Случай на даче

Случай на даче

Часть1

6

ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО А. СОЛЖЕНИЦЫНА

Министру госбезопасности СССР Андропову

Многие годы я молча сносил беззакония Ваших сотрудников: перлюстрацию всей моей переписки, изъятие половины, ее, розыск моих корреспондентов, служебные и административные преследования их, шпионство вокруг моего дома, слежку за посетителями, подслушивание телефонных разговоров, сверление потолков, установку звукозаписывающей аппаратуры в городской квартире и на садовом участке и настойчивую клеветническую кампанию против меня с лекторских трибун, когда они предоставляются сотрудникам Вашего министерства.

Но после вчерашнего налета я больше молчать не буду. Мой садовый домик (село Рождество, Наро-Фоминский район) пустовал, обо мне был расчет у подслушивателей, что я в отъезде. Я же, по внезапной болезни вернувшись в Москву, попросил моего друга Александра Горлова съездить на садовый участок за автомобильной деталью. Но замка на домике не оказалось, а изнутри доносились голоса. Горлов вступил внутрь и потребовал у налетчиков документы. В маленьком строении, где еле повернуться трем-четырем, оказалось их до десятка, в штатском. По команде старшего: «В лес его! И заставьте молчать!» — Горлова скрутили, свалили, лицом о землю поволокли в лес и стали жестоко избивать. Другие же тем временем поспешно бежали кружным путем, через кусты, унося к своим автомобилям свертки, бумаги, предметы (может быть — и часть своей привезенной аппаратуры). Однако Горлов энергично сопротивлялся и кричал, созывая свидетелей. На его крик сбежались соседи с других участков, преградили налетчикам путь к шоссе и потребовали документы.

Тогда один из налетчиков предъявил красную книжечку удостоверения, и соседи расступились. Горлова же с изуродованным лицом, изорванным костюмом повели

7

к машине. «Хороши же Ваши методы!» — сказал он сопровождающим. «Мы на операции, а на операции нам все позволено!»

По предъявленному соседям документу — капитан, а по личному заявлению — Иванов сперва повез Горлова в наро-фоминскую милицию, где местные чины почтительно приветствовали «Иванова». Там «Иванов» потребовал с Горлова же (!!) объяснительную записку о происшедшем. Хотя и сильно избитый, Горлов изложил письменно цель своего приезда и все обстоятельства. После этого старший налетчик потребовал с Горлова подписку о неразглашении. Горлов наотрез отказался. Тогда поехали в Москву, и в пути старший налетчик внушал Горлову в следующих буквально фразах: «Если только Солженицын узнает, что произошло на даче, считайте, что Ваше дело кончено. Ваша служебная карьера (Горлов — кандидат технических наук, представил к защите докторскую диссертацию, работает в институте Гипротис Госстроя СССР) дальше не пойдет, никакой диссертации Вам не защитить. Это отразится на Вашей семье, на детях, а если понадобится — мы, Вас посадим».

Знающие нашу жизнь знают полную осуществимость этих угроз. Но Горлов не уступил им, подписку дать отказался, и теперь над ним нависает расправа.

Я требую от Вас, гражданин Министр, публичного поименования всех налетчиков, уголовного наказания их и публичного же объяснения этого события. В противном случае мне остается считать их направителем — Вас.

А. Солженицын

13 августа 1971 г.

Председателю Совета Министров СССР А. Н. Косыгину

Препровождаю Вам копию моего письма министру госбезопасности. За все перечисленные беззакония я считаю его ответственным лично. Если Правительство СССР не разделяет этих действий Министра Андропова, я жду расследования.

А. Солженицын

13 августа 1971 г.

8

А теперь — по порядку. 12 августа

Утром, в 5.00, вместе с Екатериной Фердинандовной¹ встретили Александра Исаевича на Курском вокзале. Накануне вечером от него пришла телеграмма из Иловайской, что он заболел в дороге и просит встретить. Действительно, он очень плох: еле ходит. Очевидно, в дороге он перенес тепловой удар, следствием которого явилась аллергия с признаками тяжелого ожога по всему телу (он с товарищем ехал в машине при работающей печке, которая из-за неисправности не отключалась, а температура наружного воздуха была около 35°).

На даче Ростроповича в Жуковке, куда я его привез, поговорили о предстоящем ремонте его машины. Мне ясно, что нужно менять что-то в сцеплении: диск или «корзинку». Александр Исаевич сказал, что диск есть. почти новый, на даче в Борзовке (интимная кличка дачного участка у с. Рождество), дал мне ключи от дома и записку примерно следующего содержания: «Как войти в дом: если на двери висит замок, попробовать открыть его средним ключом в связке (ключ не от замка, но иногда открывает). Если ничего не выйдет, то поискать настоящий ключ под резиновым ковриком в кухонном шкафике под


¹ Е. Ф. Светлова, мать жены Солженицына, мой давний друг, с которой я вместе работал многие годы.

9

лестницей. После снятия висячего замка открыть внутренний. Если дверь открываться не будет, поддеть ее топором и сильно дернуть».

Я еще пошутил, что если записка попадет в руки милиции, то мне несдобровать: ясно станет, что попался опытный взломщик (как в воду глядел!).

Кроме того, Александр Исаевич дал мне записку к Н. А. Решетовской¹ на случай, если она окажется на даче.

В этот же день я ехать в Рождество не предполагал, так как из-за ранней поездки на вокзал не выспался, а предстояла еще большая работа в институте. Но к концу работы вдруг как-то сразу решил съездить, чтобы не «висела» забота. В 16.00 зашел к Екатерине Фердинандовне и сказал, что еду. Она предложила ехать со мной, но я ее отговорил, так как дорога не очень близкая и в два конца займет 2,5 - 3 часа. Договорились, что позвоню, как приеду.

В 17.15 подъехал к дачному поселку (посмотрел на часы, чтобы проверить время в пути: от института до дачи около часа). Проехал еще метров 30 после съезда на дорожку и остановился на обочине шоссе, не разворачиваясь к Москве.

Подъезжая, я увидел на противоположной обочине стоящую у леса радиатором к Москве светлую «Волгу» и водителя, очень низко сидевшего за рулем (лица не было видно). Я стоял перед «Волгой» метрах в 20-25, но номера разглядеть не мог: он был заляпан грязью (хотя погода — теплая и дорога ~ сухая). Промелькнула мысль: «Странно: если они приехали за грибами, то почему остановились у поселка и один остался в машине; если на дачу, то почему стоят у края леса, а не у домов». Обошел «Волгу» сзади, вошел в лес (задний номер машины был тоже испачкан и не «читался»), вернулся тропинкой вдоль шоссе к дороге и пошел к даче, никого не встретив.

Подошел к двери и, к своему удивлению, обнаружил, что висячего замка нет, внутренний открыт, но дверь закрыта изнутри. На этот случай инструкция «как войти в дом» никаких указаний не давала. Вдруг отчетливо


¹ Н. А. Решетовская — первая жена А. И., с которой он разошелся. Я с ней не знаком.

10

услышал в доме движение и мужские голоса. Раз в доме и закрылись изнутри — значит, свои.

Постучал в дверь. Голоса смолкли, движение прекратилось. Постучал в окно — никакого ответа. Обошел дом со стороны веранды и посмотрел в окно. Внутри дверь в комнату, которая направо при входе, была открыта, ярко горел какой-то красный свет (возможно, блик солнца), но никого не было видно. «Очевидно, говорят на участке», — подумал я. Обошел дом со всех сторон, но вблизи людей не было. Может быть, показалось? И я приступил к выполнению последнего пункта инструкции; взял стоявший при входе топор, поддел им дверь и стал ее дергать. На этот раз услышал, как несколько человек пробежало по внутренней лестнице на второй этаж, а в окне мелькнуло мужское лицо. Опять громко постучал в дверь — никакого ответа.

Удивительно, что до самого последнего момента у меня не возникало никаких подозрений. И уж во всяком случае, никакой опасности я не ощущал: вторая половина дня, светло, вдалеке на участках видны люди.

Я сильно рванул дверь, она соскочила с внутреннего запора, и я вошел в дом.

Внизу никого не было, а с верхнего этажа мне навстречу сбежали двое мужчин: один — низкий, коренастый, со шрамом, второй — среднего роста, со «среднестатистическим», никак не запоминающимся лицом (в дальнейшем он назвался капитаном Ивановым, и я запомнил только его глаза: мутные и пустые, как у удава).

— Кто нужен? Почему вломились в дом? — услышал я и стал объяснять, что приехал по просьбе хозяина дачи за диском сцепления для машины. В свою очередь поинтересовался, с кем имею дело.

— А мы тебя здесь ждем. Выходи с нами и быстро?

— Я никуда с вами не пойду! Объясните, как вы оказались в чужом доме, и предъявите свои документы!

— Сейчас покажем. Пошли! К лесу его! — услышал я голос. Я почувствовал, что схвачен с двух сторон за руки, и в следующий момент меня вытолкнули из дверей за дачу, в сторону леса. «Капитан» встал на дорожке, загораживая мне путь к шоссе, а «низкий», очевидно, из двоих

11

— старший, выхватил записку Александра Исаевича, стал читать ее.

— Как вы смеете читать чужие письма! Немедленно предъявите документы! Вы ответите за произвол! — я даже задохнулся от негодования.

— Пошли! — и меня снова схватили. Я рванулся, но тут острая боль пронизала тело: мне резко, с хрустом заломили руки за спину и, очевидно, ударили по голове. На какой-то момент ушло сознание, а потом я понял, что меня волокут к лесу: голова беспомощно болталась по земле, а мимо глаз проплывали какие-то сучья, листья, трава... Наконец, осенило: «Бандиты! Грабят дачу, а я свидетель! Сейчас убьют! Нужно что-то сделать, чтобы остановить немедленную расправу!»

И я закричал: «Вы будете отвечать! Я — иностранный подданный!»

Это произвело впечатление. Те остановились, немного ослабили хватку. «Ах, иностранец! Ну, тогда отпустим, если будешь идти тихо сам».

Я изо всех сил толкнул низкого ногой, вырвался от второго и бросился бежать. Возможно, что мне удалось бы убежать. Я чувствовал, что они бросились за мной, и что я оторвался от них на 3-4 метра. Но чтобы оказаться на дорожке к шоссе, нужно было, пробежав заднюю часть дома, резко, под прямым углом повернуть налево. Я на секунду замедлил бег перед поворотом, ив тот же момент на меня сразу навалилось несколько человек, может быть, спрыгнули с балкончика дома.

(В дальнейшем в милиции мне разъяснили, что, если бы меня не удалось остановить, я был бы застрелен «при попытке к бегству»: на этот счет у моих преследователей имелась однозначная инструкция).

Я еще попытался подняться из общей кучи тел, вырваться, но меня уже держали крепко, прижимая лицом к земле. Потом подняли, и первые двое опять потащили с вывернутыми руками к лесу. И тут, понимая всю безнадежность своего положения — сейчас убьют, и все канет в Лету, — я закричал со всей силой, на какую был способен: «На помощь! Бандиты! Помогите!»

Сейчас, когда многое отодвинулось, вспоминаю, что

12

мысль закричать, попытаться созвать людей появлялась раньше, еще когда «низкий» читал отнятую записку. Но останавливала какая-то непреодолимая, непонятная сила, возможно, благовоспитанность и сознание нелепости положения: в мои-то годы и при моем положении орать благим матом! Представил, как это будет выглядеть со стороны, когда сбежится народ! И я никак не мог заставить себя закричать.

— Молчать! — «низкий», отпустив мою руку, попытался зажать мне рот ладонью. Воспользовавшись освободившейся рукой, я вырвался и, продолжая звать людей, ухватился за какое-то дерево. Тогда «низкий» попытался разжать мне челюсти, а «капитан» стал запихивать мне в рот грязный носовой платок (они разорвали мне углы рта, и я еще долго потом не мог нормально есть и говорить).

Всё дальнейшее вспоминается как кошмар. Чью-то руку я схватил зубами, получил сильный удар в лицо, но продолжал изо всех сил звать свидетелей. Увидел у дальней дачи перебегавших людей: бежать на крик к лесу они не решались. Меня снова сбили с ног и пытались заткнуть рот на земле. Я отбивался, и тем двоим это не удавалось. Кричал, как только появлялась возможность (временами они вжимали мое лицо в землю, но я вырывался).

В этот момент из дома Александра Исаевича выбежало еще четверо или пятеро мужчин и по той же тропинке за дачей, где волокли меня, бросились к нам. В руках у них были какие-то свертки, ящики.

«Теперь конец!» Но, подбежав, они напролом через кусты (я лежал поперек тропинки) кинулись дальше в лес. Один из них на ходу наклонился и со всего размаху ударил меня в лицо, крикнув: «Замолчишь, гад!» Другой, высокий, интеллигентного вида и в очках, бросил через плечо: «Его — к машине!» И исчезли, а я снова остался с первыми двумя.

Не стараясь больше заставить меня замолчать, они попытались поднять меня с земли и принудить бежать вслед за остальными. Я ухватился за какой-то забор, меня снова сбили с ног и за руки, бегом поволокли по земле теперь уже к стоявшей у шоссе светлой «Волге». Я продолжал сопротивляться и звать на помощь.

13

И тут дорогу преградила группа людей (человек 10-12), в основном — женщины. Раздались возгласы: «Хулиганы, бандиты! Немедленно отпустите человека!»

«Капитан» и «низкий» остановились, я поднялся. Низкий сказал: «Что вы сбежались? Видите, человек пьяный и кричит!» И снова, взяв меня за руку: «Пошли!»

Я стоял в совершенно истерзанном виде, с разбитым лицом, разорванным костюмом, в одном ботинке (второй почему-то держал в руке «капитан»). Может быть меня и можно было выдать за пьяного, но за избитого пьяного, вызывающего сострадание, а не за такого, которого надо волоком куда-то тащить.

— Никуда я с вами не пойду, — я не двигался.

Один мужчина с огромной палкой схватил «низкого» за руку: «А ну, отпусти!» Народу прибавлялось: подбежало еще несколько человек.

Тогда «капитан» вынул из кармана красное удостоверение и поднес его к лицу мужчины с палкой. Тот его взял и стал читать вслух. Меня тошнило, в голове шумело, и я услышал только слово «капитан». Для меня это было так же неожиданно, как и для всех окружающих. В этот момент я увидел, как светлая «Волга» со всеми сидевшими в ней рванула с места и умчалась в сторону Москвы.

Толпа стала быстро таять, исчез куда-то и «низкий», я остался вдвоем с «капитаном».

— Хороши же ваши методы! — только и смог сказать я.

— Мы на операции и нам все дозволено, — ответил он и спросил:

— Вы как сюда приехали?

— На своей машине.

— Где она?

— Вон у дороги, — я показал.

— Идемте к Вашей машине.

— Я требую, чтобы Вы назвали мне свою должность и фамилию, — я уже приходил в себя после «боя».

— Я — капитан Иванов, — он назвал еще имя и отчество, но я не запомнил. Мне удостоверение он не предъявил. В машине он сел рядом.

— У Вас есть документы? — Я дал ему свои права на

14

вождение автомобиля. Он их раскрыл и вслух прочитал фамилию, имя, отчество.

— Кто вы по специальности?

Я ответил.

— Это Москвич 408?

— Да.

— Скажите, а на какие средства Вы его купили?

Я опешил. Ожидал любой вопрос, но не такой. Стал объяснять. Он вслух складывал мою зарплату с зарплатой жены, вычитал налоги, умножал на месяцы, выспросил о гонорарах за книги, научные статьи. Наконец, «убедившись», что деньги я не ворую, сказал:

— Ехать можете?

— Могу.

— Тогда давайте отъедем.

Я развернулся и поехал к Москве. Через 2-3 километра он велел остановиться.

— Сейчас нам нужно вернуться на дачу.

— Зачем?? — Я сидел вполоборота к нему, отодвинувшись к двери.

— Необходимо выяснить детали Вашего приезда. Там остался второй наш сотрудник.

— После состоявшегося «знакомства» вторично иметь дело с Вами и Вашими сотрудниками не хочу и на дачу не вернусь, — я сказал это достаточно твердо.

— Ну что же. Здесь в лесу ручей. Идемте, я помогу Вам обмыться. Потом поедем дальше: нельзя в таком виде появляться на людях.

Вид у меня был, наверное, действительно страшный: всё лицо в кровоподтеках и перемазано грязью.

— Я уже сказал, что никуда, а тем более в лес, с Вами не пойду. Помоюсь там, куда Вы меня привезете.

Минут пять он уговаривал меня идти с ним к ручью мыться, потом сказал: «Ладно, поехали в Наро-Фоминскую милицию».

Туда мы приехали через несколько минут, он попросил запереть машину и подождать, а сам ушел в здание милиции. Минут через 7-10 он вернулся и провел меня в комнату «красного уголка», которую открыл, вынув ключ

15

из кармана. Встречавшиеся нам в коридоре сотрудники милиции уступали ему дорогу.

Мы остались вдвоем, и он сказал: «Вот Вам бумага, пишите объяснение всему происшедшему на имя начальника Наро-Фоминской милиции. У Вас ручка есть?»

— С собой нет.

— А еще пытаетесь убедить меня, что Вы — научный работник. Ручки даже не имеете, — и он протянул мне шариковый карандаш.

Я стал писать о том, как оказался на даче, как увидал посторонних людей в штатском, у которых потребовал документы, а они поволокли меня в лес и били, как на мои крики собрался народ. Временами «Иванов» брал бумагу, прочитывал и просил уточнить отдельные детали (давно ли знаю хозяина дома, бывал ли на даче раньше, мой домашний и служебный телефоны и т. д.). В одном месте я ошибся: написал А. С. Солженицын, он поправил: «Александр Исаевич. А еще говорите, что знаете хозяина дачи».

Когда я кончил, поставил дату и расписался, он взял мое «объяснение», положил передо мной еще лист чистой бумаги и сказал: «А теперь напишите расписку, что обязуетесь ничего не разглашать о случившемся».

Я ответил не сразу, стараясь, чтобы голос звучал спокойнее и не дрожал:

— Я такую расписку не дам и оставляю за собою право подать жалобу в суд на ваши действия.

— А Вы не спешите, подумайте. Это в Ваших интересах. — Говорил «Иванов» очень вкрадчиво и тихо, обращаясь ко мне по имени-отчеству.

— Я уже всё обдумал и решил окончательно. Вы вломились в чужой дом, меня избили безо всяких с моей стороны-, провокационных действий и требуете, чтобы я еще об этом и молчал? До сих пор я даже толком не знаю, с кем имею дело?

— Еще раз спрашиваю: дадите подписку?

— Не дам.

Молчание.

— Ну, хорошо. Можно ехать в Москву. Я поеду с Вами.

Он опять сел рядом со мной в машину и мы поехали. «Неужели попытается что-то сделать в дороге?» —

16

была мысль. Когда выехали из Наро-Фоминска, я до отказа выжал педаль газа и машина пошла со скоростью около 110 км.

— Снизьте скорость! Куда Вы так гоните?

— А я всегда так езжу. Да и дома давно волнуются: мы с женой должны были пойти в театр, — придумал я.

— Кто знал о Вашей поездке сегодня?

— Очень многие: сам хозяин дачи, его и мои друзья, жена. Все они, бесспорно, давно волнуются, почему меня нет. Может быть, даже кто-нибудь поехал навстречу.

Некоторое время он о чем-то сосредоточенно думал, временами посматривая на меня и на дорогу. Я продолжал гнать, не снижая скорости. Впереди показался пост ГАИ: дорога по Киевскому шоссе была дальше закрыта и машины направляли в объезд на Минское шоссе.

Я пристроился в середину колонны грузовиков и теперь «тянул» с их скоростью, не обгоняя: любая остановка моей машины на тесной дороге, если бы «Иванов» попытался со мною что-нибудь сделать, тут же образовала бы «пробку».

«Иванов» стал меня подробно выспрашивать, где работаю, кем, имею ли ученую степень, собираюсь ли защищать докторскую диссертацию, где и когда, кто жена, где работает, кем и т. д.

— А дети есть?

— Сын.

— Сколько лет?

— Двенадцать.

— Значит, в пятом или шестом классе?

— В восьмом.

— Он что у Вас, вундеркинд?

— Для чего Вам все это нужно? Лучше подумайте, как будете отвечать за совершенное беззаконие.

— Вы преувеличиваете свои возможности. У меня юридическое образование, и я вижу лучше. А если нужно будет отвечать — ответим. Уж такая у нас работа: сегодня благодарность, завтра — выговор, потом опять выговор, а потом — снова благодарность.

Мы миновали кольцевую дорогу.

— Хотя Вы и отказались дать подписку о неразгла-

17

шении, предупреждаю, что о происшествии на даче никто ничего знать не должен.

— Но это невозможно, даже если бы я этого хотел: ведь многие знают о моей поездке!

— Скажете, что не доехали, что передумали или сломалась машина.

Разговор принимал забавный оборот.

— А как быть с запиской хозяина, которую Вы отобрали?

— Скажете, что потеряли.

Ну и ну! Подробный инструктаж!

— Вот что я должен Вам сказать. Если хозяин дачи или кто-нибудь вообще узнает, что произошло сегодня, Вы лишитесь всего, что имеете. Вы рискуете не только своей карьерой и не только не защитите докторскую диссертацию, но пострадают и Ваш сын и жена. А если мы сочтем нужным, то и посадим Вас.

— Как это — посадите? За что? И кто это — «мы»?

Он промолчал. Показался Ленинский проспект.

— Остановите, пожалуйста, у магазина телевизоров: я выйду.

Когда машина стала, он сказал:

— Я надеюсь, что Вы все поняли. И хорошенько подумайте над моим советом, не спешите с решением. Потом уже ничего поправить будет нельзя. До свидания.

И он протянул мне руку. Я молча сидел за рулем, глядя на дорогу и «не замечая» протянутой руки «капитана Иванова». Он вышел.

Было около девяти. Представляю, что делается дома! И что сказать, когда я приеду? Может быть, стоит поехать в какую-нибудь больницу, сказать, что избили хулиганы, а для суда нужен акт медицинской экспертизы? Интересно — все угрозы «Иванова» — не фикция? Если нет — то что же это тогда?

Медленно поехал к дому.

Поставил машину, вышел, постоял, собираясь с мыслями, и направился к подъезду. В голове шумело, твердого плана, что сказать, не было.

Жена замерла у порога при виде моей фигуры с разбитым лицом. «Что случилось? Авария?»

18

Я бодро шагнул вперед, по возможности «весело» улыбнулся распухшими губами и сообщил:

— Чепуха! Пристали на улице у заправочной колонки двое пьяных и я с ними подрался!

— Дрался четыре часа и не мог позвонить?

— Нас всех забрали в милицию выяснять обстоятельства. Меня отпустили, а их задержали.

Потом я лежал в постели со свинцовыми примочками на лице и пытался обдумать все происшедшее.

Позвонила Екатерина Фердинандовна узнать, приехал ли я уже. Слышал, как жена подробно излагала ей историю моей драки с «пьяными». Потом звонил кто-то из друзей, которым тоже была передана версия о драке на улице с добавлением: «дожил до сорока лет, а ума не набрался!»

Хотел вступить в дискуссию по поводу последнего замечания, но мешал компресс на физиономии.

— Как-то странно сегодня работает телефон: гудит, что-то щелкает во время разговора. Нужно будет позвонить на станцию, — жена посмотрела номер телефона аварийной.

Я спросил:

— Ты звонила уже кому-нибудь, придя с работы?

— Звонила, телефон работал нормально. Посмотрел на часы: уже 12 и день закончился.

13 августа

Ночь почти не спал.

Главный вопрос: что делать? — гудел в голове. Вообще решение вроде уже было: я не дал подписку о неразглашении и Александр Исаевич должен узнать о налете на дачу и последовавших в связи с моим приездом туда событиях. Но тогда сразу «после боя» еще кипела кровь от негодования и не было опасности близким, а сейчас, в спокойной обстановке, все можно было решать заново. Это «можно» и было страшным.

Так что же делать дальше? Промолчать, помня речи «Иванова»? Кстати, опомнившись и посовещавшись, он может захотеть на другой день заставить меня молчать

19

другим путем, не надеясь на силу угроз. Ведь если ему так нужно (иначе зачем было меня стращать?), он должен будет к этому вернуться и, в лучшем случае, снова попытаться как-то принудить меня к подписке о неразглашении.

Но нельзя же так жить! Кто-то вламывается в чужой дом, меня «мордуют» только за то, что я тому свидетель, и требуют, чтоб об этом не знал хозяин дома!

А что значит — не молчать? Рассказать обо всем Александру Исаевичу и подать в суд? На кого? На «капитана Иванова со товарищи», неизвестно где служащими?

Но если верить словам капитана, то он заранее знает, что может посадить меня, и никакой суд здесь не поможет.

Или просто рассказать Александру Исаевичу и друзьям обо всем и ждать, когда посадят?

Так что же делать?

Проходил один час за другим, а решение все не появлялось. Если бы был один как перст, тогда бы легче. А тут ведь жена, сын, которому еще только становиться! Ведь в их адрес тоже были угрозы «Иванова».

Постепенно заставил себя успокоиться и сосредоточиться.

Ведь я прав? Я не сделал ничего, что противоречило бы закону или принятым нормам общежития. В чем меня можно обвинить? В том, что не подчинился приказу неизвестных мне лиц и не пошел добровольно с ними в лес? Но так на моем месте поступил бы любой психически нормальный человек. В том, что сорвал чью-то «операцию»? Но это не было моей целью: я приехал в дом за деталью для автомобиля по просьбе хозяина дома и с его ключами и запиской. В том, наконец, что дружен с Солженицыным?

Я не могу и не стану молчать! Иначе нельзя. Мой сын подрастет и меня же за это презирать будет!

Заснул под утро, и вскоре зазвонил будильник — пора на работу. Я был спокоен: решение принято, а там — что судьба пошлет!

На работе утром сразу зашла ко мне Екатерина Фердинандовна.

20

— Как это тебя угораздило связаться с какими-то пьянчугами?

— Ничего этого не было. Я застал на даче посторонних лиц, которые меня и избили, а потом потребовали, чтоб об их посещении не узнал Александр Исаевич — и я стал подробно рассказывать о вчерашнем происшествии. Она была ошеломлена и сидела неподвижно.

— Нужно, чтоб Александр Исаевич знал о случившемся и как можно быстрее, — закончил я.

Наступила пауза, когда не знаешь, о чем еще говорить или спрашивать.

— Какой кошмар! — только и сказала она. Потом добавила:

— Я еду к нему. А угроз не бойся: ты под его защитой, и никто не посмеет тебя тронуть!

Через некоторое время Екатерина Фердинандовна уехала из института, а еще через час мне позвонил начальник отдела кадров:

— Товарищ Горлов, спуститесь, пожалуйста, ко мне. Через несколько минут я был уже у него. Когда я открыл дверь его кабинета, то увидел сидящего за столом «Иванова» в форме капитана милиции и еще одного человека лет 45-50, в штатском. Оба встали мне навстречу, пожали руку и попросили присесть. Начальника отдела кадров выпроводили, дверь в кабинет закрыли, и мы остались втроем.

Беседу со мной вел второй, в штатском. «Иванов» за все время не проронил ни слова.

— Мы приехали к Вам сегодня в связи со вчерашним инцидентом на даче. Дело в том, что в Наро-Фоминскую милицию поступил сигнал о намеченном в этот день ограблении дачи Солженицына, и мы устроили там засаду. Хозяев дачи найти не удалось и дверь пришлось вскрывать в присутствии понятых, — он достал из папки и прочел мне акт, где было сказано приблизительно следующее:

«Мы, работники милиции Наро-Фоминского ОВД (должности и фамилии), в присутствии понятых (фамилии), получив сигнал о готовящемся налете на дачу и не найдя ее хозяев, вскрыли дверь и устроили засаду в доме». Затем шло описание находящихся в доме предметов. Мне запом-

21

нилось: «два стакана на столе без признаков передвижения длительное время», потом «Спидола в нижней комнате». Я молча слушал.

— У нас очень сложный район. Например, на днях бандиты остановили на дороге «Москвич» и выстрелили в голову водителю. Были и другие происшествия. Поэтому Ваше появление в доме, когда там находились наши работники, ждавшие взломщиков, и привело к инциденту. Но мы уже познакомились с Вашим личным делом, услышали о Вас самые лестные отзывы и почти уверены, что все случившееся — недоразумение, а Вы отношения к налетчикам не имеете. Чтобы окончательно снять с Вас подозрение, нам нужно уточнить некоторые детали, а также поговорить с Екатериной Фердинандовной и хозяином дачи, — и он вынул из папки и разложил на столе отнятую вчера записку Александра Исаевича с инструкцией «как войти в дом» (она-таки попала в руки милиции?), мое «объяснение», показания соседей.

В показаниях соседей, которые он зачитал, говорилось, в частности, что видели, как я прошел на дачу и что ранее я приезжал туда с хозяином.

— Почему Вы оказали сопротивление и пытались убежать?

— Эти лица вызвали у меня подозрение, так как находились в чужом доме. Они не предъявили документов на мое вполне законное требование об этом.

— У нас были случаи, когда сотрудник доставал удостоверение, а в него в это время стреляли. Они же считали Вас за бандита!

— А я их считал бандитами, тем более, что их было много, а я — один. Кроме того, я соглашался с ними идти, но не в лес, а к шоссе, где люди.

— Почему Вы заявили, что Вы — иностранец?

— Чтобы предотвратить немедленную расправу: как только мне вывернули руки, стало ясно, что я имею дело с профессиональными костоломами.

— Постарайтесь помочь нам напасть на след настоящих грабителей. Итак, Вы приехали за сцеплением к автомобилю. Давно ли автомобиль испорчен?

— Недели три.

22

— Вы пытались купить нужную деталь в магазине?

— Да, недели две назад.

— Как это было?

— Я приехал в магазин и спросил у продавца, есть ли диск сцепления.

— Что он ответил?

— Нет уже больше года и что я, очевидно, шутник.

— Вы не могли искать диск у посторонних лиц и при этом как-нибудь сказать, что едете туда-то, а дача стоит без хозяина?

— Нет, не мог. Если бы я купил диск, то отпала бы необходимость ехать на дачу, так как машина, которую нужно ремонтировать, стоит совсем в другом месте.

Неожиданно он спросил:

— А где Солженицын работает?

Я недоуменно поднял глаза:

— Он писатель. Вы, очевидно, это знаете.

— Так он не на службе?

— Он был в Союзе писателей, теперь там не состоит, — стал я объяснять.

— А Вы не знаете, на какие средства он живет?

— Не знаю.

— А где он сейчас? Нам ведь нужно будет спросить его о поручении Вам.

Я сказал.

— К нему можно приехать?

— Я не знаю.

— Очень жаль, что Вы никак не прояснили обстановку. Мы постараемся теперь найти Екатерину Фердинандовну. Нам сообщили, что она уехала в другой институт. Попробуем ее там найти, а Вас попросим до 4-х никуда не отлучаться: может быть, Вы нам еще понадобитесь. У Вас какие планы на субботу и воскресение?

— Собираюсь с семьей поехать в Переяславль-Залесский на два дня.

На этом разговор окончился, и они уехали.

Действительно, около 16 часов они позвонили и сообщили, что Екатерину Фердинандовну не нашли, а я могу ехать отдыхать.

День закончился без происшествий.

23

Мы с женой и сыном уехали на Плещееве озеро, где провели два дня: 14 и 15 августа.

Утром были в Переяславль-Залесском, запомнилась выставка масок местного художника Степанова в краеведческом музее. Я оставил в книге отзывов запись об этих чудесных масках.

В Москву приехали около 10 часов вечера. Родители жены сказали, что несколько раз звонила Екатерина Фердинандовна и просила позвонить по приезде. Я позвонил.

— Саша, нужно срочно встретиться.

Около 11 вечера я подъехал на Пушкинскую площадь, а через несколько минут пришла Екатерина Фердинандовна и села в машину.

— Саша, Александр Исаевич написал протест Косыгину и Андропову по поводу инцидента с тобой на даче. Открытое письмо Александра Исаевича уже два дня передают зарубежные радиостанции. Он просил передать тебе копию этого письма и свое письмо к тебе.

Она протянула мне конверт, где лежали два письма. Первое — напечатано на машинке (с него начат наш рассказ), второе — ко мне — от руки.

Во втором письме было:

13. 8. 71 Дорогой Саша!

Восхищен Вашей храбростью, мужеством, твердостью, неуклонностью — вижу знак нового времени и нового поколения. Обнимаю Вас сердечно! Страдаю Вашими ушибами и ссадинами — но, надеюсь, они минуют, — не то, что Ваш поступок.

Хочу, чтобы Вы ясно поняли, и поверили мне и доверились: только предельная гласность и громкость есть Ваша надежная защита — Вы станете под мировые прожекторы и никто Вас не толкнет! Поэтому я взялся решить за Вас — сегодня же пишу открытое письмо Андропову и отдаю в Самиздат.

Постарайтесь мне поверить и убедить своих близких, что при всяком умолчании и сокрытии ОНИ, наоборот,

24

тихо бы Вас задушили. Я бы даже хотел указать в Самиздатских копиях Ваш адрес и телефон — пусть Вам пишут, звонят, знают Вас.

Редко достается человеку в один день (да еще после бессонной ночи, опять же для доброго дела) сразу проверить и проявить мужество и физическое, и нравственное, и ни на одном не сломиться.

Еще раз обнимаю Вас! Выздоравливайте и крепитесь! Ваш А. Солженицын

Я дважды перечел оба письма, помолчал, пытаясь собрать разбегавшиеся мысли и унять смятение: такой оборот дела был для меня полной неожиданностью. Сказал что-то вроде следующего:

— Может, можно еще остановить в Самиздате?

— Сейчас уже ничего не остановишь. Успокойся и постарайся здраво все оценить. Это был единственный путь, и ты вскоре убедишься, что Александр Исаевич поступил правильно.

Мы еще поговорили о каких-то мелочах, но я ни о чем, кроме сообщенного, думать не мог и вскоре, попрощавшись, уехал.

Выражение моего лица было, наверно, достаточно красноречивым, потому что жена спросила сразу: «Что случилось?»

Я протянул ей оба письма, потом взял «Спидолу»: действительно, все зарубежные радиостанции читали письмо Солженицына, подробно описывая события, называя мое имя и фамилию, полное наименование моего института (в подлиннике письма Солженицына институт назван сокращенно).

Наступила пауза. Я, уже придя в себя, ждал, а жена — в себя приходила.

Затем последовал бурный разговор, который затянулся далеко за полночь. Все понемногу улеглось, и нужно было начинать жить при новых обстоятельствах.

16 августа

На работу приехал за полчаса до начала: не хотел

25

встречать знакомых и что-то объяснять. Сразу прошел в кабинет и закрыл дверь.

В этот день в 10.00 было назначено большое совещание в Госстрое по плану работ на следующий год для ряда институтов. Проект плана был подготовлен, в основном, мною и нужно было к его обсуждению собраться с мыслями. Мне позвонил в 8.30 зам. главного инженера и попросил зайти за ним через час, чтобы вместе ехать на обсуждение в Госстрой.

Но ни о чем, кроме случившегося накануне, я думать не мог. Представлялись десятки и сотни радиостанций, передающих на всех языках мира описание инцидента со мной, газеты и журналы со статьями об этом. И везде — полностью имя, фамилия, учреждение! К этому я готов не был.

И главное: радиовещание зарубежных станций на русском языке, экстренные совещания по этому поводу в соответствующих органах, где, может быть, именно сейчас принимается решение о Солженицыне и обо мне! Каким оно может быть, это решение?

Зазвонил телефон. Услышал голос начальника отдела кадров:

— Тов. Горлов, спуститесь, пожалуйста.

Встал, машинально посмотрел в окно: перед подъездом, развернувшись, стояла незнакомая «Волга» (институтские машины стоят в стороне на стоянке, и я их знаю).

«Только спокойно! И держать себя в руках!» — но выполнить это было не просто. Немного постоял, стараясь унять волнение, и медленно пошел вниз.

Начальник отдела кадров встретил меня, почему-то широко улыбаясь:

— Вас просят проехать в Комитет госбезопасности, машина у подъезда. — Он еще что-то сказал, но я уже не слушал. За ним у окна стоял высокий мужчина лет тридцати, в штатском.

— Но я должен через полчаса ехать в Госстрой на важное совещание.

Незнакомый мужчина подошел ко мне:

— Нам нужно ехать немедленно, наше дело важнее — и, обращаясь к кадровику:

26

— Найдите, пожалуйста, замену тов. Горлову.

— Да, да, конечно! Мы найдем!

Я спросил:

— Могу я хотя бы подняться к главному инженеру и предупредить об отъезде?

— Нет, задерживаться нельзя, необходимо ехать.

Мы с ним вышли, он открыл дверцу машины и сел со мной сзади. Дорогой он молчал, а я смотрел в окно на мелькавшие дома, людей, машины, мысленно прощаясь со всем этим надолго. Проехали мой дом на Ленинском проспекте, я проводил его взглядом. Вспомнил отца. Его увозили в тридцать седьмом ночью, а через 20 лет сообщили, что «реабилитирован посмертно».

Жена, наверно, опоздает на работу: еще недавно звонила из дому, справлялась об обстановке.

Обогнули памятник Дзержинскому и подъехали к приемной Комитета госбезопасности.

В большом помещении приемной он попросил меня подождать. Я сел в кресло, он оставался рядом. Было еще 2—3 посетителя.

Через зал прошел мужчина с папкой, окинул меня взглядом и сказал моему спутнику: «Приглашайте». Это был представительный полный человек лет 50-55, среднего роста.

Мы прошли за ним по коридору и вошли в большой кабинет, где могло разместиться человек 30-35. В центре стоял длинный Т-образный стол, во главе которого сел мужчина с папкой, предложив мне сесть напротив. Мой попутчик вышел, тихо закрыв двойную дверь.

— Мы пригласили Вас в связи с тем, что зарубежные антисоветские радиостанции передают, а ряд буржуазных газет и журналов опубликовали материалы об инциденте с Вами на даче Солженицына. При этом говорится, что насилие над Вами совершено находившимися в доме работниками госбезопасности. Вот посмотрите, — и он протянул мне листок с переводом статьи из какой-то японской газеты.

Наверху было подчеркнуто: «Срочно, из Токио». В статье приблизительно правильно излагалось письмо Солженицына Андропову с добавлением, что в доме уста-

27

навливали ящики с аппаратурой и что меня работники КГБ били палками.

— У нас к Вам следующий вопрос: можете ли Вы утверждать, что в инциденте принимали участие работники госбезопасности?

— Нет, не могу. Мне никто не предъявлял документов, все были в штатском, и вообще до последнего момента я считал, что имею дело с бандитами.

— Вы кому-либо говорили, что это работники КГБ?

— Нет, не говорил.

— В той статье, что я показал, все соответствует действительности?

— В основном, да. Есть отдельные искажения, а именно: меня не били палками и я не видел устанавливаемых ящиков с аппаратурой.

— Как Вы думаете, какими мотивами могли быть вызваны эти искажения?

— Не знаю. Может быть, на этот счет могли быть и какие-либо политические соображения.

— Теперь, пожалуйста, напишите подробно обо всех событиях на даче, указав, как Вы и говорили, что у Вас нет оснований связывать этот инцидент с органами госбезопасности.

— Опять в форме объяснения?

— В любой форме. Мы же не можем Вас к чему-то принуждать!

И я снова в подробностях описал все до момента допроса в милиции в Наро-Фоминске, закончив словами о возможном непричастии КГБ к делу.

— Дальше не надо, — он все прочел. — Вы еще говорили о мотивах искажений, считая, что здесь могли быть политические соображения. Об этом тоже нужно написать.

Я дописал, хотя не понимал, какое значение имеет эта явно второстепенная деталь. Какая разница, как я оценил замену «кулаков» на «палки»?

Он еще раз прочел все и попросил подписать.

В изложении событий я в одном месте уклонился от истины: написал, что записку от Солженицына с просьбой поехать на дачу получил не от него лично, а утром на работе от Екатерины Фердинандовны. Иначе мне пришлось

28

бы рассказывать о поездке Александра Исаевича, его болезни и возвращении, встрече на вокзале рано утром. Эти обстоятельства, не внося ясности в суть событий на даче, привели бы к необходимости разъяснять дополнительные детали лично об Александре Исаевиче, которые я считал в данном деле лишними.

— Ведь Вас привезли в Наро-Фоминскую милицию. И там Вам дали объяснения?

— Да.

— Я хочу просто пояснить Вам, что все это — их дело. Органы госбезопасности здесь не при чем.

На этом беседа закончилась. Он вызвал моего сопровождающего и велел отвезти меня на работу, добавив: «Ведь служебное время дорого».

Трудно было согласиться, что высказанное неожиданно «беспокойство» о делах моего института оказалось своевременным. Я вспомнил о срочности, с какой меня увезли в КГБ, и посмотрел на часы: в Госстрое о плане следующего года уже больше часа идет совещание, от результатов которого зависит работа многих институтов. Представил себе растерянность своих коллег, пытающихся разобраться в подготовленных мною к этому совещанию материалах: я никого не успел ввести в курс дела. Но что делать: как мне объяснил сопровождающий из КГБ — их дела важнее¹.

Вышел на улицу с ощущением явившегося из Дантова ада. Снова были воздух и небо, и я шел по улице, возвращаясь (пока!) к привычной жизни.

18 августа

Никаких новых особых происшествий к этому дню не произошло. Только вокруг меня с огромной быстротой разрастались и расходились кругами самые невероятные слухи на фоне непрекращающихся передач обо мне западных радиостанций.


