Воспоминания об Александре Александровиче Глаголеве
Воспоминания об Александре Александровиче Глаголеве
Глаголева-Пальян М. А. Воспоминания об Александре Александровиче Глаголеве // Егупец. – 2001. – № 8. – С. 311–338.
СВИДЕТЕЛИ ПРАВДЫ: ОТ «ДЕЛА» БЕЙЛИСА К ДЕЛУ ГЛАГОЛЕВЫХ
Оправдание без вины осужденного человека (например, по фамилии Дрейфус или Бейлис) как исторически значимое, мировое событие – таков новый горизонт человечности, «просвет» на пороге XX века…
В открытие этого горизонта внес свою лепту свидетель защиты Менделя Бейлиса профессор-гебраист Киевской Духовной Академии священник Александр Глаголев1. Избавление от клеветы ни в чем не повинного согражданина, киевского еврея, обрело правовую силу прецедента, обозначило предел беззаконию.
Подсудимый (как это случается и сегодня) пассивно-«бездеятельно» претерпевал то, что на протокольно-тюремном языке именуется «делом». Снятие ложных подозрений и облыжных обвинений, оправдание человека: в такой отчетливой правовой форме приобрел широкую огласку, но, по сути, только приоткрылся смысл того большого исторического дела, с которым связано глаголевское имя.
Прямой, «физический» смысл этой инициативы (еще не отчеканенный в правовых формулах) выразил отец Александр Глаголев, когда встал на пути погромщиков, шедших крушить подольские лавки. Тогда с ним вышли против бесчеловечности прихожане храма Николая Доброго, верные своему настоятелю и другу. Но насколько одинок был его путь в последующие глухие годы, вплоть до допросов и гибели в 1937 году? Настоятель разрушенного храма Николая Доброго не принимал навязываемого ему статуса одиночки, изгоя, «отщепенца» — не следует и нам сводить его дело к «исключению из правила».
Первая мировая война годами фронтовой бойни, миллионами «оптовых смертей» (О. Мандельштам), казалось, изгнала лицо и личность с исторической сцены, заслонила приоткрывшийся горизонт новой человечности. Большевизм и гражданская война навязали тот взгляд на вещи (классы, группы, прослойки), который три четверти века не позволял ни различить размах глаголевского дела, ни вдуматься в его подлинный смысл.
Свидетелем правды, ключевым свидетелем глаголевского дела спасения людей стал Алексей Александрович Глаголев: четыре года спустя после гибели отца в Лукьяновской тюрьме, он принимает крест служения священника2. С первого дня (точнее, ночи) трагедии Бабьего Яра в Киеве спасительным ковчегом для многих еврейских семей стал дом Глаголевых на Подоле и Варваринская церковь.3
Праведниками мира провозгласил Израиль отца Алексея4, Татьяну Павловну, Магдалину Алексеевну и Николая Алексеевича Глаголевых. В мире растет сознание фундаментальной значимости глаголевского наследия для «нового дыхания» иудео-христианского диалога в Восточной Европе.
Свидетельство из первых рук участницы тех событий, дочери отца Алексея и Татьяны Павловны Глаголевых, – воспоминания Магдалины Алексеевны передают сегодня читателю точный фактический материал, и вместе с ним важнейший элемент данных о деле их семьи: живой дух, который одушевляет его.
Именно этот дух освобождает от протокольно-тюремного новояза само понятие «дело» (этот акцент чекистов вошел в частотный словарь диссидентов, а в последнее десятилетие его консервируют архивисты). Здравый смысл и просто здоровое ощущение неискалеченной речи сопротивляются механическому повторению слов, которые Магдалина Алексеевна Глаголева не только берет в кавычки, но и переносит в совершенно иной нравственно-исторический контекст. Приведу из публикуемого текста два положения. Первое: «До закрытия Киевской Духовной Академиии в 1934 г. А. А. Глаголев был там профессором кафедры библейской археологии и древнееврейского языка. Кроме того, он знал 18 классических и европейских языков. И всей своей жизнью он опровергал излюбленные обвинения антирелигиозников в адрес духовенства: невежество, тунеядство, одурманивание народа в корыстных целях и т. д. Машина НКВД поставила задачу уничтожить этого священника и создала «дело» о якобы его «активном участии в антисоветской фашистской организации церковников»…
1 См. материалы дела М. Бейлиса: газета «Киевская мысль», 1913, 27 сентября № 267, стр. 5.
2 Летом 1941 года в оккупированной немцами Западной Украине.
3 См. В. Гроссман, И. Эренбург. «Черная книга» (глава «Священник Глаголев»). Вильнюс, 1993. С. 372-377.
4 Киев чествует ныне столетие со дня рождения Алексея Александровича Глаголева (родился 2 июня 1901 года в доме, возвращенном недавно Киево-Могилянской Академии по улице Волошская 8/5).
Отстранение этого набора убийственных «букв» (конденсат атмосферы патологической подозрительности той эпохи) возвращает возможность увидеть лицо человека, ясно запечатлевшееся в памяти его крестной дочери. Она заботливо отстраняет и другую крайность: неуместное восхваление глаголевского подвига по меркам той логики, для которой непредставимо величие исторического долга — «без всяких элементов тщеславия». Но в том-то и тайна его правды: «Для него характерны смирение и простота. Не та sancta simplicitas, о которой говорят в отношении ребенка или простака, много недопонимающего. А простота от мудрости. Мудрость и предельное незлобие — любовь к людям».
«Предельное незлобие» как новое определение правды — Божьей и человеческой — было явлено в том столетии, когда, казалось, озлобление и злопамятность были возбуждены до предела. От нас эти события требуют того редкостного качества, имя которого стереть не удалось: непамятозлобие. Его смысл выходит далеко за рамки психологии. Перемена ума («метанойа») предполагаемая непамятозлобием, глубже персональной незлопамятности. По сути, речь идет об изменении основных навыков отношения к миру, к Богу, к людям, к былому и к настоящему.
Злобу дня нас приучают оценивать согласно социологическим опросам «электората». С понятием «масса» играют в пасс ставящие себя вне её или над ней. В приговорах нашему злосчастному прошлому не только журналисты, но и ученые без особых оговорок употребляют слова «все» или «никто». Такие «тотальные» рефлексы (называть ли их суждениями?) в спорах о тоталитарном наследстве, увы, зачастую даже не ставятся сознанием под вопрос.
Я отмечаю за собой этот грех, читая и перечитывая страницы глаголевских воспоминаний. Проходят годы и десятилетия, но так трудно вырваться из круга огульных приговоров, размашистых обобщений, безоговорочных вердиктов. Всеведение на службе обличительства стало такой расхожей монетой, что как бы не с руки проверять — а не фальшива ли она?
Взвешенность каждого слова и безпристрастная точность суждений в этих воспоминаниях представляет собой некую максиму. В свете её многие привычные елементы словаря придется пересмотреть. Разве возможно, прочитав такое, не отказаться от речевых жестов, узурпирующих божественное всеведение: «они как один», «все до одного», «ни один человек» и т.п.? Бросая камень подобных суждений, я не могу не участвовать в сговоре замалчивания (вольно или невольно, но отныне с сознанием дела) поступков и жизни этих свидетелей.
