«Почти сто лет жизни…»

«Почти сто лет жизни…»

Император Николай II, В. И. Ленин, И. В. Сталин, Н. С. Хрущев, Л. И. Брежнев, Ю. В. Андропов, К. У. Черненко, М. С. Горбачев, Б. Н. Ельцин и… В. В. Путин — все это правители нашей многострадальной страны на протяжении ХХ и начала ХХI столетия. Для большинства из нас, живущих в начале нового III тысячелетия, большинство из них, живших в конце XIX—ХХ вв., давно стали просто историческими персонажами многовековой истории государства Российского. То время мы изучаем по историческим исследованиям и воспоминаниям современников. Но только не автор публикуемых воспоминаний.
Павлу Калинниковичу Галицкому довелось, или, как он сам иронично замечает, «посчастливилось» стать непосредственным свидетелем и участником бурных событий ХХ столетия. Для него каждая из исторических эпох — не легенда, не миф, это его жизнь, целиком и полностью: жизнь как век и век как жизнь.
Павел Калинникович называет себя «живой историей». Одиннадцатый ребенок в семье (четырех его братьев унесли войны), он пережил Гражданскую войну и голод, прошел сталинские лагеря и смог реализовать себя «на воле». Его рассказы прозвучали на телеканале «НТВ» и радио «Свобода» и легли в основу одной из публикуемых здесь книг.
Вовсе нетрудно поверить, что этот человек в свои девяносто восемь лет все еще бодр, сохраняет интерес и волю к жизни — нужно лишь встретиться с ним: посидеть, поговорить, послушать его неиссякаемые воспоминания. Активная жизненная позиция и неравнодушие Павла Калинниковича ко всему происходящему в современной России — все это выдает в нем человека, дышащего полной грудью, живущего настоящим и лишь для того вспоминающего прошлое. Трудно поверить в другое. Трудно поверить в то, что ему действительно девяносто восемь лет.
Павел Калинникович — человек эпохи. Вот только на его век таких эпох выпало немало. И каждую он прожил достойно, не отставая от времени и от современников. Сегодня он владеет компьютерной грамотностью, активно использует Интернет и мобильную телефонную связь — неотъемлемые атрибуты XXI века. А ведь надо признать, что далеко не все даже молодые люди могут этим похвастаться. И тем еще более интересны и важны его три книги воспоминаний, охватывающие почти целое столетие.
Павел Калинникович Галицкий родился 16 февраля 1911 г. на Украине в селе Ново-Михайловское Херсонской губернии. Рос в образованной, интеллигентной семье. Его отец после окончания семинарии стал священником, но, помимо того, он увлекался русской и зарубежной классической литературой. Все коридоры в доме были уставлены шкафами, заполненными книгами. Глава семейства выписывал популярный тогда иллюстрированный журнал «Нива» с приложениями, где публиковались произведения отечественных и иностранных писателей, начиная с XVIII в. Калинник Галицкий самостоятельно, с большой любовью, переплетал все эти приложения, для чего в доме имелось специальное оборудование — прессы, ножи и т. д. Павел Калинникович потерял отца, когда ему было всего десять лет. Отец скончался в феврале 1921 г. в монастыре г. Алешки, куда его, как церковнослужителя, заключила ВЧК.
Мать, Екатерина Викторовна, также из семьи священника, с отличием окончила гимназию в Симферополе. Она прекрасно знала английский и немецкий языки, была хорошо образована, так что могла дать знания своим детям на самом высоком уровне. А детьми семья была богата: кроме Павла, самого младшего, еще десять ртов. Старшие успели отучиться в семинарии, остальные получали свое образование уже в советских средних школах.
Революция застала семью Галицких врасплох. На Украине в то время находился оплот белых сил. В 1918 г. семья переехала в село Чаплынка (15 тыс. населения), а в 1919 — в Армянск (что близ Перекопа, где позже, в 1920 г., развернулись ожесточенные бои Гражданской войны). Однако барону П. Н. Врангелю, как известно, эти рубежи удержать не удалось: белое движение доживало последние месяцы. В ноябре 1920 г. Перекоп был взят красными. Войска П. Н. Врангеля пошли в отступление, а вместе с ними и один из старших братьев П. К. Галицкого Сергей. Он попал сперва в Галлиполи, потом в Люксембург, где работал художником на кафельном заводе, а в 1930 г. заключил договор с французским Иностранным легионом, но вскоре погиб в боях с мараканцами1.
П. К. Галицкий учился в средней школе г. Армянска. В 1927 г. Екатерина Викторовна с оставшимися детьми переехала в г. Евпаторию, где Павел и закончил среднюю школу-девятилетку в 1928 г. и сразу стал работать бухгалтером в центральном рабочем кооперативе (ЦРК).
В сентябре 1930 г. с приятелями уехал в Ленинград, где поступил работать на завод «Арсенал» прессовщиком, потом бригадиром. В порядке шефской помощи его направили в Залучский район заместителем ответственного редактора районной газеты «Новый путь». К тому времени он поступил в Горный институт на вечернее отделение. Оттуда его «сняли» и направили в Коммунистический институт журналистики им. Воровского — повышать квалификацию.
Галицкий числился кандидатом в члены ВКП(б), но повышению по партийной линии помешало сперва убийство С. М. Кирова, а потом — чуждое классовое происхождение. В 1935 г. при проверке партдокументов, вернее, чистке партии, Галицкого «уличают» в связи с чуждым элементом (с ним жила его мать — попадья), но оставляют в комсомоле с правом вступления в партию.
В 1937 г. Павел оканчивает институт и сразу же избирается членом пленума райкома комсомола. Но не все забыли его недавнее прошлое. В ленинградской «Смене» появляется статья «Политическая слепота», где, в частности, отмечается следующее: «В Залужском районе партийная организация исключает зам. редактора Галицкого П. К. из партии и оставляет почему-то в комсомоле с правом вступления в партию». Итогом такого «сигнала» стало его исключение из комсомола и вывод из членов Бюро райкома. А затем, по нарастающей, — следуют его арест и долгий лагерный этап.
1 Об этом стало известно много лет спустя, когда в ходе реабилитационного процесса от Павла Калинниковича потребовали связаться с Всемирным Красным Крестом и выяснить судьбу своего брата.
«Почти сто лет жизни…»
Арест мужа не мог не отразиться на судьбе его жены Антонины Николаевны Галицкой. Ей как ЧСИР (члену семьи изменника родины) предписали в 24 часа покинуть Ленинград и Ленинградскую область вместе с детьми. Сохранить привычный уклад жизни помогло почти невероятное — по совету знакомых она написала Жданову письмо, и он помог. Оставшись в Ленинграде, она растила двух дочерей, смогла эвакуироваться в годы Великой Отечественной войны, а после освобождения П. К. Галицкого приехала к нему на Колыму (выезд с Колымы ему был запрещен). Там в 1953 г. у них родился третий ребенок — сын Николай.
По возвращении из лагеря, без права жительства в столицах и крупных городах, Галицкий с семьей перебирается под Тулу в поселок Новогуровский, где поступает на завод ЖБИ, сначала старшим горным мастером, потом — начальником смены, а там и начальником многих цехов. Галицкий проработал на заводе 29 лет: с 1954 по 1983 г. с перерывом на пенсию в 1968 г., когда он «отдыхал» не больше полугода, после чего вновь вернулся на завод.
В 1979 г. умирает жена. Спустя четыре года Павел Калинникович покидает Новогуровский и переезжает в Ленинград. Здесь он встречает свою большую любовь: Мария Васильевна и Павел Калинникович сошлись в июле 1983 г. и прожили счастливо 23 года как один день.
Как говорит автор книги, это были его счастливейшие годы!
В 2006 г. Марии Васильевны не стало, он остался один, но горе не сломило его. При поддержке родных и близких он ожил и продолжает жить, работать, писать и радоваться жизни. Порадуемся и мы за него — за его энергию, жизнелюбие и нескончаемый оптимизм. Благодаря этому оптимизму он уже начал жить свой 99-й год!
 
* * *
Публикуемые здесь воспоминания П. К. Галицкого «"Почти сто лет жизни…": Воспоминания пережившего сталинские репрессии» состоят из трех самостоятельных книг, вместе с тем, продолжающих друг друга: «Без прикрас», «"Этого забыть нельзя!": Записки реабилитированного» и «С неволи на волю» — и хронологически охватывают период с начала XX в. (1910-е гг.) до начала ХХI столетия. Однако автором они были написаны в разное время и в другой очередности.
Первой увидела свет рукопись книги «Этого забыть нельзя!», посвященная «лагерному» периоду жизни Павла Калин-никовича. Она была завершена еще в 1983 г., но опубликовать сразу ее не удалось, сначала в силу известных идеологических ограничений, потом — банальной, но для всех очень ощутимой социально-экономической и политической нестабильности в стране. Первым напечатать рукопись в 1984 г. вызвалось Всесоюзное агентство печати (ВАП). Но, продержав воспоминания целый год, их вернули автору без разъянения каких-либо причин. В 1989 г. «Северный альманах» г. Магадана заинтересовался рукописью воспоминаний П. К. Галиц-кого, ознакомился с ней и в 1990 г. сообщил, что книга будет напечатана в 1991 г. Но… наступил кризис 1991 г., и дело так и осталось без движения.
И только в 2007 г., благодаря помощи и заинтересованности член-корреспондента РАН Рафаила Шоломовича Ганелина, книга увидела свет. Автор очень признателен Р. Ш. Га-нелину за его отзывчивость и человеческую чуткость.
В данном, уже ее втором издании, книга «"Этого забыть нельзя!": Записки реабилитированного» публикуется с некоторыми авторскими дополнениями. Сохранены предисловие и комментарии к первому изданию. Кроме того, книга дополнена «Колымскими стихами», авторство которых также принадлежит Павлу Калинниковичу Галицкому.
Следующие, по времени написания, две книги явились результатом отклика родных и близких, и, конечно же, многочисленных друзей П. К. Галицкого, прочитавших первую его книгу. По словам самого Павла Калинниковича именно друзья подсказали: «Павел Калинникович! Вы прожили эпоху! Почему Вам не описать жизнь Вашей семьи или, вернее, жизнь России сквозь призму жизни одной семьи». Эти слова нашли самый живой отклик, и в 2008 г. появились новые две книги воспоминаний.
Книга первая, «Без прикрас», освещает события из жизни П. К. Галицкого и всей страны с 1910-х гг. до 1937 г. Здесь неожиданно встречаются портреты П. Н. Врангеля, батьки Махно, В. В. Маяковского и С. М. Кирова, портреты очень живые и непосредственные. Книга третья — «С неволи на волю» — охватывает период второй половины ХХ — начала ХХI вв. и описывает брежневскую, горбачевскую, ельцинскую и современную Россию, какой она виделась в те эпохи Павлу Калинниковичу Галицкому. Автор подчеркивает, что он писал свои воспоминания «не преувеличивая и не преуменьшая!»
 
М. В. Друзин

16 февраля 1911 года в семье сельского священника Галицкого, отца Калинника, родился десятый ребенок, нарекли Павлом и сразу крестили — больно хилый уродился сынок!
Матушка, Екатерина Викторовна, поместила своего семимесячного ребенка в рукав лисьей шубки и два месяца искусственно кормила.
Дитя выжило: зашевелилось, запищало и — зачмокало у материнской груди. Это был я! Мама рассказывала, что рос щупленьким, но шустрым.
Село Ново-Михайловка, где мы жили, затерялось в приазовской степи, недалеко от моря. Рядом — плавни, куда сельчане по весне гоняли скот, птицу, а осенью в деревню возвращались стада овец, свиней, гуртом шли жирные гуси, утки, куры со своими выводками!
Кругом необъятная степь с травой в рост человека, поля с золотистой пшеницей, кукуруза саженного роста — все благоухало под южным солнцем!
Тишина не нарушалась ни паровозными гудками, ни шумом от проезжих телег — село было далеко от тракта. Мы, детишки от трех до шести лет, целые дни проводили на улице, играли, прячась в высокой траве, грелись на солнышке, а в праздники ездили на море.
Семья у родителей была большая — девять мальчиков и одна девочка, всех надо обуть, одеть и накормить. Поэтому отец держал трех лошадей, корову, свиней и птицу. Маме помогала кухарка, отцу — кучер, а летом приезжали старшие братья, работали в поле и дома по хозяйству. Кукурузой, пшеницей да ячменем кормили скотину и птицу, и в доме было довольство! Под праздники резали поросят, делали колбасы, коптили окорока и заготавливали впрок на весь год.
У большинства сельчан детишек было много, и осенью резали скотину для себя и на продажу. Не было в деревне голодающих — земля кормила всех!
Жилось вольготно, но подрастали дети, надо их учить, и отец перевелся на Херсонщину в Чаплинку, село с пятнадцатитысячным населением, где две паровые мельницы, несколько ветряков, реальное училище, две восьмилетки, магазины. В селе четыре улицы, переулочки, и все утопает в зелени. Вдоль улицы высокие акации, возле каждого дома сады — вишни, абрикосы, кусты!
По всей Херсонщине большие села: Каланчак, Большая и Малая Лепетихи, Рогачики, Алешки… Вокруг ухоженные поля, сады.
 
ТАК БЫЛО!!!
Недалеко от Чаплинки Аскания-Нова — бывшее поместье Фальцфейна. Среди голой степи немец создал сказку: ботанический и зоологический сады, за несколько верст от имения по степи бродили стада ланей, антилоп, были оборудованы вольеры для бизонов и зубров, стаями водились фазаны и павлины!
Вся эта красота почти полностью была уничтожена в революцию, а в гражданскую войну все было разграблено, махновцы безжалостно резали породистых свиней, быков1.
На подступах к Крыму — помещичьи усадьбы: Богданов-ка, Лохматовка, Елизаровка — тоже все было разграблено, растащено. А в Лохматовке убили старика и его дочь. Потом Лохматов, сын, в девятнадцатом, с лихвой отомстил за смерть родных.
Помню воскресный день. Через перелаз от нашего двора размещался постоялый дом Барамбуила — у него останавливались приезжающие на базар евреи. Во двор вошли трое военных, все с оружием. Подошли к двум приезжим, офицер взял одного за руку, поставил у стены, поднял винтовку и выстрелил.
Мы, детишки, мама и отец все это видели и в страхе закричали. Отец бросился к перелазу, перелетел через него, крича и размахивая руками, подбежал к военному. Тот что-то сказал своим спутникам, и они схватили отца за руки. Офицер хладнокровно поднял винтовку и выстрелил во второго ремесленника.
Это был каратель Лохматов — он мстил за отца и сестру.
В восемнадцатом году мы пережили немецкую оккупацию.
Солнечный день, по главной улице села сплошным потоком шла немецкая армия: тяжелые повозки, орудия тащили рослые сытые лошади с короткими хвостами, толстомордые седоки в серой форме управляли ими. Следом двигалась колонна мотоциклистов — все это запрудило улицы и площадь возле церкви. Нам, детворе, интересно, все ново и загадочно—и говор, и обмундирование!
Спокойно, без суеты и шума, вся громада рассосалась, заняв дворы и прилегающие улицы. К нам на постой определили генерала, которому отвели полдома.
Хорошая погода, и мы все во дворе. Дома осталась одна мелкота — Васе, самому старшему, исполнилось четырнадцать. Ясное небо. И вдруг над нами появилось облачко. Денщик генерала Ганс, увидев облачко, закричал и, подбежав к нам, завалил на землю, прикрыв собою. В эти секунды никто ничего не понял, и тут раздался взрыв. Ганс поднялся и объяснил: красные обстреливают шрапнелью.
Прибежала мама и затащила нас в погреб. А вечером мама в столовой, сидя за столом, шила, старший брат Юра, приехавший из Москвы, стоял у печки, а папа, как всегда, ходил по комнате. Прогремел выстрел, мама упала замертво, отцу пуля прочертила лоб, под конец чуть ранила Юру в висок. Поднялась тревога, в комнату вбежали немцы, немедленно вызвали врачей, и маму без сознания увезли в центральный госпиталь в Каховку. Потом папе объяснили: было покушение на генерала, но перепутали комнаты. Мамочка вернулась домой через месяц совсем седой и со шрамом во весь лоб.
Вскоре немцы бежали с Украины, подгоняемые собственной революцией, не забывая грабить, отправлять эшелонами хлеб, скот, машины и оборудование в Германию.
Вернемся к началу войны 1914—1918 годов — к началу развала России.
Неудачи на фронте, неразбериха в стране, не готовой к войне, измена большевиков во главе с Ильичом, купленных немцами за «тридцать сребреников», привели к провалу войны, отречению царя, к неспособному преодолеть хаос Временному правительству и, как итог, к диктатуре большевиков.
Дальше - НИ МИРА, НИ ВОЙНЫ, БРЕСТСКИЙ ПОЗОРНЫЙ МИР, ОККУПАЦИЯ ГЕРМАНИЕЙ.
Война унесла миллионы жизней. Пострадала и моя семья: брат Боря ушел добровольцем на фронт, закончил школу прапорщиков, дослужился до подполковника и погиб смертью храбрых. Мама бережно хранила Борины ордена и два Георгия, присланные командованием.
К восемнадцатому году страна пришла нищей и убогой. Большевики царствовали в центральной России, а по окраинам «гуляли» батька Махно, Петлюра, разные Грицаи, Мару-си и т. д.
Я был слишком юн, чтобы понять происходящее. Память впитывала отдельные эпизоды и моменты, но осмыслил я все намного позже — когда жизнь «пропустила сквозь жернова».
Итак, 1918 год. В центре оформилась Красная армия — защита «завоеваний Октября», на юге формировалось движение белогвардейцев — за восстановление монархии. Зрела ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА, где брат шел на брата, сын на отца, отец на сына.
Мы жили в Чаплинке, там все изменилось: исчезло приволье с продуктами, не стало лошадей, коров — раньше выгоняли с каждой улицы по стаду, а теперь всего не более сотни. Не стало поросят, поубавилось птицы. Не слышно стало песен — нет молодых компаний, изредка прохромает инвалид с костылем или, крадучись, пробежит через дворы соседка к соседке.
В один из вечеров появились два офицера и пять солдат в форме с погонами, вызвали старосту и велели собрать сход. На площади, возле церкви, напротив нашего дома, собрался народ, и офицер объявил: МОБИЛИЗАЦИЯ!
Белая армия объявила призыв мужчин от двадцати до тридцати лет.
— Завтра сбор здесь на площади, — закончил офицер.
Все разошлись. Мрачная тишина окутала село, кое-где слышался плач — ни один призыв без рыданий не обходился.
А утром случилось невероятное: там, где вчера происходил сход, лежали семь порубленных трупов солдат и офицеров.
Что будет дальше? Тревога витала в воздухе, кто порубил — никто не знал. А вечером над селом пролетел самолет и разбросал листовки. В них предписывалось: женщинам, детям и мужчинам старше пятидесяти лет в течение трех суток покинуть село, которое будет стерто с лица земли.
Тоскливая тишина повисла в воздухе. Я, маленький ребенок, понимал — пришла БЕДА.
На третий день отец надел церковное облачение, собрались уважаемые сельчане, подняли иконы, хоругви и пошли встречать карателей.
Что запомнил, а что дополнила мама.
На окраине села гарцевала кавалерия в бурках, впереди полковник. Отец, в сопровождении прихожан, подошел к нему, опустился на колени, за ним с иконами опустились остальные.
— Будь милостив и справедлив, — обратился отец, — накажи по закону виновных, но не карай всех жителей села.
— Поднимите попа, — приказал командир. Отца подняли. — Фамилия, — спросил он.
— Калинник Галицкий, — ответил отец. Полковник встрепенулся, спрыгнул с лошади и, подойдя
к отцу, спросил:
— Как Вы назвали фамилию? Отец повторил.
Чем-то взволнованный, полковник обратился к отцу:
— Скажите, у Вас был сын Борис?
— Да, он погиб смертью храбрых на поле боя. Полковник снял папаху и, низко кланяясь, молвил:
— Он был моим лучшим другом, память о нем для меня священна!
Потом приказал собрать командиров и, посоветовавшись, подозвал отца:
— Может быть, я неправ, но я отменяю экзекуцию, — и добавил: — Но не совсем, ночь отдается в распоряжение этих башибузуков, — он показал рукой на черкесов. — По мере сил постараюсь сдержать их, наметьте дома, где им делать нечего.
И НАСТУПИЛА В ЧАПЛИНКЕ ВАРФОЛОМЕЕВСКАЯ НОЧЬ!
Помню, как всю ночь в доме хлопали двери, как в комнатах было набито людей, и молодых, и старых, в большинстве евреи — они везде и всегда оказывались «виноватыми».
Отец всю ночь бегал, да, именно бегал. «Батюшка, спасите, убивают» — молит женщина. И он бегом туда: черкес сидит верхом на мужчине и колотит его по голове. Отец стаскивает карателя и опять бегом в следующую квартиру!
Возле дома большой участок, заросший травой — за ночь всю траву смяли, спасаясь от извергов!
К слову: после смерти отца евреи научили старших братьев сапожному ремеслу, приезжая в Армянск на базар, обязательно посещали матушку и одаривали гостинцами! В 1938 году меня этапировали из Бурят-Монголии на Колыму. В вагоне ехал со мной шапошник из Чаплинки Блюмин — отец его спас от карателей. Когда нам на Черной речке во Владивостоке разрешили купить хлеба (перед этим три дня не давали пищи), он дал мне 15 р. «Твой отец спас мне жизнь, — сказал он. — Мне стыдно не помочь его сыну!»
В конце восемнадцатого года мы переехали жить в Армянск, что в четырех километрах от Перекопа.
Гражданская война разгоралась, а вместе с ней увеличивались голод, разруха и эпидемии тифа, холеры! В Армянске в первые же дни отец заболел брюшным тифом, следом свалилась мама, а за ней брат Валя и я!
Вася, Сима и Ира ухаживали за нами, в чужом городе, среди незнакомых людей! И опять помогли спасенные отцом — еврейская община опекала семью православного священника!
Слава Богу — все выздоровели, и жизнь более или менее налаживалась!
Девятнадцатый и двадцатый годы — Крым почти отрезан от России, в Каховке еще находились врангелевцы, а дальше Красная армия, и она все ближе подходила к Перекопскому валу — за ним врангелевцы, еще две линии укреплений, а дальше — Черное море!
Мне стукнуло 9 лет, я учился в третьем классе, памятью обладал хорошей, все запоминал. Недалеко от нашего дома помещался штаб. Часто Врангель со свитой проходил через наш двор: высокий, в черкеске, он выделялся среди других генералов, одетых в военную форму. Запомнился генерал Слащев, самый молодой, лощеный, подтянутый, с хлыстиком в руках.
В городе полно военных, слышна канонада — Перекопский вал рядом. На постое в каждом доме военные, с ними жил мой брат Сережа, мобилизованный из последнего класса гимназии. Смотры, парады устраивались ежедневно: то приезжал представитель Англии, то Франции — они помогали белым как союзники. Играл оркестр, гремела канонада, произносились речи! А красные все напирали и напирали! Нам, детишкам, скучно не было, мы не понимали, что идет смертный бой, что здесь, в Крыму, на Перекопском валу решается судьба России!
Наступила осень двадцатого года. Утром — заморозки, днем — дожди. Центральная улица старого города, проходившая по оврагу, стала непроходимой — телеги, а тем более военные, развозившие снаряды, буквально тонули в грязи.
Поздний вечер. Брат Сережа приехал с позиции грязный, озябший и удрученный. Он сказал: «Мама, все, конец войне — Красная армия прорвала оборону, махновцы перешли через Сиваш!»
Офицеры, квартировавшие у нас, засуетились, собирая пожитки: поступил приказ отойти на вторые позиции к Карповой балке и Юшуне.
Старый офицер сказал отцу: «Батюшка, советую Вам уехать на время, пока все уляжется. Сгоряча, как служителя культа, могут арестовать, а то и хуже!» Отец внял разумному совету и уехал за Карпову балку к знакомым. Утром Сима, Валя и я поставили на тележку бочку и поехали за город — за пресной водой: в городе были колодцы на базарных площадях, недалеко от нас, но для питья они были непригодны. За городом был оборудован артезианский колодец с питьевой водой, глубиной 10 метров, с каменным срубом — весь город из него брал воду. Отсюда просматривалась железнодорожная ветка, проложенная врангелевцами из Джанкоя.
Это происходило 7 ноября 1920 года: ясное утро, легкий морозец, под ногами похрустывает подмерзшая земля, мы катим свою тележку по Садовой улице. Тишина, нигде ни души. Проехали середину и увидели: вдалеке, со стороны Перекопа, показался конный разъезд. Во всю ширину, на расстоянии 5 метров друг от друга, ехали красноармейцы в буденовках, и у каждого ручной пулемет. Поравнявшись с нами, остановились, один, нагнувшись с лошади, спросил: «Пацаны, белые в городе есть?» — «Не знаем, дядя, — ответил Сима, — вроде ночью ушли». Красноармейцы посовещались, и первый ряд продолжил свой путь, а задние разъехались по другим улицам.
Загрузив бочку водой, покатили домой. Город не узнать: кругом конные разъезды, напротив церкви, возле нашего дома, стояли разрисованные тачанки — передовая гвардия батьки Махно.
Армянск расположен не на ровном месте, его пересекают балки и овраги. Мы жили на Пушкинской — главной улице старого города. Улица — глубокий овраг со стороны Перекопа и постепенный подъем на Юшунь.
Напротив церкви бульвар с аллеями из белой акации, рядом поповский дом, постоялый двор Саенко. Потом поперечная улица с частными домами. В одном из них был штаб и жил Врангель. По другую сторону бульвара — большой постоялый двор, а дальше, в сторону Карповой балки, дома, за которыми громадная площадь с колодцем посередине — это скотный базар. Такого скопления скота — лошадей, коров, овец и даже верблюдов — я больше нигде не видел. А рядом овощной и продуктовый базар, площадь, огороженная магазинами и лавчонками. Летом — горы арбузов, дынь, большущие корзины с вишней, абрикосами — изобилие овощей и фруктов!
Город на стыке Крыма и Украины, название символичное: АРМЯНСКИЙ БАЗАР!
До прорыва Перекопа стояли дождливые дни, и середина Пушкинской — овраг — превратился в болото. Белые, панически и беспорядочно отступая, тонули в этой топи. Образовался затор телег, орудийных передков со снарядами и гильзами. Солдаты, ездовые обрубали постромки, вытаскивали лошадей и в сумасшедшем галопе мчались в сторону Юшуни. Паника овладела всеми!!! Потом, в мирное время, мы раскапывали засохшую топь, вытаскивая ящики с гильзами, набитыми порохом.
Наш двор, длиной около ста метров, с одной стороны отделялся от школы сараями, с другой — граничил с двором Саенко, где поселились конники, а лошадей держали в сараях.
Нам в большом поповском доме оставили одну комнатку — мамину спальню, а остальные заняли красноармейцы. Сима, Ира, Валя и я остались с мамой. Вася подался с Сережей. Где он, никто не знал! День и ночь мама готовила пищу постояльцам, ей дали в помощь двух пожилых солдат, и вояки очень хвалили «главную кухарку» — мама умела готовить! И мы не обижались, с общего стола питания хватало и нам!
Шум и гам стоял в доме и день, и ночь: в зале осталось пианино, на нем бренчал, кто хотел и сколько хотел!
Время летело быстро, мы всем интересовались, ездили на водопой, помогали чистить лошадей, с красноармейцами нашли общий язык. Смеялись, что нас называли «пацанами», этого слова раньше не было в нашем лексиконе!
Как-то утром собрались в конюшне — на улице мороз, а возле лошадей тепло и уютно. В этой компании я был самый маленький. Взрослые курили и разговаривали. Кто-то сказал: «Хорошо бы красных отогнали, гляди, папа приехал бы…» (Надо сказать — у многих отцы уехали, боясь ареста, т. к. в царское время работали в полиции, в суде и т. д.)
Из-за лошадей выскочил буденовец, которого никто не заметил, и заорал, матерясь: «А, гаденыши, вам белых надо!» — и бросился к нам!
Нас как ветром сдуло: разбежались в разные стороны. Сима, Валя и я помчались к школе — здание рядом, без окон и дверей, на полу разбросаны книги, тетради. Мы знали, что в коридоре лежали трупы, раздетые и замерзшие, в крови. Страх перед буденовцем сильнее, мы рванулись, пролетели коридор с мертвецами, заскочили в класс и притаились!
Прошел час, второй, третий... На улице мороз, окна без стекол, ветер гуляет по классу! Что делать? Обратно — страшно: там лежат мертвецы, да и буденовец опасен! Под вечер, когда окончательно окоченели, Сима решился: пулей промчался по коридору, нашел маму и все рассказал.
Мамуля весь день искала нас, измаялась, не зная, где мы! Она бегом прибежала в школу, взяла Валю и меня за руки и тихонько провела в комнатушку.
А утром канонада, стрельба, красные отступили. Через пару дней опять стрельба, канонада — красные предприняли мощную атаку, белые ушли из Армянска. Красные, заняв город, по горячим следам, не прерывая атак, двинулись за белыми, прорвали юшуньскую оборону, и врангелевцы отступили на последний рубеж — в Джанкой.
Стоим мы, мальчишки, встречая красную конницу, и — о ужас! Увидели своего знакомца! Он остановился, слез с лошади и подошел к нам: «Ну, пацаны, счастье ваше, что нас отогнали, а то досталось бы на орехи!» И засмеялся. Потом мы с ним по-прежнему ездили на водопой, чистили вместе лошадей.
В декабре фронт ушел далеко. Советская власть закрепилась, жизнь пошла по более нормальной колее. Отец вернулся, его вызвали в комендатуру, где он объяснил свое отсутствие: взятие Перекопского вала застало его в Карповой балке, где он крестил новорожденного. Вернулся и Вася на подводе с двумя лошадьми. Рассказал, как белые под пушечную стрельбу грузились на пароходы, что Сережа уехал за границу, а ему велел ехать домой.
— Ты остаешься старшим, береги папу и мамочку, — напутствовал он.
1921 год — холодный, голодный, кругом разруха, произвол, а мы остались без отца! Вызвали его в комендатуру, дали двух сопровождающих, документы и велели явиться в главную комендатуру в Алешки2. Это рядом с Каховкой, верст 70 от Армянска! «Там разберутся, что к чему!»
Отец, недавно переболевший брюшным тифом, был очень слаб и пешком со своими спутниками отправился в путь-дорогу. По дороге провожатые заболели, и он один, еле живой, явился в Алешкинскую комендатуру. Его немедленно положили в больницу при монастыре, где он и скончался!
Вызвал меня Иван Капитонович Егурнов, директор школы — он хорошо знал отца, и сказал: «Павлуша, иди домой, у тебя умер отец, утешь свою мать»! Был февраль, солнышко уже пригревало, я шел домой, и почему-то было холодно. Мама плакала, и я заплакал вместе с ней. Нас осталось шесть детей, один Юра жил в Чаплинке, а Вася, Сима, Валя, Ира и я — с мамой.
Юра еще до революции познакомился с Диной Кушнаренко, дочерью местного богача — она училась в Москве в Педагогическом, они полюбили друг друга и в 1916 или 1917 году поженились. Кушнаренко был владельцем паровых мельниц, крупного магазина на площади недалеко от церкви, рядом — домина одноэтажный, длинный-предлинный, весь в зелени, сад, хозяйственные постройки — все ухожено. Сам хозяин небольшого роста, в костюме с жилеткой и золотой цепочкой от часов, важно расхаживал по магазину, вежливо раскланиваясь с покупателями.
Так было до революции. Грянула Февральская, за ней Октябрьская, и все полетело вверх тормашками: и мельница, и магазин!
У Юры дипломная совпала с революцией: как эксплуатационник, он провел поезд Москва-Симферополь, получил диплом и приехал в Чаплинку к жене и дочери. В девятнадцатом его мобилизовал Врангель, он работал в штабе писарем, закончил гражданскую в Севастополе, за границу ехать отказался и собрался домой. При проверке документов нашли фотографию, где он, студент Института железнодорожного транспорта, снят в форме с эполетами.
«Генерала поймали» — обрадовались чекисты, выводили несколько раз на расстрел, но Юра упорно отказывался признать себя генералом! На счастье, из Москвы приехал комиссар, посмотрел фото, рассмеялся и велел отпустить бедолагу!
Жгучий брюнет после всех злоключений превратился в седовласого господина! И его так напугали, что он до 1925 года никуда из Чаплинки не выезжал!
Вернусь к семье Кушнаренко. Кроме Дины, в семье росли еще шесть детей. Старшего, Петра, на последнем курсе Машиностроительного института в Москве арестовали «за политику» и выслали на родину под присмотр отца (он состоял в партии большевиков). Два брата, Иван и Николай, добровольно ушли на войну, закончили школу прапорщиков и доблестно воевали.
Революция, гражданская война, и Николай примкнул к белым, а Иван к красным!
В семнадцатом Петр уехал в Москву, где занимал важный пост, Иван продолжал служить в армии, а Николай рванул за границу!
Два младших брата, Аркаша и Женя, остались в Чаплин-ке с отцом — мать, высокая рыхлая женщина, умерла, и Петр забрал отца и братьев в Москву.
Видимо, по совету старшего сына отец сдал мельницы и магазин новой власти!
1921 год! Мы оказались на мели, без кормильца! Вася с Симой сапожничали, но работы не хватало, больше починка, а на ней далеко не уедешь, мама подрабатывала шитьем — все равно жили впроголодь.
Мама решила меня и Валю отправить к дяде Вите — папиному младшему брату, который у нас рос и воспитывался. Он жил недалеко, в Белоцерковке, женился на дочери местного богача (кулака) Богуна Варваре и служил священником.
Вспоминаю раннее утро. Март — начало весны. Мама чуть свет подняла нас, и мы пешим ходом отправились: 30 верст от Армянска Чаплинка, а там еще 15 км. Когда взошло солнышко, мама расстелила ряднюшку и уложила меня, а сама с Валей начала собирать колоски. Гражданская пронеслась по Украине и Крыму, что помешало нормально убрать зерновые, поле пестрело колосьями пшеницы и сбор колосков прошел удачно! Развели костер, сварили собранное зерно, подкрепились и тронулись дальше в путь. К вечеру дотащились до Чаплинки, переночевали у знакомых Зыковых. Рано утром мамуля подняла нас, и мы тронулись преодолевать последний переход! К обеду пришли в Белоцерковку и встретились с родственниками, но встреча не обрадовала нас: мы поняли, что нам здесь не светит. Я, ребенок, почувствовал — мы не ко двору! Это относилось к тете Варе. Худая, со злым лицом, настоящая кугутка! Так на Украине называли недобрых, жадных людей.
Мама сказала: «Витя, твой брат, Калинник, после смерти отца заменил вам его, окружил заботой и любовью, воспитал и вывел в люди! Ты, самый младший, жил у нас как родной сын, теперь помоги мне поднять детишек!»
Прожили у них три дня, потом Виктор, несмотря на упорство жены, оставил Валю у себя, а мы с мамой отправились восвояси!
Дядя Витя ростом не вышел, но был симпатичный, живой и общительный, обладал чудным лирическим тенором. Его в округе уважали за покладистый характер. В церкви, когда он служил, набивалось народу битком, даже приезжали из других деревень послушать «соловья» — так его прозвали! Больше я с ним не встречался, а Вася в 1929 году узнал: дядя Витя уехал из Белоцерковки, снял сан священника и пел в Симферопольской оперетте!
Валя все лето ишачил у Богуна, отца тети Вари, погонщиком лошадей. Чуть свет его поднимали, кормили, и начинался трудовой день до захода солнца.
Кормили хорошо, обращались тоже неплохо. А в крестьянстве летом все работали от восхода до захода!
Вернулся домой загорелый, окрепший, с украинским говорком, «хохленок» — прозвали его. Ребята привезли и заработанное им: 2 мешка пшеницы, масла топленого макитру, овощи и разную снедь! Рады мы были безмерно, а он гордо похаживал по комнате!
Мама, милая наша мамочка — она билась как рыба об лед, чтобы дети были сыты, обуты и одеты не хуже других! Ходила по домам, шила, зарабатывая на пропитание. Вася поступил в райфо, Сима дома сапожничал, а мы учились!
Вспоминаю, как мама променяла пианино, свою единственную радость, на шесть овец, а овец на корову стельную. «Будем с молоком» — мечтала мамуля! Но получилось как в рассказе про кузнеца: грея железо, стучал, опять грел, опять стучал и, нагрев последний раз остаток добела, опустил его в воду и получился ПШИК — железо зашипело и сгорело! Так у нас получилось и с покупкой коровы.
Корова неправильно отелилась, ее пришлось прирезать. Мясо съели, и получился пшик: ни пианино, ни коровы!
Мама очень переживала, но взяла себя в руки: «Бог дал, Бог и взял» — философски закончила она эпопею с пианино и коровой!
1922 год начался веселее предыдущего. Голод 1921 года охватил всю Россию, по улицам городов и сел, даже на Украине, ходили голодные и опухшие от голода старики, дети, в развалинах домов в Армянске находили трупы детей с вырезанными ягодицами и другими мягкими частями тела, родители не отпускали детей одних, боясь за их жизнь! Убийства и грабежи процветали!
НЭП — новая экономическая политика, принятая правительством большевиков, возродила страну: в магазинах появились различные товары — продукты, одежда, на рынке можно было купить мясо, птицу, овощи, фрукты. Открылись частные предприятия, кустарные мастерские, меньше стало безработных!
Мы учились в трудовой школе, за учение с нас плату не брали как с сирот. А многие платили: дети лишенцев — всех лишенных права голоса: бывших городовых, служителей культа, нэпманов и других, всех не перечесть!
В 1924 году я стал пионером и гордо носил красный галстук, маршировал в строю по улице, распевая: «Долой муллу, монахов, раввинов и попов, наукою доказано, что нет у нас богов!»
Мама не понуждала и не заставляла меня ходить в церковь, а дома читать молитвы. Умница, понимала: не надо калечить жизнь, нужно приспосабливаться и не плыть против течения! Иногда я приходил заплаканный — «активисты» не щадили мой возраст, тыкали носом: ты чуждый, ты «поповский сынок». Мамочка прижмет к себе, успокаивает: «Не обращай внимания, все обойдется!»
В этом же году Вася женился на Нине Зильнис. Вот краткая их история. В 1920 г. в войне с Польшей Красная армия под руководством Тухачевского глубоко прорвалась, подошла почти к Варшаве. Трофеи, пленные, ура! ЛЕНИН дал команду СТАЛИНУ поддержать и помочь Тухачевскому удержать завоеванные территории, но Виссарионыч ослушался, и красные отступили.
Польский купец Зильнис с двумя дочерьми оказался в местечке, захваченном красными. Сердечник расстроился и «отдал богу душу» — скоропостижно скончался. Дочери (старшей Шуре 17, младшей Нине 14) были в страшном горе! О несчастии доложили комиссару полка Гулову Павлу Мартыновичу. Он незамедлительно пришел к убитым горем девочкам, с первого взгляда влюбился в красавицу Шуру. Похоронили отца, а тут поступил приказ — отступать! И Павел, на свой страх и риск, забирает девочек и отступает вместе с ними, предварительно сделав предложение Шуре. У нее выхода нет, да к тому же симпатичный комиссар ей приглянулся, и она дает согласие! Любовь не картошка! Я познакомился с двумя сестрами и Павлом Гуловым в 1924 году — они мне понравились, Павел и Шура — замечательная пара. Прошло много лет, я вернулся с Колымы, и сестра мне рассказала: «Гуловы здравствуют, у них взрослый сын, и они не жалеют ни о чем!!!» В 1924 году Гулов занимал в Армянске пост председателя райисполкома. Времени он зря не терял: грамота позволяла, он овладел юриспруденцией, и в 1925 году его перевели в Джанкой прокурором. За собой он потянул Васю.
1924 год. Скончался вождь революции В. И. Ленин! Зима в этот год выдалась снежная и суровая, сугробы наравне с крышами домов, снег никто не убирал. Вечером Вася и Сима вернулись из клуба замерзшие и взволнованные: «Умер Ленин!» Что дальше будет, загадывать не стали, но хорошего впереди не предвиделось: в «верхах» грызня, а это не предвещало добра! Так оно и вышло!
1924—1925 годы — расцвет НЭПА. Казалось, навсегда ушли голод, разные «батьки» и тетки — Махно, Грицаи, Ма-руси! В магазинах можно приобрести разные товары: мануфактуру, костюмы, платья, на любой вкус продукты. Даже сельхозинвентарь и сельхозмашины! В парках артисты распевали песни, в которых эмигранты «изливают тоску» по матери-Родине, вот одна из них:
Россия, матушка родная! Теперь ты радостью полна! Прими ж меня, прими не проклиная!
Прости, свободная страна! Пою я песню дорогую и горько плачу по ночам! Хочу в Москву, в Москву мою родную, хочу к родимым я краям.
А ЧК делала свое черное дело: вылавливали «толстосумов», сажали их на хлеб и воду в узких камерах, где бегают крысы и на полу вода (вспомните картину «Княжна Тараканова в темнице»), и уговаривают отдать золото! Конечно, кому охота умирать, и не каждый способен вытерпеть издевательства. Находились легковеры среди эмигрантов — их встречали с цветами, а потом аресты, лагеря, ссылки!
Летом мама отпустила Иру, семнадцатилетнюю девчонку, с подругой в Евпаторию. Съездила, а потом неделю секретничала… «Ира выходит замуж» — объявили нам! Через несколько дней приехал жених — мужчина средних лет с широкими плечами и волевым лицом. «Илья Кузнецов», — представился он. Предприниматель, у него с родителями завод по выпуску велосипедов в Тбилиси. Веселый, уверенный — нам понравился. Вася далеко, посоветоваться не с кем — мама дала согласие на брак.
Прожив у нас несколько дней, Илья засобирался в дорогу, конечно, с Ирой. Но не тут-то было — слезы, вернее море слез: «Никуда я не поеду от мамы». Уговоры не помогли. Тогда Илья предложил: «Ира, возьмем с собой Павлика, поживем в Тбилиси, а потом приедем сюда». На это она согласилась, и мы отправились в Джанкой к Васе.
Вася обалдел: девчонке семнадцать, выходит замуж за почти незнакомого человека! «Ни в какие сани не лезет!» Холодно встретил «родственников» и Павел Мартынович. Через несколько дней, распрощавшись, мы поехали в Севастополь — у Ильи там дела.
Красивое море, большой город, проживание в шикарной гостинице, изобилие во всем — что еще надо четырнадцатилетнему мальчишке! Я купался в счастье! Одно меня смущало и удивляло: чего Ирка все время плачет? С нами она гуляла вечерами, а днем сидела в номере. Зато Илья таскал меня повсюду, пока с друзьями он говорил о делах, я наслаждался свободой в полном смысле этого слова — покупал что хотел: чебуреки, шашлыки, персики, купался в море!
В один из дней Илья встретил двух друзей: один — пожилой, бритый, в тюбетейке, какой-то вертлявый, другой — помоложе, длинноносый, с маленькими глазками. Илья поздоровался с ними, мне сказал: «Погуляй в Приморском парке, я скоро приду». Они ушли, а мне стало почему-то не по себе. Предчувствие! Долго я бродил по парку—Илья пропал! Только к вечеру показался с сумрачным лицом. «Павлик, меня срочно вызывают в Тбилиси. Ты уже взрослый, оставляю тебя с Ирой, оберегай ее, глупостей не делайте. Через три дня приеду!» В гостинице сообщил Ире об отъезде, в ответ слезы, слезы. Собрал вещи и еще раз сказал: «Я скоро вернусь!»
Прошло три дня, длинных, тоскливых. Деньги были, тратили их не задумываясь, но радости не чувствовали. Пролетело десять дней. Хозяин предъявил счет за номер, а деньги кончились! Что делать? Илья накупил всякого барахла, безделушек, и я, скрепя сердце, сгреб все и потащился на барахолку. Продал, подсчитал — хватит рассчитаться и на дорогу в Джанкой к Вace! Бегом в гостиницу, открываю дверь, и о ужас! По комнате не ходил, а летал Илья! Мрачно, не поздоровавшись, произнес: «Не ожидал от тебя такой глупости»! Я не растерялся, ответил: «Ты обещал приехать через три дня, а прошло десять. Мог бы сообщить о задержке». Остановившись у окна, он помолчал и сказал: «Ладно, беру все на себя»! Вызвал хозяина, рассчитался, а нам велел собрать остатки вещей, мы вышли на улицу. «Найдем частную, поближе к морю» — сказал Илья. Поселились в районе Южной бухты, зажили, стараясь забыть, что случилось, питались в ресторане. Илья накупил Ире еще больше барахла, безделушек, но, увы, — прежнего доверия не было! Вернувшись вечером после деловой встречи, Илья сказал, что ему надо срочно уехать. «Вас я посажу на поезд в Джанкой, ждите меня там!» Посадил в вагон, дал денег, прощаясь, попросил об одном: верить и ждать!
Прошло 80 лет с того времени, как я рано утром постучал в дверь квартиры в Джанкое, но до сих пор не забыл и не забуду изумленные лица Васи и его близких, когда увидели меня и Иру. Хорошо, что Гулов куда-то уехал!
Я чистосердечно рассказал, что произошло. Приехал Павел Мартынович, он только сказал: «Ожидал такой финал». Приехала мама, забрала Иру, а меня Шура оставила погостить — мы с ней ладили!
После гражданской войны в Армянске много зданий оказались разрушенными, и рабочих рук не хватало для расчистки, и я, вернувшись домой, организовал бригаду сверстников. Нам дали тачки, лопаты, и мы с азартом принялись за благоустройство города! Мама радовалась, что я вновь вношу лепту в общий семейный котел. Не так сумме, как инициативе! Чтобы побольше заработать, на месяц позже пошел в школу.
Павлуша Гулов преуспевал — его перевели с повышением в Евпаторию и, конечно, с ним уехал и Вася. Получили от него весточку — Илья Кузнецов, Ирин жених, белогвардеец, арестован и за бандитизм РАССТРЕЛЯН. Жаль его — мужик неплохой, а в наше «демократическое» время ярлык можно повесить любому! Это подтверждает история Советской России!
В 1927 году Вася добыл квартиру в старом городе и предложил нам переехать в Евпаторию. Конечно, отказа не было!
Итак, прощай, Армянск, где прожили около восьми лет, Жалко расставаться с городом — здесь прошло детство, овеянное войной, юность, здесь я возмужал! Невзгоды скрашивала молодость, я полюбил Армянск с его цыганской, татарской, армянской слободками, со старым и новым городом, с его базарами!
Море, вернее, Керкинитский залив, в двух верстах, ходили каждый день, купались, ловили креветок — их там уйма. Принесем, мама сварит целое ведро, едим и наслаждаемся — вкуснотища! Вторая вкуснятина только в Армянске, больше нигде: нарвем кисти цветов белой акации, мама промоет, перемешает муку с яйцами и сахаром, окунет кисть акации — и на сковородку! Поджарится — пальцы оближешь! А встреча праздников — Пасха, Рождество, Новый год (советские праздники проходили тускло и шаблонно). Я любил залезать на колокольню и трезвонить. Овладел искусством звонаря, и трели разносились по городу и окрестности. А на Рождество мама пекла горы хвороста, приходили в сочельник и молодые и старые с большой звездой, пели, поздравляли! Их щедро угощали. Ходил и я с ребятами под Новый год колядовать.
Это не забудется, это мое детство!
А разве я могу забыть школу, бывшую гимназию, преподавателей, которые, не считаясь со временем, вдалбливали в наши головы знания, товарищей.
Валентина Петровна Филимонова — дорогая учительница и наставница — запомнилась на всю жизнь! Она не только учила нас грамоте, она была вторая мать, воспитательница, вникавшая в жизнь каждого школьника. Заботы ученика были и ее заботами. Сколько раз зазывала к себе, ласково поговорит и проводит домой! А с какой любовью приучала к грамоте, к русскому языку и литературе. Если я много читаю, люблю литературу, поэзию — это ее заслуга.
В школе я был самым читающим мальчиком. Большая библиотека, ее буквально проглатывал: Ф. Купер, Мариет, Жюль Верн, Гюго, Бальзак и др. Русские писатели: классики —Державин, Карамзин, Жуковский, Пушкин, Лермонтов, Гоголь, не считая писателей ранга Мельникова-Печерского, Шелер, Михайлова — все поглощалось мною. А разве можно забыть Тургенева, Лескова, Гончарова? Они, русские писатели, помогали выработать язык, грамотно изъясняться, правильно расставлять знаки препинания. Основное — они, русские писатели, вселили в меня любовь к Родине, к родной земле. Вспомните Некрасова, его произведения, воспевавшие русского мужика, его страдания!
Где народ, там и стон... Эх, сердечный! Что же значит твой стон бесконечный? Ты проснешься ль, исполненный сил, Иль, судеб повинуясь закону, Всё, что мог, ты уже совершил,— Создал песню, подобную стону, И духовно навеки почил?..
Армянская девятилетняя трудовая школа запомнилась на всю мою долгую жизнь! Уже взрослым юношей я встречался с Валентиной Петровной в Евпатории, где она отдыхала, рассказывал, как живу, и она дала мне совет уехать в Ленинград. «Здесь тебе делать нечего, тебе надо расти» — говорила она.
Директор Иван Капитонович Егурнов, мощный старик с седой шевелюрой, умница, красавец. Строгий преподаватель (литература и русский) умел так заинтересовать учеников, что они не слышали звонка и были готовы еще урок слушать. Он организовал литературный кружок вместе с Валентиной Петровной, ученики каждое воскресенье собирались в школе, читали свои произведения — стихи и прозу, спорили и мечтали.
Забыть такое нельзя, это Армянск!
Физик Филипп Андреевич Жаревский — он поэт! Да, он так преподавал физику, что мы забывали, где мы и кто мы. С упоением слушали его объяснения, в которые он вплетал биографии великих ученых — их жизнь и изобретения. Эдисон, Ньютон, Фарадей, Архимед… Это тоже Армянск!
И, наконец, моя семья — братья и сестра, с которыми я рос, моя дорогая мамочка, горячо любимая! Мне уже 98, я глубокий старик, но воспоминания о ней как бы окутывают меня теплом и любовью!!
После смерти отца все тяготы по воспитанию и становлению детей легли на хрупкие мамочкины плечи. Шестнадцати лет она вышла замуж, пошли дети один за другим. Ее жизнь отдана детям, с утра до вечера хлопоты, старшие подросли, мелкота подпирает, и всем нужна мама, мамочка — ее забота, теплое слово.
Умер отец, ей не было и сорока, она была красивая, умная, воспитанная (закончила женскую гимназию отличницей) и энергичная. Сватались многие, уговаривали родственники — бесполезно: всем отказ. Маму любили дети, родственники, но моя любовь особая: она меня вытащила с того света, спрятав в рукаве лисьей шубки, она меня жалела, любила. Я считался маминым «мазуном».
Между прочим, шлепков получал больше других — слишком шустрым и шкодливым рос. Самое большое удовольствие получал, забравшись мамочке на колени, — сидеть тихо, тихо, что давалось с трудом, пальцами гладить ее шрам на лбу. Прижмет она к себе и напевает песенку — оба мы получали от такого общения большое удовольствие.
Бывало, соберется к нам мелкота — мои школьные товарищи, мама садится за пианино, играет, а мы поем.
Расстался с ней в 1936 году, до тех пор она жила у меня, помогала воспитывать старшую доченьку Катеньку, названную в ее честь. Потом уехала в Евпаторию к Ире, чтобы помочь ей поднять на ноги двух детей. В 1938 году на Колыме, в заключении, я получил ее последнее письмо; умница, писала: «Что делать, сынок, живем в такое время, терпеть надо: лес рубят — щепки летят!»
Доживая век, вспоминаю прошедшую жизнь и передо мной, в первую очередь, возникает дорогой образ мамули. ОНА ВСЮ ЖИЗНЬ ОТДАЛА ДЕТЯМ!
В 1945 году по дороге в Черновцы, куда поехала с Ирой искать лучшей доли, она умерла от заражения крови. Память о ней вечна!.. Могила, где она похоронена, неизвестна!..
1927 год, Евпатория. Поселились на Морской улице в старом городе, она выходит на центральную Пушкинскую, с улицы вид на море, и кажется, что море не ровное, а поднимается вверх. Волшебство!
Квартира не блестящая — двухкомнатная, одна комната окнами во двор, другая — в глухую стену, туда же выходят и окна кухни. Туалет с выгребной ямой, что под окном, когда ее очищают — вонь несусветная! Водопровод — колонка.
С собой привезли постели (матрасы), кое-какое барахло — что можно поместить на одной телеге, кроме пяти людей. Нищета, «ни кола, ни двора». Убогость страшная. Сима, Валя и я — мужчины — спали в большой комнате по углам, мама с Ирой — в темной спальне. С 1927 года и до отъезда в Ленинград (1930 год) я спал на полу, как и мои братья. И ничего, был доволен. Молодость скрашивала любые шероховатости.
Приветливо новых горожан встретило море и южное солнце, но настолько мрачно и негостеприимно оказалось знакомство со школой! Вернее, класс, разнородный по возрасту и национальности, встретил душевно, соседи по партам оказались милыми и приветливыми, помогали освоиться в новой обстановке. Но педагоги, увы, не на высоте. По сравнению с коллегами из Армянска евпаторийцы проигрывали.
Директор, Зеленин Иван Петрович, рыжий мужчина с хмурым взглядом, прозванный «Зеленухой». Преподаватель химии Засимович, высокий, худой, с аскетическим лицом и тонкими усами — «Засима», своим обликом напоминавший Дон Кихота, суровый — на уроке дисциплина и мертвая тишина, слышно, как муха пролетит. Проверив наши знания — у меня и Вали, — он остановился, покрутил усы и безапелляционно молвил: «Должен сообщить Вам и Вашему брату, что Вы не пригодны для восьмой группы». Вот так, при первом знакомстве. И продолжал урок.
Валя, придя домой, бросил свою сумку и сказал: «Больше я в школу не пойду». И, действительно, поступил на курсы счетоводов, устроился работать в Ассенизационный обоз. Да, в городе существовала такая организация — бочками вывозили фекалии из выгребных ям со дворов, где отсутствовала канализация.
А она была проведена только в новом городе — в санаториях, домах отдыха.
Я дни и ночи зубрил химию, чтобы доказать «Засиме», что он ошибся. Чертил схемы, заучивал: этан, пропан, этилен, пропилен и т. д. Помогал мне Федя Шайтан. Он сидел со мной за одной партой, мы сдружились, и оказалось, на всю долгую жизнь. Ему тоже 96 лет, он живет в Краснодаре, и мы перезваниваемся, поздравляя друг друга с днем рождения.
Годы, переживания разлучили нас, потом война. Федя пошел добровольцем на фронт, меня посадили, в 1954 году я вернулся на материк, и с 1956 года мы перезваниваемся, встречаемся. О его судьбе, о его семье сказ впереди.
Математик, Иван Иванович Иванов («Иван в кубе»), маленький, толстенький, с ярким румянцем на щеках, улыбчивый — душка человек, приятный во всех отношениях. А в революцию семнадцатого года старшеклассники за доносительство и ябедничество устроили ему взбучку, сломав несколько ребер. С тех пор Иван Иванович ходит бочком.
Еще один педагог — Лев Львович Львов — преподаватель литературы, большой поклонник Бахуса, худенький старичок с красным носом и козлиной бородкой, по прозвищу «Козел». Старик безобидный, двоек не ставил, а подойдет к двоечнику, теребя бородку, скажет: «Не учишься, олух, не учишься!» — и пальцем по волосам «запускает ежа».
Учительница немецкого языка, Софья Рудольфовна Мартен, вся в белых буклях, опрятно одетая, с хриплым голосом, благосклонно относилась к мальчикам и недолюбливала девочек.
Контингент учеников иной, чем в Армянске: там дети крестьян из окружающих сел, жителей города, знавших друг друга; в Евпатории с многонациональным населением в классе русские, татары, караимы, греки, евреи и украинцы. Город большой, знакомство шапочное.
Крым — автономная татарская область, поэтому преподавался татарский язык.
Салтык Муртазаевич Инфиндиев, преподаватель татарского, закончил в старое время в Константинополе медресе, имел ученую степень — маленький, щупленький, кривоногий, на одном глазу бельмо, всегда прилично одетый, — был вечным козлом отпущения для учеников.
Молодость эгоистична, порой жестока. Вот один эпизод. Перед уроком Салтыка Муртазаевича на доске написали стих: «Салтык, Салтык, весь класс кричит, кладут поленья на дороге, чтоб только бедный педагог сломал свои кривые ноги».
В классе тишина, входит он, все поднимаются, хором орут: «Здравствуйте, Салтык Муртазаевич».
«Тише, тише», — машет он руками и одним глазом читает стихотворение. Молча садится за стол, открывает журнал и вызывает к доске: «Колпакчи, сотри», — зло шипит он.
«А почему я?» — заартачился тот. «Сотри с доски» — повышает голос педагог. Бесполезно — Колпакчи отказывается. Салтык Муртазаевич берет тряпку и очищает доску. В это время на задней парте раздается дробь, как от пулемета, он быстро разворачивается и видит — Соня Краневская, великовозрастная девица, трещит по парте свернутой бумагой. «Выйди из класса» — подскочил к ней Салтык Муртазаевич. В классе вавилонское столпотворение — крик, шум, свист. Схватив журнал, педагог выскочил из класса. Староста, здоровый, курчавый грек, дает команду: «По местам, соблюдать тишину». На стреме у дверей стоит один и выглядывает в коридор.
«Ребята, — кричит он, — шестая, Зеленуха идет!»
Иван Петрович, директор, молча зашел в класс, подошел к столу и спросил: «Кто кричал "шестая"?» — Молчание. — «Так вот, я не "шестая", а Иван Петрович, и не "Зеленуха", а Зеленин! Понятно? Идите домой и приходите с родителями», — закончил он.
Так «изучали» татарский язык.
Новых знаний за два года я не приобрел, зато понял, что такое трудовая средняя девятилетняя школа. Учком — ученический комитет — это старосты классов, из своей среды выбирающие председателя на школьном совете, — имел голос, равный школьному педсовету. Староста имел право отменить решение школьного совета. Равноправие и демократия.
С восьмого класса в девятилетке введен уклон кооперативно-бухгалтерский, преподавал главный бухгалтер с кож-завода Соколов. Не обошелся и он без клички — «Кобчик», за нос с горбинкой. Преподавал хорошо, мы получили необходимые знания, что помогло после школы устроиться в ЦРК (центральный рабочий кооператив) в бухгалтерию.
Часто вспоминал и сравнивал две средних школы начала становления советской власти. Общее: хаос, неразбериха, ущемление прав педагогов, что очень влияло на успеваемость, на получение необходимых знаний. Отсюда апатия педагогов, разнузданность учащихся.
В провинции больше наблюдалось порядка, больше осталось одаренных, любящих свою работу педагогов. В школе учеба шла нормально.
В СССР двадцать седьмой год не улучшил жизнь народа — НЭП постепенно сворачивался, в партии раздор. Я, комсомолец, на собраниях слышал не раз дифирамбы И. В. Сталину и ругань за измену партии в адрес Троцкого и его соратников. Назревало и носилось в воздухе — грядет перемена. В двадцать седьмом директива: чистка советского аппарата — вымести всех примазавшихся, социально чуждых, уклонистов и справа, и слева.
В двадцать восьмом я получил диплом, и меня приняли в ЦРК учеником счетовода. Мне исполнилось только 17 лет.
За два года жизни в Евпатории я особенно сдружился с Федей Шайтаном и его семьей. Расскажу о них — это тоже история Родины.
Глава семьи Самуил Шайтан, по национальности караим (потомки древних хазар), один из богатых людей города, владел несколькими домами на Пушкинской, но основной капитал был вложен в Мойнакскую грязелечебницу и несколько санаториев.
Семья большая — семь мальчишек, одна девочка.
В Евпатории караимская община славилась своим богатством и благотворительностью. Федя был младшим в семье, у него был гувернер, он с малых лет хорошо говорил по-немецки (немка в школе особенно боготворила Федю за знание языка).
Семнадцатый год — все имущество экспроприировали, отец не выдержал, последовал сердечный приступ и смерть. Старшие три брата уехали за границу, а младшие остались с матерью. В старом городе, на Красноармейской, им выделили жилье, и она жила там с детьми. Помогали родственники, община, сестра матери, Апика Ильинична, врач, работала в поликлинике, там же трудились и дочка Сара с двоюродной сестрой Стирой.
Летом дом наполнялся молодежью — приезжали племянницы из Новороссийска, Сочи. Вечерами собиралась большая компания, шли на море, вечером — в Курзал-парк. Мы с Валей были там частыми гостями, нас принимали радушно.
Вале нравилась Вера, хохотушка из Новороссийска. Он уехал в Новороссийск и женился на ней. Я увлекся Марусей, ее родители жили в Сочи.
Что мне нравилось? Атмосфера беззаботности, радушие, никто не интересовался твоими взглядами, если подтрунивали, то безобидно.
Федя закончил отличником, но пути были перекрыты как сыну лишенца, и он устроился в кустарную сапожную мастерскую. Братья, Геля и Эммануил, осенью уезжали на заработки в Белоруссию на сбор урожая яблок и неплохо зарабатывали.
Летом в городе жилось сытно и весело. К зиме картина менялась: безработица, обнищание.
У Шайтанов в доме не замечалось, что жизнь тяжела, каким-то образом Софья Ильинична справлялась с трудностями. В 1930 году Федя уехал к родственникам в Краснодар, устроился бухгалтером на мясокомбинат, в Евпатории остались мать, тетушка и сестра — братья тоже уехали.
Молодежь подросла, взрослые постарели, много воды утекло, много катаклизмов пронеслось — убийства, процессы и самое страшное — война.
Немцы оккупировали Крым, войдя в Евпаторию, согнали евреев, цыган, караимов в гетто и уничтожили. Все родные и близкие Феди погибли.
Когда через десятилетия мы встретились в Краснодаре — старые, седые, потрепанные жизнью, — Маруся (Федя на ней женился, и жили они счастливо) мне рассказала о судьбе родственников. «С Федей об этом не говори, он очень переживает гибель матери».
Советская власть начала разрушение семьи Шайтанов, фашисты закончили, лишив жизни. Коммунисты и фашисты — звери из одной берлоги, из одного логова!
Молодежь очень любила поэзию, из современных — Жарова, Безыменского и, конечно, Сергея Есенина. По рукам ходило его стихотворение «Ответ евангелисту Демьяну Бедному». Суть в том, что партия нелицеприятно относилась к религии, вела антирелигиозную пропаганду любыми способами и средствами. Демьяну Бедному, партийному поэту, дали задание написать в стихах Евангелие, обрисовав повульгарнее «грех» Адама и Евы, беспорочное зачатие Иисуса Христа, что тот и проделал с удовольствием.
Резонанс получился разный, но больше отрицательный. Таков и «Ответ» Есенина Демьяну Бедному:
 
Я часто размышлял, за что его казнили,
За что Он жертвовал своею головой?
За то ль, что, враг суббот,
Он против всякой гнили
Отважно поднял голос свой?
За то ли, что в стране проконсула Пилата,
Где культом Кесаря полны и свет, и тень,
Он с кучкой рыбаков из местных деревень
За Кесарем признал лишь силу злата?
За то ль, что, разорвав на части лишь себя,
Он к горю каждого был милосерд и чуток
И всех благословлял, мучительно любя —
И маленьких детей, и грязных проституток?
Не знаю я, Демьян, в «Евангелье» твоём
Я не нашёл правдивого ответа.
В нём много бойких слов,
Ох, как их много в нём,
Но слова нет, достойного поэта.
Я не из тех, кто признаёт попов,
Кто безотчётно верит в Бога,
Кто лоб свой расшибить готов,
Молясь у каждого церковного порога.
Я не люблю религии раба,
Покорного от века и до века,
И вера у меня в чудесное слаба —
Я верю в знание и силу человека.
Я знаю, что, стремясь по чудному пути,
Здесь, на земле, не расставаясь с телом,
Не мы, так кто-нибудь ведь должен же дойти
Воистину к божественным пределам.
И всё-таки, когда я в «Правде» прочитал
Неправду о Христе блудливого Демьяна,
Мне стыдно стало так, как будто я попал
В блевотину, изверженную спьяна.
Пусть Будда, Моисей, Конфуций и Христос —
Далёкий миф. Мы это понимаем,
Но всё-таки нельзя, как годовалый пёс,
На всё и вся захлёбываться лаем.
Христос — сын плотника — когда же был казнён,
(Пусть это миф), но всё ж, когда прохожий
Спросил Его: «Кто ты?» — ему ответил Он
«Сын Человеческий», а не сказал: «Сын Божий».
Пусть миф Христос, как мифом был Сократ,
И не было Его в стране Пилата,
Так что ж, от этого и надобно подряд
Плевать на всё, что в человеке свято?
Ты испытал, Демьян, всего один арест,
И ты скулишь: «Ох, крест мне выпал лютый!»
А что ж, когда б тебе Голгофский дали крест?
Иль чашу с едкою цикутой, —
Хватило б у тебя величья до конца
В последний раз, по их примеру тоже,
Благословлять весь мир под тернием венца
И о бессмертии учить на смертном ложе?
Нет, ты, Демьян, Христа не оскорбил,
Ты не задел Его своим пером нимало.
Разбойник был, Иуда был, —
Тебя лишь только не хватало.
Ты сгустки крови у креста
Копнул ноздрей, как толстый боров.
Ты только хрюкнул на Христа,
Ефим Лакеевич Придворов3.
Но ты свершил двойной и тяжкий грех
Своим дешевым балаганным вздором:
Ты оскорбил поэтов вольный цех
И скудный свой талант покрыл позором.
Ведь там, за рубежом, прочтя твои «стихи»,
Небось злорадствуют российские кликуши:
«Еще тарелочку Демьяновой ухи,
Соседушка, мой свет, пожалуйста, откушай!»
А русский мужичок, читая «Бедноту»,
Где образцовый блуд печатался дуплетом,
Ещё отчаянней потянется к Христу,
Тебе же мат пошлет при этом.
 