¹ Я думаю, что одной из целей этой беседы было личное освидетельствование моего физического состояния: можно ли меня показать иностранным корреспондентам и сказать, что шум вокруг меня — сплошное вранье и никто меня не трогал? Но лицо мое в это время все опухло, один глаз заплыл и рот почти не открывался: красноречивее не скажешь.

29

Но я решил пометить этот день из-за одного необычного и очень странного телефонного звонка. Позвонили мне вскоре после начала работы:

— Тов. Горлов? Здравствуйте. Мы с Вами не знакомы, но Вы обо мне, наверное, слыхали. Я — Н. А. Решетовская.

В первый момент я не понял, с кем говорю, но потом, вспомнив, очень удивился: у нас с ней никаких общих знакомых, кроме Александра Исаевича, не было, так откуда же она узнала мой служебный телефон? И уж если она этот телефон разыскала, значит я действительно зачем-то ей очень понадобился.

— Здравствуйте, Наталья Алексеевна. Я вас слушаю.

— Александр Михайлович (и отчество мое она тоже знала), нам с Вами необходимо срочно встретиться.

— По какому поводу?

— Я считаю, что мы должны согласовать свое поведение в дальнейшем в связи с этой историей на даче. Меня вот тоже расспрашивают и я должна что-то объяснять.

Я не сразу ответил, стараясь понять, для чего это может быть ей нужно. Ведь говорят же только обо мне, а ее вообще в то время на даче не было. Для чего втягивать в это дело еще кого-то и только все запутывать? Я так и постарался ей все это объяснить, добавив:

— Мне кажется, что этого не нужно делать, тем более, что я все равно сейчас очень занят и не смогу уехать с работы.

Но она продолжала настаивать:

— Мне нужно с Вами поговорить. Ведь эти передачи продолжаются, а я не знаю, как себя вести!

— Но при чем здесь Вы-то? — я честно ничего не понимал.

— Я должна Вам кое-что объяснить...

— Так говорите, я Вас слушаю.

— По телефону не могу.

Я чуть подумал и сказал:

— Вы должны извинить меня, но я действительно никуда не могу уехать из-за служебных дел.

— Хорошо, я позвоню Вам завтра. Тогда мы сможем встретиться?

30

— Возможно, но это станет ясно опять же завтра.

И вдруг она взорвалась совсем по другому поводу и чисто по-женски:

— И вообще, на каком основании Вы в своих объяснениях называете Екатерину Фердинандовну тещей Александра Исаевича? Запомните раз и навсегда: у Александра Исаевича только одна теща — это моя мать, которую зовут Мария Константиновна и которая живет сейчас в Рязани, — она выкрикивала еще что-то в том же духе, но я уже ничего не отвечал, ошарашенный неожиданным открытием.

Вот это номер! Так ей, оказывается, известно мое «объяснение», которое я писал за глухими стенами КГБ, куда меня провели через строгий кордон. (Я тогда действительно на вопрос, кто такая Екатерина Фердинандовна — будто уж они не знали! — ответил, что она — тёща Солженицына.) Значит, она там тоже бывает? Или просто доверенное лицо? Тогда понятно, что ей нетрудно узнать и мой телефон, и имя-отчество.

Она, вдруг успокоившись, сказала:

— Так я Вам завтра позвоню. До свидания.

На другой день она действительно звонила, и опять произошел похожий, но более короткий разговор. Она настаивала на нашей встрече, но теперь я уже твердо решил с нею не видеться, и отказал. О моих «объяснениях» в КГБ она больше не упоминала.

Мне так и осталось неизвестным, для чего ей (или кому-то за ее спиной) так было нужно в этот момент наше свидание.

20 августа

Сегодня я написал и отправил заказным письмом жалобу на имя начальника милиции Наро-Фоминского района. Я писал:

«12 августа с. г. при посещении мною дачи Солженицына у села Рождество работниками милиции Вашего района надо мною было учинено никак не спровоцированное с моей стороны насилие: мне выкручивали руки. били по лицу, волокли по земле.

31

Подробно обстоятельства этого инцидента были изложены мною в тот же день в объяснении на Ваше имя. Я требую в связи с этим:

1. Наказания лиц, совершивших насилие;

2. Принесения мне официальных извинений;

3. Возмещения причиненного мне материального ущерба: у меня разорвали и испачкали травой и грязью костюм и туфли».

Надо сказать, что события развивались столь стремительно и по такому неожиданному для меня направлению, что, естественно, мысль о жалобе в суд (или еще куда-нибудь), которой я грозил «капитану Иванову», у меня некоторое время и не появлялась. Я жил в постоянном нервном напряжении, ежеминутно ожидая какой-то катастрофы со мной, моей семьей, близкими. Зыбкость казалось бы вполне прочного до этого бытия, вдруг стала столь очевидной, что оставалось только уповать на счастливую звезду. Я настороженно всматривался в идущих рядом со мной по улице людей, проезжающие автомашины. Управляя сам автомобилем, старался предугадать все возможные изменения в движении едущих вдалеке машин.

Однажды, когда я ехал в автомобиле с работы, на меня неожиданно на полной скорости вынесся из бокового проезда самосвал: я чудом успел затормозить в последний момент, избежав аварии. В другой раз ко мне на улице подошел какой-то подвыпивший мужчина и сказал: «А тебе, сука, жить осталось два-три дня», — и пошел дальше. В обычных условиях я бы не обратил внимания на эти случаи. Но теперь мне во всем виделась чья-то злая направляющая рука. Я неожиданно просыпался среди ночи и подолгу лежал, прислушиваясь к подозрительным шорохам.

Дни шли, ясности в поведении официальных органов по отношению к инциденту не прибавлялось.

А зарубежные радиостанции продолжали передачи о происшествии. Почти все мои знакомые уже о них слышали, звонили мне, приходили за разъяснениями. Сообщали и об услышанных передачах. Рассказывали, в частности, что радио Пекина тоже передавало об инциденте,

32

сообщив, что напавших на меня я обзывал «ревизионистами», а собравшиеся соседи заявили насильникам, что «Мао об этом узнает!»

На работу и в институт, куда я представил для защиты докторскую диссертацию, стали приходить анонимные письма. В одних меня поддерживали, в других — ругали. Познакомился я еще с одним новым явлением. Однажды встретил в коридоре хорошо знакомого человека и, как обычно, поздоровался с ним. Он же прошел мимо, сосредоточенно глядя поверх моей головы. Я в недоумении остановился и громко окликнул его: он шел не оборачиваясь. Потом подобные случаи повторялись. Я даже попытался провести статистическую обработку этого явления и установил, что приблизительно одна пятая всех моих знакомых перестала меня замечать. Эти люди боялись встреч и разговоров со мной и старались по возможности их избегать.

Но, конечно, друзья остались друзьями, стараясь как только возможно поддержать меня, окружить вниманием. Это было для меня очень важно при том положении, в котором я находился, помогло держать себя в руках и не растерять веру в людей.

Вскоре я понял, что «игра в молчанку» с официальными органами не в мою пользу. И уж коль скоро я начал как-то добиваться справедливости, то мне необходимо официальное объяснение инцидента, как для наказания виновных, так и для ограждения меня от возможных нападок неосведомленных лиц. Я вспомнил заявление моего собеседника в КГБ о том, что это дело милиции Наро-Фоминска и написал приведенную выше жалобу.

2 сентября

Этому дню было определить, что же, наконец, «там» решили обо мне. Накануне, 1 сентября, в час дня мне позвонили на работу и пригласили приехать в Наро-Фоминскую милицию. Разговор был таким:

— Алло, это Горлов?

— Да, я слушаю.

— Говорит зам. начальника милиции Наро-Фоминска

33

майор Баранников. Я прошу Вас приехать для разбора Вашей жалобы сегодня в 16 часов.

— Я не могу приехать сегодня: у меня через час начинается заседание техсовета, где я председатель. И потом следовало предупредить заранее.

— А когда Вы сможете?

— Думаю, что завтра часов в 16.

— Подождите немного.

Пауза длилась несколько минут, в трубке слышны были приглушенные голоса.

— Хорошо, приезжайте завтра к 16 часам. Простите, как Ваше имя и отчество? Я ответил.

— До свидания. — И гудки, отбой.

Я хотел еще спросить, не могут ли мне прислать приглашение официально — ведь я должен уехать завтра в рабочее время — но не успел. Зашел к руководству, рассказал о телефонном звонке. Мне разрешили уехать завтра с работы.

Утром я шел на работу с тревожными мыслями о предстоящей встрече. Друзья настоятельно советовали мне на этот раз не ехать одному. Но кого попросить поехать со мной? Если передо мной собираются извиняться, то можно обойтись без «телохранителей». А если, наоборот, меня обвинят в том, что я стал причиной международного скандала и нанес ущерб престижу государства? Ведь в этой ситуации такой винтик, как я, подлежит жестокой каре, и любые ходатаи за него также могут быть вовлечены в «круг позора». Если кто-то и согласится со мной ехать (а таких, как оказалось, не очень много), то при худшем обороте дела на мне будет лежать вина и за друзей!

Лучше было бы присутствие официальных лиц — представителей института: ведь информация идет только из сообщений зарубежных радиостанций. Это порождает кривотолки, не имеющие ничего общего с действительностью. Например, мне сообщили, что было так: Солженицын получил кучу долларов за свой последний роман и построил на них огромный особняк под Москвой. К нему пришли работники КГБ забирать деньги и выгонять его из-

34

дома. Завязалась драка, в которой я его защищал и «схлопотал себе по шее».

Но пригласить официальных представителей оказалось невозможным, и со мной поехали два близких товарища по работе.

Настроение было подавленное, удручало молчание «органов» (с момента происшествия прошло уже три недели), потом этот короткий разговор по телефону, ничего не прояснивший. Перед отъездом привел в порядок рабочие материалы в столе и показал сослуживцам, что где лежит.

Приехали в Наро-Фоминск в 16.00, машину поставил напротив здания милиции у того места, куда привез меня когда-то «капитан Иванов».

Втроем зашли в милицию, и нашли на втором этаже дверь с надписью «Зам. начальника». Я приоткрыл дверь: «Разрешите?»

В кабинете во главе стола говорил по телефону пожилой майор милиции, а сбоку от него сидел уже знакомый мне мужчина в штатском: он приезжал на второй день после инцидента вместе с «Ивановым» и допрашивал меня на работе.

— Вы — товарищ Горлов? — майор прикрыл трубку. — Подождите, пожалуйста в коридоре. Я как раз говорю об этом с Москвой.

О чем «об этом» он говорил — я не понял, но вышел к поджидавшим меня товарищам. Сквозь дверь были слышны отдельные фразы майора: «Да... да... Ну, как и было в телефонограмме... Хорошо...» и т. д. Потом минут 5-7 они о чем-то говорили между собой, и наконец, майор приоткрыл дверь и позвал меня.

Мне не представились. Я сел к столу и спросил:

— Со мной приехали два товарища с работы. Они могут присутствовать при разговоре?

Ответил в «штатском»:

— Нет, в этом нет необходимости.

После этого заговорил майор:

— Мы рассмотрели Ваше заявление. Я прежде всего хочу Вам кое-что разъяснить, — и он некоторое время рассказывал об уже слышанном мною: какой у них сложный район, как стреляли в водителя «Москвича», как сообщили

35

о готовящемся ограблении дачи Солженицына, как милиция устраивала засады, а в это время явился я и т. д.

— Поэтому происшествие с Вами — недоразумение. Теперь Вы требуете, чтобы мы наказали участников операции и принесли Вам свои извинения. И что это значит — принести извинения? Потом, если я сегодня накажу своих работников, то ведь завтра они не пойдут на другое задание? Ответьте мне на это.

Я попытался понять, о чем меня спрашивают. Потом сказал:

— Я хочу, чтобы Вы официально признали действия Ваших работников по отношению ко мне 12 августа неправомерными и за это принесли свои извинения.

— А как их принести?

— Что — как принести?

— Ну, извинения, о которых Вы говорите!

— Заявить мне официально, о чем я только что говорил, — разговор становился по меньшей мере странным.

— А, ну это, конечно, пожалуйста. Мы официально заявляем, что наши сотрудники тогда на даче по отношению к Вам поступили неправомерно, и мы приносим за это свои извинения. Так сказать, погорячились. А как мы должны их наказать?

— Я не знаю. Вам это виднее.

— Вообще-то они уже наказаны. Мы по этому поводу даже несколько раз собирали совещания, на которых разбирался их проступок.

В разговор вмешался «штатский»:

— Но их неправильные действия были вызваны Вашими неправильными действиями. Ведь что получается: человеку предлагают спокойно пройти, а он вырывается, бежит и еще кричит, что он иностранец. Поэтому над Вами и пришлось совершить насилие. Нам потом пришлось высылать в этот район специальный наряд милиции, чтоб успокоить местных жителей: там еще долго были все взволнованы и напуганы.

— Всё было не так! Я попытался вырваться и стал звать людей после того, как в ответ на мое законное требование предъявить документы мне скрутили руки и поволокли к лесу. Ничего подобного не произошло бы, если

36

бы я знал, что имею дело с представителями власти. А то, что я в какой-то момент назвался иностранцем, — не наказуемо и никак не должно было мешать Вашей «операции». Мне непонятно, почему Вы на этом постоянно акцентируете внимание.

— А у нас район для иностранцев закрыт!

— Так Вы же знаете теперь, что я не иностранец!

— Зачем же Вы назвались иностранцем?

Разговор стал уходить куда-то в сторону.

— Я Вас не понимаю. Только что вы признали действия милиции неправомерными и за это извинились. А если я вас понял неверно и это не так, то я снова готов выслушать, для чего меня сюда пригласили.

— Нет, нет, всё правильно. Мы извиняемся и признаём, что наши работники были не правы, — заговорил майор. — Остался еще один вопрос: возмещение материального ущерба. Как Вы его оцениваете?

— Костюм и ботинки были практически новыми и стоили первоначально около 130 рублей. Вещи разорваны, перемазаны грязью и покрыты пятнами от травы.

— Ну, так костюм, наверное, можно подлатать и почистить. Ботинки — тоже, — это уже говорил «штатский». — Принесите нам счёт за ремонт, и мы постараемся его оплатить.

— Вещам вернуть прежний вид невозможно. Если вы согласны возместить мне стоимость вещей, то я готов привезти их и отдать вам в любое время.

Майор всплеснул руками.

— Где же нам взять столько денег? Это я должен вычитать из зарплаты своих сотрудников, а они получают по 100 — 110 рублей в месяц. Простите, а Вы сколько получаете?

— 310 рублей.

— Ну, вот видите! А у них еще большие семьи.

Я очень удивился и посочувствовал, узнав, что у «капитана Иванова» и у приказывавших ему людей в штатском такая маленькая зарплата, но обсуждать этот вопрос не стал.

— Хорошо. Я снимаю свои требования о материального ущерба.

37

Мои собеседники сразу как-то повеселели.

— Тогда будем считать, что инцидент исчерпан, а Вы, пожалуйста, напишите нам, что удовлетворены разбором дела по своему заявлению, — и майор положил передо мной чистый лист бумаги.

— Но я хочу получить от Вас письменный ответ на моё заявление.

— Ни в коем случае! Это невозможно, — «штатский» даже привстал со стула.

— Почему?

— А где гарантия, что завтра наше письмо не будет передаваться зарубежными радиостанциями?

— Во-первых, если даже это и случится, то непонятно, что здесь страшного: органы милиции допустили ошибку и хотят её исправить. Во-вторых, мне такое письмо необходимо: вокруг моего имени на работе и в научной среде распространяются всякие слухи. Ваш официальный ответ внесет ясность в это дело и оградит меня от сплетен и нападок неосведомленных лиц.

— Хорошо. Мы можем принести официальные извинения в присутствии приехавших с Вами сотрудников. А письменно — не можем. Так Вы согласны?

Я немного подумал и ответил:

— Если иначе нельзя, то согласен.

Затем я вышел в коридор и попросил товарищей войти. На ходу в двух словах объяснил им ситуацию.

Штатский начал разговор, обращаясь к моим товарищам:

— Простите, пожалуйста, я должен сначала записать Ваши имена и должности, — он достал из кармана записную книжку и карандаш.

Мне стало не по себе: вступление имело характер «психической атаки», очевидно, хорошо отработанной. Сам этот «штатский» за все время нашего знакомства так ни разу и не представился, и я не знаю ни его должности, ни имени. Я посмотрел на друзей: они явно волновались, называя свои фамилии, имена, должности. Даже попытались предъявить служебные удостоверения.

— Это не обязательно, — «штатский» скосил глаза на


38

документы, аккуратно записал все сообщенные данные и убрал записную книжку в карман. Майор сказал:

— Мы пригласили Вас, чтобы в вашем присутствии еще раз подтвердить, что действия работников милиции по отношению к товарищу Горлову на даче Солженицына были неправильными. Мы об этом сожалеем и приносим свои извинения. Уже две недели мы занимаемся почти целиком этим делом, выясняем обстоятельства, совещаемся.

Зазвонил телефон, майор что-то выслушал и сказал:

— Да, да. Ничем другим не занимаемся.

— Я хочу добавить, — перебил штатский, — что действия товарища Горлова тоже были неправильными: он отказался идти добровольно, сопротивлялся, кричал. Сотрудники милиции и применили силу.

— Ведь у нас работа не умственная, — вставил майор, — у нас работа опасная.

Один из моих товарищей сказал:

— Но как же добровольно идти в лес с вызывающими подозрение людьми? Ведь бандиты тоже ходят в штатском и тоже обычно приглашают пройти в лес или в другое глухое место!

— Но это же были работники милиции, а не бандиты!

— Откуда Горлов мог это знать? Ведь ему не предъявили документов!

— Можно было догадаться. Ему вначале предложили идти спокойно, без насилия.

— Но ведь в глухое место, в лес!

— Так с работниками же милиции! — и опять все сначала.

— Могло случиться и хуже, — продолжал штатский, — мне не ясно, почему наши сотрудники не применили оружие, когда Горлов бросился бежать. При таких операциях существуют совершенно четкие инструкции: если нельзя задержать убегающего, то в него стреляют. Так что по отношению к товарищу Горлову было сделано все возможное, чтобы задержать его наиболее гуманным способом.

Я был потрясен таким откровением! Что же дальше?

39

Выходит, что я должен извиняться за причиненные хлопоты и благодарить за то, что еще сижу здесь живой?

— А теперь товарищ Горлов пишет на милицию жалобу и требует 5 рублей (!) на чистку костюма. А можно ли в деньгах оценить тот огромный урон, который нанесен государству передачами зарубежных станций об этом инциденте?

Итак, мой портрет готов: мелочный шкурник, навредивший государству и старающийся шантажом выторговать у милиции пятерку! Что такому положено? Я сказал:

— Мне непонятно, каким образом вы оценили причиненный мне ущерб в пять рублей. А что до ущерба государству, то он целиком является следствием работы ваших сотрудников, действия которых Вы сами признали незаконными! Кроме того, по поводу упомянутых передач я уже давал объяснения в Комитете государственной безопасности и возвращаться к этому не хочу.

— Подумать только! — «штатский» повернулся к майору. — Что же это они нам ничего не говорят? Надо будет спросить там, в Управлении. Я об этих передачах-то узнал случайно совсем недавно от одного товарища! Он мне как-то звонит и спрашивает: что это у вас там произошло с Горловым, о котором говорят Би-Би-Си и «Голос Америки»? А я ничего не знаю. Ты эти передачи слушал?

— Да что ты! — майор заговорил очень быстро. — Я никогда эти радиостанции не слушаю и иностранных газет не читаю. О передачах тоже услышал недавно и случайно.

Я смотрел на обоих и думал: может быть, мне тоже прикинуться простачком из лесу и сказать, что я вообще никогда не видел радиоприемник?

Опять зазвонил телефон, майор взял трубку:

— Да, да. Мы и не отвлекаемся. Хорошо, — положил трубку и обратился к нам.

— Так я думаю, что все ясно. Мы официально приносим извинения за неправомерные действия наших сотрудников и просим сообщить об этом также дирекции и общественности Вашего института. Если Вы, товарищ Горлов, этим удовлетворены, то, пожалуйста, напишите, что считаете возможным прекратить ход дела.

40

Весь разговор постоянно балансировал на грани каких-то скрытых угроз. И если бы я отказался писать требуемое заявление, то, как я чувствовал, должен был возникнуть новый конфликт, в который к тому же могли быть втянуты и мои товарищи.

— Что я должен писать о тех, кто принес извинения?

— Напишите: заместители начальника милиции Наро-Фоминского района.

— А фамилии, должности?

— Это не надо.

Я стал писать: «Начальнику отделения милиции Наро-Фоминского района тов... от...

«2 сентября 1971 г. в Наро-Фоминском районном отделении милиции в присутствии моих товарищей по работе мне заместителями начальника (?! А. Г.) районной милиции даны объяснения и принесены извинения в связи с учиненным надо мной насилием 12 августа 1971 г. Обстоятельства дела изложены в моей жалобе на Ваше имя от 20 августа 1971 года. Принесенные извинения я принимаю и считаю возможным дальнейший ход дела прекратить».

Поставил дату и расписался. Майор спросил:

— Вы какую дату ставите?

— Сегодняшнюю.

— Понимаете, у нас есть твердая установка: 10-дневный срок рассмотрения жалоб трудящихся. Я сейчас проверю, когда поступила Ваша жалоба. Желательно, чтобы этот срок был соблюден.

— Я могу поставить любую дату, если для Вас это важно.

— Нет, нет. Все в порядке, я посмотрел: Ваша жалоба пришла 22 августа. Ну что же, тогда все. До свидания.

Все встали, штатский и майор стали пожимать нам руки, прощаясь. Я сказал:

— До свидания. Постараюсь в Ваш район больше не приезжать.

— Да что Вы! Зачем же так! Приезжайте, пожалуйста, в любое время. Мы будем очень рады!

На этом можно было бы и закончить описание событий, связанных с «моей линией» в этом происшествии. На середину октября, когда я заканчиваю дневник, ничего

41

нового в развитии самого инцидента не произошло. Естественно, что многое изменилось в моей жизни, но это уже другая сторона медали. Можно добавить, что, несмотря на предосторожности моего наро-фоминского собеседника в штатском, через несколько дней зарубежные радиостанции в своих передачах на русском языке сообщили, что, по сведениям корреспондентов из Москвы, меня посетили (где — не сообщалось) работники милиции и принесли извинения, объяснив свои действия недоразумением. Приблизительно то же было напечатано и в тех зарубежных коммунистических газетах, которые свободно продаются в Москве. Например, газета «Morning Star» поместила обо мне заметку под таким заголовком: «Принят за взломщика!»

И последняя деталь. Вскоре после начала передач зарубежных станций о письме Андропову из КГБ позвонили домой Александру Исаевичу (говоривший назвался полковником Березиным) и просили ему передать (Александра Исаевича дома не было), что за всю эту историю ответственна милиция, куда и следует обращаться, а не КГБ. 17 августа Александр Исаевич, сославшись на этот звонок, направил свой протест в МВД с копией письма Андропову и Косыгину. Приблизительно через полтора месяца пришел следующий ответ:

МВД СССР

Управление внутренних дел

Исполнительного Комитета

Московского областного Совета

депутатов трудящихся

22 сентября 1971 года

№ С-11514 г. Москва

А. И. Солженицыну

Москва К-9, ул. Горького

д. 12, кв. 169

В связи с Вашим письмом от 17 августа 1971 года сообщаю следующее. В последнее время от жителей дачного поселка, где Вы проживаете, поступили сообщения о случаях краж, совершаемых из дач неизвестными лицами.

42

Накануне на 82 км Киевского шоссе было совершено два разбойных нападения.

В связи с этим органы милиции 12 августа проводили операцию против уголовных элементов. Известные Вам события явились результатом недоразумения и превышения соответствующими должностными лицами своих прав. По отношению к виновным будут приняты строгие меры наказания. Этот случай тем более неприятен, что в органах милиции, как Вам известно, проводится большая работа по укреплению социалистической законности, устранению фактов нарушения законных интересов граждан, повышению культуры в работе личного состава. Мы сожалеем по поводу случившегося.

Зам. начальника Управления

внутренних дел Мособлисполкома

А. ЭКИМЯН

Часть2

45

Сейчас октябрь 1973 года. Я продолжаю начатый мной около двух лет назад дневник, так как последовавший после тех дней ход событий, по-моему, этого заслуживает.

Внешне моя жизнь и жизнь моей семьи протекала как будто никак не отлично от привычных для нашей страны норм. Я работал в прежней должности, и никто меня не трогал. Но ставший теперь общеизвестным факт моей близости к А. И. Солженицыну представлялся большинству столь диким в условиях нашей жизни, что это неизбежно накладывало отпечаток на отношения людей ко мне. Друзья (а их не стало меньше) относились ко мне с подчеркнутой теплотой и вниманием, все другие знакомые — с любопытством. Официальные же, как у нас говорят — «вышестоящие» чины, с которыми я имел дело по службе, смотрели на меня так, будто я только что слез с дерева и стал на задние ноги, забыв надеть набедренную повязку. Конечно, были скрытые вокруг меня течения, о которых я скажу позже, но внешне сохранился статус-кво.

Так было до конца 1972 года, когда в наш институт, который переименовали в ЦНИПИАСС, пришел новый директор, некто Гусаков А. А. Старый директор — умный, интеллигентный, осторожный человек, которому никогда не изменяло чувство реальности, ушел на пенсию. Одной из задач нового директора, как он потом объяснил на совещании начальникам отделов, было провести «чистку». Очень быстро стало меняться и мое положение. Произошли события, после которых я написал и отправил письмо на имя Л. И. Брежнева, в котором протестовал против начатой кампании политической травли меня на работе.

Конечно, основным мотивом, побудившим меня к такому письму, была еще не угасшая надежда как-то «легально» продвинуть дело с защитой докторской диссертации, которая была итогом моего почти 10-летнего труда.

46

Посвящена она была разработке общего подхода к автоматизации расчета и проектирования фундаментов и называлась: «Некоторые задачи расчета и исследования конструкций на грунтовом основании». К этому моменту дело с защитой зашло в абсолютно глухой тупик, из которого я не видел выхода.

В хронологическом порядке события вокруг моей защиты развивались следующим образом.

Как только зарубежные радиостанции начали передачи об инциденте со мной на даче Александра Исаевича, в институте НИИ оснований, где должна была состояться защита моей диссертации, было решено каким-либо способом вернуть мне диссертацию и все документы. До меня дошли даже слухи о том, что ученый секретарь Совета А. П. Глушко ходит по институту и жалуется на судьбу: «Надо же! Я никогда не верил евреям. Первый раз одному поверил, так и тот оказался другом Солженицына!»

Но вскоре после того, как мне были принесены извинения от наро-фоминской милиции, изменилась обстановка и с диссертацией.

Мне рассказали, что из института ездили «куда надо» за разъяснением, как быть с моим делом. Якобы «разъяснили», что делу должен быть дан «естественный ход». Но так как никто не брал на себя смелость решить, как в данной ситуации понимать термин «естественный ход», то все и стояло на месте.

Я ждал, временами наведываясь к ученому секретарю, но получал стереотипный ответ: «Совет перегружен».

Однажды (было это, кажется, в середине марта 1972 г.) позвонили из Ученого совета:

— Тов. Горлов, завтра в 10 утра состоится предварительное обсуждение Вашей диссертации на совместном заседании профилирующих лабораторий. Приезжайте, пожалуйста, чуть пораньше в зал заседаний, чтобы успеть развесить плакаты.

Процедура защиты диссертации состоит из двух стадий. Первая стадия — предварительное обсуждение диссертации («апробация») на заседании профилирующих лабораторий с участием членов Совета — специалистов в рассматриваемой области. Именно здесь происходит де

47

тальное профессиональное рассмотрение всех аспектов диссертации и выносится решение: рекомендовать или нет диссертацию к защите на совете. Вторая стадия — защита диссертации на Ученом совете. При успешной апробации защита на Совете, как правило, носит формальный характер и при положительных отзывах оппонентов заканчивается успешно. Далее следует утверждение решения Совета в BAK'e, но это уже никак не прогнозируемый процесс, осуществляемый негласно канцелярией министра.

Поэтому апробация диссертации — ответственная стадия, требующая серьезной подготовки, на которую у меня времени не оставалось. Я так и попытался объяснить: «Но ведь мне нужно дней 10-8 на подготовку к такому обсуждению, нужно подготовить и необходимую экспозицию. Нельзя ли перенести заседание хотя бы на неделю?»

— Перенести заседание нельзя, уже оповещены руководители всех лабораторий. Ждем Вас завтра утром. До свидания.

Ничего не понимая, я повесил трубку. Откуда такой пожар? Уже год, как диссертация в Совете, и вдруг нет недели на нормальную подготовку к ее обсуждению! Может быть, решено таким образом попытаться вынести отрицательное суждение о диссертации и не допустить меня к защите?

Весь вечер и часть ночи готовился к завтрашнему обсуждению: подбирал материалы, от руки рисовал недостающие плакаты, приводил в систему возможные вопросы и ответы. В половине десятого утра уже был в институте.

В коридоре услышал разговор:

— Не знаете, что случилось? Почему так срочно вызывают в зал заседаний?

Мне стало ясно, что и для многих сотрудников института сегодняшнее обсуждение неожиданно.

К 10 часам я развесил плакаты и был готов к любому характеру обсуждения.

Собралось человек 30 ученых и специалистов. Были и просто любопытные. Обсуждение прошло успешно. После моего доклада и ответов на большое число вопросов последовал ряд выступлений известных ученых, положительно оценивших мою диссертацию и рекомендовавших ее к

48

защите. Такое решение и было единогласно принято. Одновременно были рекомендованы официальные оппоненты, которым следовало до защиты направить диссертацию на рецензирование.

Возвращался с чувством огромного облегчения: было похоже, что все встало на нормальные рельсы и теперь можно спокойно готовиться к защите, успех которой зависит только от меня.

В дальнейшем, вспоминая эту историю, я пытался, и не мог найти ей объяснения, так как она вошла в нелепое противоречие со всем, что произошло потом. Один из моих друзей высказал предположение, что все явилось результатом чьего-то «высокого» звонка. Возможно, что такой звонок был неправильно понят, и так как за ним не последовало дополнительных разъяснений, то это и вызвало переполох.

Как бы то ни было, но дело сдвинулось с мертвой точки.

Вскоре диссертация была направлена на рецензирование к трем видным ученым, назначенным официальными оппонентами. В дальнейшем, правда, опять произошла задержка, вызванная тем, что один из оппонентов, известный ленинградский ученый, отказался от оппонирования. Он прислал очень хороший отзыв о диссертации, но при этом сообщил, что по семейным обстоятельствам он не сможет приехать в Москву и выступить на защите. По процедуре в таком случае требовалось назначение Советом нового оппонента, новое рецензирование. На все это ушло лето и осень 1972 года, и защита, наконец, была назначена на 16 марта 1973 года.

Был отпечатан и разослан специалистам для заключений. краткий автореферат диссертации. Ко дню защиты все оппоненты прислали свои заключения о диссертации. Поступили также 25 отзывов на автореферат. Все заключения и отзывы были положительными и как будто ничего не предвещало неприятностей.

Но незадолго до дня защиты вдруг стали появляться непонятные факты.

Вначале мне позвонил один из членов Ученого совета, хорошо знающий меня и высоко оценивший мою диссер-

49

тацию. Он с возмущением рассказал мне, что ученый секретарь Совета уже несколько дней, встречаясь как бы случайно с членами Совета, призывает их выступить против меня на защите. А затем я узнал, что и на оппонентов оказывается давление с целью заставить их изменить свою позицию и выступить на защите против присуждения мне ученой степени. Никто из оппонентов этому давлению не поддался.

Становилось ясно, что вокруг моей защиты ведется какая-то не в мою пользу «работа», но мне оставалось только ждать.

К концу дня в понедельник 12 марта мне позвонил ученый секретарь и попросил на следующий день приехать в институт, чтобы, как он сказал, «окончательно просмотреть перед защитой мои документы, а также ознакомиться с новым конференц-залом, где будет происходить защита».

Я приехал в институт на другой день, 13 марта, еще до начала работы, но ученый секретарь уже был на месте. Разговор с ним оказался намного короче, чем я предполагал:

— Я очень рад, тов. Горлов, что Вы сразу приехали. Дело в том, что Ваша защита 16 марта не состоится, так как нам не удастся собрать требуемый кворум в Совете на это число.

— Но причем здесь тогда мои документы, о которых Вы вчера вечером говорили, и зачем мне знакомиться с залом? — Я еще не совсем ясно понимал, что происходит.

— Так это же было вчера, а после этого часть членов Совета заболела, а другие уезжают в командировку.

И ему, и мне было ясно, что говорит он дремучие глупости, но другого, очевидно, «они» придумать не смогли. Наличие кворума, как правило, устанавливается в день защиты, а не за три дня до нее. Забегая вперед, скажу, что действительно в день моей защиты ряд членов Совета, к своему удивлению, неожиданно были отправлены в командировки по разным городам или срочно вызваны на какие-то совещания, чем был по-настоящему создан вакуум в Совете.

Я еще спросил:

50

— Могу ли я встретиться с председателем Совета (он же директор института. А. Г.)?

— Директор очень занят и сможет принять Вас только в понедельник 19 марта в 10 утра, — тут же сообщил мне ученый секретарь.

Мне стало ясно, что здесь все продумано в деталях и тратить время на дальнейшие разговоры бесполезно. Я поехал к себе на работу. Предупредил, кого смог, об отмене защиты. Тем не менее, 16 марта многие «на защиту» приехали. В вестибюле института стояли какие-то люди, которые сначала подробно расспрашивали приехавших, кто они такие, после чего сообщали им, что защита не состоится.

19 марта утром я приехал в НИИ оснований на назначенную встречу с директором Федоровым. В приемной увидел ученого секретаря, который попросил меня подождать и сказал, что сам доложит директору о моем приезде. Через некоторое время меня пригласили в кабинет директора. Несмотря на то, что я просил о личной аудиенции, там оказалось довольно много народа: директор, его заместитель, ученый секретарь. Никакого откровенного разговора, на что я рассчитывал, быть уже не могло, и встреча, очевидно, теряла всякий смысл. Нелепой была и чересчур торжественная обстановка.

— Итак, мы Вас слушаем, — после общепринятых приветствий сказал директор.

— На 16 марта в вашем Ученом совете была назначена защита моей диссертации... — начал я, но меня неожиданно прервал ученый секретарь:

— Представляете, я с ног сбился, пытаясь собрать Совет: сейчас эпидемия гриппа, многие больны, другие в отъезде! Как работать, как работать!? — И он, перегнувшись через стол, положил передо мной какой-то листок.

Листок оказался списком членов Совета на 16 марта, где против многих фамилий стояло: «болен», «в командировке», «на совещании». Я успел разглядеть, что человек пять в день защиты были срочно вызваны во главе с директором на совещание в Госстрой.

Мои собеседники сидели со скорбным, сочувствующим видом — ну просто опереточная сцена! Трагикомизм

51

ситуации еще усугублялся внешностью директора: очень маленького роста, с огромной, спадающей на грудь бородой, он еле-еле возвышался над столом (в кулуарах мой директор Гусаков говорил про Федорова, что у него при одном упоминании фамилии Горлова борода начинает непроизвольно трястись). На протяжении всей беседы меня не покидало ощущение, что передо мной пушкинский колдун Черномор, и я еле сдерживал улыбку, хотя мне было не до смеха.

— Ну, хорошо, мою защиту отменили. А на что же я теперь могу рассчитывать?

— Что Вы, что Вы! — сказал директор. — Ее не отменили: считайте, что произошло стихийное бедствие. Мы снова назначим Вашу защиту в самое ближайшее время. Вот пройдут уже объявленные другие защиты, и мы назначим Вашу. Это максимум месяц — полтора.

Я попытался коснуться другой стороны:

— Срыв защиты моей диссертации своей неестественностью привлек внимание общественности. Ко мне с расспросами по этому поводу приходят или звонят знакомые и незнакомые люди, и все связывают отмену защиты с моим знакомством с А. И. Солженицыным и с известным инцидентом у него на даче. Этим создается вокруг меня ореол мученичества, который мне абсолютно не нужен. Мне ясно, что если назначение новой защиты будет затягиваться, то это только усугубит нездоровый интерес ко мне и повлияет на естественность хода самой защиты (если она состоится).

— Какой Солженицын, какой инцидент!? — замахал руками директор. — Я ничего не знаю, не слышал, мне это все неинтересно! У нас не было кворума, а защиту Вашу мы назначим в ближайшее время — это все, что я могу сказать. Если у Вас больше вопросов нет, то давайте прощаться.

Судя по всему, мое высказывание повергло их почему-то в неописуемый ужас. Дальнейшее продолжение разговора стало бессмысленным, и я, попрощавшись, уехал на работу.

И, наконец, последний, заключительный штрих к описанной истории. Через 2-3 дня мои оппоненты получили

52

почтовые денежные переводы, каждый на сумму 23 руб. 70 коп. — положенные гонорары за оппонирование. На талоне к каждому почтовому переводу было от руки написано отправителем из НИИ оснований: «За оппонирование диссертации А. М. Горлова. Защита состоялась (II А. Г.) 16 марта 1973 года.». И штамп почтового отделения с датой отправления — 15. III. 73 г.

Этот любопытный документ содержал много интересной информации. Не говоря уж о том, что таким странным способом мне стало известно о моей «состоявшейся защите»!

Во-первых, гонорар выплачивается согласно инструкции только после публичного выступления оппонентов на защите. Здесь же не только не было никакой защиты, но и предупрежденные заранее оппоненты в этот день даже не тратились на дорогу, а занимались своими делами.

Во-вторых, гонорар с уведомлением о состоявшейся защите был отправлен 15 марта, (за день до назначенной даты!), хотя уже 14 было известно, что защиты не будет?

В-третьих, удивительной была поспешность выплаты: обычно это делается через несколько месяцев после настоящей, а не «липовой», как моя, защиты. И уж никак не накануне!

Возможно, все эти нарушения порядка и логики были вызваны тем, что уже тогда было ясно, что моя защита никогда не состоится. Поэтому, наверно, устроители решили скорее поставить точку и закрыть моё дело. Но выглядело все это довольно смешно: как будто существовало опасение, что разгневанные оппоненты тотчас ринутся в НИИ оснований с протестами по поводу лишения их законного заработка, из-за моей защиты!

В дальнейшем моя диссертация «утонула» в бесконечной бюрократической переписке, организованной кем-то за кулисами.

В июле 1973 года, отправив предварительно свое письмо Л. И. Брежневу, я с семьей уехал в отпуск, а вернулся в Москву 2 августа. 6 августа в Москве в гостинице «Россия» открывался III Международный конгресс по механике грунтов, на который я имел приглашение.

53

Поэтому я вернулся в Москву чуть раньше, чтобы подготовить выступление на секции расчета фундаментов.

На мое письмо Брежневу ответа не пришло.

Накануне открытия конгресса я имел беседу с одним из членов оргкомитета, который, в частности, рассказал, что их инструктировал специально прикомандированный «к конгрессу» сотрудник госбезопасности — «мужчина восточного типа в элегантном черном костюме при галстуке». Этот товарищ сообщил, что на конгресс прибыло большое число ученых и журналистов, и нельзя допустить, чтобы в их присутствии произошли какие-либо политические выступления советских «сионистов и диссидентов». Он также уведомил членов оргкомитета, что сам он будет находиться в соседней комнате, а в зале будут присутствовать его помощники. Кроме того, он сказал, что в отношении некоторых подозрительных в этом смысле лиц уже приняты профилактические меры, а если у членов оргкомитета и их помощников появятся на этот счет какие-либо дополнительные данные, нужно немедленно поставить его в известность.

Моя беседа с членом оргкомитета носила непринужденный характер, мы посмеялись над некоторыми сторонами нашей жизни и нелепыми беспокойствами органов госбезопасности («нам бы их заботы», пошутил мой собеседник).

Но эту беседу я скоро вспомнил.

В день открытия конгресса я утром заехал на работу в институт, чтобы предупредить, что буду несколько дней отсутствовать, так как являюсь участником конгресса.

Неожиданно меня вызвал заместитель директора. Разговор был очень кратким. «Тов. Горлов, Вам необходимо срочно выехать в командировку. Все документы готовы, получите их, и сегодня же выезжайте».

Повод для командировки был абсолютно нелепым: я должен был провести совещание с людьми, которые в это время, как я знал, находились в отпуске. Я об этом сказал и добавил: «Но, кроме того, я намеревался сейчас принять участие в конгрессе, который будет обсуждать принципиальные проблемы, представляющие для меня исключи-

54

тельный профессиональный интерес. Конгресс заканчивается через 5 дней, и я смогу тогда спокойно поехать».

«Вопрос решен, и Вы должны немедленно уехать. Возвратиться Вы должны не ранее, как через неделю», — был ответ.

Последнее замечание было весьма показательным и не оставляло уже никаких сомнений в цели командировки: меня таким методом высылают из Москвы на время работы конгресса.

(В дальнейшем этот своеобразный метод политической высылки продолжал использоваться и меня уже не удивлял. Удивляла только прямолинейность его организаторов: никто со мной о целесообразности командировок не советовался и не пытался хотя бы придать им видимость какой-то служебной необходимости. Так, например, я проездил 2 недели в конце октября по городам Горький, Свердловск, Новосибирск, пока в Москве проходил «Конгресс миролюбивых сил». Мне было поручено собирать второстепенные сведения о применении ЭВМ в проектировании, то есть выполнять работу, которую гораздо проще и эффективнее было бы сделать, запросив данные по почте и затратив при этом в десять раз меньше средств).

13 августа я вернулся в Москву из командировки. Конгресс уже закончился. Я узнал, что в докладах на нем упоминались и мои работы по расчету фундаментных плит. Знавшие меня специалисты были удивлены тем, что я не был на конгрессе, но им кто-то объяснил, что я не смог присутствовать из-за большой загруженности по работе.

