Позови меня в день скорби
Позови меня в день скорби
Книга первая. В ОЖИДАНИИ КАЗНИ
БЬЮТ ВОЛКА КРУГЛЫЙ ГОД
БЬЮТ ВОЛКА КРУГЛЫЙ ГОД
ОСЕНЬ 1939-го выпускники Тамбовского артиллерийского училища встречали на Западной границе. Край незнакомый, разноязычный. Восемнадцать километров отделяло местечко Любомль, где квартировал полк, от Ковеля. Время тревожное, неспокойное: шел передел Европы. Гитлер в сентябре расчленил Польшу, объявил захваченные земли своим протекторатом. И сразу же немецкая граница приблизилась к нам. Что-то от панского пирога досталось, конечно же, и Сталину с Молотовым... Да и мы уже многое начали понимать, не веря краснобайству комиссаров, вбивавших в наши головы «истину» о добровольном присоединении поляков к Советскому Союзу.
Помню свою первую встречу с врагом. Техник Миша Куклин и я прибыли в Ковель - надо было срочно отправить письма и бандероли. Дверь почты вдруг резко распахнулась, и в приемное отделение вошли два офицера-щеголя. Форма на них была новенькая, ладно подогнанная, с блестящими нашивками и узорчатыми погонами. Тульи фуражек, лихо вздернутые вверх, венчали кокарды. Самодовольство и самоуверенность немцев сразу бросались в глаза. Увидев нас, они откозыряли. Мы ответили. На ломаном русском офицеры попросили бланки для перевода денег в Германию. С трудом сдернули тонкие кожаные перчатки, туго обтягивавшие кисти рук. И тут я увидел на пальцах дорогие перстни с особым знаком - череп и кости. Перевел взгляд на фуражки - точно такие же были и на кокардах. Мне стало не по себе. Еще раз козырнув, мы с товарищем вышли.
От этой встречи остался неприятный осадок. Предчувствие беды витало в воздухе. А столкнуться лоб в лоб с человеком со зловещими знаками смерти, с уже запрограммированным чувством преимущества над себе подобным, но другой расы, предполагало подчиниться ему, сдаться без боя.
Позже узнали, что это были члены немецкой государственной комиссии по уточнению границ двух сопредельных государств. Думаю, скорее, это были разведчики, нежели чиновники.
Вторая встреча произошла в том же Ковеле, но весной 1941-го. Выполнив поручение командира полка в штабе дивизии, я отправился в город купить кое-что по мелочи. И вдруг в небе над старой площадью раздался шум моторов. Поднимаю голову. Немецкий самолет летел так низко, что можно рассмотреть пилота - его шлем, очки, крутой подбородок. Летчик нагло, словно коршун, кружил не только над центром, но и над военным городком, над штабом дивизии. Затем, качнув черным крылом с фашистской свастикой, никем не преследуемый, спокойно удаляется. Нас информировали, что это было нарушение воздушного пространства СССР со стороны немцев в разведывательных целях.
Есть такая народная примета: если с тобой что-то случится дважды, то это произойдет и в третий раз. И такой «третий раз» — встреча с немцем - не заставил себя долго ждать. Но об этом позже.
Примерно за месяц до начала войны в армейском Доме культуры собрался старший командный состав. Совещание проводил начальник политотдела корпуса. Он сразу предупредил: совещание секретное и любая утечка информации рассматривается как разглашение военной тайны и карается по закону военного времени. Столкновение с Германией неизбежно, заявил он, фашизм агрессивен и стремится к мировому господству, считая врагом номер один наше социалистическое государство. Разведка доносит о форсировании Германией войны с СССР. Далее докладчик всех ошеломил: «Возможно, первыми предстоит выступить нам. Это важно для победы с малыми потерями. Международный пролетариат - за нас, а значит, путь нам открыт только к победе». Затем он распорядился провести во всех частях секретные мероприятия под видом подготовки подразделений к большим учениям.
Эту работу начали незамедлительно. Пушки и зарядные ящики заполнили боевыми снарядами. Проверялось все — и оружие, и инженерное имущество, и даже обмундирование. Еще раз уточнялись мобилизационные планы. В солдатские каптерки доставлялись боевые патроны — для пулеметов и винтовок. Командиры, согласно положению службы на границе, имели личное оружие и всегда держали его в боевой готовности. Потому, может, и смогли бойцы дивизии в первые часы войны дать отпор врагу.
Но перед самым началом войны несколько ослабило нашу бдительность сообщение ТАСС от 14 июня, в котором опровергались слухи об угрозе войны с Германией. Меня даже откомандировали в Киев сдавать экзамены в военную академию. Но уже на самих экзаменах я почувствовал что-то неладное. Экзаменаторы были чем-то озабочены, не очень строги в отборе кандидатов в слушатели академии.
В Киеве заскочил в одну хорошо знакомую мне семью - к Владимиру Сосюре, известному украинскому поэту. Его теща всегда про-
являла ко мне любезность. Вот и сейчас, узнав о моём отъезде на границу, старушка отвела меня в свою комнатку и перед иконами благословила. От неожиданности я выпалил: «Зачем это?» Она приложила палец к губам и, оглядываясь, прошептала: «Скоро война, сынок. Я хочу, чтобы обошла тебя немецкая пуля». Наверное, в их семье молодежь не раз говорила о войне с Гитлером, и теща нечаянно слышала об этом.
В полку внешне было спокойно. Хотя часы мирной жизни неумолимо текли к своему концу. Командиры частей и подразделений, участники того секретного совещания, не очень-то и доверяли тишине и покою, что царили вокруг. Буйная зелень и цветы ласкали взгляд. Из распахнутых окон лились модные мелодии: играли патефоны. А когда на Любомль опустились звезды, народ потянулся в летний кинотеатр, там шла премьера художественного фильма, в очередной раз воспевающего любовь к партии, к идеям коммунизма, к любимому вождю, думающему обо всех угнетенных народах. А перед фильмом показывали киножурнал. Да какой! Кинопленка запечатлела исторический момент - подписание мирного договора СССР с Германией. Молотов пожимает руку Гитлеру. Что это - случайное совпадение или преднамеренное усыпление бдительности?
После фильма люди, притихшие и усталые, молча разбредались по своим домам, улицы опустели, всё погружалось в медленный тягучий сон; казалось, наступает обычная летняя ночь. Но этой ночью немцы уже были готовы к прорыву границы, к бомбардировке городов, военных объектов, аэродромов, железных дорог. Вражеская агентура, проникшая к нам, резала провода связи, оборудовала пункты корректировки артогня. Любопытно, что она давно и свободно разгуливала по улицам советских городов, больших и малых, знали каждый наш засекреченный объект. И никто ни разу не остановил ни одного диверсанта, все они носили форму военнослужащих Красной армии. Пойди тут разберись...
Разбудил меня грохот взрывов. Прислушался - стреляют по казармам и складам, по штабным помещениям, держа под прицелом артиллерийские позиции. Запыхавшийся хозяин, распахнув дверь в мою комнатку, выпалил:
— Пан офицер, пан офицер! Немчура на мотоциклах стреляе по вашим хлопцям. Вже много вбытых. На вулыцях опасно. Бижи, сыну, огородами да садамы... Авось Бог милуе... Да витципы ты свою шаблюку! Смекаю, вона в циеи войни тоби не потребна буде... Проще-вай, хлопчик!..
Подумал: действительно, прогоним немца и вернусь я за своей шашкой. И не ведал в тот час, что немцы уже полностью разгромили наш погранотряд и вовсю стараются закрепиться в окопах погра-
ничников. Немецкая и наша артиллерия ведут меж собой дуэль: кто кого? Извечный вопрос войны. И ответ на него мы получим скоро. Пехотный полк совладал-таки с мотоциклистами. Малая их часть позорно бежала. На те коляски, что уцелели, запрыгивали немцы, по четыре-пять человек. Скажу больше - пехотинцы заставили фрицев нырять в холодный Буг и драпать на исходные позиции.
Мы выстояли. Территория в зоне дислокации двух полков уже к утру была очищена. Многие думали: нарушение границы на нашем участке - это провокация местного значения. И ошибались. Не прошло и получаса, как появились тяжелые немецкие самолеты, груженные бомбами, небо словно затмила черная туча. Заговорили пушки. Летаки уже с реки звезданули по нашему берегу, и все это закрепилось из автоматических пушек и крупнокалиберных пулеметов. Город начали затягивать клубы дыма, от копоти и гари становилось труднее дышать. Бойцы притихли, глядя на все шире разгорающийся над Любомлем пожар, на Буг, воды которого достигали отблески горящего неба. Справа и слева от нас стрельба усиливалась. И стало ясно - это не «провокация местного значения», это - война.
Территория полка выглядела ужасающе: дымящиеся казармы, развороченный взрывами склад, разбросанные и скрюченные в нелепых позах тела убитых.
Командир дивизиона капитан Бондаренко дежурил в ту ночь по полку. Сильный сорокалетний красавец-мужчина, грамотный командир, казалось, в нем работает какой-то хитрый источник невероятной энергии. Службе он отдавал себя до конца - ездил на авто и мотоцикле, скакал на лошади, учил артстрельбе, быстро и напористо говорил. Его энергия и решительность магнитом притягивала к нему бойцов. Но повоевать-то капитан и успел всего-навсего с полчаса. Лежит теперь распластанный на плацу, грудь его — сплошное кровавое месиво. Чуть поодаль — начальник инженерной службы Леша Войцеховский, убит нашим же снарядом из разорвавшегося склада. Рядом - еще десяток молоденьких бойцов, тоже закончили свою короткую жизнь. Отвоевались...
С трудом, еле волоча подкашивающиеся ноги, пересек я плац. Шел и горестно думал, но не о немцах, совершивших сегодня такое зло, а вспомнился мне почему-то эпизод, происшедший буквально за несколько дней до этой кровавой бойни.
С Мишей Куклиным заглянули мы в дом к старому еврею, знали: он поможет в обмене квартиры. В городе, где основу его составляли евреи, говорили, что старик этими операциями занимается давно, почитай, всю жизнь — и себе на кусок хлеба копейку зарабатывает, и людям добро делает. Голову благообразного старика украшала черная нашлепка- шапочка, наподобие азиатской фески. Из-под нее выбивались длинные седые волосы. От худеньких плеч и до
самых пят свисал балахон, такого же черного цвета; в руках старик цепко держал большую тяжелую книгу, и снова цвет был черным.
Удачно разрешив вопрос, по которому пришли мы в этот дом, я не удержался, спросил хозяина:
— Вижу, вы поклонник литературы. Но такой большой фолиант встречаю впервые. Что это?
— Священная книга, сынок. В ней сказано все, что в мире было и что будет...
— И что будет? Любопытно... То, что было, знаю, в школе проходили. А вот что с миром будет, расскажи, отец? Думаю, этого и сам Господь Бог не знает.
— Отчего же? Бог-то как раз и знает... А скоро, сынок, придет большая война и жертвы будут великие. Десятки месяцев люди будут убивать друг друга. Но победят те, на чьих знаменах сияет звезда. Только два народа имеют такие знамена. А Библия - это наука, но не ума, а сердца. Это в ней сказано: твори благо. Корни этих слов найдешь в библейском изречении. Видишь, прошли века, а смысл их остается неизменным: помоги ближнему в беде. Эту заповедь народ наш забыл и сегодня несет кару.
— Позволительно спросить, что спасло больше отчаявшиеся души - одни лишь моральные заповеди или слова Господа на Голгофе, обращенные к раскаявшемуся разбойнику: «Ныне же будеши со Мною в раю»?
— Видишь ли, без разумения вторгаться в эту деликатную тему не стоит. «Не зная законов языка ирокезского, можешь ли ты делать такое суждение по сему предмету, которое не было бы не основательно и глупо». Самоуверенное невежество огорчительно само по себе.
Надо же было в этом хаосе войны, огня и пожарищ вспомнить мне еврея-мудреца! И того командира, что вел секретное совещание, и ту благословенную старушку из Киева. Все они были правы - завтра пришла война...
Были срочно затребованы мобилизационные карты, наш полк занял позиции, предусмотренные ими. Казармы опустели. Штаб полка устроился рядышком, в небольшом овражке. Из-за Буга немец вел артиллерийский обстрел по нашим площадям, наугад, но планомерно. Мы отвечали ему тем же. Пришло сообщение: границу держать на замке, но не атаковать немца броском через реку, чтобы, упаси Бог, не перейти границу!
За шашкой сбегать так и не успел. Да и никому до меня уже не было дела, у всех оставались в городе семьи - как там они? Наконец, получили сообщение: и дети, и жены отправлены по железной дороге на восток. Значит, Тамара и Славик спасутся, добраться бы
им только до своих в Саратов. Да вот беда: не простясь, уехали - разлука будет, не свидимся - примета верная.
Но операция по вывозу семей была исполнена четко и организованно. Эта весть грела душу - всё идет как надо. На самом деле не так всё было хорошо, как говорили нам. Соседняя мехбригада в контрударе не участвовала. Ее сформировали накануне, и командир куда-то запропастился. Его два дня не могли найти. Оставшуюся бесхозной технику штаб корпуса распределил по соседним частям. Нам достались мощные грузовые автомобили. И кстати - до тех пор тяжелые орудия и обоз второго эшелона передвигались на конной тяге. Закрепленные за машинами шоферы влились в состав нашей части.
К вечеру в штаб полка доставили немецкого ефрейтора. Пленник, а держится гордо, даже дерзко. На большинство вопросов не отвечает. Когда же его спросили, почему Германия, нарушив мирный договор, напала на нашу страну, ответил четко, словно давно заучил эту фразу:
— Германии и фюреру нужны украинская пшеница и кавказская нефть, и тогда мы победим весь мир.
— А сам ты кто?
— Я сын рабочего! И сам рабочий. Токарь...
Вот тебе на! И первое разочарование: какая же это солидарность мирового пролетариата, на которую так надеялись наши вожди и стратеги-политики? Пленного ефрейтора отправили дальше - в штаб дивизии, пусть разбираются.
Воинские части 45-й стрелковой дивизии оказались в «мешке», и пока немцы его не «завязали», оставили границу, получив на это приказание сверху. Предполагалось занять рубежи северо-восточнее Ковеля. Это произошло на третий день войны.
С тяжелым чувством шагнули мы в ночь, которая выдалась неимоверно темной. Двигались вслепую по дороге через лес. Справа и слева, нашаривая отступающие части, то и дело вспыхивали ракеты - их торопливо пускали в небо немецкие разведчики. Шли молча, подавленные бегством, - этому нас раньше не учили. По всему телу пробегал холодок, отзываясь в сердце тошнотным щемлением, не похожим на боль, но прижимающим дыхание. Сейчас главное - не ошалеть от страха и одиночества.
Раздались окрики дозорных. Один из них взял под уздцы лошадь встречного всадника, тот представился связным соседнего кавалерийского полка, ему велено доставить в штаб пакет и кое-что передать на словах. Мы окружили связного, надеясь услышать от него что-нибудь новенькое. Но он вдруг вскрикнул, словно в мольбе воздел руки к небу, стал со стоном сползать с лошади. В крике том, и во взлете рук не столько было страха, боли, сколько прощения -
мол, не вините, не успел, не выполнил... Зажгли фонарики. Из-под топатки связного струйкой стекала кровь. Рана была штыковой и смертельной. Связной умер, не успев сказать ни слова. По цепи прокатился грозный окрик командира:
— Стоять всем на месте! Не двигаться!
У солдат стали проверять штыки. У одних они были сухие, у других - их не было вовсе. Командир приказал запомнить тех, у кого штыков нет. Многих новобранцев командиры плохо знали в лицо, полк буквально накануне получил пополнение, прибывшее по мобилизации военкоматов. Обыскав убитого, нашли пакет и отправили его командиру полка. Нас выстроили в колонну и произвели поверку личного состава. Подозреваемых не оказалось. Возможно, тот, кто совершил теракт, во время суматохи скрылся в лесу. Задерживать колонну дольше было нельзя. Но мысль, что враг среди нас, настораживала и беспокоила.
Рассвело. Все унялось на земле и на небе. Светлым приветом катит утро. В небе - ни тучки. Меня привлек звук - тяжелый такой, сначала тихий, потом набиравший все более и более высокую ноту. С востока на запад, таясь, летел двухмоторный самолёт. Зенитные установки открыли по нему огонь. И вот удача - машина вспыхнула, загорелась, начала валиться вниз. От неё комочками отделились фигурки людей. Кое-кто открыл пальбу по парашютистам. - Не стрелять! Лётчиков взять живыми!
Их и взяли живыми. При приземлении, завидев нас, они так отчаянно матерились, как только мог ругаться русский человек. Пилоты летели с заданием бомбить немецкие тылы. Тут же был арестован командир взвода противовоздушной обороны. Его увели, и в часть он больше не вернулся. С этого дня в небе хозяйничали только немецкие истребители.
И всё-таки и нам улыбнулась удача. Дело было так. Рядом с опушкой леса занял позицию тот провинившийся взвод ПВО, но уже с другим командиром. Я получил задание майора Божко устранить неисправность одного из двенадцати пулеметов, установленных на трех автомобилях. Поломка была несерьезной, я быстро справился с ней. Подумалось, вот бы пару раз пульнуть по немцу. И как по заказу, на меня шел самолет. На крыльях ясно чернели немецкие кресты. Самолет шел на низкой высоте. Видать, опорожнился на город, отбомбился и теперь низкой высотой маскируется от возможной встречи с нашим ястребком. Не промахнуться бы! Прильнув всем корпусом к установке, я навел прицел и дал длинную очередь из всех четырех стволов. Трассирующие пули помогали вести точный огонь. Самолет с ревом пронесся над опушкой и, удаляясь, задымил и скрылся за лесом. Красноармейцы во всю глотку заорали:
— Ура-а-а! Техник подбил самолет!
Но взрыва при падении не последовало. Возможно, пилот сумел дотянуть до своих. Тут же в штаб на меня подали реляцию на награждение.
На другой день отправили в спецкоманду - ликвидировать военное имущество, оставшееся в лесу под Ковелем. К секретным подземным складам, построенным поляками еще до тридцать девятого года, тянулась железнодорожная ветка. Вывезти военное добро - горючее, боеприпасы, оружие, инженерное имущество, обмундирование - полки не успели. И саперы в короткий срок не смогли поднять строения в воздух.
К группе прикрепили специалиста. Он-то и помог нам подготовить объекты к взрыву. Ящики с толом по его приказу переносили и устанавливали в определенных местах, закрепляли на них детонаторы, подводили провода электрического тока. Работа тяжелая и опасная. Но справились. Нас досрочно отпустили в свои подразделения. Не успели пройти и трех километров, как небо распорол оглушительный взрыв, земля вздрогнула. Мы бросились бежать - подальше от этого ада. Лишь к вечеру попал я к своим, нагоняя ребят на перекладных. Полк уходил из Ковеля в Маневичи. Далеким эхом давала о себе знать наша работа. И всю ночь, где-то между Ковелем и Ровно, не стихала канонада: в смертельной схватке сошлись танки - наши и врага-чужеземца.
Многочисленные части, разбитые и потрепанные, словно ослепшее стадо, тыкались то влево, то вправо, мучительно отыскивая короткий путь на восток. То и дело останавливались, командиры расспрашивали местных жителей, что впереди - село или город, река или горы. Военных карт в восточном направлении в полках не было, - готовились к броску на запад, и штабы выдали командирам карты стран Восточной Европы. Вот и пользовались мы дорожными указателями, компасом да подсказкой селян, не всегда к русским расположенных дружески - стреляли в нас с чердаков.
После каждого боя или даже мелкой стычки с противником я мотался за боеприпасами, отыскивая на полустанках, в райцентрах армейских снабженцев. Ремонтировал технику в походных мастерских. Словом, крутился, не сидел на месте. Однажды вез на трех полуторках 76-миллиметровые снаряды к пушкам. Командир приказал доставить их на линию огня. Впереди - мост, обстреливается. Правда, немцы держали под прицелом только подъезды к нему, рассчитывая, очевидно, воспользоваться им при наступлении. Шоферы опасались приближаться к мосту, скрывали машины в кустарнике. Вижу, и мои «водилы» трусят. Но приказ есть приказ. Пересажива-
юсь в кабину первой машины, из кобуры вытаскиваю ТТ и ору что есть мочи шоферу:
— А ну, жми вперед! Живо! И скорость, скорость давай!
Шофер, закрыв глаза, буквально перелетает мост. Мы на другом берегу! Рядом лесополоса, ставим машину в укрытие. Два других шофера не последовали за нами. Что делать? Перебегаю мост, над головой шмелями носятся пули, рвется шрапнель, с яростью впиваясь в обшивку моста. Прыгаю на ступеньку второй полуторки, ору: «Вперед! Я тоже не заговоренный. Тюкнут меня - все равно вперед! Пулю поймаешь — глотай, пока горяча!» Тоже проскочили. Оглянулся - шофер третьей машины сам преодолевает опасный участок. Боеприпасы доставлены в срок. Сердце мое отходит. Слава Богу, пронесло!
Части долго на рубежах не задерживаются: день-два - и снова вперед, пропуская только пехоту. Однажды в Чернобыле, маленьком, с убогими строениями городке, застряли - груз не подоспел. «Ждите!» А тут самолеты! Бомбят станцию. Небо сплошь покрылось пятнами взрывов. Горит хлебозавод, дымятся складские помещения. Кидаемся тушить пожары, приводим в порядок железнодорожный путь. Узнаю: станция снабжения передислоцируется. Я в отчаянии - сутки потеряны. Надо мной сжалились, груз выдали. Части своей не застаю. Все живое устремлено на восток, мешанина, хаос. По дороге попадается какой-то штаб, предъявляю документы, прошу информацию о расположении дивизии. Дали, но приблизительную. Пришлось потратить еще немало времени, чтобы выйти на своих. Так было не раз.
Снова бросают в спецотряд уничтожать госимущество. С шофером нас пятеро. Командует особист. Прибываем на место, даем знать горожанам - из магазинов и складов раздаем продовольствие и одежду. А остальное, чем может воспользоваться враг, уничтожаем.
Дорога назад, в часть, не подарок. Впереди на трассе тянут руки два беженца с чемоданами: помогите! Из кабины вышел старшой, стал расспрашивать, кто да откуда, куда путь держат, что в чемоданах. Документы показали, в армии не служат - есть бронь, бегут от немцев, а в чемоданах - личные вещи. Старшой приказывает открыть чемоданы. Ключи потеряны. Мы взламываем замки. В чемоданах - драгоценности в коробочках: золотые часы, кольца, браслеты. Всё не стали рассматривать. Стянули крышки чемоданов проволокой. Задержанные стали оправдываться: мол, работают в «Ювелирторге», спасают ценности. Особист доставил беженцев в НКВД.
Идет второй месяц изнуряющей, отбирающей все силы войны. Мы отступаем. Не бежим, а планомерно отходим, ведем огонь по противнику. У немцев, к нашей радости, кончились горючее и снаряды. Фрицы не дрейфят: зарывают танки в землю, только башни
динозаврами торчат, пугая все живое. Стволы-хоботы изрыгают сотни, десятки сотен огненных кусков смертельного металла. Стреляют прямой наводкой по пехоте. Изредка, но точно. Мы подавляем огонь противника, сжимаем кольцо окружения. Ночью танкистам на парашютах сбросили бочки с горючим и ящики со снарядами. Немцы успевают воспользоваться ранним часом, когда и человек, и зверь сладко досыпают, и вырываются из наших объятий.
К вечеру уже мы оказываемся в кольце. Взрывом мины меня контузило. С боеприпасами у нас жидко. Три дня не можем получить снаряды, кончилось продовольствие. Чудом удерживаемся на маленьком пятачке земли, собрав последние силы, все же вырываемся из окружения.
От самой границы раненым зверем, ища спасения, сорок дней мечется мой полк: от Любомля - к Ковелю, от Маневичей - к Рафаловке и далее на Ракитное, Сарны, Олевск, Коростень, Чаповичи, Малин... По приказу сверху нам всё время меняют направление. Как отару овец, швыряют на съедение ударной армии Гудериана, что заняла позиции северо-западнее Киева. Овруч, Кагановичи, Чернобыль... Лишь на западном берегу Десны, под Черниговом, остановились отдышаться, залатать дыры, полученные в смертельной схватке с фашистами. Нас мало, полк по нормам уже должен быть снят с позиций и направлен в тыл на переформирование. Но обстановка на фронте плачевная и не позволяет этого сделать.
Получаю командировку в Нежин. Из горящего Чернигова гоню на ремонт две полуторки и легковую машину командира полка. По улицам мечутся обезумевшие люди — медперсонал покинул психиатрическую больницу, бросив на произвол судьбы её обитателей.
Фронт прорван, немцы устремились на Нежин. Мне приказывают срочно отправляться на восток. Перехожу на крик:
— Машины на ходу и я не могу оставить полк без транспорта. Попытаюсь пробраться в часть проселочными дорогами. Авось Бог поможет...
Мчусь навстречу отступающим частям, ищу своих. Дорога привела в украинское село, где остановились на передых жалкие остатки нашего штаба: всего два-три десятка красноармейцев. Командир полка обрадовался, увидев свою «эмку», поблагодарил за ремонт. И тут же, отдав распоряжения, прихватил с собой миловидную женщину-военфельдшера. Больше на моем пути они не встречались.
Оставшиеся «живыми», наши пушки были раздавлены немецкими танками. Танковая армия Гудериана легко справилась с мизерными ошметками наших батарей. Остатки расчетов вплавь добрались до восточного берега Десны. К осени вода в реке остыла. Попав в ее волны, пляшущие от взрывов, мы упорно гребли, пытаясь достичь
желанной цели. Чем ближе был берег, тем гуще дым, тем чаще султаном взлетала к небу вода. Но упрямо, судорожно хватали мы горстями воду, отдаляясь все дальше и дальше от ада, кипящего на той стороне Десны. «Ой, Боже! Помоги-и-и!» - плещется над рекой. Чернигов горит...
Знамя полка и штабные бумаги чудом сохранились, а значит, по закону военного времени, полк существует. Мы не сводим глаз с несгораемых ящиков - там хранятся секретные документы. Подали команду грузиться в машину. В кузов полетели мешки с деньгами, коробки с консервами, сахар, сухари, белье. Группу возглавил офицер штаба полка по разведке старший лейтенант Коломиец. Без командира на войне нельзя, как в горах без проводника. Взбираемся наверх - я, мой помощник по ГСМ младший воентехник Руденко, техники-интенданты Черныш и Остапенко, рядовой Тимонин, раненный в голову, с ним санитарка с полевой сумкой. Берем курс на восток. Куда бы мы ни сворачивали, всюду кричали: «Куда вы? Там же немцы!»
Много лет спустя, прочитав воспоминания маршалов Жукова и Баграмяна, узнал правду о той обстановке, в которую мы попали и которую не смогли пережить.
Баграмян: «29 июля 1941 года. Маршал Жуков в Ставке Верховного доложил Сталину о положении на фронтах. Говоря о юго-западном направлении, он подчеркнул о необходимости сдачи Киева в связи с большими потерями личного состава и техники у подразделений наших армий и невозможности пополнить их резервами Ставки. На что Сталин ответил:
— Как могли додуматься сдать врагу Киев? Что вы чепуху мелете?
После чего маршал Жуков отказался от поста начальника генштаба».
Жуков: «7 сентября 1941-го. При повторной встрече со Сталиным, уже после разгрома немцев под Ельней, я напомнил ему о своем предложении отвести войска от Киева. На что Сталин грубо возразил. Его несогласие привело к катастрофе на юго-западном направлении».
Сталин, к несчастью, решал в ту пору судьбы многих тысяч офицеров, обрекая их на бесславную смерть и гибель в муках, если сдались в плен, а у нас их объявляли врагами народа, изменниками.
Жуков: «11 сентября 1941-го. Товарищ Сталин, думаю, что мы уже крепко опоздали с отводом войск за Днепр».
Баграмян: «И Киев был сдан. В ночь на 18 сентября Москва разрешила отвод войск из укрепрайона. Утром 19 сентября остатки наших Частей покинули столицу Украины. Значительно труднее сложились условия выхода из окружения сильно истощенных войск 5-й армии».
Все это о нас. Наш полк входил в состав 45-й стрелковой диви-
зии, мы были в полном окружении. А разорвать кольцо не было сил.
Баграмян: «Бойцы и командиры Юго-Западного фронта в течение лета и в начале осени 41-го нанесли немцам непоправимый урон, оттягивали на себя огромные силы вражеских армий. Войска этого фронта продолжительное время угрожающе нависали над южным флангом группы армий «Центр», уже глубоко вклинившейся на восток. Именно это обстоятельство вынудило Гитлера сосредоточить во второй половине августа основные усилия своих войск на Киевском направлении. Только огромное превосходство в силе, особенно в танках и авиации, дало возможность противнику ценой больших потерь добиться здесь успеха».
И мы своих асов в небе видели редко. А вот с немцами встречались частенько, самолеты противника почти не покидали небо. На переправе через речку Тетерев «мессершмитты» поливали нас с воздуха нещадно, на головы отступающих летел немецкий «картофель» - небольшие такие бомбочки. Я спрыгнул в глубокую воронку и стал следить за самолетом. Как только фриц шел на меня, занимал позицию на тыльной стороне ямы и попадал в «мертвую зону», недоступную для пуль. В небе хозяйничали три железных стервятника, два скоро выдохлись, но один, самый наглый, остался добивать нас. Он крутился в воздухе, а я юлой вращался в воронке. Когда гадёныш расстрелял весь запас патронов, махнул черным вороньим крылом, мол, так и быть, живи пока.
Но и в другой раз я выжил. Не знаю, был ли это тот самый немецкий пилот, или другой, но он увязался за нашей полуторкой почти с начала пути. Когда дорога скрылась в лесу, я встал на подножку. Так легче наблюдать за небом. Вдруг в кузове что-то зашипело, засвистело, грохнуло, меня с силой вышвырнуло на поляну. Шофёр затормозил. Увидев на капоте странный предмет желтоватой формы, решил, что это мои мозги. Так он мне потом рассказывал. Стал искать, заметил меня в кустарнике, ощупал — жив, ран нет. Вторая контузия. Кузов машины превратился в решето. Оказывается, мина попала в ящик со сливочным маслом, разворотила его, разбросав вокруг липкую жирную массу. Кабина в дырах, кузов изрешечен, а мы - целым целёхоньки. Чудо да и только!
С того дня голова моя гудела, я плохо слышал и туго соображал, как после очень сильной попойки. О госпитале смешно было и думать. Солдаты-калеки и те оставались без помощи.
Полк окончательно поредел, потерял боеспособность. Осталась одна корпусная пушка и к ней, говорили, один-единственный снаряд. За нами неотступно следовала «рама» - разведывательный самолет. Дорога привела нас к толпе оборванных, давно немытых людей. Жалкие остатки разгромленных войсковых соединений жались к деревьям, ища защиты.
По колонне приказ: жечь секретные документы, уничтожать имущество, которое может затруднить маневренность в бою, машины вывести из строя, готовиться к прорыву. Немцы оставили рубеж в районе какой-то речушки. Старший лейтенант Коломиец открыл несгораемый ящик, в нем хранились секретные полковые документы, деньги, личные дела комсостава, приказал плеснуть внутрь бензина и бросил туда спичку. Знамя полка свернул многократно и прикрепил к груди под гимнастеркой.
Меня и Тимонина на прорыв не взяли. Вскоре слышим крики «ура», надсадный клекот автоматов, хлопки винтовок, разрывы гранат. Немецкая сторона ответила пальбой из пушек. Наша пушка так и не реализовала свой последний шанс - не выстрелила. И снова - в лес, снова отступление. С дороги пришлось свернуть, машину сжечь, облив бензином.
Небольшой группой мы отделились от основной массы. Полагали, так легче будет просочиться сквозь плотное кольцо окружения. В зарослях кустарника дождались ночи. С наступлением сумерек двинулись в путь. Лес кончился, пошли полем. Стало совсем темно. Где-то впереди залаяли собаки. Послали разведать свою санитарку. Еще раньше нам удалось переодеть ее в крестьянское платье, на плечи накинуть ватную куртку, обуть в армейские сапоги - ничего страшного, колхозники тоже так ходят. Накинули на голову платочек - ну совсем хохлушка! Собаки забрехали громче, потом успокоились.
Долго не было боевой подруги. Подумали: ушла с концами, но она все-таки вернулась. Из оклунка выложила вареную картошку, кукурузные початки, немного хлеба. Сообщила, что на другом конце села немцы на постое у вдовы спят, уработались. Мы не стали испытывать судьбу, собрали еду в тряпицу и потопали от этого места подальше. Шли до рассвета. Остановились у свежей скирды. Перекусили, замели следы и закопались в солому. Проспали хорошо - часов пять-шесть. После тяжелых боев, сумятицы окружения, постоянного напряжения так было тихо и покойно лежать в скирде, еще пахнущей полевыми цветами.
И в эту ночь на пути попался небольшой хуторок, настолько маленький и тихий - собаки даже не лаяли. После разведки, в которую отправили все ту же боевую подругу, вошли в крайнюю хату. Встретила нас молодая статная женщина. Она занавесила оконца одеялами, поставила на стол еду и сквозь слезы наблюдала, как мы жадно уплетали неприхотливую крестьянскую пищу, не оставив ни крошки. И так не хотелось покидать эту чистую горницу, вставать и идти в темную сырую ночь. Хозяйка схватила меня за руку, приняв за старшего, стала просить:
— Оставьте этого раненого. Выхожу я его, переодену. Пусть по-
живет до вашего возвращения. Ведь прогоните вы немца с нашей земли, знаю. Оставьте хлопчика! Народ у нас хороший, не выдаст.
Шофер Тимонин остаться не согласился, хотя ранение в голову было не из легких. Объяснил - останься здесь, нарушишь присягу. Если б знать наперед, что эта хата будет нашим последним прибежищем в жизни для одних и светлым воспоминанием на многие годы для других, поступили бы мы по-другому.
Так было всю неделю: днем спали, ночью шли. Жилья больше не попадалось. Разведчица добывала пишу, но и приносила с собой недобрые вести: немцы распространили приказ - за укрывательство окруженцев, за оказание им помощи виновные подлежат расстрелу. Киев уже занят, отступающие армии взяты в большое кольцо.
И вот осенним вечером, едва стемнело, подошли мы к небольшому селу. Коломиец вызвался сам отправиться в разведку, взяв с собой воентехника Руденко, нам приказал ждать. Вскоре раздались очереди немецких автоматчиков, и два выстрела наших ребят. И сразу все стихло. Долго ждали мы разведчиков, надеясь увидеть их снова, но офицеры не вернулись.
Дальше путь держим впятером: Черныш, Остапенко, Тимонин, медсестра и я. Жмемся к небольшой степной речке Хорол, правый берег которой покрыт высохшим за лето камышом. Ищем удобное место для переправы. Край неба посветлел, и мы заметили в зарослях лодку - старик на зорьке удит рыбу. Спрашиваем, далеко ли немцы. «Носятся по всей степи, как оглашенные, на машинах да мотоциклах. Вас ловят, - смахнул слезу и отвернулся. - У нас, вроде, тихо. Лодчонка моя мала, потому не серчайте, перевозить вас на тот берег буду по одному-.
Впереди синеет лесок, берем курс в его сторону, но надо еще преодолеть поле, ощетинившееся желтой стерней, да так и оставшееся невспаханным после жатвы. По краям его пирамидами высятся свежие скирды, значит, жив еще хозяин, не изгнан, не убит. У первой скирды плечистый, еще моложавый мужчина пасет породистых лошадей. Почему не в армии - для нас загадка, но спрашивать не стали. Тем более, что завидев нас, он засуетился, это мы заметили, и, чувствуется, ему самому эта встреча ни к чему. Да и нам не до него. Утверждает, что немцев поблизости нет. Но в том селении, откуда мы движемся, вчера ночью убили двоих, кажись, офицеров. Догадываемся, кто те убитые.
Спасительный лес уже почти рядом, и тут из-за скирды выскакивают фрицы, дают поверх наших голов автоматные очереди. Мы валимся на землю. Они заставляют встать, поднять руки вверх, обыскивают с головы до ног. У меня пистолет с неполной обоймой, у ребят на всех одна винтовка да наган, их отбирают. Медсестру от нас отделили, нам связали руки, завалили в кузов подоспевшей к
месту происшествия машины. В дороге сильно трясет, да так, что «шарики» в моей голове становятся на свои места. И тут я осознал всю тяжесть положения. Досадно, но у меня даже не было мгновения на то, чтобы пустить себе пулю в лоб. Я офицер и обязан, согласно сталинской директиве, покончить жизнь самоубийством. Думаю, спас меня инстинкт самосохранения, как спас жизни многих тысяч офицеров. Но почему молчал пастух? Мог бы хоть глазом моргнуть. Не захотел, предал...
ВОРОТА В АД
ВОРОТА В АД
Сборный лагерь для пленных красноармейцев немцы организовали в ближайшем городке — Ромодане. И место подыскали просторное - химзавод, со всеми его корпусами, складскими помещениями. Затрат особых на обустройство не требовалось: забор усилили тремя рядами колючей проволоки, по углам поставили смотровые вышки, закрепили на турелях крупнокалиберные пулеметы и прожекторы.
Пинками в спину нас сбросили с машины, развязали руки и загнали в ворота. У приземистых корпусов толпились люди в грязной армейской форме, без поясов. Нас обступили:
— Откуда, хлопцы? Из какой армии?
— Из пятой...
— А мы из двадцать первой.
— Где взяли?
— У речки, неподалеку отсюда.
— Вы лучше скажите, какое сегодня число, — выпалил я.
— Бог его знает. Кажись, двадцать второе. А, может, двадцать третье... Газет не получаем, радио тут не работает. А день на день похожи, как близнецы...
Корпуса завода таращились на нас пустыми глазницами окон: где, мол, таких подобрали? Станков не было, их вывезли раньше, остались какие-то ржавые трубы да негодные емкости. Люди собирались кучками, угрюмые, озлобленные, без надежды на спасение. У большинства, как у меня, нет шинелей. Да только ли шинелей, ложку и то днем с огнем не сыщешь, не говоря уж о мыле или полотенцах. А без котелка и без ложки в плену нельзя - в баланде и той откажут. Пытаемся пройти мимо группы украинцев, чувствуется, приписники, не успевшие послужить в армии, но прохода не дают, цепляют:
— Ну что, отцы-командиры! Показали немцы, как воевать надо? Не
вы ли еще год назад заставляли нас петь: «Броня крепка и танки наши быстры»? Где ж те танки и самолеты? Морды, морды не воротите! Чего молчите, хвосты поприжали...
— Мы не можем отвечать за наших маршалов, - огрызнулся техник Остапенко.
— Не може-е-ешь, гнида? Я что-то не видел среди отступающих ни товарища Ворошилова, ни Буденного, - не унимался верзила. - А кто нам объяснит, куда подевались герои гражданской, опытные и проверенные в боях командиры? Не с вашей ли помощью их пачка ми отправляли на плаху?
— Мы сами недавно стали офицерами, - встал я на защиту Остапенко. - И не в курсе наших общих бед.
— А ты в курсе каких дел был, когда гнал нас на танки с одной винтовкой и бутылкой бензина - уже зло бросил мне молчавший доселе рыжий верзила.
— А кто ответит за то, что нас так за дешево живешь в плен взяли? Толпа загалдела, закудахтала на все лады. Наперебой вспоминали черные дни коллективизации, раскулачивание, не забыли сталинские лагеря и ссылки. Людям хотелось хоть на ком-то сорвать зло, найти виновных в собственном несчастье. Мы как раз и подвернулись им. Полуграмотные люди, обиженные властью, наступали на нас:
— А случайно среди вас жидочков нет, али коммунистов каких? Может, политрук, на худой конец, затесался?
Те, кто пошустрее, всматривались в наши лица, ища еврейские черты, щупали гимнастерки, авось отыщутся следы от знаков отличия.
— Да брось, земеля, руки марать о москалей! Немцы разберутся.
Мы в цехе не остались, устроились во дворе. Два дня никому не давали пищи. У кого-то были сухари, и счастливчики, у кого они водились, украдкой, когда стемнеет, рылись в своих вещмешках и старались незаметно сунуть кусочек за щеку. Кто-то из пленников в отчаянии даже опустился в цистерну и обнаружил там остатки спирта. Появились пьяные. Мы выпросили у них немножко спирта - смочить бинты Тимонина. Разматывать повязку не стали, запасных бинтов нет, они остались в сумке нашей спутницы. Где она, каково ей сейчас?
Ночи проводили в дремоте — спать не давали стоны и крики раненых. Вставать не разрешалось. Если кто по нужде и поднимался, то охрана открывала огонь на поражение. Печальная весть разлетелась быстро: те, кто хотя бы самую малость попробовал того древесного спирта, стали терять зрение, кто выпил больше - умирал.
Черныш и Остапенко предложили мне сменить офицерскую гимнастерку на солдатскую. Они с кем-то уже договорились. В вещмешках у солдат нашелся запас обмундирования. Ребята решили, что так для меня будет безопаснее. Я отказался.
На третий день в лагерь прибыла полевая кухня. Автоматчики
перегнали нас на вторую половину двора, приказали выстроиться в очередь. У самой кухни фрицы создали живой коридор, в руках они держали увесистые палки. Началась раздача пищи. Сначала на первое каждый получал по удару палкой, на второе - черпак вонючей похлебки.
— Шнель, шнель Бистро, бистро! Руссише швайн! - подгоняли нас немцы.
Офицеры, кто повыше чином, с любопытством разглядывали нас, другие фотографировали, третьи считали. Среди них выделялись двое в штатском, поняли - переводчики.
Подошла моя очередь получать. Котелка нет, подставил пилотку. Прошлась и по моей спине палка надсмотрщика. Хотелось есть, но баланда так воняла, что я воротил голову в сторону. В мутной жиже из отрубей плавала гнилая картошка в кожуре. Хороший хозяин такое варево даже свинье не даст. Офицеры смеялись, показывая на нас пальцами, оживленно комментировали происходящее. Мне подумалось тогда, что они сами больше похожи на зверей, чем их собаки.
Еще одну ночь провели в Ромодане. Утром в зону ворвались автоматчики с овчарками на поводках.
— В колонну по пять становись! Командиры - в голову, солдаты за ними.
Перед воротами нас остановили, начальник конвоя объявил через перевопчик:
— По дороге сохранять дистанцию. Из строя не выходить. Кто нарушит порядок, будет расстрелян на месте.
Гнали нас так, как пастухи перегоняют скот на убой — беспрерывные окрики, ругательства, битье палками по головам и спинам. Перерыва на отдых не полагалось. Отстающих травили собаками, расстреливали. От Ромодана до Хорола - двадцать пять километров, даже здоровым этот путь труден. А как он доставался ослабевшим и больным? Рык овчарок сливался воедино с истошными криками конвоя, словно общались они меж собой на одном языке.
Наконец, добрались до Хорола. Здесь солдат отделили от офицеров. Красных командиров подвели к ограде большого дома. Открыли ворота, посчитали. Вышек не было, но везде сновали охранники. Здесь раньше размещалась школа. Классы были абсолютно пустые и, к нашему удивлению, чистые. Крашеные полы блестели, а после заводского бетона они для нас вообще казались комфортом.
Солдат же загнали в большой котлован, и он гудел всю ночь, как улей; людские крики то и дело прерывались автоматными очередями. Беспрерывно и натужно лаяли собаки. Все прояснилось утром, когда пленников построили в школьном дворе. Один из немецких офицеров отделился от команды и на хорошем русском обратился к нам:
— Господа
Мы опешили, услышав такое старое и давно забытое в Стране Советов, слово. Любопытно, отчего так величает?
— Тех, кто из вас имеет отношение к артиллерии, прошу выйти из строя.
В колонне прошло легкое движение. На плац стали выходить пленные. Да и куда скроешься, у многих в петлицах имелись знаки обозначения рода войск, они говорили сами за себя.
Тому, кто сообщит что-либо полезное об орудиях, стреляющих десятками реактивных снарядов сразу, немецкое командование гарантирует освобождение из-под конвоя.
В ответ - молчание. Колонна застыла в напряжении, не шевелится.
— Обращаюсь к вашему благоразумию еще раз. Мы не можем содержать под стражей столько пленников. Да немецкий народ и не обязан кормить своего врага, сам испытывает трудности в продуктах. В Германии карточная система, излишков нет.
