Парикмахер в ГУЛАГе
Парикмахер в ГУЛАГе
ПРЕДИСЛОВИЕ
Я считаю, что, написав эту книгу и опубликовав ее, выполнил одновременно желание моей покойной матери, которая после Первой мировой войны мечтала опубликовать книгу о пережитом. Поэтому хочу, хоть вкратце, изложить кое что из того, что моя покойная мать, Paxель Шепс Фишер, рассказала мне и что, к великому сожалению, не успела записать…
Эта книга не является моей полной автобиографией, потому что в ней описан лишь период времени с 17 сентября 1939 г — день оккупации Польши Красной Армией до 17 сентября 1951 г — день моего освобождения из лагеря.
В этой книге представлен целый ряд людей, с которыми я по встречался на своем жизненном пути в эти годы.
Когда вспыхнула Первая мировая война, евреи Галиции, в основном местечковые, жившие возле русской границы, были панически напуганы приближением царской армии, известной преследованием евреев. Евреи в испуге покидали свои дома и уходили подальше от границы Озирна, мой родной городок, тоже пришлось оставить.
Под влиянием нашего раввина реб Леви Ицхак Монсона мои родители решили покинуть дом, чтобы спасти детей.
Мать отправилась со мной, сестрой Рейзел и бабушкой Итой в Рогатин расположенный приблизительно в 70 км северо-восточнее нашего городка, к дяде, родному брату отца. Мать сразу же возвратилась домой, чтобы помочь отцу ликвидировать дела и вернуться вместе с ним в Рогатин.
Когда русская армия оккупировала Озирну, мы были отрезаны друг от друга
Но и в Рогатине стали нарастать беспокойства, и дядя с семьей решил эвакуироваться. Нахлебавшись вдоволь мук, мы прибыли в Вену.
Здесь, в австрийской столице, пока не чувствовалось войны. Жизнь шла своим чередом. Я поступил учиться в школу и в хедер. До сих пор помню, как мы в 1915 году всем классом посетили могилу Герцля.
Дядя и тетя заботились о нас как о родных детях и очень переживали, когда я в очередной раз приходил домой избитый, с исцарапанным лицом после драки с одноклассниками, которые нападали на меня с криками: "Проклятый польский жид". Родственники очень переживали, когда моя сестра тяжело заболела и в течение трех месяцев находилась в больнице.
Когда я жил в Вене, решили изменить мое имя. Я стал Леопольдом, и так звали меня довольно долго.
Трудно представить себе трагедию моих родителей, которым было совершенно неизвестно, что с нами и где мы. Мать не переставала плакать. По понедельникам и четвергам родители постились: отец запустил хозяйство. Ежедневно по утрам уходил в синагогу, сидел там до обеда и читал псалмы. В то время он начал курить и даже пить...
Все жалели мать, и, как она позже рассказывала, даже царские казаки утешали, узнав о постигшем ее горе.
Единственным, что напоминало о нас, была наша одежда, и мать берегла это, как святыню.
Однажды по местечку распространился слух, что русские ночью учинят еврейский погром и всех евреев вывезут в Сибирь. Поэтому мои родители оставили дом на произвол судьбы и ушли ночевать к соседу, нееврею.
Утром, возвратившись домой, обнаружили взломанную дверь и разграбленный дом. Среди украденных вещей была наша одежда и религиозные принадлежности отца, которые русские называли "божики".
Это было большим ударом для моей матери. Она пошла к русскому коменданту с просьбой из всего похищенного вернуть ей хотя бы детскую одежду и религиозные атрибуты. К большому удивлению матери, комендант выплатил ей 50 рублей, а виновных в мародерстве солдат приказал выпороть в ее присутствии и вещи возвратить.
Благодаря тому, что несколько австрийских солдат прибыли в отпуск в Озирну, мои родители узнали, что мы находимся в столице Австрии — Вене.
Вскоре после этого Озирна вновь был захвачен немецко-австрийской армией.
Я очень благодарен госпоже Зельде Бейралас за бесплатный перевод книги с идиш на русский язык.
НЕМЕЦКО ПОЛЬСКАЯ ВОЙНА И СОВЕТСКАЯ ОККУПАЦИЯ ВОСТОЧНЫХ ПОЛЬС
НЕМЕЦКО - ПОЛЬСКАЯ ВОЙНА И СОВЕТСКАЯ ОККУПАЦИЯ ВОСТОЧНЫХ ПОЛЬСКИХ ОБЛАСТЕЙ
Сентябрь 1939 года. Немецко-польская война продолжалась уже более недели. С каждым днем в нашем местечке увеличивалось число беженцев, которые двигались на Восток, по направлению к советской границе. Беженцы перечисляли захваченные немцами населенные пункты, рассказывали о зверствах и злодеяниях, о жестокостях по отношению к евреям в городах и городках Центральной Польши.
Местечко Озирна расположено в восточной Галиции (теперь Западная Украина), в Тарнопольской области. Наш дом находился на тракте Львов-Тарнополь, на расстоянии 75 км от польско-советской границы. Тракт был переполнен беженцами, в своем подавляющем большинстве евреями, которые тащились, измученные долгими скитаниями по разбомбленным дорогам. Они из последних сил старались опередить гитлеровские войска, которые продвигались вперед с бешеной скоростью. Некоторым удалось приобрести телеги с лошадьми, хотя и таким путем было почти невозможно передвигаться по переполненным дорогам.
Среди этой, охваченной смертельной паникой, человеческой массы, время от времени мелькали оборванные остатки разбитой польской армии, которая была совершенно морально подавлена и не знала, куда идти. В то время, когда люди бежали на Восток в надежде найти защиту возле советской границы, остатки разбитой польской армии, оборванные, почти безоружные, шли в обратном направлении, т. е. с Востока на Запад, что еще больше дезориентировало отчаявшихся беженцев.
Население нашего местечка состояло из поляков, украинцев и евреев. В течение многих поколений отношения между этими людьми были враждебными, лишь изредка улучшаясь, но по-
стоянный разрыв чувствовался всегда. Теперь же, когда установленный в местечке порядок распался, как карточный домик, общины стали поглядывать друг на друга с нескрываемым подозрением и ненавистью.
Поляки боялись украинцев, находившихся полностью под влиянием националистически настроенных вождей, а эти ждали немцев как освободителей.
Евреи опасались как поляков, так и украинцев, т. к. единственным, что объединяло тех и других, была ненависть к евреям. Но больше всего и евреи, и поляки боялись приближения немцев.
С каждым днем, с каждым часом возрастала паника в местечке. До сих пор мы принимали беженцев. Теперь же некоторые из нас решили бежать на Восток.
Другие — наоборот, видя плачевное положение беженцев, не решались покинуть родной кров.
Отец говорил мне: "Сын мой, мы здесь пережили не одну войну. Были австрийцы, потом русские, наконец, поляки... Как только ты покидаешь свой дом, ты становишься нищим. Надо переждать. Бог не оставит нас..."
Однако создавшееся положение убеждало в том, что ждать нельзя. Мы уже были уверены, что немцы вскоре захватят всю страну. С каждым днем захватчики оккупировали все больше территорий, и реальная опасность, что вот-вот и мы окажемся в их окружении и тогда, возможно, будет поздно бежать от фашистов, нависла над нами и еврейскими семьями городка.
Для меня представился случай: наш сосед, Михаил Фукс, имел подводу с двумя лошадьми, и предложил мне ехать с ним. Я принял это предложение, и так начались мои военные мытарства. В самом страшном сне не могло и присниться, куда эти скитания меня приведут.
Мы медленно, с трудом продвигались по проселочным дорогам, т. к. по центральному тракту тащились остатки разгромленной польской армии; там, кроме того, нам угрожали бомбы, которыми варварски, с рассчитанной жестокостью нас осыпали немецкие захватчики. После 20-часового продвижения мы прибыли в деревню, примыкавшую вплотную к советской границе. Это был первый день праздника Рош-Хашана. Еврейские жители деревни в это время возвращались из синагоги. Мы, следуя их
совету, решили остановиться в деревне, переждать праздник, кроме того, хотели разобраться в создавшемся положении.
Однако долго ждать не пришлось. В ночь окончания праздника страшный шум разбудил нас. Мы вышли на тракт. Картину, представшую перед нашими глазами, трудно описать: по дороге в невероятной панике метались польские солдаты-пограничники. Лошади, запряженные в крестьянские телеги, везли раненых, которые стонали от невыносимой боли. Поблизости не было никого, кто бы мог оказать им хоть малейшую помощь. От солдат мы узнали, что советские войска перешли польскую границу.
Наше положение оказалось весьма двойственным: мы не знали, радоваться нам или плакать? В конце концов, нам больше не угрожает гитлеровская опасность, но что нам преподнесет будущее?
В это время появились первые советские танки. Вплотную за ними следовала кавалерия, сопровождаемая мощным оркестром. В течение многих часов маршировали представители различных родов войск. У нас создалось впечатление, что Советская Армия -непобедимая сила.
К полудню движение на шоссе приостановилось. После шума, поднятого марширующим войском, наступившая тишина действовала угнетающе. Вместе с другом из моего местечка, Моше Быком, мы решили направиться к пограничному городку Подволочийск, чтобы подробно узнать о создавшемся положении. Мы шли вдоль железнодорожного полотна. Здание вокзала оказалось пустым. Возле него повсюду были разбросаны разбомбленные вагоны, в большинстве залитые кровью, и в них валялись части человеческих тел.
В самом городке царило оживление. Улицы кишели советскими "освободителями", военными и штатскими, которые с большим интересом рассматривали открытые магазины и покупали все подряд.
Настроение в еврейских массах было приподнятым, людям казалось, что опасность нападения гитлеровцев миновала. Известие о том, что наше родное местечко Озирна освобождено, мы приняли с большой радостью. Я с другом решил вернуться домой и стали собираться как можно скорее в путь.
Нам показалось, что даже лошади почуяли перемену. Они двигались быстрее и легче. Мы теперь ехали по главному тракту, бок о бок с советскими воинскими соединениями, не чувствуя никакого страха. Войска продвигались быстро, почти не сталкиваясь с сопротивлением, хотя порой издалека доносились звуки выстрелов.
Езда на подводе была неудобной, на ней едва помещалось шесть человек. Кроме того, с нами был ребенок. Дошло даже до мелкого спора, и я сошел с подводы. Мои попутчики стали убеждать меня вернуться к ним, но я решил продолжать путь домой в одиночку. День был солнечный. На дворе стояла поздняя золотая осень. По обеим сторонам дороги зеленели далеко раскинувшиеся поля, из лесов доносился освежающий аромат. Дороги были переполнены советскими воинскими подразделениями, которые передвигались частично на лошадях, запряженных в телеги. Устав искать кого-нибудь, кто смог бы подвезти меня хоть часть пути, я уселся на обочине дороги. Временами доносились отголоски далеких выстрелов; бои еще не стихли, и напряжение ощущалось повсюду. Я повернул голову и увидел на земле, в нескольких метрах от меня, убитого польского солдата. За время скитаний мне пришлось привыкнуть к таким зрелищам; я подошел к солдату, снял шапку и накрыл ему лицо. Затем отправился в путь.
По дорогам встречались подразделения Советской Армии, которые размещались в тени деревьев для кратковременной передышки. Одно из них оказалось полевым лазаретом. Среди военных было несколько евреев, в основном врачи и медсестры. Я рассказал им о себе, о пережитом в пути, пройденном пешком, о том, что возвращаюсь из эвакуации, и обратился с просьбой выделить мне место на одной из подвод. Они ответили, что не могут этого сделать, т. к. направляются в обратную сторону. (Позже оказалось, что они солгали мне. Может быть, они поступили так, потому что было неудобно отказать: В конце концов в один из вечеров я добрался домой, встретив их в городке. Некоторые из них даже были у нас дома. Правда, они передали привет от меня, и, воспользовавшись этим, умылись и отдохнули).
К счастью, мне повезло. Проехало несколько воинских подвод, солдат остановился и разрешил мне сесть на одну из них. Он выглядел человеком среднего возраста, явно уже непригодным для регулярной воинской службы. Мой русский язык был настолько беден, что я с трудом пытался завязать беседу, в основном объясняясь при помощи рук.
Но, к моему великому изумлению, он сразу же спросил: "Идиш ты знаешь? — Я ведь вижу, что ты еврей..." Он оказался евреем из Полтавы, военным в отставке, которого мобилизовали в связи с вторжением Советов в Польшу. Обратив внимание на мои часы, он воскликнул: "Как можно скорее сними часы и спрячь их подальше, если хочешь избежать беды".
В первый миг я не понял, почему часы могут послужить причиной несчастья. Тогда я еще не знал, что ручные часы в Советском Союзе в тот период были драгоценным украшением, о котором можно было только мечтать... Все же я послушно снял их с руки.
Мой собеседник был единственным, с кем мне довелось встретиться из России и поговорить. Сначала он был сдержан в беседе со мной, неразговорчив. Но от меня он хотел узнать как можно больше о жизни евреев в Польше.
"Нам известно, в какой эксплуатации вы жили, как вы страдали от антисемитских преследований и погромов, — сказал он. - Наши украинцы тоже далеко не праведники. Однако одно достоверно: Красная Армия, стремясь освободить Западную Украину и Западную Белоруссию, спасла от гитлеровских преступлений хотя бы часть тех польских евреев, которые находятся в этих областях".
Чем больше затягивалась наша беседа, тем более искренней и доброжелательной она становилась. Я даже не заметил, как мы прибыли в Тарнополь.
Город Тарнополь находился уже вторые сутки в руках советской власти. Чувствовалась неразбериха. Большинство магазинов было закрыто. Люди старались не показываться на улицах. Учреждения не работали. Кроме советских военных, можно было видеть лишь представителей только что созданной милиции -людей в штатском, с красными повязками на рукавах, вооруженных винтовками, отобранными у польских солдат. Это была так называемая "Рабочая милиция", поспешно созданная для того,
чтобы охранять покой населения и стоять на страже нового порядка. Оставаться здесь не имело смысла. Я вскоре отправился в дальнейший путь и поздно вечером, наконец, был снова дома.
Прошло трое суток с тех пор как в моем родном местечке установилась советская власть, первым институтом которой была милиция. Я был удивлен, увидев, что среди сторонников новой власти, милиционеров, оказались также украинские националисты, которые лишь несколько дней тому назад с нетерпением дожидались того момента, когда смогут приветствовать гитлеровцев. Теперь же они припрятывали приготовленные для этой встречи желто-голубые повязки, заменив их красными, будучи готовыми выполнить любой приказ новой власти.
Еврейское население было охвачено смешанным чувством. С одной стороны, радовались освобождению от гитлеровских палачей, с другой - боялись, т. к. на следующий день после вступления Советской Армии на глазах у населения были расстреляны шесть поляков, среди них две женщины — бывшие полицейские.
Новая власть старалась создавать среди населения праздничное настроение. Улицы были украшены красными знаменами, лозунгами и гигантскими портретами "великого вождя и освободителя всех народов — Иосифа Виссарионовича Сталина". Были организованы митинги и собрания, на которых постоянно говорилось о великой заботе Советского Союза, пославшего свою армию для "освобождения нас от польских панов". На самом же деле было совсем не празднично...
Из соседней деревни Плавучей, где проживало всего несколько еврейских семей, пришло к нам ужасающее сообщение, что местные украинские крестьяне напали на своих еврейских соседей и зверски убили еврейскую семью. В других деревнях также были случаи нападения на евреев. Даже в самом городе Озирна украинский милиционер, который, в сущности, обязан был нас защищать, изнасиловал еврейскую девушку на глазах у ее жениха.
Группа еврейских парней из нашего местечка, среди которых был и я, решила тогда вступить в милицию, чтобы самим следить за порядком в еврейском квартале, видя в этом единственный путь для защиты еврейского населения от произвола. Организатор
милиции в нашем местечке, советский офицер Борухович, принял нас очень приветливо и выразил свое удовлетворение по поводу того, что еврейские парни добровольно присоединились к милиции.
Спустя некоторое время у нас появилась штатская администрация. Местечко по новому административному делению превратилось в село, и был избран сельсовет, в состав которого включили несколько евреев.
Появились новые категории людей, как то: "кулак", "бедняк". Эти определения решали дальнейшую судьбу каждого человека. "Кулаками" считались крестьяне, которым принадлежали благоустроенные хозяйства. Не только они, но также их дети рассматривались как потенциальные враги "власти рабочих и крестьян". В нашем местечке насчитывалось примерно тридцать таких хозяев — поляки, украинцы и несколько евреев.
Результаты этого распределения оказались для нас самыми неожиданными. Начались аресты и ссылки. Первыми жертвами были всеми уважаемые люди, такие как: директор школы Бялы, начальник железнодорожной станции Самборский и другие, которых сначала держали в заключении в соседнем 3 борове, а затем сослали на 10 лет в Сибирь, откуда никто из них не возвратился.
Причины, из-за которых арестовывали тогда людей, были неубедительными. Иногда обвиняли в том, что вовремя не сдали зерно или мясо, иногда - за то, что не предоставляли подводы для нужд сельсовета, иногда даже за критику советской власти или "великого вождя" Сталина. (Это, конечно, по доносу). В те времена среди евреев ходила поговорка: "Нужно лишь подобрать подходящего человека, статья для обвинения всегда найдется"... С каждым днем арестовывали все больше людей, и вскоре в самом городке был создан "свой" лагерь для заключенных.
Я никогда не был сторонником коммунизма, но все же не мог себе представить, что советская власть начнет осуществлять свои порядки с помощью создания лагерей для людей, которые не совершали никаких преступлений.
Однако причина создания лагеря была совершенно очевидной. Советы решили строить двойную железнодорожную линию, соответствующую потребностям советской системы. Поэтому они нуждались в рабочей силе, которая выполняла бы эти работы бесплатно.
Сотни людей из соседних деревень и местечек - евреи, поляки и украинцы — были согнаны в эти лагеря, где их принуждали работать в две смены, по 12 часов в сутки. Ежедневно их гнали через местечко на работы. Построенные в ряды по четыре, под охраной вооруженного конвоя, изголодавшиеся, грязные и оборванные, они еле тащили ноги от усталости. Это производило ужасное впечатление и наводило страх на каждого, который отдавал себе отчет, что ежедневно, ежеминутно его могут швырнуть в самую гущу арестантских рядов, откуда на свободу уже не вырвешься.
В первое время мы никак не могли понять, куда вдруг исчезли все продовольственные товары, изобилием которых наш район славился испокон веков? Озирна всегда представлял собой склад, из которого транспортировали скот и зерно во многие страны. Теперь же все исчезло. Стало трудно достать кусок хлеба.
Еще несколько месяцев "Советской власти" — и экономическая жизнь местечка совершенно развалилась. В нем насчитывалось раньше больше 30 лавок, в которых можно было купить абсолютно все. Теперь от прошлого не осталось и следа. На месте лавок был создан ряд государственных магазинов, в которых покупать было нечего. Исчез лозунг "купи и продавай"; вместо этого привыкли к новому понятию — "дают". Сегодня "давали" сахар, на другой день — муку; время от времени — обувь или рубашки. Каждый раз, когда узнавали, что "дают", перед магазином устанавливалась длиннющая очередь, и только те, которым удавалось первыми ворваться в магазин, считались "везучими" и "счастливчиками": они "достали", им "повезло", - ведь львиная доля товаров уплывала на черный рынок. Менее "счастливые" поэтому часто ругались, стоя в очереди, иногда даже доходило до драк, что давало милиции повод вмешаться, и нередко случалось, что "виновные" (как правило, ни в чем не повинные люди) были наказаны за нарушение порядка.
Недостаток в продуктах начался вскоре после того, как новая власть ввела у нас советскую систему обязательных поставок, т. е. каждый крестьянин был обязан доставить в государственные склады "Заготскот" и "Заготзерно" определенное количество зерна, мяса и других сельскохозяйственных продуктов, за кото-
рые он получал символическую плату, даже не покрывавшую транспортные расходы. Те крестьяне, которые не поставляли в назначенный срок указанные им для сдачи продукты, подвергались аресту за так называемый саботаж. Часто их ссылали за такое "преступление" в Сибирь, а их хозяйства переходили в собственность государства.
Тем временем, по железнодорожной линии, проходившей на расстоянии 1 км от нашего местечка, тянулись беспрерывно, днем и ночью, длинные товарные составы, груженные цистернами с горючим. Они направлялись на Запад, и это все предназначалось для нужд гитлеровской армии.
Но самым большим бедствием была ссылка людей в Сибирь, одно упоминание о которой наводило на население панический ужас. Каждый боялся своей участи и не знал, когда и за что его сошлют.
Впервые это случилось в начале зимы 1939-40 гг., спустя несколько месяцев после того, как советская власть "освободила" нас. В ту ночь вывели приблизительно тысячу человек, в основном польских колонистов, которые в течение последних двадцати лет обосновались на земле городка Озирна. В ту же ночь были разрушены их крестьянские хозяйства, и примерно тысяча гектар цветущих полей была конфискована. Произошло это в ночь на субботу. Я до сих пор не могу понять, почему у советской власти установилась "традиция", при которой почти все выселения и ссылки проводились в ночь на субботу.
В полночь будили несчастных людей, разрешали им брать с собой только ручной багаж, то есть то, что они в спешке, в последнюю минуту были способны уложить. На санях их увозили на железнодорожную станцию, погружали в товарные вагоны для скота — и поезд отправлялся на Восток. Куда их ссылали, этого никто не знал, даже члены семьи. Только шепотом передавали друг другу слухи: в Сибирь, к белым медведям...
Следующими жертвами, вслед за колонистами, были евреи, которые бежали из оккупированной гитлеровцами Польши. И это также случилось в ночь на субботу, летом 1940 года.
Но для этой цели была придумана провокация, чтобы оправдать бесчеловечное отношение к невинным людям. Незадолго до этого властями было дано распоряжение, согласно которому людям, желавшим вернуться в захваченные немцами области,
предоставлялась такая возможность, при условии обращения с особой просьбой к соответствующим органам.
Нужно помнить: это было в то время, когда расцветала советско-германская дружба согласно договору Риббентроп-Молотов. За высказанное плохое слово о Гитлере советский суд судил по обвинению "в оскорблении главы дружественной державы"... Однако регистрация желающих вернуться была провокацией НКВД. Регистрацию прошли и несколько еврейских беженцев, разлученных со своими семьями во время войны.
Но вместо воссоединения семей всех без исключения беженцев поместили в вагоны для перевозки скота, обвинили в "симпатии к фашизму" и сослали в Сибирь...
В третий раз жертвами массовой ссылки были семьи тех мужчин, которых сослали за различные "грехи" еще раньше. Среди них оказалось и несколько семей из нашего местечка, в основном женщины и дети. С тех пор уже никто не спал спокойно, не зная, что будет завтра. В каждом доме было приготовлено и сложено самое необходимое, на случай, если незваные гости ночью постучатся в дверь.
А советская административная власть тем временем укрепила свои позиции. С ней сотрудничали некоторые из евреев. Заместителем председателя "сельсовета" был местный еврей, Азриэль Полак, секретарем — Израиль Алексинцер. И в области просвещения работали несколько еврейских учителей, а учитель Файвел Ойэрбах был даже помощником директора местной школы. Однако все без исключения жили в постоянном страхе перед ссылкой, и эта угроза, нависшая над нами, тревожила всех.
Я в течение некоторого времени работал служащим на почте и одновременно был одним из организаторов местного клуба, но т. к. моего отца зачислили в "кулаки", а это значило - враг советской власти, я был вынужден уволиться.
Кроме установленной нормы поставок мяса и зерна, которые было приказано направлять в государственные приемные пункты, постоянно увеличивались налоги, платить которые становилось невмоготу. Опоздавшие в указанный срок уплатить налоги или же сдать требуемое с них количество продуктов, рассматривались как саботажники, и их судили.
Я помню, как из-за этого вызывали моего отца в "сельсовет". Мы очень перепугались, и я решил сопровождать его туда. Нас
приняли два представителя партии, которые были присланы к нам из России. Оба были очень пьяны, обзывали моего отца последними словами, угрожая, что если он вовремя не уплатит налоги, то его расстреляют, а хозяйство конфискуют.
К тому времени мы уже знали, что означают эти угрозы. Трудно было понять, что, собственно, происходит. Ведь люди, которые всю жизнь тяжело работали, жили честной трудовой жизнью, "властью рабочих и крестьян" рассматривались как преступники.
В окружающих нас деревнях начали создавать колхозы. В нашем местечке были организованы кооперативы различных ремесленников. Появился кооператив сапожников, парикмахеров и т. д. Был создан кооператив веревочников. В основном трудились в нем бывшие купцы, которые были вынуждены ликвидировать свои предприятия, а также несколько купцов, изгнанных из соседних больших городов как "социально-нежелательные элементы". Люди устремились в кооперативы для того, чтобы иметь хоть какое-нибудь занятие, т. к. те, которые не имели постоянной работы, считались "паразитами". Их ссылали первыми.
В одном отношении положение в самом деле изменилось к лучшему. Было введено всеобщее бесплатное медицинское обслуживание для всего без исключения населения. Была организована амбулатория, в которой работали все врачи местечка. Все они были евреи. Руководили этим учреждением доктора Хуна Литвак и Вильгельм Тенненбаум.
НАЧАЛО НЕМЕЦКО-РУССКОЙ ВОЙНЫ…
НАЧАЛО НЕМЕЦКО-РУССКОЙ ВОЙНЫ
1941 ГОД
СНОВА СКИТАНИЯ
Лето 1941 года я провел не в самом местечке, однако, каждую субботу возвращался домой, чтобы побыть с семьей. Суббота, 21 июня была далеко не праздничной: жить было почти не на что, лавку ликвидировали, и там жили беженцы из Польши. Я в ту памятную субботу не выходил из дому и решил остаться до следующего утра.
Мой друг, Моше Бык, пришел к нам утром 22 июня и сообщил скорбную весть, что вспыхнула война, немцы бомбили Киев и другие города и что они уже заняли Брест. Моше был сильно испуган и добавил, что все сведения — достоверные.
Уже в первые дни войны в нашем районе наблюдалось усиленное передвижение советских войск. Несколько евреев из нашего местечка получили мобилизационные повестки.
Большинство населения мгновенно сообразило, что началось кровавое состязание между Россией и Германией. Однако почти никто не сомневался в том, что немцам не удастся сделать с Россией то, что им удалось с Польшей и даже с Францией. Мы были уверены в силе, стойкости, мужественности Советской Армии, сумеющей отстоять страну и не допустить ведения войны на ее территории.
Но вскоре для нас повторился сентябрь 1939 года. Уже в первые дни войны нормальная жизнь была нарушена, т. к. власть, которая еще вчера подавляла все своей жестокостью, и, казалось, не было такой силы, которая смогла бы остановить ее, была в течение короткого времени совершенно парализована. Даже желающие пойти в действительную армию добровольцами не знали, к кому обратиться.
Паника овладела всем и всеми. Передвижение по железной дороге было отрезано из-за беспрестанных бомбежек и взрывов,
учиняемых немцами. Шоссе было забито автомашинами, не имевшими горючего, подводами, войсками и мирным населением. Снова начался бег наперегонки с преступной немецкой военной машиной, которую до сих пор никому не удавалось остановить.
30 июня отчетливо чувствовалось приближение немецких войск к нашему местечку. Большинство евреев настаивало на том, что не надо трогаться с места. Я же знал наверняка, что у гитлеровцев нас ждет уничтожение и принял решение эвакуироваться в глубь России. Когда же я убедился, что советские власти уходят из района Зборова, стало очевидным, что это — последняя оказия. Я сложил самые необходимые вещи и отправился в дорогу, встретив на пути знакомую еврейскую семью, состоявшую их четырех человек. Они ехали на подводе, запряженной двумя лошадьми, и согласились взять меня с собой. Я показал им малоизвестную тропинку, которая вела к бывшей польско-советской границе у местечка Подволочийск.
Итти было трудно, местами я шел пешком, лошади ослабли и еле переставляли ноги. В Подволочийске, возле старой границы, нас задержала пограничная охрана, проверила документы, хотя эта граница была официально ликвидирована полтора года тому назад. Наконец, мы оказались на советской территории.
Дорога была ужасной. Немецкая авиация беспрерывно бомбила советские территории, сея разруху и смерть. Людей охватила паника: у них не было ни малейшей возможности укрыться от огня, обрушивающегося с неба. Несмотря на то, что я был в отчаянии, все же не мог освободиться от впечатления, которое произвело на меня резкое различие между двумя сторонами бывшей границы. Даже природа выглядела здесь беднее. Люди были оборванные, хаты — полуразвалившиеся, нужда бросалась в глаза.
Стемнело, когда мы прибыли в первый советский городок Волочийск. Тут меня ожидало первое огорчение. Мои знакомые встретили родственника и решили взять его с собой, поэтому для меня не оказалось места на подводе. На душе стало еще тоскливее, но выхода не было, и я с ними расстался.
Городок был переполнен беженцами, большинство которых пустились в путь пешком. Я решил присоединиться к ним, лишь бы убраться подальше...
Дорога была забита эвакуированными гражданами и воинскими частями, среди которых было большое количество мобилизованных из западных областей. Спустя несколько часов я оказался в тенистом лесочке и решил немного отдохнуть. Вдруг кто-то окликнул меня по имени. Приподняв голову, я увидел, что меня зовет человек, одетый в мундир советского солдата.
Когда я приблизился, то увидел двух знакомых евреев из моего родного местечка, которые оказались в воинском соединении, задержавшемся на короткий отдых. Это был доктор Клейнман и Симха Кац. Мы поздоровались, искренне обрадовавшись встрече.
Особенно я обрадовался встрече с Симхой Кацом, который был моим воспитанником в "Гордонии". Ему было тогда 19 лет, по профессии — сапожник, очень милый парень. Часть дороги я ехал с ними. Но вскоре наши пути разошлись: я отправился в Проскуров, они - в противоположном направлении. Мы сердечно распрощались, как близкие люди, и Симха отдал мне свои черные сухари, которыми я питался в течение долгого пути. Позднее выяснилось, что Симха пал в бою с гитлеровскими захватчиками.
Я был уже два дня в пути, но постоянно меня мучила тоска по дому. Я впал в отчаяние и подумывал о возвращении домой. Однако, став частицей массы, движущейся медленно, но упорно вперед, мною одолевало желание достичь цели. Мне очень повезло: трижды удавалось забраться на военные машины, которые увозили меня все дальше от дома.
Стоит упомянуть, что в пути оказались и энкаведисты, и милиционеры, которые шли пешком: их военные машины не брали. Меня очень удивляло, что солдаты не скрывали своей ненависти к ним, возможно потому, что в то время распространялись слухи, будто немцы сбрасывали диверсантов-парашютистов, переодетых в мундиры НКВД и милиции. Поэтому к ним относились с подозрением.
На следующий день после обеда мы прибыли в Проскуров. Я вошел в еврейский дом, где проживало несколько еврейских беженцев. Характерно, что местные евреи удивлялись тому, что мы оставили свои дома. Пожилой еврей, который хвастался тем,
что знает немцев еще со времен Первой мировой войны, пытался убедить меня, что немцы — культурный народ и что нет никаких причин бояться их. Я рассказал ему о преступлениях немцев в оккупированной Польше, но у меня создалось впечатление, что мои доводы не убедили его.
После короткого отдыха мне удалось вместе с некоторыми еврейскими беженцами найти место в грузовике, следовавшем в Киев. Ночью мы отправлялись в дальнейший путь.
Это была теплая июльская ночь 1941 года. Полнолуние освещало дорогу, и хотя грузовик ехал с потушенными фарами, отчетливо виднелось все вокруг. Нам посчастливилось ехать, в то время как другие беженцы из последних сил тащились пешком на Восток. По обочинам дороги колхозники гнали скотину и овец, не желая, чтобы стада попали в руки кровавого врага, который продвигался вперед с неимоверной быстротой.
Дорога в Киев оказалась гораздо спокойней, чем можно было предположить, в сравнении с той, по которой мы прибыли в Проскуров, хотя в городах и деревнях варварские нападения гитлеровских палачей оставляли страшные зрелища: целые деревни и жилые кварталы в городах покоились в развалинах после бомбежек. На рассвете мы заметили недалеко от шоссе только что сбитый "Мессершмидт" с черной свастикой, который еще дымился. Я испытывал чувство удовлетворенной мести...
К полудню следующего дня мы прибыли в Винницу. Несмотря на то, что в течение последних суток город трижды подвергался бомбежке, кое-какие продукты еще можно было купить. Для этого мы и остановились в центре города, но задерживаться надолго здесь было рискованно из-за бомбежек.
С течением времени труднее становилось продвигаться. Из Винницы мы ехали вместе с колонной военных машин, везущих солдат и вооружение. Мы продвигались вперед очень медленно, дороги были забиты. Мы обогнули города Бердичев и Житомир, почти безлюдные, потому что население нашло убежище в лесах, окружавших эти города. Дома пустовали, окна и двери были взломаны. В городе Белая Церковь немец разбомбил вокзал до неузнаваемости.
На рассвете следующего утра мы прибыли в предместье Киева, и тут же наткнулись на патруль, который отобрал у нас машину вместе с водителем.
Я бродил по прекрасным улицам Киева, запруженным тысячами беженцев. Зеленые скверы также были переполнены ими, так что я совсем обессилел в поисках клочка свободной земли, чтобы немного отдохнуть после стольких мытарств в дороге. Кроме того и голод давал о себе знать. Магазины были опустошены. Совершенно случайно мне удалось купить буханку хлеба и немного утолить голод. Я шел вперед, сам не зная куда.
Время от времени выли сирены, на небе показывались немецкие самолеты. Некуда было спрятаться от них, и это еще больше усиливало панику.
Выбраться из Киева поездом или на машине было почти невозможно. Единственной надеждой оставался водный путь.
Спустя некоторое время я прибыл в порт, находившийся на Днепре. Вход в порт был свободен. Я спустился на фуникулере вниз, выйдя на платформу. И там столпились тысячи беженцев, таких же беспомощных, как я. Я попытался снова подняться наверх, но фуникулер больше не действовал; беженцы стояли в отчаянии и ждали какого-нибудь чуда-спасения. Оно появилось наконец в виде парохода, который внезапно показался на горизонте и медленно приближался к причалу.
Трудно описать состояние людей, стремящихся протиснуться на пароход, уцепиться за малейшую нить к спасению. Вопли доходили до небес. Возле меня раздавались истерические крики матери, которая в отчаянии искала своего ребенка, вырванного толпой из ее рук. Где-то упал в обморок пожилой человек, и его жена стояла над ним, безуспешно пытаясь защитить мужа от озверевшей толпы, угрожавшей растоптать его.
До сих пор не могу ни вспомнить, ни понять, каким образом я очутился на пароходе. Возможно, благодаря тому, что у меня не было багажа, и мне легче было протолкнуться вперед. Чудом оказавшись на пароходе, я все еще не мог прийти в себя от увиденного зрелища.
Грузовой пароход "Феликс Дзержинский" был совершенно неприспособлен к перевозке такого количества людей. Пассажиры разместились в нижней части парохода. Их замаскировали сверху зелеными ветками от немецких бомбардировщиков.
Беженцы-евреи, преимущественно женщины, старики и дети, были жителями украинских городов и местечек. Все толкали друг друга, пытаясь захватить крошечное местечко на грязном полу,
который в течение нескольких минут был переполнен, так что невозможно стало сделать какое-нибудь движение, не задев соседа.
Пароход плыл очень медленно, как будто моторам было не под силу тащить его. Из-за маскировки запрещалось зажигать огни, и мы абсолютно не видели друг друга. Выбраться наверх разрешалось только в ночные часы. И опять приходилось наступать на людей, что вызывало вновь ругань и злобу. Пароход, переполненный беженцами, медленно плыл по Днепру. На борту парохода находился ларек продовольственных товаров, правда, этих товаров было более чем в ограниченном количестве. Заведовал ларьком рыжеватый мужчина среднего возраста. За несколько дней нашего путешествия его лицо покрылось густой рыжей щетиной.
