Литовцы у моря Лаптевых
Литовцы у моря Лаптевых
Гринкевичюте Д. Литовцы у моря Лаптевых : (Из книги "На земле вечной мерзлоты") / пер. Э. Кактынь // Литовцы у Ледовитого океана / сост.: Р. Мерките [и др].; предисл. Р. Мерките, А. Вилкайтиса, Й. Маркаускаса ; вступ. ст. А. С. Птицыной, В. В. Прибыткиной. - Якутск : Бичик, 1995. - С. 21-45 : ил.
Даля
ГРИНКЕВИЧЮТЕ
ЛИТОВЦЫ У МОРЯ ЛАПТЕВЫХ
(из книги "На земле вечной мерзлоты")
I
14 июня 1941 года в три часа ночи по приказу Москвы по всей Прибалтике — в Литве» Латвии и Эстонии — одновременно начались массовые аресты и депортация людей в Сибирь. Для этого были мобилизованы чекисты из Белоруссии, Смоленска, Пскова и других мест.
Переполненные эшелоны один за другим шли на Восток, увозя тех, кому в большинстве никогда не суждено было вернуться.
Везли народных учителей, преподавателей гимназий и высших учебных заведений, юристов, журналистов, семьи офицеров Литовской армии, дипломатов, служащих различных учреждений, крестьян, агрономов, врачей, ремесленников и других.
Везли из городов, из местечек, деревень. Грузовики нескончаемым потоком двигались к железнодорожным станциям, где мужчин, отцов семей, чекисты уводили в передние вагоны, говоря, что отделяют временно, лишь на время пути. На самом же деле их судьба была предрешена — их везли в лагеря Красноярска и Северного Урала для ликвидации, хотя они не были ни под следствием, ни под судом.
Ни в чем неповинные, они шли в эти вагоны, не зная, что являются смертниками, что в это мгновение они последний раз обнимают своих детей, жен, матерей и прощаются с ними.
Они были обмануты.
Членов их семей, от младенцев до чуть живых стариков, в закопченных скотских вагонах, отдельными эшелонами везли в глубь Сибири, часто не дав захватить с собой самое необходимое. Родственников, пытавшихся передать
в вагоны продукты и теплые вещи, конвойные отгоняли прикладами.
Из одной только Литвы в ту страшную неделю были вывезены десятки тысяч людей.
Каковыми в действительности были масштабы и размах депортации до сих пор неизвестно — ее внезапно прервала война. Только 22 июня, с началом войны, органам НКВД пришлось прервать массовые аресты и вывоз невинных людей в Сибирь.
14 июня ночью раздались удары чекистов в дверь нашего дома. Арестовали моего отца Юозаса Гренкевичюса, заведующего валютным отделом Литовского банка, а с 1940 года — учителя математики в гимназии.
Ровно за год до этого, когда Красная Армия перешла государственную границу Литвы, мой отец отказался покинуть Литву, говоря, что он всю свою жизнь служил Литве, своему народу, не чувствует за собой никакой вины и никакого суда не боится, В худшем случае хоть умрет в Литве. Но этому не было суждено сбыться. Он умер замученный в лагерях Северного Урала 10 октября 1943 года. И лежит он в чужой земле, в неизвестной могиле вместе с другими мучениками. В последнем своем письме на бересте он написал: "Я умираю от голода..."
Отец не предполагал, что для его убийства и суд не понадобится, что и семье его уготовлены страшные лишения и смерть.
Я горжусь своим отцом. Он преданно и неподкупно стоял на страже интересов независимой Литвы, старался, чтобы так необходимые молодому государству средства не уплыли бы за границу, чтобы на них .строились больницы, школы, дороги. Я горжусь его принципиальностью и честностью, которые должны были официально признать даже его политические враги через 25 лет после его смерти.
В ту же ночь 14 июня арестовали и мою мать, Иране Гринкевичене, домашнюю хозяйку, семнадцатилетнего брата, выпускника гимназии и меня, ученицу 14 лет. Чекисты из Смоленска зачитали документ, что мы высылаемся пожизненно в дальние районы Сибири.
Год мы прожили на Алтае, работая в совхозе, а, весной 1942 г., вместе с несколькими тысячами других ссыльных, нас увезли еще дальше — на север Якутии, далеко за Полярный круг. Увезли тогда, когда ссыльные литовцы уже начали привыкать к новым условиям и климату,
когда выменяв на вещи картошку, посадили ее и она уже начала цвести, была надежда, что зимой не придется голодать.
На Север нас везли около трех месяцев. Сначала в переполненных вагонах, где не только сесть, но и пошевелиться было невозможно. Потом на баржах по реке Ангаре, затем грузовиками по диким лесам от Ангары до Лены. И снова на баржах, уже по Лене прямо на Север. Усть-Кут, Киренск, Олекминск, Якутск, Кюсюр, Столбы. И все дальше и дальше на Север. Уже 800 км севернее Полярного круга.
Редели, редели и вовсе исчезли леса, потом и кусты, не видно поселков на берегах. Так куда же нас везут? Уже и берегов не видно. Сколько глаз хватает — вода и вода... Волны большие как в море.
Устье Лены. Море Лаптевых. Чувствуется ледяное дыхание океана. Конец августа, а холод как глубокой осенью.
Наконец остановились. Перед нами — необитаемый остров. Нет ничего. Никаких следов человека: ни дома, ни юрты, ни дерева, ни кустика, ни травы — одна скованная вечной мерзлотой тундра, покрытая тонким слоем мха. И деревянная доска, прибитая какой-то арктической экспедицией с надписью, что остров назван Трофимовским.
На высокий берег острова был переброшен деревянный трап и нам велели высадиться: четыремстам литовским женщинам, детям, старикам и нескольким мужчинам.
Потом мы выгрузили доски, кирпичи, и пароход, развернувшись, заспешил обратно — приближалась зима.
А мы остались на необитаемом острове без крыши, без теплой одежды, без еды, совершенно неподготовленные к зимовке в Арктике.
Почти в это же время на остров привезли несколько сот финнов из окрестностей Ленинграда. Их вывезли по национальному признаку, хотя отцы и деды с незапамятных времен жили в тех местах. Смерть начала косить их первыми.
Нужно было срочно строить землянки, юрты, бараки, потому что зима была уже не за горами.
Но начальники, собрав работоспособных парней и мужчин, не дали им времени для строительства жилища, а увезли на другой остров ловить рыбу для государства.