В конце года вызвали меня в райком комсомола: «Партийная организация ЦРК рекомендует тебя, комсомольца, следователем по проверке советского аппарата». Вручили мне мандат, где было указано: «Предъявитель удостоверения является следователем по чистке сов. аппарата, просьба оказывать ему содействие».
Троцкого выслали за границу, в партии шли размежевания на «чистых», кто поддерживал Сталина и ленинскую линию развития страны (их было большинство), и «нечистых», кто против, — сторонников Троцкого, Бухарина. Я не понимал, какая же ленинская линия, когда НЭП прикрывают, в деревне начинают деление крестьян на кулаков, середняков и опору власти — бедняков! Непонятно, но посоветоваться не с кем.
Из Москвы и Ленинграда выметали всех «бывших», очищали города от чужаков. С нами, следователями, провели инструкцию — не жалеть лиц, настроенных против советской власти, особо проверять бывших офицеров, буржуев и служащих в полиции, суде, прокуратуре — других карательных органах, а также служителей культа.
Каково мне — выходцу из «чуждой среды», но получившему мандат следователя, — слушать эти напутствия! Молодость и неопытность оправдывает все: значит, так надо. Получив адрес и фамилию, соответствующие документы, я отправился на квартиру к бывшему крупному чиновнику, проверять его лояльность. Страшно, но идти надо. Захожу в дом в захолустье — татарской слободке, — стучу. Открывает дверь высокий худой мужчина с давно не бритой щетиной. У меня сердце сжалось от жалости к пожилому человеку, заискивающе улыбающемуся мальчишке, со страхом в глазах.
Вопросы: где, когда, кем работал. Объясняет: «Закончил Московский юридический, получил назначение в прокуратуру, в гражданский отдел». Говорит, заикается, и слезы в глазах. Потом, не выдержав, схватил меня за руку и с дрожью в голосе спросил: «Молодой человек, за что и во имя чего меня хотят уволить? Сегодня к работе не допустили, — и опустил голову. — У меня семья, трое детей, как же их вырастить? Советскую власть я принял безоговорочно, работаю честно!»
Постарался его успокоить и, расспросив соседей (так нас инструктировали), которые дали положительный отзыв, сходил туда, где он работал, и только после этого написал заключение: лоялен к советской власти, работает добросовестно, по заявлению окружающих — соседей, сослуживцев, — антисоветских разговоров не ведет.
После встречал его несколько раз (он продолжал работать в санатории).
Из шести проверенных мною только одного уволили: Аполлона Аполлоновича Лунина, и то не по моему заключению — он сам перестал ходить на работу. В прошлом эсер, он дружил с Троцким (будто и вместе жили в ссылке), после семнадцатого встречались, работал учителем биологии в реальном, а потом в девятилетке. С головой у него не все в порядке, или такой уж смелый, — не стесняясь, поносил власть.
В 1928 году проводили также чистку партии и комсомола, я прошел благополучно: не скрывал в своей биографии «компрометирующих» моментов — отец священник, умер в 1921 году, один брат уехал за границу. Ведь меня в комсомол, согласно уставу, приняли с двухлетним стажем, как «прочих».
Год перелома закончился. Партия готовилась сделать СССР из страны аграрной страну индустриальную. НЭП почти закончился: частные магазины закрылись, кустарные мастерские тоже, в государственных магазинах — пустые полки, на базаре мало крестьянской продукции: масла, молока, мяса. Запахло карточной системой — распределением жизненно необходимых продуктов по карточкам, по нормам: рабочим, служащим, детям. Лишенцам — шиш!
В таких городах, где все подчинено обслуживанию санаториев, лечебниц и домов отдыха, летом жизнь шла нормальным ходом, а осенью все закрывается, значит — безработица и, как следствие, понижение жизненного уровня.
Постоянную работу в семье имели Валя — счетовод ассенизационного обоза, что вывозил нечистоты бочками на лошадях, и я. Сима безработный, Ира вышла замуж за Жору Дедюненко, безработного, жили с ними, это отражалось на общем благосостоянии.
Жизнь шла своим чередом, мы с Валей по-прежнему дружили с Шайтанами, почти каждый день навещали их.
Прошумел первый громкий процесс в стране, первая ласточка — Шахтинское дело!4 Старые специалисты вредитель-ски руководили шахтами, затопляли, чтобы страна задохнулась без топлива, чтобы на железной дороге остановились паровозы и т. д. Я особенно интересовался этим процессом (некоторых, кажется, расстреляли, остальным дали сроки). ОГПУ зорко стояло на страже завоеваний Октября, вовремя разоблачило вредителей. Газеты кричали о повышении бдительности, призывали нещадно расправляться с контрой! Это были цветочки! В ЦК шли ожесточенные споры: Сталин — генеральная линия, Бухарин, Пятаков, Рыков — оппортунисты. Намечалась ликвидация кулачества как класса!
Мне исполнилось 18, стал получать больше в чине пом-буха — 85 р. Но рубль уже не тот, что при НЭПе, — не хватало. Летом главбух предложил мне должность бухгалтера в ресторане «Поплавок» в новом городе, на берегу моря. Я согласился: зарплата 100 р., питание — ресторан. Не стараясь вникать в политику, работал, купался, ходил в Курзал-парк, конечно, не один.
Лучшие артисты страны, поэты, писатели съезжались в Евпаторию подлечиться, выступали в Курзале. Несколько раз слушал Маяковского — вел он себя на сцене развязно, но в остроумии ему не откажешь! Маяковский устроил диспут, прочитал несколько стихов, в том числе поэму «Хорошо!» Ему задают вопрос — почему он так ее назвал? Не задумываясь, он ответил: «Потому, что она хорошая!» На диспуте приезжий студент сказал: «По-моему, с моей точки зрения, Маяковский не поэт, а ремесленник» — и тут Маяковский поднимается и говорит: «Одну минуточку, а где Ваша точка зрения?» Студент растерялся и, заикаясь, спрашивает: «А зачем Вам?» — «Чтобы плюнуть на нее», — хладнокровно сказал поэт. Публика с интересом слушала эти выступления.
В Курзале выступали Лемешев, Козловский, замечательный бас с Мариинки Фрейдков, Викторов, джаз Утесова, Любовь Орлова и др. Наслаждались!
Директор ресторана подбрасывал мне продукты, и дома стало веселее.
В 1929 году председателя ЦИКа Крымской автономной республики вызвали в Москву, а через несколько дней в газетах запестрело сообщение: Веля Ибраимов оказался изменником, арестован и предан суду — он подготовлял отделение Крыма от СССР и присоединение к Турции! Гром среди ясного неба, ОГПУ опять вовремя предотвратило измену. Ягода оказался «на высоте»! А народ, простые люди, недоумевали, не понимая, как такое могло случиться! Здоровенный мужчина, с исполинскими плечами, круглое лицо с крупными чертами, улыбающийся — таким его помню, он часто посещал Евпаторию, запросто ходил по улицам, общаясь с людьми. Татары его обожали, остальные уважали! Агитация и пропаганда работали вовсю, и большинство верило, хотя и сомневалось, что нет дыма без огня, ведь страна в окружении капиталистических стран!
Я был среди таких же — верящих и поддерживающих руководство.
В конце двадцать девятого Сима с приятелем Цветковым, тоже безработным, договорились поехать на Турксиб: большая стройка нуждалась в кадрах. Партия бросила лозунг: «Все на стройку Турксиба!» Через месяц вернулись оборванные, завшивевшие, изголодавшиеся. На одном лозунге далеко не уедешь — там, в Средней Азии, гуляли басмачи, вырезая приезжих, как баранов, неразбериха и голод!
Вспомнил, как брат жены Петя, мальчишка, после окончания ФЗУ5 по комсомольской путевке тоже уехал на Турксиб. Прошло три года после возвращения Симы, а порядка не прибавилось!
Пришла осенняя пора, ресторан закрылся, и мне предложили вернуться в центральную контору. Сима, безработный, угрюмо обтирал печку, мама в работе — у Васи подрастал внук Владик, Ира родила Алика — бабушка крутилась! Вася с семьей жил в новом городе оба трудились, так что бабушка нужна, и очень.
Павла Мартыновича Гулова назначили зам. прокурора республики, он звал в Симферополь Васю — тот отказался: жаль расставаться с курортным городом!
1930 год был объявлен партией годом сплошной коллективизации, на село для укрепления командировали двадцатипятитысячников (рабочих, коммунистов обязательно), обучив азам сельского производства. «Поднятая целина», написанная Шолоховым по заданию Кремля, повествует об этом, но в подслащенном виде.
Я собственной персоной участвовал в «коллективизации», испытал и видел, как она происходила, и опишу!
Газеты захлебывались, описывая «сельские мотивы», как сплотилась деревенская беднота, как сопротивляются кулаки и подкулачники!
Моего одноклассника Федю Слепченко комсомол послал работать секретарем сельсовета. Приезжая в город, он рассказывал о сельской жизни. Познакомился с девушкой, влюбился. Это была трагическая любовь! Шура Шуба, так ее звали, жила у сестры — отца и всю семью раскулачили в первую волну, увезли неизвестно куда.
Теперь в сельсовет поступили новые списки, и в них значатся муж с сестрой и домочадцами и Шура!
После высылки отца прошло много времени. Шура выступала в самодеятельности, встретила Федю, казалось, гроза прошла мимо, но, увы, Федя ничего не мог сделать, приехал в город потухший, черный от горя. Мы с ним пошли на окраину, где за проволочной изгородью содержали привезенных из деревень, готовя к этапу. Подошли к проволоке — охрана нас отогнала, не помогло и удостоверение секретаря сельсовета! Больно за Федю, жалко Шуру, но помочь не в силах! На следующий день этап ушел, а время залечило душевные раны друга!
В начале года получил вызов в райком комсомола. «Нужны бухгалтера на село в колхозы — посылаем тебя», — сказал секретарь. Разговор краткий — приказ! Не поедешь, значит, против коллективизации, значит, враг!! Поехал в Донузлав-ский сельсовет — 30 км от Евпатории.
Сухой морозный день, яркое солнышко, трясемся по проселочной бесснежной дороге в телеге на ворохе сена, на душе муторно: что будет впереди? В газетах дифирамбы о пользе коллективной обработки земли, об энтузиазме трудовых крестьян (подчеркнуто — трудовых)! Кулак ликвидирован (мы с Федей видели, как)! Все идет гладко! Впереди сплошная коллективизация!
К обеду приехали, и я пошел в правление. Большой крестьянский дом, с выбитыми окнами, обширный огороженный двор с хозяйственными постройками — бывшее жилище раскулаченного. Поднялся по ступенькам, открыл дверь — за столом сидят двое мужчин. Один — светловолосый крепыш лет сорока пяти, голубоглазый, улыбчивый, как потом оказалось, двадцатипятитысячник Ковальчук. Будущий председатель колхоза, в прошлом доменщик с Юзовки (Сталино)6, конечно, коммунист, прошел гражданку. По тельняшке я определил — моряк. Второй — высокий брюнет в галифе и гимнастерке, видно, недавно из армии — портупея перехлестывала грудь, торчала кобура большого пистолета, — Иван Олейников, из местных, работал на кожзаводе, прислан секретарем парторганизации. Пожалуй, они одних лет, только разные: Ковальчук — взрывной, подвижный, быстро отходчивый; Олейников — спокойный, неторопливый, чувствовалась в нем внутренняя сила, сдерживаемая до поры до времени.
В моем мандате написано: «Комсомолец Галицкий закончил среднюю школу с бухгалтерским уклоном, направляется в распоряжение Донузлавского с/с, как специалист для организации учета в колхозах».
Встретили хорошо — покормили и решили: буду жить при правлении. А питаться — выпишут продукты, готовить попросим уборщицу. Пожав руку, как равному, поднялись, и Олейников сказал: «Отдыхай, Павел, вечером начнем коллективизацию», — многозначительно улыбнулся, похлопав кобуру револьвера. У Ковальчука заметил оттопыренную гимнастерку — значит, и у него тоже есть чем проводить коллективизацию!
Разобрав скромные пожитки, застелил топчан и лег отдохнуть. А сон не идет: что произойдет вечером, к чему улыбался парторг?
Вышел во двор, огляделся. Если вы посещали ярмарки с продажей сельхозинвентаря, техники, то поймете, что я увидел в большом кулацком дворе. Не один, а десяток раскулаченных Олейниковым и Ковальчуком с «активом» бедноты — комбедом — где-то удобряют сибирские просторы, а все нажитое ими — здесь, во дворе! Сюда сволокли, а не завезли, сеялки, жатки, веялки, молотилки и пр. Тут же кучей лежит сбруя, вожжи, постромки, уздечки — под открытым небом. Не наживали, потому и не жалеют добро. А оно же необходимо будущему колхозу. Да, подумал я, плохо начинают хозяйствовать организаторы-руководители колхоза.
Вышел на улицу — широкая, просторная, но мало зелени. Вдоль — дома среднего достатка, вдали площадь с церковью (бывшей), с зияющими провалами окон разрушенной колокольни — когда снимали колокола, разрушили и ее. Тишина, пробежала собака, крадучись, оглядываясь, через улицу переходит женщина и скрывается за воротами. Мертво. На душе тоскливо, вспомнил Федю и его девушку Шуру Шубу!
Сколько же обездоленных, разоренных по стране, если здесь, в небольшом селе, такое запустение? Всего 140 дворов в селе осталось (после чистки от кулаков) середняков и бедняков, среди них подкулачники, часть крестьян, «купленных» кулаками, — так объяснил парторг перед вечерней процедурой. Они не захотят вступать в колхоз, будут упираться, но мы должны убедить их — при этом он похлопал по пистолету.
В селе две фамилии — Гайсуки и Заниздры, живут на своих улицах, между собой не ссорятся, дружно живут, часто роднятся, играют свадьбы. «Классовой» вражды не чувствовалось. Потом, освоясь, я разговаривал с сельчанами и сделал один вывод.
Не рано ли коммунисты затеяли коллективизацию? И еще понял: бедняки — в основном — любители выпить, лодыри и многосемейные. Последние старались, работали у зажиточных односельчан, уходили в город на заработки и, как правило, выкарабкивались. Но не все: тяжело прокормить ораву детишек, когда один трудоспособный.
Государство не помогало и не вникало в деревенскую жизнь, теперь взялось, и, как показала жизнь, не с той стороны. Класс кулаков не нравился коммунистам, не вписывался в их учение. Бухарин, оппортунист, стоял горой за зажиточных, считая их опорой любой власти. Его лозунг «Обогащайтесь» говорил об этом.
Не лучше было бы, если, не тронув зажиточных, а лишь ограничив, помочь малоимущему крестьянину встать на ноги?
Власть не располагала ресурсами и пошла по линии наименьшего сопротивления: уничтожила кулаков, отдала их имущество колхозам! И с тех пор ограбленное сельское хозяйство не может оправиться и бедствует. Крестьянина коммунисты отучили работать.
Наступил вечер. Ковальчук и Олейниченко поставили посредине избы стол, водрузили лампу, посадив меня к ней, чтобы было видно писать, кто и сколько сдает лошадей, коров, овец и какой инвентарь (в хозяйстве оставляли корову, пару овец, птицу, свинью).
В сенях толчея, ругань — вызванные волнуются. Руководители сели за стол, положив оружие рядом.
«Начнем», — подмигнул Ковальчук, и рассыльный крикнул: «Гайсук, заходи»! Вошел пожилой мужчина, обросший бородой, сурово глянул на заседавших, снял шапку и молча подошел к столу.
«Фамилия», — спросил Иван и, получив ответ, продолжал: «В Донузлаве организуется колхоз, — раздельно повторил: коллективное хозяйство. Все сообща: лошади, коровы, овцы, инвентарь, зерно, засеваем поле, ухаживаем за скотом, убираем урожай. Один за всех, все за одного».
Гайсук хмыкнул в бороду и, усмехнувшись, спросил: «А баб объединять не будем? Заодно и детишек…»
Ковальчук вскочил и, багровея, заорал: «Ты байки кулацкие брось! Отвечай, идешь в колхоз?» А сам рукояткой нагана стучит по столу.
Мужик сурово посмотрел на него, нахлобучил шапку и пошел к двери. «Стой, подкулачник!» — рванулся за ним и перегородил путь. Я внимательно смотрел, чем закончится разговор. Понурив голову, Гайсук подошел к столу и сказал: «Пишите, настал мой черед». Я быстро заполнил, что сдается в колхоз, он взял ручку и нацарапал крест — писать его не обучили.
Руководители, довольно потирая руки, закурили и вызвали следующую жертву. Вошла высокая костлявая женщина в платке и длинном, до пят, платье. Годы избороздили ее лицо морщинами. Руки, теребившие накинутый платок, — большие женские руки, костлявые и узловатые. Я невольно вспомнил Некрасова: «Доля ты! — Русская долюшка женская! Вряд ли труднее сыскать»! Заниздра Мария, вдова, сорока шести лет, муж помер, детей восемь, старшему 15 лет, младшему 6 лет.
«Трудно жить, Мария?» — спросил Олейниченко. В ответ Заниздра смахнула рукой слезу, поправила платок и тихо сказала: «Пишите в коллективизацию, может, там полегче», — и тяжело вздохнула.
Была у нее одна корова — ей оставили, еще лошаденку, а четыре овцы и скудный инвентарь записали в колхоз.
Следом вошел маленький мужичок лет под пятьдесят, назвался Заниздрой Тимофеем, середняком. Он промолвил: «Запишите: добровольно иду в колхоз, отдаю три лошади, три коровы, шесть овец. Сельхозинвентарь отдаю весь». Я записал, он расписался и вышел. Начальство чуть не прыгало от удовольствия. Позже узнал — в сельсовете готовился список на раскулачивание, первым — Заниздра Тимофей, местный грамотей, который пользовался уважением сельчан, писал прошения, жалобы — никому не отказывал. Через пять дней его раскулачили — не помогло ни уважение окружающих, ни ходатайство комбеда.
Гайсук Анна, полная противоположность Марии За-низдре, молодая, с ярким румянцем, стройная, улыбчивая, подошла к столу, низко поклонилась и приятным грудным голосом проговорила: «Ратуйте, товарищи начальники, муженек прихворал, пришлось мне явиться».
«Начальники» расцвели в улыбке: «Ничего, у нас равноправие». — «Ятакидумала. Мы не супротив коллективизации, нет, хозяйство и семья у нас небольшая — мы, трое детишек. Но, — продолжала она, — у мужа золотые руки, в деревне ему делать нечего, и мы стремимся в город, хозяйство оставляем коллективу» — и посмотрела на Олейниченко. Переглянувшись с Ковальчуком, парторг, поднявшись, сказал: «Я завтра запрошу инстанцию (так и сказал), а с нашей стороны возражений нет». Я переписал ее имущество, она поблагодарила и ушла. «Перекур» — поднялся Олейниченко и, не успел я подняться, как зазвенело разбитое стекло, в окно влетел камень и врезался в лампу. Свет потух. «Ложись!» — завопил Коваль-чук и первым нырнул под стол. Мы не заставили себя ждать, а они в два пистолета открыли стрельбу, паля в окно!
Все стихло. Осторожно поднявшись, с наганом в руке, Ковальчук подошел к двери, приоткрыл — никого, пусто, тишина.
Наладили лампу, закрыли разбитое окно, время позднее — пора расходиться. С избы вышли с опаской, оглядываясь — на улице никого, темно, хоть глаз выколи. Так закончился первый день всеобщей коллективизации в Донузлаве.
Впереди много работы — закончить в Донузлаве первом, перейти во второй, где живут татары. С ними особенно тяжело: лошадь у них не только тягловая сила, но и пища мясная, плюс кумыс. А потом — еще две деревни.
Газеты захлебывались от восторга — коллективизация шагает по стране семимильными шагами, советское крестьянство осознало выгоды коллективного ведения хозяйства.
В Евпатории принято решение создать колхоз-гигант: весь район — одно хозяйство. Центр в Садыр Богае, большом татарском селе.
На следующий день, спозаранку, принялись за агитацию. Вызывали в контору Гайсуков, Заниздр, уговаривали, агитировали, угрожали! «Два пути у Вас: коллектив, значит, социалистический, второй — против, считай, капиталистический», — объяснял парторг. Притом стучал пистолетом по столу. Они по очереди беседовали с крестьянами. Соловки, которыми пугали непослушных, устрашали. Я только успевал регистрировать: «желающих» — большинство! Но отдельные отказывались: «Хочу один работать на земле» — твердил Заниздра Петр, молодой, лет двадцати пяти, так и не смогли его уговорить!
За два дня с Донузлавом покончили, на остальные оставалось мало времени — Центр торопил! Где-то к концу февраля закруглились. Олейниченко с Ковальчуком ходили довольные!
В деревнях творилось несусветное — вели лошадей, коров, гнали овец, свозили инвентарь. Кое-как приспосабливали хозяйственные постройки под конюшни и коровники, Назначали конюхов, доярок — все в спешке и суете — бегом, бегом! Скотина, привыкшая к домашнему обиходу, на глазах тощала! Но случилось непредвиденное — в газетах на первой полосе напечатали ответы тов. И. В. Сталина на вопросы товарищей колхозников. Коротко: «Коллективизация дело ДОБРОВОЛЬНОЕ! Но желательное! Да, есть перегибы на местах, где насильно и угрозами буквально ЗАГОНЯЮТ в колхозы. Это неправильно! Это не ленинская политика, виновные будут наказаны!»7
От шума, криков и ругани я проснулся, глянул в окно и ужаснулся: вчерашние колхозники врываются в конюшни, коровники, выводят своих сивок и буренок, другие гонят овец, третьи хватают сбрую, инвентарь. Анархия высшего накала!
Ковальчук и Олейниченко наблюдали в окно, не высовываясь, — народ был возбужден и обозлен, всякое могло случиться!
И часу не прошло — конюшни, коровники опустели, сбруи будто и не валялось во дворе, инвентарь исчез. Даже удивительно: тяжелые сеялки, веялки, плуги — все исчезло! По улицам сновали селяне, перебегая со двора во двор, шум стоял по селу, как в праздник!
Вечером собрался комбед, приехал уполномоченный с района. Он уныло подтвердил: «махновщиной» охвачен не только наш район, а весь Крым! «А может, и вся Россия», — добавил он.
Инструкция райкома: создать из бедноты и желающих колхоз, отдав им конфискованное кулацкое имущество, и приступить к севу. Лучшие и ближние земли колхозу. Единоличникам разрешить сев, выделить оставшиеся участки, одновременно разъясняя, агитируя вступать в колхозы!
Собрав бухгалтерию, подытожив остатки от кулацкого добра, поехал в центр бывшего колхоза «Гигант». (Попал на совещание: Сергиенко снимал с себя полномочия председателя. Его на партконференции избрали секретарем Евпаторийского РК.)
Оттуда поехал домой, предвкушая встречи с родными, друзьями, Марусей.
Дома встретила постаревшая, в слезах, мамочка: «Павлик, — обнимая, шептала она, — Сима пропал!» — «Как, что!» — не понял я.
«Пошел позавчера к морю и не вернулся. 3аявила в милицию — ответа нет». Вот задача! Сима, «заслуженный» и безработный, днями сидел у печки, изредка выходя к морю подышать свежим воздухом, и пропал! Пошел в милицию, меня выслушали: позвонили куда-то по телефону и направили в ОГПУ. Встретили любезно, проверив мои комсомольские реликвии: «Ваш брат жив, здоров, некоторое время умолчим, где он. Матери волноваться не надо!»
Мама одна, Валя уехал в Новороссийск с двоюродной сестрой Феди Шайтана. Я рассказал о своем визите и пошел к Васе. Павел Mapтынович позвонил из Симферополя (Симу перебросили туда), что Цветков, с которым ездил Сима, — сексот, в ОГПУ сообщил, что последний собирал материал о дислокации войск, укреплениях — то есть шпионские данные, — чтобы отдать старшему брату, командированному на Турксиб! «Не хватало к нашему букету "шпионского титула"», — угрюмо процедил Вася.
Идет следствие, Гулов считает все абсурдом! В двенадцать ночи пришел от Маруси, а дома обыск — простукивают стены, ищут потайные «сейфы» с документами, обрывают обои! Ничего не нашли!
С мамой поехали в Симферополь, остановились у Гуло-вых. Павел и Шура успокаивали маму, уверяя — материалы дутые!
Так и вышло: «дело» лопнуло, как мыльный пузырь. Но выпускать из тюрьмы неохота, и ему «клеят» статью 58-10, антисоветскую агитацию — ругал власть! 3 года и этап на Беломорканал, не разрешив свиданку!
Весна в полном разгаре — на Юге сев «припирал». Колхозы сеяли на лучших землях, единоличники, а их большинство, посевную проводили плохо: не хватало семян, да и землица выделялась не ахти какая!
В партии разборка: видные ленинцы, не согласные с политикой партии — Бухарин, Рыков, Зиновьев, Каменев, Руд-зутак, Радек и др. — заявляли о своем несогласии. Многих исключили из партии, но линию не меняли: индустриализация, коллективизация, ликвидация кулачества и чистка в партии — исключать оппортунистов, троцкистов!
Прошумел процесс Промпартии, во главе с Рамзиным. Расстрел — требовали трудящиеся. Митинги на предприятиях, в деревне, резолюции идентичны: РАССТРЕЛ! Агитационная машина работала без перебоев, одурманивая народ, и пожилых, и молодых! Строили мощные электростанции и заводы, а сельское хозяйство разваливалось, с деревни удирали на стройки и заводы, рабочие требовались всюду. Заводы план не выполняли.
На страну темной тучей надвигался голод! Карточная система — ограничение хлеба, мяса, масла, сахара и других продуктов. Но агитация делала свое дело, и мы не замечали недостатка продуктов, с энтузиазмом работали и кричали: «Да здравствует политика партии! УРА, УРА!» Лето я проработал бухгалтером в ресторане, вечера коротал у Шайтанов.
Положение в стране и в верхах эхом отражается повсюду, значит, и в Евпатории. Раз дана директива, ее выполняют, иногда искажая, по принципу «кабы чего не вышло». Отношение в комсомольской организации ко мне изменилось, я это чувствовал нутром и решил покинуть город: здесь ничего не светило, бухгалтер — это предел.
Федя Слепченко, Иосиф Гольберк и Павел Галицкий договорились, собрали пожитки, распрощались с друзьями, родными, я расцеловал плачущую мамочку, и 21 сентября 1930 года мы поехали в Ленинград! У Иосифа в Питере проживал двоюродный брат.
24 сентября северная столица встретила провинциалов пасмурной погодой, моросящим дождиком. Приземлились на Кирочной. Денег у каждого не густо — и на тебе: первое посещение в городе — фабрика-кухня. Громадный зал, столы и скамейки — мест свободных нет! К раздаточной очередь. Вооружившись подносом, встали и мы. Полчаса, и нас отоварили: гороховая похлебка, приличный кусок трески с картофельным пюре, стакан компота, 2 кусочка хлеба — мы остались довольны! Ведь карточки — забывать об этом нельзя! С. М. Киров лично следил за общественным питанием, не только на фабриках-кухнях, но и в заводских столовых.
«Цех питания — основной цех производства!» — провозгласил руководитель ленинградских большевиков. Мне посчастливилось лично встречаться с Кировым — память сохранила эти эпизоды, но об этом потом!
На Кирочной теснота: в одной комнате — семья двоюродного брата Иосифа, 5 человек. Мы уже не вписывались, поехали за город, в Ольгино. У Ольги Ивановны Усовой мы сняли комнату. Осталось найти работу, а ее пруд пруди!
Еську брат устроил учеником разметчика — хорошая специальность, Федя устроился рабочим в деревообделочный цех, а я — на завод К. Маркса в кузницу молотобойцем — работа тяжелая, но денежная! Ручная поковка — кувалду не выпускаешь 8 часов! Утром встанешь — пальцев не разогнуть, постепенно, потихоньку разомнешь, и порядок! И так каждый день. Зато получка 200—250 р. в месяц, по тем временам колоссальная сумма! С получки перевел мамочке 75 р., так она встревожилась: «Павличек, дорогой, где ты достал такие деньги? Не воруешь ли, не дай Бог!»
Я ее успокоил. Жила она с Ирой. Была большая семья, хорошие дети, дружно жили, но судьба разбросала нас по всей стране и дальше, осталась с дочкой!
После работы в клубе «Победа коммунизма» собиралась молодежь, и в различных кружках проводили досуг. Я приземлился в драмкружке. В комитете комсомола отнеслись ко мне хорошо, я не скрывал свою биографию, мне никто не тыкал — мол, чужак!
В 1931 году перевелся на завод № 7 — «Красный Арсенал», что у Финляндского вокзала, — стало удобнее: и работа, и досуг в одном месте. Попросился в кузницу, где поставили на пресс. Легче, чем молотобоец, и перспективнее: прессы разные, нужно на всех научиться работать. Через 2 месяца получил третий разряд, и начальство назначило бригадиром. 50 прессов, работа в две смены, в бригаде около ста человек, разных — все молодежь. Обеспечить бесперебойную работу прессового отдела, чтобы и заработок не упал, чтобы прогулов не было — за это отвечал бригадир. Справлялся, вскоре бригаду наименовали «Молодежно-комсомольская», план выполнялся! А значит, и заработки нормальные!
Днем работа, вечером общественные дела комсомольские (выбрали секретарем кузнечной ячейки), драмкружок. Время летело, на работе нормально, досуг заполнен до предела.
Я не замечал и не вникал, но в стране обстановка нагнеталась. Одно и то же: кругом — враги, БУДЬТЕ БДИТЕЛЬНЫ!
В драмкружке готовили к постановке пьесу местного автора «Кто хозяин»? Суть такова. На заводе происходит непонятное: ломаются станки, в литейном сплошной брак, в кузнице взорвалась печь от избытка мазута и т. д. и т. п. Кешка, комсомольский вожак, организует тайком группу, которая доискивается, по какой причине это происходит, кто виновен в поломке, выпускаемом браке. Демонстрируются и успехи Союза на стройках. Такой монолог произносит Кешка: «В пустынях и степях, среди горных хребтов и таежной глуши вырастают новые заводы: Турксиб запущен, Сталинградский тракторный дает 50 тысяч тракторов в год, Днепрогэс покорил Волгу8 и дает электроэнергию на шахты, заводы и поселки! Рабочий — хозяин страны — демонстрирует невиданные успехи, овладевая новейшей техникой! Будьте бдительны, враг не дремлет, старается затормозить и сорвать успехи великой стройки!» Кешку играл я.
Пьеса кончается тем, что Кешка с товарищами предотвращает подготовленный вредителями взрыв и от полученных ран умирает. Его на носилках вносят, он приподнимается и говорит: «Ребята, прихлопнуло меня, ничего, мы победили — не допустили взорвать заводскую электростанцию. Держитесь, будьте бдительны!!!»
Сергей Миронович Киров на посту секретаря Ленинградского обкома следил не только за выполнением плана, но принимал деятельное участие в становлении быта жителей: строились дома, работали столовые, театры и кинотеатры вечером заполнялись публикой, на заводах устраивались культпоходы в театры. Сеть домов отдыха (на месяц, вечерний, сменный) бесплатно обслуживала молодежь.
Киров любил неожиданно появляться на заводе: подъезжал к воротам, предъявлял пропуск, въезжал на территорию и заходил прежде всего в столовую. Потом шел по цехам без охраны! Дирекции с проходной сообщают, там кутерьма, прибегают — Мироныч (так уважительно его называли) беседует с рабочими.
Шла «большевистская весна», для сельского хозяйства требовались машины, в первую очередь трактора. В кузнице установили эксцентриковый пресс для вырезки поковки на тракторные колеса. Осваивать доверили моей бригаде.
Высокий пресс с установленным штампом: нагревается пятимиллиметровая сталь докрасна, вставляется в штамп, рычагом запускается пресс, и станина плавно опускается, легкий треск — и станина ушла вверх. Деталь готова.
Каждый раз надо рычагом включать пресс — это муторно, и я, на свой страх и риск, кнопкой отключаю рычаг, и теперь станина плавно ходит вверх и вниз! Итог: раньше при управлении рычагом вырезалось 60 деталей в час, а теперь 240! Я поделился своей рационализацией с зам. начальника цеха На-химсоном, и он «благословил» на такой режим работы!
К середине дня вокруг пресса навалом лежали неубранные детали, пресс поднимался и опускался, я увлеченно работал, нагревальщик еле успевал подавать материал. Повернувшись — о ужас, — я увидел напротив пресса группу: директора, начальника цеха и… КИРОВА!
Мгновенно поставил рычаг на болт, и пресс заработал в нормальном режиме. Ко мне подошел улыбающийся начальник цеха: «С тобой хочет поговорить Сергей Миронович» — сказал он. Я, готовый провалиться сквозь землю, подошел. Киров, что-то горячо втолковывал директору, повернулся ко мне, улыбаясь, спросил: «Ну, расскажи, как ты работаешь на "немце"? Хороший пресс?» — «Не то, что хороший — замечательный!» — ответил я. «Молодец!» И, повернувшись ко всей свите, обратился к директору: «Не глушите инициативу молодых, а поощряйте!» И, подумав, добавил: «А главное, не снижайте расценки, пусть зарабатывают!»
Небольшого роста, крепкого телосложения, в неизменном плаще — таким помню его! Замечательный оратор, дважды слушал Мироныча — в Смольном на комсомольском активе. Он так потрясающе говорил — зал слушал, затаив дыхание, он буквально поднимал слушателей! В общении был прост, обворожительной улыбкой покорил всех! А жизнь шла — неумолимая, жестокая и беспощадная.
Партия (а значит — Сталин) выдвинула теорию построения коммунизма в одной отдельно взятой стране. Требуется для этого: работать по-сталински, быть беспощадным к врагам народа, уклонистам и оппортунистам!
В 1932 году в Ленинграде ввели паспорта — та же чистка! К этому времени я твердо стоял на ногах. Бригада гремела, план выполнялся, зарабатывали неплохо. За хорошие показатели выдавали талоны на одежду. Я получил талон на рубашку, два месяца выплачивал и получил белую, как снег — только на бал одевать. Пролежала она года три ненадеванная: костюма же не было.
На очередных выборах меня избрали секретарем комсомольской ячейки в кузнице, членом комитета комсомола. В цехе насчитывалось 500 рабочих, и только два человека имели среднее образование. Я наладил выпуск стенной газеты — она пользовалась успехом! В дальнейшем газета выпускалась регулярно. Никогда не думал, что стенгазета окажется фундаментом для будущей перемены в моей судьбе. Об этом впереди.
В апреле 1932 года комитет комсомола рекомендовал меня в партию. Жаркое было собрание: одни выступали за, другие — против. В цехе работал зам. начальника по хозяйству Рабчук, здоровый, горластый мужик. Я с ним часто сталкивался: он отвечал за доставку металла, деталей, штампов в прессовое отделение, все доставлялось несвоевременно, с опозданием. Я не молчал — обращался к начальнику цеха, а Рабчук — обижался!
Он рьяно выступал против приема меня в партию. «Он чужак», — твердил он. Но большинство проголосовало «за»! Я стал кандидатом в партию с четырехлетним стажем, гордился этим — откровенно на партсобрании, не скрывая, рассказал автобиографию, и меня поняло большинство коммунистов кузницы!
Секретарь Выборгского РК ВКП(б) Петр Смородин при утверждении вызвал к себе. Средних лет мужчина в косоворотке сидел за столом. Смородин — живая легенда, один из организаторов комсомола — пытливо посмотрел на меня, предложил сесть. «Поздравляю с вступлением в партию, — и, поднявшись, пожал руку. — Хорошие отзывы о тебе: и на производстве первый, и на культурном фронте не последний! Запомни, партия оказала тебе доверие, это ценить надо, не замарай звание коммуниста!»
Я стоял и только мял кепку, не зная, что сказать. Он улыбнулся и промолвил: «Иди и работай, как коммунист-ленинец!»
Кто мог предположить, что он, организатор комсомола, возглавит в Ленинграде карательную «тройку»? На его совести десятки тысяч расстрелянных.
Радость, горе, веселье и невзгоды идут рядом! Вчера, полный радужных надежд, уходил от секретаря райкома, а сегодня, сегодня — увы!
Паспортизация по городу заканчивалась, тысячи бывших, неугодных выселялись, а некоторых арестовывали!
Михаил Селезнев — парторг, проходя мимо пресса, где я работал, сказал: «Зайди ко мне». Поднялся я в красный уголок — место работы парторга, присел к столу, он протянул бумажку и сказал: «Запрос о тебе пришел из паспортного стола». Читаю: «Прошу прислать данные на рабочего кузнечного цеха Галицкого П. К. Имеются сведения, что он сын попа, что у него брат за границей. Требуется характеристика, подписанная треугольником».
«Вот такие пироги. Да ты не волнуйся, я советовался с райкомом, мне сказали — надо отстоять парня, иначе он пропадет!» Утешения парторга не успокоили и, не выдержав, нервы сдали, я разревелся: «Сколько же можно жить в страхе, чем виноват, что отец священник, вырос я в советское время — пионер, комсомолец, партия, работаю честно и на производстве и на общественном фронте, что же еще от меня требуется?» — «Успокойся, приложу все силы, но паспорт ты получишь».
Через 2 дня паспорт мне вручил начальник паспортного стола, пожимая руку, приговаривал: «Поздравляю, поздравляю!»
В Петроградском домпросе, на Большом проспекте, открылись курсы по подготовке во ВТУЗ, комитет комсомола направил меня туда учиться, дав характеристику, и я, без отрыва от производства, начал учебу. На курсах подружился с Юрой Гожевым, художником с Ленкино, Павлушей Буты-линым, Володей Фоминых, а Павел Филонов попал на курсы с нашего завода. Все работали и учились.
Я перешел жить из Ольгино на Петроградку, в коммуналку к Гожеву — там собирались, совместно занимались, спорили, мечтали!
Как давно это было, почти 75 лет — в живых один я, многие погибли на фронте, остальные не дожили до наших дней. Наступила глубокая старость, болезни, но держусь. Хочу закончить описание своей жизни на фоне событий, пролетевших над нашей многострадальной Родиной. Без прикрас — что переживал, то и опишу!
Днем в цехе, вечером в клубе, а теперь еще и учеба. Это будущее!
В 1932 году брат Сима досрочно освободился. Приехал в Ленинград злой, худющий — кому понравится за здорово живешь отмантулить на каторге, не преувеличиваю, два с лишком года! (Я не думал и не гадал, что и мне придется испытать подобное на колымской каторге целых 15 лет!)
С его документами бесполезно было искать работу, и он, не солоно хлебавши, уехал в Крым, затем — в Краснодар. Там до войны и трудился. В 1941 году, не дожидаясь мобилизации, добровольно ушел на фронт.
Еще одно событие в 1932 году: Жора, Ирин муж, уехал в Ленинград и поступил в Институт сельского хозяйства, а дома, на попечении жены, оставил двух детишек. Участник Первой мировой, несколько месяцев в Белой армии, несколько лет в Красной армии — таков его послужной список. Учился успешно, заканчивал 3-й курс, впереди еще 2 года. Ира не выдержала, тяжело одной пестовать двух, приехала в Ленинград и потребовала от мужа: «Бросай институт или я брошу тебя!» Жоре, видимо, самому надоела такая семейная неразбериха, и он подал заявление об отчислении. Собрались и уехали в 1932 году в Евпаторию с обещанием вернуться.
Я курсы закончил, подал в Горный на геологический — вечерний. Днем — производство, вечера чередовал — учеба, общественная работа. Сил хватало. В 1933 году женился, вместе трудились в одном цехе: она в конторе, я на прессах.
Жить переехал на улицу Жукова, где жила семья супруги, с родителями сошелся, особенно с отцом. Рабочий-медник, с 1919 года в партии, малограмотный, но энергичный, работал выдвиженцем зав. складами Никольского рынка, справлялся, но любил выпить — лечили в Скворцова- Степанова, вернее, подлечивали, но на работе держали.
В 1941 году он ушел в ополчение, назначили комиссаром полка, и под Гатчиной ополченцев бросили в бой, в большинстве пожилых, почти безоружных — на четырех одна винтовка. Их, конечно, немцы расколотили, много погибло, часть рассосалась по деревням. Тесть, уроженец тех мест, приютился в Даймище, где жил до революции. Отпустил бороду, жил у свояченицы тихо и мирно. Немцы заняли весь пригород, в том числе и Даймище. «Дед» — звали его немцы, не подозревая, кто он. Но предателей среди населения хватало, и кто-то сообщил оккупантам, кто есть кто.
Деда, Николая Антипова, арестовали и... повесили!
На заводе организовали Станко-механический отдел — 4 станочных цеха объединили, назначили начальника, была создана отдельная парторганизация, комсомольская, профсоюзная. Освобожденный парторг, профком, а на комсомольского вожака нет денег. Комитет комсомола рекомендовал меня комсоргом, сняли с кузнечного и приказом по заводу назначили уполномоченным БРИЗа9. Зарплата приличная, стал итээровцем!10 Времени хватало, чтобы заниматься комсомольскими делами.
Работа закипела — и рационализаторская, и комсомольская.
Почти год выдержал на новом месте, но душа не лежала к канцелярщине — я попросился обратно в цех. С комитетом уладил, пошел в кузницу с просьбой взять обратно. Начальник улыбнулся, но подписал: «Первый раз встречаю, чтобы просились в цех и отказывались от итээровской работы».
1933 год был нерадостный для страны — по центральной России, Украине и Белоруссии прокатился тяжелым катком голод. Мой двоюродный брат получил письмо от матери: «Сынок, умираем с голода, отец опух, уже не поднимается». Это на Украине! Приехала двоюродная сестра с Рогачиков, поехала на Ситный рынок, закупила мешок буханок и отправила домой. Через несколько дней получили весточку: весь хлеб отобрали!
Второй раз приехала сестра не одна, захватила двух подруг и они, на сей раз, сумели на троих провезти два мешка — не доезжая станции, сходили на полустанке!
В кузницу я вернулся и пошел работать к Гошке Пары-гину молотобойцем на трехчетвертной паровой молот. Гошка — ФЗУшник, я его затащил в комсомол, отвлек от пьянки и гульбы. Парень толковый, мы с ним прогремели как лучшие рационализаторы. Это добавка к бюджету! Специальность прессовщика пригодилась: многие детали, изготавливаемые под молотом, перенесли на пресс, что удешевляло продукцию.
С женой мы работали в одном цехе, вечером вместе шли в драмкружок, если нет занятий в институте, или в кино — казалось, жизнь улучшается! На самом деле трудности никуда не исчезли, просто от них отмахивались, стараясь не замечать!
Объявили очередную чистку партии. Аппарат, комсомол «подчистили», неугодных вроде не осталось!
В кузнице в красном уголке после дневной работы назначалось собрание, приходила комиссия, и судейство открывалось. В кузнечную ячейку входили директор завода Сухомлинов, председатель облисполкома Струве и другие высокопоставленные партийцы — чтобы не отрывались от масс. Мне поручили выпускать стенгазету, освещать процесс чистки.
В один день «чистили» директора, председателя облисполкома и меня. Народу полно! Сухомлинов, средних лет, высокий брюнет, кое-где пробивалась седина, держался спокойно, рассказал биографию, ответил на вопросы: в семье он семнадцатый, с Псковщины, чуть захватил империалистическую, полностью гражданскую, в которой погибло 4 брата, потом учеба, работа, два года стажировки в Германии на военных заводах и должность директора завода! Чистку прошел! В 1937 году «вспомнили» — стажировался в Германии, арестовали, ст. 58-6 — шпионаж, и… расстреляли! (В Ленинграде очень мало уцелело директоров: в прошлом эсеры, меньшевики, «стажеры» за границей — значит, изменники!)
Следующий я. Коротко биография, потом вопросы. После крестьянского сына тяжеловато, но ничего — с двадцатидвухлетнего, что взять? Рабчук и здесь выступил, но председатель остановил его: «Он ничего не скрыл, зачем повторяться?» Спросил мастера, парторга, получив положительный ответ, махнул рукой: «Садись, сынок, так держи и дальше»! Его слова вселили надежду. Объявили: «Чистку прошел».
Многие пострадали: несколько человек перевели в сочувствующие — это что-то среднее между кандидатом и членом партии, некоторых за пассивность исключили! В заключении своем комиссия записала: «Отметить хорошую работы стенгазеты — редактор Галицкий П.»
Шел домой, а мысли одолевали — мне 22, впереди жизнь, полная ухабов, ям! Выдержу ли я? Такова жизнь на данном отрезке, значит — нужно крепиться!
В 1933 году бывший парторг цеха Степанов был откомандирован райкомом в подшефный Залучский район инструктором, приехал в отпуск и встретился со мной: «Я рекомендовал тебя в районную газету, понимаешь, некому работать, а ты мастак». — «Я в Горном и бросать не собираюсь» — ответил ему. Но колесо закрутилось — вызвали в партком и сказали: «Надо ехать».
«Ты еще молодой, поработаешь годик, приедешь, и мы тебе квартиру дадим, а в Горном устроим академический отпуск» — закончил секретарь парткома аудиенцию.
Спорить бесполезно, тем более получил вызов в райком к Смородину: «Езжай, не упирайся, в деревне нужны грамотные люди, вернешься — поможем!»
Расчет получил быстро, выдали двухмесячное пособие, ордер на пальто. Собрались с женой, сообщили в Залучье — встречайте, и выехали в Старую Руссу. А дальше по бездорожью 45 км. На вокзале поджидал пожилой крестьянин. Лошадь, запряженная в двухколесную телегу, набитую соломой — таков поданный экипаж.
На местном диалекте ее величали «БЕДА»!
Выехали от вокзала рано утром, а приехали в район под вечер. Апрель, солнышко пригревало по-весеннему, снег стаял с полей, а дорога, разбитая, с глубокой колеей, залитой водой, представляла непроходимое месиво! На Ситном рынке купил в дорогу солдатские сапоги — они расползлись, и пальцы с портянками показались наружу!
Переночевали у редактора Григория Лукши.
Залучье мне понравилось — большое, в прошлом торговое село, вокруг небольшие деревеньки, рядом протекает речушка Робья, виляет, течет позади дворов, обвивая кольцом кладбище, вырывается на простор и впадает в Ловать. На центральной улице в новом здании — райком, райисполком, по соседству в кулацком доме милиция и НКВД11 — в этих четырех буквах постепенно концентрировалась власть, все могущество сталинской империи.
Напротив, в бывшей церкви, клуб, дальше райпо с магазинами и конторой.
Деревенские домики заканчивали центральную улицу, дальше — мостик через Робью, а за ним, чуть не сливаясь с Залучьем, — деревушка Верхняя Сосновка. Еще три улицы переулки…
На крутом берегу реки, в ста метрах от райисполкома, построили большой дом буквой «П» — в нем обитали приезжие работники всех рангов и званий. Секретарь райкома и председатель райисполкома проживали в отдельных коттеджах.
Мне дали квартиру (комнату и кухню), утвердили полпайка, довольно приличный набор продуктов, голод не угрожал! Открывалась новая жизнь!
В Залучье прожил около четырех лет, испытал радость и горе, но вспоминаю с теплотой: я познал себя, почувствовал удовлетворение от работы в редакции.
Утром, после приезда, с редактором зашли к секретарю райкома Мелюхову Константину Карповичу. Встретил сдержанно, но приветливо.
Небольшого роста, про таких говорят — ладно скроен и крепко сшит, с густой шевелюрой. Умные пытливые глаза — запомнились мне!
Коллектив редакции небольшой: редактор, заместитель, ответственный секретарь, выпускающий и два инструктора. Костя Алексеев (секретарь) ввел меня в курс, как готовится газета, и дела пошли: на велосипеде ездил по району, вникал в сельскую обстановку, знакомился с председателями колхозов, бригадирами, доярками.
Район провел сев первым в области. В райцентр съехались передовики отметить успех — веселые, жизнерадостные! Полный контраст с евпаторийскими колхозниками!
Почему — не понял, видимо, сыграло время, прошло четыре года, колхозы, где умный руководитель, окрепли, крестьяне свыклись с неизбежным — против рожна не попрешь! Разъезжая по району, бывая в усадьбах, на скотных дворах, убедился: где толковый хозяин, люди довольны. Но, увы, таких не густо.
Мы, газетчики, старались помочь, показывая передовиков, разоблачая лодырей, нерадивых. Работа мне пришлась по душе, но с редактором не особенно ладил: как журналист не на высоте, к тому же большой любитель «просиживать штаны» в кабинетах руководства. В работу редакции не вникал, свалил все на меня. Я не сетовал, с удовольствием вникая в азы журналистики, набивая руку в газетном деле.
В ноябре поехал в Ленинград в отпуск, зашел в партком напомнить об обещании: «через год вернешься, дадим квартиру, устроим». Ответ ошеломил меня: Залучский райком возражает против моего отъезда! «Мы бессильны, — сказал секретарь парткома Егоров. — Иди в обком!»
Тронулся по инстанциям. В обкоме приняли у третьего секретаря Щербакова. «На селе кадры крайне нужны, тем более газетчики» — и, открыв ящик стола, протянул мне листочек: «Предъявитель (ФИО) является кандидатом на поступление в Институт журналистики им. Воровского». Штамп, печать обкома партии.
Щербаков внимательно наблюдал за моей реакцией. Видя, как я растерялся, сказал: «Это путевка в Институт журналистики на заочное отделение. Условия таковы: в начале года полтора месяца в стенах института, в конце — два месяца. И учиться будешь, и работать, набираться опыта». С тем я и ушел. Поразмыслил, пришел к выводу — меня такая перспектива устраивает!
Канал Грибоедова, 166 — особняк любовницы какого-то миллионера, шикарное здание, два конференц-зала, замечательные аудитории — здесь и приземлился до 1937 года. Документы приняли и сообщили: экзамены с 1 декабря.
Осталось несколько дней до злополучной даты, ничто не предвещало трагедии, крутого поворота в политике страны — террора, арестов, произвола!
1 декабря, с утра, съездил в институт, познакомился с абитуриентами, нашлись знакомые из других районных газет — коллеги.
Дома пообедал и прилег на диван. Напротив рупор — меня насторожило частое отключение передач. Где-то около шести заиграла грустная музыка, замолчала, тишина. Через несколько минут опять музыка и опять тишина. Только в 12 ночи или около этого раздался голос диктора: «Центральный Комитет Коммунистической партии, Президиум Верховного Совета с прискорбием сообщает, что в Смольном, в 16 часов, от руки врага рабочего класса тяжело ранен член Политбюро, секретарь ЦК и Ленинградского обкома, пламенный трибун Сергей Миронович Киров!»
Зазвучала траурная музыка, мы сидели на диване, удрученные и расстроенные! Его уважали и любили ленинградцы. Музыка передавалась всю ночь.
Утром вышли газеты в трауре с подробным сообщением: в Смольном на пленуме обкома должен был выступить С. М. Киров с докладом об отмене карточной системы. Он вышел из своего кабинета, появился в коридоре без охраны, прошел несколько шагов, и Николаев выстрелил ему в затылок, смертельно ранив.
В институте занятия отменили. В большом вестибюле с широкой мраморной лестницей состоялся митинг. Открыл ректор Шамес. Мы разошлись, подавленные происшедшим.
Я вспомнил встречи в кузнице, на общегородском собрании актива комсомола. Мне было обидно, что погиб такой душевный человек, сильный организатор и партийный деятель.
История и по сей день не раскрыла тайну убийства, есть только догадки, мысли. Позже, на Колыме, в лагере, встречаясь с заключенными, работниками НКВД и партработниками, понял истинную причину гибели С. М. Кирова, кому была нужна его смерть и как использовали ее, дабы усилить аресты старых членов партии — соратников Ленина, вообще террор против своего народа!
За всем этим — зловещая фигура Сталина.
Обычная человеческая история: Кирову 48 лет, мужчина в соку, жена больная, он завел амуры с женой Николаева — неудачника, потерявшего работу и партбилет. Николаева «подобрал» Запорожец, зам. начальника НКВД по Ленинграду, и по заданию Ягоды вручил ему пистолет, организовал выстрел в Смольном, убрав предварительно охрану. А за Ягодой та же фигура — Сталин. Об этом мне рассказал Петр Дубошин, в прошлом чекист, потом арестант, умерший на прииске «Линковый».
В моих воспоминаниях «Этого забыть нельзя» я описываю это более подробно.
Странно, очень странно — никто не остался жив, кто соприкасался с этой трагедией, Виссарионыч всех «замел». Убийством Кирова Сталин развязал себе руки.
И развернулись процессы — Зиновьев, Каменев, Рыков, Бухарин, Рудзутак, Радек и другие «чистосердечно» признаются в организации убийства и вредительства.
Процессы открытые, виновники рассказывают о своих злодеяниях, чистосердечно каются в грехах. А почему? Одним обещают не трогать семью, другим — сохранить жизнь, третьих избивают до полусмерти, с некоторыми «беседовал» Сталин.
Результат один — они покаялись чистосердечно!!!
Обыкновенные граждане Советского Союза, слушая радио, читая газеты, негодовали, кричали: «Смерть изменникам!!!»
Недавно читал двухтомник Карпова «Генералиссимус». Он «доказывает», что Сталин был добрый, любил священников! Анекдот. В подтверждение справедливости процессов демонстрирует протоколы суда, где замордованные, избитые и прошедшие пытки подследственные каются в содеянном.
Я не кровожаден, но жалею, что господин Карпов на своей шкуре не испытал сталинское правосудие, сталинскую машину пыток! Уверен — не было бы «исторической эпопеи»!!!
Позор для России, позор, что печатают такие книги, извращенно показывающие историю сталинского периода!!!
По Карпову, что Сталин, что Берия — жертвы. А кто же тогда убиенные, отправленные на каторгу?!!
В 1934 году одурманенный народ верил партии и ее вождю, готов был растерзать этих «иуд и убийц»!
Вернувшись в Залучье, не забывая редакцию и журналистику, я принялся за учебники. Жену отправил в Ленинград к родителям — ждали ребенка, написал маме письмо, она приехала в деревню, чтобы помочь растить будущего наследника или наследницу. В январе 1935 года получил телеграмму: «Поздравляю с дочкой, Катенькой!»
Через месяц, в начале февраля, встретил жену и дочурку в Старой Руссе, закутал обеих в тулуп и доставил домой. Спасибо Васе Семенову, председателю колхоза «Гигант». Он организовал санки, помог мне.
Встреча, радость, казалось, все хорошо, но впереди переживания, волнения — отголоски выстрела в Смольном чувствовались!
На заводе «Арсенал» выходила многотиражка, ребят с редакции я знал и, приезжая в город, делился с ними опытом. На второй день после убийства их арестовали — всех! И прихватили наборщика, уполномоченного по печати НКВД!
После сообщения газетчики появились на работе, чтобы к дневной смене вышла газета. Быстро смонтировали, напечатали и к утру пустили в цех.
Неожиданно из «Большого дома» поступил приказ: приостановить распространение, из цехов газеты немедленно изъять. Что же случилось?
Случилось непоправимое: при проверке обнаружили, что в обращении ЦК в слове ВРАГА набрано два «р». Сделали знак — выбросить. Чернила плохие, бумага тоже, и чернила расползлись на все слово! Наборщик, делая исправления механически, не вникая в текст, выбросил все слово — он прав, потому что слово покрыли чернила, а в результате — фраза получилась архиантисоветской: «ОТ РУКИ РАБОЧЕГО КЛАССА ПОГИБ…» и т. д.!
Группа Николаева-Котолынова, оказывается, давно существовала, связанная идейно с троцкистами, вредила, готовила террористические акты, — писала пресса.
И пошло-поехало. Из района забрали несколько человек — родственников и связанных по прежней работе с Ко-толыновым и Николаевым.
Политбюро объявило проверку партдокументов под лозунгом: выкорчевать нечисть из партийных рядов! В июле вызвали мою скромную персону на бюро для проверки. Кандидатский стаж — 4 года — закончился, прием из-за проверки прекращен, что ожидает, посмотрим. Поспрашивали, поговорили, попросили выйти. Зашел, и мне зачитали приговор: «За связь с чуждым элементом (мать-старушка попадья) исключить из кандидатов, с правом вступления, и оставить в комсомоле»!
Ушел, ничего не соображая. Постой, теперь выгонят из редакции, а то и арестуют. Уж больно «ел меня глазами» Поздняков, начальник НКВД.
На следующий день звонок: секретарь райкома пригласил на собеседование.
Зашел, сел — молчит, я тоже. «Ты комсомолец, с правом стать коммунистом, и райком решил оставить тебя работать в редакции ответственным секретарем выпускающим. Согласен?» — «Да», — ответил я.
Меня не выгнали — работать-то некому. Ставку оставили, паек тоже. Я часто выпускал газету и подписывал за редактора. Из института не исключили, ведь в комсомоле остался, продолжал сдавать зачеты.
1935, 1936, 1937 годы — процесс за процессом, расстрелы, аресты. Страна жила в страхе.
Недалеко от Залучья, через овраги, в извилинах Робьи раскинулась деревушка Избитово, колхоз «Ленинский путь». Красивейшее селенье растянулось одной цепочкой, возле домов могучие липы перекинули ветви через дорогу, сплелись на высоте ветвями — в любую жару прохлада. Председатель Василий Зуев, русский богатырь, энергичный, веселый, хороший организатор. «Ленинский путь» — зачинщик всех мероприятий, а Вася, член бюро РК, пользовался заслуженным уважением. Часто заходил в редакцию побалагурить, деревня-то рядом, я частенько заезжал к нему на велосипеде. Мы дружили, несмотря на разницу в годах — не меньше двадцати.
В один из летних жарких дней, не то в 1935, не то в 1936 г. погода резко изменилась: подул ветер, набежали тучи, закрыв небо — надвигалась сильная гроза.
В жару мы спали на чердаке дома, и я в окошко наблюдал за разбушевавшейся стихией. Молнии сверкали, блестящие огненные шары, как кометы, ударялись в землю, попадали в лес, поджигая деревья. Страшновато смотреть, а каково путнику? Забрав жену и дочку с чердака, спустился в квартиру. Дождь лил стеной, гром гремел.
Утром новость — Избитово сгорело дотла, успели вывести скотину, разгрузить амбар. Отчего загорелось — поджог, гроза?
К несчастью, в деревню вернулся из ссылки сын кулака, жена избитовская, сам тоже. Жил он в Залучье, в его доме теперь милиция и НКВД. Вернулся с хорошими документами, работал в колхозе по-ударному.
Органы искали «виновника» пожара, отбросив версию грозы, наткнулись на него и поняли враз: кулацкое отродье — он поджигатель. Ура, ура!!!
Арестовали, а у жены брат, слабоумный мальчишка, ему и 15 не исполнилось, он признался — зять подговорил поджечь. «Кулака» истязали, били, держали в подвале с водой — бесполезно: не подписал себе смертный приговор.
«Дело» закончили, в бывшей церкви состоялся показательный суд, областной!
Зал битком набит, на сцене заседает суд, в уголке я пишу репортаж.
Вводят арестованного — мужчина лет сорока, богатырски сложенный, лицо в синяках, рубаха изорвана, посконные штаны в кровяных пятнах.
Допрос очевидцев, свидетелей, «преступника». Он твердил одно и то же: «не виноват, не поджигал».
Главный свидетель — мальчишка, брат жены, — что-то лепетал и показывал пальцем на зятя.
Суд удалился на совещание. В зале духота, приглушенные отрывки слов, никто не уходит. «Суд идет» — объявил секретарь, зал поднялся.
Судья зачитал — вина доказана, виновный приговорен к высшей мере социальной защиты — к РАССТРЕЛУ! На обжалование 72 часа.
Раздирающий душу крик, мужчина упал на пол и все кричал: «Не виноват я, не виноват!» В зале шум, крики, конвой поднял бедолагу, волоком потащил за сцену. Суд удалился, зрители, возбужденные, расходились.
Я сидел как завороженный, не в силах подняться и уйти. Судя по процессу, он не поджигал. Прокурор Антонов (позже его расстреляли) и начальник НКВД Поздняков не убедили, не смогли доказать виновность.
Через неделю, недалеко от редакции, встретил «расстрелянного», чисто одетого, без синяков (зажили), улыбаясь, он сказал: «Приговор отменили, я уже дома».
Радовался он преждевременно — через неделю арестовали по новой. Я с женой шел в магазин, поравнялись с НКВД и остановились, ошеломленные: вместе с рамой на тротуар вывалился «убийца», за ним, вернее, верхом на нем, два стажера из гвардии Позднякова. «Караул! Убивают!» — во все горло орал он, а стажеры тащили его по земле в помещение. Его увезли в Старую Руссу.
В конце мая арестовали секретаря райкома К. К. Мелюхова, затем второго секретаря Гаврилова и председателя райисполкома Фокина Ивана Степановича. Аресты нарастали катастрофически: председателей сельсовета, колхозов, бригадиров, директоров лесхозов брали подряд, не разбирая, лишь бы выполнить план. А такой план был — об этом сейчас знают все.
В 1937 году район по севу завоевал Красное знамя, и Михаил Лапин, директор МТС, выступая, сказал: «Под руководством лучшего кировца — тов. Мелюхова — наш район завоевал знамя»! Когда его арестовали, Поздняков шипел на допросах: «Я тебе покажу лучшего кировца»! (В 1928 году Мелюхов был исключен из партии за троцкизм, а потом восстановлен). В 1938 году случайно встретился с Михаилом на пересылке по Селенге, и он рассказал, как ему «лепили» группу, чтобы довести до расстрела.
Поздняков оказался на коне, выступая на митинге возле клуба. Он, брызгая слюной, орал: «Выкорчуем троцкистскую погань, вредителей и врагов народа!»
Второй волной ушли остатки работников районных организаций, предколхозов, прокурор, судья. Чисто подмел Поздняков.
На Колыме, на прииске Фрунзе, я встретился и с И. С. Фокиным. По Залучью помню его, да и по заводу — среднего роста, в годах, седой, спокойный, одет в форму, как одевались старые рабочие, сапоги или ботинки, брюки навыпуск, неизменная косоворотка. А в 1941—1942 году передо мной стоял сгорбленный старик с поникшей головой, с потухшим взглядом, в рваном бушлате, с котелком на поясе. Ветхий старик, а ему и шестидесяти нет!
14 августа 1937 года повез жену к поезду, она уезжала в Питер рожать второго ребенка. На переправе догнала легковушка НКВД, меня попросили пересесть, и мы вернулись. Встреча с Поздняковым, шмон, издевательства!
Так закончилась гражданская жизнь на воле — впереди лагерь Южлаг, Колыма, чужая планета, несколько судимостей (периодически в 1943 г., в 1948 г., через пять лет добавляли), освободился в 1952 году, пробыв под охраной 15 лет с гаком!
Фокин сказал мне при встрече на Линковом: «Павел, мы с Константином Карповичем ничего не подписали — нас били, держали в полузатопленном подвале, судили, мне и ему по 25, остальным по 15. Вспоминали всех, но не думали, что тебя загребут. Ты был самый молодой!» Они ошиблись: для поздняковых и им подобных аресту подлежал любой пол и любой возраст!
В этом злосчастном 1937 году произошло несколько крупных и ярких событий, которые раскрывают сущность власти и ее руководителей — на словах одно, а в жизни другое.
Процессы продолжались, и открытые, и закрытые, но исход один — СМЕРТЬ!
В мае короткое сообщение в газетах — в прокуратуре СССР: разоблачена военная группировка, во главе с Тухачевским, Корком, Уборевичем, Егоровым, Алкснисом и др., обвиняемым по ст. Уголовного кодекса — 58-1а, 2, 6, 11! Следствие продолжается. Через несколько дней суд, все сознались — их расстреляли. Еще совсем недавно им присвоили звания маршалов, комкоров, комбригов и т. д.
В 1930 году, ударив по кулаку, частично и по середняку, угробили сельское хозяйство, оно до сей поры не очухалось. А в 1937 году еще более сильный удар пришелся по командованию Красной Армии. Под корень или около этого уничтожили высший и средний командный состав, к войне оказались неподготовленными. Поэтому в 1941 году за несколько месяцев европейская часть страны, вплоть до Москвы и Ленинграда, юг — молниеносно оккупировали гитлеровцы. Гитлер остался доволен — и «благодарил», наверное, Виссарионыча за расстрелы в Красной армии!
Вспоминается портрет Сталина с девочкой из Средней Азии на руках — впечатляющий! Мудрое лицо с ласковой отеческой улыбкой. А через два дня этот «ласковый дедушка» дал команду, и арестовали всю ее семью, отца расстреляли, остальных в тюрьму, в ссылку. Недавно я читал воспоминания этой девочки.
В 1937 году собрали съезд колхозников-ударников. В президиуме Сталин и все его соратники.
Выступает колхозник: «Товарищи, я в колхозе работаю трактористом, даю в день три и четыре нормы, но я сын кулака!» Сталин его перебивает репликой: «Сын за отца не отвечает!» Весь зал поднялся: бурные овации, аплодисменты, восторженные крики, у многих на глазах слезы!
Значит, в точку попал Вождь, но только на словах — в жизни ничего не изменилось: преследовали, выгоняли с работы, сажали детей «бывших». Государственный террор против своего народа продолжался!
Все происшествия одного года раскрывают истинное лицо, лицо хамелеона, нашего высшего руководства сталинских времен!!!
Подручный Сталина Ежов, выполняя указания Вождя, развил бурную деятельность по уничтожению старых большевиков, интеллигенции, рабочих и крестьян — спустил по краям и областям директивы с указанием, сколько расстрелять, сколько посадить. Ни в одной стране, в самые тяжелые времена, не было такого — даже при инквизиции! Страна, возглавляемая коммунистами, оказалась впереди в организации планового уничтожения своих соотечественников!
На необъятных просторах страны, куда ни глянь, маячили вышки лагерей, где ишачили заключенные. Они выросли, как грибы, в Сибири, Казахстане, в Заполярье, в самых отдаленных и гиблых местах!
А газеты, радио, захлебываясь, прославляли «великого кормчего» и его соратников, требуя повысить бдительность, выявлять вредителей и их пособников, беспощадно уничтожая виновных! Что ни газета, что ни передача, сплошь заполнены дифирамбами: спасибо Сталину за счастливую жизнь!!
Невольно вспомнилось, как на «Скрытом» Шуринок, начальник прииска, перед началом показа кинокартины проводил собрание. Тема — намыв золота вольнонаемными после работы. (Они, конечно, не мыли, а выменивали у заключенных за табак или хлеб, но все равно — надо потратить время, и немалое, чтобы наменять металл!) Я пришел в кино, а попал на собрание, чтобы начальство не приметило, спрятался за широкими спинами впереди сидящих. А рядом со мной сидела Макарова, жена маркшейдера. На призыв Шуринка повысить норму сдачи золота вдвое все захлопали, а некоторые подхалимы даже поднялись. Рядом сидящая Макарова тоже хлопала, а сама приговаривала: «Что же мне делать, куда же девать детишек, кто с ними будет сидеть!!!»
Так на Руси и жили: плакали, а хлопали, восхваляя руководителей!!
А впереди тяжелейшие испытания для Родины — ВОЙНА, ГОЛОД, РАЗРУХА! А мне — годы каторжного труда в сталинских «истребительных» лагерях.
 2008 г.
 
Примечания
1 Частный заповедник в Аскания-Нова существовал с 1874 г. В 1898 г. владелец поместья Фридрих Фальц-Фейн впервые в мире по собственному почину исключил из хозяйственного оборота часть нетронутой степи. С 1921 г. Аскания-Нова — один из первых советских заповедников. Ныне — биосферный заповедник мирового значения. (Прим. ред.)
2 Ныне г. Цюрупинск (Прим. ред.).
3 Ефим Алексеевич Придворов — настоящее имя Демьяна Бедного (Прим. ред.).
4 «Шахтинское дело» — официально «Дело об экономической контрреволюции в Донбассе» (1928). В ходе этого дела практически впервые получило широкую известность понятие «вредитель» и была разработана целая философия» этого понятия. Из 53 обвиняемых были оправданы лишь четверо, из них двое — германские подданные. Пять человек были расстреляны, остальные получили различные сроки. В 2000 г. все осуждённые по Шахтинскому делу были реабилитированы за отсутствием состава преступления (Прим. ред.).
5 ФЗУ — фабрично-заводское училище, предшественник более поздних ПТУ (профессионально-технических училищ) (Прим. ред.).
6 Ныне Донецк (Прим. ред.).
7 Речь идёт о знаменитой статье И.В. Сталина «Головокружение от успехов» (Правда, 5.01.1930). В этой статье Сталин провозгласил переход от прежних методов коллективизации (поспешных и грубо-насильственных) к более гибким, а вину за «перегибы» переложил с себя на рядовых исполнителей (Прим. ред.).
8 Так в оригинале (Прим. ред.).
9 БРИЗ — Бюро рационализации и изобретений (Прим. ред.).
10 ИТР — инженерно-технический работник (Прим. ред.). 11Точнее, ОГПУ было переименовано в НКВД в 1934 г. (Прим. ред.).
 

Очередная «лагерная» книжка?

 Вступительная статья составителя А. Ковалевой

«Сколько бы ни появилось тюремно-лагерных воспоминаний, их всё будет мало.
Голоса: «Довольно, хватит» — голоса тех, кому либо неохота,
чтобы жуткое прошлое покрепче напечатлелось в памяти поколений,
либо тех, кто идиотически беззаботен на счет будущего».

