наше первое с ней знакомство.

Потом как-то Лев привел Анну Андреевну к нам. У нас с Птицей была сервировка что надо. Столик был ломберный, крошечный. Мы его называли «Бемби» — у него были такие ножки... А чайника у нас не было. Была здоровая кастрюля, которая стояла на полу, конечно, у моих ног. Мне все время было страшно, что Анна Андреевна ее заденет. Но все обошлось. Но казалось все это необычным — как это, сидит у нас Анна Андреевна...

Но, вообще, нужно было привыкать к таким визитам. Потому что Лев еще и Николая Александровича Козырева1 к нам привел. С Николаем Александровичем Лев познакомился в лагере еще в 37-38 годах2. Он нагадал Николаю Александровичу, которого приговорили там же в лагере к расстрелу, что того не расстреляют. Может, просто хотел подбодрить... Во всяком случае, факт налицо: Николая Александровича не расстреляли.

Надо сказать, что и Анна Андреевна, и Козырев произвели на нас похожие впечатления, хотя и были совсем разными людьми. Но в обоих случаях сразу же возникло ощущение огромного масштаба личности. Думаешь — гениальность или талант само по себе, а человек сам по себе. Ничего подобного. Я про Николая Александровича


1 Козырев Николай Александрович (1908-1983) — крупный советский астроном и астрофизик, доктор физико-математических наук. В 1928 году закончил Ленинградский государственный университет, работал в Пулковской обсерватории и ЛГУ. В 1936-м был арестован, проходил по «пулковскому делу»и был приговорен к 10 годам лишения свободы. До 1939 года содержался в тюрьме г. Дмитровск-Орловский, затем был этапирован в Норильск. Работал инженером на металлургическом комбинате в Норильске, потом был переведен в геологическое управление комбината инженером-геофизиком, затем — прорабом и начальником Северного магниторазведочного отряда Нижнетунгусской геологоразведочной экспедиции, в которой у него работал Л . Н. Гумилев. Освобожден в 1946 году, полностью реабилитирован в 1958 году. По выходе на свободу работал в Пулковской обсерватории. (Сост.)

2 Они познакомились в 1942 году, когда Н. А. Козырев был этапирован в Норильск. (Сост.)

158

вообще ничего не знала. И в физике ни уха ни рыла. Но этот масштаб — от личности. Ну, у Анны Андреевны, кроме всего прочего, такие царственные манеры, а у Николая Александровича их не было. Он очень мило держался, но впечатление тоже огромное.

После визита Николая Александровича Птица сказала: «Впечатление, что у нас с тобой не то Александрийский столп, не то Петропавловка в гостях побывала». Он тоже начал сразу свою «причинную механику» объяснять. И объяснял так замечательно и просто, что мы с Птицей все поняли — ничего не понимая в физике.

Лев Николаевич приходил регулярно, и хотя Птица не собиралась выходить за него замуж, все же роман был и развивался. И длилась неясность.

А когда Наталья кем-нибудь увлекалась, Люблинский сразу же делался к ней в десять раз внимательнее. И он тогда увез ее в Батуми в дом отдыха. Лев, конечно, злился, переживал, но в то же время, увидев, что существуют сложившиеся привязанности и вообще чувства других людей, как-то смирился. А для Льва это — огромный подвиг. Тогда-то и появился «Птибурдуков»: прозвище это придумал Владимиру Сергеевичу Лев.

Удивительно, но, несмотря на все это, его отношения с Птицей упрочивались, и я думаю, если бы его не посадили в сорок девятом, то, возможно, они завершились бы более серьезно.

В конце сорок седьмого года или в сорок восьмом Лев Николаевич стал моим крестным отцом. Как всегда в таких случаях, куча разных препятствий началась. То я заболела, то паспорт потеряла, а тогда нельзя было без паспорта. Пока восстановили!.. И даже в последний день, когда мы с ним, наконец, пошли в церковь, я забыла крестик и деньги. Уже на улице я заплакала. Лев сказал:

— Стой тут! Где у тебя что лежит?

Я сказала. Он пошел, возвратился домой сам, а потом всю дорогу до Спаса-Преображения крепко держал меня за руку. Потом он сказал, что ему тоже страшно было и казалось, что меня сейчас раздавит автобус. Годы были неподходящие, надо было об этом молчать, но я не могла удержаться и хвасталась, что крестилась.

159

На этом его роль в моем воцерковлении и закончилась. Дальше он предоставил меня самой себе, я была в этом плане совершенная беспризорница. Только много лет спустя по-настоящему пришла в Церковь.

В1949 году я присутствовала на защите Львом Николаевичем диссертации. Происходило все в конференц-зале Академии наук. Когда зачитывали биографическую справку, то каждый ее пункт производил впечатление разорвавшейся бомбы: и кто папа, и кто мама, и откуда прибыл, и место работы... Вначале Лев прочитал свой перевод кусочка из Шахнаме — бой Бахрама с Хосровом. Очень хороший перевод. Это основной исторический костяк, на котором держалась диссертация. Дальше оппоненты стали возражать. У обоих его оппонентов были какие-то дефекты речи, но Лев, который картавил гораздо сильней их обоих, производил впечатление единственного четко и изящно говорившего. Он так мастерски отражал все их возражения, что казался Сирано де Бержераком, разящим меткими ударами шпаги любого противника. Помню, Лев Николаевич утверждал, что Тамерлан и какой-то еще восточный деспот жили в разное время, а его оппонент говорил, что — в одно, и в качестве доказательства ссылался на то, что их имена выбиты в хвалебных записях на одной скале. На это Лев Николаевич, не моргнув глазом, ответил: «Уважаемый оппонент не заметил там еще одной записи: "Вася + Люба = любовь"». И все. Гомерический хохот.

Он, кстати, замечательно научил меня учить историю. Он сказал, что обычно учат историю, как сушеные грибы на ниточку нанизывают, одну дату, другую — запомнить невозможно. Историю надо учить, как будто перед тобой ковер. В это время в Англии происходило то-то, в Германии — то-то... Тогда ты не перепутаешь, потому что будешь не запоминать, а понимать. Мы даже с ним рисовали. Большая была тетрадка, которая раскладывалась гармошкой и на ней одновременно, что где происходило.

Новый 1949 год мы праздновали вчетвером: папа, я, Птица и Лев Николаевич. Все мы немножко выпили, нам было весело.

160

Лев и папа беззаботно делились лагерными воспоминаниями и хохмами. Лев, как всегда, красочно повествовал, как он был «романистом» у блатных и знакомил их с историей Нидерландов, написанной на блатном жаргоне («И тут по всем Нидевлендам паошел стук, что едет гевцог Альба. А гевцог Альба был еще тот гевцог, из-под той дуги...»), а папа в свою очередь рассказывал сказку про «Ваську Немешаева, питерского вора». Пересказывать ее долго, но вот, например, такие детали: «А Зиновьев от злости по Смольному сам себе навстречу бегает...», «Глядь — дыра. А под дырой бочка с патокой стоит целехонька, а ей безымянное тулово при часах и цепочке, ни головы, ни документов нет!» Или: «Музыка играет, ведут по Невскому Именного Коммунистического с золочеными рогами, а позади — Милиция, Юстиция, Прокуратура, Провокатура и Живая Церковь сзади». И так вся сказка. Льву жутко понравилось, он хохотал... И тут я, пьяная идиотка, возьми и брякни: — А вы, Левушка, запоминайте, вдруг да пригодится...

— Типун вам на язык, Мавьяна! — мгновенно протрезвев, рявкнул мне мой крестный.

Все на мгновение замолчали, потом папа что-то сказал смешное, мы рассмеялись, но ночью, когда мы с Птицей мыли посуду после ухода Львов, она вдруг тихо пропела: «Миледи Смерть, мы просим Вас за дверью подождать...»

Потом это стерлось. У меня, по крайней мере. А у нее, кажется, не стерлось. Во всяком случае, уже во время отпуска, в Молдине, от одолевших ее предчувствий у Птицы вдруг разболелись все подряд здоровые зубы, и она сидела на пригорке, с которого открывались знакомые по полотнам Григория Сороки дали, и не видела ни леса, ни озер, ни заката, а лишь то, что подступало к нашему порогу все ближе и ближе.

Потом, уже в октябре, Птица, придя однажды из Фонтанного дома, рассказала (пытаясь говорить иронически), как утром она, стоя перед зеркалом, расчесывала волосы и вдруг услышала, как что-то стукнуло. Она обернулась и увидела, что медный крест, висевший у Льва в изголовье, упал и лежит на полу.

161

— Главное, я посмотрела: и петелька и гвоздь — все цело. Леве только не рассказывай. Он, слава Богу, был на кухне и не видел. И ведь ничего решительно не тряслось. Просто взяло и упало. Глупость, конечно, но...

Шестого ноября мы с Птицей ждали к себе Льва — он обещал нам помочь заклеить на зиму окна. Он не пришел. Восьмого мы, ругая его на чем свет стоит и поминая многочисленные его прегрешения, заклеили окна сами.

А девятого, придя из училища, я растопила печку и начала подметать. И тут дверь распахнулась, и без звонка и без стука (входную дверь, вероятно, открыли соседи) вошла Анна Андреевна. До этого дня она была у нас лишь два раза. И оба эти раза были вроде королевских визитов — с цветами, с пирожными, с вином... Сейчас же она вошла именно вот так: «А я иду, за мной беда — не прямо и не косо...» и сказала (безо всяких «здравствуйте»):

— Марьяна, у вас есть мои стихи?

Я в полной растерянности, но с готовностью сняла с полки и протянула ей папку. В ней была «Поэма без героя» (вариант сороковых годов) и несколько стихотворений: вот это самое «Один идет прямым путем...», «Мы с тобою, друг мой, не разделим...» и еще что-то, я уже толком не помню. Анна Андреевна сказала:

— Бросьте все в печку.

И, видя мое потрясение, объяснила:

— Леву шестого арестовали. А у меня вчера был уже второй обыск. Кидайте без разговоров.

И я кинула — какие могли быть разговоры?

Птица вот-вот должна была прийти с работы. Анна Андреевна села ее подождать и только попросила дать ей что-нибудь поштопать. Я сунула ей штопку, гриб и первый попавшийся под руку чулок (кажется, даже без пары); она принялась штопать и в очень спокойной, светской манере стала рассказывать — сначала мне, а потом и вскоре пришедшей Птице — о том, как «эти явились вчера опять, перевернули все в комнате, матрасы, подушки — все перетрясли. Не знаю, чего уж они там искали — клопов, любовников...».

162

Птица пошла ее провожать, а я сидела на полу перед печкой, разглядывала филигранную, сравнимую лишь с бисерными вышивками Федора Ивановича Шаляпина, ее штопку (это ее-то, не могущей десятилетиями зашить прореху в халате!) и с ужасом вспоминала идиотскую свою новогоднюю шуточку...

Не знаю, существует ли у кого-нибудь — может, у Лидии Корнеевны Чуковской — вариант «Поэмы без героя» того времени. Тот, что был написан потом и издан, намного хуже. Анна Андреевна сама виновата: перемудрила, стараясь, вероятно, объяснить то, чего объяснить нельзя, что вплывает в сознание само собой. Я уже не помню всего, что потом резало мой слух. Помню из нового варианта только: «Я надеюсь, владыку мрака вы не смели сюда ввести», — а раньше было: «Робко прячет рожок за ухо тот, кто хром и кашляет глухо. — Я надеюсь, нечистого духа вы не смели сюда ввести». Насколько лучше!

Потом, после нескольких лет разлуки, от Левы стали приходить письма. Иногда Птица фырчала на эти письма: «Вот, Левушка требует определенности! А я не знаю, я ничего не могу обещать».

Был у Льва Николаевича один приятель, Василий Никифорович Абросов. Мы его звали «Старая Сплетница». Он такого мог наплести и наговорить! — Иногда, даже вполне чистосердечно, сам дополняя своим воображением то, что и не скрывали вовсе от него и говорили открыто, но что значило совсем другое. Когда Лев Николаевич еще сидел, он пришел как-то к нам, был вечер элегических воспоминаний, и я сказала, что очень люблю Льва Николаевича. А он потом написал Льву Николаевичу, что «Марьяна при мне хвасталась, что была твоей любовницей». Никогда мне и в голову такое не могло прийти. А потом это было предъявлено мне в качестве обвинения и самим Львом Николаевичем, и моим будущим мужем. А что он плел про Птицу, даже представить себе трудно! По этому эпизоду видно, какое у него было богатое воображение.

Когда Лев Николаевич вернулся, первое время был необычайный праздник и радость колоссальная у всех нас. Но поскольку

163

Птица не была женой-декабристкой, которая сидела и ждала, то тут же возникли и сложности. Именно из-за этих сложностей и подозрений произошел такой эпизод.

Вскоре после Льва Николаевича, через две недели после него, тоже освободившись, в город приехал младший брат Николая Александровича Козырева, Алексей.1 Они со Львом Николаевичем хорошо выпили, Лев Николаевич сразу же стал ему закадычный друг, рассказал ему про свои проблемы и предложил: «Поедем к Птице, ты с ней познакомишься и попробуешь за ней поухаживать, а я посмотрю, как она к этому отнесется. Если ты ее отобьешь, то мне ее больше не надо». И вот, эти два изрядно накачавшиеся дяденьки пришли к нам, и Алексей Александрович, увидавши, что там есть еще другая, которую не надо ни у кого отбивать, начал, к моему удивлению, ухаживать за мной. И Лев Николаевич решил, что, стало быть, все: счастье пришло. И он был такой счастливый в тот день! Этого не рассказать. Помню, мы ехали в такси: он обернулся к нам и сказал, что это самый счастливый день в его жизни. Это было 1-го июня 1956-го года.

Но потом довольно скоро опять начались у них разнобой и ссоры, уже довольно тяжелые.

Как-то в день рождения Алексея Александровича Лев Николаевич чуть не ухватил со стены принадлежавшего Анне Андреевне Модильяни, чтобы подарить Алексею, — оба они были в тот момент уже не очень трезвы. Но, слава Богу, этого не произошло. Анна Андреевна в ужасе вцепилась в рисунок, отобрала и вытащила из-за шкафа полустертый — гуашь и пастель, — но все-таки очень хороший рисунок Бориса Григорьева — портрет его сынишки. А так как только что родился наш сын, то этот вот рисунок и был подарен ему вместо Модильяни и до сих пор находится у нас. Музей Ахматовой хотел его у меня купить, но я не хочу отдавать его никому.


1 Козырев Алексей Александрович (1916-1989) — геолог. Был арестован в 1941 году и осужден на 10 лет лишения свободы. Срок отбывал на Колыме с 1941 по 1951 год. Реабилитирован. После возвращения в Ленинград работал в НИИ геологии Арктики. (Сост.)

164

Что же до дальнейшей жизни Натальи Васильевны, то ее роман с Люблинским так всегда и оставался в одном состоянии, не имея развития. Но длился всю его и ее жизнь. У него была удобная ученая жена, очень красивая дама. Удивительно, но они с Натальей были похожи, как родные сестры. Могу только сказать, что эта красивая дама не очень мне импонировала, но, может быть, это чересчур субъективно. Конечно, в те годы получить командировку во Францию было невероятным везением и удачей, но это совпало с инфарктом у Владимира Сергеевича. А она все-таки поехала. Птицу же, поскольку она совсем не была родственницей Владимира Сергеевича, в больницу к нему почти не впускали. Сколько Птица ни пыталась добиться разрешения ухаживать за ним, ей это не удалось; взяток давать она не умела. Так он и умер в больнице почти без ухода. Александра Дмитриевна приехала, когда он уже умер. Это было зимой шестьдесят восьмого года. К этому времени разрыв у Льва Николаевича с Птицей был уже полным и окончательным. Он, кажется, познакомился уже тогда с Натальей Викторовной, своей будущей женой. И вся жизнь уже была другая.

А с моим мужем Лев Николаевич тоже поссорился, они даже дрались: какая-то история, связанная с соседкой Льва Николаевича на Московском, Машей. Николай Александрович Козырев принял сторону своего брата, и после этого они со Львом Николаевичем тоже перестали общаться.

Самое печальное, что и мне однажды пришлось дать Льву Николаевичу пощечину. Я этого очень не хотела, мне неохота было бить моего крестного отца, да и не настолько я была злая, но когда он обвинил Птицу в стукачестве — про Птицу можно говорить что угодно, только не это, — я должна была это сделать. Конечно, он сказал это просто от злости, но я не могла этого вынести.

Я с ним потом встречалась только на чьих-либо похоронах; иногда, на Новый год или на Пасху, ему звонила. А с моим мужем он так и не помирился. Леша-то — с радостью бы, у него это не держалось... Со временем и я перестала звонить — ему это было вовсе не нужно.

А.Ф. Савченко. Семь лет рядом со ЛьвомГумилевым

165

А. Ф. Савченко¹

 

СЕМЬ ЛЕТ РЯДОМ СО ЛЬВОМ ГУМИЛЕВЫМ

Несомненно, одним из самых моих светлых жизненных воспоминаний была встреча в 1949 году с замечательным русским ученым и яркой человеческой индивидуальностью Львом Николаевичем Гумилевым. Встреча эта произошла в обычных для той эпохи местах встреч миллионов людей, а именно: за колючей проволокой гулаговской империи в поселке Чурбай-Нура близ Караганды. Судьба милостиво предоставила мне возможность в течение последующих семи лет, вплоть до нашего освобождения, в 1956 году, жить в одном лагерном бараке бок о бок, а порой и на одних нарах. Поэтому не могу отказать себе в удовольствии и, более того, считаю своим долгом рассказать о том, что сохранила моя память о жизни этого выдающегося человека.

Во всякого рода жизнеописаниях полагается начинать с первой встречи и с первых впечатлений. Но, увы, таковых не было. Ибо разве может сохранить память бесчисленные этапы из лагеря в лагерь в толпе мельтешащих перед глазами одинаковых серых фигур, ни с одной из которых не успеваешь перекинуться даже двумя-тремя словами? Лишь после того, как Судьба, материализованная в виде чекистского начальника с блеклым лицом и водянисто-бесцветными глазами, предназначает заключенному место среди десятков других таких же, как и он, наступает время человеческого знакомства и определения, в какую же компанию ты попал, с кем тебе впредь придется коротать время.


¹ Савченко Алексей Федорович — инженер-строитель; находился в заключении с Л. Н. Гумилевым в лагерях Чурбай-Нура, Камышлаг и под Омском. После освобождения жил в Москве. Сохранял дружеские отношения с Л. Н. Гумилевым и после освобождения. Свои воспоминания, которые он начал писать еще в 1990 году, он обсуждал с Гумилевым в письмах.

Воспоминания «Семь лет рядом со Львом Гумилевым» опубликованы в журнале «Новый мир» (1996. № 2. С. 140-150).

166

Как-то один из моих соседей по нарам, придав своему лицу выражение значительности, прошептал мне в ухо сдавленным шепотом:

— А вон глянь на мужика на том конце стола! Это сын Гумилева и Анны Ахматовой!..

Я глянул в указанном направлении, но там сидело несколько «мужиков», и кто же из них сын Гумилева и Ахматовой, определить было трудно. Впрочем, мне это ни о чем не говорило: обе фамилии я слышал впервые в жизни.

Мое невежество объяснялось очень просто. Я учился в обычной советской средней школе, и эти фамилии никогда там не упоминались — ни на уроках литературы, ни в учебниках по литературе. На них был наложен запрет. Теперь в это трудно поверить, но в те времена вся жизнь советских людей была густо нашпигована такого рода табу. На людей, на жизненные обстоятельства, на исторические факты. Для «забывчивых» советская власть предусмотрела статью уголовного кодекса 58, пункт 10 со сроком наказания — десять лет лагерей. Миллионы таких «забывчивых» или наивных людей заплатили за свою непонятливость собственной жизнью, ибо времена были суровые, и домой после десяти лет заключения редко кто возвращался. Зато для других, понятливых, это служило хорошим уроком. К примеру, в школьном коридоре годами висели портреты героев Гражданской войны. Тухачевский, Блюхер, Егоров и другие. О них же писалось в учебниках истории, в романах, стихах, множество раз их имена звучали по радио или мелькали в газетах. Но вот однажды все приходят в школу и видят, что их портреты со стены исчезли. Всё! Во всех учебниках ученики старательно вымарывают жирными чернилами их фамилии, фотографии заклеивают бумажками, любые факты, связанные с этими именами, выбрасывают из головы. Ибо уже в раннем возрасте советский человек хорошо знал, что такое табу, и соблюдал его неукоснительно.

Впрочем, все вышеописанные обстоятельства, так же как и имена родителей Льва Николаевича, к моему с ним знакомству не имели ни малейшего отношения. Просто так получилось, что во

167

всех последующих лагерных перемещениях я и он оказывались в одном этапе, а потом в одной бригаде и в одном бараке. Чисто случайно. Вообще-то чекистскому начальству постоянно мерещились среди заключенных всякие заговоры, групповые побеги, создание каких-то организаций, и для пресечения всего этого зеков перевозили с места на место, тасуя их, как колоду карт. Но то ли наши две карты слиплись, то ли у чекистов просто не хватало рук для более тщательной перетасовки колоды — нас это не коснулось. И теперь мне есть что вспомнить...

Одна из особенностей человеческих взаимоотношений в лагерной среде состояла в том, что каждый человек там как бы нравственно раздевался донага. Все прошлое с него удалялось, как одежда в предбаннике. Прошлый социальный статус, положение на служебной лестнице, профессия исчезали, как легкое облачко пара с раскаленной сковородки. Нравственное лицо заключенного как бы начинало рисоваться сызнова. И личный авторитет среди всех остальных тоже. И в этом отношении, казалось бы, у Льва Николаевича могли возникнуть трудности. В частности, из-за его физических данных. Рост — средний. Комплекция — отнюдь не атлетическая. Пальцы — длинные, тонкие. Нос с горбинкой. Ходит ссутулившись. И в дополнение к этим не очень убедительным данным Гумилев страдал дефектом речи: картавил, не произносил буквы «р». Это теперь на такую индивидуальную особенность могут не обратить внимания. В те же далекие времена, когда кругом на государственном уровне искали «врагов народа», когда каждого человека изучали на предмет выяснения, а кто он такой, не замаскировавшийся ли контрик, не чуждого ли классового происхождения, картавость привлекала внимание и наводила на ассоциации, опасные для картавящего. И в самом деле. Кто картавит? Из какой социальной среды происходят картавые? Объяснение, что человек картавит по вине родителей, вовремя не пригласивших логопеда и не исправивших речевой дефект, отметалось с порога. Ибо всему на свете в те времена давалась политическая оценка. Так что с такой точки зрения означала картавость? Во-первых, принадлежность к дворянскому сословию. Именно дворяне чаще

168

остальных не выговаривали букву «р». А раз так, то картавящий относился к числу «недорезанных буржуев», случайно упущенных в предыдущие десятилетия «революционного романтизма». То, что сам Ленин откровенно картавил, никак не отражалось на судьбе остальных картавящих. Тысячи их были расстреляны на месте на улицах городов патрулями революционных солдат и матросов, другие тысячи сгинули в лагерях, и все только из-за того, что не выговаривали букву «р».

Второй группой населения, страдавшей подобным же дефектом речи, были евреи. И хотя советская власть первые десятилетия своего владычества делала все, чтобы вытравить из общества признаки антисемитизма, на бытовом уровне он все равно оставался, в особенности среди уголовников. И иногда давал о себе знать. Об этом расскажу позже.

И вот, несмотря на такой, казалось бы, внушительный перечень неблагоприятных свойств, Гумилев пользовался среди лагерного населения огромным авторитетом. Во всех бараках у него были хорошие знакомые, встречавшие его с подчеркнутым гостеприимством.

Теперь еще об одной черте характера Льва Николаевича. Конечно, его устная речь была во всех отношениях образцовой русской речью. Интеллигент и петербуржец по рождению и воспитанию, он никогда не допускал неправильных ударений в словах, неправильного произношения или иных отклонений от канонов литературной речи. Приятно было слушать звучание его речи в научных спорах с коллегами, и всегда замечалось отличие его произношения от произношения провинциалов, пускай вполне образованных. Но в то же время совесть искреннего повествователя не позволяет мне уклониться от упоминания о другой особенности языка Льва Николаевича. Он не был интеллигентским чистоплюем и совсем не чурался разнообразия народной речи. Короче говоря, он употреблял матерщину и владел ею прямо-таки виртуозно. Обыкновенному малокультурному человеку матерщина помогает изъясняться и передавать свою мысль при недостатке словарного запаса. Скабрезные слова и обороты употребляются в качестве

169

значков — заменителей недостающих понятий. Слушатель домысливает услышанное, оставляя без внимания прямое значение слов. Лев Николаевич употреблял такие выражения (в тех случаях, конечно, когда считал нужным их употреблять) совсем для другой цели. Матерщина как бы присаливала и приперчивала скучное течение литературной речи, украшала ее некими словесными гирляндами, совершенно неожиданными в своей комбинаторике и вычурности, так что не раз приводилось слышать восторженную реплику слушателя: «Во загнул Лев Николаевич!»

Впрочем, Лев Николаевич очень тонко разбирался в том, в какой аудитории он находится и каким языком с ней можно разговаривать.

Чтобы глубже постичь яркую человеческую индивидуальность Гумилева, стоит сравнить образ его жизни и остальных заключенных. Исходные условия для всех совершенно одинаковы. Разница в сроках — деталь несущественная, на поведение людей никак не влияющая. Так чем же занимались все зеки весь срок своего заключения? Все, кроме Льва Николаевича? Они «отбывали срок наказания», выражаясь казенным языком. День за днем, неделя за неделей, год за годом... В этом и состоял смысл их существования, а дата освобождения светила им, как маяк в ночи. А чем же занимался Лев Николаевич все эти годы? Он работал над своей научной идеей. Над пассионарной теорией — все семь лет нашей совместной жизни в лагере. Эта идея так его увлекала, так заполняла его жизнь, что окружающая обстановка — решетки на окнах бараков, конвоиры с собаками, забор с колючей проволокой — его не беспокоила. Все это относилось к мелочам жизни.

