Этого забыть нельзя!
Этого забыть нельзя!
Галицкий П. К. Этого забыть нельзя! : (отрывок из книги) // Уроки гнева и любви. Вып. 4 : сб. воспоминаний о годах репрессий (20-е - 80-е гг.) / сост. и ред. Т. В. Тигонен. - СПб., 1993. - С. 78-95.
Павел Галицкий
Этого забыть нельзя!
(отрывок из книги)
... В начале 1943 года, простудившись, я заболел, и на несколько дней меня освободили от работы. Прошел основной развод, потом дополнительный, когда вылавливают лодырей и доходяг из-под коек, из уборных, сушилок—изо всех укромных уголков и водворяют в забой. В бараке остались освобожденные, ночной да дневальный. Их двое — мой друг Петр Дубошин и Петров, уже в летах, но здоровый, упитанный. Был бригадиром, потом устроился дневальным. Статья бытовая, держался этаким простецким мужичком. Я знал его давно и ничего плохого не замечал. Не знал, что «кумом» он завербован и дует...
Сидим на нижних нарах, разговаривая о том о сем я, конечно, о войне. Я и высказал мнение, что неуспехи вполне объяснимы: результат необоснованных репрессий и уничтожение командного состава Армии, при этом назвал фамилии Тухачевского, Уборевича, Блюхера и других.
Поговорили, обсудили и разошлись...
В феврале прихожу с работы, — меня встречает взволнованный Петр и рассказывает, что его вызывал Романов, рас спрашивал обо мне, вспоминал тот разговор:
— Смотри, Павлуша, как бы худо не было. Не к добру эти собеседования!
Время шло. Еще один товарищ сказал:
— Тобой интересуется «кум».
Я понял — быть беде!
После работы, не заходя в лагерь, бригаду повели в баню—через каждые 10 дней нас обязательно мыли с прожаркой белья и постелей.
Недалеко от зоны, на берегу ручья, стояла избушка на курьих ножках — баня. У входа в предбанник, где температура близкая к нулевой, раздеваемся, отдаем все в дезкамеру, получаем кусочек мыла и заходим в баню. Довольно большое помещение с обледенелыми стенами, со сплошной лавкой вдоль стен. У входа две громадные бочки, наполненные колотым льдом, рядом бак, где вода парит и булькает. Банщик, здоровый детина, похожий на вышибалу, наливай два черпака горячей воды, — пять литров, — ее разбавляю по своему усмотрению; если банщик смилостивится, те нальет еще, что редко бывает. В бане тесновато, в воздух
холодный пар, на полу от выливаемой воды шишки и наледи. И все же мыться ходили с удовольствием! Посвежевшие, шли в лагерь. Предвкушая, как получим пайки (в банный день пайки выдавали авансом—вечером), поедим горячей баланды и отдохнем.
Вахтер вышел с вахты, пересчитал всех и, обращаясь ко мне, сказал:
— Ты, мужик, отойди в сторону!
Пропустив бригаду в лагерь, он объявил мне, что отведет меня в изолятор.
— За что? У меня нет нарушений!
— Я выполняю приказ, — пояснил он и не стал больше разговаривать.
Из бани, мокрого, — вытираемся своим же бельем, — он повел меня в изолятор и посадил в камеру... Прошуршали шаги дежурного, все затихло и я остался один в темноте.
Изолятор! Особенно в зимнюю пору, когда мороз на дворе 55—60 градусов! План изолятора: наружная дверь с большим замком внутри коридора длиной 6—7 метров, где стоит печь; она топится круглые сутки — когда ни глянешь, все из трубы валит дым. Объясняется просто: в бочку запихивают старую телогрейку, брюки ватные, они тлеют и нещадно дымят, кто ни посмотрит—дым идет, значит, изолятор топится! В коридоре две двери: прямо в одиночную, вправо в общую камеру. Двери железные из толстых прутьев.
Меня заперли в одиночку. Нары из жердей и больше ничего. Печь в коридоре в пяти метрах дымит; темно, если не считать отблесков от тлеющей ваты. Холод неимоверный, кажется, что спишь раздетый — бушлат пропитался холодом, ватные брюки тоже, а на ногах чуни из ваты. Зона освещена, и сквозь щели между бревнами стен свет проникает в одиночку вместе с морозным воздухом.
Мелькали разные мысли, вспоминались слова Дубошина и других ребят, и, восстанавливая последние события, я понял — меня посадил «кум». Ночь тянулась как год, пробовал согреться — бесполезно, и всю ночь топтался, чтобы не замерзнуть. Ударил подъем, забегали по лагерю дневальные, проснулись работяги. Развод... а за мной никто не идет— забыли!
Показался дежурный, принес пропитание: 300 гр. хлеба и стакан чаю!
В 9 утра изолятор открылся и меня повели в кабинет начальника лагеря. Точно, мой прогноз оправдался: за столом сидел Романов. Предъявил ордер на арест (как будто я не арестованный) и статью 58-10 часть 2-я—агитация в военное время.
И начался допрос. Вопрос — ответ! Следствие шло знакомым путем: протокол допроса, свидетельские показания, очные ставки. Главный свидетель Петров! Я не отрицал сказанных слов, к чему? От срока не уйти!