Юрий Давыдов
 
 
Наверное, публикация очередных лагерных мемуаров способна удивить читателя. После всего изданного за последние пятнадцать лет, после Сахаровского фонда и виртуального портала, на котором несколько тысяч воспоминаний об одном ГУЛАГе… И что, кажется, нового можно в них увидеть? Маховик репрессивной политики, допросы, подробности лагерного быта? Имя автора?
Павел Калинникович Галицкий — рядовой своей эпохи. Окончил среднюю школу, потом заочно Коммунистический институт журналистики имени Воровского; окончил, впрочем, почти перед самым арестом. Работал на ленинградском заводе «Арсенал», потом в районной газете… После лагеря и ссылки продолжил заниматься горным делом (сказалась «лагерная практика»), теперь уже в Туле. Он не был правозащитником и диссидентом, не стал антисоветчиком и теперь почти не отличается от сверстников, переживших вместе с ним и лагеря, и политические процессы, и государство, их породившее. Но его память донесла до нас удивительное множество имен и мест, причин и следствий!
Советская лагерная система пропустила через себя миллионы людей; у каждого из них была своя судьба, нередко незаметная, невосполнимая и… теперь уже ненужная? Галицкий пишет о «рядовых» заключенных, чьих имен мы не знаем, и об охране Сталина, о всесоюзных политических процессах и тюремных конфликтах в масштабах камеры. Многие из его героев «глядят в учебники»: от неизвестного белогвардейца (о котором автор, кстати, почти сожалеет: «не принял вовремя революцию») до крупных военных и партийных кадров. В разговорах с ними повседневность сменяют реалии Второй мировой («Гитлер, думаете, зря без сопротивления уступил часть Польши, Закарпатье <… > Прибалтику? Нет, с дальним прицелом: старые укрепрайоны мы бросили, новые создать не успели…»1) и внутренней жизни Кремля. Сложно сказать, что ценнее в подобных источниках: новые люди или их рассказы. В истории нет места гражданскому пафосу. Можно сравнить судьбы осужденных — несправедливо и незаконно — с безвестными солдатами Второй мировой: за каждое имя сейчас борются поисковые отряды, каждый новый жетон или капсула с личными данными — предмет гордости и большая удача. Разве несколько десятков имен, любое из которых может быть давно утерянным, забытым — не равносильны деятельности экспедиции? Все это так, но не только так!
В истории важно понятие социума, культуры, эпохи. Нельзя упомянуть обо всем и обо всех, но ведь исторические процессы — это кружево, где каждый волосок держится за другой, дополняя картину. Читая однажды статью о художнице Нине Луговской, я наткнулась на знакомое название: Сусуман 2. Члены семьи Луговских, мать и три дочери, были осуждены по статье 58-10 УК РСФСР — контрреволюционная агитация — на пять лет лагерей. И вот после войны Любовь Луговская с дочерью Евгенией уехали на жительство в поселок Сусуман Магаданской области. А ведь там, на золотоносном прииске, десять лет назад работал Павел Галицкий! Совпадение? Разумеется! Но для таких совпадений и пишут, и вспоминают…
Наверное, мемуары и дневники всегда будут самым жадно читаемым жанром. Роман может вызвать чувство сопереживания героям, передать настроение, наполнить эмоциями — и остаться при этом романом! Но воспоминания — всегда только опыт, облеченный в письменную форму. И, конечно, воспоминания о тюрьмах и лагерях, равно как и о войнах, катаклизмах, любых экстремальных ситуациях, что тянутся годами, — особый разговор.
«Спасибо, Александр Исаевич, Вы все предусмотрели! Как знать, хватило бы у нас самих ума, пока ломились с обыском, сжечь все письма и адреса, если бы не Ваши книги? Или хватило бы у меня выдержки бровью не повести, когда меня догола раздевали в тюрьме? Догадалась бы я сама до великого зэковского принципа: "Не верь, не бойся, не проси!"?» 3 Так пишет о первом, «теоретическом» лагерном опыте поэтесса и правозащитница Ирина Ратушинская. Разумеется, я искренне надеюсь, что читателям данной книги, равно как и мне, никогда не придется увидеть колючую проволоку, находясь с обратной стороны. И никто не вспомнит, где лучше спать во время пересылки и как сделать бритвенный кипятильник. Но подобные книги учат не сплошь практике; порой важнее теория. Например, то, что в одном плавильном котле всякая частица индивидуальна; трудно судить, как поведет себя друг, товарищ, сокамерник. В воспоминаниях Галицкого есть любопытный эпизод: несколько заключенных (разумеется, все они были «политическими») — два учителя, два председателя колхоза и молодой священник — договорились держаться вместе для защиты от «блатных» 4. Когда мальчишка-вор, высланный «паханами», потребовал от Галицкого раскрыться для шмона, тот «не оборачиваясь, послал его на тюремном жаргоне» 5. Но священник, спрошенный о том же, немедленно расстегнул свою рясу.
Почему я упоминаю этот случай? Дело в том, что за чертой нашего с вами мира, там, где не действуют наши законы, нет наших близких и друзей, нет свободы — могут потерять свою цену слова, в которых мы уверены. Это не значит, что каждый пойдет доносить или протянет руку к чужому. И это не оправдание тем, кто пойдет и протянет. Но во многих «лагерных записках» мне попадалось досадное и, по сути, несправедливое разделение, порой безотчетное: я и они. Я не сдался, они сдались; я не пошел, они пошли; я сказал, они промолчали.
В одном частном разговоре мне случилось услышать: «Нельзя остаться человеком и есть с земли». Почему же? Ведь почти каждый мемуарист пишет, как помогала «мотать срок» мысль о возвращении! Он вернется и расскажет все, что видел и испытал. Разве ради только этого нельзя поднять и съесть?
Галицкому не приходится сравнивать: он пишет лишь о причинах и следствиях, о нормах и отклонении от норм.
Мемуары крайне схематичны: нет плохих и хороших заключенных, а представители власти обрисованы очень бегло — имя, звание да чем знаменит! Много рабочих подробностей и совсем ничего — об общении с внешним миром, тем более, никаких сопоставлений с современностью. Они целиком обращены в прошлое, время в них как будто со знаком минус… Полагаю, причина этого совпадает с одним из достоинств книги — воспоминания завершены в 1983 году. Тогда уже не говорилось ни слова о репрессиях и «концлагерях» (советская карательная система была «секретом полишинеля за семью печатями»), и еще ни слова о конце Советского Союза.
Автор взялся за воспоминания по просьбам дочерей, между тем, рукопись «вызвала у читающих много вопросов». Так, значит, были читатели? Вероятно! Но какие и сколько? Сергей Довлатов вспоминал, как «был одержим героическими лагерными воспоминаниями» 6 в годы молодости.
Увы, одним из основных достоинств любых воспоминаний является их своевременность. После издательского бума 90-х эта книга кажется «опоздавшей». Когда-то самиздатовские лагерные рассказы произвели эффект разорвавшейся… петарды — ведь их, в конце концов, читали «свои» и «у себя». Ознакомление с ними — не говоря уж о хранении и распространении! — всегда вязалось с некоторым риском. Потом, в перестроечные времена, поток тюремных мемуаров, документов, романистики и беллетристики превысил все возможные пределы — и читающая общественность «наелась». Хотя не представляю, как можно пресытиться подобным жанром! Вероятно, если читать из любопытства?..
Сейчас наступила «третья волна», когда подобной литературой интересуются любители и знатоки, а рядовой читатель уже и так «все знает» о сталинской эпохе, о жертвах и палачах, ну, и так далее. О чем это говорит? О том, что мы привыкли; что человек ко всему привыкает. В одной известной книге автор рассказывает, как ему уже на воле пришлось подписывать свои показания о Глебе Бокии для подтверждения его реабилитационного дела. И он забыл, где нужно подписать. Человек, прошедший лагеря, не раз закрепляющий подписью собственные признания.
«Майор посмотрел на меня и вдруг начал хохотать. Он хохотал совершенно искренне, он сразу утратил свой гэбэшный вид и приобрел черты человечности…
Почему вы смеетесь?
Боже мой, как устроен человек, как быстро он, оказывается, способен забыть! Вы столько раз подписывали показания и уже забыли, что их надо подписывать в конце каждого листа…
Ох, дьявол! Как же я мог такое забыть! Мне стало стыдно, и этот стыд не проходил, пока майор подписывал мне пропуск, любезно прощался со мной, провожал меня до лифта.
Стыд терзает меня и сейчас каждый раз, когда я вспоминаю хохот этого майора. Неужели он так и остался в уверенности, что все проходит, все забывается. Как говорится в поговорке, "тело заплывчиво, память забывчива"… И я помог ему увериться в этой неправде!»7.
Вот поэтому любые мемуары своевременны, и нет среди них ни слишком поздних, ни слишком ранних.
Между тем, у нас, к сожалению, существуют как бы два типа лагерных мемуаров: первого и второго сорта. И когда уже упоминавшийся здесь Довлатов пытался издать свою книгу очерков «Зона», то в письме редактору так формулировал причины предыдущих отказов: «бесконечные тюремные мемуары надоели читателю. (И это в 1982 году, хотя и на Западе! — А. К.) После Солженицына тема должна быть закрыта… Эти соображения не выдерживают критики. Разумеется, я не Солженицын. Разве это лишает меня права на существование?»8.
Здесь, кроме недоумения, проскальзывает некоторая виноватость; автор точно оправдывается, что он не Солженицын. Действительно, есть всем известные, многократно растиражированные вещи, они выложены в сети Интернет и доступны любому пользователю. И есть маститые «пострадавшие» от сталинского режима. Их судьбы всем известны — что хорошо, но они и эталонны — что плохо. Мы привыкаем смотреть в прошлое глазами этих людей. Мы — это мы, историки, и мы — читатели. И это при том, что на территории бывшего СССР (в основном, конечно, в Сибири) разбросаны бывшие сотни и тысячи ИТЛ! Значит, миллионы зеков, миллионы страниц воспоминаний — и везде свои подробности, свои нюансы.
Мне кажется, что «тюрьмоведение» сейчас, когда прошла волна разоблачительства и нездоровый интерес к советской действительности схлынул, превращается в такую же самостоятельную область исторической науки, как некогда декабристоведение — и пока еще только набирает обороты. Уже сейчас появляются отдельные «лагерные» монографии9. Их будет становиться больше; понадобится статистика. Статистике послужит эта книга…
Мемуары печатаются по машинописи (167 страниц) из домашнего архива семьи Галицких; рукопись (1983 года) хранится там же. Авторская пунктуация частично изменена, по возможности сохранен синтаксис подлинника. Текст сопровождается примечаниями, составленными А. П. Ковалевой. В составлении справок задействован материал исторического портала hrono.ru.
Особую благодарность за помощь в подготовке этой книги приношу Анатолию Яковлевичу Разумову.
 
Алина Ковалева
 
Примечания
1 Здесь и далее цитируются фрагменты из воспоминаний П. К. Галицкого.
2 Луговская Н. Хочу жить… Из дневника школьницы. 1932—1937. М, 2004. С. 25.
3 Ратушинская И. Серый цвет надежды
4 То есть обычных уголовников. —А. К.
5  См. настоящее издание. С. 43.
6 Довлатов С. Д. Ремесло // Собрание прозы: В 3-х т. СПб., 1993. Т. 2. С. 49.
7 Разгон Л. Э. Плен в своем отечестве. М., 2002. С. 7.
8 Довлатов С. Д. Зона (Записки надзирателя). СПб. 2006. С. 7.
9 Иванова Г. М. История ГУЛАГа 1918-1958. М., 2006; Гвоздикова Л. И. История репрессий и сталинских лагерей в Кузбассе. Кемерово, 1997; и др.