Ответственность и свобода в настоящем, как ни странно, зависят от глубины нашего удивления при встрече с такими поистине дивными людьми: нить живого предания — из уст в уста — так и не удалось разорвать? Тоталитарные машины, с востока и запада калечившие Киев,— так и не перерубили принявшийся здесь тысячелетний корень лозы иерусалимской?5
Око начальства проглядело (а наши схемы «тоталитарного человека» продолжают вычеркивать) эту странную личность, которая умудрилась не вступать ни в октябрята, ни в пионеры, ни в комсомольцы, ни, разумеется, в партию, и при этом потрудиться после войны треть века врачем, коллегой доктора Живаго. Типизировать или обобщать, опять-таки, я тут ничего не намерен. Невыдуманная подлиность духовной жизни человека «постпастернаковского» поколения сегодня предлагает больше вопросов, чем ответов. И первый вопрос не в биографических перипетиях автора открытых перед нами свидетельств, а в грубости наших социо-исторических методов для их истолкования.
Градация грубости, милостью небес, не безгранична6.
5 «Что слова, когда нам запрещен наш зеленый у Днепра святого Многохолмный наш Сион…» Ольга Анстей, «На реках вавилонских»
6 В ответ на методическую грубость при обсуждении одного из громких «дел» человечества минувших десятилетий прозвучала прямота тезиса, бьющего по рукам: «Дело Хайдеггера — не наше дело», (в статье В.В. Бибихина «Дело Хайдеггера»).
Как быть с данными, бросающими вызов нашим теориям? Ум не находит для них места в наших схемах; но ощущению уже явлена мощь реальности неистребимой, одолевшей адовы круги уничтожения и в теории, и на практике7. Суть дела не упрятали ни в подвалах, ни под сукном: «Мой отец объяснял, что великомученики среди других христианских мучеников, называются так потому, что их не только много мучили, но, умирая в колизеях, на площадях, они воздействовали своим примером на других и те, в свою очередь, принимали мученическую смерть. У наших мучеников не было свидетелей. Они были лицом к лицу со своими мучителями. Поэтому о них нужно говорить не ради них, а ради живых, подвигая их на добро».
Тоталитарная идея изнасиловать историю «без свидетелей» была отброшена категорической неустрашимостью свидетельских показаний тех, кто «был там», видел и дает видеть происходившее другим. «Видите» — ключевой жест и рефрен в пронзительных строках 40-х годов о Бабьем Яре у Ольги Анстей:
…Видите этих старух в платках,
Старцев, как Авраам величавых,
И вифлеемских младенцев курчавых,
У матерей на руках?
Я не найду для этого слов.
Видите – вот на дороге посуда,
Продранный талес, обрывки Талмуда,
Клочья размытых дождем паспортов…8
О том, сколь трудно (но и неизбывно!) это свидетельское служение по самой природе вещей, дело говорит яснее слова и заодно с ним9.
Здесь мы приблизились к сути нашей проблемы.
– Преступные режимы были названы своим именем в свете свидетельств об Освенциме и ГУЛаге.
– Свет свидетельств не только табуировал практику тоталитаризма, но и опроверг квинтэссенцию его идеологии (все позволено «без свидетелей», без другого).
– В сумерках тотальных идеологий высвечена светом свидетельств только верхушка айсберга идеологий последних четырех столетий; но необозримый массив наших схем, понятий, навыков мышления по инерции исключает свидетельское измерение мысли о событиях10.
В ХІХ веке всеохватно-энциклопедическому теоретизированию гегелевского типа бросил вызов Киркегор, опираясь на библейское повествование о первосвидетеле правды — Аврааме. В истолковании дела «рыцаря веры» родилась экзистенциальная философия, переменившая горизонт мысли ХХ столетия. После искушения миражами глобальных идеологий, мысль ХХІ столетия остро нуждается в возобновлении контакта с несговорчиво-конкретной реальностью, с первоистоками диалога Афин и Иерусалима. Опорой в таком деле будущему читателю и истолкователю может послужить библейская мощь глаголевских деяний11.
Константин Сигов
30.07.2001
7 См.главу «Протиерей Александр Глаголев», открывающую книгу «Записки священника Сергия Сидорова», М., 1999, с.7-15.
8 Ольга Анстей. Собрание стихотворений. Киев, Радуга, 2000.
9 См. об этом в статье С. С. Аверинцева «Солидарность в вере гонимой», открывающей этот номер альманаха «Егупец», и в книге «София-Логос. Словарь» (Киев, Дух и Литера, 2001), но также и в «Стихе об уверении Фомы»: Что я видел, то видел, и что осязал, то знаю: копье проходит до сердца и отверзает его навеки...блаженны свидетели правды, но меня Ты должен приготовить.(Стихи Духовные, Киев, 2001, с.101).
10 Нашим расчетам с тоталитарным наследием еще предстоит радикальная трансформация, аналогичная той, которую произвело в высшей математике открытие «бесконечно малых величин».
11 См. книгу: Священик Александр Глаголев. «Купина непалимая». Киев, 2001 (в печати)
М.А.Глаголева-Пальян
ВОСПОМИНАНИЯ ОБ АЛЕКСАНДРЕ АЛЕКСАНДРОВИЧЕ ГЛАГОЛЕВЕ
Проходят годы и уже десятилетия после событий, всколыхнувших страну — город — нашу семью… Уже нет давно дедушки — отца Александра Александровича Глаголева, моего отца Алексея Александровича Глаголева, моей мамы Татьяны Павловны Глаголевой, а в памяти людей возникают воспоминания, в печати появляются заметки об их деятельности. Дедушкой, и частично его семьей, интересуются как другом писателя М. А. Булгакова. О моих родителях, спасших в годы войны от Бабьего Яра многих евреев, собирают материалы в Обществе еврейской культуры, публикуют материалы в прессе, о них пишут в художественных книгах.
Составляя эти записки, я стремилась сохранить для будущего правду о тех событиях, которые происходили у меня на глазах. А поскольку мое с братом детство прошло в дедушкином доме, и мои родители были постоянно вовлечены в гущу событий, то мои впечатления и знание этих событий являются самыми непосредственными.
Когда не стало дедушки, мне было 11 лет. Я хорошо помню и его, и бабушку, Зинаиду Петровну, умершую за 10 месяцев до ареста дедушки, с ними обоими у меня связаны самые светлые, самые счастливые дни моего детства и отрочества. Мой дедушка был также и моим крестным отцом. При крещении мне было дано имя в честь Св. Марии Магдалины. Дедушка тогда сказал обо мне «бэхора-бэхор» (на древнееврейском языке — «первородная дочь первородного сына).
Священнический дедушкин дом имел палисадник и сад. Здесь родилась я и мой брат Николай. Дом примыкал к церкви Святителя Николая Доброго по ул.Покровской № 6. Несмотря на то, что нас выселили оттуда, когда мне было года 3 (а брату около полутора), хоть и смутно, но помню отдельные его помещения, их интерьер и обитателей.
Как сквозь сон вспоминаю большую комнату, наверное, столовую. На стене Мадонна с Младенцем Рафаэля и Мадонна без Младенца. Позже они были в маленькой дедушкиной комнате «наверху» — последнем его обиталище, затем у нас. На большом столе много тарелок, супник, разливная ложка с ручкой в виде рыбьего хвоста. В комнате много людей. Читается «Отче наш». Отдельные фразы этой молитвы всегда у меня ассоциируются с этим помещением.
У дедушки был свой кабинет (я его представляю смутно). Здесь у дедушки бывал Михаил Булгаков. В книге «Белая гвардия» Алексей Турбин, после смерти своей матери, в этом кабинете вопрошает о. Александра: «Как теперь будем жить, о. Александр?»