Романов приезжал не каждый день, и волынка тянулась долго, около двух недель. Раза два водили меня на прииск «Скрытый», за Ю километров вкруговую по заснеженной долине в трескучий мороз по колено в снегу. Шел, спотыкаясь, ни о чем не Думая, ничего не сознавая. Измотал меня изолятор с невыносимым холодом и голодом и перспектива нового срока. Силы не только физические, но и духовные иссякли. Ничего утешительного впереди. Конец надвигался неумолимо. Терпение истощилось и я решил обморозиться: может, переведут из изолятора. Снял чуни и всю ночь просидел на нарах в каком-то забытьи, но нервное возбуждение настолько было сильное, что мороз не взял меня.
Среди дежурных один татарин был известен заключенным тем, что не ругался, не придирался, обращался по-человечески, называя всех мужиками. Когда он дежурил, я обратился к нему, что нет больше сил терпеть голод и особенно холод.
— Переведите меня, гражданин дежурный,—умолял я его. — Не могу больше.
— Не имею права — уполномоченный должен приехать, — и ушел.
Уходя, посмотрел на меня с сочувствием. А я грязный, две недели не умывался, со щетиной на бледном исхудалом лице.
Наступил вечер. Никто меня не вызывал. Лагерь затихал. Огни вокруг зоны ярко светились, казалось, что холод становится еще злее. Я разделся догола, снял рубашку я кальсоны, снова оделся. Из нижнего белья, лихорадочно дрожа, изготовил веревки. Лучше смерть, чем эти муки. Мысль покончить с собой твердо засела в мозгу!
Осталось немного: смена дежурных — и ночь в моем распоряжении. Последняя ночь. Смотрю в щель в стене, наблюдаю за дежурными: они ходят из барака в барак, вышли из последнего и направились к изолятору. Заскрипела входная дверь, открыли одиночку.
Я, свернувшись, лежал на нарах, веревку спрятал.
— Вставай, мужик, пойдем со мной!
И повел меня татарин в сторону санчасти. Пропустил вперед и сказал, обращаясь к лекпому:
— Пусть переспит у тебя в санчасти, видишь, совсем замерз и не в себе.
Второе рождение! Еще полчаса — и с жизнью было бы по-
кончено! Но, видимо, не суждено было мне умереть тогда. Спасибо тебе, человек, спасибо, гражданин дежурный, за доброту и отзывчивость!
Лекпом дал мне телогрейку и за две недели с небольшим первый раз заснул я в тепле. Три дня, целых три дня отдыхал в санчасти — лишь перед приездом уполномоченного отвели меня в изолятор. А вечером опять в медпункт!
Романов приехал, дал расписаться в окончании следствия, а через три дня суд—Ревтрибунал войск НКВД при Дальстрое. По статье 58-10, часть 2 «за сожаления о врагах народа Тухачевском, Уборевиче и др. приговорить Галицкого П. К. к 10 годам ИТР и п/прав на 5 лет. С поглощением старого срока». Это значит, что с 3 марта 1943 года мне надо отбыть 10 лет!..
После суда я превратился в настоящего контрика — не тройка заочно, а Ревтрибунал влепил десятку! Теперь нечего думать ни о реабилитации, ни об амнистии!..
Привезли в лагерь. Ребята встретили, посочувствовали. В ночь — на работу, мыть золото в шурфах. Поручили мне подкладывать дрова под зумпф,¹ чтобы вода не остывала при промывке песков — на большее я не годился. Лучший золотарь аварец Даулетов относился ко мне хорошо. На воле — учитель, — он говорил «учител», — в одном из горных районов, очень своеобразный человек. Высокий, широкоплечий и в то же время стройный, большие блестящие черные глаза, густые брови, с горбинкой орлиный нос — настоящий горец времен Шамиля. У него и речитатив был гортанный как клекот орла! По-русски говорил хорошо, но с акцентом. Много и часто вспоминал аул в горах, обычаи и с гордостью говорил:
— Я потомок Шамиля!
Может, поэтому и попал на Колыму. Всегда спокойный, он не переживал:
— Зачем пэрэживат, друг! — говорил он, — десят лет пройдет, вернусь, учителем нэ дадут работать — нэ надо! Чабан, — барашки я виноград, — хватыт!
Ему присылали посылки, пожалуй, больше чем кому-либо, и какие! Запеченный в кукурузной муке овечий курдюк — во рту тает! Молодец, сочувствовал мне, помогал в работе, делился едой. С благодарностью вспоминая о нем, я составил мнение о небольшом, но гордом и великодушном народе.
Аварцу «везло» на золото. Не было случая, чтобы Даулетов не намыл нормы (у него всегда оставалась заначка на черный день).
¹ Нем. Sumpf, яма на дне шахты для стока воды; ларь для собирания шлака при промывке руд.
До 10 мая бригада мыла золото ночью. Днем спали. Я на работе не уставал и поэтому подрабатывал на кухне—пилил дрова, за что получал лишнюю миску баланды, иногда и кашу.
К открытию сезона промывки со «Скрытого» много зеков ушло на этап: обнаружили богатое золото на участке имени Фрунзе. Мне никак не удавалось вырваться, не пропускал Романов, он почти три года был моим не ангелом-хранителем, а злым демоном, не разрешал мне нигде работать, кроме забоя! Уехал он в отпуск и нарядчик включил меня в списки на этап.
Перед отъездом я встретил Козловского. Ленинградец, в 1937 году он освободился по бытовой статье, доехал до Магадана, а там его арестовали и дали срок 10 лет, СВЭ. И обратно на прииск. Парень грамотный, работал бригадиром. Приехал к ним на участок полковник Нагорнов. Подошел к шурфу, а там Боб Козловский кайлом по жиле — золото крупное, самородки так и летят.
