Воспоминания бывшего политического узника
Воспоминания бывшего политического узника
Гавловский В. И. Воспоминания бывшего политического узника // Жертвы войны и мира / сост. В. М. Гридин. – Одесса : Астропринт, 2000. – (Одесский "Мемориал» ; вып. 10). - С. 52–63.
ВОСПОМИНАНИЯ БЫВШЕГО ПОЛИТИЧЕСКОГО УЗНИКА
Именно так назвал свои записки их автор — ныне покойный Виталий Иосифович Гавловский.
Ранее его воспоминания — «Гулаговская быль» печатались в одном из первых сборников общества «Одесский мемориал» — «Дороги за колючую проволоку» (№ 3, изд-во «Астропринт», 1996).
Настоящие записки были начитаны им в программе «Устная история» на магнитофонную пленку. Ее передала для этого сборника Г. В. Копелева, работавшая с ним по подготовке всех воспоминаний — вплоть до написанных на украинском языке.
Здесь воспоминания даются в некоторой доработке и сокращении.
О людях хороших и разумных
Да, как бы перефразируя Маяковского — про «поэтов хороших и разных»... Ибо они вполне достойны таких слов.
Их великое множество —десятки миллионов, успевших перебывать в тюрьмах и лагерях нашей бывшей советской страны.
Что же это были за люди, которых постигла такая участь? Почему среди них попадало за решетку и за колючую проволоку много честных и талантливых людей? Кому они мешали, за какие грехи поплатились мучениями, крахом карьеры и нередко всей жизнью?
Я думаю, каждый с тем согласится, что честный человек мешает нечестному, как и бездарь — таланту и умнице, и поэтому таким типам — лучше убрать с пути хорошего человека. И при советской власти это было очень просто: достаточно написать какую-то кляузу, учинить оговор достойного человека — и того арестовывали, давали ему срок, надолго отлучали от общества, а то и совсем сживали со света. Да, наказания бывали солидные — по 10, по 15 и по 25 лет, а нередко применялись и расстрелы.
Но понятно и другое: честный человек не станет на кого-то кляузничать, не станет доносить. Ведь это просто не вяжется с порядочностью, интеллигентностью и прочими добрыми качествами человека. И если бы такие люди оставались на воле и разворачивали свою деятельность, то надо думать: у нас была бы во многом другая жизнь -- чистая и благородная, было бы «небо в алмазах», как это представляли себе прекрасные герои пьес Чехова.
Как бы желая убедиться в этом, я однажды посоветовал моей бывшей учительнице поехать туда, где селились люди, отбывшие срок. Она отправилась в Инту, где я сам прожил не один год и где находилась ее дочь Руслана, устроившаяся на работу ради льготного стажа для пенсии. И вот через два или три месяца Дарья Фоминична Антонюк вернулась оттуда и стала многим в Одессе говорить — какие там люди: в магазинах не обвешивают и не обсчитывают, вообще живут между собой дружно, помогая ближним... Пожалуй, такие люди — из «бывших» и могли бы построить если не коммунистическое, то вполне цивилизованное общество.
К сожалению, оттуда, из мест массовых заключений, вернулись немногие. И хорошо, что память сохраняет тех, кто мог бы тоже достойно жить — и не только в Заполярье. Да, я вспоминаю многих, которые заслуживают того, чтобы им подражали и по ним равнялись. Это люди разных национальностей и разных религиозных убеждений, разного происхождения и мирных дел. Но их объединяло то, что они были, повторяю, хорошими и разумными.
За время пребывания в ГУЛАГе я общался с теми, о ком мне и хочется здесь вспомнить — что называется, «незлим, тихим словом».
Первый мой лагерь был в Мордовии. Это так называвшийся Темлаг в поселке Свияжск, позже «закрытый город» Арзамас-16. Там я сблизился с человеком, далеким от политики, но по-житейски рассудительным и справедливым — как немногие. У него сроку было всего на всего 5 лет, что для «политических» встречалось редко, и все же казалось, будто его осудили несправедливо.