Случайно заметив, что я бреюсь бритвой, которую имел еще из дому, он с завистью смотрел на нее. Воспользовавшись этим, я предложил ее взамен на продукты. Но он ограничился бритьем. Я побрил его без порезов. Он остался доволен и сдержал свое слово: дал мне кое-какое продовольствие. Этого хватило, чтобы поделиться с голодающими. Итак это была моя первая попытка в "карьере" парикмахера.
Видя успех этого начинания, я стал при каждой возможности брить, а затем и стричь, и со временем обзавелся для этой цели машинкой и ножницами. Позже, когда меня арестовали, то решил назвать себя парикмахером, справедливо полагая, что это выручит меня в дальнейшем от голода.
Мы потеряли представление о времени. Я даже не помню, как долго продолжалась поездка. Наконец, пароход причалил куда-то, и нам велели сойти на берег. Мы оказались в Днепропетровске — большом промышленном центре Украины.
Задержаться на пароходе было невозможно из-за беспрестанных бомбежек и человеческих жертв. Надо было двигаться дальше. На расстоянии нескольких сот метров от взорванного вокзала стояли эшелоны с товарными вагонами, открытыми и закрытыми платформами, груженными машинами. Никто не знал ни графика движения поездов, ни направления следования.
Начался проливной дождь, но люди, изможденные, охваченные ужасом, не обращали на это ни малейшего внимания. Каждый делал отчаянные попытки забраться хоть на открытую платформу, лишь бы вырваться из обстреливаемой площади. Женщины и дети сидели на открытых платформах под дождем. Мне опять удалось влезть в закрытый вагон, где уже находились дети из детдома, эвакуированного из прифронтовой полосы.
Воспитатели, сопровождавшие детей, оказались добрыми людьми. Они приняли меня как родного, покормили, хотя у самих продовольствия было в обрез. С ними я доехал до Ворошиловграда. Там поезд остановился, и спустя некоторое время мне удалось пробраться в поезд, который направлялся на Кавказ.
Мы ехали в закрытых товарных вагонах, что в тех условиях было роскошью. Окон не было, и чтобы не задохнуться в переполненном вагоне, мы открыли двери. Это дало мне возможность наблюдать, запоминать местности, через которые проезжали; встречались живописные места, утопавшие в зелени и цветах. Природа скрашивала все происходящее вокруг. На больших станциях, например, в Ростове, Таганроге, Краснодаре, поезд останавливался, и мы имели возможность покупать хоть какие-нибудь продукты. Я был настолько очарован красотой этих мест, что даже забыл о своем трудном положении.
В КУБАНСКОМ КОЛХОЗЕ
В КУБАНСКОМ КОЛХОЗЕ
Спустя несколько дней, в течение которых мы больше стояли, чем ехали, наш поезд остановился. Солнце поднялось высоко, когда пришли служащие вокзала и приказали, чтобы все беженцы сошли, т. к. поезд дальше не пойдет.
Мы находились на станции Крыловской, на Кубани. Нас выстроили в ряды и тут же повели в баню. Одежду продезинфицировали. Надо сказать, что после долгих скитаний и грязи это было таким облегчением, что нашей благодарности не было границ.
После регистрации нас распределили по колхозам этого района. Каждый получил документ, и мы сели на колхозные подводы, ожидавшие нас. Мы проезжали мимо хлебных полей, которые повсюду были огорожены живым забором из подсолнухов в таком количестве, которого я до сих пор никогда не видел. Словно желтые тарелки на заколдованных палках расположились подсолнухи. Это очаровывало своей красотой и великолепием. Спелые колосья гнулись под тяжестью зерен и ждали косца. С каждым днем в колхозе все больше чувствовалась нехватка людей, которых мобилизовали в армию. Мы должны были их заменить.
Вместе с той группой людей, к которой прикрепили меня, мы прибыли в колхоз "Украина", остановившись возле единственного в деревне каменного здания, по внешнему виду напоминавшего церковь, хотя следы святости в нем давно стерлись. В настоящее время это был клуб.
Усталые и измученные, мы уселись на пол в большом зале. Стар и млад сбежались посмотреть на нас. Специально для нас принесли хлеб, молоко, масло, сыр, яйца и мед. За всю мою жизнь я не испытывал такого наслаждения от еды, как в тот день, когда я
после стольких недель голодания наелся досыта колхозным хлебом.
Нас разместили по хатам колхозников. Моим хозяином оказался колхозный конюх. Его хата была, как и все остальные, слеплена из глины; соломенная крыша обмазана особой смесью из глины и лошадиного навоза, что должно было защищать от снега и дождя. Были в этой хате две комнаты. Одну из них занимал мой хозяин с женой и детьми. В углу той же комнаты мне устроили постель из соломы на глиняном полу. Во второй — хранили пшеницу. Откуда у члена колхоза оказалось столько пшеницы, что являлось тогда колоссальным богатством, было для меня тайной. Возможно, что именно из-за этой "тайны" меня, спустя несколько дней, перевели жить в другое место.
Хотя прошло уже больше двух десятилетий с тех пор, как на Кубани была установлена советская власть, все же наблюдалось распределение местного населения на два сословия, т. е. на казаков и "инородцев". Казаки при царе были привилегированными владельцами земли, занимались больше военными делами, чем сельским хозяйством. "Инородцы" же являлись парубками, которым судьбой было предназначено обслуживать казаков и их семьи.
Во время гражданской войны почти все казаки присоединились к "белым", в то время как "инородцы" сражались на стороне "красных". Борьба была жестокой, и в результате большая часть населения станицы была вырезана. Борьба возобновилась вновь в конце двадцатых — начале тридцатых годов, когда была проведена тотальная коллективизация деревни. Тогда были сосланы в Сибирь так называемые "кулаки", которые в подавляющем большинстве были казаками. В колхозе остались лишь считанные казацкие семьи. Один из этих казаков был председателем колхоза. Его отец во время революции перешел к "красным", и его заслугами теперь воспользовался сын.
В этих боях погибли не только люди. Были разгромлены почти все каменные здания станции, которые принадлежали исключительно казакам. На их месте колхоз позже построил глиняные хаты.
Мой новый хозяин был "инородцем". Его отец погиб в боях за советскую власть. Он жил в одной из беднейших хат вместе с женой, тремя детьми и престарелой матерью.
Надежда Ивановна - так звали мать - выглядела старухой лет 70. Я был потрясен, узнав, что ей всего лишь 52 года. Вместе с сыном и невесткой она трудилась от зари до зари на колхозных полях и никогда не успевала выполнить норму, являвшуюся условием получения куска хлеба. Зато она отличалась наивной добротой и гостеприимством и с первой минуты отнеслась ко мне как к родному сыну.
- Сын мой, - говорила она, изливая душу, когда мы сидели вместе, — мы, очевидно, поколение, которое за грехи наши проклято Богом. За всю нашу жизнь мы не имели покоя: люди убивают друг друга, разрушают все, не давая построить вновь. Мой муж погиб в Гражданскую войну, потом был голод, коллективизация. Теперь снова война, немцы приближаются к нам с каждым днем, и снова здесь будет пролита кровь. Не сегодня-завтра заберут моего Сашеньку (так она называла своего сына Александра) на фронт, и, кто знает, увижу ли я его снова.
На самом деле, не прошло и двух недель после моего прибытия к ним, как Александра мобилизовали. Мы, "беженцы", оказались единственными мужчинами в колхозе, не считая нескольких стариков. Мы должны были заменить тех, которые ушли на фронт. Колхозное руководство возлагало на нас с каждым днем все более сложные и трудные задачи. Но у нас не было иного выхода: мы были "прикреплены" к колхозу и выехать оттуда могли лишь с разрешения военного районного комиссариата.
Нам, оторванным от всего происходящего, трудно было разобраться в создавшемся положении. Поэтому я охотно согласился возить в станицу Крыловская транспорты с продуктами, которые колхоз обязался поставлять государству.
Станица представляла собой районный центр, ухоженный, очень чистый и зеленый. В магазинах ощущалась нехватка продуктов. Как в каждом районном центре там размещались библиотека и читальный зал, где можно было читать газеты и журналы,
выходящие в стране. Этот читальный зал и являлся источником информации о происходящем на фронтах.
А с фронтов приходили печальные вести, и мы все сильнее ощущали опасность приближения врага. Уже установили законы чрезвычайного положения, и по вечерам все утопало в кромешной тьме.
На железнодорожном узле каждый день останавливались машины с солдатами, направлявшимися на фронт. Но еще больше транспорта возвращалось с фронта. Они привозили с собой запах карболки и переполненные вагоны с ранеными солдатами и беженцами. Некоторым из них удалось бежать уже после того, как немцы захватили их города и поселки. От них мы получили первые известия о преступлениях гитлеровских убийц, об их издевательствах над мирным населением, преследовании и уничтожении евреев.
На сердце стало еще тяжелее. Я чувствовал, что оставаться здесь дольше — значит попасть в лапы фашистов. Но как выбраться отсюда? Для этого требовалось согласие колхоза, без которого военная комендатура не давала разрешения покинуть данное место жительства.
Председатель колхоза понимал серьезность положения, но в беседе с ним я получил категорический отказ предпринять что-либо для моего освобождения. "У меня нет права этого делать, — сказал он, — ибо могу попасть под трибунал или, в лучшем случае, отправят в Сибирь".
Я вынужден был искать выход из положения, в котором очутился.
На вокзале я случайно познакомился с председателем колхоза соседней станицы, которая находилась на расстоянии приблизительно 20 км от Крыловской. В том колхозе единственного парикмахера мобилизовали в армию, и председатель искал такого специалиста среди беженцев.
Я сказал, что по профессии парикмахер, родом из Польши, есть многолетний опыт работы, и если он обеспечит меня кровом и, что самое важное освобождением от колхоза, в котором нахожусь в настоящее время, то я согласен работать у него. Председатель записал мой адрес и обещал немедленно выслать официальное ходатайство, на основании которого мне, вероятно, разрешат оставить колхоз.
По правде говоря, я сомневался в правильности данного решения и его результатов. Но положение, в котором я находился тогда, вынуждало цепляться за любую возможность, как утопающий за соломинку. К моей великой радости, через три дня прибыла спасительная справка.
Председатель Райисполкома, к которому я обратился с этой справкой, несколько минут присматривался ко мне с недовереим, желая определить мои истинные намерения. Возможно, он и вправду угадал их, но в то же время испытывал какое-то сострадание ко мне? Трудно сказать что-либо об этом. Получив письменное разрешение в районной военной комендатуре, я выписался из колхоза в тот же день.
Когда же я явился к председателю моего колхоза и объявил, что уезжаю, показав документы, он был поражен и даже разгневан тем, что мне удалось обойти его. Однако было слишком поздно, и он не мог помешать моим планам.
На следующий день я распрощался с моей хозяйкой и, не рассчитывая на попутный транспорт, отправился на железнодорожную станцию пешком. Разумеется, у меня и в мыслях не было отправиться в указанный колхоз, точно так же, как не имелось ни малейшего понятия о профессии парикмахера, в качестве которого надлежало работать. Теперь у меня в кармане лежал документ, который давал возможность уехать в тыл. Но куда ехать? Этого я не знал.
ПО ДОРОГАМ ЭВАКУАЦИИ
ПО ДОРОГАМ ЭВАКУАЦИИ
Железнодорожный узел был наполнен эшелонами. Раненых с фронта везли в устаревших пассажирских вагонах, которые для этой цели превратили в санитарные, с нарисованными на них красными крестами. Однако большинство эшелонов составили из товарных вагонов, забитых до отказа беженцами. Их было достаточно и на платформах. Открытые платформы грузились машинами и оборудованием эвакуируемых предприятий. Среди всей этой суматохи я заметил пассажирский вагон, который вез начальство с семьями. Пока движение главным образом шло по направлению на Восток. Однако в первую очередь пропускали эшелоны с военными и вооружением, которые направлялись на Запад, на фронт.
Время от времени распространялся слух, будто тот или иной поезд вот-вот отправится. Немедленно начиналось бурное оживление среди беженцев: каждый хватал детей и пожитки и бегал от одного поезда к другому. К всеобщему разочарованию, часто оказывалось так, что трогался с пути именно тот поезд, с которого только что сошли люди. Бывало, люди успевали погрузить часть вещей, и поезд отходил, оставив на станции женщин и детей в полном недоумении и отчаянии.
Мне снова удалось забраться в закрытый вагон и протиснуться в массе беженцев. День был теплый, двери вагона — раскрыты, и мы ехали дальше в глубь страны.
Я восхищался природой Кубани, бескрайними зелеными полями, ароматом лесов и богатством спелых плодов в садах, которые ласкали глаз и раздражали пустой желудок. Но все это и даже люди в вагонах, которые делили со мной судьбу бездомных, были
мне чужими и далекими. Я непрестанно думал о доме, родителях, о моей сестре, от которых удалялся все дальше и дальше.
Даже природа Кубани не смогла затмить снимка, виденного два дня тому назад в одном журнале, на который я случайно наткнулся в читальном зале станицы Крыловской, куда я возил подводы с продуктами. На этом снимке была снята группа евреев, которую немецкие убийцы вывели за пределы местечка в восточной Галиции. Евреи эти копали могилу, в которой их же и закопали живьем. Я не мог оторвать глаз от этого снимка. Чем больше я вглядывался в него, тем тягостнее становилось на душе, и ощущение жгучей тоски и беспредельного горя людей, лишенных крова, преследуемых фашистскими изуверами, грызло, как червь. Среди этих несчастных я узнал моего родного дядю Йоала. Я был убежден, что ошибки быть не может. Но не хотелось верить, что он погиб такой ужасной смертью... И что же с моими отцом, матерью, со всеми близкими? Было страшно даже думать об этом, и я постоянно не мог избавиться от мучительного вопроса: живы ли они сейчас или же разделили судьбу дяди?..
Хотя поезд двигался медленно, я не заметил, как мы проехали первые 80 км и остановились на относительно большой железнодорожной станции Армавир, где от нашего состава отцепили паровоз, который, очевидно, был предназначен для более важных целей. Вагоны поставили на запасной путь, и чувствовалось, что мы простоим здесь продолжительное время.
Армавир произвел на меня странное впечатление, как будто я прибыл на другую планету. Возможно, это было благодаря контрасту между тем, что я оставил где-то, и тем, что я нашел здесь. Все было новым, другим, не тем, что я видел впервые. Здания отличались оригинальностью и своеобразием стиля. Улицы поражали тишиной и чистотой. Война еще не успела оставить следов, и, казалось, я попал в другой мир. Магазины и базары изобиловали продовольственными продуктами. Особенно поражал выбор фруктов, которые можно было купить в большом количестве и по сравнительно низким ценам.
Здания были увешаны плакатами и лозунгами — единственное, что напоминало о войне. На большинстве плакатов можно было видеть "вождя человечества" в различных позах, и лозунги повторяли его изречение: "Враг будет разбит, победа будет за нами!"
По правде говоря, в те дни мало кто верил в действенность этого призыва и реальность победы. С трудом верилось, что этот "величайший стратег всех времен" виноват в поражении своей армии и что все новые подразделения в составе сотен тысяч солдат обречены на неминуемую гибель, руководимые бездарными и неопытными командирами, плохо вооруженные и не оснащенные боевой техникой. А кадровые полководцы были по приказу "любимого отца народов" казнены еще накануне войны.
Нагруженный продуктами, которых должно было хватить на несколько дней, я отправился к вечеру обратно на вокзал. Мне вновь удалось пробраться в вагон поезда с беженцами, который вез нас все дальше в тыл.
Я уселся на пол, облокотившись на свои пожитки, и усталый после стольких скитаний, задремал. Я проснулся на заре. Восход солнца был чарующим, воздух — свежим и душистым. Мы проезжали роскошные курорты Кавказа, которые казались пустыми и безлюдными. Среди пассажиров вагона были русские, украинцы, но подавляющее большинство составляли евреи. С некоторыми из польских евреев мы решили направиться к турецкой границе, в надежде, что, может быть, удастся перебраться в свободный мир.
Через пару дней мы уже были в столице Дагестанской Автономной Республики — Махачкале, большом портовом городе на берегу Каспийского моря. Здесь мы узнали, что дальнейший путь по направлению к нефтяным полям отрезан и является "запретной зоной". Требовалось особое разрешение. На станции действительно проверяли документы всех пассажиров, и большинство было снято с поезда. Мне и нескольким попутчикам вновь улыбнулось счастье. Не верилось, что мы снова в поезде и продолжаем путь.
Спустя несколько суток мы прибыли в Дербент. Снова состоялась проверка документов пассажиров, на сей раз более тщательная. Ехать дальше нам не разрешили. Дербент — типичный провинциальный городок на берегу Каспийского моря, не оставляющий особых впечатлений. Однако, это был важный районный центр, окруженный богатыми колхозами. В самом городке нахо-
далось несколько предприятий пищевой промышленности, в основном заводы мясных и рыбных консервов, и многочисленные винные хранилища. Но несмотря на это, хлеб достать было очень трудно. Очереди в хлебных магазинах выстраивались бесконечные, норма хлеба в одни руки — 400 граммов. Напротив, очень легко можно было утолить голод жареной рыбой, которую приготовляли своеобразно и вкусно. Люди доставали на консервных фабриках обрезки мяса в неограниченном количестве и очень дешево.
Большинство населения, главным образом мужчины.щеголяли в традиционных национальных костюмах. Несмотря на жару, которая стояла тогда, они носили меховые шапки, высокие сапоги, цветные халаты, охваченные широкими поясами, с которых свисал кинжал или штык; через плечо был переброшен еще пояс с патронтажем.
С тамошними горскими евреями можно было легко войти в контакт. Одного из них, который с виду показался мне евреем, я случайно остановил на улице и не ошибся. Он не знал идиш, а на русском разговаривал с сильным акцентом. Немало усилий и догадливости потребовалось, чтобы разобрать его невнятную речь и понять, где находится городская синагога.
Это было в пятницу, в обеденное время. Синагога была открыта. Навстречу мне вышел молодой человек со светлой, жидкой бородкой. Он оказался раввином, по-видимому, единственным в этой синагоге. Раввин говорил с нами по-русски, вставляя время от времени древнееврейские слова, очевидно, для того, чтобы убедиться, евреи ли мы на самом деле. В помещении стоял шкаф с книгами, в большинстве своем изданными в Варшаве, что меня приятно удивило.
Я и мой друг рассказали, что мы — беженцы из Польши, скитаемся вот уже два месяца и намекнули, что нуждаемся в помощи. Он выслушал нас с сочувствием, ужасаясь зверствам гитлеровцев, но что касалось нашего личного положения, то сделал вид, что не понял намека. Он даже не пригласил нас остаться на субботу (может, он боялся НКВД, кто знает?!).
Мы отправились обратно на вокзал, который был нашим единственным приютом. Наступила ночь. Я лег на скамью и заснул. В субботу утром я снова отправился в синагогу, где только началась молитва. Все внимание присутствующих было обращено на молодого человека, инвалида, вернувшегося с финского фронта. Он был тяжело ранен и долго лечился в разных госпиталях. Его удостоили почетной обязанности чтения Торы вслух и молитвы перед собравшимися.
У горских евреев существует многовековая традиция гостеприимства, и один из молящихся, еврей с длинной седой бородой, пригласил меня на субботнюю трапезу.
Жил он довольно бедно. Из-за отсутствия стола и стульев все расселись на ковре, лежащем на глиняном полу. Меня усадили рядом с хозяином. С непривычки было очень утомительно сидеть на полу со скрещенными ногами во время трапезы, которая продолжалась довольно долго. Скромная трапеза далеко не насытила мой голодный желудок. Мы говорили о положении на фронтах, об опасности гитлеровской оккупации, и что примечательно: несмотря на значительное различие наших культур, традиций, взглядов и мировоззрения, однако, психология этого горского еврея была идентичной психологии многих евреев моего родного местечка Озирна. Он считал безумием покинуть родной дом и странствовагь по чужим дорогам. Естественно, человек, оказавшийся в плену у немцев во время Первой мировой войны, и не допускал мысли, что фашисты способны на такие зверства.
Я чувствовал, что все мои доводы, основанные на конкретных фактах, на него не подействовали.
Мое финансовое положение с каждым днем становилось все плачевнее. В кармане оставались считанные копейки. Даже если бы мне и представилась возможность купить еду, то платить было абсолютно нечем. Я надеялся хоть каким-нибудь образом заработать несколько рублей на дальнейший путь.
Случайно проходя мимо парикмахерской, я увидел у дверей ее хозяина, ожидающего клиента. Я принял его за местного еврея и не ошибся. Он встретил меня очень дружелюбно и приветливо. Рассказав ему подробно о себе, я поинтересовался устройством на работу, чтобы подработать хотя бы на дорогу.
Не задумываясь, хозяин пригласил меня войти в парикмахерскую. Он протянул мне 50 рублей, объяснив, что получить работу
- дело не из легких, т. к. большинство учреждений являются собственностью государства.
- Возьмите эти 50 рублей, больше у меня сейчас нет, - добавил он, - возможно, еще встретимся, тогда и рассчитаемся.
Впервые в жизни я принял милостыню. Признаюсь, что это меня тогда не оскорбило. Наоборот, я был счастлив такому случаю. Мы попрощались, пожелав друг другу самого наилучшего. Я решил пойти на вокзал, который был единственным местом, приютившим нас; там мы чувствовали себя свободно, однако, это продолжалось недолго. На третьи сутки меня и моих попутчиков вызвали в милицию и предложили покинуть это место. Вскоре мы возвратились в Махачкалу.
Махачкала представляла крупный железнодорожный узел, переполненный поездами, на которых каждый день прибывало все больше беженцев. На вокзале и на близлежащих улицах были установлены громкоговорители, ежечасно передающие информацию о фронтах.
Диктор перечислял названия новых городов и поселков, которые "были оставлены Советской Армией под давлением превосходящих сил врага".
Махачкала, по сравнению с другими городами, отличалась благоустроенностью, красивыми зданиями, широкими и чистыми улицами, утопавшими в зелени. Здесь был введен определенный порядок по учету беженцев и организован эвакопункт, где их регистрировали. Каждый получал справку об эвакуации и место для ночевки. В городе уже существовала карточная система для распределения продовольственных продуктов. Ежедневная норма хлеба была 400 граммов на человека, кроме этого, раз в неделю давали немного сахару и крупы. Первую порцию хлеба я получил без трудностей, заплатив несколько копеек.
В Махачкалийском порту я подружился с двумя парнями, беженцами из-под Варшавы, Моше Мозесом и Давидом Кемфнером. Мы решили продолжать путь вместе. Однажды нам всем Удалось подняться на пароход, который в это время стоял в порту. Забраться на пароход было нелегко, для этого требовалось особое разрешение. Чтобы нас не заметили и не сняли с парохода,
мы смешались с толпой пассажиров и даже сумели захватить кусок места на полу.
После всего пережитого за последнее время я спокойно уснул. Внезапно я проснулся, почувствовав себя очень плохо. Волны сильно качали пароход, на море был шторм. У меня началась морская болезнь. Лишь утром мне стало легче, и я увидел красивую зелено-голубую поверхность Каспийского моря. К моему изумлению, большинство пассажиров были евреи, в основном интеллигенты, эвакуировавшиеся из Харькова. Моими ближайшими соседями оказалась еврейская семья, с которой я быстро подружился. Главой семейства был профессор Харьковского Горного института. Он понимал идиш. Когда же узнал, что я с Запада, то очень заинтересовался жизнью польских евреев.
Чем дальше пароход уходил в открытое море, качка усиливалась, и мне становилось все хуже и хуже, но, к счастью, это продолжалось недолго.
Мы прибыли в Красноводский порт, который также являлся крупным железнодорожным узлом. Сам город был основан во второй половине XIX века в виде военной крепости и находился среди скал, окруженных горами. В горах были сконцентрированы большие подразделения войск, а по ночам там непрерывно наблюдались вспышки мощных прожекторов, выслеживающих гитлеровские самолеты.
Хотя Красноводск в те дни еще рассматривался как тыл, уже и здесь ощущались результаты войны. В городе не было своей пресной воды, и питьевую воду для населения привозили в специальных цистернах. Теперь же ощущался сильный недостаток не только в воде, но и в продовольственных продуктах.
Мы остановились в Красноводске на два дня и держались все вместе: мои друзья из Польши, вышеназванная семья из Харькова и я. Харьковчане посоветовали нам ехать с ними в Ташкент и даже достали плацкартные билеты на скорый поезд, о чем в то время можно было только мечтать.
Вместе с семьей из Харькова мы заняли отдельное купе. Путь лежал через песчаные пустыни, и поезд обычно останавливался лишь на крупных станциях. Одна из них - Ашхабад - оказалась роковой в моей жизни. Поезд стоял здесь больше получаса.
Мои друзья, Мозес и Кемфнер, вышли на перрон, и к ним тотчас приблизились люди. Они проинформировали их обо всем,
что можно было получить в этом городе. Рассказали, что в Ашхабаде имеется хорошо организованный эвакопункт, что большинство беженцев - евреи, и можно легко получить подходящую работу, а, самое главное (это рассказали под глубочайшим секретом), будто в Ашхабаде имеется возможность нелегального перехода границы в Иран, и что это можно будет осуществить легко и быстро.
Решать надо было срочно, т. к. оставались считанные минуты до отхода поезда. Однако превозмогло желание перейти границу, и в конце концов попасть в Эрец Исраэль. Мы с грустью простились с новыми друзьями, которые отнеслись к нам с большой добротой. В последнюю минуту, когда поезд уже тронулся с места, мы успели спрыгнуть на перрон...
АШХАБАД
АШХАБАД
Наши новые "друзья" дали нам адрес сборного пункта для беженцев, который назывался "общежитием" и находился в самом центре города, на улице Карла Маркса.
Комнаты были обставлены более чем скромно: несколько коек, табуреток, столиков и т. д., но в нашем положении и это было роскошью. Большинство беженцев прибыло из Литвы, Польши и Латвии.
Заведующий общежитием был еврейский парень из Риги, Нойман: во время гражданской войны в Испании он был членом интернациональной бригады. Очень симпатичный, кудрявый юноша с мечтательными умными глазами. Когда ему рассказали, откуда мы, и что нам негде остановиться даже на одну ночь, он добродушно ответил: "Что-нибудь придумаем, а пока оставайтесь здесь". Оказалось, что мы не единственные, которые прибыли на "пока", а затем оставались здесь, хотя и ненадолго.
Этот симпатичный паренек выделил нам угол таким образом, чтобы мы могли быть все вместе, и мы были по-настоящему счастливы. Однако кровати для меня не было. Первую ночь я провел на полу. От усталости я спал так крепко, что даже не чувствовал нападения клопов и проснулся лишь утром, искусанный до крови. Очень хотелось есть. Только теперь я вспомнил, что уже много дней ничего не ел. Мои новые соседи предложили мне пойти с ними в чайхану. По дороге я задержался в хлебном магазине, где мне удалось достать немного "чурека". Это туркменский плоский хлеб. Не знаю, было ли это на самом деле так вкусно, или потому, что я был страшно голоден, но чурек мне очень понравился.
Чайхана была построена в туркменском стиле. Я сел за столик, и вскоре мне принесли чайник кипятка и еще каменную чашку, в которой лежали нарезанные зеленые листочки; это был так называемый "зеленый чай", туркменский национальный напиток.
Особого вкуса я не почувствовал. Чай был горьким. Сахара не было, и мне дали несколько виноградин на закуску. Я начал пить этот чай, закусывая чуреком, как вдруг у моего столика появился молодой человек, который показался мне туркменом. Он улыбнулся и поздоровался. Его черные, красиво подстриженные усы, открывали два ряда белоснежных зубов. Он смотрел на меня хитрыми глазами и спросил:
- Ты - беженец?
Он разговаривал на ломаном русском языке, и было трудно его понять. Однако, узнав, что я — беженец, он выразил мне сочувствие по поводу того, что я был вынужден оставить отчий дом, и как бы невзначай коснулся в разговоре того, что мы находимся на самой границе с Ираном, и что эту границу можно перейти без особых трудностей.
— У меня имеются родственники по ту сторону границы, — сказал он. — Если вы хотите, я могу вас захватить с собой при первой возможности. Это не связано ни с большими трудностями, ни с большими расходами, - добавил он с хитрой улыбкой. Его предложение вызвало у меня подозрение. Я ответил уклончиво и старался как можно скорее избавиться от него. Но он преследовал меня и несколько раз внезапно появлялся передо мной именно тогда, когда я меньше всего ожидал этого. Он даже пригласил меня к себе домой на чашку чая. Ашхабад тогда кишел такими провокаторами от НКВД. Даже чистильщик обуви, который сидел на улице неподалеку от нашего общежития, был одним из них. Этому опасному мерзавцу удалось погубить целую группу невинных беженцев.
Столица Туркмении - Ашхабад - внешне скорее напоминал провинциальный городок. Лишь в центре было несколько асфальтированных улиц и крупных зданий европейского типа, в которых находились кинотеатр, театр, городской клуб и библиотека. Были здесь ВУЗы и даже киностудия.
На центральной улице им. Карла Маркса находилось большинство магазинов города. Самый красивый магазин был хлебный, построенный в восточном стиле, в котором работали симпатичные продавщицы, однако, хлеб (чурек) там можно было купить очень редко. В те дни в Ашхабаде еще не ввели карточную систему и в общем не было недостатка в продуктах. Но когда стали прибывать беженцы, положение ухудшилось, и полки магазинов опустели. Это вызывало частые перебранки между местными и беженцами.
Как уже было сказано, только центральные улицы города были асфальтированы. Остальные производили впечатление типичной азиатской деревни. Узкие, немощеные улочки, низкие, маленькие домишки, обмазанные смесью из глины и кизяка. Казалось, что они вот-вот развалятся.
В городе было два базара: русский и тикинский. Там постоянно было полно людей. Сюда приходили не только покупать и продавать, но и просто провести свободное время, поговорить, встретить знакомых. На обоих базарах выделялись своей национальной одеждой туркмены. Несмотря на большую жару, продолжавшуюся до поздней осени, они носили огромные меховые шапки и длинные стеганые халаты, подвязанные поясом. Это были крестьяне из близлежащих колхозов, они привозили в город продукцию своих частных хозяйств, которые разрешалось держать в очень ограниченном количестве.
В те времена еще можно было купить по сравнительно доступной цене различные фрукты, молочные продукты, среди которых выделялись сыры из овечьего молока, овечье мясо и даже немного муки и крупы.
Но чем больше становился поток беженцев, тем бойче проводилась торговля. Появилось множество таких товаров, которые до войны здесь нельзя было достать: мужские костюмы, красивые женские платья, обувь, белье, ткани — т. е. все то, что беженцам приходилось продавать для покупки еды. Все это способствовало появлению спекуляции и каждодневному росту цен.
Время моего пребывания в Ашхабаде совпало с Рош-Хашана. Синагоги в городе не было, хотя там и жили евреи. Правда, эти евреи и не нуждались в синагоге. Большинство из них занимали видные должности в НКВД, армии, были государственными и партийными чиновниками или же работали в торговле и местной промышленности.
Но, благодаря беженцам, миньян собрался. Главным организатором был старый еврей с длинной седой бородой. До сих пор я так и не знаю, кто он был и откуда появился. И еще более непонятным было для меня, откуда он достал свиток Торы. Но в этом, очевидно, уже сила еврейской веры.
Молились в общежитии, где я жил, и хоть я и не был очень набожным, но именно в эти дни я испытывал потребность в молитве.
С каждым днем мое финансовое положение ухудшалось. Я должен был думать о том, как заработать на кусок хлеба. И хотя в Ашхабаде находился целый ряд промышленных предприятий по изготовлению текстиля, консервов и т. д., и ощущалась большая нехватка рабочих рук, для того чтобы устроиться на работу, нужно было иметь разрешение проживать в городе, так называемую прописку, без которой не принимали на работу ни в какое учреждение.
Единственное место, где можно заработать несколько рублей -была киностудия. В то время там ставили фильм о польском сопротивлении немецкой оккупации. Режиссеры нуждались в сравнительно большом количестве статистов. Поэтому разрешалось набирать беженцев, не имеющих постоянного занятия. Улицы, на которых снимали отдельные сцены этого фильма, были обвешаны надписями на польском языке. Поскольку искали статистов, которые должны были время от времени произносить тексты на польском языке, то мы, беженцы из Польши, были самыми подходящими кандидатами.
Я проработал на киностудии определенное время, однако, зарплату за мою работу я уже не успел получить...
ПРОВОКАЦИЯ И МОЙ АРЕСТ
ПРОВОКАЦИЯ И МОЙ АРЕСТ
Я и мои друзья чувствовали себя в общежитии как дома, однако, бросалось в глаза странное явление: все время неожиданно исчезали люди, не попрощавшись ни с кем. Это было странно еще и потому, что со многими мы успели подружиться. Характерным стало то, что люди исчезали группами.
В конце концов до нас дошли таинственные слухи, будто эти люди нелегально перешли границу в Иран, разумеется, с помощью местных жителей. Это были люди, даже некоторые из жильцов общежития, которые старались как можно больше втянуть нас в эту атмосферу, хотя для меня и моих друзей это давно не было тайной.
К нам приходило все больше таких людей и их посредников, которые за весьма умеренную плату обещали перевести желающих через иранскую границу. При этом они уверяли, что переход не связан ни с малейшей опасностью, потому что пограничная охрана подкуплена, и все это дело не является ничем иным, как легкой прогулкой.
Вокруг общежития беспрестанно крутилось несколько туркмен-посредников, которые старались познакомиться с каждым из нас поближе, с некоторыми им удалось даже подружиться, и они постоянно предлагали свою помощь. Я еще не очень хорошо разбирался в этой непривычной для меня обстановке, однако, мне казалось странным, даже с моим минимальным опытом, как такие люди могут совершенно свободно, не опасаясь попасть в НКВД, вести свою странную деятельность.
Все это казалось мне подозрительным, и хотя их предложения выбраться из России были очень заманчивыми, я решил ими не воспользоваться.
Однако положение мое оказалось сложным. В общежитии я был одним из старейших его обитателей, а фактически являлся нелегальным жителем города, до сих пор не имеющим прописки.
Однажды вечером, когда я лежал на своей койке и дремал, меня вдруг разбудили. Я открыл глаза и увидел милиционера, который требовал предъявить ему документы. Так как их у меня не было, он приказал мне вместе с другими, не имеющими прописки, следовать за ним.
Из милиции я вернулся приблизительно в 10 часов вечера. Входя в общежитие я обнаружил несколько новых лиц. (Позже оказалось, что среди них было несколько агентов НКВД). Я встретил там и еврея, который рассказал мне, что он эвакуировался с Украины. Мы разговорились, и я рассказал ему, что только что вернулся из милиции, где мне приказали в течение 24 часов оставить город. Мой собеседник посоветовал мне уехать как можно скорее.
Не знаю почему, но этот человек располагал к откровенности. Я попросил его выйти со мной на улицу. Там я поделился с ним своими мыслями о нелегальном переходе через иранскую границу. Он тут же сказал мне, что это грозит смертной казнью. (Позже, когда я уже был арестован и меня однажды вели через длинный коридор в здании НКВД, я его встретил. Он смотрел на меня с сочувствием, как бы желая сказать: — "А ведь я тебя предупреждал...").
На следующее утро, выходя из общежития, я встретил во дворе туркмена, который обратился ко мне на ломаном русском языке, спрашивая о ком-то из жильцов. Я этих людей не знал, но туркмен не отставал от меня и при имени "Алла" так зажмуривал свои глаза, что я с трудом удерживался от смеха.
Вдруг подошел Азриэль Динер и спросил: "Чего он хочет?" Тот повторил вопрос о людях, которых он будто бы искал. Оказалось, что Динер их случайно знал; он дольше меня находился в общежитии и даже знал, что они работают на винном заводе. Динер поинтересовался, зачем они понадобились туркмену. Тот оглянулся, проверяя, не слышат ли его, и шепотом на этот раз на хорошем русском языке, ответил, что он обещал этим людям перевести их через иранскую границу. Он добавил, что может захватить нас с собой, и что это будет недорого стоить.
Я хочу подчеркнуть, что этот туркмен отлично играл роль наивного человека, и, видимо, был агентом более высокого ранга. И внешне он не вызывал подозрения: он был одет в традиционную туркменскую одежду, его худое лицо казалось небритым по крайней мере в течение двух недель; на одной щеке красовался шрам...