Рассказывают, что мой брат, совсем маленький, однажды забрался к дедушке в кабинет, вскарабкался на кресло, обмакнул в чернильницу тоненькую свечку и начал ею водить по столу. Затем надел дедушкин головной убор, взял посох и вышел. Только тогда его обнаружили. В этом кабинете дедушка писал свои труды, читал, писал письма во все концы. Когда он это успевал? Уму непостижимо. Ведь он очень долго (неспешно, без сокращений) служил в церкви. Очень много времени уходило на поминовения (молитвы за живых и усопших с перечислением имен). Случайно через много лет встретилась нам женщина-врач. Она рассказала, что зашла среди службы в церковь и стала у дверей. Тут слышит, что дедушка среди многих других поминает ее родных, о которых она давно подавала записку.
В другой комнате, кажется, гостиной, были стулья с зелеными плюшевыми сиденьями. Здесь какое-то время жила Елена Антоновна Максимович, псаломщица, лишившаяся квартиры, высоко интеллигентная, в совершенстве знающая западноевропейские иностранные языки, но мало приспособленная к жизни. По рассказам родителей, в доме проживали попеременно еще приехавшие на учебу дедушкины племянники и племянницы: Манюша, Лариса, немного Леля, их брат Миша и бабушкин племянник Аркадий, а также сын Сергей и дочь Катюша сельского священника о. Павла Мартынюка. Попеременно жили семья Крыжицких, семья Околовичей (помню игры с мальчиком Гогой Околовичем, общение со взрослыми обитателями дома). Видимо, это было следствием разных пертурбаций, происходивших в городе. Из-за выселений многие «бывшие люди» оказались без крова, дедушка давал им приют.
Нашу семью, т. е. моих родителей и меня с братом, выселили из этого дома раньше, когда брату было года полтора, наверное, в 1930 году. Бабушка в это время находилась при смерти — у нее было тяжелейшее воспаление легких. Выселение их с дедушкой было приостановлено. Моя мама приходила дежурить около бабушки. Бабушка, когда приходила в сознание, просила привести детей, т.е. нас. Не желая огорчить ее, ей не говорили, что нас выселили. Наконец, бабушка поправилась. Как только она выздоровела, их выселили тоже, забрав дом под детский сад. Дедушка тогда поселился в клетушке, как он говорил «келии», отбитой досками от притвора в церкви великомученицы Варвары (теплый храм при церкви Св. Николая Доброго). Бабушка жила где придется. Ее прописала домовладелица на Кожемяцкой улице. Она уходила чаще всего ночевать к ним.
У дедушки было много книг, и после выселения их перенесли к бабушкиному брату на Десятинный переулок возле Гончарной улицы. Там у него был коровник. Михаил Петрович (мамин брат) держал ферму, был профессором-ветеринаром, и когда коровник после революционных событий опустел, туда были снесены эти книги (и «Труды Духовной Академии» в бумажном переплете). Пол был там цементный, очень чисто. Позже к нам от дяди Михаила (бабушкиного брата) пришел дворник и сказал, что сын Михаила Петровича лишился квартиры. Валентин Михайлович, тоже ветеринар, был выселен из своей квартиры-дома на территории зоопарка, где он работал, и дядя поселил его сперва в свою квартиру, а после того, как книги убрали, переделали это помещение на жилище. Тогда папа с А.Горбовским, другом, всю ночь возили книги в нашу квартиру и рассовывали их под кровати, в гардеробе и повсюду, где только можно.
Мы с папой, мамой и братом после выселения стали жить в глубоком сыром подвале на улице Кудрявской, затем переселились в старый двухэтажный дом по ул. Дехтярной № 24. И хотя мы жили на Дехтярной улице, но в дошкольном и младшем школьном возрасте мы с братом в течение дня обычно находились у дедушки и бабушки. Наши родители материально нуждались. Папу арестовывали на 8 дней в 1932 г., но так и не собрав достаточно сведений об его контрреволюционной работе, выпустили из ДОПРа. Какое-то время он был на принудительных работах, затем на неквалифицированных — бетонщик, сторож, весовщик. Как сын священника, он на некоторое время был лишен «права голоса», поэтому смог поступить в вуз только получив это право в 1936 году. Мама поступила в университет в 1935 г. Чтобы содержать семью, они занимались репетиторством. А у дедушки и бабушки нам было очень хорошо. У них и прошло наше с братом детство.
Самым большим нашим счастьем была церковь Св. Николая Доброго. Фотография ее иконостаса помещена в книге «Киев Михаила Булгакова». Внутри по обеим сторонам два замечательных старинных образа: Божией Матери Иверской и Святителя Николая. (Когда мой отец стал священником, они какое-то время были у него в церкви Покрова Божией Матери. Когда эту церковь закрыли — хранились на квартире родителей. В 1988 году мы их передали в Аннозачатиевскую церковь, открытую на территории Киево-Печерской Лавры). Вокруг церкви росли деревья и высокие кусты сирени и жасмина. Рассказывали, что сирень, в основном, высаживала бабушка для букетов вокруг плащаницы. Когда цвела сирень, казалось, что все вокруг сирень, потом цвел жасмин, и казалось, что все вокруг жасмин. А перед самой церковью росли клены.
Истинное удовольствие для нас с братом наступало, когда дедушка приходил из церкви. Даже в мороз у него всегда были теплые руки. На лице светлая улыбка. Когда он после своей трапезы ложился отдыхать на сундуке и укрывался шубой, мы тоже забирались к нему туда под шубу. Очень интересно с дедушкой проходил обед. Дедушка, уже отдохнувший, еще не спешил на вечернюю службу. Тут он рассказывал интересные истории, порой заразительно смеялся. Иногда нам читал, даже какую-нибудь иностранную книгу, тут же делая перевод.
Бабушка, подававшая обед, была строга. Порой говорила дедушке: «Ты хочешь оправдать свою фамилию (Глаголев)», т. е. «много говоришь».
Дедушку любили слушать все. Мамина тетя — бабушка Тоня, была слепая. Когда у нас на именины или праздники собирались люди, бабушка Тоня, различавшая всех по слуху, отмечала: «Если что-то говорит Александр Александрович, тогда все молчат».
Дедушка нас очень любил, но однажды он строго выговаривал моему пятилетнему брату, который разлил воду во дворе, за что соседка-почтальонша его яростно ругала, называя «поповским внуком». Конечно, дедушка не за себя лично оскорбился, а за достоинство священника, которое попиралось из-за любой мелочи.
У дедушки было обыкновение давать нам «субсидию», т. е. мелочь — копеек 20-40 для покупки тетрадей, карандашей или какого-то лакомства. Это не вызывало у нас сребролюбия, наоборот, мы легко могли отдать их для чего-то своим друзьям.
Помню одну поездку с дедушкой (это еще до смерти бабушки) на Лукьяновское кладбище. Дедушка собрался посетить и помолиться на чьей-то могиле. Интересно то, что был нанят извозчик, мы ехали в фаэтоне. Стоянка извозчиков была на Контрактовой площади, возле здания бывшего греческого монастыря (затем занятого Киевэнерго).
Вспоминаю первый арест дедушки в 1931 году, когда он находился 6 месяцев в Лукьяновской тюрьме. Я помню, как мы (бабушка, дядя Сережа — папин брат, тетя Вавочка — папина сестра Варвара, мои родители и мы с братом Колей) поехали его навещать. Мне было тогда четыре с половиной года. Дедушку вывели на свидание. Помню, что он находился за деревянным барьером. Он нам приветливо улыбнулся. Даже охраняющий его служитель тюрьмы пересадил через барьер нас с братом, и мы уселись у дедушки на коленях. Тогда еще было другое отношение к заключенным: разрешались передачи, свидания.