Ко времени нашего знакомства общая обстановка и условия жизни заключенных в лагере существенно изменились в лучшую сторону по сравнению с прошлыми годами. После прихода с работы и ужина у работяг еще оставались и время, силы, и желания для разных личных дел, развлечений и, самое главное, для разговоров. Лагерь того времени был полон интересных людей, и каждый вечер в разных углах барака в полутемном пространстве, где верхний ярус нар затемнял свет электрической лампочки, собирались группки людей

170

и вели беседу. Разговоры и споры шли обычно, на политические, научные, иногда на литературные темы. Кругом было достаточно людей, которые имели что рассказать, и не меньше тех, кто с радостью и интересом их слушал. Самые регулярные и самые многолюдные кружки собирались вокруг Льва Николаевича. И было из-за чего. Познания Гумилева в области гуманитарных наук были поистине энциклопедические, а память просто феноменальная. В части истории у него, по моему убеждению, не было каких-то секретов или неясностей. Фактическим материалом он владел мастерски. Географические названия, точные даты вплоть до чисел и дней недели, имена и биографические описания участников исторических событий, бытовые детали и разные житейские подробности прошедших эпох, так оживляющие и украшающие рассказы, сыпались на слушателей как из рога изобилия. О походах Чингисхана, об испанской конкисте, о китайских династиях Мин, Тай и прочих до глубокой древности, о викингах и их походах, о тридцатилетней войне, об индейцах доколумбовой Америки он рассказывал подробно, доходчиво и интересно. Трудно представить себе, сколько томов всяких Моммзенов, Тойнби, Тацитов, Ключевских он прочитал, и не только прочитал, но и запомнил текстуально, цитируя иной раз из авторов исторических исследований или из «Повести временных лет» и китайских хроник тысячелетней давности. История для Льва Николаевича не была каким-то отвлеченным знанием дат и событий, чем-то давно от нас ушедшим, о чем можно только вспоминать. Нет, он жил в этих эпохах всем своим существом, был непосредственным участником всех давно прошедших событий и к каждой исторической персоне относился, как к своему современнику.

Но не только история была его коньком. Во многих других гуманитарных науках он тоже обладал фундаментальными познаниями. В философии, например, он прекрасно ориентировался в учениях Спинозы, Конта, Френсиса Бэкона и уж не знаю, кого еще. И опять же не как-нибудь, поверхностно. Всех их, а также Платона и Аристотеля, он цитировал обширными отрывками. Так что, когда на таких посиделках случалось присутствовать специалистам-

171

философам, в возникавшей дискуссии Лев Николаевич участвовал как равный, а порой даже явно одерживал верх.

Его познания в религиозной догматике тоже были обширны. Он знал и цитировал Ветхий и Новый Завет, рассказывал о содержании Талмуда и Каббалы, хорошо ориентировался в вопросах раскола в православной Церкви, равно как и во всяких ересях, в католическом и прочих западных вероучениях.

Порой среди собравшихся оказывалось больше любителей литературы и поэзии, и в глубине барака начинался литературно-поэтический вечер с чтением стихов. И тут Лев Николаевич не имел себе равных по объему поэтических знаний. Он читал наизусть стихи Н. Гумилева, А. К. Толстого, Фета, Баратынского, Блока, каких-то совершенно неизвестных мне имажинистов и символистов, а также Байрона и Данте. Причем не какие-нибудь отрывки, а целыми поэмами. Так, он два вечера подряд читал «Божественную комедию». Вот только не могу вспомнить, читал ли Лев Николаевич стихи своей матери, Анны Ахматовой... Я могу засвидетельствовать, что и сам Лев Николаевич был поэтом, и очень сильным поэтом. Часами читал он нам (опять же наизусть) стихотворную драму о Чингисхане. Вернее, о трагической судьбе и несчастной любви его старшего сына Джучи. Читал сатирическую поэму, которая, по его словам, входила в обвинительный материал во время его первого ареста, еще до войны. Увы! Похоже, он задавил в себе поэта ради ученого-этнографа. А возможно, он был чересчур строг к себе и считал свой поэтический талант ниже таланта своих родителей, а оказаться на вторых ролях не позволяло ему обостренное самолюбие. Во всяком случае, после лагеря я уже ни разу ничего не слышал о Гумилеве-стихотворце...

Для Льва Николаевича эти семь лагерных лет были, повторяю, временем интенсивной работы над своей пассионарной теорией. Собственно, задумал ее он раньше, до лагеря, но именно теперь он ее разрабатывал, уточнял, детализировал, оттачивал в спорах с оппонентами и сомневающимися. Особенно интересно было оказаться свидетелем такого научного спора. Из других бараков приходили профессора истории или философии из университетов

172

Варшавы, Риги, Софии, и разгорался яростный спор. В таких случаях Лев Николаевич входил и раж и швырял в оппонента целыми пачками доводы, доказательства, исторические факты, цитаты из письменных источников или высказывания великих людей. В большинстве случаев оппонент сникал, чувствовалось, что ему нечем крыть, и наконец с кислой миной на лице удалялся... А Лев Николаевич с нескрываемым удовлетворением потирал руки и резюмировал:

— Вот и этот херр профессор ничего не смог возразить по существу!.. Все его несогласия только на уровне эмоций.

При всем при этом необходимо иметь в виду, что, по условиям лагерного режима, ни одной строчки нельзя было записать на бумаге. При частых шмонах любые рукописные материалы чекистами конфисковывались, а их автор в таком случае сажался в карцер. Послабления в этом вопросе появились позднее, за год или за два до освобождения. Волей-неволей Льву Николаевичу приходилось складывать весь получаемый в ходе работы материал в свой природный сейф, иначе — в свою память, чтобы потом, выйдя на волю, использовать его для создания книги. Я прочитал этот капитальный труд с изложением пассионарной теории («Этногенез и биосфера Земли»). В нем пятьсот страниц, и я готов засвидетельствовать: все, что там написано, уже было обдумано, обговорено и пропущено через сито критических высказываний в эти самые лагерные годы. Но мало того. В те же семь лет Лев Николаевич создал еще один труд — историю древних тюрков и тоже сложил весь полученный материал в свой «сейф», чтобы после освобождения написать книгу.

Невольно приходит в голову мысль, что все это могло бы стать исходным материалом для изучения физиологических возможностей человеческого головного мозга, природы памяти и ее пределов. Тем более что сейчас существует механический аналог этого явления с четкими научными дефинициями и градациями. И кто может победить в этом странном соревновании (если задаться такой целью), еще очень большой вопрос. Тем более что машина просто складирует информацию или, самое большее, произво-

173

дит с ней ограниченное количество наперед заданных тем же человеческим мозгом манипуляций, тогда как сам мозг перерабатывает информацию творчески, то есть в совершенно непредсказуемом заранее направлении, получая совершенно неожиданные результаты.

Естественно, может возникнуть вопрос: а как Гумилев создавал свои книги, пусть и мысленно? Какие для этого у него были исходные материалы? Из каких источников? Откуда черпал необходимое количество фактов? Конечно, основным резервуаром для создания теории служили все накопленные им в прошлые годы знания. Я уже говорил, что эти знания были огромны и заменяли собой целую библиотеку. Но и в условиях лагеря он находил пути пополнять свои знания. Во-первых, это были книги. Само собой разумеется, в лагере никакой библиотеки, тем более научной, не было и в помине. И все-таки в распоряжении Гумилева имелись по крайней мере две книги, очень помогавшие ему в работе. В частности, в создании книги «Хунну». Одна из них — книга нашего ученого-монаха начала XIX века Иакинфа (Бичурина), многие годы возглавлявшего русскую духовную миссию в Китае. Он перевел на русский язык средневековые китайские манускрипты, еще более древние летописи и другие исторические документы. Другая книга — советское академическое издание древних китайских документов. Лев Николаевич, когда вокруг него никого не было, читал то одну, то другую книгу. В тоске по печатному слову пытался сделать это и я, надеясь найти в них что-нибудь интересное. Но не одолел и полстраницы. И написано по-русски, и шрифт хороший, а ничего не поймешь. Набор слов. С таким же успехом я бы мог взяться и за китайский текст... Во-вторых, источником новых знаний для Льва Николаевича был сам лагерь. Его обитатели. В лагере жили представители всех национальностей Советского Союза и очень многие из живущих за его пределами. В общем, подлинный интернационал. Чекистская метла подметала всех подряд...

Не знаю, каким образом и на каком языке Льву Николаевичу удавалось устанавливать первые контакты с заинтересовавшими его субъектами, но к нему на посиделки постоянно приходили

174

разные нерусские личности, подчас весьма экзотические. Он угощал их чаем с чем-нибудь из своих посылок и вел неторопливую беседу. После своим соседям объяснял, что он «занимается эксплуатацией иностранных кадров ГУЛАГа». Многие из этих «кадров» остались в моей памяти. Довольно долго его посещал скромный, тихий и красивый иранский юноша. Видимо, он очень страдал от чуждой обстановки, от чужого языка, которым он так и не смог за прошедшие годы овладеть, ну и, конечно, — от тяжести обрушившейся на него несчастной судьбы. А тут он мог услышать родную речь, поделиться чем-то своим, задушевным. Лев же Николаевич с помощью юноши усовершенствовал свое знание фарси, слушал стихи иранских поэтов. Юноша прежде учился в Тегеранском университете... А история его жизни была, можно сказать, абсолютно типичной для тех времен. В1943 году, во время исторической встречи Сталина, Рузвельта и Черчилля, одна из тегеранских гостиниц была целиком отдана советской делегации. А там работала знакомая (а может, и любимая) девушка этого юноши. Когда он однажды вечером пришел, как обычно, чтобы проводить ее домой, на него в вестибюле накинули мешок, связали и всунули кляп в рот. Потом куда-то несли, затем долго-долго везли, пока он не предстал перед следователем на Лубянской площади. Ему дали двадцать лет за шпионаж.

— Шпионаж в пользу какого государства? — поинтересовался Лев Николаевич. Юноша растерялся. Он не знал, что шпионаж обязательно должен быть в пользу какой-либо страны. Следователь забыл ему это объяснить, а сам он спросить даже не догадался.

Потом юноша исчез. Внезапно и тихо. Как всегда случалось в ГУЛАГе...

Одно время в число «клиентов» Льва Николаевича входил молодой китаец по имени Чен Чжу, что в переводе, кажется, означает «Золотой бамбук» (за точность перевода не ручаюсь). По-русски он говорил бегло, хоть и с акцентом. Схватили его в Харбине, когда туда пришла советская армия-освободительница. Он владел не то какой-то мастерской, не то конторой, где работали русские эмигранты, отчего и знал русский язык. Свои двадцать лет

175

получил за шпионаж, на этот раз — в пользу американцев. По словам Льва Николаевича, Чен Чжу был образованным человеком, и главное, чем они по вечерам занимались, это просмотром двух уже упомянутых книг, где в изобилии встречались китайские иероглифы. Благодаря этому собеседнику Лев Николаевич уточнял детали подчас весьма важные.

Была среди гостей Гумилева и вовсе экзотическая личность. Настоящий буддийский лама, и не из какой-нибудь Бурятии и даже не из Монголии, а из Лхасы. Трудно было понять, каким образом он очутился в социалистическом отечестве. Русский язык он знал совсем плохо. Очевидно, он паломничал и в качестве паломника остановился в буддийском монастыре в Монголии. Тут друзья-чекисты его и схватили. Был он старым, на общие работы не ходил, а дневалил в каком-то бараке. Лев Николаевич относился к нему с подчеркнутым уважением, заваривал чай покрепче и подносил кружку гостю с полупоклоном и каким-то приветствием на тибетском языке, чему был обучен самим же гостем.

Раза два он после ухода гостя потирал руки от восторга и, обращаясь к соседу, говорил:

— Ну, скажите, пожалуйста! Когда я, живя в Ленинграде, смог бы встретиться и поговорить за чашкой чая с настоящим буддийским монахом?.. Из самой Лхасы. Да никогда, проживи я хоть сто лет! Так что, если говорить по правде и положа руку на сердце, я обязан по гроб жизни быть благодарным нашим мудрым чекистам за то, что привезли меня сюда из Ленинграда, а этого ламу в это же время — сюда же из Монголии. И он мне только что рассказал интереснейшие подробности о перевоплощениях Будды!..

— Лев Николаевич! — обращался к нему кто-нибудь из соседей. — А как же это вы с ним беседуете? И как находите общий язык? Ведь вы недавно сами говорили, что этот будда по-русски почти совсем не шпрехает, а сами вы и вообще ни бум-бум по-тибетски?

Лев Николаевич заливисто смеется:

— Дорогой мой! Два ученых мужа всегда найдут общий язык. Это товарищи чекисты с гражданами зеками никогда такого не

176

добьются, а ученый-ленинградец с ученым-лхасцем сумеют наладить контакт.

Однажды Лев Николаевич привел в барак не то тунгуса, не то эвенка-шамана с Индигирки или Подкаменной Тунгуски. Шаман оказался самым что ни на есть настоящим и знакомил Льва Николаевича с секретами общения со злыми и добрыми духами тайги и другими потусторонними силами. Лев Николаевич этим очень гордился и говорил соседям:

— Вот видите! С вами шаман не делится своими секретами, и правильно делает. Потому что вы все равно ничего не поймете, да вдобавок еще и не поверите. Так зачем с вами время терять? А я ему верю, и он это знает. А рассказывает он, кстати говоря, очень и очень интересные вещи.

Порой шаман входил в раж, выскакивал в проход между нарами и начинал подпрыгивать то на обеих ногах, то на одной, что-то выкрикивать, временами подвизгивать, вертя над головой крышку от посылочного ящика, заменявшего ему бубен. Лев Николаевич в таких случаях не спускал с него глаз, напрягался и подавался вперед, надо думать, мысленно повторяя телодвижения шамана. Прочая публика в бараке в такие минуты бросала свои дела и с любопытством наблюдала за происходящим. Никаких насмешек никогда не было. Народ в лагере деликатный, привыкший порой к самым неожиданным выходкам соседей. Мало ли что может прийти в голову человеку? Свободу у него отняли, так пускай в бараке отведет душу, как ему хочется... Мешать не надо, смеяться тем более.

Лев Николаевич так объяснял пляску шамана:

— Ну что тут особенного? Сотни, а может, и тысячи лет шаманы исполняли ритуальные танцы перед своими соплеменниками. И это было нужное и полезное занятие. А то, что сейчас советская власть всех шаманов переловила и за колючую проволоку посадила, совсем не значит, что тунгусам от этого стало лучше жить... Шаман худо-бедно и от болезни, то бишь от порчи, избавлял, и зверя привораживал. А как тунгусу без удачной охоты жить? Много чего хорошего делал шаман... Вот смотрю я на этот его танец и

177

думаю: чем черт не шутит? Может, и мне пригодится?.. Вот его наша родная советская власть из северной тайги — да сюда, в казахстанскую степь, загнала. А там, глядишь, придет время — и меня на высылку из этой степи в северные края определят... Вот и пригодится тогда сегодняшний урок. Приобрету бубен и пойду по стойбищам злых духов гонять! Ха-ха! Все кусок медвежатины заработаю!.. Это когда еще советская власть спохватится да посадит меня по новой! Теперь уже по причине религиозного одурманивания масс!..

Но все же самыми частыми участниками всех таких посиделок были историки, журналисты, биологи, астрономы, философы и иной ученый люд, которые приходили, пили чай и вели разговоры. И никогда Лев Николаевич не был пассивным слушателем. Наоборот, он обладал особым даром в любой компании направлять беседу в нужное для себя русло. В основном с пользой для пассионарной теории. Лагерь в ту пору населяло множество интеллигентных, а то и по-настоящему ученых людей, так что недостатка в собеседниках Лев Николаевич никогда не ощущал. Хочется хотя бы коротко рассказать о двух таких, закрепившихся в моей памяти.

Один из них — Борис Тимофеевич Меркулов. Типичный русский интеллигент дореволюционной формации. Спокойный, сохраняющий присутствие духа в любой сложной обстановке, с ярко выраженным чувством собственного достоинства. Даже в ГУЛАГе было очень заметно, что малообразованные и интеллектуально неразвитые зеки как-то сникают и тушуются в присутствии Меркулова. В том числе и обычно наглые, бесцеремонные урки к нему никогда не приставали. Вкратце его история выглядела так: до революции в Киеве — газетный журналист. Что несут на своих штыках большевики, для него было ясно, потому он эмигрирует в Ригу, где издает газету на русском языке. Но большевистские лапы дотянулись и до Риги, и вот Борис Тимофеевич сидит за колючей проволокой вместе с нами, вполне советскими людьми. В моей памяти он остался в связи с довольно интересным эпизодом. Дело было, уже не помню точно, то ли в декабре 1952, то ли в январе 1953 года. В общем, тогда, когда до нас дошли достаточно подробные

178

известия об аресте кремлевских врачей и объявлении их «вредителями» и «врагами народа». То, что это событие не является рядовым и означает начало новой серии судебных процессов типа процессов 30-х годов, было ясно всем. Все также заметили, что фамилии в списке врачей почти сплошь еврейские, и это породило недоумение. Неужто Сталин взялся за евреев, как Гитлер? До сих пор в народном сознании эта национальность связывалась с большевиками и советской властью. Евреи в большом числе занимали места на верхушке государственной пирамиды, и такое обстоятельство казалось прочным и незыблемым. А тут — на тебе!.. На вечерних лагерных посиделках событие обсуждалось и так и этак. Неужели и Каганович полетит? Как-то раз, в связи с этими разговорами, Борис Тимофеевич в узком кругу высказал совершенно неожиданную мысль:

— Одно могу сказать, дорогие друзья, с полной уверенностью: Сталину недолго осталось жить.

— Как? Почему? Какая тут связь?..

— А связь такая... В истории не раз бывало, когда какое-нибудь государство начинало на своих евреев гонения. И кончалось такое всегда одним: власть, начавшая гонение, очень быстро терпела историческое фиаско. Как минимум можно привести два таких примера: Испания в позднем средневековье и недавний пример — нацистская Германия. Испанская инквизиция изгнала из страны всех евреев — и в исторически короткий срок Испания перестала быть мировой державой. Гитлер взял под ноготь евреев — и мы видим, что произошло с ним и с Германией. Нельзя трогать евреев как нацию. Они слишком сильны во всем мире и такого никому не прощают. И как ни могуч наш Мудрый и Великий, ему даром такое не пройдет. Евреи еще после Освенцима не отдышались, а тут уже новый наклевывается. Нет, такого они не допустят. Очень странно было слушать такие рассуждения. Странно и жутковато. Всю свою жизнь я прожил со Сталиным и до того привык, можно сказать, сроднился с фактом его существования, что мысль о его смерти просто не укладывалась в голове. Теоретически, разумом я, конечно, признавал такую возможность, но как реальность, ко-

179

торая произойдет при моей жизни, — нет. Уверен, что и большинство тогдашних сограждан точно так же не могли себе представить, что Сталин вдруг умрет. Его фигура переросла свою телесную оболочку и представлялась большинству как нечто божественное, потустороннее и потому смерти неподвластное. Оттого предсказание Бориса Тимофеевича, его спокойная уверенность в этом производили большое впечатление. И это предсказание тем более запомнилось, что осуществилось оно неожиданно скоро...

Другим постоянным собеседником на вечерних посиделках был Георгий Вильямович Ханна. Настоящий англичанин с туманного Альбиона — и при этом британский коммунист. В начале 30-х годов он добровольно приехал в СССР, на родину пролетарской революции, чтобы принять непосредственное участие в строительстве марксистского рая на земле. Немало было в те годы подобных романтиков! Судьба большинства из них была одинаково незавидной. В конце 30-х — арест, тюрьма, лагерь. Тогда им давали «божеские» сроки, то есть пять-семь лет. После войны они оказались на свободе (кто выжил, конечно), но ненадолго. В конце 40-х они «загремели» по второму кругу. Теперь срока были десять, пятнадцать, двадцать лет. Иных по 58-й статье уже не существовало. В чем их обвиняли? Да в шпионаже, конечно. Что еще способны были выдумать тухлые чекистские мозги? Зачем приехал из Англии в СССР? Ясное дело: шпионить! Ни за чем другим оттуда сюда никто ехать не может. И следователям в голову не приходила вся убийственность такой логики. Выходило, что в такую страну, как СССР, никто добровольно, по зову сердца приезжать не станет. Выходило, что «родина пролетарской революции» в принципе не могла иметь друзей, единомышленников, бескорыстных помощников. А все, кто себя таковыми называл, на самом деле были врагами. Ох, сколько врагов было у советской власти!.. Имя у Ханны было Джордж Герберт, отца звали Вильям. И потому он стал Георгием Вильямовичем, а Герберт вовсе исчезло. Внешность у него была чисто британская. Блондин с блеклыми голубыми глазами и тяжелой челюстью. Курил он трубку, и когда сидел

180

на бревнах, попыхивая ею, то очень походил на рыбака с какой-то не то голландской, не то английской старинной картины. Так подошла бы ему зюйдвестка, высокие сапоги с раструбом и морской пейзаж на заднем плане... По-русски он говорил совершенно свободно, но от чисто английского акцента избавиться так и не смог... До сих пор речь шла о вечерних часах творческой деятельности Льва Николаевича. Но ведь место действия — все же лагерь принудительного труда. Каждый день Лев Николаевич вместе с остальными обязан был десять часов работать «на объекте». У нас такими «объектами» являлись строительные площадки. Не самые худшие места, по лагерным меркам. Шахты, карьеры, лесоповал считались гораздо более тяжелыми местами приложения рабского труда. Так что нам в этом отношении хоть немножечко, но повезло. И все же десять часов дневного времени приходилось заниматься физическим трудом. Вдобавок к этому — дорога туда, дорога обратно, подчас не ближняя. Сюда же надо добавить многократный пересчет наличия заключенных: утром при выходе из жилой зоны и при входе на рабочую площадку, вечером, наоборот, при выходе с рабочей площадки и при входе в жилую зону («Социализм — это учет», — шутили зеки). В дополнение еще поголовный обыск вечером перед воротами жилой зоны. И все это за счет времени нашего отдыха, что было особенно обидно. Всем, но только не Льву Николаевичу. Оказывается, и это время он использовал для работы над пассионарной теорией. Как-то раз в его присутствии я пожаловался на несчастную судьбу нашей бригады. Вон как соседней бригаде повезло: рабочая площадка у них рядом с жилой зоной, уходят они последними, приходят первыми. Сколько дополнительного времени для драгоценного отдыха!..

— Ну, это с какой точки зрения посмотреть на дело, — возразил Лев Николаевич.

— Вы сетуете на длинную дорогу, а по-моему, это очень хорошая дорога. Я иду по ней с удовольствием. Представьте себе, что тот же путь мне пришлось бы пройти в одиночестве, без внима-

181

тельной заботы и помощи со стороны наших друзей-чекистов. Чем бы я был занят? Да в первую очередь самой дорогой! Не пропустить нужного поворота, разминуться со встречной телегой или машиной, обойти колдобину, не вляпаться, извините, в коровью лепешку. Да любая пролетающая ворона, собака, бегущая куда-то по своим делам, даже окружающий пейзаж — все это отвлекало бы, притягивало бы к себе мое внимание. Или лесная дорога, по которой мы сейчас ходим. Корневища, сучья, валежник, колея с водой... Гляди да гляди, отвлекайся, принимай решение... А сейчас — благодать! Гражданин начальник выбрал за меня дорогу. Куда идти, куда поворачивать, где останавливаться. Все продумал вышестоящий начальник. И под ноги смотреть незачем. Тот же товарищ раньше меня прошелся по доррге, отбросил сучки, заровнял колдобину, засыпал колею с водой. Обо всем позаботился... И вот я иду в колонне, в среднем ряду, кругом одни спины. Чего на них смотреть? Ритмичные, однообразные колебания, никакого окружающего фона. Идеальные условия сосредоточиться, уйти в свои мысли. Полтора часа туда, полтора обратно. Три часа для творческих размышлений! Это же настоящая удача! Если бы вы знали, сколько интересных мыслей приходит в голову во время этой дороги!.. Нет, дорогой, хороший объект выбрала нам судьба!..

Вот как получается! Для большинства — ненавистный рабский труд, постоянные мысли о пайке хлеба, о миске баланды, о нарах, на которых можно растянуться, да постоянное ощущение бессмысленно потраченного времени, впустую ушедших годов жизни...

Но есть, оказывается, и такие, что живут в другом мире, в другом физическом измерении. Для них существует мир, принадлежащий только им одним. Мир безграничных мыслей и необъятных возможностей, непрерывных открытий и изумительных новостей, неустанных поисков и радостных встреч. Что для них окружающая действительность с ее мелкими заботами и преходящими обстоятельствами? Они вынуждены ее терпеть, поскольку она существует, и от нее никуда не денешься. Но при первой же возможности они стремятся в свой мир. Их место там...

182

Возможно, в будущем этому найдут объяснение. Что-нибудь вроде «эффекта раздвоения личности» какого-либо Паркинсона или «принципа совмещения личности» какого-нибудь Шмальгаузена. Когда одна часть личности живет и тратит свою энергию на видимую часть жизни, а другая составляющая личности обладает своим запасом энергии, включающимся в особые моменты перехода в другую, невидимую область. Какой же запас жизненных сил и энергии может быть скрыт в одном человеке! Можно ли сделать так, чтобы таких людей стало больше? Именно больше, а не меньше. Потому что, как сократить их количество, очень хорошо знают те же большевики. Среди миллионов расстрелянных, загубленных голодом и непосильной работой сколько их было, этих нестандартных, необычных людей, первопроходцев в неведомое и открывателей нового. Я уже упоминал о достаточно мирных взаимоотношениях Льва Николаевича с уголовниками. Об этом он сам рассказывал, вспоминая свой первый арест и первый лагерь. Ко всеобщему счастью, при повторном аресте, то есть тогда, когда мы очутились в одном лагере, в режиме содержания заключенных произошли важные изменения. Политических, иначе — 58-ю статью, отделили от уголовников, благодаря чему жизнь в лагере стала относительно сносной. Это особенно хорошо чувствовали и осознавали все те, кто имел за плечами печальный опыт отбывания срока в воровской среде. То был кошмар. Несомненно, разделение «овец и козлищ» благоприятно сказалось на творческих возможностях Льва Николаевича, а значит появлении на свет Божий и пассионарной теории. Трудно представить себе, как бы он смог провернуть всю эту махину научной мысли, живя в прежних условиях лагеря. Пускай даже и при милостивом отношении к себе уголовников. Так что лубянское начальство косвенным образом помогло науке. Но сделало это, безусловно, случайно, а вовсе не из-за каких-нибудь альтруистических соображений. И очень скоро поняло, что дало маху. Ведь все предыдущие десятилетия гулаговской системы уголовники были верными и незаменимыми помощниками по части осуществления принципа «рагде-

183

ляй и властвуй» в условиях тюремной и лагерной жизни и очень действенным орудием по ужесточению внутрилагерного террора в отношении 58-й статьи. Недаром уголовников иногда называли «социально близкими», каковыми они, по сути, и были.