Спустился Нагорнов в шурф, са.м поковырял золотишко, довольный, что такая богатая жила.
— Молодец, — заикаясь, сказал он и похлопал Козловского, — какая статья?
Тот, не задумываясь, и брянул:
— Известно какая, гаранинская!
В те времена, как дали Бобу срок, Гаранин во всю свирепствовал и в Магадане, и на приисках. Начальник Далстроя после Берзина, он за одну ночь в августе 1937 года расстрелял без суда и следствия 128 человек! Рассказывали очевидцы, что когда Гаранин шел по забою, попадавшие навстречу заключенные были обречены на смерть! Гонит работяга тачку, он останавливает и спрашивает:
— Статья, срок! А, контра, увидел меня и делаешь вид, что хорошо работаешь! Забрать! И забирали!.. Идеть дальше. Заключенный сидит. Опять:
— Статья, срок! Не хочешь работать, — сидишь, — забрать!
Тоже забирали, и расстреливали и того, и другого!..
... — Мерзавец, — побагровел полковник, — Гаранин на фронте кровь проливает. Шесть месяцев штрафной! — и вылез из шурфа.
А Козловского тут же отправили на штрафняк. Там хватил горя, доплыл окончательно.
Для справки: когда Гаранина убрали за произвол, то пустили слух, что под именем Гаранина «работал» японский шпион, он-де и расстреливал неповинных людей. Кому хо-
чешь, тому и верь!
На «Скрытом» остался один Крейцберг, он работал старшим энергетиком прииска, его я редко видел, Петр Дубошин умер от дизентерии.
Итак, новый прииск имени Фрунзе. Размещался он в знаменитой долине Чай-Урья в 15 километрах от Сусумана. В 1940 году эту долину окрестили Долиной Смерти, столько полегло в ней заключенных!
Встретил я много знакомых, на душе легче, а чувство голода осталось.
Работали в шахте: ночью подавали пески на-гора, а днем они таяли и их промывали. Бригадир Миша Дедерер, контрик, работал какой-то шишкой в республике немцев Поволжья, по блату поставил меня на отвал: на козлах высотой четыре метра положены рельсы, скрепленные шпалами, длина эстакады метров 20. По эстакаде вручную надо катить нагруженную коппелевскую вагонетку, постепенно засыпая, чтобы к утру внизу был отвал. От копра, где разгружается СКИП — подъемник шахты, вагонка катится сама, успевай удержать тормозом — палкой, а обратно надо поднатужиться и толкать вагонку к копру. 2-3 часа я ничего не делал — СКИП разгружался напрямую, а я лопатой подравнивал и подчищал рельсы. Потом становилось туговато — силенок мало, тяжело опрокидывать вагонетку. Вниз торможу палкой, стоя на раме, потом раскачиваю кузов туда-сюда и, натужившись, опрокидываю.
... В июне бригада попала на прибор ¹ в забой — тачка, кайло, лопата с утра до темна. Норма — 150 тачек вывезти к прибору. Не выполнил — конвой меняется, кто норму сделал, уходит в лагерь, а остальные работают до выполнения, то есть далеко за полночь. Усталые, еле волоча ноги, возвращались в лагерь, где похлебав баланду, валились на нары. Только заснешь — подъем! И опять в забой до полуночи. Изо дня в день, месяцы! .. Доходиловка страшная, дошел и я! Состояние на грани с животным — ни о чем не думается: только как бы пожрать, справиться с работой, отдохнуть. Про таких, как я, говорили, что мы жильцы до «белых мух», — снег пойдет и нам конец. Сил сопротивляться не было. Иногда мелькнет — выжить, выжить, во что бы то ни стало! Но как?
Обстановка в лагере и в забое не предвещала ничего хорошего.
Летом световой день длинный-длинный, особенно на Севере. 12 часов в забое с тачкой и кайлом неразлучно, потом Два часа на ГПР и после бригаду ведут в тайгу за дровами
¹ Лоток для промывания золота.
для лагеря. Уплотненный день, ничего не скажешь!
Идем усталые, еле передвигая ноги, но мечтаем, как вместе со сбором дров пощипаем и ягод! Как мало надо голодному человеку!
Нашу бригаду конвоировал высокий, и я бы сказал, благодушный татарин. Больше молчал, не ругался, не кричал «Быстро, быстро!» и даже разрешал попастись на ягодах.
Но в этот раз он вывел бригаду из забоя, остановил строй и сказал:
— За дровами ходить по десятке, дрова бери, ягоду не ешь! Кто нагнется за ягода — стрелять буду без предупреждения!
Оказывается, какая-то сволочь из нашего брата заключенного, чтобы выслужиться, накляузничала командиру взвода, что конвоир разрешает собирать ягоды, что запрещалось категорически! Конвоиру влепили трое суток губы, понятно, он обозлился.
Пошла первая десятка, мы стоим, конвоир взвел курок. Вторая... Время идет медленно, нудно и тревожно. Раньше за это время и ягоды бы поели и дров заготовили, да и в лагерь пришли бы раньше! Конвоир стоял в стороне с насупленным лицом и следил за сборщиками. В третьей десятке один работяга, ломая дрова, нагнулся за ягодой, — не выдержал, соблазнился, надеясь,—авось, не заметит конвоир. Раздался выстрел, человек упал.
— Ложись, — заорал нам конвоир, а сам дал несколько выстрелов вверх!