И снова - немой протест. Немцы переглядываются, старший офицер с возмущением разглядывает нас, В наказание - лишение обеда. А утром, не получив и куска хлеба, совершаем еще один мучительный переход, теперь уже от Хорола до Семеновки. Офицерской группе отвели амбар, чисто вымытый, на полу ни зернышка. Здесь относительно тепло. Пищи снова не дают, только поставили бочки с водой. В эту ночь спал я крепко, даже сна не видел.
К утру конвоиры сжалились: на пятерых пленных выдали по поленице ржаного хлеба и по стакану семечек. Хлеб крестьянский, солоноватый и только что выпеченный, необычайно вкусный; делили его, как в аптеке - грамм в грамм. Чтобы не терять времени, ели на ходу. Когда стало смеркаться, согнали нас на середину овощного поля, подальше от дороги. Урожай собран, но осталось еще немало огурцов, тыквы. Хоть и кормовые, крупные и перезрелые, а есть можно. Немцы выставили оцепление, зажгли костры. Мы поняли: ночевать придется под открытым небом. Прижались плотно друг к другу; несмотря на холод на свежем воздухе спалось крепко. По утру, правда, недосчитались нескольких человек, умерли во сне.
Последний переход до Кременчуга был особенно тяжел. Все чаще в хвосте колонны раздавались выстрелы - немцы не церемонились с Ранеными и обессиленными. Города мы не увидели, на товарной станции колонну сразу загнали в вагоны. Нар не было, устраивались в полу. Постель жесткая, но под стук колес спать можно.
В Бердичеве нас ждал этапный лагерь, немцы проводили «естественный» отбор - на выносливость, на выживание. Они уже знали, что Сталин беспощаден к тем красноармейцам, кто попал в плен, и тоже не жаловали нас, старались избавиться от лишних ртов.
В этом лагере меня постигло серьезное испытание - началась дизентерия. Те, кто подхватил эту заразу, располагались ближе выходу, иные даже под крышу не заходили, устраивались на крылечке, не застегивая штанов и часто бегая к выгребной яме. Были случаи, когда слабые срывались вниз; в нечистоты, а ослабевшие не способны были даже протянуть им руку помощи. Яма постепенно поглощала свою жертву.
На второй день и у меня появились признаки болезни. И вот сижу я на крылечке с такими же смертниками в безнадеге с раскрытым галифе. Обратил на меня внимание военнопленный с белой повязкой на рукаве.
— Хочешь, помогу вылечиться? — а сам не сводит глаз с моих новеньких хромовых сапог.
— А это возможно? — осторожничаю.
— Да. Но придется расстаться с сапогами. Так что выбирай жизнь или смерть. Могу взамен дать солдатские ботинки, а в придачу полбуханки хлеба и три головки лука.
— Но почему так мало хлеба? Сапоги-то совсем новенькие. — Тебе они не нужны будут, если сдохнешь!
— Хорошо, приноси, - выдохнул я.
Обмен состоялся. Забрался я в темный угол под лестницу и уничтожил третью часть лекарства. Лук был крепкий, слезы ручьем текли из глаз, а вот хлеб попался такой, что только мои молодые здоровые зубы и справились с ним. В тот день я в три приема съел свои сапоги. И выжил.
Через несколько дней - снова этап, снова телячьи вагоны, параша, теснота, холод, тряска на голом полу. От Бердичева до Владимир-Волынска почти четыреста километров, и пешком туда уже никто из нас дойти не мог.
Знакомый городок, знакомые казармы, сюда я приезжал из Любомля проверять исправность стрелкового оружия. Но тогда я был в чине лейтенанта, а сегодня - скотина, которую можно не кормить, не поить, лупить палками, а то и просто убить. Этот военный городок построен на Волыни по решению царского правительства для расквартирования русского полка. После октябрьского переворота в 97-м здесь расположилось Войско Польское, а в 939-м - вновь русские, но уже красноармейцы. Сегодня фашисты превратили казармы в концлагерь для пленных командиров Красной армии. За зоной земля вспахана, рядом бежит тропинка, по которой туда-сюда снует патруль с собаками.
В зоне приема этапированных тщательно обыскали и только произвели регистрацию. Каждому из нас присвоили номер, выдали алюминиевые бирки. Затем повели в санпропускник, где вода почему-то сильно отдавала карболкой. После так называемого душа обуви своей не нашли, вместо неё стояли хольцшуе - деревянные лодочки. Шёл ноябрь... устроенные в шеренги заключенные совсем не были похожи вчерашних офицеров. Исхудавшие и опухшие от голода, мы едва катись на ногах, никак не реагируя на команду «Смирно!», просто затихли. Немецкий офицер зачитал приказ, ему вторил пере-
водчик: «Похоронная команда лагеря, используя свое положение условия проживания в отдельном помещении, занималась каннибализмом. Отрезая у трупов мягкие части тела, сохранившие ткани, она варила их и затем съедала. С древнейших времен такие действия строго караются... Нижепоименованных членов команды расстрелять!
От себя офицер добавил, что приговор уже приведен в исполнение, и предупредил: мол, всякое проявление варварства будет командованием и впредь сурово наказываться.
После команды «Разойдись!» сделать первый шаг было трудно. От длительного стояния даже у здоровых людей ноги деревенели. А уж нам, доходягам, было несказанно трудней. Но вот, сгорбившись, мы, наконец, двинулись на непослушных ногах в барак, где ждали нас холодные и голые нары. Только немногие сохранили способность рассуждать. Говорили все о том же: «Славяне такого б не допустили...» - «Как это можно - есть трупы!» - «Ух, какой брезгливый! Охнешь - не издохнешь. Я вот видел, как ты кладешь на зуб вошь щелкаешь ее, словно семечки!» - «У меня нет сил раздавливать вошь ногтями, зубами проще...»
Говоривших становилось все меньше. В бараке, не дотянув до нар, люди валились на пол. Ни голове притулья, ни душе спасенья. Наступал тот последний предел терпению, когда освободить о мучений могла только смерть. Вот тогда и отступали голод, раны, болезни, издевательства высшей расы над низшей, сильных над беззащитными, материи над духом.
По утрам, сжавшись в комочек, ждали, когда ударят в рельсу. И тогда конец покою — вскакивали, спешили на плац, чтобы встать строй не последним. Автоматчики уже поджидали того самого, последнего. На него натравливали собак, озверевшие псы разрывали несчастного на части, потом, еще живого, его добивали автоматчики. Немцы заходили в казармы, шарили по закоулкам, прощупывали нары и, если кого обнаруживали, - ослабленного и замученного расстреливали. А мы молча стояли на плацу, дрожа от холода. Так проходил час-другой. После проверки помещения, подсчета трупов начинали считать живых. Не дай Бог, если цифры не сходились со списком, все начиналось сначала. А стоять уже не было мочи, изощренная пытка да и только! Наконец эхом прокатывается: «Ра-зой-ди-и-ись!» - а ноги не слушаются, каждый шаг дается с трудом.
Зона уже не спит: кое-кто мастерит котелки из консервных банок, другие точат ложки, цена всему — полпайки хлеба да закрутка махорки. Лагерный базар собирался раз в неделю в одной из казарм. Меж нарами теснились голодные люди, торговцы выкрикивали:
— Меняю шапку на пачку махорки!
— А ху-ху не хо-хо? Чего захотел! Пачка махорки — богатство.
— У запасливых есть еще и не такое.
— Кому шерстяные носки? Дешево отдам.
— Новые или ношеные? Да ты что, курва, они ж все в дырах!
— Их можно заштопать...
— Вот сам и штопай, а потом продавай.
— Кому кашне? Почти новое!
— Сколько просишь?
— Пайку хлеба, — просит с надеждой и умоляющим взглядом.
— Не-е-ет, брат пайку хлеба я и сам съем. Про харчи нынче молчи.
Весь предлагаемый товар снят с мертвецов, взят из карманов и меняется на хлеб и табак, но чаще остается невостребованным. Ползают зэки по своему базару, как осенние мухи - еле-еле. И томительно тянется время, от голода по телу прокатывается дрожь. А завтрака, как всегда, не будет, его немцы соединили с обедом и ужином. Кормили раз в сутки. Пищу - баланду с гнилой картошкой, отрубями и пшеном - отпускали по талонам, выдавая их старшему по списочному составу. Возле раздаточного окна порядок поддерживали лагерные полицаи - майоры Башта и Коротков. Били они по всякому поводу: и что медленно шел к окну, и что просишь добавку, или не так глянул на хранителя порядка. Хлеб в столовой не давали, его буханками переносили в казармы. Да и хлебом его нельзя было назвать, так, суррогат — отруби, древесные опилки и что-то еще липкое, словом, хлеб был тяжелый, вязкий, как пластилин. Но мы были так голодны, что всю дорогу не сводили с буханок глаз, пока их не укладывали на нары. И тогда начиналось священнодействие! Дележка проста: на самодельные весы - прутик, нитки и две картонки - клали эталонный образец. До этого булку деревянной щепой, остро затесанной, резали на десять частей, примеряя на глазок, затем с трепетом переносили кусочки хлеба на весы, выбирали средний по размерам ломтик, он и становился эталоном. По нему к порции, лежащей на противоположной картонке, добавляли или убавляли крошки хлеба. Но вот порции взвешены, разложены в ряд, воспаленные глаза пленников устремлены на эти крохотные кусочки чуда. И тогда двое поворачиваются спинами к хлебу, у одного - список, он и выкрикивает фамилии, другой - раздатчик, у того особая роль. Выборный указывает перстом на пайку и вопрошает: Кому? Тот, у кого список, громко зачитывает имя зэка, его напарник бережно кладет на ладонь лакомый кусочек и торжественно несет счастливому обладателю. Хлеб принимают с поклоном. Без хлеба - смерть, а без соли - смех. Дележка - долгожданный час, ее ждут так, как ждут в церкви начало святого праздника. Вспомнилась мамина присказка: «Покуда есть хлеб да вода - всё не
беда». Весь процесс напоминал высокий культ. Непостижимый этот ритуал сотворен человеком, попавшим в беду. Хлеб ели по-разному: одни неторопливо, тщательно разжёвывая плоть, сосредоточивая на процессе всё свое внимание; другие жадно хватали кусок, вмиг проглатывали его; третьи укутывали хлебушек в тряпицу, как мать пеленает младенца, и прятали на груди. Затем незаметно отщипывали махонький кусочек, величиной с горошину, долго сосали, пока от него ничего не осталось, потом ходили по бараку, умирая от соблазна повторить блаженство ещё раз. Свою пайку я съедал быстро и сразу уходил во двор, не мог видеть, как собратья по несчастью утоляют голод.
Однажды меня задержал изможденный человек - кожа да кости - смотреть страшно.
— Я похожу рядом? - спросил, озираясь. — Вижу, ты один...
— Кого-то боишься?
— Да! У меня могут отнять пайку.
— Так ешь хлеб поскорее!
— Не могу! Долго ждать следующую пайку - целые сутки! Не выдержу. Если б кто знал, как это мучительно: каждая моя клеточка требует пищи.
Его голос стал глуше, слова неразборчивей. Он отшатнулся от меня, резко шагнул в сторону, продолжая что-то бессвязно бормотать. А через два дня выбросился из окна второго этажа. Я узнал его, хотя помочь бедолаге уже было невозможно.
Был ещё случай. Во время утренней поверки один из пленников, засучив рукав, стал грызть руку у самого локтя, там, где ещё оставалась мякоть. Немцы выволокли его из строя, сдернули с шеи грязный шарф, забинтовали руку, в окровавленный рот сунули кляп. Конвой отвёл бедолагу за ворота: сумасшедших не лечили — расстреливали.
Так было до конца сорок первого года. Неожиданно питание улучшилось, в баланде меньше стало гнили, в хлебе - опилок. То ли сказалось поражение фрицев под Москвой, то ли сработал протест Молотова, с которым он выступил где-то в Европе. Говорили, что нарком обвинил немецкое правительство в нечеловеческом обращении с советскими военнопленными. Вряд ли это было так. В нашей стране действовал секретный приказ Верховного главнокомандующего за номером 270, согласно которому все попавшие в плен объявлялись изменниками Родины. Так стоило ли Молотову хлопотать о нас?
К зиме появилась новая напасть. В баню нас не водили, белье не меняли, спали мы, не снимая верхней одежды. И ожиревшая вошь осмелела. Ее расплодилось столько, что, казалось, наступил конец света. Целыми стадами вши набрасывались на беззащитного чело-
века, вытягивая из него последние соки жизни. Мы организовали полчищам отпор: на продуваемом ветрами плацу по команде раздевались до пояса и давили паразитов. Кто посмелее, пропускал швы рубашек сквозь зубы, они окрашивались в бурый цвет. Сбрасывали кальсоны, трусы, у кого что было, и экзекуцию повторяли. Но и это не помогало, количество паразитов увеличивалось. Немцы перестали заходить в наши казармы. Началась эпидемия сыпного тифа. Вот тут-то смерть и подстерегла многих, косила под корень. Ослабленные голодом и холодом, морально разбитые, люди уже не сопротивлялись. Немцы срочно создали похоронную команду из состава среднеазиатского батальона. Им усилили продовольственный паек, чтобы те в силах были подбирать трупы и вывозить за ворота. Команда рыла канавы, длинные и не очень глубокие, сбрасывала туда тела замученных, засыпала землей. Канава с каждым днем удлинялась и, словно змея, извивалась вокруг лагеря. Однажды, в конце зимы, немцы обнаружили, что на вывезенных за пределы зоны трупах срезаны мягкие части тела. Расследовать не стали. На утренней поверке поставили на колени двух членов похоронной команды, зачитали приказ и пустили в затылки по паре пуль - расплата за каннибализм.
Да и я за собой стал замечать странности: хожу, ни о чём не думаю, ничего не вспоминаю, голова пуста, как горшок из-под кваса. Только в висках молоточком стучит: «Есть хочу... Есть хочу... Хлеба дайте... Хлеба...» Люди так ослабли, что сил едва хватало подняться на поверку, боялись расстрела. Срабатывал инстинкт самосохранения. На кухню за баландой и то едва плелись.
Гляжу, сосед мой по нарам Андрей, лейтенант запаса, сельский учитель, что-то сник. После института всего год поработал в школе. Жена-красавица, тоже учительница, родила мальцца-богатыря. Их фотографию он часто разглядывал, мне показывал, тяжело вздыхал, из его глаз катились слезы. Я пытался его успокоить, говорил: «И у меня есть сынок, за неделю до войны родился, с женой выбрали ему древнее имя русичей - Владислав. Он младенец, а уже принял на себя такие испытания, что и взрослому не под силу! В первый день войны, когда громили заставу, и жену Антонину, и сына Славика увез поезд в глубь России. Но куда? Живы ли? Не простясь уехали, вот и мучаюсь неизвестностью. Хорошо, если к своим прибились, они помогут. А что сталось с теми жёнами красных офицеров, которые не смогли выехать из Любомля? У немцев они наверняка не в почете. Вижу, Андрей мой замкнулся, стал нервозен, лицо посерело, опухло. Пьёт воду без меры. Я его отговариваю, плохо может кончиться, а он одно в ответ: «Жизнь кончена. Сдохнем все! Зачем мучения, лучше смерть. Вода приблизит конец». Слабел с каждым днём. Однажды поутру тронул его за плечо, а он молчит, не дышит, глаза остекленели. Не стал бо-
роться за жизнь и тихо умер, во сне.
Вторая кухня перестала работать, хватало одной. Помню, как в лагерь на санях польские крестьяне привезли дрова. Испуганно озираясь, мужики разгрузили их у самой кухни. Конвой не подпускал нас к ним. Но стоило полякам отъехать, как мы накинулись на поленья. Отдирали кору и грызли ее. Не знаю, как уж там называлось это дерево, но между корой и древесиной была прослойка нежной и липкой клетчатки. Охотников на нее все прибавлялось и прибавлялось, и люди, едва держась на ногах, вырывали это лакомство друг у друга.
Коммунистов, политруков и евреев немцы долго в плену не держали, расстреливали по приходу. Их отыскивали по указке фискалов и после небольшого расследования принимали меры — ликвидировать, или отправить на нары. К середине зимы накопилось у них немало доносов, в подозреваемые попали даже переводчик и полицейский, два работника кухни, один из похоронной команды и просто обыкновенные пленные, вроде меня. Я по-украински говорил плохо, вот и указал на меня какой-то подлец.
Меня вывели из строя и повели на спецпроверку. В приемнике набралось человек пятнадцать-двадцать. Вызывали по одному. Подошла моя очередь. Когда оказался в зале, на меня устремились взоры шестерых спецов в белых халатах, из-под накрахмаленных медицинских шапочек выбивались седые волосы, возраст у всех был давно не призывной, но они решили еще послужить Гитлеру и свободной Германии. Им помогал переводчик.
— Разденься! — приказал помощник начальника лагеря.
— Сними и трусы! — отдал команду переводчик. — Подойди к столу. Ближе. Еще ближе!
Члены комиссии проверили, - делали мне обрезание, или нет, крутили, вертели, ощупывали... Потом один из них смерил кронциркулем мой череп с четырех сторон, что-то записал в журнал.
— Линкс ум! Век! Раус!
В барак нас вернулось четверо, остальных, в том числе и переводчика (кстати, по всем приметам похожего на арийца) вывели за зону и расстреляли.
Казалось бы, условия в лагере для военнопленных были равные, но для многих красных офицеров они складывались все-таки по-разному. Все зависело не только от физического, но и духовного состояния - до и после пленения. Характер и стечение обстоятельств тоже играли немаловажную роль. Лучше было тем, кому удавалось пристроиться хоть на какую-нибудь завалящую работенку, а если повезет, то и старшими блоков, переводчиками, лагерными полицаями, врачами, рабочими складов и поварами. Кстати, последние чувствовали себя лучше всех. На кухне ощущалось главное: пища - это жизнь. Остальные счастливчики получали только дополнительное питание. Но и таких было немного. Основная же масса теряла не только силы, но и численный состав. Из каждой семерки выживал один. Вот смертная статистика по Владимиро-Волынскому лагерю с октября 4-го до конца весны 42-го: из 5600 человек выжило 800. Да и оставшиеся были первыми кандидатами на отправку на кладбище.
С приходом весны во дворе лагеря появилась первая травка. Вырастать она не успевала — стараясь опередить друг друга, мы съедали ее. В рот кидали все: и спорыш, и лебеду, и подорожник с одуванчиками. В один из дней наша идиллия кончилась трагично. Кто-то из доходяг, осмелев, нетвердой походкой подался в сторону проволочного заграждения, за которым начиналась более сочная и свежая трава. Он приподнял костлявой рукой край колючки и попытался просунуть голову.
— Стой, стой - кричали мы ему, - ты что, рехнулся? Туда нельзя, пристрелят...
Но он уже не обращал внимания на окрики, рвал траву и жадно пихал её в рот. Его обед прервала автоматная очередь. От каждой пули, вонзавшейся в него, тело его только вздрагивало, пока не обмякло. Мы, невольные свидетели смерти, как бы очнувшись ото сна, переговаривались:
— Дикого зверя усмиряют, а человека не усмиришь. Вот такой смерти я боюсь - безумной, бесполезной, даже позорной...
— Чего уж там! Умереть в бою почетно, но только такого случая, думаю, уже не представится.
— Как знать, как знать, - устало твердил старый вояка.
— Вчера видел, как один бедолага выбросился из окна, обезумел
от голода. Упал удачно - сразу умер.
— Если он потерял разум, это простительно, — снова отозвался старик.
— А сколько наших уложили фрицы, сопровождающие хлебные обозы! Кто они - сумасшедшие или отчаявшиеся люди?
Случай этот памятен был всем, когда потерявшие контроль на собой, заключенные, почуяв запах хлеба, не могли остановиться даже перед смертельным огнем автоматчиков. Чтобы судить их, надо самому пережить хоть малую долю того испытания - голода.
До лета трава не доросла, её выщипали с корешками. И каждое утро повозки, запряженные пленными офицерами, вывозили умерших. Страшно было смотреть на возниц, истощенных, грязных, рванных, когда по четверо они впрягались в оглобли и с трудом катили катафалк. Из-под рогожи торчали посиневшие руки и ноги. Живые боялись смотреть в их сторону, каждый думал — скоро его черёд.
Но был и другой выбор. Всё чаще из батальона восточных народов немцы стали выводить за зону небольшие группы пленных мусульман. Их мыли в бане, переодевали в непривычную для нас форму, каждому выдавали по булке горячего хлеба, консервы и по одному продовольственному пакету. Правда, съедать его сразу не разрешалось, немцы заставляли складывать продукты в вещмешки и отводили пленников на кухню за горячей пищей. Из-за колючей проволоки мы молча наблюдали за этой картиной. Переговаривались: «Эх, поесть бы хлебушка! Хотя бы разок перед смертью...» — «Разевай рот шире! Может, пулю горячую всадят. Сыт будешь по горло, до конца дней своих...» — «Дурак ты! Только ангелы с неба не просят хлеба. А эти такие же пленные, а живут лучше, чем мы, христиане. Неужто, там, в Москве, не знают об этом?» — «Поговори, поговори... Ты же присягу давал, а Кремль все поминаешь» — «Присягу я не народу давал, а правительству, которое от нас так скоро отказалось» — «Если есть голова на плечах, то можешь и не изменять присяге - носи втихую чужую форму» — «И я о том же. А при первой возможности перейти к своим» — «Где тебя сразу и прихлопнут!»
Обстановка на фронтах заставляла вермахт искать дополнительные силы. Планировался захват Кавказа и кавказской нефти, стало быть, мусульмане могли пригодиться. И немцы стали их вербовать. Конечно, к сотрудничеству немцы привлекали не только их, но и нас, доходяг, потерявших контроль над собой. Среди отступников были русские и украинцы, или, как бы сегодня сказали, лица славянской национальности. Здесь уже главную роль играли не сами они, а их политические взгляды, личные убеждения, обиды и унижения, перенесенные с приходом большевиков, и просто шкурные
интересы. Однако таких было мало. Но жизнь, как известно, под шаблон не подгонишь: сколько людей, столько и судеб. Меня постигло еще одно испытание. Пройдя во всех лагерях проверки, я чудом сохранил мамино латунное колечко. Потрешь его - и оно заблестит, заиграет на солнышке, словно золотое. И душа оттаивает, радуется сердце. Но пришлось отдать его за талон на баланду. Получив законную порцию горячей похлебки, быстро справился с ней и снова стал в очередь. Был неосторожен и не знал, что контролер заприметил меня и уже шепнул что-то немцу, дежурившему у кухонной стойки. Эх, кабы знать! Фриц схватил меня за ворот и с силой ударил в лицо. Как упал, долго ли лежал, не помню. Очнулся в карцере: холодные, сырые каменные стены, зарешеченное окошко под самым потолком. Тюрьма в тюрьме. За что? Подумалось — это моё последнее пристанище. Дверь загремела, с шумом распахнулась, в карцер вошли унтер-офицер и переводчик.
— Встать!
— С трудом, хватаясь за стены, поднялся.
— Где достал бумагу и краски? Талоны у тебя получились, как новенькие. Говори правду
— Талоны не делал, а выменял всего один, но и то не смог отоварить. В обмен на похлебку получил оплеуху.
— Нет скотины прожорливей свиньи: жрёт все и всё стонет — мало! Значит так: если завтра не покажешь того человека, будешь жестоко наказан.
На другой день на ноги я не поднялся - подскочила температура, меня бросало то в жар, то в холод, морозило. В бреду терял сознание. Казалось, что я один вступил в единоборство с фрицами, стрелял и отбил у них бричку с хлебом — для своих. В безумстве своем радовался удаче. Приходя в сознание, отчаивался: мы побеждены. Но, думал, как бы ни сложилась судьба, которая не от нас зависит, все по заслугам. В поисках новой жизни мы предали Бога, разрушили храмы, по директиве Ленина уничтожали священников. Вождь требовал вешать попов на каждом десятом столбе, сажать на кол. И чем больше - тем лучше. Так хотел не только он, так поступала вся большевистская рать. И вот мы наказаны. Здесь, в концлагере, чувствую себя, как на Страшном Суде раньше смерти, истлеваю заживо. Перед лицом страшного разрыва церкви и государства, под ударами этого гонения, так же, как и внутреннего распада, я испытал чувство страшной беззащитности, дезорганизованности, неготовности к борьбе. Да нет - все к черту! Как говорил отец Сергий (Булгаков), еще в восемнадцатом году отказавшийся от гражданской, мирской жизни: «И все-таки все остается по-прежнему, Русский народ должен быть народом-мессией, и к черту немцев, да
будут они ненавистны!» Это прозрение явилось для меня начало нового состояния моего бытия.
Раз в день в карцер приносили хлеб и воду. Воду пил, к хлебу едва прикасался. Не знаю, сколько дней провел в беспамятстве, но болезнь победил - то ли помогла прививка от сыпного тифа, сделанная еще в училище, то ли вера в Бога. Думаю — вера во Всевышнего. Распахнулась железная дверь, и в лицо ударил луч солнца, голова пошла кругом, меня шатало из стороны в сторону. Я жадно глотал воздух, теплый, свежий, и до моего сознания, наконец, дошло, что на землю пришла весна. Шинель не расстегивал, боялся простудиться, отвороты пилотки опустил на самые уши. И только тогда устыдился, когда во дворе кухни увидел раздетого по пояс военнопленного, гревшегося на солнышке. Узнал его: это был мой давний приятель по училищу Миша Шанин.
Во Владимиро-Волынский лагерь с ним попали одновременно, а вот судьба свела нас только спустя восемь месяцев. И в этом не было ничего противоестественного - в том, первом скопище людей, даже при желании отыскать друг друга было нелегко. И вот теперь, когда голод и болезни подбирали остатки жертв войны, мы стояли друг перед другом - доходяга, что на лагерном языке означает фитиль, который едва тлеет, и мой товарищ - русский офицер, похудевший, но еще не настолько, чтобы в нем не узнать вчерашнего однокашника. С ним и после училища служил в одной дивизии. Да и зазноба сердца на двоих была одна, за ней ухаживали по очереди. Но с барышней обоим не повезло, увел майор. А вот в доходяге узнать было трудно офицера-весельчака - может, глаза порой слегка выдавали в нем сослуживца, - того самого, которого сразу приметило начальство и двигало по службе. Теперь я стоял перед ним: сгорбленный, со складками старческой кожи на лице, с жиденькой бородкой, потухшим взглядом. Вместо офицерской шапки - солдатская пилотка, шинель непонятно какого цвета, на ногах - деревянные хольцшуе.
— Ты ли это, Марко?
— Я, Миша, я... Воентехник второго ранга.
Он сначала смотрел на меня с удивлением, потом с болью. Ситуация не позволяла нам обняться.
— Где твоя офицерская форма, где шинель, почему всё солдатское?
Я отвечал медленно и как-то по-театральному держал паузу:
— Был контужен... В плен попал, в чём мать родила... Сапоги проел на этапе, обменял на рваные, чтобы спастись от дизентерии. Уже здесь дали шинель, пилотку и эти деревянные колодки... А как ты, Миша?
— На кухне пристроился. Расплатился за это золотыми часами,
при обыске смог утаить.
— Повезло...
— Слышь, Марко, спрячься за кусты и там жди меня, сколько можешь. Подкормить тебя надо, а то, вижу, скоро загнешься.
Я слушал и ушам своим не верил, потом запричитал, словно старуха:
— Господи, неужели это не сон? Счастье-то какое привалило. А вдруг что-то помешает? Пошлют Мишу куда или заставят срочно что-то делать...
Но Шанин пришёл. Под полой шинели, свободно накинутой на плечи, пронёс котелок тёплой густой баланды, из кармана вытащил пайку хлеба.
Ешь и смотри в оба. Чтоб ни одна живая душа не узнала. Ты и вечером приходи сюда. Хотя нет, лучше к бараку, где живёт обслуга. Найдёшь меня во второй секции. До вечера! - попрощался Михаил.
Я жадно хлебал баланду, то и дело озираясь по сторонам. Хлеб съел позже, тоже крадучись, не вытаскивая из кармана, отщипывая по крохам. И никогда за последний год не был так счастлив, как сегодня. Взять хотя бы ту же порцию баланды - её выдавали раз в день и гораздо меньшую. Мала была и пайка хлеба. А приступ голода наступал такой, что хотелось грызть собственный палец.
Вечером в помещение обслуги вошёл с опаской, появляться там запрещалось. Здесь коротали ночь повара и полицаи. Меня встретили настороженно. Один из полицаев - лысый, как киношный Котовский, такого же плотного сложения и горячий на руку, её многие испытали на себе, - уже поднялся навстречу, но Михаил предупредил: «Это ко мне. Учились в одной группе. И направили нас в одну и ту же дивизию. Думаю, и в плен заграбастали вместе. А встретились только сегодня...»
Шанин ловко подхватил меня под локоть, провел в закуток между нарами. Сели. Припомнили момент пленения. Тогда ситуация в соединении была неважной, с боями отступали от самой границы. У немцев было преимущество в танках и самолетах, которых наши войска не имели, в численности войск, маневренности. Уже под Киевом военный арсенал Красной армии иссяк. Дивизию следовало выводить на переформирование, но приказа не поступало. В этих условиях русское войско было обречено на погибель. А когда немцы взяли нас в кольцо, снабжение совсем прекратилось. Без боеприпасов и продовольствия мои солдаты ещё пытались прорвать кольцо обороны, но нам противостояла хорошо вооруженная, сытая немецкая армия. Мало кому удалось тогда вырваться из того окружения, почти все попали в плен. Раненые, контуженые, изнуренные отступлением, деморализованные неудачей и неразберихой в войс-
ках, солдаты теряли веру в свои силы и силу командиров. А немец всё пёр и пёр, туго сжимал кольцо, брал в плен разобщенные малые группы. Бог и природа, думал я, дали человеку великую радость - однажды явиться на белый свет, а сам человек придумал тысячи способов уничтожать себе подобных.
Мне трудно было говорить, не мог подобрать нужных слов, весь напрягся. А Михаил всё спрашивал и спрашивал:
— Ты видел ещё кого из нашей команды?
— В плен я попал с двумя техниками-интендантами, с ними был ещё один наш боец, раненый.
— Где ты их потерял?
— На этапе. Помню только, как интенданты переоделись во всё солдатское, потом офицеров отделили. Больше никого не видел.
— Погибли они, думаю, все погибли... Прошёл слух, что где-то рядом открыли ещё такой же лагерь - для рядовых красноармейцев. Может, там они. Говорят, там условия пострашнее. Их загнали в танковые гаражи. Стены железные, пол цементный, холод жуткий. За зиму все погибли. В наших казармах относительно тепло, и то от первоначального состава осталось процентов пятнадцать. На кухне точный счёт ртов ведётся. И это без учёта пленников из восточного батальона, их недавно немцы перебросили неизвестно куда.
— А что с нами будет, неужто сгинем и мы? Как думаешь?
— Обречены мы, брат... - Михаил помолчал немного и, как бы изучая собеседника, добавил: - Есть один вариант, но об этом потом... Знай: пока меня держат на кухне, я тебя, Марко, в беде не оставлю, подсоблю. Чтобы не раздражать соседей по нарам, давай условимся встречаться в клубе, на втором этаже, там, где была библиотека. Как только начнёт смеркаться, приходи. Всё, что смогу умыкнуть, принесу. А пока на дорогу дам сухарей.
Миша оказался настоящим другом. В стане зверей, где правил закон «Умри ты сегодня, а я — завтра» Шанин оставался человеком. У меня в душе затеплилась слабая надежда на выживание, да и Миша намекал на какую-то возможность спасения. С надеждой жить легче. Дни пошли радостнее, светлее. Миша приносил скудную пищу. Хотя моя норма питания увеличилась вдвое, голод мучил, все так же есть хотелось днем и ночью, наяву и во сне. Сослуживцы не выдерживали мучительной жизни. По утрам вывозили уже не одну, а две повозки трупов, сбрасывали в канавы. Многие не поднимались. Их перетаскивали в лазарет, но и там помощи не было. По зоне передвигались единицы.
Потом Миша принёс весть о скорой ликвидации лагеря. Что будет с нами - неизвестно. Отправят в другой лагерь, или уничтожат как ненужных свидетелей, трудно сказать. Помолчав, добавил:
— Завтра, как бы случайно, я подведу тебя к майору, старшему в
лагере полицаю. Это твой шанс. Если хочешь попасть в другой лагерь, где шансов выжить больше, выскажи ему своё недовольство сталинским режимом. Понял? Сроку на обдумывание - день, завтра будь готов к встрече. Придумай что-нибудь посущественней.
— Не мучь меня, скажи, что это за лагерь такой, куда мы можем попасть вместе?
— Там, доходят слухи, собирают недовольных большевистскими порядками, которые установлены ныне в России. Немцы познакомят русских с тем, как хозяйствуют в Германии, на примере покажут преимущество их строя перед нашим, коллективным. Короче, будут готовить из нас хозяйственников, а после войны станут использовать в руководстве оккупированной страной.
— Но ведь это предательство!
— Чудак! И тебе, и мне выжить надо, а там видно будет, как поступать, чтобы совесть была чиста. Потому и говорю: помозгуй. Хорошенько помозгуй, у тебя есть только сутки.
Остаток дня и всю ночь размышлял над предложением Шанина. Слабый от голода мозг отказывал в логике мышления, и тогда снова просыпался инстинкт самосохранения. Думаю, более всего мы провалились на экзамене именно в отношении веры в Бога и воли. Есть враг непримиримый и опасный: это расслабленность и мягкотелость, это предательство и малодушие, страшную картину которых являет теперешняя Россия - не в исключениях, а в массе. Народ наш с легкостью и хамством предавал свою веру, и эту стихию предательства мы в себе ведаем, и на крестовый поход с этим драконом имеем поистине благословение от Православия. В двадцать с небольшим не хочется умирать. Да и за что? За какие такие идеалы? За Сталина, который сдал русских офицеров и солдат в плен? Не согласился же он с Жуковым отвести разбитые части за Днепр. А издал драконовский приказ: «Ни шагу назад!» Государство отказалось от своих пленных и, стало быть, освободило их от присяги. В такой ситуации солдат отдан сам себе, у него осталась только совесть - не брать в руки оружия и не стать на сторону врага. А там - будь что будет.
Михаил подвел меня к старшему полицаю и оставил наедине. Монгольские глаза майора цепко впились в меня, как бы пытаясь проникнуть в заповедные тайники души. Я знал, с кем имею дело, майор Башта в лагере был фигурой зловещей.
— Называй быстро: офицерское звание, фамилию, имя, отчество. Всё без утайки - год рождения, национальность. Повторяю - всё без утайки!
Я ответил.
— Мне сказали, что ты обижен советской властью. Объясни, каким образом?
Ответ я заготовил заранее, потому отвечал уверенно, без сбоя: «В начале тридцатых от голода погибли мать и отец. В 38-м арестованы все родственники по материнской линии. Сталин сдал армию в плен, а потом ещё и объявил нас изменниками родины».
— Назови свой регистрационный номер. Нет, лучше покажи его, - приказал Башта, вытаскивая блокнот и карандаш. Я повиновался. Полицай сделал пометку в блокноте, повернулся ко мне спиной, и молча, не прощаясь, ушёл.
Такой тебя и в ложке утопит, подумал я. А результат того разговора сказался только летом. Как-то на вечерней поверке среди других зачитали и мой номер. Группу человек в тридцать пять, в состав которой вошли Михаил, Башта, библиотекарь и сутулый пожилой военный, остальных я не знал, направили к воротам. В бане мыть не стали, одежду, как тогда мусульманам, не переменили, лишь только выдали на руки скудный паек и повели к железнодорожной ветке, где одиноко маячил товарный вагон. Окриками и пинками конвоиры загнали нас в него. Дощатый пол в вагоне устлан тонким слоем соломы, у самой двери - бачок с водой и параша. На окнах решётки и козырьки. С грохотом захлопнулась дверь. Через пару часов подкатил паровоз, вагон дёрнулся, заскрипели колеса. Было слышно, как его подцепили к локомотиву и покатили. Ехали долго. Я давно съел свой паёк и его снова мучил приступ голода. От слабости и тряски голова шла кругом, белые мурашки мешали видеть попутчиков.
Выгрузили на станции Веймар, название которой успел прочитать на здании вокзала. О городе, разумеется, никто толком не знал. Тем более о пригороде - Бухенвальде. Лагерь встретил библейской надписью, закреплённой над воротами: Каждому — своё. Очень скоро мы узнали горький смысл этих слов. А пока мы с любопытством рассматривали чистенький городок, радовались зелёным газонам, пышным клумбам, пению птиц. Рай да и только!
В Бухенвальде в центре лагеря высилось трехэтажное здание, от него рядами тянулись новенькие бараки. Венчала унылую картину дымовая труба. Безлюдье, лишь иногда мелькнёт у барака одинокая фигура заключенного в полосатой одежде.
Как только нас впустили в зону, ворота захлопнулись, словно капкан, подавляющий жертву. У меня сжалось сердце, страх острой иглой пронзил тело. Посыпались резкие команды: «Стоять!», «Не двигаться!» Немцы пересчитали каждую нашу голову. Под теже лающие окрики нас галопом перегнали через весь плац к кирпичному строению. Раздели донага, выстроили в цепочку и, словно цыплят по конвейеру, запустили в бассейн. Для дезинфекции вручили мыло и поставили под душ. Мы едва успели смыть жидкую липкую массу, как нас тут же погнали дальше - получать полосатую форму и де-
ревянные башмаки. Если кто зазевался, получал чувствительный удар резиновым шлангом. Теперь немецкий порядок – орднунг! – стал понятен каждому.
В бараке прибывших принимал капа, тоже заключенный, но из немцев. Ганс, так звали нашего, был одет в такую же полосатую робу, но с красным треугольником на груди. Он терпеливо разъяснил, что красный треугольник означает, что ты - политический, зелёный - уголовник, жёлтый - еврей. У нас нашивок ещё не было.
Заключенных в лагере насчитывалось более двух тысяч. Режим строгий. Каждое утро пленных выстраивали по блокам, лицом к воротам. На поверке зачитывались приказы, проводились экзекуции за провинность. Пища быта скудной, но чистой, без гнилой картошки и пропавших овощей, таких, как во Владимиро-Волынском. На работу не выводили, мучила неопределенность. Заключённые валялись на нарах, их морила физическая слабость. Редко кто прогуливался по зоне, за ограду блока выходить вообще запрещалось. Вскоре мы узнали предназначение той высокой трубы. Когда она дымила, ветер доносил до нас тошнотворный запах, и все понимали, что здесь в полном смысле можно вылететь в трубу. Крематорий работал без выходных.
У самого входа к бараку жалась малюсенькая грядка, на которой тянулась к солнцу одинокая головка капусты. Капа где-то добыл семян и засеял ими эту скудную землю. Пробился к свету лишь один росток, который напоминал Гансу родной дом. Качан капусты так царственно рос, что я поглядывал на него с вожделением. А однажды, пренебрегая последствиями, сорвал его, засунул за пазуху и скрылся в туалете. На мое счастье лишних глаз там не оказалось. Деликатес тут же был съеден. Капа и виду не подал, что пожалел о своем детище. И хотя он тоже был заключенным, но все же являлся представителем лагерной администрации. Стоило ему доложить наверх о случившемся, и расправа последовала бы неминуемо, без суда и следствия. За провинность полагалось только одно наказание - смерть.
Вскоре наш контингент пополнился группой новых пленных советских офицеров. Они прибыли из другого лагеря, кажется, Гроссенхайма, и выглядели лучше нас, может, потому, что в плен попали позже.
Однажды в барак заглянул унтер-офицер, сносно говоривший по-русски. Он предложил скрасить нашу убогую жизнь прогулкой по лесу, примыкавшему к зоне лагеря. Построив в колонну, нас вывели ворота без конвоя. Боже, как прекрасен был величественный старый лес! От него веяло прохладой, свежей зеленью, не увядшей еще листвой, забытой свободой. Прогулка длилась недолго. Скорее всего, это была запланированная проверка с невидимым оцеплением.
Через пару дней все повторилось. На этот раз унтер повел колонну дальше, на хутор, чтобы познакомить русских с хозяйство немецкого крестьянина. Дом и надворные постройки производили неплохое впечатление: крепкие удобные строения, везде чистота и порядок. «Кулак, наверное», - шепнул мне на ухо Михаил. В знак согласия я кивнул головой и вдруг заметил сквозь открытую дверь сарая деревянную бочку, доверху наполненную зерном пшеницы. Огляделся - не смотрит ли кто - набрал полную горсть и быстро высыпал зерно в карман. Благополучно завершилась и эта проверка. Да и глупо бежать из самого центра Германии, не зная ни языка, не имея ни карт, ни куска хлеба.
Наутро унтер привел еще одного человека - солидного, в штатском, при галстуке. Незнакомец сообщил, что представляет Народную партию социалистов, враждебную по духу и принципам ВКП(б). Как ему доложили, он знает, что и здесь собрались противники сталинского режима и могут пополнить ряды его организации. Поднял руку и предупредил:
— Если кто неискренен в своих убеждениях, то, осознав ответственность момента, должен вернуться в ряды сталинистов, не подвергая риску свою судьбу. Но знайте: Советский Союз не подписал конвенцию Международного Красного Креста, и потому все вы являетесь людьми без закона. На вас не распространяется продовольственная помощь. Германия вправе использовать каждого пленного на строительстве секретных объектов, а после выполнения работ расстрелять как свидетеля.
Из строя вышел только один - Николай Назаренко, летчик, лобастый, крепкой породы человек. Его тут же увели.
— Можно вопрос?
— Спрашивать не запрещено.
— Против русских я не возьму в руки оружия. Но хочу и могу бороться на идеологическом фронте.
Ему не ответили, из строя никто больше не вышел, да и слишком наглядно дымила черная от копоти труба, пожирая все живое. Исправно работала нацистская машина смерти, превращая человеческий материал в изделия ширпотреба. После изнурительной работы тянулись к своим баракам тысячи заключенных, многих вели под руки. Отстанешь от строя - смерть. На плацу пороли нещадно за малейшую провинность. Из корпуса охраны, не смолкая, гремели победные марши, извещавшие об успехе германской армии.
В НОВОМ ОБЛИКЕ
В НОВОМ ОБЛИКЕ
И вот мы снова в товарных вагонах, поезд теперь, правда, берет курс на восток. А в виски молоточком стучит: куда везут - к гибели или спасению? Никто не знает. И так хочется есть. От тряски и голода кружится голова, в глазах — белые мурашки, они не дают рассмотреть новых попутчиков. Короткий сон и дремота сменяют друг друга. Сознание то пропадает, то снова возвращается. Господь - теперь и утеха, и прибежище мое. Молюсь...
Вагоны оборудованы нарами, окна без решеток, дверь на всем пути открыта. Сопровождал состав знакомый унтер. Где-то в районе Бреслау команду высадили и разместили в старинном замке, принадлежавшем знатному германскому роду. Стены дома толстые, окна и двери - сводчатые, потолки высокие. И всюду - картины, изображающие сцены охоты, трапезы вельмож. Все напоминает эпоху средневековья. Немцы организовали экскурсию, повели в музей старинного оружия и рыцарских доспехов.
В отдельном здании каждому из нас отвели индивидуальную кровать, мы пользовались превосходной столовой, комнатой отдыха, но все же быт лагеря напоминал казарменный. А вот начальству, прибывшему позже, - двум генералам в штатском Бессонову и Будыге - предоставили шикарные комнаты, еду подавали отдельно, в обществе подчиненных они появлялись редко.
Братва повеселела - питание сносное, работы никакой, зато времени для общения много. Мы быстро набирали норму. Занятия по военному делу, по новейшей истории и политэкономии вели полковники Петров и Павлов, бывшие офицеры Красной армии. Они объясняли нам, какие есть нарушения прав человека в СССР, начиная с первых дней революции и до самой войны. Говорили об обмане народа, о перерождении партии большевиков, со Сталиным на деле реализовавших кровавый террор по всей территории России. Проанализировав данные первых пятилеток, нам объявили, что это никакая не победа советского строя, а его поражение. Уничтожение крестьянства и казачества привело к великому голоду, унесшему жизни миллионов людей. Не обходили ораторы стороной и ослабление армии перед войной необоснованными арестами военных специалистов и талантливых полководцев. Доводы подкреплялись многочисленными фактами и цифрами. Я видел: командиры среднего звена, не так давно окончившие военные училища, к докладчикам относились скептически, считая новоявленных учителей Пропагандистами фашистской информационной службы. Разумеется, мнение свое открыто никто не высказывал, понимал: могут вернуть в лагерь.