Тогда мы, женщины и дети, бросились как умели строить из кирпичей и мха бараки. Руками срывали с вечно
мерзлой тундры мох и укладывали его между кирпичей вместо бетона: слой кирпича, слой мха. Крыши барак не имел, её заменил дощатый настил, утепленный мхом и песком. Через щели в потолке метель заносила лежащих на нарах людей снегом. Одному человеку на нарах полагалась 50 см.
Это была огромная ледяная могила с обледеневшими потолком, стенами и полом. Часто волосы лежащих на нарах примерзали к стенам.
В ноябре началась полярная ночь. От голода, холода, цинги и других болезней люди начали умирать. Тогда еще можно было всех спасти. В устье Лены, на берегах моря Лаптевых, на островах Тумате, Бобровском, Сасылах за 100-120 км жили эвенки, которые промышляли рыбу и песцов. У них были запасы рыбы, достаточно собачьих упряжек, они хотели вывезти людей к себе в теплые юрты. Но начальники не разрешили и обрекли нас на гибель.
Группа парней финнов и литовцев, человек пятнадцать, пытались пешком по льду выбраться с Трофимовского к эвенкам, но в пути все до одного погибли — заблудились и замерзли. Запомнилась фамилия лишь одного из них — Забела.
К середине полярной ночи в нашем бараке №10 из 30 человек на ногах держались и выходили на работу только несколько женщин и я.
Нас посылали за 7—10 км искать занесенные с верховьев Лены бревна. Вырубали их изо льда и, запрягшись в веревочные лямки, волокли на Трофимовский для отопления квартир начальников и конторы. Взять в барак хоть одно полено не имели права.
Самым трудным было затащить санки с бревнами на высокий берег обледеневшего острова Трофимовского. Сил не было, ноги обернутые, оледеневшей мешковиной, скользили. Веревочные лямки растирали плечи до кровавых ран.
Другие лежали на нарах опухшие от голода или уже не могли подняться от истощения и цинги. Цингой болели все без исключения. Никаких витаминов мы не получали. Без боли крошились зубы, десна кровоточили. В мышцах открывались незаживающие трофические язвы. Ходить становилось все труднее от общей слабости и кровоизлияний в мышцы и суставы. Казалось десятки иголок и
тонких лезвий впиваются в мускулы, каждый шаг вызывал боль, а утром трудно было вставать. Только на цыпочки. Чаще всего цинга поражала коленные суставы. Из-за сильного кровоизлияния в них невозможно было выпрямить ноги.
Так и оставался человек лежать на нарах со скрученными ногами, с посиневшими, раздутыми суставами. Потом начинался понос и смерть.
Однажды, когда мы приволокли сани с бревнами, нас позвали в контору. Освободившись от лямок, мы вошли. Нам сказали, что мы получим зарплату за полмесяца. Каждая получила по трехрублевой купюре (по теперешним деньгам — 30 коп.). И тут же начальник Травкин начал свою проповедь: "...надо сделать свой вклад в оборону страны, нужны пожертвования на оружие..."
Заранее был сделан список и указана сумма против каждой фамилии — 3 рубля. Осталось только расписаться.
Перед нами стоял сытый ухоженный господин: в элегантном кителе из американской диагонали, в легких меховых сапогах, отдохнувший, чисто выбритый, пахнущий одеколоном, розовощекий.
Он говорил легко и складно, словно о пустяках, говорил будто не видя перед собой еле державшихся на ногах чуть живых людей с желтыми восковыми лицами, впавшими глазами, в отрепьях и вшах, держащих в руках эти несчастные 3 рубля, с таким трудом заработанные. Говорил будто не понимал, что без них мы не купим даже пайки хлеба. Мы расписались и каждая вернула свою трешку.
Больные в бараке просили воды. Нужно было растапливать лед и снег. Дров не было. Поэтому каждый вечер Я пробиралась на склад, утаскивала пару досок и тайком приволакивала их в барак. Затапливала "барабан" (половина железной бочки), кипятили воду, нагревали для больных кирпичи к ногам, сушили обувь и повязки для лиц.
Во время топки иногда с потолка начинала капать. и на постелях появлялись корки льда.
Шел 1942 год. Сочельник. На нарах с опухшими ногами и лицом, даже глаз не видно, лежала без сознания моя мать. Она мочилась почти одной кровью. Это было острое воспаление почек. Лежала на мешке, набитом стружками. Обняв её, я грела её своим телом, умоляла не умереть,
клялась, что увезу ее в Литву. Всеми силами своей души я молила Бога о чуде, не дать ей здесь умереть. Она не слышала, как в наш занесенный снегом барак зашли могильщики и спросили, где труп Гринкевичене.
Потом меня повели в суд.
За два дня до этого, когда я притащила две краденые доски, разрубила их и развела огонь, в барак зашли два начальника: Свентицкий и Антонов. По щепкам в снегу они легко нашли вора. Составили акт и отдали под суд.
Суд происходил в соседнем бараке. Стоял стол, покрытый красной материей. На нем горела свеча. На скамье подсудимых нас сидело семеро. Пятеро за доски, двое — за хлеб: Платинскас и Альбертас Янонис, студент Каунасской театральной студии из Шяуляй.
Мать Альбертаса Янонене, умирая с голоду, умоляла сына дать ей хоть крошку хлеба, и Альбертас с Платин-скасом ночью залезли в пекарню. Все бы кончилось благополучно, если бы они, взяв немного хлеба, вернулись в барак. Может быть и мать не умерла бы от голода. Но почуяв запах хлеба, парни не выдержали и набросились на него. Поедая хлеб, они от слабости потеряли сознание. Там их утром и нашли.
Насчет досок обвиняемые объяснялись по-разному. Первый сказал, что хотел сделать гроб для умершего ребенка, другие уверяли, что нашли их. Я на скамье подсудимых сидела последней. Суд военного времени скорый. За полчаса судья опросил шесть человек и обратился ко мне, признаюсь ли я, что воровала доски, т.е. социалистическую собственность.
— Да, воровала.
— Может быть вас послал кто-нибудь из взрослых? Скажите — кто, и мы вас судить не будем.
— Меня никто не посылал.
Суд удалился на совещание. Мы семеро ждали приговора. Никто не думал о величине наказания, это не имело никакого значения. Год или десять лет — все равно. В лагерь в Столбах погонят по снегу 50 км. Всем ясно, в том числе и судьям, что никто туда не дойдет. Каким бы ни был приговор — это смерть. Мамочка должно быть уже умерла. Конец мучений совсем близок.