Звали его Стороженко Маркерий Алексеевич. Он был родом из Кировоградской области, Новоархангельского района. В период оккупации его назначили старостой села — да, ведь бывали случаи, когда немцы сами предлагали сельчанам выбирать себе самых достойных. За свою доброту и разум Стороженко и поплатился: хотя никому не делал никакого зла и не прислуживался перед оккупантами, все равно как прослуживший старостой целых два года получил наказание от советских органов. Я недолго находился с ним, но в памяти он остался как один из порядочных, доброжелательных людей.
Следующим лагерем, в котором я был, стал монастырь в Свияжске. Этот город был раньше недобрым образом описан Максимом Горьким: «Мутноокой ночью, как сыч в дупле, сижу я в номерах в нищем городе Свияжске». Прежде в этом городе было 9 церквей, 2 Монастыря и одна тюрьма, а в 46-м году, когда меня туда доставили, уже 2 лагеря, та же тюрьма, но ни одного монастыря. Вернее, в двух из них находились указанные лагеря, и в том числе вышеупомяну-
тый ИТК-5, где мне довелось сблизиться с Гариилом Николаевичем Калугиным. До революции он был учителем гимназии, а при советской власти работал бухгалтером. Вообще в тех условиях не принято было расспрашивать — кто за что сидел, и у меня тоже на эту тему не случалось разговоров. Я только знал, что Калугин, родившийся еще в прошлом столетии, сидел с довоенного времени, а как человек высокой культуры и нравственности, он стал моим, так сказать, первым учителем в тех условиях. Он подсказывал мне, как вести себя, чтобы выжить, как поступать в тех или иных случаях, и его советы пригодились мне на весь последующий срок заключения. Кроме того, от него я услышал немало интересных историй, а больше всего меня поразил как-то однажды его рассказ про смерть академика Бехтерева. Лишь потом, много лет спустя, об этом можно было прочитать в «Литературной газете» и в других источниках массовой информации. За исключением некоторых деталей, в них все сходилось на том, что этот академик стал жертвой потому, что утверждал, будто Сталин —параноик. Что еще было замечательного в личности Калугина — как, впрочем, и у таких, как священник Маркопольский, князь Шаховский или Воронин — бывший начальник Одесского военного училища, — это отсутствие озлобления, хотя им и приходилось терпеть издевательства. «Творят, не ведая — что...» — так он и другие смотрели на окружающих представителей лагерной охраны и администрации. Привлекали и иные благородные черты характера и поведение этих людей, у которых я старался учиться, совершенствуя свой характер в тех испытаниях.
Вместе с Калугиным я позже попал на ОЛП-22, что на станции Вахитово в пригороде Казани, где мы снова были в одной камере. Там же, на мыловаренном заводе, я встретился с еще одним достойным человеком — латышом Рудольфом Арсаровичем, врачом. Дело в том, что у меня открывалась рана на левой ноге, где развился послераневой остомиолит, а его в лагерях подлечивали кое-как. Но Руди, как мы его называли, внимательно и толково лечил болезнь и по сути спас меня. Помимо этого, я с благодарностью вспоминаю его добрые культурные и душевные качества, да и остальные черты отличались высокой человечностью, о которой нельзя забыть.
Когда в 1949 году многих из нас через казанскую и кировскую пересылки отправили этапом в Коми АССР, то там, в поселке Абезь. где было несколько лагерей, я повидал тоже немало интересного и впечатляющего. В частности, дело было в одном из самом зловещем — «лагере смерти», куда свозили настоящих «доходяг» — в тяжелейшем состоянии. Их хоронили прямо в зоне — на местном кладби-
ще: сбрасывали в траншеи голые трупы и засыпали даже в снежную пургу. Там же мне и запомнилась целая группа, что называется, настоящих людей: это в первую очередь генерал Иодишис из Литвы, артист Резников из Ленинграда, профессор медицины Александров из Днепропетровска. Генерал, кстати, учился в Одессе до революции, окончил здесь юнкерское училище, а потом у себя на родине дослужился до высокого военного звания, пока в пору присоединения Литовской республики к СССР не попал в переделку — от первоначальной службы до ареста и лагерного сидения. С Иодишисом мы просиживали по вечерам «за чаем», как это называлось в тех условиях, если приходили посылки с заваркой, или просто пили с одним кипятком, но трудно мне найти подходящие слова, чтобы описать такие поучительные беседы — иногда и в обществе Резникова и Александрова. Я, работавший в их бараке дневальным — по растопке печей, уборке помещения и другим хозяйственным делам, немало поучился у них, не обижаясь даже на их замечания по поводу моей недовоспитанности. И теперь невольно хочется поблагодарить всех за добро!