По настоянию знакомых и друзей, родных и близких я решился, наконец, взяться за воспоминания о пережитом в один из страшных и позорных периодов становления Родины. Это 1937 и последующие годы!
Период так называемого «культа личности» страшен тем, что никто не мог ручаться за свою жизнь и свободу, никто не был уверен, что сегодня или завтра его не заберут и не посадят за решетку!
Пишу воспоминания о пережитом лишь для того, чтобы это страшное не повторилось в истории нашей многострадальной страны! Чтобы о нем узнали от очевидцев, переживших ужасы застенков в государственных органах, обязанных сохранять, а не калечить жизни граждан, переживших годы лишений и унижений в лагерях под названием «исправительно-трудовых»! Без прикрас и преувеличений!
На Пискаревском кладбище в Ленинграде высечены замечательные слова Ольги Берггольц: «НИКТО НЕ ЗАБЫТ, НИЧТО НЕ ЗАБЫТО!».
Нельзя забывать жертв, погибших в блокаду, в оккупации, в плену и на фронтах Великой Отечественной, но также нельзя забывать о жертвах произвола 1937—1938 годов!
НЕЛЬЗЯ, чтобы повторилось вредительство по отношению к человеку!
В 1939 году на прииске «Липковый» вольнонаемный инженер — начучастка пригласил меня и Женю Дальского, тоже заключенного, к себе на квартиру.
Поздно вечером, чтобы никто не увидел, как воры, пробирались мы в вольный поселок и, прошмыгнув по длинному коридору, юркнули в комнату. Окно плотно завешено, двери заперты, говорили шепотом: за связь с заключенными вольняшек не жаловали!
Разговаривая, я спросил:
— Григорий Иванович, как Вы смотрите на репрессии и аресты?
Он ответил так, что я запомнил навсегда:
— Я считаю, что это самое большое вредительство по отношению к человеку.
Итак, что вспомню — факты, фамилии — опишу без прикрас: правда, одна только правда, ничего кроме правды.
1937 год, август. Я работаю ответственным секретарем районной газеты «Новый путь». Районный центр Залучье, большое, в прошлом торговое село, раскинулось на берегу небольшой речушки Робья, которая несет свои воды в Ло-вать. В селе несколько улиц, на главной помещаются райисполком, райком партии, редакция и издательство, столовая, школа-десятилетка. По другую сторону райисполкома в большом кулацком доме — милиция и НКВД. Напротив церковь, где оборудовали клуб, дальше магазины.
До сих пор помню секретаря райкома партии Мелюхова Константина Карповича1. Его арестовали первого. Небольшого роста, плотный, быстрый в движениях, с приятными чертами лица: ровный нос, серые умные глаза. Хороший оратор, замечательный организатор.
Весну 1933 года Залучский район закончил первым в Ленинградской области, рапортовал обкому и облисполкому о досрочном окончании посевной и получил поздравительную телеграмму за подписью товарищей Кирова и Струппе. На торжественное собрание приехал председатель облисполкома Струппе (в 1937 году его расстреляли как врага народа)2.
В марте 1933 года парторганизация завода № 7 послала меня в подшефный Залучский район заместителем ответственного редактора газеты. В то время грамотных было маловато: на кузнечный цех, где я работал, на 500 человек рабочих насчитывалось двое со средним образованием: я и мой друг Павлуша Филонов (он погиб в Финскую войну).
Я выпускал стенную газету в цеху, поэтому и попал на газетную работу. Все в газете было ново, и я с головой окунулся в работу: ездил по колхозам, разговаривал с руководителями, с колхозниками и писал очерки о передовиках села.
В честь выполнения посевной в райцентре был праздник. Со всех деревень понаехало народу, на площади возле райисполкома буквально яблоку было негде упасть. А в клубе — торжественное собрание, где чествовали передовиков, говорили речи. А после на площади — песни, пляски.
На собрании т. Струппе зачитал приветствие, после с докладом выступил секретарь райкома Мелюхов. Хорошо он говорил, с огоньком!
Я сидел в президиуме и старался как можно точнее записать все выступления. Выступал и директор МТС Лапин Михаил3. Он сам из местных, его все хорошо знали как делового человека и сильного оратора. Да, говорил он сильно. Начал так:
— Товарищи! Под руководством лучшего кировца — товарища Мелюхова, наш район из отстающих вышел в передовые!
Правда, хорошо сказано?
На следующий день, выпуская газету с отчетом о празднике, на развороте, где печатались выступления, я дал «шапку»: под руководством лучшего кировца наш район вышел в передовые!
В 1937 году в мае «лучшего кировца» К. К. Мелюхова арестовали, а вместе с ним через некоторое время и все руководство района.
Не минула чаша сия и Лапина Михаила.
Позже, в 1938 году, во время этапа, на одной из остановок в пути между Заудинском и Усть-Кяхтой, я столкнулся с Михаилом Лапиным! Встреча была радостной, ведь за тысячу верст от родного дома увидеть товарища, с которым вместе работал — это большое и редкое счастье! Но и грустно одновременно. Стали вспоминать, кто из знакомых арестован, а таких было большинство. Михаила арестовали в июне, меня в августе, поэтому больше рассказывал я:
— Помнишь Зуева с Избитово? — Арестовали! Орлов с Речиц, Гусев с Сосновки, Василий Цук, заворготделом Рика, Антонов, прокурор, тоже попали!
Долго я ему перечислял, он грустно и жалобно улыбался, а потом сказал:
— Когда Поздняков4 меня допрашивал, то говорил — всех сгною, всю контру мелиховскую выведу! А помнишь 1934 год, мое выступление на торжественном собрании? Ты еще в газете писал о лучшем кировце?
— Как же, помню, это была моя первая самостоятельная работа!
— Таквот, — продолжал Лапин. — Поздняков надопросах несколько раз совал мне газету в лицо и кричал: что, сволочь, под руководством «лучшего кировца» работал, а он такой же контра, как и ты!
Так за эту фразу и посадили Лапина! Вернее, арестовали бы все равно, но это была зацепка!
1937 год, август. Хороший теплый день, 14 августа — медовый Спас, на улицах — полно народа! В то время, особенно в сельской местности, праздновали все религиозные праздники наравне с революционными, а тут совпал Спас с субботним днем.
Я договорился с редактором Белановым, и он меня отпустил — мне надо было отвезти жену к поезду, она собиралась рожать и решила ехать к родителям в Ленинград.
На попутной грузовой машине (автобусы тогда не ходили), посадив жену в кабину, я с другими пассажирами устроился в кузове.
В это время ко мне из Ленинграда приехали друзья — Павлуша Бутылин, Володя Фоминых и Павлуша Филонов. С Бутылиными мы уезжали в Старую Руссу, он закончил Горный институт и по направлению уезжал в Хабаровский край. Мы с ним поудобнее устроились в кузове и разговаривали. Не доехали до переправы километра два, когда нас догнала легковая машина. Перегнав нас, она остановилась поперек дороги, загородив нам путь. В ней сидел замначальника НКВД Гостев5. Остановились и мы.
С нами ехал старший следователь прокуратуры. Прокурор Антонов недели две уже как был арестован, и следователя вызвали в Ленинград. Увидев машину, загородившую нам дорогу, он побледнел:
— Ребята, это за мной! — прошептал он дрожащим голосом. Мы на него смотрели с жалостью и пониманием: у него в Залучье осталась большая семья.
Гостев подошел к нашей машине, осмотрел молча всех ехавших и, обращаясь ко мне, сказал:
— Галицкий, слезайте, поедете со мной обратно в Залучье.
Жена вполне понятно заволновалась и спросила его:
— В чем дело, зачем вы забираете моего мужа?
— Не волнуйтесь, товарищ Галицкая, надо кое-что выяснить, — и добавил, чуть помедлив: — На следующей машине он вас догонит.
Я понял все: ко мне он обратился — Галицкий, а к жене — товарищ Галицкая. Значит, я арестован. Гостев, успокаивая жену, сказал:
— На следующей машине он вас догонит.
Да, «догонял» я очень долго — ровно шестнадцать лет! Только по прошествии шестнадцати лет встретились мы с женой!..
Оглушенный происходящим, я молча слез с машины, молча попрощался с женой — все делал механически, как в каком-то кошмарном сне! Гостев велел мне сесть с шофером, а сам сел на заднее сиденье — еще одно подтверждение, что я арестован!
Машина развернулась и мы, не говоря ни слова, поехали в райцентр. Что я тогда почувствовал? Ничего — в голове пустота, полнейшее безразличие!
У райотдела машина остановилась, мы зашли в помещение, и, оставив меня в дежурной комнате, Гостев зашел в кабинет начальника райотдела Позднякова.
Что такое НКВД в 1937 году? Это и Бог, и Царь, и Судья! Все трепетали перед ним — и партия, и советская власть, и народ!
Открылась дверь кабинета, и мне велели зайти. Поздняков, черный, да, именно черный, а не брюнет, худощавый, со злыми черными глазами, с такой же злой улыбкой, обнажавшей гнилые зубы, сидел на стуле и играл шнуром подвешенного к стене телефона:
— А, Павел Калиныч, заходите, заходите, — ухмыляясь сказал он, — что, не удалось исчезнуть? Карающая рука чекистов везде найдет! Ну что ж, садитесь, поговорим!
Я сел, а передо мной сидел Поздняков, с торжествующей ухмылкой поглядывая на меня. Какое-то безразличие овладело мной, и все издевки Позднякова не задевали меня.
Он вынул папиросы, закурил и предложил мне.
— Спасибо, — сказал я и вынул из кармана портсигар. Все происходившее тогда запомнилось мне до мельчайших подробностей, и, видимо, не забудется до конца дней моих!
Описываю все подробно, потому что в этих «мелочах» было столько издевательства и унижения человеческой личности, что трудно было передать это словами!
— Какой красивый портсигар, — процедил Поздняков сквозь зубы и, протянув руку, взял портсигар у меня из рук и спокойно положил себе в карман.
Как ни в чем не бывало, качаясь на стуле и играя телефонным шнуром, он сказал:
— А знаете, Вы арестованы! Мне никто не предъявлял ордера.
— А за что?— спросил я его.
За активную контрреволюционную работу против партии и советской власти! — растягивая слова, ответил он важно.
Мое состояние было очень подавленное и, конечно, не располагало к веселью, но, услышав такое, я не выдержал и рассмеялся!
— Встать! — заорал Поздняков.
Но я продолжал сидеть и ответил ему как можно спокойнее:
— Вы же сами предложили мне сесть, — и добавил: — товарищ Поздняков!
Это окончательно вывело его из равновесия. Брызгая слюной и ругаясь отборнейшим матом, он через стол полез на меня с кулаками:
— Тебе тамбовский волк товарищ! — орал он, суя мне под нос кулак. — Встать!
Я поднялся. Поздняков вышел из-за стола, прошелся несколько раз по кабинету, подошел к столу и нажал кнопку. На звонок вошел практикант, что можно было определить по нашивкам, он мне запомнился достаточно хорошо: здоровенный детина, голубоглазый — такими позже изображали эсэсовцев, фамилия его была Воскобойников.
— Обыщите этого типа! — скомандовал Поздняков.
Да, обыскивать Воскобойников мог, надо отдать ему должное: видимо, практика у него была большая. Позже, в лагерях, мне доводилось наблюдать, как блатные сверхспециалисты по «шмону» обыскивали работяг. Нет, они это делали намного хуже Воскобойникова, уступали ему в мастерстве!
С этого дня я забыл слово «товарищ», и надолго!
Я узнал, и тоже надолго, другое обращение, и оно мне сопутствовало 15 с половиной лет! Гражданин начальник, гражданин дежурный, гражданин конвойный и т. д.
Я стал парией, очутился в другом мире, в мире арестантов-контриков, «врагов народа», с другой стороны блатных — воров, насильников, бандитов. В мире параш, баланд, пайков!
Да, этот мир делился на друзей и врагов народа. Те, что честно трудились, не считаясь ни со временем, ни со здоровьем, что отбывали наказание, не совершив преступления, были врагами народа, а воры, убийцы, хулиганы — оказались друзьями, верным оплотом власти — лагерной администрации!
Я стал контриком — самой низкой кастой в мире заключенных. Любой хулиган, вор, убийца был выше меня, его поддерживали в тюрьме, в лагере, науськивали на контриков, стараясь унизить и подавить человеческое достоинство.
Эта школа началась 14 августа 1937 года!
Райотдел и милиция поместились в большом кулацком доме, где с одной стороны были жилые помещения, а с другой — хозяйственные: кладовки, хлев и т. д. В бывшей кулацкой кладовке размером два на три метра, с узким зарешеченным окошком, находилась камера предварительного заключения— КПЗ, где арестованные содержались до отправления в Старорусскую тюрьму. Камера не была рассчитана на масштабы 1937 года, но все равно ее не расширили, сделали лишь в низеньком помещении двойные нары и набивали, да-да, именно набивали в нее арестантов, хуже, чем сельдей в бочку!
Привели меня, оглушенного «приемом» у Позднякова и его опричников и всеми событиями этого дня, в камеру, открыли и буквально втиснули, захлопнув побыстрее дверь. В августовский жаркий день представить трудно, что делалось в этой клетушке — душегубке, где содержалось около 20 человек.
Духота, испарения от человеческих полуголых тел при маленьком зарешеченном окошке делали атмосферу ужасной: дышать было нечем, и я сразу покрылся липким потом. Присмотревшись в полумраке к окружающим меня людям, я узнал знакомых. Это они недавно смотрели с Доски Почета возле райисполкома как лучшие люди района: Василий Зуев6, председатель колхоза «Избитово», Василий Орлов, председатель Дегтяревского сельсовета7, Виктор Яковлевич Викторов, знатный животновод колхоза «Искра» из Речиц, и другие товарищи, которые трудились во славу колхозного строя! Они смотрели на меня, как люди с другой планеты, и я их узнавал и не узнавал, так они изменились. Зуев — здоровяк, в плечах косая сажень, с румянцем во всю щеку — таким я его помнил! А передо мной стоял худой человек, бородатый, с кровоподтеками на лице и полуголом теле, с землистым цветом лица. И это, как он потом рассказывал, за 7—10 дней!
— Обрабатывают здорово, — объяснил он мне. Другие не лучше выглядели. Я понял, что в НКВД не
шутят!
— За что? — спросил я у одного, у другого, и выяснилось: одних, кто был на руководящей работе в колхозе, совете, леспромхозе и т. д. — сколачивали в группы вредителей, вкупе с секретарем райкома Мелюховым, других за то, что не сразу пошли в колхоз, за антисоветскую агитацию, а агитатор два слова связать не может! Третьих за то, что кому-то не понравился и т. д. и т. п.
Так в ожидании неизвестного, в томлении, в муках прошло четверо суток. За это время вызывали, приводили, вернее, приволакивали людей с допроса — машина инквизиции работала полным ходом! У всех допрашиваемых одно и то же, с небольшими вариантами: кто тебя завербовал — или кого ты завербовал! И требования однотипные: подпиши и отправим в тюрьму! Если нет — избиения, издевательства, суточные стойки на ногах при смене дежурных палачей!
Вызвали меня на четвертые сутки, предъявили санкцию прокурора от 18 августа (арестовали 14-го), после чего стали писать протокол допроса:
— Ты вот что, — сказал мне Поздняков. — Не финти и не хитри, отсюда уже не уйдешь, возврата нет! А чтобы быстрее закончить следствие, подписывай протокол, — и сразу огорошил: — Следствие располагает данными, что Вы занимались агитацией и состояли в троцкистской группе, возглавляемой завпарткадрами обкома Низовцевым8.
А я Низовцева и в глаза не видел, знал, что он старый большевик, соратник Ленина и все. Конечно, ответил: -Нет!
Меня увели, на прощанье пригрозив, что завтра поговорят «серьезно».
К мукам физическим прибавлялись муки нравственные: дома осталась дочурка с нянькой, как они там? А нянька Настя через огороды пробралась с Катюшей на руках и подошла к окошку:
— Калиныч, к тебе пришли, — сказал кто-то в камере.
Я глянул через решетку, и на сердце стало невыносимо тяжело. А тут еще дочурка, рассмотрев меня в окошко, закричала:
— Папа, иди домой, Кате скусно!
Не в силах больше выдержать эту сцену, я закричал Насте, чтобы увела Катюшку. Их заметили милиционеры, охранявшие КПЗ, и они ушли.
Позже мне сообщили, что друзья уехали, но соседи не оставили в беде Настю и Катюшу.
В следующий вызов попал я к Гостеву — заместителю начальника райотдела. Этот человек даже в то страшное время не потерял человеческого облика, не издевался, не ругался, а спокойно, без принуждений вел допрос. И это не только со мной, а со всеми. Думаю, что недолго он задержался на этой работе, там таких не любили! Рядом, в своем кабинете, Поздняков допрашивал молодого парня, животновода с Дегтярей, Ивана. Он уже вторые сутки не возвращался в камеру, допрашивали так называемым «конвейером»: менялись следователи, а допрашиваемый оставался, причем ему не разрешали присесть, а держали в «стойке».
У него, у Ивана, на ферме сдохли два жеребенка, это и послужило поводом для ареста. Прямо с покоса в домотканых штанах и рубашке, а короче говоря — в исподнем приволокли его в НКВД и две недели вели усиленный допрос:
— Кто завербовал, по чьему заданию работал?
Парень оказался упорный — не захотел клеветать ни на себя, ни на другого. Вот и сейчас вторые сутки спрашивали, на ходу кормили пайкой хлеба и присесть не давали. Дверь в кабинет Позднякова была приоткрыта, и я видел, как Иван, переступая с ноги на ногу, стоял перед начальником. Поздняков просматривал какие-то бумаги, изредка бросая злые взгляды на допрашиваемого.
— Гражданин начальник, в туалет пустите, совсем невмоготу, — сказал Иван, обращаясь к Позднякову. Он несколько раз повторил свою просьбу, с каждым разом все громче и громче.
Подпиши протокол, не ломайся, тогда и пойдешь и в туалет, и в камеру на отдых, — невозмутимо ответил ему Поздняков.
И тут произошло неожиданное: Иван выругался и стал снимать штаны прямо в кабинете. Поздняков, разъяренный, вскочил со стула, схватил бедолагу что называется за шиворот и потащил вон из кабинета. Но было уже поздно!
Смешно? Нет, нисколько. Так по-скотски обращались с людьми в 1937 году!
В Залучье вызвали меня на допрос два раза с одинаковым результатом: я ничего не подписал. А в сентябре, рано утром, посадили нас, человек тридцать, в машину и отправили в Старую Руссу в тюрьму.
Я еще был на воле, когда с Залучья отправляли этап в тюрьму, и меня поражало, откуда люди узнавали, что будут отправлять? Вся площадь перед НКВД всегда была забита народом! Так и сейчас, когда отправляли нас! Как будто по эстафете передавали: везут арестантов. Вплоть до самой Старой Руссы в каждой деревне, через которую ехали, на переправе через Ловать провожали нас толпы народные! Плач женщин, угрюмые лица мужчин запомнились мне от короткого этапа по родному району!
Старорусская тюрьма. Старинное каменное здание, мрачное, обнесенное высоким забором с вышками по углам, с окнами, затянутыми решетками и сетками с козырьком, чтобы заключенный мог видеть только кусочек неба где-то далеко над головой!
Баня, стрижка, прожарка одежды и, наконец, камера.
Бывшую тюремную церковь разгородили вдоль и поперек, наделали несколько камер в верхнем этаже, а внизу — кабинеты для допроса. Все прослушивалось через пол и деревянные перегородки, часто ночью мы просыпались от криков как допрашиваемых, так и следователей. Особенно было жутко, когда допрашивали женщин! Их истязали не меньше мужчин! Нецензурные выражения, мат — это были обычные слова при допросе женщин…
Я попал в огромную камеру, где было много народа разного возраста и с разными статьями. Встречались новички, вроде меня, были и знавшие, почем фунт лиха. Спали на полу вдоль стены.
Рядом со мной лежал мужчина средних лет, высокий брюнет. Небольшая бородка, прямой нос и карие внимательные глаза. Одет был в брезентовый плащ, простую спецовку и рабочие сапоги.
Две недели лежал он рядом со мной, и только на перекличке я узнал его фамилию — Плетнев, а от него за это время не слыхал ни одного слова.
Молчаливый, мрачный, он либо ходил по камере, либо лежал, отвернувшись к стене. Кто он, за что посадили — не знал никто.
Но от времени и лед тает. Как-то незаметно все же разговорились и даже подружились. Я, как более молодой и общительный, первый рассказал свою «одиссею», а потом отрывками, сначала с неохотой, рассказал и он свою историю.
Не все встречи, не все истории и разговоры я описываю, — их, этих встреч и разговоров было очень много! Но часть рассказать необходимо.
Плетнев, сын состоятельных родителей купеческого сословия, в 1915 году закончил школу прапорщиков и восемнадцатилетним юношей попал на фронт Первой империалистической, где в действующей армии воевал до конца войны. 1917 год — революция. Не разобрался, не понял он ее и остался на стороне старых порядков — в Белой армии. 1920 год — заграница, скитания по чужой земле, тоска по родине: понял, что заблуждался, да и невеста осталась в Пскове!
И он, вняв призыву Советского правительства, вернулся на Родину. Советское правительство в специальном манифесте призывало эмигрантов вернуться на Родину и прощало их прежнее выступление против нового строя!
В Пскове, куда он вернулся из Латвии, их встречали с цветами, с хорошими речами! Все это вселяло надежды.
Амнистия была провозглашена, кажется, в 1922—1923 гг. Встретился он с невестой, женился. Жена работала портнихой, он устроился бухгалтером, и зажили тихо, мирно, довольные судьбой. Родился сын, потом другой. Он был счастлив: любимая жена, детишки, вновь обретенная Родина! Чего еще можно желать человеку?
Но ничто не вечно под луною. Счастье оказалось недолгим. Наступил 1927 год. Его арестовали как бывшего белого офицера, чего он не скрывал никогда и, заполняя анкеты, правдиво об этом писал. Просидел в тюрьме 5 лет, а в 1932 году в связи с пятнадцатилетием советской власти был «амнистирован». Из тюрьмы вышел другим человеком — недоверчивым, мрачным и замкнутым.
— Я потерял веру в справедливость, — с горечью говорил он.
Но жить надо, надо воспитывать детей, и он устроился сплавщиком в Парфинский сплавпункт. Физическая тяжелая работа сплавщика была ему по душе: река, лес кругом — на природе отдыхал! Ни с кем не заводил дружбу, жил замкнуто и уединенно. После работы, если находился близко от дома, с сыновьями бродил по лесу, ходил на речку Ловать. Жизнь текла по спокойному руслу, постепенно забывались старые обиды, унеслась в прошлое перенесенная несправедливость…
Прошел год, другой. В 1934 году вызвали его в контору и предложили должность десятника. Подумал, посоветовался с женой и согласился. Работа ладилась, люди уважали, начальство тоже.
А время шло — день заднем, год за годом! В 1936 году вызвали его в Главную сплавконтору и предложили должность бухгалтера-кассира с разъездом по всем сплавпунктам.
— Вы человек честный, рекомендации с прошлых работ хорошие, Вам можно доверять деньги, — сказали ему.
И он стал разъезжать по сплавпунктам, выдавать зарплату сплавщикам. Все шло как надо — оклад увеличился, в дом пришел достаток, жена и дети — все были довольны. Его же радовало, всеяло бодрость и уверенность то, что его ценят, что ему доверяют, что пользуется уважением окружающих.
Грянул 1937 год… Кругом изменники, вредители! Запестрели газеты крупными заголовками, извещая о врагах народа. Кричало об этом и радио.
— В марте вернулся я с очередной поездки домой, а ночью меня арестовали, — рассказывал он. — За что? — ответ был краткий — за службу в Белой армии. Сижу шесть месяцев, Павлуша. Вызывали четыре раза на допрос, шьют, что сейчас модно — вредительство. А я им сказал: все это чепуха, запишите — я не верю советской власти, и больше вы ни слова от меня не услышите.
Вызывали еще три раза, но он молчал, хотели припугнуть и услышали:
— Жизнью я не дорожу, предупреждаю: убью первого, кто меня тронет, а потом делайте со мной, что хотите!
От него отстали, не вызывали и не отправляли на этап. В декабре меня этапировали в Ленинград, а он остался в старорусской тюрьме.
Меня на допросы вызывали редко, допрашивал какой-то практикант, обращался хорошо, даже подкормил. Но тема не изменилась:
— Кем завербован, кого завербовал?
Когда вели к следователю, в коридоре увидел на «стойке» Сашу Илюшенка — он работал в редакции, а потом перешел работать начальником Шубинского лесопункта. Его арестовали позже, поэтому встреча с ним меня очень интересовала. Я шел мимо и он успел шепнуть:
   Павлуша, всех заводских пересадили, никого не осталось!
Надо сказать, что в Залучском районе, видимо, как и в других районах, много было заводских ребят, в большинстве своем рабочих, обязательно членов или кандидатов партии, — в порядке шефской помощи завод помогал строить новую деревню. В 1937 этих «строителей» всех пересажали!
На очередном допросе я увидел нового следователя — это был Гостев. Я ему обрадовался, зная, что беседа будет происходить в нормальных тонах. Он мне привез зимнюю одежду — сапоги, пальто, и даже кусок сала, хотя подследственным передач не разрешалось. Это еще раз говорило о хороших человеческих качествах зама начальника райотдела НКВД.
— Все привезенное передала жена, — сказал он. — Она уезжает в Ленинград.
Как я был ему благодарен за эти короткие весточки! «Есть и среди них хорошие люди», — подумал я…
Через несколько дней большую камеру в церкви рассортировали: «друзей народа» оставили, а нас, врагов, загнали в одиночки, где была перенасыщенность — до тридцати человек в одной! Из большой камеры выводили на прогулки, а здесь только утром и вечером выгоняли на оправку в туалет.
В одиночке размером 2 на 4 метра помещалось 29—30 человек: 14 по левой стороне, 14 по правой и 1—2 возле параши. Конечно, возле параши место новичков, так сказать, приучали к тюремной жизни! После отбоя ложились спать и пройти по камере — уже не пройдешь. По команде переворачивались с боку на бок, так как на деревянном полу в одной позе долго не пролежишь…
Одних приводили, других уводили, жильцы менялись каждый день.
Как-то заскрежетала открываемая дверь, и к нам втолкнули новенького: им оказался Гусев, старый учитель из Нижней Сосновки. Конечно, расспросы, вопросы…
— Когда Вас арестовали? — спросил я.
— Три дня тому назад.
— Вы были в райцентре, может, видели мою жену? Меня арестовали, когда вез ее в родильный дом, как она там, кого родила?
— Представьте, — сказал он, — в день ареста я проходил мимо редакции и видел на тротуаре Вашу жену: она держала на руках ребенка в одеяле, а кого — мальчика, девочку — не знаю!
Для меня и это сообщение было радостно, так как кроме передачи и того, что мне сказал Гостев об отъезде жены в Ленинград, других вестей с воли я не имел.
В камере старостой был Серебряков, бытовик, не то растратчик, не то мелкий жулик. Он, как и все находившиеся в камере, слышал наш разговор. Через некоторое время Серебряков постучал в дверь и попросился в туалет. Меня удивило то, что его беспрекословно выпустили из камеры, но это мимолетно возникшее подозрение быстро улетучилось. Только потом, позже, я понял, что мои подозрения были оправданы: дальнейшие события все подтвердили.
Через полчаса опять загремели засовы, заскрежетали открываемые двери (в тюрьме, как правило, двери всегда скрипят, визжат замки, открываются со скрежетом — это своего рода психологическая обработка заключенного) и надзиратель вызвал меня и Гусева. Куда, зачем?
Скоро все выяснилось: нас подвели к двери с табличкой «Начальник тюрьмы». Надзиратель доложил, и нас ввели в кабинет. За столом в черной шинели сидел пожилой мужчина.
— Фамилия, — отрывисто, не глядя на нас, бросил он. — Почему вы нарушаете правила внутреннего распорядка тюрьмы, кто дал вам право? — раздражаясь и повышая голос, вопрошал «гражданин начальник».
— Я только спросил, — начал объяснять я, но «гражданин начальник» заорал на меня и даже привстал от раздражения, что какая-то заключенная сволочь открывает рот в его присутствии.
— Молчать! Я научу тебя, как надо вести себя в тюрьме! — и, обращаясь к надзирателю, изрек: — Гусева посадить в другую камеру, а его, — кивнул в мою сторону, — отправь в угольник на шесть суток! Там проветришь мозги, — повернув голову в мою сторону, закончил он аудиенцию.
«Угольник, что это такое?» — размышлял я, следуя за надзирателем, который повел меня в подвальное помещение по длинному коридору, открыл небольшую дверь и втолкнул в какой-то погребок. Там уже находилось два человека — старик и молодой парень, как потом оказалось, цыган.
Представьте себе треугольную трубу высотой во все здание многоэтажной тюрьмы, где днем стоит неимоверная жара, а ночью невыносимый холод, пробирающий до костей! Размер этой ловушки — угольника по гипотенузе не более метра и с катетами по 60—70 сантиметров. И еще представьте, что в эту нору втиснуто три человека! Сидеть по очереди, а чтобы лечь, и думать не могли!
Прошли первые сутки.
— А впереди еще пять! — с содроганием подумал я. Утром принесли триста граммов хлеба и стакан воды —
штрафной паек на целый день, а в таких условиях, ох, как долго этот день длится! К полудню старика и цыгана увели, и я остался один.
Что такое одиночка по сравнению с угольником? Роскошная палата! Тишина до звона в ушах, жара днем изнуряющая до беспамятства, а затем адский холод, когда всю долгую ночь зуб на зуб не попадает, при этом систематическое недоедание.
Действительно, по меткому выражению «гражданина начальника», мозги проветриваются замечательно!
Через шесть суток, когда открылись двери моей темницы, я был получеловек: не мог сам подняться с пола, не мог сам идти — все онемело от «удобств» роскошной палаты! Двое коридорных из заключенных вывели меня под руки!
Почти сорок лет прошло с тех пор, но память хранит дни, проведенные в угольнике, очередной пытке, придуманной человеком-зверем, чтобы убивать человеческое, чтобы унизить, придавить морально, и за что?
В Ленинграде, в блокадном Ленинграде, окруженном фашистскими ордами, в 1941 году жителям выдавали некоторое время по 125 граммов хлеба. Это было мучительно, невыносимо, и люди мирились с таким пайком. Почему? Потому что они боролись с врагом, который пришел их уничтожить, уничтожить все — культуру и историю, и лишить людей жизни! Это делал враг — фашист!
А за что, во имя чего в 1937 году измывались, издевались, доводили до самоубийства не враги-фашисты, а свои же соотечественники?
…Время шло без радости, без надежды. Казалось, не месяцы отделяют меня от свободы, а длинные кошмарные годы! И впереди ожидалось не лучшее!
С конца ноября опять начались вызовы на допросы — бесполезные, изнуряющие и опустошающие душу! Как только наступала ночь, по коридору раздавались шаги, визжали двери — допрос! Темные дела всегда делаются ночью!
Во втором корпусе большой зал разгородили, наделали клетушек вдоль длинного коридора. В начале и в конце — большие окна с выбитыми стеклами, как говорили арестанты — условия, чтобы, промерзнув на сквозняке, скорей подписывали протоколы.
Ноябрь на улице, стужа, ветер в коридоре свободно гуляет сквозь выбитые окна, температура что во дворе, что в помещении — одинакова! Заключенные одеты кто во что, ведь забирали многих еще летом, да и все равно на допрос всегда вели в одной рубашке — таково правило! Чтобы почувствовали, кто мы, зачем здесь, чтобы легче поддавались обработке следователя! «Все для человека!»
Где-то в одну из таких ночей во втором часу вызвали меня к следователю. В тоненькой и рваной рубашке, без головного убора провели меня через двор, завели в коридор, поставили у разбитого окна и забыли, что я существую. Час дрожал, думал не о каких-то возвышенных делах, а лишь о том, чтобы скорее попасть в кабину, где хоть немного теплее. Следователи все допрашивали в бекешах на меху!
Зазвонил телефон, дежурный послушал и сказал мне:
— Заходи в восьмой кабинет!
Захожу в кабинет с надеждой хоть немного согреться, но увы! В кабинете тоже не было половины стекол, а на кушетке возлежал в позе римского патриция в теплой бекеше и бурках сам Поздняков. В кабинете находилось еще пять практикантов — они возле стола сидели на стульях.
«Не к добру такое сборище» — подумал я.
— А, Павел Калиныч, — криво улыбаясь и повернувшись в мою сторону, процедил Поздняков. — Садись! — он показал на стул, стоящий посреди кабинета.
Я сел. Меня окружили, сидя на стульях, практиканты, поднялся и гражданин начальник, который был дирижером разыгравшегося спектакля. Начался «психологический» нажим. Мне было 26 лет, я был молод, здоров, но недоедание в течение трех месяцев, сидка в угольнике и моральное угнетение выпотрошили меня, превратили в полуживого человека, безразличного, морально убитого. Но этот допрос возбудил меня, поднял чувство ненависти, да-да, всепоглощающей ненависти к этим звероподобным «человекам»!
Каждый тыкал меня кулаком либо в спину, либо в грудь и говорил:
— Расколись до жопы пополам и выложи все, как на блюдечке.
А главный, Поздняков, задавал вопросы:
— Кто тебя завербовал, расскажи о своей контрреволюционной борьбе, — и т. д. и т. п.
А свора практикантов после очередного вопроса тыкала меня кулаками и повторяла бессмысленную и похабную фразу…
Поздняков лег на кушетку, изредка повторяя вопросы, курил папиросу и скалил свои гнилые зубы. И так до утра. А потом Воскобойников, главный подручный, подвел меня к стене, завязал мне руки за спиною и сказал:
— Стой и смотри на гвоздь в стене, да не шевелись, голову не опускай, а то в морду дам!
И все снова вперемежку с отборнейшим матом! На высоте 2,30—2,50 метров в стене торчал гвоздь, и я, чуть задрав голову, с руками за спиной, стал смотреть, как приказал Воскобойников, на него!
Говорят, если капать на камень некоторое время, то камень не выдержит и лопнет. Возможно! Евсеев, главный инженер-геолог из Красного Луча на Донбассе, осужденный за вредительство (в 1944 году оправдан!), рассказывал, что его привязали к столбу, а над ним подвесили банку с водой, а в банке малюсенькая дырочка, и капли одна за другой капали ему на голову.
— Не помню, — говорил он, — сколько продолжалась экзекуция, но помню, как капли сначала были неощутимы, а затем жгли, да, представьте себе — впечатление такое, что льется кипяток, и я потерял сознание…
С Александром Николаевичем Евсеевым я встретился на Колыме, на прииске «Линковый». Но об этом впереди.
Я стоял и смотрел на гвоздь, сколько прошло времени — не знаю, в глазах забегали искры, шея одеревенела, и я невольно переступил с ноги на ногу. От удара кулаком по голове я пошатнулся, а Воскобойников, следивший за мной, заорал:
— Стой, сволота, мать-перемать, как тебе велят! Очнулся я на полу, весь мокрый, когда потерял сознание — не помню, на меня вылили графин воды — он стоял рядом на полу. А может, и больше. Вызвали надзирателя и отправили в камеру, а вдогонку я услышал напутствие Позднякова:
— Это цветочки, ягодки впереди, в следующий раз мы тебе вертушку устроим!
Наступило утро, значит, мучения мои продолжались около пяти часов! Измученный, мокрый, продрогший, я наконец-то оказался в камере. После подъема спать не разрешалось, я сел на пол. Облокотился на стену — так легче было шее, она безумно болела после истязаний, и задумался, вспоминая слова «гражданина начальника» о вертушке.
Принесли пайку, суп, сгоняли на оправку — и наступили тюремные будни с воспоминаниями о воле, как кто жил и, конечно, с рассказами о допросах: кого и как обрабатывали, что спрашивали, по-тюремному — какое шьют дело. Я рассказал об обещанной мне вертушке, и бывший директор Старорусского мясокомбината сказал:
— Плохи твои дела, это стул на шарикоподшипниках. Привяжут тебя, дорогуша, к нему, крутанут посильнее и через секунду рывком остановят. Эту процедуру повторят несколько раз, а у тебя от вращения и резких остановок — кровь из носа, а то и из горла, полное помутнение в мозгах и глазах! Ну, а они, изверги, суют тебе ручку и говорят — подписывай протокол, а то повторим вертушку! Да, — задумчиво продолжал он. — Я сижу уж скоро год, и при мне многим делали вертушку — редко кто выдерживал! Ведь человека доводят до бессознательного состояния, что хочешь подпишешь!
Интересный человек был этот бывший директор, жаль — фамилии его не помню. Небольшого роста, седой, левая рука, от рождения недоразвитая, болталась в рукаве, глаза серые с искоркой, живые, быстрые, мохнатые брови и нос картошкой. Страшный непоседа, несмотря на преклонный возраст, любитель юмора — это в нашем-то положении, все с шуткой и прибауткой. Он никогда не унывал, как в камере, так и на допросе не терялся.
Его обвиняли во вредительстве и в течение года подбирали материалы для огромного процесса. Но он все равно не унывал. По его рассказам, в молодости он принадлежал к партии эсеров, но в июле 1917 года перешел к большевикам и 20 лет служил партии, не щадя живота своего.
— Вот, ребята, — шутил он, — служил верой и правдой, а сейчас вера осталась, а правда, тю-тю, — нет, исчезла!
Каждое утро поднимал он нас какой-нибудь шуткой, старался вселить бодрость и надежду… Его любимая песня, как сейчас помню, была: «Побывал бы сейчас дома, поглядел бы на котят. Уходил, были слепые, а теперь, поди, глядят». Нас увезли в Ленинград в декабре — он остался в тюрьме. Не знаю, может, ему, как инвалиду, удалось вырваться, а может, и дело создали — это было модно!
В Старорусской тюрьме просидел я около трех месяцев. В этот короткий промежуток было много встреч и разговоров, много надежд и разочарований.
Подходил День сталинской конституции — 5 декабря, день, с которым мы, сидящие ни за что ни про что, связывали много надежд9.
Но, увы! — они не сбылись!
С воли нет-нет, да и долетали свежие весточки: через новеньких, а раз даже попал обрывок районной газеты, и в ней говорилось о процессе «Заготзерно». Громкий процесс длился больше недели, как нам потом рассказывали. Судили 26 человек — группу «вредителей», которые сознавались, что специально для подрыва мощи советской власти размножали (!) жучка, который портит зерно. Сидели они около года, пока не «сознались». Директора и главного инженера — руководителей вредительской группы, и еще шесть человек приговорили к расстрелу, а остальным дали различные сроки от 5 до 25 лет…10
Стране не хватало хлеба, Нечерноземье голодало, и, когда я еще был на воле, вышло постановление ЦК и правительства о льготах колхозам и колхозникам Нечерноземья. Теперь деятели из ЦК искали и нашли «стрелочников» — виновников голода и нехватки хлеба. Ими оказались заготовители — «Заготзерно» и прочие организации. Как трубили газеты, они заражали зерно жучком, после чего оно становилось негодным для употребления! Почти по всем областям, где неблагополучно с продовольствием, по районам прошли процессы, и их, вредителей, расстреливали или давали им сроки!
Да, жучок-зерноед много поел не зерна, а людей, как правило, ни в чем не повинных!
Несмотря на такие новости, шедшие с воли, сидящие в тюрьме люди, за уши притянутые к контрреволюционным преступлениям и вредительству, с нетерпением ждали Дня сталинской конституции. Думали, спорили, гадали…
Разные появлялись прогнозы, догадки, версии!
— Все выяснится, — говорили одни. — Наступит День конституции, и двери тюрем откроются!
И им особенно не возражали: всем хотелось верить в торжество справедливости!
Какая все-таки была наивность, какая слепая вера в силу добра! — Неиссякаемая российская доверчивость! Это уже потом, пройдя «школу», я научился анализировать, сопоставлять факты!
Начнем анализировать с 1934 года. Все газеты трубили об уклонистах всех систем: прошел процесс Зиновьева11, Николаева-Котолынова12, все в связи с убийством Кирова (а оказалось, что вора-то не поймали, расстреляли не тех, что убийство Кирова сделано по заданию Сталина!). И много-много других процессов с расстрелами!
С каким чувством гнева и возмущения обманутые люди воспринимали все это и клеймили предателей, не сомневаясь и веря всему, что сообщалось в прессе. Аресты шли своим чередом, а жизнь — своим!
Отменили карточную систему13, на повестке стало обсуждение новой сталинской конституции, где даже священникам давали право голоса — право выбирать и быть избранными!14 В 1936 году — Первый съезд колхозников, на котором Иосиф Виссарионович бросил фразу, подхваченную прессой и радио — «Сын за отца не отвечает!»
Сотни примеров появились в печати, как «бывшие» и дети «бывших» живут и здравствуют, работают и пользуются полнейшим доверием партии и советской власти!
А репрессии набирали силу, как снежный ком. 1937 год! В центральных газетах на четвертой полосе напечатана маленькая заметка: «В Прокуратуре СССР». И в ней сообщалось об изменниках Родины — Тухачевском, Якире, Уборевиче, Корке, Эйдемане15. А через несколько дней состоялся суд, и их всех приговорили к расстрелу и приговор привели в исполнение! Потом один за другим полетели братья Косиоры, Постышев, Петровский, Чубарь, Червяков, Дыбенко, Крыленко, Гамарник, Рудзутак16 и много-много других, которых недавно прославляли, которые вместе с Лениным делали революцию! Газеты клеймили — ПЯТАЯ колонна!
Враги чудились везде и всюду, а простые люди — «винтики» по образному определению Сталина, все еще верили и кричали:
— Да здравствует наш великий, непогрешимый, мудрый и гениальный Сталин!
Некоторые недоумевали, некоторых точил червь сомнения, но молчали, так как коса смерти косила направо и налево, не разбирая, где свои, где чужие, начиная с высокопоставленных работников и старых заслуженных революционеров, работавших в подполье, отбывавших царскую каторгу (кстати, по рассказам старых большевиков, ее не сравнить с современной), и кончая простыми неграмотными колхозниками и рабочими!
И мы, сидящие в тюрьме неизвестно за что, испытавшие на своей шкуре издевательства и надругательства, мы все-таки верили в справедливость и ждали с нетерпением Дня конституции!
И дождались!
До этого знаменательного дня в камерах-одиночках сидело по 28-29 человек. А в ночь, канун Пятого декабря… Ужин. Отбой. Легли спать, как всегда, валетом, головами к стене, ногами в середину. В полночь по коридору послышались шаги, какой-то неясный шум, заскрежетали вдалеке двери, мы не спим, напряженно прислушиваемся. Шаги и шум все ближе, вот в нашей камере звякнул замок, завизжала дверь, и на пороге показался надзиратель. Осмотрел камеру, отошел в сторону.
— Заходи, — скомандовал он кому-то. И в камеру, робко озираясь, вошли шесть человек. Зашли и остановились, так как идти было некуда! Но дверь захлопнулась, на прощанье скрипнул замок и мы остались — 35 человек! Ни пошевелиться, ни вздохнуть! Мы, ошеломленные, смотрели на них, они смотрели на нас, не осмысливая, где они и что это с ними сделали!
Волнение постепенно улеглось, новенькие втиснулись, и только чуть слышный шепот шелестел по камере. Это обменивались свежими новостями оттуда, с воли.
Рядом со мной пристроился парень на вид лет 18—19. Белокурый, худенький, небольшого роста. Его голубые глаза смотрели недоуменно. Он беспрестанно вздыхал, нервно тер виски, видимо, не мог никак прийти в себя! Утром, после завтрака, я стал его расспрашивать.
104
Этого забыть нельзя!
Давно это было — больше сорока лет прошло, но память сохранила лица, факты и отдельные фамилии: слишком обострены были чувства!
Витя Лиев мне рассказал: в Старой Руссе, как везде, сначала арестовали секретаря райкома Аполлоника, затем, под метлу — все остальное руководство района. А там полетели и более мелкие сошки — разные специалисты и сослуживцы арестованных — ведь ими руководили враги народа, они, подчиненные, выполняли их распоряжения, значит, помогали — такова была логика НКВД!
С райзо17 уволили сразу семь специалистов — зоотехников по коню и овцам, пчеловода, овощевода, льновода и т. д. Мотивировка простая и неотразимая: за связь (!) с врагами народа, арестованным ранее заведующим райзо!
И начались мытарства у ребят-чернобилетников. На работу никто не берет, даже на разгрузку вагонов, хотя везде нужны работники: боялись, что связь припаяют! Обращались они во все инстанции и у себя в районе, и в Ленинграде — бесполезно, одни обещания, и только. Короче — указания были, а работы нет. А есть, пить надо, у многих семьи.
Собрались они как-то вечером перед Днем конституции, поговорили о том, о сем, вспомнили, что праздник на носу.
— Хорошо бы собраться и отметить, — сказал кто-то.
Его поддержали. Ребята молодые, несмотря на трагичность положения, безработицу — жизнь брала свое! А где же взять денег? И все задумались. Гриша Карасев18, зоотехник по коню, и скажи:
— Сволочь Трофимов, перед самым увольнением занял у меня 50 рублей, пойду завтра ему морду набью и деньги потребую.
Трофимов выдвинут новым заврайзо, это он в припадке рвения уволил ребят!
Поговорили, погрустили совместно и разошлись часов в восемь вечера по домам. Среди них оказался негодяй, который решил сделать карьеру: он пошел в НКВД и сказал, что ребята собираются набить морду Трофимову.
— Группа, — возликовали НКВДешники. — Террор против работников, 58-8!
В десять часов вечера схватили Гришу Карасева как организатора. И завертелось, закрутилось колесо: он подтвердил свои слова («террор — ура»!) и не скрыл, кто присутствовал при этом («группа — замечательно»!).
Всех арестовали, не избежал этой участи и предатель, иуда!
Очные ставки, протоколы, ребята неопытные, растерялись и подписали все: им инкриминировали террор.
За несколько часов их «окрутили» и в ночь с четвертого на пятое, в День сталинской конституции, их заключили в тюрьму. А через пять дней — суд, и всем влепили по 8 лет ИТЛ и по 5 лет поражения в правах! Это узнал, когда на этапе встретился с «организатором террора» Карасевым. Два раза с ним встречался — один раз, когда гнали нас этапом из Заудинска по Селенге, раздетых и разутых в 40-градусный мороз, а второй — раз в августе 1938 года в центральном госпитале Южлага. Встреча была грустной. Молодой, красивый парень сошел с ума! Он ходил по зоне госпиталя, никого не узнавая, бормоча что-то под нос. Мне рассказывали, что он упал со скалы, его доставили в госпиталь и после лечения здесь так и оставили полоумным. Как ни странно, он все время тянулся ко мне, даже ночью приходил в барак, находил мою постель и ложился рядом. Жаль погубленной молодой жизни!
Прошел День конституции, принесшей столько разочарований и волнений. Тюремная жизнь шла по своим законам, как заведенная машина — допросы с издевательствами, этапы, аресты…
10 декабря, опять ночью, вызвали меня. «Вертушка», — подумал я, содрогаясь. Привели, поставили у разбитого окна — замерзай, контра проклятая. Прошел мимо Поздняков, сытый, упитанный, в меховой бекеше, а через несколько минут вызвали меня.
В комнате один начальник был, без сатрапов. Велел мне сесть, сам развалился на кушетке и долгое время молча изучал мою физиономию. Мне это было не совсем приятно; так чувствует себя кролик под взглядом удава.
— Ну вот, Галицкий, — начал он. — Дело твое закончено. Я подумал — какое дело?
— Скоро будет этап, а там исправительные лагеря. Отбудешь лет пять, исправишься, — здесь он сделал ударение, — и вернешься к семье. Допрашивать больше не буду, незачем, иди в камеру и готовься к отправке.
А в камере ждали с нетерпением и волнением, ведь ожидалась вертушка!
Я все рассказал, и специалисты, бывалые арестанты, вынесли заключение: судить будет тройка. Это значит, что на суд вызова не будет, заочно дадут срок. Еще не было случая, чтобы тройка освобождала. Все, значит, я обеспечен сроком, но каким?
Три карающие десницы свирепствовали в 1937 году: закрытый суд всех рангов, знаменитая тройка и особое совещание. От них, как из рога изобилия, сыпались сроки: 5-8 лет, 10 лет, а суд мог дать 25 и даже расстрел.
Понял, что возврата на волю не будет, значит, надо привыкать к мысли о лагере, где, говорят, кормят, если работаешь, и даже разрешают жить на поселении с вызовом семьи. «Ну, что ж, — думал я. — Люди везде живут, падать духом не годится, авось жизнь еще улыбнется мне!»
В двадцатых числах декабря под вечер надзиратель открыл волчок и крикнул:
— Галицкий, приготовься на этап!
Через полчаса нас, человек 30, вывели во двор тюрьмы, сделали перекличку, выдали этапный паек — на каждого буханку хлеба и по соленому огурцу19. Посадили в машину, накрыв сверху брезентом, и повезли.
Разгрузили на станции в тупике, где уже стоял вагон. Подцепили нас — и поехали. Дорожные сутки прошли быстро. На следующую ночь состав остановился, потом вагон толкали, куда-то везли, потом все замерло. Прошел час, другой… Послышались шаги, кто-то завозился, открывая вагон. Когда нас вывели из вагона, мы увидели железнодорожные пути, стрелки, а вдали зарево огней — значит, город большой. Подъехала крытая машина, и повезли нас на новое местожительство.
Услышали скрип отворяемых ворот и вышли из машины в глухом дворе, ограниченном с четырех сторон громадным зданием с зарешеченными окнами. «Тюрьма», — поняли мы.
Опять перекличка, потом по лестнице поднялись на третий этаж, и всех приехавших загнали в камеру.
Громадный зал с выбитыми окнами, ярко освещенный (в тюрьмах свет ночью не гасят) и битком набитый людьми. Гул от разговора нескольких сотен, жара и духота (это в декабре при выбитых окнах!) — все это нас ошеломило: столько людей в одном помещении встречать еще не приходилось.
Подошел мужчина средних лет, назвался старостой, спросил, откуда, и предложил устраиваться, т. е. занять место вдоль стен и не стоять у двери.
Нас привезли в Константиноградскую тюрьму в Ленинграде, тюрьма оказалась пересылкой. Масштабы тюрьмы можно представить, сравнивая Старую Руссу с Ленинградом — такие же масштабы и тюрем. Почти каждый день 2,5— 3 тысячи уходили на этапы и столько же поступало взамен. Распорядок обычный, только не было допросов и разрешалось писать письма и получать передачи.
Взялся и я за письмо, выменяв конверт и бумагу за пайку у обслуги из бытовиков-малосрочников. Ничего, зато принесут передачу и будет свидание.
К сожалению, ни того, ни другого не получилось. Через 16 лет я узнал, что письмо из-за жесткой цензуры и большого потока пришло с опозданием и жена принесла передачу в день, когда нас отправили, — опоздала! Простояла целый день, и каково же было ее самочувствие после сообщения: «Сегодня ушел на этап».
В Старорусской следственной за три с половиной месяца сменил камер 5 — жил в подвалах, побывал в голубятне под самой крышей, где душно и днем, и ночью, и везде арестантов полно.
Но ленинградская тюрьма превзошла все! В камерах, в коридорах, в подвалах, даже в уборной негде лечь, можно только сидеть, прислонясь к стене. Ребята шутили: как на вокзале!
Говорят, что на вокзалах и в поездах быстро знакомятся. Возможно! А в тюрьме еще быстрее. Нас, «деревенских», приехало человек 30 — руководители колхозов разных рангов, колхозники и интеллигенция.
Здесь встретил рабочих, много военных, партийных работников, инженеров разных специальностей и, конечно, бытовиков, начиная от карманников и кончая медвежатниками. В общем, общество было разношерстное.
Блатные держались обособленно, чувствовали себя высшей кастой, хозяевами положения! Один, по кличке Борода, так и сказал:
— Для нас тюрьма — дом родной, поэтому так себя и держим — хозяевами!
Время в 1937 году было особенное: никогда стены тюрьмы не видели столько народа, и «хозяева» явно растерялись в таком большом людском потоке. Пример: с нами приехали колхозники — бородачи-староверы. У каждого солидный «сидор», там и сало, и хлеб… Они заняли угол в зале, расположились по-хозяйски. К ним подошел воришка — один, другой, для затравки выпустили молодых.
— Пахан, дай пожрать, — обратились они к бородачам. Те дали. Подошел еще один, они и его уважили, а потом отказали.
— Себе ничего не останется, — объяснили они.
— Ах так, куркули! — схватил он мешок и бежать.
Случилось для стен тюрьмы противоестественное: колхозники поднялись, посреди камеры стоял большой стол для передач, они его мгновенно разобрали и, вооружившись досками, двинулись в воровской угол забирать свой «сидор».
Воры в панике бросились к дверям, забарабанили, требуя надзирателя.
Молодец среди овец, а на молодца и сам овца — таковы блатные.
Они храбры и нахальны, когда их много, на их стороне сила! Потом, в лагере, я не раз убеждался в этом.
После побоища большую камеру раскассировали. Человек 25 пошли в подвальную камеру. Несколько человек — два председателя колхоза, два учителя и священник моих лет — договорились держаться вместе, если блатные тронут — друг друга не давать в обиду!
Длинное помещение: 10 на 5 метров. Посередине небольшой проход, а вдоль стен двойные нары. На них лежали блатные. Камера была очень сырая, со стен капала вода, и все же было душно. Блатные лежали в одних кальсонах без рубашек, показывая свою татуировку.
Примостившись кое-как в проходе, мы решили перекусить остатками пайка. К нам подошел мальчишка, подосланный «хозяевами».
— Ты, — обратился он ко мне, — расстегнись, я тебе шмон сделаю.
Я, не оборачиваясь, послал его на тюремном жаргоне. Он отошел в сторону и в недоумении остановился, решив, что попал на своего.
Подошел к священнику и, к нашему удивлению, тот с готовностью расстегнул свою рясу.
— Вот и надейся на такого, — сказал мне мой напарник. В рясе у бедного служителя культа воришка обнаружил
зашитые деньги и забрал их.
Пострадавший некоторое время сидел молча, потом подошел к двери и застучал. Дверь открылась, он что-то сказал коридорному, его вывели из камеры. Через некоторое время пришли несколько надзирателей и выгнали всех в коридор. Блатные ругались, грозя, что расправятся с ними, но надзиратели быстро их угомонили.
А из камеры стали выволакивать костюмы, кожаные пальто и другие ценные вещи: это воры раскурочивали этапников, вроде злополучного священника, а потом через обслугу из заключенных, а может, и вольнонаемных, продавали.
Закончив «очистку», надзиратели скомандовали:
— Заходи!
Пока очищали камеру, мы, человек 10, договорились в камеру не заходить ни за что.
— Гражданин надзиратель, если мы зайдем в камеру, будет резня, — блатные не простят, а мы тоже молчать не намерены, — сказал я от имени своей группы. Вызвали начальника корпуса, и он разумно решил отделить нас: человек 25, в основном контриков, а также бытовиков-растратчиков и других поместили в обширную камеру на втором этаже. К нашему удивлению, там были даже кровати! И не так тесно, как в подвальной. Но в течение дня камера наполнялась, утрамбовывалась, и к вечеру в ней было около 200 человек.
Когда приносили пищу, все находились на своих местах и от дверей подавали цепочкой миски и пайки хлеба. Пайка священна и никто на нее не покушался!
Ежедневно народ менялся: кто-то уходил на этап, кого-то почему-то переводили в другую камеру, а новеньких добавляли.
У меня произошла интересная и неожиданная встреча с бригадиром кузнечного цеха с завода № 7. Ведь до Залучья я работал на заводе в кузнице и хорошо его знал.
Иван Жуков — всегда в промасленной спецовке, маленький, черненький, с черными глазами, волосами, как вороново крыло, — действительно, жук — пользовался уважением и почетом не только в цеху, но и на заводе. Член партии, депутат Ленсовета, уважаемый рабочими за прямоту, за открытый и незлобивый характер, за мастерство.
Бывало, начальник цеха М. Н. Кононов вызовет и даст задание срочно отремонтировать в печи арматуру за выходной день. А печь так и дышит жаром. Обольют Жукова водой и лезет он в печь, ремонтирует. Несколько заходов, и печь готова — свод на месте, арматура подведена.
Зарабатывал Жуков крепко, пил иногда после трудов тяжелых, иногда и перебарщивал, за что попадало по партийной линии. Выпил как-то Иван и пошел домой. Жил от завода недалеко — на Кондратьевском, в новых домах. Пошел, да не рассчитал силенок. После горячей работы водка одолела. Прилег недалеко от завода, как раз под рупором радио. Это случилось тогда, когда пропал Леваневский, разыскивая Амундсена20. Осенью быстро темнеет, а в Ленинграде особенно. Шел мимо патруль милиции с осодмиловцами21, смотрят, лежит человек.
— Гражданин, предъяви документы, — обратился старший к Жукову.
Поднялся Иван, пошарил в карманах и подал мандат депутата.
— Нехорошо, товарищ, — сказали ему. — Депутат, а так себя ведешь!
Помогли ему подняться, немного проводили и ушли. Пройдя немного, Жуков опять прилег. А радио все передает о Леваневском:
— Леваневский пропал без вести, и на поиски вылетели летчики Водопьянов, Молоков…
На грех, подошел второй патруль. Повторилось то же самое: спросили, что он тут делает, а Жуков возьми и брякни:
— Ищу Леваневского.
Не помог ему и мандат депутата, забрали бедолагу в милицию, а утром допрос и предъявили статью 58-10 — антисоветская агитация.
Посидел немного в Крестах, судили, попал в Константи-ноградскую с десятью годами! В камере иронизировали:
— Ну что, Иван, искал Леваневского, а нашел 10 лет! Рядом со мной пристроился мужчина среднего роста,
широкоплечий, с голубыми глазами, все щурился близоруко. Одетый в доху, в приличный когда-то костюм, он был очень вежлив и держал себя с достоинством.
Инженер-капитан 2-го ранга Гречаниченко занимал на воле должность заместителя начальника Ижорского укреп-района. Начальника, капитана 1-го ранга Данилевского22, расстреляли. За что? Как врага народа! Старый член партии, он участвовал в революции, служил на Балтике с Дыбенко, потом была учеба, работа.
Гречаниченко арестовали через месяц после начальника, а за что — не знает и не ведает!
— Не знаю, — говорил он, пожимая плечами и щуря глаза. — Требовали моей «искренности», чтобы подписал, будто завербован Данилевским, издевались солидно, даже два раза на расстрел выводили! Сидел в Бутырках, где имел интересные встречи, потом в Нижегородской, а затем перевели сюда, сказали, что следствие закончено и судить будет тройка.
Странно, — удивлялись мы, — готовят на этап, а срок и статью не говорят!
В последних числах декабря из камеры всех вывели и построили в подвальном коридоре. Согнали тысячи две с половиной — не меньше! Сделали проверку, скомандовали:
— Разойдись!
Здесь, в коридоре, и кормили, и поили нас, здесь и спали мы — кто, где и как могли устраивались. Я, например, несколько дней «отдыхал» в уборной, большом помещении. Устраивался посередине, клал под голову свой небольшой сидор и спал. Потом часть з/к угнали на этап, стало свободнее, и я обосновался в коридоре.
Утром после раздачи пищи в тюрьме начался переполох. В 11 часов всех построили и объявили:
— Сейчас приедет московская комиссия и заместитель главного прокурора Панкратов.
Коридор длинный, метров 200. Стоим, ждем.
Показалась группа людей, впереди шагал мужчина среднего роста, за ним несколько человек. Он шел быстро, изредка что-то спрашивая у стоявших в рядах. Не выслушивая ответа, шел дальше, опять спрашивал…
Рядом со мной стоял старик — высокий, с косматыми седыми бровями, совершенно лысый. Одет в домотканую рубаху и штаны, обут в какие-то опорки. Лет ему, как потом выяснилось, было за 90. Стоял он чуть согнувшись, глядя перед собой слезящимися подслеповатыми глазами. Фигура колоритная — дед выделялся и своими седыми мохнатыми бровями, и ростом, и одеждой.
Поравнявшись с ним, Панкратов приостановился и, наклонившись к старику, спросил:
— Дедушка, ты за что попал, по какой статье? — И дед ответил, махнув рукой:
— За революцию, милай!
Панкратов усмехнулся, улыбнулись и остальные члены комиссии, и быстро пошли дальше.
Я чуть было не рассмеялся, услышав ответ старика. За контрреволюцию, хотел он сказать, неграмотность подвела. А может, решил подшутить дед над замом генерального, мужик ведь бывалый, как говорится, прошел огонь, воду и медные трубы!
Да, прожил он большую и долгую жизнь! Родом из Де-мьянска он помнил крепостное право, ему исполнилось 15 лет, когда крестьян освободили. Вся его жизнь — земля, урожай, уход за скотиной — сплошной труд! Жена народила 11 ребятишек, подросли они, кто женился, кто замуж вышел. Семья жила по «старой вере», как говорил дед, все вместе — и дети, и внуки, и даже правнуки! Прошла перед его глазами не одна война: помнит, как воевали с турками, японскую, германскую, отгремела революция, гражданская, и, наконец, дождались — землю отдали тому, кто ее обрабатывает, обильно поливает потом.
— Тут и зажили мы без нужды, — вспоминал дед. — Надел получили большой, а работать есть кому: как выйдем в поле, не налюбуешься, до тридцати работников было в хозяйстве. А ежели работников хватает, то и довольство, и сытость в дому!
А в 1931 году, — продолжал дед, — раскулачили меня со всей семьей, вишь в колхоз не пошел — у меня свой колхоз был, вот и подвели меня под кулака, позарились на мое хозяйство. А я за всю жизнь и батрачонка не держал — своих рук хватало! Остался один меньшой, в город подался он еще до коллективизации, там и работал! Сослали, увезли меня и сынов с внуками и правнуками за Новосибирск. А и там жить можно, ежели работать, да стар я. А три старших сына зажили хорошо. Я вишь, скучать стал за родным селом, за рекой Ловатью!
В 1935 году понаведался к нам в Сибирь Урих (дед так назвал Ульриха23, который в порядке прокурорского надзора ездил в Сибирь) и разрешил мне вернуться на родную землю, в Демьянщину. А к этому времени и меньшой вернулся в деревню, земля-то притягивает, — и зажил я у него, как у Христа за пазухой.
Жить бы деду у младшего до конца дней своих, да грех попутал, вернее, злые люди. Не думал старик, что его шутка злом обернется, не учел он, что в 1937 году шутить нельзя.
— Пошел это я в лавку, — рассказывал старик, — взял буханку хлеба, а возле избы в канаве плещу сапоги, мою, значит. Мимо шли колхозники с поля. Хлеба уродились плохо, тяжело жили колхозники, — вздохнул дед.
— Ишь, беззубый, — пошутили бабы, — не работаешь, хлеб белый ешь!
— Да, бабоньки, — ответил он, — у меня все белый, а вам и черного не вволю.
А вечером пришел милиционер и свел девяностолетнего старика в чем его застал — в посконной рубахе и штанах да в опорках в город Демьянск, оттуда в Ленинград, где и ссудила тройка за антисоветскую агитацию.
Шли дни, об этапе пока не было слышно. Забились мы — я, Гречаниченко, пожилой мастер с завода им. Ленина, еще человека четыре и коротали время в разговорах о допросах и тюремных встречах.
Гречаниченко сидел в Бутырках, в Нижегородской тюрьме, где в основном находились военные. С ним в камере «проживали» адмирал Галлер, командующий Балтфлотом24, начальник боевой подготовки адмирал Бойков, бывший председатель Ленсовета Гричманов25 (последнее время работал председателем Госбанка СССР) и другие. Рассказы Гре-чаниченко очень интересные, вот несколько эпизодов. Вызывают Бойкова на допрос и спрашивают:
— Кто Вас завербовал и кого завербовали Вы?
При положительном ответе обещание передачи и свидания с близкими.
Приходит он в камеру и советуется: как ему поступить? И решили сообща дать им фамилии умерших и фиктивные.
— Помнишь, — обращается к Бойкову Галлер, — гардемарина на «Ястребе»? Он погиб в девятнадцатом году, пиши его.
Другой подсказал еще кого-то, и коллективно список «завербованных» составили. А пока следователь разберется, что к чему, мы и передачу съедим и с женой увижусь, — заключил Бойков.
Через день обещанная передача, свидание, а потом его увезли в Москву, и чем дело кончилось — никто не знал.
Почти такое же случилось и с Гричмановым. Только конец получился трагический, — рассказывал Гречаниченко.
— С последнего допроса Гричманов пришел угрюмый, он вообще по натуре молчаливый, сдержанный, на этот раз уж очень был мрачный.
— Товарищи, — не выдержал Гричманов, — я подписал показания, составленные следователем! Так и «заработал» свидание с женой и дочерьми!
Камера затихла. Подписать — значит признать себя виновным в том, чего не делал, навлечь неприятности на товарищей, которых «шьют» по делу! Ужасно!
— А может, это последнее свидание, — хмурясь, проговорил он, — а там что-нибудь придумаю!
Через два дня Гричманова вызвали на свидание, вернулся повеселевший с большой корзиной с продуктами. —Угощайтесь, друзья, — это все я «заработал»!
— Вечером Гричманова вызвали к следователю, — продолжал рассказчик. — Уходя, он с нами особенно душевно попрощался и, загадочно улыбаясь, ушел. Всю ночь в камере никто не спал, прислушиваясь к каждому шороху, ожидали его возвращения. Только в пятом часу прогремел замок, распахнулись двери и… в камеру заволокли и бросили, да, именно бросили Гричманова. Я, товарищи, военный, и приходилось видеть всякое, но вид лежавшего на полу меня поразил. Он упал лицом вниз и не шевелился! Двери захлопнулись, мы подошли к нему — при держимордах это не разрешалось — повернули его и содрогнулись: костюм у него был исполосован вместе с бельем, и сквозь рванье просвечивало окровавленное мясо!
Намочили полотенце, привели его в чувство, разорвали несколько своих нижних рубах на бинты, и Гричманов нам поведал, что с ним произошло:
— Маленькая формальность, — сказал следователь, приветливо улыбаясь. (Еще бы! У него такой успех — я ему все подписал!) — Надо подписать протокол об окончании следствия, — подавая мне ручку, подвинул папку со всеми протоколами, сам отвернулся в сторону. А я заранее уже решил, что мне делать: схватил и молниеносно разорвал все протоколы на мелкие клочья!
Следователь вскочил, но было поздно — на полу и на столе лежали обрывки бумаги. На шум вбежали его подручные, узнав о произошедшем, привязали меня к стулу, связали руки и начали избивать резиновым шлангом с проволокой внутри. Вот они меня и отблагодарили, как могли, — с вымученной улыбкой закончил он.
Слушая, что рассказывал Гречаниченко, я невольно думал: мне повезло, я избежал таких пыток! И не верилось, что у нас в Советском Союзе может быть такое! А что же тогда ФАШИЗМ?!
По коридору прошел представитель тюремной администрации и объявил, что завтра ожидается этап, поэтому кого назовут, обязаны пройти в комнату такую-то — назвал номер. Мы, конечно, поинтересовались, зачем, и он пояснил:
— Пальцы печатать!
Вызвали меня. Небольшая комната, у окна высокая конторка со всеми принадлежностями для снятия оттисков пальцев. Процедура простая: к тонкому слою краски прикладываешь пальцы, при нажиме на чистый лист бумаги, поворачивая палец, оставляешь отпечаток. Этим чистым листом, где оставались отпечатки, оказался бланк с именем, отчеством и фамилией. В нем же заполнены графы — год рождения и все прочее, а также статья и срок. Пока я «печатал» оттиски пальцев, как говорили в тюрьме — «играл на рояле», увидел: ниже фамилии в графе «статья» — «К.Р.», а в следующей срок — 10 лет!
Вышел я из комнаты и рассказал друзьям о своем открытии! Чтобы и они прочитали, какая у них статья и срок. Почти всем удалось прочитать: процедура длилась минут 5—10.
Буквы в графе «статья» заставили нас задуматься и поломать голову: что такое К.Р.? А СВЭ, СОЭ, КРТД и т. д. и т. п.
Коллективно разгадали шараду: К.Р. — контрреволюционер, СВЭ — социально вредный элемент! У многих были не буквы, а слова: троцкист, вредитель!
А попробуйте разгадать такую головоломку: ЧСИР — это тоже статья! Она расшифровывается просто: член семьи изменника Родины! В лагере, на пересылке встречал я таких, по такому индексу осудили всех жен и детей расстрелянных и осужденных. Единственное спасение — отречься, стать Иудой. Не помню, так, кажется, поступила жена Якира!26
…Вышел из комнаты, «сыграв на рояле», и Гречаничен-ко, возмущенный, возбужденный:
— Как это так — предъявляли, обвиняли, я ничего не подписал, несмотря на все издевательства, и вдруг оказался вором! Вы понимаете, в графе «статья» написано — ВОР!
Возмущению его не было предела! Но мы коллективно разгадали и этот ребус:
— Не волнуйтесь и не расстраивайтесь, — ведь оказаться бытовиком не так уж плохо! — шутили мы.
ВОР означало — военная организация.
Прошел последний день в тюрьме и последний, вернее, предпоследний день 1937 года! 30 декабря!
А 31 декабря 1937 года мы покинули Константиноград-скую тюрьму, покинули Ленинград, и надолго!
Ни свет ни заря нас подняли, собрали в коридоре, выкрикивая фамилии, выводили группами во двор, где стояли рейсовые автобусы. В каждый автобус сажали строго по числу мест, два энкавэдэшника со шпалами в петлицах (еще бы — везли опасных преступников!) встали в дверях и предупредили:
— Не поворачиваться, не смотреть в окна и не разговаривать! Открыли ворота, и автобус, сразу набрав скорость, повез нас. Куда?
Обстановка для быстрой езды была сложная: вся улица у тюрьмы оказалась запружена народом. Люди, родные и близкие, пришли с передачей и стояли, возможно, всю ночь, ожидая утра: авось и удастся что-нибудь передать, а может, и увидеть родное лицо!
Зрелище было ошеломляющее, повторялось то, что происходило во время этапов в Залучье, в Старой Руссе, но более масштабно.
Невольно я повернул голову и сразу услышал грозный окрик:
— Смотреть прямо!
Постепенно я сориентировался и определил, что мы едем на товарную станцию Октябрьского вокзала (теперь Московского). Привезли. Состав, не меньше 100 вагонов, растянулся на километр. У вагонов застыли вохровцы с овчарками на поводу, которые, скаля клыки, с пеной у рта («копия Позднякова» — подумал я) рвались на нас. Через коридор из вохровцев и собак нас разгрузили и по сходням буквально за минуту погрузили в товарный вагон. Дверь задвинули, закрыли на замок, и наступила тишина, лишь дальше вдоль вагонов слышалась команда:
— Выходи, бегом в вагон!
Все тише слышалась команда и доносился лай собак…
Погрузка закончилась. Утром 31 декабря мы переменили место жительства.
Сколько раз его придется менять? Неизвестно!..
В нашей группе оказались бытовики, они ездили в товарных вагонах, но большинство все же составляли контрики-новички: как оборудовать вагон — сделать нары из досок, лежащих вдоль вагона, затопить печь без спичек — эту азбуку этапника мы не знали!
«Бывалые» быстро разобрали доски, собрали двойные нары и, по примеру первобытных, скрутили жгут, трением дерева о дерево добились дымка, а потом появился огонь.
Угля в вагоне целый угол, и вскоре по вагону пошло тепло.
Жизнь этапная на колесах вошла в норму: печь пылала жаром, бочка с водой на месте, чего же еще желать? А к полудню принесли пайки хлеба и горячий приварок.
Вечером состав тронулся, и под шум колес кто дремал, кто разговаривал вполголоса.
Подошла ночь, и в пути мы встретили Новый 1938 год!..
День за днем все дальше от родных мчал нас поезд в неизвестность!
Кто ехал не первый раз, рассказывал о жизни в лагерях, где можно досыта поесть, откуда можно писать письма и получать, а если хорошо трудиться, то и на поселение выпустят.
— Скорей бы, — думалось нам!
Прочитали название станции и поняли — везут на восток.
— Скоро Байкал, — сказал кто-то.
Окна вагонов обращены в обратную от Байкала сторону, а посмотреть на знаменитое озеро хотелось. Один парень, не думая о последствиях, нагрел железную кочергу, сделанную из сбитого с бочки с водой обруча, и решил проделать дыру в дверях, чтобы полюбоваться озером.
Я в нижней рубашке — в вагоне стояла жара — лежал на верхних нарах и смотрел, как играют в карты. Среди нас были воры и другие бытовики, они сделали самодельные карты из старых газет, протертого хлеба и сажи, и развлекались.
Вдруг состав резко сбавил ход и остановился, мы чуть с нар не попадали.
— Что случилось, в чем дело? — послышались вопросы. И кто-то ответил:
— Он дверь прожег, и конвой остановил состав.
Один парень показал на виновника остановки. Тот стоял растерянный, с горячей кочергой, от которой шел дым, не зная, что делать.
В вагонах запрещалось держать железные предметы, кочерга была незаконным орудием и пряталась в угле. Кочергу у него забрали, быстро убрали, а мне посоветовали лечь, как будто я спал и ничего не видел. За все, что делается в вагоне, отвечает староста, а я, к несчастью, им был!