Азриэлю Динеру страшно надоело пребывание в общежитии, и он уже давно искал пути избавиться от него. Обратив внимание на исчезновение некоторых жильцов, он согласился воспользоваться подвернувшейся оказией, и перейти границу вместе с туркменом.
— Я скажу вам правду, — начал туркмен тихим, доверительным тоном, как бы не желая, чтобы нас кто-то подслушал, — с другими я бы даже не разговаривал об этом, но вы, евреи-"западники", - порядочные люди. Многих из вас я уже перевел через границу, и все вели себя прилично, никогда меня не обижали... Поверьте мне, я не ищу денег... Но вы же понимаете, -добавил он с таинственной улыбкой, — что я беру не все для себя. Половину я должен отдать пограничной охране, чтобы она в определенный момент не была на том месте, где мы должны пройти...
После непродолжительного молчания, как бы выясняя, какое впечатление произвело на нас его предложение, он добавил, что поскольку тех людей, с которыми он договорился сегодня перейти границу, дома нет, то он может это сделать с нами.
Договорившись с ним о цене в 500 рублей, Динер дал ему 50 рублей задаток (настолько мы ему поверили!), и мы условились встретиться в тот же вечер в 5 часов.
Это было 12 октября 1941 г. В назначенный час мы отправились в путь. Стемнело. Мы сильно напрягали зрение, чтобы не потерять из виду нашего проводника, который находился на расстоянии нескольких метров от нас. Чем дальше мы продвигались, тем сильнее билось сердце.
Мы находились в пути уже несколько часов, но нам казалось, что это продолжается целую вечность. Наш проводник приблизился к нам. Мы остановились, и он очень тихо сказал:
- Ну, братцы! Мы уже у цели. Еще 10-15 минут, и вы будете на той стороне.
Согласно договору мы ему заплатили. В темноте он пересчитал деньги, проверяя, сходится ли сумма, делая вид, что прислушивается, нет ли поблизости людей, и воскликнул: "Теперь скорее вперед!"
Он сказал нам, что мы должны быть очень осторожны и итти тихо. Темнота была настолько непроницаемой, что ничего не было видно на расстоянии вытянутой руки. Напряжение все возрастало. Вдруг нам показалось, что мы остались одни, и наш проводник исчез. Мы остановились, затем побежали, хотя уже потеряли направление и не знали, продвигаемся ли вперед, или возвращаемся назад. Звать вслух мы боялись, ощупывали руками пространство вокруг себя, надеясь найти проводника. Наконец, мы стали тихо звать его.
Но вместо ответа отозвались выстрелы винтовок. Вскоре мы были ослеплены светом прожекторов, чьи резкие лучи прорвали тьму, и раздался приказ "Руки вверх! Руки вверх". Мы еще не успели разобраться в происходящем, как уже были окружены солдатами с направленными на нас винтовками.
Мы стояли с поднятыми руками. Два солдата освещали нас карманными фонарями; два других обыскивали нас и наши пожитки, и все, что было в наших карманах. Затем нам приказали заложить руки за спину. Два солдата, освещая дорогу, шли впереди. Нам приказали следовать за ними: остальные солдаты заключали шествие. Мы прошли примерно километр и подошли к какому-то зданию, где нас уже ожидал военный грузовик. Тут мы заметили впервые, что это были не пограничники, а люди в мундирах НКВД. Они грубо втолкнули нас в грузовик. Мы возвращались в Ашхабад.
В машине усадили нас друг против друга и строго следили, чтобы мы не разговаривали. Дорога, которая вела нас к мукам и страданиям, казалась очень длинной. Для моего несчастного друга Азриэля это был путь к смерти...
Грузовик остановился перед каким-то зданием. По сигналу шофера открылись ворота, и мы оказались в закрытом дворе. Нам приказали выйти. Лишь теперь я заметил, что мы находимся недалеко от общежития, на той же центральной улице города, которая носила имя Карла Маркса.
Да, это было одно из красивых зданий города, расположенное рядом с театром и окруженное зеленью и цветами.
Итак, мы попали в НКВД, учреждение, одно упоминание о котором вызывало страх у большинства советских граждан. Здесь я впервые встретился лицом к лицу с советской "справедливостью".
ЗА РЕШЕТКОЙ. ПЕРВЫЕ ДОПРОСЫ И БАНЯ
ЗА РЕШЕТКОЙ
ПЕРВЫЕ ДОПРОСЫ И БАНЯ
Нас ввели в светлую комнату, где мы увидели тех, кто нас арестовал. Их командиром был майор, внешне похожий на еврея, что вскоре и подтвердилось. Он первый обратился к нам на хорошем идиш, восклицая с издевкой:
— Еврейские дураки! Вы хотели пойти к Стене плача! Теперь вас расстреляют, как собак.
Слова "Стена плача" он произнес так, что чувствовалось - свой еврейский язык он вынес из отцовского дома.
Они снова тщательно обыскали нас и составили первый протокол. Руководил этим майор Шефер (его фамилию я узнал позже). Говорили, что он был заместителем наркома НКВД Туркменской ССР.
Вначале он беседовал с нами любезно, и я подумал, что перед нами человек с еврейским сердцем. Я хотел доказать ему, что мы являемся невинными жертвами подлой провокации и обратился к нему со словами: "Товарищ майор!" Он вскочил и злобно воскликнул: "Какой я тебе товарищ?"
После составления протокола Шефер со своими помощниками оставил комнату и передал нас тюремному сторожу. Это была внутренняя тюрьма НКВД, в которой держали только политических заключенных.
Открылась дверь, и вошел мужчина в белом халате. В первое мгновение я подумал, что это врач, пришедший обследовать нас. Но когда он приблизился, я отчетливо увидел под белым халатом мундир НКВД.
— Выкладывай все, что у тебя есть! — приказал он.
Я выложил на стол документы, деньги, семейные фотографии,
к которым очень бережно относился, карманный нож и носовой платок.
- Все уже? - спросил он, смерив меня презрительным взглядом.
- Все, — ответил я.
- А часы? — воскликнул он злобно.
Я снял часы с руки и положил их на стол.
- Раздевайся! - последовал дальнейший приказ. Я стоял растерянный.
- Чего ты ждешь? Не понимаешь по-русски? Я же тебе ясно сказал: раздевайся...
Я снял с себя пальто, пиджак, оставшись только в брюках и рубашке.
- Проститутка, - закричал он, приблизившись ко мне со сжатыми кулаками. - Ты думаешь, у меня есть время няньчиться с тобой? Раз сказано тебе раздеться, то ты должен остаться в чем мать родила!
Я снимал с себя рубашку, брюки, а он все подгонял: Быстрее, быстрее". Я остался нагишом, начал дрожать, не различая, от холода это или от страха. В это время он уселся за стол, открыл портфель и начал задавать вопросы:
-Имя?
- Липа, — ответил я быстро.
- Имя и отчество?
- Липа Лейбович.
- Фамилия?
- Фишер.
- Дата рождения?
- 17 июля 1905 г.
- Место рождения?
- Озирна.
После этого он начал проверять одежду. Вывернул все карманы, распорол подкладку пальто и пиджака, внимательно перещупал все швы, затем приказал мне: "Нагнись". Я его не понял. Тогда он подошел ко мне, резко схватил за шею и пригнул голову к полу.
- Расставь ноги! - закричал он и с лампой в руке заглянул мне в задницу. Закончив обыск, он собрал вещи, которые я выложил из карманов, бросил все в мешок и вышел.
Я остался в том же положении, не зная, можно ли мне одеться. Не помню, как долго это продолжалось. Снова послышался скрип открываемого замка. Дверь раскрылась, и вошел другой сотрудник НКВД тоже в мундире под белым халатом.
Он уселся возле стола, и снова повторилась старая песня: "Имя? Фамилия? Дата рождения?"... Записав подробно мои данные, он зачитал по заранее приготовленной записке перечень всего того, что у меня забрали во время обыска, и велел мне расписаться. Затем он дал мне мешок для одежды и вышел.
После краткого перерыва дверь снова открылась. Два вооруженных охранника приказали взять мешок с одеждой и следовать за ними. Голым они повели меня по двору. Это было в октябре, ночью, и я дрожал от холода и от уверенности в том, что меня ведут на расстрел. В конце концов я очутился в каком-то здании на другом конце двора. Это была баня. У меня забрали одежду и приказали встать под душ. На меня полилась струя ледяной воды. Я не выдержал и начал кричать. Тогда пустили горячую воду, что оказалось еще хуже. Мои охранники стояли напротив и, довольные, ухмылялись, не забывая при этом ругать меня.
- Сукин сын! - кричали они. - Тебе невозможно угодить: то чересчур холодно, то чересчур горячо!..
Между тем, поток воды прекратился, и я не успел вымыться.
Довольно долго мне пришлось простоять мокрым и продрогшим настолько, что зуб на зуб не попадал. Вдруг вошла женщина. Мне стало неудобно. Но она, привыкшая к своим обязанностям, не обратила на меня внимания, дала мне полотенце, сделанное из мешковины, и арестантскую одежду. Я вытерся и оделся.
- Руки назад! - приказали мои охранники.
Таким был заведенный в тюрьмах порядок: при переходе с одного места на другое или во время допроса заключенный обязан был закладывать руки за спину, чтобы, упаси Боже, он не напал на своих мучителей.
Они начали меня подгонять, но я с трудом двигался в своей новой одежде: ботинки без шнурков, т. к. не разрешается завязывать обувь, и они сваливались с ног; брюки были без ремня да еще вдобавок велики, но я их не мог даже придержать, т. к. руки нужно было держать за спиной.
Меня привели в то же самое здание, но на этот раз с другой стороны. Это была тюрьма НКВД, где держали арестованных до
окончания следствия. Миновав длинный узкий коридор, по обеим сторонам которого были двери с тяжелыми замками, а в каждой двери - глазок, называемый заключенными "волчок" (для постоянного наблюдения охраны за заключенными), меня передали дежурному охраннику, который открыл одну из таких дверей, и приказал войти в камеру. Две из четырех коек, стоящих в камере, были заняты. Охранник указал мне на одну из свободных и приказал немедленно лечь, т. к. по установленному порядку нужно было в это время спать, и предупредил, что спать можно только на спине, лицом кверху и руки положить на одеяло.
Камера была приблизительно три метра шириной и четыре -длиной. Под потолком находилось маленькое зарешеченное окошечко. Возле каждой койки стояла тумбочка-табуретка, столик был общий. Возле дверей стояла "параша".
Я лег, как было приказано, сильный свет лампочки бил прямо в глаза. Я натянул одеяло на голову, немедленно открылась дверь, и охранник гневно стащил с меня одеяло, предупредив, что в следующий раз за такое поведение попаду в карцер.
Я лежал с закрытыми глазами и не знал, сплю я или нет, и вдруг почувствовал, что меня кто-то трясет за плечо. Я открыл глаза. Надо мной снова стоял охранник. Он приказал мне одеться. Я быстро оделся и вышел в коридор. Раздался приказ: "Руки назад!", и два энкаведиста велели мне итти вперед. Они вели меня через коридоры и лестницы. Навстречу нам шел энкаведист, сержант, и один из моих сопровождающих отдал ему честь и доложил: "Арестант № 3587 приведен к допросу согласно приказу..."
Мои охранники удалились и мой новый "опекун", смерив меня уничтожающим взглядом, движением руки приказал следовать за ним. У одной двери он остановился и приказал мне сесть на пол. Сам он ходил взад и вперед по коридору. Теперь я понял, что меня привели на допрос, и что с этого момента я лишь арестант № 3587.
Мои размышления прервал сержант, который приказал мне встать. Он открыл дверь, и я вошел в большую, ярко освещенную комнату. На полу лежал огромный красивый ковер. В углу
напротив двери стоял массивный письменный стол и на нем настольная лампа, над столом висел большой портрет Сталина, а на противоположной стене - маленький портрет Ленина. Тут же стоял и железный шкаф. В глубоком кожаном кресле сидел следователь. Он углубился в папку с документами и казалось, что не замечает меня. Наконец, он поднял голову и бросил взгляд в мою сторону. Давая мне знак приблизиться, он одновременно указал на табурет, приглашая меня сесть. Снова он начал рыться в лежащих на столе бумагах, засыпая меня одновременно вопросами: Имя? Фамилия? и т. д., вся процедура проверки моих данных с самого начала. Затем он назвал свое имя и сказал:
- Мне доверили быть следователем Вашего преступления. Я хочу Вас предупредить, что Вы обязаны отвечать на все мои вопросы, и чем скорее Вы расскажете всю правду о себе и о тех, с которыми Вы сотрудничали, или которые Вам помогали осуществить Ваши преступления, тем лучше будет для Вас.
Он опять стал просматривать бумаги, а затем задавать вопросы о моей семье, где я учился, чем занимался и как жил до войны, о положении в моем родном городке. Меня очень удивляло, что он в сущности не задавал ни одного вопроса, касающегося попытки перехода границы. Это все создавало впечатление не допроса, а просто беседы, которая продолжалась примерно час.
Вдруг он прервал разговор, поднял трубку одного из нескольких телефонов, стоявших на столе, и сказал что-то очень тихо, так, что невозможно было разобрать. Немного спустя появились в дверях те же два энкаведиста.
- Увести арестанта № 3587 в камеру! - сказал он. Я взглянул на часы, которые висели у следователя в комнате, - было 5 часов утра. Меня отвели назад в камеру, где я быстро разделся и лег спать, но не успел заснуть, как меня уже снова будили. В 6 часов утра был подъем. Арестанты должны были встать, застелить койки, на которые не разрешалось ложиться до 9 часов вечера.
Как новенького, меня "удостоили чести" вынести парашу. Среди обитателей камеры был пожилой человек, туркмен, полуслепой, который почти не разговаривал по-русски. Второй -служащий, средних лет, говорил с украинским акцентом. Оба были жителями Ашхабада.
После того, как мы убрали камеру, раскрылось маленькое окошко, и нам дали завтрак. Он состоял из кусочка липкого черного хлеба и чашки водянистого супа, сваренного из гнилой селедки. От супа шла страшная вонь, и несмотря на то, что я был очень голоден, притронуться к нему не смог. Я отдал суп туркмену, который съел его с большим аппетитом и благодарил беспрестанно.
Около 10 часов дверь камеры открылась, и мне приказали выйти. Сотрудник НКВД вывел меня во двор, где меня остригли. С болью в сердце взглянул я на свои волосы, валяющиеся теперь на земле.
После обеда, который отличался от завтрака лишь тем, что суп был на этот раз из вонючей капусты, среди которой плавали кусочки неочищенной картошки, но, очевидно, голод уже был невыносим, и я съел это до последней капли, меня привели в комнату, напоминающую фотолабораторию. Вошел сотрудник НКВД и повторилась уже знакомая процедура вопросов и ответов. После этого он усадил меня перед фотоаппаратом и сфотографировал в различных положениях. Потом намазали мне руки черной краской и сделали оттиски всех пальцев отдельно, затем обеих рук вместе.
Так прошел первый день моего заключения. Наступила ночь. Я был счастлив, что приближается час, когда смогу лечь на свою койку, и наконец-то поразмыслить над тем, что произошло. Меня постоянно мучил вопрос, как вести себя во время допроса? Каким образом защищаться? Я отдавал себе отчет, что попался в заранее подготовленную ловушку и поэтому пришел к выводу, что самое лучшее будет разыграть роль простачка, который не понимает, что от него хотят.
Раздался сигнал отбоя. На этот раз даже электрический свет, который бил прямо в глаза, не мешал мне заснуть. Не знаю, как долго я спал, но вдруг почувствовал на себе руку охранника. Оказалось, что во сне я повернулся набок, а это запрещалось тюремным регламентом. Спросонья я не сразу понял о чем идет речь, однако, инстинктивно почувствовал, что даже во сне нужно быть бдительным.
Я снова задремал, но меня вскоре разбудили. На этот раз, выкрикнув мой номер, приказали одеться. Я шел полусонный, плохо соображая, что происходит вокруг. Охранник вывел меня в коридор, где уже стояли два сотрудника НВКД. Вновь приказ "Руки назад!", и я понял, снова допрос.
Дорога была уже знакома. Повторилась обычная процедура. На втором этаже меня передали дежурному сержанту, который приказал сесть на пол у двери следователя.
В то время, когда я сидел и ждал, по коридору прошел человек, очень похожий на моего "проводника" через границу. Я не поверил своим глазам. Он был одет в мундир, и я подумал, что я, видимо, ошибся. Позже я убедился, что был прав.
Открылась дверь, и мне велели зайти к следователю. На этот раз он не заставил долго ждать, указав на табурет. Я сел. Среди обычных вопросов был задан и новый: гражданство?
В первый момент я притворился, что не понимаю вопроса.
— Я имею в виду, из какой страны ты? — повторил он. Я вспомнил, что перед моим арестом говорили о чем-то похожем на договор между Советским Союзом и польским эмиграционным правительством и подумал, что в качестве польского гражданина у меня может быть шанс для спасения и ответил ему: "Я являюсь польским гражданином".
Следователь вскочил, вскрикнув злобно: "Ты — сукин сын! Ты же еврей, какой паспорт у тебя?" "Советский паспорт, — ответил я, добавляя, что горжусь этим. — Но я подумал, что Вы спрашиваете о стране, в которой я родился. Тогда это было Польшей".
"Это было, но больше не будет". - Он немного успокоился.
Некоторое время он сидел, углубившись в документы. Вдруг он снова обратился ко мне: "Кто втянул тебя в шпионскую деятельность и с кем ты сотрудничал?" Он смотрел мне прямо в глаза, как будто я на самом деле опасный шпион. У меня выступил холодный пот от ужаса. Я отдавал себе отчет, что такое обвинение обозначает смерть.
"Я... я...", - пытался ответить, не понимая, что от потрясения не могу произнести ни одного слова. Следователь прервал меня:
— И кто же тот, кто пытался провести тебя через границу?
— Я его случайно встретил, — сказал я, слегка овладев собой, — я его даже не знаю.
— Ты его уже не узнаешь, — прервал он меня, - мы его расстреляли при попытке к бегству.
Он встал и вышел. В комнату вошел "проводник", одетый в мундир. Теперь мне было уже совершенно ясно, что все дело перехода через границу было заранее подготовленной провокацией НКВД в которую был втянут и я.
Довольно долго мы были в комнате вдвоем. Я понял, что это было подстроено нарочно. Он смотрел на меня нахально, не произнося ни слова. Я избегал его взгляда, чтобы не выдать себя.
Следователь вернулся, и его первым вопросом было: "Ну, ты ничего не вспомнил о проводнике?"
Я удерживался изо всех сил, чтобы не сказать, что он своих сотрудников знает лучше меня. Но в достаточной мере овладев собой, повторил ответ, добавляя, что если б я его даже увидел, то вряд ли смог бы узнать, потому что видел его только однажды, и то ночью, в темноте.
— Где и с кем ты должен был встретиться на той стороне, и какие шпионские сведения должен был передать? — спросил он.
— Я уже объяснял, что не был связан ни с кем. В милиции мне приказали оставить город в течение 24 часов. Я читал, что в Иране находятся части Советской Армии, так я подумал, что они освободили эти области точно так, как у нас в Западной Украине, и поэтому я смогу там устроиться.
Некоторое время царило молчание. Вдруг он закричал:
— Ты думаешь, что у нас есть время слушать твою идиотскую ложь?
Он вынул револьвер и начал угрожать мне, не стесняясь в выражениях:
— ...Если ты немедленно не сознаешься, и чем скорее, тем лучше, мы тебя расстреляем, как собаку.
Он сел и начал снова отмечать что-то в документах. Затем поднял телефонную трубку и приказал, чтобы меня увели.
Я был физически и духовно истощен и еле держался на ногах, но думать о том, чтобы прилечь, было нельзя, т. к. время приближалось к шести часам утра.
Если бы мне тогда сказали, что я выдержу еще 24 таких ночных допроса, то я бы не поверил, что у меня хватит на это сил. Но так, к сожалению, и было.
Когда я вернулся в камеру, мои товарищи по несчастью уже встали. Они смотрели на меня с сочувствием. Каждый из них имел свои ночи с допросами. На все их вопросы я отвечал уклончиво, хотя и был с ними в нормальных отношениях, однако, теперь никому не доверял. Днем я чувствовал себя как пьяный. Не было даже сил двигаться по камере. Вдобавок ко всему меня еще мучил голод.
С нетерпением я ожидал 9 часов вечера, чтобы иметь возможность лечь, заведомо зная, что мне долго не дадут спать. Так и случилось. Меня снова разбудили и повели на допрос.
Когда я пришел в комнату следователя, то заметил, что часы показывали 3 часа ночи. Они дали мне спать немного больше, кажется, это было сделано нарочно, чтобы у меня хватило сил сидеть на допросе...
На этот раз поведение следователя было гораздо любезнее, и допрос производил впечатление беседы. Спросив, как обычно, о моих данных, он начал убеждать меня, что Советский Союз ведет борьбу не только за спасение народов Европы, но и евреев от гибели в гитлеровской оккупации.
В этом я соглашался с ним, добавляя, что у меня и в мыслях не было чем-нибудь вредить Советской власти. Но он не обратил внимания на мои слова и снова вел со мной "уютную беседу". Он мне даже рассказал о себе, о том, что он был токарем на заводе металлических изделий и только благодаря советской власти получил образование и смог занять пост следователя. Я был поражен его поведением. Зная, что этот садист не мог измениться в течение одной ночи, я понимал, что это какая-то новая западня.
Вдруг он прервал беседу, и открыл дело с моими документами. Он читал и перечитывал их, затем, отложив в сторону, стал уговаривать меня:
— Подпиши вот это, и мы сможем быстро закончить следствие, так будет лучше для тебя.
В первый момент меня охватило любопытство узнать, что же там написано. Но я быстро спохватился, что это чтение может иметь фатальные последствия для меня. Я сдержал себя и решил строго придерживаться моего пути самозащиты, продолжая
играть роль простачка. Я сказал, что не владею в достаточной степени русским языком, чтобы понять, что написано в бумагах.
— Так я тебе прочту, — сказал он.
В общем в протоколе было сказано, что я признаюсь в том, что намеревался нелегально перейти иранскую границу, чтобы оттуда ехать в Палестину; эта поездка, якобы, была связана с политическим поручением.
Следователь, очевидно, был убежден, что я уже доведен до той степени безразличия, когда более неспособен понимать происходящее вокруг меня, и подпишу все, что ему угодно. Однако, это новое обвинение встряхнуло меня так сильно, что я сразу же забыл об усталости и сне. Я категорически отказался подписать данный протокол, мотивируя моими прежними показаниями. Я продолжал утверждать, что хотел перейти иранскую границу, чтобы устроиться там, но не знал, что это противоречит законам Советского Союза.
Следователь тут же снял "овечью шкуру" и снова начал ругаться и угрожать мне пытками и карами, если не признаюсь в своих преступлениях, которые я совершил по отношению к советской власти.
Меня вернули в камеру. Время было около 6 часов утра. Я чувствовал, что очень ослаб. Ноги опухли, мне стало трудно двигаться. С нетерпением и страхом я ждал вечера.
Только что закончилась вечерняя поверка. Вокруг царила мертвая тишина. Вдруг я услышал песню, но подумал, что это мне приснилось. Но чем дальше, тем отчетливее доносилась волнующая мелодия, и все яснее были слышны слова известной еврейской песни "Ой, как тоскую по дому..." Лишь немного спустя я сообразил, что это поет еврейская певица из Польши, которая в то время находилась в Ашхабаде. В тот вечер она выступала в зале местного театра.
Горе закалило меня так, что во время величайших мук не было слез на моих глазах. Но в этот раз я не выдержал и разрыдался от неуемной тоски.
К моему великому удивлению, в эту ночь меня не разбудили и не повели на допрос.
Я был почти убежден, что они подстроили это нарочно, потому что в нашу камеру никогда не доходили звуки выступлений в театре, хотя каждый вечер там проходили концерты.
На утро я почувствовал себя лучше. Впервые за несколько суток мне удалось всю ночь пролежать спокойно. Насколько относительно понятие "счастье"! Но и это "счастье" продолжалось недолго, и в следующую ночь меня, как обычно, разбудили и повели на дальнейшее следствие.
Казалось, что следователь в неплохом настроении. Вопросы отличались от прежних, хотя началось, как всегда, с уточнения моих данных. После этого он спросил меня о моем товарище по несчастью, Азриэле, вместе с которым меня арестовали на границе. Я заявил, что мы познакомились в общежитии за несколько дней до случившегося.
Долгое время он задавал мне различные вопросы, которые, очевидно, были рассчитаны на то, чтобы запутать меня, вырвать какое-нибудь слово, которое можно толковать по-разному, а именно — что были знакомы с Азриэлем еще в Польше. Но это ему не удалось. Он перешел к другой теме и спросил:
- Есть у тебя какие-нибудь родственники за границей? Я знал, что в Советском Союзе нежелательно иметь таких родственников людям, заботящимся о своей карьере. Мне же терять было нечего, все равно обвиняли в измене и шпионаже.
Не отдавая себе отчета в том, чем это чревато и поможет ли мне или усугубит и так нелегкое положение, я выпалил, что у меня за границей брат.
На лице следователя появилось выражение такой напряженности, которая может быть лишь у человека, участвующего в соревновании и находящегося уже у самой цели. Пока он успел задать дополнительный вопрос, я добавил: "В Палестине".
- Теперь уже все ясно, - воскликнул он, - ты соскучился по брату и поэтому захотел ехать в Палестину!
В первый момент я был доволен его выводом, подумав, что это может помочь мне в моей защите, если меня будут судить за попытку бежать в Палестину, во всяком случае уже не за шпионаж, т. к. налицо стремление соединиться с братом. (На самом деле в Эрец-Исраэль у меня не было родного брата, а был двоюродный, и я был согласен признаться в этом. Но в последнюю минуту спохватился, что попадаю в ловушку, в которую эти садисты хотели меня загнать с самого начала).
Долгое время царило молчание. Следователь смотрел мне в глаза, наблюдая за каждым моим движением, изучая мою реакцию. В последний момент я заявил:
- Правда, имеется у меня брат в Палестине, но это не относится к моему делу. Я не хотел оставить Союз, а хотел ехать в Персию, т. к. в милиции мне приказали убраться из Ашхабада, я подумал, что тамошние области освобождены Красной Армией, что там также советская власть, и положение такое, как у нас в Западной Украине.
На лице следователя показалось выражение гнева и разочарования. Я был убежден, что он немедленно начнет меня ругать или даже бить. Но он сидел спокойно, что-то записывая в бумагах и не произнося более ни одного слова, затем поднял телефонную трубку, и меня снова увели в тюремную камеру.
Обычно меня вызывали на допросы по ночам. На сей раз это произошло ранним утром, примерно, на 20-е сутки следствия. Уже по дороге я заметил, что меня ведут по не знакомым мне коридорам, не в тот кабинет, где меня обычно допрашивали. Капитан ввел меня в просторную комнату, где за длинным столом сидело больше десятка офицеров в мундирах НКВД. Сбоку стоял еще один стол, поменьше, покрытый красной скатертью, у которого сидели мой следователь, два майора и полковник. В стороне стоял табурет, на который мне велели сесть, заложив руки за спину.
Началось следствие. Та же, давно надоевшая, процедура уточнения моих анкетных данных. После этого полковник задавал конкретные вопросы, связанные с моим "преступлением". Все направили на меня свои взгляды. Мне стало страшно. Время от времени один из присутствующих задавал различные вопросы, которые, казалось, не имени никакого отношения к моему делу.
Открылась боковая дверь и вошел генерал, пожилой обрюзгший человек, с большим животом. Все встали. Полковник дал приказ: "Смирно!", затем он объявил: "Товарищ Народный Комиссар! Заключенный № 3587, Липа Лейбович Фишер, доставлен на следствие".
Генерал подал знак рукой и все сели. Затем он приблизился ко мне и пристально разглядывал меня довольно долго. После этого
он добродушно похлопал меня по плечу и сказал: "Так это ты тот шпик? А выглядишь таким ничтожеством... Там, в твоей панской Польше, тебя расстреляли бы, и духа бы твоего не осталось. Мы же обращаемся с тобой по закону, и ты получишь заслуженное наказание. Кто втянул тебя в эту шпионскую сеть, действующую во вред нашей Родине?"
Я сделал вид, что не понял вопроса. Подошел полковник и разъяснил мне сказанное генералом. Почувствовав свою беспомощность в руках банды убийц, которые сделают свое дело, и никто никогда не узнает, куда девались мои кости, я обратился прямо к генералу и начал истерично кричать и ругать его, не стесняясь в выражениях.
Этот взрыв истерии и оскорбительные выкрики по отношению к генералу и ко всем присутствующим, крики в которых я не отдавал себе отчета, вызвали напряженность среди всех присутствующих. Некоторое время царила мертвая тишина. Генерал смотрел на меня презрительным взглядом. Он подошел к столу и перелистал бумаги. Наконец, он сказал что-то следователю и вышел. Тем и закончился данный спектакль. Меня отвели назад в камеру.
ОЧНАЯ СТАВКА С АЗРИЭЛЕМ ДИНЕРОМ
ОЧНАЯ СТАВКА С АЗРИЭЛЕМ ДИНЕРОМ
Прошло несколько дней, меня не будили, не трогали и не водили на допросы. Я понял, что это - затишье перед бурей. На четвертый день, уже после обеда, открылась дверь моей камеры, и охранник крикнул: "№ 3587 на выход!"
Я знал, что меня снова ведут к следователю. Но меня ожидал там сюрприз. Когда я вошел в комнату, то увидел моего товарища по несчастью, Азриэля Динера. Это был 27-й день нашего ареста. Его внешний вид произвел на меня жуткое впечатление: обросший, красные подбитые глаза, синие губы. На измученном лице уже лежала печать страдания... Передо мною сидел какой-то сломленный старик, и только его взгляд напоминал, что это тот же человек, с которым я расстался всего лишь несколько недель тому назад.
Из шока меня вывел окрик одного из энкаведистов, которые охраняли нас: "Не разговаривать между собой!"
Мне приказали сесть на скамью, где уже сидел Азриэль Динер. Между нами сел сотрудник НКВД, который следил, чтобы мы, не дай Бог, не обменялись ни словом. Но тем не менее, мы обменялись понимающими взглядами. Лишь теперь я понял, что он смотрит на меня тем же изумленным взглядом, полным сострадания, которым и я смотрю на него. Я сообразил, что за эти 27 дней я себя ни разу не увидел в зеркале. Я тоже за все это время не имел возможности побриться; очевидно, мой вид был не лучше.
Вошел следователь, заявив, что он прочтет нам протоколы следствия, которые мы должны подписать.
Сначала он прочел протокол Динера. Я был поражен, когда услышал, что он признался почти во всех обвинениях, даже
заявил, что дал деньги "проводнику" за переход границы, и что он хотел покинуть Советский Союз, потому что не признает себя советским гражданином, а настаивает на том, что он польский гражданин. Он даже потребовал, чтобы ему дали возможность связаться с посольством польского эмиграционного правительства и требовал польского переводчика.
Что касается меня, то Динер меня ни во что не вмешал. Его заявления более или менее сходились с моими. Он тоже сказал, что мы случайно познакомились в общежитии и что меня знает очень мало.
Следователь спросил, имеются у нас какие-либо возражения, зная заранее, что мы уже доведены до такого состояния, когда более не может быть речи о сопротивлении. Тогда он велел нам расписаться и добавил, что согласно параграфу 206 Уголовного Кодекса следствие закончено.
Он дал каждому из нас копию обвинительного акта и сказал:
- Вы обвиняетесь в попытке перехода границы нелегальным путем, что означает измену Советской Родине, это карается советским законом, и согласно параграфу 54-1-1 Уголовного Кодекса Туркменской Советской Республики, вам полагается наказание сроком от 10 лет лагеря или высшая мера наказания. За ваши преступления вас будет судить военный суд. Вы не имеете права на защиту.
Этим закончился жестокий фарс "охраны законности". Нас обоих отвели в камеры, не разрешая, разумеется, обменяться ни единым словом между собой.
Я вернулся в камеру совершенно разбитым. Голова кружилась. В ушах звенели слова следователя: "Статья... присужден к смертной казни..." Я окончательно понял, что мое положение безнадежно. Я одинок, далек от дома, от родных. Нет у меня даже права иметь защитника, и нет друзей, которые могли бы узнать что-нибудь обо мне и как-то помочь.
Я сел и начал читать обвинительное заключение, но мало что понял. Русским языком я владел плохо, кроме того, я вообще не разбирался в различных статьях и юридических формулировках.
Один из моих соседей по камере, который появился у нас дней 10 тому назад, был русским. Этот интеллигентный человек, юрист, к которому я питал доверие и делился с ним ходом моего следствия, взял обвинительный акт и разъяснил мне подробно все пункты и значение параграфов. Видя мое отчаяние, он утешал меня:
— Правда, — признал он, — они могут тебя расстрелять. Но никогда не нужно сдаваться раньше времени. Может быть, тебе повезет, и ты получишь более мягкое наказание. Но самое скромное наказание, - добавил он, - предусматривает 10 лет ссылки в лагерь усиленного режима.
Он дал мне некоторые указания, как защищаться во время суда, при этом не забывая учить меня, как это выразить на русском языке. Возможно, что именно этому человеку я и обязан тем, что остался в живых и не разделил судьбы моего товарища по несчастью, покойного Азриэля Динера.
Пока же я беспрестанно думал о смерти. По ночам я не мог спать. Если все же удавалось вздремнуть, то я немедленно просыпался от страшных кошмаров; я постоянно представлял себе, как меня ведут на расстрел.
Однако человеку свойственно, даже в самые трудные минуты, надеяться на лучшее. Я утешал себя тем, что я, в конце концов, не в руках нацистов. Не может же быть чтобы советские судьи отправили на смерть невинного человека.
Приближался срок суда. В этот день, после утренней поверки, меня повели к парикмахеру. Зеркало завесили: арестанту нельзя видеть себя, чтобы не знать, до какого состояния его довели. Но для меня было благодатью после 30-дневного ареста снова постричься и побриться.
Обед также принесли мне раньше чем всем, и он был лучше обычного, хотя я к нему и не прикоснулся. Я начал укладывать свои пожитки и собираться в дорогу.
По установленному порядку надо было, идя в суд, брать с собою личные вещи, т. к. после суда отправляют в другую тюрьму. Мои товарищи по камере, особенно юрист, очень хотели знать, чем кончится суд. Поэтому мы решили, что я оставлю в камеру мою майку. Если мне дадут смертный приговор, то она не
понадобится; если же я получу более "мягкое" наказание, то сделаю вид, что я майку забыл и попрошу, чтобы охранник принес мне ее. Это послужит знаком, что я остался в живых.
Я еще хочу добавить несколько слов о моих товарищах по камере.
В отношениях с ними установилось полное взаимопонимание, они относились ко мне очень хорошо. Старый туркмен называл меня "сын мой". Юрист был очень благородным человеком, очень интеллигентным, с симпатичным лицом, высоким лбом, из-под которого светились умные глаза. Украинец, в прошлом занимавший высокий пост, теперь имел за спиной долголетний опыт арестов и лагерей, и поэтому тоже хорошо разбирался в советских законах.
Арестантам, у которых были деньги, разрешалось покупать раз в 10 дней немного продуктов, например, хлеб, сыр и махорку. Когда меня арестовали, я имел при себе несколько сот рублей. Поэтому я мог дважды за этот месяц купить немного еды и махорки, хотя я и не курил. Я раздал это моим товарищам по камере.
От скуки я однажды закурил. Украинец предупредил меня, чтобы я, насколько это возможно, избегал курения и не привыкал к нему, т. к. это величайший враг и величайшее несчастье арестанта. Тогда я этого не понимал. Но позже, в лагере, когда я видел заключенных, умирающих от голода, отдающих последний кусок хлеба за щепотку махорки, я вспоминал с благодарностью наставления своего товарища по камере ашхабадской внутренней тюрьмы.
После некоторого времени я встретил в тюрьме Айзика Вайнера, который рассказал мне о том, как его и еще трех человек, вместе судили, из которых двоих приговорили к смертной казни: Вайнера и Менделя Розенберга. Вайнер отсидел 10 суток в камере смертников, а затем его помиловали.