Из этого лагеря — № 1 в Абези меня перевели в другой — 5-й в сотне — полутора метров, и там мне тоже во многом помог земляк-одессит—Николай Георгиевич Ковачев. Сидевший с конца 30-х годов, он окликнул меня с одесскими оборотами, на что я сразу отозвался, и пообещал, что «устроит», когда я поселюсь в зоне. Не знаю, как ему удалось, но меня сперва не выгоняли на работу за проволокой, а работать приходилось по ночам в бухгалтерии, где днем не было места, чтобы присесть. Я справлялся со своими заданиями, а по вечерам еще было время, чтобы участвовать в самодеятельности. Тогда я и сблизился с Ворониным, который работал до середины 30-х годов в штабе Одесского военного округа, а потом у Блюхера на строительстве укрепрайона — как профессиональный строитель, пока не посадили и Блюхера, признанного «врагом народа». Он оставался в душе коммунистом и даже верил в победу идеалов марксизма-ленинизма, но вообще был общительным, даже веселым человеком. У него были и явные сценические качества, и он ставил пьесы Островского и других классиков, в которых и я участвовал. Что еще примечательного было в нашей тамошней самодеятельности — хор, которым руководил Афонский (правда, не тот — из знаменитых в эмиграции хормейстеров).
Я хочу отдельно сказать и об о. Миропольском Василии Андреевиче: он всегда находил для нас мудрые слова, слова поддержки и утешения, слова, лишенные озлобления, свойственного тем услови-
ям. А после освобождения, до которого Господь дал ему дожить, этот священник вернулся на родную Украину и стал служить в Почаевской лавре, о чем мне рассказывала в Одессе случайно встреченная соседка Миропольского. А князь Шаховской жил в Эстонии, где его и задержали, но судьба его в дальнейшем мне неизвестна... и не связан ли он с другим знаменитым эмигрантом — тоже Шаховским, который служил в Сан-Франциско и даже послужил прототипом для героя повести Бунина «Митина любовь»? Если это и совпадение, то весьма знаменательное!
Были еще запоминающиеся лагерные судьбы. Так, в Абези на 8-м ОЛПе находился львовский ученый — автор учебника, которым я пользовался впоследствии, учась в политехническом институте. Был еще доктор Сыромятников — очень симпатичная личность и другой духовный человек — отец Николай Сапожников. Последний служил в Загорске, являясь наиболее ярким воплощением веротерпимости и всепрощения. И на 7-м я застал Алексея Каплера — знаменитого киносценариста, который тоже участвовал в самодеятельности (ставил «Шельменко-денщика», в котором и я участвовал). Хочется назвать еще Гришина Николая Васильевича, Соколова Михаила Матвеевича и других, заслуживающих самых теплых слов. То происходило уже в ссылке, куда я попал после лагерных отсидок. Места, где я был определен «навечно»...
Из ссыльных невольно вспоминаю и Витольда Вильгельмовича Каркмена —человека, о котором говорили, что он «второй Ленин», пока в сознании многих жил внушенный с малолетства образ «самого человечного человека». Действуя по принципу Маяковского: «увидев безобразие, не проходи мимо», он откликался на каждую беду у тех, кого знал и даже не знал. Вот одна из характерных ситуаций: когда в соседней семье стал выпивать хозяин — тоже ссыльный, то он с женой взяли на целый год воспитание его детей. Являясь воспитанником знаменитого рижского политеха, он стал после освобождения главным архитектором Инты, так что ему даже предлагали вступить в партию, от чего, естественно, он резко отказался (чтобы не находиться рядом с высокопоставленными нечистоплотными деятелями!).