Опекал русских все тот же унтер-офицер, он мог заявиться в любой час дня и ночи, бывал на занятиях. Но чаще пропадал в апартаментах таинственных русских генералов. Там же вращались полковники, проводившие наше перевоспитание. Еще один русский полковник на людях показывался совсем редко. До нас дошел слух, что немецкое командование торопило генералов принять активные меры в борьбе с Кремлем, упрекая партийцев в чрезмерном теоретизировании.
Строевые занятия проводились по-старинному. Маршируя, мы пели: «Скажи-ка, дядя, ведь недаром…» Патриотическая песня трогала душу, в ней был заложен определенный направляющий смысл. Пели мы русские народные песни, и жанровые, и строевые.
С Михаилом я разошелся, редко встречались, чаще его видел кругу друзей библиотекаря, который в действительности был Виктором Бончковским, кандидатом наук из Киева. Человек симпатичный, мало говорил, больше слушал, анализировал.
Однажды Михаил задержал меня:
— Вижу, дуешься на меня. Наверное, в душе ругаешь, что втянул тебя в эту историю?
— Что ты, Миша Я должен век молиться за тебя Богу, ведь ты жизнь мне спас
— Не скажи... Ты и сейчас едва стоишь на ногах.
— Это правда. Ослаб я, братишка, у меня и сейчас сосет под ложечкой. Да еще мучит неизвестность: чем все кончится?
— Потерпи, брат, скоро узнаем. Думаю, немцы бросят нас на фронт. Дела у них плохи. Обстановка меняется так быстро, что Гитлер пойдет на крайность.
— Знай: я не возьму в руки оружия! Стрелять в своих? Ты же говорил другое.
— Уж не думаешь ли, что я стану стрелять? Да, нам сперва говорили так. Но блицкриг у фашистов не вышел. Попасть бы теперь в прифронтовую зону, а там... Сообразим, что делать.
Осень порадовала нас не только яркостью красок, щедрым урожаем садов, но и новыми встречами. Соседний домик неожиданно заняла женская группа. Были девушки все как на подбор - свежие, симпатичные, словно не задела их война своим черным крылом. На мужчин пребывание женского контингента действовало потрясающе. Пахнуло чем-то родным, домашним - забытым женским теплом, сладким, притягательным. Я тоже потянулся к одной из подруг, нутром чувствовал, что и она на меня глаз положила. Как-то вместе уединились, но ничего путного у меня не вышло. Я покраснел, стал неловко оправдываться. Дескать, ослаб, истощал, а мужское дело требует энергии. Она поняла, простила… И в ней вдруг появилось даже еще больше нежности, заботы ко мне. Вот такая история.
Наступила зима, а мы всё ещё жили в неведении, что нас ждет. И да на пороге нашего тихого приюта появились старшие чины, потянулись к апартаментам русских генералов. К вечеру всех г в банкетном зале замка, руководство объявило, что партия наконец-то получила признание властей и теперь надо срочно переоформить документы на нашу принадлежность к Русской народной партии социалистов-реалистов. Каждый должен взять псевдоним и под ним занести себя в списки РНПСР. Всех заставили принести клятву верности идеалам новой партии и расписаться. Организация засекречена и выход из нее будет жестоко караться. Генерал Бессонов втолковывал:
— Задача руководства партии, которую я представляю, состоит в том, чтобы сохранить жизнь командному составу Рабоче-крестьянской Красной армии. Командиры могут быть востребованы для строительства реального социализма в России, после ее поражения в войне с Германией. Но организация отрицает идеи фашизма и не пойдет на использование советских военнопленных в вооруженной борьбе против своего народа, на стороне немцев.
На другой день по этому поводу назначали торжественный ужин. Нам впервые представлялась возможность испить стаканчик-другой русской водки. Но мероприятие не состоялось. Его сорвали наши войска. Утром пришло сообщение о разгроме армии Паулюса под Сталинградом. Мы ликовали! Новоиспеченных партийцев распирала гордость за русское оружие. Внешне все были спокойны, но выдавали глаза - они светились той тихой радостью, какая бывает только у русских людей. Вот это успех - победа, трудная и долгожданная! Немцы же объявили траур по погибшим. Офицеры не могли скрыть от нас своей растерянности и до конца дня ходили в подавленном состоянии, стыдливо отводя глаза в сторону.
Вскоре русский контингент перевели в Судетскую область, оккупированную Германией еще до войны с Россией. По этой причине всех новоявленных партийцев переодели в форму чешской армии без знаков различия - местному населению ничто не должно напоминать о нашей принадлежности к другой расе. Но переодевание озадачило личный состав: большинство не собиралось связывать свою судьбу с Германией. Между тем руководители объяснили, что, поскольку сталинский режим разрушить изнутри невозможно, значит, придется его ликвидировать силовым способом. Так что придется походить в чужой шкуре.
Внешне лагерь жил самостоятельно. Немцы появлялись редко, а если и заезжали, то на короткое время. Это сглаживало опасение большинства и успокаивало совесть. Близость славянских государств, горы и леса, окружавшие лагерь, наводили на мысль о побеге к партизанам. Тем более, что сведения о них все чаще проникали в
лагерь от местного населения и кухонного персонала. В селе рядом с чехами, слабо говорившими на русском, жили украинцы, попавшие сюда после революции.
Николай Тупиков, тоже из бывших доходяг, у нас с ним появилась возможность выходить за колючку в поисках доппитания, так мы и сблизились кое с кем. Разговор вели осторожно, немцы в любой среде имели осведомителей. Многие пострадали из-за своей доверчивости. Но пока я с Николаем размышлял о побеге, его совершил переводчик Николай Могильцев (Господи, какая роковая фамилия!) Он много знал, был посвящен в секреты партийного руководства. Свобода земляка оказалась короткой: через пару недель его доставили в лагерь, избитого, окровавленного, и на глазах у всех расстреляли как русского шпиона. Мы приуныли - надо ждать.
Однажды руководство новоявленной Русской народной партии социалистов-реалистов было вывезено эсэсовцами неизвестно куда. Исчезли и наши генералы - ночью, втихую, мы даже не знали об этом. Из старшего командного состава остались только полковник Пастушенко и два майора, среди которых полицай Владимиро-Волынского лагеря Башта. Комнаты партийного начальства заняли немецкие офицеры. На наших глазах положение менялось, и менялось не в лучшую сторону.
— Запахло жареным. Чувствуешь, фрицы затевают что-то? - разыскав меня, спросил обеспокоенный Михаил.
— Наверное, социалисты-реалисты приказали долго жить. Да и. зачем Гитлеру демократия? Тем более нам, советским.
Поговаривают, что вчера завезли немецкие винтовки.
— Вот и пришло времечко посчитаться. Как думаешь, реализуем свою задумку?
— Бежать к своим? Ты это имеешь в виду?
— Конечно. Есть надежда вырваться из лап зверя. Если только бросят нас в зону боевых действий - сразу к своим...
— А знаешь, по приказу Сталина и свои будут считать и тебя, и меня врагами народа.
— Я думаю иначе. Всё это выдумки немецкой пропаганды. Если пленник потерял человеческий облик, ищет выхода из лагеря смерти, никогда в своих не стрелял, то какой же он враг своему народу? И бояться ему нечего, — отрезал Шанин. — Право, жизнь стоит того, чтобы за неё побороться.
В тот день командовал построением майор Башта. Он сообщил, что мы будем переброшены в район Себежа, для поддержания порядка и отражения вылазок партизан. Кто не желает участвовать в этой кампании пусть выйдет из строя. Я, за мной Николай Тупиков и ещё двое вышли на два шага вперёд. Башта презрительно бросил взгляд в нашу сторону: «Предатели... Подыхайте в лагере!» Нашу
четвёрку конвой этапировал в Ченстохов, в общий лагерь для военнопленных.
Уже после войны судьба свела меня с Ваней Донцовым. Его я встретил в пересыльном лагере. Он и рассказал о том, что произошло с ними летом 43-го. Привожу его рассказ полностью:
«Не спрашивая на то согласия, нас, как бессловесных животных и неудавшихся партийцев, погрузили в телятники и отправили на восток. Сквозь распахнутые двери видел - по всей территории Польши натыканы посты, железную дорогу охраняют днём и ночью. Чем ближе к России, тем постов больше. Команда прибыла в Себеж, небольшой русский городок, где и людей-то на улицах не встретишь. Разве что изредка пройдет молчаливая женщина или проковыляет одинокий старик. Мужчин вовсе не было. Словно какой разбойник прошелся по этому краю огнём и мечом. Да так оно и было...
Разместили в здании школы. Выйти в город без разрешения нельзя. Винтовки и боеприпасы заперты в кладовке, рядом с комнатой, которую заняли Башта и Коротков. За нами - глаз да глаз. Четыре унтер офицера, те, что сопровождали нас от самого Бухенвальда, держали пленников под прицелом. Кроме них, рядом вертелись двое в штатском, вероятно гестаповцы - тоже при оружии. Думаю, это были латышские полицаи. Они открыто не доверяли русским, всякий раз выказывая немцам свою преданность. А когда заводили с нами разговор, то чувствовалось, что проверяют нас на верность немцам. Мы были осторожны с ними.
А тут прошёл слух, что в лесу за озером действуют партизаны. Можно рвануть к нашим. Немцы поручили командование не подполковнику Пастушенко, а майору Баште, который вскоре показал свой азиатский нрав, дав понять, кто здесь хозяин.
Зашептались по углам заговорщики, пора бежать к партизанам. Иначе хана - немцы и их прихвостни погонят на борьбу с партизанами.
Шанин, Бончковский под началом Пастушенко стали тайно готовить людей к побегу.
И такой день настал. Командование, довольное поведением пленников, разрешило им воскресную прогулку по городу. Пастушенко предложил прокатиться по озеру. Отряд, пересев в лодки, переплыл на противоположный берег. Местные жители пожаловались коменданты, что лодки наши люди взяли без разрешения, сорвав с привязи. Когда немцы и Башта бросились к берегу, было поздно - беглецов и след простыл. Пленники уже были недосягаемы, а вскоре и вовсе пропали, высадившись на противоположном берегу. Люди убегали в полной уверенности, что попадут к своим. Дорогу указывал Пастушенко. В ярости метался по берегу Башта, понимая ужас
своего положения. Последними словами клял он подполковника Пастушенко и всех тех, кто бежал с ним.
Остаток команды под конвоем — кончилась свобода — переправили в польский городок Радом. Началось следствие. Кто ещё не отказался послужить немцам за лишний кусок хлеба? Башта надеялся на них и выкладывался на полную катушку, активно помогая немецким спецам в расследовании происшедшего.
Замечу, Марко, что печальная участь постигла и наших беглецов. Партизаны не расположены были к дружественным объятьям, по приказу Ставки переправили они узников в Москву. Там не по верили ни единому слову бывшим советским офицерам, их судили, дали по десять лет, а подполковника Пастушенко расстреляли».
Беспощадными приговорами трибуналов сбили, столкали вместе людей, загнали их на Колыму, в болота Зауралья, чтоб они не не нежничали, не сиропничали. Как же верна поговорка: «Судьба - злодейка, а жизнь – копейка». Печальным было моё прощание с Ваней Донцовым. И он, и я сполна хватили лиха.
Ченстоховский лагерь для русских военнопленных был несравнимо лучше Владимиро-Волынского. Тут пленники почувствовали перемену отношения немцев к себе. Конвоиры уже не издевались, в зону заходили редко. Давал о себе знать и коренной перелом в войне. Немцы получили хороший урок под Москвой и Сталинградом. А в советских лагерях появились первые немецкие пленники, и этот факт заставил вермахт пересмотреть порядки в своих концлагерях.
Ченстохов - древняя столица Польши, здесь христиане испокон веку высочайше почитают икону Матки Боски Ченстоховской.
Под лагерь отвели старые конюшни. Лошадей давно вывели, вот блохи остались. Как они нас мучили! Ничем нельзя было защититься от их болезненных укусов. Блохи были неуловимы и так быстры, что не успеешь сбросить одежду, а их уже и след простыл. Стены мазали вонючей жижей, лампой палили кирпичные стены, в бане жарили, в вошебойке смолили, а им все нипочем, продолжают пытать укусами...
Но самым удачным для меня стал международный лагерь 4-Б. В конце 43-го немцы спешили переправить пленных дальше на запад в глубь Германии. Узники не знали, что творится на фронтах великой европейской бойни. И то, что фрицы уже сломали себе стальной хребет на Курской дуге, и то, что отборные дивизии слепой волной катятся к Харькову, не ведая, что в том котле сварится не одна армия, людская масса станет кашей, сдобренной кровью. И даже того, что русские впервые применили новое оружие - ракетные установки, сразу любовно прозванные солдатами катюшами.
Лагерь 4-Б, если смотреть с высоты птичьего полета, имел фор-
му круга, разделенного на сектора и образующего внутренние зоны, из которых отделяла колючая проволока. Переходы охраняли молодчики с резиновыми дубинками. В каждом секторе томились пленники одной из европейских армий - английской, французской, русской, итальянской (бадолъевцы), югославской (титовцы) и даже американской. Мы соседствовали с англичанами. Любопытно, но в лагере был свой стадион, на футбольном поле которого немецкие солдаты с американцами гоняли мяч. Иногда их сменяли англичане.
Бараки - высокие, просторные, с двухъярусными нарами-вагонками.
Каждый сектор посылал на кухню команду, получавшую отварной картофель и раз в сутки горячую похлебку, выдаваемую в термосах. Хлеб выдавали отдельно. По воскресеньям для нас варили суп из макарон. Кроме того, американцы и англичане имели продовольственную дотацию Красного Креста и отправляли ее на кухню. Да раза в месяц они имели право на получение индивидуальных посылок с продуктами. Нам, русским, тоже кое-что перепадало - в дни, когда выдавали посылки, привилегированные европейцы-пленники отказывались от похлебки в пользу советских военнопленных. Шеф кухни - оберфельдфебель, чех по национальности, делал вид, что не замечает этих проявлений симпатии. Итальянцев в лагере не любили, они воевали против союзников и лишь только в сорок четвертом году часть войск, руководимая Бадолио, изменила Муссолини и Гитлеру. Канцлер был в гневе. Он потребовал от Муссолини жестоко покарать виновников. Зачинщиков расстреляли, а остальных бросили в лагеря для военнопленных. Чтобы облегчить свою участь, молоденькие бойцы итальянской армии меняли добротные вещи на посылки Красного Креста, в них было все - галеты, шоколад, консервы, сухофрукты, сигареты. На этом не останавливались — меняли на еду перстни, дорогие портсигары, зажигалки, брелки, кольца, цепочки, браслеты, хорошие шерстяные вещи. Пожилые охранники, не попавшие на фронт и не нюхавшие пороха, за пачку сигарет охотно пропускали заключенных из зоны в зону.
Пленным со стажем, таким как я, есть хотелось всегда — сказывалось долгое голодание. Однажды рискнул: когда охранник отдалился на приличное расстояние, приподнял колючую проволоку, нырнул под нее и перебежал полосу. Точно так же справился и со второй преградой. С опаской подошел к баракам английской зоны, боялся - вдруг прогонят. Солдаты и сержанты были одеты в добротную форму, имели здоровый вид, покуривали ароматные сигареты. И вот я, русский офицер, выше по званию, но грязный, общипанный, голодный, стою перед рядовым солдатом и жду подачки. Стыдно и обидно до слез. Другой англичанин, завидев меня у входной
двери, пытается жестами спросить, что я хочу. Спрашивает, говорю ли я по-английски. Отрицательно качаю головой, выдавливаю из себя: «Немного владею немецким». «Гут!» — и легкая улыбка расплывается на его лице. Мы стали объясняться. Новый знакомый попросил задержаться и скрылся в бараке так же быстро, как и появился. Вскоре вышел с приятелем. Предложил снять с себя тряпье и переодеться во все английское. Я заколебался, но, пересилив стыд, принял их предложение. Одежда моя полетела в очко туалета, благо оно было широким, и вскоре утонула в выгребной яме. Форма вышла как по заказу - тютелька в тютельку Обувь пахла свежей, еще не загрубевшей кожей. Русскую шинель я перебросил через левую руку и смело зашагал с новым знакомым в барак. Пахло чем-то вкусным, давно забытым. Я силился угадать, что едят английские пленники, но память предательски отказывала мне в этом. Огляделся. Все у них было, как у нас. Так, да не так. Нары такие же, двухъярусные, но покрыты матрацами, есть подушки и одеяла, постели по-военному аккуратно заправлены. Стены украшены фотографиями любимых женщин, яркими рекламными плакатами, открытками.
Мы представились. Том Смит признался, что давно хотел познакомиться с русским офицером, но вход в советскую зону небезопасен. А вот теперь я могу свободно входить в английскую зону, никто и не заподозрит, что перед ним переодетый русский пленник. Рассказал о себе: рабочий, текстильщик из Солфорда. Есть жена, растет сын, показал их фотографию. Воевал с фрицами в Африке, два года назад там его и пленили. В Африке подхватил тропическую малярию и теперь болезнь нет-нет да и дает о себе знать. Красный Крест помогает не только лекарствами, но и снабжает продовольствием. Я заметил у них музыкальные инструменты, разные игры для забавы - тоже подарок миротворческой организации. Значит, мир может помочь тебе, если ты и твои вожди захотят не мировой революции, а объединения цивилизаций.
Том усадил меня перед собой за большой крепко сколоченный стол, ловко вскрыл банку австралийских мясных консервов, пододвинул тарелку с галетами, выложил пару плиток шоколада, махнул рукой высокому рыжему приятелю - и на столе появилась дымящаяся кружка ароматного кофе. Не сон ли это? Вот проснусь и не успею попробовать всей этой сказочной пищи. Я даже тайком ущипнул себя - нет, все в порядке. Кажется, Марк Твен говорил, что раз в жизни Фортуна стучится в дверь каждого человека, но нередко человек спит и никакого стука не слышит. Жадно уплетая тушенку, не мог поддержать разговор, что-то мычал в ответ на вопросы, а потом и вовсе перестал говорить, только кивал головой - да, нет. Англичане громко рассмеялись. Рыжий, до этого внимательно слушавший и меня, и Тома, что-то сказал ему, и они снова взорвались
смехом. Я был смущен, принял этот смех на свой счет. Том дружески пожал мою руку, успокоил: тот, рыжий, в совершенстве зная немецкий, когда подошел к нам, долго не мог понять, на каком языке мы изъясняемся. А вот мы с Томом отлично понимали друга. Откуда это? Провидение? Может быть. Пусть это лучше объяснят языковеды. Но было так.
Прощаясь, Том сунул мне за пазуху пару пачек сигарет – мол, если что, кинешь немцу, он отстанет. Пообещал помогать и дальше, а кончится война - заглянет в Россию на недельку-другую погостить.
С этого времени у меня началась полоса удач. Если только выдавался свободный денек, то старался провести его у Тома. Просиживал с ним долго. И он, и я старались научить друг друга родному языку. Каждый пытался вспомнить что-то интересное, из довоенной жизни. Помогало общаться и умение рисовать. Я даже не замечал как к нашему столу постепенно стягивались друзья Тома. Они пускали меня не сразу, накрывали стол всем, что имели. Вместе легче переносить беду.
Я почувствовал прибавление сил, стал крепче стоять на ногах. Однажды, когда только удобно устроился за столом у Тома, вошел унтер-офицер. Что-то его беспокоило, он молча осмотрел барак, скользнул холодным взглядом по мне. Я замер. Но никто не подал вида, что у них в бараке русский. Фриц ничего подозрительного нашел, выкурил с нами сигарету и вышел. Друзья Тома и я выдержали экзамен!
В другой раз, оказавшись в английском секторе, заметил в дальнем углу барака нашего переводчика. Родом он был из Ленинграда и тяготы плена переносил чуть ли не с начала войны. Как на зло, Том куда-то отлучился, а переводчик, видя, что я закурил, направился ко мне и попросил огонька. И тут я совершил непростительную ошибку, брякнул: «Пожалуйста!» - и бросил на стол зажигалку.
— О, вы прекрасно говорите по-русски! Без акцента, присущего иностранцам, — удивился переводчик и стал устраиваться рядом со мной. — Разрешите присесть?
— Делать нечего, я жестом пригласил его за общий стол. Все проиграно. Но будь что будет, решил говорить только правду.
— Вы, наверное, долго жили в России?
— Я в ней родился.
— Это интересно. Ваши родители работали нашей стране?
— Да нет же! Я русский и такой же пленник как и вы. И знаю вас как переводчика.
Тут вернулся Том и замялся, принимая вину на себя за то, что отлучился и не уберег меня от постороннего глаза. Леонид Клочко, так звали переводчика, повернулся к нему и заговорил на беглом английском. Я замер - теперь уж точно кончится моя полоса везения. А они все говорили, я ничего не понимал и даже приревновал. Наконец, Леонид перестал мучить меня неизвестностью, сказал, где и когда у нас с ним произойдет встреча в русской зоне.
Я РАБОТАЮ НА РАЗВЕДКУ
Я РАБОТАЮ НА РАЗВЕДКУ
На другой день я еще раз испытал судьбу - вышел на связь с переводчиком в условленном месте. Говорили наедине, Клочко сказал, что мне надо срочно устроиться на работу в этом лагере и что он подыскал место. Сообщил: скоро русских отправят на работу, причем очень тяжелую. Немцы приняли решение с пленными офицерами не церемониться, в Германии нехватка рабочих рук, все мужчины на Восточном фронте. Вот русскими и заполнят эту брешь.
Леонид во всех подробностях заставил менять рассказать свою биографию, вспомнить службу в армии, момент пленения. Назвать лагеря, в которых содержался. Сообщил дальше, что в лагере 4-Б русские работают в мастерских, прачечной, на кухне, дежурят по складу.
— Думаю, определим тебя на кухню. У меня есть там свой человек, он поможет.
На другое утро, сразу после подъема, зашел за мной. У выхода из зоны Клочко поджидала группа работающих зэков. Дежурный выпустил нас за ворота. Войдя в кухню, Леонид подвел меня к чеху, тому самому шеф-повару, симпатизировавшему русским. Понял: он и был нашим человеком. Переговорили, и я попал в подготовительный цех на обработку овощей. Работал до обеда, после занимался уборкой. В отдельном от пленных котле нам варили суп. И картофеля давали больше, знали: все равно уворуем.
Прошла неделя, и в цех разделки овощей наведался шеф-повар, оглядел всех и поманил пальцем меня: «Ком миг!» Я последовал за ним в варочный цех. Из десятка паровых котлов он указал на один и сказал: «Это теперь твое рабочее место». Соседу же по котлу дал команду проинструктировать меня. Им оказался высокий симпатичный брюнет - москвич Юрий Зорин. Познакомились и вскоре друг о друге знали все.
Обязанности мои были просты: утром залить котел сырой водой, водопровод заложен в конструкции, затем, по общей команде, подать пар. Когда вода закипит, загрузить котел овощами, чуть позже добавить специи и жиры. Все это варево я то и дело помешивал, а по мере готовности разливал в термоса. Здесь нужна сноровка: в каждом термосе похлебка должна быть равной по густоте и навару. Этим искусством овладел быстро, но, как оказалось, оно мне больше не понадобилось. Чех назначил меня старшим по окну выдачи, я раздавал термоса с горячей похлебкой по блокам, всему
контингенту лагеря 4-Б. В мое подчинение придали троих рабочих, попросту грузчиков. Каждое утро шеф выдавал раскладку, которой указывалось, сколько и кому выдать термосов и вареной картошки. Так незаметно среди пленников я стал заметной фигурой. Поначалу не догадывался, что мое продвижение организовансо Томом и Леней-переводчиком. За ними стоял чех в немецкой форме, а в тени, об этом я узнал позже, - замаскированный руководитель операции русский офицер Максим Козуля. Они-то и рассчитывали на меня.
Я по-прежнему бывал в английском секторе, встречался не только с Томом, но и с его приятелями, и с тем рыжим, что смеялся на нашим знанием немецкого языка. Однажды рыжий попросил Тома перевести мне его просьбу:
— Хочу доверить тебе тайну. Но обещай, что сохранишь её для тех, кто может продать секрет немцам. И недёшево - ценой твоей и моей жизни.
— Обещаю, — твердо сказал я.
— Ты должен раздобыть два костюма и пару ботинок большого размера. На складе они есть.
— Это непросто. Помочь-то я смогу, но не всё зависит от меня.
— Понимаю сложность задания. Но, знаешь, это важно не только для меня, а и для наших союзных армий. Теперь чувствуешь всю ответственность?
— Ну, кто не рискует, тот не пьёт шампанского. Кажется, и у вас в Англии так говорят?
— Говорят, говорят...
Задание окрылило, а то уж было я совсем опустил крылья и, оказавшись в плену, думал, что уже никогда не послужу Отечеству. А вот пришёл час — и сгодился, востребован, ещё нужны мои силенки, мое участие - помочь союзникам в борьбе с фашизмом. И вступил в полосу риска.
В каждом бараке есть свой негласный авторитет. К нему тянутся, идут со своей бедой - кто искать защиты от произвола лагерного начальства или конвоя, кто от своих, а то и просто услышат доброе, ободряющее слово. У нас таким был Максим Козуля - спортсмен-парашютист, военный летчик. Но не каждый знал, что он носил высокое звание Героя Советского Союза. Его просто уважали, нему тянулись, как малое дитя тянется слабыми ручонками к батьке. Но не лебезили, не расшаркивались, словно урки перед авторитетом. Был уверен в его патриотизме, потому и обратился к нему первому за советом, с глазу на глаз передал заказ англичан.
— Просьба соседей понятна. Но почему ты выбрал меня?
— Потому, что знаю о вашем высоком звании и верю вам.
— Хорошо. Думаю, сможем помочь союзникам.
Через пару дней, уже перед самым отбоем, летчик сообщил в каких термосах, принесенных на кухню, будут костюмы и обувь. Термоса легко найти по особому знаку. О предстоящей передаче вещей я сообщил Тому. В полдень вместе с супом выдал им и костюмы. Дежурные англичане были в курсе дела - они ободряюще подмигнули мне: всё о’кей! А вечером поспешил в английский сектор, встретил меня Том, крепко пожал руку. То же повторил и рыжий, и с помощью Тома добавил:
— Молодец! Но это не всё. Скоро понадобятся ножницы для резки проволоки и пара компасов. Знаю, что русские работают в мастерских, значит, есть возможность изготовить.
Я снова обратился к Максиму Козуле, и на этот раз летчик не отказал. Через неделю заказчики получили от русских посылку. Мы догадывались, что кому-то готовят побег, и втайне радовались. А наутро у моего раздаточного окошка появился Том, обменялись рукопожатиями. Он шепнул:
— Есть возможность закрепить тебя в английском секторе. Физиономией подходишь по всем статьям, и в бараке поддержали кандидатуру русского офицера. Будешь жить с нами, пользоваться привилегиями Красного Креста. Да и нам лишний человек нужен - для полного счета. Соглашайся!
— Мне надо посоветоваться, боюсь подставить своих. Да и как буду выглядеть перед земляками, когда вернусь с войны?
— У тебя есть выбор: можешь принять английское гражданство, уехать в любой конец света. А можешь, если в СССР изменится ситуация, вернуться на родину.
— И все же один я не могу принять такое решение. Слишком велика цена...
Обо всем рассказал летчику, он понял и принял мои колебания, посоветовал не делать опрометчивого шага - в зону англичан не переходить. Пока. Конца войны не видно, враг еще силен. А раненый и затравленный зверь всегда опасен, оскал его смертелен.
Лето сорок четвертого выдалось жарким, душным. К вечеру наши тела становились ватными, и мы, как рыбы, жадно ловили ртом горячий воздух. Когда край неба затянули черные тучи, радовались предстоящему дождю, словно дети. И гром грянул! Небо распорола молния, тонны воды сразу же обрушились на землю, загоняя все живое в укрытие. Вода мощными потоками хлынула к нашим баракам, заливала канавы, переполняла трубы, билась о стекла, изрыгала: я сильнее! Этой бурной ночью из английского сектора бежали двое. Сильный дождь и буйный ветер надежно прикрыли беглецов от свирепого глаза охраны. На утренней поверке немцы были злее обычного. Но в бараках и на кухне уже говорили только об этом происшествии, радуясь за беглецов и желая им успеха. А все те,
кто как-то был причастен к этому побегу, волновались и за свою судьбу. Чувствовалось, что не простые зэки совершили побег, а опытные и ловкие кадровые военные. Одного из беглецов я хорошо знал, того самого - высокого и рыжего, - что обратился с помощью к русским братьям. Немцы, как ни старались, не вышли на их след. Если бы поймали, обязательно доставили бы в лагерь, устроив публичную экзекуцию. У них было такое правило - в устрашение другим.
Через пару дней арестовали Тома, бросили в режимный барак. Такая же участь постигла и двух его приятелей. Тома скрутила малярия. Однажды подобрался я к зарешеченному окошку, говорил с ним вполголоса, постоянно оглядываясь, потом передал пакет с медикаментами, добытыми где-то Леней Клочко. Но Том так к своим и не вернулся, вскоре его и двух других англичан эсэсовцы из лагеря увезли.
Время тянулось медленно. Мы по-прежнему не знали, что делается на фронтах великой войны. Видели только, как опустевшие места быстро заполнялись. Леня Клочко остановил как-то меня, вел в сторонку:
— В карантин прибыла группа русских. Думаю, офицеры. Все они успели побатрачить на немцев, работали в шахтах. Несладко пришлось, но, знаешь, и медведь в неволе пляшет. Сильно истощены, надо бы подкормить. Сможешь?
— Попытаюсь. Но требуется конспирация. Кто обеспечит?
— Старший в карантине - надежный человек. - И Леонид обрисовал, как он выглядит.
Излишки супа были у американцев, я знал это. Но захотят ли они поделиться? Через сержанта из английского сектора передал просьбу русских. Американцы дали согласие. Так без шума и сует переправил своим лишний термос супа.
После побега во всем лагере немцы провели генеральную проверку по картотеке. Коснулись и русской зоны. А потом на несчастливый день и для меня - в списке на этап значилась и моя фамилия. Хотел было бежать к переводчику Лене Клочко, но погасил этот порыв, понял, что от него уже ничего не зависит. Международный лагерь 4-Б поставил меня на ноги, и я готов был принять любой новый удар судьбы. Немцы хорошо знали, как голодом можно убить в человеке человеческое, превратить его в скотину, потом заставить работать на себя.
Местечко Вюлькниц - узловая станция железной дороги, что неподалеку от городка Риза на Эльбе. Шпалопропиточный завод. Работа на нем тяжелая, трудятся здесь на правах рабов русские офицеры. Окрики мастеров-немцев, лай овчарок не дают пленникам передохнуть. Собаки так надрессированы, что без звериного рыка
не могут спокойно взирать на людей в серой робе. На спине у нас начертаны две белые буквы – «SU» - совьет унион. Они ненавистны не только собакам, но и нам.
— Шнель арбайтен! Бистро, бистро, руссише швайн! - лает мастер на изможденных, согнувшихся под тяжестью шпал рабов.
Как часто приходится страдать от бесправия, обид, унижений, оскорблений. Кроме физического страдания, представители «высшей» стараются причинить и душевную боль.
— Шнель! Шнель!..
Часовой механизм запущен с первого утреннего часа: разгрузка платформ, переноска шпал к пропиточным котлам, затем доставка тех же деревянных брусков, ставших еще тяжелее, к штабелям. Десять-двенадцать часов работы, то есть полный световой день. Ни минуты отдыха, есть только перерыв на обед, который и длится-то всего двадцать-тридцать минут. На этом свете не устанешь, так и там не отдохнешь, думал я. Еда отвратительная, но и той не хватает. Проглатываем в один присест. И снова пытка - переноска шпал непомерной тяжести. А в уши: «Шнель, шнель!..»
На ночлег рабы укладывались на голые нары. Сон беспокойный, нервный. Ложились на голодный желудок, и снова донимало это проклятое, ноющее: «Хлеба, хлеба, хлеба...». Животы не нитки, надорвешь - не подвяжешь. Голодные, обездоленные, с багажом нервных срывов, с ужасными реалиями проклятого плена, мы не могли спать спокойно. Даже такой молчун, как мой сосед по нарам Коля Перменов, часто впадая в забытье, звал мать, или ласково тысячу раз повторял одно и тоже женское имя - Машенька. Потом из его нутра вырывался стон, и он затихал. А утром этот светлолицый паренек стыдливо отводил ясные очи в сторону, замыкался в себе, и из него клещами нельзя было вытянуть ни единого слова. Жить надейся, а умирать готовься. Предчувствие скорого конца мучило Николая, выдавали его все те же глаза. Однажды, лежа на нарах, признался мне: «Эх, пожрать бы сейчас! Хоть бы разок по-настоящему, от пуза, да затянуться потом ароматным дымком! Много отдал бы за это».
Таскал Николай шпалы с каким-то ожесточением, его глаза становились колючими, и тогда мастер тихонько отходил в сторонку, от греха подальше.
И снова утро, снова гремит замок на двери, дежурный бьет в рельсу, и этот звон иглой пронзает тело насквозь, мы получаем право выйти из барака, втянуть глоток-другой стылого воздуха. Дневальные, воротя носы, выносят переполненную парашу. Умывание, поверка, скудный завтрак. Построение, команды охранников, дорога на завод - и так каждый день.
— Немцы… Высшая раса, - вскипал Николай. - Подумать только -
по всей Европе лагеря развернули! Да рабский труд еще Рим погубил...
Передние ряды колонны не сводят глаз с пыльной дороги - не пошлет ли Бог какой-нибудь чинарик, окурок по-нашему. Если попадается не один, а три-четыре, то несем до самых ворот завода. Уже там, при роспуске строя, чинарики делим по бригадам.
И снова тяжкий каторжный труд. А что впереди? Победят немцы - будешь рабом до конца жизни, одержат победу наши - упекут на каторгу. Может, потому у лейтенанта Перменова такие печальные глаза? Да и не только у него.
В тот, еще более трагический день, о котором хочу рассказать, бригада работала на укладке шпал в резервные штабеля. Густав Рихтер, бригадир, напрягая глотку, срывал голос: «Давай, давай! Шнель, шнель! Ферфлюхтер, швайне руссиш!» Но, слава Богу, отошел поговорить с соседом, тоже мастером. Такого раньше не бывало. Но катился к финишу год 44-й, у простых немцев поколебалась вера в счастливую звезду фюрера. Едва мастер отошел, как темп работ снизился. Глаз Николая цепко впился в сигарету, лежащую по ту сторону проволоки. Не просто в окурок, а в целехонькую сигарету, едва подпаленную огнем зажигалки. Целенькая! Какой подарок послала ему судьба! До сторожевых вышек далеко, патруля не видно, и Николай решился. И никакие уговоры товарищей по несчастью не остановили его порыва. Он подполз к первому ряду проволоки и, чтобы дотянуться до заветной сигареты, рывком приподнял второй ряд колючки. И тут, откуда ни возьмись, выросла перед ним во весь рост фигура охранника. Возможно, он заранее договорился с Густавом и специально подбросил эту злосчастную сигарету, чтобы продвинуться по службе, а может, отомстил за кого-то из погибших на Восточном фронте, кто знает. Он поднял винтовку и прицелился в Николая.
— Не стреляй - успел выкрикнуть бедняга, но пуля молнией вылетела из ствола и сразила Николая. Жизнь еще одного русского парня оборвалась на немецкой земле.
Вспомнил я и другого Колю - в лагере мы знали друг друга только по именам да по номерам на куртках вместо фамилий, — высокого, худощавого от природы. От недоедания и тяжелого физического труда он превратился в скелет. Густав Рихтер его невзлюбил за строптивый характер и за то, что всякий раз огрызался, реагируя на брань мастера. Густав ставил его на самые трудные участки. Таял наш Николай на глазах, а потом и вовсе сник, стал, как все туберкулезники, харкать кровью. Из рабочего лагеря его отправили в концлагерь, где он вскоре и отдал Богу душу.
ВСТРЕЧА С ВЛАСОВЦАМИ
ВСТРЕЧА С ВЛАСОВЦАМИ
Тяготы плена переносил вместе с нами еще один человек без фамилии, во всяком случае, он ее нам никогда не называл. Говорил только, что родом из Ленинграда, военный юрист второго ранга. На такого и внимания сразу не обратишь - росточка небольшого, юркий, как воробей, и так же чирикает, головка все время движении, а глазенки блеклые, без выражения. Ну, словом, воробей. В нашу бригаду его не взяли - для таскания шпал ростом не вышел, напарника не подберешь. На исходе дня Воробышек любил пофилософствовать, эрудиции для этого ему хватало, да и язык подвешен нормально. Не оставлял он без внимания ни одного решения партии и правительства, анализировал, критиковал, возмущался. Доставалось и Ленину, и Сталину. Последнему - особенно. Не мог простить ему террора, развязанного в гражданскую войну и после, когда истреблялись офицеры старой армии, расказачивались Дон, Кубань, уничтожалась на Соловках русская интеллигенция. Кровушки Владимир Ильич и Иосиф Виссарионович пустили немало.
— Вот Православная церковь не успела канонизировать семьи последнего русского царя. А жаль, он и его дети совершили человеческий подвиг и должны быть канонизированы как новомученики.
— Но он же убил Россию!
—Я так не считаю.
— Погубил династию, монархию, наконец...
— Монархию погубил не он, а те, кто его склонял к отречению. Генерал Алексеев, например. Это трагическая судьба: один из самых кротких правителей назван Кровавым. А самый кровавый - Петр Первый - назван Великим, хотя он лично рубил головы стрелы немцам и, видимо, получал от этого удовлетворение. С Петра и надо бы начать чистку нации.
— Вам нельзя так много знать. Беду великую можно навлечь да себя... Одумайтесь, господин офицер.
— И это говорите мне вы, и не где-нибудь в северной столице, на берегах Невы, а в концлагере, что в самом центре Германии, в тот момент, когда над вами занесен топор? Ну, знаете, голубчик... Это не мне, а вам надо хорошенько подумать.
Если кто-нибудь пытался ему противоречить, он разбивал все доводы в пух и в прах. Говорил остро, зло, доказательно.
— А разве не Германия подписала с нами мирный договор?
— Вот-вот! Я и говорю: это Гитлер и Сталин разделили Европу пополам. А теперь Сталин упрекает союзников в том, что они, негодяи, не открывают второй фронт.
Последний раз Воробышка я видел на исходе 1944-го. Выстроили нас в жилой зоне перед бараками. Фельдфебель представил двух офицеров, форма у них немецкая, на рукавах нашивки необычной эмблемой - РОА. Это были власовцы.
— Господа офицеры - обратился один из них к строю. – Назад дороги нет.
— Какие мы господа? Не видишь? Рабы мы.
— Руих! Штильгештанген! - зычно крикнул шеф лагеря.
— И все же, господа офицеры, и у вас, и у меня назад дороги отрезаны. Сталин всех пленников назвал изменниками Родины, нарушившими присягу.
— Не мог такое сказать товарищ Сталин! Ему известны условия фашистского плена.
— Сын его, говорят, тоже хлебнул немецкого рая...
— Нет, это факт: и сын его Яков, и мы - изменники Родины! Так считают кремлевские правители. Была когда-то правда, да извелась. Дома каждого ожидает суровая кара. И у вас остается одна дорога - идти служить вместе с нами в РОА. Только вместе с Русской освободительной армией сможем одолеть тоталитарный режим.
— Уродил тебя дядя, на себя глядя!
— Кишка тонка! И у вас, и у немцев.
Выкриками протеста и ругательств строй выражал презрение к агитатору. Фельдфебель дал сигнал конвою - и во двор ворвались автоматчики, приняв стойку к бою.
— Итак, кто согласен с моим предложением, прошу сделать пять шагов вперед. Предупреждаю: кто вышел из строя, назад не вернется.
Пять шагов отпечатал Воробей. Его тут же увели.
Наутро поменяли конвой. Вместо упитанных бугаев нас стали опекать мальчишки из югендкоманды да несколько седых, скрюченных болезнями и временем старичков, чем-то проштрафившихся перед нацистами. Мастера-надсмотрщики прижали хвосты, окурки в землю больше каблуками не втаптывали. Но все же мы были в изоляции - ни газет, ни радио, ни контактов с немцами, они боялись общения с нами. Только догадывались, что фронт приближается. Работы прибавилось вдвое — войне все больше требовалось шпал на восстановление железных дорог.
А потом стали слышать орудийную канонаду. Стреляли наши, это я хорошо различал. Когда в небе появились сотни самолетов, воскликнул: «Наши!» И по силуэту, и по гулу моторов они совсем не походили на немецкие. От железнодорожников узнал — бомбили Дрезден. Вечером хорошо было видно, как над городом полыхало зарево.
Станцию заполнили составы, платформы зачехлены брезентом расцвеченным под камуфляж. Немцы суетятся, перешептываются опасливо поглядывая на необычный груз. Шелковую синеву неба прошил американский самолет-разведчик, и уже через час станцию пикетировали бомбардировщики. Они сбрасывали бомбы и на шпалопропиточный завод. Лагерь с пленными не трогали. Горело все - и платформы с засекреченным грузом, и товарные вагоны, корпус завода, и ненавистные нами шпалы. Заводская команда пожарных была бессильна перед яростью огня. Нас отвели в укрытие А когда самолеты скрылись за горизонтом, отконвоировали в жилую зону.
Всю ночь дымили склады. Думаю, главной целью налета авиации были спаренные крытые платформы, на них немцы перебрасывали на фронт ракеты FAU, обстреливавшие Лондон. К нашему счастью, платформы были без ракет.
На завод больше не водили. Вскоре приказали выйти с вещами, выдали каждому двойную порцию хлеба, по пачке крупяного концентрата и предупредили - в пути за выход из строя стреляют без предупреждения. А на востоке, где-то далеко беспрерывно гремел гром.
— Да гром ли это? Быть может, наши близко?
— Может быть! Господь услышал наши молитвы, дождались.
— Чего дождались-то? Отведут в сторонку да постреляют всех, как псов безродных.
— Зачем так зло? Если б все было так, как ты говоришь, то не выдали бы нам ни крошки хлеба.
— Выдали для отвода глаз. Чтоб шли смиренно.
— Значит, так: если заметим, что фрицы готовятся стрелять по колонне, разбегаемся в стороны, как стадо баранов. Так труднее конвойным попасть, может, над кем из нас судьба и смилостивится.
— Надо незаметно для конвоя передать по колонне, как себя вести.
Глухие места прошли без ЧП, нас подвели к понтонному мосту, перекинутому через Эльбу. Здесь скопилась не одна тысяча людей - в военной форме и в штатском. За сутки не перебраться. Переправой командовал эсэсовец, старый служака, он в обеих руках держал по маузеру, размахивал ими, как дирижер палочками, стараясь навести стройность в движении. Голос давно надорвал, лишь хрипло выплевывал ругательства, понимая, что не может устоять перед озверевшей людской массой, которая давила на него: русских не брать, всех расстрелять. Но наш фельдфебель был упрям и ожесточен не меньше толпы и смог убедить эсэсовца включить руссишен швайн в очередь. В конце войны, видать, шкуру свою ценил дорого, знал — не исполни задания, сам схлопочешь пулю в лоб. В
очередь на тот берег нас, русских, все же включили.
Март сорок пятого в Германии выдался теплым. Солнце упорно прогоняло зиму, делилось с нами, доходягами, своим теплом. Я жадно подставлял исхудавшее лицо жарким лучам. На деревьях набухли почки, воздух пьянил запахом оживающей природы.