Приговор: за хлеб Альбертасу Янонису и Платинскасу — по три года. За доски — всем по году. Меня оправдать за признание. Почему? Они защищались, хотели выжить,
но пойдут на смерть, а меня оставили. Зачем? Возвращаюсь в барак. Холодно, темно. Жукене зажигает лучину, вижу чудо: мамочка начинает приходить в сознание. Нет воды. И я снова иду на склад воровать доски. Светлая, удивительная рождественская ночь.
Через несколько дней всех осужденных и тех, кого судили, на другой день, выгнали вооруженные охранники. Вскоре началась пурга. Мы считали их погибшими. Но на другой день двое вернулись: Рекус из Сейрияй и шестнадцатилетний мальчик Бера Харамас из Каунаса с обмороженной рукой. Оба были осуждены за доски. Рекус весь заледеневший, чуть живой упал в бараке на пол и зарыдал: "О, Христос, Христос, неужто твой крест был так тяжел?"
Он рассказал, что началась пурга, люди потеряли ориентацию. Конвойные побросали оружие и стали прижиматься к арестованным. Решили вернуться, но не разобрались в какой стороне Трофимовский. Каждый указывал другое направление. Так и пошли в пургу каждый своим путем. Погибли все одиннадцать «осужденных» и охранники. Весной мы видели их трупы на льдинах, плывущих в море Лаптевых.
Среди них были юноши Дзикас и Лукминас Бронюс из Кедайняй. Они также, как Янонис с Платинскасом были осуждены за хлеб. Их истории похожи, трагические судьбы одинаковы. Изголодавшиеся Дзихас и Бронюс пытались получить в магазине вторично несколько сот грамм хлеба. Хлеба им не дали, сильно избили и повели в суд. И заплатили они за тот несъеденный хлеб своими жизнями.
Обмороженная рука Беры почернела, ткань омертвела. Он мучился несколько суток и рыдал: "За что мне отрежут руку?" Когда пурга улеглась, его на собаках, увезли в порт Тикси. Там ему ампутировали руку до плеча. Такова была цена доски...
С декабря 1942 г. для вывоза трупов понадобилось уже две бригады. В каждой работало по четыре человека: Абромайтене Мальвина — жена учителя из Меркине, Марцинкевичене Альбина, Петраускас — учитель из Ша-уляй, Дуидулене — жена полковника Литовской армии, Абромайтис Йонас — учитель, Виткевичюс Стяпонас — из Шяуляй (умер от голода), Тамуленене Теофилия, Тамулевичюс — капитан Литовской армии из Мариямполе, Таутвайшене — шведка (в 1956—57 гг. уехала в Шве-
цию). Возчики сами были изголодавшимися и слабыми, поэтому, привязав к ногам трупа веревку, общими усилиями выволакивали его из барака. Потом умерших клали на санки и, впрягшись в лямки, отвозили на несколько сот метров от барака. Там трупы сваливали в общую кучу. На обледеневших стенах оставались примерзшие волосы покойных.
Когда умерла Гамзене, у нее под одеждой, -на груди, оказался маленький кусочек хлеба. Один из тащивших её тут же вытащил хлеб, отряхнув с него вшей, тут же съел.
Как-то раз одна женщина, жена учителя, заметила в ночном горшке около дома начальника Свентицкого кусочек хлеба, выковыряла его из замерзшего г... и съела.
Если свирепствовала пурга, покойники по несколько дней оставались на нарах рядом с живыми.
Даниляускене, жена директора Мариямпольской гимназии, умерев, три дня лежала рядом со своим сыном Антанасом и другими, уже не встававшими. Весь барак был под снегом. Попасть в него можно было только ползком через узкую нору, прорытую в снегу. Абромайтене попросила сына поискать какой-нибудь платок, чтобы прикрыть лицо умершей матери. Но он сам лежал со скрученными ногами и не мог вставать. Когда умершую Даниляускене за ноги тащили из барака через узкий проход в снегу, Антанас кричал вслед: "Прости, дорогая мамочка, что не могу тебя проводить..."
Умершая в нашем бараке Акочайтене, жена рабочего типографии из Каунаса, также пролежала на нарах рядом с живыми несколько дней.
Когда в Тит-Ары умер Матулис (из Каунаса), его жена неделю скрывала это, лежала рядом с телом мужа, чтобы получить его пайку хлеба. Но вскоре и сама умерла с голоду.
Ректор Литовской, сельскохозяйственной академии профессор Вилкайтис был назначен сторожем. Истощенный голодом, профессор свалился около бочек и умер. Люди, из уважения к профессору, имя которого было известно за пределами Литвы, сделали ему гроб. Но через неделю гроб исчез, и профессор лежал вместе со всеми в общей куче. Жена профессора Вилкайтене заболела от голода и переживаний. Умерла позже. Сын и дочь выжили.
Семидесятилетний старик Марцинкевичюс (из Верстапины), предчувствуя скорую смерть, просил: "Абромайте-
не, доченька, похорони меня как-нибудь, чтобы собаки и песцы не растащили мои кости, а если вернешься в Литву, скажи, что мы умерли здесь от голода..."
В Бобровске было несколько тонн мороженой рыбы. Она бы спасла от голода всех ссыльных литовцев и финнов острова Трофимовского. Но начальники не дали её людям, сгноили. В 1943 г. летом её всю выбросили в море Лаптевых.
Однажды в наш барак пришли два человека: мужчина и женщина. У каждого в руках был узелок. Было темно и они спросили, есть ли в бараке дети. Дети были. Когда их глаза привыкли к темноте, они увидели одного из них: на полу лежал умерший от голода и цинги десятилетний Ионукас Барнишкис из Мариямполе. Они сказали, что они из Ленинграда. В Ленинграде умер их единственный сыночек. Сегодня годовщина его смерти. В память о нем, несчастные родители собрали за три дня свои пайки хлеба и принесли голодающим литовским детям.
Из-под тряпья всовывались высохшие от голода детские ручонки и ленинградцы в каждую из них вкладывали по кусочку хлеба. Маленький мученик Ленинградской блокады после смерти протягивал руку помощи своим гибнущим сверстникам.
Когда умирали родители, детей забирали в отдельный барак для сирот. Условия были такие же, смертность детей еще большая. Голодные дети сдирали руками лед с окон и сосали. Дети умирали один за другим. Возчики покойников часто находили на снегу у дверей детского барака мешки с детскими трупиками-скелетиками. Сколько их было в мешке, неизвестно, их бросали в общую кучу, не развязывая.