После вынесения приговора Вайнера бросили в темный подвал. Лишь крошечная лампочка чуть-чуть освещала помещение. Кроме охапки соломы на полу там ничего не было. Он встретил там еще двух заключенных, тоже политических, которые вообще не раз-
говаривали, только крестились и молились. Особенно много они крестились, когда раздавались шаги за дверью; они постоянно ожидали "ангела смерти" в мундире НКВД...
Еда, которую приносили в подвал, валялась, люди почти не дотрагивались до нее... Очевидно, камера смертников в Советском Союзе являлась единственным местом, где имелась лишняя еда...
СУД
СУД
Открылась дверь, охранник сказал: "Заключенный № 3587, собирайся с вещами!"
В коридоре уже ждал Азриэль Динер. Два солдата, с направленными на нас автоматами, приказали нам итти вперед, предупредив нас не разговаривать. Нас ввели через двор в другой флигель того же здания. На втором этаже, у одной из дверей, мы остановились. Охрана приказала нам сесть на пол, одному напротив другого.
Те несколько минут, которые мы провели в ожидании, показались вечностью. Наконец, дверь распахнулась, и нам приказали войти. Это была комната средних размеров; нас усадили на длинную скамью. Между нами сидели энкаведисты с автоматами в руках, а возле дверей встал третий.
Напротив нас стоял длинный стол, покрытый красной скатертью. Сбоку, у стола, сидел военный в мундире НКВД, возле него - женщина в штатском. Она была рыжей, среднего роста, длинноносая, голубоглазая, примерно 30 лет. Мне показалось, что она еврейка. Позже оказалось, что я не ошибся.
Солдат, стоявший у дверей, провозгласил: "Встать, суд идет!". Мы все встали, вошли три офицера. Они сели за стол. Председателем был полковник, с двух его сторон сидели майор и капитан, принадлежавшие к различным родам войск.
Суд начался с уточнения анкетных данных. После этого полковник зачитал обвинительный акт. Главным обвиняемым был мой друг, Азриэль Динер. Из обвинительного акта следовало, что он признался в желании покинуть Советский Союз и для этой цели нанял "проводника", которому заплатил 50 рублей, а оставшуюся сумму обещал дать после перехода границы. Данный поступок рассматривается как измена Советской Родине. Затем
полковник прочел обвинение, направленное против меня. Оно более или менее соответствовало тому, под которым в свое время следователь дал мне расписаться.
— Вы признаетесь в указанных преступлениях? — председатель сперва обратился к Динеру.
На ломаном языке, какой-то смеси польского, украинского и русского, Динер заявил, что не признает полномочности данного суда, т. к. является гражданином Польши, а не Советского Союза. Он требовал, чтобы ему разрешили связаться с польским представительством для того, чтобы оно могло встать на защиту Динера.
Последовало некоторое замешательство после его заявления. Однако, председатель, тихо переговорив с обоими заседателями, громко провозгласил:
— Суд отказывается удовлетворить наглое требование обвиняемого.
Затем наступила моя очередь. Я придерживался своих прежних показаний, а именно, что не собирался оставить Советский Союз, что не давал денег "проводнику", что встретил его случайно.
Я знал, что нахожусь в руках убийц и поэтому приложил все усилия не дать им лишнюю возможность придраться ко мне и присудить меня к смертной казни. Я заранее приготовил свою защиту, которую мне подсказал юрист из тюремной камеры.
Я настаивал на том, что мой арест - недоразумение, т. к. если бы меня не заставили оставить Ашхабад в течение 24 часов, то я бы не направш^ в Персию. Я нахожусь в Советском Союзе недолго и не знаю законов страны, поэтому вообще не рассматривал свой поступок как государственную измену. Я при этом подчеркнул, что ушел из дому, оставил всю свою семью, потому что не захотел остаться с немецкими фашистами на одной земле. Это является лучшим доказательством того, что я не являюсь врагом Советского Союза. В заключение я сказал, что считаю себя невинным, но если суд признает, что я преступил закон, то прошу дать мне наиболее мягкое наказание.
Этим закончился спектакль суда, длившийся примерно час. Был объявлен перерыв. Судьи ушли, но мы остались сидеть. Они сделали вид, что ушли совещаться. Но приговор был подписан заранее, потому что через 5 минут они вернулись с готовым решением. Нам приказали встать.
Полковник начал читать и сыпать параграфами; до моего сознания не дошло ни одного слова. Я стоял напряженный и услышал: "Признавая вину обвиняемых, суд постановил:
Присудить обвиняемого Азриэля Динера к высшей мере наказания - к расстрелу; обвиняемого Липу Фишера к 10 годам лишения свободы в исправительно-трудовом лагере и к 5 годам лишения гражданских прав.
Я был потрясен. Долго я не мог сообразить, где нахожусь и что происходит вокруг меня. Вдруг я будто очнулся от глубокого сна. В первый момент мне показалось, что это — кошмарный сон, но все отчетливее доходили до меня звуки еврейской речи. Лишь позже я сообразил, что та рыжеволосая женщина переводила нам приговор на еврейский язык, поскольку Динер заявил на следствии, что не владеет в достаточной степени русским языком. Но в течение всей процедуры суда они не считали нужным перевести ни одного слова обвинения, а также не давали Динеру защищаться на польском или еврейском языках.
Полковник сказал переводчице, чтобы она разъяснила нам, что Динер имеет право подать просьбу о помиловании в Верховный Совет, и что у меня имеется возможность апеллировать к высшему суду Туркменской республики.
Очевидно, только теперь до Динера дошел весь ужас его положения. Однако внешне он принял приговор спокойно, только очень побледнел. Затем его лицо начало дергаться, рот открылся, как у рыбы, которую вынули из воды. Он смотрел на меня испуганными глазами, не будучи в состоянии произнести больше ни единого слова. Нас снова разделили и отвели в различные камеры одной и той же тюрьмы.
Я признаюсь, что свой приговор я воспринял, как чудо, хотя сердце обливалось кровью в связи с горькой судьбой товарища. А может быть, именно потому, что смерть оказалась рядом, у меня было чувство, будто меня освободили. Однако, я еще не представлял себе, какие тяжелые и горькие годы ожидают меня впереди.
В новой камере, которая предназначалась для заключенных, уже прошедших суд, распорядок дня был гораздо легче. Разреша-
лось днем лечь на койку отдохнуть, нас уже не охраняли беспрерывно, как раньше и т. д.
Как только я вошел, сразу начал рыться в своих вещах и, разумеется, тут же "заметил", что нет моей майки, которую оставил в прежней камере. Я спросил охранника, может ли он мне помочь в том, чтобы разыскали мою майку. Через некоторое время мне ее принесли, и я был доволен, что мне удалось сдержать слово по отношению к моим бывшим товарищам по камере. Я был убежден, что они рады моему относительно мягкому приговору.
Моим новым соседом по камере оказался молодой туркмен, неплохо владевший русским языком. Он также недавно вернулся с суда. Мы рассказали друг другу о своих приговорах. Ему дали 9 лет за разглашение государственной тайны. Из дальнейшей беседы я узнал, что эти "тайны" были связаны с его работой в "органах" — как он выражался, имея в виду НКВД.
Теперь у меня было предостаточно времени обдумать свою судьбу. Я пришел к решению не подавать на апелляцию, т. к. понимал, что при пересмотре дела мне наказания не уменьшат. Кроме того, у меня не было сил бороться с этой мощной машиной убийств и еще раз встать перед судом. Я смирился со своей судьбой.
На следующий день, перед завтраком, мне приказали собираться с вещами и выйти из камеры. Охранник привел меня в камеру, в которой находился Азриэль Динер. Власти должны были еще оформить некоторые документы в связи с нашим переводом в общую тюрьму.
Вид Динера привел меня в ужас. У меня создалось впечатление, что он лишился рассудка. По существующему закону каждый заключенный, получивший смертный приговор, сразу после его вынесения, может написать ходатайство о помиловании. До сих пор Азриэль этого не сделал. Я решил, что он просто уже не понимает, что, собственно, вокруг происходит. Один сотрудник НКВД заставил его силой подписать такое заявление; при этом он торопился, т. к. нас уже ждала машина.
Впервые я ехал в черной закрытой машине, которую в Советском Союзе называют "черным вороном", наводящим страх на людей. Это — автомашина особой конструкции. Арестант находится в ней, как в курятнике. Один заключенный не видит
другого. Там настолько тесно, что невозможно повернуться. Через крохотное окошко, покрытое решеткой, попадает очень мало света. Еще меньше воздуха. В течение всего пути находишься под неослабным надзором охранника.
Как ни странно, у меня во время пути было бодрое настроение, я чувствовал себя так, будто сбросил тяжелый груз.
Углубившись в размышления о предстоящем, я даже не заметил, что машина остановилась. Открылась дверь, и охранник приказал мне выйти. Я очутился в тюремном дворе, который оказался таким просторным, что трудно было охватить его взглядом. Двор и тюрьма производили давящее впечатление. Но уже не было времени для раздумий. Меня загнали в комнату, в которой уже находилось большое число заключенных. Сержант тюремной службы принял нас согласно списку личных дел. Были среди нас такие, у которых еще не было суда, и я по ошибке оказался среди них. Попытался объяснить, что меня уже судили, но сержант рассердился и воскликнул: "Да тебя еще будут судить!..."
Внезапно рядом со мной раздался голос: "Да, его нужно судить и расстрелять. Он — шпион..."
Я оглянулся и увидел, что голос принадлежал туркмену, с которым я оказался в одной камере в первую ночь после суда. Хотя я и знал, что его слова не имеют практического значения, но все же стало неприятно. А вдруг меня на самом деле станут судить вторично? Здесь все возможно...
Наконец, выяснилось, что это — ошибка, меня вместе с группой арестантов, уже осужденных, вывели назад в тюремный двор. На этот раз мы простояли здесь полчаса, и я имел возможность осмотреться. Я видел, как вели Динера, вместе с еще одним арестантом, очевидно, тоже приговоренным к расстрелу в то особое отделение, где находилась камера смертников. Я также увидел издали молодую девушку 17 лет, подругу Шимона Грозаса, одного из моих знакомых по общежитию. Я узнал ее с трудом, потому что она очень изменилась. По ее взгляду я понял, что она тоже меня узнала.
Нас ввели в огороженную площадку, где были тюремные кладовки. До сих пор не знаю, было ли это сделано нарочно или случайно, во всяком случае двери в кладовки были раскрыты. Там
лежала куча старой одежды, на которой я заметил множество шинелей со свежими пятнами крови. Это была одежда тех, кто подвергся смертной казни в тюремном дворе.
Нас повели на другой двор, где у входа стояла сторожевая будка. Здесь мы снова прошли основательный обыск. Выясняли и записывали не только анкетные данные, но и особые знаки на теле, количество зубов, коронок и т. д.
Раскрылась дверца. Я оказался во дворе, где было несколько тюремных блоков. В один из них меня ввели по темному коридору. Охранник открыл дверь одной из камер и силой втолкнул меня туда. Я упал на "парашу", на которой сидел арестант. Камера была переполнена, с трудом я нашел клочок пола, где можно было сесть. От жуткой духоты у меня закружилась голова.
Камера была небольшой, а находилось в ней свыше 30 человек, среди них - воры, воры-рецидивисты, просто преступники, а также политические, в основном образованные люди. Вместо коек были нары, но о том, чтобы получить на них место, нечего было и мечтать.
К моему удивлению, я насчитал шестерых знакомых, с которыми я жил раньше вместе в общежитии, поэтому я притворился, что не узнаю их. По моему печальному опыту я уже никому не доверял и во время допроса говорил, что никого не знаю.
Позже оказалось, что они рассуждали точно так же и боялись собственной тени. Из-за этого мы избегали друг друга в первые дни. Лишь на третий день один из них начал беседовать со мной.
Когда мы разобрались в том, что произошло с каждым из нас за последнее время с тех пор, как мы прибыли в Ашхабад, то пришли к заключению, что общежитие с самого начала было задумано как гнездо провокации НКВД. От опытных арестантов, которые находились вместе с нами в камере, мы узнали, что и в тюрьме имеется "план разоблачения врагов советской власти". Общежитие было создано для того, чтобы иметь возможность поставлять нужное количество жертв для их планов.
В данной провокационной деятельности, которая стоила жизни многим людям, участвовало, к сожалению, и определенное количество эвакуированных.
Ашхабадская тюрьма представляла собой отдельный поселок с большим количеством бараков и блоков. Назначением этой тюрьмы было не только служить местом отбывания срока, но также пересылкой, откуда заключенных распределяли этапами по лагерям и другим тюрьмам. Здесь были сконцентрированы заключенные всей Туркменской Республики, ожидавшие комплектования эшелонов сотнями, а иногда и тысячами арестантов, которых отправляли в лагеря Северного Урала и Сибири. Выпадали дни, когда пересылка бывала переполнена до такой степени, что не оставалось лежачих мест, а можно было только сидеть или стоять. Распорядок дня был здесь мягче, чем в той тюрьме, где я был раньше, но зато гигиенические условия были невыносимыми. Те, которые не могли сразу приспособиться к арестантскому быту, или не обладали иммунитетом к инфекционным болезням, падали как мухи. С каждым днем росло число людей, умирающих от голода и истощения. В камере действовал лишь закон силы. За все нужно было здесь вести тяжелую борьбу: за пайку хлеба, за баланду и особенно за крохотное местечко на грязных нарах.
В этой тюрьме я находился 40 дней до того, как меня вместе с группой в 70 человек, увезли в лагерь. Так началась моя арестантская жизнь в Советской России; это продолжалось целых 10 лет.
В первые дни я спал на голом бетонном полу. Было жестко и грязно. Вдобавок к тому яркий свет электрической лампочки бил прямо в глаза, и я не мог уснуть.
Кругом царила устрашающая тишина, был слышен каждый шорох; даже то, что происходило на тюремном дворе, можно было отчетливо расслышать. Самое страшное начиналось после полуночи, когда во дворе происходили казни. Мы слышали отзвуки залпов исполнительного отряда и сразу после этого выкрики и стоны жертв, мучившихся в предсмертных конвульсиях. Это повторялось несколько раз в течение ночи, и каждый раз я думал: "Нет ли среди казненных моего друга Азриэля?"
В те бессонные ночи у меня начались галлюцинации. Мне казалось, что мой отец зовет меня. Очень часто на меня нападал страх, когда я вспоминал слова, сказанные туркменом, будто ме-
ня нужно еще раз судить, т. к. я — шпион. В те времена было вполне достаточно свидетельского показания такого подонка, и я стал бы одной из тех жертв, чьи последние стоны доносятся ко мне по ночам...
Среди заключенных в камере был немец с Поволжья. Он относился ко мне неплохо. Но каждый раз, когда я смотрел на него, в моей памяти возникала следующая фотография: отделение вооруженных гитлеровцев ведет группу людей на расстрел, среди которых я узнал моего дядю Йоаля.
Судьбе было угодно, чтобы я через несколько дней получил мешок для подстилки именно от этого немца. Его увели на суд, откуда он больше не вернулся.
Поскольку данная тюрьма фактически была пересылочным пунктом, откуда распределяли по лагерям, то через несколько дней стало чуть просторнее, и мне удалось захватить место на нарах.
Ежедневным "развлечением" был вынос "параши" по утрам... Двое заключенных, один впереди и один сзади, несли полную бочку на палке под наблюдением охранника, который распоряжался выполнением работы. "Развлечение" состояло в том, что давало возможность выйти на свежий воздух, хотя работа и не была приятной...
Однажды, во время этой "церемонии", один старый заключенный, за которым уже числился долголетний опыт пребывания в лагерях и тюрьмах, нашел заржавленную пряжку от мужских брюк. Незаметно для охранника он подобрал это и принес с собой в камеру. Мне было очень интересно, что он сделает с этой находкой.
В течение долгих часов он точил пряжку о бетонный пол, пока она начала блестеть и стала острой. Еще спустя несколько дней он довел ее до такого состояния, что сумел побрить бороду себе и еще двум заключенным.
При утренней проверке охранник заметил, что трое заключенных побрились. Началось следствие, откуда у них могла появиться бритва. Нас всех удалили из камеры и сделали строгий обыск. Но "ножик" был надежно спрятан, и его не нашли.
Курить разрешалось, но спичек не было. Был среди нас старый уголовник, который являлся специалистом по поджогу. Он вытянул из фуфайки (стеганой куртки на вате) клочок ваты, сделал из него валик и так долго тер его между двумя дощечками, пока вата начала тлеть. Тогда он начал поддувать, показалась искра, и с ее помощью зажигали самокрутку.
Табака, разумеется, не было, курили различные листья. Когда закуривали, то самокрутка кочевала от рта ко рту; последнему курильщику оставался только огонь.
Какое-то время находился среди нас доцент, историк. Он предлагал нам читать доклады о различных исторических эпохах, однако, большинство жителей камеры не проявили к этому интереса и мешали желающим слушать.
Как я уже упоминал, заключенные в камере постоянно менялись. Однажды привели двух высоких молодых мужчин, одетых в длинные халаты и вышитые шапочки, так называемые тюбетейки. Они выглядели как живые скелеты: желтые лица, кожа и кости, с перепуганными подбитыми глазами. Единственными русскими словами, которыми они владели, были: "Смертная камера"...
Оказалось, что это были иранские пастухи. Их схватили, когда они собирали своих овец, и арестовали под предлогом, что они перешли границу для шпионажа и приговорили к смертной казни. Они находились в камере смертников довольно долго, затем Верховный совет заменил смертный приговор долголетним сроком заключения в лагерях. Но они были уже настолько больны, что вскоре их убрали в стационар.
ПО ПЕРВОМУ ЭТАПУ
ПО ПЕРВОМУ ЭТАПУ
Ежедневно вызывали людей из камеры; они уже не возвращались. Это служило признаком, что они ушли с этапом. Я ждал своей очереди, которая наступила почти через 2 месяца.
В определенный день, когда охранник открыл дверь, я услышал среди прочих и мою фамилию. Вместе со мной было еще восемь евреев: Егошуа Шпайхер, Яков Шлетер, Меир Финкельштейн, Лева Финкель, Мотл Тойбенфлигель, Шломо Малунек, Яша Эпельштейн и Барух Абрамович. Нам приказали собираться с вещами. Через несколько минут дверь снова раскрылась. Мы еще не успели попрощаться с товарищами по камере, как они уже успели захватить освобожденные нами места на нарах, потому что в камере царила такая теснота, что для того, чтобы добраться до дверей, надо было шагать через людей, лежащих на полу впритык друг к другу.
Нас ввели через длинный коридор на тюремный двор. Здесь уже находилась группа примерно в 60 заключенных, среди которых, впервые после моего ареста, я увидел знакомых из Ашхабада, которых арестовали еще до меня. Мы переглянулись понимающими взглядами. Нас построили для медицинского осмотра. Каждого отдельно вводили в комнату, где сидела молодая женщина в белом халате. Она приказывала спускать брюки, внимательно осматривала половые органы и спрашивала, не болел ли кто сифилисом.
После этого обследования нас поместили в какую-то развалину, где были ободранные стены, сломанная крыша, а земля покрыта экскрементами так, что невозможно было ступить ни одного шага, чтобы не наступить на это. О том, чтобы сесть, или положить вещи, не могло быть и речи.
Нас там держали приблизительно 2 часа, но казалось, что время тянется целую вечность. Вонь была невыносимой, доводящей до обморочного состояния.
Наконец, дверь открылась, и нас вывели во двор, где этапы подготовлялись к транспортировке. Появился офицер НКВД, который, видимо, был начальником тюрьмы. Он осмотрел каждого из нас. Когда он поднял руку, то я увидел на ней свои часы, которые у меня забрали при аресте.
Началась проверка. Каждый, кого называли, должен был выйти на два шага из своего ряда, подойти к столику и назвать заново имя и отчество, параграф, по которому был судим, и срок заключения. Тогда начальник конвоя, который сопровождал нас в пути, принимал личное дело арестанта, который переходил при этом на другую сторону двора.
Мы уже стояли там некоторое время. Ворота раскрылись, прибыл "черный ворон", нас втолкнули туда, и машина тронулась. Куда нас везут - этого никто не знал. К счастью, поездка продолжалась недолго. Когда мы вышли из машины, то я убедился, что находимся недалеко от ашхабадского вокзала.
Падал легкий снег. Нас подвезли к отдельному перрону, где уже стоял особый вагон для заключенных, так называемый "вагон-зак" или, как народ его называл, "столыпинский вагон", по имени царского министра внутренних дел Столыпина, который прославился своей жестокостью еще в начале двадцатого столетия.
Охраняемые вооруженными солдатами, мы стояли построенные у дверей вагона. Вызывали нас по алфавиту. В вагоне были 3 камеры и кабина для охраны. В каждой камере было двое нар, сбитых из голых грязных досок; туда затолкали 20 заключенных. Теснота страшная: негде повернуться, мы были тесно прижаты друг к другу. К тому же каждый прижимал к себе свои пожитки, чтобы их не украли, потому что величайшим сокровищем арестанта была пайка хлеба и соленая рыба, что являлось нашим единственным питанием на дорогу. Никто не знал, на сколько времени этого продовольствия должно хватить.
Охранник закрыл за нами дверь и начал шагать по коридору из конца в конец. Время от времени он наблюдал за нами через окошко в двери.
Вдруг последовал сильный толчок, и нас всех подбросило и свалило друг на друга. Оказалось, что прицепили вагон к паровозу, который до этого маневрировал по рельсам железнодорожного узла. Снова удар - на этот раз нас прицепили к длинному грузовому составу.
Послышался свисток паровоза, и наш вагон рванулся с места. Начался длинный путь, полный тяжких испытаний и страданий.
Мы ехали на юг, по направлению к Узбекистану. Поезд двигался медленно, не прибавляя скорости, через плоские и пустые местности, но мы почти ничего не видели, т. к. окошки были маленькие и к тому же еще зарешеченные.
Как только каждый из нас успел захватить место на нарах, то все сразу набросились на еду. Каждый получил перед отправкой буханку липкого черного хлеба, весом с килограмм, и четыре рыбки, с которых капала соль. Ножа не было, нечем было резать хлеб и чистить рыбки. Не было и воды для того, чтобы хоть немного смыть соль с рыб. Поэтому мы зубами отрывали то кусок хлеба, то кусок рыбы. Большинство заключенных не могли удержаться и съедали все за один раз, не думая о том, что будет завтра. Я оставил часть еды на другой раз. Наступила ночь, измученный усталостью и переживаниями, я сразу уснул. Долго спать не удалось, потому что съеденная селедка давала себя знать; безумно мучила жажда, все начали стучать в дверь, умоляя дать им хоть немного воды.
Так продолжалось до утра, пока поезд не остановился на какой-то станции для того, чтобы сменить паровоз. Охранники принесли нам "кипяток", т. е. горячую воду, которая имеется в избытке на каждой железнодорожной станции в Советском Союзе. Этого кипятка должно было хватить на целый день, т. к. посуды, куда бы можно было набрать запас воды, у нас не было.
К счастью, на этот раз мы мучились недолго. Вечером поезд остановился. Мы почувствовали, что наш вагон отцепляют от длинного состава.
Открылись двери, и нам велели выходить.
Мы очутились на перроне, построенном отдельно возле запасного пути. На расстоянии нескольких сот метров виднелась большая железнодорожная станция. Мы прибыли в Ташкент, столицу Узбекистана.
АД НА ЗЕМЛЕ
АД НА ЗЕМЛЕ
Нас снова пересчитали и проверяли довольно долго, затем выстроили рядами, окружили охраной и повели к пустой площади, где уже стоял "черный ворон", в который нас втолкнули. Машина неслась на большой скорости по очень плохой дороге. Сильно трясло, один падал на другого, и все мы задыхались от тесноты.
Наконец, машина остановилась, дверь открылась, и мы вдохнули свежий воздух, хотя и он для нас был отравлен: мы оказались во дворе ташкентской пересылки.
Нас снова выстроили и проверили, не сбежал ли кто, после этого загнали в какой-то барак, который произвел на всех ужасное впечатление. Он напоминал брошенное гумно. Очень длинный и очень высокий, бесконечный потолок с дырявой крышей. Вдоль всего гумна тянулись шестиэтажные нары, одни над другими, переполненные арестантами. Страшную вонь и грязь невозможно описать. Свободных мест, как всегда, не было.
Мы кое-как забрались на шестой этаж, что для многих было уже нелегким делом, положили пожитки и легли спать. Вдруг группа молодых парней набросилась на нас, даже не так на нас, как на наши вещи. Это были так называемые малолетки, которые, в основном, отбывали срок за мелкие преступления. Большинство из них было из детдомов, куда они попали по самым различным причинам. Кроме сирот, были среди них и дети осужденных родителей. Будучи голодными, они крали и за это попадали в лагеря.
Эта молодежь подпадала под влияние профессиональных преступников, которые пользовались ими для своих целей. Жертвами этих грабительских нападений обычно оказывались новоприбыв-
шие заключенные, в основном такие, которые имели политические статьи. Часто эти нападения совершались с молчаливого согласия и содействия лагерного или тюремного руководства. Этих малолетних преступников называли "шакалами".
Теперь "шакалы" набросились на нас. Мы уже знали, что единственный путь защиты — это физическая сила. К счастью, среди нас еще было несколько сильных. Это были Тувья Апельштейн, латыш Вацис Башбулас, Аба Цвилинг и другие. Они избили "шакалов" и некоторых из них сбросили с высоких нар на землю. Остальные разбежались. С тех пор они избегали нас и больше не трогали.
Днем бараки были открыты, и мы имели возможность двигаться свободно по территории пересылки. Когда я вышел из барака, то увидел страшную картину, которую никогда не забуду. На всей огромной территории пересылки стояло колоссальное количество этих бараков-монстров, среди которых кружили без какой-либо цели тысячи голодных, оборванных, грязных людей. У меня создалось впечатление, что администрация пересылки не знала точного числа заключенных, которые там находились.
Условия, в которых пребывали тысячи арестантов, были наиболее ужасными из всех, которые я когда-либо видел. В течение дня мы получали кусочек липкого хлеба и суп, который так вонял клопами, что, несмотря на невыносимое чувство голода, есть его было почти невозможно.
Голод, грязь и отсутствие элементарных санитарно-медицинских условий способствовали распространению всевозможных заразных болезней, в основном дизентерии и тифа. Невозможная теснота также содействовала вспышкам эпидемий. Арестанты буквально лежали друг на друге, и никто не заботился о том, чтобы изолировать больных. Если же больной с высокой температурой уже не был в состоянии забраться на верхние нары, то залезал под нижние, на самый бетон, где он валялся всеми забытый, пока не скончается. Это называлось "самому итти в могилу".
Однажды я задержался немного дольше в бараке. Вошел человек, одетый в белый халат. Его называли "санитаром". Он держал в руке железный крюк длиной, примерно, в метр, с острым загнутым концом. "Санитар" начал шарить крюком под нижними нарами. Я наблюдал с любопытством за происходящим.
Он вдруг напрягся и схватился обеими руками за крюк, и я стал свидетелем ужасающего зрелища: он вытащил из-под нар труп, затем еще один. Заключенные, сопровождавшие "санитара", взвалили мертвецов на носилки и вынесли их.
Нервы не выдерживали, я вышел во двор и увидел картину еще более страшную. Тянулся длинный ряд заключенных, которые тащили мертвых на деревянных носилках. Этой ужасной работой были заняты в основном арестанты-узбеки. Они с трудом переставляли ноги, поэтому создавалось впечатление чудовищного марша мертвецов, тащивших на себе покойников.
Признаюсь, что после всего увиденного, я лишился способности нормально мыслить. Я бегом вернулся в свой барак, улегся на свое место, перестал есть, прекратил всякое общение с другими, даже с моими ближайшими знакомыми. Меня стало преследовать чувство, что если я спущусь с нар, то у меня уже не хватит сил забраться наверх, и я буду вынужден лечь внизу, на бетоне, и умру. В своем воображении я отчетливо видел, как "санитар" вытаскивает мой труп с помощью железного крюка из-под нар. (Нужно напомнить, что "санитар" не приходил ежедневно, а запах разложения, который мы ощущали, когда нас впервые вогнали в барак, исходил от мертвых тел, находящихся под нарами в течение нескольких суток, и никто не обращал на это внимания) .
Если мне удалось выбраться живым из ташкентской пересылки, которую нельзя назвать иначе, как все круги ада на земле, то этим я обязан моему другу Егошуа Шпайхеру, еврею из Борислава, с которым мы подружились еще в Ашхабаде. Его также судили за попытку перехода границы в Иран.
Мы, евреи из Польши, Литвы, Латвии и других мест, старались держаться все вместе, насколько, разумеется, это было возможным в тех кошмарных условиях. Мы были как братья в беде и чувство общности судеб склонило нас к взаимной помощи.
Существующие в лагере условия превращали людей в зверей. Как только заключенный доходил до такого состояния, что не в силах был съедать свой кусок хлеба, другой уже ждал минуты, когда сможет его вырвать у умирающего. Егошуа Шпайхер защищал меня. Ежедневно он получал мою порцию еды и приносил мне. Беспрестанно, с огромным терпением и тактом он давал мне понять, что так вести себя не имеет смысла. Наконец,
после долгих убеждений я согласился пойти с ним вместе в медпункт.
Этот медпункт фактически не оказывал никакой медицинской помощи. Там даже не было врача, а только человек, который официально назывался "лекпом", т. е. помощник лекаря. Шпайхер рассказал ему о моем состоянии. Он осмотрел меня, дал выпить какое-то лекарство и заявил, что я совершенно здоров. Посещение медпункта вернуло меня к жизни.
Через несколько дней после нашего прибытия доставили в барак группу людей, которые выделялись среди арестантов своим внешним видом. Было видно, что это — интеллектуалы. Они держались группой, обособленно от всех других. Поскольку на нарах не было свободного места, они стояли в середине барака, прислонившись к нарам. Ночью, когда закрыли барак, и уже не разрешалось расхаживать, они разыскали единственный свободный угол, где стояла огромная, почти на двести литров, "параша".
Там, возле "параши", они просиживали все ночи. Я попытался заговорить с ними. Единственное, что удалось узнать, - они были профессора Тбилисского Университета. Страшно перепуганные, они не хотели рассказывать о причинах массового ареста.
ДОРОГА В НОВОСИБИРСК
ДОРОГА В НОВОСИБИРСК
Спустя 2 недели, после обеда, нашу группу вызвали и приказали собраться с вещами и подготовиться к этапу. Нас повели в баню.
По правде говоря, я очень обрадовался, потому что уже несколько недель, с тех пор, как мы ушли из ашхабадской тюрьмы, у нас не было возможности помыться. Все были очень грязные. Но как все в советских лагерях, так и баня была одним из изощренных средств мучения заключенных, и было просто чудо, что я вышел из этой бани живым, однако, смыть с себя грязь оказалось невозможным.
Нас повели в баню в вечерние часы. По приказу надзирателей мы сняли с себя одежду и отдали ее в дезинфекцию. Затем голые мы простояли, примерно 4 часа, дрожа от холода, потому что комната, в которой мы находились, не отапливалась. От усталости уже падали с ног. Кто не мог выдержать, садился на каменный пол, где было еще холоднее. Наконец, нас впустили в баню. Тогда оказалось, что нет ни воды, ни мыла в достаточном количестве. От возмущения мы начали кричать и скандалить, но на это никто из начальства не обращал внимания. И что, собственно, мы, стоявшие нагишом, могли сделать?! Нам вернули одежду, которую не продезинфицировали, а лишь чуть подогрели, что способствовало еще большему оживлению вшей. Одежда смешалась, все набросились на нее в поисках своей собственной, чтобы скорее одеться и спастись от пронизывающего холода. Но это оказалось делом нелегким. Некоторые хватали то, что попадало под руку. Я вынужден был взять чужую одежду, вместе с чужими вшами. А ведь у меня было предостаточно собственных... Некоторые вообще не нашли своей одежды и остались голыми. Этот "спектакль",
за которым надзиратели наблюдали с циничной улыбкой на губах, продолжался до трех часов утра.
После этого нас, усталых, измученных и голодных, загнали в пустую камеру, где не было места, куда сесть. Дверь закрылась за нами. Кому удавалось найти местечко, садился на пол, подкладывая под себя свои вещи. Чем дольше мы сидели, тем больше нас мучили холод и голод. С наступлением рассвета мы не выдержали и начали стучать в дверь и кричать: "Дайте хлеба!" Ответа не было
Потом, около полудня, дверь открылась, и нам приказали выйти. Во дворе стоял новый конвой, который должен был сопровождать нас на предстоящем этапе, направлявшемся в Новосибирск.
Началась поверка, и нас приняли. Снова та же процедура повторения имени, статьи, по которой судили, и срок отбытия наказания. Здесь я узнал, что к нашей группе прибавилось еще несколько арестантов. Впервые я узнал, что есть люди, у которых имеется несколько имен. Это были такие, кому удалось бежать из заключения и приобрести фальшивые документы на другие имена. Было в нашем этапе несколько таких, которые имели уже по 4 имени. Одним словом, мы находились в "хорошем обществе"...
Снова появился "черный ворон", вызывавший у меня дрожь. Нас увезли на вокзал. Как обычно, "столыпинский вагон" стоял возле отдельного перрона. На этот раз в вагоне теснота была еще большей, чем в том, в котором мы прибыли в Ташкент. Паровоз тащил нас вместе с товарным составом, к которому нас прицепили, через бесконечные незнакомые просторы на Север.
Чем дальше мы ехали, тем больше давал о себе знать холод, который пронизывал до мозга костей. Все пространство было покрыто снегом и зарешеченные окошечки вагона затянуло льдом, сквозь который ничего нельзя было рассмотреть.
Теснота, голод и тяжелые условия привели к тому, что заключенные стали очень нервными. Ругались и даже дрались из-за того, что один лег на место другого, из-за кусочка хлеба, капли воды, а порой и беспричинно. Однажды дошло до острого конфликта между мной и одним из моих сокамерников, бывшим служащим железнодорожной станции Ашхабада. Я лежал на верхних нарах, он — подо мной. Я случайно высунул ногу в тот момент, когда он поднял голову, и, не желая этого, стукнул его.
Он начал обзывать меня и проявлять свой махровый антисемитизм.
Хотя он был физически сильнее меня, я вцепился ногтями в его лицо и исцарапал его так сильно, что показалась кровь под глазом. Я решил, что повредил ему глаз и отпустил его. К моему изумлению, оказалось, что он трус. Он не избил меня, а начал стучать в дверь и кричать: "Еврей избил меня в кровь!".
Я узнал, что и в вагоне имеется карцер для непослушных арестантов. Охранник, казалось, только и ждал случая отомстить еврею. Он даже не потрудился выяснить причины нашего спора и с нескрываемым удовольствием надел на меня наручники и швырнул в карцер.
Я испытывал сильные боли в руках, которые посинели из-за слишком тугих наручников. Тогда я еще не знал, что эти наручники сконструированы таким образом, что чем больше двигаешь руками, думая смягчить боль, тем больше наручники врезаются в мясо, усиливая боль.
По закону можно заключенному надеть наручники только в том случае, если тот оказывает физическое сопротивление. Я же не сопротивлялся. Я начал стучать в дверь и просить, чтобы мне высвободили руки. Однако охранник знал, как долго человек может находиться в таком состоянии и не обращал внимания на мои просьбы. Под конец он открыл дверь, освободил мне руки и отвел меня на мое прежнее место. Еще несколько дней я чувствовал сильную боль в руках.
Спустя два дня поезд остановился. Нам велели выйти из вагона. Мороз был страшный. Все кругом покрыто снегом. Это был Самарканд. Нас снова построили по четыре и повели в сторону от вокзала.
Возле перрона нам приказали сесть на землю, покрытую снегом. Согласно регламенту, арестантам, построенным в колонны, нельзя было стоять: либо шагать, либо сидеть, а сидеть, только согнув ноги и заложив руки за спину.
Я, как и большинство заключенных, был одет и обут по-летнему. Ноги окоченели, но каждая попытка изменить позу рассматривалась, как попытка к побегу, и охрана имела право стрелять без предупреждения.