Переправа работала хоть и медленно, но исправно. Наша колонна уже заканчивала переход, как в небе появились русские соколы. Ах, как хотелось крикнуть: «Не стреляйте! Идут свои!» Но летчики-штурмовики выполняли задание, не только сбрасывали бомбу за бомбой, а и поливали с неба из крупнокалиберных пулеметов обезумевшую толпу горячим металлом. Началась паника. От страха люди бросались в ледяную воду, увлекая за собой идущих рядом. Вопли, крик заполнили все пространство - от правого берега до левого. Я понял: пробил час спасения! Время работало на меня, бежал с Николаем - еще одним узником - на ту сторону Эльбы. Все складывалось удачно: берег густо покрыт кустарником, а это во время бомбежки лучшее средство для маскировки, и мы смешались с немцами, затерялись среди них. Хотя страшная худоба - кожа да кости - выдавала в нас пленников, да и на куртках предательски светились белые буквы «SU», немцы нас не тронули. Загнанными зверьками затаились мы в зарослях леса, боясь выйти на большую дорогу. К вечеру еще двое бежавших из колонны примкнули к нам, силы удвоились. Вместе легче искать путь к спасению. Осторожно двинулись вдоль дороги, надеясь найти что-нибудь из съестного или хотя бы завалящий чинарик. Но немцы экономны и аккуратны, ничего не выбрасывают. С заходом солнца похолодало. Передохнуть решили в чаще леса. Собрав хворост и прошлогодние листья, устроили шальное ложе. Всю ночь жались друг к другу, пытаясь согреться.
Утром нас разбудили двое неизвестных. Оба сытые, здоровые, с крепким загаром, хотя и одеты в добротные шерстяные костюмы, а спортивная выправка выдает в них недавних кадровых военных. Один из них, тот, что выше ростом и держит руку в кармане, видно, там оружие, спрашивает:
— Курево есть?
— Откуда! Не то что окурка, хлеба сутки во рту не держали.
— Ну хотя бы бумаги клочок у кого найдется?
— Это пожалуйста, - и доходяга поднялся, протянул незнакомцам мятую газету.
— Сидеть! С места не вставать! - прикрикнул верзила, беря бумагу.
Они порылись по карманам и, вытряхнув остатки махорки, скрутили цигарку. Курили поочередно. Когда осталось меньше половины, предложили и нам затянуться по разочку.
— Куда же, вояки, путь держите, на восток иль на запад?
— Куда ж еще, на восток, к своим..
—Ну и дурни, ну и самоубийцы! Рехнулись, что ли от голода? Вас же снова в лагеря бросят, только в сталинские.
Оба наперебой стали объяснять, почему нельзя на Восток.
— Я вот в плен попал под Москвой в конце сорок первого, - начал рассказывать о себе тот, что не вынимал руки из кармана. - Испытал те же муки, что и вы. В лагере вымерло три четверти личного состава. Тут и появились агитаторы, по-нашему, вербовщики, обещали сохранить жизнь; одеть, обуть и подкормить, а взамен — служба на стороне немцев.
— Ты ему услужишь, а он тебя проучит...
— И сколько же согласилось?
— Записалось много, да после медосмотра отсеяли, отобрали только тех, кто поздоровей, а безнадег и дистрофиков бросили на съедение волкам.
— Кому умирать охота? Вот и подались к фрицам...
— Коли доживем, так увидим, а не увидим, так услышим как закончат изменники свой жизненный путь.
—Я точно знаю, что, вернись сегодня домой, схватят тебя энкавэдэшники - и поминай как звали! Даже невиновных, бежавших из лагерей на фронт к своим, судят и отправляют в трудовые лагеря. Куда ж мне, запятнанному, податься как не на Запад? Не стану я снова судьбу испытывать, да и неохота второй раз шею в петлю совать. Либо петля надвое, либо шея прочь.
Незнакомцы ушли, как и появились - ни здравствуй, ни прощай.
Ближе к вечеру еще одна встреча ожидала нас. Внезапно из-за кустов выросла фигура фрица. Мы замерли: вот он, первый преследователь, а за ним стоит десяток других. Немец же, завидев нас, остолбенел, покрылся холодным потом. Минуту-другую обе стороны молчали, не сводя друг с друга глаз, первым пришел в себя фриц:
— Гутен таг!
Ответили тем же. Его глаза повеселели, он понял, что бояться нас нечего: «Пронесло!»
— Где твоя винтовка, солдат?
— Отродясь у меня ее не было. Приставили к складам безоружного, так и простоял все время, как чучело. Гитлер всех подмел поганой метлой — и стариков, и мальцов, еще не нюхавших пороха, какие из нас вояки? Так, смех только. А форму солдатскую надели - исполняй, дескать, долг перед отечеством. Вот и маячил у склада. А сунься кто ко мне, так и защититься нечем.
Немец оказался совсем не страшным человеком, пожилым, не-
большого роста, лицо усталое, хотя и приятное. То и дело поправлял за плечами солдатский ранец, объяснил - гостинец фюрера. Лицо небритое, форма помята, видно, что тоже долго в лесу по кустам шастал.
— Что ж в тех складах хранилось?
— А бес его знает. Подъезжали машины, загружались ящиками и тут же отчаливали. А что в тех ящиках было, неведомо ни мне, ни пацанам. Мы ведь только формально службу несли. Говорю же, даже винтовки завалящей не было...
— Как в лесу оказался?
— А войне - конец, Гитлеру – капут! Нет больше великой Германии. Уж сколько дней бомбят нас и русские, и англичане - все горит, склады разрушены. Офицеры погибли, командовать некому. И нашего брата солдата полегло немало. Те, кто жив остался, подались домой.
— Далеко ли твой дом?
— Если так идти, как я все это время, то к завтрашнему утру до своей калитки и доберусь.
— Выходит, ты дезертир?
— Выходит, что так. - А если поймают, не сдрейфишь?
— Боюсь только полевой жандармерии да эсэсовцев. Если остановят для проверки - пощады не жди, нелюди они, волки и живут по-звериному. Ты думаешь, они только вас, русских пленных, довели до скотского состояния, ни кого не считая за человека, они и нас, немцев, чуть что к стенке ставят. Фашисты, одним словом.
— А нет ли у тебя в ранце, старик, чего-нибудь съестного? Живот от голода к спине прилип...
— Айн момент!
И старый служака ловко сбросил ранец со спины, развязал ремни, вынул кирпичик солдатского хлеба, величиной с ладошку. Пошарил еще по углам, достал баночку маргарина. Высохшими ладонями повертел хлебный кирпичик влево-вправо, прищурил левый глаз, словно боясь просчитаться, и только тогда вонзил в пахучую мякоть острый нож. Вскоре перед нами лежали пять одинаковых ароматных кусочков. Тем же ножом старик подхватывал со дна банки маргарин и намазывал им обе сторонки хлеба. Мы заулыбались: глаз — алмаз, все точно! А его пальцы, сложенные в щепоточку, уже присаливали редкое для войны лакомство. Ели жадно. Старик отвернулся, слезы катились по его небритым щекам. Но как же быстро пропилили мы свои порции! Хозяин ранца еще раз проявил великодушие и разделил и свой кусок на четыре равные части, встал и пожелал нам приятного аппетита, приговаривая:
— Ешьте, ешьте... Я как-нибудь доберусь до дома, вот тогда и
наемся до отвала. А вам еще топать и топать тысячи верст... Путь до русского дома неблизкий. Условия у меня с вами неравные, понимаю.
А мы не спускали глаз со щедрого немца. Но старик развел руками, вытряхнул содержимое ранца на траву, как бы доказывая, что не врал. На лужайку вывалились кусок мыла, полотенце, бритвенный прибор, сигареты. Николай костлявой рукой подхватил пачку сигарет.
— Курить вам нельзя, вы истощены, - остановил его старик. - Это опасно для жизни.
Действительно, после двух-трех затяжек лица наши посерели, а Николая, самого слабого, стошнило, он отчаянно противился этому позыву, надеясь сохранить в желудке драгоценную пищу.
А немец, забросив на плечи ранец, засобирался в дорогу. Приложив руку к фуражке, откозырял нам, желая каждому счастливого возвращения домой. Мы дружно пожелали ему того же.
Видишь, и среди немцев тоже есть люди, - кивнул вслед уходящему Николай, за всю встречу не проронивший ни слова. - А подлецы есть и среди нас, русских, и среди американцев, у каждого народа найдется паршивая овца.
— Это уж точно. Жирно едят — усы засаливают.
Вот те двое, что утром разбудили нас, думаю, из того же кислого теста. Я лучше с голоду сдохну, но пойти в услужение немцам - никогда - и Николай дал понять нам, что эту тему закрывает и больше ее не коснется.
— Не сердись, брат, но ты, я вижу, мало хлебнул лиха, - сухо отозвался я. - В сорок первом году, в плену голод нас так измотал, что многие сошли с ума. А что с безумного возьмешь? Он рад хоть к нечистой силе податься, только бы выжить. Судить отступника вправе только тот, кто сам прошел муки ада и сохранил себя для жизни.
— Я вот видел, как после разгрома танковой армии Гудериана под Сталинградом изменились сами немцы, — поддержал меня другой пленник. - Думаю, немцы впервые задумались над тем, что творят. Ведь преступление всегда наказуемо.
— Немцы свою скотину содержат лучше, а пленников за людей не считают.
— Надменности свойственно унижение других. Ничего нет страшнее, чем унижение бессловесного раба, никто его не защитит, никому он не нужен.
— Эх, в баньке бы сейчас помыться, а то вша заела, всю ночь не спал, — зевая, вздохнул мой сосед.
— Вшей и грязь можно отмыть, а душу никогда.
— О моей душе не беспокойся. Она чиста перед Богом.
— Я не о твоей, о своей беспокоюсь... Но боюсь, Господь отвернулся от меня.
Разговор длился недолго, пора было готовиться к ночлегу на вторую ночь обретенной свободы. Теперь подошла моя очередь спать с краю. Хотя спиной я и прижимался к соседу, ноги мои за ночь все же застыли, тело знобило. Я тихо поднялся, боясь разбудить товарищей, чувство голода тянуло к большой дороге. Известное дело — хлеб за брюхом не ходит. Светало, птицы завели свою утреннюю песню, вскоре ее нарушил шум мотора. Я замер, боясь стать легкой добычей. Из-за кустов хорошо разглядел машину необычной формы, борта ее были бронированы, на капоте установлен пулемет. Четверо, одетые в маскировочную форму, о чем-то оживленно говорили, кто они - понять трудно. Вот уже можно различить лица, негр в каске что-то показывает соседу. Это американцы! Выскакиваю на обочину, машу руками, во все горло кричу:
— Я русский! Пленный! Остановитесь! Рашен зольдат. Москау...
Американцы не понимают языка, и машина на большой скорости проскакивает мимо. Лишь сидящий сзади солдат приветливо машет мне ладонью. Ну как тут не заплакать от досады! Союзники не зря появились здесь, они пришли на помощь русским, а я так позорно прозевал их. Дорога снова опустела. Расстроенный, вернулся к своим. Ребята были на ногах, их тоже разбудил шум мотора. Решили, что это были американские разведчики. Договорились от дороги не отходить, а дежурить и ждать возвращения союзников.
Машины мы так и не дождались, видно, разведка вернулась другой дорогой. За все время наблюдения появился только мальчик на велосипеде, его остановили:
— Есть ли в вашей деревне войска и какие?
— Солдаты давно покинули эти места. Не бойтесь! Скоро конец войне, мама говорит, что Гитлера ожидает позорная смерть.
Поверив подростку на слово, направляем стопы в деревушку, где он живет. За трое суток в желудок я бросил всего несколько сырых картофелин, которые принес Николай. Для этого ему пришлось проделать немалый путь до бауэра и потратить всю ночь. С водой было и того хуже, язык во рту взбух, рискнули испить из тухлого болота, найденного в лесу.
На окраине села нас встретила небольшая группа женщин. Одна молодица, завидя нас, охнула:
— Боже, шо цэ за люды?
— Черти якись.
— Точно бесы, смолоду привыкли пугать добрых людей...
Я понимал их беспокойство: худые, заросшие щетиной, изможденные лица, потресканные губы, воспаленные глаза делали нас похожими на обитателей преисподней. Заслышав украинскую речь,
мы поспешили объясниться с этими милыми женщинами. Они разом заплакали, запричитали. Рослый поляк, чувствуется, старший в группе остенарбайтеров, повёл нас к бургомистру. По дороге втолковывал, что нам, перепуганным, нечего бояться, фашистов нет, всех бросили на спасение Берлина. Каждый час по радио передают, что русские, не считаясь с потерями, рвутся к логову Гитлера, не сегодня-завтра возьмут его. Вот тогда действительно бесноватому фюреру — капут.
На здании управы, после приезда американцев, вывешен белый флаг. Бургомистр распорядился поселить нас в доме богатого бюргера - у него дом в два этажа, есть хозяйственные постройки, а самое главное - баня. Хозяин принял нас услужливо, но прежде, чем ввести в дом, велел искупаться, а одежду бросить в топку, мол, она больше не понадобится. Женщины принесли чистое белье, одежду, обувь. Все было ношеным, но еще в достаточно приличном состоянии, а после лагерных роб - вообще шикарным. На наших костлявых шеях болтались только бирки с личными номерами - единственный документ для предъявления компетентным органам.
Поместили нас на сеновале, после лагерных бараков и ночлега в лесу сарай показался дворцом. Матрасы, набитые ароматным сеном, пуховые подушки, чистые одеяла - ну чем не рай? Пригласили к столу. Покормили, как показалось, вкусным кулешом с настоящим хлебом домашней выпечки. В добавке отказали, объяснив, что истощенному человеку много есть нельзя. А мы протестовали, так сильно нас мучил голод.
После броска за картошкой Николай простудился и слёг. Его колотило, он бредил, просыпаясь, требовал еды. Мы шутили: слышит и ухо, что не сыто брюхо. Но каждый новый день, хотя и понемногу, все же возвращал нас к жизни. На десятые сутки я мог уже поднять ведро воды. Молодой организм, нормальное питание мягкая постель, которую я не покидал ни на час, сделали свое доброе дело. Хотя голод по-прежнему истязал меня и моих товарищей по несчастью, я предложил покинуть этот дом, двинуться дальше на восток, навстречу своим. Никто из нас по-прежнему не знал, где проходит линия фронта, что происходит на театре войны, какую новую драму разыгрывает человечество. Только шкурой чувствовал, что русские части где-то рядом. Днем и ночью не умолкал далекий гром орудий, работала наша артиллерия. Никто не поддержал моего патриотического порыва: мол, надо подождать, война не кончилась, идти по вражеской территории небезопасно. А меня толкала вперед неведомая прежде сила. Даже если предстоит пройти еще не одно испытание, я готов был и на это. Воспользовался хозяйским велосипедом и покатил навстречу судьбе. Дороги у немцев ровные, как зеркало, ехать приятно. За все время пути только две
тележки встретились, их толкали старики. Куда они везли свой скарб - домой или из дома - неведомо. Их гнала война. Я выехал на магистральную трассу. Летел по ней, как на крыльях, и даже не птицы, а самолета. Казалось, весь мир радуется за меня. Свобода! Навстречу поднимался город, точнее, его развалины. На въезде искореженный взрывом столб дорожного указателя, носом уткнувшийся в воронку от разорвавшейся бомбы. Таких воронок много, и не осталось ни одного уцелевшего дома. Груды кирпичей, остовы зданий без потолочных перекрытий, с выбитыми оконными рамами, без крыш - их достал огонь, обчернил, подкоптил снизу. Скелеты домов остались на этой грешной земле как укор человеку за его безумные действия. Ни одной живой души. Чаще и чаще нажимал я на педали велосипеда, хотелось быстрее выбраться из мертвого города. Уже на выезде мелькнула надпись: Торгау. Помню по военной командирской карте, что Торгау - старинный городок в центре Европы. Сгорбленный человек, вынырнув из канавы, заметив велосипедиста, тут же скрылся в развороченном зеве старинного особняка. В сторону метнулась ожиревшая от обилия пищи крыса, вспугнув щегла. Вот есть тут и птица, и зверь, и человек, подумал: может, он такой же беглец, как и я, мечется в поисках надежного пристанища? Значит, жизнь на земле не кончилась, раз птица и зверь жируют и обретаются в оврагах. Приплод нынешним летом у них будет великий.
Солнце проделало половину своего пути по небосводу, а трасса по-прежнему была пуста. Как же обрадовался я маленькой движущейся точке, все более увеличивающейся в своих размерах. Разглядел в ней грузовик. И какой - наш, русский! На крыле ЗИС-5 алел маленький флажок. Вот так удача! Соскочив с седла велосипеда, стал сигналить, давая знать водителю. Грузовик притормозил, из кабины выпрыгнул лейтенант, подал знак солдату, тот мигом оказался рядом с ним и направил на меня автомат.
— Свои! Свои! - со свистом дыша, замахал я руками. Слезы текли, я не мог выдавить из себя ни одного связного слова.
Офицер грубовато привел меня в чувство, начал пытать, кто я, да откуда, куда путь держу.
— Видел ли какие-нибудь войска - немецкие или союзные?
— Недели две назад американский джип промчался мимо нас, русских пленных. В деревнях пусто, всё население брошено на спасение Берлина.
— Ясно! В машину, солдат! - скомандовал лейтенант.
— А как же я? Не оставляйте меня одного на дороге — взмолился я, не теряя надежды на спасение.
— Не положено брать посторонних. Секретное задание у нас, понимаешь?
— Но я хочу быстрее попасть к своим. Я так долго ждал свободы...
— Езжай прямо, никуда не сворачивай и будешь у своих. Дорога свободна, - отчеканил офицер.
А я не мог двинуться с места, ноги мои подкосились, тело мешком опустилось на пыльную обочину. Горький комок подкатил к горлу, слезы не высыхали на щеках. Как же так - три долгих года нечеловеческих испытаний, не раз судьба толкала меня на край пропасти, я прощался с жизнью и снова выживал - а тут вдруг свои отказывают тебе в доверии. Много раз представлял себе, как наши раздавят эту чудовищную машину смерти и отомстят фашистам за кровь, мучения и унижения русского народа, и мы снова обретем свободу и благополучие. И вот мечта рушится. Почему они не взяли меня? Я снова почувствовал свою незащищенность и одиночество на этой чужой земле.
Уже не так резво я гнал велосипед, мне было всё равно - увижу своих или нет, не мог представить себе, как они встретят, что посоветуют. Впереди сквозь дорожную дымку все четче вырисовывался уже знакомый мне мост через Эльбу. Вокруг него копошились солдаты. Кто-то пытался установить пулемет в траншее, кто-то прилаживал рядом связку гранат, и никому не было до меня дела. Я все же решился и объяснил сержанту, кто я. Хотя и был он более приветлив, нежели лейтенант, но, видать, его смущал мой штатский костюм. Я опять расчувствовался, стал, плача, обнимать его. Он предложил закурить, я отказался: лучше кусок хлеба или сухарик какой. Собрались солдаты, объяснили, где найти командира.
Удивительно, но небольшое селение на другом берегу Эльбы не тронула война, обошла стороной, хотя дома опустели, жильцы с приближением фронта оставили их. Зашел в указанный мне на переправе особняк. Дежуривший у входа солдат отвел меня к командиру. Навстречу поднялся с кровати молодой лейтенант, пригласил за стол, на нем еще покоились остатки обильного обеда. У меня заныло в животе. На вопросы не отвечал, не мог оторвать глаз от стола.
— Вы, я вижу, голодны. Ешьте все, что нравится, - и пододвинул ко мне тарелки с мясом и рыбой. Налив до краев стакан красного вина, вышел.
Мысленно поблагодарив командира за деликатность, жадно набросился на все: ел рыбу, мясо, вареные яйца, яблоки и груши. Дал волю насытить желудок за многие годы плена. Лейтенант вернулся, смущенно окинув взглядом опустевший стол, все понял.
Ему я рассказал всё - и как после училища начинал военную служ-
бу, и когда пленили, и про испытания в концентрационных лагерях, про побег.
Не торопитесь с переходом в наш тыл. Наберитесь сил здесь, а там как Бог поможет. У нас спокойно, немец ослаб, не сопротивляется, можно передохнуть недельку-другую, поговорить с бойцами, узнать что к чему, и тогда действовать. Желаю успеха! – лейтенант крепко пожал мою руку и задержал ее на минутку. - Я вас хорошо понимаю. Мой старший брат тоже начинал службу на границе и в первые месяцы войны пропал без вести. Испытал многое, сейчас командует батареей.
В его словах что-то настораживало, он многое недоговаривал, давал понять, что не все так просто в нынешней армии - поживи, осмотрись. Вот как! И на том спасибо. Лейтенант поручил старому солдату одеть меня поприличней и препроводить в дом, где собираются военнопленные.
В покинутом хозяевами особняке нашли всё, что было нужно - и обувь, и одежду. Переоделся и взглянул на себя в зеркало. Передо мной стоял прилично одетый человек, вот только лицо выдавало в нём раба, вернувшегося с того света. И бирка на шее говорила о том же.
— Да сними ты её! На кой ляд сдалась тебе эта железка? — воскликнул солдат.
— Это мой документ. Другого нет.
— Никому уже не нужен твой «документ».
— Да нет, кое-кому он ещё потребен будет. На слово сейчас мало кто верит. А вот этот кусочек металла характеризует владельца, кто он. Вот, к примеру, у тебя на груди сколько медалей? И орден есть. Вот они и расскажут о тебе всё: и где воевал, и на каком фронте героизм проявил, словом, как жил-служил.
— Ну ты даешь! Сравнил хрен с пальцем. Не обижайся за грубость, а прими лучше от меня эти часы - на память о встрече на Эльбе. Ведь мы солдаты с тобой, али нехристи какие?
Он проводил меня до места, простился, бросив на прощанье: «Здесь все ваши». На пороге дома курили мужчины в штатском, в лагере такой одежды не выдавали, значит, переодели здесь. Играл патефон, на улицу через открытые окна лилась тихая немецкая музыка. Лица моих новых знакомых были нерадостными, изнуренными неволей, светились только глаза, ожившие от счастья обретения свободы. Я представился, сообщил номер последнего лагеря, подвели парня, оказалось, что он тоже отбывал плен в международном лагере 4-Б, из которого был этапирован на шпалопропиточный завод. Я вспомнил его!
— Петя! Вот так встреча! Когда переправу начали бомбить, бежал. Хотя путь у нас с
тобой был разный, а сошлись в одной точке...
— Я был не один. Трое остались у бюргера.
— Ты в таком шикарном костюме, а небрит. В этом доме оби женщины и негоже мужчине предстать перед ними с лицом, заросшим щетиной.
— Что еще за дамы? Мне сейчас не до них...
— Да нет же, нормальные русские девушки. Полковые врачи, медсестры, связистки, попавшие в плен. Сейчас отошли немного, одежда немецких фрау красит их. Глаз не отведешь!
Вскоре подали сигнал на ужин. Обитатели дома посвящали меня в свои правила:
— Живем коммуной. Всё поровну - и работа, и блага. Одни трудятся на заготовке продуктов, другие их обрабатывают, солят, закладывают на хранение, третьи кашеварят, четвертые стирают, штопают, утюжат, подгоняют по размеру одежду, убирают дом, сторожат его.
— После плена мы стали больше ценить вольный труд, — поддержала разговор медсестра.
— Давно здесь?
— Кто как. Бывшие узники лагерей в разном состоянии попадают сюда. А, окрепнув у нас, дальше действуют сами. Может, кто и на Запад уезжает, кто знает...
На ужин подали полевой суп-кулеш с молодыми поросятами, дотронешься ложкой, они и расползаются. На столе стояло и вино, кто хотел - пил. Мне показалось мало той пищи, что предложил лейтенант, и я вместе со всеми сел за стол. У нас было хорошее настроение, мы были счастливы оттого, что, пройдя все испытания, остались живы. А сколько тысяч мучеников не выдержало. Первый тост подняли за них и удостоили минутой молчания.
После ужина никто не расходился, устроили вечер воспоминаний. Сидя на крылечке, слушали товарищей. Ах, какие это были рассказы! Если бы была возможность их записать снова, какая получилась бы книга человеческой трагедии. Куда там Данте с его кругами ада! Мы были молоды, и нам казалось, что все еще впереди, хуже уже не будет никогда. Кабы знать!
Ночью у меня расстроился желудок. Выскочил во двор и до рассвета не отходил от клозета. Я был не одинок в своих мучениях - несколько доходяг тоже не застегивали штаны, пулей летали к деревянному очку. Уже утром сжалилась надо мной молодая симпатичная женщина. Платок туго покрывал ее голову, стриженную, как у солдата-новобранца, под ноль. Но глаза добрые, умные.
— Хочу помочь тебе, этого требует мой долг военврача. Многие, вижу, больны, и я обязана каждому оказать первую медицине помощь. В доме есть кое-какие средства, чтобы подлечить новень-
ких и поставить на ноги.
— Светлана, кажется, так вас здесь величают. Я так долго голодал…
— Знаю, знаю... Ведь предупреждала поваров, что истощенным нельзя готовить молодую свинину, тем более молочных поросят, непременно заболеют. Не послушали — и вот результат!
Женщины насушили сухарей, наварили крутого чая, и это оказалось лучшим лекарством. За несколько дней я потерял в весе и надо снова набирать силы.
Со Светланой подружился. В плен она попала на донской земле, при отступлении войск к Сталинграду. Отправили в Германию. В лагере тяготы плена переносила легче, чем другие. Ее привлекали на работу по специальности, и поварихи знали это, не раз обращаясь за помощью в медпункт. А взамен - лишняя ложка супа и в довесок ломтик хлеба. Вот и выжила. С приближением фронта, в суматохе отступления лагерного начальства, бежала.
Война научила Светлану не только биться за свое женское достоинство, не только бойцов спасать, но и себя обихаживать. На передовой довольно навидалась командиров-сладострастников, похотливых старшин, перешагнула через такие беды и страдания, что никакой СМЕРШ, никакой сталинский приказ ей был не страшен. С ней мы оба были москвичами. А это, за тысячи верст от столицы, многое значит. Говорили о Москве с любовью. Наше детство и юность принадлежали этому городу. И оказавшись здесь, в Германии, мысленно прогуливались по берегам Москвы-реки, сворачивали на знакомые улицы, заходили в любимые парки, на чертовом колесе взлетали высоко в небо, оттуда хорошо видны были площади и бульвары, а то заглядывали в кинотеатры, с трудом добывая лишний билетик, радовались и переживали вместе с любимыми актерами перипетии жизни их героев. И целовались...
Опомнились только, когда оказались в одной постели. Ночь провели целомудренно, так бывает только у малых детей. Да и не могло быть иначе - и я, и Светлана были истощены настолько, что сил хватало только на беседу. Утром смотрели друг на друга без тени смущения, стыда не ощущали. Чистота отношений еще больше сблизила нас.
Хотел признаться ей, как первый раз испытал стыд за любовный поступок. И не смог. В зиму 1939-го отозвали на финский фронт многих старших офицеров. На нас в полку возложили их обязанности. Мы еще зеленые - справимся ли? Дежурить стали чаще, из казарм не вылезали. А тут сослуживцы предложили расслабиться, затащили на вечеринку, устроенную в честь дня ангела одной соломенной вдовы, как она сама себя представила. Муж ее, майор, командиром слыл суровым, жил по кавказским законам, замучил своих
солдат-артиллеристов строгой дисциплиной, придирками. Одним словом, действовал по Уставу и вольностей не терпел. Выпили изрядно, потанцевали. Время за полночь. А городок наш маленький, транспорта отродясь не водилось, улицы темные, без фонарей. Расходились парами. Вдова вцепилась в меня. Добрели с ней до первой скирды и остановились. А меня, как на зло, озноб схватил, зуб на зуб не попадает. Она видит, что ночной кавалер не знает, что делать, сама проявила активность. Сунулись в скирду - плохо, снег сыплется сверху, мороз сковывает свободу действий, и она решилась: «Пошли на квартиру. Я уж что-нибудь придумаю, как хозяйку обхитрить. Не дрейфь, технарь!» Была она опытной, и все у нее получилось так, как задумала. Подперла хозяйкину дверь плечом, а меня просунула в свою келью. Спать не давала всю ночь, расслабились лишь к утру. Сынок проснулся, захныкал, увидев рядом с мамой чужого дядю. Вдова без тени смущения объяснила: «Это дядя доктор лечить пришел, чтобы твоя мама не кашляла». Не думал я, что спустя полгода сынок командирский узнает меня. Спешу на танцы - форма отутюжена, в петлицах два кубаря - красавец, одним словом. Дамы заглядываются. А навстречу тот самый майор с семьей, прогуливается. «Папа, папа! Дядя доктор идет» - залепетал малыш, указывая на меня пальцем. Я густо покраснел, но старшему по званию честь отдал, в глубине души надеясь, что вдовушка сумеет обвести мужа вокруг пальца, найдет веский довод.
Новых беженцев из-за Эльбы не было, а ежедневно убывающие в Шпремберг узники концлагерей уменьшали число обитателей гостиницы. В конце недели лейтенант - добрая душа - заглянул к нам и с горечью сообщил, что начальство уже всыпало ему за проявление либерализма, и попросил не подводить его, не задерживаться в этом брошенном доме. Пожелал каждому благополучного возвращения на Родину. Все отдыхающие намек поняли и, не желая подставлять под разборку хорошего человека, засобирались. Набралось человек пятнадцать. В соседних домах нашлись велосипеды. Два или три человека не умели ими пользоваться, мы усадили их на багажники и - в путь!
Весна набрала силу и была более чем прекрасна, да иначе и не могло быть - весна принесла свободу. Дорога приветливо открывала новые дали, деревья приветливо кланялись и, при приближении пропускали нас все дальше. Шальной дождик придал нам сил, но от него убежали. Когда за плечами было более двадцати километров, показалась первая деревушка. Навстречу выскочил мотоциклист. У меня что-то кольнуло под ложечкой. Сержант развернул поперек дороги ревущий что есть мочи мотоцикл, из коляски выскочил с автоматом наперевес младший лейтенант и заявил, что обязан доставить нас в домик на окраине. Мол, мы задержаны органа-
ми СМЕРШ для проверки. В дом следует входить по одному, остальным сидеть смирно, не разговаривать. Из дверей вывалился пьяный офицер, небрежно одетый, небритый, волосы давно нечесаны, мутными глазами обвел нас и жестом пригласил на допрос. За клубами табачного дыма я не сразу разглядел на столе опустошенные бутылки из-под вина, грязные тарелки. Видать, еще недавно здесь пировали. Грубым, испитым голосом, обильно сдабривал речь нормального человека с пьяной бранью биндюжника, начал задавать вопросы:
— Где служил, звание? Сдался немцам, сволочь? Почему без формы и откуда костюмчик? А знаешь, гаденыш, что мародеров мы к стенке ставим, без суда и следствия.
Я показал ему бирку лагерного заключенного.
— Засунь эту жестянку себе в жопу, да поглубже! Когда особисты тебя прощупают хорошенько, вот тогда и подставишь им свой тощий зад. Против жара и камень лопнет. Они скажут, что ты за гусь. Одевайся, падла!
Вот уж точно сказано: от дождя уйдешь, а от беды нет. Горькая участь постигла нас. С тяжелым чувством, словно вылили на меня ушат грязи, вышел к своим. Лучше пропасть, чем терпеть злую напасть. Вспомнил того молодого командира части на переправе. Какие разные люди!
Наконец вся группа прошла проверку на дороге. Радость наша растаяла, словно ее корова языком слизнула. Молча оседлали велосипеды и - быстрее от этого страшного места Кто-то выразил сомнение: Да не СМЕРШ это, а подонки-мародеры. Не могут так вести себя советские офицеры.
Только к вечеру добрались до Шпремберга. Фильтрационный пункт был устроен на самом въезде в город и скорее походил на сборный пункт для пленных. Молоденький, только что испеченный лейтенант, при приближении группы гордо вскидывал голову вверх и презрительно шипел.
— Предатели! Отсиживались в плену, а мы защищали Родину.
— Чужую беду к своей прикладывай, тогда оценишь.
Женщин от нас отделили. Мы жалели, что знали их так мало и только по именам. Ни фамилий, ни адресов записать не успели, кто думал, что разлука так близка и так коварна.
ПРОВЕРКА НА ДОРОГЕ
ПРОВЕРКА НА ДОРОГЕ
В Шпремберге, что в ста тридцати километрах от Берлина всей группой прошли проверку и были зачислены в одно подразделение. Не знал я тогда, что в тайне от всех в фильтрационном лагере каждый получил задание по выявлению предателей, полицаев и власовцев. Как немного надо, чтобы человек изменился, стал другим! Прогуливаясь по территории фильтропункта, приметил одного капитана. Что-то знакомое показалось мне в его облике, где-то судьба уже сводила нас вместе. Где? А не в лагере ли 4-Б? Точно там, вместе входили в тайную организацию Максима Козули. И термос с супом для военнопленных из карантина я ему передавал: люда ослабли и в доппайке очень нуждались.
— Здравствуй, Василий - я протянул руку капитану.
— А, Марко! То-то, гляжу я, знакомый славянин расхаживает по Шпрембергу. Но, извини, руки не подам. Конспирация, понимаешь? Из административного здания могут наблюдать за нами. Я там работаю и нам велено не вступать в контакт ни с кем.
— Но мы два года знаем друг друга и по лагерю 4-Б, и по работе на шпалопропиточном заводе. А вот ты скажи мне, как смог так быстро пройти проверку и восстановиться в звании?
— Об этом позже, всему свое время. Завидуешь, что быстро? Могу помочь, назови свою настоящую фамилию.
— А у меня другой и не было.
— Ну уж мне-то не заливай. Лагерные порядки знаю крепко: чем проговорился, с тем и распростился. Многие сменили не только фамилии, но имена и отчества. Я, к примеру, носил чужую, имя тоже не моё...
— А я оставался под своим. Но тебе-то зачем нужно было менять, не лучше разве умереть с именем, данным отцом и матерью?
— Откроюсь тебе позже, когда пройдешь фильтровку и вернешь своё офицерское звание. Ты, кстати, сейчас в каком подразделении? Хочешь, проверку устрою тебе я и, как друг, докажу свою верность. Старое добро, что пироги с луком, припоминается.
В Москву на меня был послан запрос, и пришло подтверждение.
Слово своё он сдержал. Меня вызвали в администрацию и вручили запечатанный конверт с документами, который я должен передать командиру войсковой части, расквартированной в этом же городе. В штабе мне зачитали приказ командира о восстановлении в звании, выдали форму, полагающуюся офицеру по штатному рассписанию. Работу получил в трофейном отделе армии. Мастерские были рядом с фильтрационным лагерем, который неожиданно свер-
нул работу, передав свои функции другому немецкому городу Бауцену.
— Вот теперь на тебя любо-дорого посмотреть, - воскликнул при встрече Василий. - Офицер Красной армии, еще послужишь Отечеству.
— Спасибо, брат. Век не забуду.
— Ну, не меня, Бога благодари.
Висилий исчез и спросить о нем не у кого было, настоящей его фамилии я так и не узнал. Думаю, заброшен в лагерь Вася был нашей разведкой с особым заданием. Потом, в конце войны, помог властям отделить зерна от плевел, предателей от патриотов.
Дни за работой летели быстро. Апрель незаметно уступил место маю. Бои шли только за Берлин. Вокруг Шпремберга - тишина. Подразделение, где я служил, занималось сбором трофейных ценностей: автомашин, мотоциклов, оружия, боеприпасов. Годную к работе технику приводили в порядок, делали мелкий ремонт и отправляли в Союз, все остальное превращали в металлолом.
Однажды часть подняли по тревоге. Шла стрельба, люди в панике метались между домами, не в силах сообразить, что к чему. Расхватав из пирамиды оружие, мы залегли у обочины дороги, ведущей на Берлин. На нас, не гася фар, летели грузовики, солдаты прямо из кузова палили, но почему-то вверх. Мимо на большой скорости пронеслась полуторка с красным флагом: наши! Десяток бойцов во всю глотку вещал:
— Победа!
И снова выстрелы. Мы выскочили на дорогу, хотелось узнать подробности, но никто не останавливался.
— Ура-а-а! Победа, братишки!
Командир бросился в штаб звонить, услышать подтверждение этой доброй вести. Но не смог - командир части и начальник гарнизона обнимались, смеялись, плакали. Мир сошел с ума, перешел в другое состояние. Без команды кто-то выпалил в небо всю обойму. Его не одернули, не упрекнули, наоборот — выстрелы утроились, удесятерились: трещали пулеметы, автоматы посылали в светлеющее на горизонте небо трассирующие пули. Все это сливалось в один победный гул, и он катился через весь город, поднимая на ноги все живое. Войне пришел конец, но мы на вражеской земле, и надо беречь патроны, могут быть провокации. Это в Берлине разгромлено гнездо фашизма, а очаги его разбросаны по всей Германии и еще долго будут давать о себе знать. Раненый зверь опасен больше, чем тот, что в поисках добычи вышел на охотничью тропу.
Командование устроило праздничный обед, с полагающейся для случая наркомовской добавкой. Нас распирало чувство великой радости - и за победу, и за страну, и за союзников. Плакали и от
радости, что выжили в этой смертоносной битве с фашизмом, и горя, что потеряли семью, дом, друзей. Капитан из Нежина упал вниз лицом, рыдая, дал волю чувствам — ногтями скрёб землю, исступленно посылал проклятия немцам, и невозможно было поднять его, успокоить. Горе человека безутешно.
— Господи, за что ты так жесток ко мне и моим деткам? - кричал он. - За что пожег мой дом, убил жену, мать? Нет у меня больше семьи! Все пошло прахом. Зачем жить дальше? Все веселятся, радуются, а у меня сердце разрывается на части.
— Петруша, дорогой, поднимайся! Нельзя гневить Бога, - пытается успокоить друга старший техник Алеша Бобров. - Поедешь ко мне, мамка у меня добрая, примет тебя как сына родного. А женщин у нас на Тамбовщине много, все красавицы. Будет у тебя невеста, и жена добрая. Ты молодой, семью еще поставишь на ноги. Вставай, соколик!
— Мне бы на могилках их побывать, в порядок привести. Видал, как на войне хоронили - без креста, без фамилии.
— Вместе в Нежин поедем. Сделаем все по-христиански и махнем ко мне, под Тамбов. Ведь сколько пережили, не дай тебе Господь, помогали друг другу, кусок хлеба один на двоих делили. Что же так истязать себя?
У меня предательски выкатилась слеза. И я не знал, где моя жена, что с сыном Славиком. Живы ли? Поезд могли бомбить, никто смог спастись. А я все время думал о них, как о живых. Грех какой...
Они ушли в казарму вместе, поддерживая друг друга. Обрели норму дня через три. Кое-кто засобирался домой, с нетерпением ожидая приказа Главнокомандующего о демобилизации.
СМЕРТЬ ПОПАНДОПУЛО
СМЕРТЬ ПОПАНДОПУЛО
Устроила мне война еще одно испытание - нравственное. Слышу, кто-то называет мое имя, разыскивая начальство, бродит по мастерской. Выхожу из каптерки и вижу перед собой толстяка: фуражка набекрень, неформенный китель, из-под него выползла тельняшка, погоны без знаков различия, у самого колена болтается на ремешке деревянная кобура с парабеллумом. А на кителе сверху до низу - ордена и медали. Ну, чистый Попацдопуло из модной оперетки! Сходство с ним дополняет галифе, не в меру широкое, и сапоги в гармошку, блестят, что тебе начищенный самовар.
— Не ты ли тут самый главный? - и его плутовская физиономия расплывается в улыбке.
— Скажем, я, и что дальше?
— Рад познакомиться: Жора Борман, командир разведвзвода, у меня к тебе дело имеется, важное и совершенно секретное.
— Борман, говоришь? Врешь! У Гитлера есть помощник с такой фамилией. Вот он Борман, а ты - Жора из Одессы.
— Ты еще фабриканта Бормана назови, помнишь, в дореволюционной Москве кондитером был, на всю Расею имя его гремело.
— Был такой. Но тебе я не верю.
— Обижаешь, начальник... Я действительно люблю Одессу, и дружок мой Остап Бендер тоже оттуда. Мы с ним родные братья, смекаешь? Но сестра моя родная изменила Осе, ушла к другому. «Сердце красавицы склонно к измене» - кто не знает эту чудную арию? Но мы отвлеклись, изобретатель! Ближе к делу. У меня кончились патроны вот к этой дуре, - и Жора вытянул из кармана девятимиллиметровый пистолет Прага.
— Эта пушка трофейная и подлежит сдаче, - отчеканил я.
— Тихо, тихо, начальничек. Зачем слова лишние? Ну, скажем, у меня имеется разрешение от большого начальства, тогда что? Тогда Жоре помочь надо.
— Вряд ли найдутся к такой системе патроны. Она новая, недавно вошла в обиход. Хотя можно и посмотреть.
— Смотреть с тобой и я пойду.
— Нельзя, по инструкции не положено.
— Но ты можешь не узнать, а мне патроны позарез нужны.
— Повторяю: посторонним вход воспрещен.
— Это я-то посторонний? Ты что, слепой? Перед тобой стоит командир разведвзвода, и я старше по званию. Да и медалей у меня, я вижу, побольше. Смотри, не помещаются на кителе. Надень очки, а потом говори с Жорой. Герой я, смекаешь это ты своей курьей башкой?
— Хорошо, схожу к полковнику за разрешением. Но, думаю, тогда уж точно патронов ты не получишь.
— Хорошо, иди на склад один, я подожду тебя здесь, - сдался Жора Борман.
В кладовой нашлась коробка с патронами. Я отобрал с десяток и нанес их.
— Вот все, что имеется, забирай, пока не передумал.
— Не уходи, постой. Надо попробовать, те ли патроны. Сдается мне, что не те.
Я отобрал у Жоры пистолет, набил обойму патронами и вернул ее хозяину.
— Нет уж, изволь. Надо испробовать, а вдруг пушка стрельнет с другой стороны. Я видел парней с прошибленными лбами.
— Точно ты из Одессы. Хочешь, и рыбку съесть, и...
— Знаю, знаю, что хочешь сказать! Но все же... испробуй оружие сам, без Жорика.
— Ладно, Борман, не дрейфь! Давай назад твою дуру.
Я заставил Жору спуститься со мной в подвал. Коридор вдоль стены был во всю длину здания, в конце его я поставил две бутылки от лимонада. Отошли метров на пятнадцать. Я прицелился и выстрелил, бутылка разлетелась вдребезги.
— Ну, Жора, дальше пробуй сам.
— Сам? Нет, нет и нет! Для полной гарантии стрельни еще раз!
И со второй бутылкой я расправился точно так же.
— Ого! А я думал, ты бухгалтер.
Борман стрелять не стал, сунул пистолет в карман и бросил на прощанье:
— За Жорой-разведчиком не пропадет!
И точно не пропало. В конце недели отправился я по делам пригород. Еще издали услышал знакомый мотив, пели «Бродяга Байкал переехал...» Пели по-русски, без акцента. Едва поравнялся домом, как из распахнутого окна донеслось:
— Ба, кого я вижу? Главный трофейный мастер! Если не зайдешь, то мои соколики мигом доставят тебя ко мне. Так что пути для отступления у тебя нет.
Пришлось подчиниться. В роскошном зале второго этажа гуляла братва, и трудно было понять, кто в каком звании — ни кителей, форменных рубашек. Полуголая компания обильно закусывала. Бутылки с сизой жидкостью говорили о предприимчивости Жоры, вдали от родных берегов он смог наладить производство самогона.
— Орлы мои, к нам на пир пожаловал известный специалист по вооружению армий Европы, мой личный друг Марчонок-одессит? Прошу любить и жаловать! - так представил меня толпе Жора Борман. - Штрафной господину начальнику!
Налили полную банку первача. Я взмолился:
— Борман, мы не договаривались о встрече. Поэтому штрафной бокал, как опоздавшему, не принимаю. И такими дозами не пью. Или ты хочешь себе и мне сделать плохо?
— Командую парадом здесь я! Эти орлы - бесстрашные люди, герои. Сейчас они немножечко потеряли форму, хватили лишку. Вот если б ты пропустил столько через себя, то, думаю, был бы уже на том свете и разговаривал с предками. А эти хлопчики не раз из вражьего логова притаскивали крупную птицу — важных немецких офицеров, генералов даже. И всё - ради Победы.
Когда на столе чего-нибудь не хватало, звали Марусю. В зале появлялась миловидная русская девушка, познавшая горечь немецкой неволи. Как она попала в эту колоритную компанию, оставалось загадкой. Не пила, за стол не садилась, лишь только прислуживала,
боясь поднять глаза. Братва давно созрела для развлечений. Одесскими хохмами их ублажал Жора, гости смеялись, но ждали чего остренького. Я для этой цели не годился.