Рассказывают, что однажды следователь, увлекшись разговором с дедушкой, сказал ему: «Вы мне задали больше вопросов, чем я Вам». Причем, конечно, дедушка это делал не из-за скрытого желания войти в контакт со следователем, а просто из-за доброжелательного отношения к человеку вообще. Тогда после ареста его выпустили.
У дедушки быд друг, отец Михаил Едлинский, настоятель церкви святых Бориса и Глеба. С ним вместе в 1905 г. они в полном священническом облачении, с крестом в руках, шли навстречу черносотенной толпе останавливать погромы евреев на Подоле. После закрытия Борисоглебской церкви, о. Михаил служил с дедушкой в церкви Св. Николая Доброго или в теплом храме Св. Великомученицы Варвары. После закрытия этих церквей они вместе служили в Набережно-Никольской церкви. Так как они никогда не имели отпуска, то прихожане иногда летом попеременно забирали их на отдых на 1-2 дня. Я однажды сопровождала дедушку в такой поездке. Это был большой фруктовый сад на Зверинце, принадлежащий каким-то братьям. Видимо кто-то из прихожан снимал там комнату. Хозяйка рассказывала, что хотела позвать дедушку кушать и долго не могла найти его в саду. А дедушка сидел на поваленном дереве и так увлекся чтением, что никого не видел и не слышал. Дедушка вообще очень много читал. Кроме древних языков (древнееврейского, древнегреческого, латыни) он знал французский, немецкий, английский. Помню, как мы заглядывали в его книгу с очень необычным шрифтом. Это был немецкий готический шрифт. Меньше я запомнила книгу на древнееврейском языке. В последние годы, живя под колокольней, он учил еще итальянский язык. К нему приходила пожилая учительница. Временами она говорила: «Правильно, молодец». Нам, детям, присутствующим на уроке, было как-то обидно за дедушку, такого умного, которого кто-то осмеливается хвалить как ученика, а он по доброте своей это терпит.
Примерно с 1931 г. дедушке оборудовали комнатку, без элементарных удобств, на площадке деревянной лестницы, ведущей на церковную колокольню. Это было перед свадьбой тети Варвары. Бабушка готовила пищу на керосинке прямо на лестнице.
К дедушке в церковь стекалось множество народа из разных районов города, а также приезжих из других мест. Своим умом, чистотой сердца, любовью ко всем, дедушка привлекал самых различных людей. Многие потом шли к нему домой, невзирая на тесноту помещения и неудобный подход к жилищу. В основном приходили за утешениями, за духовной и материальной помощью. Старожилы Киева, прихожане храма Св. Николая Доброго, Зинаида Дмитриевна Янковская, Федорова Евгения Климентьевна и др. вспоминали, как он утешал страждущих, молился за больных, поддерживал павших духом.
Дедушка никогда никому не отказывал в помощи — в любое время дня и ночи он спешил на помощь. Тут же оказывал и материальную помощь. Деньги, которьіе к нему приходили, он щедро раздавал, даже в другие города посылал. Эту функцию исполнял дядя Сережа, как самый обязательный и хозяйственный человек.
Дедушка был истинным бессребреником и христианином, никогда не впадал в менторский, назидательный тон. Многое прощал, очень снисходительно относился к людям, к их слабостям.
Молитва его была настолько вдохновенной, что он буквально преображался, молясь. От лица его исходил какой-то свет. Люди, которые общались с ним, прихожане, ощущали эту, какую-то особую духовную силу.
Я когда-то читала дедушкину проповедь, сказанную в Братском монастыре, об апостоле Иоанне Богослове — любимом ученике Иисуса Христа. Его называют «апостолом Любви». Дедушка сам подходит под это определение. Один, тогда еще
молодой киевский иерей Леонид, после отбытия лагерей оказавшийся в Казани, встретился там с моей тетей Варварой Александровной. Он дал ей стихотворение, которое сам сочинил о дедушке:
Вот он пред нами
апостол смирения,
добрый и верный служитель
Христа.
Круглые сутки творящий
Моления
пред милосердным страдальцем
Креста.
Вот он, сияющий тихой лампадою
в наших потемках, как свет маяка.
Вот он, ликующий горной отрадою,
тихо врачующий скорбь бедняка...
Окончание:
Ты же, Святителю Отче Николае,
Жизнь нам отца Александра храни!
(Отец Александр был настоятелем церкви Николая Доброго).
Бабушка была достойной спутницей дедушки. После школы она нас кормила, после чего мы готовили уроки. Бабушка очень любила нас и старалась угостить тем, что было лучшего, «вкусненьким», заботилась о нас, была очень внимательна.
Но, помню, как-то она очень строго сказала мне однажды: «Не ври», когда я попросила у нее картошку в мундирах с тем, чтобы вынести ее во двор для игры с девочками, а взяла я 2 или 3 картошки. Она сказала: «Мне не жалко дать тебе, но нужно говорить правду».
В молодости бабушка любила одеваться, судя по рассказам и по фотографиям. Я же помню ее обычно в черном скромном платье, в вязаной жилетке, шерстяной вязаной шапочке с ушками. На улицу она выходила в черном шарфе. Летом надевала белый кисейный или чесучовый шарф. Позже оказалось, что она тайно приняла монашество (об этом знал из родных только дедушка).
Худенькая, очень быстрая, помню, как она навещала нас во время болезни и начинала доставать из кошелки гостинцы, прищуриваясь и улыбаясь. Она заботилась не только о своих родных и близких, но и о чужих — больных и бедствующих. Навещать больных вообще было ее призванием. Причем делала это она очень быстро, буквально бегала, и главное — незаметно, чтобы, как говорится, левая рука не знала, что делает правая.
Значительный перелом в жизни дедушки и всех нас наступил в связи с неожиданной смертью бабушки. Она болела дней 10-12. Кашляла, обвязываясь платком, выходила на лестницу и что-то варила. Помню, что в комнате был запах метилиум-салициликума, которым натиралась бабушка. В последние вечера к ней приходили ставить банки на ночь. Накануне вечером мы с братом купались у Евдокии Яковлевны (Дунечки — бывшей няни папы, дяди и тети). Она жила в самом нижнем помещении под колокольней «внизу» или, как мы еще называли, «в гарбузе» (комната в самом нижнем помещении колокольни со сводчатым потолком имела круглую форму и вмещала много народу). Мы остались у нее ночевать, так как у нас была холодная квартира. Утром забежали перед школой к бабушке. Бабушка лежала на сундуке (это была ее постоянная постель). Слабыми руками она еще завязала мне бант на голове.
Вернувшись из школы, мы увидели дедушку, молящегося у постели бабушки (ее уже переместили на кровать). Горели свечи. Были еще священники (не помню, сколько и кто). Это совершалось таинство елеоосвящения, или соборования. Бабушка лежала с закрытыми глазами. После окончания службы мы подошли к ней. Увидев меня, она чуть слышно сказала и показала рукой. Оказалось, что за дверью на лестнице для меня был любимый кисель из изюма. (Это был мой последний контакт с бабушкой).
Дышала бабушка очень тяжело. Ей давали кислород. Пришли родственники. Почти все плакали. Только бабушкин брат Михаил Петрович («дядя Миша») стоял как каменный. Горе по-разному действует на людей. Наши говорили, что у него большое самообладание. (Через год дядю Мишу, известного в Киеве ветеринара, в возрасте 82-х лет арестовали, а когда выпустили — оказалось, что он совершенно «превратился в ребенка». Со всеми говорил очень вежливо, на «Вы», даже с собственными дочерьми. Одну из дочерей вообще не узнал).