Утром 16 августа мне на работу позвонили:

— Тов. Горлов, говорит Аносов из министерства внутренних дел. Не могли бы Вы приехать в МВД на ул. Огарева в понедельник 20 августа в 16.00 по поводу Вашей жалобы Л. И. Брежневу?

— А я ему ни на что не жаловался.

— Но Вы же писали ему?

— Писал, но это была не жалоба, и тем более не на МВД!

— Вот по этому поводу мы и хотим поговорить.

— Хорошо, приеду.

55

А через час позвонил директор института и просил завтра, 17 августа, быть обязательно у него в кабинете в 14.00.

Вечером в этот день виделся с Александром Исаевичем, рассказал ему о звонке Аносова из МВД. Он очень повеселел: «Аносов? Так это мой старый знакомый! Если я имею дела с милицией, то все это обычно идет через Аносова. От него я получил и недавнее уведомление об отказе в прописке. Это, судя по всему, высокопоставленный чиновник в МВД или КГБ, кажется — полковник. Все переговоры ведет только по телефону, после чего не остается никаких следов».

На другой день ровно в 14.00 я пошел к директору. Открыв без предупреждения дверь его кабинета, я неожиданно увидел довольно много народа: кроме самого директора, там был его заместитель по научной работе, председатель месткома и два высокопоставленных чиновника из Госстроя — начальник отдела, которому подчиняется наш институт, некто Крюков, и его заместитель Некрасов. Все они что-то оживленно обсуждали, склонившись у директорского стола над какой-то бумагой. Моё появление вызвало замешательство. Директор сказал:

— Тов. Горлов, еще рано. Будьте на месте, я Вас вызову.

Через полчаса меня вызвали к директору. Там были все те же лица, которые теперь сидели за большим столом совещаний, а на столе я увидел свое письмо Л. И. Брежневу. Мне предложили сесть, и Крюков начал разговор;

— Тов. Горлов, для рассмотрения Вашего письма Л. И. Брежневу создана комиссия в составе присутствующих здесь товарищей. Мы не могли сделать этого раньше, так как Вы обратились прямо к Л. И. Брежневу, и письмо из его канцелярии к нам долго спускалось, — и он попытался изобразить жестом, как далеко от него до Брежнева.

Я был несколько озадачен: если эта комиссия будет разбираться с моим письмом, то что же тогда означает вчерашний звонок из МВД? Или будет какое-то разделение функций? Крючков продолжал:

— Меня вызвал к себе П. Ф. Бакума (член коллегии Госстроя, наше непосредственное высшее начальство. А. Г.),

56

показал мне Ваше письмо и мы оба пришли в ужас от Вашей первой же фразы, где Вы сами признаете, что дружите с А. И. Солженицыным! Ведь это же действительно невероятно: чтобы советский человек, воспитанный нашим обществом, дружил с этим предателем!

Он обвёл взглядом членов комиссии, очевидно призывая их в свидетели чудовищности моего поступка. Те стали высказываться.

— Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты, — сообщил директор.

— Я своих детей пугаю этим именем, — сказал, кажется, Некрасов.

Было еще сказано что-то похожее. Я же молчал, ожидая продолжения. Крючков продолжал:

— Вы пишете, что перед Вами извинились после протеста Солженицына. Получается, что не милиция оказалась Вашим защитником, а Солженицын! Ведь так не может быть! — Тут он немного смешался, коснувшись, как я понял, «чужой» темы, и перешел к другому вопросу.

— Теперь о Вашей защите. Я перед этой встречей беседовал с директором НИИ оснований и он заверил меня, что в ближайшее время состоится защита Вашей диссертации. Но вот Вы утверждаете, что защиту Вам отменили в качестве дискриминационной меры. Это очень неприятное слово — «дискриминация», оно не может применяться в нашем социалистическом обществе (в этом месте он неожиданно разволновался и покраснел), давайте лучше здесь и в дальнейшем говорить о мерах предосторожности по отношению к Вам. Ведь это естественно, раз Вы дружите с таким человеком, как Солженицын?

Все согласно закивали головами, и я также сказал: «Давайте».

Судя по всему, моим собеседникам было не до юмора, и никто из них не улавливал нелепости: Солженицын — опасный человек, поэтому Горлову из предосторожности нельзя разрешить защищать диссертацию по расчету фундаментных конструкций!

И вдруг, противореча себе, Крючков сказал:

— И почему Вы вообще решили, что по отношению к Вам проводится дискриминация? Во-первых, как сообщил

57

мне директор НИИ оснований, в назначенный день собрался Совет для слушания Вашей диссертации, но часть членов Совета отсутствовала и поэтому не было кворума. Это естественно и часто бывает. Вас не включили в Ученый совет Вашего института? Так ведь не всех же туда включают! Даже нескромно, что Вы об этом говорите. Вас не послали на конгресс в Болгарию? Ну и что? Туда многих не послали. Меня вот — тоже? — Последняя фраза должна была означать шутку, и все присутствующие заулыбались.

— Никакой Совет на мою защиту не собирался, — сказал я, — и директор НИИ оснований ввел Вас в заблуждение. Меня за три дня до намеченной защиты предупредили об отмене ее. Что же касается Совета нашего института, то моя нескромность здесь не при чем: я никого не просил и не прошу, чтобы меня туда включали. Я просто оцениваю сам факт: я был постоянно членом Совета много лет со дня его образования и активно участвовал в его работе, за этот период написал несколько десятков научных статей и докторскую диссертацию по профилю работ нашего института. Так как же иначе, кроме дискриминационной меры, можно назвать невключение меня в новый состав Совета? Я сочувствую Вам, — я обращался к Крючкову, — что Вы не побывали на конгрессе, но между нами есть кое-какая разница: меня, в частности, туда пригласили и приняли мой доклад, тезисы которого были опубликованы. Но начальник отдела кадров честно и откровенно мне сказал, что меня не пустят на конгресс за мои «идеологические» ошибки. Так что здесь, по-моему, все ясно.

Зачем была вся эта говорильня? Не затем же они приехали, чтобы разубеждать меня в очевидных и для меня, и для них фактах! Я ждал главного.

— Вы потеряли доверие коллектива, — сказал Крючков. — Я хочу Вам рассказать об одной очень похожей на Вашу истории, которая произошла со мной.

Я и все остальные уставились на него.

— Я на машине наехал на девушку, и меня привлекли к суду. Так вот, знаете ли, пока шел судебный процесс, целые делегации с работы этой девушки приходили и

58

требовали моего наказания. Вот что значит, когда тебя любит и защищает коллектив!

Кто кого любит и почему эта история похожа на мою — я не понял. По-моему, неясно это было и самому Крючкову, так как он вдруг замолчал, пытаясь, очевидно, понять сказанное. Меня подмывало спросить: а что если бы на Крючкова наехал, допустим, министр КГБ Андропов? Проявил бы к самому Крючкову аналогичную любовь его коллектив?

— Мы живем во враждебном капиталистическом окружении, и любая наука в нашем обществе — партийна, — вступил в разговор директор, — даже тензорное исчисление — тоже партийно. Все зависит от того, кому служит ученый, пользующийся этим тензорным исчислением. Солженицын служит эксплуататорам, а Вы с ним дружите. Этим и объясняется отношение к Вам советских людей. Администрация здесь не при чем, просто народ Вам не доверяет. Теперь я хочу Вас спросить вот о чем: кто помогал Вам писать Ваши научные работы, получить ученую степень?

Я насторожился и в недоумении посмотрел на окружающих: неужели меня хотят обвинить в плагиате?

— Ну как кто? Некоторые работы я писал с соавторами, их фамилии указаны в публикациях. А диссертации — и кандидатскую, и докторскую, — писал сам, ссылаясь, как это принято, на участие других в получении отдельных результатов. Писать мне никто не помогал.

— Государство Вам помогало, оно выучило Вас, создало для Вас условия, позволившие достичь научных высот, — заявил директор. — И Вы перед ним в долгу. Солженицын и зарубежное радио, используя Ваше имя, выступают против нашего общества и государства. Так вот, если» Вы считаете себя патриотом нашей родины. Вы должны выступить в печати с осуждением деятельности Солженицына и решительно от него отмежеваться.

— Трибуна для этого Вам будет предоставлена, — сказал Крючков. — Это может быть, например, заявление для ТАСС или письмо в «Правду». После такого заявления общественность снова проникнется к Вам доверием. Вы успешно (! А. Г.) защитите докторскую диссертацию и сможете продолжить свою научную карьеру. В противном

59

случае в соответствии с требованиями новой инструкции ВАК* к идеологии соискателя ученая степень Вам присуждена не будет. Кроме того, из-за отсутствия политического доверия к Вам со стороны коллектива института, Вас придется уволить с работы. Ведь институт связан с секретными работами (это было чистейшей выдумкой; наш институт — открытая для всех организация, работающая над автоматизацией проектирования и управления в строительстве, А. Г.) и эти секреты через Солженицына (! А. Г.) могут попасть к врагам.

Вот это и было тем главным, из-за чего со мной вели столь долгую беседу. Значит, ультиматум: или я делаю для ТАСС заявление с осуждением Солженицына, и тогда я получаю и докторскую степень, и должность с высоким окладом; или — я лишаюсь возможности защитить диссертацию и меня с «черным билетом» выгоняют с работы!

Сказано все это было столь прямолинейно, что некоторое время я не мог собраться с мыслями для ответа. Потом попытался привести какие-то логические аргументы:

— Но позвольте! Ведь мое имя упоминалось в зарубежной прессе и радио не потому, что я дружу с Солженицыным, а потому, что меня избили на его даче. Я ни в чем здесь не был виновен. Наоборот, факт беззаконного насилия надо мной был официально признан, мне принесли извинения. Все как-будто уладилось. Так почему же я должен теперь, через 2 года после этого инцидента, выступать (и с чем!) с осуждением Солженицына? И как можно ставить в зависимость от этого выступления мою научную и служебную карьеру?

— Не спешите с решением, — сказал директор. —

* Высшая аттестационная комиссия (ВАК). Инструкция о порядке присуждения ученых степеней и присвоения ученых зва­ний. Москва, 1972.

В п. 4 Инструкции сказано: «Присуждение ученой степени доктора и кандидата наук производится с обязательным учетом морально-политической характеристики соискателя».

Любопытно, что в той же инструкции в п. 33 записано: «За­щита диссертации назначается председателем совета не позднее, чем через 4 месяца (кандидатская) и 6 месяцев (докторская) со дня подачи заявления соискателем». Моя диссертация к этому моменту лежала в совете уже около 3-х лет.

60

Подумайте, и когда решите такое заявление сделать, сообщите мне.

— Для меня это невозможно, — ответил я.

— Ну что же, тогда на себя и пеняйте, — сказал Крючков.

Разговор еще некоторое время продолжался, но ничего нового сказано уже не было. Я вскоре со всеми распрощался и ушел в подавленном состоянии: значит, никакого выхода мне не оставляют.

В понедельник 20 августа, в 16.00, как было условленно по телефону, я приехал в Управление МВД к Аносову. У него в кабинете я увидел еще двух своих «старых» знакомых из Наро-Фоминска: подполковника Баранникова (при нашей первой встрече 2 года назад он был майором) и тогдашнего своего собеседника в штатском, назвавшего себя заместителем начальника Наро-Фоминской милиции. Эти двое сидели в стороне, и я их не сразу заметил. Я прошел к столу, за которым сидел высокий, широкоплечий и очень представительный мужчина в штатском — сам Аносов. Он поднялся мне навстречу, пожал руку и предложил сесть.

Произошедший затем разговор был краток по форме и анекдотичен по содержанию.

— Итак, тов. Горлов, какие претензии у Вас к милиции?

— У меня к милиции? Никаких. А почему они должны у меня быть?

— Но ведь Вы же жаловались на нас тов. Брежневу. Вот я даже пригласил сюда работников милиции из Наро-Фоминска, которые имели с Вами дело. — Тут я только заметил их, и мы поздоровались.

Аносов достал и положил на стол папку, на обложке которой я увидел надпись: «Горлов А. М.».

— Это недоразумение. На милицию я не жаловался, а просто упомянул имевший место инцидент. Но тогда передо мной извинились, и мы больше не встречались. Поэтому, естественно, и претензий к Вам у меня нет.

— Ну, что же. Это и нужно было нам установить. Тогда все, — сказал Аносов, и мы все стали прощаться.

Когда я уже был у дверей, «штатский» из Наро-Фоминска вдруг сказал:

61

— Поздравляю Вас с успешной защитой кандидатской диссертации.

Я в недоумении посмотрел на него:

— Кандидатскую я защитил 10 лет тому назад.

— Да? А я не знал.

Произошла небольшая заминка; я еще раз попрощался и вышел.

Очевидно, был подготовлен какой-то сценарий встречи по которому мой наро-фоминский знакомый должен был сказать это поздравление. И вот, хотя разговор не получился, он как исполнительный службист, возможно, решил поручение все же выполнить.

О приезде комиссии и разговоре в МВД я через некоторое время рассказал Александру Исаевичу и Екатерине Фердинандовне.

23 августа, давая в Москве интервью зарубежным журналистам, Александр Исаевич сказал обо мне: «Александр Горлов, в 1971 г. не поддавшийся требованиям КГБ скрыть налет на мой садовый дом, с тех пор третий год лишен возможности защитить уже тогда представленную докторскую диссертацию, как и угрожали ему: диссертация собрала 25 положительных отзывов, включая всех официальных оппонентов, и ни одного отрицательного, научно провалить ее невозможно, но все равно защита (по механике фундаментов) не пройдет, поскольку Горлову выражается «политическое недоверие». Приняты подготовительные меры к увольнению Горлова с работы».

За несколько дней до этого с известным интервью о демократических свободах и диссидентах в нашей стране выступил академик А. Сахаров. В связи с этим по предприятиям Москвы проходили митинги, на которых осуждался А. Сахаров как пособник международной реакции. После выступления Александра Исаевича его добавили к Сахарову и осуждали теперь обоих.

Такой митинг был организован и у нас в институте в начале сентября 1973 г. Я в это время болел и на работе не был.

Тем не менее, утром в день митинга мне домой позвонил парторг института и сказал:

— Тов. Горлов, сегодня состоится митинг сотрудни-

62

ков института, посвященный осуждению (! - А. Г.) Сахарова и Солженицына. Мы приглашаем персонально Вас и Турчина¹ присутствовать на митинге.

— Я болен, и прийти не могу. Мне, правда, неясно, зачем нужно собирать людей на митинг, если Вы и так уже знаете, что Сахаров и Солженицын будут на нем осуждены?

— Ну, что же, раз Вы больны, тогда ничего не поделаешь. Но я Вас предупредил. До свидания.

Судя по всему, мою фразу он не понял.

Вечером ко мне приезжал один из моих сослуживцев и рассказал, как проходил митинг. Докладчик от партбюро «клеймил позором отщепенцев» Сахарова и Солженицына, а также их пособников в стенах нашего института — Турчина и Горлова. Потом выступил Турчин, который в спокойной, сдержанной манере объяснил свою позицию. А затем был ряд выступлений, в которых ораторы призывали осудить диссидентов, вспоминая при этом погибших в войне отцов, трагедию Хиросимы, сирот Вьетнама, израильских агрессоров и т. д. Единогласно (за исключением одного — Турчина) была принята резолюция, осуждающая Сахарова и Солженицына.

Вскоре после этого на заседании партбюро было принято решение, рекомендовавшее дирекции освободить меня и Турчина от работы, связанной с воспитанием людей (т. е. от руководства коллективом). В соответствии с этим Турчина вскоре перевели на низшую должность, уменьшив ему на сто рублей зарплату. Меня лишили руководства рядом работ, оставив только выполняемую непосредственно мною тему. Всем моим помощникам приказано было мне больше не подчиняться и ни с какими вопросами ко мне не, обращаться.

Когда я вышел после болезни на работу, меня вскоре вызвал к себе директор.

— Вы еще не надумали выступить для ТАСС по поводу Солженицына? Ведь у Вас нет другого выхода: в нашей


¹ В. Ф. Турчин — сотрудник нашего института, доктор физико-математических наук, незадолго перед этим выступил с открытым письмом в защиту А. Д. Сахарова (ныне В. Ф. Турчин — председатель отделения «Amnisty International» в СССР.)

63

стране 250 миллионов человек едины в своем мнении и всего лишь двое занимают другую позицию.

— Почему Вы думаете, что только двое? — спросил я. Он удивленно посмотрел на меня, немного подумал и сказал: «Ну, четыре! Это неважно». Очевидно, к Сахарову и Солженицыну он добавил меня и Турчина, о других не слышал.

— Так вот, для Вас еще не все потеряно. Если Вы сделаете требуемое заявление, то мы будем считать, что до сих пор Вы просто неудачно шутили, и выдадим Вам хорошую характеристику для защиты диссертации.*

Меня разбирало любопытство: где кончается его личная инициатива и начинается давление «сверху»? Я спросил:

— Почему Вы так на этом настаиваете? Меня уже общественность осудила. Вы наказали.

— Наказать-то наказали, но ведь не исправили? Сейчас от меня мало что зависит: мы обязаны (он сделал здесь ударение) Вас перевоспитать. Если бы Вы осудили Солженицына, то это и было бы результатом нашей идеологической работы, о нем бы мы где надо доложили. А так что же?

Да-а? Видно, «где надо» за него круто взялись, и уж очень ему хочется отличиться?

— Я не могу сделать такое заявление. Лучше к этому больше не возвращаться.

— Тогда, может быть. Вы уйдете от нас?

— Куда уйду? — не понял я.

— На другую работу, в другое учреждение.

— А как же с характеристикой, которую от меня требует Ученый совет?

— Вот когда уйдете, тогда и характеристику дадим.

На том разговор и закончился.

Я подумал, что, может быть, действительно имеет смысл перейти на другую работу: в моем институте становилось уже совершенно невыносимо. Я считал, что в кругу

* В это время из НИИ оснований стали снова требовать на меня новую характеристику перед защитой, взамен, как мне ска­зали, «устаревшей» прежней.

64

специалистов моей области знаний у меня достаточно, твердый авторитет и найти работу по душе мне будет несложно.

Действительно, когда через несколько дней я по этому поводу побывал в двух крупных институтах, то встретил там самое доброжелательное отношение. В одном из них я сдал заявление о приеме на работу, необходимые документы, и меня заверили, что в ближайшее время все будет оформлено.

Прошла неделя, другая, третья... Люди, приглашавшие меня на работу, при моих звонках нервничали, просили еще «чуть-чуть подождать». Тогда я подал, на всякий случай, заявление и в другой институт.

А в это время в Москве собрался Международный конгресс миролюбивых сил и, как я уже писал, меня на две недели отправили в командировку за Урал.

Вернувшись, я узнал, что в обоих институтах дело о моей работе не сдвинулось с места. В конфиденциальных встречах мне сообщили, что моя фамилия приводит в ужас отделы кадров и директоров, а поэтому дело мое в этом смысле — безнадежное. Друзья мне посоветовали «сидеть и не рыпаться».

Я так все и доложил директору при первой же встрече и опять попросил характеристику для защиты диссертации.

— Вы будете делать заявление о Солженицыне?

— Нет, не буду.

— Тогда зачем Вам характеристика? Ведь мы напишем такую, с которой Вы все равно не сможете защищать диссертацию! Деловые качества у Вас высокие, не спорим, а идеологические — низкие. Значит, ученым Вы быть не можете, и это будет записано в характеристике.

— Хорошо, дайте какую считаете нужной, — сказал я. Но проходили дни, а характеристика так и не появлялась, хотя я через секретаря передал директору письменную просьбу о выдаче характеристики.

И только после моего письма председателю ВАК Елютину я получил 15 января следующий уникальный в своем роде документ:

65

ХАРАКТЕРИСТИКА

на главного специалиста ГОРЛОВА А. М.

А. М. Горлов, 1931 г. рождения, беспартийный, образование высшее, кандидат технических наук, работает в институте ЦНИПИАСС с 1961 года (рук. группы, главный инженер проекта, с 1967 года — главный специалист отдела).

А. М. Горлов является квалифицированным специалистом по применению математических методов и вычислительной техники в строительном проектировании.

Он участвовал в постановке задач комплексной автоматизации проектирования конструкций, в проведении работ по созданию серии программ расчета и конструирования на ЭВМ массовых железобетонных конструкций.

В соавторстве с другими специалистами А. М. Горловым разработаны комплексные программы расчета железобетонных конструкций, которые широко используются проектными организациями. С их помощью, например, выполнен ряд работ по оптимальному проектированию типовых железобетонных конструкций, запроектированы фундаменты под корпуса автозавода в г. Тольятти и др.

А. М. Горлов — автор более 50 научных работ, опубликованных в периодической печати, и монографий (в соавторстве с Р. В. Серебряным), в которых решен ряд новых и актуальных задач строительной механики. За работы по автоматизации строительного проектирования он награжден в 1965 году «Золотой», а в 1968 и 69 г.г. — «Бронзовыми» медалями ВДНХ.

А. М. Горлов поддерживает дружеские связи с литератором Солженицыным и его семьей. В связи с чем его имя в 1971 году неоднократно использовалось буржуазной прессой и радио в целях антисоветской пропаганды. руководство, партбюро и местный комитет беседовали с Горловым А. М., предлагали ему выступить в советской печати с официальным заявлением о несогласии использования его имени в этих целях. Однако Горлов А. М. этого не сделал. Более того, в 1973 году его имя вновь было использовано буржуазной прессой. В связи с низким

66

уровнем морально-политических качеств Горлов А. М. отстранен от руководства коллективом.

Характеристика дана для предоставления в Ученый совет НИИ оснований и подземных сооружений в связи с представлением к защите докторской диссертации.


Директор ЦНИПИАСС А. А. Гусаков

Секретарь партбюро Я. Слепухин

Председатель месткома К. М. Панфилова

29 декабря 1973 г.»


Я читал этот невероятный документ и диву давался цинизму его составителей.

Стремясь, очевидно, придать документу видимость объективности, авторы характеристики оставили в первой ее части положительную оценку моих производственных и научных качеств, взятую из других моих характеристик прошлых лет (когда меня еще не побили и я был «хорошим»). Но положительная оценка моей научной деятельности не имела абсолютно никакого значения для защиты диссертации и полностью перечеркивалась последней частью характеристики, которая была аккуратно, слово в слово подогнана под формулировку инструкции ВАК: «...в связи с низким уровнем морально-политических качеств...»

А уровень этот, оказывается, определен был тем, что мое имя упоминалось в сообщениях зарубежного радио. Тот факт, что сообщали-то не обо мне, а об официальных представителях власти, избивших меня на даче А. И. Солженицына, пропал, исчез, утонул? И то, что я из жертвы таким ловким образом был переименован в «преступника», — авторами характеристики, очевидно, оценивалось как вполне естественное дело!

Я все же написал в Совет НИИ оснований и Госстрой СССР свое мнение о характеристике, хотя и считал, что теперь уже это — «мертвому припарки». К этому моменту достигла апогея официальная кампания на службе, направленная на изгнание меня с работы.

Как я уже писал, первое предупреждение по этому поводу я получил в августе от приехавшей в наш институт комиссии. Затем был какой-то период, когда к этому

67

вопросу не возвращались, а занимались «идеологическим воспитанием» меня, заключавшимся в непрерывно повторяемом требовании, чтобы я выступил в печати с осуждением Солженицына.

6 октября 1973 года начались административные воздействия, очевидной целью которых было найти повод для вынесения мне официального служебного взыскания. Сначала приказом директора была создана специальная комиссия для проверки работы отдела и, в частности, работ, выполнявшихся непосредственно мною. Эта комиссия несколько дней придирчиво копалась во всех моих делах, а затем еще месяц сочиняла протокол по результатам проверки. Ничего серьезно порочащего наш отдел и мою работу найдено не было, что, как стало вскоре ясно, вызвало сильное неудовольствие дирекции.

Одновременно начались бесконечные придирки, служебные ущемления, мелочная опека — действия, которые при желании администрации очень легко организовать. Непрерывно проверяли, нахожусь ли я на рабочем месте, по пустякам от меня требовали объяснения, мне не разрешалось отлучаться по делам или в библиотеку. Если мне требовалось поехать по работе в командировку, то это вообще превращалось в непреодолимую проблему: я писал одно объяснение за другим, но требовалось все время что-то более «подробное и убедительное», и в конце концов командировку срывали. Без моего ведома была уменьшена стоимость работ по моей тематике.

Все это нагнетало нервозность и резко усложняло мою работу, облегчая возможность новых придирок к частным мелким упущениям.

В это же время было объявлено, что мой отдел реорганизуется, а моя должность ликвидируется, и вскоре мне предложили или уволиться, или пройти служебный конкурс на нижеоплачиваемую должность. Пришлось согласиться с последним.

В конкурсную комиссию была направлена копия моей характеристики с «низким уровнем морально-политических качеств». Пройти конкурс при такой формулировке было невозможно.

Но моей «идеологической ущербности» дирекции для

68

оправдания своих действий показалось мало, и вот в январе 1974 года снова создается комиссия по проверке моей работы. Эта комиссия «нашла» требуемую формальную зацепку, и через некоторое время мне в приказе по институту объявляется взыскание.

Без шансов на успех я написал протест в райком партии.

Через полтора месяца это мое заявление было использовано самым неожиданным образом. Но в данный момент, как я и ожидал, никакой реакции не последовало, и мне преспокойно «влепили» упомянутое административное взыскание, о котором широко оповестили весь институт.

Одновременно велось развернутое психологическое давление на всех, кто со мной был вынужден общаться по работе.

Для начала объявили партийный выговор начальнику и парторгу моего отдела за «недостаточную политико-воспитательную работу» (имеется в виду — со мной). И хотя они на партийном собрании института заявляли, что делали все, что надо: меня от людей изолировали, непрерывно вели со мной воспитательные беседы, призывали осудить Солженицына и т. д., — им объяснили, что работу оценивают по результатам, которых так и нет. И то, что «Горлов трудновоспитуем», — это не оправдание.

Затем была предпринята акция и по отношению ко всему отделу. По результатам работы в 1973 году наш отдел занял первое место в институте, и всем сотрудникам его полагалась за это денежная премия. Но на специальном заседании местного комитета института совместно с дирекцией института было принято решение лишить отдел "первого места и денежной премии, так как коллектив отдела не в состоянии заставить Горлова «перевоспитаться».

Этой мерой 40 человек отдела, по существу, были объявлены заложниками, которые впредь будут нести на себе «грехи» Горлова. А чтобы этого не было, на том же заседании директор и парторг института предложили провести собрание отдела, на котором все мои сослуживцы, лишенные из-за меня премии, выступили бы с резким

69

осуждением меня и с требованием к администрации «убрать Горлова из коллектива».

Дальнейшие дни (это было уже в феврале 1974 г.) проходили в подготовке этого собрания: создавалась соответствующая такому событию неврастеническая атмосфера, подбирались и инструктировались ораторы, которые должны были «стихийно» выступить на собрании. Но тут произошел неожиданный сбой: выяснилось, что мои сослуживцы согласны меня «осудить», но требовать моего изгнания — наотрез отказались. Собрание из-за «неподготовленности» несколько раз откладывалось, а в это время произошли главные события — арест и высылка А. И. Солженицына.

10 и 11 февраля я заезжал к ним и знал, что дважды приходил милиционер с вызовом Александра Исаевича к следователю прокуратуры. В обоих случаях Александр Исаевич явиться в прокуратуру отказался. Атмосфера была очень напряженной и ожидались какие-то действия властей. Александр Исаевич собрал мешок со сменой белья и другими нужными на случай ареста вещами.

12 февраля в 2 часа дня я позвонил к нему домой и узнал, что пока как будто все спокойно. Вечером, вернувшись с работы, я за обедом включил радиоприемник и вдруг услышал сообщение какого-то зарубежного корреспондента из Москвы об аресте Александра Исаевича. Сразу же с женой помчались к нему домой. Там собралось много друзей и близких, никто толком не знал, куда Александра Исаевича отвезли. Узнал детали ареста, который произошел в 5 часов дня: в квартиру ворвалось сразу 7 человек, сотрудников КГБ и милиции, и через несколько минут Александра Исаевича увезли. Обыск не производился.

Настроение у всех собравшихся было тревожное и подавленное, разъехались поздно ночью.

На следующий день, 13 февраля, в первой половине дня ничего нового узнать не удалось: ни где находится Александр Исаевич, ни в чем обвиняется.

Как только приехал вечером домой с работы, сразу же включил радиоприемник и тут же услышал: Солженицын прибыл в ФРГ! Как прибыл?! Почему в ФРГ?! Ни-

70

чего не понимая, тут же позвонил Екатерине Фердинан-довне, но семья Александра Исаевича знала не больше: известно было только, что его самолетом доставили в 5 часов дня во Франкфурт-на-Майне. Вся операция от ареста до «вывоза» заняла 24 часа! А в 9 часов вечера в телевизионной программе «Время» диктор уже зачитал официальное сообщение:

Сообщение ТАСС

Указом Президиума Верховного Совета СССР за систематическое совершение действий, не совместимых с принадлежностью к гражданству СССР и наносящих ущерб Союзу Советских Социалистических Республик, лишен гражданства СССР и 13 февраля 1974 года выдворен за пределы Советского Союза Солженицын А. И.

Семья Солженицына сможет выехать к нему, как только сочтет необходимым.

Весь этот вечер мы с женой провели у Солженицыных, где опять собралось много друзей. Кроме официальной версии, пока ничего нового известно не было.

В 11 часов вечера позвонил из Франкфурта сам Александр Исаевич и рассказал об основных деталях. Ему по приезде в Лефортовскую тюрьму было предъявлено обвинение в измене Родине (ст. 64 УК РСФСР), по которому мерой наказания могла быть и смертная казнь. Утром на допросе ему было назначено в качестве наказания лишение гражданства и высылка из СССР. Александр Исаевич такое решение опротестовал и участвовать в следствии отказался. Около 3-х часов дня к нему пришли и предложили переодеться в принесенные костюм и пальто (его вещи-были накануне отобраны). Затем под конвоем сотрудников в штатском его привезли на аэродром и посадили в самолет. Куда летит самолет, Александр Исаевич не знал до момента приземления, когда он смог прочесть светящееся на здании «Франкфурт-на-Майне».

С аэродрома его отвезли к Генриху Бёллю. Оттуда он и звонил в Москву.

На другой день на работе я узнал, что директор заявил: «Нам тоже нечего тянуть». На 18 февраля было, на

71

конец, назначено собрание отдела, на которое должны были прийти и выступить с «обвинительными» речами директор и парторг института, а потом и другие ораторы. Лейтмотивом выступлений должно было стать: «до каких пор весь отдел должен страдать из-за одного Горлова?» (Действительно, до каких же пор О- Но тут я заболел гриппом, эпидемия которого в это время свирепствовала в Москве, и 18-го не вышел на работу. Собрание без меня проводить не стали.

В понедельник 25 февраля, поправившись, я вышел на работу, и на 27-е, на конец дня, было назначено собрание отдела. Весь день 27 февраля шла подготовка к собранию: вывесили объявление, предупредили сотрудников, договорились, что проходить оно будет в закрытом помещении технической библиотеки и без посторонних.

Но за полчаса до собрания вдруг объявили, что оно переносится. На какой день — неизвестно. Одновременно я узнал, что директор с парторгом уехали в райком партии. Что случилось, никто не знал.

На другой день, 28 февраля, утром ко мне пришел парторг института и сказал, что меня через час вызывают в райком партии в связи с моей жалобой на «административную» травлю.

— Так ведь я писал жалобу полтора месяца назад, и дело все «успешно» закончилось объявлением мне взыскания.

— Неважно. Раз вызывают — надо ехать. Я тоже поеду. Когда мы с парторгом приехали в райком, то застали там уже ожидающего нас директора и инструктора райкома по идеологической работе. Мы все вместе прождали приема еще минут 40, а затем нас пригласили в кабинет. Я еще подумал: «Неужели такую многочисленную и солидную компанию собрали из-за моей давней жалобы?» Даже стало немного неловко из-за такого «внимания».

В большом кабинете сидел очень представительный мужчина лет сорока пяти (я потом узнал, что это 2-й секретарь — Полунин; через полгода он сменил Чаплина и стал 1-м секретарем РК), который после того, как мы все расселись, начал разговор:

— Так вот, тов. Горлов, мы решили разобраться с

72

Вашей жалобой и выяснить, действительно ли имеет место какое-либо административное преследование Вас или Вам это только кажется. Начнем по порядку и выслушаем директора.

Последовал длинный и путаный разговор. Объяснялся директор, парторг, я, что-то вставлял инструктор. Я видел, что хозяину кабинета детали дела непонятны да и не нужны, что он стремится закончить разговор и перейти к чему-то главному. Но к чему? В какой-то момент зазвонил телефон и беседовавший с нами взял трубку:

— Да. Я сейчас этим занимаюсь. — Потом, обратившись к нам:

— Товарищи, выйдите, пожалуйста, из кабинета и подождите в приемной.

— Мы тоже? — спросил директор.

— Да, да, все.

И мы в полном составе снова оказались за дверью. Пикантная ситуация! Для директора с парторгом, естественно. Мне же хотелось рассмеяться.

Минут через 10 нас опять пригласили, и хозяин кабинета подвел такой неожиданный итог:

— Итак, тов. Горлов, у директора были основания для недовольства Вами (еще бы! А. Г.). Но тем не менее, — он обращался теперь к директору, — тов. Горлову как квалифицированному специалисту должны быть в дальнейшем созданы нормальные условия для спокойной и плодотворной работы на пользу общего дела. На этом давайте закроем этот вопрос.

Вот так поворот! Но, судя по всему, мои начальники к этому уже были готовы и стали невозмутимо прощаться.

На улице директор меня спросил, не подвезу ли я его к институту: свою машину он куда-то отослал. Я согласился, но не удержался, чтобы не съязвить:

— А как же Ваше реноме? Ведь что подумают наши сослуживцы, когда Вы в моей машине подъедете к институту?

Он трагически махнул рукой: дескать, его репутация уже так плоха, что хуже не станет!

Так что же произошло? Одно из двух: или решено после высылки Александра Исаевича не раздувать «пожа-

73

ры» на местах, или решили в отношении меня сменить кнут на пряник. Ну, что же, подождем. Будущее покажет. А еще через два дня директор пригласил меня к себе в кабинет.

— Тов. Горлов, я нашел для Вас прекрасную работу в другом институте. Я уже договорился, что если Вы согласитесь, то мы Вас переведем туда на должность руководителя лаборатории с сохранением Вашей зарплаты. Этим будет закрыто Ваше «дело», так как все, что было в нашем институте, постепенно забудется, и через некоторое время Вы сможете защищать свою диссертацию.

— Как же я смогу выйти на защиту с той характеристикой, которую Вы мне дали?

— Характеристику мы отзовем и исправим. Придумаем такую форму, которая не противоречила бы инструкции ВАК, и все будет в порядке!

— А почему Вы так хотите, чтобы я ушел? Вы сами считаете меня высококвалифицированным специалистом, способным хорошо и продуктивно работать. Ведь с моим уходом институт будет вынужден прекратить работы по ряду важных направлений, руководителем которых я являюсь!

— Конечно, Ваши знания, способности, опыт нам нужны. Но еще более нам нужна партийная идеология! Это — главное в работе института. В первую очередь наши сотрудники должны отвечать высоким партийным, идеологическим требованиям, а во вторую — деловым.

— Но ведь наш институт работает в инженерной, технической сфере, а не в идеологической?

— Это неважно. В наше время любая наука партийна. Даже тензорное исчисление.

— Вы это уже мне как-то говорили.

— Это не я говорил. Это говорил Ленин!

— Насчет тензорного исчисления?

— Нет, насчет партийности в науке. Я понимаю, что Вы можете сказать, что никогда не выступали с антипартийными заявлениями. Но в сложившейся ситуации Ваше молчание все эти годы и нежелание выступить против Солженицына были сильнее всяких заявлений и демонстраций.

74

И Вы это прекрасно понимаете. Но мы отвлеклись. Так как же с переходом на другую работу?

— Я должен сам съездить в тот институт и узнать на месте, что мне предлагают.

— Хорошо. Когда что-нибудь решите, зайдите ко мне сообщить. Да, и еще: заберите пока в отделе кадров свою характеристику, поданную на конкурс. Ее все равно надо будет исправить, если Вы останетесь у нас.

Судя по всему, желание каким-либо образом избавиться от меня было у директора не просто навязчивой идеей, но и следствием разноречивости инструкций, поступающих к нему по разным каналам. Выгнать меня с работы ему, очевидно, в данный момент не было разрешено, иначе он это с удовольствием бы сделал. Но и оставить меня в покое он, наверное, тоже не решался, поскольку прямых указаний на этот счет он не имел. Вот он и пытался найти третий выход.

Через несколько дней я съездил в институт, куда меня рекомендовал директор, и даже оставил там заявление о приеме на работу. Но там обо мне уже навели к этому моменту справки, и было ясно, что если не последует прямого приказа «сверху», то с моим переводом будет не так просто, как предполагал мой директор.

Потом (было это 7 марта) я опять имел беседу с директором, в которой он заявил, что если я останусь в институте, то все останется для меня по-прежнему плохо: характеристику мне не изменят, коллектив меня осудит, зарплату мне уменьшат и т. д.

А 11 марта снова появилось объявление о собрании отдела, на котором должен был обсуждаться факт лишения отдела из-за меня первого места и премии.

Собрание проходило при закрытых дверях и на него из посторонних пришли только парторг института, председатель месткома и зам. директора. При полном молчании было произнесено несколько подготовленных заранее стандартных речей, в которых говорилось о том, как хорошо работает отдел и как плохо, что из-за одного Горлова страдает весь коллектив. В принятой резолюции меня призывали отмежеваться от Солженицына и выступить против «использования моего имени в антисоветской пропаганде».

75

«Административных» призывов к дирекции (убрать из отдела, снять с работы и т. д.) не было.

Поразило меня выступление одного моего старого сослуживца, некоего Я. М., много лет проработавшего со мной, доподлинно знавшего все детали моей истории на даче А. И. и ложь официальной ее версии. Хотя я и не был близок с Я. М., он представлялся мне интеллигентным человеком, интересующимся литературой, искусством и т. д. И вдруг на собрании он заявил, что «коллектив не может мириться с моей дружбой с самым подлым из всех диссидентов — Солженицыным», что «коллектив должен отвернуться от меня», что уже давно я нахожусь «в моральной изоляции» и другую подобную чушь, нелепость которой была ясна всем присутствующим. Это был откровенно карьеристский шаг потерявшего свое лицо человека, решившего получить что-то для себя из официально санкционированной травли другого.

С бранной речью в мой адрес выступил еще только парторг института Слепухин, заявивший, что я использую свои «писучие» (!! А. Г.) возможности» для того, чтобы жаловаться Л. И. Брежневу, когда меня «притесняют», а до интересов коллектива мне дела нет. Ему ясно, сказал он, что я закоснел в своей приверженности к Солженицыну, не хочу раскаяться и потому заслуживаю самого сурового осуждения.

На другой день, 12 марта, состоялось давно объявленное и несколько раз переносившееся заседание Ученого совета по проведению конкурса на замещение должности старшего научного сотрудника. В этом конкурсе меня вынудили участвовать, хотя эта новая должность была рангом ниже той, которую я занимал все последние годы. Мою отрицательную характеристику перед конкурсом так и не изменили.

Было объявлено 3 вакансии, на которые претендовали 4 человека. По каждой из кандидатур должно было состояться голосование; претендент, набравший наибольшее число голосов (но не менее половины состава Совета), считался избранным на должность.

Перед началом заседания было оглашено решение специальной конкурсной комиссии, которая не рекомендовала

76

избирать меня. С объяснениями по этому поводу выступил зам. директора Мастаченко, повторивший избитый аргумент: мне не может быть предоставлена эта должность из-за моей дружбы с Солженицыным' Кто-то из присутствующих, правда, напомнил, что ведь новая должность и по квалификации работы, и по зарплате значительно ниже той, которую Горлов выполняет в данный момент, а потому перевод его на новую должность тоже может рассматриваться как наказание. На это было сказано, что «морально-политический» уровень Горлова «так низок», что предоставить ему работу научного сотрудника все равно невозможно.

Как и следовало ожидать, конкурс я не прошел и в соответствии с изданным ранее приказом (с которым, кстати, меня не ознакомили), должен был быть уволен с работы.

А на другой день я получил уведомление об отказе в приеме на работу из института, куда я подавал заявление по рекомендации нашего директора.

Итак, круг, кажется, замыкался.

Результаты конкурса хотя и оказались в целом такими, как «требовалось», вызвали определенное замешательство дирекции и партбюро и ещё долго потом обсуждались на официальных заседаниях и совещаниях. Дело в том, что голосование было тайным и при вскрытии урны выяснилось, что из 20 членов совета против меня голосовало только 7 человек: 8 — голосовало «за» и 5 — воздержались (в бюллетенях не было ни «за» ни «против»). То есть, несмотря на огромное психологическое давление на совет (никто из выступавших не сказал обо мне ничего хорошего: говорилось только плохое), отрицательное решение конкурсной комиссии, призывы председателя совета голосовать «против» — подчинилась этому одна треть совета, а большинство проголосовало за меня? «Спасла» положение только процедура: я не набрал требуемых 50% голосовавших «за». Но ясно, что в такой обстановке и воздержавшихся я мог считать своим активом, и значит 2/3 присутствовавших при свободном, тайном волеизъявлении высказались в мою поддержку. Сразу после голосования парторг института, очевидно, в предвидении неприятных «объяснений», заявил, что плохо «мы работаем» и надо

77

начать «работать» лучше. Потом было еще одно специальное заседание совета, где председатель много говорил о том, что совет оказался «не на высоте», что надо узнать, кто голосовал за Горлова, что «эти» люди с кем-то «смыкаются» и что надо решительно что-то «сделать».