А вот Зеленко Николай Евгеньевич — мой земляк по родному Гайворону. В годы Гражданской войны он ушел за границу, не желая жить «при Советах», и там обзавелся семьей, но впоследствии все-таки попал в руки чекистов. Верующий и высоко культурный человек, он подавал пример того, как надо жить «среди людей». В
ссылке обзавелся другой семьей и там же, в Инте, был похоронен, оставив по себе самую добрую память.
Находился там же родственник Енукидзе, с племянником которого я позже встречался в Одессе. Енукидзе тоже был сдержанным, достойно державшимся среди зла человеком, и я был благодарен ему за то, что он удерживал меня в пылу невольных срывов. Надо назвать также дочь священника родом из Бежецка Тверской губернии Нину Васильевну Воскресенскую, работавшую паспортисткой в ссылке и достойную самой доброй памяти. Или Бориса Георгиевича Тарасевича — человека, влюбленного в музыку и жертвовавшего ради нее свободным временем (и работа с оркестром, и сочинение своих произведений — вроде «Шахтерского вальса»).
Как видно, я назвал всего несколько имен весьма почтенных, талантливых специалистов своего дела и наделенных большой культурой людей, среди которых могли быть и такие, кто смог бы находиться у власти — управлять народным хозяйством и даже целым государством. Но они либо были начисто и навсегда лишены возможности наиболее полно проявиться, либо сумели частично самоутвердиться лишь в самое последнее время.
Очевидно, это было характерно для того режима, который господствовал при Сталине — поистине параноике, загубившем самых достойных представителей народа во имя своей химеры — построения бесклассового общества, а по сути — человеконенавистнического зверинца.
О том, как несправедлива была тоталитарная машина и по отношению ко мне, я расскажу в следующем очерке.
Рассказ о себе
Здесь я снова попытаюсь ответить на вопрос: почему в нашей стране не нужны были люди честные, порядочные, знающие, трудолюбивые, умные — все те, которые могли бы много пользы принести государству?
Вот как получилось со мной. Несколько раз мне предлагали выбрать должность секретаря районного комитета комсомола или директора школы, а то и уезжать в Западную Украину на любую хорошую должность. Но я не мог оставить своего деда — Василия Матвеевича Руткеева, который после смерти моей матери заменил мне отца, а его жена — Наталья Федоровна Стадницкая заменила мать. К тому времени уже не было в живых и моего отца, а брат погиб в мае 45-го, будучи летчиком на английском бомбардировщике «бостон».
Ссылаясь на эти семейные обстоятельства, я несколько раз отказывался от всех лестных предложений по моему трудоустройству. А в очередной раз, когда меня пригласили в райком партии, второй секретарь — Федосеев посоветовал мне «больше не отказываться», ибо, мол, обо мне складывается плохое мнение. Последний раз так было сказано «лично» первым секретарем — пьяным Михайличенко, но все же нельзя было предположить, что мой отказ станет поводом посчитать меня врагом народа... Кроме того, эта угроза была высказана в августе 45-го года, а я был потом вызван к Богуславскому в районо аж в марте следующего года. Но тогда и произошло наказание.
Прямо у входа в районо — на улице Ленина меня остановил человек в штатском и предъявил удостоверение. Я сразу невнимательно отнесся к тому, что написано на этом удостоверении, и спросил того человека: что его интересует и откуда он меня знает? Он сказал, что когда-то работал с моим отцом и ему якобы нужно поговорить со мной. Тогда я предложил зайти неподалеку к моим знакомым и там поговорить. Но мне было сказано: нет... вот машина — и мы поедем, чтобы поговорить в служебном помещении.
Я попросил оставить свой чемодан у знакомых, хотя незнакомец возразил — что, мол, поедем «как есть». Подойдя к машине, я открыл заднюю дверцу, чтобы туда войти и сесть на заднее сиденье. «Нет, — сказал мне капитан Завадовский — начальник оперативного управления областного управления НКГБ, как это потом выяснилось. — Садитесь рядом с водителем!» Сам он сел сзади, а я решил начать наш разговор уже в пути. Но увидел, что тут капитан направил на меня дуло пистолета и приказал: не поворачиваться!