— Маруся, в апартаменты!
Жора сдернул с ковра трофейную шашку, вынул из нее стальное жало и повернулся к полонянке:
— Общество хочет знать, как ты жила в этой хатке, кого обслуживала.
Маруся молчала, понимая всю тяжесть своего положения.
— Молчишь, курва! — и шашка просвистела над ее головой.
— Немцам давала, спрашиваю? - и стальное жало коснулось ее груди.
Маруся окаменела, ее руки искали опору.
— Шляхтичей ублажала? — и шашка вновь проделала кривой зигзаг над головой.
— С французами любовь крутила! — смертельное лезвие змеей скользнуло по девичьей талии. — Молчишь, стерва! Стыдно перед героями за свою измену? Мои братишечки жизни не жалели, под пулю шальную шли, кровь проливали, а ты...
Дверь распахнулась и на пороге появился новый гость. Жора на полуслове оборвал обвинительную речь, всем корпусом повернулся к вошедшему и, задыхаясь от радости, гаркнул:
— Ба! Вот это встреча! Умеет Бог подарочки делать, не все так плохо в буржуазной Европе.
Жора швырнул шашку на топчан и бросился обнимать гостя. Я воспользовался суматохой и незаметно улизнул из зала, на ходу шепнув Маруси:
— Беги, коли хочешь жить.
Не прошло и недели, как Жору и его орлов арестовали. В городе открыли ночной клуб, его посещали и наши офицеры, и местная молодежь. В клубе крутили кино, выступали артисты, площадка для танцев не пустовала до утра. Сюда в поисках острых ощущений и завалила Жоркина братва. Скалили зубы, тыча пальцами в танцующих фрау, похабно оскорбляли немцев. Наш патруль пытался призвать зарвавшихся освободителей к порядку. Орлы, набычив шеи, открыли пальбу в потолок, угрожая перевести огонь на защитников порядка. Прибыли автоматчики и обезоружили хулиганов. Во главе с Жорой Борманом их доставили в комендатуру. Судили военным судом. Были вскрыты факты их ранних преступлений. Эта группа уголовников из штрафных батальонов грабила немецкие селения. За ними числились и другие разбои, совершенные до войны. Приговор привели в исполнение в Германии, дабы не осквернять родную землю. Так бесславно закончилась жизнь Попандопуло и его компании.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Всю ночь изматывал тяжелый сон. Снилось: где-то под Чернобылем гоняет меня по полю фашистский стервятник. И спрятаться не за что - кругом ровное поле, ни деревца, ни хатки, а он гад проклятый, коршуном налетает на меня, кулаком из кабины машет: «Убью!» И вдруг проваливаюсь куда-то, лечу в бездну, пытаюсь зацепиться за камень или корешок какой. Рука находит что-то скользкое, мокрое. Гляжу - комдив мой корчится в предсмертных муках, ноги оторваны, живот разворочен, впихивает он кишки в утробу свою, орет неистово, отдает последний в своей жизни приказ: «Пристрелите меня! Скорее! Убейте, люди добрые!» И страшно мне, и больно. Стал маму на помощь звать. От крика того — «Ма-а-а-ма-а-а!» - и проснулся. Боже, зачем ты научил человека убивать, но не дал возможности воскресать. Чтоб, воскреснув, восстал он против вождей своих, против фюреров и королей разных, бросивших его в ад к чертям на съедение, да повернул бы оружие против них, чтоб поняли, что такое война.
Трофейное оружие и другое армейское оснащение в окрестностях Шпремберга было собрано. Нас, подлежащих демобилизации, направили в запасной офицерский полк. Вскоре полк отправили по железной дороге в Союз.
На территории Польши, когда подъезжали к Сандомиру, эшелон обстреляли. Стреляли из автоматов и пулеметов с берегов речки Сан. Охрана открыла ответный огонь. Поезд, не снижая скорости проскочил опасный участок. К счастью, с нашей стороны убитых не было, лишь легко ранило четверых бойцов.
На следующей станции сообщили об инциденте военному коменданту. Он отмахнулся: Обычная история. Здесь действуют отряды сопротивления, патронируемые бывшим польским правительством, Из Англии мятежникам шлют деньги, оружие, присылают инструкции, как себя вести, чтобы не попасть в петлю Советов.
Остальную часть пути, до самой границы, ехали без приключений. Любомлъ встретил приветливо. Для меня война началась в этом городе. Защемило сердце. Узнав, что простоим около часа, отпросился в город. Чтобы сократить путь, двинулся через пустырь. Веч знакомо - и дома, и улицы, и даже заборы. Только что-то все же изменилось: людей не видно, все запущено, бурьян по пояс, кругом грязь. Узнаю знакомый двор, открываю калитку, спешу переступить порог дома. Так хочется отыскать здесь альбом с фотографиями заветную тетрадь со стихами. Пугает тишина. Из комнат исчезла
мебель, обои клочьями свисают до самого пола, мусор не выметен. В спальне наткнулся на бородачей, устроившихся на голом полу. Лица у всех четверых задубелые, суровые, покрыты густой щетиной, одежда с чужого плеча, ее давно никто не полоскал в корыте, В глазах читаю ненависть к офицерской форме. Как хищник, готовящийся к прыжку, они выжидают. На демобилизованных не похожи. Дезертиры? Бандеровцы? Мгновенно оцениваю обстановку, сую руку в карман, где оружие. Этот жест и военная форма производят впечатление.
— Я жил здесь до войны!
Ровный тон мой успокаивает пришельцев.
— Ця хатына давно пустуе, хозяина нэма. Мы решили тут поселиться, - отвечает один из них, чередуя русские слова с украинскими.
У меня здесь остались кое-какие ценные вещи. Может, знаете кого из соседей? Хочу навести справки.
— Помочь нэ можэмо, або тут впервые.
Не прощаясь, покинул дом. Шёл не оглядываясь, боясь выстрела в спину. Доложил обо всем начальнику эшелона. Вместе зашли к военному коменданту станции. Выслушав нас, комендант выделил двух автоматчиков, с ними я и вернулся в своё жилище. Бородачей и след простыл. Соседние дома тоже были безлюдны. Лишь в начале улицы встретил старожилов квартала, они подтвердили, что бандиты в городе частые гости. А хозяин мой на второй год войны с женой отбыл в Польшу и поселился у дальних родственников.
Вернулся на станцию. Эшелон тронулся, следующей остановкой был Ковель, тоже знакомый по службе город. Но как изменила его война! Безрадостную картину являл собой вокзал - серый, грязный, со следами бомбежки. Дома рядом - и того хуже: обшарпанные, без крыш, с обгорелыми стенами. Привокзальную площадь заполнили беженцы, толпы голодных, плохо одетых людей, убивала их нищета. Опустошенные, страдальческие глаза...
И дальше, на всем пути, на каждой станции, где останавливался поезд, встречали мы картины разрухи - следствие большой человеческой трагедии. Страдания в немецком плену, перенесённые нами, пели перед общим народным горем. Первыми эшелон окружали ребятишки - замурзанные, в замусоленных солдатских телогрейках, надетых поверх голого тела, в обуви, перевязанной старыми веревками или проволокой, с посиневшими ногами, которые никогда не знали чулок.
— Дяденька, родненький, нет ли у тебя хлебной корочки или сухарика?
— Подарите трофейный карандашик! Скоро в школу, а писать нечем…
Из окон вагонов высовывались головы воинов, с ужасом смотрели победители на обнищавшую страну. Мимо проплывали безымянные украинские села. Из-под развалин торчали печные трубы, люди укрывались в ямах, вырытых в земле и прикрытых от дождя чем попало. Они копошились возле костров, готовя скудную пищу, грелись - в конце сентября выпадают холодные ночи, предвестник суровой зимы.
Поезд покидал просторы Украины, начиналась Россия. Такая же безрадостная картина - разруха, грязь, нищета. Я уже не ложился, караулил у окна Курск. В нем родился, крестился, осиротел. Рано лишился родителей. В начале тридцатых, когда власти отобрали у крестьян зерно и всю страну железной лапой душил мор, мои молодые отец и мать не выдержали, умерли от голода, оставив на белом свете двух сынов-подростков. На вокзале - те же мешочники, бездомные, ватаги ребятишек, толкающие впереди себя коляски с безногими инвалидами. Гармошка, заливаясь в полный голос, приглашает в станционный буфет. Остановка короткая. Последний участок пути - от Курска до Москвы - состав шел на полной скорости, нигде не останавливаясь.
Эшелон загнали в тупик, недалеко от Казанского вокзала столицы. Знакомая площадь трех вокзалов, от нее до Краснопрудной - там стоял дом моего дяди - пятнадцать минут ходьбы. На встречу с родственниками дали три часа. Мчался, что есть мочи. Вот и квартира, звонок - и начинаются -ахи- да охи. Слёзы радости, рукопожатия, обниманье.
— Господи, с начала войны - ни слуху, ни духу. Потом казенный конверт: «Пропал без вести». И только в конце войны письмо из Англии, просят не волноваться: Марко жив, содержится в международном лагере. Том Смит, кажется, так его зовут, оставил домашний адрес, надеется на встречу в Москве, — наперебой спешат сообщить мне новости мамин брат Виктор Ильич и его жена Ольга Петровна.
— Киваю головой: все точно! Окидываю комнату глазами. Все так же, ничего не изменилось: тот же добротный стол, за которым работает дядя, диван, шкаф, забитый книгами. Виктор Ильич Коптев как работал до войны в Доме правительства, так и поныне трудится там.
— В Москве снабжение значительно лучше, - замечаю я. - На периферии - голод.
— Все так, - кивает головой дядя. - Снабжение столицы курирует Кремль. Карточная система позволяет сносно прожить месяц. Кроме того, ряд лиц получает лимитные карточки, это наши ученые, артисты, работники наркоматов, все они имеют право отовариваться в спецмагазинах. А на рынке, как и по всей стране, дорого. Там
есть все, но поди купи, попробуй - за булку хлеба просят сто целковых, а за бутылку водки - пятьсот.
— Сколько ж в среднем получает рабочий?
— Триста пятьдесят. Так что на базар он не ходит, обходится снабжением по карточкам.
— Да полно вам - сердится тётя. - Садитесь к столу, выпьем за Победу.
Выпили. Потом подняли чарочки за погибших. Перебрали в памяти родственников, не доживших до светлого дня Победы. Особой радостей в нашей семье не было, только одна, всенародная - войны и Победа.
— Куда же сейчас, сынок? - дядя смотрит на мои погоны техника-лейтенанта. - Останешься в кадрах или демобилизуешься?
— Пока направляют в Муром, а там как начальство решит.
— Лучше оставаться в армии, пока жизнь не наладится.
— Да, тяжко народу, разруха... Из окна вагона насмотрелся. В побежденной Германии жизнь лучше, чем у нас, победителей.
— Давай, дружок, эту тему не затрагивать. Это вопросы большой политики и не нашего ума дело. В стране есть кому эту проблему решать, вот пусть они и напрягают лбы.
Вскоре за дядей пришла машина, я распрощался. Положенные на отлучку три часа истекали, и я поспешил к стоянке эшелона. Но состава там не было. У военного коменданта узнал, что эшелон на Муром отправлен раньше срока. Комендант выписал проездные документы до места назначения, предложил получить продукты на дорогу. Октябрьские праздники, к радости родственников, отметил в столице.
В Муроме уточнил место расположения части, она была за городом. У самой кромки леса увидел строения и поспешил к ним. Когда подошел ближе, подумал, что обознался: какие-то землянки, территория обнесена колючей проволокой, по углам — вышки для часовых. Все это походило на лагерь для заключенных. Так оно и было. На проходной предъявил документы. Дежурный сверился со списком, сделал пометку и пропустил в зону. У барака с указанным номером ступеньки вели вниз. Вошел и увидел нары в два яруса, железную печурку, у которой грелись офицеры, длинный стол с тяжелыми деревянными лавками. Оказалось, что офицеров, отбывавших плен, поселили здесь. Все должны пройти еще одну фильтровку, после которой и решат, с кем и как поступать: отправить в запас или в трудовую армию, под начало товарища Берия. Землянка уже укомплектована, но для меня местечко нашлось. Поинтересовался, кто командир. В ответ усмехнулись:
— У нас командир один - опер.
— Наверное, мне надо ему представиться?
— В землянке он не бывает, а к нему без вызова не ходят. Когда ты потребуешься ему, дневальный назовет твою фамилию, и вместе вы отправитесь в хитрый домик - так называется его резиденция. Вот какой у нас командир взвода!
Среди опальных офицеров оказался давний знакомый по лагерю в Ченстохове. Я спросил его, почему все ведут себя так замкнуто, не вступают в разговор, в шахматы играют молча, лежат на нарах, не проронив ни слова.
— Вот у опера все и узнаешь. Он каждого расспрашивает, кто и как себя ведет, о чем говорят, есть ли нездоровые настроения. Так что советую держать язык за зубами, одно неосторожное слово - и твоя судьба решена.
— Спасибо, приму к сведению.
Пришла пора и мне отправиться в хитрый домик. В небольшой комнате с крашеными полами за письменным столом сидел человек в форме, но без погон. Закрыв дверцу сейфа, он обратился ко мне:
— Давайте знакомиться: меня зовут Николаем Ивановичем. Я уполномочен проверить вас по некоторым пунктам анкетных данных.
И начались для меня знакомые еще с мирных довоенных лет вопросы и ответы, уточнения и дополнения. Особое внимание опер обращал на обстоятельства пленения в киевском окружении, на обстановку в лагерях, на проведение антисоветской пропаганды в плену, о господствующем настроении советских людей в немецкой неволе. И о настроении контингента, находящегося сейчас в запасном полку. Беседуя, он делал пометки в тетради. Но больше слушал. Побывал я у него раза три, не больше. Последний вызов - не в счет. Он признался, что меня хорошо характеризует один особо доверенный человек, знающий по плену. А потом неожиданно попросил, как оружейного техника, посмотреть трофейный пистолет, мол, дает осечки. Подумал - еще одна проверка. Николай Иванович вынул из ящика стола пистолет и подал мне. Осмотрев его, заключил:
— Браунинг, но для определения неисправности нужен хотя бы один патрон с осечкой.
— У меня их несколько, - и опер вынул из стола пяток патронов
— Все ясно, сел боёк. Надо его оттянуть.
— А справитесь один, без посторонней помощи?
— Справлюсь, но потребуется кое-какой слесарный инструмент; и кузнечный горн.
— Все это найдем в полковой мастерской. Я выпишу пропуск.
В мастерской я разобрал браунинг, вынул боек, разогрел его на огне, молотком оттянул конец, снова сунул в горн и произвел закалку. Собрал пистолет, проверил выход бойка и предложил оперу самому испробовать исправность оружия.
Вдвоем ушли в лес, подальше от людей. Мишенью стал ствол ясеня. В обойму зарядил старые патроны, те, что с осечками. Произвел три выстрела подряд. Опер по достоинству оценил мое мастерство.
В зону вернулся один, опер отправился в Москву.
Кто же тот поручитель, гадал я, что положительно охарактеризовал меня? На офицера из Ченстохова не похоже, мы рано расстались. Может, это капитан из четвертого «Б», назвавшийся Васей? Этим добрым человеком мог быть и Герой Советского Союза Максим Козуля, чьи поручения я выполнял в подполье. Защитником мог стать и переводчик Леня Клочко из той же группы.
Муромские казармы первым покинул я. На дворе свирепствовал декабрь. За четыре долгих года я отвык от крепких русских морозов. Шинелишка не грела, но на душе было тепло: в кармане лежали документы демобилизованного офицера, теперь я волен сам определять свой жизненный путь. В Москве без проволочек получил военный билет, в графе об участии в войне значилось: «Был в плену». В милиции выдали паспорт и право на прописку. Устроился на работу техником-лаборантом в один из столичных институтов и три года жил нормальной жизнью. Только три года...
Книга вторая И ВЫМЕРЗАЛА В ЖИЛАХ КРОВЬ
ВРЕМЯ КРАСИТ, БЕЗВРЕМЕНЬЕ ЧЕРНИТ
Нет, я не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл, —
Я был тогда с своим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.
Анна АХМАТОВА. «Реквием»
ВРЕМЯ КРАСИТ, БЕЗВРЕМЕНЬЕ ЧЕРНИТ
С жадностью набросился я на работу. В лабораторию гигиены и эпидемиологии приходил раньше всех. С интересом наблюдал, как в течение часа этаж, напоминавший мне все больше пчелиный улей, гудел, заполнялся лаборантами, техниками, прибористами, электриками, младшими и старшими научными сотрудниками, докторами наук. Загадкой оставалось только то, почему биолаборатория, работавшая в режиме строгой секретности, относилась к Министерству путей сообщения. Я люблю утренние часы, человек ходит на работу полный вдохновения, дерзаний, с чистыми помыслами. У него мощный заряд энергии, он спешит делать добро. Ах, какие это прекрасные часы! Это уже потом, к концу дня, в человеке накапливается отрицательная энергия. Его не раз вытягивали наверх с объяснениями просчетов, давали взбучку. А заложил его коллега-неудачник. Зависть омерзительна в своей основе, а зависть по службе толкает на низкие поступки, хочется унизить удачливого, наказать за попытку выделиться из стада. Как важна в эту минуту поддержка! Доброе слово друга оставляет надежду на будущее. Таким другом стала мне Галя, старший лаборант из эпидемиологического отдела. Девушка старалась во всем поддержать, понимала: новенькому прибористу, только что отслужившему в армии, нелегко вписаться в гражданский коллектив. Я это чувствовал и в глубине души был благодарен ей.
— У нас ЧП. Тетя Шура, уборщица, как только что выяснилось, регулярно потребляла плаценты, сваренные в автоклаве, - с тревогой в голосе сообщила мне Галя.
— В той средоварке, что так дурно пахнет, когда готовят жидкую массу для питания бактерий? Но, извини, что такое «плаценты»?
— Ты что, с Луны свалился? Сколько тебе лет? Мне даже неудобно объяснять... Словом, это вещество выходит у женщины при родах.
— Так что она, эта ваша тетя Шура, умом рехнулась, что ли? Неужели так голодна, что пошла на такой шаг?
— Темная, малограмотная, голодная, она не понимает, где продукт, пригодный к употреблению в пищу, а где научный эксперимент. Мужа-фронтовика посадили, семья лишилась кормильца. Он в пекарне работал, после войны его как орденоносца туда горком направил на укрепление партийной дисциплины, всегда булку-другую проносил через проходную. Надо понимать, делился с охраной. А тут аппетит разыгрался, вошел в сговор с рыночными спекулянтами, стал хлеб в мешке через забор перебрасывать. Ну и выследили его...
— Только за ломоть хлеба, если охрана на проходной обнаружит, срок дают немалый. А тут групповая кража! Под расстрел могут подвести.
— Тётя Шура - единственная теперь в семье кормилица. Все полученное по карточкам отдает сыновьям-подросткам, сама питается чем попало, в основном тем, что остается от обеда сотрудников лаборатории. Вот и позарилась на плаценты. Сваренные, они пахнут мясом...
— Да мне от одного их запаха дурно становится.
— Солила густо и ела. Думала, что кровь бычья.
— Во время блокады в Ленинграде, говорят, было пострашней. И в плену не лучше, особенно в первый год войны.
Тётю Шуру, чтобы делу не дать хода, судил товарищеский суд. Руководство института, боясь огласки, тихо, без шума перевело несчастную женщину на другой участок.
В лаборатории появился новый сотрудник - электрик Вадим. Особой нужды в таком специалисте не было, и он слонялся без дела, больше крутился возле меня:
— Какая интересная у вас работа! Взять хотя бы эти приборы, ведь и названия их не знаю...
— Захочешь быть полезным обществу, жить интересно, выучишь. Вот сейчас, после ремонта и тарировки, я готовлю приборы к испытаниям. Причем каждый раз по новой теме.
— И слова-то у вас, Марко Маркович, ученые, за один раз не упомнишь.
— Читай больше журналов, заглядывай в заводские инструкции. Глядишь, и в научные сотрудники выбьешься.
— Шутите, а я серьезно.
И всё вежливо так, деликатно. Потом Вадим незаметно переводил разговор на политические темы: то возмущался, что армия к войне не готова, то в стране, начиная с тридцатых, с колхозами не благополучно, то комсомол после расстрела Сергея Косырева уже не тот, ослаб, идеи яркой нет, а юность должна дерзать, быть запевалой всех начинаний. Я отвечал односложно и всякий раз прерывал его охи да вздохи, возвращал на круги своя. Понял: подсадная
утка Вадим, а не какой не электрик. Подозрения усилились после встречи с комиссаром батальона Николаем Бескорским. Вместе томились в концентрационных лагерях, и никто не выдал его принадлежности к партии большевиков, не сказал, что он офицер-политработник. Если бы кто-то сдался, не выдержал, продал за миску похлебки, немцы сразу бы учинили над ним расправу. Николай Тихонович поселился не в столице, а перебрался в дачный поселок. Воскресные дни с ним проводили за чашкой чая, пропускали и по чарочек вишневой настойки, вспоминали войну, плен, товарищей. Однажды комиссар обронил:
— Лубянка начала новую кампанию вербовки, агенты-доносчики могут втянуть в опасный разговор, да еще от себя приплетут такое, во сне не виделось.
— Сексот опасен, не доглядишь оком — заплатишь боком.
— Это точно. Люди напуганы очередной волной арестов. Фронтовиков, познавших немецкий плен, воронки снова увозят на Лубянку, грядет тридцать седьмой год — самый урожайный на судебные процессы, какую цель преследуют чекисты? Плодить новых «врагов народа»?
— Сам еще не разобрался. Думаю, не может Сталин простить командирам поражения армии в начале войны. Так что хлебнем горя и от вождя. Планы у него были наполеоновские, а не вышло... Se la wie.
Шло время, я с головой ушел в работу: участвовал в испытаниях воздушных завес, проводимых в депо, выезжал на испытания отопления и вентиляции в новых цельнометаллических вагонах. Лаборатория испытывала разные виды теплоизоляции домиков, строящиеся для железнодорожных служащих, и мое присутствие было обязательным. После одной такой командировки поспешил навестить Николая Тихоновича. Открыла дверь жена:
— Колю арестовали! Уходите быстрее, - и женщина горько заплакала. - За что - не знаю. Уходите, уходите...
На станцию шел ничего не видя, ничего не слыша. Надо же, такого преданного партии человека, патриота - и взяли! А как он верил в построение светлого завтра - в коммунизм. Хотел и свой кирпичик положить в основу этого здания. Не дали, не нужен, враг...
Повестка в отделение милиции не заставила долго ждать. Принял меня человек в штатском, кто, откуда, как зовут — не сказал, и таблички с названием отдела не было. Взял с меня подписку о неразглашении и тут же предъявил несколько фотографий для опознания:
— Посмотри, нет ли знакомых лиц?
— Вот этого человека, кажется, где-то видел...
— Кажется или видел? Назови фамилию!
— Не помню.
— Где и когда встречался?
— Мне просто показалось, что где-то видел. Где, не припомню!
— Гнида Контра недобитая! Разоружайся, сволочь! Власть Советов не победить, Гитлер уже обломал зубки.
— Что вы себе позволяете, вы же лицо официальное и при исполнении обязанностей, потому не смеете так обращаться с фронтовиком
— Смею! С такими, как ты, падла, давно разучился культурно разговаривать. Да и что ты за цацка такая, чтоб с тобой нянчиться? В плен сдавался, говори! Сдавался, знаю... Знаю также, что не посадили тебя после дембеля, а дали право на прописку в Москве. Судить надо, поражать в правах, а не цацкаться!
— В плен не сдавался, был контужен, когда подобрал меня карательный отряд. Уже разбирались дважды.
— Плохо разбирались. Голову не вороти в сторону, морда кулацкая! Выпишу еще одну повестку, через два дня явишься ко мне. Не вспомнишь - плохо кончишь.
Ушел от него и не находил места себе ни дома, ни на работе. 3а два вольных года стал уже забывать унижения, перенесенные в плену у немцев. Но то были враги! А здесь, дома, в главном городе страны - и такое скотское обращение! Не ожидал. И во второй свой приход вел себя также, не теряя достоинства. Соблюдая формальности, засвидетельствовал: лицо знакомо, но где и когда видел, не помню.
В стране прошла денежная реформа, несмотря на засуху и низкие урожаи отменены продовольственные карточки. Постепенно жизнь налаживалась, люди повеселели. Два года - 46-й и 47-й - называли беременными годами: очень много рождалось детей. Фронтовики были героями и на семейном фронте, жажда жизни брала верх. А у меня на душе кошки скребли. На работе не лучше, куда ни зайду, тут и осведомитель — всюду вхож, как медный грош. И встреча с однополчанами могла принести беду. Не хотелось огорчать дядю с тетей, старался не появляться у них.
В октябре сорок восьмого стукнуло мне тридцать лет. Отличный возраст, расцвет духовных и физических сил. Я женат, соединил свое сердце с сердцем Гали-лаборантки, переехал к ней в Загорянку, дачный посёлок на окраине Москвы. На день рождения пригласили друзей по службе. Тёща зарезала двух козлят и в тайне от нас приготовила бражку, которую я, боясь опозориться, испробовал первым. Ничего, должна понравиться - хмельная и пахнет смородиной.
Гости прибыли электричкой. В складчину купили подарок, вручили сразу, не дожидаясь приглашения за стол. Потом, как водится
были тосты за виновника торжества, песни, танцы под патефон. Снова уселись за стол, тут уже я дал волю красноречию - говорил о Победе и победителях, вспомнил родителей, так рано ушедших из жизни. Выпили за них, я всплакнул и вышел в сад. Гости шумели, пели, веселились, хвалили хозяйку за хороший стол, за крепкую бражку, что вырастила такую дочку. Меня хватились не сразу. А потом искать - и в комнатах, и на садовом участке, сходили к соседям, послали гонцов на железнодорожную платформу. Но я словно сквозь землю провалился. Гости в смущении выпили ещё разок, немного потанцевали и разошлись. Последним покинул праздничный стол Вадим.
Обнаружила меня тёща Серафима Антоновна. Я сладко спал в чулане, где обитала коза. Она и привлекла внимание хозяйки, жалобно блеяла, пытаясь занять своё законное место. Наутро тёща выговаривала:
— Как ты мог забраться в стойло к скотине? И в такой день? Друзья нагрянули в дом, а юбиляр позорно сбежал. И хоть бы куда, а то к козе. Стыдно, голубчик.
— Прощения у неё просил за убиенных козлят, — отшучивался я.
— Ты шутишь, а дело серьёзное. Быть бычку на веревочке, козе на бузе, человеку с женой за столом. Мало того, что поступил неприлично, но сдаётся мне, ещё и беду накликал. Плохая это примета. Жди неприятностей.
— Да наваждение какое-то! Не надо было мне пробовать бражку. Сам в смущении, это со мной впервые.
— Нечто подобное было с моим Тимофеем, Галиным отцом, перед самым его арестом. Но об этом не сегодня, позже расскажу.
Помирился с женой через день. А на вопрос Вадима отшутился: Кукушку просил нагадать, сколько лет проживу. Пошёл в лес, а назад дороги не нашёл. Вадим в ответ: - Кукушка кукует - горе вещует.
ДОРОГО Б ДАЛ ЗА СЛОВЕЧКО, ДА НЕ ВЫКУПИШЬ
ДОРОГО Б ДАЛ ЗА СЛОВЕЧКО, ДА НЕ ВЫКУПИШЬ
Тёща как в воду глядела, предчувствие её сбылось. Третьего 2 949 года меня арестовали. В наш рабочий кабинет заведующая лабораторией вошла не одна - с тремя неизвестными мужчинами, представляла сотрудников отдела. Когда очередь дошла до меня, один из них неожиданно скомандовал:
— Руки вверх!
Я опешил, но команде подчинился. Другой бросился обыскивать меня, ощупал с головы до ног.
— Где его рабочий стол? Мы должны сделать обыск, - обратился он к заведующей. - А ты пересядь на угол и положи руки на стол. Позицию не меняй!
— В чём дело? Кто вы? - взмолился я.
— Вот ордер на арест. Заметь - подписан заместителем министра Госбезопасности. И не задавай ненужных вопросов. Выкладывай всё из карманов.
Молча стал перекладывать содержимое карманов на стол. Я уже пришёл в себя и был уверен, что арест ошибочен и меня скоро оставят в покое. Но стоило мне потянуться к пачке папирос, снова окрик:
— Назад! А вот этого удовольствия я тебе не могу позволить.
— Но хотя бы носовой платок могу взять?
— Брать ничего нельзя!
Закончив обыск стола и шкафа, тройка опечатала мебель. Вещи мои сложили в пакет.
— Встать! Руки за спину!
Словно железным обручом сковало мне сердце. Вывели во двор, где нас ждал автомобиль. Меня усадили на заднее сиденье меж двух чекистов.
— Скажите Гале, что меня арестовали. Вины за мной нет, знайте! - бросил я на прощанье кому-то из сотрудников лаборатории.
— Молчать! Сидеть смирно!
Везли по улицам старой Москвы - нахмуренным, сердитым, настороженным. Колхозная площадь, бывшая Сухаревка, Сретенка... По мелькнувшему впереди памятнику Дзержинскому догадался: везут на Лубянку. Машина затормозила у третьего подъезда массивного грозного здания со стороны Сретенки. Старший предупредил:
— Не сделай глупости! Выходи спокойно, иди в затылок с направляющим.
Так строем через громадную дверь и вошли внутрь здания. Роскошный вестибюль, маршевые лестницы устланы коврами, но меня ведут вниз. Там, под лестницей, открылась дверь, еле приметная снаружи. По одну сторону коридора, длинного и низкого - тянутся железные двери с мощными засовами и глазками. Одна из них распахивается, поглощая жертву. Оказываюсь в боксе, к железному полу приварен табурет, от него до стен рукой легко дотянуться. В потолок вмонтирован решетчатый кожух, он защищает электролампочку от возможного произвола обитателей. Сидеть можно только лицом к двери. Надзиратель то и дело заглядывает в глазок, в упор рассматривает врага народа, твердо зная: сюда зря не попадают. Гробовая тишина порождает гробовое молчание. Едва улови-
мое подсматривание в глазок действует на нервы. И зачем так часто смотрят? Может, боятся, что враг потеряет сознание? Ему мигом помощь, без приговора умереть не дадут. Учтено всё. Неизвестность пугает. Трудно сказать, сколько прошло времени. Часы отобраны — счет потерян. В томительном ожидании время удлиняется, становится палачом и мучителем. Тихо открывается дверь, надзиратель делает знак молчать и зовет к выходу: «Руки назад! Вопросов не задавать!» Вводит в комнату без окон, но ярко освещенную. Из мебели только круглый стол. Навстречу поднимаются двое:
— Раздеться догола! Вещи на стол!
Снимаю одежду, ее принимают, каждый шов прощупывают. Бросив на меня взгляд, раздражаются:
— Тебе сказано – догола! Как в бане.
— Но что можно в трусах спрятать?
— То, что у тебя от природы, нас не интересует. Раздвинь ягодицы и присядь, встань!
Сконфуженный и жалкий, стараюсь держаться с достоинством. Тюремщик усаживает меня на стул, в руках у него машинка для стрижки волос. Хотел попросить салфетку, но опомнился: голый и с салфеткой на шее - это уж слишком!
— Не вертись!
— Зачем стричь, не понимаю? Меня скоро выпустят, это ошибка.
— Раз сюда попал, выпустят нескоро.
Стрижка была рекордной — и по скорости, и по качеству обработки. Меня взяли под руки и втолкнули под душ. Струи теплой воды брызнули в лицо, потекли по всему телу, я расслабился. Но тюремщик уже подает простыню:
— Обтирайся, да пошустрей! Ты у меня не один.
Голым проследовал к своим вещам. Подтяжки - Галин подарок - исчезли. На брюках пуговиц нет, сорваны, крючки и пряжки срезаны, тоже проделано с рубахой и пиджаком. Натягиваю штаны, они сползают, даже на ширинке не оставили. Запротестовал:
— Хотя бы кусок веревки дайте!
— Не на парад пригласили, держи руками! В боксе получишь деревянные пуговки, сам и пришьешь.
— Но, товарищи...
— Что-о-о? В этом доме ты должен забыть слово товарищ, все мы - граждане.
Вот так - ничего не проси, ничего не скажи. В нос бросается вонь прожаренной нестираной одежды, она вызывает тошноту.
Запомнил на всю жизнь: в тюрьмах, на пересылке, в зоне металлические изделия срезают, из обуви выдирают супинаторы - дабы зэк не смог заточить полоску железа и не вскрыл себе вены.
А пояса, подтяжки, веревки могут стать мученику петлей.
В боксе, как мне показалось, сидел долго. Принесли кашу в алюминиевой миске, ломоть хлеба. Но что это - ужин или завтрак? Надзиратель молчит, не отвечает, лишь подает иголку с ниткой и пару деревянных пуговиц, не заводских - самодельных, кто-то из зэков на досуге выпилил. Вскоре возвращается, забирает нетронутую мной кашу, ставит кружку чая.
— Быстро отощаешь, ешь все, что дают. И не забудь пришить пуговицы, вернусь - заберу.
С шитьем справился быстро и встал в ожидании у самого глазка, перекрыв обзор камеры.
— Ну, паря, тебе повезло! Дежурь сейчас мой сменщик, точно схлопотал бы от него оплеуху. Глазок камеры закрывать нельзя, - делает последнее замечание тюремщик и до утра исчезает.
Остаюсь один, размышляю - приведут или не приведут на очную ставку Вадима? Это он наплел на меня невесть что. Хотелось глянуть сексоту в глаза и выказать ему свое презрение. Раздумья мои прерывает щелчок задвижки. Новый сопровождающий ведет меня в конец коридора. Входим в лифт. Пытаюсь подсчитать этажи. Останавливаемся на шестом, хотя, думаю, что это четвертый или пятый - движение начинается с подвала. Но оказываемся не в главном здании, а во внутренней тюрьме. Чудно устроено. Широкий коридор хорошо освещен. Камеры размещены тоже с одной стороны - левой. Дверь открыли, и я оказался в светлой комнате. Именно комнате, а не камере — здесь чисто, уютно, есть стол и кровать, в углу раковина для умывания и унитаз, кровать застелена по-домашнему простыней и одеялом. И только решетка во всё окно да глазок в двери не дадут принять ее за гостиничный номер. Кстати, до революции это здание принадлежало страховому обществу «Россия» и было отведено под гостиницу высшего разряда. Я решил, что нахожусь в спецкамере для иностранных подданных или крупных партийных бонз. А может, в Москве после войны созданы сносные условия для политзаключенных? Вот, говорят, в Бутырке и на Таганке ужасающая теснота, нары забиты, спят на полу, среди грязи и мусора. Произвол. Нет, что-то тут не то. Быть может, с кем-то меня перепутали и теперь хотят извиниться, отпустить домой с миром?
Сколько провел в ожидании - сутки, двое — не знаю. На допрос ведут странно: коридор — лифт пошел вниз, коридор — лифт поднимается вверх. Еще один переход и ступаем по мягким ковровым дорожкам, со стен льется мягкий свет, источаемый настенными бра. На дверях только таблички с номерами. Людского движения нет. Сигнализация блокирует встречу арестованных. Попадаю в просторный зал, разделенный на несколько отсеков. В одном из них меня ожидает полковник, кивком головы предлагает присесть на табу-
рет, тоже привинченный к полу. За его действиями с пристрастием следит худой, с болезненным лицом человек в штатском, готовый в любую минуту услужить. За пишущей машинкой устроился молоденький лейтенант, без особых примет, таких трудно запомнить.
— Начнем с анкетных данных, - сухо начинает полковник, и младший лейтенант бойко стучит по клавишам.
Когда с формальностями было покончено, полковник подошел к главному:
— В какой антисоветской организации состоишь и с какой целью прибыл в Москву?
— Ни одной такой организации не знаю, потому и не состою. В деле ясно сказано - находился в плену. В конце войны совершил побег. Дважды прошел фильтрацию. Почти год еще прослужил в армии. В канун 46-го демобилизован...
— Меня интересует твоя и других отщепенцев преступная деятельность. Именно этого признания жду от каждого из вас. Поставим вопрос иначе: в какую преступную партию входишь? - глаза полковника сузились, лицо неожиданно окаменело - первый раз такое вижу, — а ему важно, какое впечатление произвел на меня он. Слово к слову ставил, словно клетку городил.
— Не дай Бог, кому-нибудь из вас, сидящих здесь, пройти то, что прошли солдаты и офицеры Красной армии, брошенные на границе без оружия! — взорвался я. — Там, в лагере, пока голод не отнял способность мыслить, мы действительно анализировали ситуацию, сложившуюся в первые дни войны. Скажу вам, вывод не в пользу верховного главнокомандующего. Такова правда жизни. Вижу, и вы добиваетесь от меня именно слова правды и только правды. И похвально. Донесите всё сказанное мною куда надо. Солдаты вам только спасибо скажут.
— Разговорился! Не тебе, не мне судить об ошибках Верховного! Ты по сути вопроса говори.
— Мнения заключенных разделились. Единомышленники стали собираться по разным углам барака. Вот вам и две партии! Но это же плен: ни партбилетов, ни взносов, ни партийных поручений. Одна болтовня. Люди обречены на смерть.
— Ну, а ты сам к какой группе примыкал? - полковник даже подался вперед, ближе ко мне.
— Я не любил и не люблю политику. Грязное это дело, по истории знаю. Помните, как развивалась демократия в Древней Греции? Тоже без крови не обошлось. А тюрем сколько построили!
— Эка, куда хватил!
— В комсомол не вступал, замполит училища самовольно внес в список мою фамилию, как и десяток других, и отрапортовал в политотдел армии о стопроцентной поддержке курсантами решений
последнего партийного съезда. И в партию заявления не подавал, видать, плохо со мной работали полковые комиссары, А тут война…
— Вот ты каков! Предупреждаю - если не сознаешься, не покаешься во всех грехах, за твою судьбу не ручаюсь.
— Судьба копейка...
Полковник вышел, бросив на прощанье штатскому: «Продолжайте!» Тот услужливо кивнул, допрашивая, вернулся к началу мое пленения. Спрашивал, с кем в лагере сошелся, о настроении бывших наших офицеров, о взглядах на политический строй страны. Окончив допрос, заметил:
— Не обольщайтесь, мы о вас знаем больше, чем вы думаете. Для облегчения участи, советую взвесить все за и против.
В Лефортово привезли меня к ночи. Доставил грузовик, на борту которого начертано: «Хлеб». А мне показалось, что машина тряслась по московским улицам долго и остановилась за городом. Высокий забор скрывал от глаз любопытствующих серое пятиэтажное здание с козырьками на окнах - тюрьму времён Екатерины Второй. Не знала, не ведала матушка-императрица, что пройдёт полтора века, и в эти застенки будут бросать невинных россиян. Потом я играл на рояле - так тюремщики называют процедуру снятия отпечатков с пальцев. Набросив на шею табличку с номером, отвели в ателье. Мастер сделал два снимка: анфас и в профиль. Вспомнил старый школьный учебник, где был помещен снимок политзаключенного с такой же табличкой. Подумал: вот и ты, Марко, попал в историю. Не попал, ёрничал внутренний голос, а влип в историю. Если при царе Николае политзаключенных были сотни, то при Сталине томились уже миллионы. Так кто из них более кровавый?
Если птицей взмыть в небо, корпус тюрьмы предстанет сверху форме буквы К. Такое сооружение для тюрьмы идеально: дежурный офицер, находясь в точке пересечения, видит двери всех камер, оценивает службу надзирателей. На пяти этажах перекрытий нет, свободное пространство затянуто сеткой. Ошеломляет инженерное решение: кажется, что вышел в город, навстречу бегут узкие улочки с высокими стенами зданий и сходятся в одной точке. Улицы пусты и безмолвны, лишь на балконах появляются одинокие фигуры.
Вертухай подтолкнул меня: «Вперед!» Одна из улиц привела в тупик. Служитель с грохотом отворил железную дверь, и я оказался в комнате со сводчатым потолком, мрак слабо рассеивала одинокая лампочка, но я смог рассмотреть свое новое жилище: две кровати, стол, табуретки, есть раковина для умывания и унитаз. Стены покрыты инеем.
— Где я?
Привидение в углу камеры шевельнулось, кашлянуло и слабо выдавило:
— В Москве...
— Что в Москве, а не в Калуге знаю. Но где?
— В Лефортово.
— И почему здесь так холодно?
— Камера угловая, а на дворе, сами понимаете, не лето - январь, легкой иронией произнесло привидение. Я не мог глазами поймать его лицо, оно все время ускользало, было неосязаемым. - Да не стойте на лестнице, спускайтесь вниз. Раздеваться не обязательно.
Я повиновался.
— Вы откуда прибыли? Из какого города?
— Говорю же - москвич, хотя родился в Курске, учился в Тамбове.
— Не с Лубянки, случайно, вас доставил экипаж?
— Оттуда. Из внутренней тюрьмы...
— Вам повезло, этот дом обживали многие знаменитости – при жизни Екатерины, и ее сыночка Павла, внука Александра...
— Да уж, позавидовать можно....
— Последним здесь был красный генерал Власов. Слыхали о таком? Казнен.
— Слухами земля полнится. Неужто Власов нашел свою смерть здесь, в этих апартаментах? Людей его из РОА я знал, они не раз уверяли, что могут другим путем, нежели большевики, вывести Россию из пропасти, куда она попала после катастрофы семнадцатого. Здесь пытался покончить с собой атаман Шкуро. Но не мог разбить голову об эту каменную стену, так сильно ослаб. Повесили…
— Но то враги партии и государства. А я тут причем?
— Вы? А это, голубчик, не вам решать... За вас решит следователь. Сколько выжмет компромата, столько и представит прокурору, а тот - суду. Но мы не представились.
Привидение отбросило одеяло в сторонку, с трудом смахнуло со лба седой клок волос, только мутные глаза оставались неподвижны.
— федор Степанович, врач... Работал нейрохирургом в Кремлевке. Лето сорок первого проводил с семьей в белорусской деревне у тещи. Там и застала война. В первую же неделю оказался на оккупированной территории. Выехать никакой возможности не было. Денег хватило только до зимы, а надо кормить тещу, двух сынков, женушку. В райцентре нашлась работа хирурга. Раненых в те дни много было, сами понимаете - война. Оперировал днем и ночью, без выходных.
— Ну вот и познакомились. А как же немцы позволили больнице работать?
— Слух обо мне дошел до них скоро. Стали привозить своих ра-
неных - полицаев, солдат, позже офицеров. Никому не отказывал, долг врача обязывал. От пациентов слышал только благодарности.
— Это и погубило вас. Злобный человек не прощает успеха никому. Уж так устроили боги мир.
— Вот, вот... В сорок восьмом арестовали, в Лефортово уже год. Все сроки, отпущенные на следствие, истекли. Меня держат для опознания преступников, работавших на немцев. У следствия нет материалов для моего осуждения, но тройка может назначить меру наказания и без суда. У большевиков теперь такое правило.
Я поведал ему свою безрадостную историю. Федор Степанов успокаивал, как мог:
— Если не принимал участия в боевых действиях против своих и никакой другой порочащей твое имя зацепки нет, то все обойдется. Теперь все зависит от следователя, вернее, от его фантазии и добросовестности. Хотя за все то время, что существует Лубянка, редко кто выбирался из нее на волю.
— Ничего себе – успокоил!
Трижды мигнула лампочка, к чему бы это?
— Подан сигнал готовиться к отбою.
— Думаю, глаз не сомкну. Холодная кровать, тощее одеяльце, иней на стенах... Какой уж тут сон?
Все-таки прилег, свернувшись калачиком. Господи, там, за толстыми стенами, протекает нормальная жизнь, думал я, люди не замечают своего счастья: воли, свободы, близости любимых, возможности делать то, что хочешь. И как жалок человек в тюрьме! Однажды арестованный, он не имеет защиты от произвола. Ни адвокаты, ни знатные родственники не вмешиваются в дела этого закрытого ведомства. Страх сковал всё общество, всю страну.
…Но вот и утро. Лампочка снова замигала, пора подниматься, ждать новых испытаний. Заправил кровать, умылся, сделал попытку заняться физкультурой и не смог, тело ныло, не подчинялось моим командам. Из коридора доносилось щелканье кормушек - это тюремщики через небольшие оконца в центре двери подавали узникам пищу: овсяную кашу, хлеб, чай. Через нее же зэки возвращали грязную посуду.