Начальство решило дать задний ход...

Через какое-то время мы стали замечать, как то тут, то там появляются личности, очень нам хорошо знакомые по прежним лагерям, но совершенно отличные от теперешней массы зеков. Уголовники. Урки. Причем, несомненно, закоренелые. Рецидивисты. Но на перекличках по формулярам у них у всех — 58-я статья. Как это понимать? Неужели уголовники нравственно перековались и стали заниматься политикой?.. Трудно в такое поверить!.. Через некоторое время этот «ход конем» лубянского начальства был разгадан.

Во все предыдущие годы, когда уголовник оказывал милиции или другим органам власти сопротивление, включая и вооруженное, его судили по каким-то там статьям Уголовного кодекса (номера статей не знаю), но только не по 58-й. Поскольку все статьи, кроме 58-й, именовались «бытовыми», то такой уголовник на официальном языке числился «бытовиком» и отправлялся к своим однокашникам уголовникам в общие лагеря. Но с некоторых пор советские суды в подобных случаях стали осуждать по статье 58, пункт 8 — «контрреволюционный террор». И такого осужденного отправляли в спецлагеря к «политикам». Правда, получалась небольшая неувязочка. По статье 58, пункт 8 закон определял только одну меру наказания — расстрел. Но советский суд, руководствуясь известным правилом «закон что дышло — куда повернул, туда и вышло», давал срок десять лет, что по тем временам именовался «детским».

Впрочем, и такая пожарная мера, по существу, уже ничего не могла изменить в общей обстановке. Слишком много «контриков» находилось в спецлагерях и слишком мало уголовников могло быть подведено под 58-ю статью. Так что никаких изменений в жизни спецлагеря не произошло. Хотя изредка уголовники и пытались проявить активность, устраивая дебоши. Об одном таком

184

случае с участием Льва Николаевича я и хочу рассказать. Хотя был он достаточно серьезным, в памяти остался событием скорей юмористическим, нежели драматическим.

Дело происходило в Камышлаге, на строительстве города Междуреченска (Кемеровская область). На строительной площадке, где я активничал в должности старшего прораба, имелась канцелярия или строительная контора — необходимый атрибут любого советского производства. Заведение для пользы дела абсолютно ненужное, зато дававшее приют всяким нормировщикам, бухгалтерам, чертежникам и другой интеллигенции, в том числе и Льву Николаевичу на должности геолога. Употребляя классический лагерный жаргон — «придурки» чистой воды. Время шло своим чередом, и никаких особых событий не происходило. Я уже знал, что на стройплощадке работают несколько уголовников, но вели они себя тихо и ничем из общей массы не выделялись. Один их них, Мишка Коротаев по кличке Пан, работал даже бригадиром, и у меня с ним установились вполне нормальные взаимоотношения. Другой был неприятнее. По фамилии Кальченко, по кличке Рябой, он, по слухам, относился к категории, как теперь говорят, лагерных авторитетов, или паханов. Но я тогда этим не интересовался и никаких контактов с ним не имел. Внешность его была неприятной: медвежья комплекция, рябой, с сильно хрипатым голосом. Хрипатость, довольно распространенное свойство уголовников — результат их привычки употреблять неразбавленный спирт вместо водки. Была у них такая манера, своего рода молодечество, — выпить стакан спирта без закуски. Последствия этих выходок были разнообразные, и хрипатость можно считать не самым печальным итогом.

День был самым обычным, я ходил по стройке, как вдруг прибегает связной из конторы и сообщает, что Рябой с ребятами бьет там «жидов»... Мало чего понимая в такой формулировке, зову с собой ребят покрепче — и бегом к конторе. Около конторы уже собралась порядочная толпа зеков, а оттуда доносятся крики и какая-то стукотня... Врываюсь в первую комнату...

185

Тут работают двое. У одной стенки Федоров — крепко сложенный, лет пятидесяти с лишним, бывший есаул кубанского казачьего войска, офицер деникинской и врангелевской армий. При эвакуации белых ему не удалось присоединиться к своим, и позднее вдвоем с братом он бежал в Турцию, на рыбачьей лодке под парусом и веслами переплыл Черное море. В1946 году в Париже имел глупость поверить клятвенным заверениям советского посла Богомолова о том, что «Родина вас простила», «Родина-мать вас ждет», вернулся в СССР — и тотчас же получил свои двадцать лет... Сейчас его, очевидно, атаковал уголовник по кличке Мыло, но Федоров загородился столом и встретил врага боксерским приемом прямой правой в переносицу. И вот Мыло стоит держась рукой за нос и отупело глядит на капающую между пальцев кровь... У противоположной стенки профессор славистики из Минска Матусевич уже проиграл начало схватки. Нападающий на него Мишка Коротаев откинул стол в сторону и подобрался к Матусевичу вплотную. Но бывалого лагерника так просто голыми руками не возьмешь. Матусевич встал головой в угол, натянул на голову бушлат и подставил Коротаеву свою ватную спину. Тому не оставалось ничего другого, как молотить кулачищем по бушлату: бум-бум-бум... Поняв, что здесь ничего страшного не произойдет, устремляюсь в следующую большую комнату. О-о! Здесь дела много серьезней!.. Комната полна народу, несколько столов перевернуты, и по разбросанным по полу бумагам, папкам и книгам топочут ногами две группы борющихся. В центре одной из них — Кальченко.

В руках у него топор. Человека четыре его держат. Кальченко дергается руками и всем корпусом, словно медведь, пытающийся сбросить с себя насевшую на него свору собак. А напротив него три-четыре человека держат не кого-нибудь, а Льва Николаевича!.. Схватка Давида с Голиафом! Сам Лев Николаевич олицетворяет собой Ярость и потому достоин кисти фламандцев! Кальченко на голову выше Гумилева. Из его телесной массы можно слепить по меньшей мере двух Гумилевых, но Лев Николаевич в атаке. Он подпрыгивает. Глаза его побелели. Губы искривлены от ярости.

186

Рот ощерился зубами. Обе руки подняты кверху, и согнутые пальцы с порядочными ногтями нацелены в лицо, а может быть, и в глаза Кальченко... Трое с трудом удерживают Льва Николаевича и тем оберегают Кальченко от крупных неприятностей...

Случай этот завершается благополучно. Слишком малы силы уголовников, и, наоборот, подавляющая сила на стороне порядочных людей. Пожар страстей гаснет, не разгоревшись.

Вечером на нарах у того же Льва Николаевича происшествие подробно разбирается. Почему вдруг произошел такой небывалый в нашей жизни случай? Решили, что Кальченко и компания через вольнонаемных шоферов, привозящих на стройплощадку материалы, достали водку, напились и решили покуражиться. Алкогольные пары пробудили в их мозгах былые эмоции и двигательные навыки. Ну а необходимая мотивация оформилась не без влияния кое-кого из политических зеков. Во всяком случае, за годы моей совместной жизни с уголовной публикой в общем лагере я достаточно насмотрелся на всякие эксцессы с избиениями и поножовщиной, но ни разу не было случая, чтобы они сопровождались такого рода лозунгами. Что же касается того, что все закончилось так быстро и так благополучно, то тут сыграло роль не только решительное противодействие окружающих, но и нежелание самих инициаторов стычки слишком обострять ситуацию. Такой мастодонт, как Кальченко, да еще вооруженный топором, смог, если бы всерьез захотел, ох сколько наделать беды! И четыре человека, его державших, ничем бы тут не помогли. Он бы их раскидал, как котят. Но делать этого не стал. Объяснение тут можно дать такое: в общем лагере, где уголовников было много, при вспышке у части из них разрушительных эмоций они, эти эмоции, быстро находили соответствующий отклик у других уголовников. Как говорят физики, система входила в резонанс, вызывая в итоге разрушительный результат. У нас же, в спецлагере, в нормальной психологической атмосфере нормальных людей, получилось наоборот. Окружающая среда погасила, как струей огнетушителя, возникший пожар страстей, ограничив все эмоциональной встряской.

187

В бараке шла оживленная дискуссия:

— Лев Николаевич! А отчего это они все поперли в контору? А был ли мальчик в конторе, то бишь еврей? Я что-то такого не знал...

— Был, был мальчик. Зовут его Пинкус Ефим Маркович. Он около окна сидит. Когда эта гоп-компания ввалилась в контору, он очень мудро спрятался за шкаф...

— Выходит, разведка у Кальченко сработала как надо?

— И все-таки нападению подвергся не Пинкус, а Гумилев. Где тут логика?

— Да где вы ищете логику? У подобной публики логика и не ночевала. Бей, круши, что под руки попадется. Вот и вся логика.

— Но все-таки, — вставил и я свой вопрос, — все-таки странно. Если они собрались, как утверждают, «бить жидов», так и искали бы этого самого Ефима Марковича. Тем более если хорошо работает разведка. А то ведь напали на самых что ни на есть русских. Должно же быть объяснение такому казусу?

— Нападают, — ответил Лев Николаевич, — не по этническому признаку, а по признаку интеллигентности. Произошел трагический для России сдвиг в общественном сознании так называемых народных масс. До революции если «Черная сотня» собиралась бить жидов, то и громила еврейскую мелюзгу, а интеллигентных евреев не трогала. Интеллигенцию, всякую интеллигенцию, в те времена все уважали. Это после революции большевики извели русскую интеллигенцию до такой степени, что на виду остались преимущественно интеллигенты-евреи. И у людей произошло смещение понятий. Если он видит интеллигентное лицо, то искренне считает, что перед ним еврей. Русскую-то интеллигенцию он не видит. Так вот и получилось в данном случае с Кальченко... Только он получил отпор.

— Ну, такого, как Кальченко, едва ли можно научить хорошим манерам. Может случиться, что он повторит свой маневр.

— Ну уж нет! Если только этот тип еще раз обзовет меня жидом, я ему, — тут Лев Николаевич придает своему лицу зверское выражение, — я ему яйца оборву!..

Такая реплика вызывает общий восторг.

188

— О-о! У-у!

— А вы, Лев Николаевич, духарик почище самого Кальченко!

— Не из воровской ли малины вы сюда прибыли, Лев Николаевич?

— А что? — Лев Николаевич обводит всех торжествующим взглядом. — Я — старый лагерник, и кличка «фраер» ко мне никак не подходит. Так что, к общему сведению, я на три четверти блатной!..

— Правильно, Лев Николаевич! Не посрамим знамя российской интеллигенции!.. Времена в ГУЛАГе изменились до такой степени, что на лагпункте организовали драматический кружок и к постановке приняли не что-нибудь, а «Ревизора» Гоголя. В этом начинании активно участвует и Лев Николаевич. Он выступает в роли смотрителя училищ Хлопова. В сцене, когда Хлестаков предлагает ему сигарку, Лев Николаевич, изображая робость и сомнения Хлопова, обращается к зрительному залу:

— Бг'ать или не бг'ать?

И зрительный зал дружно ему отвечает:

—     Бе'ги!..Бе'ги!

...Биографии великих людей пишутся, как правило, много лет спустя после их смерти. Пишутся людьми, никогда в жизни их не видевшими. Это, наверное, правильно. Большое удобнее охватить взором на расстоянии. Совсем по-другому на выдающуюся личность смотрит его современник, в особенности тот, кто, подобно мне, провел с ним долгие годы в одном бараке. Тут на первый план в голову лезут всякие пустяки, каждодневная сутолока жизни. И никуда от этого не денешься.

Впрочем, такой взгляд на вещи тоже правомерен и по-своему интересен. В конце концов, Пушкин остался Пушкиным, хотя и бражничал с друзьями-лицеистами.

Н.К. Печковский Воспоминания оперного артиста

189

Н. К. Печковский¹

 

ВОСПОМИНАНИЯ ОПЕРНОГО АРТИСТА

Прибыв в распределитель, я обратил внимание, что среди начальников лаготделений идет спор. Каждый хотел иметь меня. И моя судьба была решена — я был отдан майору Громову, человеку с артистической наружностью первого любовника, очень властному, хотя и любящему искусство, отдававшему предпочтение драме.

Первое, что поручил он мне — поставить «Лес» Островского. Самая трудная задача была найти мужчин, которые могли бы изображать женщин. Получилось так, что лица, желавшие избавиться от трудных работ, шли на все, даже на то, чтоб играть женщин. Так на роль Гурмыжской пошел один поляк с внешностью явно мужской, но так хорошо исполнявший эту роль, что даже на воле трудно найти женщину, которая бы так ее сыграла. А роль дочки изображал молодой парень с таким мастерством, что начальство приходило проверять, не девушка ли это. Роль Улиты исполнял, без особого горения, Гумилев (сын Анны Ахматовой), который пошел на этот трудный шаг, желая избавиться от «вкалыванья». Каждый раз он убеждал меня заунывным голосом: «Николай Константинович! Ну, какая же я женщина!» Но я был неумолим и довел до конца работу над «Лесом».

Первый рецензент и цензор был Громов, который сидел в шинели внакидку, развалясь, держал в руках большую палку, и решал судьбу участников этого спектакля.


¹ Печковский Николай Константинович (1896-1966) — оперный певец, народный артист РСФСР (1939). Дебютировал на сцене в 1913 г. Был арестован за нахождение на оккупированной территории. Реабилитирован.

Приведенный отрывок взят из книги: Н. К. Печковский. Воспоминания оперного артиста. СПб., 1992. С. 265-266.

Сам Л. Н. Гумилев так пишет в письмах к Ахматовой о своей актерской деятельности (печатаются по машинописным копиям писем, хранящимся в квартире Л. Н. Гумилева. Оригиналы писем хранятся в РНБ):

«...Лето прошло относительно благополучно для меня: я был чертежником, актрисой (играл в "Лесе" Улиту под руководством Печковского, который просит тебе кланяться), монтером, строительным десятником, скульптором и грузчиком на каменном карьере» (письмо от 30.09.1952г.).

«Милая дорогая мамочка,

Пишу внеочередное письмо, за участие в спектакле "Ревизор". Но вообще работа в театре — каторга; я удивляюсь, как люди по доброй воле идут в актеры» (письмо от 17.03.1953 г.).

«...Меня для лагерного концерта просили сочинять куплеты для ревю, очень трудно. Актерская карьера моя продолжается — я репетирую роль Луки Лукича в "Ревизоре". Печковский, как будто, доволен. Никогда не подозревал в себе этих талантов» (письмо от 04.04.1953 г.).

«...Жаль, что ты не догадалась позвонить Печковскому; он бы рассказал тебе, как я представлял Улиту и Луку Лукича и должен бы поблагодарить тебя за посылки мне, в уничтожении коих он принимал живое участие. С тех пор, как мы расстались, я опять не подхожу близко к сцене» (письмо от 10.12.1955 г.).

190

После удачной премьеры он как-то обратился ко мне, а он это делал с большим высокомерием: «Не могли бы Вы поставить "Недоросль" Фонвизина?» — «Спектакль трудно разрешимый, он не указывает, какие нужны декорации, — ответил я, — и к тому же скучный». — «Что Вы, я только что читал, и мне понравилось», — сказал он.

Приближались гоголевские дни, и Громов предложил мне поставить «Ревизора», только что экранизированного, но к нам эта картина не дошла. Я работал над «Ревизором» еще более успешно, потому что персонажи были подобраны более удачно. Очень удачна была жена унтер-офицера. Мадам Гурмыжская быстро превратилась в жену Городничего, Аксюша — в его дочь.

Работа шла с увлечением и предвещала большой успех спектаклю, что и подтвердилось позже. Когда начальство посмотрело «Ревизора» и в кино, и у нас, то заявило, что моя постановка нравится больше.

Л.К. Павликов Мое знакомство с Л.Н. Гумилевым

191

Л. К. Павликов¹

 

МОЕ ЗНАКОМСТВО С Л. Н. ГУМИЛЕВЫМ

Я познакомился с Львом Николаевичем Гумилевым в Камышлаге, где находился как «повторник», т. е. был арестован второй раз. Камышлаг располагался при впадении реки Усы в Томь. Туда я был направлен из Караганды. Когда мы прибыли в Караганду, вагон был заперт. Нас там было четверо: я, главный механик из Института растениеводства (по фамилии то ли Серяков, то ли Бирюков), и еще двое мальчишек. Нас с главным механиком отделили еще в тюрьме, в Караганде, и послали на лагпункт, названия которого я уже не помню. Там я пробыл год. Но туда я попал, как сейчас уже это понимаю, не просто так. Там были почти сплошь одни бендеровцы. Они держали там власть. Нас бросили туда специально как стукачей, и срок дали минимальный — 5 лет (как исключение). В Караганде нас вербовали. Но я все-таки держался. Отсюда меня направили в Камышовский лагерь (Камышлаг). Он ничем не отличался от Карагандинского, только климат получше: холодно, но как-то хорошо дышится. Там тоже были, в основном, все бендеровцы, тупые, злые, а русских приблизительно 10-15%. Нас там тоже хотели использовать как стукачей.

Вот там, в Камышлаге, я и встретил Льва Гумилева. Там было очень мало людей, которые могли что-либо делать толковое, в основном, это были просто бандиты. Ничем они не занимались, руки в крови по локоть... Этого они не скрывали, даже, можно сказать, гордились и хвастались. А мы — так называемые «поли-


¹ Павликов Лев Куприянович (1910-1996) — инженер-строитель. Репрессирован в 1936 г., повторно — в 1948 г. Освобожден в 1953 г. без права проживания в крупных городах.

Рассказ «Мое знакомство с Л. Н. Гумилевым» записан со слов Павликова 1 октября 1995 года.

192

тические» — не могли даже помыслить о том, чтобы занять какую-либо «блатную» работу: все было у них в руках. И вот, когда я ехал в Камышлаг, а я ведь был специалистом и хорошо работал, меня сделали чем-то вроде прораба. У меня была бригада человек 30, которую я набирал сам: брали туда людей только по моему указанию. Было несколько парнишек, грамотных, из них я сделал бригады электриков. Поскольку приехал я из Ленинграда, то у меня была кличка «Питерский».

В это время только что закончили строительство домов для лагерного начальства, и надо было их доводить «до ума»: ну, там электричество, сантехнику всякую... Одним словом, работы хватало. Однажды прибежали знакомые и сказали, что пришел поезд с новыми заключенными, и добавили, что там среди них есть питерские. Я попросил привести их ко мне. Это были Лев Гумилев и молодой то ли поэт, то ли артист театра Музкомедии (уже не помню), кажется, по фамилии Правдолюбов. Лев Николаевич был тогда молодой, очень худой, но элегантный. Это он потом так растолстел. Я спросил их, знают ли они, как проводить электрическую проводку. В ответ они кивнули, но не очень уверенно. Я стал им подробно объяснять, на какой высоте от пола ставить розетку, а на какой выключатель... Затем спросил их, знают ли они, как определять середину на потолке, чтобы укрепить крюк для люстры. Они не знали. Я объяснил им, что надо провести два шпагата, закрепив их из угла в угол и в перекрестье сделать отметку. Я поинтересовался, справятся ли они с работой самостоятельно, они кивнули головами, и я ушел проверять другие бригады. Часа через два или немногим больше, я вернулся, чтобы посмотреть, как обстоят дела у новеньких. Еще подходя к комнате, я услышал возбужденные голоса и, подойдя поближе, заглянул в приоткрытую дверь. Правдолюбов сидел на стремянке под потолком, на котором вкривь и вкось был укреплен электрический шнур крест-накрест, вокруг лестницы бегал Лев Гумилев, и из их громких криков я понял, что у них идет жаркий спор на тему: «Существует ли у муравьев рабовладельческий строй?» Увидев меня, они перестали спорить, и я оглядел результаты их работы. Кроме электри-

193

ческого шнура крест-накрест на потолке, кое-где свисающего, я обнаружил, что выключатель был приделан у пола, а розетка на высоте человеческого роста. Я понял, какие это «опытные» работники, и разогнал их по другим бригадам. Потом мы встречались нечасто, потому что электротехнические работы кончились, и Гумилева с Правдолюбовым отправили на другие работы.

Помню еще, как у нас в лагере появился известный певец Н. К. Печковский. Начальство любило пение и приглашало его к себе на всякие праздники. По его предложению даже был организован театр, и Лев Гумилев играл там тоже какие-то роли, уже не помню какие. Помню только «Ревизора». Иногда Печковский распевался в бараке и так допек этим одного молодого часового, что тот кричал в истерике: «Уберите его отсюда, а то я его застрелю». Кроме того, у него было удивительное чутье на «посылки»: он всегда каким-то образом знал, когда кто-нибудь получал посылку из дома. Печковский приходил туда и предлагал спеть. Чаще всего, хозяин посылки готов поделиться с ним едой, но только, чтобы он не пел.

Меня освободили в 1953 году, раньше, чем Льва Гумилева. Перед отъездом я зашел к нему в барак, и он попросил меня навестить его мать — Анну Андреевну Ахматову, дал мне пароль и адрес. Она жила тогда на улице Красной Конницы, 2/4, квартира на втором этаже была. Она встретила меня настороженно, несмотря на пароль, и оказалось, что она на воле знала даже больше, чем я. Разговор получился натянутый, и пробыл я у нее недолго, но я хорошо помню, как я поразился тому, какая там была нищета.

У меня была «39-я» по паспорту, то есть я не имел права жить в больших городах. Мне нельзя было задержаться в Ленинграде. Мне надо было искать работу, чтобы что-то есть и где-то жить. Я отбыл сначала на станцию «Амбарный» Мурманской железной дороги. Там вся муть была собрана после амнистии, т. е. уголовники. Меня назначили техноруком (главным инженером), но я два месяца проболтался там и понял, что надо бежать, а то убьют где-нибудь. Работали на заготовке леса. Там я помучился-помучился,

194

да и убежал. В конце концов, после долгих мытарств, я нашел себе работу в Пикалево и очень редко бывал в Ленинграде.

Позднее, когда Лев Николаевич освободился, мы изредка встречались с ним. Он стал большим ученым и занятым человеком, но знакомых не забывал. В последний раз я виделся с ним на Большой Московской, где бывал пару раз до того. Но в течение многих лет мы довольно регулярно поздравляли друг друга с днем рождения и именинами (я ведь тоже Лев).

А.И. Старцев. О Льве Николаевиче Гумилеве

195

А. И. Старцев¹

 

О ЛЬВЕ НИКОЛАЕВИЧЕ ГУМИЛЕВЕ

Я был немного знаком с Анной Андреевной Ахматовой (впервые встретился с ней, кажется, у Цявловских1) и время от времени выполнял ее небольшие литературные поручения. О Льве Николаевиче знал от нее, что он ученый-востоковед. Однажды, спросив, сколько мне лет, Анна Андреевна сказала: «Лева на три года моложе».

Впервые, после ареста, я услышал о Льве Николаевиче в декабре 1950 года в пересыльной тюрьме в Челябинске от Левы Клеймана, одесского вора, старосты камеры. Он покровительствовал московским и ленинградским интеллигентам, проходившим через «его камеру» и не прочь был потолковать на «ученые темы». О Льве Николаевиче, проехавшем через Челябинск месяцем раньше меня, он отозвался с почтением: «Человек!»

И Лев Николаевич, и я попали в Песчаный спецлагерь («Песчлаг») на угольные шахты к северу от Караганды. Мы были в разных бригадах и жили в разных бараках, но заходили друг к другу на свободный часок. Гумилев был нередко угрюм и подавлен. Если меня еще развлекали некоторые (порой ужасающие) черты лагерной жизни (словно этнолога, знакомящегося с бытом и нравами дикарского племени), то Гумилеву, угодившему в лагеря вторично, все это было уже знакомо до тошноты и полного омерзения.


1 Цявловские Мстислав Александрович (1883-1947) и Татьяна Григорьевна (1897-1978) — известные литературоведы, специалисты по жизни и творчеству А. С. Пушкина. (Сост.)


¹ Старцев (Старцев-Кунин) Абель Исаакович (род. в 1909 г. в Мариамполе, Литва) — литературовед и переводчик, специалист по американской литературе. Доктор филологических наук. Автор значительного количества монографий и статей по американской литературе.

Очерк «О Льве Николаевиче Гумилеве» написан специально для настоящего издания.

196

Немалое место в наших беседах занимали историософские концепции Льва Николаевича (пассионарность как двигатель общественных перемен и воздействие внезапных факторов на развитие цивилизации). Помнится, я как-то сказал Гумилеву: «Если следовать вашим теориям, Лев Николаевич, то и сталинской диктатуре в России и тому, что мы с вами торчим здесь с номером на спине в промерзлом бараке, человечество обязано какому-то шальному протуберанцу». На что он, посмеявшись, ответил: «Что же, если хотите, это именно так».

Возвращаясь к тем дням, вспоминаю покровительство Льва Николаевича привезенному на недолгое время в наш лагерь юному персу (иранцу). Сын крупного чиновника (кажется, губернатора), первокурсник-студент, он состоял, в каком-то марксистском кружке и, спасаясь от преследований, решил перейти на время в Советский Союз и поучиться в Москве. Был захвачен, разумеется, «кагебистами» и получил двадцать пять лет за шпионаж. Как сейчас вижу его с вытаращенными от изумления и ужаса круглыми черными глазками и с обрывком шелкового шарфа на шее — остатком его былой жизни.

Гумилев был единственным в лагере, кто знал фарси и мог с ним объясняться. Мальчик трогательно привязался ко Льву Николаевичу. Помню их, примостившихся где-нибудь на краешке нар. Ласково глядя на своего подопечного, Лев Николаевич записывает в тетрадку стихи, которые тот ему усердно диктует, и они вместе начинают их комментировать.