Вскоре начали «делать». На очередном заседании совета на должность начальника моего отдела был «проведен» по конкурсу заместитель парторга института по идеологической работе — тупой, циничный карьерист — некто Игнатов, в прошлом сотрудник нашего отдела. В свое время он был моим подчиненным, но из-за его патологической страсти к склокам и сплетням отношения между нами были испорчены, я с ним работать не мог, и он вскоре ушел из института, поступив в аспирантуру. Потом он вернулся в институт уже кандидатом наук, и теперь его поставили моим начальником. Прежнему начальнику отдела — умному, талантливому, эрудированному инженеру, много лет успешно возглавлявшему отдел, партбюро в порядке «партийной дисциплины» запретило даже участие в конкурсе по причине его «неспособности перевоспитать» Горлова. С приходом нового начальника оставалось только ждать «окончательного» решения моего дела.

В свете последних событий так и осталось неясным, что же означал этот вызов в райком партии, где меня заверили, что я могу «спокойно работать».

Я уже говорил, что, несмотря на внешнюю обыденность моей жизни после происшествия на даче Александра Исаевича, вокруг меня проходили скрытые события, так или иначе периодически проявлявшиеся.

В первую очередь это относится к установленному за мной негласному наблюдению, которое иногда обнаруживалось при самых неожиданных обстоятельствах. Здесь я хочу рассказать об одном таком случае.

Я с семьей занимал квартиру на втором этаже большого дома на Ленинском проспекте. Нашими соседями по лестничной клетке была рабочая семья, жившая в двухкомнатной квартире. Семья эта была довольно многочислен-

78

ной: пожилая вдова, трое её взрослых детей — сын и две дочери, невестка и два зятя, трое внуков, находящихся на попечении бабушки. Они ожидали получения еще одной квартиры для старшей дочери и её семьи, а пока жили в страшной тесноте. Их квартира примыкала вплотную к нашей и ввиду большой звукопроницаемости тонких перегородок мы часто хорошо слышали и плач детей, и ссоры, и просто громкий разговор у соседей. Правда, это не отражалось на наших добрососедских отношениях: мы всегда приветливо здоровались, а иногда заходили друг к другу.

Однажды, было это весной 1972 года, я встретил у них коренастого мужчину средних лет: «свояк, приехал к нам погостить из деревни и поискать работу в Москве», — объяснил мне сын вдовы. «Свояк» поздоровался и представился (имени я не запомнил). Проходила неделя за неделей, а «свояк» все гостил у них, теснясь со всеми в одной квартире.

Как-то я пришел домой очень поздно, за полночь. Открывая ключом дверь в свою квартиру, вдруг услышал, как кто-то произнес мою фамилию. На лестнице никого не было, а из-под двери соседей пробивался свет: там шла негромкая застольная беседа. Я услышал голос вдовы:

— Так вот и мотаетесь с места на место на своей работе?

И ответ «свояка» (судя по голосу сильно выпившего):

— Что поделаешь — служба. В войну я был на фронте, но после той истории (он, очевидно, о чем-то перед этим рассказывал. А. Г.) думал, что меня расстреляют. Потом меня привезли в Москву и здесь сказали, что я прошен, но с этого времени должен буду работать в разведке. Вот и служу.

Вот так «свояк из деревни»! Больше я уже не стал слушать: было ясно, что перед этим разговор шел обо мне. Значит, все время «свояк» мог не только наблюдать за мной, но и прослушивать все разговоры в нашей квартире!

С этой квартиры мы вскоре переехали. Перед отъездом узнали, что соседям (молодым) дали, наконец, еще одну квартиру, так что им стало посвободнее.

По логике вещей должно было быть постоянным и

79

наблюдение за мной на работе. У меня и у моих друзей было твердое убеждение, что это выполняется двумя хорошо известными нам сослуживцами в отделе. На это указывал ряд очевидных признаков: стоило ко мне прийти кому-либо из посторонних или собраться у моего стола друзьям, как обязательно один из двоих оказывался по какому-либо поводу рядом. Кроме того, время от времени появлялись и незнакомые лица, которые, как я замечал, внимательно за мной следили. Несколько раз приходило 2 или 3 человека вместе с начальником отдела кадров. С одним из этой компании «кадровик» обычно подходил ко мне (для этого надо пройти большой зал на 60 человек, в конце которого стоит мой стол) и задавал какой-нибудь глупейший вопрос, вроде: «Где найти Иванова?» Оставшиеся стояли у двери в другом конце зала и внимательно смотрели, куда направился «кадровик». Потом я их весь день встречал в институте.

Были явления и совсем другого плана, исходившие, судя по всему, из того же ведомства. Одно из таких событий произошло дней через 5-6 после «дачного сражения».

Ко мне на работу к концу дня явился худощавый молодой человек. Он подошел к моему столу и, оглядевшись, попросил разрешения недолго со мной поговорить. В руках он держал небольшой сверток и летний плащ. Рабочий день кончился и мои сослуживцы уже расходились. Ничего не подозревая, я предложил ему сесть и, предупредив, что тороплюсь, попросил изложить суть дела по возможности кратко.

— У меня к Вам неслужебный разговор. Я пришел к Вам как к другу Солженицына с одной просьбой: помочь мне связаться с академиком Сахаровым.

Я уставился на него, не находя, что ответить. А он продолжал:

— Я приехал из Ленинграда по поручению рабочих Кировского завода, где я работаю инженером по технике безопасности. Возможно, Вы слышали, что у нас был ряд выступлений рабочих из-за тяжелых условий труда и отсутствия демократических свобод (я впервые об этом слышал. А. Г.). Понимая, что отдельными протестами ничего не добьешься, некоторые из нас решили объединиться

80

для систематических координированных действий. Мы организовались в общество, легальной программой которого является повышение культуры и улучшение быта рабочих. У нас есть членские билеты, на которых мы ставим вот такой штампик (он достал и продемонстрировал мне свой билет), свидетельствующий о принадлежности к нашей организации. Мы собираем членские взносы и располагаем определенными средствами, которые можем расходовать на поддержку других демократически настроенных людей, борющихся за наше общее дело. Ну, а что является нашей целью. Вы, очевидно, догадываетесь, — это он сказал приглушив голос, хотя рядом никого не было.

Я смотрел на него и думал: кто передо мной — сумасшедший или провокатор? Вспомнил «Союз меча и орала» у Ильфа и Петрова и непроизвольно улыбнулся.

— Вы напрасно иронизируете, — сказал он. — И заблуждаетесь, если думаете, что действиями одиночек, вроде Ваших на даче у Солженицына, Вы чего-то добьетесь.

— А я там и не пытался чего-то добиваться: просто мне «превосходящие силы противника» набили физиономию! Только и всего. Единственно, к чему я тогда стремился, так это чтоб остаться, во-первых, живым, а уж потом — человеком.

— Знаете ли. Ваш случай еще раз показал, что «там» (он поднял палец вверх) полно не умеющих работать дураков.

Я не спорил, слушал, что будет дальше. Он продолжал приблизительно следующее:

— Если бы я «там» работал, то уж, будьте спокойны, я бы знал, как действовать. Еще Ленин говорил, что если давить на отдельные точки (он показал ногтем на столе, как надо давить), то это приведет только к перетеканию сил из одного места в другое.

Я не знал, когда и где Ленин говорил об этом, но решил кончать разговор.

— Так что же Вы от меня хотите?

— Мне необходимо связаться с Комитетом защиты гражданских прав. Познакомьте меня с Сахаровым.

— Не могу это сделать, так как сам с ним не знаком.

— А где же мне его разыскать?

81

— Не знаю.

Он доверительно придвинулся ко мне:

— Меня знает Твардовский и даже подарил мне свою книгу.

Он раскрыл журнал «Новый мир» и показал мне дарственную надпись. Я разобрал подпись Твардовского, но кому это было адресовано — не разобрал.

— Так вот и обратитесь к Твардовскому. Он наверняка знает Сахарова.

— А где живет Твардовский?

— Не знаю.

Я встал, давая понять, что мне надо уходить.

— Ладно, найду через справочное бюро. Сейчас я кончаю. У меня все же к Вам просьба: если узнаете адрес Сахарова, то напишите, пожалуйста, на Главпочтамт до востребования на имя моей матери. Она живет в Москве и мне сообщит, я же сегодня уезжаю.

Пытаясь закончить разговор, я согласился. Он сказал мне имя и фамилию матери и, наконец, ушел.

Я решил не ломать себе голову над этим странным посещением и постараться о нем забыть. Но не тут-то было!

На другой день в конце работы, не дожидаясь моего письма «до востребования», ко мне пришла сама «мама» вчерашнего посетителя. Это была довольно интересная, подтянутая и живая женщина лет 45. Она подошла к моему столу, достала из сумочки точь в точь такую же «членскую книжку», как у моего вчерашнего посетителя, и, ничего не говоря, показала мне её. Я увидел там сообщенные мне имя и фамилию и тот же штампик «сообщества». Если вчера могли еще оставаться какие-то сомнения о характере их организации, то теперь они полностью исчезли.

— Вам понятно, кто я? — спросила она, пряча свою книжку.

Я ответил, не вдаваясь в подробности:

— О, конечно! Мне было очень любопытно познакомиться с Вашим сыном.

— Я понимаю, что Вы можете с опаской относиться к

82

нашему посещению. Но, может быть. Ваши опасения развеет вот это, — и она положила на стол фотографию.

Это был любительский снимок праздничной демонстрации. На переднем плане под большим транспорантом «Кировский завод» стоял мой вчерашний посетитель с двумя какими-то мужчинами. Бросалась в глаза неестественность поз снимавшихся: стояли они вплотную друг к другу, сурово, без тени праздничного настроения глядя в объектив аппарата. Были видны явные следы ретуши на надписи.

Я вежливо вернул фотографию хозяйке, и она продолжала разговор:

— Почему Вы направили моего сына к Твардовскому? Ведь он тяжело болен и уже год не поднимается с постели.

— Я не направлял его к Твардовскому. Он сам выразил это желание, чтобы узнать адрес Сахарова.

— А почему Вы не захотели познакомить моего сына с Сахаровым? Он нам очень нужен! Если Вы друг Солженицына, то и Сахарова должны знать. Ведь они — политические единомышленники.

— Представьте себе, не знаю. И мои дружеские отношения с Солженицыным основаны на личных, общечеловеческих интересах и никак не связаны с его литературно-общественной деятельностью.

— Но как же нам найти Сахарова? Как он хотя бы выглядит?

— Никогда его не видел.

— Он старый?

— Нет, мне известно, что он рано стал академиком. Сейчас ему лет пятьдесят. Посмотрите в Большой Советской Энциклопедии, там, наверное, о нем сказано.

—Значит, не хотите нам помочь?

— Я искренне Вам сочувствую, но ничего не могу сделать. А теперь давайте прощаться: рабочий день закончился и я спешу.

Я встал и взял свой портфель.

— Простите, еще одно, последнее дело. Мы собрали значительные деньги для Солженицына и комитета Сахарова. Я прошу Вас взять их для передачи, — она поставила на стол хозяйственную сумку.

83

Вот так ситуация! Взять что ли деньги и вызвать милицию? В это время ко мне подошел один из сослуживцев, ждавший меня, чтобы ехать домой вместе. Я сказал:

— Деньги я передавать не стану. Отправьте их по почте, указав только фамилию получателя. Думаю, что они дойдут. До свидания! — и я направился к выходу.

Больше я никогда не встречался с «представителем рабочих» Кировского завода и его «мамой».

Часть3

87

В ночь с 28 на 29 марта 1974 года, в пятницу, уезжала из Москвы в Швейцарию семья Александра Исаевича: жена — Наталья Солженицына, трое его сыновей — Ермолай, Игнат и Степан (все почти погодки: старшему, Ермолаю, около 4-х лет), двенадцатилетний сын Натальи от первого брака Митя и ее мать — Е. Ф. Светлова, мой старый долголетний друг, о которой я много упоминал в предыдущих частях.

Все дни, прошедшие с момента высылки Александра Исаевича для его семьи были наполнены трудными, напряженными сборами в дорогу. День отъезда назначался несколько раз и все время откладывался по разным причинам. Сначала Наташа подвернула ногу и не могла ходить. Когда Екатерина Фердинандовна привезла ее в травматологическое отделение больницы, на слух о приезде жены Солженицына сбежался почти весь медицинский персонал отделения. Ее ногу в течение часа многократно осматривали, забинтовывали и разбинтовывали, так как подходили «посмотреть травму» новые врачи, дважды делали снимок, наконец, отпустили, сказав, что «ничего страшного: растяжение связок». Потом тяжело, воспалением легких, заболел Степан. И на все это накладывались формальные сложности, связанные с неясностью позиции властей в отношении главного: что и на каких условиях разрешать вывозить из материалов личного архива Александра Исаевича.

Постепенно все уладилось и был, наконец, назначен день отъезда: 29 марта, самолетом швейцарской авиакомпании из аэропорта Шереметьево. Незадолго до этого Наташа и Екатерина Фердинандовна получили советские заграничные паспорта, в которых за ними сохранялось гражданство СССР еще на два года — до марта 1976 года.

27 марта, за два дня до отъезда, они открыли свой дом для официальных проводов и прощания с друзьями.

Я приехал к ним вечером, после работы, когда их

88

довольно большая квартира на улице Горького была до предела заполнена людьми. Здесь было много знакомых, но большинства я не знал. Не было ни общего стола, ни официальных речей.

Мне трудно передать царившую в доме атмосферу, очевидно, все воспринималось очень субъективно. Думаю, что в основном преобладало какое-то грустно-торжественное, приподнятое настроение. Все присутствовавшие в зависимости от степени знакомства между собой разделились на группы. Говорили об Александре Исаевиче, рассматривали многочисленные фотографии его с женой, детьми. По рукам ходило письмо Наташи: «Александр Исаевич Солженицын выслан из страны. Выслан силой, бессудно, вероломно. Русский . писатель, главной болью которого была и будет судьба России — обречен жить в изгнании.

Многие годы стремились оборвать его связь с соотечественниками. Но газетная брань и закулисная клевета, и грязные анонимные угрозы бессильны были исказить и приглушить его голос, всегда обращенный к этой земле, к её народу. Наконец, поняли, что Солженицын добровольно никогда не оставит России. Тогда решились: арест, конвой, принудительный увоз.

Можно разлучить русского писателя с родной землей, но пресечь его духовную связь с ней, но отнять у России Солженицына — такой власти и силы нет ни у кого. И пусть сейчас здесь запалили костры из его книг, их жизнь на родине неистребима, как неистребима любовь Солженицына к России.

Мое место — рядом с ним. Но уезжать мучительно больно.

Больно расставаться с Россией.

Больно, что на жизнь без Родины обречены наши дети.

Больно и трудно оставлять друзей, не защищенных мировой известностью от мстительной власти.

Вынести эту боль дает только вера — мы вернемся. Не знаю, когда и как, но верю твердо. Верю потому, что на моих глазах к России, казалось, уже погребенной и забывшей себя, начали возвращаться живое дыхание и память.

89

Еще недавно преследуемого человека окружало поле страха и неприязни. И вот вновь пробивается и крепнет подлинно русское чувство — сострадание, не к единомышленнику только, а просто к гонимому, травимому, неправедно осужденному. И часто не обеспеченные, а те, кто сами едва сводят концы с концами, отрывая от себя и своих детей, помогают детям политзаключенных или терпящих за веру.

На наших глазах совершается чудо: поруганная, оплеванная, затоптанная вера не умерла в России, но с каждым днем неодолимей влечет к себе все новые и новые души. Люди ждут и ищут истины. Молодые по крупицам собирают драгоценное духовное наследие, приговоренное к забвению. Для новых поколений исторический опыт не прошел даром.

И в этом чуде — наше будущее, в нем — основание надежды.

Не мне судить о сроках, но мы вернемся. И детей наших вырастим русскими.

И потому — мы не прощаемся ни с кем.

27 марта 1974 года Наталья Солженицына».

А новые люди все приходили и приходили. Кто-то предложил вести счет посетителям и сотому вручить «приз» — стакан водки. Но сотой, кажется, оказалась жена генерала Григоренко, и приз не был должным образом оценен. Стодвадцатыми оказались А. Д. Сахаров с женой.

Я ушел около полуночи. Последние гости расходились в третьем часу ночи.

Самолет улетал из Москвы 29 марта в восемь часов утра. В аэропорт нужно было приехать за три часа до отлета для прохождения таможенного досмотра и выполнения необходимых формальностей. Решили такси не заказывать, а все — и семья Александра Исаевича, и провожающие — поедут в аэропорт на машинах друзей.

Я подъехал к их дому около четырех часов. У подъезда уже стояли 3 или 4 машины. Несмотря на глубокую ночь и темень, во дворе перед домом слонялось довольно много «посторонних» людей: были здесь и «влюбленные» парочки, и пожилые «пенсионеры», которых, надо полагать, мучила бессонница. Один из этой публики держал открытую

90

тетрадь: он подходил к каждой вновь подъезжавшей машине и демонстративно записывал ее номер. Чуть поодаль стояло несколько машин с какими-то людьми.

Неожиданным было появление нескольких свободных такси, которые никто не вызывал. Они остановились в прилегающем переулке, а водители подошли, предлагая свои услуги.

Отъехали только около пяти часов. В мою машину сели дети.

В аэропорту, куда мы приехали через полчаса, семью Александра Исаевича ожидала большая группа иностранных корреспондентов. Кроме того, сюда подъезжали еще и другие провожающие.

Всего собралось на проводы в зале ожидания человек пятьдесят. Непрерывно вспыхивали «блицы» корреспондентов, некоторые снимали портативными кинокамерами.

Процедура досмотра и необходимых формальностей проводилась довольно долго, но подчеркнуто корректно, и никаких эксцессов не произошло.

Потом было довольно тягостное прощание.

Около половины восьмого объявили посадку на самолет. В какой-то момент, когда уже отделенные от оставшихся, но еще в здании аэропорта отъезжающие поднимались в верхний зал для выхода на летное поле, Наташа с Ермолаем на руках подошла к перилам и крикнула стоявшим внизу:

— До свидания! Мы вернемся!

Екатерина Фердинандовна плакала и махала руками оставшимся.

Меня все время не покидало какое-то чувство ирреальности происходящего: почему все именно так, в какое время мы живем? Казалось, что достаточно только проснуться, и все станет совсем по-другому.

Ровно в восемь самолет поднялся в воздух, увозя из России всех членов семьи А. И. Солженицына...

А на другой день зарубежные радиостанции передавали подробный отчет об отъезде из Москвы семьи Александра Исаевича, упоминая и обо мне среди провожавших.

91

Я понимал, что мое деятельное участие в судьбе семьи Александра Исаевича не останется без последствий. Эти «последствия» проявились достаточно быстро.

2 апреля 1974 года утром меня пригласили в отдел кадров института, где между мной, начальником отдела кадров Костроминым и моим новым начальником, Игнатовым, состоялась такая беседа.

— Тов. Горлов, в связи с тем, что Вы, к сожалению, не прошли конкурс, мы вынуждены Вас уволить по сокращению штатов, — начал Костромин. — Но, исходя из необходимости Вашего трудоустройства, мы предварительно предлагаем Вам перейти на имеющуюся вакантную должность старшего инженера с окладом 140 рублей (я в это время получал оклад 340 рублей). Другой вакансии в институте нет.

— Я думаю, — сказал Игнатов, — что, если бы Вы согласились, нам бы удалось дать Вам наивысшую ставку для старшего инженера — 150 рублей. А работу Вы будете выполнять прежнюю.

Я спросил:

— Как это — работа прежняя, а оклад в 2,5 раза ниже?

— Ну, так уж получается, — мои собеседники развели руками.

— Я могу еще работать шофером: у меня профессиональные права и 20-летний стаж вождения автомобиля. Может быть. Вы можете использовать меня на этой работе?

— Ну, зачем же так, — обиделся Костромин. — Мы Вам предлагаем интеллектуальную работу, по Вашей специальности.

— Когда я должен дать ответ?

— Сегодня, в крайнем случае — завтра утром.

К этому времени дирекция института издала ряд организационных приказов, которые как будто давали возможность провести со мной намеченную акцию: сначала формально предложить какую-либо явно неприемлемую для меня должность и после моего отказа — уволить.

На другой день, после беседы с начальником отдела кадров и новым начальником своего отдела, я заявил им, что считаю высказанный мне ультиматум издевательством

92

и оставляю за собой право опротестовать действия администрации. Одновременно я отправил письмо в райком партии.

В этом письме я упомянул о беседе с «главным лицом» в районе, где находится наш институт, первым секретарем райкома партии Чаплиным Б. Н. По рассказам, это был умный человек, имевший ученую степень кандидата наук. Его отец, в прошлом один из видных деятелей партии, секретарь ЦК ВЛКСМ, был расстрелян Сталиным в 1937 г. Когда после «сентябрьского» митинга в нашем институте на меня «повели наступление» со всех сторон, друзья советовали мне встретиться с Чаплиным и попытаться с ним откровенно обо всем поговорить: может быть, он и даст команду нашему директору оставить меня в покое. В середине октября 1973 г. я записался к нему на прием и он меня принял. Однако состоявшаяся беседа, хотя и была довольно продолжительной, ни к чему не привела. Он не отходил от ортодоксальной линии и тоже призывал меня осудить Солженицына: тогда зарубежная пресса, дескать, потеряла бы ко мне всякий интерес, и у меня все стало бы очень хорошо. Я же говорил ему, что зарубежная пресса потеряла бы ко мне интерес еще раньше, если бы действиями администрации этот интерес не подогревался. В заключение он все же сказал, что «наведет справки» и что все будет «объективно и по справедливости». Думаю, что на встречу со мной он пошел из чистого любопытства: посмотреть, что это за «зверь», который дружит с Солженицыным.*

4 апреля начальник отдела кадров вручил мне копию следующего проекта приказа по институту:

«I. В связи с реорганизацией отдела автоматизации проектирования строительных конструкций в научно-исследовательский и проектно-экспериментальный и упразднением ряда штатных должностей в проектной части:

Гл. специалиста Горлова А. М., не избранного по

* Осенью 1974 года Чаплин организовал разгром выставки советских художников-авангардистов, сделанной ими без разре­шения властей на Профсоюзной улице. Это получило огромный международный резонанс. После этого Чаплина отправили послом во Вьетнам. Его место занял Полунин.

93

конкурсу ст. научным сотрудником, перевести с 1 апреля с. г. на должность ст. инженера проектной части того же отдела с окладом 150 рублей в месяц».

Одновременно он попросил меня написать на этом проекте, согласен я с таким приказом или нет.

— А зачем Вам нужно, чтобы я что-то писал? Он мне обстоятельно разъяснил:

— Если Вы согласны, то мы подписываем приказ и переводим Вас на должность старшего инженера. Если не согласны, то мы пишем приказ об увольнении Вас с работы, получаем на нем визу месткома профсоюза — таков, к сожалению, порядок (это его слова. А. Г.) — и освобождаем Вас от работы по сокращению штатов.

— А если я ничего не напишу?

— Тогда мы повторим то же в присутствии трех свидетелей и Ваш устный отказ что-либо написать на проекте приказа нам будет достаточен для Вашего увольнения.

— Ну, что же, давайте разыграем этот спектакль: я отказываюсь писать свое мнение об этом проекте.

— Хорошо, — и он ушел со своими бумагами. Судя по проекту приказа, дирекция поняла нелепость своих предыдущих постановлений. Здесь уже речь идет просто о сокращении штатов в проектной части. Но тогда непонятно, при чем же здесь я: ведь в научной части, куда я уже оказался переведенным, сокращений нет? И какое ко всему этому отношение имеет упоминание о конкурсе?

В конце дня меня пригласили в кабинет начальника отдела, где были начальник отдела кадров и профорг отдела. Начальник отдела кадров, как в суде, торжественно зачитал уже цитировавшийся проект приказа.

— Тов. Горлов, все ли Вам ясно в этом проекте?

— Да, все.

— Согласны ли Вы написать свое мнение о нем?

— Не согласен.

— Понимаете ли Вы, что за этим последует?

— Догадываюсь.

— Тогда мы составляем акт, что в присутствии здесь находящихся официальных лиц Вы отказались визировать проект приказа.

94

Он вынул уже отпечатанный акт, на котором он и «понятые» расписались.

В этот день у меня состоялась еще одна любопытная беседа: я позвонил после трехмесячного перерыва в НИИ оснований справиться, а что же там? Вроде бы и ВАК в своем последнем письме в прошлом году интересовался, как с диссертацией Горлова?

Трубку взял ученый секретарь Глушко:

— Я слушаю!

— Здравствуйте, это говорит Горлов...

Больше я ничего не мог сказать: он поперхнулся и начал надсадно кашлять. Я терпеливо ждал, а он все кашлял и кашлял и никак не мог остановиться! Прошла минута, другая... Мне стало совестно за свой звонок: жил себе человек спокойно, а тут на тебе — опять Горлов! Наконец, он выдавил:

— Здравствуйте, я очень рад Вас слышать.

— Я хотел узнать, как мои дела?

— Какие дела?

— С диссертацией.

— Какой диссертацией?

Я минуту помолчал, а потом сказал:

— Которую, если верить Вашим извещениям, я уже защитил. Когда и где я могу получить диплом доктора?

— Ах, вот Вы о чем! Вы еще и шутник, тов. Горлов! Знаете ли, еще никак. Мы изучаем Вашу характеристику и не знаем, как быть. У нас сейчас как по пословице: и кой-куда не сесть, и ягодку не съесть!

Я никогда такой пословицы не слышал и не понял поэтому, куда нельзя сесть.

— Ну, а когда же что-нибудь прояснится?

—Не знаю, не знаю. Мы о Вас не забываем и, если будет что-то новое, позвоним.

Итак, «изучают» характеристику. Ну, что ж. Как говорится, Бог в помощь. Но все же интересно: сколько времени понадобится ученым из НИИ оснований на изучение этого «манускрипта»?

Заседание институтского комитета профсоюза — местком, который должен был дать согласие администрации на мое увольнение, — состоялось 24 апреля. Перед

95

этим дирекции и председателю месткома пришлось проделать трудную работу, т. к. члены месткома, узнав о повестке дня, с его заседания под разными предлогами разбегались. На месткоме не было никого из профсоюзного бюро моего отдела или вообще кого-нибудь, кто бы мог выступить в мою защиту. Присутствовал заместитель директора Мастаченко, начальник отдела кадров, наблюдатели от партбюро.

Местком собрался в конце дня, за 45 минут до конца работы, с тем, очевидно, чтобы заставить членов месткома, спешивших домой, решать со мной поскорее, не затягивая. Мне рассказали, что перед этим было заседание партбюро, на котором партийным членам месткома было приказано поддержать увольнение меня с работы.

Разговор начала председатель месткома Панфилова, изложив в следующей интерпретации историю дела:

— Директор обратился в местком с ходатайством дать согласие на увольнение с работы члена профсоюза Горлова А. М.. Такое решение дирекции связано с тем, что в институте происходит сокращение штатов проектной части и должность тов. Горлова сокращена. Учитывая гуманность нашего законодательства, Горлову была предложена другая имеющаяся должность — старшего инженера. Правда, при этом несколько уменьшался его оклад («несколько» — это, как я уже писал, в 2,5 раза. А. Г.) но другого выхода, к сожалению, нет. Так как Горлов от перевода на предложенную должность отказался, то теперь директор, к своему большому огорчению, вынужден его уволить. Тов. Горлов, Вы хотите что-нибудь добавить?

— Добавить к чему?

— К тому, что я сказала: может быть, я что-то упустила.

— Вы упустили, что сокращение штатов носит, я бы сказал, довольно странный характер: на 800 человек в институте и среди них на несколько десятков должностей уровня главного специалиста сокращается одна единственная должность и именно моя. Это тем более странно, что я работаю в институте 13 лет, со дня его основания, и во всех официальных документах меня характеризовали

96

как специалиста высокой квалификации: я имею большое число благодарностей, премий, наград.

— Это к делу не относится. Сокращение производится в интересах производства, а не Ваших лично.

— Вот как? А мне казалось, что профсоюз для того и создан, чтобы защищать в первую очередь интересы трудящихся.

Моя реплика, судя по всему, поставила председателя в тупик, так как за этим последовала пауза. На помощь поспешил заместитель директора:

— Это демагогия. Все прекрасно знают, что в нашем государстве все принадлежит народу, а потому интересы производства и личные интересы трудящихся неотделимы.

— Странные у Вас понятия о демагогии. Во всяком случае, могу только заверить присутствующих, что хотя я и трудящийся, но не считаю, что мое увольнение в моих же интересах, — я начал распаляться и понял, что наговорю много лишнего, если не возьму себя в руки.

— Товарищ Горлов, — снова вступила в разговор председатель, — Вы уводите нас в сторону. Объясните, почему Вы отказываетесь от предлагаемой Вам должности?

— Хотя мне и непонятно, как можно серьезно задавать такой вопрос, поясню: я не могу добровольно согласиться с переводом меня на должность, не соответствующую моей квалификации, да еще и при таком огромном уменьшении оклада.

Все члены месткома сидели как будто набравши в рот воды, глядя в пол: никто не проронил ни слова и не задавал вопросов. Председатель сказала:

— Ну, что же, все ясно. Давайте голосовать. И тут я решил потянуть время. Хотя я и понимал, что вес-уже за кулисами решено и любые доводы и просьбы бесполезны, как-то не хотелось, чтобы вот так просто все решилось. Я сказал:

— Учитывая, что я уже 25 лет являюсь аккуратным членом профсоюза и 6 лет работал на ответственных должностях в месткоме института, я прошу отложить решение о моем увольнении на одну неделю. Я обжаловал решение Совета института, отказавшего мне в должности старшего научного сотрудника, и прошу местком дождать-

97

ся рассмотрения моей жалобы. Возможно, это повлияет на мою позицию в отношении перехода на низшую должность.

Задержка, очевидно, никак не предусматривалась официальным сценарием, и против этого сразу энергично запротестовал заместитель директора и начальник отдела кадров. Но несколько членов месткома сначала довольно робко, а потом и активней стали говорить что-то вроде «а почему бы и нет?». Создавалась некоторая неопределенность в настроениях, потребовавшая «наведения порядка», и мне сказали:

— Тов. Горлов, выйдите, пожалуйста. Мы обсудим этот вопрос и Вас позовем.

— Куда выйти?

— Можете идти к своему рабочему месту. Вам позвонят.

Я вышел и прождал около получаса: наверное, не просто было убедить всех членов месткома отказать мне в столь мизерной уступке. Закончился рабочий день, все стали расходиться по домам, и в это время меня снова позвали.

— Итак, тов. Горлов, мы рассмотрели Вашу просьбу и большинством голосов решили в ней отказать. Поэтому теперь переходим к основному вопросу: о санкционировании Вашего увольнения, — начала председатель.

И тут меня охватило какое-то странное ощущение, очень похожее на усталость от бессмысленного, нелепого спектакля. Вот сидят 20 взрослых человек, все прекрасно знающих и понимающих, как марионетки выполняющих чью-то волю, говорящих не то, что думают или вообще не говорящих...

Поддавшись импульсу, я поднялся и сказал:

— К сожалению, рабочий день кончился, а я сегодня задерживаться не могу: меня не предупредили заранее о сегодняшнем заседании, и я вынужден уйти.

— Как это уйти? Мы же не решили еще главного, из-за чего здесь собирались!

— По-моему, всё уже давно решено, и моё присутствие здесь не обязательно.

— Но мы же собирались специально, чтоб Вам помочь

98

урегулировать трудовой конфликт! А Вы хотите так грубо хлопнуть дверью.

— Я очень признателен за участие. Но это, будем так называть, заблуждение: собрали (а не собрались) вас всех сюда действительно, чтобы помочь, но не мне, а директору, и не урегулировать конфликт, а выгнать меня с работы. В остальном все правильно. До свидания, — и я ушел.

Правильно ли я поступил или нет — в тот момент мне это было глубоко безразлично. Потом оказалось, что мое поведение на месткоме ничего не прибавило и не убавило в ходе дела. Однако на два дня решение отложилось: дирекция не хотела давать повод для возможного обжалования мною её действий из-за того, что местком заседал без меня. Поэтому было решено заседание месткома повторить через день, но уже утром.

Как и в первый раз, заранее меня не предупреждали, а в начале рабочего дня, 26 апреля, ко мне пришла секретарша месткома и улыбаясь сообщила:

— Тов. Горлов, Вас опять к 9 часам приглашают на местком для увольнения с работы. Вот распишитесь здесь, что я Вам об этом сказала.

Я постарался изобразить на лице такую же жизнерадостную улыбку и, расписавшись где мне было указано, сказал:

— Обязательно, обязательно. Вот только пришью пуговицу к пиджаку (у меня действительно оторвалась пуговица и я её собирался пришить).

С пуговицей я провозился довольно долго и минут на десять опоздал. Весь местком уже был в сборе. Про пуговицу, очевидно, было сообщено, т. к. все внимательно посмотрели на мой пиджак.

На этот раз пришли и сам директор, и парторг института. Мне рассказали, что на их присутствии настаивала председатель месткома, заявив, что Горлов очень хитрый, что управиться она с ним не может, что он опять что-нибудь придумает и обязательно сорвет заседание месткома.

Когда все расселись, председатель Панфилова начала:

— Итак, товарищи, мы продолжаем заседание нашего

99

месткома, начатое позавчера. Как вы помните, оно было прервано бестактным уходом с него тов. Горлова, — она остановилась и посмотрела на директора. — Тот одобрительно кивнул, и она продолжала.

— Сегодня, я надеюсь, тов. Горлов никуда не торопится и мы сумеем по-деловому решить вопрос. Для тех, кого в прошлый раз не было, напомню, в чем существо дела: дирекции требуется согласие профсоюза на увольнение Горлова с работы в связи с сокращением штатов. Горлову была предложена хорошая инженерная должность, от которой он отказался. Тов. Горлов, объясните членам месткома, почему Вы отказываетесь от предлагаемой должности?

— Я уже объяснял в прошлый раз.

— Объясните еще раз тем, кого раньше не было.

— Так, может быть. Вы бы им и объяснили, тем более, что эти объяснения никому не нужны и ни на что не повлияют.

— Но не можем же мы принять решение о Вашем увольнении без подробного обсуждения этого вопроса! Как же будет выглядеть протокол нашего заседания? Уважайте Вами же избранный профсоюзный орган!

— Хорошо, повторяю: предлагаемая мне должность требует значительно более низкой, чем я имею, квалификации и при этом мой оклад уменьшается в 2,5 раза. Меня это не устраивает.

— А почему Вас это не устраивает?

Разговор шел вполне серьезно и никто даже не улыбнулся заданному мне вопросу: все сидели с торжественными, каменными лицами. Ну, что делать? Неужели начать объяснять древнюю притчу о том, что лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным?

— А почему это меня должно устраивать?

— Я думаю, что чисто по-человечески понять тов. Горлова можно. Но, тов. Горлов, что бы Вы стали делать в этой обстановке на месте директора? — Это в разговор вступил заместитель председателя, носивший длинную нерусскую фамилию — Эпельцвейг. Хотя по документам он и числился русским, эта фамилия доставляла ему, по его рассказам, много хлопот, вызывая подозрения у кад-

100

ровиков. Наш новый директор, впервые услышав его фамилию, сразу же спросил: он что, еврей?

— А на моем был бы директор? — попробовал уточнить я.

Но тут вмешался сам директор, решивший не допускать обсуждения такой любопытной ситуации:

— Товарищи, не отвлекайтесь: все ясно и пора кончать. В создавшейся ситуации у нас нет иного выхода, как уволить Горлова.

— Но мое увольнение по сокращению штатов будет незаконным, — привел я свой последний аргумент.

— Это почему же?

— Потому что сокращение Вы проводите в проектной части института. А я уже несколько месяцев как переведен в научную часть, где сокращения нет. Вы с таким же основанием можете издать приказ об увольнении меня, например, из Совета Министров — я там тоже не работаю.

— Да, но в научную часть Вас перевели временно, до конкурса. А конкурс, как известно. Вы не прошли.

— Так Вы меня хотите уволить по какой статье: по сокращению штатов или как не прошедшего конкурс? — осторожно спросил я.

— По первому с учетом второго, — решил помочь директору начальник отдела кадров.

— Я не знаю, что у Вас идет за первое, а что — за второе, но нельзя же уволить одного человека по двум разным статьям?

— По сокращению штатов.

— Но где было сокращение, там не было меня.

— А разве Вам будет лучше, если Вас уволят из научной части как не прошедшего конкурс?

— Мне-то безразлично. Просто тогда Вы совершите другое беззаконие: меня перевели в научную часть без моего ведома да еще на вакантную должность. Поэтому неясно, как меня можно уволить оттуда, куда я переведен в нарушение закона.

Члены месткома, которым нужно было вскоре голосовать, молча поворачивали головы в сторону говоривших.

Председатель месткома многозначительно оглядела присутствующих и сказала:

101

— Мы, конечно, все понимаем, что тов. Горлова консультируют юристы международного класса. И нам нужно быть готовыми к самым изощренным юридическим ловушкам, в которые нас попытаются завести. Поэтому, — подвел он неожиданное резюме, — обсуждение надо прекратить и перейти к голосованию.

Вот и вся логика? Я сказал:

— Местком, конечно, может голосовать за моё увольнение, невзирая на мою долголетнюю работу на производстве и в профсоюзе. Но при этом члены месткома должны еще и понимать, что, кроме всего прочего, они голосуют за нарушение трудового законодательства.

Не обращая внимания на мои слова, как будто меня здесь и нет, председатель объявила:

— Приступаем к голосованию. Кто за то, чтобы дать дирекции согласие на увольнение Горлова? Кто против? Кто воздержался? Итак: единогласно при одном воздержавшемся. На этом заседание местного комитета закончено, все свободны.

Я встал, сказал, кажется, еще «спасибо за внимание» и отправился к себе в комнату.

Весь этот день приводил в порядок бумаги, просматривал разные записи, выбрасывал ненужное.

К концу дня уже был подписан приказ об увольнении меня с работы. На передачу дел мне отвели один день — 29 апреля.

С 30 апреля 1974 года впервые за 20 лет своей непрерывной трудовой деятельности я стал безработным — накануне международного праздника солидарности трудящихся — 1 мая. Никаких сбережений на такой случай я не имел, а надежды на какое-то трудоустройство по профессии в свете развивающихся вокруг меня событий представлялись мне весьма проблематичными.

А через несколько дней мне позвонили из Черемушкинского райкома партии:

— Тов. Горлов, мы просим Вас зайти в связи с Вашей последней жалобой на действия администрации. Я чуть было не расхохотался в трубку:

— Ваше приглашение немного запоздало: администрация уже сделала со мной все, что ей требовалось.

102

— Но мы же должны закрыть дело по Вашей жалобе? Поэтому, пожалуйста, приезжайте.

Любопытство взяло верх, и я поехал. Принял меня инструктор Фаломеев — ничего не решающий технический работник райкома. Он очень важно меня встретил, пригласил сесть и сообщил следующее:

— Я очень внимательно изучил Вашу жалобу и пришел к выводу, что нет оснований подозревать администрацию Вашего института в тенденциозности.

— И это все, что Вы хотели мне сказать?

— Да, все. А что бы Вы хотели еще услышать?

— Но ведь это можно было передать и по телефону, не заставляя ехать на свидание с Вами через весь город.

— Что же здесь особенного? Вы теперь человек свободный, да и машина у Вас есть. Почему бы не прогуляться.

— Да-а. А мне казалось, что инструктором райкома партии должны были бы взять умного человека.

— Ну, зачем же Вы так говорите «умного человека»? — обиделся он.

— Я же сказал — «мне казалось».

— Что казалось?

— Насчет умного.

— Ну, тогда ладно. А то я Вас, наверно, неправильно понял. У вас есть еще вопросы или, может быть, Вам что-то неясно?

— Теперь уже все ясно, а потому и вопросов нет. На том и расстались. Я еще пообещал, что не буду больше тревожить райком своими письмами, так как наконец осознал бессмысленность этого труда.

Часть4

107

1. СУД ИДЕТ!

Два новых в моей жизни обстоятельства влияли на происходившие со мной в это время события.

Это, во-первых, прямой контакт с работниками КГБ: раньше они только угадывались где-то за спинами институтской администрации, а теперь решили завязать со мной непосредственное «знакомство». Как в фантастическом будущем людей у Г. Уэллса: раз уж меня столкнули с дневной поверхности в подземелье, то я неизбежно становился добычей его обитателей — морлоков. И, во-вторых, отсутствие постоянной профессиональной работы, заставлявшее меня все время искать источники существования для семьи, но зато и дававшее свободу распоряжаться своим временем.

К собственному удивлению я вдруг заметил, что теперь временами стал давать оценку происходящим событиям, чего раньше делать избегал, строго придерживаясь описания фактов: пусть другие судят о них. Наверно, в этом и заключается суть опасного для всех правителей разлагающего действия на граждан излишнего досуга: рождается склонность к некоторой созерцательности и абстрактному мышлению.

Я уже писал, что уволили меня с нарушением советского трудового законодательства. Повод для увольнения — сокращение штатов — был абсолютно несостоятельным, т. к. институт два года назад реорганизовался, получил значительное увеличение объема финансирования и, следуя, очевидно, закону Паркинсона, быстро расширялся территориально и численно. Достаточно сказать, что за последние два года число сотрудников института увеличилось на 200 человек, и численность штата продолжала возрастать. А сократили за это время лишь одного человека — меня.