Признаться, сперва мне в голову ударила мысль: может быть, это действует «Черная кошка» — модная тогда бандитская группировка, обрабатывая таким образом свои жертвы — приехавших в город. Возникло желание выскочить на ходу из машины: авось, так спасусь, если даже буду ранен. Лишь бы не подвергаться потом избиениям и пыткам, а то и еще хуже!
Но машина уже выехала на улицу Бебеля и подкатила к дому № 12, где стоял часовой в тулупе и с автоматом. Тот грубо потребовал от меня документы, но Завадовский показал ему свое удостоверение и пояснил: «Этот человек — со мной». Я еще спокойно поднялся на второй этаж, куда указал мне мой сопровождающий, и зашел к нему в кабинет. Там через некоторое время появился лейтенант Корытников, и начался допрос. Чего от меня они хотели, я долго не мог
понять. Сперва мне предложили рассказывать о моих знакомых, которых у меня было немало.
Помню, это было в середине дня — примерно после двух часов. После долгого рассказа Завадовский спросил меня: где такой-то? Был назван мой боевой товарищ, который погиб при взятии Кенигсберга. Когда я назвал и других — тоже погибших, то меня прервали: оказывается, интересовали живые люди. Я стал говорить о близких и дорогих, но это почему-то вывело из себя хозяина кабинета. Он стал кричать на меня и даже стучать кулаками. Примерно так же вели себя и его подчиненные, все больше распаляясь.
В кабинете Завадовского я пробыл около трех суток. Оставаясь там на ночь, я находился вместе с лейтенантом Корытниковым. Он спал на диване и был потом со мной очень вежлив, вообще держал себя как-то сочувственно. Но, видимо, сон у него был не очень крепким: надо было смотреть за врагом! А 20-го марта — уже к концу рабочего дня — мне предложили подписать ордер на арест. Тогда же я был передан старшему лейтенанту Болдову.
Куда меня дальше дели? Представьте себе глубокий подвал с мокрыми стенами и мокрым полом. Этот подвал был во дворе другого дома по Бебеля — 14-го номера. Оказалось, там размещался следственный изолятор — СИЗО. В камере уже находилось четыре человека, и меня спросили: «Вши есть?» Когда я ответил отрицательно, мне эти соседи предложили: ну, тогда подальше! И я лег отдельно, как был, — в военной шинели и кирзовых сапогах, а также в остальном обмундировании. Увы, одет был не очень тепло...
Несколько дней меня продержали в таком подвале, а потом вызвали на допрос — к Болдову. Раньше у меня появился сосед по камере, тоже еще не завшивленный, — некто Вильям Кнобель. Он был в штатском, держался непринужденно и даже дружелюбно, к тому же мы оказались одногодками. В течение двух суток мы делились воспоминаниями, даже рассказывали анекдоты, чтобы отвлечься от своего положения. Это невольно сблизило нас, но когда мы расстались, то это был уже другой человек —приготовившийся к своей неизбежной судьбе. Больше я не встречался с ним, если не считать могильного памятника, на который наткнулся раз на кладбище, когда уже отбыл наказание, — в окружении других членов его семьи, тоже покойных...
Так вот — потом меня стали вызывать к Болдову, и это продолжалось и после перевода в другое помещение, когда нас подняли из подвала и развели по разным камерам. Догадываюсь, что первоначальное «погружение» в мокрую преисподнюю потребовалось для
оказания психического давления на новичков, для облегчения разговора с ними на последующих допросах...
Правда, поначалу эти допросы проходили спокойно, хотя и велись по ночам. Как ни странно, каких-то обвинений мне не предъявляли, а требовали, чтобы я сам «рассказывал о своих преступлениях», чтобы — шутка ли! — лично себе предъявил обвинение. Но мне следователи рассказывали, что какая-то женщина находилась вместе со мной на оккупированной территории и что эта знакомая, мол, боится за меня —чтобы меня и моего друга Алика не посадили за какие-то преступления. Но я был спокоен, потому что помнил, как мы тогда держались достойно и даже чем-то помогали подпольщикам, пока не были освобождены Советской армией.