Стало правилом перед обедом обитателей камер выводить на прогулку, она длилась недолго - десять-пятнадцать минут. Отменой мог стать только вызов к следователю. Мне попался самовлюбленный служака, страстный исполнитель чужой воли, к тому же не достаточно умный. У капитана Васильева были наклонности садиста. Противен он стал сразу: нос кверху, взгляд пренебрежителен, гримаса то и дело искажает его жесткое лицо. На службу являлся то в штатском, то напяливал морскую тельняшку, как-то хвастался передо мной лётной формой, то вертелся в гимнастерке и галифе
офицера-пехотинца, но никогда в своей - войск МГБ. Артист! Только что после спектакля.
На допрос к нему водили в разное время, чаще ночью. Днем в камере спать не разрешалось, и ослабленный бессонницей, я уже не сопротивлялся, воля моя была подавлена. Васильев с первых минут применял излюбленный метод, так сказать, брал быка за рога: «Допрыгался? Я тебя, сволочь антисоветская, раскручу, наружу выверну твое поганое нутро. Что скрывал, не договаривал - на блюдечко выложишь!»
Опер вскакивал, метался из угла в угол, подлетал с кулаками, толкал в грудь. И сплошной поток ругательств, откуда и набрался таких.
— Протокола я не веду, вызвал так, для знакомства. Но знай, от меня ничего не скроешь!
Моей защитой было молчание.
— Посиди еще в своем погребе, подумай, пошевели извилиной, если у тебя хоть одна осталась, а там поймешь, как себя вести. Пока лишаю тебя права получения передач от родных и книг из тюремной библиотеки, курения.
— День темен, да ночь светла, — огрызнулся я.
Капитан нажал на кнопку, пришел вертухай, отвел в камеру, привычно выполнив свое дело.
На стенах и потолке камеры изучены и подсчитаны все трещины, все пятнышки, выпуклости и впадинки, кроме тех, что покрыты инеем. А тут проходит день за днем и — полное безмолвие, обо мне забыли, словно и нет на свете Марко Гавриша! Может, что со следователем приключилось? Но нет, на новый допрос капитан является в форме морского офицера и сразу начинает давить на психику: «Приплыл, голубчик! Репутация подмочена, а жить хочется. Верно понимаю?
— Кто вы - моряк или следователь? - съязвил я.
— Сегодня узнаешь кто, вобла вонючая! Пора тебя, хитрый карась, вытаскивать на сушу, чего зря воду мутишь. Мне, например, из твоего дела не совсем ясно, как ты сдался немцам. Офицер, мать твою так! Сталина во всех грехах винишь...
— Да не сдавался я, говорю же — пленили контуженым.
— Ты советский офицер и обязан пустить пулю в лоб, а не сдаваться врагу! Или не люб тебе Устав Красной армии?
— Повторяю: товарищи по полку не дали сгинуть, взяли под руки.
— Можешь доказать этот факт и кто его подтвердит?
— Хоть сейчас назову имена тех, кто не бросил меня в трудный найти их - ваше дело. Страна большая, но адреса есть...
— Не учи курицу яйца нести! Если честно, то свидетели твои мне до жопы! Одного факта твоего пленения достаточно, чтобы пре-
дать суду. А наша страна, и ты это знаешь, живет еще по законам военного времени.
— Уж коли ты такой ученый, то должен знать, что ни одна война без поражений, без плена не бывает. А вот наша родная советская власть забыла о главном принципе - защите своих солдат. Пленников объявила изменниками Родины. Англичане такого не сделали, и Франция защищала своих сыновей, призвав на помощь Красный Крест. Об американцах уж не говорю... Только Сталин не выполнил своего долга, долга вождя народов.
— Вот когда проявилась твоя предательская сущность. Гнилое нутро у тебя, Гавриш!
— У меня? А не у членов ЦК?
— Ты смеешь критиковать вождя, ругать правительство? Да за одно только это я могу шлёпнуть тебя и отправить на Луну. Будь на то моя воля... Пустить контру в расход мне позволяет статья 58 УК, пункт шестой как раз предусматривает вышака.
— Немцы пленили не только русских, но и англичан, французов, итальянцев... И, заметь, ни один король, ни один премьер-министр не объявил своих солдат и генералов изменниками. А когда наши дали жару под Сталинградом армии Паулюса и не только солдаты, но и сам фельдмаршал попал в плен, Германия не объявила их предателями национальных интересов, а по всей стране провела траур по этому поводу.
— Вот какая начинка у моего подследственного! Он восхваляет действия врага!
— Когда бы ты попал в мое положение, то, думаю, рассуждал бы точно так.
— Я - в твое положение? Шваль, голь перекатная, так рассуждают только власовцы и бандеровцы, все те, кто оказался на оккупированной территории.
— Если бы Красный Крест помогал русским пленникам, то, думаю, власовцев были бы единицы, а не целая армия.
— Уходишь от разговора - если бы да кабы, - ближе к сути вопроса. Почему в плену вы создали партию социал-демократов, по политическим взглядам враждебную нам, коммунистам, и явно носящую антисоветский характер?
— Я уже говорил, что в лагере сложилась группа мучеников, не принимающих действия большевистской верхушки, в том числе и генсека. Это подтвердил и семнадцатый съезд, после которого Сталин расправился и с Кировым, и с двумя третями делегатов съезда, всех уничтожил. А собирались вместе, чтобы напомнить вам, сидящим в тылу, о высоком смысле мученичества.
После этих слов опер подскочил, как ужаленный, схватил меня за грудки, приподнял с табуретки и со всей силой стал ударять о
стену. Очнулся на полу, Васильев лил воду на мою окровавленную голову.
— В другой раз на допрос повели меня не привычным путем - по коридору, а через подвал. Стены одного из боксов украшали резиновые дубинки, кожаные ремни, резиновые шланги, клещи, другие орудия пыток. Топчан с застежками для рук и ног уже ждал новую жертву. Следователь, когда привели меня к нему, спросил:
— Видел?
— Видел, - спокойно ответил я и добавил: - еще в Европе насмотрелся. А вот в тюремном музее России такое вижу впервые...
Следователь взорвался, скороговоркой выстрелил в меня:
— Сволочь! Немецкий прихвостень! Ты, вижу, хочешь пройти через этот топчан. Если не расскажешь все без утайки о вашей секретной организации, я тебе такой фейерверк устрою, что век помнить будешь. Не отобьешься и не загородишься.
— Сказал, что знал, добавить нечего.
— Да нет, назови имя шефа своего, того, что поручил вести тебе в столице антисоветскую пропаганду.
— Задания никто не давал, потому пропаганду идей, отличных от большевизма, не вел.
— Ну ничего, скоро по-другому заговоришь! Под клином плахе некуда деваться: трещит да колется, - и сотрудник органов безопасности с выражением неизбывной ненависти на сытом лице допрашивает меня, своего соотечественника: — Для чего собирались группой, заговор готовили? С какой целью?
— Зачем пытаешься из меня сделать врага народа?
— Это моя работа.
— Трудно быть свободным в несвободном обществе. Мы живем в мире, который давно уже не живет! Выражение ненависти сделалось повсеместным. А противостояние - стандартная поза. Каждый имеет своего любимого врага, которого готов уничтожать круглосуточно. У нас в России гуманизм сделался посмешищем...
— Быть добрым сегодня - значит быть слабым, - уже опер защищался от меня.
— Да, сегодня культ личности значит культ сильной личности. Но сам, если бы я чувствовал за собой вину, то разве вернулся бы на Родину? Жену и сына потерял на границе, мать и отца похоронил в Курске... Ничто меня не держало в России. Скажу больше - дважды судьба давала мне возможность выбора: первый раз - в народном лагере, где в английском секторе мог свободно заменить их товарища, который решился на побег и удачно совершил его. Потом, после переправы на другой берег Эльбы, мог спокойно уйти на Запад, но мое сердце и разум выбрали Восток, хотелось помочь нашим добить зверя в его логове.
— Сказки все это! Просто маскировался под патриота. Мало победить врага. Его надо изничтожить, испепелить, смести с лица земли. Вот почему нам не нужны хранители, нам нужны охранники!
— Чушь несешь и сам же веришь в нее! Человек не пыль, если он одухотворен. - Я подался к нему всем телом, не скрывая своей ненависти. — Если в базисе общества одна лишь экономика и только она движет обществом, а совести в его основе нет и в помине, - оно похоже на зверинец с открытыми клетками, на то самое царство зверя, о котором предупреждает Апокалипсис, где возможно все, в том числе злодейское убийство себе подобных.
— К стенке лицом! Руки назад! - опер вращал оловянными глазами, лихорадочно ища кнопку вызова охраны. — Ко мне не приближаться!
Было в нем что-то неистребимо солдафонское, привитое казармой. В тот день я впервые познал, что такое тюремный массаж.
..Прошло более месяца, как я попал в опытные лапы чекистов МТБ, и они, и вся тюремная обстановка давили на психику. Сон стал беспокойным, нервным. Да тут еще появились крысы, они метались из угла в угол, пищали, заставляя все тело сжиматься от страха и омерзения. Потом сквозь иней стали проступать отвратительные рожи — с ушами, с рогами и бородой, как у козла. Что это - бред или игра больного воображения? Может, я схожу с ума? Надо обо всем увиденном рассказать врачу-сокамернику. Но поймет ли он меня? И я сказал.
— Ты в детстве ходил в церковь? — осторожно начал кремлевский небожитель, лишенный права быть человеком.
— Бабушка страстно верила в Бога. С ней и отстаивал воскресные службы.
— «Отче наш» можешь прочитать вслух по памяти?
— Помню смутно.
— Я помогу тебе. И как только бес начнет игры с тобой водить, читай молитву. Все твари и отступят.
Когда я оставался один, бес продолжал меня мучить. Твари то и дело проступали сквозь иней, посылая гримасы, одна страшнее другой, пытались ухватить меня то за ухо, то за нос. Господи, помоги — шептал я и читал молитву.
Проходило пять, десять, двадцать минут и - о, чудо - стена становилась чистой.
Однажды на очередном допросе меня скрутило. Я попросил следователя отпустить меня в туалет.
— Тебя предупреждали, малую и большую нужду надо справлять камере.
— Я так и делаю. Но сегодня в камере стоял такой мороз, тело не подчинилось моему приказу.
— Дуй в штаны.
— Мокрый, в холодной камере я застыну и уже не поднимусь.
— Вот и хорошо. Быстрее сознаешься.
Мучаюсь, но терплю. Чувствую, теряю сознание. И только тогда опер смилостивился, нажал кнопку звонка. Вертухай исполняет его приказание. Как назло, навстречу вели еще одного зэка. Так не положено по инструкции, и меня завели в туалет для следователей, просторная комната, пол и стены отделаны кафелем, зеркало в человеческий рост. Уже уходя, не сдержался, оглянулся и охнул от охватившего ужаса - из проема двери на меня смотрел арестант с ввалившимися глазами, коротко стриженый, со щетиной на желтом лице, лихорадочный блеск глаз и потрескавшиеся губы подчеркивали его нездоровость. Он словно пытался бороться с искушением отодвинуть вставший вплотную к нему призрак близкого конца. Я нагнулся:
— Кто ты?
Незнакомец едва пошевелил губами. Я сделал движение рукой вперед. Он повторил то же самое. Дотронулся до кончика носа - чужой человек тыкал в меня пальцем. «Неужели это я?» Сознание стало возвращаться, и я вздрогнул от окрика:
— Чего уставился в зеркало? Быстро на выход.
Вернулся к следователю сам не свой, тот понял: только что произошло что-то чрезвычайное. И заорал:
— Ты кого-то встретил в коридоре? Отвечай, гад!
Конвоир стал отрицать возможность контакта с другим зэком.
— Кого он видел? — опер не верил уже нам обоим.
Когда я очнулся, передо мной стояла женщина в белом халате.
Шприц сделал свое дело, и ко мне, хотя и медленно, возвращалось сознание. Сквозь отступающую пелену, смог разглядеть незнакомого офицера в накинутом поверх формы белом халате, он тормошил меня за плечо:
— Что с вами случилось?
Нервы мои не выдержали, и я, глотая слезы, разрыдался, как дитя.
— Возьмите себя в руки. Успокойтесь, - он вытащил пачку сигарет: — Курите?
— Но мне не разрешает следователь, - я все же пытаюсь ослабевшей рукой ухватить сигарету, но не могу этого сделать и снова – в слезы.
— Ну-ну, хватит. Выпейте воды. Как с вами обращаются? Говорите, не бойтесь...
Можете судить по моему виду. Следователь довел меня до такого состояния, что я не узнал себя в зеркале. Сказано: лишить свободы, но где сказано, что тебя надо лишить человеческого облика? Как страшно в полной беспомощности оградить себя от насилия,
от унизительных испытаний! И вам твердо заявляю: я - не враг народа.
— В этом разберемся. Разрешаю курить, завтра же получите денежную передачу и сами сможете купить сигарет. А сейчас возьмите эту пачку Казбека и в придачу коробок спичек. В какой камере вас содержат?
Я назвал номер нашего холодильника.
— Вот как? Отведите его в сушилку, иначе перед нами будет не человек, а кусок льда, - распорядился офицер и, снимая халат, обратился к капитану Васильеву: - Зайдите, голубчик, ко мне с его делом.
Высушив одежду, я за много дней согрелся. А вернувшись в камеру, обо всем случившемся рассказал соседу.
—Да, мало встретишь здесь хороших людей. Карательный орган, одним словом. Добрых в МГБ не держат. Не мной замечено: из нормальных людей трудно готовить палачей. Может, он из проверяющих?
Я пожал плечами. Вспомнив о подарке, выложил на стол пачку Казбека, спички. Врач, повертев коробок, заметил:
Видишь, твой благодетель половину спичек из коробочки вынул. А знаешь почему? Чтобы подследственный отравиться не смог. Если соскрести серу со спичек и с коробка, развести в воде и выпить, то есть шанс испустить дух.
И напрасно он это сделал. Я бы такого удовольствия ни ему, ни следователю не доставил. Только Господь вправе распорядиться моей жизнью.
Сутки ни меня, ни доктора на допросы не вызывали. А потом увели Федора Степановича, и как раз в то время, когда можно было ложиться в кровать - замигала лампочка. Мне не спалось. Установилась абсолютная тишина. Тусклый свет падал с потолка и растворялся в темных уголках камеры. Готовясь ко сну, я молился. Бесы уже не справляли ночных плясок, крысы не шныряли по углам. Едва я закончил читать «Отче наш», дверь камеры еле слышно отворилась, и в мою келью тихо вошла женщина в темном. Капюшон опущен, лица не разглядеть. Но удивительно: края платья, доходя до ступеней, светились. Такое же сияние исходило из-под рукавов. Удивительно, но я ее не боялся, наоборот - почувствовал тепло и не выразимое словами блаженство, какого доселе не испытывал. Я позволил ей прикоснуться ко мне, и сразу что-то великое и доброе могучей струей влилось в меня, посланное откуда-то свыше. Голоса не слышал, но мозг воспринимал все сказанное ею: «Молись и вернешся
домой. Я успокою твою душу. Не волнуйся. Слова эти запомнил на всю жизнь. Она опустила руку и так же, как вошла, не касаясь пола, выплыла из камеры. Дверь послушно захлопнулась, оставив меня наедине с собой.
Не сон ли это? Наваждение какое-то... Да в своем ли я уме? И стал лихорадочно повторять таблицу умножения, вспомнил законы физики, перелистал в памяти таблицу Менделеева. Нет, мозг мой работал нормально. Чтобы не уподобиться Фоме неверующему, принял все как есть - меня посетило явление, по воле свыше.
Пришел с допроса врач. Я не спал и обрадовался его возвращению.
— Федор Степанович, со мной только что приключилось что-то невероятное.
И я поведал ему о своем ощущении от встречи с незнакомкой – то ли монахиней, то ли Матерью Божией. Доктор за все время рассказа не сводил с меня глаз, пытаясь определить мое душевное состояние. Потом откинул голову назад, опустил воспаленные веки и сказал:
— Пути Господни неисповедимы. Видишь ли... Это молитва... – и отключился.
Едва первый утренний лучик света заглянул в камеру и пробежал зайчиком по стене, я поднялся. Впервые за долгие дни допросов во всем теле ощутил легкость. Меня по-прежнему не покидала теплая волна счастья и блаженства, полученная в полночь.
Днем вызвали к следователю. Но в комнате для дознания я увидел чужака в потертой кожаной куртке.
— Майор Глушков, заместитель начальника Четвертого управления МГБ - представился он. - Я продолжу ваше дело.
Внутренне чувствовал: этот решит мою судьбу, он не будет таким как Васильев - ряженым, сумасбродным, ретивым чекистом. Не ошельмует, не оболжет. И не ошибся: майор Глушков корректно, не повышая голоса, ставил вопросы, выслушивал ответы, не перебивая. Его манера держаться, подтянутость, выдержка вызывали симпатию.
Из холодильника перевели на третий этаж тюрьмы. И хотя зима еще боролась с весной и воздух за окном был стылым, форточка всегда была нараспашку - камера хорошо отапливалась. Я начал получать денежные переводы с воли и пользоваться ларьком, подвозившим товары прямо к двери камеры. Впервые отправил записку Гале и получил ответ.
Дело мое уже в одну папку не вмещалось, разбухло. Гадал - что там такого могли насобирать чекисты? Может, они получают за работу, как писатели - чем больше страниц, тем выше гонорар? Как бы там ни было, следствие продлили сверх нормы еще на месяц. Но
и он пролетел, а я оставался в неведении, чего хочет от меня власть.
Наконец Глушков вызвал меня в последний раз, предложил писать документы об окончании следствия. Дело передавали в прокуратуру, и она должна решить, какую меру пресечения мне давать. А дальше - суд или Особое совещание.
— Материала для военного трибунала не набирается. Твое преступление как офицера не доказано, но на свободу отпустить нельзя. Не поймут наверху. Если раздобудем очистительные материалы и ты будешь вне подозрений - тебя освободят.
— Ждать решения придется в тюрьме или в лагере? И как долго может протянуться этот испытательный срок?
— Это решаю не я. И тут майор повторил слова, которые я слышал от Незнакомки: «Успокойся. Молись. Ты вернешься домой», и, как и она, прикоснулся рукой к моему плечу. Это может показаться неправдоподобным, но так было.
Спустя неделю воронок доставил меня на Лубянскую площадь, в здание Министерства Госбезопасности. Из окон верхнего этажа была видна Спасская башня Кремля, с часами и рубиновой звездой на шпиле.
Встретил меня прокурор Дорон - высокий человек с мясистым красным лицом, короткими рыжими волосами и, я заметил, с проплешиной на затылке. Он удостоил меня небрежным скользящим взглядом. Появление мое было некстати, чувствовал, что прервал общение прокурора с хорошенькой стенографисткой. Отослав конвоира, он настаивал на свидании, как будто больше никого комнате не было.
— Жена с детьми пробудут в Крыму все лето. А вас привезут ко мне на подмосковную дачу. Никто знать не будет. Решайтесь!
— Но у меня есть жених, мы любим друг друга. Прошу вас, не ломайте нашу жизнь Скоро свадьба...
— Никакой ломки! Наоборот, я создам вам райскую жизнь. И жениху дело найдется. Не пожалеете.
— Но как можно при любимом человеке быть с другим?
— А то махнем на Черное море! У меня там есть вторая дачка. Лес рядом, чудесный берег, ласковое море... Вдвоем в лодке – ты да я, вокруг - ни души.
— О чем вы говорите!
Не согласишься - пожалеешь. Но будет поздно... И жениху не поздоровится. Решайтесь.
Я переминался с ноги на ногу, боясь слово проронить. Уставился в окно: рубиновые звезды, часы, Спасская башня, чуть правее - зеленый купол с алым флагом, там заседает правительство. Если перевести взгляд налево, будет здание ЦК партии. Люди работают
днем и ночью, думают о народе, стараются приблизить светлый час коммунизма. А тут новоявленный Дон-Жуан склоняет к сожительству смазливую деву. Рушилось мое представление о чести хозяев мира. Понимал, сегодня они боги. Как быть? Один мой неверный шаг, жест и все может плохо кончиться. Я кашлянул. Дорон в изумлении.
— Фамилия, имя, отчество. Год и место рождения.
Я назвал.
— Все верно, - он нащупал кнопку в торце огромного, в полкомнаты стола. Меня увели к воронку.
Лефортово, уже знакомая камера. Долго томиться не пришлось. В тот же вечер меня увели с вещами. В служебном корпусе принял пожилой лысый чиновник. Белоснежную, хорошо отутюженную сорочку украшал галстук. Большие роговые очки завершали образ «дипломата». Да, в какой-то степени он и играл роль дипломата: вручал ноту противоположной стороне и принимал от нее ноту протеста. Он вежливо показал на стул, но стоило мне присесть, как командовал:
— Встать! Слушать решение Особого совещания при министре Госбезопасности. Гражданин — фамилия, имя, отчество, год рождения, место рождения — приговаривается к содержанию в лагерях особого режима сроком на двадцать пять лет по статьям 58/1б и 58/11. Приговор обжалованию не подлежит. Далее следуют подписи трех сторон. Садитесь. Хотя нет, вот тут требуется и ваша подпись.
— Такой срок! За что? Бумагу с приговором тройки подписывать не стану!
— Хорошо, это сделаю за вас я, напишу: «От подписи отказался». Но это вам уже не поможет, лишь осложнит отношения.
«Дипломат» нажал на кнопку, меня увели.
Ноги мои подкосились и никаким командам не повиновались. Как оказался в камере, не знаю. Хотя хорошо помню: «С вещами на выход!» Кто нес мои жалкие пожитки? Долго не мог придти в себя.
Огляделся: восемь кроватей, на них спят люди, или делают вид, что спят. Только у соседа глаза широко распахнуты.
— Куда я попал?
— В камеру смертников. Говорите тише...
Мне, получившему такой большой срок, смерть уже не страшна. Безразличие, апатия ко всему, что тебя окружает, возникло сразу при крушении надежды на скорое освобождение.
— Вы кто по специальности?
— Армейский техник по оружию. На гражданке - техник-приборист.
— Ну что ж, здесь все «спецы». Всем впаяли по двадцать-двадцать
пять лет. Говорят, у Особого совещания на такие большие сроки мода пошла. В этой камере спецы ждут направления на работы в спецучреждения, которые находятся в ведомстве МТБ, проводящего секретные разработки. Я уже знаком с работой одной такой шарашки.
— Почему – «шарашки»?
— Так заключенные называют эти учреждения.
— Почему не острижены наголо?
— Там не стригут. Мало того, у каждого своя койка, персональная тумбочка. Лаборатории оснащены по последнему слову техники, новейшая литература, приличное питание и обращение. Все условия для творчества, кроме свободы.
— Значит, трудись на всю катушку, а живи на положении евнуха, так что ли?
— Выходит, так.
— Там что - собран цвет науки и есть ученые со степенями?
— Не только они, есть и рядовые инженеры, и способные техники, и даже рабочие: слесари, токари, механики. Вот там, через койку от тебя, отдыхает инженер-электрик, племянник дирижера Большого театра Мелик-Пашаева. За ним - химик-инженер, засекреченный еще на воле, а вот тот с кудрявыми черными волосами - венгерский подданный, приехал в командировку в Москву налаживать сложное импортное оборудование. Теперь мы с ним в одной шарашке создаем славу великой державе.
— Вы хотите сказать, что и он арестован?
— Как видишь... Могу тоже представиться, хочешь знать обо мне?
— Не могу отказать себе в таком удовольствии.
— Возглавлял опытную лабораторию военного НИИ, доктор наук, арестован в звании инженера-полковника. Все было просто: в курилке поделился технической выкладкой с коллегой из соседней лаборатории своего же института. И что бы ты думал? Получил двадцать пять лет за разглашение военной тайны. Сейчас переводят в другую шарашку, говорят, что она в Москве, это хорошо - недалеко до дома будет.
Радушному соседу рассказал о себе. Высказал догадку: большой срок получил по неосмотрительности одного из членов «тройки» - тот просто избавился от меня как свидетеля своего сладострастия.
— Но возможно ли такое в свободной стране, где все равны?
— Вполне возможно. Берия сейчас взлетел высоко, министр Госбезопасности Абакумов только входит во вкус дела, а Дорон его побаивается - мало ли что может произойти из-за неосторожности! Но, думаю, дело тут в другом. Сейчас большие сроки всем дают необоснованно. Вот мне, например.
— Спасибо за информацию. Но не лучше ли поспать? Кроме нас,
никто не шепчется.
И я пожелал инженеру-полковнику спокойной ночи.
Но сон не приходил. Что-то беспокоило, я вспомнил утро, рубиновые звезды на башнях, встречу с Дороном, объявление приговора… Память вернула меня в Лефортово, в камеру с кремлевским доктором. Мне снилось, будто иду я один, без конвоя, а дорогу неожиданно преграждает яма. Страшно стало: и вперед нельзя, и сзади преграда - катафалк покойника везет. Разбежался и что есть мочи перепрыгнул через чертову яму. Наутро рассказал сокамернику о тои, что приснилось ночью.
— Вещий сон. Ты разве не знал, что в том коридоре под ковром люк сокрыт, под него трупы складывают, пока их не увезут в крематорий.
— Первый раз слышу.
И вот сейчас, после беседы с новым соседом, пугавшего меня камерой смертников, вместо сна ко мне стали приходить стихи.
С решеткой помню я окно
И камеры холодной своды.
И чувство гибели одно,
И боль утраченной свободы.
Кошмары видятся в ночи
И с местным лешим разговоры,
Команда: «К стенке!» зазвучит,
За ней защелкают затворы.
Я ров во сне перешагнул,
А «вышку» наяву минуя,
Попал под вечный караул,
И туго затянулась сбруя.
ТЕРРИТОРИЯ ТЬМЫ
ТЕРРИТОРИЯ ТЬМЫ
В этапной камере можно было спать днем и ночью. В ней я провел несколько дней, последних дней в Москве, перед разлукой на долгие годы.
В этапной камере и двух недель не находился. Сокамерники позавидовали: последним пришел, первым вышел. Видно, срочно требовались люди моей специальности.
— Легкой и нормальной тебе горбушки!
— Домой здоровым вернись!
— Держи хвост пистолетом, не падай духом!
— Храни тебя Господь!
С товарного двора меж Рижским и Ленинградским вокзалами
увозил меня вагонзак, по-старому, столыпинский. Вагон купиванный, но зарешеченные двери открыть можно только снаружи. В купе вошел первым, устроился на второй полке. Еще одну занал зек с таким же сроком - на всю катушку, офицер запаса. Зовут Василием. Военную форму сменить не успел, хотя погоны спорол.
Затем купе стали заполнять разношерстные по окрасу и разносортные по преступным делам, разнокалиберные по срокам наказания. Они старались занять верхние, в нормальных поездах багажные, полки. Нижние - плацкарт - рассчитаны на четырех пассажиров каждая. На полу места отведены самым бесправным - и по гражданским правам, и по блатным законам отвергнутым. Последний втиснулся в наше пристанище зэк с наглой физиономией, летний загар не сошел еще с его крепко сбитого тела. Холодным и жестким взглядом он оценил обстановку и четверым мужикам, сидящим на нижней полке, приказал: «Встать! Я здесь прилягу, эта лежанка не для вас».
Но дверь открылась еще раз, и в купе появился новый пассажир - худенький подросток небольшого росточка. Он дождался, когда надзиратель наглухо закроет дверь, вытащил из-за пазухи остро отточенную ложку и, направляя ее в глаз жертве, отбирал все, что казалось ему ценным: пиджак, ботинки, кольца, часы, съестные припасы. К нам с Василием он не подошел.
Вскоре дверь еще раз щелкнула, в купе просунулась голова надзирателя, он подал знак на выход молодому урке, тот мгновенно поднялся, бросил на плечи мешок с трофеями и последовал за ним. Мы с соседом переглянулись: продолжать грабить?
Ночь все дальше уносила нас от Москвы. Остановок не было, колеса, постукивая на стыках рельс, отсчитывали первую тысячу километров. Утром раздавали баланду, хлеб, чай. В туалет оправиться водили по одному. У открытой двери дежурил охранник и командовал: «Быстрее, ты в вагоне не один. Поднатужься, если само не идет. Ишь, падла, расселся словно барин». Как это было унизительно, мерзко и до слез обидно за свое бесправие.
В Свердловске нас ждал крытый грузовик. Везли ночью, по притихшим улицам города, чтобы пролетарии не видели этого печального явления. Во дворе пересыльной тюрьмы нас разбили на группы, которыми заполнили пустующие в камерах места. Нас, бывших офицеров, набралось человек семь-восемь, всех засунули в ОДНГ камеру.
— Значит, так: блатных здесь много, сами видели в «столыпинке», потому надо держаться вместе, - наставлял нас Виктор Боглаенко, сорокалетний москвич. - Иначе нас перережут поодиночке или сделают калеками. Сроки у каждого большие, бояться нечего, милости от государства не приходиться. Вспомните фронт, там было
не легче. Сегодня мы - единый кулак.
В Свердловске стало ясно, что этот город не столица: в тюрьме и на ее территории — вонь, грязь, беспорядок, крысы, с которыми, как и насекомыми, борются постоянно, но бесполезно. Камеры большие, забиты до отказа. На нарах тесно, поворачиваться на другой бок приходится по команде. Под нарами картина та же, тот, кто имеет подстилку, ходит в везунчиках - пол цементный, в лучшем случае покрыт асфальтом, тело застывает. Под нарами спать считается приличным, плохо, если место достанется на полу - без крыши над головой: его толкают, перешагивают через тело, во время потасовок достается ни за что ни про что. Хуже всех лежащим у параши: постоянное хождение, вонь, сырость и, главное, - позор. Там устраиваются униженные из униженных. Но жить-то надо - дыхание не остановишь.
Верховодил в этой большой камере ссученный вор по кличке Барин. Первыми ввели нас, бывших офицеров со статьей 58/1б. Барин бросил циничный взгляд на каждого, прищурив глаз, быстро оценил обстановку и скомандовал шестеркам:
— Эй, вы, пидары! Растратчики и расхитители народного добра, марш под нары! Освободить места защитникам Отечества! Да побыстрей, без канители! Мать вашу так-перетак.
Камера зашевелилась, ожила, тяжело заскрипели нары, началось какое-то движение. Дяди, не потерявшие еще своей былой важности от прежних должностей, полезли под нары. Костюмы и пожитки давно проиграны в карты на предыдущих пересылках ворами в законе. А здешним сукам достались лишь жалкие крохи от былых материальных благ. Привилегии для господ закончились, Фортуна, сделав резкий поворот, отвернулась от них.
Наша восьмерка заняла нагретые места на нарах. Соседи, видя благосклонность Барина, потеснились, оставляя новеньким места больше, чем занимали сами.
За нами в камеру попали еще несколько человек с этапа. Когда дверь захлопнулась, шестерки начали шмонать новичков. Все, что привлекало внимание, бесцеремонно отбирали. Из сумок, кошелок, сидров содержимое вытряхивали на пол, потом происходил отбор напоминающий детскую игру - это тебе, это мне...
Через два дня - снова этап. Тот же вагон, те же порядки. Ехали более суток, без задержки. Маневровым локомотивом вагон загнали на территорию зоны, прилепившейся на окраине Новосибирска. Заборы, вышки, прожектора, часовые, бараки с зарешеченными окнами и козырьками... Думали - последний пункт назначения. Оказалось, что это пересыльный лагерь для политических заключенных по статье 58/1б, уголовников здесь не держали. Атмосфера терпимая, питание сносное. Да и люди, казалось, смирились с без-
выходным своим положением, старались уйти в себя, забыться. Играли в шахматы, шашки - их давали заключенным, как и книги из лагерной библиотеки. Чтобы лучше знать друг друга, решили по кругу рассказывать по одному-двум эпизодам из своей жизни. Идею поддержали все. Лишь двое - молчаливые и хмурые - уклонились от воспоминаний.
— А им есть, что сказать - служили полицаями, зарабатывали у немцев на предательстве, получая неплохое жалованье.
— Пусть отчитаются, сколько наших людей загубили.
— Твари продажные! Давить таких надо.
Остановил волну ненависти старик, вероятно, из священников:
— Не судите, да не судимы будете
Мы опомнились. На какое-то время в камере установилась тишина. Стыдно стало за устроенный самосуд. Есть закон, пусть он и работает.
Обед нам устроили прямо-таки царский: рыбий суп из осетрины, густой, наваристый. Гадали - к чему бы это? Уж не праздник какой у чекистов? Радость наша длилась недолго. Через пару часов многих стало тошнить. В камеру срочно притащили парашу. К рвоте прибавился понос. Забегали надзиратели, приехали санитарные машины из военного городка. Всем подряд стали промывать желудки, делать уколы. Но четверым помощь медиков уже была не нужна. Ситуацию раскрыли позже. Рыба эта предназначалась военнослужащим соседней части, но на склад она поступила уже с душком, и санитарный врач запретил употреблять деликатес в пищу. Не пропадать же добру - и соседи передали ценный товар заключенным. На кухне, не советуясь с начальством, втихую решили ее быстро реализовать. А мы думали, что у чекистов праздник.
Прошел слух - за нами пришли вагоны-телятники или, на блатном жаргоне, краснухи. Вагоны специально оборудованы для перевозки заключенных — с бачком для питьевой воды, парашей и надежными запорами на дверях. Под самой крышей - окошечки, хотя и зарешеченные, зато через них поступает свежий воздух. Половые доски после дезинфекции пахли карболкой.
В последнюю минуту отправления в вагон втиснули шестерых зэков, как потом выяснилось, уголовников. Они сразу определили себе место в углу, присматриваясь к обстановке, вели себя тихо, не наглели.
Вагон жесткий, на каждом стыке подбрасывает, и того тряпья, подложенного под голову, не хватает, чтобы смягчить тряску. Мы скоро намяли бока. Из окошек потянуло сперва дымным ветерком
того промышленного города, потом свежим, чистым и смолянистым воздухом сибирской тайги. Благодать! Я думал, что уже никогда не избавлюсь от смрадного застоя тюремных камер.
— Братва, хочу порадовать! - приподнялся на локте туляк Виктор Баглаенко. - Домашние мои расщедрились, - прислали мешочек крепкого табачку, так что курева хватит на всю дорогу. Подходите от каждой пятерки, насыплю на большую закрутку.
К нему потянулись люди, получали махорку вместе с бумажкой и благодарно отходили. От блатных поднялся курчавый малый. Туляк отмерил и ему норму. Но блатной вдруг резко выхватил кисет из его рук и важно, не торопясь, направился к своим.
— Мразь! Блоха болотная! - Виктор словно на пружине подскочил с места, в один прыжок настиг блатаря и одним махом вырвал у него кисет.
Урки поднялись с мест, выбросив вперед исколотые руки с остро заточенными ложками, по-волчьи, стаей наступали на Виктора, сужая круг. Мы не успели еще сообразить, что к чему, как товарищ наш короткими и точными ударами уложил всю банду на пол. Никто - ни мы, ни блатные - настолько не ожидали такой молниеносной атаки туляка, что даже онемели. Виктор, как потом оказалось, был мастером спорта по боксу. Пинками под зад загнали блатных назад в угол. Придя в себя, урки стали слать в наш адрес угрозы и проклятия:
— Этого не простим! На первой же пересылке отыграемся.
— Предатели! Знайте - финал будет в бухте Ванино.
— Да откуда вам известно, что катим к океану?
— Беспроволочный телефон и почта у нас работают исправно. Мы знаем все.
Еще какое-то время блатные угрожали расправой, потом присмирели, затихли. Баглаенко не обозлился, курить им давал, как всем. Во время коротких остановок урки вместе с нами выносили парашу, меняли воду в бачке. Раз в сутки, перед приемом пищи, этапное начальство пересчитывало пассажиров, сверяя каждого по длинным формулярам. Пуще всего конвой боялся побега. Заключенных сбивали в одной половине вагона. Охранник, вооружившись колотушкой, простукивал потолок, стены, пол. Автоматчики держали нас на прицеле, в любую минуту могли открыть огонь на поражение. Если кто при перебежке мешкал, то получал удар по спине шлангом или колотушкой, а, бывало, и по голове. Могли и ошибиться при пересчете или просто покуражиться, тогда перебежку повторяли, давая волю злобе.
Дорога до Хабаровска была долгой. Эшелон часто загоняли в тупик и там он, в ожидании локомотива, простаивал. Не только пища, но и вода становились все хуже. Конвой зверел, глумился над зэка-
ми. Главные города Сибири - Красноярск, Иркутск, Читу - видел мельком, стоя на плечах товарища. Когда миновали великие рекам Обь, Енисей, Ангару, озеро Байкал и бескрайние просторы тайги, свернули на юг, не доезжая Хабаровска. Состав паромом переправили на другой берег овеянного легендами Амура. Поезд шел по сложному горному хребту к берегу Татарского пролива и вскоре достиг бухты Ванино. Конвой убрал блатных из вагона.
Бухта встретила хорошей погодой. В начале августа небо здесь еще голубое, с моря дует едва ощущаемый ветерок. Зеркальная даль Тихого океана уходит от прибрежной полоски земли далеко за горизонт, в бесконечность, сливаясь с небом; с другой стороны тянутся невысокие сопки - отроги Сихотэ-Алинского хребта.
Городок пересыльного лагеря разделен колючей проволокой. В каждом секторе есть ворота, они же и выводят на приполярные земли. Одноэтажные здания бараков выкрашены в чистый белый цвет. Посмотреть издали — благодать да и только! Если бы не вышки с пулеметами да колючая проволока, - то прямо-таки база отдыха, курорт на берегу пролива.
Через эти ворота нас ввели в новую обитель. Здесь уже собралось много людей с разных этапов. Они образовали живой коридор, надеясь среди новеньких отыскать своих знакомых. Старший распределял по баракам. Ну, чем не курорт: внутри бараков светло, чисто, матрацы покрыты попонами. Днем помещения не запираются, выход свободный. Кормят сносно, оно и понятно — готовят зэков к работе в тяжелых условиях Крайнего Севера.
Проходили дни, недели, а судно на Колыму все не прибывало. Однажды к нам, политическим заключенным, из соседней зоны через проделанные в колючей проволоке лазы прорвались уголовники, вооружены - кто палкой, кто камнями, - держатся плотной кучкой. Кого встретят, забивают до смерти. Пришлось организовать оборону - мы отламывали от нар доски и гнали ими непрошеных гостей. Охрана тоже попыталась навести порядок, раздались выстрелы.
Позже начальство объяснило: чтобы не попасть на Колыму, уголовники затевают драки, провоцируют бои между зонами, зная, что потом последует суд, и они в эту зиму останутся в Ванино. Заодно преследовалась и другая цель - запугать политических, подчинить их себе.
Сентябрь пришел с холодами. Небо и море разом поменяли свой цвет, сменив его на свинцовый. Холодные ночи выводили на небосвод мириады звезд. Пролив стал беспокойным, все чаще поднимал крутую волну. Беспокоил и настораживал крик чаек. Скоро зима.
Наконец к берегу причалил сухогруз «Джурма». Мы смеялись: в его трюмах вмещались от двух до трех тысяч голов «сухого груза».
Загрузка судна зэками проходила четко и быстро. Хотя и была небольшая заминка. Один из блатарей прибил гвоздями к доске свою мошонку. Надзиратели не решались сами освободить его от гвоздей и, чтобы вызвать врачей, сообщили начальству. Пока врачи оперировали самострела, мы заполнили трюмы и отчалили, не дожидаясь на борт виновника задержки судна.
Нар не хватало, люди ложились на мокрые доски, укрывавшие днище сухогруза. Я начертал на обрывке бумаги:
Наш сухогруз качался у причала.
По трапу в трюм Фортуна привела.
А В бухте осень золотом сияла
И лебедями плыли облака.
В моей груди такой тяжелый камень –
Нас, как рабов, увозят в дальний край.
Обида, боль, недоуменье с нами
Кричат на берег: «Родина, прощай!»
Трюм слабо освещали электрические лампочки. Воздух сырой, спертый. Судно так забили людьми, что трудно было отыскать место не только для ночлега, но даже для параши и бачка с водой. На палубу не выпускали. В люке маячил маленький кружочек неба, по нему я и отличал день от ночи.
Выйдя из бухты, сухогруз потерял равновесие, его раскачивало из стороны в сторону, а к ночи качка стала бешеной. За стеклом люка ревел океан, корпус корабля дрожал - это начинал разговаривать с нами повелитель морей и океанов грозный шторм, крепчавший с каждым часом. Судно то проваливалось в океанскую бездну, то взлетало на гребень гигантской волны. И людей в трюме то бросало к носу корабля, то на корму. И даже неподверженные морской болезни люди, начинали испытывать рвоту. Казалось, что желудок уже пуст, внутри ничего не осталось, но какая-то бесовская сила выворачивала из тебя последние капли. Стоны и крик не заглушали грохот волн. Господи, пронеси и помилуй Трудно дышать. Я отыскал щёлочку в коробке вентиляции, приложился к ней ртом и только тогда почувствовал облегчение.
Команда сухогруза догадывалась, что творилось внутри трюма. Но людей не жалели, люк распахнули лишь утром, когда слабый луч солнца едва выбелил край свинцового неба. Поднялся на несколько ступенек вверх и тут меня поразила чудовищная картина: водяной вал, величиной с пятиэтажный дом, набрасывался на наше беззащитное судёнышко и, словно раненый зверь, с рёвом откатывался назад, зализывая раны, теряя клоки пены, которую тут же уносил в бездну высокий гребень волны. То вдруг вал относило далеко в сторону, и тогда его место стремительно занимали тёмные тучи, клубясь у самой палубы, они меняли форму. Потом небо летело вниз,
его тут же поглощала крутая волна. Судно казалось таким крохотным и ничтожным перед силой стихии, что по коже прокатывала дрожь, вызывая страх. Я чувствовал себя песчинкой, микроскопической точкой в необъятном просторе Вселенной. Мое горе, мое рабское положение были ничто в сравнении с силой природы. Я столкнулся с чем-то Великим. В такой ситуации остро чувствуется суть Бытия. С этого часа я уже не боялся шторма, не пугался неведомой мне Колымы, перестал думать о смерти.
Шторм трепал нас трое суток, судно трещало по всем швам, но устояло потому, что крепко было сработано русскими мастерами. Разбушевавшаяся стихия занесла корабль в чужие воды. Очень опасная ситуация для начальства, страшнее шторма. Наше морское путешествие затянулось на несколько суток. Каждый новый день становился холоднее, и мы жались друг к другу, пытаясь хоть как-то согреться. Несколько гипертоников отдали Богу душу. Их тела вынесли на палубу, составили акт и предали волнам Охотского моря. Царство им небесное!
КРАЙ, ГДЕ НЕ РАСТУТ БАНАНЫ
КРАЙ, ГДЕ НЕ РАСТУТ БАНАНЫ
Ближе к утру судно сбавило ход. Команда заставила нас привести в порядок трюм. Мы таскали воду, чистили грязные борта, до блеска натирали днище. Когда заскрипели цепи якорей, сухогруз; замер, слегка покачиваясь на водах бухты Ногаева. С причала раздались резкие команды энкавэдэшников, вслед за ними — лай собак
— К выходу на берег приготовиться! По трапу вверх по одному марш! - далеко по берегу летел голос старшего по этапу, усиленный динамиком.
По крутому трапу мы едва выползали на божий свет, ежились от северного ветра. Здесь холоднее, чем в Ванино, это чувствовалось сразу. Вид с палубы на колымскую землю не радовал: серые воды залива, такая же серая слюдяная полоска земли, вдали - серые, без жизненные сопки, уже покрытые снегом, и все это придавлено сверху серым свинцовым небом. На причале нас ожидают крытые брезентом грузовики. Много конвойных с автоматами. Без умолку лают остервенелые собаки, по-звериному остро чувствуя незнакомого человека. Опять заработал громкоговоритель:
— Перестроиться в цепочку! В машины - по одному!
Считают, грузят, да так быстро, что не дают опомниться, осмотреться. Чувствуется, что для приемщиков эта работа не внове, дело поставлено четко. Машины берут курс на северо-запад, по накатанной твердой земле нас увозят в туманную неизвестность.