108

Была и формальная нелепость, заключавшаяся в том, что, как я уже говорил, к моменту увольнения я был переведен в научную часть. А сокращение по закону можно было провести только в проектной части института и, следовательно, ко мне оно никакого отношения иметь не могло. Но тем не менее меня так-таки уволили из научной части вследствие «сокращения штатов» в проектной...

Поэтому, раз налицо нарушение закона, то естественно было обратиться в учреждение, стоящее на его страже, — в суд. Я так и сделал, направив в суд Черёмушкинского района Москвы заявление с просьбой восстановить меня на прежней работе в судебном порядке.

3 июня меня пригласил районный судья (по фамилии Алёшин).

— Тов. Горлов, я получил Ваше исковое заявление и хочу сказать, что это дело не подлежит рассмотрению в суде.

— Почему?

— Вы занимали руководящую должность, увольнение с которой не может быть обжаловано через суд. Поэтому заберите назад свое заявление.

Я стал объяснять судье его ошибку. Он грустно (как мне показалось) смотрел на меня, подперев голову рукой. По-моему, он не слушал, а просто ждал, когда я кончу.

Потом сказал:

— Приходите завтра утром; я тут кое-что уточню и мы продолжим разговор.

На другой день утром, когда я к нему явился, у него сидели какие-то двое мужчин.

Вначале он подробно выспрашивал меня, что я делал с момента увольнения и почему так долго не обращался в суд. Потом сказал:

— Я должен по этому поводу поговорить с вашим институтским начальством.

— Так Вы примите у меня заявление, а перед судом или на суде с ними и поговорите.

— Нет, я хочу поговорить с ними сначала. Приходите сегодня в 2 часа дня.

Когда я приехал снова к этому часу, то застал судью

109

в коридоре за прикалыванием к двери своего кабинета записки: «Тов. Горлов, приходите ко мне послезавтра в 18 часов».

— А, вот и Вы. Значит, я теперь жду Вас 6-го во второй половине дня.

— И как долго мы будем так встречаться и договариваться о новых встречах?

— Я же сказал: приходите послезавтра. Тогда обо всем и поговорим.

Пришел, как он велел, но опять не «поговорили», т. к. ему было «еще не все ясно в этой странной истории». Через два дня ему, очевидно, всё «разъяснили», он принял, наконец, моё заявление и назначил слушание дела на среду 12 июня.

Когда я в назначенное время приехал в суд, там уже находилась довольно большая делегация стороны ответчика: начальник отдела кадров — Костромин, председатель месткома профсоюза — Панфилова, её заместитель — Эпельцвейг, новый начальник моего отдела — Игнатов и ещё 2 или 3 незнакомых мне человека. Вся эта команда молча мне кивнула, и вскоре все прошли в зал заседаний.

Однако, суд не начинался. Прошло 10 минут, 20, 30, 40... Временами выходил секретарь и сообщал, что «у судьи совещание». Наконец появились и совещавшиеся: судья, два заседателя и еще какой-то средних лет представительный полный мужчина, который, сказав что-то на ходу судье, прошел в зал и сел на заднюю скамейку. Было похоже, что судейская процедура идёт в обратной последовательности: сначала «суд удалился на совещание», принял решение, а потом начал слушание моего дела. Во всяком случае, последовавшее затем «разбирательство» это впечатление подтвердило.

По судейской формуле меня спросили, не имею ли я что-нибудь против присутствующих судьи, заседателей и еще какой-то нервной дамы, оказавшейся потом прокурором. Я, естественно, ничего против них иметь не мог, и суд начался.

Вначале судья с пристрастием допрашивал меня, почему я явился один, где мой адвокат, придет ли еще кто-либо с моей стороны. Надо полагать, что он ожидал

110

наплыва иностранных корреспондентов. Некоторые друзья, кстати, советовали мне пригласить их на суд, но я от этого отказался.

Потом судья спросил Костромина, как представителя ответчика, не желает ли он удовлетворить мое требование и без суда восстановить меня на работе. Тот сказал, что он бы с большой охотой это сделал, но такой возможности нет.

После этого мне предоставили слово, и я подробно объяснил, почему считаю своё увольнение не законным, а расцениваю его просто как репрессивный акт. Между судьей, мной и Костроминым произошел такой разговор:

Судья: При чем здесь репрессии, ведь Вы попали под общее сокращение штатов в институте. Я: В институте нет никакого сокращения штатов. Документами в деле подтверждается, что институт за последние полтора года увеличился на 150 человек. Костромин: Это увеличилась научная часть, а проектная — сокращалась.

Я: Но ведь я уже полгода как в научной части. Поэтому то сокращение, о котором Вы говорите и которого, кстати, тоже нет, меня не касается. Наступила пауза.

Затем стали высказываться свидетели: Игнатов, Панфилова, Эпельцвейг. И тут в их заявлениях неожиданно для меня прозвучал такой новый аргумент: дескать, уже больше месяца, как Горлова уволили, а на работе это никак не отразилось. Отдел по-прежнему выполняет план, темы «идут» и вообще все в порядке. Следовательно, Горлов -действительно был в институте лишним и его сократили правильно, в интересах производства? Говорил об этом, в основном, Игнатов, а навел его на это судья вопросом: «Как сказалось увольнение Горлова на работе отдела?»

— Вот видите, — встала вдруг дама-прокурор, — действительно сокращение штатной должности Горлова было целесообразным.

При такой логике я не сразу нашелся, что отвечать.

111

Сказал в запальчивости что-то вроде того, что если бы, например, уволить самого товарища Игнатова, то работа от этого только бы выиграла. Хотел добавить то же самое и про директора Гусакова, но воздержался.

Все дальнейшее «разбирательство» проходило, как на экране немого кино: что бы я ни говорил, присутствующие вели себя так, как будто я только раскрываю рот, не произнося ни звука. У меня возникла полная иллюзия того, что я нахожусь в окружении глухих: какие бы доводы я ни приводил, их никто не обсуждал и не опровергал, как будто я ничего не говорил!

В своей речи прокурор (правда волнуясь и заикаясь) сообщила всем присутствующим как великую новость: что в институте ЦНИПИАСС проходило сокращение штатов, по которому уволили Горлова. Что увольнение это законно, потому что проводилось сокращение штатов... И что, как следует из показаний свидетелей, работа от этого не пострадала, следовательно, сокращение Горлова действительно произошло в интересах производства, да и профсоюз такое увольнение санкционировал.

Наконец, по процедуре мне дали последнее слово. Я, наверно в десятый раз и уже в полной растерянности, привел свои аргументы, которые мне самому стали надоедать. Как и раньше, меня никто не перебивал, но и не слушал.

Судья с заседателями (последние за все время не проронили ни слова) отправились принимать решение. Вскоре секретарь объявил:

— Суд идёт!

И он пришел.

Я, на этот раз уже стоя, выслушал еще раз то же самое, что говорила прокурор: что было сокращение, что увольнение законно, что мои протесты необоснованны и т. д. А также, что я могу жаловаться в высшие судебные инстанции, если не удовлетворен решением районного суда.

Через несколько дней я такую жалобу отправил в городской суд. Хотя почти все мои друзья и убеждали меня в том, что мои действия бессмысленны и что ни о каком объективном разбирательстве в судах не может

112

быть и речи, но я не мог сразу остановиться, смирившись с несправедливостью, ещё и потому, что находился под воздействием инерционных сил.

К этому времени стали подходить к концу деньги, полученные мной при расчете в институте, и нужно было искать какие-то источники существования для семьи. На работу по специальности в Москве меня не брали, и я решил на время уехать в глухие места, где обо мне никто не слышал и где можно было бы устроиться временно рабочим на строительство. Такая возможность мне вскоре представилась, и в конце июня я уехал работать плотником в Воркуту — заполярный город, построенный в тундре заключенными в сороковых годах нашего просвещенного века на месте богатого месторождения угля. В прошлом это был один из крупнейших островов призрачного архипелага ГУЛАГ. Сейчас там платят полуторную надбавку к зарплате из-за тяжелых климатических условий, а это в данных обстоятельствах для меня было очень важно.

Рассмотрение моей жалобы в городском суде состоялось в начале июля уже без меня: мои интересы в суде на этот раз защищал очень известный, умный и опытный адвокат. Учитывая опыт первого разбирательства, адвокат теперь строил свою аргументацию только на очевидном формальном нарушении закона: приказ об увольнении был издан там, где я в штате и не числился — в проектной части института, а уволили меня оттуда, где никаких сокращений не было — из научной части. Все это было исчерпывающе аргументировано представленными приказами и распоряжениями по институту.

Но зримое — для зрячих. Адвоката тоже слушали, не перебивая и с ним не споря. А потом — «суд удаляется на совещание», «суд идет» — и все, как по маслу: «Протест Горлова не обоснован, увольнение законно». И все? Как и в первый раз, сказали, что можно жаловаться еще выше.

Но теперь я решил уже остановиться. Одно из двух: или затевать судебную тяжбу с привлечением внимания общественности и иностранных корреспондентов, или на всё пока махнуть рукой. В это время мой сын окончил

113

школу и сдавал вступительные экзамены в институт, и я, опасаясь помешать ему, решил пока ничего больше не предпринимать.

На этом и закончилось моё знакомство с советским судопроизводством: больше я не пытался восстановить свои права через суд.

Вскоре после меня из института таким же приблизительно «демократическим» методом был изгнан и В. Ф. Турчин. Правда, он, учитывая, возможно, мой опыт, судиться с администрацией не стал.

2. ЕЩЕ РАЗ ПРО «СТУК, СТУК, СТУК...»

Беседа первая.

Утром 24 мая у меня дома раздался неожиданный телефонный звонок:

— Тов. Горлов? Говорит полковник КГБ Зенин Михаил Александрович. Не могли бы Вы сегодня приехать в приемную КГБ, что на Кузнецком Мосту, дом 24? Мне бы хотелось поговорить с Вами по очень важному для Вас и Вашей семьи вопросу.

— А о чем приблизительно должен быть разговор?

— Речь пойдет о Вашем сложном настоящем состоянии, связанном с увольнением с работы, неясностью с защитой диссертации и другими важными для Вас делами.

— Хорошо, я приеду в час дня.

— За Вами не надо прислать машину?

— Благодарю, я приеду на своей.

— Тогда подождите меня в приемной. Я Вас знаю в лицо и найду там. Очень прошу Вас не задерживаться, так как я улетаю в командировку. До свидания.

Около часа дня я был в КГБ. В приемной ко мне подошел мужчина в штатском:

— Пройдемте со мной. Полковник Зенин ждет Вас. Меня провели по нескольким коридорам, мимо часового в форме войск КГБ. Мой провожающий наконец остановился у одной двери, приоткрыл ее, и я услышал: «Введите».

114

Кабинет, в котором я оказался, был сравнительно небольшим: в нем могло находиться одновременно человек 15-20, не более. Провожающий вышел, дверь захлопнулась на внутренний замок. Мне навстречу поднялся невысокий мужчина в штатском и протянул руку:

— Здравствуйте, тов. Горлов, садитесь. Давайте знакомиться: полковник Зенин, начальник подразделения, ведающего делами Александра Исаевича Солженицына. О Вас я знаю давно, хотя впервые увидел только на аэродроме при отъезде семьи Александра Исаевича. Я профессиональный чекист, разведчик, раньше в основном работал за рубежом.

Начало было каким-то странным, и я молча слушал, ожидая продолжения. На протяжении всей последовавшей далее беседы, длившейся около трех часов, почти все время говорил он, и лишь изредка я отвечал на его вопросы. И даже если я временами пытался что-то уточнить в его высказываниях, он не давал мне этого сделать. Создавалось впечатление, что он слушает только себя. И лишь очень подробно, с повторениями изложив какую-то мысль, он неожиданно задавал мне вопрос по поводу сказанного. Говорил он очень динамично, хорошо владея русским языком, чувствовалась культура речи.

Несколько раз звонил телефон, и кто-то сообщал ему (он не прикрывал трубку и я слышал разговор), что его ждут и самолет должен улетать. Он отвечал, чтобы ждали: он обязательно полетит («еще полчаса, не больше»).

Странным было его лицо с небольшим ртом и тонкими губами: выражение его не менялось, хотя он то улыбался, то мрачнел. Темные глаза были жесткими и холодными.

Перед ним лежала папка с моими делами. В папке было листов 30, соединенных скрепками.

— Вы, конечно, догадываетесь, что разговор пойдет о делах, связанных с Александром Исаевичем. Хочу сразу сказать, что я очень высоко оцениваю его талант. В своих первых произведениях он правильно описывал тяжелые для всего нашего общества последствия ошибок периода культа личности. Но в дальнейшем, поддавшись, очевидно, чувству личной обиды и мстительности, Александр

115

Исаевич начал открытую борьбу с советским государством. Его оружием здесь стал «Архипелаг ГУЛАГ», о котором Вы, конечно, знаете. Александр Исаевич был нами арестован и обвинен в измене Родине, за что ему полагалась смертная казнь. Но мы решили, учитывая политическую ситуацию, просто выслать его из страны. Может быть, здесь мы и ошиблись (мы ведь люди, и в нашей работе, к сожалению, тоже бывают ошибки), но будущее покажет, был ли этот шаг правильным. Кстати, должен Вам сказать, что напрасно Александр Исаевич огульно позорит весь аппарат госбезопасности: лагерями заключенных ведало специальное управление, которое относилось к МВД. А мы здесь не при чем: мы занимаемся разведкой и контрразведкой, охраняем только интересы государства, а не заключенными.

Для чего это он мне все рассказывает? Я продолжал молча слушать.

— Теперь перейдем к Вам. Я подробно знаю всю Вашу драматическую историю и считаю, что попали Вы в нее, «как кур в ощип». И хотя Александр Исаевич на весь мир объявил Вас своим ближайшим другом, но думаю, что это не совсем правильно. Я-то уж точно знаю, что у него есть друзья поближе, такие же фанатики, как и он сам. С ними можно только бороться, а не разговаривать по-человечески, как, например, мы с Вами сейчас.

Я еще не проронил ни слова.

— Хочу попутно сделать Вам комплимент: несмотря на все жизненные передряги и оказываемое на Вас давление, держались Вы стойко и не сдали позиций, даже потеряв положение в обществе и почти все материальные блага, которые столько лет зарабатывали. Но это, конечно, со стороны Вашего директора и районных деятелей была глупая тактика. Зачем, спрашивается, так ломать человека, если он не переламывается? Ну, не может человек сделать что-то, что ему противно, так и оставьте его в покое!

Тут он прервался и, извинившись, позвонил по телефону, сказав кому-то, что задерживается, но чтобы с отъездом его ждали.

— Так вот, раз уж Вы в эту историю попали, давайте

116

подумаем вместе, как Вам лучше из нее выпутываться. А положение у Вас действительно создалось тяжелое. Во-первых, докторская диссертация, над которой Вы столько лет работали, висит на волоске. А ведь, по оценке специалистов, она очень хорошая и могла бы быть легко защищена, и Вы бы заслуженно получили ученую степень доктора наук со всеми вытекающими отсюда приятными последствиями. Во-вторых, как это ни прискорбно. Вас выгнали с работы, несмотря на то, что Вы специалист высокой квалификации: все работавшие с Вами очень Вас ценили. Я понимаю, что для такого специалиста, как Вы, безработица — это духовная гибель. Я уже не говорю о том, что нужны ведь средства, чтобы кормить семью. А тех небольших сбережений, которые есть у Ваших родителей, надолго не хватит. И, наконец, последнее: Вашей жене тоже грозит увольнение и уголовное наказание.

Я постарался никак не выдать охватившее меня смятение:

— А она в чем виновата?

Он минуту или две выждал, делая вид, что занят какими-то записями, и как бы между делом сказал:

— Она в служебное время размножала на машинке антисоветскую литературу.

— Какую литературу?

— Ваши мемуары.

— Мои... что?

— Ну, воспоминания, которые Вы уже давно пишете о происходящих с Вами злоключениях из-за дружбы с Александром Исаевичем. Ведь пишете же?

Я молчал.

— Ну, хорошо. Не хотите говорить, не надо. Я сам могу их Вам показать.

Он раскрыл папку, и я увидел страничку из своих записок, начинающуюся словами: «...29 марта из Москвы уезжала семья А. И...» и следующий далее мой текст. Под этой страничкой было скрепкой подколото еще страниц 30, но их он мне не показал.

— Все очень просто. Ваша супруга печатала эти материалы на работе, а использованную копировальную бумагу (вот она здесь) бросала в корзину. По этой копирке

117

и восстановлен текст Ваших записей. Вот и протокол с работы Вашей жены со всеми необходимыми подписями по поводу этого дела, которое можно хоть сейчас передавать следователю. Как видите, я играю в открытую, чтобы прийти с Вами к разумному соглашению.

Он опять прервался, на этот раз внимательно глядя на меня и оценивая, очевидно, произведенное впечатление. Затем опять заговорил, не сводя с меня глаз:

— С сыном у Вас тоже предстоит решать сложные проблемы. Ведь он у Вас выпускник и собирается, как мне известно, поступать в университет. Я знаю, что он талантливый мальчик, досрочно кончающий школу. Но Вы же знаете, как сейчас трудно поступить в вуз и тем более в МГУ. А если при этом приемной комиссии станет известна репутация родителей: отец — друг Солженицына, за что изгнан с работы и лишен возможности защитить докторскую диссертацию; мать — тоже выгнана с работы за размножение антисоветской литературы и находится под следствием? Так что наиболее полно Ваше положение можно оценить по пословице: куда ни кинь — всюду клин. Что можете Вы здесь предпринять? Давайте разберем.

Он сделал паузу и продолжал:

— Надеяться поступить на мало-мальски приличную работу Вы не можете по двум причинам: во-первых, из-за Вашей репутации диссидента, а во-вторых, просто потому, что Вы — еврей (Вы же, надеюсь, реалист и понимаете ситуацию в стране?). Какой же директор при таких обстоятельствах согласится Вас взять? Хочу мимоходом коснуться еврейского вопроса. Эта проблема не в сфере моей деятельности, но волнует меня лично. Я всегда искренно уважал евреев, ценил еврейский ум и талант. Еще будучи студентом юридического факультета, я имел много друзей среди евреев. Но что сейчас происходит — совершенно не понимаю. Откуда вдруг между нами возникла такая пропасть? Я хочу как-нибудь потом с Вами на эту тему поговорить подробней, но уже в личном плане. А сейчас вернемся к нашим делам. Мне известно, что в связи с возникшим для Вас тупиком Вы рассматривали возможность отъезда из страны. Но Вы же разум-

118

ный человек и должны понимать, что для Вас это не выход. Во-первых, у Вас в семье на этот счет нет согласия. Ваши престарелые родители (и Ваши, и Вашей жены) — против этого и с Вами не поедут. Как же Вы их бросите? Во-вторых, куда бы Вы ни поехали — лучше, чем здесь, Вашей семье не будет. В Израиле Вы не нужны: там сейчас перепроизводство «интеллектуалов», а нужны солдаты и рабочие. В других капиталистических странах Вам совсем будет туго: Вы не приспособлены жить в обществе, где нужно вырывать себе кусок зубами, да и начинать все с нуля на пятом десятке — дело в наше время почти невозможное. На что же Вы можете рассчитывать? На помощь Александра Исаевича? Но это же совсем глупо? Во-первых, не сможете же Вы долго жить на его подачки, даже из чисто моральных соображений. А во-вторых, мужик он фанатичный и прижимистый, я его знаю лучше Вас. Для него главное — его идеи, во имя которых он пожертвует своими детьми, а не только что Сашей Горловым (так он ведь Вас называет?). О его «встрече» с Максимовым слышали? Вот и Вас ждет то же: здесь Вы были ему нужны, а туда приедете — он и разговаривать с Вами не станет. К тому же у него сейчас мания преследования: боится, что мы его хотим убить, и поэтому вообще ни с кем не встречается. Любит почему-то только чехов, которых допускает к себе. А зачем нам его убивать? Он и так скоро никому там не будет нужен. Ну, вот, как будто бы перед нами полная и ясная картина. Мы здесь с Вами одни, без посторонних свидетелей, и давайте по-деловому попытаемся кое о чем договориться, чтобы найти выход из этого тупика.

— Я не совсем уверен насчет отсутствия свидетелей, но это неважно.

— Так Вы же видите, что мы здесь только вдвоём.

— Я полагаю, что где-то здесь ведь что-нибудь крутится во время нашей беседы. И даже, наверно, не в одном месте.

Он заулыбался и сказал:

— Ну, что Вы! Мне это ни к чему: у меня и так хорошая память.

И затем уже серьёзно продолжал:

119

— Так вот, я готов Вам помочь: Вы сможете и защитить диссертацию, и получить хорошую работу, и вернуть себе репутацию достойного нашего общества человека. Но для этого необходимо, чтобы Вы выполнили два условия. Сначала первое: Вы не распространяете свою рукопись и не передаете ее за рубеж. Можем мы с Вами об этом договориться?

— Можем. Я объясню почему. Я избрал своей карьерой научную, а не политическую деятельность, и мои записи — это первый общественно-политический опыт.

— А для чего Вы их писали?

— Очень просто. Вы меня выгнали с работы, и я начал писать воспоминания из-за обилия свободного времени.

— А, понимаю: природа не любит пустоты. Так что ли? Значит, мы в этом и виноваты. Хорошо, допустим, согласен. Раз по первому условию договорились, перейдем ко второму. Это даже не условие, а так — мелкая просьба к Вам. Дело в том, что пока Александр Исаевич жил у нас в стране, он видел своими глазами нашу жизнь и получал правильную информацию о ней. Сейчас он от этой жизни оторван, окружен нашими врагами и, естественно, не имеет канала, по которому мог бы получать отсюда достоверную информацию. Так вот, мы хотим, чтобы таким информатором для него стали Вы. Ведь Вы же, очевидно, тоже заинтересованы, чтобы он получал из нашей страны правильную, а не искаженную информацию?

— Простите, но я что-то ничего не понимаю. Вы просите меня о том, чтобы я писал ему письма о нашей жизни?

— Вот, вот, именно так. Только эти письма будем писать мы.

— Вы?

— Да, мы.

— А при чем же здесь тогда я?

— А Вы их будете отсылать от своего имени. Мне кажется, что в этот момент у меня был настолько обалделый вид, что, глядя на мое лицо со стороны, нельзя было бы не расхохотаться. Но мой собеседник был абсолютно серьезен, и приходилось признавать, что вся эта абракадабра — не сон.

120

— А почему Вы сами не хотите ему их отсылать?

— Я бы с удовольствием. Но только боюсь, что мои письма Александр Исаевич читать не будет.

Я посоветовал:

— А Вы так пишите, чтобы ему было интересно.

— Не получится: ведь у нас разные интересы. А вот от Вас наши письма он, наверно, читать будет. И будет отвечать. Его письма Вы, естественно, будете передавать нам.

И продолжал как о решенном деле:

— Встречаться с Вами мы будем не здесь, а в каких-нибудь нейтральных местах, например, в вестибюлях гостиниц. Этот вопрос мы обсудим потом подробнее. Вот и все. Если мы с Вами до всего договорились, то я докладываю об этом своему начальству и с сегодняшнего дня все Ваши неприятности становятся лишь грустным воспоминанием. Впереди Вас ждет широкий простор профессиональной научной деятельности и заслуженные дивиденды.

Наступила пауза. Он стал сосредоточенно что-то искать на столе, а я пытался в этой чудовищной ситуации выбрать правильную форму поведения и никак не мог: то ли послать его куда подальше, то ли попытаться как-нибудь схитрить. Но, очевидно, его уже неоднократно в жизни и посылали, и пытались обмануть, так что вряд ли его можно провести. А ведь за этим стояли судьбы жены, сына, близких! Я решил пока затянуть и разговор, и решение вопроса:

— Но ни Александр Исаевич, ни члены его семьи мне еще ничего не писали. Чего вдруг я должен им начинать писать? Это вызовет только подозрение Александра Исаевича.

— Не волнуйтесь, скоро получите письмо.

— Может быть, Вы мне сами его и отдадите?

— Если Вы думаете, что оно у меня в столе, то ошибаетесь: получите обычным путем.

И вдруг добавил:

— И Наташа скоро приедет. Мы ей разрешим.

— Можно полюбопытствовать: почему Вы для этой цели остановились именно на мне?

121

— Очень просто: во-первых. Вы умный человек, а не диссидент-фанатик. Во-вторых, Александр Исаевич как будто Вам доверяет. В-третьих, Вас должна беспокоить судьба сына и близких. И потом, почему Вы решили, что будете писать от нас Александру Исаевичу один, а не в числе еще 100 других таких же корреспондентов? Кстати, пусть Вас не смущает мысль о том, что Вы становитесь как бы доносчиком КГБ. Вы читали «Архипелаг ГУЛАГ»? Нет? Там есть такая глава: «Стук, стук, стук». Это о штатных наблюдателях и доносчиках среди заключенных в лагерях. К Вам это никакого отношения иметь не будет: ведь мы не охранники лагерей, а разведчики на службе государства, и Вы будете служить благородной цели, доставляя Александру Исаевичу правдивую информацию. Ну, так договорились?

— Нет.

— Что нет?

— Я не смогу выполнить Ваше второе условие. Согласен только на первое: не пускать в свет свою рукопись.

— Это нас не устраивает, это почти что ничто. Вашу рукопись мы могли бы взять и сами без Вашего согласия: квартира Ваша часто пустует, а «сторожит» её приветливая и очень ласковая собачка Дина. Понимаете, о чем я говорю?

— Понимаю. И тем не менее, то, чего Вы требуете, противно моему естеству, а потому для меня и невыполнимо.

— Вот как? Значит, Вы не хотите оказать ничтожную услугу государству, в котором выросли и живёте? Вы же, наверно, понимаете, что мы должны тогда считать Вас в стане наших врагов, с которыми будем бороться всеми имеющимися в нашем распоряжении средствами. В современных условиях нейтралов нет. Убивать, правда, сегодня мы Вас не намерены: это в милиции костоломы, а у нас методы более тонкие. Между прочим, нам известны Ваши нелестные высказывания о советском общественном строе, которые Вы себе позволяете в беседах. Надо полагать, что дружба с Александром Исаевичем для Вас

122

не прошла бесследно и Вы таки попали под его влияние.

Тон его разговора резко изменился.

— Хочу еще добавить, что, как Вы понимаете, выезд из страны для Вас возможен тоже только с нашего согласия.

Эту беседу необходимо было сохранить. И я решил выиграть для этого время:

— Можно, я дам Вам окончательный ответ через неделю?

— Ну, что же. Жаль, конечно, что всё откладывается. Ведь это не мне нужно: это Вы без работы, а не я. Давайте тогда договоримся, что встречаемся здесь же в следующую пятницу, 21 мая. Я, правда, могу быть в отъезде, но тогда Вас предупредят. И последнее условие: если о содержании нашего разговора кто-нибудь узнает, то Вы познакомитесь с камерой в Лефортово, в которой сидел Александр Исаевич. Там с тех пор ничего не изменилось, хотя условия лучше, чем в былые времена.

Я сказал:

— О камере Вы упомянули напрасно: могли уже убедиться, что на меня такие вещи не действуют.

Он пропустил мою реплику мимо ушей, встал из-за стола и, опять став приветливым, начал со мной прощаться:

— До свидания. Идёмте, я прикажу часовому Вас пропустить. Значит, я Вас жду в следующую пятницу.

На этом мы и расстались.

А в назначенное время 21 мая мне утром позвонили домой:

— Тов. Горлов? Говорит заместитель полковника Зенина. Полковник сейчас в командировке и просил передать, что позвонит Вам на следующей неделе. До свидания.

— До свидания.

Беседа вторая.

Вторая беседа с полковником Зениным состоялась у меня через 2 недели, в пятницу 7 июня. Продолжалась

123

она около 4 часов. Как и в первый раз, он позвонил мне утром:

— Тов. Горлов? Здравствуйте. Ну, что же, давайте закончим наш разговор с вами.

— Давайте... Когда?

— Подъезжайте опять ко мне на Кузнецкий мост в 13 часов.

— Хорошо.

На этот раз обстановка была значительно более торжественной. Их теперь было трое: сам Зенин, сидевший во главе стола, один молодой светлый мужчина, записывавший беседу, но не принявший в ней участия, и еще один — плечистый, с толстым лоснящимся лицом. Все были в штатском. На столе стоял магнитофон, микрофон от которого верзила все время подсовывал ко мне.

— Итак, товарищ Горлов, у вас были две недели на размышления. К чему же вы пришли?

— Все к тому же: я готов взять на себя обязательство не распространять свою рукопись, но второе условие, относящееся к переписке с Солженицыным, для меня неприемлемо.

— Ах, вот как! Ему, видите ли, неприемлемо помочь советскому государству! — даже не заговорил, а как-то тихо зарычал верзила. — Зато помогать нашим врагам — это ему приемлемо? Там — архивы перепрятывать, тут — колеса починить...

— Какие архивы, какие колеса?

— А какие колеса вы чинили всю прошлую субботу? Я сообразил, о чем идет речь. Дело в том, что уезжая из Москвы, Екатерина Фердинандовна подарила свою машину — «Москвич-412» — А. Гинзбургу. 31 мая мне позвонила страшно расстроенная жена Гинзбурга, Арина, и рассказала, что прошедшей ночью все шины у автомобиля были кем-то изрезаны. Она очень просила меня помочь восстановить машину, так как ей с ребенком нужно было срочно переезжать в Тарусу, где в больнице лежал ее муж. Когда я в тот же день увидел машину, то глазам своим не поверил: шины были искромсаны так, что почти полностью развалились. О ремонте их не могло быть и речи, нужно было искать новую резину. Этим я и занимался весь

124

следующий день, пока удалось купить частично новые, частично старые шины, смонтировать их и увести машину на охраняемую стоянку. Когда Арина мне первый раз позвонила, я, кажется, прореагировал так: «Ах, сволочи! Вот бандиты!»

— Но позвольте, как же я мог отказать женщине в помощи, если это было в моих силах? А вы бы отказали?

— Меня бы и не просили, не волнуйтесь. Это вы там все время крутитесь в роли техпомощи, где надо и где не надо. А вы случайно не помните, как назвали тех, кто порезал шины?

— По-моему, бандитами...

— Смотрите, помнит!

— А что, это разве были вы? — я постарался сделать как можно более наивное выражение лица.

Верзила уставился на меня, не зная, очевидно, как отвечать. Ответил, улыбаясь, Зенин:

— Не мы, не мы... Не думаете же Вы, что я бегаю по ночам по улице и режу шины? У нас и ножей таких нет. Но тем не менее, совершенно ясно, что вы готовы во всем помогать нашим врагам, а от содействия нам — отказываетесь. Кстати, в прошлый раз вы были предупреждены об обязательстве неразглашения нашего разговора. Вы о нем кому-нибудь говорили?

— Нет.

— Лжете! — рявкнул верзила. — Нам известно, что вы передали содержание этого разговора. Мгновенно включился Зенин:

— Кто знал о том, что я приглашал вас сюда?

— Я не делал из этого секрета. Это было до вашего требования молчать, — я немного растерялся от взятого тона и темпа и пытался сообразить, что они имеют в виду.

— Кому же вы об этом говорили? Отвечайте быстрее, не пытайтесь тянуть, чтобы что-то скрыть!

— Не помню.

— Вспомните.

— А почему я, собственно говоря, должен вспоминать? — я уже снова взял себя в руки.

Последовавший затем разговор примерно в течение

125

часа носил форму открытого шантажа и угроз. В основном от меня требовали всё то же: согласиться сотрудничать с КГБ в переписке с Александром Исаевичем. При этом верзила орал и хамил, а Зенин выступал в роли как бы миротворца. Третий молча записывал; одновременно крутился магнитофон.

Мне опять напомнили, что уголовное дело против жены можно считать готовым. «Кстати, она и сионистскую литературу печатала на работе». Выяснилось, что речь идет о списке документов для отъезжающих из СССР, который жена перепечатывала по просьбе подруги. Сообщили, что шины можно порезать не только у машины Екатерины Фердинандовны и что вообще бывают всякие неприятности с водителями, так как они пользуются индивидуальным транспортом повышенной опасности в городских условиях. А об устройстве на работу без помощи КГБ и тем более — о защите докторской и вообще смешно говорить. Я старался отвечать, в отличие от них, помедленнее и покороче, чтобы не потерять нить при перекрестных вопросах. Мне все яснее становилось, что здесь слишком много блефа.

— Чего вы петляете? — Это говорил верзила. — Мы про вас все знаем. Знаем даже, что ваш сын знал тему экзаменационного сочинения по литературе накануне.

Вот это бдительность! Все десятиклассники в Москве писали сочинения в один день. А потому, уже по традиции, накануне вечером и сами школьники, и их родители перезванивались, сообщая друг другу сведения о темах. Моему сыну перед сном позвонили и назвали 12 (!) возможных тем сочинений. Я сказал:

— Вы напрасно теряете время: до тех пор, пока я нахожусь в здравом уме, я не буду делать поступков, противоречащих моим морально-этическим убеждениям. Можете позвать сюда еще трех помощников, изрезать меня на куски и бросить в реку.

— Ну, ну, ну! Это вы уж хватили через край, — сказал Зенин. — Вы напрасно думаете, что необходимо звать помощников, а эти двое с вами не справятся.

— С ним-то?.. Да мне одному тут делать нечего? — верзила состроил такую непередаваемо презрительную

126

гримасу, что даже мне стало неловко за нанесенную ему обиду.

— Не будем мы вас резать на куски, — продолжал Зенин, — и иголки под ногти тоже загонять не будем. Если понадобится, то вы у нас через полчаса заговорите без всяких пыток. Но думаю, все это нам сейчас не надо. Я просто не понимаю, какой фанатизм удерживает вас от содействия нам.

— Фанатизм здесь ни при чем. Если хотите, то я по своим убеждениям больше фаталист и считаю, что если чему-то суждено случиться, то это и случится. Поэтому нет необходимости идти в жизни на компромисс со своей совестью.

— Это как же так? Значит, если вас будут бить, то вы даже не попытаетесь этого избежать, раз тому необходимо произойти? Это — не для человека XX века!

— Да это никакой не фатализм, это — анархизм какой-то! — проявил эрудицию верзила.

Я попытался объяснить:

— Если меня будут бить, то я буду сопротивляться: это не против моих убеждений. Кстати, один такой пример вам уже известен. Но если меня будут заставлять шантажом делать то, что я считаю подлостью, то я этого не сделаю. И если потом угрозы реализуются, то я буду считать, что так и должно было в моей жизни произойти.

— Глядите, философ? — жизнерадостно объявил верзила.

— Вы действительно интересуетесь философией? — спросил Зенин.

— Немного... Читал Канта... Ленина...

— Слыхали? В первую очередь — Канта, и лишь между прочим Ленина, — вставил верзила.

— Я перечислял не по важности, а по хронологии, — пояснил я.

— А почему помощь органам КГБ не согласуется с вашим мировоззрением? — спросил Зенин.

— Ну, если КГБ так нуждается в моем содействии, то пожалуйста, я готов вам помочь, например, ловить шпионов. Это не против моей совести.

127

— Вот как? Все-таки кое-что... А вы умеете ловить шпионов?

— Раньше не пробовал. Но если это очень нужно, вы мне расскажете, как это делать. Я попробую.

— Хорошо, согласны на шпионов. Так вот помогите ловить нам политических шпионов.

— Этих не могу.

— А каких можете?

— Тех, которые надеются разузнать о советских ракетах и самолетах.

Мне было любопытно, как долго может продолжаться эта клоунада.

— В оборонной области у нас все заполнено. Так что от ваших услуг придется, к сожалению, отказаться. Кстати, почему вы не принесли нам свою рукопись?

— А почему я должен был это сделать?

— Но мы же так, кажется, договорились?

— Я вам этого не обещал.

— А мне кажется, что обещали. Так принесете?

— Зачем?

— Почитать.

— У меня ее нет.

— А где же она?

— Считайте, что я ее уничтожил. Перепугался после предыдущего разговора и сжег.

— Какая обида! Но пленочку изготовили?

— Какую пленочку?

— Фотопленочку рукописи. Вас, наверно, Александр Исаевич этому научил. Он хорошо эту технику освоил. Просто, удобно, современно, легко припрятать, передать...

— Нет у меня пленочки, а Александр Исаевич в свои технические секреты меня не посвящал.

— Так, так. Ни до чего мы с вами, видно, не договоримся. Можно было бы вас посадить: материала для этого достаточно.

— Ленинградское дело у нас ведь еще не закончено, — обращаясь к Зенину, вставил верзила.

— Вопрос только вот в чем: кем вы выйдете из лагеря?

— Думаю, кем-то вроде Солженицына.

128

— Ну, для этого еще нужно, чтобы Вам талант позволил.

— Я имел в виду содержание, а не форму. А потом, вы же не читали моих сочинений: может быть, вам они бы и понравились.

— Да я уж и так много чего читаю. Вот, например, последние номера «Хроники». Вы их уже видели? — Зенин внимательно посмотрел на меня.

— Я ни разу не видел ни первых, ни последних номеров.

— Напрасно. Хорошо пишут ребята. Я читал с удовольствием. Что же касается ваших сочинений, то теперь, если вам верить, надо ждать, пока вы напишете новые. А это ни к чему ни вам, ни нам. Так что кончайте заниматься литературным творчеством: до добра это не доведет. Но все-таки расскажите, о чем вы писали в своих мемуарах.

— Это — моя биография последних лет.

— Ваша или Солженицына?

— Моя. Могу я ее писать?

— Свою — пожалуйста. Только Солженицына не трогайте. Вы о нем там упоминаете?

— Только когда необходимо что-то пояснить о событиях со мной. Например, при описании инцидента на даче или проводов его семьи из Москвы.

— Если так, то это еще ничего: ваша биография никому, кроме вас, не интересна. Это не сенсация. Ну, что же, пора заканчивать, — сказал Зенин и добавил, обращаясь к тем двоим, — вы пока можете быть свободны.

Те встали, собрали бумаги, сложили магнитофон и вышли, прихлопнув дверь.

Дальнейшая беседа происходила совсем в ином тоне.

— Вы уж не обижайтесь на них: такая у них служба. Да и смена идет не всегда такая, как бы хотелось. Я стремлюсь иметь вежливых, интеллигентных сотрудников, но, как вы убедились, не всегда мне это удается. В общем, мне было очень приятно и полезно поговорить с Вами лично. Лишний раз убеждаешься, как иногда превратно, намного хуже представляешь себе человека, знакомясь с ним заочно по документам. Я бы сейчас с удовольствием

129

пожал вам руку и просил бы не поминать лихом. Но мне необходимо что-то доложить начальству, которое не всегда разделяет мои взгляды. Поэтому я вас очень прошу написать в любой удобной для вас форме бумагу, которую мы назовем по принятой у нас форме объяснением. Там нужно осветить три вопроса (поверьте, это нужно не мне): что вы не будете заниматься антиобщественной деятельностью, что не будете распространять свою рукопись (и кратко ее содержание) и, наконец, хотя бы что-нибудь о переписке с Солженицыным.

— Могу только пообещать, что если мне доведется писать, то писать буду только правду.

— Ну, хотя бы это. Лучше в такой форме: не буду писать антиобщественных измышлений. А я обещаю вам помочь с трудоустройством и с защитой диссертации. Это будет наш компромисс. Куда бы вы хотели устроиться работать?

— Я хочу вначале, чтобы меня восстановили на прежней работе, поскольку уволили меня незаконно. А потом я оттуда уйду сам.

— Вы подали в суд на восстановление в прежней должности?

— Да. Суд назначен на среду, 12 июня, в 11 часов.

— Какой суд?

— Черемушкинского района.

Он все записал и сказал:

— Постараюсь все уладить. Предварительно, конечно, я должен представить своему начальству ваше объяснение, о котором мы говорили.

Надо сказать, что после предыдущих нескольких часов напряжения я вдруг «растаял» от нового, задушевного тона Зенина и написал ему такое излишне велеречивое «объяснение» - обязательство:

В КГБ при СМ СССР

от Горлова А. М.

ОБЪЯСНЕНИЕ

Настоящим обязуюсь не принимать участия в антиобщественной деятельности.

130

Свою автобиографию я обязуюсь не публиковать, не давать читать или распространять любым иным путем. В своих записях я касался вопросов, связанных с моими служебными и диссертационными делами, а также с фактом увольнения меня с работы. А. И. Солженицын упоминается в них в связи с инцидентом на даче в 1971 г. и проводами его семьи из Москвы в 1974 г.

Отвечая на письма А. И. Солженицына или членов его семьи (если таковые будут), обязуюсь не допускать в них антиобщественных измышлений или искажения правды.

А. М. Горлов

Хоть и выжали из меня эту идиотскую бумагу, но написал я её легко, считая, что ни в чем не грешу против совести.

На том, собственно, беседа и закончилась. Я, правда, зачем-то напомнил ему про еврейский вопрос, который его интересовал, чем еще на полчаса затянул разговор. Он очень долго мне объяснял, как волнует его эта проблема, и просил моих советов для ее решения. Я ему дал эти советы, но думаю, что они его не удовлетворили.

На прощание он сказал, что накануне суда мне позвонит и что нам еще нужно будет встретиться и поговорить по еврейскому вопросу. Но это уже после заграничной командировки, в которую он уезжает в ближайшее время дней на 20. И теперь встретимся не в КГБ, а где-нибудь в нейтральном месте. Если я не возражаю, он может прийти ко мне домой в гости. Я сказал, что тогда уж лучше я к нему: у меня нервная собака и, как теперь выяснилось, вся квартира прослушивается КГБ.

Потом он проводил меня на улицу и улыбаясь пожал руку. Я еще спросил:

— Нас сейчас снимают?

Он отшутился, и мы разошлись.

Накануне суда он не позвонил.

Суд, как уже известно, прошел без сучка и задоринки и вынес вердикт: администрация была права, уволив меня, а потому — в моем иске отказать.