Через год-полтора с очередным этапом Гумилев уехал из лагеря. Прощаясь с ним, мы условились, что первый, кто вырвется на свободу, расскажет родным, когда и при каких обстоятельствах мы повстречались.

Приехав в Москву в июне 1955 года, я зашел на Ордынку к Ардовым и повидался с Анной Андреевной. Она мне сказала, что Лев Николаевич еще за решеткой, и она ведет хлопоты. Но прошел еще почти год, пока он вернулся домой.

Н.В. Ивочкина. Лев Николаевич Гумилев

197

Н. В. Ивочкина¹

 

ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ ГУМИЛЕВ

Летом 1957 года Л. Н. Гумилев вместе со своим другом Н. А. Козыревым по возвращении из лагеря работал весь сезон в «новостроечной»,1 Иркутской археологической экспедиции Ленинградского отделения Института истории материальной культуры АН СССР, руководимой доктором исторических наук, будущим академиком, Алексеем Павловичем Окладниковым.

Их участие в экспедиции было главным событием сезона. Их имена произносились с придыханием и многозначительным тоном. Еще бы, только год назад прозвучало письмо Н. С. Хрущева XX съезду партии, и вдруг у нас в отряде живой сын Анны Ахматовой и Николая Гумилева, наших кумиров!

Экспедиция была очень большая по тем временам и очень богатая — «миллионная». Район ее работ — исследование археологических памятников — охватывал зону будущего затопления в бассейне Ангары в связи со строительством Иркутской ГЭС, из бюджета которой и финансировались наши работы.


1 «Новостроечными» в археологии называются экспедиции, работы в которых производятся на деньги большого строительства, так как эти работы обычно связаны с раскопками исторических памятников. Поэтому какие-то деньги отчисляются на археологические работы. При строительстве Иркутской ГЭС предполагалось затопление больших территорий по берегам Ангары.


¹ Ивочкина Нина Владимировна (род. в 1936 г.) — искусствовед, кандидат исторических наук, хранитель Дальневосточного собрания отдела нумизматики Государственного Эрмитажа. Участвовала в нескольких археологических экспедициях.

Очерк «Лев Николаевич Гумилев» написан специально для настоящего издания.

198

В экспедиции было много отрядов. Самой интересной и престижной считалась археологическая разведка. Конечно, оба они в ней участвовали. А потом Л. Н. Гумилев появился в нашем Балаганском1 отряде, который возглавляла Нина Николаевна Забелина, сотрудник Института истории материальной культуры (ИИМК). Привез Льва Николаевича кто-то из бывалых членов экспедиции и, окинув взглядом «научный состав» отряда с кислой физиономией, посочувствовал ему, что, мол, умрет он тут с тоски без дамского общества. Но Лев Николаевич, отвесив галантный поклон в нашу сторону, сказал, что он совершенно удовлетворен «молодыми леди», с которыми ему предстоит общаться целый месяц. Тем самым он купил нас «на корню», и мы очень возросли в своих глазах. А «мы» — это дочь Нины Николаевны — Дина, студентка II курса нашего2 биофака, и я, Нина Ивочкина, с III курса кафедры археологии нашего истфака. Все остальные члены отряда были только балаганские школьники, которых на месте нанимали как рабочих.

Мы с Диной были настолько щенками и в научном, и в человеческом плане, что Льву Николаевичу, видимо, забавно было возиться с нами, и он относился к нам добродушно, по-отечески.

Наш лагерь располагался на высокой террасе в долине Унги, притока Ангары, очень извилистой речонки, в которой мы умывались, купались и из которой пили воду. Нужно было только сбежать с нашей террасы вниз и по заливному лугу пробежать до речки, не более пятидесяти метров. Сама Унта — дивной красоты. Неширокая (и переплыть-то несложно), неглубокая (кое-где и лодка-плоскодонка шла днищем по камням), равнинно-спокойная, довольно теплая, хотя и бодрящая по утрам, с замечательными зелеными берегами, где ветки ивы купались в воде. Не только у воды росли деревья, ими были отмечены и все старицы, так что, если смотреть с нашей террасы, то зеленая долина на общем фоне засушливого степного пейзажа смотрелась отрадно и согревала наши асфальтовые души.


1 Балаганск — небольшой поселок.

2 Ленинградского государственного университета.

199

Лев Николаевич Дину как биолога наукой не мучил, а со мной подолгу и охотно разговаривал на тему о нашем раскопе. Мы тогда копали курыканское1 поселение на этой самой террасе, километрах в семи от поселка Балаганск на берегу Ангары. Я работала на раскопе с самого начала и, как положено студентам-археологам, вела ежедневный дневник всех работ на своем участке, и потому была весьма в курсе раскопочных проблем. Лев Николаевич интересовался нашей работой совершенно серьезно. Думаю даже, что он и захотел в Балаганский отряд, потому что это время было ближе его научным интересам, чем каменный век, который в основном копали в других отрядах. Я старалась показать ему раскоп как можно точнее и подробнее. Он слушал очень внимательно как коллегу, а если спрашивал, то по делу, без иронии или снисходительности. Я очень это ценила, т. к. дома меня хоть и очень все любили, но поскольку в семье я была самой младшей, то папа и старший брат относились ко мне на уровне: «Господи! Она еще и разговаривать умеет!»

Однажды только он пошутил надо мной. Мы были на раскопе. Я сидела в своем жилище, расчищала слой скоплений на самом полу и очень боялась его прорезать, надо было зафиксировать верхний и нижний уровни, т. е. мощность слоя. В это время нас позвали на обед, но я не обратила внимания. Ко мне подошел Лев Николаевич: «Ниночка, Вы что не идете?» — «Да вот решаю половую проблему». Сказала и поняла, что получилось двусмысленно. Лев Николаевич очень обрадовался, захохотал и все повторял: «Ниночка у нас решает половую проблему». А я, конечно, надулась.

Но на самом деле мы много разговаривали о материале, о находках. В курыканском слое шла определенная керамика. Но ниже была другая керамика, которую тогда как-либо точно не определяли, но Льву Николаевичу очень хотелось, чтоб она была гуннская.

Иногда мы уходили на раскоп после работы. Лев Николаевич уточнял какие-нибудь археологические детали, которые были в


1 Курыкане — народность, жившая в конце I тысячелетия н.э.

200

пределах моего понимания, и пытался увязать наших «курыкан» с общеисторическими проблемами Азии. Мне это было очень интересно. Однажды мы смотрели на звезды над этим поселением и пытались воспринять от них мысли, с которыми к ним обращались древние его насельники.

Зная, что перманентная тема моих курсовых работ была Золотая (Цзинь) династия чжурчженей1, Лев Николаевич однажды дал мне прочитать рукопись А. П. Окладникова «Далекое прошлое Приморья». Тогда Алексей Павлович собирался издавать ее во Владивостоке и интересовался мнением Л. Н. Гумилева. В те времена для меня это было откровением, в 50-е годы у нас мало что было напечатано о чжурчженях. Я хорошо запомнила два момента, связанные с этой рукописью. Ее листы почему-то не были пронумерованы. Как-то после обеда я сидела у откинутого полога палатки и читала ее. Вдруг меня куда-то позвали. Вернувшись, я похолодела: порыв ветра перепутал все страницы. Мне еще повезло, что они все оказались внутри палатки, а не разлетелись по всему лагерю... Их было, вероятно, около 300, почерк у Алексея Павловича был крупный, размашистый. Взяв себя в руки через несколько минут (а что мне еще оставалось?), я стала медленно перебирать страницы, стараясь соединять их по смыслу и обратила внимание, что отдельные куски написаны разными чернилами. Уже стало легче. Потом выяснились особенности почерка отдельных фрагментов, где-то почерк был крупнее, где-то мельче. Дело пошло. Пришел Лев Николаевич, понаблюдал, выяснил, чем я руководствуюсь, остался доволен, ушел. Потом я принесла ему полностью восстановленную рукопись. И он стал задавать мне вопросы. Помню, спросил, не напоминает ли мне что-либо деятельность Агуды (основателя династии Цзинь). «Да, напоминает, — сказала я, — собирание русских земель Иваном Калитой». Потом еще что-то. Потом посмотрел на меня задумчиво и сказал: «А может, из Вас и выйдет толк». Это был замечательный урок


1 Чжурджени — племена тунгусского происхождения, населявшие восточную часть Маньчжурии. В XII в. создали государство Цзинь. (Сост.)

201

исторического исследования. Он продемонстрировал мне, как можно извлекать необходимые данные из текста. К сожалению, в университете нас этому не учили. Правда, у нас был дивный курс у Сигизмунда Натановича Валка. Он читал с нами «Русскую правду», но это было в начале 1-го семестра на I курсе. Мы были совершенно зеленые десятиклассники и ничего не понимали. Вот такой бы семинар нам на IV курсе!

Лев Николаевич рассказывал нам, как они развлекались на лекциях, будучи студентами. Садились за последний стол, и кто-нибудь называл любую дату, остальные должны были говорить, что в этом году произошло в Чехии, Франции, Мексике, Китае и т. д. Вот так они знали историю. Лев Николаевич выучил ее по гимназическим учебникам еще до университета и, кстати, считал, что они были гораздо лучше наших вузовских.

Он рассказывал, как происходила его кандидатская защита 28 декабря 1948 года. Он защищал историю тюрок и в качестве источника использовал «Шахнаме» в собственном переводе. Кто-то из членов ученого совета шепотом (на весь зал) сказал: «Тяжелая наследственность». По-моему, ему это очень польстило.

Кстати, о наследственности. Мы вели себя скромно и ничего о его великих родителях не говорили. Его это, видимо, заинтриговало. И однажды, когда мы шли с раскопа, он спросил меня: «Ниночка, почему это моей маме за строчку перевода платят 1 рубль 20 копеек, а мне только 80 копеек?» Я чуть в раскоп не свалилась от ужаса: «Лев Николаевич, так ведь у нее же — имя!» Я не могла себе представить, чтобы кто-то посмел сравниться с Анной Ахматовой, даже ее сын. По-моему, он остался очень доволен. Но вообще-то знания поэзии Серебряного века я ему не демонстрировала, а напротив того как-то в разговоре о поэзии упомянула в первую очередь Пушкина и Маяковского. Он посмотрел на меня с презрением (или с отвращением?) и сказал, что это подразумевает определенный уровень образованности. Я поняла, что — советской образованности, но возражать не стала. Тогда не принято было разглашать, что любимым поэтом мамы был А. Апухтин, и я с детства помнила, как она на память декламировала С. Надсона.

202

Вообще мне казалось, что его не устраивала система нашего образования, но, хорошо относясь персонально к нам с Диной, он все время наставлял, что образованным человек может стать только до 22 лет, и языки надо учить в юном возрасте. Особенно это важно для историка, и языки надо знать так, чтобы за 2-5 дней прочитывать любую монографию на иностранном языке, а иначе не будешь настоящим историком. И еще он говорил, что исторические сочинения надо писать так, чтобы они читались как романы, а не суконным языком, как... Он не уточнял, как кто.

У нас на истфаке историю тюрок никто не читал специальным курсом. Лев Николаевич недоумевал, почему его не приглашают. Я это запомнила.

Лев Николаевич как-то сказал, что к нему обратились за помощью, чтобы опубликовать собрание сочинений Н. С. Гумилева, в надежде, что у него есть помимо сборников мелкие газетные публикации. Но ему отказались платить как наследнику, а он отказал им, поскольку у него самого все есть, а без гонорара он этого делать не хотел. Правда, мы его не одобрили.

Вечерами, иногда, над нами совсем низко висела огромная невероятных размеров темно-розовая луна. Разойтись по палаткам было совершенно невозможно. Тогда мы рассаживались на краю террасы, а Лев Николаевич читал нам на память свои переводы из «Шахнаме», тот самый «результат тяжелой наследственности». Это невозможно забыть.

Кое-что Лев Николаевич рассказывал и про лагерь, но очень невинное, чтоб нас не напугать, наверное. Там они читали друг другу лекции, каждый по своей специальности. Там он учил тюркский язык. Я не помню, называл ли Лев Николаевич какие-нибудь имена, кажется, все-таки нет. Так что я не знаю, кто был его учитель-тюрколог.

Однажды он назвал меня «Ниночка». Мы не поняли, почему. Оказывается, в лагере им показывали американский фильм про советских партизан, большую развесистую клюкву. Например, главная героиня, девушка «Ниночка», шла за водой. Она появлялась в кадре с коромыслом и ведрами, подходила к матери, они

203

троекратно целовались, процедура повторялась, когда она возвращалась с полными ведрами.

Лев Николаевич рассказывал, что в лагере им предложили добровольцами пойти на фронт, но только в штрафные батальоны. Он пошел1.

Еще вспоминаются небольшие «гастрономические» эпизоды.

Иногда мы все из лагеря приезжали в Иркутск. Однажды мы встретили там и Льва Николаевича. Я только что получила посылку от родителей, в которой оказался большой кусок сыра в виде куба, весь заплесневелый, хотя они положили туда кусочек сахара для сохранности. Все воззрились на него с ужасом. Лев Николаевич спросил: «А что Вы собираетесь с ним делать?» — «Конечно, выброшу», — ответила я, и все согласились. — «Тогда отдайте его мне», — сказал он. Мы все засмеялись, думая, что он шутит. Мы вновь встретились через какое-то время, и Лев Николаевич сказал: «А Вы помните тот сыр? Я срезал всю плесень и еще два сантиметра. Внутри сыр был прекрасный и очень вкусный. Передайте "спасибо" Вашим родителям». Мне стало страшно. Я вдруг поняла, какой благополучной жизнью мы жили. Никому из нас не пришло в голову срезать корку. Тут только я осознала, сколько же пришлось пережить Льву Николаевичу. И мне стало его очень жалко.

Другой эпизод. Однажды в наш лагерь завезли какое-то количество картошки и свежего лука. Это было большим разнообразием в нашей скудной и однообразной диете: макароны и тушенка почти каждый день. Лев Николаевич очень воодушевился и стал рассказывать о луковом супе, который готовят в Париже. Тут пришла наша девочка-повариха и заявила: «Сейчас будем варить макароны». Но я, обладая некоторым правом «голоса», убедила ее не


1 На самом деле Л. Н. Гумилев ушел на фронт добровольцем. Он был освобожден в Норильске в 1943 году и отправлен на поселение под Норильском. Гумилев подал прошение с просьбой отправить его на фронт, почти год ждал решения и получил разрешение лишь в октябре 1944 года. Участвовал в Померанской операции и дошел до Берлина. (Сост.)

204

варить макароны, а приготовить луковый суп. Для Льва Николаевича это был просто праздник! И я опять поняла, как же тяжело ему пришлось в жизни, что даже примитивный суп из картошки и лука с тушенкой мог показаться «гастрономическим изыском».

Осенью по возвращении в Ленинград наше знакомство продолжилось. Профессор Михаил Илларионович Артамонов, заведующий нашей кафедрой, в те времена был директором Государственного Эрмитажа и взял Льва Николаевича на работу в Центральную научную библиотеку Эрмитажа. Нам как студентам его собственной кафедры вход в его эрмитажный кабинет был открыт. Вот я и пришла к Михаилу Илларионовичу, и сказала, что очень хочу, чтобы Лев Николаевич прочитал нам спецкурс по истории тюрок. Для Михаила Илларионовича это было полной неожиданностью, но он отнесся к этому очень доброжелательно и пообещал, что курс обязательно состоится. Общеизвестно, что они были друзьями. И Лев Николаевич рассказывал, что иногда чем-то расстроенный или просто уставший Михаил Илларионович приглашал его к себе в кабинет, велел никого не пускать, и начиналась приятная им обоим ученая беседа.

После визита к Михаилу Илларионовичу я сочла необходимым поставить об этом в известность Льва Николаевича и позвонила ему из «Петербургских видов»1 по внутреннему телефону, что около входа в Центральную библиотеку Эрмитажа. Лев Николаевич вышел ко мне и, по-моему, не сразу осознал, о чем идет речь. Во всяком случае, некоторое время глаза у него были недоуменные. А потом сказал что-то вроде того, что от меня, оказывается, многого можно ожидать, или как теперь говорят, «с тобой не соскучишься».

Так в 1957-1958 учебном году Лев Николаевич начал читать нам историю тюрок. Не скажу, что этот факт вызвал большой восторг у остальных членов кафедры, и мне досталось немало язви-


1 «Петербургскими видами» называется коридор перед Центральной научной библиотекой в здании Малого Эрмитажа, в торцевой части висячего сада, противоположной Павильонному залу.

205

тельных высказываний на эту тему. Но противоречить Михаилу Илларионовичу не мог никто, а Лев Николаевич начал работать в университете.

Потом Лев Николаевич был моим оппонентом на защите диплома в 1960 году.

В начале следующего года Лев Николаевич позвонил мне, чтобы пригласить в свою археологическую экспедицию в Ахтубу на лето, но я уже не смогла принять приглашения. Летом 1961 года родился мой сын.

В дальнейшем наши пути разошлись. Но я очень благодарна судьбе за то, что в свое время она свела меня с таким интересным талантливым человеком.

М.Д. Эльзон. Что помню

206

М. Д. Эльзон¹

 

ЧТО ПОМНЮ

Трудно сказать, как бы сложились наши отношения, если бы я впервые появился в уютной кухоньке почти углового дома на Большой Московской («улице трех каторжников», по выражению Л. Н. Гумилева) до, а не по выходу однотомника в Большой серии Библиотеки поэта. Конечно, я должен был бы познакомиться со Львом Николаевичем и Натальей Викторовной еще в 1985 году, когда начал готовить первое научное издание Н. С. Гумилева (первоначально в нем предполагалось участие В. К. Лукницкой, но ее отношения с главным редактором Библиотеки поэта Ю. А. Андреевым сложились так, что знаменитый бестиражный тбилисский том1 вышел почти одновременно с питерским). Конечно же, книга получилась бы более качественной. Но... имидж Льва Николаевича в «образованских» (А. И. Солженицын) кругах, в которых и я вращался, был таков, что чувствую себя в этой стране евреем только тогда, когда мне об этом напоминали (а происходило это довольно часто) я не рискнул в свое время обратиться к человеку, любимым высказыванием которого (по легенде) было: «Русскому больному — русский врач» (свидетельство заведующего редакцией издательства «Наука» В. Л. Афанасьева).


1 Н. Гумилев. Стихи. Поэмы / Сост., автор биогр. очерка и комментариев В. К, Лукницкая. Серия «Россия. Грузия. Сплетение судеб». Тбилиси, 1988. (Сост.)


¹ Эльзон Михаил Давидович (род. в 1945 г. в Москве) — историк русской литературы, библиограф. Сотрудник Публичной библиотеки (РНБ). Кандидат педагогических наук. Ученик Б. Я. Бухштаба. С1988 г. достаточно интенсивно публиковал произведения Н. С. Гумилева (некоторые — впервые). Член Союза писателей Санкт-Петербурга.

Мемуарный очерк «Что помню» написан специально для настоящего издания.

207

Но вот книга вышла1 (цензура оказалась сверхснисходительна, продержав сигнал меньше положенного и задав единственный вопрос: «Почему нет предсмертного стихотворения?»), и я, через общего знакомого получил согласие на поднесение книги Отца в дар Сыну отправился (в понятном самоощущении) в Дом Классика...

На последней квартире я был, кажется, единожды, когда Лев Николаевич уже тяжело болел. Потом было все то, о чем удивительно точно и детально писал С. Б. Лавров в предисловии к монографии о Л. Н. Гумилеве2. Помню огромное количество людей, охрану в «специфических» нарукавных повязках — и А. Г. Невзорова рядом с безутешной Натальей Викторовной.

А теперь — фрагменты воспоминаний.

Долго не хотел дарить «Древнюю Русь и Великую степь» (подписана в печать 14 августа 1989 г. — дата судьбоносного «Постановления о журналах "Звезда" и "Ленинград"»; кроме прочего — еще и день рождения моей покойной матери). 17 декабря надписал: «Дорогому Михаилу Давидовичу Эльзону от автора. Л. Гумилев». Поздравляю с Новым годом. Спрашивает: «Теперь Вы поняли, почему я не хотел дарить Вам эту книгу?» Подразумевалось мое некоренное происхождение.

Сидим за столом на кухне. У Льва Николаевича из глаз текут слезы. «Михаил Давидович, я не виноват, что у моего отца и у меня все следователи были евреи и меня очень больно били».

Сидим втроем. Лев Николаевич: «Мой отец... Моя мать...» Обращаюсь к Наталье Викторовне: «Вы говорите: мой отец, моя мать. Я говорю. А когда он говорит — у меня мороз по коже». Наталья Викторовна: «У меня тоже».

Вечер в Доме ученых. На сцене за общим столом И. В. Платонова-Лозинская, М. В. Рождественская, Лев Николаевич и др. В зале — десятки приставных стульев, при входе — «тьма» непопавших. 100 лет Отца. Естественно, пришли на Сына. Выступаю в


1 Н. Гумилев. Стихотворения и поэмы. Библиотека поэта, Большая серия.
Л.: Советский писатель, 1988. (Сост.)

2 С. Лавров. Лев Гумилев. Судьба и идеи. М.: Сварог и К°, 2000. (Сост.)

208

порядке очереди. Объявляют Льва Николаевича. Встает. «После него (тык пальцем в меня. — М. Э.) мне сказать нечего». Садится. «Немая сцена»... Тогда же отдал все полученные из зала записки (они в моем архиве в Российской национальной библиотеке; доступ свободен).

В свое время огромное впечатление произвела пьеса Ф. Дюрренматта «Ромул Великий» — о последнем императоре, способствовавшем падению Великой Римской империи. Спрашиваю: «Лев Николаевич, когда по Вашим прогнозам развалится последняя колониальная империя?»1 (моя мать родилась в Киеве, отец — в Хмельницке, я — в Москве во время гастролей Театра комедии). После короткого раздумья: «В конце первой четверти следующего века». Только потом понял — это не был ложный прогноз (о воздействии Беловежского сговора на сердце Льва Николаевича см. в книге С. Б. Лаврова).

В «Книжном обозрении» — полоса, где Чебурашка объявлен космополитом, а «Реквием» Анны Ахматовой назван «памятником самолюбованию». В бешенстве говорю об этом Льву Николаевичу. «Правильно». «Что правильно?!!!». «Памятник самолюбованию».

Может быть, последнее не стоило бы фиксировать. Но Он был таким, каким был, Сын Великих Русских Поэтов. И памятником ему в моем собрании стала книга «Чтобы свеча не погасла» (1990) с фотографиями Л. Н. Гумилева и А. М. Панченко на обложке2 и автографом в правом нижнем углу (автографа под улыбкой слева, где сердце, взять не успел...).


1 Напомним, что описывается беседа, состоявшаяся в 1988 году. (Сост.)

2 На обложке справа фотография А. М. Панченко, слева — Л. Н. Гумилева. (Сост.)

С.Б. Лавров. Парадоксы Льва Гумилева

209

С. Б. Лавров¹

 

ПАРАДОКСЫ ЛЬВА ГУМИЛЕВА

«А все-таки я счастливый человек, ведь всю жизнь писал то, что хотел, то, что думал, а они (многие коллеги его. — С. Л.) — то, что им велели». Это была одна из последних фраз Л. Н. Гумилева. Он произнес ее, когда я навещал его в больнице 9 мая 1992 года, в святой для него День Победы.

Счастливым человеком называл себя он, отсидевший в лагерях и тюрьмах четырнадцать лет, отсидевший за великих поэтов России — своих родителей — Анну Ахматову и Николая Гумилева. Он так и говорил: «Первый раз за папу, второй — за маму». А в «промежутке» между двумя лагерными сроками была война, был фронт, в «промежутке» он дошел до Берлина.

Он не любил рассказывать о лагерных годах, а если и рассказывал, то только о людях, с которыми там пришлось встречаться. И преимущественно о хороших людях. Говорят, даже уголовники его уважали. Там, в лагерях, рождались его идеи. Даже докторская — на непотребной оберточной бумаге, а больше — в голове. При этом никогда не проклинал и не чернил ту сложную эпоху, как делают это те, кто не перенес и сотой доли его унижений. В личном листке по учету кадров ЛГУ про период 1949-1956 годов он написал: «Караганда, Междуреченск, Омск. Ждал реабилитации и дождался!»


¹ Лавров Сергей Борисович (1928-2000) — ученый-географ, доктор географических наук, профессор. Работал на кафедре экономической географии Института географии Ленинградского государственного университета, с 1971 г. руководил ею. Там же работал Л. Н. Гумилев. С 1992 г. президент Географического общества, до этого долгое время был его вице-президентом. Видный специалист в области экономической и социальной географии, теории географии. Автор более 200 научных публикаций, в том числе 10 монографий.

Статья-воспоминание «Парадоксы Льва Гумилева» опубликована в журнале «Санкт-Петербургская панорама» (1997. Октябрь. С. 69-71). Написана к 85-летию со дня рождения Л. Н. Гумилева.

210

У него не было и нормального детства. В автобиографии 1960 года он напишет: «Детство я провел на попечении бабушки в г. Бежецке».

Он боготворил отца и пытался во многом подражать ему, отсюда и миф о «дворянстве», в который сам ученый, похоже, искренне верил. В «расстрельном деле» Николая Гумилева с его слов записано «дворянин». Это было бравадой, а не реальностью. Но Лев Николаевич, заполняя в 1960 году личный листок по учету кадров в ЛГУ, в графе «социальное происхождение» повторит: «дворянин». Но и это бравада — причем небезопасная в то время, ведь подобное могли «не так понять». Говоря о своем участии в Великой Отечественной войне, не забывал помянуть: «Отец имел два Георгия, да и деды, и прадеды были военными... Я скорее всего не из семьи интеллигентов, а из семьи военных, чем весьма горжусь».

Отношения его с матерью складывались, осторожно выражаясь, сложно. В трагичные и голодные 20-е годы она не баловала своими посещениями провинциальный Бежецк. Когда Анна Андреевна умерла, он говорил, что потерял мать в четвертый раз: первый — после отчуждения в 1949 году (ему казалось, что она малоактивна в хлопотах по его освобождению и письма ему пишет в телеграфном стиле), второй раз — в 1956 году, сразу после освобождения, и третий — последняя ссора, после которой они перестали встречаться. Даже в дни рождения сына Ахматова поздравляла его лишь телеграммой, хотя жили они в одном городе.