Вечером врачи устроили консилиум. Был доктор Троадий Ричардович Крыжановский, Аркадий Илларионович Балабушевич (бабушкин племянник, горячо любивший бабушку) и кто-то еще. У нее было тяжелейшее воспаление легких и угрожал отек легких. Тогда еще не было антибиотиков и сульфамидов. Врачи решили делать кровопускание. Возле бабушки была Евдокия Яковлевна и осталась на ночь мама. Нас отвели домой. Утром 9 декабря 1936 г., еще в темноте, мы на углу Андреевского спуска и Боричева Тока встретили знакомую старую даму, которая сказала нам: «Нет уже вашей бабушки». Что-то перехватило горло, что-то оборвалось в груди. Это было первое горе у нас с братом.
На похоронах было множество народа. Когда тело бабушки из дома под колокольней несли на катафалк, чтобы везти в Набережно-Никольскую церковь, где дедушка служил после закрытия своей церкви (1934) — начали уже разрушать дедушкину церковь Св. Николая. Не взирая на похоронную процессию, на дорогу тут и там сбрасывались камни от разрушенного храма.
При жизни бабушка, если где-то был покойник, всегда выходила навстречу и провожала его некоторое время — совершенно незнакомого. А когда она умерла, её катафалк из церкви Набережно-Никольской на Лукьяновское кладбище ехал пустой. Бабушку с Подола до кладбища всю дорогу несли на руках.
Со смертью бабушки дедушка очень переменился. Придя из церкви в пустую комнату, немного поев, начинал молиться. Когда мы подходили к нему, он гладил нас, как будто хотел улыбнуться, и начинал плакать. Внешне он был досмотрен — та же преданная трудолюбивая Евдокия Яковлевна готовила ему еду, стирала, убирала в комнате. Но внутренне дедушка осиротел. По очереди к нему приходили ночевать папа и дядя Сережа, до тех пор, пока у него не поселилась младшая сестра Наталия Александровна Протасова, больная телом и душой.
Поскольку дедушка основное время проводил в церкви, мы с братом после школы шли к Евдокии Яковлевне в ее «гарбуз». Целый день комната освещалась электричеством. Мама давала ей деньги на нашу еду, у Дунечки все было вкусно. Евдокия Яковлевна пищу готовила на столе, там же все вместе или по очереди кушали. Один уголок стола был неприкосновенным. Он находился в нише темного окна, выходящего на лестницу, по которой поднимались к дедушке на колокольню. Этот «уголок», из-за которого мы с братом часто спорили (кому там готовить уроки), привел меня к поступку, из-за которого я казню себя всю жизнь.
В последний вечер, как всегда, видя через окно уходящего в церковь дедушку, мы побежали к нему попрощаться и получили благословение. Но брат подбежал первым — попрощался, получил благословение, а я, желая закрепить место, где до того сидела, не добежала до дедушки и повернула обратно, не простившись. Больше дедушки мы не видели.
В 1937 году полностью сбылось предсказание Ф.М.Достоевского: «Если Бога нет — все дозволено». 17 октября 1937 г. арестовали (17 ноября 1937 г. расстреляли) о. Михаила Едлинского, друга дедушки, который служил в Набережно-Никольской церкви с дедушкой вплоть до ареста.
А в ночь с 19 на 20 октября 1937 г., еще до рассвета, к нам постучал в дверь племянник Евдокии Яковлевны Вася, сказать, что тетю Дуню взяли понятой к дедушке, у которого проводится обыск. Папа с мамой вышли сразу. Шли по безлюдному Андреевскому спуску по разным сторонам. Мама попросила папу идти медленнее и вообще не показываться первым. Сама же, придя на место, начала звонить, затем стучать в первую дверь перед лестницей, ведущей к дедушке.
Наконец раздались шаги и она услышала:
— Что вы хотите?
— Я к отцу Александру.
— Вы кто?
— Его дочь, впустите.
— Сейчас нельзя, идет обыск.
Мама стала ждать.
Наконец, вывели дедушку, бледного, еще более чем обычно согбенного. Мама кинулась к нему: «Папуся, благословите». Это был последний человек из родных, который виделся с дедушкой. Папа в это время стоял в Покровском переулке.
Мне было поручено сообщить об аресте дедушки маминым родным на Тургеневской улице. Я не пошла в школу, закрыла квартиру и отправилась к родственникам. Тогда арестовывали целыми семьями. Обычно ключ мы клали у двери под соломой. Но сын соседа — работника НКВД Юрий, зная об этом, иногда говорил мне: «Я знаю где вы прячете ключ. Приду ночью и вас зарежу». На этот раз я ключ не оставила под соломой, а взяла с собой.
Мама с папой ожидали, что их арестуют. Мамин брат, дядя Женя, купил маме цигейковую шапку с длинными ушами «на всякий случай». Мама по всем инстанциям ходила сама, всюду называя себя дочерью о. Александра Глаголева. С ночи записывалась на прием к следователю, прокурору. Выстаивала в очередях для посылки денег. Это тоже являлось тестом: если деньги в тюрьме принимают, значит, человек еще находится здесь, на месте.
В конце ноября 1937 г., дождавшись своей очереди у следователя, мама услышала:
— Он... умер.
— Когда, как?
— Разговор окончен.
Мы пережили смерть дедушки. Ходили за утешением и заочным погребением к дедушкиному другу — архиепископу Антонию Абашидзе, жившему на Кловском спуске в маленькой хибарке. Он когда-то преподавал в Тифлисской семинарии и был учителем Сталина. Может быть, поэтому его не тронули. Тогда он нам и открыл тайну бабушкиного монашества, он бабушку сам и постригал. Мы отслужили заупокойную службу. Когда берешь благословение у владыки, полагается земной поклон, а владыка Антоний благословлял нас как священник. Я только много позже узнала об этом правиле.
Вдруг появились сомнения. А вдруг дедушка жив? Мама попробовала передать деньги в тюрьму — приняли. Затеплилась надежда. Получает сведения. Ответ: «Скоро будет послан по этапу, можно передать теплые вещи». Вещи приняли. Мама снова записывается к тому следователю, который сказал о дедушкиной смерти. Прием ведет другой. Отвечает: «Находится под следствием».
— А когда принимает товарищ такой то? — (мама называет фамилию).
— Он не работает.
— Что, в отпуске?
— Нет, он враг народа.
Папа ночами ходил на Лукьяновское кладбище. Из тюрьмы вывозили трупы в грузовиках, открывали борт машины и сбрасывали тела в общую могилу. Там папа предполагал узнать дедушку.
Только в 1944 г. в Москве маме ответили официально, что А.А. Глаголев умер 25.11.37 года от уремии и сердечной недостаточности. Так служба НКВД всячески пыталась скрыть следы своего преступления.
Через шестьдесят лет, в феврале 1997 года я была допущена ознакомиться с тюремным делом за № 71156 ФП на Александра Александровича Глаголева, арестованного 20 октября 1937 г. по обвинению в активном участии в антисоветской фашистской организации церковников. Преступление по ст.54-10 и 54-11 УК УССР. У меня создалось впечатление, что над материалами «дела» позднее усердно «поработали».
Отец Александр Глаголев был глубоко верующим, истинным христианином, необыкновенно смиренным, бессребреником, был известным в России и за ее пределами ученым-гебраистом. До закрытия Киевской Духовной Академии в 1924 г. А.А. Глаголев был там профессором кафедры библейской археологии и древнееврейского языка. Кроме того, он знал 18 классических и европейских языков и всей своей жизнью опровергал излюбленные обвинения антирелигиозников в адрес духовенства: невежество, тунеядство, одурманивание народа в корыстных целях и т.д.