Кто где стоял — на кочке возле болота, в грязи — плюхнулись, втиснулись в землю. Бледный, страшный конвоир подбежал к раненому, беспрерывно стреляя, поднял его, скомандовал нам:
— Поднимайся, бегом в лагерь!
Впереди, прижимая подстреленную руку бежал подранок, за ним неслись мы, боясь отстать, боясь оглянуться на конвоира, который неистово кричал:
— Быстрей, быстрей! .. — И все время стрелял вверх!
Километра три или четыре мы, доходяги, покрыли со спринтерской резвостью. На полпути нас встретили бойцы с собаками и винтовками. Их подняли по тревоге, услышав выстрелы.
Вахта. Первым подбежал раненый, закачался из стороны в сторону и упал. Подбежали и мы и увидели, как под ним натекает лужа крови. Появились носилки и его унесли. А нас, бледных от бега и страха, пропустили в лагерь на отдых. ..
На следующий день утром подъем, развод, забой, вече-
ром опять в лес за дровами, но ягоды уже никто не помышлял собирать...
А через месяц с небольшим привезли подраненного работягу в лагерь. Худой, вместо правой руки болтался пустой рукав, но, как ни странно, вид у него был не унылый, а наоборот—радостный! Да, он не жалел потерянной руки, а радовался такому исходу: теперь в забой его не погонят, он будет кантоваться в лагере, значит, избавился от каторжного труда и, конечно, избавился и от голода!
Завидовали ему многие!..
К нам на участок приехал новый начальник, Михайлов, горный техник, учился в Ленинграде, хорошо знал меня по «Скрытому», когда я еще был в норме. Частенько мы с ним беседовали о Ленинграде.
Как-то вечером вели нас с работы. Возле вахты проверка. Измученных изнурительным трудом, проверяли, пересчитывали по несколько раз в день, били по мозгам, чтобы чувствовали, что мы уже не принадлежим к категории, именуемой «люди» — один рабочий скот!
Знало и начальство, знали и заключенные, что с Колымы не уйдешь, только на тот свет можно, а все равно считали, считали и считали...
На вахте сидел начальник участка. Увидел меня и поразился:
— Что с тобой случилось, прошлый год ты нормально выглядел, как и что произошло? — посыпались его вопросы. Я ему рассказал о Романове, о новом сроке.
Утром меня расконвоировали и направили работать в ГРБ (геологоразведочное бюро), опробовать добытые с шахты пески. С напарником Михаилом Ткаченко, старателем по воле, усердно брали пробы, промывали целый день лоток за лотком. Обстановка способствовала хорошему настроению: никто не подгоняет, никто не охраняет — сам себе хозяин. Вечером часть намытого золота Ткаченко относил заведующему конбазой: как и все вольные, он имел план сдачи золота и как и все выменивал у з/к.
На конбазу из пекарни отправляли мешки из-под муки, где их вытряхали для подкормки лошадей. Отходы пополам с мешковиной мы получали за золото. У себя в будке устраивали пир! Отходы муки высыпали в воду, нитки, мешковина всплывали, а из остатков варили «затируху». Вкусней пищи никогда не ел! Лучше любых пирожных. Зараз съедали по два котелка. Я окреп, все пережитое казалось кошмарным сном!
В сентябре закончился промывочный сезон, закончилась
и моя работа в ГРБ. Меня перевели на шахту горным мастером.
Окреп я физически, окреп и духом. Появился интерес к тому, что делается на фронте, мысли о семье, о детях...
В компрессорной работал Илья Мясников, коренной ленинградец, на воле старший лейтенант, танкист. Налажу работу в шахте — и к нему в компрессорную. По его совету 'послал в Ленинград письмо с запросом о семье, получил ответ, что в 1942 году все эвакуированы. Куда? Неизвестно.
Это было в конце 1943 года, начале 1944. После прорыва блокады еще раз послал запрос в паспортный стол. Илья говорил:
— Знаешь, я получил сообщение, что сестра Ольга и семья умерли, а из Свердловска старшая сестра сообщила, — Ольга и все живы и находятся в Ленинграде. Давай напишем ей, пусть сходит по твоему адресу.
Так и сделали. Через три месяца получил я сообщение из адресного стола, и телеграмму от жены — у нее была сестра Ильи. Так нашел я родных и до конца срока наша связь уже не прерывалась.
Жена писала, что в эвакуации они жили в Башкирии. Много воды утекло за эти годы, много родных и друзей больше не придется увидеть. Брат Валя погиб при взятии Новороссийска, где немцы расстреляли его жену Веру и дочурку Томочку. Васю повесили немцы в Симферополе, тестя, старика, немцы повесили в родной деревне Даймище под Ленинградом!
Убиты, повешены! Они боролись за Родину, не щадя жизни. А я отбываю срок с вражьей кличкой и надо мной издеваются мои соотечественники. О, как завидовал я братьям, как горько было на душе!
Но я верил — придет время и все изменится в лучшую сторону, а пока скрепя сердце надо работать, работать во имя будущего, во имя жизни!
В 1944 году меня перевели обратно в маркбюро. Подходила предпоследняя военная весна. На фронтах шли успешные бои, нас это радовало, так как и в лагере все менялось к лучшему: ввели премии за намыв металла, выдавали американские продукты, пекли хлеб из белой американской муки.
В мае готовились к встрече Уэлса — вице-президента США. Он ехал посмотреть на колымское золото, чтобы убедиться в нашей платежеспособности по лендлизу. В лагере спешно сносили вышки на самом большом приборе возле трассы, напротив маркбюро. С Сусумана приехали вольные, чтобы во время приезда Уэлса работать на приборе.