Не нам разбираться, кто прав, кто виноват. Следствием же этой размолвки для нас всех стало «раздробление» и, видимо, потеря части творческого наследия Ахматовой. Ведь записные книжки ее (1958-1966), как выяснилось только в этом году, оказались в Турине.

ИНТЕГРАТОР НАУК

Он не был отмечен званиями. Первую докторскую (по истории) защитил без проблем, со второй (по географии) было сложнее. У нас на Совете она прошла легко, а вот в ВАКе начались трудности. Оттуда пришел отзыв «черного» оппонента, отзыв отрицательный. Замечания были мелкие, пустые. Лев Николаевич

211

злился, хотел дать бой. Мы умоляли его быть сдержанным, более того — по-дружески «проверили» и «утвердили» текст ответа. Но когда на экспертном совете в Москве был задан нелепый вопрос: «Вы кто — историк или географ?», наш «подопечный» взорвался и наговорил много злых слов. В Ленинград приехал немного сконфуженный — отнюдь не из-за отрицательного итога, а из-за того, что нарушил нашу договоренность.

Люди в ВАКе тогда не смогли понять, что живем мы уже в эпоху интеграции наук, может быть, не знали и знаменитой фразы В. И. Вернадского: «Мы все более специализируемся не по наукам, а по проблемам». А Лев Николаевич уважал Вернадского, да и сам был интегратором. Вся суть его концепции была построена на интеграции наук — истории, географии, этнографии. Никак не укладывалась она в рамки «ваковских» параграфов и номеров.

Статьи его — первые кирпичики будущего здания теории этногенеза — шли туго. Псевдонаучный официоз в этнографии, так и не создавший концепции национальной политики в СССР, естественно, отторгал труды Гумилева. И «протолкнуть» их было сложно. Печатали мы отдельные статьи в «малом академическом» журнале «Известия Всесоюзного Географического Общества», печатали вопреки запретам, потому что шефом был замечательный советский полярник, академик А. Ф. Трешников, человек не из пугливых.

А сам Гумилев не был ни академиком, ни даже профессором. В далеком 1962 году ректор университета (позже — академик) А. Д. Александров взял опального, вышедшего из лагеря ученого на работу, но устроили его тогда в Институт географии при геофаке ЛГУ, а там высшим титулом было «с. н. с.» (старший научный сотрудник). Не был он отмечен даже в начале 90-х годов. И это уже парадокс не «застоя», а «постперестройки».

ЕГО «ЭКОЛОГИЧЕСКАЯ НИША»

Зато везло ему — и не раз — с университетскими ректорами. В 1934 году М. С. Лазуркин взял его студентом на истфак. А в 1948 году Лев Николаевич, работавший библиотекарем Психиа-

212

трической больницы им. Балинского, обратился к тогдашнему ректору — всесильному и несколько барственному А. А. Вознесенскому (брату «политбюрошного» Вознесенского). И тот все понял (и положение сына двух поэтов, и ситуацию после ждановского доклада), понял и дал разрешение защищать кандидатскую на истфаке ЛГУ. (В 1949 году по «ленинградскому делу» А. А. Вознесенского арестуют и вскоре расстреляют, но в карагандинском лагере Гумилев встретит его сына — Льва — и подружится с ним. Лев позже станет политическим комментатором Центрального телевидения и сохранит дружбу с Гумилевым до его смерти.)

Повезло ему и с университетом в целом. Недаром он называл его своей «экологической нишей». И мы, сотрудники географического факультета, можем гордиться: все тридцать лет (1962-1992) мы работали в тесном контакте. Это и позволяет мне говорить о Льве Николаевиче как о коллеге и старшем друге.

В1960 году — а он начал тогда читать лекции на истфаке ЛГУ как внештатный преподаватель — список его научных трудов был просто нищенским — шесть небольших статей «на частные темы». Так самокритично писал сам Л. Н. Гумилев. И позже он работал во многом для ящика письменного стола. А параллельно читал лекции студентам, выступал с открытыми лекциями в Географическом обществе СССР. Собирали они всегда такую аудиторию, что у нас были заботы с помещением (зал вмещал всего 200 человек). Вокруг Гумилева сформировалась целая команда молодых ученых. Помню, какую радость доставили ему их первые кандидатские защиты. Это скрашивало табу на его собственные книги.

Смешно (а скорее горько!) сказать, что первый тираж первой его книги «Хунну» в 1960 году был... 1 тысяча экземпляров! А позже, уже в начале 90-х годов, — тиражи его трудов «светло-серой серии» (как мы их называли) московского издательства «Экопрос» достигали 50 тысяч.

Мы гордимся, что все книги и этой серии, и «Степной трилогии», а также «Ритмы Евразии» сделаны ленинградцами — его близкими и учениками. Идет сейчас и новая, сугубо московская

213

серия книг — «Лев Гумилев» (тиражи — 7 тысяч). Появляются бесчисленные «дикие издания», выходящие гигантскими тиражами — до 200 тысяч1.

А в этом году ученый даже «шагнул в школу»: вышла его работа «От Руси к России», переделанная в учебник по истории для 8-11-х классов. Наконец-то вместо сомнительных опусов расплодившихся «историков» (благо рынок работает, мода на историю не иссякла!) в школу пошла и наука.

ВОЗРОЖДЕНИЕ ЕВРАЗИЙСТВА

Итак, триумф после смерти? Да, потому что теперь слова «пассионарность», «этногенез», «евразийство» стали «ходовыми», их не нужно уже объяснять. Теория этногенеза остается спорной, как и сверхкатегоричное утверждение Льва Николаевича о том, что татарского ига не было (мне этот спор кажется вообще бессмысленным, пока не определено точно, что такое «иго»). Но бесспорным и гигантским шагом вперед является возрождение евразийства.

Одно из последних интервью Гумилева называлось «Заметки последнего евразийца» (Наше наследие. 1991. № 3). Он явно недооценил взрывной силы концепции, вброшенной в интеллектуальную и политическую жизнь страны. Парадокс в том, что сам ученый всегда уверял: политикой он не занимается и вообще не интересуется всем, что «ближе» XVIII века.

Концепция евразийства (а по сути — и движение) рождалась в русской эмиграции — в Праге, Софии — в 20-х годах. Она освещала «третий путь» — не монархистский, не либеральный, а особый евразийский путь России, ее сильную государственность. У истоков концепции стояли выдающиеся мыслители: князь и профессор Николай Трубецкой — филолог и этнолог мирового класса, Георгий Вернадский — сын академика В. И. Вернадского, с 1927 года профессор Йельского университета в США, автор пятитомной «Истории России» и многих других трудов.


1 Статья написана в 1997 году, к 85-летию со дня рождения Л. Н. Гумилева. (Сост.).

214

А основоположником русской геополитики считается Петр Савицкий — эмигрант, живший в Праге. В 50-е годы Лев Николаевич через общего знакомого (тоже евразийца по своим взглядам) вышел на Савицкого. Завязывается переписка двух ученых — переписка удивительная по интенсивности, какой-то потрясающей открытости, щедрому обмену самыми сокровенными идеями двух кочевниковедов, как оба они называли свое увлечение, свою профессию. А встретились они только через 10 лет в Праге.

И вся «Степная трилогия» Гумилева (хунны, древние тюрки, монголы), вся эпопея исторического единства Евразии, формирование мощнейших и удивительных государственных образований прошлого ложатся новой основой старой и вроде бы забытой концепции евразийства.

Любопытна была и «технология» этого обмена идеями. Из Ленинграда, из коммуналки на Московском, 195, письма и бандероли шли Савицкому. Посылались обычно два экземпляра текстов, один из них уходил потом из Праги в Нью-Хейвен (США) к Г. Вернадскому. (Напрямую в Америку Лев Николаевич писать еще не решался.) А оттуда возвращались в Прагу рецензии и вместе с советами и замечаниями Савицкого достигали коммуналки на Московском1.

Гумилеву отчаянно нужны были отзывы авторитетных коллег. И его евразийские корреспонденты как могли помогали. Их реакция на выход редких в ту пору трудов ученого была молниеносной. Книга «Хунну» (та самая, с нищенским тиражом) появилась в 1960 году, а через пару месяцев в США печатается блестящая рецензия мэтра — Вернадского. Но, к сожалению, это могло лишь польстить самолюбию автора, а практической пользы принести не могло — ведь Георгий Вернадский в 1933 году в Лондоне издал книгу «Ленин — красный диктатор», чего в СССР, естественно, не забыли.


1 Переписываться «напрямую» они стали после смерти П. Н. Савицкого в 1968 году. (Сост.).

215

Неоценимая заслуга Льва Николаевича в том, что благодаря ему в научный оборот в России было введено богатое идеями (особенно для периода катастроф) наследие евразийцев. Пошел огромный поток изданий в конце 80-90-х годов — пятитомник русской истории Г. Вернадского, избранные труды П. Савицкого («Континент Евразия», 1997), князя Н. Трубецкого («История, культура, язык», 1995), сборники трудов других евразийцев.

Но (и это еще один парадокс Гумилева) с евразийством он вступил на минное поле геополитики. Неоевразийство 90-х годов — геополитическая концепция о возможных путях развития России. Она нестандартна, выступает против некоей «общечеловеческой цивилизации». Она — за «большое пространство» России, за «евразийский национализм» (формула Н. Трубецкого; заметим, ярого антикоммуниста).

Прежде ему попадало от официальной власти (Ю. Афанасьев — ныне «образцовый демократ» — еще в 1985 году громил Гумилева в «Коммунисте» за «антиисторический, биолого-энергетический подход к прошлому»). Затем пошли обвинения в... русофобии в журнале «Молодая гвардия» (там штатным хулителем был Аполлон Кузьмин). Но вот злобные нападки на ученого из-за кордона — это уже веяние последнего времени.

Еще не завяли цветы, положенные на его могилу в Александро-Невской лавре, как в «Свободной мысли» (кажется, преемнице «Коммуниста», но уже с другим креном) появилась погромная статья эмигранта Александра Янова. Друзья Льва Николаевича радовались, что она уже «не застала» его, так как очень походила на донос (а Гумилев говорил в свое время, что «ученые сажали ученых»). Евразийство называлось там «имперско-изоляционистской установкой», которая «должна была вести и привела к фашизму». В этом его еще никто не обвинял, ведь он гордился медалью «За взятие Берлина».

Дальше — больше. В книге «После Ельцина» (1995) тот же А. Янов обзывает Л. Гумилева «катакомбным ученым» (трудно придумать что-либо гнуснее, учитывая его «лагерный стаж!»), а заодно громит и теорию этногенеза...

216

Увы, травля становится тенденцией и в эмигрантской «Русской мысли», где в последние полтора года прошла серия «антигумилевских» опусов. Не пощадили даже князя Н. Трубецкого, заклеймив его «предтечей большевизма». Но все это — мышиная возня. Карликам от псевдонауки никак не одолеть пассионария от науки, они могут лишь злобствовать.

В эти дни — 85-летия ученого — на доме, где он жил последние два года (и это была первая в его жизни собственная квартира), устанавливается мемориальная доска «Историку и тюркологу Льву Гумилеву — от Татарии». Помнят и любят его и в Казахстане — новый университет в новой столице республики — Акмоле — назван его именем.

У нас в Санкт-Петербурге на здании Государственного университета будет установлена своя доска. Только как вместить туда все — историк, этнолог, географ, археолог (последнее писал о нем сам мэтр — Г. Вернадский), а главное — замечательный человек?

Когда Лев Николаевич в 1956 году въехал в коммуналку в конце Московского проспекта, его матушка (ей казалось, что это очень далеко) сказала: «Лева живет на необъятных просторах нашей Родины...» Теперь это обрело куда более широкий смысл.

Публикации. Исследования

ЗАВЕЩАНИЕ Для оперуполномоченного или следователя

219

ЗАВЕЩАНИЕ¹

 

Для оперуполномоченного или следователя

Я написал «Историю Хунну» <для> собственного удовольствия и утешения души. В ней нет ничего антисоветского1. Она написана так, как пишут книги на Сталинскую премию, только живее и, надеюсь, талантливее, чем у моих коллег-историков.

Поэтому, в случае моей смерти, прошу рукопись не уничтожать, а отдать в Рукописный отдел Ин<ститу>та востоковедения АН СССР, в Ленинграде.

При редакционной правке книга может быть напечатана; авторство мое может быть опущено; я люблю нашу науку больше, чем собственное тщеславие. Книга эта может восполнить пробел в науке и отчасти залечить раны, нанесенные нашей науке наглостью и бездарностью доктора ист<орических> наук А. Н. Бернштама. Лучшим редактором книги, в настоящее время, может быть доктор ист<орических> наук А. П. Окладников.

В том случае, если книга напечатана не будет, разрешаю студентам и аспирантам пользоваться материалом без упоминания моего авторства, наука не должна страдать.

Готические соборы строились безымянными мастерами; я согласен быть безымянным мастером науки.

25 марта 1954 г.

Л. Гумилев

За год было сделано много существенных дополнений. Работу можно считать доведенной до 90%.

Книга может быть названа «Древняя история Срединной Азии».

28 февраля 1955 г.

Л. Гумилев

Еще 2 странички текста - это указания для редактора, как расположить материал, какие недостающие книги следует взять и т. д.


1 Подчеркнуто в оригинале. — Ред.


¹ Л. Гумилев. Завещание. Для оперуполномоченного и следователя. 25 марта 1954 г. — обнаружено Н. В. Гумилевой летом 2001 г. в одной из папок с рукописью работы Гумилева «История Срединной Азии», написанной им в заключении и вывезенной оттуда.

Весь текст «Завещания» написан на 4 страницах, приписка от 28 февраля 1955 г. сделана чернилами другого цвета на второй странице. Оставшиеся две страницы не приводятся, так как содержат чисто смысловые, редакторские замечания по расположению текста. По своей сути документ поразительной силы, показывающий, что человек в лагере готов ко всему, в том числе и к потере жизни. Написано в тот период, когда Л. Н. Гумилев был очень болен и он не знал, сумеют ли лагерные врачи спасти его. Из приведенного документа видно, что на первом месте у Гумилева были интересы науки и ради науки он согласен даже на анонимное использование собственных работ.

Л.Н. Гумилев. Довоенный Норильск

221

Л. Н. Гумилев

 

ДОВОЕННЫЙ НОРИЛЬСК¹

Осенью 1939 г. баржа, наполненная зеками, достигла порта Дудинки. Здесь начиналась самая северная в мире железная дорога, которая шла на восток, вдоль 70-й параллели. Длина ее была 102 километра, и вела она в будущее, а точнее, в рождавшийся город Норильск. Тогда в нем было четыре дома из бутового камня, малый металлургический завод с обогатительной фабрикой, силуэт которой на горизонте напоминал средневековый замок, и два скопления бараков, вмещающих около 24 тысяч заключенных. Северное скопление было проектно-строительным, а южное — горнорудным, извлекавшим из недр уголь и халькопирит.

А теперь отвлечемся на минуту от повествования, которое не обещает быть занимательным. Как-то в тюрьме, где автор пребывал под следствием полтора года, он получил какую-то книгу А. М. Горького — выбирать книги не полагалось — и запомнил из нее одну фразу: «Нынче у нас на Руси все жалуются; просидел какие-нибудь полгода и пишет, как он страдал. Вот если бы он написал, как он в жизни радовался!»

Цитата, конечно, не точна, но смысл ее воспроизведен правильно. Автор провел в Заполярье пять лет (не считая тюрьмы) и остался жив потому лишь, что утешал себя, занимаясь любимыми науками: историей, географией и этнографией, не имея ни книг, ни свободного времени. И ведь занимался так, что, вернувшись в Ленинградский университет, смог сдать экзамены за 4-й и 5-й курсы, кандидатский минимум, защитил диплом и кандидатскую


¹ Л. Н. Гумилев. Довоенный Норильск — опубликовано в сборнике: Русская история и русский характер. Материалы Международной конференции, посвященной 90-летию со дня рождения Л. Н. Гумилева (Т. 3. СПб., Санкт-Петербургское философское общество, 2002. С. 217-224).

Данные заметки приведены в статье: Законы времени. Беседа корреспондента журнала «Литературное обозрение» Евг. Канчукова с Львом Гумилевым. Предваряя публикацию этих записок. Канчуков приводит такие слова Л. Н. Гумилева: «Я оказался там (в Норильске. — Сост.) в лагере и мог бы вам рассказать об этом. Но зачем, если у меня есть уже готовые воспоминания, которые вы можете просто напечатать, если они вас заинтересуют» (Там же. С. 217).

222

диссертацию, после чего вернулся под сень тюремных нар. Вот о способе сохранить интеллект и творческие способности и пойдет речь в дальнейших строках.

География. К северу от будущего города Норильска расстилалась тундра, т. е. полярная равнина, простиравшаяся до реки Дудыпты и озера Пясина. Осенью тундра тонула в снежном сумраке, зимой — в синей полярной ночи. В природе абсолютной темноты не бывает. Луна, звезды и разноцветные отблески полярного сияния показывают человеку, что он на Земле не одинок и может прийти куда-нибудь, где есть яркий свет и печка — самое дорогое для изгнанника в Заполярье. И все же равнина безрадостна и тосклива. Зато южная окраина будущего Норильска — цепь невысоких гор, поистине очаровательна. Эта горная цепь начинается столовой горой с необычным названием: Шмидтиха (Shmidtiha). Кажется, это название дал ей открыватель норильского месторождения никеля — Николай Николаевич Урванцев. Автор помнит этого спокойного, вежливого и очень приятного человека, жившего в геологическом бараке и пользовавшегося всеобщим уважением. Его привезли к нам в 1942 году, когда лагерь был уже обстроен и налажен. Это большое счастье для науки, что замечательный ученый остался жив.

Восточный склон Шмидтихи омывал Угольный ручей, чистый, быстрый и шумливый. А за ним располагалась гора Рудная, бывшая в то время сокровищницей Норильска. В середине склона гору прорезала штольня, тянувшаяся вдоль серебристой жилы халькопирита. Эта штольня казалась нам блаженным приютом, ибо в ней была постоянная температура минус 4° С. По сравнению с сорокаградусными морозами снаружи или мятущейся пургой, сбивающей с ног, в штольне рабочий день проходил безболезненно. Конечно, подземная работа не всегда была безопасна. В слежении жилы надо было спускаться в гезенки и подниматься по восстающим — так называются вертикальные выработки, часто не полностью закрепленные. Подниматься в них надо было по «пальцам» — бревнам, внедренным по периметру выработки, — хватаясь за них и подтягиваясь на руках. Однажды, когда

223

я достиг вершины восстающего и установил, что жила на месте, на высоте 14 метров, у меня потух аккумулятор. Долго оставаться на месте было нельзя: меня бы задушили газы при отпалке, а спускаться в темноте слишком рискованно: подо мной были острые края глыб. Я было рискнул протянуть ногу по памяти... и тут зажглась лампочка (видимо, соединился контакт), и я увидел, что шагаю в пустоту.

До сих пор я вспоминаю эту минуту с ужасом. И все же в шахте было лучше, чем наверху.

Восточнее, уже за пределами оцепления, на горизонте высились горы: Двугорбая, похожая на верблюда, и Гутчиха. Таким образом, Норильск был расположен на рубеже двух ландшафтных регионов: тундры и тайги, с низкорослыми лиственницами и зарослями шиповника. Расконвоированные геологи приносили ягоды шиповника, что спасало их от цинги. Юрий Михайлович Шейнман, узнав, что я бросаю заниматься историей из-за приближения цинги, подарил мне пакет сухих ягод, и я смог закончить свой труд.

Заполярная зима угнетает не только морозом и пургой, но и вечной ночью. Отсутствие солнечного света постепенно лишает людей сил. Они становятся вялыми, безразличными. Вот почему всем тогдашним норильчанам памятен день 25 января, когда на склонах гор загораются отблески еще не видного солнца. Половина зимы еще впереди, но тьма уже отсутствует.

Когда, после взятия Берлина, я беседовал с немецким физиком и рассказывал ему про Таймыр, он попробовал сопоставить мой рассказ с сочинениями Джека Лондона. Я возмутился и вскричал: «Alaska ist Kurort!» И действительно, изотерма Аляски проходит через Байкал, а более красивого и благодатного места я в жизни не видел. Нет, Таймыр серьезнее.

Но и вторая половина зимы тяжела. В марте от блеска солнца, освещающего снежный наст, люди слепнут, если не надевают черные очки. В апреле наступают белые ночи, как над Невой, но здесь сквозь них идут пурги не меньшей силы, чем зимой. И только в середине мая наступает странная весна. Огромные сугробы не тают,

224

а испаряются на глазах. Блики света играют в легких облачках холодного пара; только в затененных местах начинают течь ручейки, как соки земли, и к концу мая наступает весна в нашем смысле.

О, как прекрасен заполярный июнь! Солнце всегда висит над горизонтом, а тени кустов длинными полосами тянутся по воскресшей земле. Вокруг ручейков синеют незабудки, на солнечных пригорках сияют жарки. Воздух тих и прозрачен. Со склона горы видна голубая полоса Пясины. Жара бывает такая, как на Украине.

Но в сентябре тундра желтеет и становится еще прекраснее. Это золотой ковер, в который инкрустированы сапфиры озер. Жаль только, что эта пора недолга. В октябре приходит морской ветер, ибо Гольфстрим близок; через несколько дней этот ветер приносит холодный дождь, а вслед за ним идет колючий злой снег. Природа совершает свой путь неуклонно, не то что люди в глубине бараков.

Самое тяжелое в тюремной жизни не голод и не холод, а тоска, возникающая от унылого однообразия и отсутствия положительных эмоций. Оказывается, потребность в созерцании прекрасного и радость, даруемая красотой, — это своего рода витамин, без которого скудеет психическая структура и слабеет сопротивляемость организма болезням и утомлению. Вот почему полярное лето, столь красочное и разнообразное, давало тем, кто умел его созерцать, запас сил и оптимизма, необходимый для того, чтобы дождаться новой весны. Эта эстетическая география восполняла психологический вакуум, созданный не проходящей горечью сознания незаслуженной обиды.

Этнография и социология. Население довоенного Норильска имело крайне упрощенную социальную структуру: вольные и заключенные. Общение между теми и другими возбранялось, за исключением случаев, когда их сталкивала работа, но и тогда оно оставалось в производственных пределах.

Жизнь и быт вольной части, видимо, не отличались от норм и обычаев всей страны, а потому и не представляют интереса. Любопытно лишь то, что заключенные, как правило, не стремились к

225

активизации общения с «высшим» слоем и относились к нему сдержанно. Исключения бывали очень редко. Обычно это происходило на почве влюбленности, которая, как известно, даже в древности ломала социальные и национальные перегородки. Но XX век в этом отношении внес усовершенствования, практически устранившие межсоциальные контакты.

Как ни странно, несмотря на сходство условий, заключенные по быту, нравам и языку между собой различались, иногда даже резко. Поскольку Норильский комбинат считался промышленным, то инженеры там были весьма нужны. Поэтому им создавались несколько лучшие условия жизни: отдельные бараки, дополнительные пайки, например, банка молока (сгущенного) в месяц за вредность, или небольшая селедка к обеду. Короче, их берегли.

Основная масса рабочих жила в длинных бараках с двумя рядами нар по бокам и столом посредине. За столом обедали и по вечерам играли в шахматы или домино. На обед полагалась миска супу (баланды), миска каши и кусок трески. Хлеб выдавался по выполнении норм: за полную выработку — 1 кг 200 г, за недовыработку — 600 г и за неудовлетворительную работу — 300 г. Слабые люди от недоедания теряли силы; их называли «доходягами».

В наилучшем положении были зеки, почтенные доверием начальства: «коменданты» (внутренняя полиция), нарядчики (выгонители на работу), повара, врачи, счетоводы. Их называли «придурками» за то, что они были самыми хитрыми и ловкими. Уважения они не имели.

Уголовные преступники составляли около половины заключенных, но хулиганов было очень мало. Мой знакомый убийца говорил: «Хулиган — всем враг, и вам — фраерам, и нам, уркам. Хулиганов надо убивать, потому что они творят зло ради зла, а не ради выгоды, как воры или грабители». Интересно, что он уловил абстрактный принцип мирового зла. Но не этой социальной структурой определялись шансы зека на выживание. В лагере баланду не «едят», а «трамбуют», избыточную кашу с маслом — «жрут», а вкусные деликатесы — «кушают». На этом принципе возникают

226

группы по два-четыре человека, которые «вместе кушают», т. е. делят трапезу. Это подлинные консорции, члены которых обязаны друг другу взаимопомощью и взаимовыручкой. Состав такой группы зависит от внутренней симпатии ее членов друг к другу, а точнее, от комплиментарности — поведенческого феномена, известного у всех высших животных. У людей положительная комплиментарность означает тягу к бескорыстной дружбе, отрицательная — ведет не столько к борьбе, сколько к неприязни, но та и другая не могут быть объяснены расчетом, как продуктом сознания. Комплиментарность всецело лежит в сфере эмоций.

Так вот, благодаря знаку комплиментарности одни люди в лагере выжили и вышли на волю интеллектуально обогащенными; они сохранили приобретенных друзей и помогли друг другу избавиться от недругов. А другие, замкнутые в себе, надорвались от эмоционального перенапряжения, начали жалеть себя, снизили свою резистентность к воздействиям окружающей среды и, будучи малопластичными, сломались. Несмотря на то, что деление по комплиментарности прослеживалось во всех слоях зеков, наиболее наглядно оно проявилось у казахов, где совпало с родоплеменным делением: аргын кушал с аргыном, найман с найманом и т. д. И тут невольно пришла на память мысль: а ведь все начала этногенных процессов связаны с образованием консорции, с положительной комплиментарностью: пэры Карла Великого — начало Франции; рыцари Круглого стола — неудачная попытка создания Британии; «верные» царя Давида, мухаджиры и ансары Мухаммеда; «люди длинной воли» вокруг Чингиса; дружина Александра Невского. Они ведь тоже «вместе кушали», но только у немногих получилась зачинаемая традиция, а большинство их сгинуло в безвестности. Трудно было бы где-нибудь, кроме лагеря, сделать столь плодотворные наблюдения. Теперь, оглядываясь на минувшие годы, я думаю, что они для ученого, умевшего делать наблюдения, прошли недаром, но вспоминать остальное я не буду, а тем более писать об этом. Только во сне приходится видеть серую пелену тюремной безнадежности... и это всегда кошмар. Тем авторам, которые решились на мемуарный жанр, автор низко

227

кланяется и просит простить его за то, что он вернется к проблеме интеллектуальной жизни, которая в Норильске 1940 г. процветала.