Снег подо мной растаял, и холод пронизывал все тело. Мучил голод и особенно жажда после съеденных соленых рыбок, кото-
рые были нашей единственной пищей в течение всей дороги. Но самым невыносимым было то, что мы не имели возможности оправляться. Это было одной из страшнейших пыток, которые я пережил, и даже теперь я не могу понять, откуда у меня брались силы выдержать все это.
Несмотря на то, что только начало рассветать, на перроне уже было очень много пассажиров. Проходившие мимо оглядывали нас с сочувствием и жалостью, но одновременно старались держаться подальше, опасаясь конвоиров, неотступно охранявших нас.
Я завидовал пассажирам, которые были свободны, хотя из-за войны им пришлось оставить свои дома и скитаться по бесконечным просторам Советского Союза.
Война была в разгаре. Мы мало знали, что происходит на фронтах, нам не было известно, как фашистские орды продвигались вперед, сея смерть и горе, и не было силы, способной остановить их. Но в то же время советская власть была достаточна сильна, чтобы мучить людей в лагерях и тюрьмах, вести в арестантских вагонах сотни тысяч ни в чем не повинных людей, которые с величайшей преданностью могли бы воевать на фронтах против страшного врага.
Наконец рассвело, и нам приказали встать. Надо было сильно напрячься, чтобы устоять на онемевших ногах. Нас построили в ряды по двое и снова начали считать. Вновь окружили нас солдаты, вооруженные винтовками со штыками, и повели на отдельный перрон, где уже стоял "столыпинский" вагон. В этот вагон ввели каждого отдельно, и охранник указал каждому на его место на нарах. Кроме того, в коридоре крутились вооруженные конвоиры, которые подгоняли нас криками и руганью.
Стекла в зарешеченных окошках были с обеих сторон покрыты льдом. Было страшно холодно, и зуб на зуб не попадал. Я улегся на указанном мне месте и был счастлив, что могу вытянуть свои измученные опухшие ноги. Усталый, я сразу уснул. Мне снилось много, много хлеба... Могу кушать, сколько хочу, наелся досыта... Уже давно я не был так счастлив...
Вдруг меня вырвали из этого "счастья". Мой друг будил меня, крича: "Дают хлеб на дорогу..." Это было большой радостью. Каждый получил буханку черного липкого хлеба, в котором не
было и двух килограммов, баночку с консервированной фасолью и кружку горячей воды, так называемого "кипятка".
Этого хлеба должно было хватить на всю дорогу. Но сколько времени продлится дорога - никто не знал. Каждый отломил кусочек от буханки, следя очень внимательно, чтобы, упаси Бог, не упало ни крошки. Остальной хлеб заворачивали, чтобы не раздражал, но долго не выдерживали. Отрывали еще кусочек с твердым решением оставить остальное "на потом". Многие не выдержали испытания и так, крошку за крошкой, съедали все. На самом деле надо было иметь исключительную силу воли, чтобы перенести страшный голод, имея с собой только кусок хлеба. Это было величайшей пыткой. Тот кусочек хлеба, который я "спас" от самого себя, не дал мне спать. Я постоянно просыпался из опасений, что кто-то отломит кусочек от моего хлеба, или даже заберет весь, что очень часто случалось.
Поезд несся по заснеженным морозным просторам. Чем дальше мы ехали на Север, тем больше холод пронизывал нас. Поезд останавливался только на крупных станциях, где надо было менять паровоз или брать воду и уголь. При этой оказии охранники приносили нам немного кипятка. Но самым ужасным по-прежнему было то, что нас пускали в туалет только два раза в сутки, утром и вечером. Это также было единственной возможностью сделать несколько шагов по коридору, приводя в движение онемевшие ноги. Но большинство заключенных простудились, когда сидели на снегу в Самарканде. И во время переезда это вызывало частую потребность мочиться. Время от времени какой-нибудь из заключенных приближался к двери и кричал в отчаянии: "Начальник, хочу оправиться!" Но из коридора никто не отзывался. Некоторые не могли больше терпеть и мочились тут же. Моча разливалась по коридору и по нашей камере, и вонь становилась невыносимой. Охранник в коридоре возмущался, ругал нас и проклинал, но дверь не открывалась.
Спустя двое суток поезд остановился. По маневрированию паровоза мы поняли, что наш поезд поставили на запасной путь. Некоторое время спустя нам приказали выходить. Еще не рассветало, и кругом все было окутано туманом. Издали виднелся ярко освещенный вокзал Новосибирска.
Снова процедура учета. Окруженные направленными на нас винтовками и штыками шли мы по безлюдным улицам, погруженным в глубокий сон. Дым труб на крышах будил тоску по родному дому и нормальной жизни. От нескольких домов несся запах горячей пищи, что еще больше дразнило изголодавшийся желудок.
Мы продвигались по свежему выпавшему снегу, оставляя за собой следы своих измученных ног. Конвоиры были одеты в полушубки и ватные брюки, меховые шапки-ушанки, на ногах валенки. Мы же, в подавляющем большинстве, были одеты очень легко. Мои летние туфли были полны снега, ноги промокли. Как только мы останавливались, обувь и брюки примерзали к телу.
Начало рассветать. На улицах появились редкие прохожие, бросавшие на нас взгляды, полные сострадания, хотя мы на них и не производили особого впечатления. Они привыкли к таким, почти ежедневным зрелищам.
Наконец мы остановились у ворот новосибирской тюрьмы. Нам приказали построиться по двое, снова пересчитали. Затем открылись ворота и начальник тюрьмы принял нас и приказал охране ввести нас в большую пустую комнату в одном из бараков. Мы уселись и слышали, как начальник тюрьмы и начальник нашего конвоя о чем-то спорили. Но о чем шла речь мы, разумеется, не знали.
Приблизительно в 10-11 часов нам принесли еду. Каждый получил по 400 г хлеба, который показался мне вкуснее самого изысканного торта. Мы получили также чашку супа, внешне напоминавшего помои. В этом супе плавали косточки гнилых селедок и несколько кусочков полусырой капусты. Поскольку у нас не было ложек, то мы этот, страшно пересоленный суп, выпили, а оставшиеся в чашке косточки и кусочки капусты вытащили грязными руками и съели абсолютно все.
После дня голодовки от этой пищи у многих заболели животы. Нас повели в медпункт. Какой-то лекпом дал нам выпить горькой воды и отправил назад. "Лекарство", разумеется, не помогло...
К вечеру появился в камере офицер, представитель тюремной администрации, и приказал нам выйти во двор, нас снова построили и началась знакомая каждому заключенному процедура приема арестантов.
К нашему большому изумлению, после этого нас вывели из тюрьмы. Судя по улицам, по которым нас вели, мы возвращались по той же дороге, по которой и пришли.
Воздух был мягче, не было ветра. Падал легкий снежок, покрывая голые ветки берез, которые гнулись к земле и выглядели так, будто оплакивали нашу горькую участь. Над нами летали черные вороны, которые, каркая, провожали нас по нашему нелегкому пути.
Нас отвели на вокзал. Началась погрузка в арестантский вагон. Мы были убеждены, что нас везут дальше, в сибирские лагеря. Но как только тронулись с места, то увидели, что нас везут в том направлении, откуда мы прибыли. Что случилось?
Позже оказалось, что из-за эпидемий, вспыхнувших среди арестантов в ташкентской пересылке, там был объявлен карантин, и арестанты этой пересылки не могли быть приняты ни в какую тюрьму страны. Наши хозяева не знали о том, или не хотели знать, поэтому и протащили нас туда и обратно.
Как это ни странно, но настроение у меня было приподнятое. Мне не хотелось верить версии о карантине, и я уговорил себя, что нас везут назад, потому что нас, вероятно, освободят.
А пока что мы ехали на юг. Мы удалялись от снега и морозов. С каждым днем становилось теплее. Хлеб, который мы получили на дорогу, давно съели. Мучил голод. Несколько заключенных, которые имели долголетний опыт заключения, пели арестантские песни. Эти песни исполнялись на мелодии популярных русских народных песен, которые выражали тоску по дому, по семье, по открытой двери, в которую ты можешь войти и выйти, как пожелаешь...
Эти песни тогда производили на меня очень сильное впечатление. Я вспоминал своих родителей, сестру, семью, где-то они теперь? Какая судьба их постигла? Я плакал от тоски.
Поезд остановился надолго. Нам приказали выйти. Теперь уже никто не сомневался: мы вновь в Ташкенте.
Нас загнали в тот же барак, из которого вывели неделю тому назад. "Наши" места были заняты. Все нары были переполнены. Для того чтобы захватить кусочек места, где бы можно было прилечь, надо применить силу. Я был противником таких методов и двигался по бараку на опухших ногах, не находя места, куда бы можно было положить голову.
Я снова впал в депрессию. К счастью, в этом аду находились и такие, которые еще не потеряли человеческий облик. Это были два брата из Москвы. За что их судили, я теперь уже не помню. Они разговаривали на идиш и уговаривали меня, что даже в лагере нельзя терять надежды. Они уступили мне временно свое место на нарах. Я использовал это и задремал. Сон этот принес мне огромное облегчение, несмотря на клопов.
Вонь в бараке стояла невыносимая, и я вышел подышать немного свежим воздухом. Небо над Ташкентом было безоблачным, под солнечными лучами таял тонкий слой снега и превращал огромную территорию лагеря в сплошную грязь, по которой тянулся караван заключенных, тащивших носилки с умершими. Казалось, что их число увеличилось с тех пор, как я увидел это впервые 10 дней тому назад.
Вдруг появились охранники и приказали всем заключенным зоны разойтись по своим баракам. Потом всех заключенных зоны собрали в одном огромном бараке, где нас основательно проверяли. Нас считали и пересчитывали, т. к. обнаружилось, что не хватает заключенных. Одновременно делали обыски во всех бараках. Потом выяснилось, что эти заключенные умерли, а их товарищи спрятали их мертвые тела под нарами для того, чтобы некоторое время получать их хлебный паек. Как я узнал позже, это было частым явлением в лагерях.
Во время общей поверки я встретил многих заключенных, бежавших из Польши. Один из них показался мне знакомым. Он также обратил на меня внимание, и у меня создалось впечатление, будто он хочет что-то припомнить. Оказалось, что мы встречаемся впервые, но как два еврея, братья по несчастью, да еще и земляки, мы тут же нашли общий язык и подружились.
Он был из Лемберга (Львов) и находился в советских лагерях уже 9 лет. В 1933 его имя прославилось по всей Польше, возможно, и во всем мире. В Лемберге тогда начались антисемитские погромы, в которых выделялись своей грубостью и жестокостью польские студенты Львовского университета. Еврейская молодежь сумела тогда оказать организованное сопротивление этим бандам. Мой новый знакомый был членом организации сопротивления. Во время боев был убит один из польских студентов. Чтобы избежать смертной казни, к которой его должны были приговорить, он бежал в Советский Союз.
Я вспомнил, какое огромное впечатление произвел этот случай на еврейскую молодежь Польши. Он был убежден, что в Советском Союзе его примут как героя антифашистского движения. Кто мог себе представить, что сразу после перехода границы его увели в подвалы НКВД и осудили на долгие годы как диверсанта и шпиона...
Мы были вместе очень недолго. Он только успел рассказать мне о пережитом и дал несколько советов, как вести себя в лагере, чтобы пережить этот ад.
Около двух недель нас держали в Ташкентской пересылке. Были эпидемии тифа, дизентерии и других заразных заболеваний. Позже официально сняли карантин, хотя тиф ежедневно уносил новые жертвы. Однако официально считалось, что эпидемия кончилась, и заключенные данной пересылки могут вновь быть приняты в тюрьмы и лагеря всей страны.
Однажды нас повели в баню. Было ясно, что идет подготовка к этапу. Снова повторилось все, как и в прошлый раз, но я уже приобрел некоторый опыт, который помог мне чуть легче переносить страдания.
После бани началась оскорбительная процедура приема "живого товара". Нас построили, пересчитали несколько раз, каждый должен был снова повторить ответы на все, давно надоевшие стандартные вопросы. Снова "черный ворон", снова "столыпинский вагон". На сей раз теснота в вагоне превзошла все то, с чем мне до сих пор приходилось столкнуться в качестве заключенного-путешественника. Я даже не сумел разобраться в том, были ли камеры в вагоне меньше, или просто туда затолкали больше людей.
Не знаю, то ли из-за тесноты и испорченного воздуха, а может, потому, что кое-кто болел заразной болезнью, но уже в первую ночь людей начало рвать. При этом они или не успевали спуститься с нар, или просто не было сил, но их рвало прямо на месте. Лежали мы, тесно прижатые друг к другу, так что не было никакой возможности даже отвернуться. Началась ругань и драка. Но даже драться было не с кем, т. к. все были несчастными, полумертвыми людьми, которые уже не были способны контролировать себя.
От рвот усилилась вонь. Воздух на нарах стал нестерпимым. Я
спустился на пол, но и здесь было не лучше. У меня закружилась; голова, и я из последних сил забрался снова на нары.
К нашему этапу присоединили новых людей. Были среди них рецидивисты с долголетним преступным прошлым, убийцы, грабители, воры, гомосексуалисты, люди опытные, у которых мы учились "искусству" приспосабливаемости к жизни в лагерях, они бесспорно являлись продуктом, созданным советским режимом.
Поезд несся по заснеженным равнинам Казахстана. Я вторично ехал по той же трассе в тех же условиях. Снова - Самарканд, Алма-Ата и т. д., пока в январе 1942 года не очутился уже во второй раз в Новосибирске.
Нас было больше 60 человек, в подавляющем большинстве евреи, которых судили по 58 статье в качестве "изменников Родины"; 10 туркмен, не понимавших ни слова по-русски, их звали "нацмены", т.е. "национальное меньшинство"; 2 перса, отец с сыном, пастухи, которые заблудились, пася овец, и при этом нечаянно перешли границу. Их поймали и судили за шпионаж. Они также не знали ни слова по-русски. Каждый раз, когда нас переводили с места на место и происходили поверки, где надо было повторить снова и снова все личные данные, происходили комические сценки из-за их незнания русского языка, которые, как правило, кончались дополнительными унижениями.
В Новосибирск мы прибыли на рассвете. Как обычно наш поезд стоял на боковом пути, далеко от вокзала. Как только мы вышли из вагонов, почувствовали страшный холод. Одеты мы были, как и прежде, очень легко, туфли стали спадать с измученных ног. Построение для поверки было почти непосильным испытанием. Наконец, нас пересчитали и построили по четыре в ряд. Мы в третий раз потащились на рассвете по безлюдным заснеженным улицам Новосибирска. Небо было покрыто тучами. Окна домов окованы льдом, тут и там из труб домов поднимался дым — единственный признак человеческого присутствия.
Дорога в тюрьму была длинной. Тяжелее всех было "нацменам" и двум персам, которые впервые за всю свою жизнь ощутили вкус сибирской зимы. Из-за сильного мороза они не были в состоянии перевести дыхание и не выдерживали скорости марша. Они отставали все время. Конвой приказал остановиться,
чтобы слабые и отставшие могли присоединиться к колонне. Через каждые несколько минут раздавалась команда: "Приставить ногу!" — что означало "остановиться". Нужно отметить, что советская лагерная система с самого начала рассчитана на унижение арестанта, стереть с него все следы человеческого достоинства — это выражалось также в формулировке приказов. Никогда не обращались к заключенному, как к человеку. Поэтому приказ не гласил "остановиться", а "приставить ногу", что выполнить было делом нелегким, потому что как только останавливались, промокшие ноги коченели. Люди пробовали постукивать одной ногой о другую, но это не разрешалось.
Кроме мороза нас по-прежнему мучила жажда от съеденных соленых рыбок.
Наконец, мы прибыли к воротам тюрьмы. Это было деревянное здание, построенное из толстых бревен в древнерусском стиле. Оно даже внутри не было оштукатурено. Бревна почернели от старости и кишели клопами. Фактически, это была тюрьма-пересылка, в которой концентрировались этапы заключенных, отсюда направлявшиеся в лагеря на Север.
Однако пока мы еще не имели счастья попасть в этот "дворец". Мы долго стояли на морозе и ждали, когда же начальство будет готово принять нас. Наконец, показался начальник тюрьмы в сопровождении нескольких охранников. Снова началась проклятая проверка со счетом и повторением "статьи" и "срока". Несчастные нацмены до сих пор не сумели выучить нужные слова по-русски, и это еще продлило прием живого "товара".
После этого нас ввели в неотапливаемый длинный коридор. Приказали раздеться. Воды напиться нам не дали. Начался обыск. Очень подробно проверяли вещи и заглядывали каждому заключенному в задний проход. Мы стояли друг за другом, дрожа от холода и почти в обмороке от жажды. В коридоре стояли бочки с водой, приготовленные на случай пожара. Вода была давно налита и протухла, сверху покрылась толстым слоем плесени. Ожидающие обыска не выдержали и набросились на вонючую воду; окунув головы в бочки, они начали пить. Охранники начали кричать: "Подохнете от этой воды!" Но кто их слушал?! Наконец, нас снова пересчитали и втолкнули в камеру, которая еще до нас была переполнена, места приходилось отвоевывать.
Как в каждой тюрьме в России, здесь было страшно грязно, и как только мы вошли в камеру, от вони закружилась голова. Жуткое впечатление произвели заключенные с их измученными лицами, одетые в грязную и рваную лагерную одежду, от которой исходил специфический запах дезинфекции. Они уставились на нас безумными глазами, чесались и сбрасывали с себя вшей и клопов, которые пожирали тело до крови. Меня охватили ужас и отвращение.
Но долго размышлять в таких условиях не приходится. Надо сделать вид, что ты не "зеленый". Я набрался храбрости и толкался среди бывалых, пока нашел место, куда можно было присесть и положить "имущество".
Моим новым соседом был пожилой, приятный человек, который имел десятилетний лагерный "стаж". Он был русским, из Краснодарского края, из деревни, в которой я случайно был во время эвакуации до ареста." Это нас сразу сблизило. Однако он мне не рассказал, за что был осужден. Я тоже с ним не поделился о себе, т. к. никогда нельзя было быть уверенным, что твой собеседник не связан с НКВД, и каждое лишнее слово могло привести к новым допросам, новым пыткам и "судам". Но я охотно воспользовался его указаниями и советами в том, как вести себя в лагерных условиях. Он ждал дня, когда его освободят, хотя до конца не верил в это, потому что часто добавляли заочно еще дополнительный срок.
На второй день мой новый знакомый предложил мне обмен. Я носил брюки коричневого цвета, далеко не отличного качества, в которых когда-то покинул свой дом; я не снимал их со дня ареста, кроме, конечно, обысков. Но в глазах заключенного они были вроде парижской модели. Он мечтал о том, чтобы из лагеря выйти в "заграничных брюках". Он убеждал меня, что в лагере, куда я попаду, будет очень холодно и что там такие брюки ни к чему.
Обмен совершился, сначала мне показалось, что я—в колоссальной выгоде. За мои "заграничные брюки" он мне дал свои ватные стеганые штаны и пару старых рваных бурок, это были сапоги, составленные из старого материала, стеганного на вате, и резиновых подошв, своим происхождением обязанных резиновым шинам. Сверх того он добавил мне целую пайку хлеба.
Разумеется, мы сразу переоделись. Мой новый друг щеголял
перед всеми в "заграничных брюках" и был счастлив этим. Я, напротив, был подавлен, потому что расстался с вещью, которая напоминала мне о родном доме. Мне казалось, что у меня взяли часть моего тела, моей жизни... Кроме того, и вши почувствовали нового хозяина... К своим собственным я уже привык, но чужие вши вызывали отвращение. Однако раздумывать было поздно. "Вкус" бурок я ощутил лишь несколько дней спустя, когда нас отправили в дальнейший путь. Пока же я их только примерил. Они были мне впору, но ходить в них не пришлось, т.к. в камере было очень тесно.
Условия в пересылочной тюрьме Новосибирска не были лучше, чем в Ташкенте. В какой-то мере даже хуже. В Ташкенте хоть была возможность двигаться по двору и дышать свежим воздухом. Здесь же мы были закрыты круглые сутки. Голод был одинаков. Кусочек хлеба, который получали утром, немедленно съедали, и целый день ждали с нетерпением чашки похлебки, надеясь поймать в ней кусочек гнилой картошки или капусты.
Но как это ни странно, я молился, чтобы остаться здесь дольше. Каждый раз, когда охранник показывался в дверях и начинал перечислять лиц, намеченных к отправке, мной овладевал страх от того, что я мог услышать свое имя. Это был вечный ужас перед новым этапом, который не сулил облегчения, а напротив, только новые беды. Однако самое страшное — это дорога с этапом во время сибирской зимы.
Но настало и это время. Однажды я услышал скрип тяжелого замка в дверях камеры. Охранник появился со списком в руках. Среди перечисляемых я услышал свое имя, а под конец и приказ: "Собирайся с вещами", что означало: "приготовиться в дорогу". Я быстро собрал свое имущество, натянул бурки и вышел в коридор, где встретил почти всех знакомых с предыдущего этапа: несколько десятков евреев, которых, как и меня, судили в Ашхабаде, несколько туркмен и русских. Двое, Егошуа Шпайхер и Шломо Сатанович, были больны, поэтому пока оставались в тюрьме. Я тоже обратился к врачу, испытывая судьбу, чтобы остаться. Но он решил, что я здоров, силен и полностью способен к дальнейшему пути...
ДОРОГА В ЛАГЕРЯ
ДОРОГА В ЛАГЕРЯ
Это было в первые дни февраля 1942 года, в послеобеденные часы. Новосибирск со своими тюрьмами был окован льдом и снегом. Когда нас ввели в тюремное здание, я почувствовал такой холод, что не смог перевести дыхания. Ватные брюки, которые я приобрел вместе с бурками, не согревали, ноги совсем закоченели.
Окруженных молодыми конвоирами, вооруженными винтовками и готовыми стрелять в любом случае, если кто-либо из заключенных попытается повернуться налево или направо, нас снова повели по уже знакомой мне дороге к вокзалу.
Медленно, будто на похоронном шествии, мы передвигались по заснеженным улицам. Мы пробирались по глубокому снегу, бурки натерли мне ноги, и эти раны причиняли невыносимую боль. Я ослаб и все больше отставал от колонны. Конвой остановил всех и приказал ждать, пока я догоню свой ряд. Это повторялось несколько раз. Солдаты конвоя ругали меня и угрожали, но я становился все слабее и слабее и буквально не мог переставлять ноги...
Вдруг у меня потемнело в глазах, и я упал на снег. Солдаты конвоя угрожали штыками и криком приказывали мне встать. Я старался изо всех сил выполнить приказ и встать, однако, сил на это не было. Я закрыл глаза, будучи уверен, что направленные на меня винтовки вот-вот выстрелят. Но выстрела не последовало...
Энкаведисты бесились от злости, они боялись, что из-за меня колонна опоздает к поезду. Наконец, начальник конвоя разрешил двум моим товарищам, двум молодым здоровым парням, Моше Мозесу, позднее погибшему в лагере, и Тувие Апельштейну поднять меня. Они взяли меня под руки и полужи-
вого дотащили до вокзала. О том, чтобы оказать мне элементарную медицинскую помощь, никто даже не подумал. Те же два друга уложили меня на нары. Я был в таком состоянии, что даже не мог думать о пайке хлеба, так называемой "кровной пайке", которая была величайшим богатством арестанта.
Мое положение было тяжелым, и товарищи по несчастью были убеждены, что я долго не протяну. Но спустя несколько часов я очнулся, ко мне вернулось сознание и первой мыслью было: где мой хлеб? Но головы поднять я еще не мог. Руками начал шарить вокруг себя и ожил совсем, когда наткнулся на хлеб.
Обычно каждый из нас заворачивал продукты, которые выдавали, в тряпки и даже во время сна держали это под головой, чтобы сберечь от "злого глаза". Мой хлеб не был накрыт, я захотел спрятать его и тогда только убедился, что не хватает примерно четверти пайки, которая была нашей единственной пищей вместе с несколькими солеными рыбками на всю дорогу. Я понял, что проснулся чудом вовремя, иначе остался бы без пищи на несколько дней.
Я отломил маленький кусочек хлеба, подкрепился и решил, что благодаря этому хлебу выздоровел. Весь остаток той ночи я не спал. Мной овладел страх, что если усну, то снова лишусь сознания,и у меня отнимут весь хлеб...
На следующее утро я даже не упомянул о краже, понимая, что вокруг были разные люди, а я точно не знаю, кого подозревать. Тот, который отломил кусочек моего хлеба, очевидно, решил, что я уже не встану, поэтому и не устоял перед искушением. Кстати, он вполне мог присвоить себе всю пайку...
Спустя два дня я пришел в себя. Аппетит вернулся ко мне, и я страшно страдал от голода. Каждый раз я отламывал крохотный кусочек хлеба, взвешивая сто раз в уме, оставил ли я достаточно до конца поездки. Как и прежде, никто не знал, сколько времени продлится эта поездка. Мы даже не знали, куда нас везут. Мы только чувствовали, что с каждым днем становится холоднее. Зарешеченное окошко вагона было покрыто толстым слоем льда, сквозь который ничего не было видно даже на остановках.
В течение всей поездки я был в депрессии. Я ни с кем не разговаривал и вставал с нар только 2 раза в день — в туалет. Мной овладел какой-то страх. Беспрестанно меня преследовал вопрос: за что я получил эти ужасные страдания? Я постоянно
искал ответа на вопрос: зачем нужно Советскому Союзу, который ведет такую кровопролитную войну против жестокого фашизма, приговаривать невинных людей к долгим годам тюрем и лагерей? Кому нужно придумывать такие подлые провокации и превращать во врагов людей, которые никогда не были противниками советской власти? И все это делалось во имя освободителя и отца народов — Сталина... Даже паровоз, который тащил наш поезд с заключенными в лагеря холодного Севера, был назван "Сталинец" и украшен портретом этого кровавого тирана...
После недельной поездки поезд остановился в стороне на более продолжительное время, что означало, что мы вновь находимся на пересылочной станции. Она казалась более крупной по сравнению с прежними, которые мы проезжали. Нам приказали выходить. Мы оказались в Свердловске. Однако, сразу же выяснилось, что это еще не конец нашему хождению по мукам. До цели, т. е. до лагеря, где мне предстояло мучиться целых десять лет, мы ехали еще полторы тысячи километров.
Началась процедура приема рабов новым конвоем. Чем больше мы приближались к лагерю, все подробнее и унизительнее была процедура нашего приема.
Новый конвой был не только вооружен винтовками, но и обеспечен особыми собаками, выдрессированными так, что они бросались на несчастных измученных арестантов в случае малейшего движения, которое могло считаться несогласованным с регламентом.
Нас построили по двое. Начальник конвоя имел при себе все личные дела арестантов и при перекличке имен каждого, надо было повторить знакомую песню; затем последовал приказ "присесть", который я услышал здесь опять. "Присесть" означало согнуть колени и присесть на какую-то железобетонную платформу, покрытую тонким слоем льда. Было примерно 40° мороза, и холод пронизывал насквозь. Пока всех точно пересчитали, прошло много времени.
Наученный горьким опытом с бурками, я при выходе из вагона обул свои летние туфли, взятые еще из дому и насквозь дырявые. Теперь надо было сидеть, не двигаясь, с заложенными за спину руками в течение всего времени. Ноги опухли и окоченели от
мороза, все тело онемело. Когда я, наконец, услышал команду "встать", я должен был сильно напрячься, чтобы встать.
Вначале я не чувствовал ног. Мне показалось, что у меня вместо ног - протезы. Солдаты подгоняли нас с помощью собак, и мы вскоре оказались в "столыпинском вагоне".
Это было поздно вечером 13 февраля 1942 года. На боковом пути, далеко от вокзала, мы простояли всю ночь. Из-за голода, жажды и мороза мы не могли уснуть. Русские, бывшие наиболее опытными заключенными среди нас, были инициаторами громкого крика: "Начальник, хлеба!"
Сначала конвой не реагировал. Однако со временем мы все присоединились к крикам русских и, видимо, крик доносился до вокзала, который находился на расстоянии нескольких сот метров от нас. Появился начальник конвоя и начал угрожать побоями и новым судом по обвинению в организации бунта, если мы не успокоимся. При этом он обещал, что как только мы тронемся с места, нас сразу накормят.
Начинался рассвет, когда мы почувствовали удар паровоза. Наш вагон прицепили к товарному составу, и мы тронулись с места. Мы получили по 500 г сухарей из черного хлеба и котелок кипятка.
Мы набросились на каменные сухари и на кипяток, как будто это было самое изысканное лакомство. Сухари обладали тем достоинством, что с виду их было много... Весь процесс еды длился дольше. Но было мучением, пока удавалось откусить от твердокаменного сухаря после того как его вымочили в воде. Поездка же в этот раз продолжалась меньше суток.
Мы приближались к Ирбиту, одному из старейших городов Северного Урала. В царские времена в этом городе происходили международные ярмарки при участии зарубежных купцов. Здесь можно было купить шубы, кожу и ткани, а также золото и драгоценные камни, уже не говоря о лошадях, скоте и продовольственных продуктах, бывших там в изобилии, потому что Ирбит считался складом Урала.
После "победы социализма" это изобилие исчезло. Вместо купцов город наполнился "краснопогонщиками", и единственным "товаром", который беспрестанно привозили сюда в неограниченном количестве, были заключенные.
Ирбит был центром мощного жестокого комбината преступле-
ний под названием "Управление Североураллага № 299", что, собственно означает "управление всех североуральских лагерей". Никто до сих пор не установил и, вероятно, никогда уже не определит точного количества — тех миллионов невинных людей, которые прошли через этот чудовищный комбинат. Только лишь крошечный остаток этих миллионов дожил до обратного пути.
Наш этап присоединился к 14 отделению "североураллага". Это был лагерь Туринска, что находился на расстоянии 80 км от Ирбита. Примерно после двух часов езды мы прибыли. На этот раз нас принял уже не новый конвой, а охранники лагеря со своими собаками.
ПАРИКМАХЕР В ЛАГЕРЕ
ПАРИКМАХЕР В ЛАГЕРЕ
В ТУРИНСКОМ ЛАГЕРЕ
В Туринск мы прибыли 15 февраля 1942 года, в обеденное время. К счастью, мороз чуть спал. Нас очень тщательно пересчитали, хотя это продолжалось относительно недолго. Даже те двое, которые не знали русского языка, уже успели выучить казенные ответы.
Окруженные сильной охраной, провожаемые собаками, мы шли через железнодорожный узел. Я еле переставлял свои опухшие ноги и все боялся, что вот-вот упаду и не смогу больше встать. Пройдя примерно 3 км, мы оказались у лагерных ворот. Началась вновь церемония принятия "товара"...
Офицер лагерной охраны читал по списку наши фамилии, а два его помощника записывали их. После этого названный заключенный отходил в сторону. При принятии нашего этапа присутствовало все начальство. Выделялся среди них один молодой человек, одетый в темную шинель и меховую шапку. Это был начальник лагеря, еврей, Лев Давидович Левин.
Наш этап насчитывал примерно 70 человек, среди них свыше 30 евреев, все осужденные в результате провокаций в Ашхабаде. Нас ввели в маленький пустой барак, в котором был карантин. Тут держали какое-то время вновь прибывших арестантов, пока убеждались, что они не привезли с собой заразные болезни.
Пришел нарядчик; это был заключенный, который назначал вид работ для каждой группы. Нарядчик был молодой русский парень, по фамилии Щербаков. Он сразу превратил нашу группу в рабочую бригаду, и бригадиром был назначен Моисей Перельман из Риги, с которым я жил вместе в общежитии в Ашхабаде. Это был очень способный тридцатилетний парень, юрист. Моисей с юных лет был активистом в организации "Хашомер хацаир", и его
стремлением всегда было как можно скорее попасть в Эрец-Исраэль. Это также было причиной того, что он явился одной из первых жертв провокаторов НКВД, которые якобы должны были помочь перейти границу. Бригадир отвечал за выполнение рабочих норм всеми членами бригады, а согласно рабочим нормам распределялись и продовольственные нормы.
Помощником бригадира был назначен Айзик Вайнер, молодой парень из Ровно. Назначены были также двое дневальных, отвечающих за чистоту в бараках. Они мыли полы, топили печи, приносили воду и т. д. Дневальными были Аба Цвилинг из Риги и И. Шлетер из Станислава, Восточная Галиция.
Барак, в котором поселили нас, очевидно, долго не был заселен. Было здесь страшно грязно и холодно. От этого сразу пострадали дневальные. Они немедленно взялись за эту работу, и больно было видеть, как они мучились, отмывая грязные нары и пол.
Я был в таком состоянии, что, при первом же обследовании, врач освободил меня от работы на 5 дней. Ноги опухли, и я едва передвигался. Я лег на голые доски грязных нар и размышлял о том, как долго я смогу выдержать такие условия.
Наступила ночь. Бригадир вместе со своим помощником и еще двумя людьми принесли первую лагерную трапезу. Это был водянистый суп, в котором плавало несколько селедочных косточек и остатки гнилой капусты. Каждый получил поварешку супа и 400 г хлеба. Измученные и изголодавшиеся, дрожа от голода, мы набросились на еду. Вдруг вошел в барак хромой нарядчик Щербаков и приказал: "Бригада Перельмана, выходи на погрузку!" Это означало, что бригада должна работать всю ночь на погрузке шпал в вагоны. Перельман попытался поторговаться с ним: возможно ли, что мы, только что прибывшие после такого тяжелого изматывающего этапа, должны уже работать. Кроме того, у нас нет зимней одежды...
Нарядчик бросил на него очень выразительный взгляд, стоивший больше слов, и, характерно сплевывая, выругался и приказал, чтобы все через 5 минут были готовы и вышел из барака. Люди были возмущены. Некоторые говорили, что не надо итти. Другие боялись, что это будет рассматриваться как бунт.
Через несколько минут пришел нарядчик снова и воскликнул:
"Что, вы еще не вышли?" — и, используя богатый диапазон ругательств, начал подгонять людей.
Некоторых, которые спрятались на нарах, он стащил вниз, не жалея иногда и пинков. Он собрал всех у дверей и повел на работу. Вместе со мной остались в бараке дневальные и несколько туркмен, которых освободили от работы. Они были настолько слабы, что не могли даже есть и забираться на верхние нары, и между собой не обменивались ни единым словом.
Я был в подобном положении. Первое столкновение с лагерной действительностью сломило меня еще больше. Я лежал на голых нарах и, несмотря на страшный холод и сильную боль во всех суставах, уснул. Не знаю, как долго я спал. Вдруг, ощутив сильные укусы, я проснулся и увидел, что полностью покрыт клопами. Они ползали по доскам, падали с потолка в невероятно большом количестве. Они не только кусали, но и сосали кровь.
Оказалось, что я уже чесался во сне, и залит кровью, тело покрыто ранами. Я убедился, что это не только укусы клопов, но и нарывы, т. е. от голода и грязи у меня начался фурункулез, болезнь, очень мучившая арестантов, большая часть которых впоследствии от нее погибла. Я заподозрил, что заразился из-за ватных брюк, которые приобрел в Новосибирской тюрьме.
Больше спать я не мог и спустился с нар. Цвилинг и Шлетер предложили мне караулить барак, а сами ушли в поисках дров, чтобы хоть чуть обогреться. Им удалось отвлечь внимание сторожа кухни, а может, он притворился. Как бы то ни было, но им удалось принести немного дров. Теперь встал вопрос, чем зажечь? Шлетер взял металлический котелок, служивший для еды, и отправился на кухню, просить несколько раскаленных углей. Он вернулся не только с огнем, но и с радостной вестью: на кухне он встретил заключенную, которая там была поваром. Когда он обратился к ней со своей просьбой, она крикнула другой, работавшей там: "Рахиль, дай немного раскаленных углей для печки..."
Он рассказал, что женщины плакали, когда узнали о прибытии большой группы еврейских арестантов и обещали, что помогут всем, что в их силах.
Затопили печку, которая дымила, но когда дрова разгорелись, стало в бараке теплее. От тепла стало чуть легче на сердце. Даже равнодушные и молчаливые туркмены спустились с нар и пошли греться к печке. На их грустных лицах впервые мелькнула улыбка.