Этот день наступил. Заключенных на работу не вывели, загнали в бараки, закрыли двери, приставив конвой — лагерь выглядел пустым.
Я по заявке находился в маркбюро и всю процедуру приезда и встречи наблюдал из окна.
В одиннадцать часов подъехали с Сусумана три машины: из первой вышел начальник Дальстроя генерал-лейтенант Никишов, маленький, рыжий, но в штатском сером костюме с золотой звездой Героя. Рядом с ним стоял, как я потом узнал, Мазурук, летчик, Герой Советского Союза, из других машин вышли американцы: высокий в сером костюме вице-президент и с ним три члена делегации. Все пошли к прибору, находившемуся рядом с трассой. Начальник прибора, в прошлом з/к, Саша Мезенцев потом рассказывал:
— Только они поднялись на эсгакаду к колоде, я сразу приступил к съемке золота. Но сначала делегация и Никишов пошли к работающим, поздоровались и наблюдали, как работяги лихо гонят тачки. Для них тачка — архаизм, давно пройденный этап, как для нас динозавр. На приисках в Америке все на технике — драги, бульдозеры и так далее.
Потом и на Колыме эта техника применялась. Американец, толстый, небольшого роста, попросил тачку, нагрузили ему, он сделал несколько шагов по трапу — и упал! Все улыбались, фотограф щелкал аппаратом!
— Делаю съемку, — продолжал Саша, — американцы стоят смотрят и что-то говорят и даже языком щелкают, от удивления: три дня не снимали, а золотишко шло хорошее, и в колоде сплошной блеск! Особенно в верхних порогах, когда согнал эфеля, показались самородки, а ниже россыпь. Поднял Уэлс кусочек побольше, граммов на 50, потер о брюки и самородок заблестел. Рядом с ним стоял Никишов. Уэлс, улыбаясь, прислонил к груди начальника Дальстроя самородок вблизи от звезды Героя. Защелкали аппараты, все улыбались!
Посещение длилось минут 35. Вице-президент убедился — есть, чем оплачивать лендлиз! ..
1944 год прошел быстро. Золото, золото и еще раз золо-701 Больше стало американских продуктов — консервы разные, жиры, даже искусственный мед. Намывай золото, «временно изолированный», и ешь, поправляйся!
А людской резерв истощился, этапы приходили реже. По приказу ДС вольных, бойцов охраны отправляли на прииски на добычу металла. Этапники с материка резко отличались от з/к 1937—38 годов: часть из Прибалтийских республик после их освобождения, много вояк и молодые ребята 17—18 лет, осужденные по ст. 59-3 (бандитизм) и контрики, но
мало. Это были изменники Родины: военнопленные, работавшие на немцев, жители оккупированной зоны, попадались даже полицаи, почему-то избежавшие каторги.
В агитбригаду Маглага пополнение пришло отличное: чуть ли не весь Воронежский хор и Одесская музкомедия. Не успели эвакуировать, пришлось потешать оккупантов, за что получили сроки 8—10—15 лет! За промывочный сезон они приезжали на прииск два раза, наведывались и зимой. С ними Вадим Козин, сидел он по бытовой. Пел цыганские песни, развлекал нас, но больше вольнонаемных. Потом говорили, попал в немилость: выступал на партактиве в Магадане, зрители хлопали, а потом от восторга стали кричать: браво! Бис! А кто-то крикнул «ура». Рассвирепел генерал-лейтенат, что заключенному «ура» кричат и отправил Козина на три месяца в штрафную! Спасибо, выручила певца Гридасова — руководитель Маглага, любовница Никишова. В 1940 году она приехала по путевке комсомола, проработала сезон на прииске, заприметил ее начальник Дальстроя и... забрал в Магадан. Жену с дочкой отвез в Москву. Присвоил Гридасовой звание капитана я дал должность начальника Маглага, куда входила и агитбригада. Ребята, артисты, хвалили ее—хорошая баба, жалела их, создавала им приличные условия, нередко спасала от гнева вышестоящих.
Где-то на берегу моря и на Аркагале в военное время создали особый лагерь почище тюрзака — Верлаг. Держали там заключенных в «особых» условиях, о чем и до нас доходили слухи. Впоследствии очевидцы-берлаговцы подтвердили правильность их. В 1947—1948 годах пришлось мне увидеть берлаговцев, а попросту каторжан на Аркагале. Картина потрясающая!
Тюремный режим, только усиленный, кандалы, скудный паек, в бараках голые нары, на ночь параша. Рабочий день 16 часов, с утра до вечера. Участились случаи, когда заключенный шел прямо на конвоира, у которого был приказ стрелять без предупреждения. 5—10 человек ежедневно погибали от пуль в забое, не считая потерь от истощения.
Лагерь таял. Пришлось ввести поощрительную систему от выработки (до этого всем выдавали 600 граммов хлеба и один раз приварок), отменили кандалы на работе, оставив в бараке по окончании работы. Если з/к в течение трех лет проработал без замечаний, дело передавали в суд и переводили з/к в лагеря с общим режимом. Встречал их и на нашем прииске.
Кто же они, за какие преступления терпели кары земные, напоминающие ад? Изменники Родины! Этим все сказано. Под эту рубрику попадали, тем более в тревожное военное
время, люди, не помышлявшие об измене.