История и астрофизика. Летом 1942 г. к нам привезли из Дудинки астронома Николая Александровича Козырева. Он там сидел с 1939 г. по делу профессора Нумерова — банальная липа 1937 г., — но в Дудинке Н. А. Козырев получил новый срок за высказывания:

1.  Естественные науки развиты более, нежели гуманитарные.

2.  Бытие, конечно, определяет сознание, но создавшееся сознание влияет на бытие.

3.  Козыреву нравятся стихи Н. С. Гумилева.

Дудинский прокурор требовал высшей меры; гуманный суд дал 10 лет и отправил на утверждение в Верховный суд РСФСР; приговор был отменен за мягкостью; Верховный суд СССР утвердил приговор. Упреждая события, скажу, что в 1947 г. дело Козырева было пересмотрено, и он был освобожден с правом проживания в Ленинграде и Крыму, где находилась его обсерватория. Но это случилось после Норильского 1-го лаготделения, где он обрел славу в 1942 г. Он рассказал нам, что Вселенная ограничена и имеет форму сферы, а что есть за ее пределами — неизвестно. Это поразило всех слушателей настолько, что даже военные новости, сообщаемые вольнонаемными сотрудниками комбината (вольняшками), не могли отвлечь внимание от потрясающих сведений о Космосе и Хаосе.

Николай Александрович, сидя на нарах, рассказывал, что звезды, в том числе и наше Солнце, давно бы погасли, если бы не получали подпитку энергией, которую выделяет Время. За счет этой энергии Вселенная расширяется, о чем говорит наличие «красного смещения» далеких звезд. Имена Эйнштейна, Леметра, Дирака, Больцмана потрясли слушателей, хотя надо сказать, что эта интеллектуальная вакханалия охватила не всех, а только творческих людей: философа Снегова, поэта Дорошина, бывших партработников из Пензы и автора этих строк. Мне и сейчас трудно переоценить результат этого научного общения в Норильске для каждого из нас. Например, Снегов, освободившись, написал целую


228

литературно-фантастическую трилогию о соотношении времени и пространства. Конечно, без бесед с Н. А. Козыревым это вряд ли стало бы возможным.

Я сам также беседовал с Козыревым на научные темы при каждой встрече. Нам не мешало несогласие во взглядах по кардинальным вопросам (до сих пор не могу согласиться с его тезисом о происхождении энергии из времени). Но именно рассказ Н. А. Козырева о рождении звезды из коллапса, расширении ее и превращении сначала в светящуюся новую, а затем в уравновешенную звезду типа нашего Солнца вызвал у меня ассоциацию со вспышкой этногенеза и его последующим ходом через разные фазы до состояния реликта. Конечно, со времени моих бесед с Н. А. Козыревым прошло 45 лет, и вполне возможно, что мое сегодняшнее изложение его рассказа об эволюции звезд не вполне верно, но важно не это. Впервые именно в Норильске я пришел к мысли о том, что законы природы единообразны для разных уровней ее организации: от макромира — Галактики до микромира — атома. Понадобилось более тридцати лет научной работы в исторических и географических науках, чтобы подтвердить мои тогдашние догадки о мере влияния природы на историю человечества, о роли локальных процессов этногенеза, возникающих вследствие эксцесса и затухающих с нарастанием энтропии. Естественно, что при применении естествознания к истории объектом изучения стал этнос, а не социум, т. е. природный, а не общественный феномен. Так и возникла новая наука — этнология, которая много лет спустя оформилась как частная дисциплина учения о биосфере.

Зимой 1942-43 г. грозное дыхание войны стало достигать Таймыра. По слухам мы узнали, что немецкий крейсер пытался обстрелять остров Диксон, но был отогнан нашей артиллерией. Паек наш оскудел: голода не было, но ощущения сытости тоже. Спасало только чтение книг из научной библиотеки, которой заведовал бывший корреспондент «Известий» А. И. Гарри, и творческие беседы, сделавшиеся потребностью.

229

Потом, в Ленинграде, меня удивляло отсутствие разговоров на научные темы в институтах Академии наук и пресечение любых попыток обсудить научную тему. Моим собеседникам казалось, что их экзаменуют. Впрочем, и в лагере такие люди были. Инженеры, геологи, химики, строители абсолютно не интересовались историей, хотя весьма ценили поэзию и литературу. В отличие от них, тот же Козырев был не инженер и не научный работник, а ученый. Разницу между этими понятиями я уяснил для себя гораздо позднее.

Десятого марта 1943 г. кончился мой пятилетний срок, и мне разрешили подписать обязательство работать в Норильском комбинате до конца войны. Как техник-геолог я был направлен в экспедицию сначала на Хантайское озеро, а потом на Нижнюю Тунгуску. Там я зимовал, работая по магнитометрической съемке, которой снежные сугробы не мешали.

Затем, вступив добровольно в армию, я дошел до Берлина, был демобилизован по возрасту и вернулся на дорогие мне берега Фонтанки. Но это уже другая эпопея, о других бедах, трудностях и успехах. Норильска я больше не видел.

ГЛАВНОМУ РЕДАКТОРУ ЖУРНАЛА «КОММУНИСТ» Р. И. КОСОЛАПОВУ

230

ГЛАВНОМУ РЕДАКТОРУ

ЖУРНАЛА «КОММУНИСТ»

Р. И. КОСОЛАПОВУ¹

Глубокоуважаемый Ричард Иванович!

Разрешите обратиться к Вам, хотя я и беспартийный.

В науке споры неизбежны. Благодаря спорам наука развивается. Но полемика может быть научной и антинаучной. Научная полемика — это возражение против выводов, которые представляются оппоненту противоречащими факту и логике; антинаучная полемика — это осуждение личности оппонента, ради чего привлекаются разные сведения, порочащие противника, причем это делается часто вопреки логике и с привлечением не всех фактов, а только тех, которые полезны полемисту. Лимит научной полемики — уточнение выводов и прогресс науки; лимит полемики антинаучной — хулиганство, а иногда и преступление.

Все приемы антинаучной полемики, даже гипертрофированной, имеют место в статье А. Кузьмина (доктора исторических наук) «Священные камни памяти», написанной как рецензия на роман В. Чивилихина «Память» (Наш современник. № 8-12. 1980) и опубликованной в журнале «Молодая гвардия», 1981, № 1. О романе почти ничего не сказано. Содержанием статьи является почти некорректная полемика с историком Л. Н. Гумилевым и более завуалированная с филологом Г. М. Прохоровым. Что же касается романа, то, видимо, грубые ошибки В. Чивилихина, явились следствием консультаций В. Кузьмина, почему последний и вынужден их отстаивать уже от своего


¹ Главному редактору журнала «Коммунист» Р. И. Косолапову. Письмо Л. Н. Гумилева. 3.III.1982 - публикуется по авторизованной машинописи, сохранившейся в архиве Л. Н. Гумилева.

Написано после публикации «странного», мягко говоря, романа В. Чивилихина «Память», писавшегося на протяжении 15 лет — с 1968 по 1983 год — и последовавшей за этим разнузданной критики работ Гумилева в прессе, в частности, рецензии А. Кузьмина на роман. Хотелось бы обратить внимание на удивительную коллизию, произошедшую с романом: вторая часть романа, в которой собственно и содержится огульная критика трудов Л. Н. Гумилева, была опубликована ранее первой — в 1980 году. Первая часть увидела свет лишь в 1984 году. Причем за вторую часть «Памяти» Чивилихин был удостоен Государственной премии СССР в 1982 году (пожалуй, это единственный случай, когда до выхода романа целиком, да еще за вторую часть присуждается Государственная премия). Еще одна загадка: некоторые главы романа были опубликованы сначала на польском языке в 1977 году — как видим, еще до их выхода в Советском Союзе. Обвинения, предъявляемые Гумилеву, были стандартны — в биологизме, в географическом детерминизме, увлечении евразийскими идеями. Удивительно, что анализировать исторические взгляды Гумилева берется журналист, не имеющий исторического образования и даже соответствующей подготовки.

А профессионалам-историкам высказываться запрещено. Достаточно полный перечень обращений в редакции журналов после публикации романа Чивилихина помещен в приводимой здесь же статье Гумилева «Механизм зажима публикаций», см. пункты 15-17. Но ни одно письмо, ни статья не были опубликованы, никаких разъяснений и комментариев не последовало. В архиве Л. Н. Гумилева хранится значительное количество писем как профессиональных историков, так и просто читателей, интересующихся историей с резко критической оценкой романа Чивилихина. Из этого становится совершенно ясно: это была спланированная и санкционированная сверху кампания по выдавливанию из научного оборота имени Л. Н. Гумилева. А ведь к публикуемому письму было послано специальное «Приложение», в котором были «перечислены не все, но самые грубые ошибки и подтасовки (всего их обнаружено 158)» А. Кузьминым в его статье «Священные камни памяти». В «Приложении» на 16 машинописных страницах аргументированно разбираются 40 грубых фактических ошибок Кузьмина. Составлено и подписано приложение действительным членом Географического общества СССР, научным сотрудником НИИ Географии ЛГУ Константином Павловичем Ивановым. Но ни на эти, ни на другие аргументированные возражения не последовало никакой реакции. Из-за перегруженности исторической фактурой текст «Приложения» не приводится. Приведем только один его пункт:

«27. "В. Чивилихин хорошо показал, чего стоил русскому народу так называемый симбиоз Руси и Золотой Орды" (с. 260).

- Характерно, что А. Кузьмин доверяет Чивилихину как первоисточнику, но он же писатель. Все перечисленные В. Чивилихиным на с. 119-120, № 12 за 1980 г. "Нашего современника", "кровавые набеги татар на Русь", страдают одним недостатком: упущено писателем участие в каждом из них русских князей. С другой стороны, не указаны набеги литовцев, немцев и шведов и совместные походы русских и татар на них. Перечисление всех ошибок В. Чивилихина, под которыми расписывается А. Кузьмин, может составить особый реестр размером на 300-400 пунктов. Так что напрасно В. Чивилихин и А. Кузьмин выдают гражданскую войну между сыновьями Александра Невского, а потом гражданскую войну в Орде, где поднял мятеж темник Ногай, за "жуткое" ограбление Руси, русские тоже грабили и немало и продавали в рабство (Полное собрание русских летописей. Т. XI; Полубояринова. Русские... С. 35-36)». Комментировать тут нечего, все сказано.

231

имени. В статье 128 фактических ошибок, подтасовок и передержек.

Суть концепции А. Кузьмина и В. Чивилихина довольно банальна. «Дикая татаро-монгольская орда», (страны с населением около ½ млн человек), завоевала Русь, Китай и Среднюю Азию с Ираном, уничтожив население города, культуру и традиционные связи. Русь пала! Началось татарское иго, и только усиление великокняжеской власти на Москве, «к сожалению» отказавшейся от унии с Римом, и «к сожалению» обособившейся от Литвы, повело к освобождению Руси, несмотря на препятствия, чинимые этому православной Церковью. Всякий кто видит в тюрко-монголах какие-либо добродетели, тот реакционер, русофоб, надругатель, спекулянт и шарлатан, которого надо разоблачать и отдать на суд общественности.

Если А. Кузьмин прав, то первым главным русофобом был Александр Невский, побратавшийся с сыном Батыя Сартаком, а за ним Иван Калита, Иван III, Минин и Пожарский, Богдан Хмельницкий, Петр Великий, посылавший «низовые силы» по льду Ботнического залива в Швецию, Кутузов и Александр I, при котором калмыцкие полки в составе русской армии вошли во Францию, и, наконец, маршал Жуков; ведь тогда в Советской армии служили и татары, и узбеки, и буряты, и казахи, и др. А ведь это все потомки «диких захватчиков» — Чингисхана и Батыя, память которых они чтят до сих пор.

Допустим, что Чингис и Батый не нравятся А. Кузьмину и В. Чивилихину, но ведь нет народа, который бы состоял только из милых и приятных людей. С другой стороны, может быть, В. Чивилихин и А. Кузьмин тоже кому-то не нравятся. Так стоит ли всех русских или даже всех москвичей, на этом основании, считать плохими людьми? Но поскольку они не могут выразить воли всего русского народа, или даже мнение русских историков, то это не важно, а то что Чингис и Бату выражали волю монгольского народа, избиравшего их на курултаях ханами, — общеизвестно.

А даже если Чингисиды, и по Кузьмину и Чивилихину, — «военно-паразитическая верхушка» — была только партией, то ее

232

поддерживал весь народ. В условиях военной демократии — осуждать или хвалить надо всю систему, а не только некоторых ханов.

Да и стоит ли интересоваться характеристиками отдельных вождей, когда известно, что, согласно философии марксизма, войны в классовом и доклассовом обществе — неизбежны, как продукт непримиримых, классовых или племенных противоречий.

Для Кузьмина же весь мир делится на хороших и плохих людей, подобно тому как в древнееврейских (кумранских) рукописях ессеи1 делили всех людей на «сынов света и сынов тьмы» различали же их просто, как приятных и неприятных. Кузьмин в своем восприятии истории остановился на этом уровне, т. е. уровне II в. до н. э.

В начале XIII в. в Монголии жило около 300 тыс. человек (Я. Ц. Мункуев. Заметки о древних монголах // Татаро-монголы в Азии и Европе. М., 1970. С. 367-370) и воевали они на трех фронтах: 1) в Китае, 2) в Кране, 3) и с половцами в Поволжье. Следовательно послать большую армию на третьестепенный фронт они не могли из-за отсутствия людей и трудности переброски от Забайкалья до Волги, ибо на одного всадника приходилось 3-4 лошади. В. Чивилихин это понял, но Кузьмин это оспаривает, не объясняя каким образом небольшой отряд «сынов тьмы» сумел разгромить, перебить и уничтожить почти десятимиллионное (по Кузьмину) богатое, процветающее государство — Русь.

Странно, что А. Кузьмин, называющий себя патриотом, считает древнерусских людей за такую дрянь, что они позволили погубить себя столь слабому противнику. А ведь он как бы гордится тем, что наших предков били.

Но если подумать, то можно найти непротиворечивое решение: — Батый совершил по Руси глубокий рейд, чтобы зайти в тыл половцам. Потому он и не оставил гарнизонов на Руси, а договор


1 Ессеи — приверженцы общественно-религиозного течения в Иудее во 2-й пол. II в. до н. э. — I в. н. э., одного из главных предшественников христианства. (Сост.)

233

о дани был заключен через 20 лет после похода Батыя, Александром Невским (См.: А. И. Насонов. Монголы и Русь. М.; Л., 1940). Да понимает ли сам А. Кузьмин то, что он пишет, но тех, кто хочет и может думать, он именует «русофобами».

Попутно А. Кузьмин разделывается с теорией этногенеза Л. Н. Гумилева столь же фантастическим образом. Он вводит в свой текст ряд передержек и подтасовок. Концепция Л. Н. Гумилева крайне проста. Этносы и их скопления (суперэтносы) это системные целостности, возникающие и исчезающие в историческом времени. Они различаются друг от друга как по географической среде и адаптации к ней, так и по «возрасту» — фазе этногенеза.

По К. Марксу, этносы — естественно сложившиеся коллективы — Gemeinwesen, первичные стаи людей, еще не умевших выделывать орудия. Но именно на базе этих природных коллективов появилась общественная форма движения материи и возникли социальные институты — Gesellschaft. Являясь предпосылкой и условием существования общества, этносы продолжают существовать и развиваться в снятом виде, но все время меняются, так как имеют свои естественные, а не общественные, законы развития, связанные с существованием человека в биосфере.

Смена же вспышек этногенеза происходит за счет флуктуации геобиохимической энергии живого вещества биосферы, открытой и описанной В. И. Вернадским. А. Кузьмина эта материалистическая концепция раздражает, потому что при этом, никакое массовое движение этнического характера нельзя «осудить» и «оправдать» и непонятно где «сыны света», а где «сыны тьмы». И Кузьмин готов отказаться даже от материализма, если тот не даст возможности, привлекать исторических персонажей к уголовной ответственности, а вместе с ними и несимпатичных ему историков.

Поясним. Категория совести находится на персональном уровне. На видовом уровне, в приложении к таким коллективам, как классы или народы, эти понятия неприменимы. Только древние евреи считали, что их бог наказывает моавитян, филистимлян и

234

другие племена, а их евреев — оправдывает. Эту точку зрения возродил А. Кузьмин. Но если бы он был последователен, то засухи, землетрясения, цунами и др. стихийные бедствия, он тоже должен был бы приписать волхованию колдунов или грехам людей. И тут кого-то можно было бы назвать виновным, а кого-то оправдывать; так работала инквизиция.

Непонятно почему А. Кузьмин так пугается термина «симбиоз». Буквально это значит совместная жизнь. Ныне в симбиозе живут все народы Советского Союза.

С XIII по XV век татары жили на Нижней Волге, а границей Руси была Ока, т. е. между ними простиралось огромное малонаселенное пространство. Обе страны подчинялись правительству в Сарае. Все татарские походы на Русь совершались при помощи русских князей для борьбы с их соперниками, а русские сражались в татарских войсках во время гражданской войны в Орде; Ногая убил русский ратник. Короче говоря, в любой междоусобице на обеих сторонах были и татары, и русские. Это и называется симбиозом. Жестокости были характерны для той эпохи и приписывать татарам особую жестокость — форма расизма. Достаточно напомнить, что с любыми проявлениями культуры в Китае, Иране, Тибете и на Руси татары не боролись. Веротерпимость их хорошо известна.

Приписывать нашим предкам расовую ненависть и отрицать существование нормальных отношений с соседями просто неприлично.

Ведь писал же летописец: «Умер добрый царь Джанибек». Неужели и летописца считать русофобом!?

А. А. Кузьмин называет русофобией симпатию любого русского человека, в том числе Л. Н. Гумилева, к братским народам СССР, на том лишь основании, что аналогичных взглядов держались историки-евразийцы. Но та же идея дружбы народов положена в основу Советской конституции, а сходство с евразийцами, объясняется лишь тем, что эта концепция верна. Л. И. Брежнев назвал многонациональный Союз ССР — новой исторической общностью, не заимствуя этого тезиса у евразийцев. Верные решения

235

задачи всегда совпадают. Но поскольку А. Кузьмин с этим не согласен, то рассмотрим его собственную точку зрения.

Завоевание Руси норманами, а Белоруссии и Украины литовцами и поляками — благо, ибо завоевание, — пишет он, приписывая это мнение К. Марксу и Ф. Энгельсу, «часто и было толчком для образования классов и государств» (с. 166). На самом же деле эта точка зрения принадлежала Каутскому, а сейчас является основным тезисом функциональной антропологии и диффузионизма, направленного против марксизма (С. А. Токарев. История зарубежной этнографии. М., 1978. С. 134). Приписывая Л. Н. Гумилеву стремление «не только объяснить, ко и «оправдать» любую агрессию космическо-климатической теорией» (с. 257), Кузьмин входит в открытое противоречие с наукой, ибо пишет «зачем нам диалектический и исторический материализм, если мы знаем теперь, что от деятельности и воли людей ничего не зависит» (с. 258).

Да, действительно, согласно философии марксизма войны — продукт непримиримых классовых противоречий, т. е. объективный процесс протекающий помимо воли отдельных личностей (См.: Г. В. Плеханов. Роль личности в истории).

И, наконец, А. Кузьмин принимает норманистскую теорию за исключением лишь того, что славянам по этой теории приписывается неполноценность. Действительно это обидно и несправедливо. Зато А. Кузьмин предлагает считать «дикими», то есть неполноценными тюрко-монгольские народы Советского Союза. Поэтому каждый «русофил» должен их презирать, как потомков палачей. Вспомним, что современники событий с татарами дружили.

Итак, чтобы угодить А. Кузьмину, надо 1) относиться с оскорбительным пренебрежением к четверти советских граждан; 2) отказаться от диалектического материализма и 3) признать благом завоевание нашей страны, если оно идет с Запада.

Действительно, Л. Н. Гумилев с такого рода предложениями, точнее, требованиями согласиться не может. Да и есть ли хоть один советский патриот, который бы с этим согласился?

236

И последнее, в научном споре полагается выслушивать оба мнения, чтобы читатель мог оценить доказательность обеих точек зрения. Публиковать односторонний тезис не корректно. Такая практика в разговорном языке называется «травля». Поэтому я прошу помочь мне опубликовать ответ А. Кузьмину и В. Чивилихину на том же уровне, только без грубостей и подтасовок, вместо которых будут научные сноски на источники.

3.III.1982

Доктор исторических наук Л. Н. Гумилев

Адрес: Ленинград, 191002, Большая Московская 4, кв. 9

т. 215-66-15

СПРАВКА

237

СПРАВКА¹

 

Механизм зажима публикаций Л. Н. Гумилева,

доктора исторических наук с 1961 г.,

за период с 1975 по 1985 г. 1

1. В № 12, 1974 г. журнала «Вопросы истории» появилась статья В. И. Козлова «О биолого-географической концепции этнической истории», в которой концепция Л. Н. Гумилева, изложенная в тридцати статьях, названа «биологизаторская». Она, по мнению автора, «не только не продвигает вперед исследование проблем... но и мешает2 их подлинно научному решению» (с. 85), «оправдывает жестокие завоевания и кровопролитные межэтнические конфликты» (с. 83). Эти обвинения затем будут стереотипно повторяться во всех последующих критических выпадах.

В начале 1975 г. Л. Н. Гумилев направил письмо в редакцию (0,5 п. л.) «Вопросов истории» с ответом В. И. Козлову с просьбой опубликовать его в очередном номере журнала. Ответа письменного не последовало. На двух заседаниях редколлегии весной и осенью 1975 г. было принято решение опубликовать письмо, однако оно не было выполнено. Главный редактор журнала чл.-корр. АН СССР В. Г. Трухановский устно передал Л. Н. Гумилеву, что не может напечатать ответ из-за давления члена Президиума АН СССР академика Ю. В. Бромлея.

2. В 1977 г. главный редактор «Вопросов истории» В. Г. Трухановский устно предложил дать в журнал статью. Л. Н. Гумилев


1 Составлено Л. Н. Гумилевым. — Ред.

2 Подчеркнуто в оригинале. — Ред.


¹ Справка. Механизм зажима публикаций Л. Н. Гумилева, доктора исторических наук с 1961 г., за период с 1975 по 1985 год — публикуется по авторизованной машинописи, сохранившейся в архиве Л. Н. Гумилева.

Можно рассматривать как итоговый документ многолетней научной деятельности Гумилева и его «непечатанья». Характерна дата написания этой грустной «Справки»: начало перестройки... И как тут не вдуматься в заключительные слова: «Фундаментальное направление Советской Науки было задержано в своем развитии на 11 лет». Вскоре труды Л. Н. Гумилева начинают печатать, но уже в другой стране.

238

выслал в журнал работу «Половцы и Русь» (1 п. л.). Однако статья была отвергнута на основании отзыва академика Б. А. Рыбакова, который был показан Л. Н. Гумилеву в редакции журнала.

3.  В 1978 г. главный редактор «Вопросов истории» В. Г. Трухановский устно предложил дать в журнал статью «Опыт объяснения некоторых деталей истории кочевников» (1 п. л.). Статья прошла редколлегию журнала, отредактирована редактором Шевеленко и была набрана. Однако была задержана на стадии верстки в 1979 г. Главный редактор устно сообщил только в 1986 г., что статью «заблокировал» академик Б. А. Рыбаков. Л. Н. Гумилев получил за статью половину гонорара.

4.  На Географическом факультете ЛГУ 16.04.1975 г. состоялся философский семинар по обсуждению концепции Л. Н. Гумилева с привлечением профессоров и доцентов исторического и философского факультетов ЛГУ. Материалы семинара с положительными отзывами ученых были опубликованы в журнале «Вестник ЛГУ» 1975, № 2, с. 145-151. Однако доклад Л. Н. Гумилева был исключен из текста публикации.

5.  23.05.1974 г. состоялась защита второй докторской диссертации на Географическом факультете ЛГУ Л. Н. Гумилевым «Этногенез и биосфера Земли». Ученый Совет присвоил Л. Н. Гумилеву ученую степень доктора географических наук. В 1976 г. ВАК на основании рецензии «черного оппонента» не утвердил решение Совета. Однако отзыв оппонента (Ю. Г. Саушкина) не может считаться объективным по трем причинам:

а) Л. Н. Гумилев незадолго перед защитой подверг острой критике работы Ю. Г. Саушкина по «Единой географии» (Вестник ЛГУ,1967, № 6, с. 120-129 — «По поводу "единой" географии»).

б) Мнение рецензента очевидно тенденциозно. «Но рецензент ВАК современный ученый, — пишет он в заключении, — который должен признаться, что по его мнению диссертация Л. Н. Гумилева ничего не внесла в географическую науку, не обогатила ее новыми научно доказанными положениями. В луч-

239

шем случае она показала направления и проблемы, еще ждущие своего научного решения. Не подлежит сомнению то, что работа вполне самостоятельна, написана ученым большой культуры с исключительно большой научной эрудицией, вызывающей всяческое уважение рецензента. В этом отношении (несмотря на серьезные ошибки) она стоит выше1 многих докторских диссертаций, и если основной критерий — научная эрудиция и общая культура, то Л. Н. Гумилев есть доктор наук. (Впрочем, он и есть доктор исторических наук.) Но, повторяю еще раз, в географическую науку он должного вклада не сделал, даже уводит ее в сторону».

в) В своих открытых публикациях Ю. Г. Саушкин признает не только вклад Л. Н. Гумилева в географию, ной «еще более "географичные" исследования Л. Н. Гумилева чем "классические труды С. П. Толстова"» по исторической географии (Ю. Г. Саушкин. Введение в экономическую географию. М.: Изд-во МГУ, 1970. С. 28). ВАК ввел Л. Н. Гумилева в специализированный ученый совет по присуждению докторских степеней по экономической и социальной географии.