Было еще совершенно темно, когда раздался звон гонга. Это дежурный пожарный ударял молотком по висевшей рельсе, что было сигналом для подъема. Мгновенно ожил весь лагерь. Голодные заключенные бежали, стараясь занять более близкое место в очереди за водянистым супом. Кому же не удавалось схватить нищенскую порцию пищи, тот был вынужден выйти на каторжную работу голодным.
Дневальные взялись за свою работу, начали носить воду и убирать барак. Но поскольку они не привыкли к такой работе, то все время скользили и нечаянно обливали себя водой. Они были в легкой одежде, в которой вышли из дому. Мокрые брюки превращались в ледяные. Когда я их увидел, то мне захотелось плакать. Я же прижимался к печке, и мне казалось, что ее тепло чуть смягчает мои страдания.
Наступил день. Бригада ввалилась в барак после 14 часов сверхчеловеческого труда в открытом поле при температуре около 40° ниже нуля. Они были грязными и замерзшими. Когда я присмотрелся к ним, то счел себя счастливым, несмотря на свои фурункулы и опухшие ноги, "благодаря" которым я не выходил на работу.
Среди вернувшихся я пытался найти моего ашхабадского друга Шимона Грозаса, но тщетно. Что же случилось с ним? Потом я узнал, что он был первой жертвой из нашей группы. Шимон Грозас - один из интереснейших людей, повстречавшихся на моем длинном пути скитаний и мук в Советском Союзе. Несмотря на свои 19 лет, он был очень умным и серьезным парнем, студентом каунасского Политехнического института. Высокий блондин с кудрявыми волосами, пышущий здоровьем. Мы познакомились в общежитии для беженцев в Ашхабаде, где он находился вместе со своей девушкой. Он был набожным, пользовался тфилин (принадлежность еврейского религиозного ритуала), которые он имел при себе и берег как величайшую драгоценность. Он оказывал сильное влияние не только на молодых, но и на людей гораздо старше его, и его тфилин часто шли из рук в руки даже среди неверующих. Он и его девушка старались есть только кошерную пищу, питаясь исключительно хлебом, чаем и фруктами.
Шимон и его девушка исчезли из Ашхабада за несколько
недель до моего ареста. Девушка, как я уже упомянул, мне повстречалась в ашхабадской тюрьме, когда меня доставили туда после суда. Она выглядела тогда очень бледной и болезненной; кивнула мне головой в знак того, что узнала, но мы боялись обменяться хоть единым словом. Ей повезло, она была несовершеннолетней, и ей присудили "только" 3 года лагеря. Шимон, напротив, получил 10 лет. Их разлучили, и один не знал ничего о другом. Лишь когда мы встретились с Шимоном вновь на этапе, я передал ему привет от нее. С тех пор, как их разлучили, он находился в состоянии депрессии. Возможно, это и содействовало тому, что Шимон стал первой жертвой из нашей группы в лагере.
Как я уже упомянул, в первую ночь после нашего прибытия в лагерь, бригаду погнали на работу. При этом никто не дал людям малейших указаний, как вести себя, чтобы избежать несчастных случаев, потому что работа была опасной, и величайшей опасностью был мороз, к которому никто из нас не привык.
Когда Шимона погнали на работу, он был обут в кожаные сапоги, что было недопустимо в условиях сибирских морозов. Очень скоро он почувствовал сильную боль в ногах, означавшую, что они отморожены. В таком случае единственным спасительным средством является натирание обмороженного места снегом. Но Шимон этого не знал. Между тем, он несколько раз обращался к охране с просьбой разрешить погреться, боль была уже невыносимой. Ему ответили, что если он оставит рабочее место, то в него выстрелят без предупреждения. Он работал, пока не свалился, и лежал так до окончания работы; лишь после этого его доставили в лагерную больницу.
Последствия были роковыми. Ему ампутировали обе ступни. Полгода он мучился в госпитале, откуда вышел сломленным инвалидом и еле тащился на костылях. Его назначили дневальным, и в его обязанности входило караулить барак. Сердце разрывалось при виде этого цветущего юноши, превращенного в дряхлого старика. Он был в полной депрессии; а кто хоть однажды духовно сломился, не имел больше надежды выйти живым из этого ада. Через некоторое время Шимона перевели в особый лагерь для тяжело пострадавших инвалидов. Как я узнал позже, он умер спустя несколько месяцев.
Судьба хотела, чтобы именно Шимон Грозас, парень, бывший всеобщим любимцем, стал первой жертвой нашей первой ночи в
"Североураллаге". Это произвело на нас всех ужасное впечатление. Но страшная лагерная действительность, которая состоит, между прочим, и в том, чтобы задушить любое человеческое чувство, не позволяла нам даже такой "роскоши", как оплакивание близкого человека. Так было и в этом случае. Борьба за существование заставляла нас напрягать все наши мысли в том направлении, как добыть еще кусок хлеба, еще ложку вонючей похлебки...
Наступил день, и началась "нормальная" лагерная жизнь. Пока мы находились в карантине, нам не разрешали кушать в столовой вместе с прочими заключенными. Бригадир Моисей Перельман, вместе с несколькими заключенными, ушел за хлебом и супом для всей бригады. Моисей разделил всем по порции хлеба, которая официально должна была составлять 400 г, но на вид казалось гораздо меньше. Хлеб был черный, сырой и липкий. Каждый из нас старался схватить горбушку, которая была обычно лучше выпечена и поэтому казалась больше. Айзик Вайнер, помощник бригадира, делил суп, наливая каждому поварешку той жидкости, которая с виду напоминала помои. Каждый уходил со своей добычей в сторону, с жадностью все пожирая и опасаясь, что кто-то это отберет. У меня не было своего котелка, поэтому надо было ждать, пока кто-нибудь поест и одолжит мне свою посуду, представляющую главнейшее богатство заключенного. То, что у меня не было своего котелка, тоже было к добру, т. к. остатки "супа" на дне ведра были гуще... Там плавали кусочки гнилой капусты, косточки, а иногда даже голова рыбки. Разумеется, я поглощал все это с величайшим аппетитом.
Заключенные, усталые от ночной работы на трескучем морозе, шли спать, а мы, "тунеядцы", старались сидеть тихо, чтобы им не мешать. Около 10 часов открылась дверь барака и вошла пожилая женщина, закутанная в шаль, под которой она держала завернутую в тряпку кастрюлю. Она остановилась в дверях, будто ища кого-то. Шлетер узнал ее и воскликнул: "Рахиль!" Это была та еврейская женщина из кухни, которую мы с этих пор стали называть "мамой Рахиль"... Она принесла котелок с кашей и чуть соли. Она дала это Якову и просила поделиться с товарищами.
Это был геройский поступок с ее стороны. Ведь получить работу на кухне для арестанта было вершиной счастья. Это
означало кушать почти досыта, что являлось единственной возможностью пережить этот ад. Кроме того, это была работа в тепле, а не на лесоповале то в холоде, то под дождем. Если бы ее "застукали", то не только бы выгнали с кухни, но вдобавок посадили бы в карцер. Но кто может оценить благородный поступок этой женщины?!..
"Мама Рахиль" быстро вышла из барака, и мы набросились на кашу, у которой был райский вкус... Начиная с этого дня, Рахиль по мере возможности подбрасывала нам что-нибудь съедобное и этим поддерживала наши жизни. Иногда мне удавалось забраться на кухню именно тогда, когда она чистила котлы, и она отдавала мне остатки каши.
Величайшую пользу от кухни имел наш дневальный Яков Шлетер. Это было счастьем, но очень непродолжительным. Яков расплатился за него очень дорогой ценой.
Поварихой была немка, по имени Гертруда Венцель. В лагере она слыла красавицей: стройная, с темно-рыжими волосами и добрыми зелеными глазами, примерно 30-35 лет. В ней чувствовалась интеллигентность и хорошее воспитание. Она была женой пастора немцев Поволжья, и, как известно, сразу после начала советско-немецкой войны всех немцев, живших в течение поколений в окрестностях Волги, сослали в Сибирь. Среди сосланных были представители партии и власти, включая сотрудников НКВД. У мужа Гертруды было еще "счастье", что работал пастором. Так мы и не знали, было ли обвинение против него справедливым или ложным, как большинство обвинений в Советском Союзе. Во всяком случае, его обвинили в том, что он передал немецкой разведке список советских немцев, ведущих партийных деятелей.
Его приговорили к смертной казни и расстреляли. Гертруде, которая работала учительницей, дали "только" 10 лет.
В ту ночь, когда Яков появился на кухне впервые, их взгляды встретились... Яков был красивый здоровый парень лет тридцати. Этот случайный визит был началом любви с первого взгляда у обоих. В качестве дневального Яков имел возможность часто появляться на кухне. Гертруда приглашала его помочь в тяжелых работах. Добрая "мама Рахиль" притворялась, что не видит
мимолетного поцелуя и даже того, что они время от времени исчезают в каморке, находившейся возле кухни. Зато Яков каждый раз возвращался с этих визитов веселый и сытый и нам приносил часть своей радости: иногда немного каши, иногда даже кусочек хлеба. На наш вопрос, откуда он так разбогател, он отвечал многозначительной улыбкой: "Мама Рахиль" посылает вам подарок от Гертруды"...
Пока жизнь была "нормальной", в бараке было тихо. После ночи тяжелой работы усталые заключенные валились на голые доски нар и засыпали в грязной одежде. Но долго спать им не давали. В барак входил надзиратель с криком: "Встать! Проверка!" Он заставлял дневальных будить спящих и стаскивать их с нар. Все выстраивались рядами. Он пересчитывал людей, записывал всех и уходил.
Заключенные ругались, затем снова забирались на нары. Аба Цвилинг и Шлетер приступали к мытью полов.
В бараке вновь наступила тишина, все уснули: для тех, которые работали в ночную смену, подъем был назначен на 5 часов вечера — но на сей раз всех подняли на несколько часов раньше. Прибыли санитар с надзирателем, велели всем построиться и отправиться на "санобработку". В баню ввели нас всех вместе, больных и здоровых. Сняли волосы со всех частей тела. Одежду нашу, как обычно, сдали в дезинфекцию. Каждый получил по две деревянных шайки с теплой водой и крошечный кусочек мыла, который вообще не мылил.
В лагере было системой всегда подгонять нас. Хотя приговоры были долгосрочными, власти всегда торопились, боясь, что не успеют нас достаточно измучить... В бане нас также подгоняли: "Быстрее! Быстрее!" Мы не успевали как следует помыться после всех этапных странствований, как услышали приказ: "Одеться!" Нам вернули ту же грязную одежду, даже белья не сменили. Оно только больше пожелтело после дезинфекции: вши остались. И как только мы оделись, они снова дали знать о себе. "Санобработка" оказалась лишь формальностью.
Уже не оставалось времени отдыхать. Даже еще не успели принести еду из кухни, как в барак вошел нарядчик Щербаков с криком: "Приготовиться к работе!"
Наш бригадир, Моисей, начал ему доказывать, что еще не было звонка к ужину. Но нарядчик ответил лишь серией сочных проклятий и руганью, так что Моисей перестал спорить. Моисей с несколькими арестантами поспешили на кухню за едой.
Вскоре показался и комендант Борисов, который неплохо относился к евреям. Оказалось, что администрация была напугана несчастным случаем с Шимоном, и все арестанты бригады, которые работали в ночную смену, получили теплую одежду — старые, заплатанные ватные брюки, фуфайки и теплую обувь.
Бригада Перельмана во второй раз вышла на каторжную работу. В бараке остались дневальные и больные. Мне было "хорошо"... Я был тяжело болен. Те, которые ушли на работу, завидовали мне...
Мы стали думать, как добыть хотя бы еще немножко дров, чтобы затопить печку. И когда мы эти дрова уже добыли, Яков ушел принести несколько раскаленных угольков для растопки и немного задержался. Но зато вернулся не только с огнем, но и с кастрюлей каши.
В бараке стало теплее. Я улегся на нарах. Но пока я успел справиться с клопами и вздремнуть, уже раздался гонг — "подъем". Было еще темно. Часов у нас, разумеется, не было. Время мы определяли по солнцу. Цвилинг и Шлетер взяли ведро и пошли за кипятком.
Начало рассветать. Заключенные вернулись в барак измученные, замерзшие. Большинство с трудом добрались до нар и, не будучи в состоянии раздеться, моментально засыпали. Бригадир со своим помощником ушли на кухню за едой. Кухня находилась от барака на расстоянии нескольких сот метров. Грозила опасность, что по дороге могут напасть на тех, кто несет еду и забрать хлеб, что довольно часто случалось.
Когда принесли еду, все проснулись и выстроились в очередь за хлебом; пока раздали суп, от хлеба уже не осталось следа. Заключенные снова улеглись спать в грязной одежде, а Яков ушел на кухню искать счастья у Гертруды. Он там задержался, и это очень разозлило Абу, потому что он был вынужден выполнять уборку один. Когда Яков вернулся, они поспорили. Но Аба быстро успокоился, когда Яков поделился с ним кашей и лепешкой, подготовленными для стахановцев — "плодами визита" к Гертруде.
Я не вмешивался в их дела — у меня было достаточно своих бед. На мне все больше появлялось нарывов, они раскрывались, и я все больше опухал. Я отправился в медпункт, попросить, чтобы мне перевязали раны. Там была большая очередь. Больные ожидали у дверей, под открытым небом. День был ненастный: падал снег, дул сильный ветер. Пока дошла моя очередь, я был весь покрыт снегом и окончательно продрог.
Медсестра, женщина старше 30 лет, была тоже заключенная, русская, сидела по "делу Горького". У нее было симпатичное лицо, голубые глаза, толстые губы, две белокурые косы, уложенные венком вокруг головы. Она встречала "больных добродушной улыбкой и старалась облегчить их страдания.
Врач был пожилой еврей, Рожанский. Может быть, именно поэтому он находился в лагере. Он был осужден на 10 лет по статье 58, за "политические преступления"... Ему было лет 50, брюнет, почти седой. Он не пускался в долгие разговоры с заключенными, хотя явно хотел помочь всем, чем только возможно.
Он пощупал мои опухшие ноги, посмотрел с состраданием на мои нарывы, обследовал сердце; затем дал мне выпить рюмку адониса для укрепления сердечной деятельности, велел сестре перевязать меня и смазать раны йодом. Он освободил меня еще на 4 дня. В данный момент это было главным. Временно, по крайней мере, меня не погонят на тяжелые ночные работы.
У меня было достаточно свободного времени для того, чтобы совершать прогулки по зоне, знакомиться с лагерными условиями и вообще узнать, что делается на белом свете. Я впервые услышал о тяжелом положении на фронтах; узнал и о том, что на территории Советского Союза, даже в лагерях, формируются части Войска Польского.
Не знаю, откуда дошли до нас слухи, что бывшие граждане Польши, изъявляющие желание вступить в ряды этого Войска, освобождаются из лагерей. Я говорил об этом с Мишей Арлозором, с которым я дружил еще в Ашхабаде, и мы решили, что попытаемся вступить в Войско Польское
Я отправился в "отделение культуры и просвещения". (Такое отделение тоже существовало!) или, точнее, КВЧ (культурно-
воспитательная часть). Начальником этого отделения был еврей по имени Матэс. Я выждал момент, когда он был один в кабинете. Когда он меня спросил, зачем я пришел, я немного подумал и сказал: "Может быть, я могу Вам объяснить это по-еврейски, потому что русским языком владею слабо".
Он взглянул на меня так, будто мой ответ был провокационным.
- Нет, - начал я оправдываться, — я подумал, что Вы - еврей, и поэтому поймете меня лучше.
Он понял мой намек, т. к. было видно, что он растерялся. Однако, он воскликнул: "У нас все равны!" "Да, — ответил я, — я еврей и подумал..." "Неважно, что Вы еврей и что Вы подумали, — прервал он меня, будто испугавшись моих дальнейших слов. -Чего, конкретно Вы хотите?"
Я рассказал ему, зачем пришел. Он велел мне написать официальное заявление и даже дал листок бумаги. Я тут же на месте написал, что прошу мобилизовать меня в Польскую армию. Однако, ответа на это заявление я так никогда и не дождался...
Спустя несколько дней в наш барак вошел комендант и велел собрать пожитки. Никто не знал, что происходит. Когда мы собрались, нам приказали выходить из барака и повели через зону во вторую часть лагеря. Куда? Этого никто не знал. Заключенным никогда не говорят, куда их ведут. Их всегда держат в состоянии неизвестности и страха, чтобы они еще более послушно выполняли приказы. Мы прибыли в барак, построенный из толстых бревен, как большинство зданий в тех местах. Он был под покатой крышей, на которой было несколько труб. Снег доходил почти до крыши, отчего барак казался много ниже, чем был на самом деле. Короче, это были наши новые "хоромы"...
Барак был длинным и темным. С обеих сторон тянулись трехэтажные нары (НКВД поставляло все новые жертвы, для которых недоставало места в лагерях, поэтому был достроен третий ряд нар). С обеих сторон тянулось 12 нар, так называемые вагонетки, лишь в середине оставался узкий проход, который вел, с одной стороны, от входных дверей, а с другой — к большой кирпичной печке, стоявшей в середине барака. Нашей группе выделили 10 нар. Мне досталось место на третьем этаже, вместе с Юзеком Шпербером, бывшим моим соседом по ашхабадскому
"общежитию"; он был симпатичным и скромным молодым человеком.
С переходом в новый барак наша группа закончила карантин и вступила в "нормальную" лагерную жизнь. Перельман оставался бригадиром. Бригада увеличилась и работала на лесобирже. Работа здесь была тяжелой. Часть людей была занята вытаскиванием бревен, пришедших сплавом по реке Type, пока она не замерзала.
Работа выполнялась примитивным способом. Огромные, тяжелые бревна вытаскивали из реки с помощью металлического крюка (багра). Затем надо было вкатить их на довольно высокий крутой берег. Единственным механизированным орудием была пила, с помощью которой бревна распиливали на метровые чурки, а затем уж кололи. Очень трудным был сбор наколотых сырых поленьев, это делалось почти голыми руками, а власти ничуть не заботились о том, чтобы хоть чем-нибудь облегчить каторжный труд арестантов, организованный таким образом, что волей-неволей подгоняли друг друга - электропила с такой быстротой распиливала бревна, а механический колун с такой быстротой раскалывал их, что мы едва успевали относить их и складывать в штабеля для просушки. До тех пор, пока наколотые поленья не были сложены в штабеля, всю бригаду не отпускали с работы. В таком случае всех остальных арестантов, измученных, голодных, замерзших, держали все это время на морозе до тех пор, пока появлялась опоздавшая бригада. Это вызывало гнев и возмущение заключенных, и злость, разумеется, выливалась на слабых. Таким способом лагерная администрация натравливала одну часть заключенных на другую.
Кроме того, были установлены рабочие нормы, от выполнения которых зависела жизнь арестантов. Были так называемые 3 котла. Первый котел, т. е. 450 г хлеба и черпачок супа для тех, кто был не в силах выполнять рабочую норму. Второй котел — 750 г хлеба, суп и немного каши, для тех, кто выполнял рабочую норму. Третий котел - 1 кг хлеба, суп, каша и "пирожок". Это была такая лепешка и предназначалась лишь стахановцам, т. е. тем, кто выполнял рабочую норму на 120%. Некоторые из нашей группы в первые дни пытались перевыполнять рабочую норму. Однако они долго не выдержали и были сломлены тяжелой работой.
Я еще не работал и поэтому питался из первого котла.
Состояние моего здоровья постоянно ухудшалось. Я стал замечать, что несмотря на голод, от которого я жестоко страдал, я все больше полнел. Я отправился к врачу, который сразу установил, что я опух от голода. Тогда я начал крутиться возле помойной ямы, в надежде найти пищевые отбросы. Но когда я увидел изголодавшихся, грязных арестантов, так называемых "доходяг", как они роются в помоях и дерутся из-за кусочка гнилой картофельной шелухи, которую находили и тут же съедали, меня охватил ужас. Я подумал, что если и я пойду по этому пути, то погибну. Я сбежал оттуда.
После длительных раздумий я пришел к заключению, что единственный путь к спасению — это найти какую-либо работу, которую я сумел бы выполнять, несмотря на тяжелое состояние здоровья, для того, чтобы хоть таким путем получить пищу из второго котла.
Я часто ходил в культурно-воспитательную часть, где была библиотека, и время от времени удавалось прочесть газету. Заведующей библиотекой была русская девушка Катя. Хотя она служила в НКВД и носила мундир, но у нее было очень доброе сердце. Я заметил в углу кучу сваленных книг, которые привезли из эвакуированных областей. Мне пришло в голову представиться Кате в качестве переплетчика, и я предложил переплести книги и вообще навести порядок в библиотеке. Это предложение ей понравилось. Она спросила, что мне требуется для работы. Я заявил, что нужны только хороший нож, иголка с ниткой, картон, бумага и мука для клея.
На следующий день Катя появилась с доброй вестью, что начальство охотно приняло предложение. Катя достала все, включая пшеничную муку для клея. Она дала мне ключ от шкафа, где я смог хранить эти материалы и наказала, чтобы я муку берег, как зеницу ока, потому что такая мука на вес золота и достать ее очень трудно. Но именно мука была для меня главным. Я поклялся, что постараюсь владеть собою, чтобы муки хватило мне надолго, а также, чтобы часть ее шла на клей для книг, потому что я был заинтересован иметь эту работу в течение продолжительного времени.
Катя была довольна, когда она увидела, что на полках появляются ежедневно переплетенные мною книги. Я же был счастлив, что имею легкую работу в теплой комнате, под крышей. Кроме того, я по вечерам брал с собой в барак немного муки, из которой я пек лепешку, испытывая при этом чувство восторга. Таким образом хоть перед сном мне удавалось немного утолять голод. Во время работы я больше клея клал в рот, чем на книги... Клей, конечно, не был особенно вкусным, но добавляя чуть соли, которую я получал от "мамы Рахиль", можно было это проглотить и "залепить" желудок.
Я работал в библиотеке уже приблизительно месяц, и Катя обещала добиться для меня "второго котла".
В этой же КВЧ крутились еще несколько арестантов, занимавшихся различными работами. Большинство из них имели протекцию, некоторые были доносчики, "стукачи", как их называли. Среди них был некий Новицкий, в прошлом партийный работник. Он был уже немолодой, с бородкой, однако выделялся среди заключенных своим здоровым видом. Оказалось, что он и в лагере знал, как жить... Поговаривали даже, что он еврей. Но у меня сложилось впечатление, что он украинец и вдобавок антисемит. Не знаю, почему, но уже с первых дней моей работы он возненавидел меня и сразу стал искать пути для моего отстранения с этой должности. Однажды я заварил клей, и, как обычно, немного положил в рот. В это мгновение вошел Новицкий и застал меня за "преступлением". Он сразу закатил скандал и рассказал об этом Кате.
Катя не хотела меня обидеть, но, пытаясь показать, что она наказывает меня за "преступление", отобрала у меня ключ от шкафа, где находилась мука.
Когда Новицкий ушел, она сказала: "Почему ты не рассказал мне, что настолько голоден?!.."
Я стоял с опущенной головой, чувствуя себя страшно униженным, из глаз потекли слезы. "Иди со мной", - сказала Катя. Она велела мне пойти в столовую, а сама — на кухню. Это было перед ужином, заключенные еще не пришли, но ужин был готов. Открылось окошечко и повариха подала мне две мисочки: В одной был густой суп с картошкой, во второй - густая каша с мясом.
С тех пор, как меня арестовали, я не наедался так, как в тот вечер. Чувство глубокой благодарности к русской девушке Кате осталось во мне на всю жизнь.
Катя была симпатичной доброй девушкой с Урала. Изящная, среднего роста, шатенка с круглым лицом и темно-синими глазами. При любой возможности она выражала свое сочувствие заключенным. В каждом поступке чувствовалось, что работа в лагере претит ей. Возможно, что это было основной причиной ее желания попасть на фронт. Однажды она сказала мне, что вступила в армию и уходит на фронт сражаться против немцев. Спустя несколько дней мы попрощались. На ее место был назначен арестант Новицкий.
Я знал, что у него не смогу долго работать. К тому же состояние моего здоровья ухудшилось. Я все больше слабел и опухал, уже был не в силах забраться на свое место на верхних нарах на третьем этаже.
Я отправился к врачу, который распорядился, чтобы мне срочно сделали переливание крови. Несколько часов спустя после этой процедуры я уже лежал на койке в госпитале. Но поскольку там не было свободных мест, то мне дали освобождение от работы и велели лежать в бараке.
МАССОВАЯ СМЕРТНОСТЬ
МАССОВАЯ СМЕРТНОСТЬ
"Бригада Перельмана" еще существовала, однако, число ее членов сокращалось со дня на день; они вымирали массами. Первыми погибли почти все туркмены, которые прибыли с нами в одном этапе. Они не сумели приспособиться к холодному непривычному климату, и уже начиная с первых же недель после прибытия в лагерь, начали умирать. Из нашей группы первой жертвой был Левка Финкель из Ровно. Он был красивым и здоровым юношей. Когда его судили, ему еще не было 18 лет, и, как несовершеннолетний, он получил наиболее "мягкое" наказание — 3 года. Лева работал на погрузке бревен, что считалось очень тяжелой работой.
Однажды во время работы, почувствовав себя плохо, он упал и потерял сознание. Но согласно существующему порядку нельзя было отвести его назад в лагерь. Целый день он валялся с высокой температурой на бревнах под открытым небом на сильном морозе. Лишь вечером, когда бригада кончила работу, друзья положили его на носилки и принесли в лагерь.
После поверки его унесли в лазарет. Оказалось, что у него крупозное воспаление легких. Спустя несколько дней он скончался.
Мы не успели прийти в себя от потрясения, связанного со смертью Левы, как нас уже снова ждало несчастье. И снова жертвой был один из нас, один из наиболее сильных физически. Это был бывший летчик, латыш Лацис Бамбулас. Даже на нашей каторжной работе он отличался, долго был стахановцем и получал наиболее высокую норму еды. Он простудился во время работы. Несмотря на высокую температуру, он еще сумел работать целый день и своими силами вернуться в лагерь. Но ужинать он уже не
смог. Его увели в больницу. У него также сгорели легкие, но он мучился немного дольше, т. к. сердце у него было очень здоровое.
Мертвых не хоронили в отдельности и собирали в морге, за зоной, где они замерзали. После того, как набирали с десяток покойников, их раздетыми бросали на сани, запряженные единственной лошадью, бывшей в лагере, которую звали "Бабай", и возчик увозил их в поле за лагерем, где их сгружали в одну общую яму и вместе закапывали. Это было жутким зрелищем, и я однажды был свидетелем этого.
Дорога к яме была неровной, и сани подпрыгивали. Вдруг с саней свалился труп. Возчик поднял его и бросил снова на сани, прикрыл тряпкой и продолжал путь. Это было тело Левы. Когда похоронили Лациса, мы так и не узнали. Зрелище упавшего с саней мертвого Левки преследовало меня долго.
Работа в переплетной кончилась давно, и состояние моего здоровья заметно ухудшилось. Я был освобожден от работы, зато получал самую мизерную норму еды. От меня остались лишь кожа да кости. Я был "доходягой".
В один из первых весенних дней 1942 года пробились первые солнечные лучи. Уже давно прошла утренняя поверка, когда освобожденным от работ заключенным разрешалось оставить бараки и передвигаться по лагерной зоне. Мне надоело лежать на нарах. Превозмогая слабость, я поднялся и вышел из барака. Солнце чуть грело измученное больное тело. Мной овладело настроение воспоминаний и тоски о покинутом доме, моих близких. Где они теперь? Живы ли еще?..
У нас не было точной информации о происходящем на фронтах, однако, нам было известно, что немцы постоянно продвигаются вперед и сеют смерть и разруху в захваченных областях. Снова распространились слухи, что в некоторых лагерях мобилизуют заключенных на фронт. Я находился под впечатлением своих снов, в которых видел себя в мундире с винтовкой в руке и победоносно возвращающимся в родное местечко Озирна...
Навстречу мне шел заключенный с седой бородой, с виду очень старый. Он назвал меня по имени. Только теперь я заметил, что за седой бородой — молодое лицо. Он разговаривал на хорошем русском языке, но с небольшим акцентом. Это был татарин,
профессор ВУЗа, с которым я в течение какого-то времени находился в одном бараке. За что он был отправлен в лагерь, я не знал. Но несмотря на тяжелые условия, в которых он находился, он всегда был полон оптимизма, заражая этим окружающих.
Он начал беседовать со мной. И вдруг сказал: "Главное в нашем положении — это не терять человеческого достоинства. Кто хочет выйти отсюда живым, должен беспрестанно бороться с самим собой, чтобы не терять надежды. Возможно, что это не менее важно, чем утоление голода..."
Под воздействием его речей я воскликнул: "Нами еще будут гордиться. На нас будут смотреть, как на героев..." "Да", — сказал он. И я сразу пожалел, что у меня вырвалось искреннее слово. Хотя у меня и не было причин подозревать его в стукачестве, все же надо было быть очень осторожным, потому что за такое выражение можно поплатиться жизнью.
Он ушел и, несмотря на мое твердое решение не сдаваться, не сломаться, я даже не заметил, что меня потянуло в то направление, куда тянуло голодных арестантов: к помойной яме возле лагерной кухни.
Страшно было смотреть на этих грязных, оборванных людей, которые с неимоверным усилием переставляли ноги. Все казались древними стариками, хотя большинство роющихся в помойке были молодыми людьми.
Меня снова назвали по имени. Я повернулся и увидел перед собою человека, опирающегося на палку, голова его тряслась. "Смотри, - произнес он, - до чего они нас довели, на что мы похожи..." Я всматривался в него долго и пристально, прежде чем узнал. Это был тот, с которым мы подрались в вагоне во время этапа. Из-под его рваной одежды виднелось голое опухшее тело, покрытое язвами. Он напоминал чудовище. Вдруг он расплакался. Я не ответил ему ни слова, повернулся и быстро, насколько позволяли мои слабые силы, побежал к своему бараку.
На следующий день я был настолько слаб, что долгое время не мог подняться с нар, затем с великим трудом добрался до медпункта. Врач обследовал меня, все время качая головой. Я понял, что дела мои плохи. Наконец врач позвал сестру и велел перевязать мои раны. Я снова получил освобождение от работы.
В течение двух дней я был в таком состоянии, что не ходил даже на кухню. Друзья принесли мне вечером, после работы, чашку супа. Я понимал, что если ничего не изменится, я погибну.
Я обратился к бригадиру Перельману за советом и помощью. "Надо что-то придумать, — сказал он. — Знаешь, что? Как только ты почувствуешь себя лучше, я тебя захвачу с собой на работу". Я подумал, что он шутит. "Ты должен лишь суметь одолеть дорогу туда и обратно, — сказал Перельман. — Во время работы я уж позабочусь, чтобы с тобой ничего не случилось. Я запишу, что ты перевыполнил норму, и ты получишь пищу из третьего котла. Возможно, что это поставит тебя на ноги."
Эта мысль показалась мне несбыточной. Однако терять было нечего, и я схватился за это, как утопающий за соломинку. Порядок же в лагере был такой, что если человек заболевал во время работы, то он еще в течение какого-то времени получал ту норму еды, которую ему выдавали во время работы. Именно эту цель Перельман и преследовал.
Перспектива получить в день килограмм хлеба и густую кашу разбудила во мне невиданные силы. Уже на следующее утро я отправился с бригадой на работу. Я едва тащился. На мое счастье, большинство заключенных были люди, с которыми судьба свела нас еще в Ашхабаде. Они жалели меня и выполняли мою рабочую норму. Остальные заключенные даже не замечали этого. Вечером, когда мы вернулись в зону, я уже был стахановцем, и получил талоны на пищу из третьего котла. Я был счастлив и мечтал продлить это как можно дольше. Однако уже через два дня я едва мог добираться назад, в лагерь. Уже не было даже сил идти на кухню за своей "хорошей" едой. Я свалился на нары, как мертвый, и больше встать не мог. Но, согласно лагерному регламенту, в течение некоторого времени я получал еду из третьего котла, и это немного восстановило мои силы. Я был очень благодарен Перельману, бригада которого пополнилась новыми людьми; среди них - еврейский врач Дубе из Румынии и Хаим Зандвайс из Ровно.
К тому времени, когда в лагере бушевала смерть, относится и эпизод, который не связан со смертью, однако, также очень грустен, и о котором я хочу рассказать.
Ребята работали нормально, и те, которые перенесли тяжелую зиму, почувствовали себя лучше. Яков Шлетер уже давно не был дневальным, а работал только в бригаде. Его положение было лучше других. Благодаря его знакомству с Гертрудой он всегда был сыт. Разумеется, они старались скрывать свою любовь. Однако со временем это перестало быть тайной. Самое страшное было то, что узнал об этом надзиратель. Распространились слухи, что он очень ревнив, т.к. сам засматривался на Гертруду. Однако она гнала его от себя, и это еще больше усилило его злобу. Он ждал момента, чтобы отомстить.
Однажды вечером, уже после раздачи еды, Яков, как обычно, зашел к Гертруде на кухню через заднюю дверь. В то время, когда они там находились, вдруг раздался стук в дверь. В панике Яков забрался в шкаф и спрятался за фартуками работниц кухни. Когда Гертруда открыла дверь, перед ней оказался выпивший и озлобленный надзиратель. "Где жид? Твой любовник?" - кричал он. Гертруда начала заикаться и отрицать. Надзиратель открыл шкаф. Яков не смог произнести ни слова. Гертруда начала защищаться, утверждая, что это она просила Якова помочь вынести тяжелые котлы. "Проститутка! — прервал ее надзиратель. - Ты прикинулась девственницей? Тебе "не хватает сил" самой вынести. Но на мужиков у тебя хватает сил?.."
Он вызвал охрану. Якова и Гертруду немедленно отправили в карцер.
Гертруда, разумеется, потеряла работу на кухне и после выхода из карцера была обречена на голод и тяжелую работу в бригаде.
В самом карцере были ужасные условия. Не было нар, где бы можно было лечь. Есть давали там лишь один раз в сутки — немного супа и 200 г хлеба. К тому же в карцере вместе с Яковом находился убийца. Как только Яков вошел в карцер, убийца начал придираться к нему.
— Мне все равно нечего терять, — сказал он. — Больше, чем мучить меня в лагерях, они не могут. Так я тебя убью. Для меня это будет удовольствием, а они после того вынуждены будут отправить меня отсюда. Я немного попутешествую с этапом по разным тюрьмам. Я не буду работать...
Яков сильно перепугался. Всеми силами он защищался против нападок убийцы, стучал в дверь, кричал и взывал о помощи.
Убийцу забрали из карцера, но Яков оставался там 10 дней. Когда он вышел оттуда, то был неузнаваем. Прошло много времени, пока силы вернулись к нему. Так трагически закончилась любовь двух заключенных.
Весна — время года, когда все возрождается к жизни, она приносит с собою радость и надежду. В лагере же весна 1942 года была порою урожая смертей. Единственным, что там пробуждалось к жизни, были микробы заразных болезней. Голод и грязь способствовали тому, что лагерь был охвачен, как пожаром, эпидемией тифа и дизентерии. Люди падали как подкошенные.
Среди новых жертв в нашей группе были два моих ближайших друга, Моше Мозес и Давид Кемфнер, оба из польского города Плоцка. Мы вместе проделали тернистый путь эвакуации от Ашхабада до лагеря. Моше Мозес заболел воспалением легких. В течение месяца он мучился в госпитале. Он спасся чудом. Однако из больницы он вышел больной туберкулезом. У него было здоровое сердце, поэтому он не сразу умер. Он уже не мог работать, и его отправили в специальный лагерь для туберкулезных, который находился возле Щучьего озера, и там он скончался.
Давид Кемфнер был художник-живописец. Ему жилось относительно неплохо. Его меньше посылали на работу в бригаду, т. к. он рисовал картины для начальников. Но он был очень щепетильным. Он не смог вынести унижения и страдания невинных людей. Он искал забвения в молитве и пении псалмов, которые знал наизусть. Во время эпидемии, когда заключенные вымирали массами, его нервы не выдержали. Он сошел с ума. В течение какого-то времени лагерное начальство жестоко издевалось над ним, утверждая, что он симулирует... Наконец его отправили в лагерь в Азанку, где имелся психизолятор. Там его замучили.