Не помню его фамилии, пришел он из Берлага, долго не задержался на лагпункте, техник-строитель, воевал, в первые дни войны попал в плен. Немцы из пленных создали арбайткоманду, она при отступлении взрывала мосты, где надо — восстанавливала. Техник бежал, попал к своим в 1944 году. А в 1945 году ему дали 25 лет и отправили в Берлаг.
Иван Ганжа. Здоровый мужик лет сорока, работал при немцах старостой. Видимо, рыльце было в пушку, — при отступлении бежал с немцами, где-то в Пруссии сказался военнопленным. При проверке выяснилось его подлинное лицо и получил 25 лет. Заслуженно? Вполне. Таких не жаль!
Иван Касьян. В 1944 году в чине старшего лейтенанта воевал в Польше, где получил тяжелое ранение. Подобрали польские партизаны. Я без содрогания не мог смотреть на его шрам от ранения: автоматной очередью его почти перерезало пополам, шрам тянулся через всю спину, и только чудом Касьян остался жив! После выздоровления участвовал в освобождении Варшавы, за что получил польский орден. Закончил войну в рядах Красной Армии, .в 1945-м приехал домой. Вся грудь в орденах: польский орден, два Красной Звезды, один Красного Знамени и множество медалей! Работал военруком в средней школе. Жена его тоже работала в школе, преподавала русский язык. Дружила с учительницей—женой начальника КГБ. Как-то приходит она к Нине (так звали жену Касьяна), посидела, поболтала, а на прощанье попросила книжку почитать.
— Выбирай на этажерке, — сказала Нина. Та выбрала что-то и ушла. А книжка оказалась из запрещенных: не то Авербах, не то какой-то украинский националист. Муж подруги разобрался быстро и отреагировал! Ивана арестовали, предъявив обвинение: хранение и распространение запрещенной литературы. Потом пошло дальше: вспомнили, что воевал в армии Сикорского (Сикорский тогда командовал поляками, погиб при авиакатастрофе), значит, изменник Родины. 25 лет и Берлаг!
Тоже изменник? Таких было очень много! .. В 1947—48 годах мне приходилось ездить в Аркагалу за продуктами для бригады. Договорюсь со старшим надзирателем Валей Кочуровым, выйдем на трассу, голоснем и поехали. Лагерного питания не хватало, зарабатывали хорошо, соберу тысячи три и в Аркагалу. Там горняцкий район, в магазинах все есть: масло, мука, мясо диких баранов. Накупим всего и обратно. Зато и работали хлопцы крепко!.. Поехали мы однажды, а мимо нас шествие: конвой с со-
баками ведут 30—35 человек, у них на спине плакат: «Я изменил Родине!» Идут по четыре человека в ряд, руки за спину. Поравнявшись с нами, впереди идущий конвоир скомандовал:
— Изменники Родины, опустите головы — идет гражданин Советского Союза!
Я остолбенел, а Кочуров толкнул меня и махнул, мол, пошли скорее. И так при встрече конвоир все время выкрикивает и они опускают головы!
Встречались разные мужчины и женщины. Сколько среди них касьянов? Наверно много больше, чем ганжей...
Не знаю, после 20-го съезда и разоблачения «культа» рассматривали их дела, или так и идут они, опуская головы...
Давно я вышел из лагеря, давно реабилитирован. За 35 лет побывал во многих уголках Советского Союза. В поезде, самолете встречался с разными людьми-попутчиками, и, разговаривая, часто касались событий 37-38 годов. Собеседники поражались, что я выжил: им приходилось слышать чаще о посмертно реабилитированных, а тут, живой!
В гуровском карьере работал я с Галиной Ивановной Ральченко. Сейчас она уже старушка, на пенсии. Отец ее, военный, работал директором завода. Арестовали отца, их выселили. Его расстреляли. И... посмертно реабилитировали! ..
С Ольгой Михайловной встреча произошла на Колыме, в 1953 году. После освобождения она вышла замуж за моего друга Г. И. Ассуховского — геолога, договорника. Ему исполнилось 50 лет, колымского стажа хватало и он, получив пенсию, собрался уезжать на материк. Я, уже вольный, жил с женой на прииске Центральный (Индигирское управление) и они прожили у нас недели две. В 1938 году ее первый муж, ведущий инженер в Киеве, был арестован. Ольгу Михайловну забрали, разлучив с трехмесячным сыном, его взяла сестра, и дали срок 8 лет по статье ЧСИР (член семьи изменника Родины). В 1957 году мужа посмертно реабилитировали. Подчеркиваю — посмертно! Эпопея по уничтожению честных и преданных людей продолжалась пока восседал на престоле непогрешимый, великий Сталин! Потом, когда сгнил их прах, посмертно всех реабилитировали!..
Вернемся к 1944—1945 годам. Они характеризовались появлением на Колыме нового контингента — спецпереселенцев. Поползли слухи: заключенных с прииска уберут, оставят 50-60 человек специалистов: слесарей, мотористов, взрывников, мастеров. В июне за один день с прииска имени Фрунзе угнали заключенных, оставив всего человек 40. Надзиратель, которого оставили наблюдать за нами, сказал:
— Забирайте свои монатки и уходите из лагеря. Можете жить на вольном стане, а нет, поселяйтесь в теплушках!
Так назывались торфяные домики, где производили промывку, ремонтировали оборудование и т. д.
— Почти вольные, — шутили мы, довольные переменой в жизни.
На следующий день на машинах прибыли спецпереселенцы. Под конвоем.
Кто же они?