Машина НКВД поставила задачу уничтожить этого священника и создала «дело» о якобы его «активном участии в антисоветской фашистской организации церковников». И «мерой пресечения» было избрано «содержание под стражей в спецкорпусе киевской тюрьмы» (оперуполномоченный Годьдфарб, начальник IV отд. Перцов). Но мучителям мало было убить о. Александра. Они еще захотели вытравить из его дела всякие следы мучений, изобразить, что смерть его наступила в результате болезни, т.е. решили вытравить память о священномученике.
Согласно материалам «дела», в тюрьме А.А. Глаголев встречает необыкновенно «гуманное отношение», его «заботливо» помещают в тюремную больницу, где он через 36 дней после ареста скончался от болезни, которой у него никогда раньше не было: от почечной и сердечной недостаточности.
В деле Александра Александровича Глаголева почти ничего нет:
1. Нет ни одного обвинения людей, по показаниям которых он был арестован.
2. Нет имен обвинителей, а ведь они должны были быть, если о. Александр был членом «организации».
3. Нет очных ставок с членами этой «организации» или с обвинителями.
4. Главное, нет ни одного протокола допроса. А допросы были. Свидетель этому вернувшийся в 1946 г. в Киев из ссылки священник о. Кондрат Кравченко, который сидел в Лукьяновской тюрьме в 1937 г. вместе с о. Александром Глаголевым.
Со слов о. Кондрата, в тюрьме у некоторых следователей бытовала следующая «методика допросов»: ночью допрашиваемых заставляли часами стоять в очень неудобном положении с запрокинутой головой. Сам отец Кондрат подвергался дважды таким допросам, а о. Александра Глаголева, по его словам, допрашивали таким образом 18 раз, отчего о. Кондрат характеризует о. Александра Глаголева не как просто мученика, а великомученика (о. Кондрат Кравченко был арестован летом 1937 г. Из Лукьяновской тюрьмы был выслан за Полярный в том же, в чем его и взяли — в парусиновых туфлях и плаще. Там он отморозил ноги, и у него отпали фаланги пальцев, его комиссовали. Как «актированного», т.е списанного «по акту», отпустили на более легкий труд. Довелось идти на новое место назначения по льду на костылях, он упал, не мог идти. Конвой засовещался: «Пристрелить или сам дойдет?» — «Да, сам дойдет!» А врач подошла и спросила: «А Вы чего лежите?» — «Не могу я». Тогда она его поместила в свои сани, а сама 18 км шла пешком. После пребывания в таких условиях заключения и ссылки, самыми тяжкими, по его словам, были воспоминания об этих двух допросах).
5. В деле нет ни одной справки, когда и чем заболел А.А. Глаголев, когда его поместили в больницу, кто был его лечащим врачом. Есть только справка о смерти в больнице.
6. Нет ни одной записки, подписанной о. Александром. Только никем не подписанные черновики. В них он описывает свой день до ареста. Он служил в церкви ежедневно утром и вечером. Во время короткого дневного отдыха читал книги (работал). Вечером после церкви чтение молитвенного священнического правила, занимавшего часть ночи. (Поражает его удивительная работоспособность. Чтобы вести такой образ жизни, нужно было быть достаточно здоровым человеком. В тюрьму он пошел своими ногами, и вдруг через 36 дней «умер», не будучи осужден).
В черновых записках о. Александра говорится, что он при таком распорядке своего дня и, учитывая его тесное жилище, мало мог принимать людей у себя дома. Общался с ними, в основном, в церкви между утренней и вечерней службой.
Обладая феноменальной памятью, о. Александр описывает случаи общения с людьми, обращавшимися к нему за последнее время лично или по почте. Поводы для общения: просьбы о молитвенной помощи, о больных, причащение больных, напутствие умирающих, погребение умерших, другие богослужебные требы.
Иначе говоря, все это были случаи взаимоотношений священника с прихожанами. Указывает он и на дружеские встречи с родными или близкими, а также с приезжими из других городов. Однако нам доподлинно известно, что эти указания не повлияли на дальнейшую судьбу этих лиц, т.е. никто из них не был арестован, их вообще не вызывали в НКВД, никто им не был «оговорен».
Мы достоверно не знаем, каким еще пыткам моральным и физическим подвергался о. Александр, каким был его последний допрос. В то время НКВД — детище атеистической власти, не запрещало никаких «инициатив» отдельных следователей в отношении мер физического воздействия на заключенных. Племянник бабушки, жены о. Александра, врач Аркадий Илларионович Балабушевич через своих пациентов как-то пытался что-то узнать от следователя. Последний говорил, что с А.А. Глаголевым очень трудно вести дело, так как этот священник на допросе вместо ответов, без конца повторяет: «Господи, помилуй! Господи, помилуй!»…
Тело покойного протоиерея А.А. Глаголева, как и других погибших в тюрьме, никому не выдали.
Позже, на площадке, где были захоронены заключенные, мои родители поставили дедушке памятник — крест с аналоем и евангельским текстом: «Блаженни изгнании правды ради». Сначала родители хотели сделать надпись: «Агнца Божия проповедавша и заклани были яко агнцы», но побоялись — было хрущевское время.
К сожалению, все личные вещи дедушки, его ризы, книги, в том числе «Труды Духовной Академии» и сам сундук сгорели в нашей комнате на Дехтеревской. Случился пожар, когда нас никого не было дома. Соседи с улицы пытались войти через балконную дверь в квартиру (самого балкона не было). Когда в дыму открывали дверь, на них упал старый мешок, в котором мы прятали дедушкино Евангелие, ведь вся квартира буквально была заставлена книгами. Евангелие выпало красивое, напрестольное в золоченом окладе, и соседи решили, что наша квартира вся забита золотом. Тогда сгорели не только вещи дедушки, но и наши тоже. Наименьше пострадали иконы, хотя некоторые немного вздулись. Вернувшись домой, мы увидели только обугленные разбросанные перед домом вещи. Выброшены были и елочные игрушки с блестками в виде шестикрылых Серафимов, которыми мама украшала иконный ряд. Позже были похожие украшения с личиком посередине в виде белых снежинок. Долго рассказывали, что у нас не только было золото в мешках, но даже куклы с бриллиантами.
На вопрос, как бы отнесся дедушка к посмертному чествованию, посвященному 125-летию со дня рождения и 60-летию со дня его смерти, наверное, можно ответить: как и при жизни в дни своих юбилеев — без всяких элементов тщеславия. Для него характерны смирение и простота. Не та Santa simplicitas, о которой говорят в отношении ребенка или простака, многого недопонимающего. А простота от мудрости. Мудрость и предельное незлобие — любовь к людям.
Есть две главные заповеди: 1. Возлюби Бога всем сердцем. 2. Возлюби ближнего, как самого себя. В Св.Писании еще сказано: «Как можно любить Бога, которого не видишь, и не любить человека, который перед тобой».
И дедушка, и его друг о. Михаил Едлинский несли людям добро, любовь. Они истинно любили Бога, не отреклись от Него перед лицом смерти, не лжесвидетельствовали, как того требовали их мучители. Мой отец объяснял, что великомученики среди других христианских мучеников, называются так потому, что их не только много мучили, но, умирая в колизеях, на площадях, они воздействовали своим примером на других, и те, в свою очередь, принимали мученическую смерть.
У наших мучеников не было свидетелей. Они были лицом к лицу со своими мучителями. Поэтому о них нужно говорить не ради них, а ради живых, подвигая их на добро.