Два мальчика-финна, 12 и 13 лет в том бараке для сирот повесились. Это видела тринадцатилетняя Юзя Лукминайте из Кедайняй, которую туда поместили после смерти родителей и двух старших братьев. Маленькая Юзя плакала, вспоминая смерть родителей и особенно последнего шестнадцатилетнего брата. Умирая от голода, братишка все ждал обещанного хлеба. Но так и умер с протянутой рукой, не дождавшись. А хлебушек ему вложили в мертвую руку.
Юзя все просила людей отвести её на могилу брата. Как-то раз одна женщина отвела её туда. Но в куче трупов братика не увидела, только на всю жизнь запом-
нила объеденные песцами руки и ноги, белые кости, да чью-то голову, которую катал ветер.
Однажды Юзя со сверстником Стасюкасом вышли из барака. Они надеялись найти что-нибудь съедобное. На
помойке у дома начальника удавалось иногда найти рыбьи внутренности. Истощенная девочка упала. Пока её друг привел людей на помощь, она обморозила руку и грудь. Во время лечения её невозможно было положить: грудь обморожена, сплошная рана, спина вся в пролежнях и трофических язвах от цинги и истощения. Тогда её подвесили на матерчатых петлях за подмышки. Ножки опирались на кровать, а петли прикрепили к потолку. В таком положении Юзя Лукминайте провисела несколько месяцев. Какую вину должен был искупить этот распятый ребенок? Шрамы от ран остались до сих пор.
В 1943 г. в феврале мы поняли, что погибнем все. Смертность дошла до критической точки. Стоял жестокий мороз, завывала пурга, особенно неистовая перед окончанием полярной ночи и появлением солнца.
Бараки не отапливались вовсе и у умирающих обмораживались руки и ноги. Истощенные до предела, лежали почти все, не вставая несмотря на понос. Люди были усыпаны вшами. Они кишели даже в бровях и на ресницах. Наступал конец...
И когда не оставалось уже никакой надежды, в Трофимовске появился человек, который спас от смерти оставшихся. Это был врач Самодуров Лазарь Соломонович.
Он заходил в каждый барак, увидел, что делается и начал энергично действовать. Отважно схватился с начальниками Трофимовска, которые жили в теплых, построенных нами из бревен домах, были с головы до ног одеты в меха, обуты в меховые унты или валенки, ели досыта присылаемые союзниками из Америки хлеб, сахар, масло и свиные консервы (все продукты, за исключением соли, были привезены из Америки через порт Тикси). Основным их занятием была отправка быстрыми темпами на тот свет литовцев и финнов. Ради этой важной "работы" Маврин, Свентицкий, Травкин, Гуляев, Аношин и другие избежали фронта.
Уже на другой день мы получили по миске горячего горохового супа, по полкилограмма мороженой рыбы, которую по совету врача ели в сыром виде, чтобы не пропала аскорбиновая кислота. Он затребовал из склада несколько мешков гороха, прорастил его, и вскоре в каждый барак принесли пророщенный горох (с ростками). Каждый получал по горсточке, примерно полстакана. Выдали на каждого человека и по несколько килограммов канадской
муки. Голод и цинга понемногу начали отступать. Отступила и смерть. Те, кто дождались доктора Самодурова, остались живы.
Заработала баня. Возчики покойников переквалифицировались в санитаров и начали возить живые трупы в баню. Каждый день купали по одному бараку. Мылись все вместе: мужчины и женщины. Состояние людей было таким, что пол не существовал. Скелеты с выпавшими от цинги зубами, трофическими язвами и костяными хвостиками.
Одежду прокаливали в дезокамерах. Каждый раз на дне камеры оставались огромные черные комья обуглившихся вшей.
В середине февраля над горизонтом появился крохотный краешек солнца. Полярная ночь кончалась. Мы поверили, что остались живы.
Через месяц доктор Самодуров уехал. Дошла весть, что он погиб на фронте.
В апреле начальники решили привести в порядок кучи трупов. С этой целью были привезены работоспособные заключенные из Столбов— потому, что в Трофимовске не было людей, которым по силам была бы эта работа. Каждый день они перед началом работы получали порцию спирта и работали полупьяные. В вечной мерзлоте была вырублена глубокая яма, которая и стала братской могилой жертв Трофимовска — литовцев и финнов.
В 19.42—43 гг. зимой смертность на острове была большей, чем в блокадном Ленинграде: умер каждый второй ссыльный, привезенный без вины и суда.
Вымерли целые семьи.
Семья народного учителя Баранаускаса из 6 человек вымерла вся; Семья Жигялисов из четырех человек — родители, дочь Дануте — 18 лет, сын Эймутис — 12 лет — вымерла вся.
Семья лесничего Шлопялиса — тоже вымерли.
Из шести членов семьи Аушстинасов остался только один мальчик.
Из семьи народного учителя Маркявичюса из Дзукии из шести человек осталась только жена и одна дочь — Маркявичюс и три дочери умерли.
Семья Шуркусов... Умерли мать, два сына, Ионас и Адольфас, дочь Эмилия. Из пяти человек осталась дочка Ирочка. Отец остался в Литве. После войны отозвался
(нашелся), спрашивал, почему не пишут другие члены семьи, их адреса?..
Семья Лукминасов из Кедайняй... Из 7 человек четверо: отец, мать и оба сына.
В семье Дзиласов из шести умерли трое.
Полковник Дундулис погиб в лагере. Маленький сын умер на Алтае, шестнадцатилетняя дочь умерла от голода на Трофимовском, сын утонул в Лене. Осталась только жена, живет в Аникшчяй.
Директор Мариямпольской гимназии Даниляускас умер от голода в лагере, жена от голода — на Трофимовском. Сын Антанас с настоящее время после инсульта инвалид первой группы.
Учитель Тоторайтис из Мариямполе умер от голода в лагере, жена — на Трофимовском, старший сын студент
умер в Якутске.
Видоклерене из Каунаса, после смерти её единственного сына, пианиста, каждый день ходила к куче трупов. И однажды не вернулась — там её и нашли замерзшую.
Помню умерших в Трофимовске: учителя Станишкяса из Каунаса, учителя Гедиминаса Бальчуса из Даугай, Ашмонтене, Лукошявичене из Шяуляй, Райбикене из Калварии, Белазарене из Кедайняй, огромного силача 25-ти лет Забукаса, умершего от голода, Ионукаса Гедрикиса из Мариямполе 12 лет, Барминкене, Миколюнене, Крикшта-наса из Каунаса. Крикштанас не был вывезен. Когда началась война он бежал из Литвы. Не желая идти на фронт и сомневаясь, кто победит в войне, он с семьей присоединился к ссыльным литовцам и попал на Трофимовский. Как коммунист-подпольщик он сидел в Литовской тюрьме. Умирая в Трофимовске от голода, он говорил: "Вот если бы нас так кормили, как в Каунасской каторжной тюрьме..." Его труп бедная жена положила на санки и вывезла в общую кучу.