Во время эпидемии также скончались Кочка из Ровно, Сатанович из Варшавской области, Мирочник из Бессарабии и много других, чьих имен я не помню. Да будет память о них благословенна...
Эпидемия постоянно распространялась. Ежедневно умирали сотни заключенных. Была создана особая бригада, которую под
строжайшей охраной выводили ежедневно на площадь, превращенную в кладбище, где мертвецов закапывали в больших ямах.
Было в Туринском лагере свыше двух тысяч заключенных, осталось же в живых не больше нескольких сотен. Лагерное начальство было сильно обеспокоено. Разумеется, не высокой смертностью заключенных, а тем, что не выполнен план лесопоставок... Прибыла комиссия из Москвы для того, чтобы ознакомиться с положением дел на месте. И постановили... присылать новые жертвы.
Первыми были жители Ростова и его окрестностей, только что освобожденных от немецко-фашистской оккупации. Первый этап насчитывал несколько сот человек, среди них много женщин. Их везли в грузовых вагонах, предназначенных для перевозки скота. По-русски они назывались "теплушки", однако, тепла в них не было. Эти люди ехали долго голодные, замерзшие и грязные и прибывали полуживыми, а большинство из них были тяжело больны.
Говорили о них, что они понесли наказание за сотрудничество с немецкими захватчиками. Это вызвало у меня, как и у заключенных в лагере, ненависть к этим людям. Я видел в них соучастников в зверствах гитлеровцев. В этом случае мы оправдывали поступок советской власти, которая отнеслась к предателям без жалости.
В это время вспомнили в лагере, что по документам я — парикмахер, и меня взяли на работу в санитарное отделение для того, чтобы стричь вновь прибывших .
Меня назначили обслуживать женщин. Когда они разделись, то на них было страшно смотреть. Большинство были молодые женщины, казавшиеся старухами. Они были грязные, тощие и больные. Машинка для стрижки, которую я получил, была очень тупая. Я и не был крупным специалистом, так что буквально рвал у них волосы с головы и тела, что причиняло им страшные страдания. Большинство из новоприбывших заключенных не могли двигаться, и их доставляли из вагонов на носилках прямо в стационар.
К моему изумлению, среди них оказались и евреи. От них я узнал что большинство заключенных — невинные люди. Жертвы советской власти, такие же, как и мы все.
Когда Советская Армия вернулась в Ростов, люди от счастья плясали на улицах. Но радоваться долго не пришлось. Уже на второй день начались массовые аресты. Тысячи людей без всяких конкретных обвинений, без следствий, даже без каких-либо упреков доставлялись на железнодорожную станцию. Их силой загоняли в вагоны. Это называлось эвакуацией. Их везли под охраной, и после долгих странствований по дорогам привезли к нам в лагерь.
Однажды, когда я гулял по зоне, то заметил стройную молодую женщину среднего роста. Из-под головного грязного платка светились золотистые волосы. На ней было рваное пальто темно-синего цвета, ноги, обмотанные тряпками, она едва волочила. Это была жена сына последнего президента Латвийской Республики. Ее арестовали в 1940 году вместе с мужем. Он получил десять лет, она — пять.
Их отправили в разные лагеря, и они не знали друг о друге ничего. Большинство арестантов из Прибалтики, которых привезли к нам, как и арестантов Ростова, массами вымерли в течение самого кратчайшего времени.
Администрация, оказывается, спохватилась, что доставка новых жертв не принесет большой пользы. Чем больше арестантов прибывало, тем больше вымирало, а план лесозаготовок снова не выполнялся...
Тогда решили улучшить санитарные условия и даже питание заключенных. Этой акцией руководил Левин — начальник лагеря. Говорили, что он инициатор этого решения. И надо признать, провел он ее радикально, что спасло жизнь сотням арестантов.
Был выходной день, нас не гнали на работу. Сразу с утра прибыли санитары, которые приказали вынести все из бараков. Была сделана основательная дезинфекция, уничтожившая клопов, вшей и др. паразитов, которые съедали нас.
Нас повели в баню. Всем арестантам остригли волосы на голове и на других частях тела. Затем бритые места смазывали керосином. У меня это вызвало сильные боли. Позже оказалось, что я получил воспаление кожи.
Впервые с тех пор, как я оказался в лагере, я после "санобработки" получил белье и новые бахилы с лаптями.
Качество пищи также улучшилось. Супы стали гуще, администрация стала меньше воровать, и поэтому в супе можно было найти
кусочек картошки и клецку. Кроме того, в суп добавляли крапиву, т. к. врачи утверждали, что это растение содержит в себе много витаминов.
Каждый из нас почувствовал, что положение круто изменилось. К заключенным вернулось человеческое обличье, однако это "райское житье" долго не продолжалось. Очевидно, в верхушках, разумеется, не без помощи местных интриганов, — пришли к выводу, что Левин слишком хорошо относится к заключенным, и поэтому стали искать путь избавиться от него.
Однажды заключенный заявил, что начальник Левин избил его. Я должен подчеркнуть, что избиение заключенных охраной и офицерами НКВД было частым явлением. Однако, что касалось Левина, то я до тех пор не слышал ни от кого, чтобы он лично ударил арестанта. Напротив, он был единственным руководителем лагеря, которому заключенные были обязаны тем, что он хоть чем-то улучшил их бытовые условия. Но если в общем-то избиение заключенных не наказывалось, то против Левина было немедленно начато следствие.
В результате следствия Левин был понижен в чине до заместителя начальника. Новым же начальником был назначен русский, по фамилии Сальников.
С прибытием нового начальника сразу почувствовали новый порядок, или, вернее, беспорядок. Он не считался с регламентом, и для него вообще не существовали законы. Он не считался даже с мнением врачей: больных заключенных, освобожденных от работы по состоянию здоровья, он гнал на самые тяжелые работы. "Здесь лагерь, а не дом отдыха..." — говорил он. Качество пищи с каждым днем ухудшалось, и быт в лагере превратился в еще худший ад, чем был вначале.
Сменили еврейского врача зоны. На его место назначили молодого русского прибывшего с одним из этапов. Он был студентом медицинской школы, арестован сразу после окончания учебы. За какие грехи арестовали его, этого я не знаю. Но по знаниям ему было далеко до врача. Его единственной функцией была отправка больных людей на работу по приказу начальника. Если же он уж освобождал кого-либо от работы, то было ясно, что дни этого заключенного сочтены. Я также был его жертвой.
Еще до смены начальника лагеря врач направил меня на обследование в лагерную больницу. Врач, молодая симпатичная
женщина, очень тщательно обследовала меня и обратила особое внимание на мои опухшие ноги. Согласно ее распоряжению меня положили в госпиталь в то отделение, где находились "доходяги". В этом отделении царили относительно человеческие условия. Имелся медицинский уход. Мы получали лекарства, сравнительно лучшую пищу и даже кашу из немолотой пшеницы, сваренную вместе с кониной. Это были подохшие лошади из лагерной конюшни, и тот, у кого был больной желудок, сильно мучился, т. к. был не в состоянии переварить эту пищу. К счастью, мой желудок тогда еще был здоров, и, хотя это мясо было тверже подошвы, оно казалось мне лучшим жарким... Я ел это с величайшим аппетитом и несколько окреп.
Когда Сальников стал начальником лагеря, он навел "порядок" и в госпитале. Отделение для слабых было ликвидировано. Всех послали на тяжелую работу. Бригаду Моше Перельмана также расформировали. Сальников не переносил евреев на таком посту. Большинство членов бригады вымерло, а тех, кто выжил, распределили по другим бригадам.
Моим новым бригадиром был русский, по фамилии Никифоров. Это был убийца, который издевался над рабочими, подгонял их во время работы, и, если они не выполняли точно его приказов, то бил их смертным боем. У него была ко мне особая "слабость", что доставило мне тяжкие страдания.
Мы работали на подкатке. Нашей обязанностью было подкатывать бревна от берега до пилорезок. Бревна были длиной свыше 10 метров, 50—60 см в диаметре и весили несколько сот килограммов. При этом надо было очень торопиться, что было сверх моих сил.
Как я уже упоминал, система в лагере была такой, что во время работы один заключенный подгонял другого. Голод и тяжелый режим доводили заключенных до такого состояния, что вместо того, чтобы помочь друг другу, причиняли друг другу взаимные страдания.
В то время имел место случай, когда один из заключенных зарубил своего бригадира. Я был в очень тяжелом состоянии, и Никифоров избил меня. Не выдержав всего происходящего, я закричал, что его тоже надо убить, как того бригадира. Кто-то донес, и меня вызвали к начальнику лагеря Сальникову.
Разумеется, я все отрицал. Однако, Никифоров отомстил мне. Прежде всего меня избил его помощник, Сокол. После того начальник дал указ перевести меня в режимную бригаду, которую вкратце называли "режимка".
"Режимка" была лагерем в лагере. Тот барак был отделен от прочих и окружен забором. Выйти в зону было запрещено. На работу нас водили под строгой охраной, а после возвращения держали под замком, как в тюрьме. Еду приносили в барак, и ее раздавал бригадир.
Большинство заключенных в "режимке" — опасные преступники. Однако, правды ради, надо заметить, что среди них царила своеобразная справедливость: справедливость подонков, которую легче было перенести, чем "справедливость" НКВД, и особо это относилось к бригадиру. Он был русским, среднего роста, с голубыми глазами; еду распределял честно, не обижая никого. Ко мне относился так же, как к другим. Во время работы разрешал мне немного отдохнуть, и лишь тогда, когда появлялся начальник, он для видимости подгонял меня. Такое же отношение было к другому еврейскому арестанту, который находился вместе со мной в "режимке". Это был Мирочник из Бессарабии.
Возможно, что это отношение к нам со стороны бригадира создалось под влиянием старосты уголовников, еврея, по фамилии Бухман. Друзья называли его "жид". Это не было оскорблением, наоборот, Бухман был доволен кличкой, благодаря которой он как бы стал царем уголовников. Слово "жид" произносилось ими с уважением и даже с какой-то дозой обожания.
Бухман был рецидивистом и насчитывал в своей карьере несколько грабежей. Он был хорошо сложен, среднего роста, с симпатичным лицом и врожденной интеллигентностью. Возможно, что эта интеллигентность была причиной того, что он стал "королем блатных" ("блатными" называли уголовников), и его слово для них было законом.
В "режимке" находились преступники разных национальностей, среди которых был татарин, осужденный за убийство. Этого бандита боялись все, даже надзиратели, он мог без всякой причины избивать других заключенных. Но было достаточно одного слова, а то и взгляда Бухмана, чтобы этот убийца моментально успокоился.
Помню, как сейчас: Бухман, спустив ноги, сидел на верхних нарах и наблюдал, как один из молодых уголовников пытался меня избить, требуя хлеб. "Отпусти его!" - спокойно, без раздражения произнес Бухман. И странно - слова его подействовали мгновенно. Разбушевавшийся уголовник, скрипя зубами, опустил полено, которое было у него в руках, и стоял явно приниженный. Обратившись ко мне, Бухман сказал: "Иди ко мне, браток, не бойся".
С тех пор он меня всегда называл "браток", и никто из бандитов больше не придирался ко мне.
Бухман почти не ходил на работу с бригадой. Несмотря на это, он питался лучше других, хотя в "режимке" пища была хуже, чем в зоне. Он был одет лучше других. Разумеется, в основном он устраивался за счет того, что организовывал сам. Но надо признать, что он честно заботился также и о своих товарищах.
Для того чтобы поддерживать свою жизнь надо было добираться до общей зоны, до кухни, где можно было что-то украсть. Рабочие кухни знали, что не имеет смысла сопротивляться или даже докладывать об этом администрации, потому что можно было поплатиться за это жизнью.
В "режимке" я подружился с профессиональным взломщиком, украинцем по национальности. Я не помню его настоящего имени, помню лишь, что прозвище его было "Вася". Он был моим соседом по нарам. Мы спали на голых досках, а в морозные ночи прижимались друг к другу, чтобы согреться. Несколько раз он брал меня с собой, "чтобы организовать добычу" еды, а для этого надо было вырваться из "режимки", сначала пробить дыру в стене барака, а затем и забора, который отделял "режимку" от общей зоны. Акция была проведена под руководством Бухмана, а работу по пролому стены выполнил "Вася". Было интересно наблюдать, как легко и быстро он это сделал. Бухман, очевидно, не надеялся на мои способности к этой работе и разрешил мне поискать что-нибудь поесть на свой риск - он со своей компанией направился в другую сторону.
Тувия Апельштейн был тогда дежурным столовой при кухне. Я забрался туда. Это было во время раздачи ужина. Раздавала еду еврейская женщина из Ленинграда. Когда Тувия увидел меня, то дал мне талон и подал знак женщине из кухни, чтобы она "хорошо отнеслась ко мне". Я получил кусок хлеба, миску
густого супа и порцию каши, которые предназначались для "стахановцев".
Я наелся почти досыта, и настроение у меня поднялось, я осмелел. От большой радости я перебрался к ребятам из моего прежнего барака. Они приняли меня как дорогого гостя. Стало поздно, и я побоялся итти по зоне, поэтому остался ночевать в бараке, на месте одного товарища, работавшего в ночную смену.
На рассвете, перед подъемом, я отправился к "режимке" и ожидал с нетерпением того момента, когда раскроются ворота, чтобы внести хлеб. На этот раз мне удалось, меня не поймали. Но еще больше повезло Бухману и его ребятам. Они принесли большое ведро картошки, вареной в мундире. Он не забыл и меня. Когда я вошел в барак, он меня немедленно позвал.
"Браток! Это вот твоя порция..." - Он дал мне несколько картофелин, которые я проглотил вместе с кожурой...
Дыру в заборе заслонили досками, и таким образом ребята выбирались наружу еще несколько раз, ночью, "на работу". Наконец, видно, кто-то донес начальнику. Пришли рабочие, забили дыру, и вся стена была окружена колючей проволокой. Шелих, комендант "режимки", тоже заключенный, предупредил нас, что если такое повторится, то нас сошлют в особый лагерь. Позже Шелиха зарубили как "суку", т. е. изменника
Разумеется, на ребят такое предупреждение не подействовало. Бухман немедленно придумал новый фокус. Барак "режимки" был соединен с другим бараком общей зоны. У этих бараков * крыша и потолок были общими. Вася рискнул: он осторожно, совсем незаметно для непосвященного глаза, вынул две доски из потолка и через это отверстие поднялся на чердак, заслонив за собой досками щель. После этого оставалось лишь открыть проход от чердака во второй барак. Оттуда можно было без помех выбраться через дверь в общую зону. Все это было сделано ночью, в темноте. После этого ребята вернулись с трофеями, доля которых досталась и мне, хотя Бухман освободил меня от участия в "работе"..
Во время моего сидения в "режимке" мне показалось странным одно явление, которое в дальнейшем явилось для меня страшным потрясением. Я обнаружил, что у многих заключенных не хватает пальцев на руках. Я подумал, что они стали инвалидами
во время работы... Позже я узнал, что их называли "самоубийцами". Я заинтересовался этим названием и узнал еще об одном ужасном деле.
Для того, чтобы освободиться от каторжной работы и нечеловеческих условий, арестанты сами обрубали себе пальцы на руках, становясь инвалидами.
Были "специалисты", которые проводили эти "операции", разумеется, не даром. В основном это происходило во время лесоповала. Несчастный "кандидат" клал руку на бревно и "хирург" топором отрубал у него, по желанию или заинтересованности один, два или даже больше пальцев. За эту операцию "хирург" получал несколько сот граммов хлеба. Лагерная администрация знала, что это не несчастный случай. Заключенного судили снова по обвинению в саботаже... Но этим людям уже терять было нечего. У них уже были многолетние сроки, и, выполняя каторжную лагерную работу, у них не оставалось шансов выйти живыми из лагеря. Так что теперь их, по крайней мере, после лишения пальцев не могли больше посылать на тяжелую работу.
Однажды не удалось раскрыть потолок и напасть на кухню. Повара больше не молчали. Лагерные власти начали уводить из "режимки" наиболее опасных преступников. Первым был татарин. Когда ему приказали собраться и выйти, он разделся догола, решив, что в таком виде его надзиратели оставят в покое. Однако, он ошибся. Несмотря на то, что он был высоким и физически сильным и смог оказать серьезное сопротивление — его бросили голого на сани и увезли. Я не понимаю до сих пор, как этот человек не замерз насмерть. После него забрали и других, среди которых был и "мой Вася".
Бухман еще оставался с нами и регулярно ходил на работу. Люди в режимной бригаде постоянно менялись, потому что туда направляли заключенных, которые вели себя в лагере недисциплинированно.
Сорок дней я находился в "режимке". Сальников был убежден, что он меня ликвидирует в течение короткого времени. И действительно, если бы я был вынужден ходить ежедневно на каторжную работу, то долго не выдержал бы. В течение этих 40 суток я работал только несколько дней. Во-первых, я настолько опух и из моих ран беспрестанно сочились гной и кровь, что врач был
вынужден несколько раз освобождать меня от работы. Кроме того, у меня сначала украли ботинки, затем фуфайку, так что "ходить на работу" было не в чем. Однако Сальников придумал другой способ избавиться от меня.
Меня вернули в мою бригаду. Спустя три дня меня вместе со многими моими товарищами отправили по этапу. Каждый этап вызывал ужас. Хотя в Туринске было плохо, мы все же знали, что лучше нам нигде не будет. Здесь мы уже освоились, знали, как "организовать" немного еды и т. д. Но знали также, что каждое новое место связано с новыми бедами.
Наша группа состояла более чем из ста человек, среди которых — тяжело больные, едва волочившие ноги. Куда посылают нас — никто не знал. Нас погрузили в теплушки, и мы поехали. Спустя несколько часов поезд остановился. Мы оказались в Азанке.
Азанка, как и Туринск, — филиал колоссального комплекса Североуральских лагерей. Условия гораздо хуже, чем в туринском лагере, работа еще тяжелее. Здесь тоже был лесоповал, но до работы надо было итти 12 километров. Самым страшным была погрузка тяжелых бревен в железнодорожные вагоны.
Нас загнали в барак, который напоминал ташкентскую пересылку. Не было места ни прилечь, ни сесть. Мной овладел страх, и я решил, что это - конец.
Начальник Азанки не скрывал своего разочарования при виде нового "товара". Он так разгневался, что в нашем присутствии начал ругать офицера конвоя, который привез нас.
"Таких доходяг у меня самого достаточно!" - кричал он. Оказалось, что после массовой смертности в этом лагере он не выполнил плана лесозаготовок, и из Москвы ему обещали прислать из Туринского лагеря сто заключенных-рабочих. Используя оказию, начальник Туринска избавился от негодных к работе заключенных и отправил своих "героев-доходяг", которые находились на волосок от смерти. Этот спор оказался нашим счастьем.
Начальник Азанки распорядился, чтобы все новоприбывшие предстали перед врачебной комиссией, и неспособных к труду отправили назад.
Врач-грузинка, обследовавшая нас, оказалась очень симпатичной женщиной. Она была одной из жертв, которых сослали по обвинению в попытке отравить писателя Максима Горького. Это
была хорошо знакомая провокация, уничтожившая целый медицинский персонал Кремлевской больницы во главе с известным московским профессором Левиным.
Врач-женщина по фамилии Топадзе, заключенная из Грузии, осужденная по делу Горького, осмотрела меня с сочувствием и, разумеется, признала негодным к работе. То же случилось и с другими заключенными из нашего этапа. Нас загнали в этапный барак, где местные заключенные напали на нас, как шакалы. Они отобрали у нас абсолютно все, и то, что мы остались живы в ту ночь, было чудом. На следующий день нас отправили назад в Туринск. Интересно, что мы с радостью возвращались туда, будто в родной дом...
Прошло много времени, прежде чем я узнал, что во время моего пребывания в Ашхабаде там осудили 37 человек, из них шестерых приговорили к смертной казни. Эти несчастные подали заявления о помиловании, другие осужденные так же подали на апелляцию. Лишь в марте 1942 года, уже находясь в Туринске, мы, "Ашхабадская группа", получили копии подтверждений о наших приговорах. Одновременно нас извещали, что смертные приговоры приведены в исполнение.
Я сумел в течение какого-то времени сохранить этот документ советской "справедливости", написанный лаконичным языком, документ, спокойно сообщивший об убийстве невинных людей. К сожалению, я до сих пор не знаю, куда и когда этот документ исчез. Возможно, что его украли, чтобы свернуть сигарету из махорки...
БРИГАДА МИШИ АРЛОЗОРА И МОЯ ПОЕЗДКА В ТАВДУ
БРИГАДА МИШИ АРЛОЗОРА И МОЯ ПОЕЗДКА В ТАВДУ
Меня направили на работу в бригаду Миши Арлозора, одного из моих друзей, с которым вместе я приехал из Ашхабада. Мы были заняты изготовлением т. н. авиабруска, особых деревянных брусков для оборудования самолетов. Хотя надо было работать стоя, на открытом воздухе, в течение 12 часов, работа была не очень тяжелой. Эти бруски были 2 метра длиной, 10 см шириной и 5 см толщиной. Моя обязанность заключалась в очистке брусков от коры. Поскольку наша продукция предназначалась для военной промышленности, то лагерное руководство было заинтересовано в регулярном выполнении плана. Поэтому мы получали самую большую норму хлеба и еду из лучшего котла.
Миша оказался приличным парнем и прекрасным организатором. Он заботился о том, чтобы во время работы и во время распределения пищи никто не был обижен. В течение целого дня горел костер, возле которого можно было погреться. Хотя норма выработки была высокой, и для ее выполнения требовалось большое напряжение сил, Миша никогда грубо не подгонял людей, как это было принято в лагере. Все это в комплексе создавало среди членов бригады почти товарищеские отношения.
Наше рабочее место находилось рядом с овощехранилищем; это были примитивные погреба, выкопанные в земле, в которых зимой хранили картофель и овощи, предназначавшиеся для питания заключенных до будущей осени. Там работали в основном женщины и инвалиды, которые перебирали картошку и гнилую выбрасывали. Весною, когда таял снег, можно было около погребов обнаружить куски выброшенной гнилой картошки. Изголодавшиеся заключенные собирали гнилую мороженную кар-
тошку и пекли на костре. Запах, исходивший от этого, был очень неприятным, и невзирая на то, что я был очень голоден, я не мог заставить себя есть это.
Специалистом по сбору гнилой картошки и особенно по приготовлению ее, был Борисенко, мужчина средних лет, сильного телосложения, с длинными рыжими усами. Он представлял собой типичного сибирского каторжника. До тех пор с подобными образами я встречался лишь в художественной литературе. У меня создалось впечатление, что он совершенно забыл нормальную жизнь на воле. Он никогда не рассказывал, за что сидит. Было известно лишь, что он — одна из первых жертв "большой чистки" во время коллективизации. Наш бригадир и мы все относились к нему с уважением за его человечность, товарищеское отношение к нам, так называемым новичкам. Он глотал горячие, как угли, куски гнилой картошки и затем обтирал усы, будто после хорошей трапезы.
В конце мая Миша получил новую летнюю одежду для членов своей бригады: каждому по паре белья, тканевую блузу и брюки, голубую фуфайку и пару полотняных туфель. Новая одежда — это целое богатство: за нее можно получить несколько паек хлеба, несколько стаканов махорки и еще вдобавок пару газет для самокруток. Одежду эту можно обменять с теми, кто находился на воле, где такой одежды в свободной продаже не было. Эти обмены совершались в глубочайшей тайне арестантами, у которых были контакты с вольным населением.
Я подумал про себя, что у меня отберут мое "добро", или, в лучшем случае, через несколько дней носки на работе оно будет рваным и грязным. Тогда я решил продать одежду как можно скорее. Однако пока я сумел сделать это, Сальников позаботился о том, чтобы я не стал чересчур большим "богачом"... Вообще у Сальникова имелась система постоянной реорганизации, целью которой было усложнять жизнь арестантов, чтобы те всегда помнили, как он выражался, что "здесь не санаторий, а лагерь..."
Возможно, что наша работа закончилась, или это случилось в рамках сальниковской "реорганизации", однако, в один прекрасный день нашу бригаду ликвидировали. Мишу и меня послали рубить старые, толстые пни, которые нельзя было распилить механической пилой. Мы распиливали их ручной пилой, а затем разрубали топором. Работа была очень тяжелой, кроме того,
норма — 10 кубометров в сутки, что было сверх наших сил. Разумеется, мы не могли выполнять норму, и за это нам сократили питание. Мы стали получать только 400 г хлеба и дважды в день жидкий водянистый суп.
Из-за изнурительного труда и голода мы с каждым днем все больше валились с ног и нарубали все меньше дров.
Систематическое невыполнение рабочей нормы грозило суровой расправой. Администрация рассматривала это как саботаж, посылая за это в карцер или создавая новое "дело". Наше положение было катастрофическим. Однако через несколько дней родилось у нас новое "изобретение". Когда надзиратель отворачивался, мы переносили ранее нарубленные дрова, добавляя их к выработке сегодняшнего дня. Мы не могли брать столько, чтобы хватило для полной нормы. Но это нас чуть поддерживало, спасало от суда за саботаж.
Однажды, во время перекура, что разрешалось через каждые два часа работы, вдруг появился Сальников. Он сразу начал ругаться и кричать, называл нас лентяями и. Мы стали объяснять, что перекур только начался. Однако Сальников искал причину для провокации. Ему бросилась в глаза наша новая одежда
— Эти евреи, — закричал он, обращаясь к русским арестантам из нашей бригады, — одеты как помещики, но работать не хотят.
Это сразу подхватили некоторые преступники, которые уже успели продать свою одежду и поэтому были одеты в рванье.
- Вы видите, - обратились они к нему, - мы работаем тяжело, выполняем норму, но ходим оборванные, а у жидов все есть.
Сальников только ждал этого и вполне может быть, что это было заранее инсценировано. Он приказал нам снять новую одежду и отдал ее преступникам, которые поддерживали его. Мы попытались защищаться, но по знаку Сальникова преступники набросились на нас, сорвали новые фуфайки и рубашки, бросая нам свои грязные лохмотья. Вдобавок нас обоих отправили в карцер за "сопротивление и невыполнение плана".
По его приказу прибыл конвой в составе двух энкаведистов со штыками, примкнутыми к винтовкам, и прямо с работы меня и Мишу отвели в карцер, предварительно приказав заложить руки за спину, и повели нас в центральный изолятор. Нас вели в течение получаса, пока мы добрались до высокого забора, "укра-
шенного" колючей проволокой. Ворота раскрылись. Мы очутились на закрытой площадке с несколькими деревянными бараками. От ворот нас по одному ввели в сторожевую будку, там сидел энкаведист, встретивший меня своеобразным "добро пожаловать". После продолжительных ругательств и проклятий, доходивших вплоть до моего прапрадедушки, посыпалась серия приказов с такой скоростью, что я не успевал не только их выполнить, но и разобрать "Сними пояс с брюк! Вытяни шнурки из ботинок! Выкладывай все из карманов!" Потом он приказал раздеться. Он тщательно обыскал мою грязную одежду и, найдя в кармане брюк кусочек бумаги, который я берег для закрутки, злобно выбросил его.
Затем меня совместно с Мишей ввели в темную каморку, в которой уже находилось двое русских. Каморка была крохотной. Кроме параши и нар, которые тянулись от одной стены до другой, мы ничего не увидели. Несмотря на то, что уже наступила весна, там было страшно холодно. С потолка свисала маленькая лампочка, освещавшая помещение тусклым светом.
Спустя некоторое время послышался скрип замка — открылась дверь и сторож внес миску супа и 4 ложки. Он не успел поставить миску на нары, как мы набросились на нее, будто саранча. Те двое ели быстрее нас, к тому же они выхватывали каждый кусочек капусты и картошки из миски. Из-за этого вдруг вспыхнул спор и почти дошло до драки. В этот момент снова распахнулась дверь. Я увидел перед собой надзирателя - существо с узкими холодными синими глазами, с костлявым лицом, обтянутым желтой кожей, показавшимся мне лицом убийцы. В мою память врезалась его энкаведистская форменная фуражка, синяя с красным кантом, которая была украшена пятиконечной звездой с серпом и молотом, той эмблемой, которая должна была стать символом свободы и равенства для людей на земле.
Он стоял перед нами как нечистая сила, мы окаменели с ложками в руках, с опущенными головами, не разбирая, то ли так случилось от ужаса, то ли от ненависти к нашему мучителю, а то и от стыда, до которого нас довели.
— Я вижу, что вам здесь слишком хорошо, поэтому вы и разгулялись, - сказал он - Если вы не успокоетесь и не будете
вести себя нормально, то я найду для вас лучшее место. Видите? -указал он рукой на вторую сторону коридора. - Там карцеры-одиночки, где снят на бетонном полу и там не будет, с кем драться, - закончил он с циничной улыбкой, довольствуясь своим поступком.
Он закрыл дверь за собой. Долго царила мертвая тишина. Даже русские, профессиональные преступники, у которых давно уже отсутствовали какие бы то ни были моральные тормозы, долго не могли произнести ни слова. Инстинктивно мы почувствовали общность судеб, объединявшую нас теперь.
Я уже более не приближался к миске. Как я позже узнал, это была испытанная система издевательств над голодными заключенными. Бывали случаи, когда доходило до кровавых драк, результатом которых были не только раненые арестанты, но еще и строго наказанные продолжительной отсидкой в карцерах-одиночках, где условия были ужасающими.
Я еще не успел прийти в себя, как снова послышался скрип замка. Открылась дверь, и на пороге стоял тот же "заправила". Указывая на меня пальцем, он приказал мне выйти.
Я почувствовал, что сердце у меня остановилось. Я хотел было защищаться, доказать, что не участвовал в драке. Но он закричал: "Выходи!"
Он захлопнул дверь и повел меня по длинному корироду, по обеим сторонам которого находились закрытые камеры. Я повторял, что невиновен, просил оставить меня в покое. Но он не отвечал мне и довел до вахты. Я дрожал не так от холода, как от страха, представляя, что меня ожидает...
Как только я вошел на вахту, мое настроение изменилось коренным образом.
- Забирай свои вещи, - сказал дежурный вахтер, по давая мне мешочек, к которому была прицеплена записка с моим именем.
Мои "вещи" составляла веревка, которая служила мне ремнем для брюк и шнурки для ботинок, немного махорки, которой я не мог пока воспользоваться, т. к. вахтер, принявший меня утром, выбросил кусочек бумаги, предназначенной для закрутки.
Я был настолько поражен, что все еще не отдавал себе отчета в том, что меня освободили из карцера.
- Подпишись, - сказал сторож.
Охранник, уже ожидавший меня, открыл ворота, и мы оказались на улицах старинного уральского города Туринска.
Было обеденное время, и я впервые рассмотрел город, хотя меня уже однажды водили по его улицам.
Охранник не приказал мне заложить руки за спину, как это было принято. Я все еще не понимал, что, собственно, произошло и решил испытать свое счастье.
— Гражданин начальник (так следовало обращаться), разрешается ли мне попросить у прохожих немного махорки? Уж очень хочется курить.
К моему величайшему изумлению, он согласился. Я остановил первого же встречного, от которого получил полную горсть махорки и большой кусок газеты. Мы остановились. Я сделал закрутку, охранник дал мне огня. Я затянулся, и это в какой-то мере заглушило голод.
Чувствуя человеческое отношение охранника, что вообще редко случалось, я набрался смелости и спросил: "Гражданин начальник! Куда Вы меня ведете?" "Назад, в зону, - сказал он. - Тебе повезло, — добавил он, — завтра отправляют тебя в хорошее место".
Я не знал, верить ли ему: Миша и двое русских сидят еще там, в холодном карцере, а я здесь, будто на воле...
Когда я вошел в барак и увидел своих друзей, у меня было такое чувство, будто вернулся домой. Правда, многих из тех друзей, с которыми я прибыл, уже не было. Некоторые умерли, некоторых отправили в различные лагеря. Егошуа Шпайхер сообщил мне добрую весть, что меня завтра отправят по этапу в Тавдинский лагерь, т. к. там нуждаются в парикмахере.
Тут я должен рассказать об одном еврее, который помогал нам всем, чем только мог. Фамилия его была Ткачук. Его осудили за высказывание против советской власти. Ему повезло, и он получил лишь... 5 лет. В лагере он работал бухгалтером. Время от времени он давал мне кусочек бумаги, которую я обменивал на махорку, что ценилось не меньше, чем хлеб. Я попросил Ткачука замолвить словечко у замначальника Левина, чтобы я мог устроиться в лагере на работу в качестве парикмахера.
Долго длилось бесплодное ожидание, и я потерял уже всякую надежду. Но как раз теперь, когда Сальников отправил меня в
карцер, чтобы прикончить, мне вдруг улыбнулось счастье. В Тавде срочно требовался парикмахер. Ткачук узнал об этом, и ему удалось добиться, чтобы именно меня туда направили.
Я явился к нарядчику, который сказал мне, чтобы я завтра на заре был готов к отправке по этапу. На рассвете я попрощался с друзьями — Шпайхером, Мотлом Тойбенфлиглом и Шломо Малунеком, которые еще оставались здесь, и направился к сторожевой будке у ворот лагеря.
Нас было всего пятеро заключенных, кстати, приличные люди из политических; среди них пожилая русская женщина, которая до сих пор работала в бухгалтерии продовольственного отделения. Нашим провожатым был тот же охранник, который днем раньше вернул меня из карцера - это был бывший фронтовик, посланный армией и который еще не был деморализован, как энкаведисты. Возможно, что поэтому он был либерален по отношению к заключенным. Даже поверка не была особенно строгой, и когда я миновал ворота, мне показалось, что я - на воле.
Было приятно ходить по улицам среди вольных людей... Они могли, по крайней мере в пределах города, передвигаться в любом направлении без сопровождения охраны.
На вокзал мы прибыли утром. Еще оставалось немного свободного времени до отхода поезда, который курсировал один раз в сутки между Свердловском и Тавдой. На этот раз поезд опаздывал, и я использовал эту оказию, и снова охранник разрешил мне попросить у прохожих немного махорки. Я заранее приготовил полотняный мешочек, и в течение нескольких минут собрал полный мешочек махорки и несколько кусочков газетной бумаги. Охранник передал нас начальнику конвоя вагон-зака, разумеется, вместе с нашими личными делами. Нас всех посадили в одно купе. Мне досталось место у окна, хотя окно было маленьким и с решетками с двух сторон, все же можно было увидеть происходящее за окном.
Был ясный весенний день. Вся своеобразная прекрасная природа Урала пробуждалась к новой жизни. Белые березки покрылись первыми зелеными листочками, огромные, бескрайние поля зазеленели. Я закурил, и мне показалось, что я свободен, как птица.
Время от времени был виден хутор или колхоз, состоявший из нескольких маленьких деревянных избушек, полувросших в
землю от старости, заброшенных среди уральских степей и лесов. Поезд двигался на малой скорости, и у меня была возможность наблюдать за людьми, жившими в примитивных условиях, в постоянной борьбе за существование. Невзирая на все это, я им завидовал. Если бы мне в то время дали подписать обязательство остаться на всю жизнь в одном из колхозов или хуторов и таким образом освободиться, я бы согласился с радостью.
Мои мечты прервала суровая действительность. Поезд остановился. Мы оказались в Верхней Тавде. Это был тупик, последняя остановка Северо-Уральской железной дороги. Дальше продвигались по реке Тавде, которая тянулась сотни километров в глубь тайги. Наш вагон отцепили от поезда и тащили еще несколько километров по боковому пути, до рабочей зоны лагеря, который в официальной номенклатуре обозначался как шестое отделение "Востокураллага 299/6".
Представитель лагерного управления принял "живой товар" вместе с формулярами. Разумеется, что перед тем, как впустить нас в бараки, мы были отправлены на "санобработку". Нам обстригли волосы, продезинфицировали одежду и дали выкупаться, а потом повели в столовую.
Солнце уже зашло, когда нас впустили в зону лагеря. Все здесь выглядело не так, как в других лагерях, в которых я бывал до сих пор. Как далеко мог охватить глаз, тянулись одинаковые ряды бараков. В центре находился сквер. Было воскресенье, нерабочий день. Скамейки в сквере и на близлежащей большой площади были полны арестантами (мужчинами и женщинами). Они спокойно прогуливались, и по сравнению с другими лагерями здесь все казалось раем. Однако, меня еще ожидало тяжелое испытание.