Во 2-ом томе собрания материалов «Новые мученики Российские», составленном протопресвитером Михаилом Польским (типография преподобного Иова Почаевского) «Holy Trinity Monastery Sordanville». N-Y, 1957, на стр.172 в «Общем списке некоторой части пострадавшего духовенства» значится:
«Протоиерей Александр Глаголев, проф. Киевской духовной академии, церкви Николы Доброго г. Киева, умер в тюрьме 12 ноября 1937 г. (старый стиль). Скончался на допросе, погребен в общей могиле, как и отец Михаил Едлинский».
В Православном календаре 1992 года, посвященном 600-летию со дня преставления игумена Сергия Радонежского (издательство Свято-Троице-Сергиевой Лавры, печатано в г. Вильнюсе в Свято Духовном монастыре), на стр. 315 значится:
«12.11.1937 г. (старый стиль) протоиерей Александр Глаголев, церковь Николы Доброго в Киеве, умер в тюрьме. Скончался на допросе. Был профессором Киевской Духовной академии».
Таким образом, вся Русская Православная Церковь чтит память протоиерея Александра Глаголева.
Немного о наших родителях и нашей семье.
Как я говорила, в дошкольном возрасте и позже (до моих 11 лет) мы с братом днем находились на Покровской, 6, т. к. родители работали, затем работали и учились.
Отец наш, Глаголев Алексей Александрович, окончив в 1940 году физико-математический факультет пединститута, несмотря на продолжающиеся преследования духовенства, все же решил воплотить в жизнь свое заветное желание — стать священником. Он желал тайно принять священство в Грузии. С этой целью он продал иллюстрированное многотомное издание Брэма «Мир животных» и на эти деньги поехал в Тифлис к католикосу Циниадзе, но его там не рукоположили. Католикос прозорливо сказал: «У вас будут скоро свои епископы». Уже во время войны, в 1941 году, папа принял священство в г. Кременце. Дедушка так и говорил: «Нужно подождать до 40 лет». Добирался туда на попутках, рукоположил его епископ Вениамин.
Свято-Покровская церковь (ул. Покровская № 7, до настоящего времени эта улица называлась ул. Зелинского) была в то время закрыта, там был архив, и папа добился открытия теплого храма Иоанна Воина при Покровской церкви — напротив разрушенной дедушкиной церкви Св. Николая Доброго. Также ему предложили и Варваринскую церковь, ту самую, в которой служил и жил дедушка. Обе церкви были превращены в общежития и разбиты на комнатки. Каждая комнатка имела свою плиту для варки и обогрева с общим дымоходом. Все комнаты были покрашены в разные краски — белую, розовую, голубую. Перегородки и плиты разваливали мужчины, мы выносили кирпичи и мусор. Вся наша семья и прихожане принимали участие в этом ремонте. Помню, я разбирала перегородки и плиты вместе с Марией Павловной. Вся церковная стена теперь получилась разной: розовой, зеленой, белой, — какой у кого был вкус. В Великий Пост за недорогую цену церковь побелил человек монашеского типа.
Мама, Глаголева Татьяна Павловна, окончившая в 1940 г. географический факультет университета, стала работать паспортисткой в церковных домах. А управдомом был друг родителей — Александр Григорьевич Горбовский, работавший до войны по физиологии растений с академиком Вотчалом. Кроме того, он очень интересовался историей, географией, архитектурой. Эрудированный и талантливый в различных областях человек.
Эти краткие сведения помогут объяснить, каким образом в дальнейшем, в период немецкой оккупации, удалось спасать людей от гибели и от посылки в Германию на каторжные работы. Огромную роль сыграла церковная печать, спрятанная после разорения церкви другом Глаголевых — врачом Троадием Ричардовичем Крыжановским, жившим тоже в церковном доме по ул. Покровской №3, а также старые бланки, оставшиеся еще от дедушки.
Должна сказать, что не все люди, спасенные моими родителями от Бабьего Яра, были мне известны. В то время как раз нужно было поменьше знать, ввиду смертельной опасности как для спасенных, так и спасителей. Пишу только о людях, с которыми я соприкасалась или знала о них хорошо.
Обращался за помощью к родителям Дмитрий Лукич Пасичный, относительно своей жены Полины Давыдовны (Даниловны) Шевелевой-Пасичной, хотя ни его, ни его жены я до этого не видела. По-моему, впервые увидела их у нас — в полуподвальной квартире под церковью Иоанна Воина.
Поля в светло-салатовой блузке, лицо красивое, милое, приветливое. Кроме меня и родителей, кажется, была еще Елена Михайловна (Изабелла Наумовна). Я знала причину прихода Пасичных. Полина пожелала принять крещение и обвенчаться с Митей. Ее крестили с именем Полина.
Затем было венчание. Я держала над кем-то из них венец. Не помню, был ли еще другой шафер (держащий венец), или я держала венцы над обоими одновременно. Митя напомнил, что обручальные кольца были из воска. Какое-то время они жили в бывшем священническом доме. (Том самом, дедушкином, в котором мы с братом родились. При немцах он числился за церковью. Дедушкина церковь Николая Доброго, к которой он примыкал, к тому времени уже была разрушена, а на месте самой церкви была выстроена школа, довоенный № 118).
Горбовский прописал туда Шевелевых, мать и дочь, написав на них церковные метрики по старому правописанию, изменив отчество (Давыдовна на Даниловна).
Спасенную Евгению Абрамовну (по новым документам Акимовну), тещу Мити, я вообще никогда не видела. Во-первых, как я уже говорила, нам не нужно было знать того, чего не требовала необходимость, во-вторых, мы старались не расхаживать без нужды по улицам, чтобы не натыкаться на немцев. Возможен был и угон в Германию.
Изабеллу Наумовну Миркину-Егорычеву до войны я видела только один раз. А мои родители, по-моему, вообще ее не видели до того, как к ним обратились родные дяди Сережи.
Изабелла Наумовна — жена брата моей тети Марочки (Марины Ивановны Егорычевой-Глаголевой) — жены папиного брата, дяди Сережи. Видела я ее в детстве на елке у Зоечки — дочери дяди Сережи и тети Марочки. Это была полная дама с красивым лицом, блестящими черными глазами, на голове перманент, волосы преимущественно седые. Потом она говорила мне, что седая прядь у нее появилась еще в бытность в гимназии. Она была в черном платье, несколько скрадывающем ее полноту. Ее единственной дочери Ирочке тогда на елке было не больше 3-х лет.
...Вдруг, осенью 1941 г., тревожное известие. К нам пришла сестра тети Марочки — Татьяна Ивановна: «Белла и Ирочка не пошли по приказу с другими членами семьи, а именно с отцом Беллы, Миркиным Наумом Израилевичем, его второй женой Софией Исааковной и сестрой Беллы Маней — врачем фтизиатром (о последней, знавшие ее люди говорили, что это поистине святой человек). Придумать сразу родители ничего не смогли.
Вскоре к нам является взволнованная, задыхающаяся бледная учительница — Наталия Ивановна Богуславская, Она была верующей женщиной, очень культурной. Дедушка в свое время попросил ее готовить меня и брата к школе. Она стала для нас как родная.
Наталия Ивановна на улице встретилась с незнакомой дамой, которая от переполняющих ее чувств начала рассказывать, что она проводила свою приятельницу на Лукьяновку до того места, куда было разрешено. Они попрощались. А когда эта женщина прошла вдоль огороженного места, то случайно в каком-то просвете увидела людей, которые падали, расстреливаемые из автоматов. (Наверное, это было не в первый день «выполнения приказа»).