Через несколько минут, — конвой работал оперативно, — возле нашего вагона послышались шаги, дверь отворилась и в вагоне появился начальник конвоя — в бекеше, с большим фонарем на груди, и спросил:
— Где староста?
— Спит!
— Поднять! — закричал он.
Я не помню, чтобы начальство разговаривало с нами в мирных тонах, всегда крик, с надрывом, истеричный! Я поднялся.
Фамилия, статья, кто собирался в побег? — посыпались на меня вопросы, на которые не успевал отвечать.
Забрать, одеть наручники, — скомандовал начальник конвоя и выпрыгнул из вагона.
Я успел одеть сапоги на босую ногу, накинуть пальто и меня повели вдоль состава к пульмановскому вагону, где находилась резиденция конвоя.
—Товарищ капитан, наручников не нашли, — доложил солдат.
— Черт с ним, свяжите руки веревкой, да покрепче, и посадите в вагон с углем!
Мне тут же, у вагона, связали руки назад и повели в последний вагон, где везли запас угля, подняли в вагон, закрыли дверь. Прогудел гудок и поезд тронулся.
Все произошло в считанные минуты, и я, очутившись в угольном вагоне, не осознал еще, что же произошло. Поезд шел, вагон качался, угольная пыль носилась в воздухе, набиваясь в нос и рот. Холод охватывал меня со всех сторон: пальто, одетое на нижнюю рубашку, сапоги без носков и портянок, а на дворе январские стужи, возле Байкала мороз не шутит: лютый и злой, с ветерком!
Сколько времени мотало меня в угольном вагоне, не знаю, но чувствовал, ноги окоченели, тело онемело, а в голове мысли: за что? Подъехали к какой-то станции, поезд остановился, и к месту моего заточения подошли.
— Жив, мужик? — спросил, открывая дверь, конвоир, а у меня от незаслуженного наказания, от всего пережитого слезы на глазах и слова застряли в горле…
— Да ты окоченел, — посочувствовал солдат. Взял меня в охапку, вытащил из вагона и, поддерживая, повел к пульману. Начальник конвоя ожидал — в руках держал блестящие никелированные браслеты-наручники.
— Отвести в свой вагон, наручники не снимать 5 суток! Пусть запомнит Байкал! — дал он команду и поднялся в пульмановский вагон.
Пять суток я ходил в наручниках. Устройство их было очень хитрое, чуть пробуешь ослабить, чуть тронешь, а они — щелк, на одно деление туже затягиваются, сжимая кисть. Через пять суток наручников видно не было из-за опухоли рук, а когда их сняли, то до конца этапа, то есть дней 10, руки были как чужие.
Да, прав оказался начальник конвоя: озеро Байкал мне запомнилось! Я запомнил произвол, когда по мановению руки начальника на меня надели наручники и бросили со связанными руками в угольную яму… Тот же произвол, который практиковался тюремным начальством, следователем, с которым никогда не примирюсь!
В двадцатых числах января этапный состав доставил нас в Улан-Удэ, столицу Бурят-Монголии, постоял полдня и тронулся к ст. Заудинск. Это был железнодорожный тупик, построенный в 1937 г. прямо возле вновь оборудованной пересылки.
Перед глазами расстилалось большое ровное кое-где отгороженное колючей проволокой поле, с вышками метров через 200—300, с несметным количеством бараков и палаток: насколько глаз видел, стояли их ряды. Вдали белели горы и вся заснеженная Селенга — будущая этапная дорога…
Здесь находилась пересылка «Южлага» — по строительству железной дороги Улан-Удэ —Улан-Батор. Заключенные, а их здесь были десятки тысяч, говорили: пересылали на тот свет! Образно и справедливо, потому что от нечеловеческих условий зеки гибли, как мухи! Особенно представители азиатских народов, не приспособленные к суровому климату Забайкалья.
Серые бараки, грязные прокопченные палатки, серый грязный снег вокруг, загаженный нечистотами: уборных не существовало. В бараках теснота, полумрак — это были помещения длиной метров 20 с узким проходом посередине, с двойными нарами по стенам. Дневной свет еле пробивался сквозь маленькие оконца, две железные бочки-печки обогревали чуть-чуть, и все спали, не раздеваясь, в тесноте, по два человека на нарах.
Что ни день — убийства, а кражи, грабежи даже среди белого дня — обычное дело! Заселяли бараки и палатки повагонно. Приехали, вместе поселились и кормились также повагонно, и за пайкой ходили чуть ли не все, иначе ограбят, отберут.
Каждый день этапы — знакомые покидали, новые прибывали.
Обслуживали всю эту массу заключенные, а вольных здесь и не видали.
На вышках дежурил конвой, но все равно побеги были делом обычным.
Вспоминали ленинградскую пересылку — там был дворец по сравнению с этими темными, сырыми и грязными бараками. В бараке держи ухо востро, а то разденут, придушат и не пикнешь. Одному ходить опасно. Шапки носили с завязанными ушами, так и спали в них, иначе сдернут с головы, а новую никто не даст.
Раз в день горячая пища, баланда, а чтобы добыть воды, топили грязный, загаженный снег (за зону-то не выйдешь!) кто в чем попало: в консервной банке, старых кастрюлях. Посуда очень ценилась, ведь пить хочется. Ее продавали на барахолке посреди лагеря за хлеб, за курево, одежду и деньги. На барахолке оживленно: кто-то торгует посудой, рядом закрутки с махоркой, пайки, одежда разная, даже кожаные пальто. Блатные раздевали, грабили и посылали «мелкоту» — своих подручных — продавать.
Утром подъем. Потом старосты бараков ведут бригадиров за хлебом и баландой. Получили, разделили, поели, после чего каждый предоставлен самому себе — делай, что хочешь!
Возле барахолки собирали этапы — вызовы, переклички. Как говорится: свято место пусто не бывает. Рядом же и дорога в «мир иной» — на кладбище. По ней, что ни утро, узбеки, казахи, туркмены и другие народности, не привыкшие к холоду и сверхсобачьим условиям (не то что мы, русские!), таскали на себе умерших земляков. А азиатов и народностей Закавказья на пересылке хватало! Таскали и нашего брата — русского, белоруса, украинца, но не ручным способом, на горбу, а на салазках. Думаю, что когда закрыли пересылку, то кладбище по количеству душ перещеголяло ее!
Грязь несусветная, вши от скученности, по дороге этап мылся один раз, в Новосибирске. Недоедание, холод, плюс произвол и грабежи — и люди не выдерживали такой нагрузки. И у всех одна мысль — скорее вырваться из пересылки!
Подошла и моя очередь покинуть Заудинскую «обитель»: утром, когда особенно свирепствовали январские морозы, вызвали на этап. Всего собрали человек 300: промежуточные пункты большее количество обслужить не могли, — окружили конвоем, и по накатанной дороге — по Селенге, тронулись.
Кто видел картину «Отступление французов в 1812 г.»? Она иллюстрировала все хрестоматии и учебники по русскому языку. Разношерстная одежда — кого в чем арестовали, независимо, летом или зимой (ведь передачи получали только счастливчики!) — кто в костюме, закутанный в какое-то тряпье, кто в пальто, кто в сапогах, а кто и в туфлях или даже в тапочках, в сорокаградусный мороза шагали по Селенге. Уныло передвигая ноги, еле шли, зябко кутаясь в свое тряпье!..
Сзади этапа ехало три подводы — они подбирали обмороженных, ослабевших, но, увы! — не всех: отсев оказался больше предполагаемого.
Шли медленно, растянувшись на километр, и в морозном воздухе далеко слышались окрики конвоиров:
— Подтянись, не растягивайся, шагай быстрее!
Целый день в пути. К вечеру добрели до полуразрушенного сарая — скотного загона — кошары. Загнали 300 человек, один к одному впритык, люди падали обессиленные — ни нар, ни соломы — на голую холодную землю. Отобрал конвой человек 25 поздоровее и отправились в близлежащую деревушку за продуктами. Принесли котлы с какой-то бурдой и мерзлый хлеб, подняли этапников, выстроили в длинную очередь и на 20 человек наливали в таз-шайку баланды из гнилой капусты и давали две мерзлые буханки хлеба. Не ожидая, пока их распилят на пайки, зеки быстро расправились с бурдой, достоинство которой было в том, что она была горячая, а затем пилили пайки, уравнивая опилками, раздавали так: один отворачивался и говорил первому, десятому, пятому и т. д.
Как у всех горели глаза при этой дележке! Смотрели на мерзлые пайки с лихорадочным волчьим блеском: так в темноте горят глаза у волчьей стаи, окружившей добычу!
А утром опять в дорогу по Селенге навстречу ветру и морозу, навстречу неизвестности! Случались дни, когда нам давали отдых, загоняли в этапные бараки за изгородью из колючей проволоки и несколько дней не трогали. Отдых оказывался относительный: приварок один раз в день, говорить о качестве не приходится, — при полном отсутствии воды, не умыться, — нет, об этом никто не думал, — попить хотя бы глоток, а для этого найти снег без грязи и кала! Но до нас здесь прошел не один этап! И посудина не у каждого есть, чтобы натаять. До чего же выносливая скотина человек — выносливая и неприхотливая! Не накорми вовремя лошадь, корову, овцу, даже свинью — это чревато последствиями! А человек выносит и голод, и холод, не говоря уже об унижении и издевательстве!27 Да, медленно и уверенно, с последовательностью, этап за этапом выветривали, уничтожали в человеке все человеческое! Люди не мыслили, жили только животными рефлексами — утром пайкой и баландой, вечером предстоящим отдыхом от изнуряющей ходьбы.
Читая литературу о войне, об испытаниях, выпавших на долю солдат во время отступления, окружений и вообще на войне, я сравнивал пережитое. Нет, в сравнение не идет! Солдат защищал Родину от врага, ради этого не жаль и жизни. А мы претерпевали муки и издевательства во имя чего? И от кого — от врага, фашиста? Нет! От своего соотечественника!
Не помню теперь, сколько мы шли по Селенге, но всему приходит конец: где-то недалеко от Усть-Кяхты, пройдя Гусиное озеро, приплелись в зону 1-го района Южлага. Здесь и закончился этап.
На берегу Селенги стояли несколько кошар — сараев для овец, сделанных из ивняка и глины — это наше жилище! Площадь огорожена колючей проволокой, на углах вышки. В бараках двойные нары из жердей, бочки-печки, узкие оконца без стекол — таково жилище!
Вымыли нас в бане — какое блаженство смыть более чем месячную грязь, причем без ограничения воды (Селенга рядом). Прожгли, пропарили одежонку — о новой разговора не было, покормили баландой — зеленая капуста и камбала (где только заготовляли капусту «хаки» и соленую камбалу — везде кормят ею нашего брата!), и легли отдыхать на нары из жердей. Ничего, что жестко, зато было свободно и относительно тепло.
Начальник лагеря, такой же, как и мы, заключенный, только бытовик, спокойный и уравновешенный, объяснил:
— Будем строить земляное полотно для железной дороги Улан-Удэ — Улан-Батор.
В лагере не только начальник, но и прораб, и десятники — заключенные. Вольнонаемные — командир взвода и бойцы.
После бани сделали перекличку, разбили нас на бригады и дали один день отдыха.
Наступил март с холодными ночам и теплыми по-весеннему днями. Лагерь помещался в долине реки, здесь же должна была начаться и стрелка — вдоль Селенги. Кругом высокие скалы — сопки, покрытые снегом, с густыми лесами, а в долине снега немного и высокая сухая трава: едет всадник и видна только его островерхая шапка. Суровая, но красивая природа!
Вместе с пробуждающейся природой и наше настроение поднималось, появилась надежда на лучшее:
— Теперь на месте, конец голодовке, будем работать! Недалеко от лагеря раскинулась небольшая деревенька. Идя на работу под конвоем, встречали бурят — они относились к нам не особенно дружелюбно: первое время ходили через деревню, и заключенные, разношерстные по составу — и воры, и хулиганы, и контрики — воровали все, что попадалось под руку, от медной утвари, которая у них в почете, до любой тряпки, а съестное даже выгребали из корыт у животных — голод не тетка! Буряты жаловались, и на работу зеков стали гонять по другой дороге — пусть дальше, зато без жалоб!
Среди бурятов велась большая агитационная работа, подкрепленная материальными благами, что заключенные — это отребье человеческое, враги! За поимку сбежавшего зека выдавали денежное вознаграждение — продукты и охотничьи припасы. Буряты ловили беглецов, обращались с ними очень жестоко! Рассказывали — бежали два человека (а куда бежать, ведь кругом непроходимые сопки и лес, а в долине бурятские деревни!), дней 10 бродили по сопкам, потом спустились в долину, ближе к жилью — заставил голод. Попросить еды побоялись,
а тихо открыли хлев, зарезали овцу и ушли в сопки. Жители сделали облаву, одного убили, а другому привязали овечью голову, избивая по дороге, пригнали в лагерь. Охрана его добила.
Кормили неважно, особенно первое время. Одежда была та же, в которой пришли. Утром подъем, завтрак — ложка каши и щи с зеленой капустой и камбалой. Немытую, непотрошеную рыбу бросали в котел, добавляли капустных листьев, и щи готовы! В обед такое же меню, вечером тоже щи.
Хлеба давали 800 граммов. Вроде много, но работа тяжелая, и приварок никудышный.
— Это временно, — говорил начальник, — потом кормить начнем от выработки: от 300 граммов до 1200.
Работали с утра до вечера — весь световой день, а в марте он, ох, какой длинный! Кайло, лопата, тачка — так целый день, с перерывом на обед, который привозили на работу.
Люди собраны разные, как по физическим данным, по образованию и по умственному развитию, так и по статьям: хулиганы, насильники, воры, контрики всех мастей. «Черти» — так величали блатные всех, не принадлежавших к их элите — «упирались рогами», то есть работали из последних сил, зарабатывая хлеб насущный, а блатные сачковали: по «уставу» им работать не положено!
«Черти» хотели выжить, надеясь, что «в верхах» разберутся и заключение их временно!..
Познакомился я в лагере с Дементьевым Сергеем Петровичем, земляком. На воле он работал заместителем директора Зайцевского стекольного завода, находящегося недалеко от Гатчины. У нас даже оказались общие знакомые! Мой тесть Н. А. Антипов — уроженец того же Даймища, так они в молодости были неразлучными друзьями. Сергей звался «Боек» за хлесткий удар, а Николай, тесть, «Петля» — ему не было равных в борьбе.
Сергей Петрович — старый член партии с 1919 года. Он воевал в Первую империалистическую с начала до конца. Гражданскую тоже. Лет ему было 56—57.
За что сидит — ответить не мог: пришли, арестовали, повезли на этап, вот и вся история.
Встретил коллегу-редактора лодейнопольской газеты «Ленинская правда», чуть ли не однофамильца — Галацкого Иосифа. У него в деле стояло — «троцкист», и осужден он был тоже тройкой.
Наряду с контриками — колхозниками, интеллигенцией, рабочими, были и матерые воры. Колоритная была фигура Самоделкина, не то чуваша, не то башкира, вора с большим стажем. Лет ему было около 40. Плотный, с широкими скулами и круглым лицом, плоским носом и маленькими глазками, которыми он как будто не смотрел, а сверлил собеседника, он ходил вразвалку, неторопливо. Последнее его «дело» — убил начальника фельдсвязи и забрал крупную сумму денег. Дали вышака, заменив двадцатью пятью годами. В лагере чувствовал себя хозяином. У него бригада — все воры, «чертей» маловато, но работала бригада, если хотела (что случалось редко), с азартом и сильно.
Лагерный закон: выработай 26% нормы — и в изолятор не посадят (сажали отказчиков), а что пайка 300 граммов — не важно: хлеборезы, повара исключительно из воров, значит, помогут.
Замер земляного полотна производил десятник Пашка Герматин — моих лет, симпатичный брюнет, высокий, спортивной формы, с черными глазами и орлиным носом, парень, никогда не унывающий.
Наши бригады, моя и Дементьева, трудились рядом. Расставим работяг, снабдим всем необходимым и идем в контору заполнять наряды. Пашка хорошо к нам относился, не придирался, если мы «тухтили» с нормами. Кормить-то надо как-то людей.
Постепенно жизнь налаживалась, входила в нормальную колею, меньше чувствовался голод. Написал письмо домой, матери, в Крым. Братьям писать не стал — могла повредить связь с врагом народа!
Как-то утром лагерь подняли раньше обычного, построили, сделали проверку, одну, другую: никто не знал, что случилось. Потом командир взвода объяснил:
— Герматин и Самоделкин ушли в побег!
«Бежать? Куда? Кругом горы, Селенга вскрылась, буряты и монголы настроены ужасно! Эх, Пашка, Пашка!» — думал я, жалея парня.
Придя с работы, мы увидели жуткую картину: возле барака, где помещалась контора, на вывернутых руках были подвешены два человека, и охранники нещадно били их тяжелыми с начинкой плетьми. Командир взвода стоял тут же.
— С каждым будет так, кто уйдет в побег! — сказал он и добавил, помолчав, — а Самоделкин и Герматин, считай, убиты!
Двое подвешенных были из другого лагеря, они не дожили до утра… Их трупы положили возле проходной — изуродованные, с вывернутыми руками, опухшие…
Мы ходили на работу, сами замеряли объем и закрывали наряды.
Вечером вызвали меня в контору. Прораб, Степан Поли-карпович, пожилой мужчина с сединой в волосах, дальневосточник. Говорили, он был шахтером в Сучане, партизанил, хорошо знал Блюхера, помнил Постышева. Сам он об этом говорить не любил, как не любил говорить, за что отбывал срок. Человек немногословный.
— Вот, парень, — сказал он, — начальник лагеря и я согласовали с командиром взвода и решили назначить тебя помощником прораба по производству. Подбери двух ребят десятниками и с завтрашнего дня приступайте к работе.
Я изумился.
— Ничего, ты мужик грамотный, а что не разберешь — поможем.
Десятниками я взял Дементьева и Васю Тихонова со статьей СОЭ, то есть бытовика. Согласовал со Степаном Поли-карповичем, а он — с комвзвода.
Поселились за зоной у бурятов, где жили начальник лагеря и прораб, в комнате, отделенной от них перегородкой.
На работе мое руководство было общее — визировка полотна по пикетам, расстановка бригад, а десятники обмеряли объемы. Кормить стали от выработки.
Все хорошо: начальство довольно, бригадиры тоже. Крепость гранита уменьшала норму, и объемов хватало, чтобы кормить людей.
Жизнь начала улыбаться, а тут еще стали поговаривать о поселении. Но ничто не вечно под луной!
В конце марта вышли на работу. Уже вырисовывалось полотно: змеей перерезывая долину, оно вилось вдоль Селенги.
Погода в марте в Забайкалье солнечная, тихая, воздух чистый, температура утром минусовая, в обед жарковато, к вечеру опять холодает. В этот день ничто не предвещало непогоду. Ребята разобрали тачки, конвой расположился вдалеке, работа закипела. Вдруг налетел порыв ветра, резкий, сильный, подняв кучи песка. А солнце так же светило.
— Эй, бригадиры, песчаная буря, — крикнул начальник конвоя, но его голос потонул в свисте ветра.
Внезапно все смешалось. Где кончалась земля, где начиналось небо — везде только песок, солнце еле пробивалось сквозь мглу! Кто успел, поднял тачки и спрятался под ними, остальные сбились в кучки, некоторые упали на землю и закрылись с головой.
Около часа бушевала песчаная буря: песок ослеплял глаза, лез в уши и набивался в нос, пребольно бился в лицо.
Так же стремительно, как началась, буря стихла. Я не узнал местности, настолько изменился ландшафт. От тачек торчали одни ручки, и работяги, отряхивая песок, поднимались то тут, то там. К полотну намело горы песка.
«Хорошо, — подумал я, — ближе возить, больше будет объема».
Возле полотна показалась машина.
— Прораб, — закричал конвоир, — тебя зовут! Я подошел.
— Почему не работаете? — резко спросил начальник.
Я его сразу узнал: в машине сидел начальник 6-го района, самый большой начальник — царь и Бог!
— Буря была, гражданин начальник!
— Какая буря, — перебил он меня, — работать не хотите! А многих ребят и тачек не было видно, одни лишь бугры песка, но гражданин начальник этого не замечал.
— Статья, срок? — и уехал.
Работа возобновилась, забегали тачки одна за другой.
Вечером в лагере меня встретил озабоченный Степан Поликарпыч. Я ему рассказал, и начальник конвоя подтвердил мои слова, что была буря, он ни слова не сказал и ушел в контору. Закрыв наряды, мы, расстроенные, пошли в свою клетушку.
За стенкой у начальника лагеря шел разговор на высоких тонах — начальник района распекал наших руководителей за потерю бдительности, за политическую близорукость и т. д.
— Принести формуляры Галицкого, Дементьева и других десятников, — приказал он командиру охраны.
— Петрович, плохи наши дела, — шепнул я притихшему старику.
Ничего, Бог не выдаст, свинья не съест!
Увы, съела, и даже не хрюкнула!
Принесли формуляры, причем перепутали: вместо моего захватили формуляр Галацкого, редактора «Ленинской правды» из Лодейного поля. А пьяницам все едино (по разговору за стеной чувствовалось — гражданин начальник сильно навеселе!).
— Ага! — торжествующе закричал он. — Видите, кто у нас ходит в помпрорабах: ярый троцкист, редактор «Ленинградской правды»!
Спьяну он не различил, что фамилия не та и вместо «Ленинской» прочитал «Ленинградской»!
—Убрать немедленно троцкиста-предателя на штрафную! — кипятился он. — Заодно и десятников — они не лучше!
Выполняя приказ, подняли нас ночью и посадили до утра в карцер. А утром меня и Дементьева этапировали на штрафную! Васю Тихонова оставили — бытовик, СВЭ!
Штрафная — такой же лагерный пункт, расположился на крутом берегу реки, покрытым густым лесом. Такие же бараки, режим, но контингент другой — все проштрафившиеся, в основном бытовики.
Тачек на работе мало, потому что трасса шла впритык к реке, ломали скалу, вгрызаясь в нее без аммонала — ручным способом.
Определили нас в бригаду, и пошли мы на работу. Каково было наше удивление, когда мы увидели бригадира! Им оказался Самоделкин, что ушел в побег.
— А Пашка где? — спросил я его, и он, ухмыляясь ответил:
— На другой командировке, жив-здоров!..
И потянулись дни — однообразные, скучные и бесперспективные: со штрафной писать не разрешалось, значит, опять оторваны от всего мира.
В бригаде 50 человек. «Чертей», включая нас, человек 8; остальные чистопородные воры, «честняги» из Ростова, Одессы и так далее. Валька Богучарский, одноглазый богатырь, шутя играл двухпудовыми гирями, мускулы у него были, как узлы; Вася — цыган, строгий смуглый красавец, Витька Су-даркин, танцор, и многие-многие другие с гордостью и беспечностью несли свое воровское звание и обычаи: «Хочу — работаю, не захочу — не буду, и начальник не заставит!» Рыцари на час! Могут дать и 200 процентов, не захотят — 26 процентов, лишь бы обойтись без изолятора! (Такая же бригада воровская у Самоделкина была и в том лагере). Пайки им не нужны: как начальство ни следило, все равно с кухни и из каптерки все к ним текло. Беда в том, что не разрешали контриков держать на кухне и в каптерке, и вообще в лагерной обслуге.
А когда разрешили писать письма и пошли потоком посылки, жизнь для воров расцвела: либо уворуют, либо отнимут у работяги, а пожаловаться некому, тем более на штрафной.
Начальник, заключенный из военных, старался бороться с воровством, но, увы, руки коротки: начальник охраны стоял выше него, а тот имел установку от высшей инстанции — не перечить ворам.
А как они, воры, бьют за пайку! За украденную! Это не посылка, красть нельзя! Позже об этом расскажу подробнее.
Бригада вышла на работу. Кто хотел — работал, другие резались в карты, мы, черти, конечно, упирались рогами! Зарабатывали в натуре хлеб насущный. Работали и все надеялись на будущее.
Но в лагерь просачивались слухи, не радовавшие нас.
Март — процесс бухаринцев! Как ни странно, но любой процесс эхом отзывался на жизни заключенных, конечно, в первую очередь контриков — усиливался режим: проявляли бдительность! Узнали, что нет ни братьев Косиор, ни Посты-шева, Чернякова, Чубаря, что чистка продолжается! Еще я был на воле, когда началась травля Енукидзе28, учителя Сталина. Его буквально смешали с грязью, сделав и садистом, и черт знает чем!
А в 1977 году, по случаю 100-летия со дня его рождения в «Известиях» напечатали статью, восхваляя товарища Енукидзе, верного ленинца!
Мы вкалывали, чтобы не сдохнуть от голода, а вечером с Дементьевым мечтали…
В мае разрешили переписку, а в июне вызвали нас с Дементьевым к начальнику лагеря и предложили принять бригады: Дементьеву — доходяг, а мне — бригаду Самоделкина.
— Мне не с кем работать, и считайте — это приказ!
Я категорически отказался, учитывая контингент и зная Самоделкина.
Не успел я еще вернуться в барак, а Самоделкин уже знал, что его снимают — дневальный начальника ему сообщил.
Вечером, когда в бараке стихло, он подошел к моим нарам:
— Если примешь бригаду, прирежу! Я ему спокойно ответил:
— Если ты такой дух, то прирежь не меня, а начальника, я черт и выполняю его приказ! — и повернулся к нему спиной.
Признаюсь, мне было жутковато, думал, что он мне засадит нож! Но он посидел молча и ушел. Видимо, мои доводы убедили: не я, так другой примет бригаду.
А утром развод. Он мне запомнился!
Но до развода была ночь… В бараках на окнах стекла отсутствовали, и пайки, лежавшие на окне, легко было воровать: подойди тихонько, сними с подоконника и так же тихонечко уходи. Дневальный накрошил чернильного карандаша, наделал в пайках дырочек и всыпал в них порошок. Затеей остались довольны все, предвкушая, как по замазанной роже определится вор и как с ним расправятся. Все совпало — и поимка вора паек, и снятие Самоделкина.
Лагерь построили перед выходом на работу — и работяг, и доходяг. Вдоль строя кошачьей походкой, зорко всматриваясь в лица стоявших, шли двое — Серега-чуб и Васька-цыган. Чуть сзади шел дежурный вахтер. Чуб остановился, раздвинул строй и, оскалив зубы, прыжком по-кошачьи бросился на стоявшего во втором ряду доходягу — у него все лицо было в чернилах, значит, он крал пайки. Не приходилось до этого быть свидетелем такого избиения беззащитного, пусть виноватого, доходяги! Били ногами, кулаками, чем попало… Бедняга сумел вывернуться и бросился бежать к палатке, весь в крови, и скрылся в ней. Несколько преследователей забежали в палатку, и оттуда слышен был глухой шум ударов… Низ палатки зашевелился и показалась окровавленная голова — спасаясь, доходяга выполз наружу. Но его здесь поджидали: один из честняг, здоровый, упитанный (ведь он не голодал, недоедая) с силой опустил дубину в руку толщиной на показавшуюся голову. Человек дернулся всем телом и затих, лишь конвульсии пробегали по избитому телу.
Все остались довольны, и блатные, и начальники: не воруй чужую пайку, она священна, не нарушай лагерный закон и чувствуй, кто здесь хозяин!
Я, да и многие, стояли и думали: так бы пресекали воровство посылок. Ждешь ее долгие месяцы, а ее отберут или украдут, а избить голодного, истощенного — это произвол ничем не прикрытый, потакание и разжигание зверских инстинктов!.. Через несколько дней возле кухни я увидел похитителя паек: он спокойно ел баланду. До чего живуч человек!
Строй выровняли, как будто ничего и не было, избитого убрали, и на крыльцо вахты вышел начальник лагеря. Он не присутствовал при расправе, и не мог ее отменить, к сожалению. Начальник зачитал приказ, из которого явствовало, что Самоделкин снимается с бригадиров за развал работы, а вместо него бригадиром назначается по согласованию с командиром охраны Галицкий.
Я стоял в стороне как наблюдатель и главное действующее лицо и смотрел, какое действие произведет приказ.
— Открывай изолятор, начальник, не пойдем на работу! — кричали одни.
Другие орали:
— Пусть этот бригадир сам кубики дает, холка у него большая, не пойдем на работу!
Начальник не растерялся и дал команду открыть изолятор.
Воры один за одним, матерясь на чем свет стоит, направились в открытые двери изолятора, который находился рядом с вахтой. Осталось три человека, они нерешительно переглядывались, не зная, как поступить.
— Закрывай изолятор, — воспользовался их замешательством начальник. — Галицкий, — обратился он ко мне, — веди ребят на работу, а остальные пусть сидят. Выставить охрану и никого не допускать к изолятору!
Настроение неважное, идем на работу. Отошли метров 100 и слышим, что с вахты кричат, чтобы конвой остановился: вся бригада, за исключением Самоделкина, решила пойти работать. Пересчитали, поставили в строй и повели в карьер.
Ко мне подошел конвоир и предупредил:
— Держись поближе к конвою, тебя хотят избить.
В карьере я вместе с десятником отмерил делянку, подсчитал, сколько будет кубиков, и десятник ушел. Делянка — скала, которую надо взломать и сделать полотно для железной дороги, почему заранее и обмерялась. Воры наблюдали за процедурой обмера, им понравилось, что «тухты» хватает, и ко мне подошел Валька Богучарский:
— Журналист, — так они назвали меня, без кличек не могли, — принимаем тебя, видно, голова варит, хорошо отметил участок. В наряде себе и дневальному ставь 150 процентов, кто работать не будет — 26 процентов, а остальные кубики на работающих.
И работа закипела. Молодые, здоровые и сытые, разбирали скалу играючи — нравилось, что работа необычная, с риском.
Умело надо было выворачивать скальные глыбы. Без плана не приходили, выполняли правдами и неправдами, с применением коэффициентов и прочее. Все это укрепило мой авторитет в бригаде.
Пришли вечером с работы, и меня вызвали на вахту. Радости не было предела: я получил посылку, первую весточку почти за год! Вместе со мной радовались и бригадники, они знали мою историю, знали, что осталась жена и двое ребятишек… Поделился с ними. Когда разворачивали конфеты, увидели, что обертки исписаны. Но в бараке свет отсутствовал, а темнело быстро, и оставил прочтение на завтра, положил посылку под нары и в радужном настроении заснул: «Завтра узнаю, что дома делается!» Утром проснулся, сунул руку под нары и не поверил — там ничего не было! Вскочил, заглянул — пусто!
— Ребята, посылку увели! — заорал я.
Сбежались. Посмотрели — посылка исчезла! Все возмущались, охали, матерились, но посылку так и не нашли!.. Я понял и еще раз убедился, что горбатого могила исправит. Жаль, что не прочитал и не узнал, как живут мои родные!..
В июле почти всех из моей бригады отправили на этап — «за хорошее поведение и ударный труд», — пояснило начальство. А контрикам никакой амнистии!
Жара стояла невыносимая, за все лето ни одного дождя. Работа тяжелая, рубашку хоть выжимай, конечно, воду пьешь да пьешь, холодную, прямо с Селенги — сырую, некипяченую. Навалилась дизентерия, что ни день — 2—3 человека отправляют в госпиталь. Заболел и я, отправили и меня. Но то ли организм был еще крепкий, то ли болезнь не очень захватила, но через неделю выздоровел и ходил по госпиталю, ожидая отправки на лагпункт.
В середине августа ночью вызвали с вещами. Решил — за мной приехали. Оказывается, от госпиталя организовывали этап. Куда? Никто не знал!
Собрали, посадили в автомашину и повезли по горным дорогам — совсем не так, как гнали зимой по Селенге, в сторону Улан-Удэ.
Опять вокзал, в тупике товарняк — экспресс для заключенной братии. Через день эшелон затарахтел на восток…
Все обрадовались — прошли слухи: едем на Колыму, в русский Клондайк, будем добывать золото29. Там, рассказывают, жизнь совсем другая — заключенные хорошо зарабатывают, а в виде поощрения разрешают поселение и вызов семьи, так как Колыму нужно осваивать.
«Ну что ж, — думал я, — нет худа без добра, черт с ним, помучаюсь еще раз в этапе!» И мечты, мечты…
В вагоне, как и положено, публика разная по всем показателям: по статьям, по возрасту и национальностям — человек 10 земляков Сталина из Гори, аварцы, осетины — все с грузинского этапа, а остальные из разных лагерей и областей — в госпитале все перемешалось. Попались заключенные, уже побывавшие на Колыме, они хвалили — не жизнь, малина! Так оно и было, они ничего не преувеличивали, пока начальником Дальстроя работал Берзин30.
А к нашему приезду обстановка резко изменилась к худшему…
Но об этом впереди. А пока не испытали — верили и рвались, скорей бы приехать.
Ехали долго, останавливались в тупиках и пропускали воинские эшелоны, опять ехали, опять стояли…
Шел август — развертывались бои на озере Хасан. Это и была причина задержек. Кормили плохо, часто забывали, а ведь везли хоть и заключенных, но людей. Перед Владивостоком три дня не выдавали хлеба, один жидкий приварок.
Этапный эшелон, не доезжая до города, остановился на Черной речке. Погода была по-августовски теплая, ярко светило солнце. Воскресный день. На перроне полно разодетой публики, и мы смотрели на нее с завистью и горечью…
Виднелись магазины, булочные, а мы, глядящие на все сквозь решетку, были голодны, грязны и оборванны!..
— Хлеба! Хлеба! — вдруг загремело по эшелону изо всех вагонов, растянувшихся вдоль перрона. Кто начал — неизвестно, но подхватили дружно! Крики «хлеба» раздавались все громче и громче. Конвой забегал, засуетился, гуляющая публика сгрудилась напротив вагонов, раздавались возмущенные голоса! Видимо, это повлияло на начальство, к каждому вагону подошли конвоиры и предложили собрать деньги на хлеб. Собрали 60 рублей, и мы с Мишкой Ангеловым, парнем из Ростова, в сопровождении конвоира, пошли в булочную. Нас предупредили:
— Ни с кем не разговаривать и ничего не спрашивать! Это оказалось своевременным: со всех сторон из толпы,
забившей перрон, раздавались вопросы, женщины плакали, глядя на изможденных оборванных заключенных. Мы молча шли, убыстряя шаг, и молчали…
А пока закупали хлеб, а за нами выстроилась приличная очередь — от каждого вагона по два человека, — откуда-то прибыло войсковое подразделение, и перрон моментально очистили.
Круглые, как тарелки, еще теплые хлебцы! С какой жадностью набросились мы на них, ели торопливо и не могли утолить голод. Желудок отвык, а мы его перегрузили. В результате — расстройства с отрыжкой тухлым яйцом; когда через день выгрузились на Владивостокской пересылке, многих госпитализировали.
Еще один этапный лагерь за неполный год! Когда же конец?
На крутой горе в конце Владивостока, откуда виден весь город, бухта с голубой водой, окруженная горами, расположился пересыльный лагерь, обнесенный колючей проволокой и, конечно, вышки! Несколько высоких бараков, а народу, как вшей на гашнике — по меткому определению остроумного этапника! В бараках духота, грязь, нары в четыре яруса. Кто на нарах, кто на чердаке, а большинство посреди двора на земле. Кормили, как на всех «солидных» пересылках, где заключенных тысячи. На 10 лбов — хлеб целиком в буханке, из расчета 600 граммов на одного, шайка баланды. И барахолка, где хлеб, крупа и курево в обмен на барахло и деньги. Ходили мы с Мишкой и облизывались — купить не за что, обменять не на что!
Ангелов, с которым я сдружился, небольшого роста, крепкого телосложения, с греческим профилем (предки у него греки — Ангелиди), техник-топограф, был мужик энергичный. Да и немудрено: по его словам, он «тянул» второй срок.
— Понимаешь, по 74-й за хулиганство отсидел полгода под Ростовом, вернулся и среди своих сказал — наши лагеря устроены по типу немецких концлагерей, ну мне и сунули по 58—10 десятку!31 — рассказывал Ангелов и почему-то возмущался!
Был пасмурный день, настоящая сентябрьская погода. Мы залезли в барак и устроились на нарах. После обеда в переполненный барак вошла группа новеньких, их сразу узнаешь — чище нас, стеснительные! К нарам подошли два человека в чекистских бекешах, впереди мужчина средних лет, а сзади пожилой, сутулый. Вежливо спросили разрешения присесть на нарах, устроились, открыли узелки с едой, предложили нам. Присоединился еще один пожилой, в добротном пальто, видно, из ответственных. За едой разговорились, познакомились.
Пожилой, по национальности латыш — старый чекист, работал еще с Дзержинским. Он был неразговорчивым, больше молчал. Второй — тоже работник органов, средних лет брюнет, круглолицый, с быстрыми карими глазами, шустрый, был полной противоположностью своему товарищу.
Не запомнил его фамилии, но не забыл, о чем он говорил. Участник Гражданской войны, военная школа, потом работа во внутренних войсках. Последняя должность — командир подразделения по охране дороги к даче Сталина. Чин — майор. Третий — ленинградец, работал секретарем Петроградского РК, последнее время в аппарате ЦК.
Несколько дней до этапа мы были вместе — ходили на принятие пищи, спали на чердаке в опилках, постелив мое и секретарское пальто, укрывались бекешами.
Много я услыхал от них, и постепенно авторитет мудрого вождя И. В. Сталина таял, как лед под лучами весеннего солнца! Анализируя, понял причину арестов, всю демагогию и ложь в речах вождя. «Сын за отца не отвечает!». А почему я в тюрьме и репрессирован?
Во время обмена партдокументов меня исключили из партии, мотивировка: связь с чуждым элементом! Этим элементом оказалась старушка-мать, вырастившая меня после смерти отца в 1921 году. Пришили и зятя — он растратил 200 рублей и получил срок 1,5 года (кстати, он жил отдельно). Из партии исключили с правом вступления.
В 1937 на районной конференции выбрали членом бюро райкома ВЛКСМ. Это было в июне, после ареста руководителей района — как вредителей и троцкистов. В августе в «Смене» появилась статья: «Политическая близорукость». В ней сказано: «В Залучском районе на комсомольской конференции членом бюро РК выбрали сына попа (это называется — сын за отца не отвечает!), почему-то оставленного в комсомоле!» Вполне достаточно, директива получена, колесо закрутилось — срочно вывели из состава бюро и… исключили из комсомола!
Я тогда сказал секретарю РК ВЛКСМ Романову:
— Стараясь выгородить себя, вы топите меня, но этим не спасете свою шкуру!
Мои слова оказались пророческими, позже его тоже посадили.
Вспоминаю последнюю встречу с Поздняковым: «Ты, ущемленный — исключен из партии, значит, недоволен, а раз так, то можешь оказаться в стане врагов, иначе — в пятой колонне. Лучше, если мы тебя изолируем!»
В московском театре, рассказывали, шла пьеса на модную тему о вредительстве и шпионаже: враг Иванов, живет в Москве, его надо обезвредить. Следователь рассуждает:
— В Москве 350 тысяч Ивановых, из них около ста тысяч Иван Иванычей, что делать?
Из публики крикнул кто-то:
— Арестуй всех Ивановых!
По такому принципу и действовало НКВД!..
Вернусь к своим знакомым. Майор, провоевавший в Гражданскую войну, за что был награжден орденом Красного Знамени, член партии с 1920 года, к несчастью, родился в Ровно, отошедшем к Польше. Там остались родственники. Значит, мог быть «пятой колонной»! Арестовали, пытали и добивались признания! А признаваться-то не в чем! Тройка осудила на 10 лет — «ВОР».
Рассказывал:
— На первом допросе следователь, мальчишка, приказал: «Сними орден! — но как приказал, — сними железку!». Я за этот орден кровь проливал, отстаивал советскую власть, а он, сволочь, — «железка» кричит. Подошел, рванул и вырвал с куском гимнастерки. А после побои, вернее, избиение!
Рассказывал, как Иосиф Виссарионович ездил к себе на дачу: с бешеной скоростью мчатся несколько одинаковых машин, не признавая сигналов, если попадался кто-то на пути — сшибали и мчались дальше! Бывали и жертвы. Милиция рыщет, ищет виновников, тогда вмешивается НКВД и составляет акт: виновные не найдены.
Секретарь в 1917 г. состоял в партии меньшевиков, потом перешел в ВКП(б), но в 1937 это не спасло от ареста. Он рассказывал, как Сталин проводил пленум Ленинградского обкома после убийства Кирова:
— Секретарем будет товарищ Жданов, создайте ему такой же авторитет, какой был у Кирова!
Всем понятно: кто против, будет снят! Рассказывал еще о февральском пленуме (или мартовском) ЦК в 1938 году. Они-то с воли пришли на год позже нас!
Разбирали правого уклониста-оппортуниста Бухарина. После выступления Кагановича и других попросил слова Бухарин:
— Товарищи, — сказал он, — знаю, что выступаю последний раз перед вами, что я осужден и дни мои сочтены, в зале сидит Н. К. Крупская, я прошу, пусть она скажет слова Владимира Ильича Ленина, в последние минуты его жизни адресованные мне!
Крупская поднялась и сказала:
   Владимир Ильич сказал: «Надя, передай Николаю Ивановичу, что в споре о государстве и революции он прав!»
В марте Бухарина расстреляли.
А на февральском пленуме ЦК 1937 года, завнаркома Тухачевский делал доклад об обороноспособности страны.
— Тухачевский, — вспоминал майор, — выступал очень критически, особенно обратил внимание на несовершенство мобпланов. Каждый завод в случае войны обязан в сжатые сроки перейти на выпуск оборонной продукции, поставить определенное количество техники с запчастями и так далее. Он на конкретных примерах показывал, что все существует только на бумаге, то есть маршал прямо заявил, что существующие мобпланы — фикция и их необходимо пересмотреть. После него многие выступали. Особенно запомнилось выступление Кагановича. Он раскритиковал Тухачевского, назвав его паникером и, в частности, сказал: «Тухачевский возомнил себя современным Наполеоном, он ударился не в ту сторону и в Красной Армии вводит аракчеевщину: чтобы у красноармейцев сапоги блестели, ремень затянут и чистый воротничок был. Чепуха это! Основное — политическая подготовка, политическое воспитание!» В заключительном слове Тухачевский ответил, что идейно-политическая подготовка в Красной Армии на высоком уровне, но внешний вид красноармейца — опрятность и собранность — говорит о его дисциплинированности. Сталин, который председательствовал, сказал: «Не будем спорить, товарищи; предлагаю создать комиссию, они и выработают предложения!» Выработали! В мае Тухачевского и других талантливых полководцев расстреляли как предателей!..
Не знаю, насколько правдив этот рассказ, но уверен, что есть в нем доля истины! Пройдут года и поднимется завеса над всеми тайнами тех лет!
Мы ждали этапа. Все чаще выпадали дожди, приходилось прятаться в бараке на чердаке. Прошел слух — завтра этап!
Утром забегали лагерные придурки, сгоняя заключенных к воротам с вещами. А какие у нас вещи? Попадались зеки с чемоданами и большими сидорами, а в основном — все вещи на себе!
На счастье солнце светило и дождя не ожидалось, с горы видимость хорошая — на рейде виднелся пароход, а у причала качались несколько самоходных барж. От лагеря до причала почти сплошной стеной стояли солдаты, у каждого на поводу злые овчарки, — точь-в-точь, как провожали нас из Ленинграда! Проверка, перекличка! У ворот стояло начальство, отбирая пожилых, калек, а остальных пропускали в ворота. Мы с Мишей Ангеловым выскочили за ворота, где встретила нас такая знакомая команда:
— Бегом, бегом, не задерживаться!
Крики и команда бежать, лай овчарок…
Я бежал, рядом со мной Мишка, друзей не успел увидеть, в таком хаосе и спешке все перепуталось, перемешалось! Задыхаясь, под крики и лай, бежали из последних сил, скорей, скорей… Вот и причал, сходни на баржу. Я оглянулся: подобно змее растянулись этапники от лагеря на горе до причала!
По сходням спустились в трюм баржи. Спустились я, Ангелов, еще несколько человек, и крышку трюма закрыли. Темнота, тишина, а над головами топот сотен ног — это утрамбовывали верхнюю палубу. Загудел гудок, и баржу закачало, значит, поплыли. В трюме, набитом полным-полно, становилось душно. Люди задыхались. Послышались крики, стоны, все рвались к люку, откуда сквозь щели просачивался воздух, но пробиться не представлялось возможным, стояли плотно друг к другу, пошевелиться и то было трудно. Казалось, баржа стоит на месте целую вечность — так медленно она приближалась к кораблю, а плыли каких-то 25—30 минут! Баржа обо что-то стукнулась, замолк мотор, тянулись длинные минуты, пока с верхней палубы поднялись на корабль и, наконец, открыли люк!
Около тридцати человек вынесли из трюма полумертвыми и волоком затащили на палубу корабля. Нас загнали в трюм парохода, а баржа, развернувшись, поплыла за новой партией «товара»: «джурма» забирала в один рейс 6000 заключенных.
Сколько же погибло в трюмах, пока набили чрево корабля!
На палубе парохода находились службы, а заключенных разместили в трюмах и отсеках на восьмиярусных нарах. Представьте клетку с ячейками 50 см шириной, 50 см высотой и 180 см длиной, забитую полностью: ни дать, ни взять — улей, но в ячейках не пчелы, а люди!
К вечеру погрузка закончилась, трюм задраили, пароход дал прощальный гудок и отчалил курсом на Колыму, чудную планету!
Тихое покачивание, скрип восьмиярусных нар нас убаюкивали и, мы, перенесшие длинный этапный день, забылись в тревожном сне.
Я со своим другом приземлился в нижнем отсеке на высоте и чувствовал — плывем с комфортом! Утром с бригадиром Крутиковым, секретарем Гомельского обкома комсомола, отправились за пропитанием. Голод давал себя знать — после погрузки нас не кормили. Кухня находилась на палубе. Мы вылезли из трюма, огляделись — кругом море, берегов не видно. Погода заметно менялась, дул ветер и свинцовые тучи проносились низко над волнами.
— Ничего, ребята, — успокаивал повар, — дня через четыре будем в Магадане.
Повар, такой же зек, как и мы, грешные, не первый раз бороздил Охотское море.
— Лишь бы погода держалась. А заштормит — за 7 суток не доберемся!
В последних числах сентября погода капризная, тем более в этих широтах. И нас заштормило! 7-8 баллов — пароход качало и швыряло на волнах.
На четвертый или пятый день я проснулся от неистового скрипа нар, от сильной качки. Лежал на трюмном уступе, где начинаются нары, но и здесь, внизу, качка ощущалась. Каково же было на верхотуре!
К полудню шторм усилился, нары натужно скрипели. Скрипели, скрипели и… завалились! Крик, стоны покалеченных взлетели среди обломков… Кое-как восстановили часть нар, сделали их не такими высокими, уплотнили, пострадавших при аварии унесли. Качка не уменьшилась, шторм бушевал!
Голодные, без приварка — кухню смыло на второй день, редко кто избежал морской болезни.
Много я читал книг о том, как штормило, но того, что делалось в трюме, ни в одной не встречал! Сильная качка, корабль в одну сторону, стремительно скользит вниз, так что все в желудке сжимается и подкатывает к горлу, вдруг удар волны и сумасшедший крен в другую сторону! По трюму гуляет от одного борта к другому полуметровая волна блевотины, изверженной из голодных измученных желудков тысяч человек!
Пресная вода кончилась, вместо хлеба выдавали сухари и опресненную воду. Но и за этим скудным пайком некому идти, всех рвет, качка продолжается, корабль пробивается вперед, ныряя и прыгая по волнам.
В трюме темно, погас свет, а когда темно, то всем телом ощущаешь ныряния, крены, скачки.
Меня не укачало. Замерцала вверху лампочка, освещая поломанные нары, бледные лица страдальцев — тени их тел, увеличенные и уродливые! Я решил сходить за сухарями и водой, на полный желудок качка переносится легче. Добрался до каптерки, получил на бригаду продукты и осмотрелся, выбирая момент, чтобы проскочить к себе в угол. Пароход качало, я шел осторожно по скользкому полу трюма, неожиданно сильный крен и на меня нахлынула волна блевотины… Я увернулся, но зловоние одурманило меня и меня вывернуло наизнанку — я бросил мешок с бидоном и еле добрался до нар…
На девятый день буря утихла, и пароход стал на якорь в бухте Магадана. Пасмурный день, свинцовые тучи застилали горизонт и рваными лохмотьями ложились на сопки, окружавшие бухту. Сопки, сопки, свинцовые грязные тучи на них и такое же свинцовое море! Так запомнилась Колыма, такой увидел я ее в первый день!
Установили сходни и началась разгрузка. Это было в первых числах октября 1938 года. А покинул я эту «гостеприимную» землю в марте 1954 года! Впереди длинные 15,5 лет, прииски, добыча золота, голод, испытания. Я на Колыме, а там — «будем посмотреть»! Во всяком случае, я не унывал, и не я один, настроение было бодрое!
Во Владивостоке нас провожали с собачками, здесь встреча была иная: от корабля до пересылки вдоль дороги конвоиры сидели на лошадях, сытых, с толстым задом, под стать лошадкам и седоки — краснорожие, круглолицые, здоровые!
Я даже пошутил:
— Ребята, сытая жизнь нас ожидает, посмотрите, какие лошадки, какие седоки!
Пересылка (может последняя)! Палатки с двухъярусными нарами, бочки, раскаленные докрасна — это уже хорошо! Построили, принесли формуляры, сделали перекличку. Заметил, что на многие формуляры никто не отзывался (их откладывали), подумал: «Либо задержали во Владивостоке, а может, отдали концы!»
В Южлаге моя статья называлась КР, здесь же зачитали КРТА!32 За время пути выросли две буквы, и я стал троцкистом! Обслуга из заключенных, но порядок казался лучше.
— Товарищи, — надрывался высокий энергичный мужчина, — сейчас пойдете в баню, все с себя сбрасывайте, получите новое обмундирование! Кто захочет, после дезинфекции сможет взять свои вещи!
Нам с Михаилом терять нечего: задрипанные пальто, прошедшие все этапы, рваные рубашки, такие же брюки, да казенные ботинки на деревянной подошве. У некоторых были хорошие костюмы, кожаные пальто, бекеши, да и с собой сидорки приличные.
Конечно, никто никому ничего не вернул, надо же было жить и есть придуркам! В помещении, где дизкамера, раздевались догола, оставив свои пожитки и получив кусочек мыла со спичечную коробку, отправлялись в душ.
Душ под открытым небом! Кругом снег, мороз градусов 5—7, в воздухе летают снежинки, тают на голом теле, а мы в очереди ждем, когда освободится место под душем! Вода теплая, хорошо, и мороза не чувствуешь, но размыться не дают — быстрей, бегом, бегом, ведь на «джурме» привезли 6000, всех обмыть необходимо, одеть, обуть! Выскочишь из-под теплого душа, и тело моментально остывает и покрывается гусиной кожей. Каптер здесь же, на дворе, выдает пару нового белья, им и вытираешься, ватные брюки, телогрейки и, красота, полушубок! Напялишься, и тепло! Жаль, не было валенок, выдавали ботинки с портянками. Тут же разбили на десятки и повели повеселевших в столовую. Пайки хлеба, щи не жирные, но густые, каша — и в барак на отдых.
— Вроде ничего, жить можно, — решили мы.
Утром подъем, завтрак нам показался хорошим: щи, каша, чай, 300 граммов хлеба. После построили, сделали перекличку, и на этап. Повезло: опять не разлучили с Мишкой! Попал из знакомых Крутиков и еще несколько человек.
В машине два конвоира, один в кузове, другой в кабине — чередуются. А мы в открытой машине бессменно! Ребята неплохие, из бывших заключенных, даже показали этапный лист. Читаю: направление — Сусуман ЗГПУ! Опять ГПУ! Когда же скроешься от них! Но конвоиры объяснили, что это сокращенно «Западное горно-промышленное управление».
— На прииске хорошо, — рассказывали они, — кто работает, одевают и кормят.
Конечно нас радовали такие новости и вселяли надежду, что мытарству и страданиям придет конец! Как мы ошибались!
Так было до недавнего времени при Берзине, которого заключенные называли «Дедушка» (он носил бороду). У каждого работяги в тумбочке и масло, и сахар, и различные консервы. Зарабатывали по 1000 и больше! Все прошло! Берзина судили и расстреляли! Он оказался предателем и вредителем! Не верите? Почитайте книжицу Ивана Крата «Золото» (я ее прочитал позже). Берзин, всемирный растратчик, сначала строил дороги, потом разрабатывал прииски. Берзин оказался троцкистом и сооружал северный оплот для троцкистов! Так писал И. Крат. Всевидящее око правосудия разоблачило Берзина.
Берзин, командир знаменитой Латышской дивизии, бравшей Перекоп, ближайший помощник железного Феликса, оказался врагом!
После того, как его убрали, началась иная жизнь на Колыме: голодуха, произвол расцвел до бесконечности, прииски открывали при бездорожье и отсутствии жилья, и заключенные дохли, как мухи, не успевали с материка их завозить!
Недалеко от прииска «Линковый», куда нас завезли, через сопку находился прииск «Мальдяк». Гаранин, начальник Дальстроя после Берзина, за одну ночь в августе 1937 года расстрелял без суда и следствия 128 человек!33 Рассказывали очевидцы, что когда Гаранин шел по забою, попадавшие навстречу были обречены на смерть! Гонит работяга тачку, он останавливает и спрашивает:
— Статья, срок! А, контра, увидел меня и делаешь вид, что хорошо работаешь! Забрать!
И забирали!
Идет дальше. Заключенный сидит. Опять:
— Статья, срок! Не хочешь работать — сидишь — забрать! Тоже забирали и расстреливали и того, и другого!
На Колыму везли рабочую силу пароход за пароходом, не то, что при Берзине, так чего ее жалеть?!
7 октября 1938 года приехали мы на прииск «Линковый». Высадили нас на центральной трассе, дальше дороги нет: вилась узкая вонючая тропа вдоль сопок, покрытых снегом. Сопки с двух сторон, ущелье посредине, заросшее снегом, много сухостоя, выше стланик. Колымский кедр расстелил ветки под снег, прячет от мороза. В конце ущелья сопки чуть раздвинулись и на площадке забелел лагерь: несколько палаток, вахта из бревен, бревенчатая кухня и столовая. Что удивило — отсутствие заграждения, непременного атрибута лагеря, хотя вышки стояли. Видимо, решили — бежать некуда! А кто побежит — погибнет.
Левее виднелись дома — это, как потом узнали — вольный стан.
Приехали утром. Помыли нас, пересчитали, покормили, но похуже, чем в Магадане (сказывалось, возможно, отсутствие дорог и отдаленность), и определили в палатку.
Решили с Ангеловым пройтись посмотреть, что и где.
Яркий солнечный день, даже глазам больно смотреть на искристый снег, который блестит и переливается на солнце. На сердце спокойно — приехали наместо! Недалеко от вахты ровная площадка, заваленная мешками, ящиками. Подошли поближе, но с вахты закричали, отпугнув нас. Внизу, в ущелье, виднелось бревенчатое здание — из трубы валом валил дым, пекарня, где выпекали хлеб. Возле — горы мешков с мукой под открытым небом.
С противоположной стороны сопки змеилась дорога — она вела в карьер, где добывали золото. Вся долина, по которой вился ключ Линковый, тянулась вдаль, скрываясь в гуще лесов и кустарников, поднималась террасами к сопкам, а по ширине — метров 700—800. Это и была территории прииска и лагеря, где нам предстояло жить и работать.
Изредка мимо проходили заключенные — закопченные, грязные, изможденные лица, понурый вид. Типичные доходяги материковых лагерей. Нас удивил их вид: кругом горы продуктов!34 Это не гармонировало с их видом. Мы решили — не хотят работать.
Грохоча, проехал трактор, таща сани, доверху груженые мешками и ящиками. Поворот, небольшой крен, с саней свалился мешок и, ударившись о мерзлую землю, разорвался. Сопровождающие соскочили, завязали мешок и бросили в сани, не подобрав, что высыпалось. Мы с Мишкой подошли и увидели рассыпанный сухой картофель. Недолго думая, мы начали подбирать картофель, набивая карманы телогреек и полушубков, заранее предвкушая, как будем лакомиться! Еще полностью не собрали, как перед нами выросли три фигуры. По их одеянию и грозному лицу поняли: начальство! И не ошиблись — в бекеше начальник прииска Чикин, в пальто парторг Светлов и третий, в шинели, начальник ОЛПа (жаль, фамилии не помню). Пусть эти люди навечно будут у позорного столба — за их деяния, за бесчеловечные поступки, за сотни смертей — все по их вине!
Грозный окрик:
— Статья, фамилия? Последовал ответ.
— Вывернуть карманы! Мы выполнили приказ.
И они, сытые, упитанные, сапогами начали топтать картофель, втискивая в снег и грязь, приговаривая:
— Фашисты, работать надо, а не побираться!
Такое знакомство с руководителями не предвещало ничего хорошего в будущем. Так и вышло.
С настроением далеко не радужным вернулись в лагерь. В 6 вечера покормили, предупредив:
— В ночь пойдете на работу!
Как говорится — с корабля на бал, с этапа и в забой!.. В забое тачки, трапы на высоте 1—1,5 метра от земли, какие-то колоды, куда вываливали грунт, там его поливали водой и скребками шуровали. Вокруг забоя вкруговую горели костры, оттаивали мерзлоту. Все было ново!
Невдалеке от забоя у небольшого костра сидел гражданин мастер (так он представился), рядом с ним несколько человек. Мастер был молодой грузин, а окружали его «друзья народа»; он сидел, они руководили процессом добычи и промывки. Нам дали тачки, кайла, лопаты и — пошло, поехало.
Одни работяги рубили рядом с забоем сухостой, раскладывали костры, другие раскайливали оттаявший грунт и грузили в тачки, третьи отвозили в бутару (так называлась колода, где промывались пески).
Тачка за тачкой двигались в чуть освещенном забое по высоким трапам без отдыха, без остановок… Один осетин устал, не выдержал заданного темпа и отказался работать. Мигом подскочили «помощники» мастера, стащили с него телогрейку и поставили в стойку. Это в 20-градусный мороз!
Больше этого осетина не видели — его избили и увезли в лагерь.
Я честно всю ночь гонял тачку, а под утро решил отдохнуть, поставил свою кормилицу и подошел к костру. На меня набросились двое прихвостней, но я еще был в силе, не доходяга, к тому же прошел школу, и на лагерном диалекте дал им отпор. Мое поведение их обескуражило, и они ушли… Мастер спросил — откуда я и узнав, что из Ленинграда, с акцентом быстро проговорил:
— Земляк, я в Ленинграде учился в Горном! — Мы с ним нашли общий язык.
Месяц как Джугаридзе (фамилия этого горняка) на прииске. В Магадане молодых специалистов накачивали и предупреждали, что за контингент на прииске, и на кого нужно опираться. Отсюда такое отношение и обращение!.. Месяца через два он акклиматизировался, встретил земляков, отношение резко изменилось…
Первая ночь в забое раскрыла мне глаза, я понял, почему у вчерашних встреченных нами работяг был такой вид: грязные, измученные! От дыма костров, от работы без отдыха…
В забое бригада Крутикова проработала неделю. Жуткая неделя — длинная, изматывающая и физически, и морально!
Идем на работу, а навстречу идут ходячие скелеты, шатаются, падают и, протягивая руки, с мольбой просят:
— Братцы, помогите, дайте хлебца!
А мы такие же, но пока не измочаленные, смотрим на них и думаем: «такая же участь ждет и нас!»
Кормили плохо. Пайка 900 граммов, а приварок — жидкий суп или щи и ложка каши. Это в обед, а утром и вечером баланда, где крупа крупу догоняет и не догонит. А работали 12—14 часов на колымском морозе! В палатке холодина — шапка примерзает к нарам, спишь, не снимая ее, иначе замерзнешь! Две бочки раскалены докрасна, но Колыму не обогреешь — низ палатки не достает полутора метров до земли, и сделан вал из снега не утрамбованного, рыхлого. Позже, в 1954 году, в Оймяконе, видел я, как якуты утепляют свои сделанные из торфа домишки: засыпают снегом и обливают водой. На приисках до этого не додумались, никому не надо, поэтому холод донимал и на работе, и в лагере…
Молодец Крутиков, сумел, извернулся — и бригаду сняли с забоя и перевели нахозработы, рубить лес, заготавливать дрова. Михаил Ангелов познакомился с хлеборезом Пашкой по кличке Рыло, и мы каждую ночь подрабатывали: за буханку хлеба делали два рейса и приносили из пекарни в лагерь хлеб. Тяжеловато, зато сытно! Возле пекарни никем не охраняемые лежали штабеля мешков с мукой. Мишка оставался снаружи, я брал мешки и в пекарне нагружал хлебом. А Михаил в середине штабеля вспарывал мешок и насыпал муки. На работе, в лесу, варили затируху в трехлитровой банке и наслаждались.
Удивительно: продуктов вокруг полно — и возле вахты, и пекарни штабеля муки, сухих овощей, ящики с консервами, крупа, а народ пухнет и дохнет от голода!
В октябре, когда прибыл наш этап, на прииске насчитывалось 1500 человек. Это количество катастрофически сокращалось, в забое не хватало рабочих, и нашу бригаду сняли с хозработ. Крутиков остался плотничать, я принял бригаду. В середине ноября морозы достигали 40—45 градусов. В долине, в забое и даже на площадке, где расположен лагерь, воздух разреженный, туман окутывал сопки, заполнял белой мглой забои и все вокруг. Утром на работу лагерные придурки — староста и нарядчик — выгоняли работяг с дубиной — без последнего! Кто последний, тому достается дубина! А придурки здоровые, и дубина сваливала с ног!35
Появился конвой (его сначала не было), овчарки, побои, вернулись избиения, вошли в норму. Первые беглецы: лучше замерзнуть в сопках, в тайге, чем медленно доходить!
В один морозный день, когда туман окутал палатки, развод, из строя выскочил какой-то работяга и закричал:
— Да здравствует товарищ Троцкий, да здравствует товарищ Гитлер!
Все оцепенели, сумятица, переполох, его схватили, а нас повели в забой.
Это сотворил Саша Сологуб! В 1936 году семнадцатилетнего парня перебросили из Западной Белоруссии, из Польши — в СССР, так как ему грозила расправа за революционную деятельность. Все сделано по договоренности, чин чином! А в 1937 году арест, статья ПШ (подозрение в шпионаже), и тройка определила ему 10 лет! Помню его рассказы, что в панской Польше в тюрьмах обращались с заключенными лучше!
До какой грани довели парня, если он решил поставить на карту жизнь, лишь бы прекратить мучения!
Позже, в марте 1939 года, Сологуба из Магадана привезли обратно. Он рассказывал:
— Я решил — пусть сразу убьют, нет больше сил переносить такие мучения. В Магадане кормили сносно, допытывались, кто научил, есть ли сообщники. Я их просил отпустить меня в Польшу, ведь я польский подданный, пусть посадят меня паны!
На этом и закончилось его дело.
Люди таяли. От бригады в 25 человек осталось 15. УРЧ не поспевал списывать в стационар и в течение 5-8 дней получал пайки на «мертвых душ», поддерживая живых. Но это мало помогало! В декабре из трех сделали одну бригаду для забоя, стационар переполнился, и тогда выделили одну палатку для легких больных: обмороженньк, фурункулезников и т. д. С вечера до глубокой ночи стояла очередь к лекпому за освобождением, за медпомощью. Обмороженные пальцы, отдельные фаланги тут же откусывали кусачками, смазывали йодом, заматывали тряпками из старого белья. Врач Сванидзе оперировал быстро, ему помогали еще два врача — Мину-хин и Иванов (о них речь впереди)…
Мой знакомый, здоровый молодой бытовик, работал санитаром, не успевал таскать трупы из стационара и нажил себе грыжу. Потом, когда растаял снег, по мере оттайки обслуга лагеря подбирала трупы, спрятанные в снегу вокруг стационара, и стаскивала в деревянный сарай — морг.
26 декабря мороз достиг своего апогея — 67 градусов! Холод лез под тулупы, телогрейки, не спасали валенки! Ребята в тачках возили горячий песок (так назывался грунт с содержанием золота) прямо из-под костра и в ожидании разгрузки ложились на тачку: живот грелся, а спина промерзала и покрывалась инеем. В полночь пришел мастер и сказал: везите последние тачки в лагерь — Дальстрой выполнил план на 145 процентов!
Это был план на костях и трупах! Из привезенных 1500 з/к осталось на командировке 450! 1050 человек за три месяца ушли на удобрение колымской земли во славу плана Дальстроя…
Четыре дня лежали, отдыхали, спали. Я себя чувствовал плохо — замучили фурункулы, ноги были в нарывах (до сих пор на ногах остались шрамы — отметины тех дней).
Приехал новый начальник ОЛПа Сангурский. Говорили, что из заключенных, реабилитированный; сменился и начальник прииска. Собрал начальник ОЛПа бригадиров для знакомства, и это нас насторожило, мы всего боялись и ждали только худшего. Со спокойным выражением лица, с такой же спокойной и ровной речью — он производил приятное впечатление.
— Ребята, — сказал он. — Вы имеете право на лучшие бытовые условия, на лучшее питание. До апреля производство закрывается, будем строить лагерь. Питание улучшим, чтобы к промывочному сезону поднять на ноги работяг!
Это были первые человеческие слова, услышанные после августа 1937 года! Поговаривали, что Гаранина убрали, что комиссия из Москвы вскрыла вопиющие безобразия и многие начальники полетели! Поговаривали об амнистии, о пересмотре дел и т. д. Люди хотели жить, хотели верить!..
Кормить начали действительно лучше: обед из 6-ти блюд, завтрак из трех, так же и ужин. Слабым добавочно ввели полдник. Деликатесов не было, но появилась вареная картошка, сладкая от мороза, лук репчатый, небольшие порции масла, компот, пончики…
К сожалению, некоторым ничего не помогло, дистрофиков было много уже неизлечимых. Мы размышляли: а нельзя ли было раньше подумать о людях?
Бригадами ходили в лес, заготовляли жерди, плотники возводили каркасы, забивали жердями, после чего обкладывали толстым слоем торфа. Крышу тоже покрывали торфом. Зимой хорошо — не продувает, тепло сохраняется, а летом во время дождей торф напитывается и целую неделю поливает на нары. Дождя нет, а в бараке все капает. Это выяснилось потом, а пока строили лагерь, восстанавливали, по мере возможности здоровье…
В феврале я свалился и меня определили в барак для легких больных и выздоравливающих и как больного, и старостой барака. Утром приходил староста лагеря с нарядом на разные легкие работы — на кухню, на уборку территории и т. д. Я посылал желающих, за что выдавал добавочные талоны на питание и хлеб. Следил за чистотой и порядком в бараке.
Среди выздоравливающих встретил много людей с разными судьбами…
Октябрь — январь, месяцы произвола, борьба за жизнь: у всех одно на уме — только выжить! Может, среди тех, кто ушел в мир иной, жизнь была более интересная и насыщенная, но в той обстановке не до разговоров и изъяснений! И все же несколько ярких личностей прошло в тот период…
В октябре обратил внимание на высоченного человека — он выделялся среди окружающих своей мощной фигурой. Двухметрового роста, голубоглазый с огненно-рыжими ресницами и бровями, со стриженой головой. В плечах косая сажень! Так в октябре выглядел Василий Глазков, летчик по профессии. Ему выдавали две пайки, да он и работал за двоих. Всегда сдержанный, немногословный…
И вот новая встреча в январе, в бараке выздоравливающих. Это осталась тень Василия Глазкова, русского богатыря! Командирская шинель, которую он пронес через все этапы, с оторванными петлицами, висела, как на вешалке, глаза лихорадочно блестели, он с трудом передвигался по бараку, держась за нары высохшими до прозрачности руками.
Полковник Глазков, начальник Осоавиахима Новосибирска и области, опытный заслуженный летчик, был арестован в конце 1937 года в разгар кампании против осо-авиахимовцев, о чем довольно подробно в своих мемуарах позже писал авиаконструктор Яковлев. В эту заваруху и попал Глазков. Когда его сняли, он не смирился, быстро слетал в Москву к Алкснису (расстрелян!). Начальник Осоавиахима СССР ознакомился с материалами, вместе съездили к Ворошилову и последний успокоил:
— Езжайте в Новосибирск, полковник, ничего не бойтесь, буду о Вас говорить с тов. Сталиным!
Воспрянул духом Василий. Поехал домой… а на аэродроме его ожидал сотрудник НКВД. Кому верить после этого?!
Но Глазков, уже доходяга, дистрофик в последней стадии, все же не терял веры, что его реабилитируют! Я часто спрашивал себя: откуда, где корни надежды, что вселяются во многие сердца? И меня осенило — это не вера в то, что восторжествует справедливость, а вера в свою невиновность!
Здорово поддерживала Глазкова его жена Нина, которая присылала письма, телеграммы: «Все будет хорошо, дело пересматривают, скоро будешь дома». А Глазков угасал, таял на наших глазах, не мог уже есть, его кормили с ложки, насильно открывая рот. Об искусственном питании в то время не могло быть и речи, тем более в лагерных условиях, а только оно могло спасти обреченного на смерть.
В апреле 1939 года закончил свой земной путь полковник авиации Василий Глазков, так и не поняв, чем он провинился перед своей Родиной.
Барак пополнялся, разгружал стационар, где еще не хватало мест.
Федор Гордеевич Гордеев, красивый старик, красивый своей белоснежной стриженой головой, добрыми и умными глазами, всей своей представительной наружностью. Даже блатные относились к Федору Гордеевичу с уважением. В лагерной одежде — в рваном бушлате, подпоясанном тряпкой, с неизменным котелком из трехлитровой банки, в потрепан-
ных валенках, в таких же ватных брюках, со всеми без исключения вежливый и благожелательный, — таким остался в моей памяти старый большевик Гордеев!
Простой парень, в 1912 году примкнул к рабочему движению, вступил в партию большевиков, а в 1914 году в ссылке встретился с профессиональными революционерами, жил с ними…
— Это были мои университеты, очень много я узнал и очень много прочитал за годы ссылки. При помощи своих товарищей усиленно занимался самообразованием, мне говорили — пригодится. В 1917 году вернулся в Москву, попал в самый водоворот событий. В 1918 встретился с Владимиром Ильичом. Потом была работа в Моссовете секретарем, частые встречи с Ильичом и его соратниками — Свердловым, Дзержинским, позже с М. И. Калининым.
С какой теплотой говорил Федор Гордеевич о Ленине, лицо становилось мягче и выразительнее!
В 1927 году Гордеев по заданию правительства вместе с директором Института Маркса и Энгельса Рязановым36 (Федор Гордеевич обрисовал Рязанова могучим стариком с большой окладистой бородой) поехали в Германию для закупки оборудования для планетария. Заключили контракты, привезли все необходимое, планетарий построили.
1937 год. Чем-то кому-то не понравился или проштрафился Рязанов, который, кстати, считался лучшим знатоком наследия Маркса и Энгельса, может, раньше выступал в оппозиции, но его арестовали. Поскольку Рязанов на следствии вел себя вызывающе и ничего не подписывал, решили взять его с другой стороны: покопались и узнали, что дружен с Гор-деевым, вместе ездили в Германию (неважно, что в 1927 году). Арестовали и его: обоим стали предъявлять шпионаж в пользу Германии — большего придумать не смогли.
— По-разному допрашивали, — говорил Гордеев. — Вызывали на допрос меня, а рядом допрашивали Рязанова. Хотели сколотить группу, но ни я, ни Рязанов не поддались. Слышу голос Рязанова. Беспокойный он, шумный был человек, легко взрывался. На него с матом набросился следователь и стучит по столу, а мне даже видно — дверь приоткрылась. Рязанов вскочил со стула, ринулся к следователю, опрокинул стол и придавил следователя. А в Бутырках столы были старинные — тяжелые. Все случилось молниеносно! Рязанов же схватил стул, выбил раму в окне и сквозь решетку закричал богатырским голосом:
— Караул, избивают, помогите!
Что тут было — ужас! Набежало несколько человек, тащат его, стараясь оторвать от окна, а он стулом отбивается! Меня увели в камеру, так что сколько там продолжалась баталия — не знаю. Через полчаса по коридору протащили что-то тяжелое, и я понял — избитого Рязанова волокут в камеру. Так я больше и не видел своего друга, — грустно закончил свой рассказ Федор Гордеевич…
Много рассказывал о жизни в ссылке, как общались между собой политические, помогая друг другу. И на вопрос — где тяжелее? — только качал головою:
— Мы находились под надзором, нас не заставляли работать, тем более не могло быть и речи о таком изнурительном труде. Мы занимались самообразованием, самоусовершенствованием, готовились для дальнейшей борьбы с самодержавием. Правда, ходили отмечаться, ведь поднадзорные! А жили на воле! Здесь же… — и он замолчал, глубоко вздохнув! Без слов все понятно!..
А на улице теплело, над дверями тамбура висели сосульки, солнце светило ярче и ярче. Тянуло на воздух, прочь из барака со спертым воздухом и вонью от лекарств и выздоравливающих! Май на Колыме — начало промывочного сезона, двадцатого вскрываются ключи, а они в каждом ущелье, вода прибывает с сопок, значит, можно мыть золото.
С теплом из Магадана пошли этапы, а может, и с других приисков, пополнение, выздоравливали и становились в строй работяги, оставшиеся в живых после страшной зимы.
Вспоминается Павел Елагин, длинный, худой доходяга со злым и упрямым выражением лица. Резкий, вспыльчивый, непримиримый, за что и заработал 56-ю, студент из Николаева. Хорошо он писал стихи. Часто конвоиры, зная о его таланте, подойдут и попросят:
— Елагин, сочини стих!
И Елагин что-нибудь отчебучит по их адресу. Те смеются и хвалят стихотворца. Помню отрывок понравившегося мне стихотворения, грустного, лиричного:
 