Все они и многие другие, литовцы и финны, чьих фамилий я не запомнила или вовсе не знала, лежат в одной братской могиле, на которую никогда не был, положен ни один живой цветок, над которой никогда не звучала траурная музыка.
Свидетельств о смерти не писали. Учитель Петраускас из Шяуляй возил покойников и каждый день писал дневник, а также составлял список умерших. Начальники как-то узнали об этом. В 1946 г. началось следствие. Тогда
дневник и списки он срочно сжег. Когда работники НКВД пришли к нему в землянку с обыском, дневник и списки были уже уничтожены.
Литовские учителя... Их трагическая судьба особенно берет за сердце. Просветители народа. Большинство из них работали в деревенских школах в нелегких условиях. Они первые учили детей сложить из слогов слово Литва. От них дети узнавали о героическом прошлом Литвы, о предках, которые веками. защищали Родину от завоевателей с Востока и Запада. Они учили детей любить родной язык, один из самых древних в мире, который в течение четырех десятилетий был запрещен царем.
Они первые рассказывали детям о жестоком подавлении восстаний 1831 и 1863 годов, после которых целые деревни были высланы в Сибирь. Учителя Литвы... Они преданно и самоотверженно служили Литве.
В 1940 году после присоединения Литвы к Советскому Союзу, новая власть пригласила всех учителей Литвы на съезд в Каунас и потребовала от них воспитания молодежи в новом духе. После всех официальных речей и указаний представителей правительства 10000 учителей как один встали и торжественно спели гимн Литвы, вынуждая встать и новое правительство. Это было открытое заявление, что литовские учителя останутся верными идеалам независимой Литвы. Этим они подписали приговор себе и своим детям. Власти этого не забыли и не простили:
могилы их и их детей разбросаны не только по Якутии, но и по всей Сибири.
Погибшие остаются жить в моем сердце. Прошло много лет, а я все еще вижу их, бессильных — обреченных, молодых и пожилых, детей и юношей, умерших в таких страданиях, не дождавшихся возвращения в Литву... Мой долг рассказать о них. Пусть о немногих, лишь о нескольких сотнях людей, но от этого их муки не были меньшими. И они хотели жить... О них нельзя забывать среди миллионов других жертв страшной жестокости. Тем более, что их палачи остались безнаказанными. С их голов не упал ни один волос.
Трофимовск не был исключением: на Севере Якутии, далеко за полярным кругом — на Быковом Мысу, в Тит-Ары, в устье реки Лены и в Оленьке, в Верхоянске — полюсе холода — всюду были ссыльные литовцы. И всюду было множество жертв. Например, на Быковом Мысу
вымерла вся семья Пакштисов: отец, мать, два сына, сестра Маркелене и её маленький сын... Также мать учителя Гари Перельштейна. В якутской вечной мерзлоте остались лежать тысячи ссыльных литовцев.
Царь Николай 1 не осмелился выслать в эти места восставших против монархии и монарха декабристов. А Сталин считал берега ледяного моря самым подходящим местом для прибалтийских женщин, детей и истощенных финнов.
Остров Трофимовский теперь снова пуст и необитаем. Волны моря Лаптевых во время бурь с огромной силой бьются о берега и разрушают их.
Когда в 1949 г. последних ссыльных вывезли на ловлю рыбы в другие места, разрушительные волны уже начали подбираться к краю братской могилы. Без сомнения, волны давно смыли все трупы.
По каким морям и океанам скитаются они в поисках пути на Родину?
II
В 1943 г. полярным летом всех ссыльных вывезли ловить рыбу на другие необитаемые острова, которых на огромном пространстве устья Лены было множество. Бригады до места ловли плыли на кунгасах (большие весельные лодки) и забрасывали большие и длинные сети. Потом стояли по колено или по пояс в ледяной воде и изо всех сил тянули их на берег. Так работали по 10—12 часов. Насквозь промокшие, измученные и замерзшие, бежали в палатки и сбрасывали промокшую одежду. Немного поспав, снова влезали в ту же мокрую одежду (сушить её не было ни времени, ни смысла) и снова рыбачили. Иногда волны заливали кунгас и вся пойманная рыба вновь оказывалась в море.
Светло было круглые сутки — в полярный день солнце не заходит. Трудно было ориентироваться во времени суток — день или ночь, путали дни календаря.
Зимой ставили сети под лед, вырубая множество прорубей в ряд через каждые 25 метров. Каждый день нужно было проверять замерзающие проруби, выбирать из них куски льда и голыми руками вытаскивать сеть, а из нее — рыбу. Мороз был страшный. Сеть мгновенно леденела. Выбранные рыбы затвердевали как дрова. Пальцы беле-
ли. Когда сеть снова забрасывали и начинали изо всех сил хлопать руками, чтобы они отошли от боли захватывало дух. Потом все повторялось снова — проверялась другая сеть. И так 15 раз в день — такая была минимальная норма для двух человек.
Свежая мороженая рыба, которую мы ели каждый день, спасала нас от цинги, но ничто не могло защитить наши руки. Пальцы неизбежно обмораживались, покрывались волдырями и ранами. И когда на другой день нужно было такими израненными руками, под ледяным ветром и в лютый мороз, снова тащить сети и вытаскивать из них рыбу, казалось, что руки суешь в кипяток. От боли темнело в глазах, делалось дурно.
Это было мучение изо дня в день! Если сеть несколько дней не проверялась, она примерзала под льдом, а чем тогда ловить рыбу? Чем питаться? Рыба была основным питанием, витамином, лекарством. И шли ловить её никем не подгоняемые и неохраняемые, даже в пургу, если только держались на ногах.
В поисках рыбы, перебирались зимой с одного необитаемого острова на другой. Прибыв на собачьей упряжке на новый остров, строили юрты из снега и жердей, принесенных рекой и выброшенных на берег. Окнами служили глыбы льда. Снова ставили сети, ловили рыбу и снова оставляли обжитые юрты, если рыба в этом исчезала.
Так и скитались на собачьих нартах по берегам моря Лаптевых, находя иногда следы былых экспедиций, могилы погибших исследователей Арктики.