Дело в том, что Беллу уже прятали у Егорычевых в сарае за дровами. А вечером, когда она вышла подышать воздухом, ее увидел дворник, знавший ее. Он пришел к Егорычевым и предупредил, что не может рисковать собой и своей семьей, так как по приказу фашистов обязан выдать еврейку. Узнав все это, мама не спала всю ночь, а на утро решила отдать свой паспорт Изабелле Наумовне. С этим паспортом Бэллу переправляют в село Украинку к знакомой женщине Марте.
Позже к маминой сестре, тете Зине, попросилась пожить вместе знакомая старушка Мария Михайловна Мещанинова и с ней ее сестра Елена Михайловна. Вскоре Е.М. занемогла и слегла — у нее была тяжелая обтурационная желтуха (то ли камень, то ли опухоль). Елена Михайловна скончалась. Маме в голову приходит мысль попросить ее сестру не сдавать паспорт: мол, он утерян. Удалось с помощью Александра Григорьевича Горбовского заменить фотографию — наклеить фото Изабеллы Наумовны, которая с этого дня для всей нашей семьи в любое время дня и ночи стала значиться уже как Елена Михайловна.
Вначале мама дала (или собиралась дать — не помню) заявление об утере паспорта. Затем в село доставили новый паспорт. А в это время как раз на Марту кто-то донес, что она прячет еврейку. К Марте пришли из полиции проверять документы. А у Изабеллы Наумовны два паспорта — один на груди, другой в сумочке. Она села на лавку поверх сумочки и во время проверки не вставала с нее, призвав все свое хладнокровие перед лицом смерти своей. «А дочь, что с ней будет, хотя она у тети своей родной? А вдруг кто-то и на нее донесет?!» Беда на этот раз миновала.
Новоиспеченная Елена Михайловна идет в Киев вместе с другими женщинами из села. И обувь городская неподходящая, и сноровки никакой нет к большим переходам. А женщины «прямуют» бодро. Она не знает дороги, просит их идти медленнее — они временно замедляют ход, а затем снова переходят на привычный шаг.
Вот так 29 ноября 1941 г. Елена Михайловна и появилась у нас. Я была на хозяйстве во второй половине дня одна. Мама меня предупредила, что придет Изабелла Наумовна (Елена Михайловна). Она постучалась и спросила Татьяну Павловну (маму). От красивой женщины остались только глаза — теперь тревожные, усталые, лицо, потемневшее на фоне белого шерстяного платка. В двух пальто из-за холодной погоды, в двух платках, в носу две фасолины, чтобы более походить на русскую. Она уже не казалась полной. Узнав, что мамы нет, она вначале пробормотала, что подождет ее за дверью, но я назвала ее по имени и попросила зайти. Так она и осталась и поселилась в церковном дворе под видом родственницы Глаголевых, и была с дочерью Ирочкой прописана управдомом Горбовским по ул. Покровской № 7. Ирочка жила больше у тети Марочки.
Мой брат, Глаголев Николай Алексеевич, рождения 20 апреля 1928 г. (осенью 1941 г. ему было 13 лет) играл роль связного между нашими родителями и спасаемыми людьми. Когда Изабелла Миркина по возвращении из села поселилась в нашей семье, Николай зимой 1941 г. ходил за ее дочерью Ирочкой, живущей тогда у тети Марии Ивановны Егорычевой по улице Жертв Революции № 14 (Трехсвятительская), и приводил ее на свидания с ее матерью к нам, на ул. Покровскую № 7. Ирочку, которую знали соседи тети, закутывали в несколько платков. И в таком виде брат вел ее через весь Андреевский спуск, крепко держа за руку, не обращая внимания на насмешки уличных мальчишек: «Жених и невеста!», из-за того, что идет с девочкой. Ирина потом с благодарностью вспоминала эти переходы и «крепкую руку» Николая.
Еще она вспоминала рассказ матери — Изабеллы Наумовны, как зимой 1942 г., во время нашего пребывания в селе, подросток Николай Глаголев, при переезде из одного села в другое, сопровождал Изабеллу в условиях бездорожья ночью через заснеженный лес. Оба очень много тогда пережили, т.к. лес контролировался немцами, выслеживающими партизан.
Летом, когда папа был в селе, она была с нами тоже. Елена Михайловна представлялась родственницей (то ли двоюродной сестрой, то ли тетей — по паспортному возрасту).
Должна сказать, что Елена Михайловна тоже изъявила желание креститься. Нажима со стороны моих родителей не могло быть. Ретроспективно думаю, что движущим мотивом была благодарность, благодарность Богу — за спасение. Во всяком случае, у Елены Михайловны, живущей с нами под одной крышей, — это точно.
Также были оформлены А. Горбовским документы на журналиста Либермана Вениамина Абрамовича. Его я лично не знала, познакомилась уже позже с его женой.
К родителям обращалась Вера Владимировна Шпилевич — сестра Юлии Владимировны Виленской (муж ее был известным адвокатом). Сама Юлия Владимировна, кажется, была в ссылке. А Шпилевич просила за своего зятя Виленского. Последнему также составили метрическую запись.
Теперь этический вопрос. Как возможно: священник и, мягко выражаясь, неподлинные документы подписывает? Грех? Верю, что нет. Ведь Иисус Христос сказал: блажен, кто душу свою (т.е. жизнь свою) готов отдать за других.
Кого не удалось спасти?
С папой когда-то учился и, наверное, знал папу как сына о. Александра Глаголева, Гермайзе Николай Георгиевич (я его тоже лично не знала). Папа, будучи студентом, сам занимался репетиторством. А для нашей дальней родственницы посоветовал как репетитора Гермайзе (преподавателя математики).
Якобы вся семья Гермайзе очень давно приняла христианство. Детей у Н.Г. Гермайзе с женой Людмилой Борисовной своих не было. Но кто-то им подбросил мальчика, которого они усыновили и очень любили. Подброшенный мальчик был обрезан. Наверное, его тоже крестили. По-моему, звали его Юра. Он учился в мединституте. Немцы вели по улице страшно избитого Н.Г. Гермайзе. И его случайно увидела мать девочки, с которой он занимался математикой. Она прибежала сказать об этом папе.
Позже пришли Люша и Иван и рассказали следующее.
Немцы вызывали всех мужчин на биржу. Николай Георгиевич Гермайзе, кажется, по возрасту уже не должен был туда явиться. А Юра заговорил с немцами по-немецки. Те спросили: «Откуда вы так хорошо знаете немецкий?» А Юра: «Мой отец Н.Г. Гермайзе — немец». Немцы пригласили, или приказали, явиться отцу. А тот по внешности — настоящий еврей. Они их двоих раздели. И их уже ничего не могло спасти.
Так что о них стало известно, так сказать, post factum. Но что же бедная жена — Людмила... Мама посылает меня к ней. Она в тревоге — не знает, где муж и сын. По поручению мамы (может, от мамы была какая-то записка) я ей передаю, что она может рассчитывать на поддержку моих родителей. Она тоже сильно картавила. Помню, что, не взирая на всяческие мои протесты, она мне подарила коробку с духами «Манон». Я с ней пошла на Евбаз и быстро продала их за 20 рублей (тогда это было ничто). Я искала на улицах по дороге домой какого-нибудь нищего, чтобы попросить его помолиться за Людмилу и за упокой Николая и Юрия. Но нищих не было. Я нашла калеку без двух ног. Может быть, он был неверующим. Он отнесся к моей просьбе как-то скептически, но деньги принял.