В том краю, где хлеб кончают рано убирать,
Плачет, сына поджидая, старенькая мать!
То слезами вдруг зальется, то пригубит крест,
Ведь не пишет мне сыночек из далеких мест!
И, пригубя крест, прискажет: «Где ж ты, мой сынок!»
А сыночек с кличкой вражьей отбывает срок…
 
И конец стихотворения:
В том краю, где хлеб кончают убирать жнецы, Плачут, деток ожидая, матери, отцы!
В 1940 году он ушел этапом в Чай-Урьинскую долину, где обнаружили сумасшедшее золото, эту долину потом окрестили «Долиной смерти», столько там погибло заключенных, осваивая новые прииски: «Большевик», «Комсомолец», «Чай-Урья», «Фролыч» и др. Много друзей туда ушло, вроде недалеко — десятки километров, через сопки еще ближе, но, увы, больше не встречались и не виделись: Михаил Ангелов, Крутиков, Моргун и др.
Через нары от меня выздоравливал Евсеев Александр Николаевич, инженер-геодезист, я о нем упоминал раньше. Статья 58-7 — вредительство. Вместе со всем шахтным руководством и секретарем Донецкого обкома Саркисовым, виднейшим деятелем партии из ленинской когорты, он попал в процесс. Многих расстреляли, а сошку помельче осудили на разные сроки.
Гордеев, Евсеев вследствие своих каких-то специфических качеств, просиди они в лагере еще 100 лет, не смешаются и не станут однородной массой. Будут выделяться и отличаться от других: то ли характером, то ли внутренней собранностью — всегда вежливые, разговаривают в любых условиях на нормальном языке, без матерщины! А это кажется странным в лагерной обстановке, где грубость и животные инстинкты превалируют в обращении. Признаться, я завидовал их выдержке, потому что считал: с волками жить — по волчьи выть! Иначе трудно выжить!
В 1944 году Евсеева реабилитировали, он устроился работать маркшейдером, а затем выписал семью. Александр Николаевич был уже в годах, небольшого роста, белокурый с выцветшими бровями, остроносый, лицо в морщинах, чистые наивные глаза и ко всему тонкий голосок. Очень эрудированный и начитанный, хорошо знал литературу, интересовался искусством. Молодец, никогда не унывал: ни тогда, когда на допросах издевались, ни здесь в лагере, хотя дошел, как говорится, до ручки!
Я назвал его вечным оптимистом. Частенько он говорил:
— Как Вы, Павел Калинникович, молодой, энергичный, я бы сказал, жизнерадостный, ведь Вы любите жизнь, несмотря на ее нелицеприятные стороны, а вот стихи пишете пессимистические!
И Евсеев, и я плохо ходили, фурункулы не давали покоя, мы больше лежали, и он слушал мои стихи, которые я читал ему:
Мне так хочется ласки, чудной, милой, как сказки,
Что рассказывают маленьким детям!
Сердце просит, твердит, кто ж меня полюбит —
Жить мне тошно не видя привета!
А кругом лишь тайга, где гуляет пурга
И бушуют презлые морозы!
Яостался один и на много годин
Надо мной бушевать будут грозы!
Так зачем же, мой друг, не порвем этот круг,
Не уйдем из тюремного свода?!
Иль надежда живет, что вот-вот все пройдет
Заря улыбнется свободы!
Счастья, друг милый, нет, и не виден просвет,
Мы все лжем для себя в утешенье!
Так не лучше ль расчет, с жизнью кончить свой счет!
Один миг и… навеки забвенье!
— Нет-нет, — говорил Александр Николаевич, — в жизнь надо верить, а то, что сейчас происходит, знаете, дорогой, — лес рубят, щепки летят!
…Забегая вперед, скажу, что в 1943 году, после второго срока, я дошел основательно — мои кости гремели при ходьбе. Я ни о чем не думал, перестал думать. В тот период я был уже не человек, кроме еды меня ничего не интересовало. Потом перестал удивляться, если видел доходягу, бывшего крупного руководителя, инженера, архитектора, собирающего селедочные головы после пиршества блатных, выковыривающего из человеческого кала не переваренные в желудке зерна, крупу. Это очень страшно! Не дай Бог видеть и пережить такое! А мне пришлось быть очевидцем, наблюдать это!
Ночью через каждые полчаса я поднимался и бежал на улицу — моча не держалась, настолько отощал и ослаб организм! В 5 утра, за час до подъема, почти весь барак гудел, как улей — ждали пайку, чтобы сразу же ее уничтожить. На печи — кружки, миски, котелки с кипящей водой. Дрожащими руками, осторожно, чтобы не обронить ни крошки, пайку опускали в кипяток, разваривали, делали немыслимую тюрю и с жадностью проглатывали. А слабели все больше.
С работы повели нас в баню. Пришел из бани в барак, залез на нары и обнаружил: пропала фотография, присланная мне, жены и дочери. Увидел за балкой, где она лежала, пустое место. Украли, — мелькнуло в голове… и больше никакой реакции. Только где-то в мозгу запечатлелось и запомнилось на всю жизнь!..
Но о 1943-м потом! Вспомнил в порядке дискуссии — о чем может думать человек, находясь в таких условиях, кем он остается!?..
Лагерь благоустраивался, приходили этапы и с материка. Мы жадно слушали, о чем они говорили, расспрашивали. Особо утешительных новостей не было, но поговаривали о пересмотре, об амнистии.
Лагерная администрация помягчела — стала лучше обращаться, улучшилось питание, а с началом промывки обещали поощрять за хорошую работу посылками — набором продуктов. Даже освобождать!
Из вновь прибывших сошелся с Николаем Крейцбергом, Петром Дубошиным, Эмилем Каменцом и Гришей Гладыле-вым. Создали звено и начали вкалывать на вскрыше торфов: 4 тачки, лопаты, кайла — наш рабочий инструмент, допотопный, таким инструментом сотни лет назад работали наши деды, работали на приисках Аляски и Клондайка!37 Я моложе всех, остальные на 5-10 лет постарше. Но работали с огоньком и тухтили прилично, хотелось получше поесть и получить посылку, авось посчастливится и в списки на освобождение удастся попасть! Чего ж добились: каждый день за перевыполненные нормы получали сгущенное молоко, мясные консервы, спирт. А свобода, поселение? Этот миф постепенно угасал, исчезал подобно миражу! Николай Крейцберг38 — инженер, работал начальником аппаратного цеха московского завода «Динамо». Симпатичнейший, обаятельный человек, мне, да пожалуй и другим, он очень нравился. Брюнет кари-глазый, обходительный, веселый! Рассказывал, что пошел в хохлацкую породу, хотя дед его и был немцем. На Колыме во второй раз. Да, как ни странно! В 1935 году арестовали и без суда и следствия привезли на Колыму, а в конце 1936 года обратно отправили в Москву. Продержали в тюрьме около года, ни разу не допрашивали, вызвали на этап и вот, опять Колыма! Прилепили статью КРТД и срок 7 лет.
Его история: студентом, в 1927 году (родился в 1906), комсомолец и коммунист Николай активно участвовал в общественной жизни института. Время было горячее: в газетах, на собраниях открыто шла дискуссия о троцкистах. «Барометр революции», так называл Троцкий молодежь, часто не разбираясь, горячо бросался вперед, горячо отстаивая неверные троцкистские идеи! Так и Николай попал в троцкисты.
В 1928 году Чан Кайши, который возглавлял освободительное движение в Китае, совершил переворот, и партия Гоминдан взяла власть в свои руки. На областном собрании актива делал доклад И. В. Сталин. Присутствовал и Крейцберг. Задавали вопросы, в частности, спросили: правильно ли, что партия ВКП(б) поддерживает режим Чан Кайши? Сталин ответил:
— Чанкайшистская лошадка еще долго будет везти наш воз!
А через некоторое время Чан Кайши превратился в махрового реакционера и начал преследовать коммунистов.
Студенты написали что-то и куда-то, указав на неправильную линию партии по поддержке реакционного режима в Китае (ведь было время открытых дискуссий). Результат — всех, 80 человек, выгнали из института, исключили из партии.
Получив такую порцию отрезвляющего, они написали покаянное письмо (тогда это было в моде и принималось как вполне нормальное явление), и их восстановили в партии и в институте…
Прошли годы учебы, затем работа на «Динамо». Ему, способному инженеру, доверили на одном из первых электровозов, оборудование для которого изготавливали в его цехе, проехать на Кавказе по Сурамскому перевалу. Испытания и электровоз, и Николай выдержали, его хвалили и премировали поездкой в Америку на шесть месяцев для ознакомления с новейшей техникой.
Вернулся в 1935 году. Проходил процесс над троцкистами Зиновьевым и Каменевым, обстановка сгущалась, пошли в ход «ежовые рукавицы»!
После Америки заинтересовались досье Крейцберга, фамилия подозрительная, немцем пахнет, и ужаснулись: матерый троцкист! Да, верно, и шпион, в Америку ездил, небось Троцкого хотел увидеть! Арестовали, безо всяких влепили 7 лет (разбираться некогда)!
— Я на Колыме работал при Берзине, — рассказывал Николай, — жилось иначе. Ишачили крепко, но и зарабатывали, и в тумбочках снеди хватало: колбаса, масло, консервы. Сейчас дают посылки, приварок плохой. Я помню, мы в столовую ходили, но готовили, не сравнить с теперешним приварком, жирно и вкусно. В бараках чистота, постельное белье!
А сейчас спали на нарах из жердей, на матрацах, набитых сеном и соломой, никакого постельного белья, одеяла и то не у всех! Вшей не было — в баню водили через 10 дней и прожаривали все хозяйство…
Первым от тачки и кайла ушел Крейцберг: прииску нужны специалисты, и инженер, начальник цеха завода «Динамо», с радостью стал работать электриком.
— Все же по специальности, — говорил он, довольный, что ушел из забоя.
Мне тачка тоже порядком надоела, в освобождение не верилось, надо куда-то пристраиваться.
Забой часто посещал главный маркшейдер Александр Максимович Максимов. Ему до зарезу нужны были грамотные и расторопные мастера по замеру, что он мне и предложил.
Звено наше разорвалось: Каменец, самый пожилой среди нас, в прошлом чекист, потом директор Одесского железнодорожного завода, за что и посадили, ушел слесарем на промывочный прибор. Петро Дубошин собирался переквалифицироваться на дневального в один из бараков: военных в лагере уважали, а он в 1920 году по комсомольской путевке пошел служить в погранвойска, носил три ромба, командовал погранотрядом, куда входило 34 заставы, занимал должность замначальника НКВД по закордонной работе Кустанайской области.
В свое время закончил высшую командную школу «Выстрел» (ее заканчивали такие видные военачальники как Жуков, Баграмян и др.).
Спокойный, выдержанный — к должности дневального он вполне подходил. Я и Николай были полными противоположностями, но между собой ладили, дружили и уважали друг друга: разошлись по разным углам, а связь не теряли. Дубошин был родом из Пензы, где его отец, старый коммунист, работал. Петр напоминал грека: среднего роста, горбоносый, черные глаза, чуть навыкате, всегда спокойный ровный разговор. 17 лет в армии выработали его характер — собранность и выдержку.
Я ушел работать в маркбюро и поселился жить в бараке, где дневалил Дубошин. Спали на одних нарах, под одним одеялом. Он много рассказывал, не о себе, а о закулисных махинациях в верхах. Я верил и не верил, но жизнь многое подтвердила из того, что рассказывал Петро, особенно на XX, XXI съезде и после них…
В 1934 году Дубошин заболел. Ему предоставили отпуск, и он уехал в Москву. Тогда в союзных республиках, как он пояснил, были не наркомы, а полпреды. С полпредом НКВД, в состав которого входили погранвойска, Пальговым (расстрелян в 1938 году) Дубошин был дружен, и перед отъездом последний дал ему адрес:
— Ты, Петр, — сказал он, — в Москве остановись у моего друга Бориса Яковлевича, работает директором гостиницы.
А какой — не сказал.
Приехал в Москву, иду по адресу. Остановился, читаю номер, сходится, а вывески нет. Я еще раз прошел, — продолжал рассказ Дубошин, — увы, вывески все равно не нашел. Пока ходил несколько раз вокруг дома, меня приметили: в подъезде вестибюля красноармеец подозрительно поглядывал в мою сторону. Была не была, решил я, открыл дверь в подъезд, подошел к красноармейцу и объяснил свое затруднение: ищу гостиницу, а ее нет, а номер дома сходится. Дежурный потребовал документы, посмотрел их и позвонил куда-то. Пришел старшина и повел меня на второй этаж. Показал дверь, я постучал и услышав — войдите — вошел. Небольшая комната в одно окно, за столом военный уже в годах, седой, с двумя ромбами в петлицах.
— Мне надо видеть Бориса Яковлевича!
— Он перед Вами.
Я представился, подал письмо от Пальгова, которое он быстро прочитал.
— Это друг мой, давно мы с ним не виделись и вестей давно не получал. Рекомендует Вас с хорошей стороны, а его рекомендация стоит много! Садитесь, отдыхайте, никуда Вас не отпущу!
Борис Яковлевич вместе с Пальговым работали под руководством Межинского, заменившего Ф. Э. Дзержинского.
Расспросив о своем друге, хозяин гостиницы предложил закусить. Он объяснил:
— Гостиница секретная, для закордонных контрразведчиков. Приезжая в Москву, они проживают здесь.
В этой гостинице прожил я больше месяца, и за это время мы хорошо с ним познакомились и подружились. Последние дни моего пребывания Борис Яковлевич, чем-то расстроенный, нервничал. Как-то вечером, за рюмкой коньяка, он мне рассказал такое, чему не сразу и поверить можно!
Он говорил:
— Сталин невзлюбил Кирова за всевозрастающий его авторитет в партии. На пленуме в 1934 году подняли вопрос о том, что Сталин ликвидировал один из важнейших принципов ленинского руководства — коллегиальность, единолично решает все в партии и в Политбюро, отсутствует демократия и т. д. Поставили вопрос резко — заменить руководство и выдвинуть на пост генсека товарища Кирова. Только скромность Кирова, который отвел свою кандидатуру, спасла Сталина от краха! Выступая, Сергей Миронович сказал: «Товарищ Сталин на своем месте, необходимо учесть критику, перестроиться, надеемся, так и будет! Я считаю и предлагаю оставить товарища Сталина генеральным секретарем!».
В своем выступлении Иосиф Виссарионович признал критику правильной, благодарил за откровенно высказанные в его адрес замечания и дал слово изменить стиль руководства. Но против Кирова затаил камень за пазухой.
— Понимаешь, Петр, — взволнованно продолжал Борис Яковлевич, — Сталин несколько раз вызывал Ягоду и поручил организовать ему покушение на Сергея Мироновича! Мы с Ягодой старые однокашники. Он в панике, не знает, что делать, как поступить. Ягода очень боится Сталина.
— Это сообщение ошарашило меня — я верил и не верил, — рассказывал Дубошин. Подошли октябрьские праздники. По рекомендации Бориса Яковлевича меня пропустили на трибуну для гостей, я посмотрел парад, увидел наших вождей и с тяжелым сердцем уехал домой. Рассказал обо всем Пальгову, его очень взволновало и поразило сообщение. А 1 декабря от руки врага рабочего класса погиб пламенный трибун-ленинец С. М. Киров39.
Так просвещал меня Дубошин, и я вспоминал владивостокских друзей-чекистов, их слова: «Тайны мадридского двора меркнут перед тайнами кремлевского!»
Какая доля правды в том, что услышал я, судить трудно: в 1939 году все было покрыто мраком неизвестности. А в 1957 году, с трибуны XX съезда партии Шелепин40 упомянул о «таинственном убийстве» Кирова и об уничтожении всех свидетелей. Выходит, доля правды в рассказах Дубошина есть! Ягоду ведь тоже расстреляли — мавр сделал свое дело, и он больше не нужен.
Наступила вторая колымская зима 1939—1940 года. Еще не изгладились ужасы прошлой зимы — трупы на дороге, общая доходиловка, произвол, и поневоле сердце сжималось. Конечно, обстановка изменилась — лучше кормежка, обращение, но зима с 50—60-градусными морозами пугала.
Нам, мастерам по замерам, разрешили жить за зоной, мы слепили пристройку из торфа к маркбюро, выписали сухой паек и зажили почти как вольные. Длинными осенними и зимними вечерами Моисей Вассерман, Женя Дальский, Михаил Моргун, Логинов, Иван Дураков, Михаил Кондаков, Александр Саломыков и я вели беседы о воле… Все, казалось, было давно-давно и быльем поросло и не верилось, что когда-нибудь заживем нормальной жизнью! Почти каждый из нас когда-то жил нормальной жизнью в семье, оставил детей, почти каждый занимал какое-то положение: Саломыков — начальник милиции из Серпухова, Кондаков — начальник милиции из Бийска, оба в годах, участники Гражданской, остальные помоложе.
На воле события разворачивались не в нашу пользу, слухи ходили об оккупации Латвии, Литвы и Эстонии, о присоединении их к СССР, о фашизме в Германии, захватившем чуть ли не всю Европу. Дошли слухи и о недолгой, но упорной войне с северным соседом — Финляндией, о разделе Польши. Узнавали от вольнонаемных, иногда попадались обрывки газет. Но самые свежие новости привозили этапники с материка. А наступающий 1940 год на этапы был очень урожайный! Разношерстный, многонациональный и своеобразный.
Сначала привезли тюрзаковцев — осужденных, приговоренных к тюремному заключению, но отправленных на север для удобрения земли Колымской — пусть дохнут, хоть немного пользы принесут! О мудрая политика! В тюрьме сидели, жрали хлеб и баланду, а здесь за те же харчи, а может и хуже, будут вкалывать и добывать золото, так нужное стране! В основном интеллигенция, люди умственного труда, со стажем работы 20-30 лет (еще дореволюционным), работавшие на руководящей и инженерной должностях. Где же им выдержать четырнадцатичасовой труд с кайлом и лопатой, подчас и с ломом, в любую погоду — ив дождь, и в слякоть — ив 50-градусный мороз! Добавьте к этому недоедание, бытовые условия в виде голых нар с решетчатой крышей.
Для тюрзаковцев создавались «особые» условия. Много хороших, умных и преданных советскому строю полегло здесь костьми…
В 1914 году царское правительство по договоренности с союзниками отправило во Францию экспедиционный корпус, где главврачом был Малинский, высокообразованный, тогда еще молодой человек, говорящий на 4-х языках. Грянула революция 1917 года. И Малинский с группой офицеров, сочувствующих революции, покинули Францию, корпус и правдами и неправдами пробрались в бурлящую Россию.
Всю Гражданскую войну провоевал Малинский, сначала армейским врачом, а кончил должностью начальника сан-управления Армии.
Вернулся в Москву, впереди ждала большая и интересная работа. Перед арестом в 1937 году он был директором бактериологического института, начальником санитарного управления НКПС, где наркомом был Л. М. Каганович. Сколько же железнодорожников расстрелял он, сколько сгноил! И, как правило, старые квалифицированные кадры. Полностью отделения служб дорог, начиная от Турксиба, Казахстана и кончая Москвой, Ленинградом, Украиной, арестовывали, «создавали» процессы, расстреливали или давали сроки 20—25 лет тюремного заключения. Я их встречал на Колыме, разговаривал с ними.
Вернемся к Малинскому и его заместителю по НКПС врачу Минухину: начальнику дали 25 лет, заму — 15! Таков итог процесса, цена которому — выеденное яйцо! Как выражался Малинский — инкриминировали отравление 25-ти (!) тысяч детей в Москве и заражение железнодорожных вагонов по территории Советского Союза — лучше не придумаешь!
Прихожу в шахту замерять забои у тюрзаковцев. Звено из четырех человек. Малинский, маленький, сухонький и щуплый старичок, лет под 50—60; рядом высокий брюнет с седой щетиной на лице с потухшим взглядом, в прошлом начальник Средне-Азиатской дороги; и еще два начальника отделения дорог. Один — ходячий скелет, — длинноносый, в очках, слеповато щурился; и за тачкой — последний напарник, по сравнению со всеми молодой, лет сорока, — начальник тяги Ташкентской железной дороги. Забой им попался тяжелый — плывун: нагрузишь тачку, а забой опять сравнялся, как будто ничего и не брали. И четыре доходяги кайлили, лопатили, ковыряли ломом, а за длинный рабочий день заключенного выкопали небольшую яму, не похожую ни на круг, ни на квадрат.
— Что тут мерить, молодой человек, — сказал кто-то из них, — все равно 300 грамм!
Это значит, что за невыполнение нормы им выпадут 300 грамм хлеба.
У меня сердце сжалось при взгляде на их удрученные лица, на сгорбленные фигуры.
— Как же замерять? — вслух размышлял я, рассматривая немыслимую конфигурацию забоя. — Круг или квадрат?
А один из них и говорит:
— Это, знаете ли, самый настоящий эллипсоид усеченной формы, разрешите, я Вам формулу напишу!
Он быстро нарисовал квадратный корень, под ним синус, цифры какие-то и стал высчитывать.
— А результат все равно плачевный, — печально заключил он, сделав подсчеты.
Нарисовал я им восемь кубометров, чтобы старички получили полную пайку, и с грустью подумал: сколько же пользы принести они могли бы Родине, используя свой опыт и знания там, где нужно!
Зима сорокового года для большинства тюрзаковцев была последняя. Они погибли, не умерли — погибли от недоедания, непосильного труда. Их как будто специально уничтожили: когда осталось в живых малое количество — их перевели в общий лагерь, где условия были сравнительно лучше. Вот тогда я и встретился со старичком, который отрекомендовался полковником Генштаба Рыловым. Он знал Ленина и встречался с ним. По его заданию топил Черноморский флот. Сам моряк, после Гражданской войны он учился в Академии вместе с Ворошиловым, Буденным, а работал в Генштабе под руководством Тухачевского, за что и попал на Колыму. Его должность — начальник средств передвижения РККА. Умный старик. Небольшой, крепкий, бодрый! Ему шли навстречу: в забое работал мало, то санитаром при лек-поме, то дневальным, а во второй половине сорокового года его увезли. Куда? Может, на освобождение? Как потом узналось — много военных тогда освобождали.
Сидел он в Бутырках, и их, руководящих, тоже не баловали на допросах: избивали, держали на стойке и т. д. Я ему рассказал о Гречаниченко, он даже подскочил.
— Представьте, я помню его по Бутыркам: с нами сидели многие с Балтики! Сейчас смешно, как добивались — кого завербовал, кто тебя вовлек в группировку, — а тогда было не до смеха!
Называл полковник многих, а я запомнил Низовцева (меня к нему «сватали»), Кодацкого — работал председателем Ленсовета после Гричманова и др. В 1938 году всех расстреляли, а в 1965-1970 под рубрикой: «Борцы за великое дело» вспоминали и на страницах «Известий» помещали портреты, и ни словом не заикнулись, почему и отчего погибли.
В узком кругу — сексотов в лагере хватало — полковник говорил:
— Война с Германией неизбежна (это в 1940 году!). Гитлер, думаете, зря без сопротивления уступил часть Польши, Закарпатье и закрыл глаза, что мы заняли — присоединили Прибалтику? Нет, с дальним прицелом: старые укрепрайоны мы бросили, новые создать не успели — вот граница и открыта, бери голыми руками!
Сороковой год богат этапами, из Прибалтики особенно. Прииски «Линковый», «Светлый» и «Скрытый» объединили — все рядом, через сопку, а вкруговую — километры. В середине года на «Светлый» привезли 2000 поляков, и к 1941, к началу промывки, их не осталось в живых ни одного! Ночью трактор с громадными санями подъезжал к лагерю, загружался доверху трупами, отвозил их в заранее подготовленные взрывом могилы-траншеи, сваливал и еще делал один рейс за своим грузом. За ночь было два, а то и три рейса, а к весне братьев-славян не стало — они переселились в сопку, в траншеи!
А потом латыши, литовцы, эсты! Всех постигла та же участь…
Начальником прииска после Чикина стал Шуринок Игнат Матвеевич. Работал мастером-маркшейдером, «проявил себя» и получил повышение. Называли его Пират Матвеевич — он целиком оправдал это прозвище. Высокий, угрюмый, с черной шевелюрой, в глаза собеседнику не смотрел, все исподлобья, говорил мало, улыбался еще меньше. Суровый мужик. Ездил, как правило, верхом, в правой руке — плетка. Пожалуй, плетка больше гуляла по спинам заключенных, чем по лошади…
Завхозом на «Линковом» работал сибиряк, участник Во-лочаевки41, уже в годах, Василий Прокопенко. Ехал Шуринок с прииска на участок «Линковый», а ему навстречу Прокопенко.
— Куда? — не глядя на завхоза и хлопая плеткой по голенищу, спросил начальник.
— В разведку, гражданин начальник, несу 5 лампочек по 100 ватт, обещали 2 киловаттки, они нужны для прожекторов — заказал начальник лагеря.
— Собака, — зарычал Пират Матвеевич. Взлетела плетка и на лице у Прокопенко заалел багровый рубец, — разбазаривать лампочки!.. Марш в лагерь!
И до самого лагеря километра три, гнал бедного завхоза, подгоняя плеткой. Посадил в изолятор, а к утру Прокопенко, не выходя из изолятора, скончался.
— Загнал он его, сердце не выдержало, — рассказывал потом Минухин, работавший лекпомом.
Между прочим, начальник лагеря подтвердил — он заказал киловаттки…
Десятником стройгруппы на участке работал Иван Алексеевич Алексахин, здоровый тридцатилетний мужчина с ярким румянцем на щеках, мы с Николаем Крейцбергом смеялись — как у красной девицы! Шуринка он боялся пуще всего! Даже румянец сникал, когда тот его вызывал. А Шуринок, наоборот, благоволил к нему, — не то повлиял формуляр, не то просто по прихоти. Иван работал секретарем Подольского комсомола, а последний год перед арестом — личным секретарем Н. С. Хрущева, который занимал пост секретаря МК. И срок Алексахину дали по блату — 8 лет; мы интересовались — может, Никита «хлопотал» перед Ежовым? Алексахин частенько рассказывал, что Хрущев ни одного вопроса не решал самостоятельно, не посоветовавшись с генсеком. Труслив был и нерешителен.
А поди ж, набрался потом храбрости и разоблачил культ Сталина, за что ему честь и хвала!
Я продолжал работать в маркбюро, бегал по шахтам, замерял, а вечером Александр Максимович с желающими занимался, объяснял основы маркшейдерства.
Вассерман Моисей, педагог-математик, и я особенно приглянулись главному маркшейдеру, и уже зимой мы под его руководством делали сбойки шахт. Обслуживал я бригады Женьки Берзенкова, длинноногого двадцатилетнего и круглолицего паренька с хрипловатым голосом, Володьки Згоды, получившего срок за то, что с родителями жил на КВЖД, и бригаду Сигизмунда Пьясецкого, в прошлом директора совхоза. Контингент — в основном контрики, которые работали хорошо и пользовались в лагере и у начальства авторитетом. Женька, с ним я ближе всех сошелся, работал в колхозе конюхом, за плечами 6 классов, не поладил с бригадиром, в результате кляуза и 8 лет. Он смеялся:
— Моя антисоветская агитация — назвал колхозную кобылу нехорошим словом!
Надо отдать ему справедливость: он обладал организаторскими способностями, умел работать с людьми.
Пьясецкий, маленький ростом, с выпуклыми глазами, большеголовый, с луженой глоткой (прозвали мы его «пан Володиевский»), в годах — лет 40, осужден судом по ст. 58-7 на 25 лет!
Со всеми бригадирами я жил дружно, чем мог — помогал, чтобы ребята получили хорошие пайки.
Вольнонаемные, их можно назвать старыми колымчана-ми, акклиматизировались и относились к нам с уважением: поняли, какие мы враги, да и у многих из них среди родных и близких также прошел тайфун арестов. Максимов, Хаха-лев, Сигачев, Черпинский и много-много других вольняшек — с ними я жил и работал вплоть до освобождения, и только хорошие чувства и воспоминания сохранились о них в душе. Они не чурались нас, разговаривали, не стесняясь даже учиться, черпая от заключенных, старших годами и жизненным опытом.
К зиме 1940—1941 годов мастеров по замерам сократили, передав их функции мастерам-эксплуатационникам. Начальник участка М. И. Знобышев, москвич, предложил мне выбрать у него на участке работу. Жили мы дружно, я ему помогал выполнять план, короче говоря, тухтил, подписывая погонные шурфовки (работяги получали хорошие пайки). И не забыл об этом!
Каково же было его удивление, когда я попросился в кузницу молотобойцем!
—Хм, — промычал он, — журналист — и вдруг молотобоец!
— Гражданин начальник, до газеты я работал на заводе в кузнечном цеху, — пояснил я ему. И он согласился.
Зима суровая, я с ней уже знаком, а в кузнице тепло, да и работа несложная — заправлять ломы, кайла.
С окончанием промывочного сезона все переключаются на подготовку к новому сезону — вскрыша торфов, горноподготовительные работы.
На ГПР, в основном, тюрзаковцы. Их объекты — зумпфы, водосборники, отстойники, глубина везде 5-6 метров. В мерзлоте, в скальном грунте бурят вручную бурки, взрывают их, а грунт выбрасывают с несколькими перекидками. Стоит работяга, долбит ломом, — только искры летят. Замерз, из носа течет, руки в рваных рукавицах отмерзают, а он все долбит и долбит. В обед взрыв, бригаду ведут в лагерь. Там похлебают в холодной столовой баланду, пар валит — ничего не видно, — и опять в забой. До вечера вычистят грунт, забурят бурки и в лагерь. Так изо дня в день…
Заканчивался трудовой день, в кузницу зашел Знобы-шев, вручил мне рулетку и попросил замерять водосборник. Я спустился по лестнице, водосборник углубился метров на пять, сунул конец рулетки работяге, что копался внизу, и приступил к замеру. Слышу, кто-то за спиной зовет меня по имени: оглянулся — стоят три тюрзаковца, грязных, небритых, в рваных бушлатах. «Показалось», — решил я.
Повернулся и слышу явственно:
— Павлуша!
Быстро поворачиваюсь: на меня смотрит как-то странно изможденный старик, подпоясанный веревкой с неизменным котелком на боку.
Знобышев стоял наверху в своей излюбленной позе в желтом полушубке с поднятым воротником и с руками, засунутыми в карманы.
По годам мне ровесник, по комсомольской путевке приехал он на Колыму, вел себя с заключенными корректно, не помню, чтобы повышал голос, ругался. Ни с кем не сближался, даже с вольнонаемными, держался особняком. Поговаривали, что и у него кто-то посажен, насколько это правда — не знал никто.
— Какой странный старик, — подал сверху голос, обращаясь ко мне, Михаил Иванович.
Я еще раз посмотрел на старика и вылез из водосборника… А из головы не выходил доходяга: что-то знакомое виделось в его лице, но что — вспомнить не мог! Подсчитал, зашел в конторку к начальнику, и в этот момент вспомнил, кого напоминает мне старик!
— Гражданин начальник, вы знаете, тот доходный старик, что смотрел на меня — председатель райисполкома, где я работал. Его арестовали в июне, в первый заход.
Знобышев пожал плечами, помолчал, а потом спросил:
— А ты не ошибаешься?
— Нет, нет, я его узнал. Очень прошу, скажите конвою, чтобы отпустили его в кузницу. Ведь это рядом!
Начальник участка являлся хозяином не только на производстве, ему подчинялся и начальник лагеря, командир взвода, а значит, и конвоир.
— Хорошо, иди в кузницу, — он поднялся и ушел. Ивана Степановича я хорошо знал еще до Залучья — он на заводе возглавлял депутатскую группу, а я как член бюро комитета комсомола руководил производственным сектором и часто с ним встречался. Старый рабочий «Арсенала», чуть ли не участник событий пятого года, коммунист с 1917 года, Фокин долго был директором ФЗУ, вырастил не одну смену рабочих.
Его обычный костюм и на заводе, и в районе: косоворотка, пояс с кисточками, пиджак. Так одевались старые рабочие, помню, так же ходил и мой тесть, медник с завода «Красный выборжец», член партии с 1919 года.
Но что осталось от того Фокина! Хотя в годах, он был крепким мужчиной с румянцем… а теперь — слезящиеся глаза, седая щетина на впалых небритых щеках и фигура, подобная вопросительному знаку — согнутая, с опущенной головой. В общем с 1939 года питание было терпимое и даже иногда дневальные овсяную кашу выбрасывали на помойку. А тюрзаковцы голодали. Доведенные еще в тюрьме, где находились 3—4 года, не приспособленные в большинстве своем к физическому труду, пожилые, они редко выполняли норму — не хватало сил и умения — и поэтому питание было никудышное.
Знобышев выполнил свое слово, и Фокина пустили в кузницу.
Нерадостная произошла встреча, нерадостны были и воспоминания. Четыре года прошло с тех пор, как мы с Иваном Степановичем виделись и разговаривали на воле. Целых четыре года! Он рассказал вкратце, времени в обрез — заканчивался рабочий день, — как их: Мелюхова, Гаврилова, Широких и других допрашивали. Старались сколотить вредительскую группу, на манер старорусской, где всех почти расстреляли, во главе с секретарем РК Аполлоником, но ребята, несмотря на жестокости допроса, держались стойко. Сидели по одному в подвалах, залитых до половины водой, светили на них и ночью и днем тысячеваттными лампами — бесполезно! Пускались на провокации, говоря каждому в отдельности, что другие «сознались», подсаживали «уток»-провокаторов, но никто из арестованных не поддался.
— Мы знали, — говорил Фокин, — подпишем — значит, процесс и расстрел. Больше года мытарили, а в 1938 году судили за невыполнение плана хлебопоставок. Мелюхову влепили на полную катушку42, а мне 15 лет. После суда встретились в одной камере.
Покормил я Фокина, пора уходить, конвой не раз наведывался. И больше я Фокина не видел: через несколько дней из зоны отправили на этап, может, Ивана Степановича отчислили, а может, попал в стационар и, не выдержав, «досрочно освободился» — умер.
Подошла весна 1941 года, дружная, веселая, с большой водой. Я покинул кузницу, принял бригаду, работали на промывочном приборе. Техники еще не хватало, основная техника — тачка, кайло, лом и лопата. Ребята хорошие, вкалывали от души, за что получали дополнительное питание и пайку 1250 граммов.
С материком наладилась связь, и каждый ждал изменений к лучшему — родные и близкие хлопотали и обнадеживали, может, для нашего успокоения, а может, и сами верили. Писала мне и жена: «Была в Большом доме (на Литейном), следователь открыл дело и удивился — там ничего нет, только ордер на арест! Жди, надейся, скоро встретимся — обещали пересмотр!»
И грянула война! О ней узнали не сразу — поползли слухи от дневальных, что работали на вольном стане, от вольных. Заметили — исчезли газеты, бесконвойным велели вечером приходить в лагерь.
нервное напряжение. Говорили, шептали — война! Слухи росли, крепли. Мне попался обрывок газеты — дал на курево начальник прибора Соколов. Вверху газеты гриф: прочти и уничтожь! Несколько строчек Информбюро! С ужасом узнал, что большая часть Белоруссии, Украины уже под немцем.
Наступил август, нам о войне — ни слова, увидят у з/к газету — изолятор. Но все равно уже узнали, что Гитлер неожиданно напал и вторгся на территорию СССР. Вспомнил я Рылова и его предсказания…
В сентябре отменили дополнительный паек, посылки, рабочий день увеличили: 10 часов в забое по добыче золота, 2 на ГПР и 2 — заготовка дров для кухни и бараков. Промывочный сезон затянулся, начались морозы, приборы закрыли и перешли на лотошную промывку.
Без плана в лагерь не пускали: на вахте сидело начальство и каждого лотошника проверяли, сколько намыл, если мало — обратно в забой иди домывай. Получалось — вечером без приварка чуть ли не всю ночь. Кто мыл, кто сидел у костра голодный и холодный. Опять доходяги, и спутник доходяги — произвол. Развод без последнего, избиения слабых. Появились самострелы, саморубы. Утром частенько наблюдалась такая картина: слышится крик вахтера:
— А ну бросай, кому говорю… Держи!..
Из лагеря бежит заключенный, большей частью из доходяг, в руках что-то зажал, следом вьется струйка дыма, а за ним вахтер и орет вовсю! Встречные шарахаются… раздается взрыв, в воздух летят куски мяса, пальцы, человек падает. Вместо пальцев торчат обрубки, кровь льется и тут же на морозе замерзает и свертывается. Это самострел: подобрав в забое или украв капсюль со шнуром, он уродует себя — делается инвалидом, значит, освободился, но какой страшной ценой!
Утром до развода вахтеры обыскивают в лагере все укромные места, особенно уборные, вылавливая самострелов. Да разве всех приметишь?
С покалеченной рукой их без всякой медицинской помощи сажают в изолятор, оформляют дело и отдают под суд. За это — расстрел!.. Но и такая мера не помогала. Не уменьшилось и количество членовредителей.
А саморубы на работе использовали топоры и отрубали пальцы. Отрубит и идет к конвоиру, пальцы несет в руке. Пока не придет разводящий, стоит в стороне, танцуя от боли и холода.
Да! Холод и голод не мать родная — на все пойдешь от отчаяния!
В ноябре пошел слушок по лагерю — из Москвы приехала комиссия. Действительно — пришли с работы, поели, и тут всех выгнали на построение. Вышел военный и обратился с речью. Говорил хорошо и дельно, вселял в наши души надежду.
Вкратце речь сводилась к тому, что Гитлер развязал войну и весь советский народ, независимо от национальности и веры (!), встал на защиту Родины.
— И вы, временно изолированные, — сказал он, — как и настоящие советские люди, должны помочь в этой войне! Самоотверженным трудом вы крепите фронт: каждый грамм добытого золота — удар по фашизму, помощь Красной Армии!
Так он закончил свою речь.
Представитель Москвы возмутился, узнав, что газет нам не дают, за чтение сажают в изолятор. И газеты стали ежедневно выдавать.
На какой-то период режим ослаб, обращение улучшилось, ввели поощрение продуктами за сверхплановый намыв золота.
Зима выпала трудная. Морозы достигали 50—60 градусов. Но работали с огоньком и лотошники, и на вскрыше, и в шахтах по добыче песков. Как ни странно, вернее, вполне закономерное явление: самострелы и саморубы — все были выходцы из «друзей народа», а враги народа ишачили из последних сил, помогая своим трудом в борьбе с Гитлером.
К середине зимы питание ухудшилось, война давала себя знать и на Колыме. Поджимал режим, удлинялся рабочий день — с темноты до темноты, за 16 часов, включая ГПР и заготовку дров. В лагерь повадился «кум» — так величали уполномоченного НКВД, — вызывал на собеседование то одного, то другого, интересуясь настроением среди заключенных. Многим предлагали сотрудничать — попросту говоря, «дуть» на товарищей. И были такие, что за миску баланды соглашались. Их опасались, но разве узнаешь, кто «сексот»!
По счету четвертая колымская зима. Выжить тяжело. Для этого необходима не только физическая закалка, но и моральное состояние устойчивое. Много говорили о войне, о положении на фронте, с опаской, с оглядкой. Вспоминали 1937—1938 годы, когда обезглавили армию, уничтожив ее командный состав. В 1940 году с Колымы и из других лагерей многих военных увезли на освобождение, но это капля по сравнению с расстрелянными! Со мной в лагере находился Василий Алмазов, главный ветеринарный врач дивизии Рокоссовского, так он рассказывал, что у них подчистили комсостав вплоть до комбата. И так по всей армии.
Весна 1942 года подошла незаметно, но веселого было мало. Одно время поговаривали, что будут на фронт брать, и каждый думал: лучше погибнуть с оружием в руках, защищая Родину, чем доходить здесь.
Началась промывка — план напряженный — золото нужно для закупки продуктов и оружия у союзников, нередко бригаду после ужина гнали опять на работу. Золото, золото! Об этом кричали плакаты, твердило начальство, знали мы, что оно необходимо для победы.
В июне, после отбоя, часов в 11, подняли весь лагерь и под конвоем повели в забой. На вахте во время развода присутствовало все руководство во главе с Шуринком: по его приказу подняли и вывели на работу заключенных. Недовыполнили дневной план! Инициатива не была подкреплена разумными действиями — всю массу согнали на один прибор, забои не осветили, на одну тачку — 4—5 работяг, в общем, толчея ужасная, а толку — чуть. В нормальный день прибор обслуживала моя бригада в 60 человек, ясно, что 350—400 человек ночью сработали не лучшим образом. В темноте тачки вместе с работягами падали с трапов, наезжая друг на друга, как назло, пошел дождь, и неразбериха увеличилась. Меня как черт дернул — в общей суматохе я возьми и крикни:
— Хлопцы, поднажмем, дадим больше металла!
А сзади, я не заметил их, стояли Шуринок, кум и остальное начальство. Немного погодя последовала команда прекратить работу и отправить всех в лагерь на «отдых». Утром не выспавшихся, усталых, подняли, построили и зачитали приказ:
— За невыполнение плана по намыву металла начальника прибора т. Соколова отчислить с Дальстроя с выездом на материк, бригадира з/к Галицкого снять и отправить в штрафную.
Так Шуринок отметил мое выступление43.
Почти все лето 1942 года я находился в зоне тюрзаков-цев на «Линковом». Ежедневно нашу бригаду под усиленным контролем с собаками не водили, а гоняли через сопку за 6 километров на работу. Тачками загружали «шлендик» (прибор Шлендикова — передвижной) на «Скрытом». Те же тачки, такой же прибор стоял в забое неподалеку от лагеря, но раз штрафники, значит, надо гонять, выматывать. В зону приходили последними, затемно и не пустые — нагруженные дровами. Большинство дошло, но я не сдавался. Единственно, что мучило — нарыв на пятке, который я натер сапогом, и ходьба 6 километров туда и столько же обратно очень изнуряла.
Штрафником оказался и профессор Малинский. Пристроили его в стационар не то санитаром, не то дежурным врачом. Перед началом промывки по приискам разъезжало большое начальство, к нам заехал начальник УСВИТЛа Драпкин. С целой свитой он посетил стационар, где, на свою беду, дежурил Малинский. Доложил он высокому гостю, что де заключенный Малинский находится на дежурстве, а Драп -кину не понравился рапорт, и поступил приказ:
— Отправить в штрафную!
В стационаре Малинский приносил пользу, а в забое от него, что от козла молока. Маленький, старый человек, больше пяти тачек в день он не освоил.
Невеселое житье на штрафняке продолжалось и, казалось, помощи ждать неоткуда. Друзья были в другом лагпункте, некоторых отправили на прииск им. Фрунзе на новый участок. Выручил Дмитрий Михайлович Иванов: его из маркшейдеров перевели начальником участка «Линковый», и он у Шуринка попросил назначить меня завхозом. Пират Матвеевич выругался, но просьбу удовлетворил: так рассказывал Иванов.
Вызвал меня Дмитрий Михайлович и сказал, что завтра к разводу надо на дальнем разрезе поставить прибор Шлен-дикова.
— Свяжись с Алексахиным, чтобы плотники сделали эстакаду, — добавил он.
Утром только ударили в лагере рельс-подъем, я вскочил и направился к Ивану, жили мы за зоной в одном помещении, а мне навстречу кучер начальника прииска:
— Тебя вызывает Шуринок в контору участка.
Я быстро поднялся к конторе. В середине комнаты на стуле сидел Шуринок и нервно бил плеткой по сапогам. Я поздоровался и остановился перед ним. Как всегда глядя вниз и похлопывая плеткой, он спросил:
— Какое задание ты получил от Иванова?
Я пояснил, что к разводу необходимо установить «шлен-дик». Он молча вынул карманные часы и протянул мне — я с ужасом увидел: стрелки показывали 8 часов!
«Как же так, — пронеслось в голове, — ведь только ударил подъем!»
А на меня обрушились ругательства:
— Собака, я тебя загоню куда Макар телят не гонял, вырвали тебя, мерзавца, со штрафной, а ты работать не хочешь!
И пошел, и пошел! Я стоял и молчал, знал — перебивать бесполезно, пусть выскажется. Минут 10 поливал он меня, потом встал и сказал:
— Через час приду в забой, не будет стоять «шлендик», сгною тебя и Алексахина! Иди!
Бегом к Ивану, рассказал разговор с Пират Матвеевичем, он, бедняга, даже побледнел. Быстро собрал плотников, и мы, пригнувшись, чтобы из конторы нас не увидели, по разрезной канаве припустились что есть духу в дальний забой. Там никого не было. Начальник прииска перевел часы, чтобы поиздеваться и нагнать страху. К приходу развода «шлендик» стоял на месте и были готовы трапы.
Приехал на лошади Шуринок. Я шмыгнул за будку. Иван же не успел, и он подозвал его.
— А где Галицкий? — спросил он. И не дожидаясь ответа, продолжал: — На этот раз я вас прощаю (!), трое суток изолятора после работы! — повернулся и уехал.
Мы с Иваном, закончив рабочий день, шли отдыхать в изолятор.
Шуринок на всю оставшуюся жизнь наградил меня травматическим радикулитом.
Всю зиму 1939 года вскрывали пески золотоносного слоя при помощи саней и коробов: делали ледяную дорогу и по ней 2 человека легко гнали сани с коробом в полкуба. Вскрыли площадь шириной в 100 м и длиной километра 4. А весной дня три-четыре шли непрерывные дожди, вода скопилась в распадах и за полчаса, размыв плотины, затопила всю площадь и залила. Весь труд пропал. Вскрышу делали по новой. В забоях отрывали тачки, моторы, разное оборудование.
Как-то приехал Шуринок. Случилось, что в 1942 году работяги отрыли целый штабель узкоколейных рельсов. Подозвал он меня и, ткнув плеткой в сторону показавшихся рельсов, сказал:
— Что же ты, завхоз, мышей не ловишь, оборудования не хватает, а у тебя рельсы валяются. Немедленно возьми работяг и вытащи их!
Приказ есть приказ, тем более, что я чувствовал антипатию к себе, собрал ребят и давай тужиться: раз, два, взяли! А рельса наполовину в земле и спружинила; что-то хрустнуло в пояснице, и я упал, как подкошенный. С тех давних пор и мучаюсь радикулитом… Много еще можно вспомнить историй, характеризующих начальника прииска и его стиль работы — любой ценой, любыми средствами, не считаясь ни с кем и ни с чем — лишь бы выполнить план… В 1953 году ему присвоили звание Героя Социалистического Труда. Герой на костях и жизнях тысяч заключенных!
Тяжело приходилось, но все же я был доволен — жил за зоной, общался с вольнонаемными, доставал лишний кусок хлеба. Но «ничто не вечно под луной». На фронтах положение ухудшилось, то же происходило в лагере; усиливали режим, особенно в отношении контриков.
«Кумом» в лагере был Романов, внешним видом напоминавший «фрица»: высокий, светлый, почти рыжий, с холодным взглядом светлых глаз.
Прибежал ко мне дневальный начальника и сказал:
— Тебя срочно вызывает Романов!
Прихожу. Он вежливо пригласил сесть, начал расспрашивать, как работаю, с кем встречаюсь.
— Вы, — говорил он, — вращаетесь среди вольнонаемных, они к Вам относятся как к культурному образованному человеку — хорошо и с симпатией. Да и в лагере Вы пользуетесь уважением.
Я слушал его и не мог понять, к чему эти дифирамбы, но последние слова все разъяснили:
— Буду изредка Вас вызывать и беседовать. Меня по роду всей работы интересует настроение как в лагере, так и среди вольного состава.
Не преминул упомянуть, что по моей статье полагается не вольное хождение, а режимная зона, тачка да кайло.
— Но пока, — он подчеркнул, — пока это допустимо. А дальнейшее зависит от Вас, — напутствовал Романов на прощание.
Ушел я от него расстроенный, с предчувствием, что надо мной опять сгущаются тучи. Разговор состоялся в сентябре, а в октябре вызвал он меня опять.
Начал беседу, как он называл, собеседование — на ласковых и учтивых тонах, но постепенно стиль менялся, зазвучал металл в голосе и… даже застучал кулаком по столу: что-то напоминало в нем моего первого крестного — Позднякова: не только манера разговаривать, но и позы, принимаемые им, сходство определенно замечалось.
Я ему объяснил, что обрадовать его ничем не могу, так как с вольными особенно не наговоришься, — осторожничают, а в лагере так устают, что не до разговоров.
— Вызову еще раз, — грозно сказал Романов, — придешь с таким результатом — пеняй на себя. А я найду покладистей на твою работу!
Обо всем пришлось рассказать Дмитрию Михайловичу. Он возмутился и сказал, что доложит начальнику прииска.
Результат оказался плачевный: в декабре меня водворили в зону на общие работы.
В начале 1943 года, простудившись, я заболел, и на несколько дней меня освободили от работы. Прошел основной развод, потом дополнительный, когда вылавливали лодырей и доходяг из-под коек, из уборных, сушилок — изо всех
укромных уголков и водворяли в забой. В бараке остались освобожденные, ночные да дневальные. Их было двое — мой друг Петр Дубошин и Петров, уже в летах, но здоровый, упитанный. Был бригадиром, потом устроился дневальным. Статья бытовая, держался этаким простецким мужичком. Я знал его недавно и ничего плохого не замечал. Не знал, что «кумом» он давно завербован и дует…
Сидим на нижних нарах, разговаривая о том, о сем и, конечно, о войне. Я и высказал мнение, что неуспехи вполне объяснимы: результат необоснованных репрессий и уничтожение командного состава Армии, при этом назвал фамилии Тухачевского, Уборевича, Блюхера и др.
Поговорили, обсудили и разошлись…
В феврале прихожу с работы, — меня встречает взволнованный Петр и рассказывает, что его вызывал Романов, расспрашивал обо мне, вспоминал тот разговор:
— Смотри, Павлуша, как бы худо не было. Не к добру эти собеседования!
Время шло. Еще один товарищ сказал:
— Тобой интересуется «кум». — Я понял — быть беде! После работы, не заходя в лагерь, бригаду повели в баню — через каждые 10 дней нас обязательно мыли с прожаркой белья и постелей.
Недалеко от зоны, на берегу ручья, стояла избушка на курьих ножках — баня. У входа в предбанник, где температура близкая к нулевой, здесь раздеваемся, отдаем все в дезкамеру, получаем кусочек мыла и заходим в баню. Довольно большое помещение с обледенелыми стенами, со сплошной лавкой вдоль стен. У входа две громадные бочки, наполненные колотым льдом, рядом бак, где вода парит и булькает. Банщик, здоровый детина, похожий на вышибалу, наливает два черпака горячей воды — пять литров — ее разбавляют по своему усмотрению, если банщик смилостивится, то нальет еще, что редко бывает. В бане тесновато, в воздухе холодный пар, на полу от выливаемой воды шишки и наледи. И все же мыться ходили с удовольствием! Посвежевшие, шли в лагерь. Предвкушая, как получим пайки (в банный день пайки выдавали авансом — вечером), поедим горячей баланды и отдохнем.
Вахтер вышел с вахты, пересчитал всех и, обращаясь ко мне, сказал:
— Ты, мужик, отойди в сторону!
Пропустив бригаду в лагерь, он объявил мне, что отведет меня в изолятор.
— За что, у меня нет нарушений.
— Я выполняю приказ, — пояснил он и не стал больше разговаривать.
Из бани мокрого — вытираемся своим же бельем — он повел меня в изолятор и посадил в камеру… Прошуршали шаги дежурного, все затихло, и я остался один в темном изоляторе.
Изолятор! Особенно в зимнюю пору, когда мороз на дворе 55—60 градусов! Позже, в 45-м, да и раньше, в 42-м, Шуринок отправлял нас на отдых после работы, но это было летом!
Внутри изолятора: наружная дверь с большим замком, внутри коридор, где стоит печь; она топится круглые сутки — когда ни взглянешь, все из трубы валит дым. Объясняется просто: в бочку подбрасывают старую телогрейку, брюки ватные, они тлеют и нещадно дымят, но кто ни посмотрит — дым идет, значит, изолятор топится! В коридоре две двери: прямо в одиночную камеру, вправо в общую камеру. Двери железные из толстых прутьев.
Меня заперли в одиночку. Нары из жердей и больше ничего. Печь в коридоре в пяти метрах дымит; темно, если не считать отблески тлеющей ваты. Холод неимоверный, кажется, что спишь раздетый — бушлат пропитался холодом, ватные брюки тоже, а на ногах чуни из ваты. Зона освещена, и сквозь щели между бревнами стен свет проникает в одиночку вместе с холодным воздухом.
Мелькали разные мысли, вспоминались слова Дубоши-на и других ребят, и, восстанавливая последние события, я понял — меня посадил «кум». Ночь тянулась как год, пробовал согреться — бесполезно, и всю ночь топтался, чтобы не замерзнуть. Ударил подъем, забегали по лагерю дневальные, проснулись работяги. Развод… а за мной никто не идет — забыли!
Показался дежурный, принес пропитание: 300 грамм хлеба и стакан чаю!
В 9 утра изолятор открылся, и меня повели в кабинет начальника лагеря. Точно, мой прогноз оправдался: за столом сидел Романов. Предъявил ордер на арест (как будто я не арестованный) и статью 58-10 часть 2-я — агитация в военное время.
И начался допрос. Вопрос — ответ! Следствие шло знакомым путем: протокол допроса, свидетельские показания, очные ставки. Главный свидетель — Петров! Я не отрицал сказанных слов, к чему? От срока не уйти!
Романов приезжал не каждый день, и волынка тянулась долго, около двух недель. Раза два меня водили на прииск «Скрытый», за 10 километров вкруговую по заснеженной долине в трескучий мороз по колено в снегу. Шел, спотыкаясь, ни о чем не думая, ничего не сознавая. Измотал меня изолятор с невыносимым холодом и голодом и перспектива нового срока. Силы не только физические, но и духовные иссякли. Ничего утешительного впереди. Конец надвигался неумолимо. Терпение истощилось, и я решил обморозиться: может переведут из изолятора. Снял бурки и всю ночь просидел на нарах в каком-то забытьи, но нервное возбуждение настолько было сильнее, что мороз не взял.
Среди дежурных один татарин был известен заключенным тем, что не ругался, не придирался, обращался по-человечески, называя всех мужиками. Когда он дежурил, я обратился к нему, что нет больше сил терпеть голод и особенно холод.
— Переведите меня, гражданин дежурный, — умолял я его. — Не могу больше.
— Не могу — уполномоченный должен приехать, — и ушел. Уходя, посмотрел на меня с сочувствием. А я грязный, две недели не умывался, со щетиной на исхудалом лице. Наступил вечер. Никто меня не вызывал. Лагерь затихал. Огни вокруг зоны ярко светились, казалось, что холод становится еще злее. Я разделся догола, снял рубашку и кальсоны, снова оделся. Из нижнего белья, лихорадочно дрожа, изготовил веревки. Лучше смерть, чем эти муки. Мысль покончить с собой твердо засела в мозгу!
Осталось немного: смена дежурных — и ночь в моем распоряжении. Последняя ночь. Смотрю в щель в стене, наблюдаю за дежурными: они ходят из барака в барак, вышли из последнего и направились к изолятору. Заскрипела входная дверь, открыли одиночку.
Я, свернувшись, лежал на нарах, веревку спрятал вниз.
— Вставай, мужик, пойдем со мной!
И повел меня в сторону санчасти. Пропустил вперед и сказал, обращаясь к лекпому:
— Пусть переспит у тебя в санчасти, видишь, совсем замерз и не в себе мужик!
Второе рождение! Еще полчаса, и с жизнью было бы покончено! Но, видимо, не суждено было мне умереть тогда. Спасибо тебе, человек, спасибо, гражданин дежурный, за доброту и отзывчивость!
Лекпом дал мне телогрейку, и за две недели с небольшим первый раз я заснул в тепле. Три дня, целых три дня отдыхал в санчасти — лишь перед приездом уполномоченного отвели меня в изолятор. А вечером опять в медпункт!
Романов приехал, дал расписаться в окончании следствия, а через три дня суд — ревтрибунал войск НКВД при Дальстрое. По статье 58-10, часть 2 «за сожаления о врагах народа Тухачевском, Уборевиче и др. приговорить Галицкого П. К. к 10 годам ИТЛ и п/прав 5 лет. С поглощением старого срока». Это значит, что с 3 марта 1943 года мне надо отбыть 10 лет!
После суда я превратился в настоящего контрика — не тройка заочно, а ревтрибунал влепил десятку! Теперь нечего думать ни о реабилитации, ни об амнистии!..
Привезли в лагерь. Ребята встретили, посочувствовали. В ночь — на работу, мыть золото в шурфах. Поручили мне подкладывать дрова под зумпф, чтобы вода не остывала при промывке песков — на большее я не годился. Лучший добытчик золота аварец Даулетов относился ко мне хорошо. На воле — учитель, он говорил «учител» — в одном из горных районов, очень своеобразный человек. Высокий, широкоплечий и в то же время стройный, большие блестящие глаза, густые брови, с горбинкой орлиный нос — настоящий горец времен Шамиля! У него и речитатив гортанный, как клекот орла! По-русски говорил хорошо, но с акцентом. Много и часто вспоминал аул в горах, обычаи и с гордостью говорил:
— Я потомок Шамиля!
Может, поэтому и попал на Колыму. Всегда спокойный, он не переживал:
— Зачем пэрэживат, друг! — говорил он, — десят лет пройдет, вернусь, учителем нэ дадут работать — нэ надо! Чабан — виноград и барашки, хватыт!
Ему присылали посылки, пожалуй, больше, чем кому-либо, а какие! Запеченный в кукурузной муке овечий курдюк — во рту тает! Молодец, сочувствовал мне, помогал в работе, делился едой. С благодарностью вспоминая о нем, я составил мнение о небольшом, но гордом и великодушном народе.
Аварцу «везло» на золото. Не было случая, чтобы Дау-летов не намыл нормы (у него всегда оставалась заначка на черный день).
До 10 мая бригада мыла золото ночью. Днем спали. Я на работе не уставал и потому подрабатывал на кухне — пилил дрова, за что получал лишнюю миску баланды, иногда и кашу.
К открытию сезона промывки со «Скрытого» много зеков ушло на этап: обнаружили богатое золото на участке имени Фрунзе. Мне никак не удавалось вырваться, не пропускал Романов. Он почти три года был моим не ангелом-хранителем, а злым демоном, не разрешал мне нигде работать, кроме забоя! Уехал он в отпуск, и нарядчик включил меня в список на этап.
Перед отъездом я встретил Козловского. Ленинградец, в 1937 году он освободился по бытовой статье, доехал до Магадана, а там его арестовали и дали срок 10 лет, СВЭ. И обратно на прииск. Парень грамотный, работал бригадиром. Приехал к нам на участок к ЗГПУ полковник Нагорнов44. Подошел к шурфу, а там Боб Козловский кайлом по жиле — золото крупное, самородки так и летят!
Спустился Нагорнов в шурф, сам поковырял золотишко, довольный, что такая богатая жила.
— Молодец, — заикаясь, сказал он и похлопал Козловского, — какая статья?
Тот, не задумываясь, и брякнул:
— Известно какая, гаранинская!
В те времена, как дали Бобу срок, Гаранин вовсю свирепствовал и в Магадане, и на приисках.
— Мерзавец, — побагровел полковник, — Гаранин на фронте кровь проливает. Шесть месяцев штрафной! — и вылез из шурфа!45
А Козловского тут же отправили на штрафняк. Там хватил горя, доплыл окончательно.
Для справки: когда Гаранина убрали за произвол, то пустили слух, что под именем Гаранина «работал» японский шпион, он де и расстреливал невинных людей. Кому хочешь, тому и верь!
На «Скрытом» остался один Крейцберг, он работал старшим энергетиком прииска, его я редко видел. Петр Дубошин умер от дизентерии.
Итак, новый прииск имени Фрунзе. Размещался он в знаменитой долине Чай-Урья в 15 километрах пути от Су-сумана. В 1940 году эту долину окрестили Долиной смерти, столько полегло в ней заключенных.
Встретил я много знакомых, на душе легче, а чувство голода осталось.
Работали в шахте: ночью подавали пески на-гора, а днем они таяли и их промывали. Бригадир Миша Дедерер, контрик, работал какой-то шишкой в Республике немцев Поволжья, по блату поставил меня на отвал: на козлах высотой четыре метра положены рельсы, скрепленные шпалами, длина эстакады метров 20. По эстакаде вручную надо катить нагруженную коппелевскую вагонетку, постепенно засыпая, чтобы к утру внизу был отвал. От копра, где разгружается СКИП — подъемник шахты, вагонка катится сама, успевай удержать тормозом — палкой, а обратно надо поднатужиться и толкать вагонку к копру. 2—3 часа я ничего не делал — скип разгружался напрямую, а я лопатой подравнивал и подчищал рельсы… Потом становилось туговато — силенок мало, тяжело опрокидывать вагонетку. Вниз торможу палкой, стоя на раме, потом раскачиваю кузов туда-сюда и, натуживаясь, опрокидываю.
В мае ночи светлые с небольшим морозцем. На отвале один. Внизу, рядом, тарахтит компрессор, вдалеке, метров за 50, у костра сидит и дремлет конвоир.
Раскачивая очередную вагонетку, я опрокинул кузов и, о беда, правая рука попала между кронштейном и кузовом! Что делать? С рамы не слезть, не дает зажатая рука, кричать — никто не услышит! Я на вагонетке стою в конце эстакады, руку никак не освободить. А скип один за другим поднимается из шахты и гора перед копром растет — вот-вот грунт посыплется в шахту, в ствол. Наконец-то конвоир обратил внимание, что вагонетка стоит неподвижно в конце эстакады и вызвал с шахты бригадира.
Руку освободили, он так опухла, что не помещалась в рукавицу. В лагере дали освобождение на три дня. Целых три дня не ходить на работу — это же красотища! Черт с ней, с рукой, поболит и ладно, зато спи, отдыхай!
Прошли, пролетели три дня, опухоль с руки не спала, но «лепило» слушать ничего не хотел — у него лимит, а больных много. На мое счастье, с прииска приехал врач Минухин, од-ноделец Малинского, осмотрел мою руку и отругал лекпома, а мне дал освобождение на две недели.
Спасибо ему, за это время я немного окреп. Хотя рука и болела, ходил потихоньку на кухню подрабатывать.
В июне бригада попала на прибор в забой — тачка, кайло, лопата с утра дотемна. Норма — 150 тачек вывезти к прибору. Не выполнил — конвой меняется, кто норму сдал, уходит в лагерь, а остальные работают до выполнения, то есть далеко за полночь. Усталые, еле волоча ноги, возвращались в лагерь, где, похлебав баланды, валились на нары. Только заснешь — подъем! И опять в забой до полуночи. Изо дня в день, месяцы!.. Доходиловка страшная, дошел и я! Состояние на грани с животным — ни о чем не думается: только как бы пожрать, справиться с работой, отдохнуть. Про таких, как я, говорили, что мы жильцы до «белых мух», — снег пойдет, и нам конец. Сил сопротивляться не было. Иногда мелькнет — выжить, выжить во что бы то ни стало! Но как?
Сел я на тачку и загрустил. А мимо проползали измученные зекашки: тачка за тачкой двигалась к бункеру промывочного прибора.
Тощий пожилой работяга промелькнул перед глазами. Я поразился, с какой скоростью он гнал свою «кормилицу».
Потом пригляделся и улыбнулся — у него тачка наполовину была срублена!
Идея! Быстро нашел плотника, взял топор и, срубив верх тачки, сделал ее по габаритам вполне подходящей для своего физического состояния!
«Теперь запросто я завтра выполню норму, отвезу на прибор 150 тачек!»
Утром я не обнаружил в забое свое «изобретение». Даже мороз пошел по коже от волнения! Глянул в сторону и увидел, как здоровенный рыжий парень лихо гонит по трапу мою тачку. «Стой! — закричал я. — Это моя тачка!» Он остановился, смерил меня презрительным взглядом и спокойно ответил: «Была твоя, а теперь — моя». Толкнув слегка меня в грудь, продолжал свой путь.
Его толчок сбил меня с ног, настолько я был слаб. В ярости вскочив, вцепился в рыжего. Он чуть шевельнул плечом, и опять я на земле. Не помня себя, озлобленный, схватил кайло и набросился на обидчика. Он глянул в мою сторону и, увидев мое обезумевшее лицо, бросил тачку и с криками: «Караул! Убивают!», помчался к конвоиру.
Я отдышался, взял тачку и, как ни в чем не бывало, погнал ее к бункеру. Справедливость восторжествовала!!!
Но на этом скандал не закончился: за драку в забое (рапорт конвоира) меня посадили на штрафной паек — 300 грамм хлеба, один раз приварок — на 3 дня!
На следующий день, придя в забой, работать не стал, молча сидел на тачке. Бригадир, на воле министр труда республики немцев Поволжья, Дедерер подошел ко мне, и я ему объяснил: работать не буду, все равно получу 100 грамм!
Подумав, он ответил: «Ты прав. Отменить приказ я не могу, но тебе обещаю, получишь полную пайку», — и усмехнувшись, добавил: «Молодец, выживешь, раз с рыжим справился».
Обстановка в лагере и в забое не предвещала ничего хорошего.
Летом световой день длинный-предлинный, особенно на Севере. 12 часов в забое с тачкой и кайлом неразлучно, потом два часа на ГПР, и после бригаду ведут в тайгу за дровами для лагеря. Уплотненный день, ничего не скажешь!
Идем усталые, еле передвигая ноги, но мечтаем, как вместе со сбором дров пощипаем и ягод! Как мало надо голодному человеку!
Нашу бригаду конвоировал высокий и, я бы сказал, благодушный татарин. Больше молчал, не ругался, не кричал «быстро, быстро» и даже разрешал попастись на ягодах.
Но в этот раз он вывел бригаду из забоя, остановил строй и сказал:
— За дровами ходить по десятке, дрова бери, ягоду не ешь! Кто нагнется за ягода — стрелять буду без предупреждения!
Оказывается какая-то сволочь из нашего брата заключенного, чтобы выслужиться, накляузничала командиру взвода, что конвоир разрешает собирать ягоды, а это запрещалось категорически! Конвоиру влепили трое суток губы, понятно, он обиделся.
Пошла первая десятка, мы стоим, конвоир взвел курок. Вторая… Время идет медленно, нудно и тревожно. Раньше за это время и ягоды бы поели, и дров заготовили, да и в лагерь пошли бы раньше! Конвоир стоял в стороне с насупленным лицом и следил за сборщиками. В третьей десятке один работяга, ломая дрова, нагнулся за ягодой — не выдержал, соблазнился, надеясь — авось, не заметит конвоир. Раздался выстрел, человек упал.
— Ложись, — заорал нам конвоир, а сам дал несколько выстрелов вверх!
Кто где стоял — на кочке возле болота, в грязи — плюхнулись, втиснулись в землю. Бледный, страшный конвоир подбежал к раненому, беспрерывно стреляя, поднял его, скомандовал нам:
— Поднимайся, бегом в лагерь!
Впереди, прижимая подстреленную руку, бежал подранок, за ним неслись мы, боясь отстать, боясь оглянуться на конвоира, который неистово кричал:
— Быстрей, быстрей, — и все время стрелял вверх! Километра три или четыре мы, доходяги, покрыли со
спринтерской резвостью. На полпути нас встретили бойцы с собаками и винтовками. Их подняли по тревоге, услышав выстрелы.
Вахта. Первым подбежал раненый, закачался из стороны в сторону и упал. Подбежали и мы, и увидели, как под ним натекает лужа крови. Появились носилки, и его унесли. А нас, бледных от бега и страха, пропустили в лагерь на отдых…
На следующий день утром подъем, развод, забой, вечером опять в лес за дровами, но ягоды уже никто не помышлял собирать…
А через месяц с небольшим привезли подраненного работягу в лагерь. Худой, вместо правой руки болтался пустой рукав, но, как ни странно, вид у него был не унылый, а наоборот — радостный, да он не жалел потерянной руки, а радовался такому исходу — теперь в забой его не погонят, он будет кантоваться в лагере, значит, избавился от каторжного труда и, конечно, избавился от голода!
Завидовали ему многие!
К нам на участок приехал новый начальник, Михайлов, горный техник, учился в Ленинграде, хорошо знал меня по «Скрытому», когда я еще был в норме. Частенько мы с ним беседовали о Ленинграде.
Как-то вечером вели нас с работы. Возле вахты проверка. Измученных изнурительным трудом проверяли, пересчитывали по нескольку раз в день, били по мозгам, чтобы чувствовали, что мы уже не принадлежим к категории, именуемой люди — один рабочий скот!
Знало и начальство, знали и заключенные, что с Колымы не уйдешь, только на тот свет можно, а все равно считали, считали и считали…
На вахте сидел начальник участка. Увидел меня и поразился:
— Что с тобой случилось, прошлый год ты нормально выглядел, как и что произошло? — посыпались его вопросы.
Я ему рассказал о Романове, о новом сроке…
Утром меня расконвоировали и направили работать в ГРБ (геолого-разведочное бюро), опробовать добытые с шахты пески. С напарником Михаилом Ткаченко, старателем по воле, усердно брали пробы, промывали целый день лоток за лотком. Обстановка способствовала хорошему настроению: никто не подгоняет, никто не охраняет — сам себе хозяин.
Вечером часть намытого золота Ткаченко относил заведующему конбазой: как и все вольные, он имел план сдачи золота и, как и все, выменивал у з/к.
На конбазу из пекарни отправляли мешки из-под муки, где их вытряхивали для подкормки лошадей. Отходы пополам с мешковиной мы получали за золото. У себя в будке устраивали пир! Отходы муки высыпали в воду, нитки, мешковина, всплывали, а из остатков варили «затируху». Вкусней пищи никогда не ел! Лучше любых пирожных. За раз съедали по два котелка. Я окреп, все пережитое казалось кошмарным сном!
В сентябре закончился промывочный сезон, закончилась и моя работа в ГРБ. Меня перевели на шахту горным мастером.
Окреп я физически, окреп и духом. Появился интерес к тому, что делается на фронте, и мысли о семье, о детях…
В компрессионной работал Илья Мясников, коренной ленинградец, на воле старший лейтенант, танкист. Налажу работу в шахте — и к нему в компрессорную. По его совету послал в Ленинград письмо с запросом о семье, получил ответ, что в 1942 году все эвакуированы. Куда? Неизвестно.
Это было в конце 1943 года, начало 1944. После прорыва блокады еще раз послал запрос в паспортный стол. Илья говорил:
— Знаешь, я получил сообщение, что сестра Ольга и семья умерли, а из Свердловска старшая сестра сообщила — Ольга и все живы и находятся в Ленинграде. Давай напишем ей, пусть сходит по твоему адресу.
Так и сделали. Через три месяца получил я сообщение из адресного стола и телеграмму от жены — у нее была сестра Ильи. Так нашел я родных, и до конца срока наша связь уже не прерывалась.
Жена писала, что в эвакуации они жили в Башкирии. Много воды утекло за эти годы, много родных и друзей больше не придется увидеть. Брат Валя погиб при взятии Новороссийска, где немцы расстреляли его жену Веру и дочурку Томочку. Васю повесили немцы в Симферополе, тестя, старика, немцы повесили в родной деревне Даймище под Ленинградом!
Убиты, повешены! Они боролись за Родину, не щадя жизнь. А я отбываю срок с вражьей кличкой и надо мной издеваются свои соотечественники. О, как завидовал я братьям, как горько было на душе!
Но я верил — придет время и все изменится в лучшую сторону, а пока, скрепя сердце, надо работать, работать во имя будущего, во имя жизни!
В 1944 году меня перевели обратно в маркбюро. Подходила предпоследняя военная весна. На фронтах шли успешные бои, нас это радовало, так как и в лагере все менялось к лучшему: ввели премии за намыв металла, выдавали американские продукты, пекли хлеб из белой американской муки.
В мае готовились к встрече Уэллса (Уоллеса. — А. К.)46 — вице-президента США. Он ехал посмотреть на колымское золото, чтобы убедиться в нашей платежеспособности по лендлизу. В лагере спешно сносили вышки на самом большом приборе возле трассы, 3 дня не делали лежку. С Сусума-на приехали вольные, чтобы во время приезда Уэлса работать на приборе.
Этот день наступил. Заключенных на работу не вывели, загнали в бараки, закрыли двери, приставив конвой — лагерь выглядел пустым.
Я по заявке находился в маркбюро и всю процедуру приезда и встречи наблюдал из окна.
В одиннадцать часов подъехали с Сусумана три машины: из первой вышел начальник Дальстроя генерал-лейтенант Никишов47, маленький, рыжий, но в штатском сером костюме с золотой звездой Героя. Рядом с ним стоял, как я потом узнал, Мазурчук (Мазурук. — А. К), летчик, Герой Советского Союза. Из других машин вышли американцы: высокий в сером костюме вице-президент и с ним три члена делегации. Все пошли к прибору, находившемуся рядом с трассой. Начальник прибора, в прошлом з/к, Саша Мезенцев потом рассказывал:
— Только они поднялись на эстраду к колоде, я сразу приступил к съемке. Но сначала делегация и Никишов пошли к работающим, поздоровались и наблюдали, как «работяги» лихо гонят тачки. Для них тачка — архаизм, давно пройденный этап, как для нас динозавр. На приисках в Америке все
на технике — драги, бульдозеры и т. п. (потом и на Колыме они применялись).
Американец, толстый, небольшого роста, попросил тачку, нагрузили ему, он сделал несколько шагов по трапу — и упал. Все улыбались, фотограф щелкал аппаратом!
— Делаю съемку, — продолжал Саша, — американцы стоят, смотрят и что-то говорят, и даже языком щелкают. От удивления. Три дня не снимали, а золотишко шло хорошее, и в колоде сплошной блеск! Особенно в верхних породах, когда согнал эфеля, показались самородки, а ниже россыпь. Поднял Уэллс кусочек побольше, граммов на 50, потер о брюки, и самородок заблестел. Рядом с ним стоял Никишов. Уэлс, улыбаясь, прислонил к груди начальника Дальстроя самородок вблизи от звезды Героя. Защелкали аппараты, все улыбались!
Посещение длилось минут 35. Вице-президент убедился — есть чем оплачивать лендлиз!..
1944 год прошел быстро. Золото, золото и еще раз золото! Больше стало американских продуктов — консервы разные, жиры, даже искусственный мед. Намывай золото, «временно изолированный», и ешь, поправляйся!
А людской резерв истощился, этапы проходили реже. По приказу ДС вольных, бойцов охраны отправляли на прииски на добычу металла. Этапники с материка резко отличались от з/к 1937—1938 годов: часть из прибалтийских республик после их освобождения, много вояк и молодые ребята 17—18 лет, осужденные по ст. 59-3 (бандитизм), и контрики, но мало. Это были изменники Родины: военнопленные, работавшие на немцев, жители оккупированной зоны, попадались даже полицаи, почему-то избежавшие каторги.
В агитбригаду Маглага пополнение пришло отличное: чуть ли не весь Воронежский хор и Одесская музкомедия. Не успели эвакуировать, пришлось потешать оккупантов, за что получили сроки 8—10—15 лет! За промывочный сезон они приезжали на прииск два раза, наведывались и зимой. С ними Вадим Козин, сидел он по бытовой. Пел цыганские песни, развлекал нас, но больше вольнонаемных. Потом, говорили, попал в немилость: выступал на партактиве в Магадане, зрители хлопали, а потом от восторга стали кричать «браво, бис», а кто-то крикнул «ура». Рассвирепел генерал-лейтенант, что заключенному «ура» кричат, и отправил Козина на три месяца в штрафную! Спасибо, выручила певца Гридасова — руководитель Маглага, любовница Никишова48. В 1940 году она приехала по путевке комсомола, проработала сезон на прииске, заприметил ее начальник Дальстроя и… забрал в Магадан. Жену с дочкой отвез в Москву. Присвоил Гридасовой звание капитана и дал должность начальника Маглага, куда входила и агитбригада. Ребята, артисты, хвалили ее — жалела их, создавала им приличные условия, нередко спасала от гнева вышестоящих.
Где-то на берегу моря и на Аркагале в военное время создали особый лагерь почище тюрзака — Берлаг. Держали там заключенных в «особых» условиях, о чем и до нас доходили слухи. Впоследствии очевидцы-берлаговцы подтвердили правильность их. В 1947—1948 годах пришлось мне увидеть берлаговцев, а попросту каторжан на Аркагале. Картина потрясающая!
Тюремный режим, только усиленный, кандалы, скудный паек, в бараках голые нары, на ночь параша. Рабочий день 16 часов, с утра до вечера. Участились случаи, когда заключенный шел прямо на конвоира, у которого был приказ стрелять без предупреждения. 5—10 человек ежедневно погибали от пуль в забое, не считая потерь от истощения.
Лагерь таял. Пришлось ввести поощрительную систему выработки (до этого всем выдавали 600 граммов и один раз приварок), отменили кандалы на работе, оставив в бараке по окончании работы. Если з/к в течение трех лет проработал без замечаний, дело передавали в суд и переводили з/к в лагеря с общим режимом. Встречал их и на нашем прииске.
Кто же они, за какие преступления терпели кары земные, напоминающие ад? Изменники Родины! Этим все сказано, под эту рубрику попадали, тем более в тревожное военное время, люди, не помышлявшие об измене.
Не помню его фамилии, пришел он из Берлага, долго не задержался на лагпункте, техник-строитель, воевал, в первые дни войны попал в плен. Немцы из пленных создавали арбайт-команду, при отступлении взрывали мосты, где надо — восстанавливали. Техник бежал, попал к своим в 1944 году. А в 1945 году ему дали 25 лет и отправили в Берлаг.
Иван Ганжа. Здоровый мужик лет сорока, работал при немцах старостой. Видимо, рыльце было в пушку, — при отступлении бежал с немцами, где-то в Пруссии сказался военнопленным. При проверке выяснилось его подлинное лицо, и получил 25 лет. Заслуженно? Вполне. Таких не жаль!
Иван Касьян. В 1944 году в чине старшего лейтенанта воевал в Польше, где получил тяжелое ранение. Подобрали польские партизаны. Я без содрогания не мог смотреть на его шрам от ранения: автоматной очередью его почти перерезало напополам, шрам тянулся через всю спину, и только чудом Касьян остался жив! После выздоровления участвовал в освобождении Варшавы, за что получил польский орден. Закончил войну в рядах Красной Армии, в 1945-м приехал домой. Вся грудь в орденах: польский орден, два ордена Красной Звезды, один Красного Знамени и множество медалей! Работал военруком в средней школе. Жена его тоже работала в школе, преподавала русский язык. Дружила с учительницей — женой начальника КГБ. Как-то приходит она к Нине (так звали жену Касьяна), посидела, поболтала, а на прощанье попросила книжку почитать.
— Выбирай на этажерке, — сказала Нина.
Она выбрала и ушла. А книжка оказалась из запрещенных: не то Авербах, не то какой-то украинский националист. Муж подруги быстро разобрался и отреагировал! Ивана арестовали, предъявили обвинение: хранение и распространение запрещенной литературы. Потом пошло дальше: вспомнили, что воевал в армии Сикорского (Сикорский тогда командовал поляками, погиб при авиакатастрофе), значит, изменник Родины. 25 лет и Берлаг!
Тоже изменник? Таких было очень много!
В 1947—1948 годах мне приходилось ездить в Аркагалу за продуктами для бригады. Договорюсь со старшим надзирателем Валей Кочуровым, выйдем на трассу, голоснем и поехали. Лагерного питания не хватало, зарабатывали неплохо, соберу тысячи три и в Аркагалу. Там горняцкий район, в магазинах все есть: масло, мука, мясо диких баранов. Накупим всего и обратно. Зато и работали хлопцы крепко!
Поехали мы однажды, а мимо нас шествие: конвой с собаками ведут 30—35 человек, у них на спине плакат: «Я изменил Родине!». Идут по четыре человека в ряд, руки за спину. Поравнявшись с нами, впереди идущий конвоир скомандовал:
— Изменники Родины, опустите головы — идет гражданин Советского Союза!
Я остолбенел, а Кочуров толкнул меня рукой и махнул, мол, пошли скорее. И так при встрече конвоир все время выкрикивает, и они опускают головы!
Встречались разные мужчины и женщины. Сколько среди них было «Касьянов»? Наверное, много больше, чем «ганжей»…
Не знаю, после XX съезда и разоблачения «культа» рассматривали ли их дела, или так и идут они, опуская головы…
Давно я вышел из лагеря, давно реабилитирован. За 35 лет побывал во многих уголках Советского Союза. В поезде, самолете встречался с разными людьми-попутчиками, и, разговаривая, часто касались событий 1937—1938 годов. Собеседники поражались, что я выжил: им приходилось чаще слышать о посмертно реабилитированных, а тут — живой!
В гуровском карьере работал я с Галиной Ивановной Ральченко. Сейчас она уже старушка, на пенсии. Отец ее, военный, работал директором завода. Арестовали отца, их выселили. Его расстреляли и… посмертно реабилитировали!
С Ольгой Михайловной встреча произошла на Колыме, в 1953 году. После освобождения она вышла замуж за моего друга Г. И. Ассуховского — геолога, договорника. Ему исполнилось 50 лет, колымского стажа хватало, и он, получив пенсию, собрался уезжать на материк. Я, уже вольный, жил с женой на прииске «Центральный» (Индигирское управление), и они прожили у нас недели две. В 1938 году ее первый муж, ведущий инженер в Киеве, был арестован. Ольгу Михайловну забрали, разлучив с трехмесячным сыном, его взяла сестра, и дали срок 8 лет по статье ЧСИР (член семьи изменника Родины). В 1957 году мужапосмертно реабилитировали. Подчеркиваю — посмертно!
Познакомившись с мемуарами генерала Горбачева (Горбатова. — А. К), журналиста Дьячкова, убеждаешься, что эпопея по уничтожению честных людей продолжалась, периодически прерываясь, пока восседал на престоле непогрешимый, великий Сталин! Потом, когда сгнил их прах, посмертно всех реабилитировали!..
Вернемся к 1944—1945 годам. Они характеризовались появлением на Колыме нового контингента — спецпереселенцев. Поползли слухи: заключенных с прииска уберут, оставят 50—60 человек специалистов: слесарей, мотористов, взрывников, мастеров. В июне за один день с прииска имени Фрунзе угнали заключенных, оставив всего человек 40. Надзиратель, которого оставили наблюдать за нами, сказал:
— Забирайте свои манатки и уходите из лагеря. Можете жить на вольном стане, а нет, поселяйтесь в теплушках!
Так назывались торфяные домики, где производили промывку, ремонтировали оборудование и т. д.
— Почти вольные, — шутили мы, довольные переменой в жизни.
На следующий день на машинах прибыли спецпереселенцы. Под конвоем.
Кто же они?
Военнопленные, с 1941 по 1944 пробывшие в фашистских лапах, угнанные в Германию с оккупированных территорий. Среди них, как потом оказалось, были полицаи, власовцы, замаскированные под угнанных и пленных. Их этапировали на Колыму как вольных, но без права выезда и переезда с прииска на прииск. Почитайте роман Юрия Пилляра «Люди остаются людьми» — очень ярко он рассказывал о судьбе угнанных и пленных, но это на материке, а на Колыме было еще горше.
Выдали паспорта, карточки, определили на работу, некоторых позже посылали на курсы, основная же масса работала в забое, первое время под конвоем.
А НКВД потихоньку копалось — проверяло, как пленные и угнанные жили и работали в Германии. Кто прислуживал фашистам, забирали и давали сроки, но таких нашлось не более 1—2-х процентов от общей массы, однако никому выезда с Колымы не разрешали — «до особого распоряжения». Они прошли плен и неволю, через фашистские лагеря смерти и попали, особенно в первые месяцы, в условия ничуть не лучше! У себя на Родине, за которую проливали кровь. Если они и оказались в плену, то не по своей вине, а по вине бездарных командиров и политиков!
Жили они в наших бараках побригадно, вольнонаемные величали их «товарищи», но на работу ходили под конвоем, а в лагере — разводы, проверки, отбой — все атрибуты зековской жизни.
Утром раздается набат рельсы — подъем, и дневальный, чуть ли не со всей бригадой бежит в каптерку получать пайки — иначе собьют и пайки растащат, потом столовая и развод. Почти не отличалась картина получения паек от той, что я пережил в Заудинске — та же боязнь, как бы не сбили с ног и не утащили дневное пропитание.
Развод. «Первая, вторая, третья!» — выкрикивает дежурный надзиратель (и вахта осталась, и надзиратели) и «вольнонаемные» шагают на работу.
Пожилой спецпереселенец, бригадир, увидев в забое начальника прииска Чернышева Леонида Дмитриевича, подошел к нему и, приняв военную стойку, обратился:
— Товарищ начальник!
Услышав от оборванца подконвойного обращение «товарищ», Чернышев передернулся, покраснел, но сдержался. Что говорил бригадир, не было слышно, но я еле сдерживался от смеха, наблюдая, как реагирует «товарищ начальник»! А потом Леонид Дмитриевич «разделал» бригадира «под орех», в отместку за «панибратство», его бас гремел и рокотал, а бедный спецпереселенец тянулся перед ним.
Уверен — перед генералом на фронте он стоял более спокойный.
Старшим надзирателем работал Шляпин, здоровенный, краснорожий мужик, всю войну «верой и правдой» прослуживший на Колыме у ворот, проверяя заключенных по баракам. Носил три лычки, больше не выслужил. Как он издевался над спецпереселенцами, — делал, что хотел.
Построив на проверку, пройдется вдоль строя, станет в стороне, напыжив грудь, увешанную значками (медалей нет, орденов тоже — за них надо воевать), гаркнет своим луженым горлом:
— Смиррно! Рравняйся!
Бедолаги замирали и «ели глазами начальство». А он, довольный, мнивший себя чуть ли не генералом, командовал:
— Слева направо ррасчитайсь!
А они, четко поворачивая голову, считали:
— Первый, второй, третий, четвертый…
Так воспитывал Шляпин тех, кто воевал за его сытую жизнь, подставляя грудь под пули и по несчастью попав в плен!
Работал я на прииске «Светлый» на отдельном участке. Барак стоял в пяти километрах от основного лагеря. Туда привезли 140 человек из категории «насильно угнанных». Попали они в Германию 15—16-летними мальчишками, через 3—4 года, наконец, обрели Родину, но какую? Колыму. «Стоял ноябрь уж на дворе». Только не российский, а колымский — с морозами 30—40 градусов, с обильным снегопадом.
Разутые, раздетые, кто в чем! Ходили на работу долбить в мерзлой земле бурки, проходить шурфы. На них смотреть без жалости было невозможно. Голодные, бытовые условия никудышные. Люди на глазах доходили, многие не выходили на работу.
Набравшись смелости, я решил пойти к начальнику политотдела прииска — это вроде секретаря парторганизации. Майор, фронтовик, он вежливо встретил меня. Рассказал ему, что ребята доходят, норм не выполняют, разутые, раздетые (к тому времени спецпереселенцы получали зарплату, кто сколько заработает).
— Надо помочь им стать на ноги, — сказал я. Он развел руками и грустно ответил:
— Аванс выдадим, а норму снизить не сможем, — и добавил: — Вы уж на месте что-нибудь сделайте!
Пришлось на месте улаживать «как-нибудь»!
Я шел на преступление, завышая физическую выработку, благо шурфы взрывались, и вся «тухта» летела в воздух, снижал нормы, применяя коэффициент на каменистость грунта. Хорошо — участок стоял вдалеке, проверок особых не было! За месяц-два мои ребята окрепли, оделись и обулись и зажили нормальной жизнью, ожидая лучших времен.
Многих помню и посейчас: Озгельдов, Гавришко, Урих и другие. Как потом они устроили свою жизнь, вернее, как она у них устроилась — не знаю. Моя судьба повернула в другую сторону…
В основном лагере спецпереселенцев творились жуткие дела: грабежи, убийства и самоубийства. Крали друг у друга карточки, а голод не тетка, доходило и до резни. И лишь в марте 1946 года понаехало начальство из военной комендатуры, стали наводить порядок.
1945 год, год окончания войны, год Победы и надежд, увы, не сбывшихся! Ждали перемен, вспоминали слова: «Вы временно изолированные, закончится война и будет амнистия, какой не видел мир!»
В День Победы отдыхали два дня. Только и разговоров, что об амнистии. Но амнистия была «куцая» — для хулиганов, насильников, растратчиков…
В 1945 году освободился Крейцберг49, уехал в Магадан, Женька Борзенков (с ним я отбывал с 1938 года, а потом, вольным, работал в 1953 г.) и много других, кому срок 8 лет.
А я, получивший «довесок» за сожаление о врагах народа — Тухачевском и остальных, без перспектив продолжал отбывать срок. «Сидел, не рыпался» и Сигизмунд Пьясец-кий, у которого срок был 25 лет.
В лагере особых перемен не произошло, разве что возрастной ценз заметно снизился. Я, опытный, бывалый лагерник, не менее опытный горняк, работал мастером, бригадиром, со мной начальство считалось, уважали заключенные.
В 1949 году меня перевели на прииск «Фролыч», откуда я потом и освободился. За эти годы приходилось жить по-разному, но в сравнении с прошедшими годами намного лучше во всех отношениях: и условия, и режим.
Плохой выдался 1947 год, но, говорят, что и на материке было не сладко.
На «Фролыче» бригада моя обслуживала три шахты, работали хорошо и питались тоже. Я часто ездил в Аркагалу за продуктами, мы получали богатые посылки.
В 1952 году я освободился, но без права выезда!
Вспоминаются ребята, в основном молодежь, нахватавшая сроки в военные годы совсем молодыми, подростками — питания не хватало, шли воровать. А сроки приличные — 15—20—25 лет! С ними последние пять лет жил и трудился.
Гнетий, Главацкий, Портнягин, Мариничев, Воробьев и другие. Ребята хорошие, не испорченные и трудолюбивые!
Уходил я из лагеря, они и радовались, что на свободу, и грустили — жаль расставаться! Провожал меня и Касьян Иван, получивший срок за то, что полжизни отдал войне.
Как сложилась его жизнь в дальнейшем — не знаю…
Я вольным работал на «Фролыче», потом меня перевели на «Центральный», откуда я уехал в 1954 году; после смерти Сталина приехала в Магадан, а потом на прииски комиссия, я пошел на прием, и мне сказали:
— Можете выезжать, запрет снят!
Помог Вахтанг Алавердашвили, спецпереселенец — он выписал семью, и мы жили в одном доме. Ниорадзе, начальник прииска, не отпускал меня, а в то время нельзя было просто уволиться, если администрация не отпускает. Спасибо тебе, Вахтанг. Пошел он к своему земляку Ниорадзе и уговорил отпустить меня!
Может, и на них, на спецпереселенцев, распространилась льгота, и Вахтанг уехал в Грузию…
Встретили меня в Ленинграде взрослые дочери, одну я совсем не знал, другую помнил двухлетним ребенком. Но жить в Ленинграде не разрешили, и я как опытный горняк устроился под Тулой в карьере. Здесь меня застал 1957 год, здесь же, через 20 лет после ареста, получил извещение из Новгородского суда, что «за отсутствием основания дело прекращено»!
После XX съезда написал в Магадан в ревтрибунал и в течение месяца получил сообщение: «Дело прекращено вследствие отсутствия состава преступления».
Вот так! Отсидел 15 с половиной лет и, оказывается, без всякого основания. Жаль потерянных лет, жаль несбывшихся надежд и мечтаний!.. Пора ставить и точку.
Я описал вкратце все, что пришлось пережить за долгие годы заключения, описал встречи с разными людьми, ничего не придумывая и ничего не прибавляя. Все это пережито, встречи были, придумок нет никаких!
Цель написанного — чтобы люди знали и не забывали страшные годы культа личности, чтобы помнили, как творили произвол и издевательства в 1937—1938 годах. Во имя чего? Неизвестно!
Помнить надо и не забывать, что вредительство по отношению к человеку — самое страшное! Об этом забыть нельзя!
 