Во время скитаний приходилось попадать и в пургу. Тогда распрягали собак, закапывались в снег и ждали своей участи: конца пурги или смерти.
Заблудившись в пургу замерзли и погибли: Ионас Казлаускас из Аникшчяй, братья Петрикасы из Кедайняй, гимназист Эрнестас Ванагас из Паневежиса и Альгис Апанавичюс, сын учителя из Калнабержес. Их тела не были найдены в бескрайних снегах Арктики.
Учительница Она Балтруконене замерзла в Трофимовске, идя на работу. Была пурга, на шаг вперед ничего не было видно. Так и унесло её мимо последнего барака в вечность. В мае, когда в тундре начал таять снег, её за 6 км нашли охотники. Остался четырехлетний сыночек Яунутис. Её муж, как и многие другие, был в лагере.
Станкевичюс, учитель из Мариямполиса, и начальник
Смельцов тоже попали в пургу. Двенадцать суток пролежали они вместе с собаками под снегом. Если один засыпал, другой толкал его кулаком в бок, чтобы не замерз во сне. В отчаянии Смельцов сердечно каялся и молил бога о чуде — спасении.
На тринадцатые сутки пурга угомонилась. Собак почти не осталось. В снежной коре от дыхания отсырела одежда. Когда они оба вылезли на поверхность, одежда мгновенно превратилась в лед. Оба начали коченеть. Спастись не было ни малейшей надежды. Вокруг на сотни километров ни одной живой души. С каждой минутой приближалась смерть.
И в эти последние минуты, их увидел эвенк, охотник на песцов, объезжавший на собаках свои капканы. И спас. Вероятность таких встреч в Арктических широтах бесконечно мала. Все считали, их погибшими.
Выздоровев и поправившись, Смельцов любил рассказывать, что только слова Сталина: "Нет таких крепостей, которых большевики не могли бы взять",— поддержали твердость его духа и помогли спастись. О своих горячих молитвах, раскаянии и обетах Богу он скромно умалчивал.
В 1944 г. летом нас послали ловить рыбу в Тумат. Мама лежала в больнице в Трофимовске с хроническим воспалением почек. По приказанию начальника врач Грико выписала её из больницы тяжело больную. На баржу мы её занесли на руках. Там было очень холодно и сыро, в этих местах даже летом нельзя обойтись без ватной одежды. В трюме под лежаками плескалась ледяная вода. Брызги попадали на лицо и одежду.
150 км по Лене мы плыли семь суток. Всю эту неделю я. не могла достать ей ни капли горячей воды. Лицо и ноги вновь опухли. Мне казалось, что это её последний путь. Но последний путь был еще впереди.
В 1947—1948 гг. часть ссыльных переселили в Кюсюр и Якутск. Разрешили и мне ехать в Якутск учиться. Моей матери ехать со мной начальник НКВД Косенков не разрешил. Когда пришел пароход, я тайком посадила её и спрятала. Два часа стоянки показались мне очень длинными. Наконец отчалили.
По дороге работник НКВД догадался, что мама едет без разрешения, и отнял у меня документы.
Едва приехали в Якутск, её пришлось спешно положить в больницу. В отделении Министерства внутренних
дел документов мне не вернули и накинулись с угрозами, что без разрешения вывезла мать. Меня поражала их бесчеловечность: оставить тяжело больную мать на севере, точно зная, что больше никогда не увижу её — это нормальное поведение, которым я доказала бы свою сознательность, а не оставить её — ничем неоправданное преступление. И я не могу остаться безнаказанной. Сказали, что учиться мне не разрешат и, не дав проститься с матерью, увезли в Кангаласские угольные копи.
В шахте не было никакой техники. Работали точно так же, как 150 лет тому назад: кирка и тачка. Даже вагончиков не было. Укреплений тоже. По темным лабиринтам толкали тачку по узким доскам. Совсем как каторжные.
Здесь работало много литовцев: всюду, где работа была труднее и опаснее, хуже условия, меньший заработок, которого не хватало даже на пропитание, не говоря уже об износе одежды — всюду туда посылали работать ссыльных литовцев, как дешевую рабскую рабочую силу.
В Покровске, примерно 100 км от Якутска, на кирпичном заводе тоже работало много литовцев. Условия жизни и работы здесь были особенно тяжелы. Люди иногда трудились по несколько дней не получая хлеба. Карточек уже не было и никто не гарантировал получение пайки хлеба. Его привозили мало и получали те, кто в это время не был на работе.
С окончанием навигации, уголь нельзя было вывозить, и работы на Кангаласской шахте были остановлены, Нам разрешили вернуться в Якутск.
Мама не раз обращалась с просьбой, ввиду тяжелой болезни, разрешить изменить ей место ссылки, разрешить жить в Иркутской области и на Алтае. Климат этих мест казался довольно мягким. Но просьбы не удовлетворялись. А здоровье все ухудшалось, и она поняла, что умрет в Якутии. Она хотела увидеть Литву, хотела быть похороненной на родной земле.
В 1949 г. в феврале мы на самолете сбежали из Якутии и достигли желанной Литвы.
Вскоре нас начали искать. Никаких документов у нас не было. Скрывались у родных и знакомых. Не раз приходилось с больной матерью спешно менять приют, когда появлялось подозрение, что нас заметили.
По возвращении в Литву здоровье матери значительно улучшилось. Огромная радость возвращения, овощи, фрук-
ты, так необходимые при этой болезни, присмотр врачей — все это помогло ей окрепнуть. Она прямо ожила. Радовалась каждому лучу солнца, каждой травке, цветку, дереву, которых столько лет не видела на Севере! Она целыми часами сидела где-нибудь в кустах, то срывая ягоды, то прислушиваясь к голосам родной земли... Не придумал Сталин такого наказания, которое заставило бы меня пожалеть об этих мгновениях.
Но через восемь месяцев болезнь снова стала прогрессировать. Появились грозные симптомы уремии. Весной 1950 г. состояние здоровья уже было безнадежным. Она попросила перевезти её в нашу квартиру в Каунасе. Это было очень рискованно, но мы её удовлетворили.
Врачи приходили к ней чаще в сумерки. Однажды она неожиданно спросила меня: "А как ты меня похоронишь? Тебя ждет тюрьма. Опусти меня в Неман..."
И в иной мир она ушла, понимая, что в родной земле ей и мертвой не будет места. Умирала она трудно 5 мая 1950 г. Последними её словами были: "Зачем нас не расстреляли всех тогда у дверей вагона?"