Пересыльный лагерь на окраине Магадана после корабельного трюма показался, как не кощунственно это звучит, раем. Та же, что и в Ванино, чистота, порядок, четкость в обработке этапированных. Нас, идущих по пятьдесят восьмой, от безликой массы отделили сразу. В бане выдали чистое, теплое белье, ватные брюки и телогрейки. В придачу - бушлат на вате, шапку-ушанку, рукавицы, байковые портянки, добротные новые валенки, подошва подшита двойным волоком. Одним словом - полная экипировка советского зэка Обмундирование подогнали по росту и фигуре. В тот же день мы нашили стандартные лоскутки с номерами вместо фамилий.
Политических содержали в лагерях особого режима. В зоне пересылки было все тихо, спокойно. С нами проводили беседы о том, что честный, добросовестный труд, примерное поведение ускорят срок освобождения. Фильмы крутили на ту же тему. Но мы были уже наслышаны о беспределе на Колыме. При Гаранине сюда свозили несметное число людей, но никто из них домой не вернулся. Срок в десять-пятнадцать лет никто не вытягивал, а если и случалось такое чудо, то обратной дороги на Большую землю все равно не было. И никто, никогда отсюда, из тюрьмы под открытым небом, не убежал.
Перед отправкой в рабочие лагеря прошли медосмотр, я за девять месяцев своего заключения - впервые. Нам объявили, что будут содержать в лагерях усиленного режима, переписка с родными запрещена, жалобы и заявления о пересмотре дел нужно по- давать в лагерную администрацию в открытом виде.
Я воспользовался такой возможностью и послал из Магадана первое заявление на имя Клима Ворошилова. И позже писал ему, и еще в приемную товарища Калинина, и только раз - Вышинскому. Сегодня думаю, вряд ли они уходили дальше лагерного забора. На такие письма вожди не реагировали и в них не нуждались.
Однажды на поверке зачитали мой номер - А-84, что означало отправиться с вещами к выходу из барака. На дворе, крытые двойным брезентом, стояли грузовики, с отсеком для конвоя у заднего борта. Машины оборудованы низкими лавками, теплый воздух поступает из специального приспособления, установленного на двигателе. Старший конвоя объявил:
— В дороге не разговаривать, с лавок не подниматься, не курить, сидеть смирно. К конвою обращаться в крайнем случае. Остановки через каждые сто-сто пятьдесят километров. Всё!
Сказано - отрезано. Где-то в районе поселка Ягодный свернули с главной колымской
трассы. Преодолев еще десятка три километра, остановились. Глухомань, дикое, необжитое место. Бананы здесь не растут, усмехнулся я про себя, лишь греют душу холодные сопки. В этом краю геологи и нашли золото. На десятки километров, сколько видит глаз, ни одной живой души. Река промерзает до самого дна, и чтоб приготовить пишу, воду получают изо льда, кроша его на мелкие куски. Удивило, что в лагере есть электрический ток, его давала военная полевая электростанция. Правда, энергии хватало только на освещение территории зоны в длинные зимние ночи и для специальных помещений охранников.
Жильем служили три землянки, вырубленные кайлом в вечной мерзлоте. Были они длинными и разделенными глухой стеной на два отсека, в каждом помещалось до ста пятидесяти человек. Дальше следовала небольшая санчасть и примитивный кухонный блок. Все это обнесено несколькими рядами колючей проволоки. Днем и ночью по цепи бегают сторожевые собаки. От зоны тянутся землянки охранников, домики для начальника лагеря и начальника режима хозяйственные постройки. Кухня у них своя. Есть продовольственный склад. Вот, кажется, и все.
Для добычи золота на забытой Богом земле власть использовала дармовой труд зэков, причем на самых трудоемких ее участках. Никто не контролировал условия труда заключенных, говорили лишь только: До Бога - высоко, до Москвы - далеко, закон - тайга, а прокурор - медведь.
Сейчас золото добывают машинами, они исключили ручной труд. А до середины пятидесятых годов основным механизмом было кайло да лом в придачу. Искали золото в руслах старых исчезнувших рек. Условия тяжелейшие, особенно зимой: морозы подскакивают до пятидесяти градусов, а нужно выполнять план - рыть шурфы в твердом, как бетон, грунте. Объясню читателю: шурф - это яма двух-трехметровой глубины, вырытая в форме колодца. Рыли колодцы в шахматном порядке, придавая каждому форму сапога, что бы в его носок можно было заложить аммонит, а запалы поднять наверх. Когда таким образом весь полигон был подготовлен, производили взрыв. Взрыхленный грунт ждал своего часа до весны. Затем талые воды размягчали его, и бульдозеры сдвигали золотоносную массу к промывочным машинам.
В таежной глуши, между отрогами колымских сопок, мы трудились всю долгую северную зиму. Тяжело, невыносимо тяжело долбить твердый грунт. Отдыхать не дает мороз, остановишься - замерзнешь. И надсмотрщика не нужно. Звенит, отскакивая от земли, кайло — смерзшаяся глина и галька тверже цемента. Густой пар, выталкиваемый легкими, мешает смотреть, а сплюнешь - на землю падает ледышка. Солнышка в зимнюю пору не увидишь, лишь утром высве-
тится на востоке полоска неба и тут же убежит далеко на запад. Люди поднимаются на ноги в темноте и в темноте идут на работу. Работают в сумерках. В протоптанной в снегу дороге под надзором коонвоя и собак с пути не свернешь. В руках конвоиров поблескивают лучики света от фонариков. Конвойным тоже несладко - хотя и одеты в меховые шапки и тулупы до пят, в валенки, а все равно мерзнут, чертыхаются. Как только зэки разожгут костры, конвой располагается вокруг них. Собаки научены ненавидеть людей в серых бушлатах, и всякий раз беспричинно лают на работающих. От лома и кайла лунки, хотя и медленно, но все же углубляются. Черпаком с длинной ручкой выбирают отработанный грунт. Уже через четыре-пять часов лунка достигает нужной глубины, и тогда заключенных ведут в барак обедать за километр от полигона. Там их ожидают термосы с горячей похлебкой из крупы-сечки и ломоть хлеба. Похлебка густая и с голодухи кажется сытной, наваристой. Но для работающих на морозе порция невероятно мала. После такого обеда есть хочется еще больше. Аппетит перебить нечем, махорку дают редко - по пачке раз в два-три месяца. Кто-то все же начинает крутить козью ножку, и возле него собираются страждущие потянуть разок. Они жадно следят за каждым жестом счастливчика, тот понимает ситуацию и, затянувшись два-три раза, пускает цигарку по кругу, и только по разу! На всех желающих, конечно же, не хватает.
Пока идет трапеза, вольнонаемные рабочие закладывают в наши лунки взрывчатку и взрывают. На месте небольшой лунки возникает обширная воронка.
Уже подан сигнал, что разрешен вход в рабочую зону, а нам не хочется отрываться от железной печки. Конвой не без труда выгоняет людей на мороз. Построение, подсчет и – вперед! От нагретой в столовой одежде, от дыхания людей над колонной поднимается пар.
На полигоне каждый отыскивает свое рабочее место. Разбрасывается по сторонам грунт, и рабочий цикл повторяется. Так проходят дни, недели, пока не образуется шурф. Из него уже трудно выбраться наверх, нелегко выбрасывать лопатой земляную массу — она сыплется на наши головы. Со дна шурфа виден лишь маленький лоскуток темного неба. Наконец, мастером шурф принят - его удовлетворяет глубина, и размер носка. Нас переводят на другой полигон. Рабов Дальстроя и Минцветмета ждет новая точка: долбай мерзлую землю, ее, как крот, но выдай первой в мире стране социализма золото. Холод, голод, тяжелый рабский труд унижают человека, доводят его отчаяния - умереть бы! Лечь на дно шурфа и к середине ночи стать ледышкой. И никто не заметит. Но природа оделила все живое инстинктом самосохранения, а человека - еще и верой, и надеждой.
Только помешанный может совершить этот страшный поступок.
И опять — кайло, лом, лопата... Как проклинал я это сатанинское место, этот презренный металл, который одного делает изгоем, другого - господином. Кусочек золота, обожествленный малой группой людей и попавших под влияние темных сил, может совершить любое злодеяние. Где золото — там измена, там подлость, там преступление.
В работе пролетают десять-двенадцать часов. Усталые и голодные, мы едва плетемся в зону. Нас ненавидят даже псы - то и дело хватают за край бушлата, им тоже надоел этот полигон, этот холод, эта служба. А люди в серых бушлатах так медлительны! Укусить бы кого за ляжку, да поводок не дает, рассчитан только до бушлата! Конвойные тоже нервничают, орут, ругаются. «Пронеси, Господи!»
Но вот ноздрей чувствуем жилье. Первыми из-под земли вырастают смотровые вышки, потом колючая проволока, за ней - бараки, по самую крышу засыпанные снегом. Ворота распахиваются и – стоп! Снова подсчет, снова проверка. А как хочется быстрее войти в свой барак и протиснуться ближе к печке. Но таких, промерзших до костей бедолаг, сотни. Недалеко от печки стоят деревянные скамейки и грубо сколоченный стол, но редко кто садится за него. Вот когда температура опустится до минус пятидесяти и нас не выведут на работы, тогда кое-кто усаживается за стол и начинает заводить разговор: вспоминает семью, работу и обязательно - вкусную домашнюю еду. О политике - ни слова. Знаем - вокруг стукачи. Появляются самодельные карты. И возникает оживление. А вот
шахматы - редкое для нас удовольствие. Их лепили из хлеба и часто после игры фигурки съедались, как правило, победителем. Большинство же в такие дни не поднимались с нар, наслаждаясь теплом и нежданно-негаданно выпавшим на их долю отдыхом. Но надзиратели в такие дни старались устроить шмон: проводили обыск - искали карандаши, клочки бумаги, колющие и режущие предметы. Потом тщательно обыскивали нас — нет ли у кого чего-нибудь запрешенного. После шмона зэки снова укладывались на нары, набросив на себя бушлаты. Борясь с дремотой, ждали ужина. В меню не ошибешься - почти всегда это были чай, пшеничная каша и сталинское мясо — так мы называли селедку.
После ужина - нары. И снова - полузабытье. Нет сил пошевелить ни рукой, ни ногой. Незаметно подкрадывался сон - главный друг и целитель зэков. Чаще он был тяжелым: снились лешие - надзиратели, следователи, конвоиры, злые псы; шурфы, как могила, и ледяной идол мороз - царь Колымы. Утреннее пробуждение еще тяжелее - ноют руки, ноги, спина. Мы разбираем из сушилок одежду и обувь. Одеваемся. Умывались редко, зубы вовсе не чистили. За зиму лишь дважды устраивали баню. Да и баней назвать холодный сарай с едва растопленным льдом было нельзя. От одной такой процедуры легко схватить воспаление легких и умереть.
Завтрак: тот же чай, каша, хлеб... И каждый день - построение, пересчет, дорога на полигон, рабский труд. За тобой неусыпно следят попки, сдерживая ярость собак. Один такой прожитый день, что беспросветный мучительный год. Редко кто безболезненно выдерживал зиму, очереди в медсанчасть становились все длиннее. Туберкулез, воспаление легких, цинга, дистрофия... Освобождение дают лишь в особых случаях, за неделю-другую до смерти. Таких больных хотя и переводили в слабосильную команду, но от работы не отстраняли: они трудились в лесу на заготовке дров, на расчистке снега, укладывании мертвецов в штабеля. Бросили в слабосилку и меня: кровоточили десны, шатались зубы (их можно было легко удалить изо рта пальцами), на ногах появились язвы, одолевала общая слабость истощавшего организма. Огонек жизни еле тлеет и чадил. Мне определили особое задание: доставлять из лесу пни в казарму для конвоиров — в них много тепловых калорий, горят хорошо. Бывало, вскинешь на плечо пенек, а конвоир шипит, как змея:
— Если ты, контра, еще раз возьмешь такую мелочь, я прикончу тебя здесь, в лесу. Вот тот, что на взгорке, кати, он крупнее, дольше гореть будет.
— Простите, гражданин конвоир, но я один его не осилю, даже с места не сдвину.
— А тебе нагибаться не надо, другие забросят пень на твой хребет. Чай не девка, выдюжишь...
Двое доходяг пытаются оторвать пень от земли, но тщетно, и тогда третий спешит им на подмогу. Вместе они взваливают пень на мою исхудалую спину. Чувствую, не донесу, но стоять нельзя - прикончит, гад, на месте - при попытке к бегству. И понес... В поединке со смертью вышел победителем.
Дали команду: отправляться в лагерь. Выстроили затылок в затылок. Меня ставят последним. Видимо, что-то задумал, гад, не унимается, может, отпуск получить хочет за бдительность. Вспомнит видение в Лефортово и голос: «...ты вернешься домой». И стал я читать молитву. «Отче наш, иже еси на небесех...» Ноги подгибались тяжести, но я читал и читал: «Да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя...» И донес пень до места! Правда, ноги подкосились, и я свалился. И никакие силы уже не могли поднять меня со стылой земли. В тот день заработал грыжу. Фельдшеру ничего не оставалось делать, как дать мне освобождение на пару дней.
К концу апреля, по рекомендации той же санчасти, меня перевели в штольню - труд там полегче. С помощью электробура я делал в породе углубления и, взорванную, ее вагонетками увозили по склону горы, а оттуда по лотку сбрасывали вниз, дальше машинам - на обогатительную фабрику. Когда же мне поручили возить вагонетки, я не проработал и получаса: не хватало воздуха, стал терять сознание. Очнулся в санчасти. Рыбий жир, настойка стланника и главное, свежий воздух все-таки сделали свое дело: я поднялся на ноги, радуясь слабым лучам северного солнца. Во мне снова стала оживать надежда на одолимосгь зла. И было ощущение, что вопреки всему обо мне печется Матерь Божия.
Так была прожита моя первая колымская зима. А когда прокликнуло короткое лето, сняли рабы бушлаты, расстегнули телогрейки, сменили валенки на кирзовые ботинки. Снег хотя и растаял, но стоило подуть ветру с Севера, как от сопок снова потянуло холодом. Кровь у ослабленных, что у рыбы - греет плохо, а значит, жди болезни, и второй такой зимы не пережить. Вот если бы получить недельный отдых, да поесть каши вдоволь, да отогреться, то, может быть, и можно одолеть еще одну такую зиму. Видел, как на Колыме люди превращались в животных, точно так же, как в немецком плену: ни разговоров, ни улыбок, вместе с телом слабело и сознание.
Много лет спустя о том времени написал стихи:
Почему мимоходом сверкнет лето?
Почему не приходит тепло вновь?
Почему нами песен красивых не спето?
Почему не цветут ни весна, ни любовь?
Сколько лет погубила таежная стужа.
Сколько лет потерялось в неравной борьбе...
Может быть, никому мы теперь не нужны?
Может быть, только в тягость мы, даже себе.
Впереди лишь в холодном тумане дорога.
Впереди нет надежды на солнца привет.
Что ж, осталось идти нам не так-то уж много,
И пурга заметет незаметный наш след.
Но пришло утро теплого июля — и на построении зачитали номера заключенных, которым предстоял новый этап. В число счастливчиков попал и я. Прощай, ненавистный прииск! Прощай, ненавистное золото и земля, породившая его! Она проклята тысячами, миллионами зэков, и не будет счастья в этом краю уже никому.
МАРКСИСТ ИЗ ГУЛАГА
МАРКСИСТ ИЗ ГУЛАГА
В ту свою первую и страшную колымскую зиму судьба свела меня еще с одним политзэком, о котором и хочу рассказать. Отработав двенадцать часов на полигоне, мы спешили в барак греться. Встретил колонну новый дневальный - исхудавший сери старик. Я почувствовал на себе его цепкий взгляд, глаза следили за каждым из нас: и как вошли, и как неловко пытались сбросить себя заиндевевшие на морозе бушлаты. А руки, окоченевшие от холода, не подчинялись, пальцы не могли расстегнуть пуговицы, хотя хотелось первым пристроиться к печке - раскаленной до бела металлической бочке. В нее то и дело подбрасывали сосновые дрова, заготавливаемые доходягами. Непригодных для тяжких земляных работ стариков в зоне было не так уж много, их использовали на рубке леса, на работах внутри лагеря, так сказать, на обслуге. В обязанность дневального входила также раздача пищи, ее приносили прямо в барак в небольших деревянных ушатах. Мы жадно набрасывались на кашу, торопливо пили чай - хотелось быстрее согреться и добраться до нар, чтобы отключиться до утра. Я заметил, что новенький отдает свои утреннюю и вечернюю порции овсянки ослабевшему на работах зэку, а сам довольствуется кружкой чая. Пайку же хлеба делит на несколько долек и сушит у печки. Так повторялось не раз. Менялись только мученики, осчастливленные добавкой.
Я уже говорил, что пятидесятиградусные морозы для нас были праздником. Ведь у работающих на добыче золота зэков не было ни одного выходного, только - работа, работа, работа. Но даже в такие дни нам не давали покоя. Оперуполномоченный, по-лагерному, кум, имел своих осведомителей. И получая от них информацию, усердствовал, вызывая по одному на допросы. Крепкие морозы для опера
были той отдушиной, когда он давал волю своей нерастраченной энергии, доводя подозреваемого до приступа. Старик Помыкалов, такую носил он фамилию, хорошо выделял из общей массы стукачей и был осторожен с ними. И расспросить новенького, узнать, за что угодил на Колыму, было делом бесполезным. Да и начальству придраться не за что: в бараке порядок - пол вымыт, печь натоплена. Любопытно, что старик никогда не повышал голоса на нарушителя чистоты, а брал тряпку и молча восстанавливал порядок.
Сошёлся я с Помыкаловым три года спустя на строительстве самой северной в мире электростанции. Золото Сусумана и уголь шахты Аркагалы удачно сочетались в этом районе, что и стало основанием для стройки: энергия будущей станции позволяла на добыче золотоносной руды применять мощные драги.
Новый объект требовал рабочих многих строительных специальностей. Еще при жизни Сталина начальник строительства инженер-майор войск НКВД через всемогущего Берия смог добиться разрешения на допуск к работе политзаключенных. Власть пошла на это - стране, ослабленной войной, требовались немалые средства, а для этого надо было увеличить добычу золота. И мы оказались востребованными.
Утром нарядчик отвел меня в кузницу, где изготавливали скобы и костыли. Тут я и столкнулся нос к носу с Помыкаловым. Он был все так же худ, неразговорчив, в глазах читалась печаль. Заметно постарел, фигура сгорбилась, лицо обрело матовый цвет. Старик молча принял меня в свою компанию, терпеливо обучал искусству молотобойца - точно попадать молотом в то место разогретого на горне металла, по которому он стукал своим небольшим молотком. Я был молод, горяч и напорист, а рука - твердая и верная, потому быстро освоился с новыми обязанностями.
— А я вас помню. Три года назад вы получили место дневального в нашем бараке, — первым решил я задеть старика. — Неужто забыли? Вспомните страшный золотой прииск. Штабеля мертвецов за бараком. По весне их стаскивали бульдозером к шурфам и сбрасывали в вечную мерзлоту.
Помыкалов не ответил, промолчал, лишь только удостоил меня сухим взглядом. Указал перстом на молот, приглашая к наковальне. Ловко выхватил из огня болванку и, удерживая ее клещами, ударил по нагретому докрасна металлу. Я повторил его действия, мой удар был неточен, и кузнец едва удержал заготовку.
— Вы, я вижу, не работали раньше молотобойцем.
— Нет, но очень хочу знать все премудрости кузнечного дела.
— Ну что ж, хотеть не вредно, - буркнул он мне в ответ и надолго замолчал.
Старик присматривался ко мне, чувствовалось, что изучал – хо-
тел знать, кто я, что за птица такая. А я не мог молчать, выражал свои мысли вслух, пытаясь задеть его за живое. Но контакта не получалось. Прошел месяц нашей совместной работы, я уже не получал замечаний от кузнеца. Однажды из-за недопоставки металла у нас случился простой. Старик заговорил первым:
— Так ты, говоришь, в Курске родился? Выходит, земляки мы с тобой. Я из Воронежа, соседи, значит, - и замолчал, задумался о чем-то своем.
— Странно, я думал вы бандеровец или прибалт. В нашем лагере они в основном отбывают срок, да вот еще власовцы, - размышлял я вслух. - И русских много, в основном это бывшие пленные немецких лагерей. Я давно гадаю, за что вы схлопотали срок? Но, вижу, человек вы осторожный, не раскрываетесь...
— Да уж, хватил лиха... Это моя вторая ходка. Первая выпала на тридцать восьмой год. Меня, тогда второго секретаря Черниговского обкома партии, обвинили за связь с троцкистами. Обвинения я отмел. И чекисты применили все свои палаческие методы и выбили из меня признание. Что говорить, ты знаешь, как это делается. Тройка впаяла мне десять лет лагерей. - Старик перевел дух и продолжил: - Отсидел от звонка до звонка. Выпустили... И года не прошло, как посадили вновь. И, заметь, без суда и следствия. Испытал все превратности судьбы коммуниста с тавром троцкиста.
— Да, власть требовала тогда от партийцев преданности режиму, следовать канонам, создавшим памятник Павлику Морозову. Как же выдержали Колыму, мы все там были на волосок от гибели?
Первый лагерь у меня был в Караганде. Нашлись добрые люди, старые товарищи по партии, пристроили меня в теплое местечко - на кузницу. Просился на фронт — отказали. А я надеялся, ведь придумали красивые слова: — Смертью искупить вину перед Родиной. Хотя это чудовищная ложь.
— А второй срок? Как объяснили, за что?
А за то, что был старым большевиком. Ведь еще в юности вступил в партию, сидел за это при царе. Потом, после революции, сражался за советскую власть.
— Но ведь вас взяли с высокого партийного поста...
После гражданской - партийная учеба. Сначала в Воронеже, Потом в Москве. Сразу после партшколы был направлен в Чернигов на работу в обком, там избран вторым секретарем. Ну, посуди сам, какой я троцкист, если теорию и практику строительства коммунизма изучал по Марксу? Во всех учреждениях взрослые люди
зубрили марксизм-сталинизм. И нельзя пропустить занятие - сразу попадешь под подозрение в неблагонадежности, объявят анархистом. Я так понял: человек, выдвинувшийся благодаря только свои заслугам, своему таланту, стал особенно опасен партии и подозрителен. С такими расправлялись быстро.
Подвезли заготовки, разговор прервался. Помыкалов предупреждал: «Разговор должен остаться между нами».
И когда в следующий раз простой повторился по той же причине, Помыкалов снова заговорил первым. Тут уже я поведал ему свою эпопею. Когда гитлеровские полчища вторглись в пределы нашей страны, я и тысячи молодых офицеров, только что окончивших военные училища, были уверены, что Германии конец, Россия расправится со своим вековечным врагом. Если б нам знать тогда, что страна не готовы к той чудовищной войне. Броня крепка и танки наши быстры... А на деле всё обернулось не так... И броня не крепка, и танки не быстры. Но ведь победили!
— Да, победили. Но какой ценой? Меня ведь обвинили ещё и в том, что я читал вражескую литературу, - с болью в сердце сказал старик. - Где-то в начале сорок девятого, я уже был на свободе, один из офицеров, только что вернувшийся из Германии, показал мне газету с интервью Дуайта Эйзенхауэра, тогда ещё не врага СССР, а командующего союзными силами в Европе. В августе 45-го его пригласил в Москву маршал Жуков. В беседе с ним Эйзенхауэр поинтересовался, как Красная армия смогла так оперативно преодолеть минные поля. Георгий Константинович охотно объяснил: сначала на минное поле бросил пехоту, она своими телами подорвала противопехотные мины, затем в образовавшиеся прорехи пустил сапёров, которые обезвредили противотанковые мины и расчистили путь танкам. Я живо вообразил себе, - вспоминал Эйзенхауэр, - что случилось бы со мной, если бы какой-нибудь американский или британский командир придерживался подобной тактики...
— Говорят, что такую тактику Жуков применил ещё в декабре 4-го, когда немцы рвались к столице.
— Возможно. Но только того офицера взяли энкавэдэшники и потом всех тех, кому он давал читать газету. Один из них - перед вами.
— Не жалеете, что прежняя ваша жизнь, борьба за коммунистические, так сказать, идеалы так нелепо и так трагически прервались? - и я посмотрел в глаза бывшему партийному вожаку. - Ведь вы были в первых рядах ленинской гвардии, объявившей миру планетарную революцию. И как после всего того, что случилось с вами, вы теперь смотрите на мир? Изменилось ли ваше мировоззрение?
— Я был, есть и до конца дней своих останусь коммунистом-
марксистом. Вспомним фазы развития человеческого общества: первобытный коммунизм, рабовладельческое общество, феодализм, капитализм, империализм, а за ним — эпоха социалистических революций и уже после них наступит коммунизм во всем мире. Может быть, не так скоро всё произойдёт, как нам хочется. Пройдут сотни лет, но его наступление неизбежно.
— Кто же поведёт нас по этому светлому пути?
— Государственная дума, в ней должны быть собраны учёные по всем профилям хозяйства, а не политики, а также министры, вернее, Совет министров. Нельзя отдавать власть в одни руки — будь-то император, вождь племени или генсек. Полновластный властитель может ошибаться, будь у него даже семь пядей во лбу.
— Но ведь партия без крови не отдаст власть.
— В том-то и беда. Сталин со своими сатрапами - Ягодой, Ежовым, Берией переусердствовал в своём диктате и чистках инакомыслящих. Страна покатилась по другому, опасному пути.
Вскоре меня перевели на более сложные работы - на монтаж оборудования. Я реже заходил в барак к Помыкалову. У него не проходила болезнь желудка. Да и как ей пройти, если основной нашей пищей были чай и сухари.
В начале 955-го старика освободили одним из первых. Я порадовался за него: в хрущевскую оттепель убежденный коммунист-марксист получил место директора совхоза где-то под Воронежем. Не думаю, что он смог на практике доказать преимущества социалистического хозяйствования. Через три года жизнь его оборвалась.
СТРОЙКА ЖДАЛА СВОИХ РАБОВ
СТРОЙКА ЖДАЛА СВОИХ РАБОВ
Отобрали меня в партию рабочих, отправляемую на великую стройку. Действовали по-лагерному: обыскали, засунули в крытый грузовик, когда кузов набили зэками, что бочку селёдкой, по краям встали попки с винтовками. И поехали, куда - неведомо. И не было щелочки, чтобы посмотреть на свет божий. Пять часов без остановки. Преодолели перевал, слышно было, как натужно ревел мотор, под гору — тишина, автомобиль шёл на холостом ходу.
До места нового назначения добрались к вечеру. Та же безрадостная картина: забор, ворота, вышки, бараки, вахта... Нелепым кажется в краю вечной мерзлоты одинокий многоэтажный корпус, кем-то заброшенный с Большой земли. За ним маячит посёлок вольнонаемных рабочих. Это и есть Аркагалинский энергокомбинат. А та высотка с кирпичной трубой — электростанция. Нам и предстоя-
ло вырыть рядом с нею котлован для второй очереди. По разведку геологов, до скального слоя нужно снять пятнадцать метров вечной; мерзлоты.
Земляные работы спешили начать летом, когда солнце круглый сутки не заходит за небосклон, и верхний слой почвы легко потдается кирке и лопате. Дошли до вечной мерзлоты, ее пришлось разогревать паром, подававшимся по трубам с электростанции. Позже стали применять электроды, по грунту пропускали ток. День за днем котлован углублялся. К всеобщей радости появился особый микроклимат. Чем ниже мы опускались, тем становилось теплее.
Народу на стройку нагнали много, поэтому работали круглосуточно в две смены. Во время пересмены, когда котлован пустовал, и не было ни конвоя, ни работяг, кто-то из вольных оставлял для нас в укромном месте хлеб, махорку, семечки. Подарок делили поровну и поочередно. Сегодня - одной бригаде, завтра в счастливчиках ходила другая.
В одну из ночей двое работяг повздорили, что-то не поделили. Конвоир велел им подняться наверх и ждать решения. Старый зэк, прошедший многие лагеря, что как раковая опухоль метастазами расползлись по Крайнему Северу, посоветовал приказу не подчиниться:
— Не вздумайте идти к вышке.
— Почему нельзя? На небо не вскочишь, в землю не зароешься...
— Вышка за отметкой охранной зоны находится, и вас, как зайцев куцехвостых, перестреляют. А конвоир за усердие отпуск получит. Наши показания опер не то, что слушать, а и записывать не станет.
— Так и поступили. Как ни надрывал попка глотку, ему не полчинились. А утром работяги затерялись в толпе и в жилую зону вошли спокойно.
РОЗЫГРЫШ
РОЗЫГРЫШ
Соседом моим по нарам был Миша Карташов, только лет через пять узнал я его настоящую фамилию, а так мы, заключенные, знали друг друга лишь по номерам на бушлатах. Часто вспоминал казак Кубань, родные места под Абинском, станицу, где появился на свет и где выросли пять поколений его рода, верой и правдой отслужившие царю и России.
Радовались за него батька с мамкой - до войны научился трактор водить, в колхозе был не последним работником. Жену любил горячо. Какие слезы проливала молодуха, отправляя его на фронт бить немчуру! Несладко пришлось казаку: только сойдутся с фрицами на
поле брани - и отступление, снова схватятся в смертельном бою - и опять приказ: назад, на Дон! Так, отступая, и поймал на лету первую пулю-дуру. Чуть подлечился в госпитале, сбежал к своим. Фашист тоже был не слабак, уже Ростов взял и дальше пер, на Кавказ. Куда податься? На Кубань, в станицу. Но немцы вскоре и туда нагрянули, Михаил старался на глаза им не попадаться. А те заглянут в хату: яйки, млеко, масло, сало, сыр, кура - и тут же сматываются. Оно и понятно: от греха подальше. Сталинград и защитники его доблестные сломали хребет немецкой гидре, погнали злого ворога с земли русской. Вскоре и Кубань очистили от коричневой чумы. Застряли, правда, немцы на Керченском перешейке. Иначе не могло и быть: столько награбили, что пупки надорвали. Давай фрицы у казаков повозки отбирать. Появились и во дворе Карташовых, тут Михаил сплоховал, попался на глаза гадам. Заставили они его запрячь лошадей в подводу, загрузили короб добром народным, отобрали последние в доме продукты и направили оглобли на Тамань. Гнал Михаил коней и горевал: уведут немцы меня в Крым, а как только не нужен им буду, приговорят и шлепнут. Что делать? Темной ночью бросил служивый грабителям своих кровных лошадок и — домой! К весне добрался до станицы и только тут дал волю слезам: плакал от счастья, что жив-здоров остался. А телега и лошади - дело наживное.
Вскоре и наши бойцы промаршировали сквозь станицу. Пристал к ним казак. Командир зачислил его на довольствие, но заметил: «Оружия нет. Добудешь в бою винтовку - твоя будет, и воюй с ней до победного конца». И воевал, Победу встретил в Берлине, дошел-таки до фашистского логова. Две медали украсили грудь казака. Дома были рады радешеньки: наш-то герой живым здоровым вернулся!
До родимого дома добирался с соседом Костей, тоже фронтовиком, встретились на ростовском вокзале. То-то было радости! Выпили по чарочке — и воспоминаниям конца и края не было. В вагоне договорились проверить жен на верность. Пройдет неделька-другая, собраться семьями, посидеть за столом, выпить, закусить, а как захмелеют бабенки, заставить рассказать друг про дружку, с кем зоревали, кому изменяли. Сказано - сделано. Стол накрыли в саду, благодать! Не раз чарку поднимали, не раз закусывали. Затронули запретную тему. Первым начал Михаил:
— А знаешь, Костя, что твоя жена изменяла, когда ты на фронте с Фрицами дрался, кровь проливал?
Тут Костина женушка взбеленилась и давай мутузить соседку:
— Это ты, сука, мужу наговорила! Да я зенки твои поганые выцарапаю, волосы вырву, а правду скажу. Знай, Михаил, неверная она тебе. Прошлой зимой таскалась с солдатом. Он ей дрова из леса
возил, траву на сено косил. Станичники видели, подтвердят.
— Летела пташка далеко, да села близко. Ты про свои художества расскажи. И у тебя солдат не раз дневал-ночевал, не за бесплатно думаю, в любовь игрались. Меня нужда заставила, а ты с жиру бесилась.
Расстались тяжело. Взял Михаил свою неверную супружницу под руку и поспешил домой. Она плачет, причитает:
— Прости меня, Мишенька. Не виновата я, измоталась одна. Мужики на фронте, в колхозе работы по горло, домой отпускают, когда звезды покроют небо. Хозяйство запустила, животину кормить нечем. Председатель, дай Господь ему здоровья, сена мне-то как жене фронтовика, выписал да привезти с поля некому. Вот и упросила солдатика подсобить, ехал он на пустой бричке. Так и познакомились. Кроме сена, он и дров привез, и хозяйство в порядок привел. Вот и пришлось солдатику уступить. Да и стояли они в станице дней десять, не боле. А чем расплачиваться? Ни денег, ни продуктов...
Отлегло у Михаила от сердца. Ушло из него зло. Простил он свою зазнобу и никогда больше не вспоминал о том вечере, заметил лишь как-то: «Мужнин грех за порогом, а жена его в дом несет…»
Беда пришла позже, через пару лет. Докопался-таки крючок-энкэвэдэшник до его побега из госпиталя, до той брошенной немцам подводы и проявил бдительность. Судило героя-казака Особое совещание, за пособничество вражеской армии отвесили ему полновесный четвертак. И покатил Михаил Карташов на Колыму рабским трудом вину с себя снимать, кровавым потом ее смывать. Позже узнал, что донесла на него соседка. Гутарили - за тот позор, что устроили ей на вечеринке. Вот каким боком розыгрыш вышел.
НЕТ У СМЕРТИ ИМЕНИ
НЕТ У СМЕРТИ ИМЕНИ
К середине зимы котлован был готов, для нас закончился самый тяжелый этап стройки. Теперь мы трудились на установке опалубок, заливали арматуру раствором цемента. Простоя не было. Говорили, что это товарищ Сталин и родная партия позаботились о нас, доверили нам превратить Крайний Север в могучий и цветущий край державы - дескать, была здесь царская каторга, а нынче свободный труд. Пусть говорят, пропаганда она и есть пропаганда, зато я вторую колымскую зиму перенес легче - можно было отогреться у паропровода и, пока не заметит надзиратель, минут пять-десять постоять без дела. И питание сносное, в рационе появились овощи. Заметил, что и собаки стали лаять меньше — может, потому,
что путь от котлована до лагеря была короче. И приполярная ночь уже не так давила на психику — мощные лучи прожекторов ярко вещали рабочую площадку.
Летом трудовой лагерь на АРЭКе ликвидировали, заключенных перебросили на строительство основного объекта в поселок Мяунджа. Порадовали бараки: на высоком фундаменте, стены сработаны крепко, бревна оштукатурены, крыши покрыта белым шифером. Через большие окна проходит много света. Новенькие спальные вагонки заправлены. Прошел слух, что помимо столовой и санчасти здесь есть баня, прачечная, сапожная и портновская мастерские, недаром зону быстро перекрестили в городок.
В промзоне вырастали корпуса бетонного завода, арматурного цеха, мехмастерских, автогаража. Вырисовывался и главный корпус стройки - теплоэлектростанция.
Срочно провели перепись зэков, нужно было знать их специальность. Каменщиков и штукатуров к работам допустили первыми. За ними на стройку вышли электромонтажники, слесари, токари, газо- и электросварщики. Меня зачислили в бригаду по монтажу силовой и осветительной аппаратуры.
Бригадир Герман Иванцов, кстати, тоже из зэков, блестяще знал свое дело и грамотно организовал производство. Его люди прокладывали кабель, тянули провода, подключали токоприемники, устанавливали пусковую аппаратуру. Работали усердно, качественно, снова почувствовав себя людьми, а не тягловым скотом. Время летело стремительно, зима завершала свой круг и давала надежду на лучшее. Бригада Иванцова готовилась сдать объект приемной комиссии. В мехцехе станки были смонтированы, но в связи с производственной необходимостью их решили запустить раньше, до официальной сдачи. Иванцов сам уже в который раз придирчиво осматривал объект. Что-то его беспокоило. Он открыл силовую сборку и, не отключая питания, решил поправить кабель - бригадиру не нравилось, что тот выбивается из общего ряда, а хотелось, чтобы все кабели, как солдаты в строю, равнялись друг на друга. Такой у бригадира был стиль работы. Я работал рядом и тоже пытался устранить один из дефектов в магнитном пускателе и не заметил, как Герман голыми руками потянул на себя кабель, и как только его волосы коснулись токонесущей шины, он получил смертельный удар. Токари обратили внимание на то, что человек завис на сборке и не меняет положения уже несколько минут. Крикнули мне: «Посмотри, что там с Германом». В одно мгновение я отключил сборку, станки остановились. Оторвали руку, обхватывавшую кабель, сняли тело Германа со сборки, на его лбу запеклась кровь. Надо же было такому случиться! Прошел все муки Дантова ада, одолел каторгу, поборол лютый холод, издевательства конвоя и надзирателей, а когда
пришло облегчение - такой нелепый конец!
Не знаю, как удалось его матери добраться до забытого Богом уголка на краю земли, но она получила все бумаги и посетила режимный лагерь. На похороны, конечно, опоздала. Ей показали цех, где погиб сын, провели на могилку и стыдливо отвели глаза в сторону. Креста не было, в вечную мерзлоту была врыта крашеная доска, на ней вместо фамилии значился зэковский номер - так страна помечала своих рабов.
ЖИЗНЬ БЕЗ СЮРПРИЗОВ НЕ БЫВАЕТ
ЖИЗНЬ БЕЗ СЮРПРИЗОВ НЕ БЫВАЕТ
«Даже младенец должен знать — каждый сам за себя».
(Из выступления новых русских перед избирателями)
Мне и тысячам других политзэков смерть диктатора ничего не светила, надлежало, как выразился однажды следователь с Лубянки, сгнить в лагерях. И действительно, терять заключенному нечего. Но стоило хоть немножко измениться ситуации, как у каждого из нас появилась надежда на лучшую долю. В гараже, где меня оставили работать электриком, появились лозунги типа «Народ и партия едины». Я-то знал, какая пропасть лежит между народом и партией, между коммунистическими идеалами и чаяниями россиян. И зрело чувство скорого конца сталинскому режиму.
Со всего вольнонаемного персонала сняли подписку: с врагами народа в отношения, кроме служебных, не вступать. Но жизнь диктовала свои правила. В гараже значительно вырос парк машин, шофера доставляли на стройку не только оборудование, но и продовольственные товары. От них и нам кое-что перепадало. В зоне немало было умельцев, мастеров на все руки, художников. Они делали чудо-зажигалки, красивые портсигары, очаровательные шкатулки, колечки, замысловатые брелки для ключей. Все это по правилам строгой конспирации сбывалось в обмен на продукты и курево. Люди, не один год замкнуто жившие в тяжелейших условиях лагерей, несколько приоткрылись, души их оттаяли, появилась необходимость в человеческом общении, желании обменяться мнением. Когда на стройке случались простои, мы собирались в дежурке, из добытых нами продуктов устраивали небольшое пиршество. Незаметно возникал разговор, переходящий в откровение. Главной темой была обида за сломанную судьбу, за поруганную честь, за скотское положение. Разумеется, самым сокровенным делились только с проверенными и надежными людьми. Лагерь-то продолжал жить в режимном времени, со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Первым начал свой горестный рассказ киевлянин Коля Гушля:
— Выпускной бал всем классом отмечали на берегу Днепра, как раз в субботу 2 июня 94-го года. А уже через пару дней меня как отличника и спортсмена, зачислили в разведшколу. Немецкий язык и другие предметы давались легко. Вскоре с ребятами забросили в тыл врага. Парашюты, еще не достигнув земли, попали под перекрестный огонь немцев. Плен, допросы... Контрразведчики склонили дать своим условный радиосигнал о благополучном приземлении. Из лап гестапо уже не вырвался. В мае 45-го в Лиенце англичане выдали меня чекистам.
Николая Карташова немцы насильно увели с Дона. Взяли вместе с колхозной повозкой. Во время отступления, испытывая трудности в транспорте, немцы не отпускали от себя обозников. Бросив врагу и телегу, и лошадь, Карташову удалось бежать. За колхозную животину, и за то, что работал на врага, и схлопотал Колян срок да еще ярлык врага народа.
— Грустно сказать, но свидетелей нашлось много, - покачал головой Карташов. - Откуда это у станишников, понять не могу. Охнешь - не издохнешь.
А вот третий Николай - Хмелев - поплатился за анекдот, который в узком кругу рассказал однокурсникам по пединституту:
— Один старый еврей как-то рассказал мне, что в юности в Одессе отец напутствовал его так: «Вот на этой улице стоит синагога, на той - бордель. Ходи туда и сюда, но одного с другим не путай» Увы, в нашей стране одно с другим полностью перепуталось, - грустно заключил свой рассказ Хмелев. — Впаяли мне десять лет по 58-й статье, пункту 10 - за антисоветскую агитацию и за анекдот, порочащий идеи коммунизма. Домой решил не ехать, обиделся на родителей, сразу после суда они отказались от родного сына. Ничего, вот освобожусь и в Магадане окончу институт, ведь на Колыме тоже кому-то работать надо. Верно, ребята?
— Имеешь на то полное право. Плохо, что свои предают...
— Так живет вся страна. Все смешалось в доме Советов...
— Ты, Колян, не дрейфь! Срок-то у тебя пустяшный - каких-то десяток лет. Это нам, врагам народа и узникам фашистских концлагерей, тянуть полный четвертак, - попытался подбодрить его капитан второго ранга Михалев.
— Ничего себе, утешил пехоту...
— Утешил, не утешил, а десять лет - не двадцать пять, - опечалился капитан. - Меня упрятал за решетку маршал Жуков, вернее, его секретный приказ. К нам на Балтфлот пришла от него шифрограмма: «Все семьи краснофлотцев, красноармейцев и командиров, сдавшихся в плен врагу, немедленно расстреливать как семьи предателей и изменников Родины, а также расстреливать и всех перебеж-
чиков, сдавшихся в плен врагу, по их возвращении из плена». Мы с комиссаром второго ранга Иваном Роговым отправили письмо секретарю ЦК Маленкову: мол, как понимать — командующий Ленинградским фронтом Жуков отменил приказ Ставки за 270 и тем самым противоречит указанию товарища Сталина. Ответа мы так и не дождались, да и Жукова вскоре отозвали в Москву выправлять положение на западном направлении. А его шифрограмма тихо умерла.
— Он же требовал от заградительных отрядов для предупреждения отставания отдельных подразделений и для борьбы с трусами и паникерами, безжалостно их расстреливать, не останавливаясь перед полным уничтожением роты или батальона, - расширил рассказ капитана сержант Иван Рыбальченко, попавший в плен под Москвой. - Мы сигнализировали Сталину о перегибах Жукова в нашей 24-й армии. За короткий срок было расстреляно до шестисот дезертиров и предателей и лишь нескольких человек представили к правительственным наградам.
Стали вспоминать случаи перегибов других командиров, под чьим началом служили осужденные по статье 58. Точку в этом диалоге поставил старый солдат Афонский из древнего Кстово:
— Приказ есть приказ... Исполнять нужно его, а не комментировать. Расстрелы заложников за те или иные преступления против советской власти применяли сразу же после революции. Создатель Красной армии Троцкий специальным приказом ввел заградительные отряды. Они стояли позади атакующих подразделений и расстреливали из пулеметов отступающих. Мне довелось сидеть в одной камере с моряком-черноморцем, участвовавшим в высадке десанта на Малую Землю, он рассказывал, что позади крейсеров с десантниками шли цепью катера заградотряда для того, чтобы расстреливать тех, кто вздумает повернуть вспять. Так что для приказа Жукова были исторические предпосылки, и практика его подтвердила.
— А нас с корешом Жоркой Плясовым, казачком со Ставрополья, немцы из плена насильно впихнули в команду генерала Краснова. Старый вояка люто ненавидел большевиков. Он и атаман Шкуро хотели посчитаться с ними за поруганную Россию и погубленное казачество, - обвел глазами команду электриков хохол из Мариуполя Женя Чичмели. - Ничего не вышло. Никто из вражеского оружия не выстрелил. Да и как можно против своего народа!