6.   1976 г. «Вестник ЛГУ» прервал публикацию серии статей Л. Н. Гумилева «Ландшафт и этнос». Статья ХV-ая «Факторы этногенеза» (1 п. л.), предназначавшаяся в 24 № журнала 1976 г. до сих пор лежит в редакции. Она содержала разъяснения аспектов концепции Л. Н. Гумилева, вызвавшей полемические нападки В. И. Козлова и В. В. Покшишевского (Этнография и география. «Советская этнография», 1973, № 1), имела положительный отзыв доктора географических наук Н. В. Разумихина, директора НИИ Географии ЛГУ. Главный редактор журнала, профессор Л. Е. Смирнов устно ответил автору, что отклоняет статью потому, что она дискуссионная.

7.   1974 г. Главный редактор редакции восточной литературы издательства «Наука» отклонил работу Л. Н. Гумилева «Феномен этноса в истории» (7 п. л.), предлагавшейся вместо введения к

1 Подчеркнуто в оригинале. - Ред.

240

книге Л. Н. Гумилева «Хунны в Китае» (М., 1974) на основании отрицательной рецензии индолога1 к. и. н. Л. Б. Алаева.

8.  1975 г. Издательство ЛГУ вернуло рукопись монографии «Этногенез и биосфера Земли» (22 п. л.), рекомендованной к печати Ученым Советом Географического факультета, несмотря на положительное заключение научного редактора профессора Л. В. Смирнова (от 31.03.75 г.), к которому издательство направило работу и считавшего, что книга «вполне заслуживает опубликования в существующем виде». Автор уже не помнит причин отказа в публикации.

9.  В январе 1978 г. Ленинградское отделение издательства «Наука» вернуло в Географическое общество рукопись монографии Л. Н. Гумилева «Феномен этноса» (7 п. л.), представленную Президиумом Географического общества с положительными рецензиями академика Туркменской ССР М. П. Петова и академика С. В. Калесника и уже отредактированную редактором издательства В. А. Афанасьевым, с оскорбительным письмом главного редактора А. А. Фролова, в котором последний ссылается на рецензию академика Ю. В. Бромлея. Письмо главного редактора содержало необоснованные аморфные намеки на аполитичность монографии и упреки в адрес Президиума ВГО, представившего работу к печати в 1974 г.

В ответ на оскорбления автора и Президиума, последний направил работу на рецензию в Институт философии АН СССР, откуда она вернулась с положительным отзывом старшего научного сотрудника, доктора философских наук А. В. Гулыги (28.01.1978), в котором подчеркивалась уникальность исследования Л. Н. Гумилева, соответствие его основным положениям диалектического материализма и, наоборот, обращалось внимание на очевидные идеалистические заблуждения академика Ю. В. Бромлея в определении этноса. Однако этот отзыв не был принят к рассмотрению главным редактором ЛО «Наука» А. А. Фроловым.

1 Подчеркнуто в оригинале. — Ред.

241

После этого Л. Н. Гумилев сделал письменное заявление в Президиум ГО СССР с просьбой вернуть ему рукопись монографии и истребовать письменное извинение главного редактора А. А. Фролова Президиуму и автору. Такого извинения не последовало.

10.1977 г. Научный совет по проблемам биосферы представил к печати в издательстве «Наука» монографию Л. Н. Гумилева «Этногенез и биосфера Земли» (22 п. л.) на основании решения Ученого Совета географического факультета ЛГУ от 18.11.1976, решения расширенного Заседания группы философских вопросов наук о Земле Института философии АН СССР от 10.09.1975 г., девяти отзывов специалистов и заключения доктора биологических наук, зам. председателя биологической секции и международной секции Научного совета по проблемам биосферы АН СССР Н. Н. Смирнова (от 28.10.1977), в котором последний отметил, что «дальнейшее рецензирование едва ли целесообразно, так как задерживает публикацию, и уже имеющиеся девять рецензий (данная десятая) вполне выясняют суть вопроса» и предлагал издать книгу «под грифом Научного совета по проблемам биосферы АН СССР». Однако издательство направило работу в Институт этнографии АН СССР, директору академику Ю. В. Бромлею с просьбой дать гриф этого гуманитарного института. Академик Ю. В. Бромлей отказался предоставить гриф своего института. После чего в 1978 году заведующая отделом палеонтологии Е. В. Тихомирова вернула рукопись автору, сообщив, что издательство не может ее напечатать.

11.   В1978 г. издательство «Наука» (популярная серия) не приняло рукопись монографии Л. Н. Гумилева «История природы и история людей» (10 п. л.), которую по устной договоренности обещало взять.

12.   В марте 1979 г. редакция журнала «Звезда» отклонила публикацию трех очерков Л. Н. Гумилева «Возрасты этноса» и др., выполненных по просьбе зав. отделом публицистики Н. К. Неуйминой, и без объяснения вернула рукопись автору.

13.   По решению Ученого Совета ЛГУ от 30.10.1978 г. монография Л. Н. Гумилева «Этногенез и биосфера Земли» (30 п. л.) в

242

трех выпусках была представлена к депонированию в ВИНИТИ1. В процессе работы над рукописью 2-ой и 3-ий выпуски работы были утеряны редактором издательства ЛГХ О. Н. Айсберг, которые она вернула только 18.09.1979 после угрозы привлечения к уголовной ответственности. Это единственная из монографий Л. Н. Гумилева, которая вышла в свет таким несколько непривычным образом. Но ВИНИТИ изготовлял копии работы только в течение двух лет. 12.11.1982 г. директор ВИНИТИ Михайлов направил письмо исх. № 10211/83/17 директору ЛГУ, проф. В. Б. Алесковскому, в котором отмечал, что работы Л. Н. Гумилева подвергаются в последнее время критике в печати (последнее неточно, критики в печати не было, критика была кулуарной. — Л. Г.), что в ЦИОНТ ВИНИТИ изготовлено уже более 2000 экземпляров копий, поэтому он считает целесообразным приостановить дальнейшее изготовление копий. Ректор ЛГУ ответил согласием (исх. № 109.89.8 от 18.11.1982 г.), после чего ВИНИТИ прекратил выполнять заказы, ссылаясь на решение «ректората Ленинградского университета им. А. А. Жданова», хотя решение о печатании работы в свое время принял Ученый Совет ЛГУ.

14.  7 апреля 1981 г. (исх. № 14/1510) мл. редактор серии ЖЗЛ2 издательства «Молодая гвардия» выслал Л. Н. Гумилеву его очерк«Зигзаг истории» (7 п. л.), заказанный редакцией альманаха «Прометей» этого же издательства в 1978 г. Вернула по требованию суда, который дело о гонораре решил в пользу автора. Дело вело московское отделение ВААП.

15.  В № 12 журнала «Наш современник» за 1980 год было опубликовано окончание романа В. Чивилихина «Память», содержащее резкие выпады в адрес Л. Н. Гумилева и необоснованные обвинения в биологизме, «географическом детерминизме», по-

1 ВИНИТИ — Всесоюзный институт научной и технической информации, одной из основных задач которого было справочно-информационное обслуживание специалистов и ученых. (Сост.)

2 ЖЗЛ — Жизнь замечательных людей. (Сост.)

243

вторяющие в более наглой форме обвинения у В. И. Козлова (Вопросы истории. 1974. № 12). Л. Н. Гумилев послал в редакцию свое возражение (1 п. л.), но ответа не последовало. Редакцией не было напечатано и ни одного письма читателей, которые присылали копии своих писем ученому.

16.1981 г. Редакция журнала «Вопросы истории» ответила молчанием на письмо-статью Л. Н. Гумилева «Провалы в памяти» (совместно с В. Е. Стариковым и Ю. М. Бородаем) о бесцеремонной выходке В. Чивилихина (1 п. л.).

17.1981 г. Редакция журнала «Дружба народов» отказала в публикации ответа В. Чивилихину.

Примегание: В. Чивилихина поддержал в журнале «Молодая гвардия» (1982. № 1) А. Г. Кузьмин, обрушившийся на Л. Н. Гумилева с разнузданной бранью. Аргументированный ответ на его статью был передан в редакцию К. П. Ивановым через ЦК ВЛКСМ. Но ни оно, никакое другое письмо читателей опубликованы не были.

18. Декабрь. В1981 г. журнал «Природа» остановил публикацию статьи Л. Н. Гумилева «Земля незнаема» (0,5 п. л.). Статья была извлечена из номера и готовая верстка возвращена автору без объяснений. Реакция на рецензию Президиума АН СССР от 11.02.81 по поводу статьи Ю. М. Бородая «Этнические контакты и окружающая среда» (Природа. 1981. № 9).

19.1976 г. Журнал «Проблемы Дальнего Востока» вернул автору статью «Судьбы соседей. Китай за три тысячи лет», представленную туда в 1974 г. сотрудником ЦК КПСС М. Титоренко на том основании, что она «находится в непримиримом противоречии с другими материалами, опубликованными в «Проблемах Дальнего Востока» (например, статьи Таскина...) и, стало быть, может вызвать ненужную дискуссию», как это явствовало из анонимного отзыва. Тем не менее эта статья была опубликована в специальном сборнике ЦЭМИ под названием «Северная граница Китая» (2,5 п. л.) в 1978 г.

244

20.   Январь 1982. Изд-во ЛГУ отвергло рукопись курса лекций Л. Н. Гумилева «Феномен этноса» (20 п. л.) на основании анонимной рецензии Госкомиздата РСФСР от 29.12.81 № 05-10986/78,в которой работа Л. Н. Гумилева оценивается «как классово чуждая, научно неприемлемая и социально вредная трактовка самого содержания общественного процесса и его объективных критериев», хотя ее предваряло аргументированное предисловие, в котором подробно было разъяснено, что позиция автора вытекает из развития фундаментального положения К. Маркса о «первичной формации».

21.   В 1981 г. Ленинградское радио заключило договор на трансляцию курса лекций «Народоведение» Л. Н. Гумилева (10 п. л.). Курс был отредактирован, но передачи не состоялись. Гонорар был выплачен в размере 50%.

22.   В 1981 г. главный редактор «Восточной литературы» издательства «Наука» О. К. Дрейер взял курс лекций Л. Н. Гумилева«Народоведение», но вернул через два дня, запретив приходить в редакцию до тех пор, пока журнал «Вопросы истории» не напечатает какую-либо работу Л. Н. Гумилева.

23.   В 1984 г. в журнал «Вопросы истории» Л. Н. Гумилев направил статью «Есть ли в советской науке два учения об этносе?» (в соавторстве с К. П. Ивановым), (0,5 п. л.), в которой доказывается, что академик Ю. В. Бромлей использует в своих монографиях29 основных положений концепции Л. Н. Гумилева об этносе без сносок. Ответа не последовало.

Примечание: Опубликована статья К. П. Иванова «Взгляды на этнографию, или есть ли в советской науке два учения об этносе». — «Известия ВГО», 1985, № 3 с перечнем основных заимствований, сделанных Ю. П. Бромлеем.

24. В 1984 г. журнал «Новый мир» возвращает без объяснений статью Л. Н. Гумилева «Черная легенда», заказанную редактором М. Д. Львовым в 1982 г., заключившим с Л. Н. Гумилевым

245

договор на очерк (8 п. л.). Содержание работы — объяснение ненависти европейцев к русским и татарам, возникшем в XIII в., из-за происков тамплиеров. Выплачено 60% гонорара.

Итого за период 1975 по 1985 опубликована только 21 статья объемом около 16 п. л. Общий объем отвергнутых работ около 82 п. л. (это в основном монографии).

Вывод: Фундаментальное направление Советской Науки было задержано в своем развитии на 11 лет.

18 марта 1987

“ПУБЛИКАЦИИ МОИХ РАБОТ БЛОКИРУЮТСЯ” Кто и почему отвергал Л. Н. Гумилева

246

««ПУБЛИКАЦИИ МОИХ РАБОТ БЛОКИРУЮТСЯ»¹

 

Кто и почему отвергал Л. Н. Гумилева

 

№1

Глубокоуважаемый Анатолий Иванович!1

Вынужден сообщить Вам, что я, Гумилев Лев Николаевич, ленинградец, 1912 г. р., доктор исторических наук, старший научный сотрудник Ленинградского Университета, член специализированного Ученого Совета по географии, автор 165 работ по истории и географии, в настоящее время нахожусь в весьма странном положении.

В силу неясных мне обстоятельств, публикации моих работ за последние десять лет блокируются2. Я могу объяснить это только тем, что отсвет бед, которые по независившим от меня причинам преследовали меня первую половину моей жизни, продолжают незримо фигурировать и сейчас. Обвинения в мой адрес сняты давно, в 1956 г. С1959 г. по 1975 г. мои работы, хоть и с трудом, печатались, а с 1976 г. вовсе перестали, за редкими исключениями.

За указанное десятилетие это стало системой. Лучшая моя книга «Этногенез и биосфера Земли», 30 п. л., была депонирована в ВИНИТИ в 1979 г. Число заказов на нее превысило 2000 экз., так что она должна была публиковаться в «Издательстве Ленинград-


1 Письмо зарегистрировано в политотделе писем ЦК КПСС 17 марта 1987 г.,
рег. № 072422 на имя А. И. Лукьянова.

2 Подчеркнуто в оригинале. — Ред.


¹ «Публикации моих работ блокируются» — опубликовано в журнале «Источник» (1995. № 5. С. 84-88).

Подборка этих материалов разъясняет предыдущее обращение Гумилева, которое, видимо, так и не было отправлено. Отметим, что приводимые письма и обращения датированы мартом-июлем 1987 г., т. е. временем продекламированной перестройки и нарождающейся гласности. Но из приводимых материалов видно, насколько трудно, «со скрипом» проходило разблокирование имени Л. Н. Гумилева и снятие запрета на его публикации. И из данных отзывов и заключений видно, как маститые, приближенные к власти ученые от истории хватались за отживающие идеологические штампы, дабы не допустить публикации работ Гумилева. Впрочем, история расставляет все на свои места: чьи имена остаются в науке, а какие уходят в Лету времени. Хотелось бы обратить внимание еще на одну особенность документов: полное отсутствие собственного мнения признанного отца перестройки А. Н. Яковлева: лучший бюрократический штамп в его визах — «ознакомлен», «передать» и т. п. Отсутствие позиции — это тоже позиция.

247

ского Университета» как книга. Вместо этого было прекращено изготовление копий в ВИНИТИ. Это является прямым нарушением установленного порядка.

Продолжением «Этногенеза и биосферы Земли» (ВИНИТИ, 1979) являются «Тысячелетие вокруг Каспия», 23 п. л., одобрено Ученым Советом Географического факультета ЛГУ; «Древняя Русь и Великая степь», 35 п. л., — академиком Д. С. Лихачевым; «География этноса в историческое время», 18 п. л. — Президиумом Географического общества СССР.

Авторитетные ученые к моим работам относятся благожелательно, но Издательства и Редакции журналов, заказывая мне согласованные заранее работы, затем, уже принятые и одобренные статьи, выбрасывают даже из верстки и возвращают без объяснения причин; иногда выплачивают часть гонорара.

Именно так поступили: «Природа», «Вопросы истории» (трижды), «Новый мир», «Звезда», «Прометей» (ежегодник издательства «Молодая гвардия») и «Вестник Ленинградского Университета, серия геологии и географии». Главный редактор «Редакции Восточной литературы» издательства «Наука», где были напечатаны пять моих монографий, вообще запретил мне приходить, пока меня не напечатают «Вопросы истории». Готовые к печати книги лежат дома. Это тянется с 1976 г.

Актуальность моих работ в политическом и научном аспектах заключается в том, что в них доказано, что для народов нашей страны характерны дружба и взаимопомощь, а отдельные столкновения в течение тысячелетия являлись эпизодами на общем фоне симбиоза.

Я думаю о будущем нашего Отечества и знаю, что «мир в Доме — залог его устойчивости». Человек любой нации обижается на неуважение к его истории и культуре, а мне ставят в вину, что я отношусь к народам нашей страны — лояльно. Но не лучше ли быть справедливым как ради Науки, так и ради блага нашей Родины.

Хотелось бы надеяться, что мои книги увидят свет в издательстве «Наука» еще при моей жизни, а рецензирование их обойдется без предвзятости1.

Л. Н. Гумилев. 10.III.1987

Резолюция: А. Лукьянов. 6.IV.87.

Имеется также резолюция:

«Тов. Григорьеву В. А., тов. Склярову Ю. А.

11.IV.87 А. Яковлев».


1 К письму имеется записка: «Уважаемый Александр Николаевич! Прошу разобраться. Нельзя ли все же определенно и ясно выяснить в издательствах, чем они руководствуются, отказывая в публикации идей сына Гумилева. По нашей линии к нему никаких претензий нет. Если не затруднит, хотел бы знать результаты

248

№2

В ЦК КПСС2

30.04.87 № 14100-1255/190

На №072422

По договоренности Отделение истории АН СССР направляет в Отдел науки и учебных заведений заключение комиссии Отделения о работах Л.Н. Гумилева по историко-этнической проблематике.

Приложение: по тексту на 4 стр.

Академик-секретарь

Отделения истории АН СССР

Академик С. Л. Тихвинский

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

комиссии Отделения истории АН СССР

о работах Л. Н. Гумилева по историко-этнической проблематике

Научной общественности, широким читательским кругам широко известны взгляды Л. Н. Гумилева о проблемах этноса, этно-


2 На бланке Отделения истории Академии наук СССР.

249

генеза, по вопросам ранней истории тюркских племен, степного мира накануне и в момент образования империи Чингизидов и др. Они были изложены им в ряде опубликованных статей, монографий, депонированной рукописи «Этногенез и биосфера», неизменно вызывавших широкий отклик и критику.

Суть взглядов Л. Н. Гумилева сводится к следующему.

Этносы (племена, народности и нации) представляются ему не социальными, а биологическими категориями, подразделениями биологического вида Нота заргепз, возникшими в результате приспособления групп людей (как популяций животных) к определенным природным условиям. При этом этносы могут возникать и возникали якобы только в определенных (непонятно чем обусловленных) особых районах мира, и, как всякая биологическая категория, они проходят жизненный цикл от рождения до «естественной» смерти. Главной действующей силой этногенеза и всей этнической истории считается «пассионарность», т. е. особое психическое состояние отдельных выдающихся людей (типа Александра Невского, Мухаммеда, Наполеона и др.), обусловленное генетически (мутациями). Такие «пассионарии», по Л. Н. Гумилеву, становятся ядром этнического объединения обыкновенных людей («субпассионариев») и в своей деятельности отражают биологические тенденции, например, «потребность» этноса к расширению его ареала за счет других этносов. Каждый этнос органически связан с определенным генофондом пассионариев, поэтому этносы рассматриваются как биологически несовместимые друг с другом. Контакты между ними, по Л. Н. Гумилеву, нежелательны, ибо они, как контакты между физическими полями «разного ритма» ведут к их взаимному угасанию. Этнически смешанные браки дают якобы не жизнеспособное в генетическом отношении потомство; государство и другие общественные институты, созданные на базе межэтнических смешений, представляются «недолговечными», «химерными» и т. п.

В работах Л. Н. Гумилева немало бездоказательных, парадоксальных выводов, основанных не на анализе источников, а на «нетрадиционности мышления», стремлении противопоставить свои

250

взгляды «официальным» точкам зрения. Такова идея о неожиданном исчезновении (затоплении) Хазарии, хотя такого бедствия не было, оно не отражено ни в каких материалах, идея об активной агрессивности Руси по отношению к половцам, страдавшим от русских набегов; и в то же время рассуждения о мирных и дружественных отношениях этих двух народов. На самом деле отношения были значительно сложнее. Мягко говоря, странно звучат тезисы Л. Н. Гумилева о «безвредности» ордынского нашествия, об исторической «необходимости» завоевания, о якобы имеющем место преувеличении тех страшных несчастий, которые принесло оно народам Евразии.

Необходимо отметить, что громкое имя Л. Н. Гумилева снискало ему известную популярность в среде широкой читательской аудитории, которую он привлекает своей увлеченностью, несомненным талантом беллетриста, и которая обращает мало внимания на противоречивость, неясность, «экспромтный» характер его высказываний.

Методологически неверные построения Л. Н. Гумилева опасны серьезными идеологическими и практически-политическими ошибками. Они органически связаны с уже давно разоблаченными буржуазными теориями географического детерминизма, социального дарвинизма и геополитики, с идеалистической теорией «героев и толпы», с национализмом и расизмом. Отрицание социальной природы этноса, игнорирование существующей исторической типологии этнических общностей и ее связи с общественно-экономическими формациями приводит к игнорированию социально-формационного развития всего общества.

К чему ведет развитие концепций Л. Н. Гумилева не так давно продемонстрировал его последователь Ю. М. Бородай в статье «Этнические контакты и окружающая среда» (Природа. 1981. № 9). Здесь вновь говорится о том, что народы мира должны жить изолированно, ибо процессы их этнокультурного взаимодействия якобы вредны, приводят к возникновению «химер», оказывающих отрицательное влияние на исторический процесс. Межэтнические браки объявляются несостоятельными, т. к. ведут к появ-

251

лению психически неуравновешенных детей и т. п. Идеи автора, как и идеи самого Л. Н. Гумилева, на которого он ссылается, объективно смыкаются с идеями тех, кто выступает за политику апартеида и сохранение «чистоты крови». Между тем, магистральные пути этнокультурной истории человечества были немыслимы без межэтнических контактов, без взаимодействия и взаимовлияния культур. Особенно нелепы эти взгляды по отношению к СССР, где такие контакты играют важную роль в процессе сближения советских народов, где уже имеются многие миллионы этнически смешанных семей и т. д.

Необходимо сказать, что статья Ю. М. Бородая, развивающая идеи Л. Н. Гумилева, стала предметом специального рассмотрения на заседании Президиума АН СССР. В Постановлении Президиума от 12.11.1981 г. № 1369 публикация статьи была признана ошибочной, дающей неправильное освещение этнических процессов, отмечена вредность распространения среди широких кругов читателей методологически непродуманных, необоснованных и несостоятельных идей.

Наука не может развиваться без дискуссий. И дискуссии по этим вопросам уже не раз велись в научной печати, показав теоретическую несостоятельность изложенных выше взглядов Л. Н. Гумилева, практическую вредность их широкого распространения. В этом основная причина отказа публикации работ Л. Н. Гумилева.

Член-корреспондент АН СССР И. Д. Ковальченко (председатель)

Член-корреспондент АН СССР А. П. Новосельцев

Доктор исторических наук В. И. Козлов

Доктор исторических наук С. А. Плетнева

Доктор исторических наук П. И. Пучков

252

№3

Москва, ЦК КПСС,

секретарю ЦК КПСС

т. Яковлеву А. Н.

Уважаемый Александр Николаевич!1

Мы обращаемся к Вам с предложением опубликовать труды доктора исторических и географических наук, профессора Льва Николаевича Гумилева, в первую очередь — его капитальное исследование «Этногенез и биосфера Земли», долгие годы существующее только в виде депонированной рукописи.

Л. Н. Гумилев на обширнейшем и глубоко проанализированном материале истории народов Евразии и Африки установил своеобразные закономерности развития наций (этносов) в связи с географической средой их обитания.

Опираясь на общепризнанные ныне и ставшие классическими труды академика В. И. Вернадского, Л. Н. Гумилев показал общие закономерности природного процесса этногенеза в их совокупности с законами экономического, классового и политического развития наций и народностей и тем самым доказал всю несостоятельность различных расистских теорий национального превосходства или национальной неполноценности тех или иных народов.

Нам представляется, что теория Л. Н. Гумилева, помимо ее прямой научной плодотворности и неординарности, могла бы явиться существенным аргументом в идеологической борьбе за мир и дружбу между народами.

Наконец, надо сказать, что оппоненты Л. Н. Гумилева, имея неограниченную возможность научных и популярных публикаций, присваивая или искажая отдельные научные положения Л. Н. Гумилева, не гнушаясь не только обвинениями его в «незнании» или «ошибках», но даже и распространением позорящих слухов и сплетен о нем, добились фактического запрещения его работ.


1 Письмо зарегистрировано 15 мая 1987 г., рег. № 223453.

253

О какой демократии или демократизации науки может идти речь, если маститый ученый лишен даже печатной возможности отвечать своим оппонентам?

Л. Н. Гумилев, ученый, патриот и боевой солдат Великой Отечественной войны, которому 1 октября 1987 года исполняется 75 лет, все свои научные изыскания осуществил в трагичнейших и несправедливейших обстоятельствах судьбы, и, если по отношению к нему восстановлена политическая и житейская справедливость, то пора, наконец, восстановить и справедливость научную1.

Председатель президиума

Советского фонда культуры, академик,

лауреат Государственных и международных премий,

Герой Социалистического Труда

Д. Лихачев

Начальник Новгородской археологической

экспедиции МГУ, член-корреспондент АН СССР,

лауреат Ленинской и Государственной премий

В. Янин

Писатель, кандидат филологических наук

Д. Балашов

Отв. секретарь Новгородской

писательской организации

Б. Романов


1 Имеется резолюция: «Тов. Григорьеву В. А., тов. Склярову Ю. А. 21.У.87
А. Яковлев».

254

№4

ЦК КПСС

К №№072422,223453

В ЦК КПСС обратился с письмом доктор исторических наук, научный сотрудник НИИ географии Ленинградского госуниверситета т. Гумилев Л. Н. Он просит оказать содействие в публикации его трудов, которые, по его мнению, без достаточных оснований отвергаются издательством «Наука», редакциями ряда журналов, в том числе редакцией журнала «Вопросы истории». Он считает также необоснованным прекращение копирования его рукописи «Этногенез и биосфера Земли», депонированной во Всесоюзном институте научной и технической информации ГКНТ и АН СССР (ВИНИТИ) в 1979 году.

В поддержку публикации работ т. Гумилева высказываются также в письме в ЦК КПСС академик Лихачев Д. С., член-корреспондент АН СССР Янин В. Л. и др.