Военнопленные, с 1941 по 1944 год пробывшие в фашистских лапах, угнанные в Германию с оккупированных территорий, среди них, как потом оказалось, были полицаи, старосты, власовцы, замаскировавшиеся под угнанных и пленных. Их этапировали на Колыму как вольных, но без права выезда и переезда с прииска на прииск. Почитайте роман Юрия Пилляра «Люди остаются людьми» — очень ярко он рассказал о судьбе угнанных и пленных, но это на материке, а на Колыме было еще горше.
Выдали паспорта, карточки, определили на работу, некоторых позже посылали на курсы, основная же масса работала в забое, первое время под конвоем.
А НКВД потихоньку копалось, — проверяло, — как пленные и угнанные жили и работали в Германии. Кто прислуживал фашистам, забирали и давали сроки, но таких нашлось не больше 1—2 процентов от общей массы, однако никому выезда с Колымы не разрешали — «до особого распоряжения». Они прошли сквозь плен и неволю, через фашистские лагеря смерти и попали, особенно в первые месяцы, в условия ничуть не лучшие! У себя на Родине, за которую проливали кровь. Если они и оказались в плену, то не по своей вине, а по вине бездарных командиров и политиков!
Жили в наших бараках побригадно, вольнонаемные величали их товарищи, на работу ходили под конвоем, а в лагере — разводы, проверки, отбой — все атрибуты зэковской жизни.
Утром раздается набат рельсы — подъем, и дневальный чуть ли не со всей бригадой бежит в коптерку получать пайки — иначе собьют и пайки растащат; потом столовая и развод. Почти не отличалась картина получения паек от той, что я пережил в Заудинске — та же боязнь, как бы не сбили с ног и не утащили дневное пропитание.
Развод. «Первая, вторая, третья!» — выкрикивает дежурный надзиратель (и вахта осталась, и надзиратели) и «вольнонаемные» шагают на работу.
Пожилой спецпереселенец, бригадир, увидев в забое на-
чальника прииска Чернышева Леонида Дмитриевича, подошел к нему и, приняв военную стойку, обратился:
— Товарищ начальник!
Услышав от оборванца подконвойного обращение «товарищ», Чернышев передернулся, покраснел, но сдержался. Что говорил бригадир, не было слышно, но я еле сдерживался от смеха, наблюдая, как реагировал «товарищ начальник»! А потом Леонид Дмитриевич разделал бригадира «под орех», в отместку за «панибратство», его бас гремел и рокотал, а бедный спецпереселенец тянулся перед ним.
Уверен — перед генералом на фронте он стоял более спокойный.
Старшим надзирателем работал Шляпин, здоровенный, краснорожий мужик, всю войну «верой и правдой» прослуживший на Колыме у ворот, проверяя заключенных по баракам. Носил три лычки, больше не выслужил. Как он издевался над спецпереселенцами, — делал что хотел.
Построив на проверку, пройдется вдоль строя, станет в стороне и напыжив грудь, увешанную значками (медалей нет, орденов тоже—за них надо воевать), гаркнет своим луженым горлом:
— Смирррно! Равняйсь!
Бедолаги замирали и «ели глазами начальство». А он, довольный, мнивший себя чуть ли не генералом, командовал:
— Слева направо, рррасчитайсь!
А они, четко, поворачивая голову, считали:
— Первый, второй, третий, четвертый...
Так воспитывал Шляпин тех, кто воевал за его сытую жизнь, подставляя грудь под пули и по несчастью попав в плен!
Работал я на прииске «Светлый» на отдельном участке. Барак стоял в пяти километрах от основного лагеря. Туда привезли 140 человек из категории «насильно угнанных». Попали они в Германию 15-16-летними мальчишками, через 3-4 года, наконец, обрели Родину, но какую? Колыму. «Стоял ноябрь уж у двора». Только не российский, а колымский — с морозами 30-40 градусов, с обильным снегопадом.
Разутые, раздетые, кто в чем1 Ходили на работу долбить в мерзлой земле бурки, проходить шурфы. На них смотреть без жалости было невозможно. Голодные, бытовые условия никудышные. Люди на глазах доходили, многие не выходили на работу.
Набравшись смелости, я решил пойти к начальнику политотдела прииска — это вроде секретаря парторганизации. Майор, фронтовик, он вежливо встретил меня. Рассказал ему, что ребята доходят, норм не выполняют, разутые, раз-
детые (к тому времени спецпереселенцы получали зарплату, кто сколько заработает).
— Надо помочь им стать на ноги, — сказал я. Он развел руками и грустно ответил:
— Аванс выдадим, а норму снизить не сможем. — И добавил, — Вы уж на месте что-нибудь сделайте!
Пришлось на месте улаживать «как-нибудь»!
Я шел на преступление, завышая фактическую выработку, благо шурфы взрывались и вся «тухта» летела в воздух, снимал нормы, применяя коэффициент на каменистость грунта. Хорошо — участок стоял вдалеке, проверок особых не было! За месяц-два мои ребята окрепли, оделись и обулись и зажили нормальной жизнью, ожидая лучших времен.
Многих помню и посейчас: Озгельдов, Гавришко, Урих и другие. Как потом они устроили свою жизнь, вернее, как она у них устроилась — не знаю. Моя судьба повернула в другую сторону...
В основном лагере спецпереселенцев творились жуткие дела: грабежи, убийства и самоубийства. Крали друг у друга карточки, а голод не тетка, доходило до резни. И лишь в марте 1946 года понаехало начальство из военной комендатуры, стали наводить порядок.