— А мне жалко капитана Юнимана, бывшего командира военного Крейсера, - вытер слезу Толмачев. - Ох, как жалко! Вместе рыли мерзлую землю на золотом прииске. Колыма, а не война, его убила. Арестовали капитана на третий день войны. И только за то, что по национальности он немец.
Однажды товарищи затащили меня в дальний угол гаража. Там за машинами, на пустой бочке, аккуратно были разложены ломтика хлеба, дольки свиного сала и бесценные на Колыме лук и чеснок. И покоилась, наполовину наполненная, четвертинка прозрачной жидкости.
— Вот это сюрприз! Такая закуска, а выпить нечего, и на двоих не хватит, — всплеснул руками я.
— А мы по капельке, на работе много нельзя, — успокоили друзья и вдвое разбавили содержимое бутылки. Плеснув немного спиртного в жестяную банку, протянули ее мне.
— Тьфу! Какая гадость Спирт что, в ржавой бочке хранили?
— Да не спирт это вовсе, ацетон. Разведешь, и он самогон напоминает. Мы уже третий день пробуем его.
— Вы с ума сошли! Ацетон - яд - орал я на ребят, и никакая закуска не могла забить запах ацетона.
Товарищи пожали плечами, ноздрей втянули хлебный дух и допили содержимое бутылки до дна. Часа через три, к концу рабочего дня, я потерял сознание. Очнулся в больнице. Диагноз - отравление, артериальное давление 240 на 80. Голова налилась свинцом, часто терял сознание, на дух не переносил запах спирта и табака. Такое состояние уже однажды испытал в немецком плену. Я умирал и видел это по глазам врачей. Два месяца провалялся на больничной койке. Позже мне рассказали, как боролась за мою жизнь врач из вольнонаемных. Она и добилась, чтобы меня, перенесшего тяжелую болезнь, временно освободили от работы.
На земле уже лежал снег, хотя листок календаря показывал сентябрь. Вот и зима. Какой она будет в 1953 году, что принесет - свободу или каторгу?
В больницу поступил бесценный и долгожданный груз - рентгеновский аппарат. Новенький, прямо с завода. Ни в зоне, ни в поселке не нашлось специалиста, чтобы запустить его в эксплуатацию. И я пошел на риск, предложил свои услуги. Утром нарядчик Паша Савченко отвел меня к начальнику санчасти на беседу. Выслушав, он распорядился зачислить меня в штат санчасти, хотя аппарат принадлежал больнице вольнонаемных.
И начался новый этап в моей жизни. Медики отвели для меня отдельную комнату, выдали белый халат, набор инструментов, кучу специальной литературы. Несколько дней изучал я новое для себя дело, прочитал заводскую инструкцию по монтажу и эксплуатации и только тогда приступил к сборке аппарата.
— Видать, недаром я боролась за вашу жизнь, - приятный женский голос заставил меня оглянуться. На пороге стояла та самая врач, что не дала мне сгинуть на Колыме. - Долг платежом красен.
— Я тоже рад тому, что пригодился больнице. А должок свой
отдам сполна, не сомневайтесь. Слово чести офицера, - и я поднялся навстречу гостье.
Мне нравилось, что нахожусь в центре внимания, и понимал, с каким нетерпением ждет персонал больницы рентген-аппарат. Он нужен и лагерной санчасти. Условия для работы медики создали мне идеальные: чистота, тепло, дают рыбий жир, обеды повышенной калорийности, вводят глюкозу. Наведывался начальник стройки, толковый специалист и - это все отмечали - гуманный человек. Он всегда спрашивал медиков, в чем они нуждаются, и старался разрешить их проблемы. Заходили полюбопытствовать и врачи из числа заключенных. Работа продвигалась, и вскоре я уже мог доложить о готовности аппарата к работе. Я тайно опробовал его, все было в норме, по инструкции.
И тут, как по заказу, появилась та самая женщина-врач:
— Ко мне поступил тяжелобольной пациент. Умоляю, запустите рентген, для операции нужно знать точное место скопления гноя в легких, иначе не спасти человека.
— Я как раз и хотел доложить вам, что аппарат готов к работе. Можно начать съемку.
— Правда — и она бросилась пожимать мою руку. - Надо успеть. Я знал, что муж ее - оперуполномоченный лагеря, и испугался, представил, что мог подумать он. Надо же - разные должности, разные наклонности, она - врач, всегда готова придти на помощь человеку, он — опер, в любой момент может арестовать и бросить тебя в кутузку. Два человека, а такое разное у них отношение к людям. Судьба!
И работа закипела. Я вошел в темную комнату, за мной последовал десяток медиков, всем было интересно, все ждали результата. Больной едва передвигал ногами, его вели под руки. Санитары поставили несчастного по ту сторону экрана и держали его с обеих сторон. Воробьев, бывший кремлевский врач, отдавал мне команды - когда надо менять жесткость излучения. Аппарат работал исправно. После проявки пленок все бросились в операционную. У больного был запущенный плеврит, ему сделали откачку гноя из легких. Успели! Но утром следующего дня он умер, не выдержал испытания.
Легочных больных в лагере было полным-полно, и работы хватало. Фотография для меня была делом знакомым, и рентгеновские снимки я делал, как заправский мастер. Начальник санчасти понимал, что долго не сможет удержать меня в больнице, и попросил подготовить военфельдшера к работе оператором. Два раза в неделю я занимался с ним, но он или не хотел, или не имел склонности к технике, но так и не смог освоить методику работы с аппаратом. Дело у него не клеилось. А тут, как нарочно, заболел регистратор,
сказали, что надолго. Меня назначали старшим смены, а бывшего старшего посадили на картотеку. Начальник очень хотел сохранить меня в качестве рентгентехника, официально закрепив за мной должность, которая в санчасти положена по штату. Его маневра я не понял и отказался. Неслыханная дерзость с моей стороны привела его в ярость, и меня, как котенка, вышвырнули на земляные работы. Вот тогда и осознал свою ошибку, но было поздно. Оказался в роли той старухи из пушкинской сказки, что вновь сидела у разбитого корыта и заливалась горючими слезами. Только у меня - не корыто, а траншея, лом, кирка, лопата да изматывающие силы голод, холод, унижения. Казалось, чего проще - смири гордыню, пойди с покаянием - а начальник, мне говорили, ждал - и судьба твоя будет решена. Но ни годы плена, ни работа на прииске не научили меня уму-разуму. Жила во мне какая-то необоримая сила противоречия. Вот и наказан.
А тут, как гром среди ясного неба, новость - умер Сталин! На удивление начальства, в зоне эту весть приняли внешне спокойно. Никто не плакал — умер вождь партии, не кричал ура — сгинул палач, а сработала старая зэковская привычка: помолчим, посидим, увидим, куда солнышко катит. Уже ночью, когда все затихли на нарах, услышал тихо выдавленное кем-то изнутри: «Сдох сатана! Есть Бог на земле».
Зародилась надежда на скорое избавление от каторги и возвращение домой. Приближение светлого часа ощущал по едва заметным признакам - и по взгляду из-за колючей проволоки, и по затихшим надзирателям, и по суете начальства, при встрече стыдливо отводящего глаза. Они словно вопрошали: что там завтра будет? А назавтра еще одна сногсшибательная весть: расстрелян Берия! Вот когда во всю глотку зэки орали: «Ура!» И плакали: «Есть, есть Бог на свете!»
Лагерное начальство собрало нас в столовой и объявило, что, партия и правительство пересматривают сталинскую политику репрессий к инакомыслящим, что скоро будут пересмотрены и дела политзаключенных. Но на это, говорили они, потребуется время, а пока ждите облегчения режима. И уже знакомое, как со старой патефонной пластинки - честный, добросовестный труд, примерное поведение улучшат быт заключенных и приблизят срок освобождения.
Но все шло по-старому. И только весна порадовала мою душу, так сказать, преподнесла сюрприз. Долбал я ломом еще не подтаявшую землю, углублял траншею и не заметил, как подошел ко мне человек, хорошо одетый, столичной выправки. Спросил, не знаю ли я квалифицированного электрика, с образованием не ниже техника. Я решил предложить себя и представился. Незнакомец распах-
нул папку, изъял из нее какую-то схему, поинтересовался: «Сможешь прочитать? Расскажи, что здесь изображено?»
— По условным изображениям, здесь показаны...
И стал читать схему. Экзаменатор одобрительно кивал головой:
— Все так. Это устройство коммутаций и токоприемников парового котла и турбогенератора. Значит, сможешь у нас работать. Из инженеров будешь?
— Офицер я, техник...
— Он списал с куртки мой лагерный номер и занес его в блокнот. Утром судьба Марко Гавриша была решена. На разводе мне вручили направление на работу в бригаду по монтажу приборов КиП и автоматики, ее только что сформировали по просьбе руководства треста Востокэнергомонтаж. Я так увлекся новым делом, что даже забыл, где нахожусь — в заключении или на воле. Работы было по горло: освоение и установка новых измерительных приборов, прокладка кабелей, наладка колонок автоматического управления. Лишь только когда на грешную землю опускалась ночь, чувствовал, что я в лагере, в неволе. Да люди, окружавшие меня, напоминали, что ты изгой. Вместе размышляли:
— Что же происходит? Коммунист Берия, правая рука Иосифа Виссарионовича, а оказался японским шпионом?
— Заметьте - и враг народа!
Но тех инакомыслящих, кого Лаврентий Павлович и товарищ Сталин упрятали за решетку, загнали на золотые прииски, власть не помиловала. Все они как были для партии врагами, так ими и остались.
— А кто, если не мы, бесплатно будет вкалывать, увеличивая экономическую мощь страны?
— Видится мне, что пахать нам на этой стройке века до самого ее конца придется.
— Колыма за так просто никого от себя не отпускает...
— Не торопись, еще и вторую, и третью стройку найдут. У нас в ударниках вся страна будет ходить. Только вот что-то без штанов ходят ударники...
— Уголовники, бытовики, по-нашему, амнистию получили.
— Ворье для властей не опасно, вот и получило свободу. Ох, и покуролесят блатные на воле А тех, кто по 58-й идет, хотя и начнут сортировать, да нескоро кончат. И бедовать нам тут до скончания века.
Как ни велика к концу дня усталость, а сон не приходит. Мысли в голове бродят тягучие, безрадостные. Еще вчера, до смерти диктатора, мы меж собой были если не враги, то озверевшие конкуренты — жизненных благ на каждого отпущено так мало, что за них поневоле будешь драться. Я думал, что все мы давно отупели и не на
что надеяться впереди, а вот под ж ты, все не так
— И все же – «жить стало легче, жить стало веселее!» Так, кажется, у Иосифа Виссарионовича! Режим смягчили, к нам относятся не как к быдлу, питание сносное. Теперь можно даже в санчасть зайти, никто тебе от ворот поворот не покажет.
— Все это произошло не потому, что умер вождь, а из-за бунтов заключенных, прокатившихся по лагерям Воркуты и Кунгура. Думаю, здесь собака зарыта.
— Да откуда тебе известно о бунтах? Ни газеты, ни письма в зону не приходят, и волны радио до Колымы не долетают.
— Новый ссыльный рассказывал, ему можно верить.
— А что еще новенького он сказал?
— Говорил, что тешить себя надеждой на лучшее, то же, что в прорубь морскую смотреть: ни дна не увидишь, ни рыбку не выловишь. Правители у руля остались те же, значит, и законы работают старые, сталинские. И строить нам по новому пятилетнему плану предстоит еще о-го-го как много.
Изменения все же произошли. К осени 1954-го нам впервые установили заработок, деньги зачисляли на личные лицевые счета, с, вычетом за питание и содержание. В зоне заработал продовольственный ларек, теперь каждый из нас мог купить доброкачественный хлеб, колбасу, консервы и даже деликатесы. Денег, правда, на руки не выдавали - мы расписывались в амбарной книге, где была указана сумма за купленный товар. За перевыполнение норм засчитывались дни, месяцы и даже годы на сокращение срока наказания. Бараки на ночь перестали закрывать. С парашей мы распрощались навсегда. Во дворе открыли туалеты. С окон слетели решетки.
В столовой хлеб и первые блюда можно было брать не по норме - отоварившись в ларьке, многие довольствовались только чаем, отказываясь от лагерной еды. Но главное - разрешили переписку и получение посылок. Я мог теперь свободно зайти в читальный зал, взять журнал или газету и приобщиться к мировым событиям, насколько полной была информация, конечно же, знала только цензура, разрешавшая издателям печатать очередную порцию правды.
Труд при социализме требовал и других форм организации работ. Появилось соцсоревнование, среди зэков в первые ряды выдвинулись ударники. Ну, скажите, чем наша жизнь в зоне хуже колхозной или городской? Мы спороли с курток и шапок номера, с трудом привыкая к фамилиям. Вот только охрану с нас не сняли. Это и отличало строителей Колымской ГРЭС от рабочих заводов и фабрик.
Много позже узнал, какие силы противостояли демократическим преобразованиям в стране, и чего стоило Никите Сергеевичу Хрущеву разоблачить культ личности. На XX съезде в партии про-
изошел раскол, но здоровые силы все же сместили сталинистов со всех постов. А в системе ГУПАГа хозяева старались не допустить реформ, замедляя процесс демократизации. Шли на все, даже на провокации.
На Мяундже среди строителей-лагерников большинство осужденных были связаны с освободительным движением в Западной Украине - бандеровцы. Они были хорошо организованы, жили дружно, сплоченно, в обиду себя не давали. Лагерное начальство относилось к ним с доверием, отдав им ключевые посты на стройке.
Но вот к середине 1955-го лагерь пополнился новым контингентом, к нам завезли двадцать пять заключенных. Из них создали спецбригаду. Чем она занималась, где работали новенькие, нас, стариков, не интересовало. Говорили, что это блатные, вышедшие по амнистии 53-го года и не выдержавшие испытания свободой, получили по второму сроку за новые преступления. У них был отдельный от нас барак и отдельный вход. После работ блатари сбивались в группки, бродили по зоне, что-то вынюхивая, выискивая. Не прошло и двух месяцев, как они попытались показать, кто в зоне хозяин. Вооружившись палками и прутьями арматуры, неизвестно как оказавшейся в зоне, они ворвались в барак к западным украинцам и устроили кровавое побоище. За бандеровцев вступились все: и кавказцы, и прибалты, и азиаты. Не остались в стороне конфликта и мы, русские. Общими усилиями так надавили на блатных, что подоспевшая на выручку к хохлам вооруженная охрана ретировалась и встала на защиту агрессоров. Видя неблагополучный для себя исход дела, зачинщики скрылись в своем бараке. Разъяренная масса людей атаковала их. Блатари забаррикадировались. Кто-то из провокаторов бросил в окно зажигалку, вспыхнул огонь, пожар тушили вместе с охраной.
Наконец-то ожиревшие от безделья оперуполномоченные лагеря получили работу. Но удивительно, следствие велось так, что сведений о зачинщиках конфликта, их цели никто так и не узнал. Инициаторов побоища на второй день выдворили из лагеря, а на допросы таскали только бандеровцев. Думаю, что эта провокация была задумана и хорошо спланирована свыше - в Главном управлении лагерей, том самом ГУЛАГе.
Прораб Коробков доверял мне во многом. И когда уехал в Иркутск в командировку, там находился наш трест, ведение работ поручил мне. В его отсутствие случилось непредвиденное. Щит управления был уже установлен, приборы смонтированы, когда выяснилось, что прокладка паропровода на турбину проходит под контрольными кабелями на недопустимо близком расстоянии. А задвижка паропровода, по чертежам смежников, и вовсе приходится на место щита. Это – ЧП! Вмиг отовсюду сбежались инженеры, и
чекисты, что воронье, чувствуя добычу, крутились радом. Начали сверять чертежи и привязку оборудования к реперным точкам. По киповским чертежам выходило все правильно, у тепловиков и трубоукладчиков - тоже. Виноваты проектировщики - не согласовали проект двух ведущих институтов. Как быть? Пришлось чекистам нас, контриков, снять с подозрения, они уже готовы были покарать любого, продлив срок наказания. У меня сердце на волоске повисло. Покоя не мог найти ни днем, ни ночью: все думал, как выйти из критической ситуации. Пришел к шефу - инженеру ле-нинградского завода Электросила - так, мол, и так: есть решение этой проблемы. И выложил перед ним план действий. Мою идею поддержали на техническом совете и утвердили к производству. Начальник стройки вынес мне благодарность, а Коробков, отозванный из командировки, крепко обнял меня, приговаривая: «Спасибо, дружище!» Рацпредложение было простым: переместить главную задвижку пара на метр в сторону, установив ее перед щитом. А между контрольными кабелями и паропроводом поставить экран с постоянной проточной водой, подаваемой при помощи насосов.
В начале пятьдесят пятого первая очередь станции дала промышленный ток. Тонко звенела, набирая обороты, турбина, по проводам со скоростью света мчался электрический ток, давая свет и тепло людям, а машинам — энергию. Радости не было предела. Жемчужину Колымы, как ее потом окрестили газеты, построили подневольные люди. И уж не знаю, кто и когда умудрился назвать ее комсомольской ударной, может, это молодым московским чиновникам, стремящимся к вершинам власти, хотелось отрапортовать очередному «историческому» съезду, но только нас распирала гордость за сотворенное собственными руками: мы не рабы и можем многое, если обретем доверие и свободу.
А нас ждала уже вторая очередь стройки. И снова — многочасовой труд, работа без выходных, их не полагалось по закону, бессонные ночи. Бригадиры не успевали считать дни. Ева добирался до нар, валился с ног и засыпал. И тут стали донимать меня темные силы: черти с рогами, лешие, кикиморы... Кипела в котлах смола. «Пыхом, духом, кипи, гори...» Как за соломинку ухватился за молитву. «Матерь Божия, помоги еще раз! Отче наш...» Слышу голос: «Ты вернешься домой...» Все до точности повторилось, как в московской тюрьме.
Степан Мельник, родственник начальника службы безопасности бандеровцев, выследил, когда я остался в подсобке один. Меня так увлек разбор мудреной схемы, что и не заметил, как он вошел. Мельник вытащил из-за голенища напильник, заточенный на станке под штык, и с силой метнул его в меня. Штык в доле сантиметра со свистом пролетел мимо моей головы, со звоном ударился о желез-
ную стену, отскочил и упал у моих ног. Я взметнулся:
— Ты что, Степан? В своем уме?
— Считай, что Матерь Божия тебя спасла. Не было случая, чтобы я промахнулся, не вонзил во врага нож или пику. Сегодня твоя взяла, - сказал и вышел. Целый день не появлялся в бригаде, а вечером признался:
— Тебя оклеветал Федоренко. Это я точно знаю. Зависть его точит. Московский университет за плечами, в школе физику преподавал, а с ним не считаются. Ты его обошел. Вот и мстит. Плохой он человек и плохо кончит. Но есть кара небесная, есть...
— Неужто Федор?
— Он самый.
— В ком добра нет, в том и правды мало.
— Это у него не первый случай. О тебе сказал, что стукач, часто бегаешь к оперу. В хитром домике у меня верный человек сидит, он и отмел напраслину от тебя, заверив, что все наоборот - Федоренко, что ни день, к ментам шастает.
Федор действительно кончил плохо. После освобождения домой не поехал, остался на стройке. Зная его подлость, от него отвернулись многие, даже менты. И оперативникам он уже неинтересен был. Федор запил, опустился, а вскоре рассудок оставил его. Тронутый умом, бродил учитель физики по поселку - без штанов, в кальсонах, босой, с посохом в руке и выкрикивал:
— Люди! Где вы? Следуйте за мной. Я поведу вас на Запад, в места обетованные, где царствуют мир да любовь. Ищите и обрящете...
— Хватился шапки, как головы не стало, — изумленно смотрели вслед ему люди.
— Был конь да изъездился...
Потом пропал вовсе. Может, начальник лагеря сжалился, определил безумного в психушку.
У СЧАСТЬЯ ШИРОКИЕ КРЫЛЬЯ
У СЧАСТЬЯ ШИРОКИЕ КРЫЛЬЯ
Я и мечтать не мог, что доживу до времени, когда в Россию вернутся ее светлые праздники с колокольным звоном, имена ее подвижников, страдальцев, великих мыслителей, ученых, писателей, художников — всех тех, кто воплощает загадочное чудо российской духовности. Что я сам вместо мычания смогу читать стихи юным почитателям поэзии и дарить им свои книжки. Возродилось великое дело милосердия, начатое княгиней Елизаветой Федоровной в Марфо-Мариинской обители. И счастье, что я с первых дней возрождения Русской Православной церкви прихожу в Пятигорский
храм, носящий имя святого Лазаря, и могу помогать отцу Филлипу в сборе средств нуждающимся. А их у нас во времена реформ появилось что-то уж много. Но так было всегда. Ничто новое не рождается без крови. И когда Петр Первый делал свою перестройку, почти четверть населения погибла от жестких нововведений. Всё было - и колокола переливали на пушки, и церковные дела контролировал какой-то военный господин, и кругом воровство, и рабский труд на великой стройке...
На возведении корпуса второй очереди Аркагалинской ГРЭС вкалывал вместе с нами отец Стефан из Львова. Был как все, ничем особо не отличался, не отлынивал от тяжёлой и малоприятной работы, а усердно махал киркой, долбил ломом мёрзлую землю, лопатой вышвыривал её из траншеи наверх. За религиозную пропаганду ему влепили десять лет с поражением в правах, у нас в зоне о таких говорили: «Дали по рогам». Но и после отсидки на Большую землю его не пустили, а определили к монтажникам счетоводом. Помимо всего прочего, промышлял святой отец в рабочем посёлке тем, что отпевал умерших, крестил новорожденных, венчал наречённых. Разумеется, делалось это секретно и только для проверенных людей. И никто его ни разу не подвел, мы хорошо знали, что за это можно схлопотать - упекли бы вновь за колючую проволоку.
Из событий тех лет память сохранила поездку в Сусуман на слёт ударников. Было это в канун Нового, 1956-го года. Везли передовиков ГРЭС под конвоем, и обращение оставалось прежним - гражданин, но только не товарищ. Всё было торжественно, как это водится у коммунистов: пылкие призывные речи руководителей, их пожелания нам — поднять, повысить, ускорить... Партийные боссы - смех да и только! - вручили зэкам-передовикам грамоты и красные вымпелы, чтобы алели они на наши храбочих местах - в пример другим. Засунул я этот свой новогодний подарок под матрац - в случае шмона надзиратель уже не посмеет, как прежде, сбросить на пол мои личные вещи. Так поступили и другие ударники. Во всяком случае, в цехах вымпелы не алели. Хотя звание ударника всё же давало нам кое-какие маленькие радости. Я, например, получил специальный пропуск и мог свободно в любой час перейти из жилой зоны в рабочую. Думаю, всё же это было больше продиктовано производственной необходимостью: на стройке ввели вторую смену и для контроля я, как заместитель прораба, обязан бывать на объекте. Не раз ночевал в кабинете начальника, в те дни мало кто спал в бараках - готовилась сдача второй очереди объекта под ключ, и мы жили в напряжении.
Когда наступил день сдачи, народу съехалось немало, чиновники все важные такие, чопорные. Аж мурашки по коже ползут. Когда принимали мой участок, я обратил внимание на молоденькую энер-
гичную женщину, члена комиссии, толково разбирающуюся в теплопроводе. Пожалуй, она одна была свежим лицом среди партийной номенклатуры. Познакомились. Девушка первой протянула руку:
— Шура. Простите, Александра Никитична Капустина, инженер теплоэнергетик, — представилась и густо покраснела.
— Вкусная фамилия - Капустина, — пошутил я, задерживая в своей огрубевшей руке её ладонь.
С Шурой у меня сложились добрые отношения. Я мог уже назвать девушке своё настоящее имя и отчество, а не прятаться за безликим лагерным номером, долгие годы служившим мне единственным удостоверением личности:
— Марко, по фамилии Гавриш, москвич.
— Что-то Гавришей среди русских не припоминаю...
— Оно и понятно, предки мои сербы. Судьба забросила нас сначала в Галицию, потом в Россию. А я, их отпрыск, на Крайнем Севере золото добываю, в краю белых медведей электростанцию строю.
— Так вы из столицы? А я ивановская, в Москву всегда тянуло, хотелось хоть одним глазком взглянуть на Кремль, на москвичей, узнать, как живут люди в главном городе страны.
— Ну, это дело поправимое. Вот пустим ток - и отправляйтесь в Первопрестольную. В столице отлично можно провести отпуск. Театры, кино, выставки... Столько соблазнов!
— Где уж мне... В Иванове дедушка, бывший красный партизан, дожидается, да маленькие сестры чуть ли не каждый день письма шлют: «Ждем, соскучились...» Не могу без них, к ним и поеду, помочь надо — взрослые, поди. Мама до войны умерла, у отца другая семья. На ноги дед ставил нас - был и за мамку, и за папку, и за кухарку. Это он надоумил меня, старшую из детей, идти на инженера учиться, благо, что энергетический институт рядом с родным домом был.
— Я тоже мать свою, Софью Ильиничну Коптеву, до войны потерял. Отца, Марко Матвеевича Гавршпа, схоронили годом раньше. Голод их одолел. А за мамку, как вы сказать изволили, дядя был, брат ее родной.
— Горе да беда с кем не была. Расскажешь о своих?
— Трудная это тема, без боли не вспомнишь, - и я поведал Александре историю своей семьи.
— В Первую мировую мама выхаживала раненых, бойцы не знали, что она учительница, с утра в школе с детьми возится, а после занятий в госпиталь спешит. Но так поступали тогда многие знатные женщины. Царица Александра Федоровна, к примеру, и дочери ее в войну белые халаты надели, санитарками служили. Патриотов в России ценили и уважали. В госпитале и свела судьба моих родителей.
Поженились они в начале семнадцатого. После ранения отца демобилизовали, работал в городской управе Курска, мать учительствовала. Сначала революция, потом гражданская война нарушили семейную идиллию. То красные разоряли город, то белые, занимая его, вешали отступников. В школе занятия срывались. Новые порядки - новая программа обучения. Мама не выдержала испытаний и навсегда покинула школу. На руках у нее к тому времени уже были двое сыновей. А в двадцать втором тяжело заболел отец. Его сразил энцефалит спинного мозга, подхваченный в командировках по губернии. Болел десять лет, постепенно угасая. На маму лег неподъемный для женщины груз забот: зарабатывание денег, поиск продуктов и лекарств, ухаживание за больным мужем, кухня, стирка, уборка, уроки с детьми. И так десять лет. Она была добра к людям и легко ранима, принимала чужую боль как свою. Вставала с петухами и ложилась, когда замирал звон последнего полуночного трамвая. Беспросветная, мучительная жизнь подорвала ее здоровье. Но мама не сдавалась, вела себя так, чтобы ни мы, дети, ни посторонние не замечали ее страданий. Соседи говорили: Святая женщина.
В тридцать втором, уже как схоронили отца, мама простудилась, и с воспалением легких ее положили в больницу. Питание скудное, в городе свирепствовал голод, но мама умудрялась сунуть в руки брату и мне свою скудную порцию хлеба. Мы не отказывались, брали - то же очень хотелось есть. В той палате от больной соседки мама заразилась скоротечной чахоткой. Ее мучили приступы, она теряла сознание, впадала в забытье, не было лекарств, чтобы сбить жар. Как-то нам передали, что мама просит срочно придти к ней. Мы с братом замешкались, а когда появились в палате, было уже поздно: ее безжизненное тело покрывала белая простыня. Соседка прошептала: «Она так хотела с вами проститься и что-то важное сказать». Всю жизнь не могу простить себе, что в смертный час не был рядом с самым родным и близким мне человеком.
В лагерном управлении Государственная комиссия, прибывшая из Москвы в нашу глухомань - и как только добирались — пересматривала наши дела. Сначала запросили дела тех, кого судил не суд, а Особое совещание, в народе прозванное тройкой. Потеряв покой, мучился я неизвестностью. В сотый раз задавал себе один и тот же вопрос: «Есть на свете правда?» У меня не только аппетит пропал, я лишился сна. Только работа облегчала муки ожидания. А из зоны, прощаясь с нами, один за другим уходили счастливчики: немец Юниман, радист из Армавира Коля Рязанов, хохол из Мариуполя Женя Чичмели, марксист Помыкалов.
Меня вызвал следователь по делу блатных, устроивших кровавое побоище бандеровцам. Интересовался моим сербским происхож-
дением, жизнью предков в Западной Украине, спрашивал, нет ли у меня каких связей с мятежниками. Дело шьет, решил я, не хочет отпускать на свободу. Ну почему? И вдруг шевченковское – «Нэмае правды на зэмли, як нэма ее на нэби».
23 февраля мы, бывшие офицеры-узники, тайно устроили небольшое застолье, чтобы отметить День Красной армии, к которой имели прямое отношение. Неожиданно меня вызвали в спецчасть. Неужто кто донес? Сердце ушло в пятки. Но начальник секретки мне объявил об освобождении и о снятии судимости. Весело глядя в глаза, добавил:
— После оформления документов можешь ехать в любой город Союза. Любой город - твой, маленький и большой, областной и столичный...
Вот это подарок!
Крылья выросли у меня за спиной. С радостной вестью летел я к ребятам. Сердце разрывалось от счастья, хотелось крикнуть всему миру: «Я свободен! Сво-бо-о-оден, слышите?» Друзья подняли за меня кружки, наполненные до краев спиртом:
— Поздравляем!
— Вот жизнь! Не знаешь - не то давиться, не то топиться, не то жениться.
Горючие слезы текли по щекам, горло сдавила спазма. Не помню, как - друзья ли довели или сам я притопал, - но ту ночь провел у Александры Никитичны, у моей дорогой Шурочки. Пришел к Сашеньке в гости, да так и остался с ней на сорок лет.
С утра отпросились на пару часов у начальства. Загса в зоне не было, и мы поспешили в поселковый Совет. Там записали наши фамилии в казенную книгу, выдали документы — все честь по чести — но брызг шампанского не было, и никто не кричал: «Горько!» А свадебный марш сыграла нам ГРЭС: барабанами, большими и малыми, гремели шаровые мельницы, дробя в пыль куски угля, трубой гудело пламя в паровых котлах, флейтой пели ролики ленты углеподачи и басом отзывался им турбогенератор. Ну чем не музыка жизни? Так нам казалось тогда, ведь это была наша станция, нашими руками построенная, наше детище.
Компания за свадебным столом собралась небольшая, только круг друзей: Коля Хмелев с молоденькой женой Люсей, пара Войцеховских - Емельян и Евгения да мы с Шурочкой. Стол накрыли богатый. Золотые прииски и ударные стройки Крайнего Севера снабжались хорошо: кета, горбуша, крабы, печень трески, колбасы высшего сорта, их доставляли с материка в бочках, залитых смальцем. А на выпивку - спирт, приготовленный из отборной кубанской пшеницы. Водка и шампанское на Колыме появлялись редко: под Новый год и в середине короткого полярного лета. Было шумно и весело.
Рассказывали анекдоты, фотографировались. Ребята напутствовали:
— Лет до ста прожить!
— Два горя вместе, третье - пополам.
— Ну что вы, горе только одного рака красит!
— Пожелание невесте: день плакать, а век радоваться.
Про себя я молился и благодарил Бога за подаренное счастье быть рядом с любимым человеком, чувствовать его близость - чистую, незапятнанную. И век отмерил нам немалый, родили мы и воспитали двух деток - Витюшу и Аннушку. Брак наш освятил и детей окрестил отец Стефан. И кланяюсь ему низко и всем тем, с кем делил горе и беду немецкого плена и сталинских лагерей. Самое главное в жизни, конечно же, - любовь. Если любви нет, люди быстро стареют, угасает их интерес к жизни. Когда она приходит, жизнь возвращается вновь, причем даже в старости.
На крутых поворотах истории, когда политические бури проникают в каждый дом, люди разобщаются, теряют ориентиры, озлобляются, брат не понимает брата, родители детей. Все это было и в гражданскую войну, и в годы сталинских репрессий, и теперь вылезает на каждом шагу то одним, то другим горем.
С давних времен для меня политические обвалы — как стихийные бедствия. Рассуждать некогда - как говорит чеховская Соня: «Надо жить, дядя Ваня, надо жить...» - А значит - выкарабкиваться, работать, помогать ближним, терпеть.
Если бы Сталин считался с мнением крупных военных специалистов (к началу сороковых еще не все были расстреляны), то меньше было бы окруженцев и тех, кто попал в фашистскую неволю, прошел испытание концлагерями и сгинул потом в печах крематориев. Если бы СССР подписал Международную конвенцию Красного Креста и Полумесяца, то советские военнопленные смогли бы получать из нейтральной Канады и Австралии медикаменты, продовольственные посылки, письма. Но Конвенцию Кремль не подписал, тем самым лишив наших военнопленных защиты против произвола и издевательств гитлеровцев, люди гибли от голода и болезней, были доведены до скотского состояния. Думаю, потому и появились на свете власовцы, смогли возникнуть восточные формирования и другие антисталинские группировки. В них шли люди, спасая себя от мучительной смерти. Действовал уже не разум, а инстинкт самосохранения. Неприятие идеи защиты Красного Креста и Полумесяца - не есть выражение силы компартии, а больше ее слабости - боялись, что многие, лоб в лоб соприкоснувшись с противником, сдадутся в плен. Власть достигла цели в другом: бойцам и
командирам объявили: лучше смерть в бою, чем немецкий плен. Но ведь из истории войн человечество знало, что ни одна война не обходится без плена. Сталин лишь высказался в том смысле, что у него нет советских военнопленных, есть только изменники Родины.
В начале третьего тысячелетия у России снова смутные времена, потрясения, грязь с камнепадом, кровь. Но жить-то надо - дыхание не остановишь. Живите и вы, люди добрые, долго-долго! Бог вам поможет не сбиться в пути! Я это знаю.
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
МОЯ АКАДЕМИЯ
Бегут года. Всё тяжелее наледь
Последних лет, отмеренных судьбой.
Мне хочется сынам своим на память
Оставить след в обители земной.
Что передумано и с болью пережито
На колеях кочевничьих дорог,
Что холодом в зародыше убито,
А что и сохранить теплом я смог.
Век не скупился: отпустил мне много,
Но ты меня, потомок, не жалей,
Ведь были эти трудные дороги
Российской академией моей.
Я не ропщу, что рок меня обидел,
Когда делил со многими удел. Жизнь
Познавая в неприглядном виде,
Я душу живу сохранить сумел.
СТАРАЯ БОЛЬ
И всё-таки болею старой болью,
Едва припомню лагерь каторжан,
Оград колючку, пахнувшую кровью,
Бараки, вышки, тачки, котлован,
Забытый вольным миром уголок -
К нему запретная с ухабами дорога,
Где люди отбывали долгий срок,
Где тяжек труд, а жизнь совсем убога.
Амнистия очистила тюрьму
От тех, кто долю нёс рабов кандальных.
Они, презрев неравную борьбу,
Исчезли, как мираж на далях-дальних.
А я вернулся, чтобы посмотреть
Зловещий ад державного тиранства,
Где как в котле разогревалась медь
И плавились догматы христианства.
...Потух огонь. Остыла медь котла,
У нас, как будто, узников не стало.
Но, подлецы, не врите, Русь дотла
Вам не спалить, хотя сожгли немало.
ВОЛЬНЫЙ ТРУД
Я после четверть века потрудился
И вольный труд мне радость приносил.
Трудом я жил, и им всегда гордился,
Пока по возрасту уже не стало сил.
Живу на юге. И в Москве бываю,
Достойным памяти, на гроб цветы кладу
На Новодевичьем. А многие не знают,
Как отвели они от нас беду. Стареем мы.
Взрослеют наши внуки,
За них всегда у нас душа болит –
Что мы оставим им в своей науке,
Что испытать потомкам предстоит?
НЕ ДОШЕДШЕМУ ДО ПОБЕДЫ
Убитых наспех в землю клали, она везде у нас одна,
И звёзды к палкам прицепляли, порой не ставя имена.
Тогда, в безумной круговерти, минуты не было такой,
Чтоб уделять вниманье смерти и отпевать за упокой.
А враг утюжил те могилы, стальною тяжестью гремя.
И не нашлось в то время силы ни у других, ни у меня,
Чтоб отстоять захороненья и предков соблюсти завет.
Так носит наше поколенье суровый отсвет страшных лет.
С годами образ друга тает. Душа, храня ещё печаль,
С теплом весенним оживляет несоблюдённую мораль.
А я на праздничных парадах прощенья у него прошу.
Всё мнится, что его награды я на груди своей ношу.
НЕ ГОВОРИ ГОЛОДНОМУ О БОГЕ
Не говори голодному о Боге,
Ты тоже совершишь при этом грех.
Омой пришельцу ноги на пороге
И оботри, и приюти при всех.
И посади за стол, пусть гость неведом,
Поставь вина и хлеба, как всегда.
Ты накорми голодного обедом,
Дай отдохнуть уставшему - тогда
Ты с гостем говорить имеешь право
О вере, о молитвах, о добре.
Поверит всякий, что благие нравы
Живут по праву и в твоем дворе.
ВРЕМЯ СОБИРАТЬ КАМНИ
Мы много лет ломали старый дом,
Ещё пригожий нашему потомству,
Опоры стен расшатывая в нём,
Смиреньем потакая вероломству.
Молились мы на образ сатаны,
И силы зла приемля без сомненья,
Разбрасывали камни от стены,
Не ведая стыда и сожаленья.
Тянулась жизнь во лжи и суете,
В мученьях тяжких и души, и тела...
И в этой многолетней маяте
Разрушили жилище до предела.
Теперь настало время собирать
Разбросанные камни по округе,
Чтоб строить дом тебе, Россия-мать,
И каяться смиренно на досуге.
Нина Островская. СЛОВО ОБ АВТОРЕ
СЛОВО ОБ АВТОРЕ
ОНИ ПОБЕДИЛИ - ВЕРА, НАДЕЖДА, ЛЮБОВЬ
Эту книгу я читала-перечитывала задолго до её выхода. И каждый раз с таким волнением, что кричать хотелось. Как же можно было пережить всё это человеку? Немыслимые страдания, унижение, попрание достоинства. И при этом - сохранить доброту, жизнелюбие, веру, надежду, любовь?
Ответ приходил сам собой. Автора, Марко Марковича Гавриша, знаю давно. Интеллигентного, скромного, мудрого, в женском понимании — рыцаря, из тех редких людей, которые имеют полное право сказать: «Честь имею!» Вот уж поистине, каким он был, таким остался.
Молодой лейтенант, контуженным взятый в плен в начале Великой Отечественной, не сдался. Он бежал из концлагеря, его ловили и возвращали на новые муки. Он был среди тех, кто организовывал сопротивление и участвовал в нём.
Читаешь и представляешь: бараки за колючей проволокой, голод такой, что не каждый в силах остаться человеком, рабский труд. До сих пор плечи помнят тяжесть неподъёмных шпал. Их надо носить и носить - а тело - кожа да кости - на будущее железнодорожное полотно. Изо дня в день, под дулами автоматов, под злобный лай овчарок. Упадёшь - пристрелят...
Он выстоял. Выстоял гораздо больше, чем не упал. Дух его был выше всего вермахта, всей сначала фашистской машины уничтожения человека, а потом и сталинской. Причем, сталинская оказалась еще более жестокой, чем гитлеровская, и была ужаснее тем, что своя. В ГУЛАГе, на Севере, в мороз под пятьдесят градусов вчерашних победителей выгоняли на работу. Их ждали шурфы-могилы. Он выжил и там.
Прочитайте его книгу — и вы поймете, чего стоило остаться человеком на грани жизни и смерти. Вы почувствуете, как это жутко, когда страх становится собственной тенью на так называемой свободе: вот подъедет чёрный воронок (может, и машина с надписью «Хлеб»), вот заберут...
Я почувствовала - и стала вспоминать своё раннее детство, предвоенное. Мы жили в центре Ростова-на-Дону, на главной улице - Энгельса (теперь она по-старому называется Большой Садовой) в доме связистов.
Он строился в тридцатые по образцу домов нового быта: двери наших квартир выходили в один довольно широкий, длинный коридор. Мы, дети, бегали по нему, играли в нём, самой любимой была игра в мяч. Большой красный мяч с бело-синими полосками посередине принадлежал двум маленьким сестричкам, дочкам большого начальника. Однажды ночью воз проснулись от топота сапог, хлопанья дверьми и громких голосов. Но в коридор никто не вышел. А наутро мы увидели распахнутые двери пустой квартиры «большого начальника», и только большой красный мяч с бело-синими полосочками посредине сиротливо покоился в коридоре. Всем нам, детям, родители сказали, почему-то шёпотом: Никогда не спрашивайте, где эта семья. Они уехали в отпуск. Так мы никогда и не узнали, почему из отпуска никто не вернулся. В квартиру поселили других людей, соседи к ним не заходили. А папа мой, работавший в областном управлении связи, в то время ложился спать одетым. Почему-то...
Когда знаешь человека, который написал книгу, ему не просто сопереживаешь - с ним делишь его горести и радости. Марко Маркович так написал свои записки узника XX века, что почти физически ощущаешь тот страх, который десятилетиями (!) коверкал жизнь целого народа. Ведь именно из-за страха навредить близким вернувшийся в Москву после Победы Марко Гавриш ушёл из семьи дяди, работавшего в Доме правительства. А много лет спустя брат всё-таки бросил ему горькое: «Ты, со своими лагерями, испортил мне всю карьеру!» Брат служил в органах... Это не вошло в документальную повесть, но за рамки души не вынесешь, как за рамки книги. Не стал он писать и о том, что на долгожданной их свадьбе с любимой Шурочкой, на Колыме, песен не пели — чтоб никто не слышал, хотя был уже реабилитирован и освобождён. А о просчётах командования, о причинах нашего отступления в начале войны боевые офицеры - даже между собой — заговорили только во время хрущевской оттепели.
Книга Марко Гавриша называется необычно – «Позови меня в день скорби». Многое объясняет эпиграф: «И тогда Господь сказал: Позови меня в день скорби и Я избавлю тебя от зла и ты прославишь Меня». (Апостол Павел). Объясняет многое, да не всё. На протяжении повести, в самые тяжелые минуты, когда уже не было ни сил, ни надежды на жизнь и разобраться, сон это или явь, автору, а значит - герою являлась Незнакомка, и он слышал её голос: «Молись. Ты вернёшься домой...» Он верил ей, поверил, что спасла его Матерь Божия.
В унисон «Позови меня...» звучит название другой книги – «Это мы, Господи, пред Тобою...» Евгении Польской. Беру в руки дорогой
мне дар: уже непослушной рукой Евгения Борисовна сделала трогательную надпись, хватило сил у неё переписать стихи из дневника Лидии Чуковской. А на обложке - снимок памятной доски, Париж, кладбище Сен-Женевьев де Буа: «Жертвам выдачи июня 1945 г. на Драве и Лиенце погибших: 37 генералов, 2605 офицеров и 29.000 казаков. Вечная им память». Это свидетельство послевоенной трагедии казачества. Евгения Борисовна Польская, наша землячка, известный журналист и краевед, раскрыла страницу этой трагедии кок активная участница и одна из организаторов вооружённого сопротивления казаков июня 1945 года против насильственной их выдачи англичанами в руки большевиков. Судьба этих казаков печальна - но всё равно жизнеутверждающа — и книга: в ней практически впервые рассказано об успехах советских лагерей и принудительных поселений, которые испытали женщины, и дети, выданные англичанами. Автор была в их числе.
Я недаром вспомнила эту книгу: с «Позови меня...» у них общая история. Оба автора прошли все круги Дантова ада, оба писали в стол, не надеясь на публикацию. И оба — опубликованы! Люди одного поколения, которых, как и многие тысячи их ровесников, пытались стереть в лагерную пыль, пережили ужас ГУЛАГа, остались людьми с большой буквы, оставили потомкам книги, подтвердив: «Рукописи не горят...» Они донесли до детей, внуков, правнуков правду жизни дедов, отцов и матерей, страны.
Низко кланяемся за эту выстраданную правду, за мужество, честность, достоинство. За то, что такие книги, как «Позови меня в день скорби» Марко Гавриша, утверждают победу добра над злом и помогают нам верить, надеяться, любить.
Нина ОСТРОВСКАЯ,
заслуженный работник культуры России.