После суда я позвонил жене на работу. Мне сказали:

131

— Ее нет на месте. Что-нибудь передать?

— Передайте, пожалуйста, что Михаил Александрович — феноменальный трепач.

— А она поймет, что к чему?

— Обязательно поймет.

3. ВОРКУТА

Итак, утихли бури вокруг меня в моем институте, получил я на руки трудовую книжку с таинственной записью: «уволен по статье 33 КЗОТ РСФСР», и решил пока передохнуть и оглядеться.

Душевное состояние у меня было какое-то ирреальное: 20 лет работал без единого перерыва, все время крутился в деловой суматохе. Каждый день все 20 лет рано вставал, спешил на работу, стараясь не опоздать, по звонку в конце дня со всеми сослуживцами отправлялся домой. Дома час-два что-нибудь мастерил, столярничал. И вдруг как-будто меня выкинули из какого-то привычного дома-поезда, где со всем свыкся и жил. Поезд ушел, а ты стоишь один в чистом поле: куда идти — неизвестно, с кем говорить и о чем — неясно.

Первое время, еще подчиняясь инерции, я спешил в какие-то учреждения, где-то записывался на приемы, кому-то писал протесты.

Но потом стал поспокойнее, вошел в новый ритм жизни. Жена перевалила на меня большую долю хозяйственных хлопот, и свободного времени стало поменьше.

Надо сказать, что быть формально безработным в СССР не только трудно из-за материальных лишений (никаких пособий по безработице, естественно, нет), но и опасно. Человек, лишившийся по какой-либо причине работы, автоматически переходит в разряд антиобщественных элементов, его с этого времени начинают называть бранным словом «тунеядец» и могут подвергнуть репрессивным мерам: лишить жилья, выселив из города, направить на принудительные работы.

Насколько я могу судить, стремление определить людей на предприятия вызвано в нашей стране не столько

132

желанием обеспечить человека работой и оплатить его труд, сколько с тенденцией установить глобальный контроль над всей потенциально активной частью населения. Наиболее эффективен такой контроль именно на предприятии, где он выполняется администрацией, партийной и общественными организациями, отделом кадров. А как потом человек работает — это уже задача второго плана (это мне как-то разъяснял и директор: в первую очередь — идеологическая лояльность, а потом уже — профессиональная компетентность).

Но за многие годы своей работы в разных учреждениях я многократно встречал именно «работающих» тунеядцев. Как правило, это вполне внешне респектабельные, преуспевающие люди. практически с нулевой производительностью, являющиеся ежедневно на работу, чтобы отсидеть положенные часы и дважды в месяц получить свою зарплату. Прослойка из таких «работающих» бездельников очень велика в нашем обществе, особенно в министерских аппаратах, различных межведомственных учреждениях (например, в СЭВ'е), в научных институтах. Там всегда можно встретить в рабочее время прохаживающихся по коридорам группы людей, обсуждающих спортивные, политические, автомобильные и другие новости.

Неуважение к творческому труду культивируется в людях и высшими органами власти. Вот наглядный тому пример.

Когда-то давно я обратил внимание, что все столбы с осветительными фонарями по Ленинскому проспекту, где я жил, пронумерованы: на них яркой краской выведены большие цифры. А потом я узнал смысл этого. В наш институт пришло указание из райкома партии: всем с утра отправиться на Ленинский проспект приветствовать прибывающего в Москву со Внуковского аэропорта какого-то дружественного «высокого» гостя. Одновременно было сказано: «Ваши столбы — № 251 и 253 по левой стороне». Нам раздали бумажные флажки с гербом страны, откуда прилетал «высокий» гость, и весь институт отправился на Ленинский проспект к своим столбам. На протяжении многих километров вдоль обеих сторон

133

улицы стояли тысячные толпы людей, группируясь около закрепленных за их учреждениями осветительных столбов. Часа через три на огромной скорости промчался кортеж закрытых правительственных машин, и людям разрешено было расходиться. Рабочий день, естественно, пропал (почти к всеобщему восторгу).

С тех пор, все годы, что я работал в институте ЦНИПИАСС, столбы № 251 и 253 были постоянным местом довольно частых «свиданий» сотрудников нашего института с приезжающими и отъезжающими «высокими» гостями. Среди них были и Тито, и шахиншах Ирана с шахиней, и президент ЧССР Свобода, и Гомулка, и Альенде, и многие другие.

Таким же способом мы многие часы должны были коллективно демонстрировать свой «гнев» перед иностранными посольствами при очередных политических катаклизмах. Например, перед посольством Израиля в период обострения арабо-израильского конфликта, США в связи с их участием в войне во Вьетнаме. В последнем случае демонстрантам даже выдавали на складе по 2 флакона синих и черных чернил, которые нужно было бросить в стену посольства. Особенно нелепыми были демонстрации перед китайским посольством, организованные в ответ на аналогичные демонстрации в Пекине: надо полагать, что в обоих столицах эти мероприятия проводились по одному образцу.*

* Организуемый в таких случаях администрацией энту­зиазм масс часто создает анекдотичные ситуации. Одному на­учному институту было поручено демонстрировать перед по­сольством Израиля. Люди в рабочее время добросовестно при­шли на улицу к посольству, но других дополнительных инструк­ций не было и что делать дальше никто не знал. Прошел час, другой, ученые мужи стояли перед посольством, женщины бе­гали по ближайшим магазинам за покупками. Предлагались раз­ные варианты, например, написать на стене «жиды». Но со­гласовать это было не с кем и поэтому ничего не менялось. На­конец, появился кто-то из райкома партии, объяснил, что надо делать, и люди после многочасового безмолвного топтания на месте вдруг начали кричать, скандировать «позор!», размахивать появившимися транспарантами. Потом подъехал самосвал, вы­грузил прямо на мостовую из кузова гравий, и тогда полетели камни в стены посольства.

134

Еще большее число рабочих часов, дней, месяцев ежегодно тратится городскими учреждениями в период уборочных кампаний в колхозах. Наш институт все осенние месяцы ежедневно направляет в подшефные подмосковные колхозы десятки научных работников на уборку картофеля, свеклы, моркови и т. д. Если оценивать выкопанный картофель по зарплате таких «рабочих», то по стоимости он близок в самым ценным экзотическим плодам. Но суть здесь в том, что зарплату нам продолжает платить институт, а не колхоз, и на цене картофеля это никак не отражается: эти деньги для государства как бы уже потеряны, а свой научный план институт все равно выполнит (естественно, за счет качества).

Будучи уволен с работы, я избавился от всех перечисленных повинностей, но попал в опасную категорию «тунеядцев».

Вскоре мне стало ясно, что вырваться из этой категории без содействия бросившего меня туда КГБ почти невозможно. Для того, чтобы снова занять научную должность в каком-нибудь институте, я должен был подавать документы на конкурс. Среди этих документов — и сочиненную на меня официальную характеристику, в которой было записано, что я дружу с Солженицыным и что из-за этого у меня низкий морально-политический уровень. Я многократно убеждался, что на «добропорядочных» администраторов эта фраза производит ошеломляющее впечатление и они начинают вести себя со мной так, как будто перед ними появился Мефистофель. Естественно, что рассчитывать на успешное прохождение конкурса с такой характеристикой было бесполезно.

А когда я пытался что-либо скрыть о себе и устроиться не на научную работу, то возникал естественный вопрос о моей ученой степени («Почему Вы не стараетесь поступить в научное учреждение, где платят за ученую степень?»), сразу же рождалось подозрение, что здесь что-то не так («Как это: сократили главного специалиста? Так не бывает.»), обо мне наводили справки и все становилось на свои места: мне в приеме на работу отказывали. При этом обычно говорили, что для специалиста с моим послужным списком, да еще при степени и

135

таком большом числе научных работ, у них нет достойной должности.

И даже влиятельные друзья не могли мне ничем помочь: любые ходатайства за меня неизбежно ставили людей под подозрение в «политическом» сообществе с инакомыслящими. Я часто встречал сочувствие и угадывал невысказанную фразу: «Ну, ты же сам все прекрасно понимаешь?» Я все понимал и поэтому к друзьям за помощью не обращался.

А некоторые бесспорно расположенные ко мне бывшие сослуживцы просто попросили меня им больше не звонить. Иные при этом добавляли, чтобы я их за эту просьбу не очень презирал (опять то же: «Ты ведь должен понимать...»).

И я уехал на летние месяцы в Воркуту поработать пока плотником, каменщиком или в любом ином аналогичном качестве.

В отдаленных северных местах страны, где трудно с наймом рабочих, мужчин принимают сезонно на летние работы без предъявления трудовых книжек: нужен только паспорт, где есть штамп о прописке. Хорошие заработки (за счет повышающих климатических коэффициентов и неограниченности рабочего дня) и несложные формальности привлекают в те края летом большое количество горожан из Москвы, Ленинграда, Киева, едущих заработать на время своих отпусков.

Любопытный это город — Воркута, расположенный в заполярной тундре в районе вечной мерзлоты. Я все. воспринимал в нем через призму впечатлений от «Архипелага ГУЛАГ» и не мог отделаться от ощущения, что город населен призраками тысяч погибших здесь во времена Сталина заключенных.

Во время последней войны здесь были заложены шахты по добыче угля, а вокруг возникли зоны работавших на шахтах и строивших их заключенных, казармы охранников. Считается датой рождения города — 1945 год, и недавно отмечалось его тридцатилетие. Сюда через болота тундры заключенные проложили железную дорогу в тысячу с лишним километров. Говорят, что под каждой шпалой этой дороги похоронено по человеку. И

136

хотя огромных сталинских лагерей вокруг Воркуты уже нет, но тень от них еще лежит на духе и облике города.

Прежде всего — это еще сохранившиеся длинные деревянные бараки, в которых раньше жили охранники лагерей, а сейчас многие рабочие и шахтеры. Центр города застроен уже в основном четырех-пятиэтажными домами. Но в районах шахт еще много старых, тюремного сорта бараков.

Первые дни мне пришлось поработать землекопом: нашей бригаде было поручено прорыть водосточный кювет вдоль железной дороги. И тут я познакомился с одной особенностью воркутинской земли: в ней все время попадается старая ржавая колючая проволока, которой были ограждены лагерные зоны. Эта проволока очень осложняла работу: и лопатой ее не выкопаешь (она уходит в стороны), и перерубить трудно (под ударом — утапливается). Вообще, колючая проволока — один из самых распространенных строительных материалов в Воркуте: то ли сохранились большие запасы ее со старых «добрых» времен, то ли никак не могут остановить налаженное производство. Она валяется везде на стройках, в бухтах и размотанная. Я даже, помню, обратил внимание на фотовитрину народного контроля под названием: «Посмотрите, как безобразно хранится народное добро — колючая проволока на складе СМУ-19» (там были изображены сваленные на земле бухты колючей проволоки, присыпанные снегом).

Основное население города (а живет там сейчас около ста тысяч человек) — это или реабилитированные, или освободившиеся заключенные, или члены семей бывших заключенных. Есть и действующие лагеря, где содержатся, в основном, уголовники, которых привозят сюда из разных мест страны. Они работают в зонах, обнесенных колючей проволокой.

Меня вначале удивила одна деталь. В Воркуте очень суровый и тяжелый климат: почти 10 месяцев зима с температурой до минус 45-50° и ураганными метелями. Короткое и в отдельные дни жаркое лето с мириадами комаров, гнуса, слепней. Ко всему — не утоляющая жажду бессолевая талая вода, И тем не менее многие, освобо-

137

дившись из лагерей, остаются жить в Воркуте. Вначале у этих людей логика простая: вот подзаработаю деньжат (вышел же голым!) и поеду через год-другой в теплые края. Но здесь освободившимся дают какое ни на есть, но жилье, каждые полгода увеличивают зарплату (до определенного предела), раньше засчитывают пенсионный возраст — и люди со всем свыкаются и не уезжают. Здесь много бывших «политических», сосланных во время войны немцев, бытовиков и др. А добровольно сюда мало кто приезжает (я встретил только одну такую семью, которая переселилась сюда, чтобы заработать деньги на кооперативную квартиру на родине).

Жизнь у людей, особенно в длинные зимние месяцы без солнца (как и везде за полярным кругом) — тяжела и уныла. Основное развлечение — водка. Пьют ее здесь безмерно от мала до велика. Рассказывают анекдот про воркутянина, который на вопрос, как с продуктами в магазине, ответил: «Основное есть, с закуской плохо». На нашей стройке местные рабочие и их руководители пить начинали уже с полудня и потом соответственно «работали». Пьянство и пьяные драки в общественных местах — одна из характерных черт местного колорита. Причем дебоширов обычно милиция просто растаскивает и разгоняет, а не арестовывает: и так — Воркута, куда же дальше.

Другая местная особенность — огромное, несоразмерное с городом и его населением количество так называемых средств наглядной агитации: лозунгов, плакатов, транспарантов. Город разукрашен и расцвечен ими повсюду. Некоторые здания обвешаны лозунгами не только со всех четырех сторон, но и многорядно между этажами. Основная масса лозунгов начинается со слов «слава» и «да здравствует»: «Слава КПСС» (чаще всего), «Да здравствует коммунизм — светлое будущее человечества», «Слава ленинскому политбюро», «Слава труду», «Слава шахтерам Заполярья» и т. д. Затем следуют призывы двигаться вперед: «Вперед, к победе коммунизма», «Вперед, к победе коммунистического труда». Далее — свободные вариации на ту же тему: «Наша цель — коммунизм», «Коммунизм — это счастье и радость для народа» и др. А то я встречал и просто такие надписи: «Автобаза Икс

138

считает своим главным долгом повышение производительности труда» (висит где-то в центре на глазах у властей, а сама автобаза — за много километров в стороне), «Дал слово — держи!». Во многих местах стоят ярко разукрашенные доски почета с фотографиями ударников коммунистического труда. На главной доске под надписью: «лучшие люди Воркуты» — в центре портрет Ленина. Вскоре я узнал подоплеку такого изобилия наглядной уличной агитации. Дело в том, что летом в Воркуту на заработки приезжают также и массы художников, и их профессиональные способности используются в основном для написания лозунгов на домах.

Местные жители — коми — в Воркуте почти не встречаются. Я видел их только по воскресеньям на базаре, куда они приезжают продать шапки и мягкие туфли из оленьих шкур. На вырученные деньги покупается опять же водка. Рассказывают, что пьянство среди коми имеет еще более безудержный характер, чем среди пришлого населения.

Все знают и охотно (особенно во второй половине дня, когда выпьют и смелеют) говорят про Солженицына. Иногда за незнанием дела осуждают, но всегда при том — доброжелательно. Для большинства местной отсидевшей интеллигенции это настолько фантастическая личность, что рассказы об А. И. Солженицыне обычно обрастают массой легенд. Многие считают, что он сидел именно в Воркуте, и даже называли мне лагеря. А кто-то вполне серьезно доказывал, что Солженицын — уцелевший наследник русского престола. Ничего почти из произведений Александра Исаевича никто не читал, но чтение «ГУЛАГа» зарубежными радиостанциями слушали многие.

Когда я уезжал, меня просили достать в Москве и прислать почтой несколько экземпляров «ГУЛАГа». Обещали, что если нужно, то после прочтения отошлют обратно...

У нас организовалась дружная, слаженная бригада из 25 москвичей. Все, кроме меня, приехали в Воркуту провести таким образом свой отпуск. Квалифицированных строителей в бригаде почти не было, и вскоре меня как имевшего строительный опыт (я несколько лет работал

139

на стройках после окончания института) избрали бригадиром. На местном жаргоне меня стали называть «Бугром».

Поручили нашей бригаде доделать строившиеся в Воркуте очистные сооружения для городского водоснабжения. «Доделывали» мы один из главных объектов этих сооружений — так называемые аэротенки: 9 железобетонных 50-метровых бассейнов, где должна была выполняться основная очистка сточных вод. А «делали» их до нас несколько лет заключенные уголовники, оставившие на бетоне многочисленные «наскальные» надписи вроде «Здесь был туз трефей» или «Маруся — курва».

При первом же знакомстве с объектом стало ясно, что все то, над чем «трудились» зэки, сплошной брак: стены забетонированы кое-как и пропускают воду, уклоны — не по проекту, поверхности бетона не обработаны. Разобравшись с чертежами, я обнаружил массу недоделок, о которых никто и не подозревал. Такова была себестоимость прошлого труда.

Как и положено, при въезде на строительство стоял огромный транспарант: «Сдадим очистные сооружения досрочно и с высоким качеством!» И еще: «До сдачи очистных сооружений осталось … дней!» Сколько дней осталось до сдачи — этого никто не знал, так как вместо прочерка никаких цифр на этом месте плаката никогда не появлялось.

Мы ежедневно выходили на работу к 7 утра и возвращались в 10 вечера. Но дело к «сдаче с высоким качеством» продвигалось с большим трудом: обнаруживались все новые дефекты, оставленные зэками: то в стенах вместо бетона — грунт, то какие-то тряпки и мусор, неуложенные трубопроводы и т. д.

Одновременно с нами на строительстве работали студенты из Ленинградского горного института. В один из дней они пришли на работу со своими плакатами и транспарантами. Этот день был объявлен комсомолом днем труда в фонд помощи заключенным Чили. Студенты поставили плакат, на котором были нарисованы три поднятых кулака — белый, желтый и черный — и надпись: «Мы с тобой, народ Чили». Однако через час у студентов

140

с администрацией произошел какой-то конфликт из-за денег за прошлую работу и они все ушли, подарив нам свой плакат с кулаками.

Наша бригада была на хорошем счету у администрации: мы сами организовали свой труд, разбирались с проектом, добросовестно работали. К концу дня приходили уставшие, но с хорошим настроением: сознание того, что этот тяжелый труд ты же сам для себя выбрал и в любой момент можешь оставить — большое дело. Но под конец наши хорошие отношения с дирекцией стали портиться. От нас требовали, чтобы мы сдали полностью наш объект, а сделать это за время, определяемое отпусками людей, было невозможно из-за огромного количества переделываемого брака, оставшегося после работы заключенных.

Кончилось все тем, что основная часть нашей бригады улетела в Москву, не получив денег за работу. Осталась со мной небольшая группа. Нам предстояло закончить работу в аэротенках и только потом получить деньги на всю бригаду.

Мы проработали еще около трех недель и, наконец, получили расчет (заработали неплохо). Перед этим, правда, немного поконфликтовали с администрацией, так как нам все-таки не хотели платить честно заработанные деньги. Мне даже в шутку советовали обратиться в ООН и объединяться с пролетариями всех стран (кроме местных пролетариев, с которыми можно объединиться только на предмет выпить).

К моменту моего отъезда работы на строительстве было еще невпроворот. Все так же стояли плакаты «Сдадим с высоким качеством» и «...осталось … дней». Появились новые контингенты рабочих — конвоируемые алкоголики. Это — любопытная категория заключенных: хронические пьяницы, которых, якобы, лечат трудом. Каждый из них имеет срок «лечения», обычно 2-3 года. Живут они в зоне под конвоем, привозят их на работу в «воронках». Вся их энергия в течение рабочего дня направлена на то, чтобы достать что-нибудь выпить (денатурат, лак и т. д.) и где-нибудь спрятаться в укромном месте от глаз мастера. Легко себе представить производительность труда таких рабочих.

141

Назад я решил ехать поездом: хотелось увидеть эту знаменитую дорогу и окружающую её тундру, представить бесчисленные лагеря вокруг с гибнущими в них заключенными.

Поезд отходил в Москву вечером, но в то время (была вторая половина августа) в Заполярье ночью достаточно светло. Я несколько часов простоял у окна, вглядываясь в беспредельные просторы тундры, прислушиваясь к стуку колес. Но почему-то так и не смог представить себе и ощутить реально, что же творилось вдоль этой дороги 25-30 лет назад. Кругом была безбрежная, безмолвная и как будто мертвая тундра. То ли эффект присутствия возможен лишь в покое, а не в мчащемся через тундру поезде, то ли нужно самому хоть раз побывать участником трагедии, чтобы ощутить её всем существом и потом запомнить на всю жизнь? Но я не увидел, как у Некрасова, бегущих за поездом покойников...

А может быть, я просто сильно устал и мне хотелось наконец по-настоящему выспаться.

4. ДИССЕРТАЦИЯ ДИРЕКТОРА

В один из дней в начале сентября мне домой позвонил бывший сослуживец:

— Саша, здравствуй. Хочу сообщить тебе радостную новость: твой «приятель» и мой директор Александр Антонович Гусаков успешно слепил из институтских отчетов докторскую диссертацию и собирается её через месяц защищать. Ты не хочешь написать ему отзыв? Тем более, что он тебе предоставил столько свободного времени.

— Ну, вот еще: я — честный советский безработный, а не ассенизатор, чтобы копаться во всем этом, — было моей первой реакцией, и я тут же забыл об этом разговоре.

Но через некоторое время ко мне зашел коллега из другого института и с возмущением стал говорить о том, какая это макулатура — диссертация Гусакова. Я сказал:

— Так напиши об этом и пошли в Совет.

— Тебе нравится быть безработным? — отпарировал

142

он. Действительно, заработать себе врага в лице директора головного института — удовольствие небольшое.

И я стал думать: а что если мне взять и написать отзыв? Любопытно, как он будет воспринят за моей подписью. Почти все мои знакомые высказали мысль, что если я напишу отрицательный отзыв, то он станет подарком Русакову: ведь совсем несложно объяснить совету, что это просто мстительный наскок политического отщепенца (такой термин у нас в большом почете) на честного и мужественного поборника партийной чистоты в советской науке? А на научную аргументацию никто и не обратит внимания.

Здесь я хочу немного отвлечься, чтобы сказать несколько слов о существующей у нас практике присвоения ученых степеней.

Ученая степень кандидата или доктора наук присуждается, как правило, путем публичной защиты диссертации на Ученом совете учебного или научного института. Совет состоит из ученых, представляющих разные кафедры и лаборатории института, и поэтому при зашито диссертации обычно лишь два-три члена Совета в состоянии профессионально оценить диссертацию. Но голосовать должны все члены Совета, в том числе и те, кто ничего не понял в защищаемой работе.

Кроме того, членом Совета обязательно состоит представитель от партийного бюро (как правило, это секретарь партбюро), стоящий на страже идеологической чистоты мировоззрения соискателя. Но у него обычно профессиональной работы на защите нет: уже проявивших себя инакомыслящих (вроде меня) к защите не допускают, а все другие в той или иной степени свою политическую лояльность подтверждают служебной характеристикой. Чтобы к диссертанту на защите не было претензий в этом плане, в его характеристике обязательно записывается приблизительно такая фраза: «Идеологически грамотен, морально устойчив». Такая формулировка по идее придумавших ее должна, очевидно, отвечать требованию инструкции BAK'a о том, что защищающийся обязан иметь высокий уровень «морально-политических качеств». Желающие усилить хорошую оценку себя с этой

143

стороны обычно что-либо пишут во введении к диссертации о грандиозных планах, выдвинутых на последнем партийном съезде, и о руководящей роли партии в науке. При этом делается акцент на то, что данная диссертация написана именно в развитие директив съезда (а вовсе — упаси Боже — не в результате фантазий автора). Подобные введения я встречал в 9 из 10 диссертаций, с которыми знакомился. Эта традиция сохранилась еще со сталинских времен, когда почти каждая диссертация — будь то по физике, биологии или строительству — начиналась с таких приблизительно слов: «Гениальный труд товарища Сталина "Марксизм и вопросы языкознания" открыл новые горизонты в науке...» и т. д.

Я знаю лишь один случай провала защиты по причине политической несостоятельности диссертанта. Это произошло в 1968 году в одном московском институте. Шла защита диссертации по физике. У соискателя было много положительных отзывов и стандартная, вполне лояльная характеристика, в которой перечислялись научные и общественные достижения соискателя. Ничто не предвещало бури. И вдруг слова попросил секретарь партийного бюро института. Он сообщил Совету о том, что по поступившим к нему сведениям диссертант подписался под письмом группы советских граждан, протестовавших против организации политического судебного процесса над Галансковым и Гинзбургом. Поэтому партийная организация не рекомендует членам Ученого совета голосовать за присуждение диссертанту ученой степени кандидата наук...

Наступила тишина, прения о научных достоинствах работы соискателя автоматически прекратились. Члены Совета ерзали на стульях и смотрели по сторонам. А потом было голосование: председатель счетной комиссии сообщил, что подавляющее большинство голосовавших высказались против присуждения защищавшемуся ученой степени. Было ли это действительно решением Ученого совета или решением счетной комиссии — установить невозможно.

Получение ученой степени кандидата или доктора наук в СССР значит очень многое для работающего в научном

144

учреждении человека. Это не просто вводит его в сонм ученых и дает моральное удовлетворение, а приобщает к ученой элите, имеющей значительные материальные преимущества. «Остепененный» специалист получает существенно более высокую оплату за равный труд по сравнению с не имеющими ученой степени. И если потом защитившийся даже никак не проявит себя в науке, но будет аккуратно выполнять текущий план и сохранять активную политическую лояльность, ему обеспечена пожизненная денежная рента за «ученость». При этом сохраняется иерархия: доктор наук получает зарплату более высокую, чем кандидат, а кандидат — чем человек без степени. Именно мираж этой ренты заставляет огромное количество околонаучных обывателей стремиться получить ученую степень, хотя бы кандидата наук.

Отсюда и распространенные шутки: «Граждане, остепеняйтесь'» или «Ученым можешь ты не быть, но кандидатом быть обязан» (перефразированная строка Н. А. Некрасова: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан», которая у нас все равно давно потеряла свой изначальный смысл). Отсюда и соотношение работающих в науке: на одного настоящего ученого — 5-7 «остепененных» трутней.

Особенно привлекательно получение ученой степени для влиятельного администратора: во-первых, это важно для авторитета и упрочения своего положения «в кресле», во-вторых, это возможность в случае житейских бурь пристать в какую-нибудь тихую научную гавань с хорошим окладом, в-третьих, такому администратору несложно заставить подчиненные ему отделы написать для себя нужную диссертацию. Очень многие в министерствах и даже министры имеют ученые степени. А бывший нарком В. М. Молотов — так тот, говорят, даже академик. Наверно, этим общим положением дел определяется и культура министерских руководителей от науки. Я помню, как начальник управления науки в Госстрое СССР Бакума (любопытно его фамилию прочесть раздельно: бак ума) открыл какое-то совещание словами: «Я вижу здесь многих отсутствующих».

Мой директор, А. А. Гусаков, не являлся исключением

145

из правил: это молодой, энергичный администратор, быстро идущий вверх по служебной лестнице (сначала рядовой доцент ВУЗа, а потом сразу — директор головного института), широко использующий интриги и политическую демагогию. За 2,5 года директорства он подготовил и представил к защите докторскую диссертацию.

Я был убежден, что его диссертация не может представлять никакой научной ценности. Мне понравилось высказывание на этот счет В. Ф. Турчина, с которым я встретился, предложив совместно написать отзыв:

— Если человек — дерьмо, то почему же диссертация у него может быть хорошей?

Писать со мной отзыв он отказался, сказав, что это все равно никого ничему не научит, а тратить время жалко. Потом добавил, что уж очень будет легко на защите свести все к мести двух «обиженных диссидентов», даже если удастся доказать, что Гусаков переписал целиком нужную работу на совсем другую тему с китайского языка.

Но я уже «завелся» и отступать не хотел. Должны же быть у советского безработного хоть какие-то развлечения?

Для начала нужно было посмотреть диссертацию: а вдруг Гусаков действительно совершил переворот в науке? У меня был автореферат диссертации, из которого я ничего не понял (надо же так его написать!), но из которого узнал, что с диссертацией каждый желающий может ознакомиться в библиотеке строительного института, где состоится защита.

Но в библиотеке мне диссертацию не дали:

— Принесите, пожалуйста, письмо от директора Вашего учреждения, в котором было бы указано, для чего Вам нужна диссертация.

— Я хочу написать отзыв, а принести официальное письмо не могу, так как в настоящее время не работаю.

— Ничем не можем Вам помочь — у нас такой порядок.

— Так что же делать?

— Попросите у диссертанта: у него есть свой экземпляр.

Я представил себе лицо Гусакова, если бы я обратился к нему с такой просьбой, и сказал:

146

— У меня с ним немного испорчены отношения. Может быть, я смогу полистать диссертацию тут, рядом с Вами?

— Этого делать не разрешено. Поступите на работу и приходите к нам с письмом.

Вот это совет! Действительно, теперь нет другого выхода: надо идти работать.

Когда я обескураженный выходил из института, ко мне подошел какой-то мужчина:

— Я слышал Ваш разговор с библиотекарем и хочу посоветовать Вам взять изданную в 1974 году книжку Гу-сакова «Организационно-технологическая надежность строительного производства». Поверьте мне: это слово в слово его диссертация.

Я поблагодарил и в тот же день достал книгу, потом, когда все-таки познакомился с диссертацией, убедился в их почти полной идентичности.

Придя домой и расположившись в мягком кресле, я открыл первую страницу: «Автор выражает благодарность ученым, повлиявшим на формирование его идей, ибо «мои идеи, — как сказал Норберт Винер, — принадлежат нашему времени, а не мне лично». Сильное введение!

Чем дальше я читал, тем очевиднее мне становилось, что защитить такую работу можно только в расчете на профессиональную неподготовленность Совета и при мощной поддержке каких-то совсем не научных сил.

Как я и предполагал, научная ценность труда Русакова была близка к нулю. Это был конгломерат из обрывков модных теорий (теории автоматов, алгебры, логики, информации и др.) и чудовищного нагромождения биологической, кибернетической, математической фразеологии. Тут и рассуждения о полушариях человеческого мозга (это строитель-то I), и о нейронах, и об экстремальных принципах механики. И все это — без общей идеи и какой-либо оригинальной мысли. Был там и обширный математический раздел, в котором друг с другом не вязался почти ни один вывод и из которого невозможно было понять, какие же задачи решает автор. Много говорилось о программах для ЭВМ, с помощью которых диссертант, якобы, экспе-

147

риментировал со своими моделями. Но познакомившись позже по другим публикациям Гусакова с его «программами», я убедился, что это чистейшая фальсификация, ибо работать программы не могут из-за огромного количества ошибок в них. Все остальное — в том же духе.

И я сел писать разгромный, как мне самому казалось, отзыв.

Получился он на 17 страниц, а я с этим отзывом отправился 15 октября 1974 года на защиту диссертации Гусакова в Строительный институт.

Мое появление в зале, где была назначена защита, произвело любопытный эффект. Туда пришло, естественно, много народа из моего института, и когда я сел у стены с одной стороны зала, то оказавшиеся рядом мои бывшие сослуживцы быстро перебежали на другую сторону. Я оказался почти один в ряду, а с другой стороны теснились мои коллеги. Все они разглядывали меня и некоторые даже кивали, приветствуя, когда встречались со мной взглядом. За всем этим очень внимательно наблюдал сам директор-диссертант, расположившийся у кафедры вблизи своих плакатов. Временами он надолго останавливал на мне свой взор, пытаясь, очевидно, понять мои намерения, и мы в упор разглядывали друг друга.

Затем секретарь сообщил данные о диссертанте. Я запомнил, что ему 39 лет и что он опубликовал около 100 работ: то есть за последние годы по 1-2 работы в месяц, почти все, конечно, в соавторстве со своими подчиненными. Правда, в списке его трудов значились и газетные статьи с призывами работать лучше, идти дальше.

После этого, как положено, доложился диссертант, его похвалили официальные оппоненты и началась дискуссия.

Я сидел и мучился: выступать или не надо? Мое выступление могло сместить акцент обсуждения в политическую плоскость. Сторонники Гусакова и, в частности, сидевший тут же парторг Слепухин не преминули бы сообщить о моем низком морально-политическом уровне, Солженицыне, идеологической диверсии или еще о чем-нибудь подобном. Тогда могло случиться, что и оппозиция, и члены Совета прекратили бы всякие дебаты, и все прошло бы для

148

Русакова гладко. А если не выступать, то авось и без меня голоса «против» перетянут.

И я не выступил, чего до сих пор не могу себе простить.

При подсчете голосов выяснилось, что нужно было еще только 2 голоса «против», чтобы защита провалилась.

По процедуре, решение Ученого совета факультета, где состоялась защита, должно было утверждаться общеинститутским («большим») Советом. Это утверждение носит обычно формальный характер и никаких дискуссий там не бывает. А потом — ВАК, где и происходит окончательное присуждение ученой степени.

После состоявшейся защиты мне ничего не оставалось, как отправить свой отзыв, над которым я добросовестно трудился две недели, почтой. В сопроводительном письме я указал, что направляю отзыв в Совет, в ВАК, а также... коллегам в Массачусетский технологический институт в Бостоне. Последний адрес я приписал по рекомендации одного очень опытного в таких делах политика. Он сказал, что при такой приписке мой отзыв уже точно не положат под сукно, а будут изучать. Действительно, черт их знает, что эти американские коллеги захотят сделать с моим отзывом?

Утверждение «большим советом» решения по защите Гусакова несколько раз откладывалось и состоялось, наконец, почти под Новый год. Я узнал об этом накануне и позвонил ученому секретарю. Произошел такой разговор:

— Здравствуйте, говорит Горлов. Я направлял Вам мой отзыв на диссертацию Гусакова.

— Здравствуйте, тов. Горлов. Мы Ваш отзыв получили и рассмотрели. Он приобщен к делу.

— Его будут зачитывать завтра при утверждении?

— О нем скажут; у нас не принято на этой стадии зачитывать отзывы.

— А я могу прийти на заседание? Наступила пауза, потом он ответил:

— Приходите. Только учтите, что кроме Вас мы больше никого не приглашаем.

Я не сразу понял, о чем это он говорит, а потом со-

149

образил, что, очевидно, он считает, что за мной повсюду ходят толпы иностранных корреспондентов.

На утверждение я не пошел, а уехал на несколько дней в Ленинград, куда давно собирался. Потом мне рассказали, что мой отзыв рассматривался до Совета на специальном заседании кафедры, куда пригласили и Гусакова. Заседание было закрытым и продолжалось долго. Очевидно, там было принято решение предоставить все дальнейшее BAK'y. Во всяком случае, на «большом совете» все прошло гладко, и решение о присуждении Гусакову ученой степени на этой стадии состоялось. О моем отзыве упомянули вскользь.

История с диссертацией Гусакова имела еще такое последствие —16 января уже 1975 года мне позвонили:

— Здравствуйте, тов. Горлов. Это говорит Викторов Евгений Андреевич, из КГБ.

— Здравствуйте, Евгений Андреевич, — сказал я, пытаясь понять, что им от меня было нужно, и добавил:

— С Новым годом Вас.

— Спасибо, Вас также. Как поживаете?

— Благодарю, ничего.

— Я хочу Вас кое о чем спросить. Вы не возражаете?

— Слушаю.

— У меня к Вам такой вопрос: вот Вы хорошо потрудились, написали очень интересный отзыв на диссертацию своего директора, а потом зачем-то отправили его в Бостон. Для чего Вы это сделали?

— Написал отзыв?

— Нет, отправили в Бостон.

— Директора?

— Нет, отзыв, — терпеливо объяснил он.

— Это была военная хитрость: чтобы мой отзыв не выбросили в корзину, а прочли, побоявшись американских коллег. А отмолчаться мне не позволяла научная принципиальность.

— Ну, что Вы, что Вы! Ваш отзыв никто не собирался выбрасывать, а, наоборот, его детально изучали.

— Кто? Вы?

— Нет, конечно: Ученый совет. Его даже зачитывали. Кстати, ведь Вы же собирались быть на утверждении диссертации и почему-то не пришли?

150

— Я в это время уехал. Надо же: все-то Вам известно.»

— А знаете, диссертация Русакова действительно плохая. Даже сам заведующий кафедрой, где Гусаков ее писал, так считает.

— Так какие же тогда у Вас ко мне претензии?

— Я же не про это, а про Бостон. Ну, у меня больше вопросов нет. До свидания.

— Всего хорошего.

На том пока эта диссертационная эпопея и закончилась. Интересно, что будет в BAK'e?

5. ПОСЛЕДНИЕ ПОПЫТКИ УДЕРЖАТЬСЯ

С каждым уходящим месяцем без работы мое положение становилось все более безнадежным. Ну, еще можно месяц-другой что-нибудь придумывать для отделов кадров, в которые я обращался, почему не работаю: больны родители, надо сыну помочь с поступлением в ВУЗ или еще что-нибудь в том же роде. Но больший срок неизбежно вызывает подозрения и последующее «расследование».

Надо было и семью кормить. Временами я подрабатывал по линии своего прошлого хобби: чинил автомобили, мебель. Иногда мне устраивали платные лекции по путевкам общества «Знание», членом которого я остался (туда почему-то слухи о моем криминале не дошли). Но уходящее время и отвлечение посторонними делами неизбежно приводили к потере профессионального уровня, с чем я смириться никак не мог.

И по приезде из Воркуты я не прекращал попыток получить работу, соответствующую моей квалификации.

Надо сказать, что в мое отсутствие, пока я был в Воркуте, обо мне неожиданную заботу проявили в КГБ. В июле на пресс-конференции, передававшейся по радио и телевидению многих стран мира, Александр Исаевич, говоря о преследованиях оставшихся в СССР его друзей, рассказал и обо мне. Вскоре после этого моей жене домой позвонили:

— Здравствуйте, товарищ Горлова. Говорит Зенин Михаил Александрович из КГБ. Я звонил Вам несколько раз,

151

но ни Вас, ни Вашего мужа не мог застать дома. Как дела у мужа? Как с сыном? Вы, наверно, все время на даче?

Надо же, какая неосведомленность — ничего не знают: ни того, что я не в Москве, а в Воркуте (хотя оттуда я часто писал и звонил домой), ни того, что сын поступает в институт, а жена при нем и ей всегда можно позвонить на работу или вечером домой, ни того, наконец, что нет у нас никакой дачи. Да и Александр Исаевич на весь мир сообщил, что меня давно выгнали с работы и больше никуда не берут. Хотя я ведь забыл: мне когда-то после драки на даче Александра Исаевича в Наро-Фоминской милиции объяснили, что они «зарубежных радиостанций не слушают и иностранных газет не читают».

— Муж работает на севере, а сын готовится к поступлению в ВУЗ, — ответила жена.

— Должен Вам сказать, — продолжал Зенин, — что Ваш муж поразительно упрямый человек: с ним ни до чего нельзя договориться. Что он собирается делать по возвращении?

— Будет искать работу.

— Я Вам оставлю свой телефон, и пусть он позвонит: мы поможем ему хорошо устроиться.

Я позвонил по оставленному телефону. Произошел такой разговор:

— Позовите, пожалуйста, товарища Зенина.

— Здесь таких нет.

— Это КГБ?

— Что за идиотские шутки? — и бросили трубку.

Я в недоумении посмотрел на телефон, проверил записанный номер, набрал еще раз. Ответил тот же голос, и я продолжать не стал.

Честно говоря, я и не рассчитывал на помощь от КГБ, иначе где же логика: сначала выгнали с работы, потом сами же и устраивают?

К этому времени я получил прямо (через отдел кадров) или косвенно (от выяснявших для меня коллег) отказы в приеме на работу из 12 институтов. Последним, уже в октябре, был отказ из института Гидропроект, куда я подал заявление после того, как прочел объявление, что требуется специалист именно моего профиля. Сначала меня

152

там встретили очень приветливо, приняли документы, а через три недели сообщили по телефону, что у них нет денег на мою зарплату.

Есть в Москве на Ульяновской улице организация, которая называется «бюро по трудоустройству и информации населения». Я отправился туда.

Отсидев довольно длинную очередь, я попал на прием к инспектору:

— У Вас ученая степень? Но мы в научные институты не устраиваем: читайте объявления о конкурсах и подавайте на них документы.

Итак, информацию я получил. А как же с трудоустройством?

— Мы можем предложить Вам должность не выше старшего инженера в проектный институт. Но это еще не значит, что Вас туда возьмут: мы даем направление по заявке института, а там уж Вы договаривайтесь сами.

И я стал обладателем документа под названием: «Направление № 2089 от 5/9 1974 г. в отдел кадров института Союзкурортпроект».

После ознакомления со мной и моими документами в этом институте на моем направлении появилась запись: «Специальность тов. Горлова более узкая, чем требуется институту», и я отправился восвояси. На прощание меня вежливо попросили съездить еще раз в бюро на Ульяновскую улицу и вернуть им это направление, на котором было строго указано: подлежит возвращению в пятидневный срок. Каюсь, туда я больше не поехал, а направление оставил себе на память.

Но что же делать? Создавалось ощущение, что я живу в каком-то ином измерении: можешь кричать, размахивать руками, все равно никто тебя не услышит. А вокруг словно сплошная мягкая стена, в которой тонут и крики, и удары.

Передо мной все яснее вырисовывалась единственная возможность эмиграции. Или меня к этому решению и подталкивали? Но ни я, ни моя семья не стремились к этому. Для нас это было бы насильственным отчуждением от всего, с чем связана жизнь и память, и к такому решению мы не были подготовлены.

Я решил предпринять последнюю, «наглую» попытку.

153

Прочтя в газете объявление о том, что в строительном институте — МИСИ — объявлен конкурс на должность доцента кафедры «Сопротивление материалов», я отправил туда свои документы. К ним я, естественно, приложил и свою знаменитую характеристику (вернее, заверенную копию ее).

Конечно, я не мог серьезно рассчитывать на прохождение конкурса, значась в официальных документах другом Солженицына. Но я понимал, что рассматривать мои документы будет совсем не конкурсная комиссия и надеялся, что, может быть, где-то «там» вдруг найдется хоть один разумный человек, который скажет: «Да оставьте вы его в покое. Он же нигде не выступает, пресс-конференций не устраивает, с иностранными корреспондентами не встречается. Так пусть себе тихо работает».