Примечания
1 Мелюхов Константин Карпович, родился в 1905 г. в г. Череповце. Член ВКП(б) с 1923 по 1937 г. Секретарь Залучского РК ВКП(б). 7 декабря 1937 г. был приговорен Военной коллегией Верховного Суда СССР к высшей мере наказания; расстрелян (Новгородская книга памяти. Новгород, 1994. Т. 2. С. 287).
2Струппе Петр Иванович, родился в 1889 г., латыш; член ВКП(б) в 1907—1937 гг., делегат XVII съезда ВКП(б), кандидат в члены ЦК ВКП(б), начальник свиноуправления Наркомата совхозов СССР, в 1929—1936 гг. председатель Леноблисполкома. 27 июня 1937 г. был арестован по обвинению в участии в антисоветской организации правых. По приговору Военной коллегии Верховного Суда СССР от 29.10.1937 гг. Струппе был расстрелян. 14.03.1956 Военной коллегией Верховного Суда СССР приговор в отношении Струппе отменен, уголовное дело прекращено за отсутствием в его действиях состава преступления. Довольно оригинальную версию происхождения «дела Струппе» см.: Справка работников Прокуратуры СССР и следственного отдела КГБ СССР по поводу записки А. Н. Яковлева «Некоторые соображения по итогам изучения обстоятельств убийства С.М. Кирова» // http://perpetrator2004.narod.ru/
3 Лапин Михаил Митрофанович, 1901 г. р. Место рождения: д. Коровитчино; русский; образование: грамотный; бывший член ВКП(б); директор Залучской МТС; место проживания: Новгородская обл., Старорусский р-н, д. Коровитчино. Арестован 29 июня 1937 г. Приговорен к десяти годам заключения. Вернулся в родную деревню и работал десятником лесопункта, проживал в д. Лазариц-кая Лука. Вторично арестован 25 января 1950 г. Приговорен к ссылке в Казахстан (См.: Новгородская книга памяти. Т. 8. С. 232).
4 Поздняков Егор Андреевич, младший лейтенант госбезопасности.
5 Гостев Семен Сергеевич, сержант госбезопасности (сообщено А. Я. Разумовым).
6 Зуев Василий Дмитриевич, 1902 г. р., бывший кандидат в члены ВКП(б), председатель Шубинского сельсовета, проживал в д. Речи-цы. Арестован 2 августа 1937 г. Осужден Леноблсудом к 6 годам лишения свободы (См.: Новгородская книга памяти. Т. 2. С. 269).
7 На самом деле Орлов Алексей Яковлевич, 1903 г. р., урож. д. Ре-чица, русский, образование среднее, бывший кандидат в члены ВКП(б), председатель Борского (Дегтяревского) сельсовета, проживал в д. Бор. Арестован 14 августа 1937 г. Расстрелян 12 ноября 1937 г. в Ленинграде (См.: Ленинградский мартиролог: 1937—1938. СПб., 1998. Т. 3).
■ Низовцев Петр Леонтьевич, 1893 г. р., русский, член ВКП(б), в 1919—1937 гг. зав. отделом руководящих парторганов Ленинградского обкома ВКП(б). Арестован 5 июля 1937 г. выездной сессией Военной коллегии Верховного суда СССР в г. Ленинграде 29 ноября 1937 г. Приговорен по ст. 58-1а-7-8-11 УК РСФСР к высшей мере наказания. Расстрелян в г. Ленинграде 29 ноября 1937 г. Как видно из дела, ему пришлось куда хуже Галицкого.
9 П. И. Якир сообщает о том, что точно так же заключенные ждали амнистии ко дню 20-летия Октябрьской революции; вместо амнистии они «дождались постановления ВЦИК об увеличении наказания по ст. 58-1, 2, 6, 7, 8, 9 — до 25 лет» (Якир П. И. Детство в тюрьме. London: Macmillan Ltd, 1972. С. 82). Увы, Галицкий и его товарищи обманулись в своих ожиданиях аналогичным образом.
10 Сложно сказать, о каком процессе идет речь: аналогичные «дела» заводили и «раскрывали» в разных концах СССР. Поводом стал прямой указ Сталина «организовать "в каждой области по районам 2-3 открытых показательных процесса над врагами народа — вредителями сельского хозяйства, пробравшимися в районные партийные, советские и земельные органы" и осветить суд над ними в местной печати с целью мобилизации колхозников "на борьбу с вредительством и его носителями"» (См.: Павлова И. В. Показательные процессы в российской глубинке в 1937 году // Гуманитарные науки в Сибири. 1998. № 2).
11 Зиновьев Григорий Евсеевич (наст. фамилия и имя Радомысль-ский Овсей-Гершен Аронович) — советский партийный и государственный деятель. Родился в 1883 г. С 15 лет зарабатывал на жизнь уроками, служил конторщиком. С конца 1890-х гг. Зиновьев участвовал в подготовке первых экономических стачек рабочих на юге России. Из-за начавшихся преследований в 1902 г. эмигрировал. Работал в социал-демократических группах в Берлине, Париже, Берне. В 1903 г. на II съезде РСДРП стал большевиком. После года активной рев. деятельности на юге России в 1904 г. отправился за границу и поступил в Бернский университет на химический факультет, затем перешел на юридический, но, не доучившись, в 1905 г. вернулся в Россию. В октябре 1917 г. Зиновьев и Каменев проголосовали против курса на вооруженное восстание, полагая более правильным проводить комбинированные действия в Советах и Учредительном собрании, чтобы не отпугнуть большинство крестьянской страны. Оказавшись в меньшинстве, они заявили о своем несогласии с решением ЦК в газете «Новая жизнь». Ленин потребовал исключения Зиновьева и Каменева из партии, но его не поддержали. В 1919—1926 гг. Зиновьев был председателем Исполкома Коминтерна. В 1921—1926 гг. являлся членом Политбюро. В 1927 г. Зиновьев был исключен из партии, в следующем году восстановлен, но политическая карьера его была кончена. В 1932 г. его снова исключили из партии. В 1934 г. на XVII съезде Зиновьев выступил с раскаянием и славословием в адрес Сталина. В 1934 г. после убийства С. М. Кирова был арестован, осужден на 10 лет, а в 1936 г. Зиновьев, «сознавшись» в «предательстве против социализма», «измене», «вероломстве» и прочих инкриминируемых ему действиях на процессе по делу «антисоветского объединенного троцкистско-зиновьевского центра», был приговорен к расстрелу. Реабилитирован в 1988 г. (Использованы материалы кн.: ШикманА. П. Деятели отечественной истории. Биографический справочник. Москва, 1997).
12 Котолынов Павел Иванович, 1903 г. р., уроженец г. Ленинград, русский, беспартийный. Арестован в декабре 1934 г., содержался в Верхнеуральской тюрьме. Особым совещанием при НКВД СССР 10 февраля 1935 г. осужден на 5 лет ИТЛ. Военной коллегией Верховного Суда СССР 26 мая 1937 г. приговорен за «участие в контрреволюционной организации» к высшей мере наказания. Расстрелян в г. Москва 26 мая 1937 г. (Похоронен на Донском кладбище).
Николаев Леонид Васильевич, 1904 г. р., уроженец г. Ленинград, убийца С. М. Кирова. Окончил 6 классов городского училища и совпартшколу. Был болезненным и экзальтированным человеком. Постоянно менял места работы и нигде долго не задерживался: работал учеником слесаря, затем в Выборгском райкоме и Лужицком уездном комитете комсомола, потом референтом в промышленном отделе обкома партии, инструктором истпарткомиссии Института истории партии Ленинградского обкома ВКП(б). В 1930-х гг. исключен из партии, но в апреле 1934 г. восстановлен с занесением строгого выговора в учетную карточку. После этого был безработным, постоянно отказываясь от работы, которую ему предлагали в обкоме партии. 15.10.1934 г. задержан у дома Кирова (проспект Красных Зорь), был допрошен, у него было найдено оружие, но по указанию начальника оперативного отдела управления НКВД его отпустили. 01.12.1934 г. убил Кирова выстрелом в затылок в нескольких шагах от его кабинета в Смольном (Ленинград), был арестован на месте преступления. Приговорен к смертной казни. Расстрелян 29.12.1934г.
13 «XVII съезд ВКП(б), в начале 1934 года утвердивший директивы второго пятилетнего плана, особой задачей назвал повышение народного благосостояния, в том числе за счет увеличения производства продуктов питания в 2—3 раза. <…> «Не для того затевалось это дело в Октябре, чтобы убожество и нищету таскать десятилетиями», как будто у людей «желание всю жизнь оставаться нищими»… Провозглашенная после отмены карточек эра свободной торговли должна была заменить государственное распределение политикой товарооборота и побудить торговые организации уважать интересы потребителя. Труженикам советской торговли предстояло научиться воздействовать на производство, расширять ассортимент товаров, механизировать торговые операции, повышать культуру продаж» (Твердюкова Е. Кто раньше ел, тот и сейчас будет, а мы только смотри // Родина. 2006. № 6. С. 80).
14 Разумеется, новая конституция, так называемая «сталинка», являлась сугубо декоративной; но, между прочим, довольно долго она оставалась самой либеральной конституцией Европы!
15 Якир Иона Эммануилович — советский военный деятель. Родился в 1896 году в зажиточной семье провизора. В 1913 г. окончил Кишиневское реальное училище и продолжил учебу в Базельском университе в Швейцарии. В 1917 г. вернулся в Кишинев, вступил в РСДРП(б), активно участвовал в установлении советской власти в Бессарабии, в организации красногвардейских отрядов. В 1918 г. возглавил батальон китайских рабочих, воевал против австро-германских войск. Был избран членом Воронежского губко-ма партии, назначен комиссаром Южной завесы, являлся членом Реввоенсовета 8-й армии. Был награжден орденом Красного Знамени № 2. Выполняя директиву ЦК РКП(б), участвовал в репрессиях против казачества. Якир успешно командовал дивизией, армейской группой. За Южный («Якировский») поход, успешно прорвавший белогвардейское кольцо в районе Одессы, Якир был награжден вторым орденом Красного Знамени. Воевал против Н. Н. Юденича, Н. И. Махно, участвовал в советско-польской войне. Награжденный тремя орденами Красного Знамени, Якир командовал округом. В 1924 г. возглавил Главное управление военно-учебных заведений РККА, стал ответственным редактором журнала «Военный вестник». В 1925 г. был назначен командующим Вооруженными силами Украины и Крыма; избран членом ЦК КП(б)У, введен в состав Совнаркома УССР. Якир много сделал для улучшения подготовки войск, проведения военной реформы. В 1928—1929 гг. учился в Германии в Высшей военной академии. По просьбе германского генералитета Якир прочел курс лекций о Гражданской войне в России 1918-1920 гг. В 1930 г. вернулся в СССР. В 1937 г. был назначен на должность командующего Ленинградским военным округом. В этом же году был вызван в Москву и арестован. Осужден и приговорен к высшей мере наказания. Реабилитирован в 1957 г. (Использованы материалы кн.: ШикманА. П. Деятели отечественной истории).
Эйдеман (настоящая фамилия — Эйдеманис) Роберт Петрович, военный деятель, комкор (1935 г.). Родился в 1895 г. Образование получил в Киевском военном училище (1916). Участник Первой мировой войны, прапорщик. В 1917 г. вступил в РСДРП(б), в 1918 г. — в Красную Армию. В 1917 г. избран председателем Кан-ского совета солдатских депутатов, в октябре 1917 г. — зам. председателя Центросибири. В июне-июле 1920 г. командующий 13-й армией в районе Каховки. С сентября 1920 г. начальник тыла Южного фронта и одновременно с октября 1920 г. командовал войсками внутренней службы Южного и Юго-Западного фронтов. Руководил карательными экспедициями и подавлением выступлений в тылу Красной Армии. С января 1921 г. командующий войсками внутренней службы Украины. Организатор борьбы с «бандитизмом» на Украине, практиковал взятие заложников, расстрелы «сочувствующих» и т. д. С марта 1921 г. командующий войсками Харьковского военного округа. В 1924 г. командовал войсками Сибирского военного округа. В 1925—1932 гг. начальник и комиссар Военной академии имени Фрунзе. В 1927—1936 гг. ответственный редактор журнала «Война и революция», был членом правления и пред. латвийской секции Союза писателей СССР. В 1932—1934 гг. член Реввоенсовета республики. С 1932 г. председатель Центрального совета Осоавиахима. Автор мемуаров, в т. ч. «Борьба с кулацким повстанчеством и бандитизмом» (Харьков, 1921). 22.05.1937 г. арестован во время работы Московской партийной конференции. После применения к нему «мер физического воздействия» признался в участии в военно-фашистском заговоре, латышской подпольной организации и оговорил еще 20 человек, в т. ч. 13 сотрудников Осоавиахима (все они были немедленно арестованы). 11.06.1937 г. Специальным судебным присутствием Верховного суда СССР приговорен к смертной казни. Расстрелян. В 1957 г. реабилитирован (Использованы материалы кн.: Залесский К. А. Империя Сталина. Биографический энциклопедический словарь. Москва: Вече, 2000).
Корк Август Иванович — советский военный деятель. Из бедной крестьянской семьи. В 1914 г. Корк окончил Николаевскую военную академию Генштаба, ав1917г. — военную школу летчиков-наблюдателей, после чего был назначен в штаб действующей армии Западного фронта. В феврале 1918 г. после расформирования штаба был уволен со службы в чине подполковника, а в июне добровольно вступил в Красную Армию. Служил в оперативном отделе Всероссийского главного штаба, затем начальником оперативно-разведывательного отдела штаба 9-й армии. С июня 1919 по окт. 1920 г. командовал 15-й армией, которая вела боевые действия на Западном фронте против Польши. Был дважды награжден орденом Красного Знамени. В октябре 1920 г. Корк был назначен командующим 6-й армией. В ноябре войска этой армии нанесли, главный удар на Перекопском направлении. «За энергичное и умелое руководство операциями армии, повлекшее разгром и уничтожение врангелевской армии» Корк был награжден Почетным революционным оружием с прикрепленным к нему орденом Красного Знамени. В июне-октябре 1922 г. Корк служил помощником командующего Вооруженными силами Украины и Крыма. В 1927 г. вступил в ВКП(б). Был военным атташе в Германии, начальником Управления снабжения РККА, командовал войсками Московского военного округа. В 1935 г. Корку было присвоено звание командарма II ранга, он был назначен начальником Военной академии им. М. В. Фрунзе. Расстрелян и реабилитирован посмертно (См.: ШикманА. П. Деятели отечественной истории).
16 Косиор Иосиф Викентиевич, партийный и государственный деятель. Рабочий-металлист. В 1908 г. вступил в РСДРП, большевик. Вел партработу в Донбассе. Неоднократно арестовывался. В 1912 г. сослан в Енисейскую губернию, откуда в начале 1917 г. бежал. В 1917 г. член Замоскворецкого райкома РСДРП(б) (Москва). В октябре 1917 г. председатель райсовета, член исполкома Моссовета. С апреля 1918 г. военный комиссар Замоскворецкого района. С ноября 1918 в Красной Армии, комиссар Особого отряда 8-й армии. Руководил проведением карательных экспедиций. В марте 1920 — апреле 1922 г. командующий Кавказской армией труда (прообраз системы принудительного труда) и одновременно член РВС 9-й армии. Организатор «зачисток» после разгрома белых десантов на Кубани. С 1931 г. зам. наркома тяжелой промышленности СССР и начальник Главного управления топливной промышленности. С 1925 г. кандидат в члены, с 1927 член ЦК ВКП(б). С декабря 1933 г. уполномоченный СНК СССР по Дальневосточному краю. Умер в санатории в 1937 г. (См.: Залесский К. А. Империя Сталина).
Косиор Станислав Викентиевич, партийный и государственный деятель. Образование получил в Сулинском начальном училище (1902). В 1902 г. поступил в слесарные мастерские Сулинского завода. В 1907 г. вступил в РСДРП, большевик. В 1912-1914 гг. на нелегальной работе в Харькове, Киеве, Полтаве. С 1915 г. в Москве. Четырежды арестовывался. В 1915 г. сослан на 3 года в Иркутскую губернию. Освобожден Февральской революцией и переехал в Петроград, был ответственным секретарем Нарвско-Петергофского райкома РСДРП(б). В октябре 1917 г. комиссар Петроградского военно-революционного комитета, участник вооруженного восстания. В начале 1918 г. член Комитета революционной обороны Петрограда. Примыкал к «левым коммунистам», противник заключения мира с немцами. В марте 1918 г. назначен народным секретарем финансов Украины. С августа 1918 г. — на подпольной работе на Украине. В июле 1928 г. сменил Л. М. Кагановича на посту генерального секретаря ЦК КП(б) Украины. Руководил проведением коллективизации на Украине, унесшей миллионы жизней. Один из главных виновников голода на Украине (1932—1933 гг.). Активно участвовал в организации массовых репрессий на Украине в 1935-1938 гг. С 1931 г. являлся членом Президиума ВЦИК. В 1937 г. избран депутатом Верховного Совета СССР. На XIII съезде КП(б) Украины (май 1937 г.) доложил о полном разгроме Киевского обкома и горкома партии. 19.01.1938 г. Косиора убрали с Украины и назначили зам. председателя СНК СССР и председателем Комиссии советского контроля при СНК СССР. 03.05.1938 г. арестован. 26.02.1939 г. приговорен к высшей мере наказания. Расстрелян. В 1956 г. реабилитирован и восстановлен в партии (См.: Залес-ский К. А. Империя Сталина).
Постышев Павел Петрович — партийный деятель. Родился в 1887 г. В 1901 г. примкнул к революционному движению. В 1904 г. вступил в РСДРП, большевик. В апреле 1908 г. арестован ив 1912 г. отправлен на поселение в Иркутскую губернию. В 1914—1917гг. член Иркутского бюро РСДРП. С 1918 г. председатель Ревтрибунала, член Центросибири и его представитель в Дальневосточном СНК. Один из организаторов «красного террора» в Сибири и на Дальнем Востоке. В 1920 г. уполномоченный ЦК РКП(б) по Хабаровскому краю. В 1921—1922 гг. уполномоченный правительства Дальневосточной республики (ДВР) по Прибайкальской области. С апреля 1922 г. областной комиссар ДВР в Верхнеудинске. С ноября 1926 г. секретарь ЦК ВКП(б) Украины. С июля 1930 по январь 1933 г. руководил отделом пропаганды и агитации и организационным отделом ЦК ВКП(б). В январе 1933 г. направлен на Украину, где в это время свирепствовал голод, 2-м секретарем ЦК с задачей «безусловно выполнить план хлебозаготовок». С марта 1933 г. секретарь ЦК КП(б) Украины. В 1937 г. избран депутатом Верховного Совета СССР. 18.03.1937 г. снят с руководства Украиной и переведен секретарем Куйбышевского обкома ВКП(б). Прибыв в область, организовал беспрецедентную кампанию арестов: в области за время его «наместничества» были взяты 110 секретарей райкомов. На Пленуме ЦК (14.01.1938 г.) выведен из состава Политбюро ЦК. В феврале 1938 г. исключен из ВКП(б) и 21.02.1938 г. арестован. 26.02.1939 г. приговорен к высшей мере наказания. Расстрелян. В 1956 г. реабилитирован. (См.: ЗалесскийК. А. Империя Сталина).
Червяков Александр Григорьевич — партийный и государственный деятель. Сын крестьянина. Образование получил в Виленском учительском институте (1915 г.) и Александровском военном училище (1916 г.). Участник Первой мировой войны, прапорщик. В мае 1917 г. вступил в РСДРП(б). В 1917 г. один из руководителей Белорусской социал-демократической партии. Работал главным образом в белорусских национальных коммунистических организациях. В январе—июне 1918 г. комиссар по белорусским делам при Наркомате по делам национальностей РСФСР. В сентябре-декабре 1918 г. зав. культурно-просветительским отделом Всероссийского бюро военных комиссаров, член Белорусского бюро ЦК РКП(б). В декабре 1918 г. вошел в состав Временного революционного рабоче-крестьянского правительства Белоруссии, с января 1919 г. нарком просвещения. В 1919—1920 гг. занимал политические посты в армии. С июля 1920 г. председатель Минского губернского ревкома. С 18.12.1920 председатель ЦИК Белорусской СССР, одновременно в 1920-1924 гг. председатель СНК БССР. С 1923 г. один из председателей ЦИК СССР. Застрелился в перерыве съезда КП(б) Белоруссии после речи первого секретаря ЦК В. Ф. Шаранговича. (См.: Залесский К. А. Империя Сталина).
Чубарь Влас Яковлевич — государственный деятель. Сын крестьянина. Образование получил в Александровском механико-техническом училище (1911 г.). Участвовал в столкновениях с полицией в 1905 г. В 1907 г. вступил в РСДРП, большевик. В 1917 г. председатель фабзавкома, член Центрального совета фабзавкомов Петрограда. В октябре 1917 г. комиссар Петроградского военно-революционного комитета в Главном артиллерийском управлении. В марте 1918 — апреле 1922 и мае—августе 1923 г. член Президиума ВСНХ РСФСР. С января 1920 г. председатель оргбюро по восстановлению промышленности Украины, член Всеукраинского ревкома. С 1921 г. член ЦК РКП(б). Руководил восстановлением шахт Донбасса. С июля 1923 по апрель 1934 г. председатель СНК Украинской ССР, член Политбюро ЦК КПб) Украины. С 01.02.1935 г. член Политбюро ЦК ВКП(б). Одновременно с августа 1937 по январь 1938 г. нарком финансов СССР. В 1937 г. избран депутатом Верховного Совета СССР. 16.06.1938 г. Политбюро приняло решение о невозможности оставления Чубаря членом Политбюро и зам. председателя СНК. 17.06.1938 г. Чубарь был назначен начальником Соликамского строительства ГУЛАГа НКВД СССР. Фактически к новой работе приступить не смог, и уже 28 ноября был арестован. На следствии подвергался пыткам и избиениям. 22.02.1939 г. приговорен к смертной казни по обвинению в антисоветской и террористической деятельности. Расстрелян. В 1955 г. реабилитирован и восстановлен в партии (См.: Залесский К. А. Империя Сталина).
Гамарник Ян Борисович, советский партийный и военный деятель. Родился в 1894 г. В 1914 г. поступил в Петербургский психоневрологический институт, но, не увлекшись врачебной деятельностью, в 1915 г. перевелся на юридический факультет Киевского университета. Познакомившись с руководителями большевистского подполья на Украине Н. А. Скрыпником и С. В. Косиором, Гамарник в 1916 г. стал членом РСДРП(б). В сложное время оккупации Украины немцами Гамарник находился в подполье. В 1918 г. приехал в Москву, познакомился с В. И. Лениным и был избран в состав ЦК КП(б)У. Участвовал в подавлении мятежа левых эсеров. В феврале 1920 г. после разгрома деникинцев Гамарник был направлен на партийную работу в Одессу, а затем в Киев. В 1923—1928 гг. отправлен на Дальний Восток. Много занимался промышленным развитием Дальнего Востока, при его участии разрабатывался и осуществлялся 10-летний план (1926—1935 гг.) подъема экономики края. В конце 1928 г. был направлен на работу первым секретарем компартии Белоруссии, где проводил в жизнь политику коллективизации. В 1930 г. Гамарник стал заместителем наркома по военным и морским делам. Ему, члену ЦК партии, первому в Красной Армии в 1935 г. было присвоено звание армейского комиссара 1-го ранга. В обстановке Большого террора покончил жизнь самоубийством (См.: ШикманА. П. Деятели отечественной истории).
Рудзутак Ян Эрнестович, профсоюзный и государственный деятель. Сын батрака. С 1903 г. работал на заводе «Ото Эрбе» (Рига). В 1905 г. вступил в РСДРП, большевик. Вел партийную работу в Риге и Виндаве. В 1907 г. арестован и приговорен к 10 годам каторги. Освобожден Февральской революцией. В 1917 г. разъездной инструктор Моссовета, секретарь Московского союза текстильщиков, член президиума Московского совета профсоюзов. В 1918 г. председатель Московского областного Совета народного хозяйства. С 1921 г. председатель ЦК Союза транспортных рабочих. В 1924 г. сменил Ф. Э. Дзержинского на посту наркома путей сообщения СССР. 16.01.1926 г. Рудзутак стал зам. председателя СНК СССР и Совета труда и обороны СССР и занимал этот пост более 11 лет — до момента ареста. А 28 июля того же года был вновь повышен — стал членом Политбюро ЦК. 09.10.1931 г. Рудзутак получил один из важнейших в партии постов — председателя ЦКК ВКП(б) и наркома Рабоче-крестьянской инспекции СССР и, по существующей в партии традиции, как глава контрольного органа, 10.02.1932 г. был выведен из состава Политбюро. 11.02.1934 г. наркомат был ликвидирован, а ЦКК преобразована в Комиссию партийного контроля при ЦК ВКП(б), и одновременно ее права сильно урезали. Рудзутак 10.02.1934 г. вновь стал кандидатом в члены Политбюро ЦК, но остался без нового назначения и сосредоточился на своей работе в СНК. В 1937 г. году арестован. Обвинен в троцкизме и шпионаже в пользу Германии и 28.07.1938 г. приговорен к смертной казни. Расстрелян. В 1956 г. реабилитирован и восстановлен в партии (См.: Залесский К. А. Империя Сталина). 17Районный земельный отдел.
18 На самом деле Карасев Борис Дмитриевич, 1911 г. р., уроженец г. Старая Русса, русский, грамотный, беспартийный, техник-животновод, проживал в г. Старая Русса. Арестован 5 ноября 1937 г. Осужден на 10 лет лагерей. Освобожден 3 февраля 1940 г. (См.: Новгородская книга памяти. Т. 1. С. 287).
19 Существовали различные нормы и виды пайков: соленый огурец могли заменять соленой же селедкой. Многие мемуаристы и писатели (Солженицын, Ратушинская, Шаламов) объясняют это очередной «садистской» уловкой лагерного начальства. Иногда заключенным потом намеренно не давали пить, могли и просто забыть. В любом случае, опытные лагерники селедку не ели до тех пор, пока не получали воду. — А. К.
20 Леваневский Сигизмунд Александрович — легендарный полярный летчик. Родился в мае 1902 г. в Санкт-Петербург; поляк. Участник Октябрьской революции 1917 г., красногвардеец. Участвовал в проведении массовых обысков в городе, разыскивал продовольственные запасы на товарных станциях. В армии с 1918 г., боец продотряда в Вятской губернии. Участник Гражданской войны. С 1924 г. — курсант Севастопольской ВАШМЛ, окончил ее в 1925 г. Служил в строевых частях ВВС. Затем — летчик-инструктор. С 1928 г. — в запасе. В 1928-1929 — летчик-инструктор Николаевской летной школы Осоавиахима. В 1929—1933 гг. — начальник Всеукраинской летной школы Осоавиахима (г. Полтава). Осенью 1933 г. совершил ряд агитперелетов по Украине. В феврале 1934 г. через Европу вылетел с Г. А. Ушаковым и М. Т. Слепневым в США для закупки самолетов. На них они должны были участвовать в спасении челюскинцев. 29 марта 1934 г. на одном из них вылетел из Нома в Ванкарем. Из-за сильного обледенения совершил вынужденную посадку. Самолет был разбит, и поэтому С. А. Леваневский не смог принять участие в полетах к лагерю челюскинцев. 12 августа 1937 г. стартовал по маршруту Москва — Северный полюс — Фэрбенкс (США).
13 августа 1937 г. в 14.32 с борта самолета поступила радиограмма с сообщением, что остановился крайний правый мотор. На этом связь оборвалась. Несмотря на поиски, продолжавшиеся около года, самолет так и не был найден. По одной из наиболее аргументированных версий, Н-209 потерпел катастрофу недалеко от берегов Аляски. (Использованы материалы из кн.: Залесский К. А. Империя Сталина). Леваневский, таким образом, пропал, не разыскивая Амундсена, а совершая перелет из Москвы в США.
21 Осодмил — общество содействия милиции; образовано в 1928 году по инициативе трудящихся. Аналог дружинных бригад.
22 Возможно: Данилевский Глеб Михайлович, 1903 г. р., начальник УНР-9 ОИВ КБФ, военинженер 2-го ранга, получил орден Красного Знамени (1922), орден Красной Звезды (1936). Арестован 14.08.1937 г. ВТ КБФ 04.03.1938 г. приговорен к высшей мере наказания.
23 Ульрих Василий Васильевич, государственный деятель, арм-военюрист (20.11.1935), генерал-полковник юстиции. Родился в 1889 г. в Риге. Сын почетного гражданина. В 1908 г. примкнул к революционному движению. В 1910 г. вступил в РСДРП, большевик. Служил в саперном батальоне, окончил школу прапорщиков. С 1918 г. работал в органах НКВД и ВЧК, зав. финансовым отделом. С 1919 г. комиссар штаба войск внутренней охраны. Позже назначен начальником Особого отдела морских сил Черного и Азовского морей. В феврале 1922 г. руководил массовыми арестами и расстрелами морских офицеров белых армий, оставшихся в Крыму. В 1926— 1948 гг. председатель Военной коллегии Верховного Суда СССР и одновременно в 1935—1938 гг. заместитель председателя Верховного Суда СССР. Был председателем на крупнейших политических процессах эпохи «Великого террора», вт. ч. по делам об «антисоветском объединенномтроцкистско-зиновьевском блоке» (19—24.08.1936 г.), «параллельном антисоветском центре» (23—30.01.1937 г.), «антисоветском право-троцкистском блоке» (02—13.03.1938 г.), М. Н. Тухачевского (11.06.1937 г.) и т. д. Один из главных организаторов террора (См.: Залесский К. А. Империя Сталина).
24 Галлер Лев Михайлович, советский военачальник, адмирал (1940 г.). Окончил Морской кадетский корпус (1905 г.) и Академические курсы при Военно-морской академии (1926 г.). В Первую мировую войну служил на Балтийском флоте. Во время Первой мировой войны был флагманским артиллеристом группы линейных кораблей. Участвовал в Моонзундском сражении (1917 г.). После Октябрьской революции перешел на сторону советской власти. С февраля 1921 г. являлся начальником штаба Морских сил Балтийского моря. В 1932—1936 гг. командующий Балтийским флотом, затем заместитель начальника Морских сил НКО СССР; начальник Главного морского штаба. В 1948 г. был незаконно репрессирован по обвинению в том, что во время войны передал союзникам по антигитлеровской коалиции военную информацию, чем нанес ущерб обороноспособности Родины (вместе с адмиралами Н. Кузнецовым, В. Алафузовым, вице-адмиралом Г. Степановым). Умер в 1950 г. Реабилитирован в 1953 г. (См.: Залесский К. А. Империя Сталина). Никакой информации о задержании Галлера в 1936 г. или привлечению к следствию не обнаружено. Возможно, Гречаничен-ко приукрасил свой рассказ, «прибавив» к нему Галлера.
25Гричманов Алексей Петрович, 1896 г. р., государственный деятель, политработник. Сын рабочего. Образование получил на курсах марксизма при Коммунистической академии (1927). С 1909 г. работал на заводах в Петербурге. В 1917 г. вступил в РСДРП(б). В 1919— 1921 гг. комиссар и начальник политотдела бригады, 27-й Омской дивизии, армейской группы низовьев Волги. В 1922—1924 гг. начальник агитационно-пропагандистского отдела Политуправления (ПУР) РККА, комиссар 4-го и 5-го корпусов Западного фронта.
В 1925—1926 и в 1927—1928 гг. начальник орграспредотдела и пом. нач. ПУР РККА. В 1929 г. переведен в аппарат ЦК ВКП(б). С 1931 г. зам. зав. распредотделом ЦК ВКП(б). В 1932—1933 гг. секретарь Дальневосточного крайкома ВКП(б). В 1936—1937 гг. председатель Ленинградского облисполкома. Что характерно: Гричманов сменил на этом посту Струппе, и точно так же был «снят» и расстрелян. С 1937 г. депутат Верховного Совета СССР. В августе 1937 — январе 1938 г. первый зам. наркома финансов СССР. С 13.09.1937 г. председатель правления Госбанка СССР. Был введен (в январе 1937 г.) в состав СНК СССР в ранге министра. 16.07.1938 арестован. Приговорен к смертной казни. Расстрелян (См.: ЗалесскийК. А. Империя Сталина).
26 Вот что по этому поводу говорится в мемуарах П. И. Якира (сына расстрелянного Ионы Якира): «За два часа до отхода поезда в зале ожидания появились два человека в форме НКВД, которые пригласили мать в какой-то кабинет, тут же на вокзале. Продержали ее около полутора часов. Приблизительно за полчаса до отхода поезда она вернулась к нам вся заплаканная. В поезде мать рассказала, что от нее требовали отречения от отца, доказывали его виновность. Она отказалась дать отречение, но в поезде все время говорила: «Неужели он мог, не могу в это поверить». Когда мы прибыли в Астрахань, в газете «Известия» было опубликовано без ведома матери ее отречение от отца. Мы даже не показали ей эту газету. Но на следующий день к нам пришла с этой газетой жена Уборевича. Мать, прочитав это, направила в НКВД письмо, где говорила, что заявит свой протест против опубликования отречения, которого она не писала. Ей ответили: «Пишите». Но, учитывая обстановку, мы сказали ей, что это бесполезно, и протест не был написан». (Якир П. И. Детство в тюрьме. С. 62).
27 Почти дословно этот эпизод воспроизведен в книге Л. Разгона: «Твердо знаю, что никакое животное — ни корова, ни свинья, ни собака — не выдержали бы того, что выдержали заключенные в лагерях» (Разгон Л. Э. Плен в своем отечестве. С. 193).
28 Енукидзе Авель Сафронович, партийный и государственный деятель. Сын крестьянина. В 1897—1900 гг. рабочий главных мастерских Закавказской железной дороги. В 1898 г. вступил в РСДРП, большевик. В 1900 г. руководил созданием Бакинской организации РСДРП. Один из руководителей типографии «Нина», в которой работал до 1906 г. С 1906 г. на партийной работе в Закавказье, Ростове-на-Дону, столицах. В октябре 1914 г. арестован и сослан в Енисейскую губернию. Участник Февральской революции 1917 г. в Петрограде. Избран членом ВЦИК от большевиков (1917 г.). С июня 1917 г. член Петроградского совета и исполкома. С ноября 1917 г. зав. военным отделом ВЦИК. С июля 1918 г. секретарь Президиума ВЦИК. С 1924 г. член ЦКК ВКП(б), с 1927 г. член Президиума ЦКК. С 1934 г. член ЦК ВКП(б). Даже среди не очень скромных партийных руководителей Енукидзе выделялся любовью к роскоши и женщинам. 07.06.1935 исключен из ЦК и из партии «за политическое и бытовое разложение». В 1935 г. назначен директором Харьковского областного автомобильного треста. 11.02.1937 г. арестован. 29.10.1937 г. приговорен к смертной казни за активное участие в антисоветском правотроцкистском центре, позднее «сделан» руководителем кремлевской группы заговорщиков и в этом качестве упоминался на открытых политических процессах в 1938 г. Расстрелян. В 1960 г. реабилитирован и восстановлен в партии (См.: Залесский К. А. Империя Сталина).
Сравни со свидетельством старого большевика М. Сванидзе: «Авель <…> колоссально влиял на наш быт в течение 17 лет после революции. Будучи сам развратен и сластолюбив, он смрадил все вокруг себя — ему доставляло наслаждение сводничество, разлад семьи, обольщение девочек. Имея в своих руках все блага жизни, недостижимые для всех, в особенности в первые годы после революции, он использовал все это для личных грязных целей, покупая женщин и девушек. Тошно говорить и писать об этом. Будучи эротически ненормальным и, очевидно, не стопроцентным мужчиной, он с каждым годом переходил на все более и более юных и, наконец, докатился до девочек в 9—11 лет, развращая их воображение, растлевая их, если не физически, то морально. <…> Женщины, имеющие подходящих дочерей, владели всем, девочки за ненадобностью подсовывались другим мужчинам, более неустойчивым морально. В учреждение набирался штат только по половым признакам, нравившимся Авелю. Чтобы оправдать свой разврат, он готов был поощрять его во всем — шел широко навстречу мужу, бросившему семью, детей, или просто сводил мужа с ненужной балериной, машинисткой и пр. <…> Под видом «доброго» благодетельствовал только тех, которые ему импонировали чувственно прямо или косвенно» (Сванидзе М. А. Дневник // Иосиф Сталин в объятьях семьи. М., 1993. С. 183).
29 Речь идет о золотодобывающем тресте «Дальстрой»; основанный 11 ноября 1931 г. (постановлением Политбюро ЦК ВКП(б)), он подчинялся непосредственно ЦК ВКП (б), а вовсе не Совету труда и обороны. Его задачей было обеспечить не только золотодобычу, но и благоустройство колымской территории. Основное число работников треста составляли заключенные. Первый директор Берзин так отзывался о дальстроевском будущем: «Каковы перспективы Колымы? Здесь пройдут железные дороги, здесь будут сооружены десятки шахт и рудников, здесь будет металлургический завод <…>. Нет силы, которая может остановить рост этого края» (htpp:// www. rtc.ru/encyk/bibl/golovanov/korolerv/31.html). В том же постановлении Политбюро предписано «обязать ОГПУ создать специальный аппарат (т. е. лагерную администрацию. — А. К.) для обслуживания КОЛЫМСКОГО треста и направить в Колыму дивизион войск ГПУ в 150 штыков». 1 апреля 1932 г. Г. Ягода подписал приказ об организации Северо-восточного лагеря ОГПУ. Его второй и третий пункты четко определяли подчиненность нового лагеря: «В административном и хозяйственно-финансовом отношении подчинить Севвост-лаг директору Дальстроя тов. Берзину Э. П.»; третий пункт приказа Ягоды устанавливал порядок формирования Севвостлага. Дальстрой получал право диктовать ГУЛАГу сроки и количество заключенных, которых необходимо направить на Колыму. При этом само по себе управление трестом ОГПУ не доверили, поручив лишь «контроль и наблюдение». 13 ноября 1931 г. издано постановление Совета труда и обороны «Об организации государственного треста по дорожному и промышленному строительству в районе Верхней Колымы «Дальстрой»» (упомянутое выше постановление Политбюро формально не касалось Дальстроя, т. к. говорит в целом «о Колыме» и безымянном тресте. —А. К.). Первые шаги на колымской земле работниками Дальстроя были сделаны в феврале 1932 г. Руководители-чекисты прибыли вместе с заключенными и их охранниками. Через лагеря Дальстроя прошли многие крупные хозяйственные и политические деятели страны, ученые, инженеры, писатели, артисты. Здесь было несколько тысяч иностранцев, люди практически всех наций и народностей СССР.
30 Берзин Эдуард Петрович. Родился в 1893 г., латыш, окончил художественную Академию в Берлине, партстаж с 1918 г., служил в Красной Армии, был командиром артдивизиона 1-й латышской стрелковой советской дивизии (в частности, приговорен к смертной казни приказом по Добровольческой армии Деникина в 1919 г.). С 5 февраля 1932 г. по 3 декабря 1937 г. находился на посту директора государственного треста «Дальстрой». 8 февраля 1938 г. арестован и осужден за создание контрреволюционной шпионско-диверсионной троцкистской организации на Колыме и контрреволюционную диверсионно-вредительскую работу и в августе 1938 г. расстрелян. Любопытно, что в числе обвинений фигурировало «нарушение минимальных основ лагерного режима, установление одинаковой платы заключенным и вольнонаемным и целый ряд вопиющих нарушений привели к разложению лагеря и срыву трудовых навыков и норм». Кроме того, Берзин обвинялся в том, что с его ведома пароходами отправляли золото для финансирования контрреволюционной деятельности, создания повстанческой армии с целью отторжения Северо-Востока России в пользу Японии (Использованы материалы из книги: Бацаев И. Д., Козлов А. Г. Даль-строй и Севвостлаг НКВД СССР в цифрах и документах. Магадан, 2002. Ч. 1 С. 346).
31 Замечание очень верное: довоенные немецкие концлагеря были устроены для содержания противников режима и «спекулянтов» (к ним, в основном, были отнесены евреи). Небезынтересно, однако, каким образом топограф из средней полосы России мог ознакомиться с ними столь подробным образом вскоре после их образования?
32 По словам Льва Разгона, «лишние» буквы в формулировке статьи «случайно» не появлялись. «Я знал случаи, когда дополнительное «Т» появлялось в формуляре во время очередной генпро-верки, в результате ссоры с нарядчиком или начальником УРЧ из блатных». (Разгон Л. Э. Плен в своем отечестве. С. 69—70). Получить в дело удлиненную аббревиатуру означало ухудшение положения. В советской лагерной системе статьи УК располагались следующим образом: СВЭ, или бытовики — по лагерным инструкциям, только из них и полагалось назначать лагерную администрацию, обслугу, конторских служащих и специалистов, а также комендантов, нарядчиков, работников УРЧ (что, впрочем, соблюдалось далеко не всегда). Потом идет СОЭ (социально опасный элемент); это самая первая и «младшая» политическая статья. За ней КРАи АСА (контрреволюционная агитация и антисоветская агитация), КРД (контрреволюционная деятельность). Самые опасные статьи — КРТД и КРТТД (контрреволюционная террористическая деятельность, и то же, но с добавлением троцкизма): «людей с этим шифром, как правило, держали только на общих подконвойных работах, их никогда не назначали ни в обслугу, ни в контору» (Там же. С. 68).
33 Гаранин Степан Николаевич — родился в 1898 г. в Белоруссии. Участник Первой мировой войны. С 1918 г. в Красной Армии. Участник гражданской войны, был в плену у белополяков. Окончил Высшую пограничную школу ОГПУ (1924 г.). Служил в пограничных частях и до 1937 г. являлся начальником 15-го пограничного отряда. Награжден боевым оружием. На Колыму приехал в звании полковника. С 21 декабря 1937 г. — начальник Севвостлага (Использованы материалы из кн: Бацаев И. Д., Козлов А. Г. Дальстрой и Сев-востлаг НКВД СССР в цифрах и документах. Ч. 1. С. 350). Действительно, известен как палач и убийца (см. мемуары Н. А. Иоффе, А. С. Яроцкого и др.). Между тем, изначально особо жесткий режим и множество «расстрельных» дел — дело рук майора госбезопасности К. А. Павлова, нового начальника УНКВД по Дальстрою В. М. Сперанского и так называемой «московской бригады» в составе четырех чекистов (Кононович, Каценеленбоген, Бронштейн, Виницкий). Это они сфабриковали дело о т. н. Колымской подпольной антисоветской право-троцкистской террористической организации, которая якобы была организована и возглавлялась бывшим директором Дальстроя Э. П. Берзиным. По мнению одного из исследователей, Гаранина просто «подставили», (см. об этом статью А. Г. Козлова «Гаранин и «гаранщина»» на htpp:/www.kolyma.ru/gulag/garanin. chtml. Он обвинялся в работе на польскую разведку, и «материал» на него уже был сфабрикован на «материке». Находясь в тюрьме, С. Н. Гаранин отказался давать какие-либо показания, «заявив, что показания будет давать только в Наркомате внутренних дел Союза ССР». Отправленный в Москву по распоряжению нового наркома НКВД СССР Л. П. Берия, С. Н. Гаранин весной 1939 г. был помещен в Сухановскую тюрьму. Затем началось новое следствие, на котором он продолжал отвергать всякие «доказательства» своей «шпионской деятельности». При составлении протокола об окончании следствия 23 декабря 1939 г. (тогда бывший начальник Севвостлага уже содержался в Бутырской тюрьме) С. Н. Гаранин сказал: «Я не виновен <…>. Я отказывался давать показания, <…> не хотел и не мог оговаривать невинных людей. На Колыме, где я находился 8 месяцев под следствием, ко мне применяли невыносимые меры физического воздействия: стоя допрашивали по 30 суток, не давали кушать и раздетого держали на вечной мерзлоте. Заявляю, что <…> вопросы ухудшения состояния лагеря, за которые на меня возлагают вину, относятся к действиям самого Сперанского и Павлова, так как они непосредственно распоряжались лагерем, а я, по заданию Павлова, находился на одном прииске…» 17 января 1940 г. состоялось заседание Особого совещания НКВД СССР. Оно приговорило С. Н. Гаранина «за участие в контрреволюционной организации заключить в исправительно-трудовой лагерь сроком на 8 лет». Затем этот срок был продлен. Согласно справке I отдела Печерского ИТЛ МВД СССР, «Гаранин Степан Николаевич умер 9 июля 1950 г.». Трудно поверить, что в лагере его не убили. Гаранин и «гаранинщи-на» уже тогда были притчей во языцех.
34 Причин этого могло быть несколько; одна из них — так называемая «большая пайка». Многие «мужики», почти всегда «черти», соблазняясь продуктовой прибавкой к пайку, старались получить на работах как можно больше кубиков. На самом деле при выработке от ста процентов и более (и чем больше, тем скорее наступал конец) количество затраченной на работе энергии полуторакило-граммовой пайкой даже и близко не возмещалось. Поэтому заключенные и опытные «старожилы» не брезговали карцером, особенно зимой. Судя по дальнейшему рассказу Галицкого, так и оказалось: уровень питания не соответствовал тяжести работ, хотя и был сравнительно немал (900 граммов хлеба, каша, баланда два раз в день — и это без надбавок).
35 В   отношении   «придурков»   (согласно   «Справочнику   по ГУЛАГУ» Жака Росси, «Придурком называется заключенный, устроившийся на канцелярской или другой не физической и не тяжелой работе».) существует два прямо противоположных мнения. С одним из них (см.: Солженицын А. И. Архипелаг ГУЛАГ) солидарен Галицкий — оно антипатично. Лев Разгон в книге «Плен в своем отечестве», напротив, посвятил «придуркам» несколько оправдательных страниц. Некоторые мемуаристы с ним солидарны. На самом деле, и это четко прослеживается в данных воспоминаниях, отрицательное отношение справедливо для «придурков»-бытовиков, которые действительно переносили воровские обычаи и нравы на своих поднадзорных. Когда закон о том, что лица, осужденные за контрреволюционные преступления, не могут занимать в лагере никаких административно-хозяйственных должностей, потерял де-факто свою силу, «придурки» из интеллигенции начали вытягивать своих собратьев наверх, «прикармливать» и оказывать всяческую помощь.
36 Рязанов (наст, фамилия — Гольдендах) Давид Борисович, родился в 1870 г. в Одессе, еврей, — историк, социолог, деятель российского революционного движения, архивист, специалист по истории марксизма и международного рабочего движения; организатор архивного дела после Октября, создатель и директор Института Маркса и Энгельса. Академик АН СССР по Отделению гуманитарных наук (история) с 12 января 1929 г. Революционную работу вел с 1887 г. в Одессе, Петербурге. Много лет жил в эмиграции. После II съезда РСДРП меньшевик. В 1905—1907 гг. работал в социал-демократической фракции Государственной думы и профсоюзах. По поручению немецких социал-демократов вел работу поизданию сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса (в 1916 г. вышло 2 тома) и истории I Интернационала. После Октябрьской революции 1917 г. выступал за создание коалиционного правительства с участием меньшевиков и эсеров; в 1918 выходил из партии из-за несогласия с заключением Брестского мира; в профсоюзной дискуссии (1920—1921 г.) оказался в оппозиции политике партийного руководства и был отстранен от профсоюзной работы. В 1921—1931гг. директор Института К. Маркса и Ф. Энгельса. Редактор первых изданий сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса, Г. В. Плеханова, Г. Гегеля (с 1931 г. тома, уже подготовленные им как редактором, выходили под именем Адоратского). Делегат VII—ХVI съездов партии. Арестован 16 февраля 1931 г. Возможная причина ареста — резкие протесты против предстоящего процесса над 14 меньшевиками. 17 февраля заочно исключен из ВКП(б) по постановлению Президиума ЦКК ВКП(б), якобы за связь с «заграничным центром меньшевиков». Снят с поста директора ИМЭ, исключен из Комакадемии. 3 марта 1931 г. исключен из АН СССР постановлением Общего собрания (§ 35). 16 апреля 1931 г. (по другим данным, 12 апреля) без суда по постановлению ОСО Рязанов был приговорен по ст. 58-4 к ссылке в Саратов на 3 года, считая срок высылки с момента ареста. В Саратове с 18 апреля 1931 г. работал в Саратовском государственном университете. По истечении ссылки 20 февраля 1934 г. ему было объявлено о запрещении проживания в Москве и Ленинграде. В 1934—1937 гг. занимался комплектованием библиотеки истфака СГУ (созданного в 1934-1935 гг.), переводил Д. Рикардо, Э. Кабе, Ф. Меринга и др. Имеются данные о безуспешных попытках получить от него покаянное заявление. Вторично арестован 23 июля 1937 г. 21 января 1938 г. выездной сессией ВК ВС СССР по статье 58, пунктам 8 и 11 приговорен к высшей мере наказания, в тот же день расстрелян.
37 Один из немцев, попавших в лагеря после оккупации Германии советскими войсками (т. е. всего-то несколькими годами позже), заметил: «Меня поражала способность русских достигать сравнительно больших успехов, используя примитивные орудия и средства труда» (ГерлахX. В сибирских лагерях. М., 2006. С. 78).
38 Крейцберг Николай Алексеевич. Родился в 1905 г. в Харькове. В составе Харьковского отряда ЧОН участвовал в борьбе с бандитизмом на территории Украины. В 1926 г. поступил на вечернее отделение Московского энергетического института и одновременно работал на заводе «Динамо». Весной 1934 г. Николаю Алексеевичу поручили пуск первых троллейбусов в Москве. Год спустя, 6 февраля 1935 г., когда сдавали в эксплуатацию Московский метрополитен, он вел поезд, в котором находились руководители партии и правительства, по маршруту «Комсомольская площадь» — «Парк культуры». Вместе со всем руководством завода в 1936 г. был арестован органами НКВД и этапирован на Колыму. Но с этапа его неожиданно вернули в Москву. Повторно он был арестован в 1938 г. и вновь отправлен на Колыму на золотой прииск «Скрытый». В 1947 г. Н. А. Крейцберг смог, наконец, покинуть Колыму и стал работать главным инженером на одном из заводов в Амурской области. Снова был арестован в 1949 г., в разгар новой волны репрессий. В 1956 г. Крейцберг был реабилитирован. Министерство электропромышленности назначило его главным инженером Ярославского электромашиностроительного завода. Затем он был директором Рыбинского завода п/я 30, входящего в систему авиационной промышленности, затем — ярославского радиозавода. В 1961 г. Н. А. Крейцберга пригласили работать по совместительству в Ярославский технологический институт. В 1963 г. ему было присвоено ученое звание доцента по кафедре «Автоматизация химических производств», а 12 июня 1964 г. он был назначен ректором Ярославского технологического института. Умер в 1998 г.
39 Любопытно, что это чуть не единственное «доказательство» убийства Кирова Сталиным! Вероятно, оно еще найдет свое место в историографии.
40 Шелепин А. Н. в 1950-х — начале 1960-х гг. был председателем КГБ при Совете министров СССР (указано С. В. Яровым).
41 Имеется в виду операция на Дальнем Востоке, приведшая к окончательному разгрому белых армий. 12 февраля 1922 г. в 11 часов 30 минут станция и поселок Волочаевка были освобождены от белоповстанцев. Противник, неся большие потери, бежал в сторону Хабаровска. Считалось, что взятие Волочаевки стало символом укрепления советской власти на дальневосточных рубежах России. С ним завершилась братоубийственная Гражданская война. Мирный период начался с восстановления народного хозяйства и одновременного сворачивания опытного полигона НЭПа, демократического строительства, которые и были возможны в те времена только в Дальневосточной республике (ДВР).
42 Мелюхова расстреляли в 1938 г.
43 Шуринок стал героем различных рассказов, и не все из них носят отрицательный оттенок. Так, например, в воспоминаниях Алек-сахина: «На участок «Линковый», укомплектованный на 99 процентов заключенными, приехал в сопровождении руководителей всех служб начальник прииска И. М. Шуринок. Вызвали меня — заключенного, десятника стройцеха, и Шуринок громко произнес: «Слушай задание стройцеху: где мы стоим — здесь будет голова промывочной колоды, а оттуда, и указал тростью вдаль, на 68-м пикете (я подсказал — 210 метров) будет подаваться вода. Срок — пять суток, неисполнение будет рассматриваться как саботаж, и виновных будут судить по законам военного времени…» Установилась тишина.. Чтобы разрядить обстановку, зная зависимость начальства от стройцеха и свои возможности в сложившейся ситуации, после большой паузы я спокойно ответил: «Игнат Матвеевич (не гражданин начальник), во-первых, надо вспомнить французскую поговорку: «самая талантливая женщина не может дать больше того, что она может, в лучшем случае она может повторить» (раздался взрыв хохота, улыбнулся и Шуринок, но тут же заметил: «Я знал, что ты демагог, но чтобы такой смелый— не ожидал)… Во-вторых, у вас в плане — ехать дальше в верховье ключа. Когда будете возвращаться, вызовите меня в контору, к этому времени мы дадим свои соображения»» (Алексахин И. А. Это хранит память // Наука и жизнь. 1990. № 7). Между прочим, это тот самый Алексахин, уже упомянутый в данной книге «односидец» Галицкого.
44 Нагорнов Федор Вячеславович. Родился в 1908 г. Окончил Иркутский горный техникум. С 1934 г. на Колыме. В 1939—1941 гг. — начальник прииска «Мальдяк»; в 1941—1943 гг. — начальник ЗГПУ (Западное горнопромышленное управление), потом начальник ЮГПУ. С 1944 г. начальник Колымского речного управления Даль-строя. Награжден орденом Трудового Красного Знамени (См.: Ба-цаев И. Д., Козлов А. Г. Дальстрой и Севвостлаг НКВД СССР в цифрах и документах. Ч. 2. С. 405).
45 Странное заявление: Гаранин если где и проливал кровь, то в лагере. В 1938 г. он был репрессирован.
46 Уоллес (Wallасе) Генри Эгард (07.10.1888, штат Айова, — 18.11.1965, Данбери, штат Коннектикут), политический деятель США. В 1933—1940 гг. министр сельского хозяйства, в 1941—1945 гг. вице-президент США В 1945—1946 гг. министр торговли. Смещен президентом Г. Трумэном ввиду отказа поддерживать курс на «холодную войну». В 1948 г. Уоллес выдвинул свою кандидатуру на пост президента от созданной им и его сторонниками Прогрессивной партии; потерпев поражение на выборах, отошел от политической деятельности. По итогам своей поездки Уоллес написал книгу «Путешествие по Советской Азии»; в целом, ему на Колыме понравилось; он фотографировался с довольными жизнью «зеками»; эта фотография появилась в National Geografic.
47 Никишов Иван Федорович, родился в 1894 г. Сын крестьянина. Один из руководителей ГУЛАГа, генерал-лейтенант (09.07.1945 г.), Герой Социалистического Труда (20.01.1944 г.). Образование получил в Высшей пограничной школе ОГПУ (1929 г.). С 1907 г. работал пастухом, батраком, береговым рабочим. В 1918 г. вступил в Красную Армию, командир батальона, помощник командира полка. Участвовал в подавлении казачьих восстаний на Урале, а также восстаний местного населения в Дагестане. В октябре 1919 г. вступил в РКП(б). С апреля 1934 г. начальник войск (с 10.07.1934 г. управления внутренней охраны) ОГПУ Центрально-Черноземной области. В марте 1937 г. переведен начальником пограничных и внутренних войск в Азербайджан, а 13.02.1938 г. — в Ленинград. В 1937-1950 гг. депутат Верховного Совета СССР. 29.11.1938 г. Ни-кишов был назначен начальником Управления НКВД Хабаровского края. 11.10.1939 г. под начало Никишова было передано Главное управление строительства на Дальнем Севере — легендарный Даль-строй, который был целой не зависимой ни от кого империей рабов. С 1939 г. кандидат в члены ЦК ВКП(б). 12.07.1943 г. Никишов одновременно стал уполномоченным НКВД СССР по Дальстрою. В декабре 1948 г. вышел в отставку. Умер в 1958 г.
48Гридасова Александра Романовна. Родилась в 1915 г. На Колыме с сентября 1939 г. С 22 июня 1943 г. — начальник Маглага. Вторая жена начальника Дальстроя И. Ф. Никишова. Награждена медалями «За трудовую доблесть», «За победу над Японией», орденом Трудового Красного Знамени, знаком «Отличнику-дальстроевцу». В 1948 г. вместе с Никишовым уехала в Москву (См.: Бацаев И. Д., Козлов А. Г. Дальстрой и Севвостлаг НКВД СССР в цифрах и документах. С. 351).
49 В 1949 г. он был снова репрессирован — до 1956 г. (см. примеч. 38). 

Моя рукопись с воспоминаниями о злосчастном периоде 1937—1954 гг. вызвала у читающих много вопросов. Это вынудило меня еще раз «окунуться» в прошлое, еще раз восстановить в памяти давно пережитое, как во время следствия, так и в лагерях, «исправительно-трудовых!»
Результат экскурса в прошлое — дополнительная глава…
 
«Пусть проклят тот будет отныне до века, кто вздумал исправить тюрьмой человека!» Эти слова — в каждой тюрьме в камерах, по коридорам выцарапаны на кирпичных стенах. И как их ни замазывают — они снова проступают! Эти надписи вопиют о несправедливости, о кощунстве! Лишением свободы, самого дорогого, что есть на свете — исправлять! И вывеска ИТЛ — исправительно-трудовые лагеря — фикция! Единственно, что остается в удел заключенному — труд.
Труд должен исправлять преступника! Но какого преступника и какой труд? Труд изнурительный, бесправный, каторжный! Тунеядцы, воры, насильники и бандиты, те, что живут на воле за счет трудового народа, — да, их надо приучить к труду, чтобы поняли вкус соли от пота, чтобы дошло до них, как добывается хлеб насущный!
Но увы, все отщепенцы в лагере не работают! Структура ИТЛ задумана так, что все лагерные должности — староста, нарядчик, даже воспитатель (!), хлеборез, повара и т. д. отданы на откуп ворам, блатным и им подобным! Зачем работать — пусть этим занимаются контрики и остальные «черти», все, кроме привилегированного воровского сословия! Он, вор, с помощью начальников с голоду не помрет: хлеборез выделит хлеба, повар нальет баланды, да погуще со дна, нарядчик со старостой не пошлют на тяжелую работ, дадут возможность «прокантоваться». И «упираются рогами в забор» на шахте, на лесоповале одни «черти»!
В каждом лагере КВЧ — культурно-воспитательная часть, возглавлял ее вольный. Приезжали агитбригады, иногда крутили кино. Вот и вся воспитательная работа. Газеты? Не вывешивали их в лагере. В 1938—1939 гг., когда свирепствовал произвол, в 1941—1942 гг., в самые трудные военные месяцы, работяге было не до газет. На колымских газетах в 1941 г. вверху печатали гриф: «Прочти и уничтожь». Если увидят у заключенного газету — изолятор! Так просвещали и воспитывали заключенного! Лишь после приезда в лагерь в конце 1941 г. московской комиссии газету начали вывешивать.
КВЧ читала приказы перед строем: кого в карцер, кого в штрафную, проверяли письма с воли.
На прииске им. Фрунзе начальник лагеря, хакас по национальности, частенько выступал перед строем, развлекая нас. Особенно в летнее время. Станет перед нами и держит речь. А в строю еле держатся на ногах усталые, измученные люди, проработавшие с кайлом и лопатой 12 часов, да добавочно 2 часа, думающие только об отдыхе. Контингент разный и по духовному развитию, и по образованию, но большинство выше своего начальника, волею судьбы оказавшегося вершителем их жизни!
— Вы как пурундук, — толкает речь начальник, — за вас начальник тумает и заботиться, а вы как сайчик — прик-прик и на нары! Ничего не тумаете!
И в том же духе «воспитывает» лагерников добрый час!
Пятнадцать лет прожил я в лагере, перевидел много воспитателей, не запомнил ни одной дельной лекции или беседы. А кто смотрел кино? Это было уделом привилегированных лагерных придурков, бригадиров. О блатных говорить нечего — они в первых рядах! Они не выматывались на забое, для них лагерь был домом родным!
Вспоминаю 1938 год, когда за зимнее месяцы «ушло» под сопку — из 1500 человек не мало и не много — 1050! Прииск «Линковый». Кругом сопки, а на небольшой терраске прилепились палатки лагеря. Мороз был за 50 градусов. Дым медленно поднимался из труб вверх, и издали, если смотреть на лагерь, представляется такая картина: грязно-белые заиндевелые палатки на фоне сопок, и из каждой — по две свечи, словно застывших в холодном воздухе. Лишь вырвавшись на простор из окружающих сопок, дымные свечи таяли и рассеивались. Вечер. Прошла проверка и объявили: приехала передвижка, будет кинокартина «Человек с ружьем». Фильм хороший, но не до него! Намерзлись, устали до изнеможения, голодные — лучше поспать, ведь завтра опять на мороз, таскать на вскрыше короба, без отдыха и передышки!
Часа в 2 ночи я вышел из барака. Туалет далеко, мороз жмет, даже воздух свистит, а выскакивали всегда налегке: в нижнем белье, да валенки на босу ногу. Сразу за палатку и справляй нужду — так делали все, и об этом знало начальство. Весной доходяги, а их всегда хватало, скалывали лед с нечистотами и сбрасывали вниз с сопки — талая вода все унесет. Слышу: играет в соседней палатке музыка — на морозе в разреженном воздухе далеко слышно. Я вспомнил: кино крутят. И такая тоска сжала сердце, что ни словами сказать, ни пером описать. Таким почувствовал себя заброшенным, одиноким, хоть волком вой.
В ту пору мне было 27 лет, полтора года как с воли — из другой жизни, с другой планеты!..
В Старой Руссе со мной сидел пожилой священник, настоятель собора. Высокий, ухоженный, аккуратный, он даже в арестантских условиях делал усилия, чтобы всегда быть в форме. Гладкие длинные волосы, немятая ряса — полный диссонанс с нами, стриженными «в лесенку», одетыми кто во что. Он сел в 1925 году не то за скрытый при изъятии серебряный крест, не то за резкую проповедь, но дело не в этом.
— Тогда, Павлуша, — говорил он, — тюрьмы не было, а называли — исправдом. Порядки другие, при хорошем поведении отпускали на день-два домой. Работала общеобразовательная школа, я ею заведовал, библиотека с замечательными книгами, читальный зал, мастерские, где приучали к труду, обучали специальностям. Почти каждый день читали лекции, показывали иллюзион (так называлось немое кино). Ведь, дорогой мой, тогда контриков не существовало, как сейчас, все были едины и их исправляли, обучали. Эффект, скажу тебе, получался хороший. Я знал многих, они, выйдя из тюрьмы, трудились на благо свое и Отечества.
В 1927 г. настоятеля амнистировали, в 1937 вновь посадили. В тридцатых годах (об этом я узнал: пройдя «курс обучения» в лагерях) Вышинский отменил исправдома, завел тюрьмы с тюремными порядками, и от исправительно-трудовых лагерей осталось название и КВЧ.
Лагеря превратились в каторгу в полном смысле слова для всех заключенных, кроме блатной шатии! Они же жили, издевались над трудягами, с жиру заводили «любовников»: среди них процветало мужеложство.
Приходит новый этап. Недалеко от вахты собрался «цвет» лагеря: они обследуют новеньких, выбирают среди них подходящих для своих извращенных забав.
Об этом администрация была в курсе, но не пресекала. Вадим Козин, когда-то знаменитый бас Артамонов (он выступал с Шаляпиным) — желанные гости в любом лагере, где властвует ворье, будь они честняги или суки: и те, и другие являлись фаворитами начальства, и тем, и другим разрешались «вольности» и всякие половые извращения!
На «Фролыче» парикмахером работал щупленький, захудалый ссученный вор, сука. (Ссученными, или суками назывались воры, которые отошли от воровских законов, изменив им).
Дело было вечером. Я провожал в ночную ребят, давал звеньевым последние наставления. Ко мне подошел парикмахер:
— Калиныч, оставь в лагере Колчанова, он поможет убрать парикмахерскую.
— Не могу, — ответил я, — надо было раньше сказать, а сейчас его заменить некем.
Парикмахер выругался, произнес в мой адрес какую-то угрозу и отошел от вахты. Я не обратил на это внимания, а когда пришел в барак, дневальный мне и говорит:
— Слышишь, бригадир, обидел ты «Тощего», — такая кличка была у парикмахера, — не оставил ему его «девку», теперь он мстить будет. — Оказывается, Колчанов, тихий и скромный мальчик, круглолицый и симпатичный, исполнял роль девочки у блатного!
Утром я пошел пораньше на шахту, в забое отозвал Колчанова и спросил: правда ли все, что говорят? Он подтвердил, смущаясь, как красная девица, что год назад, на пересылке его насильно совратили блатные и с тех пор он их обслуживает. Противно мне стало и жалко мальчишку, но что я мог изменить в его судьбе?
Упитанные, не отягощенные тяжелой работой воры развращали молодых ребят, причем, как правило, выбирали их среди бытовиков, благо во время войны много молодежи попало за воровство и другие деяния.
На воле мы верили в непогрешимость «великого кормчего». Это вполне понятно: везде и всюду — радио и газеты — трубили о его роли во всех начинаниях молодого государства, возносили, чуть ли не обожествляли при жизни! Мы верили в него! Верили безрассудно, внимая каждому его слову!
В лагере, даже в тюрьме, авторитет Сталина сник. Именно — сник и всерьез поколебался у каждого заключенного, попавшего ни за что ни про что, как «кур во щи!» Были отдельные товарищи, которые некоторое время еще верили и надеялись, что он разберется и все войдет в норму. Но недолго. Допросы, пытки быстро развеивали эту веру! Помогали и товарищи, отбывавшие уже какой-то срок среди коммунистов с большим стажем, военных и даже работников правоохранительных органов — НКВД. Их, старых чекистов времен железного Феликса, тоже не миновали!
Вырисовывался образ жестокого властолюбца, сметающего на пути к власти все преграды, всех неугодных. Со мной этапом ехали на Колыму грузины, земляки Сталина, знавшие его с малых лет. За что их посадили? За то, что они знали его со всех сторон, его семью — в этом их единственная «вина!»
— Собака, — ругались они, — семинарист паршивый, как был молодой самолюбивый — таким и остался.
Володя Эйхман, вор-медвежатник с большим стажем. Последнее дело, за что тянул срок — ограбление ленинградской сберкассы. В формуляре у него десяток фамилий, и какая настоящая, трудно сказать. Среднего роста, горбоносый, с голубыми глазами, он производил впечатление. Все воры в ОЛПе шли к нему «качать права» — выяснять отношения, и его слово для них было законом!
В лагере он работал столяром-краснодеревщиком, делал мебель начальству.
Он говорил: «СССР не страна, а лагерь, сажают направо и налево и за что. Осталось огородить проволокой границы, да вышки по углам поставить. А староста в этом лагере есть УС!» Так называли Сталина!
1953 год. Я работал на «Центральном», уже вольнонаемным. Прииск находился у черта на куличиках, за 1000 километров от Магадана, за 300 от Сусумана на реке Индигирке. Это в 20 км от Оймякона — мирового центра холода. Работал я на шахте, а когда пришел домой по радио услышал о смерти Сталина. Не поверил, вышел из своей избушки. Со всех сторон к конторе шли люди. Лица у всех взволнованные! Да, Сталин умер!
Командир взвода охраны, мужик средних лет, всю войну «провоевавший» на Колыме, капитан Лепешко — плакал. То ли на самом деле жалел, то ли оплакивал свою долю, чувствуя перемены. Остальные сосредоточенно молчали, потупив глаза, боясь взглянуть друг на друга. Траурный митинг кончился и все разошлись. Я пошел в лагерь. Из барака в барак сновали заключенные, собирались группами, оживленно толковали. Ни у кого не заметил слез и печали, отпечатка грусти и сожаления — как ни старались это скрыть, радость и ожидание перемен сквозили в каждом лице. Кто будет на его месте, что свершится после его смерти — вот что будоражило всех. А охранники и надзиратели, особенно любители поиздеваться, ходили тихие, как пришибленные. Как мне хотелось увидеть ребят, с которыми последние годы находились вместе, деля и горе и радости, как хотелось с ними поговорить.
Но они были далеко, нас разделяли сотни километров!
И вскоре повеяло свежим ветром перемен. В апреле-мае приехала из Москвы авторитетная комиссия из военных и гражданских лиц. Они принимали заключенных, беседовали. Режим сник, питание улучшилось. Военизированную охрану разогнали, и капитан Лепешко остался не у дел («Не зря он оплакивал смерть «Уса»!» — думали многие). Охранников остались единицы, и почти все лагерные ходили без конвоя. Очень умно! Куда убежишь? Кругом сопки да тайга!
Обратился и я к представителям из Москвы. Зачем? Начну издалека.
С 1948 по 1952 год я отбывал срок на прииске «Фролыч» на участке «Бабай». Это недалеко от Сусумана, рядом все прииски, «Большевик», «Комсомолец», «Чай-Урья», а потом им. Фрунзе, «Фролыч» растянулись ниточкой по золотоносной долине реки Чай-Урья. Сюда в 1940 году согнали тысячи заключенных, не создав даже самых примитивных условий для жизни, и они удобрили своими телами Чайурьинскую долину, которую с тех пор называют «Долиной смерти».
Повидала эта долина и спецпереселенцев, они тоже удобрили ее. Под конец привезли новый контингент, и вольных, и заключенных — спецконтингент! На материке они работали на секретных стройках, до окончания рассекречивания их вывезли на Колыму на неопределенный срок. Лучше и дальше не спрячешь — Лаврентий понял, что дело туго! У них своя комендатура и зона ограниченного передвижения, усиленно охраняемая!
Нас, заключенных и спецпереселенцев, выселили с прииска им. Фрунзе, и я попал на шахту «Фролыч». Работал бригадиром: с 1949 г. ввели зачеты1, и я, чтобы получить больше зачетов, ушел с должности мастера: бригада в 90 человек обслуживала 3 шахты. Я ходил без конвоя, независимо от судимостей, вращался среди вольных — бывших з/к, спецпереселенцев и договорников. Лагерное начальство относилось неплохо — уважали за дисциплину в бригаде, за производственные показатели. С 1937 года прошло больше десятилетия, вольные колымчане поняли, что за контрики в лагере, да и многие их родственники и знакомые «с кличкой вражьей отбывали срок». Контриков образца 1937—1938 годов осталось маловато — большая часть померла, другие освободились, остались большесрочники, наиболее живучие из них, такие, как мой приятель, бывший директор совхоза Пьясецкий. Если не ошибаюсь, он, кажется, «вредил» в совхозе «Гигант». Остались те, кто в лагере заработал добавок, вроде меня.
Начальником ЗГПУ (Западного горнопромышленного управления) в ту пору работал генерал Шемена. Говорили, что он прошел всю войну и командовал штрафниками.
Частенько генерал приезжал на прииски, запросто разговаривал с нашим братом заключенным. Собирал на слеты бригадиров и в центральном клубе Сусумана беседовал, выясняя условия жизни и труда. Причем на слетах обязательно присутствовал начальник приисков, лагерей. Частенько, не стесняясь, он снимал с нерадивых руководителей «стружку». На слетах бывал и я, и жалел, что не было генерала Шемена в те времена, когда свирепствовали Шуринок, Чикин… А может, и он в тот период ничего не смог бы сделать?
Анализируя прожитые в лагере длинные-предлинные пятнадцать с половиной лет, вспоминая вольных, с которыми встречался и работал, о большинстве сохраняю хорошее впечатление и повторяю — вспоминаю их с симпатией.
Я не говорю о пиратах, как Шуринок или Чикин, о надзирателях-садистах, получающих удовольствие при виде страданий несчастного, лишенного всех радостей жизни и самого дорогого — свободы.
Большинство не гнушалось контриков, понимая, что перед ними жертвы произвола. Встречался с большим количеством вольных, многих помню, одних начальников приисков за 15 лет прошло 7 человек. С каждым из них имел контакты, как близкие, так и косвенные. Помню их стиль работы — от этого стиля зависела судьба тысяч….. Выделялись среди них Чикин и мой первый начальник прииска Шуринок Игнат Матвеевич (называли его Пират Матвеевич) своей неприязнью к заключенным, своим презрением! Может, 1937—1938 года наложили на них свой отпечаток, может быть, но доброго слова они не заслуживают, нет!
За ними идет Чернышев Леонид Дмитриевич, здоровенный мужчина с громоподобным голосом. Он в обращении с вольными и с заключенными вел себя одинаково — тыкал всем, ругался, хамил. Недаром и прозвали его «Полкан».
Смешно, а факт: в июльский жаркий день, когда промывка золота шла полным ходом, начальник прииска явился на один из богатых по намыву приборов, ожидали приезда вице-президента США, шла соответствующая подготовка. На трассе, она проходила в 50 метрах от прибора, остановилась машина, из нее вылез мужчина и направился к нам. Мы с приятелем замеряли отвалы.
— Вы не скажете, — спросил он, — где найти начальника прииска?
Мы показали ему.
— А как его величать?
— Полкан, — бухнул мой товарищ Михаил Логинов. Приезжий направился к начальнику, а мы скрылись за отвал, ожидая их встречи.
— Товарищ Полкан, — проговорил приезжий, обращаясь к Чернышеву.
Тот мгновенно повернулся к нему и, побагровев, заорал:
— Я тебе покажу Полкана!
Дальше посыпалась нецензурная брань, и мы поспешили подальше от места скандала.
Я отругал Мишку за тот конфликт. А Леонид Дмитриевич не забыл «Полкана», выжил того мужика с прииска!..
Борчин, Лопарев, Херсели, Непомнящий — этих начальников уважали и вольные, и заключенные, у каждого был свой стиль работы, свой характер, но общее — умная требовательность, забота о людях, уважение, независимо от того, кто ты, вольный или заключенный! Много лет прошло, но и сейчас я с глубоким уважением вспоминаю их, особенно Борчина и Непомнящего! Умные, хорошие люди с большой буквы!
Какое отношение имеет начальник прииска к судьбе заключенного, да еще дважды контрика? И все же Борчин в 1949 году позвонил Лопареву и разговор происходил при мне.
— Николай Дмитриевич, ты помнишь Галицкого, горняка? Так вот, он с бригадой этапируется к тебе, надеюсь, ты поможешь ему лучше устроиться.
Раньше Лопарев работал на прииске им. Фрунзе главным инженером, а после отпуска принял «Фролыч».
Этап пришел вечером, нас поместили в барак, а утром в лагерь явился Лопарев. Выслушав рапорт дневального, спросил:
— А где же Галицкий?
Я вышел, он со мной поздоровался, расспросил, что я делал у Борчина на прииске, и сказал:
— Зайди завтра ко мне в контору.
Как будто мелочь, но она говорит о человечности и о человеческом отношении независимо от того, кто ты.
Поработав мастером, я принял бригаду, ради зачетов, и до конца срока. Зачеты учитывал нормировщик участка под строгим контролем и за подписью начальника участка и лагеря, списки затем направлялись в центральный лагпункт.
Закрываю наряд, а нормировщик, Алексей Иванович Шабалин, говорит мне:
— Калиныч, готовься на освобождение, 18 октября прозвенит звонок!
Даже не верилось, что навечно закроется за мной лагерная обитель, и я выйду на свободу!
Мечты, мечты… Навигация не закрылась и можно выехать на материк, встреча с семьей, новая жизнь. Старшей дочурке было 2 года 8 месяцев, когда меня посадили, а Людоч-ка родилась потом. Сейчас Кате 17, младшей 15. Какая будет встреча? И сердце стремилось к родным и близким — письма получал хорошие — меня ждали.
16 октября меня вызвали, и в сопровождении надзирателя я отправился в Сусуман на комендантский ОЛП.
Октябрь, зима вступила в свои права, мороз под —40, еду в открытой машине, но холода не чувствую — весь в ожидании: по сути, должен родиться второй раз! Не надо будет повторять сто раз на день: гражданин начальник, гражданин надзиратель и т. д.
Встретил меня надзиратель на ОЛПе, нарядчик проверил документы и отправил в барак для освобождающихся. Шалман из шалманов! У Горького, «На дне», показана ночлежка. Насколько там чище и уютнее! А ведь привезли на освобождение, — мелькнуло в голове, — условия подходящие, чтобы перейти в новую жизнь!
Длинный барак с голыми нарами, грязи «по уши», народу набито больше некуда. Разношерстная публика с разных концов великого государства, именуемого Западное горнопромышленное управление, разного возраста с разными статьями. Преобладали, конечно, бытовики, много ворья, значит, карты чуть ли не на каждых нарах, ругань, шум и гам.
На счастье, встретил друга, Эдуарда Рафальяна, мы его называли «французом». Кажется, в 1924 году его семья выехала во Францию: мать, отец, 2 сестры и трехлетний Эдик. Во Франции у отца, недалеко от Парижа, жила сестра — настоятельница женского монастыря, она и сманила брата приехать, наобещав золотые горы.
Но жизнь не улыбнулась им. Поселились они в Париже в армянской общине; отец, кондитер, зарабатывал гроши, еле сводили концы с концами. Когда подрос Эдик, старик стал рассказывать ему о жизни на Родине, и мальчик стал мечтать о далекой и недосягаемой Родине.
В 1934 году умер отец, потом и мать. Осиротевших девочек забрала настоятельница в монастырь, а Эдик остался на попечении общины. Парень с талантом — хорошо рисовал,
в тонкости узнал кондитерское дело, кажется, живи и наслаждайся! «Нет, хочу на Родину, в мою Армению», — твердил он. И, несмотря на все уговоры и предостережения, бросил общину, заменявшую отца и мать, и тронулся в путь. Он прошел всю Францию, Германию, Чехословакию, Польшу, шел и ехал не месяц, а годы, испытал и холод, и голод, часто из страны в страну перебрасывали его пограничники, и, наконец, в начале 1937 года шестнадцатилетний Эдуард Ра-фальян добился, чего хотел — попал в Советский Союз! «До Армении теперь недалеко», думалось ему, но не тут-то было!
«И чехи, и поляки обращались со мной по-человечески, — вспоминал Эдуард, — даже немцы со свастикой и черепом на рукаве не обижали». А на Родине, куда он стремился со всей страстностью молодости, его встретили иначе. «Откуда, кто заслал, в пользу какого государства занимаешься шпионажем?» — сыпались вопросы на ошарашенного парня.
И под конец, не имея данных о его «преступной деятельности», передали дело тройке и она, «тройка борзая», изрекла:
ТТТ — подозрение в шпионаже! 8 лет! И вместо солнечной Армении попал Эдик на холодную Колыму, где, как говорили старожилы, 12 месяцев зима, а остальное лето!
Врожденная предприимчивость, специальность кондитера, талант художника — и Рафальян «приземлился» в Су-сумане. Он фаворит жен начальников, больших и малых, обучает их танцам на парижский манер, рисует портреты и, наконец, печет торты, украшенные розами. В 1945 году он на свободе, но на материк не спешит: Колыма и «теплый» прием НКВД его охладили, он остался жить в Сусумане, числился художником при клубе и начал приторговывать дефицитом: крупой, мукой, консервами и прочими продуктами, которые ему доставали опять-таки жены начальников, больших и малых.
В 1948 году его изобличили в спекуляции, не помогли и связи, срок 7 лет и опять лагерь!
Освободился по амнистии в 1955 году и поехал в солнечную Армению почти через 20 лет после того, как уехал из Франции!..
Эдик встретил меня на ОЛПе с радостью, и я до освобождения поселился у него.
Проходит день, другой… Никто меня не вызывает, никто не интересуется моей персоной. И лишь через неделю нарядчик повел меня на освобождение. Грязная комната с замызганными полами. «Сколько же народу прошло через эту «обитель» чтобы получить волю?» — мелькнуло в голове.
Фамилия, имя, отчество, и прочее, и прочее. Ответил быстро, не первый раз. Лейтенант заглянул в формуляр и многозначительно хмыкнул: это означало, что перед ним крупный преступник, не с одной, а с несколькими судимостями.
— Распишитесь, что Вы предупреждены о невыезде с Колымы до особого распоряжения, — проговорил лейтенант, протягивая мою бумагу.
Я отказался, но его это не смутило, он уже привык, — только сказал:
— Без подписи не будет освобождения. — А вдогонку добавил:
— Одумаешься — приходи!
Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Все мечты полетели, рассыпались в прах! Поболтался я несколько дней, посоветовался со знакомыми людьми и пошел к лейтенанту. Расписался о невыезде, получил справку об освобождении, и за мной закрылись ворота лагеря! Все, я вольный, но не пойму: наполовину или совсем? Почему же нельзя на материк? А жить надо! Одна дорога — на прииск, где тебя все знают, где ты всех знаешь!
Явился я к главному инженеру Баранову. Он встретил приветливо, крепко пожал руку и поздравил с освобождением.
— Тебя хочет видеть Григорий Лазаревич, — сказал он. Зашел к начальнику прииска. Крепыш, небольшого роста,
с живыми карими глазами, с огромной шевелюрой кудрявых волос, быстрый в движениях, как налитый ртутью — таков внешний облик начальника прииска «Фролыч» Непомнящего Григория Лазаревича, по кличке «Махно».
Быстро встал он из-за стола и, пожимая мне руку, сказал:
— От души поздравляю и желаю всего хорошего!
Конечно, я был растроган таким теплым приемом. Начальник прииска — царь и Бог в своих владениях, где проживают 3—4 тысячи заключенных и около 300 вольных, проявил верх человечности!
Вспомнил Шуринка, Пирата Матвеевича — длинного, угрюмого, всегда смотревшего исподлобья. Какая разница! У Шуринка лагерники не считались за людей, свирепствовал произвол вовсю!
У Непомнящего совсем иное: нередко начальника прииска можно было видеть на лагерной кухне, и горе повару, если суп был жидкий! Он ценил тех, кто работал, и не считал зазорным разговаривать и даже шутить с «заключенной сволочью», как выражался Шуринок!
— Ну, что думаешь делать? — спросил он.
— Пойду в бухгалтерию, гражданин начальник. — Он рассмеялся:
— Отвыкай говорить «гражданин начальник». А в бухгалтерию не пущу, ты природный горняк!
Он вызвал начальника производственного отдела и велел принять у меня экзамен.
Составили анкету, и пошел я по отделам прииска экзаменоваться на горняка. От участия и приветливости экзаменаторов, в большинстве своем инженеров-договорников, я почувствовал себя человеком! В Сусумане, в районной горнотехнической инспекции, главный инспектор Ищенко и его помощники также встретили ласково и с тактом. Разговорились, узнали, что просидел 15,5 лет и за что, повздыхали, поохали и на прощание, проверив мои знания, пожелали счастья!
Так в большинстве своем относились к бывшим контрикам вольнонаемные.
Лагерь позади. Впереди работа вольнонаемным, вызов жены, т. к. выезд мне запрещен. Надолго? Неизвестно!
А лагерь еще долго помнился, да и сейчас не забывается! Часто вспоминается и снится! Вспоминаю все: пайку, как за нее ишачили в лагерях, как на этапах всем вагоном ходили ее получать. В лагере, в тюрьме за украденную пайку убивали, но на этапных пересылках, где народу десятки тысяч (Заудинск, Владивосток, бухта Ванина), дневального запросто сбивали с ног и пайки «на гоп-стоп» расхватывали. Ищи, свищи, кто налетел…
На прииске им. Фрунзе, куда согнали несколько тысяч спецпереселенцев, творилось нечто худшее, чем на пересылках! Считаясь вольными, спецпереселенцы жили в таких же условиях, как лагерники 1938—1939 годов. Народ оголодал, озверел, убийства совершались каждый день. Пайки, если не охраняют, расхватывались моментально! Много пришлось потрудиться комендатуре, ведавшей спецпереселенцами, пока наладили жизнь этих несчастных! А ведь можно было сразу, без жертв, не доводя людей до скотского состояния! Людей, которые воевали, жертвовали жизнью за свободу Родины! Разве они виноваты, что попали в плен, что их угнали с родной земли в рабство?!
Вспоминаю первые письма с материка от жены и матери: братья и друзья писать боялись — за связь с контриком по головке не гладили.
Вспоминается, как «женили» меня при помощи сексота Петрова. Ведь, казалось, ученый — держи язык за зубами, так нет, высказал свое мнение о расстреле Тухачевского и других военачальников! В результате новый срок, новые 10 лет! Чем крепче режим, а он является «отголоском» ситуации на воле, тем больше «кум» разветвлял сеть своих агентов, вербуя за пайку хлеба и миску баланды, за теплое местечко!
Говорили заключенные и оглядывались, нет ли поблизости ненадежного человека, которого, к сожалению не сразу и раскусишь… Началась война, а мы о ней узнали много позже из недомолвок вольняшек, от дневальных, работающих на вольном стане.
Так обстояло дело с информацией до приезда начальства из Москвы. Но на фронт никого не брали, многие об этом мечтали, но даже договорникам не разрешалось. Этапники рассказывали, что на материке в центральной части брали бытовиков в штрафбаты, а контриков либо вывозили подальше, либо уничтожали. Так было в тюрьмах Украины, Белоруссии.
Все вспоминалось пережитое. Не верилось, что я вольный, что скоро приедет жена, и я заживу нормальной жизнью!
Итак, московская комиссия. Пришел я и спрашиваю, когда же поступит особое распоряжение, и я смогу выехать на материк? Мне ответили: «Выезд открыт, ограничений нет!»
С большим трудом я взял расчет, тогда все было иначе — администрация имела право не отпускать нужного работника. Но помог Вахтанг Алавердашвили, спецпереселенец, живший в одном доме со мной, в бывшем особняке комвзвода и начальника лагеря. Ему из Грузии привезли, — да, да, привезли жену Нину, она по-русски не говорила и не понимала, Вахтанг хлебнул горя с лихвой, пока зажил нормальной жизнью.
1920 года рождения, он одним из первых попал на фронт и вскоре в плен. Немецкие лагеря смерти в Польше, Германии, работа на шахте вплоть до окончания войны. Освободила Советская Армия, узники плакали от радости, что кончились их мучения, что теперь никто не будет издеваться над ними. Но увы! Под конвоем отвели их на станцию, посадили в вагоны и через всю необъятную Родину привезли на Колыму. Вспоминал Вахтанг этапы и качал головой: «Ничего не изменилось, только не слышно речи немецкой, зато, кацо, ругались по-русски! Не понимали мы, понимаешь, где находимся: вроде не плен, а обстановка та же!»
Прошел он на Колыме лагерную жизнь со «всеми прелестями» и в конце сорок пятого зажил нормально. Работал шурфовщиком в разведке, зарабатывал хорошо, связался с Грузией, привезли ему жену.
— О Грузии, о родном селе Шромы мечтаю, дорогой, — говорил он со вздохом.
Не знаю, когда и как уехал Вахтанг с Колымы, а мне помог, спасибо ему. Ниорадзе, земляк Алавердашвили, работал начальником разведрайона. Пошел к нему Вахтанг просить за меня.
— Не пущу — категорически заявил Ниорадзе, — мне горняки нужны.
Вахтанг закричал:
— Генацвале, он 17 лет детей не видел, совесть есть у тебя? Ты не грузин, отказываюсь от тебя!
Послушался земляка Ниорадзе и подвел меня под увольнение.
В марте 1954 года я покинул свою вторую родину Колыму! «Прощай, колымская земля, буду помнить тебя, долго буду помнить, вспоминать хороших людей с благодарностью за отзывчивость, за человечность!»
50 лет прошло со времени ареста, 35 лет, как я на свободе, но помню все пережитое и часто снится тюрьма, лагерь… и просыпаюсь весь в поту. Видимо, это до конца дней моих, на весь остаток жизни! И если мои воспоминания увидят свет — это будет награда за все пережитое. Пусть узнает молодежь из первых уст о пережитом, об одном из позорных отрезков истории нашего государства, порожденные культом личности издевательства, попрание закона, а значит, и попрание человеческого достоинства!
Узнает для того, чтобы оно, вредительство по отношению к человеку, не повторилось!
 
Примечание
1 День, в который план был перевыполнен, считался за два или даже за три дня срока.
 Итак, 18 октября 1952 года заключенного Галицкого Павла Калинниковича вызвали на освобождение!
Обыкновенный зимний день — холодный, пасмурный, с ветерком, обыкновенная грузовая машина, в кузове один, сопровождающий в кабине. Еду, а в голове непонятное творится: все перемешалось — действительность, прожитое, длинная лагерная жизнь!..
15 лет с гаком за высокой стеной с вышками по углам, 15 лет говорил «гражданин начальник», «гражданин надзиратель», чем подчеркивалось, что ты низшее существо, раб, 15 лет тобой мыкали, как хотели, перебрасывали, подобно неодушевленному предмету, а теперь — все прекращается, я еду освобождаться! Даже не верится, что наступил конец унижениям!
У ворот лагеря столпились друзья, ребята с бригады, улыбаются, машут руками! Тебя везут получать свободу! Путь недолгий, но за этот промежуток молнией пронеслась почти вся лагерная жизнь!!!
 