Лежит она на кровати, вся в цветах. А на лице спокойствие. Конец мучениям. Открыла окно, пусть литовский ветерок в последний раз поласкает её лицо... Моя хорошая, моя кроткая матушка, не обидевшая в жизни ни одного живого существа. Почему на твою долю выпало столько мук? Ты раньше других замечала человеческую боль и несчастье. Незаметно и тихо приходила на помощь. Исполнилось твое последнее желание. Ты умерла в Литве. Тебя примет родная земля. Из последних сил ты достигла её. Слабая, умирающая, преследуемая ты победила.
Только где же это место? Где и как похоронить?
Один ксендз согласился похоронить без документов, под другой фамилией, на деревенском кладбище в восемнадцати км от Каунаса. Но как вынести из дому? Как вывезти из города? Вынос и вывоз гроба удивит соседей... Похоронить под окнами в садике? Но майские ночи светлые, немыслимо незаметно выкопать яму.
Тетя предложила: она пойдет в НКВД и скажет, что ночью постучалась больная сестра, не впустить её не могла, а днем она умерла. Наверное выполнят необходимые формальности установления личности и позволят похоронить. Но ведь тогда я не смогу прийти на похоро-
ны, ни к могиле: без сомнения, она будет под наблюдением. Кроме того, они этому не поверят и кто-нибудь пострадает.
Но более всего невыносимой была мысль, что на неё, умершую, придут смотреть её палачи, а я и в эти последние часы не смогу быть подле неё.
Так что же делать? Неужели правда, что моей умершей матери нет места в родной земле? В подвале было маленькое помещение, предусмотренное как убежище на случай войны. Похороню там.
Долотом и топором начала ломать бетонный пол. Не подумал отец, когда строил дом, как трудно будет вырубить здесь могилу для мамы. Чтобы не заметили с улицы зажигаю только свечи. Стараюсь изо всех сил, но работа продвигается медленно. Наконец бетон взломан. Дальше глина. Через двое суток кончаю работу. Передо мной зияет яма. Завтра первое воскресенье мая — день Матери. Так вот каков мой последний подарок тебе, мама... С тетей распиливаем шкаф, делаем гроб. Дверца будет его крышкой. На рассвете гроб относим и опускаем в яму. Теперь надо положить её туда. Несколько раз подхожу к ней, но ноги подкашиваются, делается дурно. Этого я сделать не могу. Тогда приходит верный человек, брат известного ксендза миссионера Паукштиса. Он берет ее на руки и выносит.
Всю следующую неделю я ночами выносила из подвала куски бетона и глины. Потом достала цемент и заровняла пол так, что не осталось никаких следов.
В помещении был водяной счетчик. Проверявший его человек не раз замечал там цветы и свечи, но никому об этом не сказал.
Неизвестная «могила...» Сколько их было и сколько их еще есть в Литве...
III
В 1950 г. меня выследили и арестовали. Заперли в Каунасскую следственную тюрьму и предъявили обвинение по статье 82 Уголовного кодекса — побег из ссылки. Следственные органы интересовало где скрывается мать, кто давал приют и поддерживал материально.
Ни на один из этих вопросов я не могла ответить, не выдав людей, которые мне помогали. Поэтому сразу ска-
зала, что правду сказать не могу, врать не хочу. На добро и благородство так не отвечают. Что касается матери, то могу сказать, что умерла 5 мая 1950 г. Мне, конечно, не поверили. Требовали назвать фамилии врачей, на каком кладбище и под какой фамилией похоронена. И на эти вопросы я отказалась отвечать. Через пару дней следователь торжествуя меня "разоблачил": проверены все бюро ЗАГС-ов Литвы и установлено, что в тот день женщина такого возраста в Литве не умерла. Факт смерти матери был отмечен как ложный. Ну и слава богу! Заметила, что они никогда не верят правде. А больше всего боялась, чтобы они не узнали, где мать похоронена, потому что в этом случае обязательно произвели бы эксгумацию.
Поскольку следствие ничуть не продвигалось, следователи постоянно менялись. На следствие водили почти каждую ночь, как только я начинала засыпать. А в шесть утра уже раздавался сигнал на подъем. Днем даже сидя нельзя было вздремнуть, тотчас наказывали. От постоянного недосыпания постоянно болела голова. Наконец, измучив меня и самих себя, следствие закончили на том, с чего начали.
Врачи, которые лечили мою мать, люди, которые давали нам приют не пострадали. Большинство из них еще живы, и живут в Каунасе и в Вильнюсе. Органы безопасности были уверены, что мать еще жива, и активно искали её до 1953 года.
Как-то раз, около 5 часов вечера, мне было велено одеться и выйти из камеры. По коридорам и лестницам надзиратель вывел меня во двор. Не поняла, куда меня ведут. Подошли к воротам тюрьмы. У двери, ведущей прямо на улицу, стоял в ожидании меня элегантный красивый мужчина, лет 27—28. Приятно улыбаясь, поздоровался и попросил следовать за ним. Он толкнул дверь и мы вышли на улицу Мицкевичюса. Был осенний вечер. Люди шли с работы, заходили в магазины. Группа студентов выбежала из здания факультета. Мы оказались среди прохожих. Красив и бесконечно дорог был мой родной Каунас в тот осенний вечер. Мы шли молча и не спеша. В сквере у Военного музея присели на скамейку. Мне все это казалось сном. Кто подарил мне эту последнюю прогулку по родному городу? Потом мы зашли в помещение на углу улиц Донелайтиса и Гедиминаса. Служащих не было видно. Вошли в один из кабинетов. При-
сели. Мой спутник спросил, не хотела бы я легально жить в Каунасе и учиться? Оказалось, это совсем просто. Если захочу, то меня в ближайшие дни освободят из тюрьмы. Дело в Москву не пошлют. И ехать обратно в Якутию тоже не придется. Я попросту пойду домой. От меня потребуется совсем немного — лишь небольшая помощь органам.
Все ясно. Я, вероятно, должна буду заходить в дома друзей и знакомых своих родителей. Они откроют дверь другу, а на самом деле к ним вползет змея, готовая без сожаления послать их на муки по дорогам Сибири. Теперь я поняла, кто такой мой спутник.
Сказала, что выбираю 3 года лагерей за побег и возвращение в Якутию. Он сдержанно улыбнулся и пояснил, что я заблуждаюсь в размере наказания: меня ждут не три года лагеря, а 20 лет каторги, и я сама подписываю себе приговор. Он подал мне лист бумаги, на котором действительно стояла моя подпись. И я вспомнила: в Якутске всем ссыльным было объявлено, что по новому приказу побег из ссылки будет караться до 20 лет каторги... А мне теперь 23. Конец непостижим даже мысленно. Возвращаю документ. Мир куда-то проваливается. Собеседник молча ждет.