Но разумного не нашлось и «вдруг» не случилось. Вместо этого пришло по почте такое письмо:

«МИСИ им. В. В. Куйбышева сообщает, что присланные Вами документы не могут быть представлены к рассмотрению на конкурсной комиссии в связи с тем, что по существующему положению к участию в конкурсе принимаются документы (характеристика) в первом экземпляре и давностью не позже 4-х месяцев. Кроме того. Вы должны, по согласованию с заведующим кафедрой, прочитать две-три пробных лекции (телефон кафедры 261-59-13, 261-39-12).

Мы просим сообщить причины, по которым Вы не работаете.

Зам. Председателя конкурсной комиссии

Е. ШИЛОВ. 27. 9. 75 г.».

Что за чепуха! Если я все равно не могу участвовать в конкурсе, то зачем я должен читать пробные лекции? И для чего я должен сообщать о причинах, по которым не работаю?

А потом я узнал об одном курьезе, связанном с моим обращением в МИСИ, и почему письмо мне подписал не председатель конкурсной комиссии, а его заместитель. Оказалось, что фамилия председателя конкурсной комиссии — тоже Горлов. Говорят, что ему долго пришлось потом

154

доказывать, что он вовсе не мой родственник и даже не однофамилец. Не знаю, поверили ли ему.

Я все же ответил на письмо из МИСИ, написав, в частности, что лишившись в апреле работы в своем институте, «...я уехал в Воркуту, где работал временно в качестве плотника. Учитывая многолетний кабинетный характер моей предыдущей деятельности, эту смену производственной обстановки я счел для себя вполне приемлемой. Вернувшись в Москву, я направил Вам свои документы на конкурс. Это положение сохраняется и по сей день.

7. X. 1974 г.

А. Горлов».

Надо полагать, что мое письмо удовлетворило их любопытство, потому что никаких новых запросов из МИСИ не последовало. И вообще в этом деле ничего больше не последовало.

Правда, на эту историю наслоилась еще и история с диссертацией Гусакова, о которой я писал в предыдущей главе. Так как все это происходило в одном и том же институте, то я там стал уже постоянным возмутителем спокойствия, доставляя, наверно, безмерные муки моему (респектабельному) однофамильцу.

Еще дважды говорилось обо мне в передачах зарубежного радио.

Вначале это было обращение А. Д. Сахарова и И. Р. Шафаревича к международной научной общественности с призывом выступить против преследования инакомыслящих ученых в СССР. В этом обращении наряду с другими преследуемыми упоминался и я.

Затем (кажется, в конце ноября) в американской прессе появилось сообщение московского корреспондента газеты «Нью-Йорк тайме» Хедрика Смита, в котором рассказывалось о преследовании властями В. Ф. Турчина, изгнанного с работы за свое выступление в поддержку А. Д. Сахарова. В этой же корреспонденции, передававшейся зарубежными радиостанциями, говорилось и обо мне, обвиненном в аналогичном «преступлении» — дружбе с А. И. Солженицыным — и уволенном за это с работы.

В это время надвигалось другое событие: предстоящее вручение А. И. Солженицыну в Стокгольме диплома Но-

155

белевского лауреата и его выступление по поводу этого. Тогда еще никто не предполагал, что это выступление превратится в многочасовую пресс-конференцию с участием сотен корреспондентов из разных стран мира. Не знали и о чем Александр Исаевич будет говорить: может быть, и о положении своих друзей в СССР.

Наверно, все эти события как-то повлияли на занимающихся в КГБ «делом Солженицына», и меня вызвали туда в начале декабря.

Накануне позвонили:

— Здравствуйте, тов. Горлов? Вы меня узнали? Это говорит Зенин Михаил Александрович. Не могли бы Вы приехать завтра ко мне в приемную КГБ в 2 часа дня?

— Зачем?

— Надо же что-то решать с Вашим устройством на работу. Я помогу Вам в этом.

— Хорошо, приеду.

Встретил и проводил меня в кабинет молодой, внешне приятный человек лет 30. Он сел за стол, предложил и мне кресло. Затем представился:

— Викторов Евгений Андреевич.

Викторов сказал, что Зенина не будет, он где-то на совещании. Тут же в кабинет вошел и сел высокий светловолосый мужчина лет 35. Его я где-то уже видел, но где — вспомнить смог не сразу. Он назвался: Гордеев. И тут я вспомнил: он приезжал за мной на работу три года назад после инцидента на даче А. И. и увез меня на допрос в КГБ. Тогда он выполнял роль сопровождающего, и мы с ним ни о чем не говорили. С тех пор он заметно погрузнел и посолиднел: очевидно, вследствие успешного продвижения по службе.

Разговор повел Гордеев:

— Так. тов. Горлов, давайте вместе подумаем, что же нам делать?

— А Вам уже нечего делать? — спросил я.

— Я хотел спросить, что Вы решили?

— О чем?

— О своей дальнейшей судьбе: хотите ли Вы быть честным советским человеком и трудиться в нашем обществе или решили уезжать? Если Вы хотите эмигрировать.

156

то пожалуйста, получайте вызов и уезжайте. Мы Вам в этом всемерно поможем и никаких осложнений с выездом у Вас не будет.

— Во-первых, я не считаю себя бесчестным из-за того, что не могу найти работу. А во-вторых, я не хочу эмигрировать, а хочу жить и работать здесь. Вы же обещали мне помочь с работой? Или я неправильно понял товарища Зенина? Он даже оставил какой-то мифический телефон, чтобы я справлялся о работе.

— Дайте нам список учреждений, куда Вы обращались, и мы Вам поможем, — сказал Викторов. — А чтоб у Вас не оставалось сомнений в моей искренности, вот Вам мой телефон.

Я назвал 7 институтов, поставил первым МИСИ, он их аккуратно записал.

— Ну, а если бы Вы всё-таки собрались эмигрировать, то в какую страну? — продолжал Гордеев.

— Пока это вопрос гипотетический. Но скорее всего в США или Англию.

— Должен сразу Вам сказать, что мы отпускаем людей только в Израиль: у нас такой сейчас порядок. Поэтому Вам, если Вы решите уезжать, нужно будет найти родственника именно в Израиле, получить от него приглашение.

— А если я сирота?

— Так не бывает, и родственники в Израиле при желании всегда найдутся.

— А если я поищу родственников в США или в Англии? И захочу их навестить временно, года на два?

— Эти не годятся, и туда мы Вас не выпустим. Мы вот некоторым дали разрешение на временный отъезд, но это себя не оправдало. Например, Ростропович уехал, а теперь и он, и Галина Вишневская делают на Западе такие заявления, что назад мы их, наверно, уже не пустим. Кстати, жить там нашим эмигрантам очень плохо. Вот, например, Чалидзе недавно решил вернуться в СССР таким способом: он нелегально забрался на корабль, отходящий к нам, и спрятался в трюме. Но мы умеем не только как сейчас вежливо беседовать: его быстро обнаружили и выдворили обратно.

157

Это была явная «развесистая клюква», и для чего он мне эту историю рассказал, я не понял. Может быть в расчете на то, что я о ней буду рассказывать, и они смогут проследить, с кем я общаюсь? Ведь новость-то действительно интригующе сенсационная и может разойтись мгновенно?

Разговор вскоре закончился. Викторов проводил меня назад по длинным коридорам мимо часовых в зеленой форме с голубыми околышками и сказал, прощаясь:

— Я позвоню Вам через неделю. Мы тут разберемся с Вашими делами и скажем, где Вы сможете получить работу. Вы мне тоже звоните.

Нельзя сказать, что я вернулся домой очень уж ободренным, но какие-то надежды на пробуждение у «них» здравого смысла появились. А почему бы им действительно не дать мне работу? Ведь если уже давить инакомыслие, то могут быть разные пути для этого: «буйных» — продолжать сажать и высылать, «тихих», но упрямых (вроде меня) — устраивать на работу под надзор администрации и «коллектива». Зато вокруг «тихих» не будет бурления водоворотов общественного мнения, меньше станет и «мучеников».

История, и особенно новейшая, показала, что все равно могильная тишина в обществе людей наступает лишь когда каждого десятого (а то и пятого) вешать, резать или сдирать с него кожу. Но и это только на срок.

Прошла назначенная неделя, прошла и другая. Меня не осаждали страждущие работодатели, никто мне не звонил и из КГБ с предложениями о работе. Тогда решил позвонить им я:

— А, это Вы, тов. Горлов? — ответил Викторов. — Не волнуйтесь, все в порядке: мы Вам подыскиваем работу. Я позвоню Вам в конце недели.

Но опять никто мне не звонил, и снова позвонил я.

— Да что Вы переживаете? Столько сидели без работы, а тут вдруг такая горячка! В этом году уже ничего не выйдет, позвоните мне в середине января будущего года.

Я, наконец, начал понимать, что все это — чудовищная и идиотская мистификация, и единственное, что было реальным при разговоре в КГБ, что, наверно, и было целью

158

того разговора, так это предложение уехать из СССР. Вспоминая весь разговор, я вдруг понял, что вращался-то он, в основном, вокруг идеи моего отъезда: куда нужно ехать, где искать «родственников» и что будет мне в этом «зеленая улица».

В напряженные и тяжелые дни начала года, когда арестовали и выслали Александра Исаевича, а потом уезжала его семья, друзья советовали мне тоже что-либо предпринять на случай необходимости отъезда из страны. Я был уверен, что пока не трогают Александра Исаевича, со мной тоже здесь ничего не произойдет, но после его высылки от КГБ можно было ждать чего угодно.

Когда в марте я провожал из Москвы семью Александра Исаевича, я попросил на этот случай найти мне «родственников» в Израиле, которые меня бы к себе пригласили. Вскоре я получил из Израиля необходимый вызов. И даже не один.

И вот сейчас, со всех сторон блокированный, без денег и уже без всяких надежд на получение работы, с растущей тревогой за судьбу сына, я начал приходить к мысли о неотвратимости эмиграции. Но прежде, чем окончательно остановиться на этом, я решил связаться с некоторыми зарубежными коллегами и отправил в Англию и США два письма:

Глубокоуважаемый профессор

Зная Вас по научным трудам, я хочу обратиться к Вам по следующему вопросу.

На протяжении многих лет я работал над проблемой расчета и проектирования фундаментных плит и систем перекрестных балок, а также других фундаментных конструкций. Имею около 50 опубликованных научных работ. Я кандидат технических наук, написал и докторскую диссертацию.

Но из-за моей дружбы и поддержки писателя Солженицына моя научная и служебная карьера была сломана официальными властями. Мне не разрешили защитить докторскую диссертацию, а в начале 1974 года уволили из института. Одновременно мне выдали такую характеристику,

159

с которой в СССР я уже не могу получить работу (я эту характеристику посылаю Вам для ознакомления).

В связи с этим я рассматриваю возможность эмиграции из СССР, в частности, в Вашу страну. Но прежде, чем принять такое решение, мне бы хотелось знать о возможности получения работы по специальности в Вашей стране.

Я буду Вам очень признателен, если Вы сочтете возможным сообщить мне какую-либо информацию по этому вопросу.

С искренним уважением

А. Горлов

P.S. Это письмо я направляю не официальной почтой, а с попутчиком.

Письма я отдал одному знакомому, который в свою очередь передал их для отправки уезжавшему из СССР иностранцу.

Помню книгу Жореса Медведева «Тайна переписки охраняется законом», ходившую в Самиздате несколько лет назад, которую я прочел когда-то с большим интересом. Со скрупулезностью ученого в этой книге устанавливается и исследуется работа «черного кабинета» в СССР, перлюстрирующего почтовую переписку советских граждан. Читал и хохотал, столько там было ядовитого сарказма. Но столкнувшись с необходимостью отправить жизненно важные для меня письма зарубежным коллегам, я лишний раз убедился, что здесь далеко не до смеха. А потому и избрал окольный, помимо советского почтового ведомства, путь.

Прошел январь. Ничто в моем положении не менялось. Ответов от зарубежных коллег я на свои письма не получил.

В начале февраля я направился в ОВИР*, предъявил свой вызов из Израиля и спросил, какие документы для эмиграции я должен представить. Оказалось, что на семью из 3 человек около 45 разных бумаг. В том числе и характеристику с работы.

* ОВИР — «отдел виз и регистрации» при министерстве внутренних дел СССР, оформляющий документы для выезда из СССР.

160

— Но я уже давно не работаю.

— Неважно, пока не прошел год со времени Вашего увольнения. Вы должны получить характеристику с прежней работы.

— А Вы считаете, что без этой характеристики меня в Израиле могут не принять?

— У нас такой порядок.

Ну, что ж: порядок, так порядок. Придется играть в глупую игру, правила которой не мной придуманы.

Недели две ушло на сбор документов. Получил я и характеристику на работе. Правда, прежде, чем дать ее, начальник отдела кадров Костромин попросил мой израильский вызов, сообщив, что директор и партбюро хотят на него посмотреть.

Однако вскоре я почувствовал, что опять происходит что-то неладное вокруг меня.

В ОВИР'е, куда я пришел 19 февраля, у меня документы не приняли.

— У Вас характеристика не по форме. Пусть Вам ее переделают.

Позвонил на работу Костромину, но что-либо переделывать в характеристике он наотрез отказался. Образовался круг, и чувствовалось, что это не случайно.

Дело стало проясняться на другой день после посещения ОВИР'а. Мне позвонил из КГБ Гордеев:

— Так вот, тов. Горлов, вопреки нашим предупреждениям Вы все-таки пошли на уголовное преступление, наказуемое по статье 190 «прим» («антисоветская агитация», наказание — до 3 лет тюрьмы. А. Г.), и мы передаем на Вас дело в прокуратуру.

Я, стоял у телефона, и до меня как-то не сразу доходил смысл сказанного. Он продолжал:

— Но прежде, чем принимать окончательное решение, я бы хотел еще раз с Вами побеседовать. За Вами прислать или Вы придете сами?

— А что за преступление, которое я совершил, и что это за статья 190 «прим»?

— Насчет статьи проконсультируйтесь у юристов, а о преступлении Вы прекрасно знаете: Вы пытались забросить

161

за границу антисоветские материалы. Так, еще раз спрашиваю, придете сами?

— Хорошо, приду. Когда?

— Сегодня в два часа.

Я сел в кресло, постарался успокоиться и осмыслить произошедший разговор.

Вообще говоря, с возможностью ареста я как-то уже свыкся. Я понимал, что значиться другом Солженицына у нас в стране — опаснее многих преступлений. А тем более, когда я своим поведением после инцидента на даче, наверно, уж очень сильно насолил кому-то персонально на высоком уровне в КГБ. Возможно, что именно эта «персональная обида» высокого чекистского чиновника и руководила той последовательной мстительной политикой, которая неотвратимо преследовала меня все эти годы.

Но когда возможность ареста вдруг выросла передо мною объективной и близкой реальностью, я, честно говоря, в первый момент растерялся.

Итак, что же они могли перехватить? Эти два письма коллегам? Но их трудно (хотя при желании можно) причислить к антисоветским материалам. Или еще что-нибудь? Вспоминая все свои «грехи», я не знал, на чем остановиться, и в конце концов решил не ломать голову: скоро узнаю. Главное — поменьше говорить и побольше слушать. И, естественно, от всего отпираться.

В кабинете Гордеева, куда меня провели, кроме него самого сидел еще один незнакомый мужчина в штатском. На краю стола лежала большая стопа (страниц на 400-500) каких-то сброшюрованных тетрадей и просто машинописных листов.

Поверх всей этой груды бумаг лежали и оба надписанных мною конверта с письмами иностранным ученым.

— Ну, что ж, тов. Горлов, надеюсь. Вам все понятно? — начал Гордеев после небольшой паузы, дав мне возможность удостовериться в реальности существования моих писем у него на столе.

— Пока еще ничего не понятно, — сказал я.

— Хорошо, объясню. Вот все это, — он начал перекладывать бумаги, — Ваши письма («Не отрицаете?» «Нет, конечно»), «Хроники» литовских националистов № 1, 2,

162

3, 4, антисоветские стихи («Не Ваши?» «Я писал стихи только в 15 лет»), антисоветские статьи, обращения... — он продолжал перечислять, но мне уже все было ясно и я свою линию поведения определил: — ...все эти материалы обнаружены при обыске на границе у иностранного гражданина, пытавшегося нелегально их провезти. Гражданин этот арестован, ведется следствие. Вот акт обыска. Поскольку только в Ваших письмах значится авторство, у нас есть основания полагать, что это Вы организовали переброску всей этой антисоветской литературы. Сейчас мы это дело передаем следственным органам. Для приобщения к делу от Вас требуется объяснение. Напишите подробно: с кем. где и когда встречались, назовите явки (!), как передавали. Кстати, сообщаю, что у нас есть отснятый фильм этой процедуры и мы сможем его Вам показать.

Я взял лист и написал несколько фраз: что действительно отправил коллегам за границу два письма, спрашивая о работе. Отправил с эмигрировавшим недавно в Израиль евреем. Написал, что ко всему остальному из предъявленного мне никакого отношения не имею, и как это все соединилось с моими письмами, — не знаю.

Гордеев прочел мое объяснение и сказал:

— Вы должны еще дать оценку своему поступку.

— А что я могу сказать? Мне искренне жаль, что мои письма не дошли до адресатов.

— А Вам не кажется, что Вам следовало бы наконец как-то изменить свою позицию и в чем-то помочь нам? Тогда и мы можем стать во многом Вам полезны: и с работой, и с диссертацией, и, если захотите, с отъездом.

— Я уже говорил, что считаю свою позицию правильной. И сознание своей правоты не позволяет мне идти на компромиссы с моей совестью, — разговор начал скатываться в знакомую плоскость...

Беседа еще сколько-то времени продолжалась. Меня опять пугали статьей 190 «прим», которая, оказывается, близка к статье 70 (а там — до 7 лет). Но ничего принципиально нового уже сказано не было.

Наконец, Гордеев сказал:

— Ну, хорошо. Сейчас мы все эти материалы передаем на экспертизу, которая должна установить следую-

163

щие факты: принадлежат ли Вам все эти материалы, или Ваши — только эти два письма, а также имеется ли антисоветское содержание в самих Ваших письмах. Кроме того, нам нужно установить в процессе допроса «курьера», действительно ли он с Вами не встречался. На это потребуется приблизительно неделя. Нужно ли брать с Вас на это время подписку о невыезде из Москвы или можно поверить Вам на слово?

— Я никуда не собирался уезжать.

— Прекрасно, тогда все. Напоследок прошу Вас еще раз подумать о серьезности Вашего положения, и, если решите что-либо сообщить мне дополнительно, звоните.

Я им действительно звонил в тот же день, сообщив дату отъезда того еврея, с которым «передал» письма. А через час у меня отключился телефон и два дня безмолвствовал. Потом так же неожиданно включился.

Неделя прошла без звонков и происшествий, но внутреннее напряжение у меня и у моих близких не спадало. Учитывая возможность обыска, я уничтожил все бумаги, которые могли меня как-то компрометировать. И лишь большой портрет Солженицына с дарственной надписью продолжал по-прежнему висеть на видном месте.

В четверг 27 февраля в конце дня мне вдруг позвонил начальник отдела кадров Костромин:

— Здравствуйте, тов. Горлов. Приезжайте, пожалуйста, завтра утром в институт: мы Вам допечатаем все что надо в характеристике.

Я повесил трубку и сел. Расслабляющее тепло разливалось по всему телу, снимая давившую на него огромную тяжесть.

Вечером встретился с друзьями, здорово выпил (давно этого не было), а потом в совсем уж развеселом состоянии повез их по домам. На обратном пути уже в позднее время меня неожиданно остановил инспектор ГАИ. Я весело выскочил из машины, предъявил права.

Инспектор подозрительно смотрел на меня:

— А ну-ка, дыхните!

Я постарался «дыхнуть» одним носом.

— Да Вы не сморкайтесь, а раскройте рот и дыхните.

— У меня вирусный грипп: это очень заразно.

164

— Ничего, я уже переболел.

Пришлось «дыхнуть».

— Вот те раз! Вы это что: со свадьбы или с тещиных поминок?

Мой случай не под одну из этих категорий не подходил. А как объяснишь?

— Я не пил.

— Да уж вижу сам.

— Я не пил.

— Куда уж больше!

Разговор закончился тем, что я отдал ему 10 рублей, а он мне мои права.

На другой день утром я приехал в институт. За 10 минут мне «исправили» характеристику, и я отправился в ОВИР.

Там меня очень приветливо встретила уже знакомая девушка, быстро пересмотрела все документы и сказала:

— Теперь все документы в порядке. Мы их у Вас принимаем, а о решении — сообщим открыткой. До свидания.

— До свидания.

Было это в последний день февраля 1975 года.


6. ФИНАЛ ЗАТЯНУВШЕГОСЯ СОИСКАНИЯ

10 марта 1975 года я получил по почте тяжелую посылку: институт НИИ оснований прислал мне обратно все три тома моей диссертации, которую я представил в 1971 году на соискание ученой степени доктора технических наук и которая все четыре года пролежала без движения в сейфе ученого секретаря.

В посылке было письмо:

НИИ ОСНОВАНИЙ

5 марта 1975 года

Кандидату технических наук

А. М. Горлову

Возвращаю Вам докторскую диссертацию и личные

165

документы в связи с постановлением ЦК КПСС и Совета Министров СССР от 18 октября 1974 года № 825.

Председатель Совета Б. С. Федоров

Я несколько раз перечел письмо, из которого вроде бы следовало, что ЦК КПСС и Совет Министров специально собрались, чтобы принять постановление о моей диссертации. Потом решил все-таки позвонить ученому секретарю Глушко, с которым последний раз беседовал около года назад:

— Здравствуйте, тов. Горлов. Я рад Вас слышать, — у него действительно был очень жизнерадостный голос: наверно, отослав мою диссертацию, они что гору с плеч скинули.

— Я хотел кое о чем спросить Вас в связи с пришедшей из Вашего института ко мне посылкой.

— Если смогу, отвечу с удовольствием.

— Не объясните ли Вы мне, что это за постановление № 825 и почему из-за него мне вернули без защиты мою диссертацию, хотя я об этом не просил?

— Пожалуйста. Это постановление называется так: «О мерах по дальнейшему совершенствованию аттестации научных кадров». Там сказано, что к защите допускаются соискатели, имеющие, в частности, положительное общественно-политическое лицо. А у Вас оно какое?

— Что? Мое лицо?

— Да, Ваше лицо.

— Нормальное, по-моему.

— А по-нашему, нет. В Вашей характеристике так и записано, что из-за дружбы с Солженицыным у Вас низкий морально-политический уровень. Поэтому мы и не можем допустить Вас к защите.

— Не можете вообще допустить к защите или не можете присудить ученую степень на заседании Совета? Ведь это не одно и то же.

— Именно не можем допустить к защите. Раньше в инструкции BAK'a было сказано, что ученая степень присуждается с учетом политических качеств соискателя: диссертация принималась, и дальше уже все решал Совет. А

166

теперь по новому постановлению диссертация вообще не допускается к защите, если соискатель имеет плохую политическую характеристику. Вот мы Вам ее и вернули.

— Уж не мой ли прецедент сыграл такую роль в изменении законодательства?

— Может быть в какой-то степени и Ваш. Во всяком случае, вот мы много лет не могли, уже приняв к защите Вашу диссертацию, отправить ее Вам обратно без Вашего согласия. А теперь такое право получили.

— Я не тщеславен, но получается, что действительно ЦК КПСС и Совет Министров мой случай учли в своем постановлении.

Но позвольте! Ведь закон обратной силы не имеет. Вы приняли мою диссертацию много лет тому назад на основе старого положения, согласно которому лишь Ученый совет решает её судьбу. Вот если бы я сейчас пришел к Вам со своей диссертацией и со своим, как Вы считаете, недостойным политическим лицом, тогда...

— Закон, закон! При чем здесь закон? Сейчас мы уже не можем Вашу диссертацию допускать к защите. Так что же, хранить её вечно? И вообще, лучше позвоните директору: это он принимал решение, а я всего лишь исполнитель.

— Еще один вопрос: на диссертацию пришло около 30 отзывов. Вы не могли бы их тоже мне вернуть?

— Отзывы мы решили сохранить у себя: так будет надежнее. Если их кто-нибудь запросит, мы представим.

— Ну что же, спасибо за информацию. До свидания.

— До свидания.

Итак, и этот круг замкнулся. Директору Федорову я, естественно, звонить не стал: все и без того ясно.

Конечно, я уже давным давно понимал, что при сложившейся ситуации ни о какой защите не может быть и речи. Я не мог лишь предугадать форму, в какой мне будет преподнесен отказ. Одно время я думал, что защита все же состоится, но меня на ней провалят. Как же им уйти от защиты на Совете, если диссертация так давно принята, разосланы авторефераты, получены отзывы и даже оппонентам уплачены гонорары за выступления на защите, которой не было?

167

Но оказалось все так просто: запаковали, наклеили марки и отправили назад по почте. Закон, закон! Действительно, при чем здесь закон, когда вокруг этой диссертационной истории витает тень Солженицына?

Однажды, в марте 1973 года, защита была уже вроде окончательно назначена, но отменена за два дня до назначенной даты.

И вот, наконец, в марте 1975 года диссертация вернулась ко мне по почте. В хорошем состоянии.

Должен признаться, что хотя я уже давно свыкся с мыслью о тщетности моих усилий получить степень доктора наук, это было для меня тяжело: завершился (и плохо) какой-то большой этап в жизни, стоивший много труда и нервов. Окончился закономерно, не неожиданно, но от этого не было легче.

Так же, наверно, воспринимается смерть близкого существа, до этого долго и безнадежно болевшего, но не ставшего из-за обреченности чужим, так как было неотъемлемой частью твоего собственного бытия.

7. ТЕХНОЛОГИЯ ИЗГНАНИЯ

Не знаю почему, но в КГБ решили, очевидно, меня из страны выкинуть: иначе невозможно объяснить ту глухую блокаду, которую мне устроили как с получением работы, так и с какой-либо иной возможностью научной деятельности. В частности, безработный в СССР не может публиковать свои научные статьи, так как журналы требуют акт служебной экспертизы.

Вначале я пытался сопротивляться этому, искал работу, съездил на время в Воркуту. Но через полгода понял бессмысленность борьбы: уж очень разные у нас весовые категории — я и КГБ. Пока дело касалось моей совести и человеческого достоинства, где вообще-то я сам себе хозяин, то здесь я был убежден, что выстою (естественно, если смогу сознательно контролировать свои поступки). Но что я могу, когда обращаюсь к своим же гонителям с просьбой о работе и нормальной жизни? Если бы я смог сказать им, что мне от них ничего не надо! Но это сделать

168

у нас в стране невозможно: легально оплачиваемую работу и с нею статус полноправного гражданина общества можно получить только от государства?

Когда решение покинуть Россию сформировалось, встал вопрос: как это сделать?

Я уже писал, что получил на этот счет подробное разъяснение в КГБ: найдите родственника в Израиле, попросите прислать вызов, и мы Вас сразу же отпустим в качестве эмигранта; по-другому мы людей из СССР не отпускаем. (Вспоминается в связи с этим ходившая по Москве шутка: еврейская жена — не роскошь, а средство передвижения. Это высказывание связывали с известным советским музыкантом, руководителем очень популярного в Москве ансамбля «Мадригал», который смог уехать из СССР, предварительно женившись на еврейке).

Но когда я, получив вызов от «родственника» (как оказалось — «родственницы»), стал готовить документы для ОВИР'а, то столкнулся с поразительными для меня фактами, о которых хочу рассказать.

Прежде всего — это фантастическая гора разных бумаг и справок, которые мне нужно было собрать, изготовить и представить в ОВИР (16-20 на одного отъезжающего человека!).

Проще всего было написать автобиографию, которая у меня получилась такой:

Я, Горлов А. М., родился 23 марта 1931 года в Москве в семье служащего.

Мой отец в 1938 году был репрессирован по ложному обвинению. Реабилитирован посмертно в 1956 году.

Моя мать переехала со мной к родным в Ленинград, где мы жили вместе до 1941 года. В начале войны я был эвакуирован в Кировскую область, где находился до конца войны в детском доме. С 1945 года я снова жил с матерью, которая после войны уехала из Ленинграда, похоронив там погибших в блокаду почти всех родных. С 1972 года мать живет со мной в Москве, пенсионер.

В 1954 году я окончил МИИТ, факультет «Мосты и тоннели». По окончании института работал в Удмуртской АССР мастером мостопоезда 59, затем, с 1956 года — про-

169

рабом в Курске. С 1961 года работал в Москве главным специалистом института ЦНИПИАСС (бывш. Гипротис).

В апреле 1974 года, в связи с обвинением в дружбе с А. И. Солженицыным, я был изгнан с работы и в дальнейшем устроиться на работу по специальности больше не смог.

В 1961 году защитил кандидатскую диссертацию, в 1971 году представил к защите в НИИ оснований докторскую диссертацию (она по той же причине к защите не допущена). Имею монографию и 50 научных трудов, за которые награжден Золотой и двумя Бронзовыми медалями ВДНХ.

Женат, имею сына, 1959 года рождения.

Потом я сел заполнять специальную «заявление-анкету», вверху которой написано, что это — «приложение № I». В анкете названо 22 пункта, по порядку которых я должен был сообщить все о себе: возраст, национальность, пол, гражданство, семейное положение, партийность (а если беспартийный, то не выгоняли ли меня оттуда и за что), судили ли меня за что-нибудь и когда, был ли я за границей (и с какой целью, а если не был, но только хотел туда съездить, то объяснить, кто и почему не разрешил), воинское звание (его у нас имеют почти все, окончившие вуз), какую получаю зарплату (меня это уже не касалось), где работал последние пять лет, избирался ли в органы советской власти (туда, за уникальным исключением, евреев не «избирают» уже давно), перечислить правительственные награды, куда и почему я собрался уезжать и (вот номер?) по какому адресу намерен жить за границей (в СССР при переезде в домовой книге пишут: «выписан по адресу...»), когда и через какой пограничный пункт хочу ехать (тут бы, уже если дошло до этого, как-нибудь и поскорее), все о своем паспорте (где, когда и почему мне его выдали), а также (это специальный пункт), что желаю еще (уже сверх анкеты) сообщить о себе, своих близких и по существу ходатайства. (Один из моих знакомых, уезжавших из СССР, вписал в этот пункт, что просит сохранить ему советское гражданство. В результате гражданство ему, естественно, не сохранили, но зато на несколько месяцев за-

170

тянули решение: наверно, пытались понять, что это еще за умник такой нашелся). И еще очень интересное (это, возможно из-за игривости характера сочинителей анкеты, пункт 13) — перечислить всех своих живых и мертвых родственников (жена, отец, мать, дети, сестры, братья), где бы они ни были (в СССР или за границей), и все про них рассказать (кто такие, где родились, живут, работают или похоронены и т. д.).

Когда я, все, как мне казалось, правильно заполнив, привез анкету в ОВИР, то оказалось, что, кроме всего перечисленного, я должен был написать еще и все о своей «родственнице» в Израиле:

— Но я про нее мало что знаю? Мы с ней никогда не встречались?

— Все равно что-то надо в анкете про нее указать. Кто она Вам?

Мы с женой переглянулись, она сказала:

— Тетя.

— Так и пишите. А также, что за тетя.

Я вписал в анкету: двоюродная сестра умершего отца.

— Где она родилась?

— Там же, в Израиле.

— Так и пишите. А также напишите, как и в связи с чем Вы её разыскали.

Тут мне в самый раз было бы написать: по рекомендации КГБ. Но раз уж я начал играть в эту игру, то приходилось подчиняться и ее правилам. И я лично сообщил, что это не я, а тетя меня разыскала 10 лет назад, что тогда мы с ней наладили переписку, и вот она теперь скучает и зовет меня с семьей к себе...

Далее я должен был бы сообщить все о своих родителях, а также получить от них официальное разрешение на свой отъезд.

От отца у меня осталась только справка о его посмертной реабилитации, которую я, как и многие, наверно, миллионы других советских граждан, получил в обмен

171

на живого кормильца и храню на память о «великих» сталинских временах:

Военная Коллегия

Верховного Суда СССР

6 октября 1965 г.

№ 4н-013370,

Москва,

Воровского 13

СПРАВКА

Дело по обвинению (имя рек) пересмотрено Военной Коллегией Верховного суда СССР 29 сентября 1956 года. Приговор Военной Коллегии от 3 октября 1938 года по вновь открывшимся обстоятельствам отменен и дело за отсутствием состава преступления прекращено. Имя рек реабилитирован посмертно.

Председательствующий, генерал-майор юстиции (Степанов)

А от матери я должен был получить разрешающее заявление, форму которого мне продиктовали в ОВИР'е:

ЗАЯВЛЕНИЕ

Я, (имя рек), не возражаю против отъезда из СССР своего сына Горлова А. М. на постоянное жительство в Израиль.

Подпись под этим заявлением заверяется только в домоуправлении; нотариусу по обычной форме такое право не дано, так как, по мысли властей, о факте эмиграции должны знать все по месту жительства остающихся стариков. Это нужно, наверно, для подогрева антисемитской настроенности общества.

Получение такого разрешения — бессмысленный и жестокий, но неизбежный атрибут процедуры оформления документов для эмиграции. Бессмысленный — потому что отъезжающий обычно уже давно сам не юноша, имеет семью, вырастил своих детей, и глупо заставлять его просить разрешение у родителей на устройство своей жизни так, как он считает нужным! Жестокий — потому что застав-

172

ляет стариков преодолевать тяжелый психологический барьер, как бы именно добровольно соглашаясь на постоянную разлуку с детьми и обрекая себя на одиночество.

Убежден, что делается это с единственной целью: вынудить покинуть страну и непроизводительную часть населения — пенсионеров, которые почему-либо решили не ехать с детьми. О каком-либо нравственном долге общества перед стариками здесь говорить не приходится.

Часто случается, что родители не соглашаются, иногда просто не могут себя заставить дать такое разрешение на отъезд детей. Тогда желающим уехать неизбежно отказывают, и начинаются для них бесконечные хождения по разным чиновничьим инстанциям.

Кроме «родительского благословения» требуется еще и согласие от разведенной жены (или мужа), которая сама (сам) к этому времени может иметь другую семью и детей от нового брака. Это необходимо, если у остающегося бывшего супруга есть дети от первого брака, не достигшие совершеннолетия. Но легко представить себе состояние человека, вынужденного идти в чужую семью за разрешением на отъезд! Часто, например, из-за нежелания иметь контакты с бывшим супругом или просто элементарной человеческой мстительности получить такое согласие не удается, и это становится непреодолимым препятствием.

Другим удивительным с точки зрения нормального человека документом, который я должен был приложить к своей просьбе об эмиграции, являлась характеристика с последнего места работы. Эта характеристика должна была быть подписана директором, парторгом (неважно, что я не член партии) и председателем месткома профсоюза (даже профсоюз должен дать свое согласие на мой отъезд?). Можно донять, когда такую характеристику требуют при поступлении на новую работу, где человека еще никто не знает. Или в суде, чтобы постараться учесть какие-либо неизвестные качества подсудимого.

Но в ОВИР'е, куда человек обращается с ходатайством об отъезде из страны! Там-то зачем нужна эта характеристика? Если бы страна, в которую собираешься переехать, требовала такую характеристику, то в этом была бы какая-то логика.

173

Делается это тоже, наверняка, с единственной целью оповестить всех на работе о собравшемся уезжать в Израиль (это обязательно указывается в характеристике!), и что поэтому надо считать идейно-воспитательную работу в учреждении никуда не годной. И что массы плохо присматривают за работающими среди них евреями... Доподлинно известно, что многие руководители, а может быть и все, прошли специальный инструктаж, по которому несут ответственность за каждый случай отъезда своих сотрудников в Израиль. Якобы именно поэтому (каков предлог-то!) стараются не брать евреев на работу. А действительно, зачем директору, даже если он и не антисемит, лишние хлопоты и возможные неприятности? Проще не брать евреев и все тут!

Этим попутно «грех» отъезжающих перекладывается на плечи остающихся евреев, перекладывается открыто, громогласно, подогревая антисемитские страсти. И государству двойная выгода: избавились от неугодных (отобрав у них заодно все ими нажитое, о чем речь ниже), и использовали это для своих пропагандистских целей.

Ну, а если человек нигде не работает? Кто тогда его должен «характеризовать» для ОВИР'а? Оказывается, если не работает меньше года (мой случай), то все равно характеристику дает последнее учреждение, а если больше — то жилищная контора по месту прописки. А что они-то могут сказать о человеке? Мне доводилось читать подобные характеристики: кроме фамилии «характеризуемого» там еще говорится, что он аккуратно (или не аккуратно) платил за квартиру, а также делал ремонт ее...

Забыл еще сказать, что в характеристике, как правило, указывается, что человек — еврей: это, очевидно, считается важной характеризующей чертой.

На моей прежней работе характеристику подготовили без моего участия.

А вот характеристику жены обсуждали на специальном заседании партийного бюро. При этом пригласили ее и задавали ей такие вопросы:

— Вы говорите, что едете для воссоединения семьи с родственниками в государстве Израиль?

— Да, с тетей.

174

— Какой тетей?

— Двоюродной сестрой отца моего мужа.

— А родители Ваши и мужа остаются здесь?

— Да.

— Очень странно: родители остаются, а Вы предпочитаете им какую-то дальнюю родственницу своего мужа.

А кто говорит, что не странно? Странно другое, что этот нелепый разговор происходит при всем том, что все присутствующие подробно осведомлены обо мне и о положении моей семьи? Но уж таковы правила этой игры, в которой все роли заранее распределены и каждый обязан как можно более натурально играть своего «героя», понимая, что это вроде как у детей — понарошке, а не по-настоящему.

И вот сидят в рабочее время взрослые дяди и тети и играют (как на том профсоюзном заседании, где обсуждалось мое дело и где, якобы, профсоюз давал санкцию на увольнение меня с работы). Но, упаси Боже, выйти из роли: это ужасно и даже как-то неприлично. Все произойдет просто и круто: не хочешь играть — ничего не получишь, а еще потом побегаешь за нами, извиняясь и упрашивая.

— Но ведь там же инфляция, безработица?

— Мой муж здесь тоже почти уже год как без работы.

— Так пусть он и едет один, а Вы с сыном оставайтесь.

— Это невозможно: мы не хотим разбивать семью. Характеристику, как и должно было случиться, моей жене в конце концов выдали. Но перед этим заседали, говорили... А потом ей не дали причитавшуюся за работу премию в 30 рублей: не подписал премиальную ведомость парторг (в советских учреждениях его согласие на премирование обязательно!), сказано, что теперь Горлова — «не наш человек».

Кроме всего перечисленного я был обязан к своему заявлению об эмиграции приложить нотариально заверенные копии абсолютно всех документов, которые я накопил за свою жизнь: свидетельство о своем рождении, о браке, о переменах фамилии, о рождении детей, об образовании, копии дипломов об окончании института и о при

175

своении ученой степени. А также справку с места прописки (не жительства!), в которой указывается, где и к какой по размеру жилплощади я «приписан» и кто еще в этой квартире проживает (это, очевидно, для решения вопроса: забрать это жилье или оставить другим живущим там).

На сбор всех этих документов у нашей семьи ушло около двух недель. Кем-то самодеятельно разработана и ходит по рукам в Москве «инструкция», подробно указывающая последовательность действий, которые должен выполнить каждый желающий стать эмигрантом, а также организаций и контор, которые ему необходимо обежать. Эта инструкция очень помогает, особенно новичку из провинции.

Для сдачи собранных уже документов в ОВИР пришлось еще уплатить по 40 рублей обязательной госпошлины за каждого человека: эти деньги во всех случаях «пропащие» и их не возвращают даже при отказе. Если же выезд разрешается, то нужно уплатить еще по 860 рублей за человека. Из какого расчета никто не знает: Гитлер вроде бы ввел эту моду и требовал в какой-то период перед войной по 1000 долларов за голову каждого отпускаемого им еврея. Но это в нашем XX веке, а вообще-то эта тактика выкупа известна с тех времен, когда одна слезшая с дерева обезьяна захватила в полон другую.

Но 900 рублей — это еще ничего. Совсем недавно уезжавшие должны были платить совершенно астрономические по советским масштабам суммы, исчисляемые тысячами и десятками тысяч рублей, за так называемые затраты «на образование». Это положение не отменено, а только приостановлено его действие, и может быть возвращено к жизни в любой момент. Кроме того, можно еще придумать налог за съеденный хлеб или выпитый чай...

Любопытно, что ни один документ — дипломы инженера, ученого, трудовую книжку, водительские права, даже школьный аттестат зрелости — вывозить из СССР не разрешается. Можно брать только копии этих документов, которые специальным образом заверяются единственным в Москве нотариусом по фамилии Гозин Иван Иванович. Но и его подпись должна быть потом удосто-

176

верена в министерстве юстиции? Весь этот странный процесс называется почему-то «легализацией» документов. Вроде как до отъезда за границу мы все владеем своими документами нелегально и подпольно! Вот такие «легализованные» копии можно с собой взять, а сами документы — или выбросить в мусор, или оставить на память родственникам.

Вообще же, если затронуть эту тему: что можно, а что нельзя уезжающему из СССР, то здесь есть обширнейшее поле для интересных наблюдений.

Например, нельзя просто так повезти принадлежащую Вам картину: ее должна сначала посмотреть специальная комиссия, заседающая в Третьяковской галерее, разрешить вывезти (или не разрешить, тогда совсем все просто), оценить в рублях, после чего Вы уплачиваете в кассу назначенную цену и только тогда получаете право картину вывезти. Даже если Вы эту картину сами нарисовали, но она признана комиссией произведением искусства. И даже если Вы ее до этого продать никому не могли!