* * *
1948 год. На слете бригадиров в Сусумане начальник Заплага, генерал Шемена, пообещал мне досрочку — за перевыполнение плана. Бригада обслуживала 3 шахты, добыча золотоносного песка шла в пределах 125—130%. Работали не за страх, а за совесть!
Почему? Потому что были сыты, зачеты шли день за два, за три, заработки — от двух до трех тысяч, так получал не каждый вольный. Лагерь забирал 30%, остальное оставалось заключенному: хочешь — посылай домой, на руки до шестисот рублей. Мне каждый член бригады отдавал по 75 р., они знали — деньги будут использованы впрок: мастеру по замерам (за кубатуру), надзирателю (за расконвоирование, за поездку в Аркагалу покупать продукты), нормировщику (за снижение норм и применение коэффициентов).
ВСЕМ НАДО ПЛАТИТЬ, что я и делал! Я рисковал — да, но иного выхода не было, чтобы получать зачеты и чтобы люди были сыты и одеты. Не зря по всей необъятной Родине гуляла поговорка: без тухты и аманала не построили бы Москанала!..
В бараке порядок, дневальный следил за чистотой. Договаривался с поваром о приготовлении плова, пирожков из продуктов, привозимых с Аркагалы. В других бригадах питались только с лагерной кухни, у нас дело обстояло иначе. В каждой тумбочке лежали масло, сахар, крупа и другие продукты.
В 1944 году мне на участок подбросили 60 человек из спецконтингента, их малышами вывезли в Германию, выглядели они ужасно: оборванные, тощие — живые скелеты! В оккупированной зоне хватали от 12-ти лет и выше, старались брать больше мальчишек. Работали они на производстве, но больше у бауэров в сельском хозяйстве. (В русскую зону американцы их передали вполне нормальными — здоровыми и упитанными, и одетыми прилично!) Работяги они были никудышные, я обратился к начальству за помощью, чтобы восстановить их силы, и мне ответили: «Крутись сам!».
И я «закрутился»: договорился с нормировщиком, мастером по замеру. Отдельных ребят предупредил, что с получки придется раскошелиться. Выхлопотал им аванс, хлопцы приоделись, стали нормально питаться, и жизнь повеселела!
Но среди спецконтингента оказался один, который вместо отчисления написал следователю донос! Закрутилось колесо правосудия — допросы, вопросы, дознания! На мое счастье, начальником участка и следователем оказались работники НКВД нового поколения, вызвали и поговорили со мной. Я им открыл, почему так поступил, они поговорили с «контингентом» и, вызвав, сказали мне: «Давно на Колыме, давно в лагере, молодец, что спас людей, но в людях надо разбираться!» Следователь открыл портфель, достал папку и сунул ее в печку, а мне сказал: «Твое дело сгорело, можешь спокойно работать!»
Заканчивался 1947 год, жизнь в лагере — а может, и на воле — изменилась, только не понять, в какую сторону. Режим ослабел, нас, контриков, вольнонаемные стали уважать за труд, за полную отдачу. Ворье и прочая гадость зашевелилась, я бы сказал, обнаглела: воровство, убийства расцвели вовсю!
С прииска Фрунзе я этапировался на «Фролыч» с бригадой, где бригадиром был Василий Кривцов, в прошлом вор в законе. «Завязал», хватило силы, работал в забое с лотком и слыл неплохим золотарем. От воровской жизни осталось одно зло, что потом его погубило, — картежная игра. За это сняли его с должности бригадира, хотя мужик он был толковый, работал после лотошником. Но карты не бросал. Жил на центральном ОЛПе.
Я пришел на командировку, а мне надзиратель говорит: «Галицкий, твоего приятеля, Ваську Кривцова, прирезали». И рассказал: «Всю ночь, гады, играли, Васька всех облапошил, а утром Пузырь (кличка вора) подошел к его койке, загородив выход, облокотился на нары и говорит ему: "Пришел по твою душу!" Васька рванулся, а он ему пику в живот! До чего здоров Кривцов, оттолкнул Пузыря — и к выходу, а там его ждали еще два блатаря и пришили к полу!» Я содрогнулся, представляя картину гибели Василия, но на труп смотреть не пошел!
Вместе с ним умерла и его мечта о встрече с женой и сыном!
Пузыря отправили в тюрьму, на этом и закончилось его наказание! Его будут судить, но у него срок 25 лет, и добавлять некуда! Смертная казнь была отменена, и поэтому все убийства оставались безнаказанными!
На другом лагпункте зарезали нарядчика, тоже никакого наказания! Лишь в 1950 году ввели в лагере закон: за убийство — смертная казнь! Вакханалия прекратилась...
Воспоминания проносились, как в калейдоскопе. Осень 1947 года. Я жил за зоной, и ко мне зашел начальник участка Пашинин Павел Кузьмич. Посидел, помолчал, потом промолвил: «Нужна твоя помощь, говорю с тобой от имени начальника прииска Борчина. План по золоту "горит", у тебя в Сусумане обширное знакомство, не сможешь ли ты "достать" золотишко?» Я подумал об Эдике — он может достать, что хочешь! «Попробую», — сказал я. Он пояснил, что оформляться все это будет как от старателей: ведомость, оплата, отоваривание продуктами.
Связался с Эдиком, он согласился. Первая партия металла поступила, быстро оформили, и «фирма» заработала! Несколько поступлений, и последовал приказ: операцию закончить. У меня остался пакетик с 50—70 граммами, и я положил в карман телогрейки, забыв о нем!
В апреле 1948 года собрался ехать в Сусуман, а мне позвонили с ОЛПа, что надо зайти и подписать ведомость на зачеты. Я пришел к вахте ОЛПа, предъявил пропуск. Мне последовала команда зайти на вахту. Там находилось несколько человек, один из них, незнакомый, поднялся, показал документ и велел обыскать меня. В кармане обнаружили пакет с золотом! На вопросы: откуда, куда собрался, где взял золото, — я внятно ответить не мог. Составили акт, и меня препроводили в Сусуманскую тюрьму.
Понял, что дело завязывается серьезное, что говорить — решил не выдавать никого! Утром допрос, и следователь сказал: «Подпишешь, что хотел продавать, и получишь десятку, начнешь упираться — на полную катушку раскрутишься! А это 25 лет!»
Пришел в камеру, рассказал, и опытные заключенные посоветовали не упираться: «С этого "золотого" крючка еще никто не срывался!» Такой совет поддержали все!
Через несколько дней — суд. Судья, майор юстиции, два заседателя, солдаты. Вопросы, ответы. Суд ушел на совещание. Вышли и зачитали приговор: 10 лет с поглощением старого срока! Я радовался, да, да, радовался: никого не заложил, а десятку проживем! Понравились мне слова судьи: «У вас уже есть две судимости, но они ничто по сравнению с этой!» Дорогой мой человек, думал я, эта такая же, как и те — полвторого срока отбыл, вот и подбросили добавку! Органы работают четко!
Из тюрьмы перевели в лагерь, а на второй день за мной приехали с прииска. Командир взвода и начальник лагеря забрали документы, вывели с зоны, отдали их мне и сказали: «Дорогу знаешь, документы отдашь на вахте, а мы остаемся в Сусумане». И я потопал по знакомой дороге. Шел не торопясь, обдумывая, как дальше жить!
Утром на работу под конвоем. К обеду на приборе, где работала бригада, появился Борчин, начальник прииска. Подошел ко мне со всей свитой, махнул рукой, свита удалилась, а он обратился ко мне: «Ну, расскажи, что с тобой случилось?». Я ему подробно все поведал: как пригласили на вахту, обыскали, обнаружили пакет с золотом и составили акт. Потом следствие, совет следователя, суд. Помолчав, он сказал: «За тобой охотились, и кто-то заложил! — им надо было тебе сделать довесок! Выбор на следствии сделал правильный». Поднялся и, уходя, добавил: «Я твой должник, помогу тебе с зачетами и с работой, не падай духом, держись!»
Лето 1948 года пролетело, как один миг, я работал на промывке, написал жене, что мне опять добавили, и получил письмо: «Ты меня обманываешь, наверное, женился и забыл семью». Все-таки потом она мне поверила, я старался помогать ей материально.
В августе на участок «Светлый», где я трудился, приехали Борчин и Херсели (начальник прииска и главный инженер). Меня вызвали в контору. Поздоровавшись, Борчин спросил, знаю ли я забои, где хорошее золото, я ответил утвердительно. Он засмеялся и, повернувшись к Херсели, промолвил: «Я тебе что говорил?» Потом продолжил разговор: «Если завтра с вашего участка поступит 3 килограмма, прииск выполнит план. Сможешь помочь?» Я ответил утвердительно: «Для этого должен рас конвоироваться, это раз, потом мне нужен экскаватор и два бульдозера. Прямо сейчас пойду на дальний прибор, пригоняйте технику!»
Борчин вызвал командира взвода, меня расконвоировали, и я приступил к заданию. Ночи летом на Колыме светлые. К 12 часам экскаватор взрыхлил забои, следом бульдозеры окучили грунт, содержащий золото. Утром прибор заработал. Закончился день, подошло время съемки. Я нервничал, ведь решается моя судьба: если намыто 3 кг, тогда расконвоируют, тогда организую классную бригаду, и будут зачеты! Съемщик обработал колоду, промыл коврики, собрал золото в совок, просушил и, золотарь еще по воле, определил: не меньше четырех! Сложили золото в мешок, положили в жестяную банку, и я понес его в контору, где в ожидании волновалось начальство.
Шел по тайге, кругом ни души, а я иду один, несу килограммы металла, я, осужденный за золото! На душе горечь и обида! Пришел, сдал банку с содержимым приемщику золотой кассы. Через полчаса, после удаления посторонних металлов и примесей, приемщик объявил результат: «Три килограмма девятьсот граммов!» Всеобщее ликование.
Начальник прииска наливает стакан спирта, добавляет сиропа и преподносит мне: «Пей за удачу, не бойся, на вахте не задержат!» Выпил, закусил консервами, а в горле ком, в глазах слезы, так паскудно на душе! Борчин понял меня, подошел, и, положа руку на плечо, сказал: «Держись, Галицкий, не унывай, будешь бесконвойным, с зачетами освободишься скоро!» Он оказался прав: я освободился на 6 лет раньше конца срока — по суду я должен был освободиться только в 1958 году! Здесь и его лепта, за что спасибо ему!
Набросали полную сумку консервов, мясных и сгущенного молока, позвонили на вахту, чтобы не задержали, и я отправился в зону. Разгрузил сумку на стол, сказал ребятам: «Угощайтесь», — а сам завалился на нары: выпитый спирт и переживания сморили меня…
1950 год. Начальник участка Пенкин Иван Евдокимович с семьей уезжает в отпуск на материк — 6 месяцев будет другой, а какой, неизвестно, но от него будет зависеть и режим, и кормежка, и порядок на производстве.
Приехал с семьей Морозов, мужчина средних лет, спокойный и немногословный, по слухам, любитель выпить. Двое детишек, восьми и десяти лет, жена, Клавдия Ивановна Белова, лет под 35, среднего роста, изящная, улыбчивая, одно портило — по всему лицу разбросаны оспинки, остаток болезни в детстве. Устроилась экономистом в конторе участка.
Я каждый день приходил в контору заполнять наряды, часто с ней разговаривал. Мой друг, Алексей Иванович, нормировщик, хорошо о ней отзывался.
Как-то захожу в контору, а меня они встретили с улыбкой, и Клавдия Ивановна мне говорит: «Знаете, Галицкий, моя дочурка в Вас влюбилась» — и засмеялась: «Мама, — говорит она, посмотри в окошко, видишь, идет Галицкий, на него смотреть приятно, всегда чисто одетый, стройный». Я улыбнулся и промолчал, а Шабалин мне подмигнул, мол, мотай на ус.
Собрались с ним поехать в выходной в Нексикан, большой поселок недалеко от участка, вышли на трассу ловить машину, а там стоит Клавдия Ивановна. «Вот вместе и поедем» — сказала она, узнав, куда мы собрались.
Подошла машина, мы втроем сели в кабину, в середину посадив Белову. Тесновато, я чувствовал тепло женского прикосновения, было приятно, но… опасно! Ведь годы не знался с женщинами!
В Нексикане походили по рынку, перед отъездом зашли в лес, расположились перекусить и немного выпить. Время к обеду, Алексей Иванович поднялся и, сказав, что ему необходимо зайти к товарищу, оставил нас.
Я в смятении: наедине, в лесу, рядом Клавдия Ивановна, протяни руку — и она в твоих объятиях! Молча, посмотрев на меня, она потянулась ко мне, и я, не сдержавшись, обнял ее. Все смешалось, закрутилось — жаркие поцелуи, нежные слова, объятия!!! Потом, остыв и успокоившись, посидев обнявшись некоторое время, мы разговорились. Она рассказала, что муж алкоголик, к концу дня обязательно напьется, где уж тут до супружеских обязанностей. И так изо дня в день. Единственное, что удерживает от развода, — дети. «Терплю до материка» — сказала она.
Что будем делать дальше? На этот вопрос она ответила: «Встречаться при строжайшей тайне».
Подошел Шабалин, и мы поехали на участок
С этого дня, жизнь изменилась круто. У меня есть женщина, которая, рискуя своим положением, не желает порывать нашу связь, с радостью встречается со мной! Осторожность и еще раз осторожность — был наш девиз.
Пока тепло, лес, сопки укрывали нас. А что дальше? Я тоже рисковал — за связь с вольнонаемной маячил срок! Канатоходец, проходя по проволоке над бездной, подвергается риску, но идет! Я, как и он, рискую всем, но иду, вернее, не бросаю связь с Клавой. Хоть немного счастья, а там будь что будет!
На грех, на прииске «Серпантинка» поднялся бунт среди заключенных военных, они разоружили вохру, уничтожили их и двинулись в сторону поселка, где есть рация, чтобы оповестить мир и просить помощи. Один служака затаился, потом удрал, сообщив руководству о бунте. Поднялась авиация, выступил Колымский полк, бунтовщики, окруженные, ушли в леса. Отменили в лагерях бесконвойку, на дорогах день и ночь таились патрули.
В это время Морозова перевели на другой прииск, Клаве дали квартиру в центральном поселке, встречаться стало труднее. Я ночью пробирался к ней и ночью же уходил от нее.
Надзиратель, который ко мне хорошо относился, сказал по секрету, что в партийной организации знают о связи Клавы со мной, что устроена слежка, дабы поймать с поличным. Но все равно мы встречались и не думали о разрыве.
Гром грянул! На партбюро слушалось персональное дело коммунистки Беловой о связи с заключенным. ЕЕ исключили из партии! Ко мне никаких санкций не применили — что поразило меня.
Последняя встреча с Клавой состоялась на квартире у знакомого вольнонаемного. Печальная, со слезами Клава уезжала на другой прииск к мужу. Она ни о чем не сожалела, была благодарна за любовь, за ласки. «Я счастлива, что встретила тебя, — говорила она. — Я познала настоящую любовь». Так закончился 1950 год, год, подаривший мне ласку хорошей, умной и обаятельной женщины!
В 1953 году произошла неожиданная встреча с Клавой в Сусумане в отделе кадров: я получал направление на прииск «Центральный», а она, закончив заочно Горный по специальности «геолог», — направление на работу по специальности. Встреча была теплой и грустной. Клаву восстановили в партии, дали возможность закончить институт. Она сказала: «Павел, я и сейчас вспоминаю о наших встречах как о счастливых днях в моей жизни!»
И последнее воспоминание о лагере — «война» с новым командиром взвода: еще немного и мне намотали бы еще срок!
После последней встречи с нашим «правосудием» у меня совершенно изменилось мировоззрение — иначе принимаю, вернее, воспринимаю окружающую обстановку, часто иду на риск, не думая о последствиях. А время не стояло на месте, подошел 1952 год и по подсчетам нормировщика это будет последний, и я освобожусь!
Я по-прежнему ездил с Валерой Кочуровым, старшим надзирателем, в Аркагалу за продуктами, по-прежнему «подкармливал» за помощь тех, от кого зависели зачеты и заработки, не думая, что кто-либо разоблачит и накажет, часто встречался с вольняжками, посещал их и дружил с ними!
К 1952 году на Колыму приехали договорники иного склада, чем довоенные. Большинство — бывшие фронтовики, прошедшие горнило Отечественной — иными глазами смотрели на заключенных контриков, у многих родственники попали в сталинскую мясорубку, и они понимали, что мы жертвы произвола.
В середине октября зашел в барак Кочуров и сказал: «Калиныч, сегодня у завмага собирается компания. Он приглашает тебя. Ты дай патефон с пластинками». Вечером, приодевшись почище, я направился к завмагу. Оказывается, он отмечал день рождения. За столом, уставленным бутылками и закусками, уже сидело несколько мужчин и женщин, в основном — горняки с женами.
Подошло еще несколько человек, расселись, и пир начался. Было весело, все чувствовали себя непринужденно, как вдруг с шумом открылась дверь, и появился нежданный гость — младший лейтенант, командир взвода охраны! Он заменил уехавшего на материк комвзвода. Его никто не звал, а потому его появление вызвало бурю: послышались возгласы и крики: «Жандарм!.. Полицай!». Небольшого роста, невзрачный, симпатии он не вызывал.
Оглядев присутствующих, нахмурившись, комвзвода заорал: «Кочуров, немедленно явиться на вахту». Кочуров поднялся. Комвзвода оглядел ещё раз сидящих за столом и, увидев меня, даже побелел от злости и взвизгнул: «Заключённый Галицкий, немедленно марш в лагерь». Повернулся и молча вышел.
Я поднялся, одел плащ, и вместе с Кочуровым вышел на улицу. Там меня ожидали два башкира солдата и пьяный комвзвода. Он подбежал ко мне, матерясь, поднял руку для удара. Я перехватил её, крутанул, и он, споткнувшись, упал на землю. Я поднял руку для ответного удара, но Кочуров задержал меня, крича: «Галицкий, не смей бить!!!». Опустив руку, матерясь и ругаясь, мы направились к вахте. Солдаты-башкиры держали винтовки на изготовку.
Я был вне себя, ругался и орал: «Негодяй, ты опозорил свою золотую звёздочку, опозорил звание офицера, сволочь, на кого ты поднимаешь руку, на беззащитного и безоружного!». Подошли к вахте, я сел на скамейку, младший лейтенант заорал: «Посадить в изолятор!», я ему ответил, что с места не тронусь, пусть стреляет. Глянул в сторону, и увидел, что вся моя бригада собралась возле вахты. Подошёл начальник участка Иван Евдокимович Пенкин.
«В чём дело Галицкий?» — сурово спросил он. Я ему вкратце рассказал всю историю и добавил, что младший лейтенант пьян в дугу, и я требую врача, чтобы засвидетельствовать это. Помолчав, он сказал: «Галицкий, иди в лагерь и успокойся, а завтра разберёмся». «И никаких изоляторов», — добавил он, повернувшись к младшему лейтенанту.
Я, взвинченный и злой, прошел через вахту. Меня окружили ребята, и мы гуртом вошли в барак. Все легли спать, а я еще долго сидел, обдумывая случившееся. Пахнет новым сроком, подумал я, и от этих мыслей легче не стало.
Утром развод. Меня через вахту не пустили, а приказали стать в строй. Я отказался и ушел в барак. Настроение ужасное, положение безвыходное, что делать? Он вольный, военный, солдаты свидетели, и им — вера! Думы, одна тяжелее другой, не покидают меня.
Открывается дверь барака, и буквально влетает начальник конвоя: «Галицкий, — запыхавшись обратился он ко мне, — быстрей поднимайся и идем на шахты. Начальник прииска велел мне тебя привести — хлопцы не лезут в шахты, пока ты не придешь». Почти бегом, быстро, мы появились на производстве. Радостные крики, и бригада опустилась в забой!
На душе полегчало. На мое счастье начальник прииска, Григорий Лазаревич Непомнящий, проезжал на лошади по производству, увидел сидящих забойщиков и поинтересовался причиной простоя. Они ему объяснили ситуацию, и он приказал немедленно доставить меня на шахты и доложить исполнение.
Опустив голову и задумавшись, возвращался я с производства и, проходя мимо конторы, увидел в окошке Пенки-на, который махал рукой, чтобы я зашел к нему.
Он пригласил меня в кабинет и позвал нормировщика: «Алексей Иванович! — забасил нач. участка, — посмотри, когда Галицкому освобождаться?». Нормировщик открыл свои талмуды, а сам спросил, почему это интересует начальника.
«А ты не слыхал, что вчера он подрался с комвзвода? Пошевели мозгами, — продолжал он, — чем быстрее освободится, тем лучше, а то опять заработает срок!»
Алексей Иванович перелистывал тетрадку бормоча: «Сегодня шестнадцатое, значит восемнадцатого у Галицкого кончается срок с зачетами». Захлопнул свой талмуд и, обращаясь к начальнику, доложил: «Иван Евдокимович, подпишите документы, и я отправлю в ОЛП». Я молча пожал руку Пенкина, а потом — Шабалина.
И я Восемнадцатого Октября 1952 года поехал в Сусуман «ПОЛУЧИТЬ» свою ВОЛЮ!!!
Те, кто читал мою книжку «Этого забыть нельзя», видимо удивляются, почему там о некоторых периодах Колымской жизни нет ни слова? Объясняю: в то время еще была власть Советов. Лица, фигурирующие в воспоминаниях, могли пострадать и иметь неприятности.
Сусуман, подъехали к воротам, воспоминания улетучились, я спустился на грешную землю с ее проблемами и заботами. Надзиратель, что приехал со мной, отдал на вахте документы, и меня пропустили в лагерь! Через несколько дней оформил подписку о невыезде, вернее, ссылку, и будь здоров — захлопнулись двери «тюряги», я стал гражданином!
Постой, постой, толкнуло что-то, какой же я гражданин? Куцый! 5 лет поражения прав не шутка: не везде возьмут работать, заболеешь — на бюллетень не рассчитывай, голосовать запрещено.
Ну и черт с ними! По суду срок кончался в 1958 году, а я выскочил в 1952. Почти шесть лет зачетов за хороший труд, и досрочно на воле! По-лагерному говоря — обманул их! Прощайте! До конца дней не забуду лагерную жизнь и все остальное — голод, холод, и издевательства…
Еду на прииск, предварительно зашел в магазин, отоварился спиртом и закуской. В квартире начальника шахты Ба-бенко — капитана, прошедшего почти всю войну (в 1944 году раненым попал в плен, еле выжил в лагере военнопленных, его освободили и отправили на Колыму, проверили, и он остался спецпереселенцем, выписал жену, прошел курсы и приобрел специальность горняка) — устроили пир горой! На столе закуска и выпивка, пили за меня, пили за всех, кто ни за что ни про что на колымской земле трудился — кто вольным, кто заключенным.
В своих воспоминаниях кратко описал, что начальство встретило очень хорошо, много лет пронеслось, но и сейчас помню теплоту и участие!
Начальник прииска Непомнящий Григорий Лазаревич отверг мою просьбу оформить в бухгалтерию, сказав: «Ты природный горняк, пойдешь работать начальником смены».
Начальник смены — это первый заместитель начальника участка, я был польщен и благодарен! Сдал экзамен на прииске и в ГТИ, получив звание начальника шахты. Этот документ помог мне на материке устроиться горняком в карьере.
С женой наладил связь, выслал деньги на самолет и ждал, ждал! Прошли Октябрьские праздники (на Колыме праздновали особенно: 3 дня не работали), получил телеграмму — «Вылетела!» Работал я в ночную смену, прихожу после смены, а меня встречает курьер с конторы: сообщил, что жена в Сусумане.
Вышел на трассу ловить попутную, мороз градусов 40, шофера не тормозят! Что делать? Встал посередине трассы, и из первой подъехавшей машины с матом выскакивает водитель. «Товарищ, пойми, жена в Сусумане, прилетела из Питера, 15 лет не виделись!» Шофер сразу помягчел, заулыбался. «Садись, подвезу!» По дороге разговорились, он тоже бывший заключенный, тоже «безвыездный».
Приехали, а супруги и след простыл — ее уже отправили на прииск.
Быстро вернулся, вбегаю в общежитие, она сидит на моей кровати! Объятия, поцелуи, как будто и не было пятнадцати разлучных лет!
Я очень был благодарен Тосе за все, за все: мы прожили с ней до ареста каких-то 4 года, потом разлука на долгие годы, изредка письма, у меня неурядицы — добавки к сроку, она все выдержала, сохранила семью, воспитала с помощью бабушки дочурок и сумела внушить им любовь к отцу! Набралась мужества и, несмотря на уговоры близких родственников не ехать на далекую и злую Колыму, приехала!! Это подвиг, на который не всякий решится!
Жену оформили заведующей клубом. Бабуле написали письмо, чтобы бросала работу — она уже старенькая, а с дочурками хлопот много. Казалось, жизнь повернулась ко мне счастьем и радостью!
Но в нашей несчастной стране невозможно длительно наслаждаться счастьем!
Директива по Дальстрою: бывших контриков, осужденных за золото, отчислить в отдел кадров управлений для дальнейшего направления на прииски, где добываются кастерит (оловянная руда — спутник урана) и уран.
Мне повезло, в феврале 1953 года я попал на «Центральный», где добывали кастерит. 300 км от Сусумана и 1500 от Магадана. Дремучая тайга, высоченные сопки, поросшие кустарником и стлаником, между сопок поляны с мачтовыми соснами и уйма грибов! Первозданная природа, не испорченная и не загаженная человеком!
24 дизельных двигателя «Катерпиллар» (американских) давали энергию на производство и поселок. Недалеко протекала река Индигирка, многоводная и бурная весной, неспокойная и в паводки. Северная природа, яркая, цветастая, богатая ягодами и грибами, радовала глаз.
Встретили неплохо, поселили в маленькую избушку, временно, на работу определили в штольню, жену в бухгалтерию. Приехали на прииск в феврале, морозы стояли крутые: —40 и ниже, но дров навалом, в хибарке тепло. Продукты привозили якуты — мороженый картофель и другие овощи, молоко, мясо, на питание обижаться не приходилось.
На прииске увидел старых знакомых, которые освободились раньше меня, Женя Борзенков, я о нем писал в предыдущей книге, стал вольным в 1946 году, успел съездить на материк и вернулся с молодой женой. Работал начальником штольни, где я трудился мастером. Мы дружно жили в заключении и теперь продолжали дружбу.
С Моисеем Вассерманом мы вместе работали в маркбю-ро, вместе осваивали азы маркшейдерии. На воле он работал учителем математики, закончил институт вместе с братом, вместе с ним получили сроки, не разлучив, этапировали на Колыму. 1938 год, на приисках доходиловка, брат «доплыл», его комиссовали и отправили на материк. Моисей работал маркшейдером на участке, собирался уезжать на материк. Позже, когда я тоже выехал, а в 1961 году, уже реабилитированный, оформлял пенсию, он подтвердил мой колымский стаж. Долгие годы поддерживали связь.
На этом далеком прииске собралась дружная компания бывших заключенных, вместе отбывавших сталинскую каторгу. К сожалению, Женя Борзенков в штольне нахватался каменной пыли, заболел силикозом и, выехав на родную Псковщину, недолго прожив, умер!
Мы с женой ждали прибавления в семействе, мечтали и надеялись на лучшую жизнь! В начале марта работал в ночную, пришел с работы и, включив приемник, услышал, как диктор сообщил потрясающую новость, что Сталин болеет. Вот так дела, а чего же раньше не сообщали о болезни Вождя?! Кажется, пятого марта поступило сообщение: «С глубоким прискорбием…» и т. д.
Сталин умер! Эта весть потрясла весь мир, нашу необъятную и многострадальную Родину! Кто горевал и даже плакал, кто молчал, боясь высказать, что у него на душе, а в лагере заключенные радовались в открытую, страха не было, начальники спрятались, не появляясь в зоне, — и правильно делали, особенно те, кто жестоко обращался с осужденными и издевался над лагерниками!
В клубе митинг, речи, растерянные партийные руководители, да и начальник прииска, не знали, как действовать, и решили на несколько дней остановить производство, объявить траур. Командир взвода, капитан Лепешко, плакал, и я подумал: он оплакивает свою карьеру! Еще бы, всю войну «провоевал» на Колыме, дослужился до капитана, и теперь впереди неизвестность! Безутешны были и вохровцы, предчувствуя безработицу. А производственники-горняки молча взирали на горюющих.
Траур прошел, производство загудело, но почувствовалось потепление что ли: развод утром и вечером в лагере без ругани и рукоприкладств, меньше доводов доходяг на производство, улучшилось питание, как с неба появились продукты! В лагере митинговали по-прежнему, гадали и рядили, кто заменит незаменимого покойника. «Держиморд»-надзирателей убрали, меньше заглядывал «кум», почти не вызывал сексотов. «Жить стало лучше, жить стало веселее» — вспоминалась крылатая фраза сталинских времен.
Прииск «Центральный» находился на территории Якутской республики — Бары-Элахский аймак (сельсовет), Оймя-конский район. Места красивые и дикие. Весной Индигирка заливала долину — ни проехать, ни пройти, на отдельных незатопленных островках скапливались зайцы, лисицы — бери голыми руками, на лодках местные жители, вольные, а теперь и расконвоированные заключенные ловили зверье, шкуры продавали, а мясо шло в пищу.
Лепешко оказался первым безработным: вохру почти всю ликвидировали, оставив для порядка, как милицию, несколько человек. Мне и спецпереселенцу Вахтангу Алавердашвили отдали дом, две квартиры, где раньше жил комвзвода и начальник лагеря. Дом стоял на верхней террасе, откуда открывался вид на прииск — вольный стан, производственные постройки, на дорогу, которая, извиваясь, как змея, крутилась внизу, обнимая крутые и высокие сопки. Сопки, террасы, опять сопки. Наверху в сопки, вгрызаясь, уходили штольни на километр и больше, глубоко под землей пробивался откаточный штрек, а в стороны шли рассечки. Там, в подземелье, ишачили заключенные и спецпереселенцы.
Добывая руду кастерита и урана, зарабатывали преждевременную смерть от бича горняков — СИЛИКОЗА! Рядом открытые выработки — карьеры, рядом шахты глубиной ствола до 150 метров! Никаких клетей для спуска рабочих, этого барства здесь не проектировалось при закладке шахт. Заключенный по деревянной крутой и мокрой лестнице опускался вниз и трудился под землей в пыли и копоти 12 часов. Туда доставляли привезенный из лагеря обед. Конец рабочего каторжного дня. Усталые, полуголодные, поднимались бедолаги по лестнице вверх, поливаемые холодными струями: сверху, из стен сруба беспрерывно сочилась вода. Мокрые приходили в лагерь, хлебали скудный ужин, после проверки ложились отдыхать, чтобы завтра повторилось вчерашнее! Поработав на прииске, я понял, почему начальник Дальстроя, Герой Социалистического Труда генерал-лейтенант Никишов издал директиву, по которой вольных контриков загнали сюда!
Несколько слов о Вахтанге. Как военнопленный он попал на Колыму, проверился органами, получил паспорт и звание ВОЛЬНЫЙ. Двоюродный брат, военный, привез жену и сыночка, здесь ему Нина, высокая мощная грузинка, родила дочурку, зажили более или менее счастливо, мечтая о солнечной Грузии! Когда у нас родился сын, Нина, через стенку услышав плач малыша, стучала, кричала: «Павлика, неси ко мне, я кормлю Колику». Принесу ей сына, а она, грудастая и высокая, смеется: «Видишь, молоко течет, девать некуда!» Действительно, весь сарафан в молоке!
Праздники подошли незаметно, зажурчали ручьи, вздулась река, колымское северное солнце подогревало. Сопки зазеленели, стланик выпрямился, запестрели цветы. 3 дня не работали, а отдыхали, бродили по сопкам, любовались северной природой. Места суровые, но красивые, много ягод, грибов, дичи в лесу, рыбы в многоводной Индигирке.
За лето успели наварить варенья из ягод смородины и ежевики, а осенью заготовили маслят целую бочку. Грибы готовили коллективно: грузили в машину железные бочки, ехали в лес на сутки, за это время собирали грибы, тут же солили и возвращались домой.
Я ходил один. Жили мы на высокой сопке, откуда открывался вид на поселок, производственные постройки, на долину внизу. Опускался в долину и поднимался на другую сторону. Мошкары, комаров в августе уйма, пока поднимешься, искусают. Зато с вершины открывается замечательный и незабываемый вид: сопки, покрытые стлаником, смородиной, долины с прогалинами, где грибов хоть косой коси, особенно маслят с шляпками с большую тарелку, и красавицы сосны! Мачтовый лес, прямо вживую картина Шишкина. Один заход, и полная бочка маслят, одни шляпки!
После праздников вызвал меня и Борзенкова начальник прииска и объявил приказ: Борзенкова назначил начальником участка, а меня на его место начальником шахты. На Колыме иное строение производства: прииск делится на участки, а на участках несколько шахт!
Назначили начальником на самую глубокую и тяжелую шахту, но отказываться не стал — буду получать больше денег, значит, признали меня стоящим горняком.
Август — один из самых тяжелых месяцев: сутками идут проливные дожди, ручьи, чуть заметные, превращаются в бурные потоки, разрушаются дамбы, вода прорывается в шахты, затопляя их.
Рудная жила кастерита прослеживается с поверхности и идет вниз. Так, на «Центральном» сначала выработали карьер глубиной 8 метров, потом углубились еще на 8, после заложили шахту на 50 метров, предварительно заделав дамбами доступ воды, но, видимо, плохо — вода просачивалась. После заложили — и неудачно — шахту на 150 метров, сконструировали плохо, даже скип шел не по прямым рельсам, а с разворотом. Дамбу не укрепили, вода все время просачивалась.
Итак, август 1953 года, дожди идут, как-будто небо прорвало. Выработанный карьер над шахтой заполнился водой — это тысячи кубометров! Сначала тихо, чуть-чуть, потом сильнее, закрутилась воронка, и вода хлынула мощным потоком в шахту. Еле успели выбраться рабочие, подгоняемые страхом!
За полчаса шахту затопило, оборудование осталось под землей. Эта катастрофа определила судьбу прииска.
Приехала комиссия и постановила: передать «Центральный» в Геологоразведочное управление для дальнейшего изыскания вместе с оборудованием и персоналом. Месяц передавали, утрясали штаты. Борзенков и я перешли в новое управление, которое находилось в Нексикане — это в 15-ти км от Сусумана.
Работал я в ночную на штольне, проходили рассечки, отправляя грунт на обогатительную фабрику. Днем ходил за грибами и ягодами, их там навалом. На зиму заготовил снеди, но мысли витали далеко, на материке. Ждали из Москвы комиссию, болтали об амнистии, но мне она — ни к чему: много судимостей за моими плечами.
Получил паспорт со статьей 38 о месте проживания: запрещается проживать в областных городах, только на расстоянии 102 километра. «Ну и черт с ними, — думал я, — устроюсь и жить стану с семьей»…
Похоронили Иосифа Виссарионовича, а между собой не поладили руководители, перессорились, передрались, Берия остался в одиночку, Хрущев сдружился с Маленковым, а остальные — кто куда! Прихватив Героя Советского Союза Жукова и других генералов, Никита Сергеевич арестовывает Лаврентия Берия, ему предъявляют обвинение в измене, шпионаже, быстренько судят и… расстреливают! Сталинских прихлебателей Ворошилова, Кагановича, Молотова отстраняют от руководства. Никита — генсек, Маленков — руководитель правительства. Народу, «винтикам», повесили лапшу на уши об изменниках, им не привыкать обманывать, и начался в истории страны новый период — хрущевский! Впереди светлое будущее — коммунизм!
А у нас большая радость: родился сынок, назвали Николаем в честь отца жены, повешенного немцами. Дата рождения — 1953 год, второе октября.
Время летело, как птица, не так, как в лагере. Жена, сын, я — все чувствовали вкус к жизни, не было озлобления, вспоминал, конечно, лагерь, это забыть нельзя и невозможно. Мечтал о материке, о встрече с дочурками!
В 1954 году приехала долгожданная московская комиссия. Пошел на прием и услышал, что запрет снят, что могу выехать!! Радостный прибежал домой! О радость! Никаких ограничений, выезд разрешается.
Получить расчет не так просто: начальник разведки Нио-радзе отпускать не хочет, все срывается! Вахтанг, когда узнал о неуступчивости начальника, рассвирепел и помчался к нему в кабинет: «Я отрекаюсь от тебя, ты не грузин — кричал он, — человек 15 лет не видел детей, а ты его задерживаешь». Подумал начальник и подписал увольнение по сокращению штатов: «Скажи, пусть идет за расчетом, он получит двухмесячное пособие!»
Теперь нужно ехать в Нексикан за 300 километров, а на дворе марток, одевай пару порток, мороз минус 30, да с ветерком! За день добрался в Нексикан, триста километров за десять часов, несколько раз меняли колеса, приехали черные от грязи и холода.
День проболтался, а обратно ехать не на чем. Два дня искал попутчика, бесполезно! Мне рассказывали, что шофера не берут пассажиров, боятся: недавно попутчики убили и ограбили двух шоферов.
Вечером на четвертый день вышел на трассу. Погода злая, пронизывающий ветер сбивает с ног. Машины идут и не останавливаются. Я замерз и отчаялся, стал посередине дороги и жду машину. Машу, а шофер объехал и прибавил газу. Показались огни следующей машины, опять замахал руками, чуть не попал под колеса. Шофер выскочил, подбежал разъяренный и стих: «Тебе что, жизнь надоела?» А и слова сказать не могу. «Куда тебе?» Я сказал. Он взял меня за руку, открыл дверцу машины, подтолкнул и сказал: «Садись, бедолага!»
Отогревшись, придя в себя, рассказал, кто я, куда ездил и где живу… По дороге заночевали, утром помог водителю заменить колеса; как на грех, потек радиатор, но с ним справились быстро, заглушив несколько трубок. От ремонта перчатки пропитались маслом и не грели, а впереди 6 километров добираться пешком.
Знакомый поворот, пора выходить. Распрощался с шофером и пошел.
А мороз щипает за щеки, хватает за руки, и мне стало страшно — не дойду! Встал возле дерева и одеревенел, мысли одни — не дойду! Видимо, не суждено было кончать жизнь на Колыме перед самым отъездом — услышал шум машины: наша приисковая, нагруженная лесом, показалась из-за поворота. Спасен, знакомый шофер втащил в кабину, включил печку и стал растирать руки и щеки. Подвез к самому дому! А дома жена в слезах: пропал муж, несколько дней ни слуху ни духу! Помылся, отогрелся, и все горести отошли, как их и не было! Да, живуч человек, никто с ним не сравнится!
Теперь Оймякон и самолет. Устроили отвальную, Вах-танг написал письмо родным в Грузию и сказал: «Павел, лучшего места тебе не найти, езжай в солнечную страну!»
Утром подъехала машина, погрузились, распрощались и поехали в аэропорт. Тося, жена, в кабине, я в кузове.
Оймякон — районный центр, проживает много русских, но больше якутов. Они трудились в местном совхозе. Юрты отсутствовали, дома лепили, точно — лепили: рыли котлован, из жердей устанавливали каркас, богатые обшивали досками и обкладывали торфом. Крышу застилали рубероидом или шкурами. Зимой обливали водой, чтобы сделать герметизацию, предварительно застелив и крышу торфом.
Прилетел долгожданный самолет, транспортно-грузовой. Пассажиры — моя семья. Взяли направление на Якутск и полетели. В самолете —50! Вышел пилот и сказал: «Женщина с ребенком, заходите в кабину»! Я остался один, но поблагодарил летчика за сына и жену!
Ясное небо, мотор монотонно гудит, под нами сопки, сопки без конца и края. Кое-где лес, прогалы черной скалы, снег и метет поземка. Картина жуткая! Показались огни — подлетаем к Якутску. Вокзал рядом, большой зал полупустой. Гостиница дорогая, и мы приютились в комнате отдыха. Ночь пролетела спокойно, утром взял билеты до станции Тохта Мыгда в пассажирский лайнер — тепло и удобно!
Приморский край встретил колымчан ярким солнцем, лужами на летном поле.
Пришлось снять валенки и обуть сапоги. Недалеко вокзал, встреченного железнодорожника уговорили, и он привел мою семью к себе. Сбегал, купил бутылку красного (на Колыме его нет — замерзает), хозяйка наварила картошки, и после пятнадцатилетнего перерыва выпили на материке! Так колымчане величают Большую землю!
Утром поездом до Новосибирска! Через четыре дня продлил билеты до Ленинграда — впереди встреча с дочурками!
Интересная беседа происходила у меня с семьей железнодорожника со станции Тохта Мыгда. В 1953 году амнистировали бандитов, убийц, воров и прочую нечисть — оплот в лагерях сталинской политики! «Остановился первый поезд, — рассказывал хозяин, — с вагонов высыпала братва, и начался грабеж ларьков, близлежащих домов! Милиция бессильна остановить произвол, и дали команду отправить состав! На ходу цеплялись и карабкались ворюги!» — закончил он. По селектору сообщили о пассажирах! Такая вакханалия длилась несколько дней — потом подбросили воинские части для встречи и проводов амнистированных!..
Поезд медленно приближался к перрону Московского вокзала, я, взвинченный, наблюдал в окно. «Сиди с Колей, я выйду один», — предупредил жену.
Перрон наползал, показались первые встречающие, я влип в окно и — «Это они!» — дочурки, узнал их, рядом бабушка!
Забрав вещи, а жена сына, вышли на перрон. «Какие большие, какие красавицы»! — схватил их, прижал к себе, а слезы невольно текли по щекам!
Пятнадцати лет разлуки как не бывало: объятия, поцелуи, знакомство с братиком! Девочки со слезами и заплаканными щечками смеялись, щебетали! Счастье встречи витало над нами!
Я, обнимая бабушку, шепнул ей: «Спасибо, мама, что помогла вырастить таких хороших дочек»!
Четырнадцатый трамвай довез до Жуковой — ее не узнать: когда-то узкая улочка преобразилась, по ней бегали трамваи в обе стороны!
Ленинград, встреча с родными только жены, мои далеко в Крыму, да и остались в живых только Сима и Ира! Валя погиб под Новороссийском, Васю повесили фашисты в Евпатории, дорогая моя мамочка умерла по дороге, где ее могила, неизвестно.
Я, враг народа, вернулся к разбитому корыту! В городе режим: проживание мне запрещено — ст. 38 о паспортизации! Брат жены, депутат Ленсовета, договорился с участковым, и мне дали фору две недели!
А потом расставание — и деньги истощились, и работу надо искать.
Вместе с женой и сыном тронулись в Грузию, на родину Вахтанга Алавердашвили, он сообщил родным, а мне вручил письмо. В Ростове первым встретил Максима Раздобреева, он работал начальником БВР на Центральном. Договорник, руководил буровзрывными работами на Куранахе (где нашли в земле мамонтенка). Один из взрывников, заключенный вор, проигрался и под конец играл «на жизнь». У блатных такие номера бывали частенько! Проиграл. Надо рассчитываться. В полдень выписал аммонит, шнур, капсюля для взрыва на шахте, обмотал туловище шнуром с капсюлями, насыпал за пазуху аммонит и отправился, но не в шахту, а в вольную столовую: прибыла партия договорников, и они обедали. Смертник зашел, остановился посреди зала, поджег шнур. Минута, вторая... раздался мощный взрыв, потолок обрушился и накрыл присутствующих в столовой! Катастрофа необычайная! Но таковы оказались условия картежной игры! Больше двадцати трупов, сотня покалеченных! С тех пор бытовиков запретили брать на взрывные работы! А Максима отстранили от работы, шесть месяцев под следствием, оправдание, немного еще поболтался и уехал на материк.
Разговорились на перроне, он информировал, что побывал на шахтах Подмосковья — там плохо: вода в забоях, да и с квартирой тоже плохо. «Лучше всего устраиваться на карьер, — молвил он, — и воздух свежий, и с квартирой легче!» Так и решили: если не приземлюсь в Грузии, встречаемся в Туле 30 мая!
Здравствуй, Грузия! Солнце, горы, зелень, жизнерадостный и приветливый поток на оживленных улицах Тбилиси очаровал нас! С продуктами туговато — кое-где в ларьках продавались пирожки, лоби, изредка вареная печень. Интересно, на всех вокзалах торговали печенью, как будто уничтожили все поголовье!
До станции Цнорис Цхали добрались к обеду, на автобусе час езды, и мы у цели: село Шромы. Большая площадь, окруженная пустыми магазинами, здесь и правление колхоза.
Май — весенний месяц, а на юге это что-то особенное! Казалось, сама природа ласкала нас, вселяя надежду на лучшее будущее! Оно крайне необходимо — я начинал новую жизнь после пятнадцати лет сталинской каторги! Обрел семью, за моими плечами две взрослые дочери, малютка сын, жена и бабушка! «О, Провидение, — прошептал про себя, — помоги мне!»
Село утопало в зелени — колючая зеленая изгородь, мощные тутовники-шелковицы, стройные кипарисы, рядом горы, откуда сбегают звенящие ключи! Домов не видно, лишь просвечивают сквозь заросли. Земной рай!
Нашли жилище матери Вахтанга, вышла высохшая морщинистая старушка — по-русски ни слова. Я говорю: «Вахтанг» — показываю письмо, она закивала, и на глазах слезы — услышала имя пропавшего единственного сына! Среди окруживших нас селян оказался пожилой грузин, понявший, он шепнул мальчишке, и тот куда-то побежал. Через несколько минут нас обнимала молодая грузинка — сестра Вахтанга, она знала русский язык.
Повели в дом, хлопоты, охи-ахи, беспрерывные объятия, восхищения Колей, а он таращил глазенки! Гостеприимства, радушия у грузин не отнять!
Прошло 50 лет, но и сейчас, вспоминая, ощущаю тепло и душевность встречи! Живой, ласковый и гостеприимный народ!
Вечером собрались родственники и друзья Вахтанга за длинным столом, уставленным грузинскими яствами и вином, чачей. Крестный Вахтанга, старый, чуть сгорбленный грузин (ему было 105 лет) сказал: «Павел! Ты приехал от Вахтанга нашего, горячо любимого, принес весть от него, мы тебя принимаем как сына, живи, мы рады тебе и твоей семье! Вахтанг на далекой Колыме радуется с нами вместе. Забудь, что перенес, счастья тебе и детям желает вся многочисленная родня Вахтанга!»
За столом поднялись и стоя выпили. Нина сидела рядом со мной, шепнула: «Ответить нужно!» Я поднял рюмку, поблагодарил за прием, передал привет от Вахтанга, подошел к матери и поцеловал ее, сказал: «Вахтанг просил меня поцеловать мамочку». Старушка заплакала, ей перевели мои слова, она прижалась ко мне. Тосты чередовались с пением «Сули-ко», что по-грузински значит «судьба». Разошлись далеко за полночь. Дни летели как миг, я искал работу, но, увы — требовалось ждать два месяца, когда старик бухгалтер уйдет на пенсию, а мне нужно устроиться немедленно, и, распрощавшись с новыми друзьями, расцеловав жену и сына, я с грустью покинул гостеприимную Грузию!
30 мая встретились с Раздобреевым в Туле и поехали по железной дороге, вдоль которой расположились карьеры. Поехали искать свою судьбу — где можно приземлиться с семьей.
Три карьера проехали — безрезультатно: работники нужны, но жилья нет. В Каньшино директор посоветовал зря не мотаться, а ехать до станции Суходол: «Там открывается перспективный карьер и завод с дробильным цехом, идет строительство жилья, а горняков нет. Езжайте туда!»
Что мы и сделали. Небольшая станция, глухое место, в лес уходит строящаяся железнодорожная ветка, на вопрос «Куда?» — ответили: «В карьер!» Километра три, сначала дубовая роща, потом сосняк и смешанный лес. Вышли к строящемуся поселку. Нашли контору — начальства никого, и тронулись в карьер — все рядом!
Дорога, по которой сновали машины, груженные камнем, привела в карьер: котлован глубиной метров 20, внизу копошились люди, грузили камнем машины. На краю карьера стоял пожилой человек. Узнав цель приезда, он представился главным инженером и повел нас к директору.
В кабинете за столом сидел худой пожилой мужчина Василий Константинович Подтергера — директор. Обрадовался нам, проверил документы и предложил оформляться мне старшим мастером, Максиму прорабом БВР. Выделил на двоих половину финского домика — три комнаты, с перспективой расширения. В отделе кадров без проволочек оформили: с 5 июня приступить к работе!
Зашли в столовую, пообедали, обед понравился. Походили по поселку — четко расчерченный квадрат, улицы застраивались финскими домами, бараками ближе к лесу, намечали строить клуб. Школа-десятилетка красовалась на краю поселка, ожидая детвору. Готова и водонапорная башня, значит, вода будет. Семьи у нас одинаковые, и мы разделили — я взял две комнатки, а Максим одну большую. Туалет, кухня, коридор общие.
Написал письма в Грузию жене, в Ленинград матери и дочкам. Ура, я, кажется, приземлился на всю оставшуюся жизнь! И почти не ошибся!
5 июня 1954 года вышел на смену в горный цех. Познакомился с молодым техником, начальником цеха Виктором Полянским (с ним не прерывал дружбы до отъезда из поселка — до 1983 года). 30 лет прожил в Новогуровском, приобрел друзей, вписался в коллектив, заслужил уважение за бескорыстный труд!
Новогурово — граница, где могли проживать лишенцы, бывшие арестанты, которым статьи о паспортизации разрешали здесь жить и работать. От Москвы 140 километров, поэтому проштрафившиеся москвичи из других мест нашли здесь пристанище — дом, работу бутоломами, экскаваторщиками, железнодорожниками и по другим специальностям.
Много приютилось молдаван из Бессарабии, выходцев из прибалтийских республик.
Каменный карьер снабжал приокские области щебнем, железобетонными изделиями. Но производство расширялось, строилось, рос и поселок. Со всех концов Союза проштрафившиеся граждане стекались сюда на заработки. После XX Съезда партии и разоблачения культа личности Сталина много заявлений писал я мужчинам и женщинам о реабилитации, как неправильно осужденных!
Командные должности занимали коммунисты, парторганизация вершила и судьбы людей, и всю жизнь поселка.
Приехала жена с сыном из Грузии, дочери с бабушкой из Ленинграда, а в квартире пусто. Полянский, начальник цеха, оказался отличным столяром — под его руководством я изготовил табуретки, стол, топчаны и даже диван.
Денег не хватало, жена устроилась в ЖКО счетоводом. Кто прижился в поселке и завел хозяйство (кур, гусей, свиней и даже коров), бескорыстно помогали нам.
Лукич, молдаванин, в гражданку — денщик Котовского, уже старик, развозил по домам воду, а его жена Анна Фроловна, москвич Мишка Сушков, провоевавший всю Отечественную, а после войны побывавший за решеткой, и многие, многие другие делились продуктами. Постепенно и сам обрастал хозяйством — завел кур, поросенка, посадил огород — овощи и картошку. Так и прижился в Новогурово! Спасибо всем друзьям!
От Новгородского прокурора получил документ о реабилитации: 20 ноября 1957 года отменили постановление Ленинградской Тройки от 20 ноября 1937 года! Ровно через 20 лет!
Получил, а что дальше? Льгот маловато: за 15 лет каторги «прорезался голос», т. е. право голосовать и быть избранным, разрешение проживать в Питере и получить квартиру! Это обрадовало.
Спасибо Никите Сергеевичу!
У него хватило мужества «перешагнуть через себя». И раскрыть перед всем миром суть культа Сталина — истребление невинных людей, террор против своего народа!
Я решил вернуться в Ленинград, но куда только не писал, к кому только не обращался, бесполезно — от всех получал ответ: закон есть, квартир нет!
 «Жить стало лучше, жить стал веселее»!
Разочаровавшись, сочинил последнее послание в Президиум Верховного Совета, довольно резкое, смысл которого — ПРАВДЫ НЕ БЫЛО И НЕ БУДЕТ НА НАШЕЙ ЗЕМЛЕ!
Через некоторое время получил ответ: «Если есть возможность, приезжайте в Москву для консультации в канцелярию Верховного Совета», что я и сделал. На Калининской площади в большом длинном здании Приемная Верховного Совета.
Не протолкнуться. Народа, жаждущего справедливости, как сельдей в бочке!
Пробился я к столу, над которым значилась моя буква «Г», показал полученное письмо, зарегистрировался, мне выдали ордер на гостиницу и талон на прием на завтрашний день. Утро вечера мудренее, встал пораньше и оказался одним из первых!
Ко мне вышла женщина юрист, прочла мое заявление, ознакомилась с письмом Президиума и пригласила следовать за ней. Она открывала ключом двери, я заходил, она ее закрывала, и так несколько коридоров и этажей. Мне стало немного страшновато, а выйду ли я из этого здания!
Зашли мы в большую комнату, вдоль стены стояли стулья. Она предложила сесть, а сама ушла. Рядом со мной сидел мужчина в спецовке. Я понял, что он принадлежит к рабочему классу, и не ошибся.
ОН меня не спросил, а сказал утвердительно: «Что, по квартирному, небось, вопросу»? Я ему рассказал свою историю, и он рассмеялся:
— У меня квартирный вопрос почище: семья — 8 человек в одной комнате ютимся, спим вповалку, шесть лет бьюсь и бесполезно! Меня надоумили добрые люди и, написав письмо, я бросил его в ящик Американского посольства. А через несколько дней, прямо от станка, меня поволокли к директору в кабинет. Там сидел гэпэушник, и они набросились на меня. Оказывается, по Радио «Свобода» зачитали мое письмо и прокомментировали — в СССР рабочие не в почете!
Ругали меня по всякому, а наказать не могут, потому что за мною наблюдение американцев. Дали ордер на пятикомнатную квартиру. Пошли мы с женой ее смотреть и ахнули — чем ее обставлять? Вот сейчас пришел сюда, чтобы сменить ордер на трехкомнатную.
Помолчав немного, повернулся ко мне и посоветовал: «Напиши и ты американцам».
Я рассмеялся: «Слушай. парень, не хочу опять очутиться в лагерях»!
В это время появилась сопровождающая и ввела в кабинет зав. канцелярией. Седой мужчина, на груди значок депутата. Выслушав доклад юриста, помолчал немного и сказал: «У Вас хорошая квартира, хорошая работа, есть ли смысл бросить все и ехать в Ленинград? Если Вы пропишетесь в городе, поступите на работу, в течение двух месяцев Вам обязаны предоставить жилплощадь. Не сделают этого, обращайтесь к нам».
Ушел я от них и, подумав, решил остаться в поселке, где и прожил до 1983 года.
Поселок рос не по дням, а по часам! Производство расширялось. Из Германии по репатриации привезли оборудование для дробильного цеха, достроили железнодорожную ветку к станции Суходол, в Горный, доставили несколько экскаваторов, вовсю заработал железобетонный цех, и лицо предприятия изменилось! Камень вручную не разбивали и на машины не грузили — экскаватор грузил крупный камень на мощные КрАЗы и БелАЗы, они отвозили в дробильный, сваливали в бункер, где немецкая дробилка раздавливала его. По транспортерам масса распределялась по величине, грузилась в вагоны.
Вчерашние бутоломы закончили курсы шоферов, экскаваторщиков, слесарей, машинистов тепловозов — стали квалифицированными рабочими.
За 5 лет поселок зазеленел, вдоль тротуаров выросли липы, рябины, а возле домов разрослись сады! Новогурово в РСФСР заняло первое место по озеленению! Прислали нового директора Луканина Виктора Петровича, молодого, энергичного инициативного. Под его руководством благоустраивались и производство, и поселок. Провели в дома водопровод, природный газ и канализацию, расширили дробилку, для отдыха запрудили громадный овраг, и в пяти минутах ходьбы от поселка появился Луканинский пруд.
А за полчаса можно дойти до реки Вешана. Кругом лес с грибами и ягодами!
Вместе с поселком и производством рос и я, как руководитель и организатор производства! В 1960 году назначили начальником дробильного цеха, за выполнения плана премировался неоднократно. Между прочим, в заводском коллективе среди двадцати двух начальников цехов и отделов один я был беспартийный! К тому же бывший каторжник-контрик.
Колыма осталась далеко-далеко, мне об этом не напоминали, и, анализируя происходящее — хрущевский период правления, я констатировал: дышать стало легче, но идеи, эксперименты усложняли жизнь простого люда!
Подшефный заводу колхоз в Нижнем Суходоле, бывшем имении Скобельцына, маленький, но, я бы сказал, зажиточный по тем временам: на трудодень что-то выдавали, и зерно, и продукты, плюс свое хозяйство. Мы каждое воскресенье работали, нас встречали хлебом и солью — кормили сытным обедом. Разговаривал с колхозниками, и вывод один — жить можно, терпимо, только бы не было войны! Поля засевались и убирались, скотина ухоженная! Техники маловато — дорого стоила.
Руководителям не терпелось, Хрущев пообещал, что еще наше поколение будет жить при коммунизме.
Вышло постановление ЦК об укрупнении колхозов, и сельское хозяйство покатилось вниз. Около двадцати деревень слились воедино — от Ново-Клейменово до поселка Колхоз им. Горького. Заводу поручили шефствовать!
Ежедневно 160 рабочих уезжали в колхоз работать, в выходные эта цифра утраивалась! Но все равно дела шли плохо, не помогала и помощь государства кредитами на покупку сельхозмашин! (Потом кредиты списывались).
Шутя, но с горечью колхозы именовали МИЛЛИОНЕРАМИ — по задолженности государству. Съездил Никита Сергеевич в Америку и решил перегнать ее по выращиванию кукурузы. Ввели налоги на садовые деревья, обязали при резке свиней снимать шкуры (!), и еще много появилось таких же «умных» налогов.
В промышленности внедрили совнархозы! По пяти областей объединили в один совнархоз — общее руководство, планирование и снабжение! В Туле появилась на здании в центре вывеска: Главприоксстрой. Тульская, Рязанская, Калужская, Брянская — объединились!
Добра не добавилось, хлопот прибавилось, как при всем новом и неизведанном!
Вовремя опомнились в Политбюро, недолго думая, собрались, посовещались и отправили Хрущева на отдых!
Первый раз в СССР произошел переворот — смена власти — без кровопролития, без человеческих жертв! Говорят, Никита Сергеевич упирался и написал заявление об отставке со слезой!
Новая эра, на престол взошел Леонид Ильич Брежнев. 18 лет руководил он государством, сейчас этот период оценивают положительно, но простые люди, труженики не почувствовали положительности: страна обеднела, продуктов недоставало, все дорожало. Изобилие заметно было в больших городах — Москве, Ленинграде, Киеве, Харькове, Ташкенте и других крупных центрах. Продукция сельского хозяйства — колбасы и прочие деликатесы, селедка — вырабатывалась и поставлялась в эти города.
Одна деталь, приметная для брежневских времен и при Андропове.
Каждый выходной профком заказывал несколько автобусов на экскурсию в Москву: на ВДНХ, в Мавзолей Ленина, в музеи, т. е. культурные мероприятия. Сегодня едет Иван — он на пять-шесть человек закупает продукты: колбасы, селедку, консервы и т. д. Следующий раз едет Петр — проводит такую же операцию! В плане профкома против графы «культ-мероприятия» стоит галочка, все довольны.
На Пятницкой площади в Москве этих автобусов из окрестных областей — не протолкнуться! Такие же «культурные экскурсии» совершались в Ленинград — «колыбель трех революций», Киев и другие города.
Знали об этом все, но ничего не менялось. Не лучше ли, чтоб не гора шла к Магомету, а Магомет к горе? То есть пустить товары в продажу в глубинку? Двадцатый съезд всколыхнул страну — и партийных, и беспартийных: Хрущев перешагнул через себя, разоблачая Сталина, ведь и он был в одной комаре! За этот подвиг, иначе не назовешь, честь и хвала ему и благодарность миллионов!
На закрытых партсобраниях обсуждали письмо Политбюро, мы узнавали, обсуждали молниеносно, — кругом тол-ковища, разные суждения. Но ясно — вспять страна не пойдет, остается одно — дальнейшее разоблачение «художеств» сталинского времени!
На планерке у директора, после официальной части, тоже толковали, задавали вопросы мне как очевидцу, пережившему на своей шкуре и арест, и издевательства: что творилось? Рассказывал об убийстве Кирова, обо всех процессах!
В 1963 году Виктор Петрович уговорил меня возглавить отдел снабжения. На заводе чувствовался недостаток во всем: не хватало металла, случались простои из-за отсутствия транспортерной ленты, нет красок и много еще чего. «У тебя пойдет, ты мужик с головой, хватка есть, что нужно — помогу!» Новая работа — поездки ежедневно в Тулу, командировки в Москву, Ленинград, встречи с нужными партнерами — захватила меня! На комбинате «Тулуглестрой», к которому причислен завод, познакомился в отделе снабжения с коллегами, они помогли советами, указали адреса, где что можно достать, обменивая свою продукцию, и дело пошло!
Под Москвой Одинцовский химзавод разрастался, ему нужны были бетонные изделия. Съездил, договорился с дирекцией: нам — белила, краски, им — щебень, блоки. Когда я ушел из отдела снабжения, связь уже настолько окрепла, что обмен продукцией продолжался еще долго!
Такую же операцию мне помогли провести и с Курским заводом резино-технических изделий. Транспортерной ленты привозили, сколько необходимо, а им отгружали щебень.
Раньше на планерке в основном рассматривались вопросы снабжения, теперь это отошло. Луканин, открывая, спрашивал: «Есть претензии к отделу снабжения?» Тишина; он улыбается и говорит: «Вот, Павел Калиныч, радуйся, но не возгордись!»
В 1965 году пустили вторую очередь, считай, такой же цех, начальник, молодой горняк зашился, и Виктор Петрович вызвал меня: «Придется расстаться со снабжением, возвращайся на дробилку»! Я отказался.
Дней через 10, после работы, вызвал директор к себе, продолжая настаивать, чтобы я принял цех. Он уговорил, и я из уважения к нему согласился. Три года руководил цехом, и довольно успешно. Пенсионером я стал с 50-ти лет, с 1961 года как горняк-подземщик — по колымскому стажу. Когда реабилитировали в 1961 году, сразу послал запрос в Усвитл, чтобы прислали данные, где и кем работал. Волынка длинная, нервов истратил порядком, но добился, и в 1961 г. получил первую пенсию — 120 р. Добавить зарплату 200 р. — получалась кругленькая сумма. Можно и на Юг съездить, покупаться в Черном море!
Восстановилась связь с другом юности Федей Шайтаном, он жил в Краснодаре, работал главным бухгалтером Управления мясной промышленности края! Они с Марусей поженились до войны, жили счастливо и с радостью встречали меня и жену, гостили у них и наши дети.
В 1968 году, после долгих уговоров, отпустили на пенсию, но Луканин взял с меня слово: если понадобится, прийти поработать.
В столовой с почетом проводили на отдых, собрался руководящий состав с женами, и гуляли до утра!
Съездили с женой в Ленинград, на Юг. Приехал и начал обустраиваться, развел кроликов, нутрий, заготовил на зиму сена, кормовой свеклы, чтобы звери не голодали. А свободного времени остается уйма, старости не чувствуется.
Утром звонок: секретарь завода просит зайти к директору. Пришел. Улыбаясь, поднялся директор: «Не наскучило сидеть дома?» — спросил он. И отправил в командировку в Ленинград выбивать оборудование для бетонного цеха, пнев-момолотки с завода «Пневматика». Там осталась хорошая связь.
Об этом необходимо написать! В кузнице молотобойцем на четырехтонном молоте работал Павлуша Филонов. На цех, где 500 рабочих, в 1932 году было только 2 человека со средним образованием! Я и он — оба поповские сыновья. Павел Филонов, на год старше меня, на голову выше, в плечах косая сажень — сильный, уравновешенный парень. В его ладони скрывались две мои. Я ему помог закончить курсы по подготовке во ВТУЗ, он 1910 года, и его призвали в армию. Раньше со средним образованием служили год. «Ничего» — утешал Павлушка себя, — год пролетит быстро!»
Служил на финской границе, считай, в Ленинграде. Его засекретили, в увольнительные отпускали — чертил какие-то схемы, о которых не распространялся, а по окончании срока службы предложили остаться еще на год в чине лейтенанта. Предложили — это равнялось приказу.
Я женился, Павлушка был свидетелем, после я уехал в Залучье. В 1937 году трое друзей — Филонов, Бутьшин, Фоминых прилетали в августе ко мне в Залучье. Три дня побыли, я поехал с женой в Старую Руссу, по дороге нас настиг на легковой НКВДешник, вернулись в поселок, но не домой — начал другую жизнь длиной в пятнадцать лет! Когда, каким путем они выбрались из Залучья, не знаю, но жена рассказывала после приезда на Колыму, что Павел встречал ее из роддома с цветами.
Работая начальником отдела снабжения, в 1963 году я поехал на «Пневматику» за молотками, предъявил документы. Женщина, начальник отдела сбыта, странно посмотрела и сказала: «Приходите завтра, постараемся помочь»!
На следующий день, поздоровавшись, спросила: «Скажите, пожалуйста, Вам фамилия Филонов ничего не напоминает?» — «Павел Филонов мой довоенный друг, он гостил у меня во время ареста!»
Она поднялась взволнованная, протянула руку и промолвила: «Я жена Вашего друга»!
С тех пор, бывая в Ленинграде, я звонил Ольге Ивановне, и приезжал к ним на Наличную, вспоминали погибшего друга, довоенную жизнь.
После войны она вышла замуж за Володю, брата Павлу-ши. У них трое хороших детей!
Вот на этот завод мне и нужно было ехать в Ленинград. Конечно, все было получено и привезено, Ольга Ивановна бескорыстно помогала заводу! Спасибо ей за это! Командировки надоедали, но отказываться неудобно, да и приработок не мешал.
В 1970 году Луканина повысили и перевели в Тулу управляющим трестом. Директором назначили главного инженера Корнеева, с ним у меня были неважные отношения, но дома сидеть неохота. Луканин сделал несколько предложений благоустроить, но не хотелось покидать Новогурово, где привык, где знаком каждый камень.
В этом же году по инициативе главного инженера слили 2 цеха — погрузочный и транспортный, предложили возглавить мне, оставив начальников (бывших) моими заместителями. На два месяца согласился, больше нет — иначе теряю пенсию. Закрутился, завертелся, но дело пошло — вовремя отгружали продукцию, агрегаты не ломались. Через 2 месяца Корнеев пришел в цех, собрал ИТР и спросил: «Кого назначить начальником?» В один голос услышал — Галицкого!
Мне такое отношение льстило, но пенсию терять нет смысла. Предложил главному: назначить старшим мастером, а исполнять обязанности буду начальника. Задумался. Согласился. Написали приказ, начальником назначив моего заместителя Женьку Шатило — он всем хорош, но пьянчуга.
Старшим мастером с окладом 180, плюс 132 пенсия, меня устраивало! Цех выполнял план, работал ритмично.
В марте, не помню зачем, мне срочно понадобилось съездить в Питер, Корнеев куда-то отлучился, я посоветовался с Шатило и уехал. Пятница, а в понедельник вернулся.
Утром пришел на работу. Женька мне говорит: «Кали-ныч, в воскресенье приходил Корнеев в цех и спрашивает: "А где Галицкий?" Я рассказал, что срочная телеграмма, вас не нашли, и он уехал в Ленинград. "Да-а", — промычал он и замолчал. Потом повернулся ко мне и сказал: "Слушай, чего мы держимся за него, подумаешь, какой незаменимый! Он получает больше меня!"» И ушел.
Правильно сказал — ставка директора 275 р. Я же с пенсией имел 315. Недолго думая, сел за стол и написал заявление: «Прошу уволить в связи с уходом на пенсию». Понес, отдал секретарше, а сам вернулся в цех. Звонок, беру трубку (телефон смежный у меня и Шатило), голос Филиппа: «Слушай, Калиныч, как понять твое заявление?» — «Ответ на Ваш разговор с Шатило!» — и повесил трубку. Опять звонок, трубку поднял Шатило. Я тоже слушал.
Злым голосом директор зашипел в трубку: «Ты не мужик, а баба трепливая!» — на что Шатило спокойно ответил: «Я не баба, а друг Галицкого, сказал правду, а не сплетню!» После планерки Корнеев задержал меня «Это серьезно?» — «Да», и добавил: «Филипп Александрович, чем шушукаться за углом, лучше в глаза сказать, не по-ди