1945 год, год окончания войны, год Победы и надежд, увы, не сбывшихся! Ждали перемен, вспоминали слова: «Вы — временно изолированные, закончится война и будет амнистия, какой не видел мир!».
В день Победы отдыхали два дня. Только и разговоров, что об амнистии. Но амнистия была «куцая»—для хулиганов, насильников, растратчиков...
В 1945 году освободился Крейцберг; уехал в Магадан Женька Борзенков (с ним я отбывал с 1938 года, а потом, вольным, работал в 1953 г.) и многие другие, кому срок 8 лет.
А я, получивший «довесок» за сожаление о врагах народа — Тухачевском и остальных, без перспектив продолжал отбывать срок. «Сидел, не рыпался» и Сигизмунд Пьясецкий, У которого срок 25 лет.
В лагере особых перемен не произошло, разве что возрастной ценз заметно снизился. Я опытный, бывалый лагерник, не менее опытный горняк, работал мастером, бригадиром, со мной начальство считалось, уважали заключенные.
В 1949 году меня перевели на прииск «Фролыч», откуда я потом и освободился. За эти годы приходилось жить по-разному, но в сравнении с прошедшими годами намного лучше всех отношениях: и условия и режим.
Плохой выдался 1947 год, но, говорят, что и на материке было несладко.
На «Фролыче» бригада моя обслуживала три шахты, работали хорошо и питались тоже. Я часто ездил в Аркагалу за продуктами, мы получали богатые посылки.
В 1952 году я освободился, но без права выезда!
Вспоминаются ребята, в основном, молодежь, нахватавшие сроки в военные годы совсем молодыми, подростками — питания не хватало, шли воровать. А сроки приличные— 15-20-25 лет! С ними последние пять лет жил и трудился. Гнетий, Главацкий, Портнягин, Мариничев, Воробьев и другие. Ребята хорошие, не испорченные и трудолюбивые!
Уходил я из лагеря, они и радовались, что на свободу, и грустили — жаль расставаться! Провожал меня и Касьян Иван, получивший срок за то, что полжизни отдал войне. Как сложилась его жизнь в дальнейшем — не знаю...
Я вольным работал на «Фролыче», потом меня перевели на «Центральный», откуда я уехал в 1954 году; после смерти Сталина приехала в Магадан, а потом на прииски комиссия, я пошел на прием и мне сказали:
— Можете выезжать, запрет снят!
Помог Вахтанг Алавердашвили, спецпереселенец — он выписал семью, и мы жили в одном доме. Ниорадзе, начальник прииска, не отпускал меня, а в то время нельзя было просто уволиться, если администрация не отпускает. Спасибо тебе, Вахтанг! Пошел он к своему земляку Ниорадзе и уговорил отпустить меня!
Может и на них, на спецпереселенцев, распространилась льгота и Вахтанг уехал в Грузию...
Встретили меня в Ленинграде взрослые дочери, одну я совсем не знал, другую помнил двухлетним ребенком. Но жить в Ленинграде не разрешили и я, как опытный горняк, устроился под Тулой в карьере. Здесь меня застал 1957 год, здесь же, через 20 лет после ареста, получил извещение из Новгородского суда, что «за отсутствием основания дело прекращено»!
После XX съезда написал в Магадан в Ревтрибунал и в течение месяца получил сообщение: «Дело прекращено вследствие отсутствия состава преступления».
Вот так! Отсидел 15 с половиной лет и, оказывается, безо всякого основания. Жаль потерянных лет, жаль не сбывшихся надежд и мечтаний! .. Пора ставить и точку.
Я описал вкратце все, что пришлось пережить за долгие годы заключения, описал встречи с разными людьми, ничего не придумывая и ничего не прибавляя. Все это пережито встречи были, прикрас никаких! ..
... И вспомнилось мне напоследок: 1938 год, когда за зимние месяцы "ушло» под сопку 1500 человек, ни мало и ни
много— 1500! .. Прииск «Линковый». Кругом сопки, а на небольшой терраске прилепились палатки лагеря. Мороз был за 50 градусов. Дым медленно поднимался из труб вверх и издали, если смотреть на лагерь, представлялась такая картина: грязно-белые заиндевелые палатки на фоне сопок и из каждой — по две свечи, словно застывших в холодном воздухе. Лишь вырвавшись на простор из окружающих сопок, дымные свечи таяли и рассеивались.
Вечер. Прошла проверка и объявили: приехала передвижка, будет кинокартина «Человек с ружьем». А нам не до кино! Намерзлась, устали до изнеможения, голодные! Лучше поспать, ведь завтра опять на мороз, таскать на вскрыше короба без отдыха и передышки!
Часов в 11 ночи я вышел из барака. Уборная далеко, мороз жмет, даже воздух свистит, а выскакивали всегда налегке — в нижнем белье, да в валенках на босу ногу. Сразу за палаткой и справляй нужду — так делали все и начальство об этом знало. Весной доходяги, а их всегда хватало, скалывали лед с нечистотами и сбрасывали вниз с сопки — талая вода все унесет.
Слышу: играет в соседней палатке музыка—на морозе в разреженном воздухе далеко слышно! Я вспомнил: кино крутят. И такая тоска сжала сердце, что ни словом сказать, ни пером описать!.. Таким почувствовал себя заброшенным, одиноким, хоть волком вой.
В ту пору мне было 27 лет, полтора года, как с воли — из другой жизни, с другой планеты!..
И ждали меня впереди еще тринадцать с половиной лагерных лет...