Нельзя везти ничего, что стоит дороже 250 рублей. Например, серьги или кольцо. Можно, наверно, это проглотить или еще как-то запрятать, но на таможне Вы рискуете подвергнуться рентгеновскому просвечиванию или обследованию в гинекологическом кресле. Конечно же, такие понятия, как семейные реликвии или памятные подарки здесь в расчет не берутся.

Нельзя взять с собой мебель, если Вы пользовались ею меньше года: она должна быть обязательно не новой. Но и старинную нельзя!

Нельзя без специального разрешения экспертов Ленинской библиотеки везти с собой книги, изданные до 1945 года. Возможно, что это не касается трудов Ленина, Сталина или Мао Цзе-дуна, но их, по-моему, никто еще не вез.

Нельзя забрать свои архивы, рукописи. Даже собственную диссертацию взять нельзя!

Ну и конечно же (даже как-то неприлично и упоминать об этом) нельзя забирать с собой свои собственные сбережения. Даже облигации прошлых обязательных займов, по которым граждане обязаны были отдать часть

177

своих денег «в долг» государству. Пустые карманы — первый признак, по которому в первые дни, наверно, можно отличить за границей советского эмигранта.

Нельзя... нельзя... нельзя... Часть этих «нельзя» висит на стене таможни на Комсомольской площади, а также в аэропорту Шереметьево. А другое скрыто в непоказываемых циркулярах для служебного пользования.

И через сколько неоправданных, унизительных процедур должен пройти вынужденный (и, главное, получивший на то разрешение) эмигрировать из СССР человек, увозя в душе обиды и горькую память об обществе, в котором много лет жил и работал. Я много раз спрашивал себя и чиновников: почему все это делается именно так? Чиновничий ответ (если отвечали, конечно) всегда был стереотипным: у нас такая инструкция. Тут уж крыть нечем: инструкция — это нечто вне нас, почти божественное! Один раз только ответили не тривиально: дай тут вам волю, так ой-ой-ой, что будет!

А наверно, все-таки, по двум причинам: глупости и мстительности. Другого и не придумаешь.

Иногда, правда, кое-что можно объяснить. Например, в ОВИР'е не примут вызов из-за границы, если принести его не в конверте со штампом почты СССР. Таким образом не признается действительным приглашение, пришедшее к адресату не по почте, а какими-то иными каналами (например, привезенное попутчиком). Но это понятно почему: таким путем контролируются потенциальные эмигранты, наводятся о них заранее справки, можно сообщить и на службу для предварительной обработки человека. А если «надо», то можно и вообще этот вызов не доставить... Я здесь говорю, конечно, не о какой-то законности и правах граждан на тайну переписки или чего-то в том же роде, что гарантирует конституция СССР, а о здравом смысле: эти действия понятны.

А вот характеристика, да еще из жилищной конторы? Или разрешение от родителей? Или сведения о живущем в другом городе и с тобой никак не связанном брате? Или адрес, по которому собираешься проживать за границей (кто такой адрес может серьезно сказать?). А также все,

178

что относится к нажитым тобою сбережениям и имуществу, которые ты обязан раздать или бросить?

Нет, определенно: в одном случае — это глупость, в другом — мстительность, в третьем — то и другое вместе.

8. РАЗГОВОРЫ, РАЗГОВОРЫ...

Так и не удается мне поставить последнюю точку в этих моих дневниках-мемуарах, и они тянутся, как без конца нанизываемые бусы. Но жизнь не стоит на месте, и продолжает раскручиваться вокруг меня вся та фантасмагория, в которую я бы никогда не поверил, расскажи мне кто-нибудь такое лет десять назад. Да еще, что все это будет происходить со мною!

Недавно прошло 1 мая 1975 года — международный праздник солидарности трудящихся всего мира, как я только что прочел в своем календаре. Но уже ровно год, как мне солидаризироваться невозможно, так как я по официальной нашей терминологии не трудящийся, а нечто совсем другое. Тунеядец — так это называется в советской прессе. Правда, тунеядец искусственный, не тот, кто добровольно это выбрал из-за врожденной склонности к безделью, а определенный на эту «должность» решением властей — за вольнодумство, а вернее даже — за простую человеческую честность. И уж с этой «должности», пока публично не покаешься или не замолишь свои «грехи» как-то иначе, никто не сократит (не то что в моем институте).

Дело моего отъезда из СССР с места не сдвинулось, хотя прошло уже 2 месяца со времени подачи мною документов в, ОВИР. Говорят, что ничего необычного в этом нет, так как нормальный срок рассмотрения таких прошений — до 4-х месяцев. Но в том-то и дело, что все у меня шло не по обычному пути, а меня к этому шагу подталкивали в КГБ. А потом передумали — так, что ли?

Во время моей последней беседы с работниками КГБ в феврале (когда они перехватили мои письма западным ученым), уже перед концом Гордеев сказал:

— Ну, хорошо. Если после проверки Вашего объясне-

179

ния по поводу писем мы не сочтем необходимым передать дело в прокуратуру, то задерживать Вас в СССР никто не станет. Обещаю, что в таком случае Вы получите разрешение на отъезд через 2-3 недели после сдачи документов в ОВИР. Можете начинать пока упаковывать вещи. Советую заранее съездить в таможню и узнать, что и как можно перевозить с собою через границу. Вам нужно будет платить за образование?

— Полагаю, что это Вам виднее. Могу только сказать, что если с меня потребуют эти десятки тысяч рублей, то никуда я, конечно, не поеду: даже продав все до нижнего белья, я не наберу таких денег. Если бы мог набрать, то жил бы и здесь неплохо, даже безработным.

— Будет еще одно обстоятельство при Вашем отъезде, — Гордеев, к моему удивлению, стал говорить об этом как уже о решенном деле, — я хочу после того, как Вы получите разрешение на выезд, лично прийти к Вам домой и посмотреть рукописи, которые Вы захотите взять с собою. Вы не будете возражать?

— Пожалуйста, приходите. (А что мне было еще сказать — ни в коем случае?)

А потом, дня через три после принятия моих документов в ОВИР'е (надо полагать, что в КГБ проверка моего объяснения закончилась для меня положительно), мне домой опять позвонили:

— Тов. Горлов? Здравствуйте, это говорит Викторов из КГБ. Как у Вас дела с ОВИР'ом? Они документы приняли?

— Да, приняли.

— И что при этом сказали?

— Рекомендовали справляться не раньше, как через полтора месяца: у них, сказали, такой срок рассмотрения.

— Полтора месяца? Ну, в этом нет никакой необходимости. Да и Вам, наверно, ни к чему так долго ждать. Давайте ускорим?

— Конечно хорошо бы.

— Тогда договорились: ускорим, как и обещали. Можете укладываться.

Хорош бы я был, если бы послушался этого совета!

180

Так и жили бы все эти месяцы как на вокзале — среди чемоданов.

23 марта я отмечал свой день рождения, на который собралось много старых друзей. Самым любопытным на этом вечере было то, что все гости, не сговариваясь, несли мне в качестве подарков... чемоданы. Черные, коричневые — эти чемоданы так и лежат у меня на шкафу в передней.

Время шло, никаких вестей из ОВИР'а не поступало. И я еще раз убедился, что обещания, которые получаешь в КГБ, стоят грош в базарный день.

Поразительное дело! Для чего они вообще в чем-то заверяют, если заранее знают, что все их слова не имеют абсолютно никакого значения? Ведь они могучи и всесильны и могут просто ничего не обещать. Кому нужны эти посулы, если их вовсе никто не собирается выполнять? Чувствуешь себя полнейшим идиотом, когда тебе долго сообщают нечто, из чего нельзя делать никаких выводов. И не слушать не разрешают!

На протяжении этого года мне много раз обещали в КГБ помочь устроиться с работой (плохо выразился: обещали в КГБ, а работать, конечно, в другом месте, по своей специальности). Сначала Зенин. Потом Викторов; об этом я подробно писал в главе «Последние попытки». Но здесь хочу вспомнить одну любопытную деталь из тогдашнего разговора с Викторовым и Гордеевым в той же приемной КГБ в ноябре прошлого года.

— А почему Вы считаете, что КГБ должен (или должно? — я так и не знаю, что правильнее. А. Г.) Вам в чем-то еще и помогать? — вдруг сказал Гордеев. — Вы нам в свое время напакостили и хотите, чтобы мы же Вам просто так, ни за что помогали. Ведь сами-то Вы нам в чем-либо помочь упрямо отказываетесь.

— А напакостил Вам? Когда?

— В том инциденте на даче, — он еще не почувствовал, куда я клоню.

— Но ведь меня заверяли, что работники КГБ там не участвовали. Как же я мог напакостить, как Вы выражаетесь, именно Вам?

Наступила пауза, а потом вдруг с горячностью заговорил Викторов:

181

— А Вам разве кто-нибудь говорил про КГБ в той истории? Какие у Вас основания так заявлять?

— Конечно, никаких. Так я и не говорил про КГБ: это сказал товарищ Гордеев.

Тогда впервые в КГБ мне открыто сказали, как они расценивают мой давешний поступок, я им, оказывается, «напакостил». И срок давности для этой «обиды» тоже не существует. Поэтому мне-то теперь они могут «пакостить» как угодно долго. Поистине государственный подход к делу!

Но в конце разговора Викторов, следуя, очевидно, какой-то намеченной линии, сказал, что теперь он меня уже точно определит на работу и даже записал институты, где бы я хотел трудиться.

О том, как шло и это «трудоустройство», я уже писал: опять обман, опять пустопорожние разговоры. И ведь времени не жалко! Ну, хорошо, я — безработный, и у меня, как они могут считать, этого времени навалом. А как же у них со временем? Или может быть в этом и состоит их работа?

Были, правда, некоторые внешние обстоятельства, совпадавшие по времени с вызовами меня в КГБ и этими бессмысленными разговорами о работе. Зенин обещал мне все это перед приездом Никсона в Москву, а Викторов — перед посещением Помпиду. Может быть в этом было дело?

Во всяком случае очень долго я принимал все за чистую монету и искренне верил обещаниям работников этого «великого» ведомства. Прозревать стал лишь через год после личного знакомства с ними.

Итак, вот и укатил год моего необычного вначале «безработного» состояния. Тогда, в мае 1974, сразу после увольнения казалось: ну, перекантуемся как-нибудь две-три недели, все утрясется, найду, наконец, работу. А как же можно жить иначе? Не поверил бы в то время, что становлюсь стационарным советским безработным.

Однако, прошли эти две-три недели, прошел месяц, второй...

Потом «подвернулась» Воркута. И все: больше никуда устроиться не смог. Причем, по мере удлинения срока моего безработного состояния все призрачнее становились

182

для меня возможности устройства на работу: тут уж никакого кадровика не обманешь надуманными причинами.

И невольно при чтении советских газет о безысходности положения западных безработных в голову лезли естественные аналогии.

Хуже всех, конечно, американским безработным эмигрантам «еврейского происхождения» (так официально у нас называются евреи), поверившим «сионистской пропаганде» и уехавшим из СССР. Больше всего их невзгоды мучают почему-то редакцию «Литературной газеты».

Помню статью в ней от 9 апреля 1975 года под названием: «Чужие среди чужих». Очень жалостливо там рассказано о судьбе одного эмигранта, который 28 лет был акробатом в Московском цирке, потом уехал в США. а теперь, вроде, просится назад и говорит (так напечатано): «Для акробата среднего (!) возраста работы здесь нет».

Хотя я, наверно, такого же «среднего» возраста, но не акробат, и поэтому мне трудно судить, хорошо это или плохо, когда в такой стране, как США, не находится работы 45-летним акробатам.

А вот другая статья, предмет которой уже совсем близок мне («Литературная газета» от 5 марта 1975 года): «Подайте 10 центов доктору наук». Статья про американского ученого Молли Глейзер, автора четырех монографий и 10 статей, доктора наук, которая в 48 лет была уволена и не может найти работу. А теперь нищенствует, прося у прохожих деньги, но почему-то на «читательский билет и библиотеку». Над статьей — название рубрики: «Права» человека в мире бесправия».

Это действительно человеческая трагедия из-за несовершенства общества.

Но зачем было корреспонденту «Литературной газеты» лететь за океан и интервьюировать М. Глейзер, когда я бы смог рассказать ему о себе почти буквально то же самое: написал две диссертации (кандидатскую и докторскую), опубликовал 50 научных работ, имею почти такой же научный и производственный стаж. И вот тоже второй год не могу получить работу по специальности. Я, правда, здоровый мужчина и моложе М. Глейзер, а потому смог за это время поработать два месяца рабочим в Воркуте.

183

Естественно, эта статья вызвала «бурю возмущений» наших читателей в адрес американского общества. 26 марта «Литературная газета» напечатала по этому поводу письмо кандидата технических наук Трусовой: «Рекорд равнодушия». Трусова справедливо гневается: «Чем же она (М. Глейзер. —А. Г.) занимается? Мастерит побрякушки на распродажу... Какая нелепая растрата человеческой энергии, способностей, ума, нервов...» (Я не мастерил побрякушек, я копал землю, столярничал, грузил цемент — дело доходнее).

И далее предположения автора письма (т. е. Трусовой) : «...Я склонна предположить такое: это месть реакционных кругов за демократические взгляды и убеждения!» Зато в моем случае нет надобности мучиться предположениями: мне все в открытую разобъяснили, что именно месть и как раз — за это самое.

Резюме письма Трусовой такое: «...Американское общество бьет рекорды лицемерия, черствости, глухоты, равнодушия к людям. Иначе бы М. Глейзер не стояла с протянутой рукой...»

Я вот не стоял. Но не из-за преимуществ нашего общества, а в большей степени потому, что друзья не забыли и в беде не бросили.

Но, конечно, безработным я мог считаться лишь по официальной версии. Я вскоре установил для себя жесткий регламент дня, по которому в 9 утра садился к столу и работал до 7-8 часов. Вот только труды свои я складывал в ящик, и не платили мне за них. Но ведь не первый же я такой. И не последний, наверно... Пусть утешает то, что именно среди «таких» было очень много самых достойных.

Что же я успел?

Главное — доработал один метод расчета, который из-за служебной текучки мусолил последние годы и никак не мог закончить. А тут все доделал и написал статью о нем.

Написал другую статью, «домыслив» одну из старых задач, над которой размышлял еще во времена кандидатской диссертации.

184

«Загорелся» одной любопытной инженерной идеей и сконструировал специальную фундаментную плиту для зданий в районах землетрясений. Для расчета таких плит подходит мой, уже готовый, метод.

Составил план книги, которую хочу сделать из своей докторской диссертации. Многое в этой части систематизировал и отобрал.

Учил языки — английский и немного немецкий.

А в остальное время отдавался своему хобби: мастерил, столярничал, иногда с большой пользой. Например, был такой случай в начале мая: мне позвонила Лена Чу-ковская и попросила починить входную дверь в их московской квартире на улице Горького. Когда я к ним приехал, то выяснилось следующее. Накануне вечером, когда в квартире никого не было (была суббота и Лидия Корнеевна с Леной уехали к себе на дачу в Переделкино), к ним по причине протекания каких-то труб вломилась бригада слесарей, как оказалось — «по ошибке»: чинить было нечего. Сколько времени эта бригада «работала» у них в квартире — неизвестно. Уходя, «ремонтники» дверь опечатали, так как был выломан замок и сломаны наличники с дверными филенками. Все это я очень профессионально починил за два часа.

Да, забыл еще один побочный результат — вот эти записки.

Сегодня 30 мая — пошел четвертый месяц, как подал документы в ОВИР. Все без изменений, как и было.

9. ОВИР

«Пришла беда — отворяй ворота» — старая мудрая пословица.

Мы с женой очень боялись, чтобы в этот напряженный и тревожный период наши житейские невзгоды не сказались на здоровье стариков-родителей, у которых мы были единственными детьми: у меня на попечении были

185

мать с тетей, у жены — отец с матерью. Всем им было уже за семьдесят и у них никого из близких, кроме нас, не осталось. Долгое время нам удавалось скрывать от них наши неурядицы, но после того как меня выгнали с работы, пришлось все им рассказать.

Страх и возраст взяли свое.

Сначала очень тяжело заболела моя мать: весной прошлого года, в самый трудный момент моей отчаянной «драки» с институтской и райкомовской администрацией, у нее случился инсульт, и она на несколько месяцев слегла в больницу. Выздоровление ее шло тяжело, медленно, и мне приходилось много времени проводить у ее постели. Она «выкарабкалась» и осенью прошлого года постепенно вернулась к нормальной жизни.

А в марте этого года, после того, как мы уже сдали документы в ОВИР, заболела мать жены. Болезнь ее нарастала катастрофически быстро. Вначале просто болела голова, потом начались непрерывные рвоты. В апреле она уже не поднималась с постели, а в конце мая перестала двигаться и говорить. Мы сбились с ног, непрерывно возя к ней разных врачей и делая рентгеновские снимки. Но все врачи ставили разные диагнозы, а снимки ничего страшного не показывали. В начале июня мы отвезли ее в больницу.

И буквально на другой же день мне позвонили из ОВИР'а:

— Тов. Горлов? С Вами говорит инспектор Сивец (голос был женским: отмечаю это из-за родовой неопределенности фамилии). Сообщаю Вам, что ОВИР'ом принято положительное решение по Вашему заявлению, и Ваша семья может уезжать из СССР.

Я слушал, не прерывая, и пытаясь сосредоточиться после моментного шока, чтобы найти правильную форму для дальнейшего разговора. Естественно, что при сложившейся в нашей семье обстановке ни о каком отъезде в данный момент не могло быть и речи: тещу в таком состоянии невозможно было ни везти с собой, ни оставить. Трудно предположить, чтобы в ОВИР'е об этом не знали: мой телефон, как легко догадаться, прослушивается (да мне и в КГБ сказали об этом почти что прямо еще на

186

первом вызове), а все нюансы наших семейных дел подробно обсуждались с родными и врачами по телефону. Так что же это тогда? Подождали, пока сложится безвыходная ситуация, и решили гнать, чтобы заставить бить челом? Сивец продолжала:

— Я прошу только для окончательного оформления выездных документов принести срочно фотографии жены и сына по требуемой форме размером 4 Х б см в фас.

— Но ведь в деле есть такие фотографии, мы их сдавали.

— Те не годятся. Вы подавали заявление, когда сыну было еще 15 лет и он считался несовершеннолетним. Поэтому на него отдельно виза не должна была оформляться, и на имеющихся в деле фотографиях он снят вместе с матерью. За это время ему исполнилось 16 лет, и теперь мы оформляем визы раздельно на всех членов Вашей семьи, для чего и требуются дополнительно раздельные фотографии сына и жены. А также в дальнейшем дополнительная оплата в сумме 900 рублей за сына.

— Как скоро я должен представить фотографии?

— Не позднее, чем через 2—3 дня, после чего мы дадим Вам еще 3 недели на сборы.

Получалось, что мы должны уезжать до 30 июня. Я решил пока ничего с Сивец не обсуждать, а сказал только:

— Но ведь в фотоателье очередь, и они могут не сделать так быстро, как Вы требуете.

— Обратитесь в срочное фото, где делают в тот же день. Когда принесете фотографии, попросите дежурного милиционера вызвать меня к Вам: я нахожусь на втором этаже, куда вход посетителям запрещен. Или позвоните по телефону 295-69-87.

На этом разговор окончился.

Вечером мы с женой долго обсуждали положение, совершенно не представляя себе, что же делать. Решили пока сделать требуемые фотографии, а там — посмотрим.

В фотоателье у гостиницы «Метрополь», где делают фотографии для выездных документов, нам сказали, что они будут готовы только через 2-3 недели. Мы, естественно, не спорили.

187

Я в ОВИР не звонил, но через три дня мне снова позвонила Сивец:

— Тов. Горлов, где же фотографии?

— Я ничего не могу поделать: они будут готовы только 24 июня.

— Ни в коем случае! Принесите тогда сейчас же, какие есть.

Я не понял:

— Что принести?

— Любые фотографии жены и сына из семейного архива.

— Но они же не будут отвечать требуемым стандартам для виз.

— Неважно, принесите какие найдете, но только в фас.

Все, что мы сумели подобрать, так это маленькие фотографии сына, снятые, кажется, для шахматной секции, и жены в каком-то парке у фонтана. На всех других они были сняты либо на пляже, либо в компаниях друзей.

Эти фотографии я и понес на другой день к Сивец. Она действительно находилась за дверью с надписью «вход воспрещен» и вышла ко мне, когда ее позвали. Фотографию сына она взяла, а от фотографии жены отказалась, сказав, что лучше попробует «отрезать ей голову со старой фотографии, где она снята с сыном». Но все равно попросила принести другие, когда они будут готовы.

Одновременно я протянул ей заявление жены с просьбой отсрочить ее отъезд из-за болезни матери на три месяца.

— Только для жены? А вы с сыном как же?

— Мы поедем.

— Заявление я возьму, хотя полагаю, что срок изменен не будет: у нас это не делают. На всякий случай принесите еще справку из больницы.

На другой день жене сказали в больнице, что предполагают у матери опухоль мозга, против которой они сделать ничего не могут. Поэтому, хотя положение и безнадежно, но неизвестно, сколько еще может тянуться болезнь, и они просят забрать мать домой. Стало ясно, что

188

теперь я тоже уезжать не могу, оставляя жену с умирающей матерью и совершенно беспомощным стариком отцом.

28 июня, в пятницу, мы с женой приехали в ОВИР с новыми фотографиями, справкой из больницы и теперь уже моим заявлением об отсрочке отъезда на месяц. Я, как и раньше, приоткрыл на втором этаже дверь с надписью «вход воспрещен», никого не увидел и вошел внутрь, чтобы попросить кого-нибудь вызвать Сивец. По коридору шла высокая пышная женщина, к которой я и обратился с этой просьбой. Она внимательно оглядела меня и вдруг спросила:

— Вы умеете читать по-русски?

Я обалдело уставился на нее не понимая.

— Еще раз спрашиваю: Вы читать по-русски можете?

И тут только я сообразил, что совершил ужасное преступление, самовольно преступив врата, закрытые для простых смертных. Возмущение от ее хамского тона на момент забило другие чувства:

— Я-то читать по-русски умею, а вот Вы не умеете говорить по-русски!

Она захлебнулась от негодования, и на меня обрушился поток каких-то бранных выкриков с требованием немедленно убираться за дверь. Сивец она, конечно, не позвала, и мне пришлось просить об этом кого-то другого.

— Вашей жене виза, как она и просила, продлена на 3 месяца, — сказала Сивец, — а Вам с сыном установлен срок отъезда 10 дней: 8 июля. Получите визы у инспектора в 22-й комнате.

Я протянул свое заявление с просьбой об отсрочке на месяц.

— Это бесполезно. Говорю Вам официально, что виза продлена не будет: вопрос решен окончательно.

— Но я не могу сейчас уезжать, и если мне визу не продлят, то я ее просто не буду брать. Я настаиваю, чтобы это мое заявление было рассмотрено.

— Дело Ваше, можете не брать. Но тогда повторная Ваша просьба об отъезде будет рассматриваться не раньше, чем через год. А заявление сдавайте в комнату 22: оно все равно попадет ко мне.

— Как я смогу узнать о решении?

189

— Позвоните мне через два дня, в понедельник утром. Но повторяю, ответ будет тот же.

Я спустился на первый этаж и занял очередь к инспектору в 22-ю комнату. Легко представить мои чувства, когда я, прождав около часа, попал, наконец, в эту комнату и увидел за столом... свою давешнюю представительную знакомую, интересовавшуюся моим знанием русского языка! Некоторое время мы молча смотрели друг на друга, потом произошел приблизительно такой разговор:

— Заявление об отсрочке визы? Да Вы что? Я даже брать его у Вас не буду! — она явно наслаждалась своим торжеством и моей беспомощностью.

— Но инспектор Сивец сказала, чтобы я его отдал Вам.

— При чем здесь Сивец? Действующие визы не продлеваются и извольте уезжать до 8 июля. Никакого заявления я не возьму. А теперь освободите кабинет: я ухожу на совещание, — и она чуть ли не бегом направилась к двери, приглашая меня выметаться.

Я вышел, постоял в коридоре, а потом попросил какую-то пробегавшую девушку передать мое заявление Сивец. Она взяла.

В понедельник утром, как мне и велела Сивец, я позвонил ей по оставленному телефону. Трубку взяла незнакомая женщина:

— Сивец? Она уехала в командировку, звоните в конце недели.

— Но что же мне делать? Я оставлял заявление о продлении визы, и Сивец велела сегодня позвонить. Виза кончается через несколько дней...

Недолгое молчание, а потом:

— Гражданин, Вы русский язык понимаете?

Ну надо же: опять! Почему работников ОВИР'а так волнуют мои знания именно русского языка? Или у них это такой стиль работы с отъезжающими?

— Я понимаю русский, но, может быть, Вы мне все же скажете, к кому мне хотя бы обратиться?

— Звоните по телефону 294-02-60, — и бросила трубку. Я звонил по этому телефону весь день, но там никто не отвечал.

На другой день утром я снова позвонил по телефону,

190

данному мне Сивец. Трубку сняла другая женщина. Учитывая опыт вчерашней беседы, я сказал:

— Простите, пожалуйста, я не знаю, с кем говорю, но прошу мне как-то помочь. Я оставил инспектору Сивец свое заявление о продлении визы на выезд, и она просила меня позвонить, чтобы узнать результат. Моя фамилия Горлов.

В ответ услышал:

— Сивец больна, и будет в конце недели (нечто новое. А. Г.). Если она позвонит — а она должна звонить — я спрошу у нее о Вашем деле. Позвоните мне послезавтра к концу дня по этому телефону. Моя фамилия — Кошеле-ва.

Наконец-то человеческая речь, а не медвежье рыканье. Надо признать, что и Сивец всегда разговаривала со мной вполне сдержанно и корректно.

Через два дня, когда я позвонил Кошелевой, она мне сообщила следующее:

— Ваше заявление рассмотрено и по нему принято такое решение: визы на всех членов Вашей семьи готовы и лежат у нас. Когда Вы закончите все Ваши дела, то в удобное для Вас время можете прийти и получить их для оформления отъезда. Сейчас мы Вас не торопим.

И добавила еще:

— Мы же тоже люди и все понимаем.

Я не верил своим ушам: такой переход после заявлений о невозможности продления и после выяснения моих знаний русского языка! Но в «тайны Мадридского двора» не проникнешь, и остается только строить предположения...

Одно: приезд в это самое время в Москву американских сенаторов, среди которых были Рибиков и Джавитс, очень интересовавшиеся проблемой эмиграции из СССР. Все газеты печатали фотографии приема сенаторов в Кремле, где в их окружении стоял Брежнев. Сенаторы и Брежнев весело смеялись, как после только что рассказанного смешного анекдота.

Другое: в эти же дни в США находился Александр Исаевич, несколько раз выступавший перед американской общественностью. В последний раз на банкете в его честь

191

устроенном руководителями профсоюзов, его слушали, как передал «Голос Америки», около 2 500 человек.

Третье: нашлась добрая душа и в этой канцелярии. Но после всего предыдущего в это верилось труднее всего. Да и «добрая душа» среди такой администрации ничего не сделает без соответствующих санкций и многочисленных согласований.

Как бы то ни было, но хоть в этой части напряжение немного спало и стало возможным пока освободиться от выездных забот и давления властей.

Была одна странность в действиях ОВИР'а, над которой я иногда задумывался, но не придавал ей большого значения: я не получил никакого официального уведомления о разрешении выезда. Обычно в этом случае ОВИР присылает открытку с извещением, которая служит основанием для дальнейших выездных хлопот в разных инстанциях. Мне почему-то ничего не прислали, и я отнес это к тем же непонятным «тайнам Мадридского двора».

Положение с матерью жены быстро шло к трагической развязке. Она уже третью неделю не двигалась и не приходила в сознание. 1-го июля администрация больницы предложила нам через несколько дней забрать мать домой: помочь ей ничем нельзя, а статистику смертей по больнице, как можно было догадаться, им не хотелось ухудшать. Да и неизвестно, сколько может еще продолжаться такое состояние.

Но уже 4-го июля состояние определилось: началась агония, и жена уже не отходила от постели матери все следующие сутки.

5 июля вечером мать жены умерла, не приходя в сознание.

Думаю, что в сложившейся ситуации это было для нее, в каком-то смысле, избавлением от тяжелых испытаний: она активно не разделяла наших с женой вглядов и действий. Очевидец знаменитых сталинских репрессий, она сама была каким-то странным порождением той задавленной всеобщим животным страхом эпохи. Она считала, что все, что ни делалось в нашей стране, было правильным: и когда гибли невинные люди в тридцать седьмом, и когда потом снова хвалили Сталина за то, что при

192

нем хоть «был порядок», и когда дружили с китайцами, и когда ругали Мао, и когда, наконец, травили Солженицына... Все правильно, все как надо, газеты врать не будут. Бывало, мы с женой спорили с ней до хрипоты, но она была абсолютно глуха к логике и фактам.

Она даже слышать не хотела об отъезде с нами, считая меня чуть ли не предателем своей страны и народа. И если бы мы уезжали при ней, это было бы для нее тяжелой трагедией не только из-за потери близких, но и из-за рухнувших в собственном доме внушенных фальшивых идеалов...

Возможно, что у многих старых людей нашего общества эта истовая убежденность в неправом рождается еще и от горького подсознательного чувства: а на что же ушла тогда вся единожды данная жизнь? Легко ли сознаться себе и детям, что провели ее в запертом, с решетками хлеву, который своими руками (хотя и подневольно) строили и превозносили как лучший из дворцов? Наверно, трудно.

18 июля я позвонил в ОВИР и сказал, что готов уезжать, но попросил две недели на сборы.

Часть5

193

Круговорот событий, начавшихся августовской дракой в семьдесят первом на даче Солженицына, замкнулся по иронии судьбы опять же в августе, но уже семьдесят пятого: 7 августа этого года я улетал из Шереметьевского аэродрома Москвы, наверное, навсегда покидая Россию. Всего-то пять дней не дотянул до юбилея: это было 12 августа 1971 года, когда я беззаботно и ничего не ведая, на подъеме научной и служебной карьеры, явился за своей новой судьбой к дверям солженицыновского домика под Наро-Фоминском.

Вместо паспорта, определявшего меня раньше как советского гражданина, теперь мне выдали розовую бумажку, называвшуюся «Виза М № 532266, обыкновенная» (интересно, какая это еще бывает «необыкновенная» виза и кому ее дают). На этой визе было написано, что еду я «в пункт — Израиль», и еще, что «цель поездки — на постоянное жительство» (богатый русский язык!). Там же сбоку стоял такой штамп: «валюта в счет паспортной нормы выдана, Внешторгбанк СССР, 28. 7. 1975». Этим было указано, что мне разрешили обменять установленную для советского эмигранта максимальную сумму советских денег: 90 рублей на 124 доллара. Таким образом в дополнение к уплаченным ранее за разрешение уехать 900 рублям я отдал в банк еще 90 и получил взамен почти тысячи советских рублей чуть больше 100 долларов.

Выдавая мне визу в ОВИР'е, инспектор предупредительно сказала:

— Теперь Вы должны узнать в таможне, какие ценности Вам разрешается взять с собою.

Но об этом я уже знал и думал, что особых проблем у меня не будет: никаких особых драгоценностей или дорогих произведений искусства в нашей семье никогда не было, а я уже полтора года не работал и никаких доходов не имел. Рассчитал так, что после продажи машины и

194

кооперативной квартиры только-только и хватит, что на уплату отъездных поборов да на расплату за набранные долги. Все мои ценности, которыми я дорожил, это были книги и научные рукописи: в первую очередь, так и не защищенная докторская диссертация — итог моей многолетней работы. В диссертации было собрано все, что мне удалось закончить и домыслить, и я, естественно, предполагал использовать эти материалы, начиная на пятом десятке лет новую жизнь.

Но не тут-то было!

Вначале выяснилось, что я должен представить в центральную библиотеку имени Ленина список забираемых с собою книг, изданных до 1945 года. Я такой список сделал, полагая, что это нужно только для получения разрешения на вывоз. Но я был очень наивен: все мои книги непонятным мне способом оценили и предложили за них уплатить, то есть снова купить их у себя для себя! Вернее, покупал-то я их на этот раз не у себя, так как деньги платил в государственную кассу. Так вот и получилось, что например, за книгу С. П. Тимошенко «Сопротивление материалов» (часть 2 издания 1938 года), которую сам я когда-то купил в букинистическом магазине за полтора рубля, мне пришлось уплатить теперь 2 рубля; за «Балки на упругом основании» А. Н. Крылова издания 1931 года — тоже 2 рубля, хотя на этой книге значилась букинистическая цена... 30 копеек. И так — за все другие книги. Чудеса! Жаль только, что принудительные и не за казенный счет.

К списку книг я добавил и свою диссертацию. Правда, не догадывался, во что ее оценят. Но через две недели мне сообщили, что центральная библиотека не может разрешить взять с собою диссертацию: это — не их компетенция.

— А кто же может? Ведь для меня это важнее остального!

— Не знаем. Обратитесь в ВАК: диссертации — это их дело.

В BAK'e произошел такой разговор:

— Вы диссертацию уже защитили?

— Нет.

195

— Тогда это считается Вашей частной рукописью и ВАК здесь ни при чем.

— А если бы защитил?

— Вот тогда мы имели бы право не разрешить ее увозить: защищенные диссертации — это достояние государства и их вывозить за границу нельзя.

Ого! Получается, что повезло хоть в этом: защитил бы — и мое «достояние» стало чужим, и тогда — пиши пропало.

— А есть кто-нибудь, кто может разрешить взять с собою свои частные, как Вы говорите, рукописи?

— Откуда нам знать? Справьтесь в таможне.

В управлении таможни мне обстоятельно объяснили, что разрешение на вывоз рукописей за границу может дать только пограничная служба аэропорта:

— Когда будете улетать, привезите на досмотр с вещами и свои рукописи. Пограничники их тут же посмотрят, и если там не будет никакого криминала, то разрешат везти.

Не будет криминала! А кто его определяет?

Во время одной из бесед в КГБ Гордеев сказал, что хочет перед моим отъездом прийти и проверить рукописи, которые я собираюсь взять с собою. Но больше он никак не напоминал о своем желании, а я, конечно, его тревожить и отрывать от важных дел своими пустяками не хотел. Тем более, что вопрос, кажется, не решался и без его участия...

Что ж мне оставалось делать? И я отложил все до отъезда, как и советовали в таможне. (Каким оказался ослом! Мог бы попытаться передать свой научный архив на Запад заранее с помощью уезжавших друзей. Но еще надеялся на благоприятный исход по здравому смыслу: ведь хочу забрать свое, не чужое — свои мысли, идеи, результаты! И главное — это же не политические нападки на советские устои, не новый «Архипелаг ГУЛАГ», а просто технические «измышления» кабинетного исследователя. А раз без политики, то чего же «органам» бояться?).

Со спокойной совестью и не дрогнув сердцем я в назначенный день раскрыл свои чемоданы перед таможенниками. И точно так же, ничем не дрогнув, таможенники

196

начали с того, что выгребли диссертацию и все другие мои рукописи и отложили в сторону:

— Это сразу уберите, чтобы не мешало досмотру.

— Позвольте, простите... (я захлебнулся междометиями) как это убрать? Именно это я и хочу взять с собою в первую очередь! Мне объясняли, что здесь пограничники проверят и пропустят.

— Кто это Вам так сказал?

— В Вашем управлении.

— Вы что-то перепутали. Но пожалуйста, позовем пограничников, — таможенник был вежлив.

Сейчас, вспоминая процедуру проверки моих вещей на таможне в московском аэропорту, я так и не могу понять, в чем было различие функций советских таможенников и пограничников: и те и другие рылись в моих вещах, что-то выискивая, и те и другие перед моей посадкой в самолет завели меня в какую-то кабину, заставили снять костюм и копались во всех карманах, под подкладкой и еще каких-то, только им ведомых, потайных местах моей одежды. Но о последнем я еще скажу.

Подошел офицер в зеленой форме пограничника, пролистнул за одну минуту мою диссертацию на 300 с лишним страниц, несколько подготовленных для печати научных статей и задумчиво сказал:

— Все понятно и правильно.

Я обалдело смотрел на него: мои научные оппоненты, известные маститые профессора, в свое время тоже сказали, что все в диссертации правильно, но для такого заключения им потребовалось несколько месяцев.

— А что, собственно. Вам понятно и что правильно? — спросил я.

— Понятно, что это научно-технические рукописи, и правильно, что везти их нельзя.

— Но ведь это моя незаконченная работа, там нет никаких военных секретов, нет и антисоветских материалов. Я не могу без этого уезжать: в этом же большая часть существа моей жизни! И, наконец, мой личный опыт, мое научное имя здесь, — я пытался подобрать как можно более убедительные слова.

— У Вас никаких других имен, кроме Горлов, быть не

197

может, — сообщил он мне, — а научные рукописи вывозить не разрешено. На это есть у нас своя четкая инструкция.

Вот и поспорь с инструкцией!

Я еще некоторое время горячился, пытался что-то доказывать, в чем-то убеждать. Пригрозил пожаловаться и даже сказал, что без архива вообще не поеду, но в обоих случаях он отвечал: «пожалуйста». Под конец, когда я уже замолчал, он вдруг решил меня «утешить»:

— Ничего страшного. Раз Вы сами все это сочинили, то немного потом посидите, все вспомните и напишете снова. Еще лучше выйдет.

Дальнейший досмотр меня уже мало волновал: главное отобрали. А что там они разрешат или нет из рубашек и галстуков — неважно. Книги все пропустили — и новые, и старые, которые, как я уже говорил, мне же повторно и продали.

Таможенник, проверявший мои вещи, был словоохотлив и временами подавал реплики: «А спальный мешок-то пахнет походами» или «Зенит хотя и дешевый, но неплохой фотоаппарат, и на Западе пригодится». В одном из чемоданов прямо сверху лежала большая, 20 на 30 см, фотография Солженицына с его дарственной надписью.

— А это кто?

— Мой дядя.

— Ничего дядя, приятный.

— Спасибо, не жалуюсь.

И еще один инцидент произошел уже перед самым выходом к летному полю, когда мой багаж был куда-то отправлен, а я шел налегке к самолету.

Передо мною оказался новый таможенник. Он завел меня в закрытую кабину и начал обшаривать все мои карманы. Для меня эта омерзительная процедура явилась полной неожиданностью и я немного растерялся. Однако протестовать не стал, решив, что уже недолго осталось и можно потерпеть. Но тут «старатель» вытащил из моего бумажника несколько листочков и стал их внимательно разглядывать. Вдруг он покраснел и даже как-то странно зашевелил ушами. Листочки эти были копиями: письма Солженицына Андропову по поводу той «драки» на даче,

198

письма Солженицына мне, моей знаменитой характеристики с «низким уровнем морально-политических качеств» и, наконец, официальной справки о посмертной реабилитации отца, убитого НКВД в 1938 году.

— Сидите здесь и никуда не выходите? — рявкнул он и выскочил наружу. Через несколько минут ко мне в кабину просунулись уже двое: мой таможенник и какой-то косоватый офицер в зеленой форме пограничника. Последний держал отобранные у меня трофеи — эти листочки:

— Вы зачем это все с собою везете?

— А вам-то что за дело? — я уже рассвирепел и стал терять голову. — Все эти бумаги касаются меня лично и я должен иметь их при себе.

— Но это же чистейшая антисоветчина?

— Что за чепуха? Если Вы говорите о копиях писем Солженицына, то в них говорится обо мне и на Западе о них давно известно. Характеристика же и справка о реабилитации отца выданы мне официально советскими органами. Если Вы считаете, что эти органы сочиняют антисоветчину, то при чем же здесь я?

Минуту-две длилось молчание, потом пограничник сказал:

— Посиди с ним, я сейчас вернусь.

Мы «посидели» вдвоем минут десять: я уже стал опасаться, что самолет улетит без меня. Наконец, появилось новое лицо, тоже в зеленой пограничной форме, но чином повыше предыдущих. Лицо протянуло мне лишь копию моей характеристики и сказало:

— Это можете взять и езжайте.

— А остальные бумаги?

— Те конфискованы как антисоветские материалы.

— Но верните хотя бы справку о реабилитации отца. Его же убили «предатели» Ежов и Берия во времена осужденного «культа личности». Должен же я иметь хоть какой-то документ о смерти своего отца? И как можно такую справку считать антисоветским документом?

— Разговор окончен, всего хорошего. Поспешите, если не хотите опоздать на самолет, — и он ушел.

Я еще немного постоял в нерешительности, а потом

199

решил на все плюнуть и побежал догонять последних пассажиров, направлявшихся к самолету.

В конце концов, как говорят у нас, снявши голову, по волосам не плачут. Я уже находился в том странном новом состоянии, когда рвутся корни, а земля, державшая их, остается где-то позади. Вся эта громоздкая, холодная и хитрая среда всеобщей слежки и обминания людей, в которой я жил до сих пор, среда произвола и беззакония, уже отлипала от меня и уходила в сторону. Известно, что во всякой среде обитания любая живность в ней должна приспособиться к существованию: отрастить нужные плавники, чтобы передвигаться и увиливать от опасностей, специальные жабры — чтобы дышать той атмосферой и не отравиться. А не можешь — так выползай на камни иного мира и пробуй там. Иначе остается только погибать, особенно, когда на тебе поставили уже яркую отметину, с которой в общей серой массе нигде от акул не спрячешься.

Вот и думал я, что нахожусь уже почти что в другом мире, где все равно придется начинать жизнь с нуля, но где зато ничто не напомнит мне о «прелестях» передового советского общества и «милых» встречах с КГБ. Но, кажется, я поторопился в суждениях о неизвестном...

 

 

Сентябрь 1971 — Сентябрь 1975.

Москва, Рим.