Так вот кто подарил мне удивительную прогулку. Показал и на мгновение дал почувствовать жизнь, которая отнята у меня на все времена, которой никогда не будет, но которую мне предлагают в обмен на честь и совесть.
Попросила отвести меня обратно в тюрьму. Пробыв в Каунасской следственной тюрьме полгода, дождалась из Москвы решения Особого совещания.
Меня привели из камеры в кабинет. В нем были два офицера госбезопасности. Прочли приговор: "За побег 3 года лагеря, а потом отправить этапом в Якутию". Подписать приговор я отказалась. С большим трудом сохраняя спокойствие ответила: "Этот приговор не имеет никакого юридического основания. Ссылка — это наказание. Сослать может только суд за преступление. Меня сослали ребенком без всякой вины и суда, только за то, что родилась в той, а не в другой семье. Поэтому свой отъезд из Якутии я не считаю ни побегом, ни преступлением. Приговор не признаю".
"Мы заставим вас подписаться",— заявил подполковник госбезопасности и велел позвать начальника тюрьмы.
Но им пришлось составить акт об отказе. Вскоре меня через Вильнюс и Москву привезли в Горьковскую область, на станцию Сухобезводную в Унжлаг, где я должна была отбыть срок наказания.
Лагерь удивил меня множеством прекрасных и светлых личностей. Казалось, Сталин заточил здесь разум, честь и совесть страны. Среди заключенных были ученые, конструкторы, артисты театра и кино, преподаватели, врачи, студенты и другие.
Мария Александровна Голизман-Желябовская, преподавательница французского языка в Московском университете (осужденная вместе с мужем — специалистом детской литературы, за хранение самиздата) после работы читала нам по памяти курс французской литературы.
Часто вспоминаю москвича Бориса Воробьева, осужденного на 8 лет за участие в подпольном кружке Московского авиационного института, где они изучали историю и революционное движение России. Пришли к выводу, что Сталин незаконно захватил власть, является преступником, уничтожившим и уничтожающим миллионы лучших людей страны. КГБ, стараясь раздуть процесс, требовало от студентов ложных показаний против преподавателей. В следствии Бориса Воробьева участвовал сам Берия. В память об этом следствии — пустота в одной из глазниц. Целыми днями его держали в каменном мешке по колено в воде. Но кровавый король палачей, министр госбезопасности, поединок с девятнадцатилетним студентом проиграл: ложных показаний не добился.
На одной из окраин зоны у меня было любимое местечко — небольшая площадка, на которой росла как нигде пышная и сочная трава. Иногда и птицы сюда залетали, было спокойно и тихо. Меня удивляло, почему здесь обильно растут травы. Один старый заключенный как-то раз объяснил, что в 1941—45 годах здесь еще не была территория лагеря, и здесь хоронили умерших, расстрелянных и застреленных заключенных.
Теперь я приходила сюда с особым чувством. Это место — каждая травинка, каждый цветочек — казалось мне священным. Радовалась, что сюда прилетали птицы.
В 1953 г. летом меня увезли из лагеря обратно в Якутск. Везли по этапу три месяца через тюрьмы Свердловска, Новосибирска, Иркутска и Киренска; в Новосибирске рядом со старой тюрьмой уже был заложен фунда-
мент и начато возведение стен новой пересыльной тюрьмы. По всему было видно, что это будет грандиозное здание и сколько прошло бы через него сотен тысяч людей, если бы Сталину не пришел конец. Сколь огромны были замыслы палача и его приспешников...
В сентябре открылись ворота Якутской тюрьмы и меня выпустили "на свободу". Впервые шла без конвоя, было как-то непривычно. Начала работать. И вдруг снова неожиданный поворот судьбы: в июле 1954 г. меня вдруг вызвали в Якутское министерство внутренних дел и спросили, писала ли я когда-нибудь письмо Берии. Берия в то время был уже расстрелян.
Вспомнила, что год назад, следуя по этапу, на какой-то станции я попросила солдата-конвойного бросить письмо в почтовый ящик. В нем я просила Берию, тогдашнего министра госбезопасности, заменить мне место ссылки и разрешить жить в таком городе Сибири, где есть медицинский институт.
Можно только удивляться, как тщательно после ареста Берии была проверена вся его канцелярия, если нашлась даже эта моя бумажка.
"Ваша просьба была отклонена,— сказали мне в спецотделе, — а, мы разрешаем вам ехать учиться. Выбирайте город до Урала". Через час я вышла из. министерства уже с разрешением на руках.
В Омск прибыла, когда до вступительных экзаменов оставалось девять дней. В спецкомендатуре, куда я явилась, мне сказали, что на учет меня возьмут временно, и если я не пройду по конкурсу в институт, то меня отправят обратно в Якутию. Поскольку денег у меня не было, то в перспективе снова был этап.
В канун первого экзамена я пошла в театр. В то время в Омске гастролировал Свердловский театр оперы и балета.
Опера... Какое огромное влияние она на меня оказывала. Я полюбила её очень рано, а с 13 лет она заслонила все детские игры и развлечения. Редко пропускала спектакли. Театр... Незабываемые, прекраснейшие часы моего детства. Часы величайшей радости. Передо мной открылся впечатляющий, удивительный мир красоты и добра, он меня очаровал и позже стал духовной опорой на всю жизнь. Театр... Он зажигает в сердце человека факел, который уже никто не в силах погасить; можно делать
что угодно: унижать, мучить, тыкать в грязь, а в сердце человека все равно звучит уже другая музыка, тебя не сделают его послушным инструментом.
Когда 14 июня 1941 г. нас везли в Сибирь и мне велели взять необходимые вещи, я заботливо сложила в два пакета все программы спектаклей и вышла из дому, твердо веря, что уношу с собой все самое дорогое и ценное.
В тот вечер шла "Травиата". Как много раз я видела ее в Литве. Но теперь, после стольких лет смертей и утрат все звучало с новым смыслом, необыкновенно потрясло. Поднялось все, о чем старалась не думать, забыть, чтобы можно было жить. И я плакала. Но вместе с тем обрела новые силы и готовилась к экзаменам, как к штурму.
Хотя я сдала их на пятерки, но знала, что мою судьбу решит мандатная комиссия, которая несомненно заинтересуется кое-какими моментами моей биографии, которые я скрыла.
Перевод Э.КАКТЫНЬ