Потом при заполнении разных карточек и снятии с меня отпечатков пальцев, когда мне попались точные данные о своей вине, я прочитал, что обвиняюсь «за пособие оккупантам» (такова была грамотность!). Это можно легко проверить и опровергнуть, так как я был связан с партизанским отрядом, который находился в Ямпольском районе Винницкой области, откуда ко мне приходили друзья на связь, забирая оружие, добытое у немцев (раз пришлось буквально обворовать одного офицера!). И меня перестали спрашивать — как я «изменил Родине», а стали настаивать, чтобы я сам буквально придумал для себя какое-то преступление. Но у меня это тоже не получалось, и тогда надо мной стали издеваться: допрашивая по-прежнему ночью, днем не разрешали даже присесть на койку (нередко раздавался стук надзирателя в дверь, а если это не помогало, то выводили в коридор и там избивали!). Нечего сказать — убедительные доводы!
Так я продержался девять суток, не понимая — чего же от меня хотят следователи в погонах. А потом был отправлен в подвал, где оставалась шелуха от подсолнухов и много крыс. Там была топка для всего СИЗО — с отоплением всего помещения и с подогревом воды для бани (мытье — каждые десять дней!). Обрадовавшись такой куче шелухи, я сразу лег на нее, чтобы спать, а разбудили меня... крысы. Я знал, что вступать с ними в борьбу нельзя, а надо вести себя спокойно, — и тогда они сами уходят. Так и начал я выполнять свое задание — при свете тусклой лампочки в ватт 5...
Время там тянулось очень медленно, и лишь после выполнения всей работы по отоплению меня отвели в камеру, где дали возможность по-настоящему выспаться. Но, кроме лишения сна, потом мне включали сильный свет — лампочки по 500 ватт, а то и по киловатту, а от него не давали отворачиваться или закрывать глаза. В ре-
зультате я потерял частично зрение, перенеся впоследствии четыре операции на глазу, в том числе в Москве, после чего пришлось лишиться одного глаза...
Так вышло, что я дошел до такого состояния, когда мне уже было все равно: хоть смерть, но не знать больше ничего — ни мук, ни унижения!
Тогда следователь Болдов, доведя меня до изнеможения, и предложил, чтобы я оформился как «украинский буржуазный националист». «А какой организации?» — все же поинтересовался я. Он предложил мне на выбор: есть бандеровцы, мельниковцы и бульбовцы, и самые активные и многочисленные — бандеровцы. «Вот я вам и запишу это — принадлежность к бандеровской организации!» Он еще предложил, чтобы я рассказал — как я с ней сотрудничал, но потом сам описал все, что надо... А я и подписал его сочинение!
После всего, как водится, состоялся так называемый суд...
Это произошло 7 июня 1946 года в тюрьме, куда меня перевели накануне.
Судили меня не одного, а вместе с Галиной Свиридовной Шарандак (теперь по мужу — Бровченко, живущая в с. Могильное Гайворонского района Кировоградской области, откуда родом и я). Ее тоже обвинили в том, что она «украинская националистка», якобы ориентированная на «свободную, самостоятельную Украину». По словам ее соученика по университету — будущего ректора филфака И. Дузя, с которым я потом разговаривал, очевидно, она пострадала за то, что однажды в кругу друзей осуждающе отозвалась об одном поэте-академике (мол, его заслуга — в «восхвалении Сталина!»). Но я допускаю и такую версию: не было ли тут зависти к студентам из Могильного — обычно весьма дружных между собой? К тому же у Галины был репрессирован отец в 30-х годах— как принадлежавший якобы к организации «Союз за освобождение Украины», а кроме того, у нее хранилось четыре тетрадки со стихами о любви к родному краю... В тех условиях это тоже считалось крамолой!
Кроме нас двоих, по нашему приговору еще проходил Николай Черниченко, с которым я познакомился еще в 1938 году в Гайвороне на слете отличников, где он читал свои стихи, а я делился с ним всякими мыслями. И так же — вдвоем мы кочевали по всему ГУЛАГу: она — весь срок в Норильске, а я — в двух тюрьмах и двух пересылках, и также был в лагерях Сарова и Свияжска, где пробыл больше года, откуда попал в Казань и на ст. Вахитво на мыловаренный завод (полтора года); после этого был в «Лагере смерти» поселка Абезь, о чем уже говорил (не больше полгода). Потом в ОЛП № 5 я находился
почти 3 года, а далее — в Инте, где лечили «доходяг». Пройдя еще два лагеря непродолжительно, я, наконец, попал в ссылку.