Тов. Гумилев Л. Н. автор пяти монографий и большого числа статей по истории и этнографии Средней Азии и Китая. В работах, написанных в 1960-1970 годах, в том числе в статьях, опубликованных в «Вестнике ЛГУ» и других журналах, т. Гумилевым развивалась т. н. биолого-географическая концепция происхождения народов. По его мнению, различные этносы (племена, народности и нации) являются продуктом не социального, а биологического развития, связанного с приспособлением групп людей к определенным природным условиям. В основе его концепции лежит так называемая теория «пассионарности», т. е. способности отдельных выдающихся личностей стать ядром этнического объединения; во взглядах т. Гумилева нашли отражение идеи о биологической несовместимости различных этносов, о вреде смешанных браков, о трудности и бесперспективности объединения различных национальностей в рамках одного государства и т. п. (справка отделения истории АН СССР прилагается). Следует отметить также, что ряд положений т, Гумилева широко используется, например, некоторыми писателями и публицистами Казахстана для всякого рода националистических построений, обоснования превосходства кочевого образа жизни и кочевников по сравнению с другими народами (А. Сейдимбеков. Поющие купола. Алма-Ата, 1986; К. Салгарин. Предки и потомки. Алма-Ата, 1986, на казахском языке и др.).

255

Концепции т. Гумилева неоднократно подвергались серьезной критике академиками Рыбаковым Б. А., Бромлеем Ю. В., членами-корреспондентами АН СССР Григулевичем И. Р., Чистовым К. В. и другими видными учеными. Его работы «Феномен этноса (Предмет и методика исследования)» (1977г.), «Народоведение» (1981 г.), представленные им в издательство «Наука» и издательство Ленинградского госуниверситета, получили резко отрицательные отзывы рецензентов — ученых Академии наук СССР и Академии общественных наук при ЦК КПСС. В связи с этим они были исключены из издательских планов. Статья т. Гумилева «Некоторые малоизученные аспекты истории кочевников», направленная им в журнал «Вопросы истории», дважды обсуждалась на редколлегии и не была рекомендована к печати в связи с игнорированием научных данных и безосновательным преувеличением роли кочевников в истории мировой цивилизации. Статья возвращена автору для доработки.

Новые работы т. Гумилева, перечисленные в письме в ЦК КПСС, в издательство «Наука» и издательство Ленинградского госуниверситета им не предлагались. Рукопись т. Гумилева «Тысячелетие вокруг Каспия» принята с согласия автора к депонированию редакционно-издательским отделом Ленинградского госуниверситета.

Что касается прекращения копирования рукописи т. Гумилева «Этногенез и биосфера Земли», то исполняющему обязанности директора ВИНИТИ т. Волошину И. А. рекомендовано возобновить копирование данной работы по мере поступления запросов от учреждений историко-географического профиля и специалистов.

Директору издательства «Наука» т. Чибиряеву С. А., ректору Ленинградского госуниверситета т. Меркурьеву С. П., главному редактору журнала «Вопросы истории» т. Трухановскому В. Г. поручено внимательно и объективно рассматривать представляемые т. Гумилевым работы.

По поставленным в письме вопросам автору даны соответствующие разъяснения зав. отделом науки и учебных заведений

256

Ленинградского обкома КПСС т. Денисовым Ю. А. Результатами рассмотрения письма т. Гумилев удовлетворен. Тов. Лихачеву Д. С. и др. ответ на их письмо сообщен по телефону1.

Зав. Отделом науки и учебных заведений ЦК КПСС

В. Григорьев

Зав. Отделом пропаганды ЦК КПСС Ю. Скляров

3 июня 1987 года

ЦХСД. Архив подотдела писем ЦК КПСС. Подлинник.


1 Имеется виза А. Н. Яковлева, а также помета: «Доложено. В архив».

А.Н. Козырев. Как это было. Материалы следственного дела Л.Н. Гумилева и Н.Н. Пунина

257

А. Н. Козырев¹

 

КАК ЭТО БЫЛО¹

Материалы следственного дела

Л. Н. Гумилева и Н. Н. Пунина 1935 года

и комментарии к нему

ВВЕДЕНИЕ

Жить стало лучше, жить стало веселее.

И. Сталин

Хронология важных событий внутренней жизни в СССР

 

1934 год

Январь Семнадцатый съезд партии — «Съезд победителей».

8 июня Принят закон «Об измене родине». Он предусматривал единственное наказание — смертную казнь. Была введена также коллективная ответственность членов семьи.

Август Первый съезд советских писателей.

1 декабря Убийство С. М. Кирова.

1935 год

1 января Отмена продовольственных карточек, введенных в 1930 году.


¹ Козырев Александр Николаевич (род. в 1932 г. в Ленинграде) — физик, выпускник ЛГУ, кандидат физ.-мат. наук. Работал в Физико-техническом институте им. А. Ф. Иоффе до 1992 г. Последние годы активно занимается социологией и политологией. Был знаком с Л. Н. Гумилевым с 1947 г.

¹ «Как это было». Материалы следственного дела Л. Н. Гумилева и Н. Н. Лунина 1935 года и комментарии к нему. Данное исследование подготовлено специально для настоящего издания на основе материалов следственного дела 1935 года, хранящегося в архиве КГБ.

258

1 февраля Начинается «обмен партийных билетов» — продолжение чистки партии, которая началась в 1931 году.

Июль Первый физкультурный парад на Красной площади.

30 августа Бригада Стаханова добывает 102 тонны угля вместо 7 тонн. Начало «стахановского движения».

«Успешно осуществив первую пятилетку, советский народ приступил к выполнению нового, еще более грандиозного плана второй пятилетки — на 1933-1937 годы. Этот план в январе 1934 года был утвержден XVII съездом ВКП(б).

Во второй пятилетке предстояло решить следующие основные задачи: полностью преодолеть многоукладность советской экономики, до конца ликвидировать капиталистические элементы и причины, их порождающие, завершить техническую реконструкцию всего народного хозяйства, обеспечить дальнейший, еще более мощный подъем крупной, прежде всего тяжелой, промышленности (за вторую пятилетку намечалось ввести в строй новых и реконструированных предприятий в 3,5 раза больше, чем за первую пятилетку), осуществить механизацию сельского хозяйства, провести техническую реконструкцию транспорта; завершить коллективизацию сельского хозяйства и добиться организационно-хозяйственного укрепления колхозов, повысить их производительность и доходность; решить в основном историческую задачу преодоления фактического неравенства между народами, обеспечить быстрый подъем экономики и культуры всех народов СССР, обеспечить решающие успехи культурной революции, на основе мощного подъема экономики повысить жизненный уровень народа.

Осуществление этих задач должно было обеспечить построение в основном социализма в СССР» (И. Б, Берхин. История СССР. Учебное пособие для 9 класса. М., 1970).

XVII съезд партии проходил в Москве с 26 января по 10 февраля 1934 года. Несмотря на то, что этот съезд называли «съездом

259

победителей», теперь понятно, что это название можно было применять лишь с многочисленными и серьезными оговорками. Положение в деревне действительно несколько улучшилось, но поставленные в первой пятилетке задачи развития промышленности полностью решены не были. Жизненный уровень рабочих непрерывно снижался, а с жилищным вопросом дело обстояло катастрофически плохо. Кроме того, была введена жестокая дисциплина на предприятиях. Но в то же время в самой партии появились тенденции значительно мягче реагировать на всевозможные отклонения от «генеральной линии». На фоне безудержного восхваления Сталина и осуждения правой и левой оппозиции, главным оппозиционерам Бухарину, Рыкову, Зиновьеву и другим была предоставлена возможность выступить на съезде и признать свои ошибки. В избранный на съезде ЦК партии вошел Пятаков, а кандидатами в члены ЦК стали оппозиционеры Бухарин, Рыков и Томский. Сразу после съезда состоялся пленум ЦК, на котором были избраны члены Политбюро. В его состав вошли: Сталин, Молотов, Каганович, Ворошилов, Калинин, Орджоникидзе, Куйбышев, Киров, Андреев, Косиор. Кандидатами стали: Микоян, Чубарь, Петровский, Постышев и Рудзутак. В новом составе Политбюро, по крайней мере, трое — Орджоникидзе, Киров и Косиор — занимали достаточно сдержанную позицию и, по-видимому, воспрепятствовали бы Сталину ужесточить внутрипартийную дисциплину. Авторы, знакомые со стенограммами съезда и рассказами участников, утверждают, что избрание Кирова сопровождалось такими же овациями и аплодисментами, как и избрание Сталина. Ходили слухи, что «умеренные» готовят Кирова в преемники Сталину.

Однако влияние «умеренных» было ограниченным, и 8 июня 1934 года был принят закон «Об измене родине», по которому такие преступления наказывались смертной казнью. Кроме того, закон предусматривал коллективную ответственность членов семьи за такие преступления. Они также приговаривались к различным срокам тюремного заключения или к исправительно-трудовым работам в лагерях. Этот закон дополнил закон,

260

принятый 7 августа 1932 года, который в народе называли «закон семь-восемь». Он был направлен на укрепление дисциплины на предприятиях и защиту государственной собственности. Этот закон назывался «Об охране имущества государственных предприятий, колхозов и коопераций и укреплении общественной социалистической собственности». Наказание было лишь одно: «высшая мера социальной защиты — расстрел с конфискацией всего имущества». При наличии смягчающих обстоятельств законом предусматривалось лишение свободы на срок не менее 10 лет с конфискацией всего имущества. Вскоре этот закон был распространен по аналогии и на «обширный круг преступлений... в том числе спекуляцию, саботаж сельскохозяйственных работ, кражу семян и так далее» (История советского государства и права. Т. 2. С. 494).

Поскольку национализация промышленности была проведена уже давно, а коллективизация сельского хозяйства была практически закончена, то наступило время национализации «надстройки».

Первый съезд советских писателей открылся 17 августа 1934 года. Со вступительной речью на нем выступил А. М. Горький («по праву председателя Оргкомитета Союза писателей»). Он объявил, что значение съезда «в том, что разноплеменная, разноязычная литература всех наших республик выступает как единое целое перед лицом пролетариата Страны Советов, перед лицом революционного пролетариата всех стран и перед лицом дружественных нам литераторов всего мира.

Мы выступаем... демонстрируя единство нашей цели, которая, конечно, не отрицает, не стесняет разнообразия наших творческих приемов и стремлений.

Мы выступаем в эпоху всеобщего одичания, озверения и отчаяния буржуазии, отчаяния, вызванного ощущением ее идеологического бессилия, ее социального банкротства, в эпоху ее кровавых попыток возвратиться путем фашизма, к изуверству феодального средневековья.

261

Мы выступаем как судьи мира, обреченного на гибель, и как люди, утверждающие подлинный гуманизм — революционного пролетариата...

Мы выступаем в стране, освященной гением Владимира Ленина, в стране, где неутомимо и чудодейственно работает железная воля Иосифа Сталина...

Наша цель — организовать литературу как единую, культурно-революционную силу» (Вступительная речь на открытии Первого Всесоюзного съезда советских писателей 17 августа 1934 года // М. Горький. Собр. соч.: В 30 т. Т. 27. С. 296).

В своих выступлениях во время работы съезда Горький также говорил:

«Партийное руководство литературой должно быть строго очищено от всяких влияний мещанства. Партийцы в литературе обязаны явиться не только учителями идеологии, организующей энергию пролетариата всех стран на последний бой за его свободу, — партийное руководство должно явить всем своим поведением морально авторитетную силу» (Доклад на Первом Всесоюзном съезде советских писателей 17 августа 1934 года//Там же. С. 328).

«...Союз должен поставить своей целью не только профессиональные интересы литераторов, но интересы литературы в ее целом. Союз должен в какой-то мере взять на себя руководство армией начинающих писателей, должен организовать ее, распределить ее силы по различным работам и учить работать с материалом прошлого и настоящего <...>.

Нам необходимо знать все, что было в прошлом, но не так, как об этом уже рассказано, а так, как все это освещается учением Маркса-Ленина-Сталина» (Там же. С. 332,333).

«Я имею смелость думать, что именно метод коллективной работы с материалом поможет нам лучше всего понять, чем должен быть социалистический реализм» (Заключительная речь на Первом Всесоюзном съезде советских писателей 1 сентября 1934 года//Там же. С. 344).

«Мы должны просить правительство разрешить союзу литераторов поставить памятник герою-пионеру Павлу Морозову, ко-

262

торый был убит своими родственниками за то, что поняв вредительскую деятельность родных по крови, он предпочел родству с ними интересы трудового народа» (Там же. С. 354).

«Да здравствует партия Ленина — вождь пролетариата, да здравствует вождь партии Иосиф Сталин!» (Бурные, долго не смолкающие аплодисменты, переходящие в овацию. Все встают и поют «Интернационал» — Там же. С. 354).

«На Первом съезде советских писателей... Горький, назначенный Сталиным в вожди советской культуры, великолепно справляется со своей задачей. Обязательным методом советской литературы — затем и всей культуры — становится «социалистический реализм», метод «утешительной лжи», необходимый — по Горькому — для создания «новой действительности» (М. Геллер, А. Некриг. Утопия у власти. История Советского Союза с 1917 года до наших дней. Лондон, 1986. С. 289).

«Первый съезд советских писателей завершает процесс национализации литературы, начавшийся после Октябрьской революции. Съезд утверждает принятое ЦК постановление о создании единого писательского союза — Союза советских писателей, фактическое руководство которого поручается представителю ЦК Александру Щербакову. На пальцах одной руки можно пересчитать писателей, которые не выступали на съезде с присягой верности партии: М. Булгаков, А. Платонов, О. Мандельштам, А. Ахматова. Все другие — присягнули. По образцу съезда писателей собираются съезды представителей других видов культуры. Они также создают свои единые союзы, и также приносят присягу. В январе 1935 года к присяге приводятся кинематографисты. Кинематографии, которую еще Ленин назвал самым важным из искусств, Сталин уделяет особое личное внимание. Еще в 1928 году «группа режиссеров» — Эйзенштейн, Пудовкин, Козинцев, Трауберг и другие — обратилась с просьбой «проводить твердую идеологическую диктатуру... на участке кино». В январе 1935-го они приветствуют идеологическую диктатуру. А. Довженко заявляет: художники СССР создают искус-

263

ство, которое основывается на «да», на утверждении: «поднимаю, вдохновляю, учу...».

...Духовная жизнь страны, при активной помощи «творческой интеллигенции», «властителей дум», была целиком поставлена на службу государству, на службу Сталину <...>.

Еще не оценена по достоинству поистине гигантская деятельность М. Горького в последнее десятилетие его жизни. С его, прежде всего, помощью было осуществлено духовное закабаление страны. Горький требует следовать за «руководящей единой идеей, которой нет нигде в мире, идеей крепко сформулированной в шести условиях Сталина». Горький не перестает вдалбливать в головы советских граждан, опираясь на свой престиж великого писателя и великого человеколюбца, что «органы» являются важнейшей культурной силой в стране. Он утверждает: «Работой чекистов в лагерях наглядно демонстрируется гуманизм пролетариата» (М. Горький. Т. 27. С. 509). Он мечтает в январе 1936 года: «Лет этак через пятьдесят, когда жизнь несколько остынет и людям конца 20-го столетия первая половина его покажется великолепной трагедией, эпосом пролетариата, — вероятно, тогда будет достойно освещена искусством, а также историей, удивительная культурная работа рядовых чекистов в лагерях». Мечта Горького исполнилась чуть раньше. Через каких-нибудь 40 лет Александр Солженицын «осветил», как художник и историк, «культурную работу чекистов» в «Архипелаге ГУЛаг». Среди самых позорных страниц горьковской прозы почетное место занимает его послание «Ударницам на стройке канала Москва-Волга». Защитник женщин, десятилетиями плакавший над их судьбой в царской России, М. Горький, обращаясь к женщинам-заключенным, умиравшим от непосильной работы, пишет: «Ваша работа еще раз показывает миру, как прекрасно действует на человека труд, осмысленный великой правдой большевизма, как чудесно организует женщин дело Ленина-Сталина».

Благодаря «духовным учителям» Сталин смог к 1935 году утвердить свою безраздельную власть над страной и населением. Сталин был прав, когда говорил Эмилю Людвигу, что од-

264

ним страхом нельзя было бы удержать власть. Она была удержана и ложью. «Духовные учителя» создавали мираж, в который заставляли верить, утверждая, что мираж — реальнее действительности. Что он и есть действительность» (М. Геллер, А. Некриг. Указ. соч. С. 290-291).

1 декабря 1934 года в Смольном был убит С. М. Киров, «любимец партии». Благодаря, в частности, Н. С. Хрущеву нам сейчас хорошо известно как было совершено это преступление и кто был его заказчик. Существует еще много других людей, свидетельства которых проливают свет на детали этого события. Так, нарком внутренних дел Ягода на своем процессе 1938 года, как известно, подробно рассказал о том, как все происходило в день убийства. Однако он не назвал имени заказчика. После событий XVII съезда Сталин вполне мог видеть в Кирове своего конкурента. В день убийства Кирова, вечером, «Сталин без разрешения Политбюро и без ведома Президиума ЦИК СССР предложил своему личному другу Авелю Енукидзе, секретарю Президиума ЦИК СССР подписать следующий секретный «закон»: 1) Следовательским отделам предписывается ускорить дела обвиняемых в подготовке и проведении террористических актов. 2) Судебным органам предписывается не задерживать исполнение смертных приговоров, касающихся преступлений этой категории в порядке рассмотрения возможности помилования, так как Президиум Центрального Исполнительного Комитета СССР считает получение подобного рода прошений неприемлемым. 3) Органам Комиссариата внутренних дел (НКВД) предписывается приводить в исполнение смертные приговоры преступникам упомянутой категории немедленно после вынесения этих приговоров» (Я. С. Хрущев. XXII съезд КПСС. Стенографический отчет. С. 17). Политбюро утвердило этот декрет, и он был опубликован в газете «Правда» 5 декабря 1934 года.

«Дело Кирова» дает толчок, который приведет к страшному землетрясению «большого террора» (М. Геллер, А. Некриг. Указ, соч. С. 294).

265

Сначала убийство Кирова широко использовалось органами НКВД для обвинения различных групп населения в организации этого преступления. Принятый закон давал возможность не перегружать тюрьмы. Проходившая по делу Кирова и, возможно, единственный свидетель событий, которому удалось попасть на Запад, Е. Лермоло писала, что в Ленинградском управлении НКВД расстреливали целыми ночами и по утрам в подвалах там скапливалось до 200 трупов (Там же).

Сталин использует им самим организованное убийство Кирова для создания в стране напряжения, при котором многие вопросы решались с помощью силы, решались с помощью НКВД. Это было началом террора.

С 1 февраля 1935 года начался обмен партийных билетов. Но уже с 1933 года, когда началась чистка, партия была под психологическим давлением. «Молодые члены партии учились, как нужно себя вести, чтобы не попасть в число исключенных, учились льстить начальству, быть сверхосторожными в высказываниях, быть бдительными по отношению к товарищам, быть чрезвычайно разборчивыми в выборе знакомых» (Там же. С. 294-295). Практически все исключенные становились объектами внимания со стороны «органов».

Позднее, «когда начались массовые аресты и почти каждому "врагу народа" предъявлялось обвинение в подготовке террористического акта против центральных или местных вождей (знаменитая ст. 58, пункт 2), а обвиняемые отказывались признавать себя "террористами", Сталин издал (в 1937 году. — А. К.) другой секретный "закон": следователи НКВД имеют право подвергать подследственных различным видом пыток до тех пор, пока они не подпишут "чистосердечное признание"» (А. Авторханов. Происхождение автократии. С. 495).

«В 1939 году Сталин разъяснил недоумение местных органов по поводу продолжавшегося применения методов физического воздействия, несмотря на то, что Ежова (на которого свалили организацию и практику пыток) уже не было. Была отправлена шифрованная телеграмма: «ЦК ВКПб поясняет, что применение мето-

266

дов физического воздействия в практике НКВД, начиная с 1937 года, было разрешено ЦК ВКПб... ЦК ВКПб считает, что методы физического воздействия должны, как исключение, и впредь применяться по отношению к известным и отъявленным врагам народа и рассматриваться в этом случае, как допустимый и правильный метод» (Я. С. Хрущев. Указ. соч. С. 27).

Но это было позднее. А в 1935 году принятое ЦИК в день убийства Кирова постановление фактически лишало лиц, обвинявшихся в террористических актах, всякого права на защиту, и приговор к расстрелу должен был приводиться в исполнение немедленно. В то же время, обвинение в терроризме могло быть выдвинуто против кого угодно, и это создавало обстановку, в которой любой человек не мог чувствовать себя уверенно и спокойно, если только он не славил партию и ее вождя, создавая себе репутацию человека, абсолютно преданного делу партии и делу построения социализма в нашей стране.

«1 января 1935 года были отменены карточки на продовольственные товары», и 1935 год, год решительного наступления на партию, был годом «поворота к человеку». «Человек — самый ценный капитал», «Кадры решают все» — лозунги дня. Это подлинный «социализм с человеческим лицом». Но это лицо — Сталина. В связи с «поворотом» Сталин «очеловечивается». К стандартным эпитетам, сопровождавшим его имя: мудрый, гениальный, стальной, железный, прибавляются: «дорогой», «родной», «обожаемый», «добрый», «отзывчивый», «великий человеколюбец». Во время майского шествия 1935 года демонстранты несли «тысячи портретов Сталина, и были еще рельефы и статуи вождя, и имя его, повторенное в это утро миллионнократно, то было вылито из металла, то написано на нежных и прозрачных газовых тканях, то было обвито хризантемами, розами, астрами». Реабилитированы цветы, фокстрот и танго, открываются парки культуры и отдыха. В 1935 году в московском Центральном парке культуры и отдыха организуется для жителей столицы социалистического государства карнавал. В июле 1935 года Сталин организует в Москве на Красной площа-

267

ди гигантское зрелище — физкультурный парад. Образцом служат зрелища, организуемые в гитлеровской Германии. Но там — военные марши, под которые шагают штурмовики и эсесовцы. Здесь — спорт, улыбки, дети. Это они открывают парад. 5 тысяч пионеров несут вытканный из живых цветов лозунг: «Привет лучшему другу пионеров товарищу Сталину». «Спасибо товарищу Сталину за счастливую жизнь» — реет лозунг над колонной пионеров Дзержинского района» (М. Геллер, А. Пек-риг. Указ. соч. С. 295,296).

Горький писал о параде физкультурников:

«С каждым годом наши парады физкультуры являются все более веселыми, яркими и богатыми. Все более уверенно тверд шаг молодежи, и ярче горит в глазах ее радость жить в стране, где так быстро и красиво воспитывается тело и так огненно, победоносно цветет в нем боевой, героический дух, ежедневно выявляя себя в работе на обогащение народа, на оборону родины, против врагов, почти ежедневно сверкая смелыми подвигами на благо своей страны.

Видя эти десятки тысяч юношей и девушек, стройными рядами идущих к великому будущему, чувствуешь волнение, от которого сердце готово разорваться. Чувствуешь и печаль — оттого, что у тебя нет места в рядах этой могучей армии, что ты уже не в силах идти в ногу с ней и, поравнявшись с мавзолеем, крикнуть искреннее «ура!»

Но это личная печаль, и она сгорает быстро, как вспышка спички. Побеждает радость жить среди людей, призванных историей освободить весь мир трудящихся. В этой радости сгорают все печали, легко переживаются все несчастия, даже и не личные. Радость и гордость успехами труда и культурного роста — когда и кем испытывалось это в той силе, как мы имеем право испытывать возвышающее влияние этих сил?

Да здравствует простая, ясная мудрость наших вождей, первых и единственных в мире вождей, которые не пошлют, никогда не пошлют народ свой порабощать маньчжуров, абиссинцев, китайцев, индусов!

268

Да здравствует Иосиф Сталин, человек огромного сердца и ума, человек, которого вчера так трогательно поблагодарила молодежь за то, что он дал ей «радостную юность»!

Да здравствует молодежь, счастливая тем, что она имеет возможность свободно развивать все свои способности, все таланты, счастливая тем, что имеет возможность свободно учиться великой и действительно неоспоримой истине!» (М. Горький. Т. 27. С. 451).

Правительство идет навстречу человеку: все, что запрещается, запрещается по просьбе трудящихся, а все, что разрешается, разрешается по указанию партии, то есть Сталина.

На этом фоне, на фоне начинающегося «большого террора», театральных представлений и пропагандистских деклараций о том, что человек — это самое важное в государстве, поведение людей стало изменяться тоже. Разумеется, изменялось поведение тех, кто понимал, что происходит, понимал, какая опасность грозит тому, кто попадет в этот поток. Круг знакомых ограничивался. Относительно свободные разговоры на политические темы можно было вести только с теми, кого хорошо и давно знал, кому можно было доверять. Даже при детях в некоторых семьях родители говорили сдержанно или вообще не говорили на политические темы. Они опасались, что дети по неосторожности или по непониманию расскажут кому-нибудь о том, что говорили при них их родители. Государство стремилось присутствовать в каждой семье, стать членом семьи, распространяя и пропагандируя историю Павлика Морозова. Павлику пели дифирамбы за то, что он оказался настолько сознательным, что донес на своего отца. Пример его поведения официально считался образцовым и заслуживал с официальной точки зрения не только одобрения, но и полного подражания. Государство стремилось внушить своим гражданам, что отношения с ним важнее семейных отношений.

В это время в семье Н. Н. Лунина, А. А. Ахматовой и ее сына от первого брака Левы Гумилева разыгрались трагические события. Их описание, копии документов, относящихся к этим событиям, а также комментарии к ним, приведены ниже. Эти документы публикуются впервые.

269

ДЕЛО

Работой чекистов в лагерях наглядно демонстрируется гуманизм пролетариата, — гуманизм, который, развиваясь, объединит трудовой народ всей земли в единую, братскую семью, в единую творческую силу.

М. Горький

Приведенные ниже документы переписывались нами от руки в архиве ФСБ, а затем сам документ восстанавливался по сделанным записям. При этом мы стремились воспроизвести вид документа, а также ту орфографию и тот синтаксис, которые были в оригинале. Никаких исправлений не вносилось. Кроме того, мы просили также редакторов настоящего сборника не вносить в документы никаких исправлений. Разумеется, при этом мы старались сами не делать ошибок и тщательно проверяли текст. Но полностью избежать ошибок, возможно, не удалось.

Доступ к архивным документам был разрешен на основании доверенности, которую пре