Также я раньше говорил о встречах там с замечательными людьми. Тут следует указать на то, что с 1948 года в зонах отделили политических заключенных от «бытовых» — уголовников типа «законников» и «сук». Хотя нередко к нам подбрасывали бывших уголовников — для провокаций и различных беспорядков. Нас расценивали ниже всей этой «шоблы», и вот пример: если за убийство заключенного давали всего пять суток карцера, то столько же полагалось и за... раздавливание клопа по стенке. Так заведомо, издевательски низводили «политиканов» до обыкновенного, паршивого клопа...
Конечно, такое глумление подносилось начальством вполне оправданно: мол, необходимо обеспечивать санитарное состояние среди заключенных. Но нужно ли говорить, каким оскорблением это представлялось всем нам?
В той обстановке самым отрадным было то, что поддерживалась связь с близкими, которые оставались на воле. Еще находясь в Свияжске, я был буквально избалован друзьями, которые не забывали меня и писали регулярно и сочувственно, помогая мне в первую очередь морально. Получалось даже так, что наш лагерный почтальон — инвалид без руки и ноги, появляясь в конце дня, еще издали размахивал пачкой писем над головой, и вокруг уже заранее кричали: «Гавловскому!» Очень радовало то, что меня не забывали, что не верили в мою «преступность» и старались по возможности приободрять. Как я благодарен всем за это — соученикам и землякам!
Но, как говорят в Одессе, «недолго музыка играла». С некоторых пор писем стало поступать все меньше — лишь по одному или по два в день, а потом и вовсе их не стало. Писали мне только из Новороссийска— Левой Екатерина Борисовна, которая сообщила, чтобы я на друзей своих «не обижался»: мол, у них есть старшие, которым не разрешают «связываться» («а ты понимай, как хочешь!» — дословно приписала она нарочито неразборчивым почерком). А когда я в конце концов отбыл лагерный и ссыльный срок и освободился, то близкие объяснили мне, что раньше их вызывали и запугивали, предлагая прекратить всяческую переписку и вообще связь «с врагом народа».
Кроме Екатерины Борисовны, писали еще двое — студентки Одесского госуниверситета, которые также присылали мне продуктовые посылки. Но свой личный, сердечный выбор я потом, когда вернулся в родные края, сделал не из этих близких людей. На моем жизнен-
ном пути встретилась Надежда Демьяновна — прекрасный человек, друг и соратник, с которой я и соединил свою судьбу. Она же стала матерью моих детей, и вместе мы счастливы.
Буквально новая жизнь началась у меня после 1962 года, едва я поселился в Одессе. Сперва мне довелось работать электриком на Одесской научно-исследовательской испытательной станции, а затем на заводе «Холодмаш». После окончания политехнического института в августе 1965 года я перешел в районное энергетическое управление Одессаэнерго. А на пенсию по старости вышел в 50 лет — с учетом тяжелых и подземных работ в лагерях и ссылке (как зольщик, кочегар и др.). Но и будучи пенсионером, мне довелось работать свыше 15 лет — до обнаруженной болезни.
Став членом правозащитной организации — «Одесского мемориала», а также Ассоциации жертв политических репрессий, я оказываю им посильную помощь и содействие. В свободное время пишу воспоминания о былом — незабываемом периоде преследований, насилия и страданий нашего народа при Сталине и его приспешниках.
Я горд, что стойко и честно вышел из этих испытаний, и рад, что встретил на своем тяжком пути достойных людей разных профессий, национальностей и вероисповедания. Но не забыть и преступления тех, кто попрал человеческие права, кто погубил тысячи и миллионы жертв.
Да будет светлой ныне жизнь нашего народа, добившегося новой, независимой судьбы в условиях демократического развития Украины!