Разницей в атмосфере был, в основном, состав арестантов, находившихся в Тавде. Без преувеличения можно сказать, что сюда направили сливки интеллигенции всех народов Советского Союза. Были здесь крупные специалисты, ученые, инженеры и техники, которые превратили нежилую область в мощный промышленный центр.
Среди прогуливающихся по лагерной площади я заметил много
евреев. Это были в основном ремесленники, работавшие в мастерских бытового обслуживания. Я заговорил с одним из них пожилым человеком. Оказалось, что он из города Белая Церковь на Украине и работал в швейной мастерской. Мы разговорились, он произвел на меня хорошее впечатление, и я был убежден, что ему можно доверять.
Когда я покидал Туринский лагерь, мне удалось захватить новую фуфайку, которую я прятал у Шпайхера в бараке. Я одел ее на голое тело, а на нее рубашку. Теперь я искал покупателя или место, где можно было ее спрятать так, чтобы не украли.
Я рассказал об этом еврею. У него имелись связи с людьми на воле, он мне обещал помочь продать фуфайку. Пока же я ему дал фуфайку, а он мне - несколько сот граммов хлеба, чем я чуть утолил голод. Цена фуфайки была примерно 500 рублей, но мы согласовали, что он уплатит мне 350 рублей. Деньги я брал у него частями, только тогда, когда вынужден был покупать еду, т. к. боялся, что у меня их украдут. Надо отдать должное ему, он честно уплатил мне все до последней копейки и деньгами, и хлебом.
Тот же еврей повел меня еще в начале нашего знакомства на кухню и договорился, чтобы меня накормили. Раздатчица подала мне миску густого супа коричневого цвета. Это был суп из отрубей с крапивой и костями морской рыбы. На второе я получил мисочку густой каши из жмыха.
Я отправился к нарядчику, тоже заключенному, однако, невзирая на это, он распоряжался рабочими местами. Я был убежден, что он назначит меня парикмахером, что было бы связано с получением угла в бараке для обслуживающего персонала, или, как это называли, "хозобслуги". Однако он отправил меня в бригаду к Лаптеву.
Как только я вошел в барак, то сразу убедился, что не повезло. Условия были здесь хуже, чем в Туринске. Во всем бараке имелся лишь один сенник, который, разумеется, принадлежал бригадиру. Все остальные спали на голых досках. В отличие от заключенных, Лаптев выделялся своей сытостью, т. к. присваивал себе часть нищенских норм членов бригады. У него была внешность типичного бандита. Он бросил на меня пронизывающий взгляд и ленивым движением руки указал мне место на верхних нарах.
Когда я рассмотрел присутствующих, меня охватила дрожь. Оборванные, грязные, дегенерированные типы преступников почти всех национальностей, какие только можно было встретить в Советском Союзе. И если тут недоставало еврея, то я теперь стал единственным среди них. Но самое худшее еще ожидало меня.
На следующее утро мы отправились на работу в бригаду Лаптева. Она состояла из отобранных медицинской комиссией для третьей категории. Работа же, которую нас заставляли выполнять, была трудна для заключенных первой категории — нужно было выкопать фундамент под лесозавод.
Работа осуществлялась очень и очень примитивным способом. Некоторые из нас копали глинистую землю лопатами и забрасывали ее на носилки, сколоченные из досок, с ручками с обеих сторон. Двое других тащили эти носилки примерно 200 м и высыпали их. Моим партнером был молодой китаец, которого с насмешкой называли "Ванька-китаец". Он производил на меня впечатление изголодавшегося зверя, с болезненным лицом и торчащими скулами. Смотрел он на окружающих двумя узкими дикими глазами. Я очень боялся его взгляда.
Он дрожал при мысли, что не сумеет выполнить рабочую норму и не получит полной нормы хлеба, поэтому подгонял меня все время. Земля, которую надо было переносить, была сырой и тяжелой. Китаец шел спереди, вернее, бежал, а у меня не хватало сил, чтобы его догонять. Как только мы возвращались с пустыми носилками, уже стояли наготове другие, полные. Он не давал отдохнуть ни минуты.
Однажды китаец так разбежался, что я не выдержал. Ручки носилок выскользнули из моих рук, и земля рассыпалась. Китаец взбесился. Он начал ругаться и кричать, угрожая убить. Схватив лопату, он бросился на меня. Я успел удержать его руку и избежать удара по голове. Мы долго боролись, и если б не вмешательство бригадира, могло дойти до несчастья. Лаптев разделил нас, успев при этом несколько раз сильно ударить меня. Я начал кричать и угрожать, что не прощу ему этого. Но Лаптев быстро успокоил меня: "Если будешь много говорить, — воскликнул он, - я тебя похороню вот тут, в этой яме, и никто-ни-кто не узнает, куда девались твои кости. И если даже узнают, то я получу премию за ликвидацию жида, к тому же еще шпиона".
Он добавил еще серию ругательств, однако, отделив меня от моего партнера-китайца, поставил насыпать землю на носилки.
Я всеми силами старался выдержать до конца рабочего дня. Но как только мы вернулись в зону, я отказался даже от ужина и отправился к нарядчику. Я уже знал, что в бригаде долго не выдержу, и если никуда не переведут, то поплачусь жизнью.
Придя к нарядчику, я рассказал о скандале, и о том, что Лаптев бил меня. Я попросил его перевести меня в столярные мастерские, сказав, что знаком с этой работой. (До этого я узнал, что бригадир плотников порядочный человек). Но вместо помощи нарядчик рассвирепел и закричал: "Ты, жидовская морда! Сначала получишь то, что не успел тебе дать Лаптев!" И он ударил меня по лицу так, что у меня посыпались искры из глаз.
Охваченный ужасом, я убежал — глаза налились слезами. Раньше я считал поездку в Тавду счастьем, а оказалось, что мне грозит гибель. Недолго думая, я постучал в кабинет начальника лагеря Мохарева по вторую сторону коридора. Ответили: "Заходи!" Передо мной сидел лейтенант примерно 40 лет, с симпатичным лицом. С первого взгляда мне показалось, что в его глазах мелькнуло сочувствие ко мне. Оказалось, что мой вид был ужасен; но об этом я узнал позже, когда увидел себя в зеркале.
Мое лицо было грязным, запачкано землей, с которой я возился целый день. От текущих слез образовались на щеках две грязные дорожки. Одна щека, по которой ударил нарядчик, горела огнем. Начальник спросил, как меня зовут и за что судили. Затем велел сесть. Когда он услыхал "параграф 58- la", как бы про себя сказал: "Значит, изменник Родины!" И сразу спросил: "За что тебя судили?" "За попытку перехода иранской границы". — сказал я.
Некоторое время было тихо. "Я из Польши, — добавил я, — я не предатель Советского Союза". "В том-то и дело! - сказал он. -Так зачем ты теперь пришел ко мне?"
Я рассказал ему об инциденте, имевшем место во время работы. О том, что бригадир угрожает мне, что убьет, и попросил перевода в столярную бригаду.
Он выслушал меня внимательно, и я ждал с нетерпением его ответа, от которого зависела моя судьба. Но ответа не последовало. Он нажал на кнопку возле письменного стола. Спустя немного времени появился нарядчик. Он остановился в стойке
"смирно". Указывая на меня пальцем, Мохарев сказал ему: "С завтрашнего дня поведешь его в бригаду Удалова". "Слушаюсь!" - ответил нарядчик и вышел. Я поблагодарил начальника и удалился.
Неожиданный приказ произвел на нарядчика ошеломляющее впечатление, от волнения он побледнел. Видимо, он решил, что мы с начальником знакомы, и он может потерять свою должность нарядчика из-за того, что ударил меня.
Я не собирался разубеждать его и тем более искать справедливости... Но я был счастлив, что избавился от убийц, и до сих пор благодарен Мохареву, который, занимаяпост в службе НКВД, не потерял человеческого облика. В ту же ночь я перебрался в барак бригады столяров.
- Тут уместно объяснить, зачем я изменил "профессию". Как я уже писал, меня послали в Тавду в качестве парикмахера. Там на посту помощника начальника по бытовому обслуживанию работал еврей по фамилии Годзин. Он тоже был заключенным, но в прошлом офицер НКВД, который где-то согрешил и получил 8 лет.
По прибытии в Тавду я зашел к нему и сказал, что меня послали сюда работать парикмахером. Не знаю почему, но он мне сразу ответил: "Ты не парикмахер"...
Я пытался объяснить ему, что я пережил трудное время в лагере и поэтому мой вид такой плачевный.
Однако в течение нескольких дней он сможет убедиться, что я хороший специалист. Вместо того, чтобы ответить по делу, он начал политическую беседу и все добивался ответа на вопросы, как мне жилось в Польше, чем занимался и т. д. Я понял, что ему нужно, решил не пускаться в разговоры и вышел.
Поскольку я знал, что требуются столяры, я, недолго думая, заявил, что я столяр, лишь бы избавиться от бригады Лаптева.
Как только я забрался в барак столяров, то сразу почувствовал, что здесь царит совершенно иная атмосфера. Бригадир Удалов принял меня человечно, я бы даже сказал, вежливо, что редко случалось в лагере. Он указал мне место на одних из верхних нар. Я умылся и лишь теперь почувствовал, что не ужинал. Но несмотря на голод, я был счастлив, что могу лечь спать без страха. Я сразу уснул.
Не только атмосфера в бригаде Удалова была новой для меня, но и люди были другие. Тут были военные, инженеры, архитекторы, журналисты, художники и специалисты в других областях науки и техники, арестованные во время "большой чистки"...
Сам Удалов был полковником. До 1938 он занимал высокий пост в Белорусском военном округе, где его и арестовали. Он был хорошим организатором и спокойным человеком. Никогда не ругал заключенных и заботился о том, чтобы никто не был обижен, насколько это от него зависело.
Со временем, когда мы уже подружились, он очень охотно рассказывал о "большой чистке".
"В то время, после ареста Якира и Тухачевского, — рассказывал Удалов, — во всех соединениях происходили беспрерывные митинги. Силой заставляли офицеров клеветать друг на друга. Сегодня выступает против меня мой ближайший друг с самыми дикими невероятными обвинениями, которые были, разумеется, высосаны из пальца. На следующий день он сам становился жертвой таких же обвинений, выдвинутых против него. Понятно, что после такого "митинга" обвиняемый обычно исчезал".
Удалову повезло, т. к. его очередь наступила годом позже, лишь в 1938. Возможно, что его приговор был относительно мягче. Он получил всего четыре года. Ясно, что не было суда, не дали возможности защищаться. Он был осужден "тройкой" заочно.
Его срок официально истек в 1943 г. Но никто не обратил на это внимания. Ему сказали, что идет война, поэтому "врагов народа" нельзя выпускать на волю. Его мучили в лагерях 18 лет. Лишь в 1956 вспомнили о нем. Его реабилитировали и вернули звание полковника. Но он уже был сломленным стариком.
Удалов был интеллигентным человеком с благородным характером и вызывал уважение к себе не только со стороны заключенных, которыми он руководил в своей бригаде, но и со стороны администрации лагеря. Кроме того, он был хорошим специалистом.
Работа в столярной была нелегкой. Ведь я фактически столяром не был, и поэтому мне пришлось выполнять простейшие работы, что было физически тяжело, тем более, что здоровье к
тому времени было уже очень слабое. Члены бригады, а прежде всего Удалов, относились ко мне хорошо и старались помочь. Время от времени я получал освобождение от врача на день или два. Короче, было хорошо, но...
Однажды вечером я обнаружил, что потерял зрение. Перед глазами стояли огненные круги, заслонявшие мне дневной свет. Это случилось в освещенном бараке, после возвращения поздно вечером с тяжелой работы. Я лег спать в надежде, что это пройдет, но когда встал, то не ощутил улучшения. Я сильно встревожился и отправился к фельдшеру. Он осмотрел меня и отправил к врачу, который определил, что я страдаю куриной слепотой.
Заведующая медпунктом, Анна Ефимовна Коноплицкая, которую война сделала вдовой, была очень симпатичной женщиной. Она осмотрела меня и отправила в лазарет.
Госпиталь находился в одном из бараков, похожих друг на друга, как две капли воды. Те же нары, на которых больные лежали рядом. Вообще-то в госпиталь брали лишь таких, у которых было мало шансов выйти оттуда. Из тех трех больных, которые лежали со мной на одних нарах, двое умерли.
Мне повезло, и спустя несколько дней я почувствовал себя лучше. Наступило лето и стало тепло. Госпитальный барак окружала площадь, огороженная забором, обросшим дикими растениями. Я вышел во двор, чтобы чуть согреться, и заметил, как прогуливающиеся в одном белье больные ели сырую лебеду, "достоинство" которой заключалось в том, что, если есть ее в течение продолжительного времени, можно было заболеть и умереть "нормальной" смертью.
Но было другое, еще более опасное растение, напоминающее белую свеклу, "циката". Это растение — опасный яд сладковатого вкуса и немедленного действия. Для человека, принявшего такой яд, любая медицинская помощь становилась бесполезной. Было время, когда десятки заключенных умирали от отравления этим ядом.
Это начало беспокоить даже лагерное руководство. По всей территории лагеря были развешаны особые плакаты, где была нарисована циката, и надпись гласила, что это очень опасный яд. Число жертв чуть сократилось. Но часть заключенных, которым жизнь надоела, нашли в этом радикальное средство для прекращения своих страданий.
Среди прогуливающихся я заметил человека, который едва тащился и опирался на палку. Уже на расстоянии можно было определить, что это еврей. Он казался стариком. Из-за его высохшего лица орлиный нос казался еще длиннее, чем был в действительности. Он беспрерывно кашлял и казалось, что часы его жизни сочтены.
Мы начали беседовать по-русски. Вдруг он произнес на идиш: "Лучше бы я остался в Палестине..."
Я притворился, что не слышу и не знал, как реагировать. Я боялся провокации, подстроенной, чтобы пришить мне новое дело. Его имя было Борис Видан.
Еврей рассказал мне, что родился в городе Кременчуге на Украине. В начале 20-х годов был направлен в качестве комсомольца в Палестину для того, чтобы создать там коммунистическое движение. В Палестине он занялся разведением птиц. Спустя 2 года его вернули. После этого он стал редактором еврейского еженедельника в Кременчуге. В 1937 г. газету ликвидировали, а его и всех сотрудников арестовали и осудили на 10 лет.
После выхода из госпиталя, где я пробыл недолго, меня направили в бригаду инвалидов, которая работала во вспомогательной организации на "лесобирже", на берегу реки Тавда. Бригадир Маратов оказался бывшим офицером Советской Армии. Он был порядочным человеком и относился к нам хорошо.
Бригада инвалидов трудилась в различных мастерских; я работал в мастерской по изготовлению деталей и ящиков для амуниции. В этой мастерской в большинстве работали женщины, бригадиром которых была бывшая учительница Кузнецова. Интеллигентная и благородная женщина, которой присудили 10 лет, как социально опасному элементу. Позже она покончила жизнь самоубийством, когда узнала, что ее хотят отправить по этапу в другой лагерь.
Моя работа не была тяжелой. Я чистил наждачной бумагой части для ящиков. Впервые с тех пор, как попал в лагеря, я работал с большим желанием. Когда я думал о том, что эти ящики со снарядами попадут на фронт, неся смерть фашистам, я старался работать как можно лучше. Я забывал тогда, что я — заключенный и был счастлив, что имею возможность помочь в борьбе с величайшим врагом нашего народа.
В ПАМЯТЬ О ПОГИБШИХ ТОВАРИЩАХ
Погибшие в годы 1941-1943 делились на две категории: расстрелянные в Ашхабаде и погибшие в лагерях.
Это имена расстрелянных:
Лева Финкель, Вацис Бамбулас, Шимон Грозас, Давид Кемфнер, Моше Мозес, Борис Абрамович, Моше Перельман, Иоси Тауб, Шломо Сатанович, Калман Энтин и Гриша Нисонелес; Мендель Розенберг, Мотл Гирс, Азриэль Динер, Абраша (фамилия неизвестна), Барух Левин и Мордехай Глиде.
ВСТРЕЧА С НАЧАЛЬНИКОМ
ВСТРЕЧА С НАЧАЛЬНИКОМ-ЕВРЕЕМ
Здание цеха, в котором я работал, было сбито из досок, без потолка. Там было очень холодно, но все же лучше, чем на открытом воздухе, где уже шел снег и прихватывал приличный сибирский мороз. Я получил теплую одежду, правда, поношенную, которая мало грела. Новую одежду получали лишь те, которые работали на тяжелых работах, в поле.
Ноги у меня опухли настолько, что обувь стала тесной, и это еще усиливало боли. Мучил голод, и чем больше приближался обеденный перерыв, все больше мысли работали в одном направлении: "успею ли я схватить немного супа?" Не всегда это удавалось. Но я рассчитывал на то, что бригадир будет присутствовать при раздаче, и мне тоже даст порцию. К тому времени я уже успел уложить почти полностью большой ящик с деталями.
Мои размышления прервал мастер Антонов. "Ты — Липа Фишер? — спросил он. — Начальник вызывает тебя к себе".
Вначале я испугался: чего это вдруг вызывает меня начальник? Кто знает, какая беда ожидает меня снова! Но выбора не оставалось, надо итти. В самом уголке цеха была отгорожена маленькая комнатка, в которой находилась контора начальника цеха. В комнате стояли лишь стол со стульями и печка. Здесь составляли ведомости выполненных работ. А теперь меня тут ждал начальник Элькин, которого я тогда еще не знал. Позже мне стало известно, что он родом из Киевской области, и отец его был раввином.
Я вошел и увидел человека средних лет, приятной наружности. Он задал мне несколько официальных вопросов по-русски, затем, к моему изумлению, заговорил на идиш. Он сказал мне, что при пересмотре списка занятых в цеху арестантов, он обратил внима-
ние на мое имя и решил познакомиться со мной. Он спросил о судьбе моей семьи, после чего беседа уже не казалась официальной.
Я был убежден, что он - порядочный человек. Но страх был настолько велик, что я боялся быть с ним откровенным до конца. Когда он спросил о лагерных условиях, я лишь пожаловался на то, что сильно страдаю от голода, и не знаю, выдержу ли так 8 лет.
Он посмотрел на меня с сочувствием и сказал: "Главное, если Вы хотите выжить, — не сломиться... — и добавил, — хазак вэ эмац" (Крепись!).
Я был поражен. Мы попрощались, и я вышел. У меня создалось впечатление, что Элькин не особенно увлекался своей работой, хоть и занимал высокий пост. Было известно, что большая часть администрации в лагерях, даже начальство, было назначено на эту работу за различные политические грехи или из-за "небезупречного" происхождения. Элькин был одним из них, и как я узнал позже, он сразу после войны, при первой же возможности, уволился с работы в лагере.
Я вышел от него в приподнятом настроении. На следующий день, рано утром, по дороге на работу я встретил Элькина. Мне даже показалось, что он ждет меня. Он задержал меня, и, указывая на штабель досок, сказал: "Там, среди досок, есть что-то для тебя".
Я пошел туда и увидел сразу это "что-то", завернутое в бумагу. Я развернул и нашел несколько картошек и примерно полкило хлеба. Я хочу подчеркнуть, что не только в лагерях в России, но и на воле было трудно с хлебом. Кроме того, он рисковал тем, что из вольного начальника мог превратиться в арестанта.
С тех пор я понял, что могу рассчитывать на его помощь. Однако старался не злоупотреблять этим, чтобы не подвести его и обращаться к нему лишь в крайних случаях.
Так же внимательно Элькин относился не только ко мне, но и к другим еврейским арестантам. Особенно это касалось группы еврейских девушек из Ровно, бывших членов молодежной организации "Хашомер хацаир". Элькин приходил в мастерскую, где они работали, и просил их петь песни на иврите. По его просьбе
они однажды спели халуцианские песни. Разумеется, никто, кроме нас, не знал о содержании песни.
Кроме голода и холода, которые страшно всех мучили, тяжелый 1943-й год был для меня относительно сносным. Работа — не очень тяжелой, а вечерами, когда я возвращался в барак, попадал в круг культурных и интеллигентных людей. Здесь не было слышно мата и страшной ругани, как в других бараках. У нас не было воровства и драк.
Однако, я не переставал мечтать о работе парикмахера, т. к. это давало возможность находиться в тепле, и, главное, быть всегда сытым. Я даже изготовил бритву, которую вырезал из стальной пилы, и брил этой бритвой некоторых из моих товарищей по бараку. Они награждали меня за это махоркой, а иногда и кусочком хлеба. Разумеется, эта работа была нелегальной.
Я снова обратился к Годзину и попросил, чтобы он послал меня на работу в парикмахерскую, которая находилась под его начальством. После некоторых обращений он, наконец, согласился. Но работавшие там парикмахеры не хотели нового сотрудника, которого они рассматривали как конкурента. По правде говоря, я и работы этой не знал. Они этим воспользовались и на следующий день Годзин меня уволил. Я настаивал на том, что я, мол, давно не работал по этой специальности. Но Годзин не хотел слушать и отправил меня на погрузку бревен. Я бы погиб на этой работе, если б не заступничество Элькина, к которому я обратился за помощью. Он вернул меня в мою прежнюю бригаду. В то время бригадир Маратов освободился из лагеря, и мы сердечно с ним попрощались. На его место назначили Амилеева, отличного скрипача, человека благородной души и высокой культуры. Он был высоким красивым мужчиной, с седой головой, несмотря на его молодость. У него было специальное резрешение иметь прическу, т. к. выступал с концертами и за пределами лагеря. Разумеется, на концерты его возили под конвоем.
В зиму 1943—44 гг. лагерное руководство проявило инициативу, стараясь улучшить нечеловеческие условия жизни арестантов. До тех пор так называемый обед доставляли на "лесобиржу" в котлах зимой и летом и раздавали его в лесу, где работали сотни арестантов. Теперь же построили особый барак, что-то вроде столовой. Амилеев назначил меня ночным сторожем в столовую. Ночью я там действительно караулил. Днем я спал в бараке и
хорошо отдыхал. Одним словом, я имел такую работу, о которой мог только мечтать.
Однако долго мне не было суждено здесь работать, т. к. служба надзора НКВД спохватилась, что я судим по статье 58, и поэтому мне запрещается находиться ночью за пределами лагеря. Меня снова перевели на работу по изготовлению ящиков.
На сей раз моя работа и здесь продолжалась недолго. Спустя короткое время бригадир заставил меня делать различные вспомогательные работы.
На лесобирже имелась гончарная мастерская, где, кроме глиняной посуды, изготовлялись деревянные изделия для лагерного хозяйства, такие, как ящики, бочки и т. д. Особой квалификации для выполнения этих работ не требовалось. Надо было лишь уметь пользоваться пилой, топором, забить гвоздь. Однако, у этой работы имелось то преимущество, что целый день находились под крышей, в тепле, да и сама работа не была тяжелой.
Этим предприятием руководил заключенный, жертва сталинских чисток, бухарский еврей по фамилии Авшаломов. Это был пожилой человек. Он не знал ни слова по-еврейски. Заключенные, работавшие под его руководством, были о нем хорошего мнения. Мне он не симпатизировал, и несмотря на то, что бригадир Амилеев послал меня к нему, он не хотел, чтобы я работал в цеху, в тепле, и посылал меня работать в сушилку, где сушили доски. Там работа была очень тяжелой: нужно было таскать тяжелые сырые доски туда и сюда. Кроме того, простуда была неминуемой: снаружи, откуда приходилось брать доски, было очень холодно, а в складе - очень жарко.
Здесь же мне хочется рассказать об одном эпизоде, весьма характерном для лагерной действительности. Однажды, когда я был занят выносом высушенных досок из сушилки, вошла молодая заключенная и попросила у меня разрешения погреться. Глядя на то, как я таскаю тяжелые доски, она выразила мне сочувствие. Вдруг она заметила золотые коронки у меня во рту и сказала: "Зачем тебе золотые зубы, если тебе ими нечего есть? Ведь за них можно получить деньги и купить хлеба".
Тогда я показал ей золотую коронку, упавшую у меня с одного зуба. Она сделала вид, что хочет ее купить, начала примерять коронку' к своему зубу. Но как только она всунула коронку в рот, та сразу исчезла. У меня не хватило сил гнаться за нею. Мне
было страшно обидно. Я чувствовал себя не только обманутым и обворованным, но как бы оскорбленным в своей беспомощности.
Спустя несколько дней я снова попытал свое счастье у Авшаломова, прося перевести меня на более легкую работу. Он мне не только отказал, но еще и оскорбил.
К тому времени Элькина повысили чином, и он принял руководство "лесобиржей". Я отправился к нему. Он принял меня приветливо и, выслушав, послал за Авшаломовым. Элькин приказал ему дать мне работу в цеху, где работал еще один еврей по имени Бухвальтер. Авшаломов взял меня с собой. Я стал изготовлять деревянные лопаты для чистки снега. Позже взял меня к себе помощником Поморцев. Мы стали изготовлять бочки и колеса к телегам.
Кроме заключенных в этих мастерских работали и вольные рабочие, жители Тавды. От них мы узнавали о том, что происходит на фронтах, благодаря их посредничеству можно было купить - если было на что - кусок хлеба, картошку, махорку.
После вмешательства Элькина Авшаломов стал относиться ко мне более корректно. Со временем я даже получил повышение и перешел работать в инструментальное отделение. Это создавало новые возможности для меня, я стал настоящим "богачом"...
Руководителем этого отделения был Луговой, представитель потомственной русской интеллигенции. Его судили как социально опасного преступника. Он уважал меня за трудолюбие и называл по имени-отчеству, как принято в России, - Липой Лейбовичем.
Я работал по ремонту рабочих инструментов, которыми пользовались на "лесобирже". Я изготовлял также деревянные топорища для топоров, палки для лопат, багровища, т. е. крючья, с помощью которых вытаскивали бревна из воды. Я также точил эти все рабочие инструменты на механических точилках.
По совместительству с этой работой я придумал путь заработать немного денег: из обломков пил я начал изготовлять складные ножички, что в лагере было сокровищем, потому что заключенным запрещалось иметь при себе нож. Разумеется, я продавал их тайно, потому что если бы меня поймали при этом, пришлось бы дорого заплатить. На полученные деньги я покупал хлеб, картошку, которые доставлял мне 15-летний Андрюшка - славный паренек, тоже работавший в инструменталке, только он был вольный и каждый вечер уходил домой.
Руководил нами пожилой вольный русский, очень милый человек, а мы называли его дедушкой, это было знаком уважения к нему. Он был высокий и широкоплечий, добрые глаза его освещали лицо, обросшее бородой, уже начинающей седеть. Он обычно носил гимнастерку, увешанную медалями, полученными за участие в боях во время Октябрьской революции. Он относился ко мне хорошо, сочувствовал мне и утешал, зная о гибели моей семьи. Как только появлялась малейшая возможность, выписывал лишнюю порцию хлеба. Дедушка Ополев, начальник, относился ко мне с уважением, потому что я изготовлял хорошие топорища и ручки для других рабочих инструментов и удачно насаживал их.
НОВЫЙ ШАНС
НОВЫЙ ШАНС - Я СТАНОВЛЮСЬ ПАРИКМАХЕРОМ
Моим соседом по нарам был Сергей Герасимов - интеллигентный человек, любивший шутить, даже в самой трудной ситуации он всегда умел находить забавный момент, рассказывал меткий анекдот. На воле он занимал высокий пост и в 1938 г. стал жертвой великой "чистки".
Весною 1944 г. неожиданно для всех нас его назначили комендантом лагеря. На эту должность почти всегда назначали заключенных. Я был счастлив, что комендант - свой человек, хотя я и потерял хорошего соседа, т. к. он перешел жить из барака в комнатку.
Герасимов, которого я иногда брил моей бритвой, знал о том, что я мечтаю получить работу в парикмахерской, но я не мог себе даже представить, что он будет об этом помнить. Через несколько дней после того, как он получил новый пост, Герасимов пришел ко мне и объявил: "Фишер! Начиная с завтрашнего дня не выходи на работу, потому что я перевел тебя в парикмахерскую".
Я обрадовался так, будто мне объявили, что я освобожден из лагеря. Это было не только сообщением о легкой работе, но был шанс пережить те шесть лет, которые надо было провести в лагере.
Парикмахерская принадлежала к хозяйственному обслуживанию, и ее заведующим был молодой парень, Песах Розов из Ровно, или, как мы его называли - Петька. Накануне войны его мобилизовали в Советскую Армию и сразу после первого наступления немцев в 1941 он попал в плен.
Сталин и его незадачливые генералы, истинные виновники поражений Советской Армии, мстили тем, которые сумели вырваться из гитлеровских лап. Петька был одной из многочислен-
ных жертв, осужденных за преданность Родине. Ему удалось бежать из плена, и он снова вступил в армию, чтобы продолжать сражаться с врагом. Но вместо этого его судили как изменника и сослали на 6 лет в лагеря.
На мое счастье, Петька был добродушным парнем, с которым можно было договориться. Он дал мне возможность освоиться в работе, и скоро меня уже нельзя было узнать.
Я сбросил с себя грязную одежду и гнилые лапти, стал следить за чистотой одежды и всегда имел копейку в кармане. Спал я на топчане, на сеннике, имел одеяло и даже простыню. Одним словом, теперь мне жилось гораздо лучше.
Когда бытовые условия у меня начали налаживаться, я стал находить время и для чтения газеты. Сердце радовалось каждому успеху Советской Армии, которая гнала немцев все дальше на Запад. Одновременно я тяжело переживал, когда читал о преступлениях гитлеровских убийц в поголовном уничтожении евреев. Я был озабочен и очень встревожен судьбой моей семьи.
Однажды газеты принесли известие, что Советская Армия освободила Тарнопольскую область, и среди перечисленных освобожденных мест я нашел и свой родной городок Озирна.
Я достал несколько клочков бумаги и первое письмо отправил к моим родителям. Я не допускал мысли, что мне уже некому писать... Но я отдавал себе отчет в том, что и с моими родными могло произойти великое несчастье, поэтому одновременно написал в управление городской общины и к некоторым украинским соседям, с которыми мы были до войны в хороших отношениях.
Но единственный ответ я получил от еврейской девушки, Доры Блойштейн, которая спаслась от смерти. Таких евреев в Озирна были единицы. Она сообщила мне страшную правду.
Я был настолько потрясен ужасным известием, что долгое время не мог прийти в себя. Не только заключенные, но и вольные рабочие, с которыми я был в контакте, мне очень сочувствовали.
Несмотря на то, что советские войска победоносно продвигались вперед, нанося сокрушительные удары гитлеровцам и что война подходила к концу, в лагере становилось все теснее и в связи с этим у меня с каждым днем прибавлялось работы.
Ежедневно прибывали транспорты с заключенными, не только с территории СССР, но и освобожденных Советской Армией областей Польши, Венгрии и Румынии. Я тогда работал в санобработке, и случалось, что не было перерыва в течение суток.
С мужчинами было еще полбеды. Хуже было с женщинами, для которых санобработка была моральным унижением. Я сам переживал это очень тяжело. Когда только представлялась возможность уговорить санинспектора, тоже заключенного, то мы отдавали инструменты несчастным женщинам, чтобы они обслуживали себя сами.
Я припоминаю случай, когда среди заключенных оказалась пожилая женщина из Венгрии, которая не понимала ни слова по-русски. Когда у нее забрали одежду для дезинфекции и оставили голой среди мужчин, она была настолько потрясена, что повернулась к стене, задрожала и заплакала.
Меня охватила безумная жалость к ней. Освободить совершенно от стрижки я не мог, потому что это строго контролировалось. Я обратился к одной из заключенных, молодой девушке, показал, как пользоваться машинкой, и попросил ее, чтобы она сбрила пожилой женщине волосы с тела. Сам я отвернулся лицом к окну и ждал, пока они закончат. Несчастные женщины были благодарны мне за человеческое отношение.
В мои обязанности в качестве парикмахера входило брить и стричь людей. Иногда с их согласия, но чаще — против воли. Однажды в очередь ко мне попал человек с длинными волосами и с крестом на груди. Он был страшно тощим, его глаза глубоко запали, но взгляд излучал тепло. Когда подошла его очередь, он объяснил, что является священником и просил разрешения сохранить бороду и длинные волосы. Мне стало жалко его, и я согласился оставить ему волосы и бороду. Кроме того, я договорился с другими парикмахерами, чтобы его не трогали. Я даже специально пошел к санинспектору объяснить ему, что по закону поп может выполнять религиозный церемониал. Про себя я решил, что ни за что не выполню приказа надзирателя, даже если за это придется итти на общие работы или в изолятор.
На какое-то время этому священнику удалось сохранить волосы, и он очень благодарил меня, подчеркивая, что счастлив
оттого, что и в этом аду есть люди, сохранившие человеческий облик.
Прошло некоторое время, и я встретил его вновь. Он был острижен, и я с трудом его узнал. Крест у него украли. Он был совершенно изможден. Его имя и дальнейшая судьба мне не известны, и больше я его не видел. Другой священник — Тарановский был с Западной Украины. Он был представителем греко-католической церкви. Во время советской оккупации Кремль издал приказ соединить греко-католическую церковь с русско-православной.
Большинство духовенства было против этого решения и не соглашалось выполнять приказа. Тогда арестовали подавляющую часть священников и отправили их в лагеря. Тарановский работал на шпалозаводе. Он получал посылки из дому и иногда угощал меня.
Встречал я в лагерях и католического священника из Эстонии и раввина из Бессарабии, по фамилии Каганэ. Они ладили между собой и часто вели серьезные беседы и дискуссии.
Вообще в лагерях можно было встретить священников со всех оккупированных Советами территорий. Были священнослужители из Галиции, Литвы, Латвии, Эстонии, Манчжурии. Повстречал я в лагерях много разных людей, но того русского православного священника из Харбина я до сих пор не могу забыть.
Одной из пыток в лагере была неизвестность. Заключенный никогда не знал, что с ним будет завтра. Живя уже некоторое время в лучших условиях благодаря работе в парикмахерской, я находился в постоянном страхе, что каждый день меня могут снова отправить рубить дрова или таскать бревна, или просто отправят в другую бригаду. И так случилось на самом деле.
Кто-то вспомнил, что мне слишком хорошо, и тогда меня назначили на работу в один их цехов "Ширпотреба", т. е. изготовление продукции массового потребления. Это я тоже воспринял как счастье; в конце концов это не было самой тяжелой работой. Я снова был в закрытом помещении, а не на морозе.
УТРАЧЕННЫЕ ИЛЛЮЗИИ
УТРАЧЕННЫЕ ИЛЛЮЗИИ
Весна 1945 г. пробудила иллюзии у всех заключенных. Режим в лагере стал мягче; мы уже не были так оторваны от мира. Радиоузел в лагере расширил свою деятельность. Во всех бараках появились радиоточки и постоянно передавали сообщения с фронтов. В зонах лагеря установили витрины, где ежедневно выставлялись газеты "Известия" и "Правда". Мы чувствовали, что приближается конец страшной войны. Мы с этим связывали многие надежды, в том числе ту, что конец войны приблизит наше освобождение.
Девятого мая мы как обычно утром отправились на работу. У ворот нас задержали: нам объявили, что сегодня нерабочий день. Из громкоговорителей разносилась музыка по всему лагерю, в основном это были военные песни. Бригада маляров работала всю ночь, чтобы украсить всю зону лозунгами, красными знаменами и портретами вождей, над которыми, разумеется, преобладали огромные портреты в различных позах "величайшего стратега всех времен", "отца и освободителя всех народов" Иосифа Виссарионовича Сталина...
В центре лагеря была установлена трибуна и впервые почти все арестанты, возможно, кроме тех, кто был осужден за сотрудничество с немцами, восприняли с восторгом речь начальника лагеря, говорившего о новой эре, которую приносит победа над фашизмом человечеству, и что это обнадеживает арестантов в том, что они вновь станут свободными гражданами.
После этого выступил с обширной программой лагерный ансамбль, так называемая "Культбригада", которая состояла исключительно из арестантов, среди них — великие актеры, певцы и отличные музыканты.
Кухня также приготовила нам сюрприз. Мы получили такую трапезу, которой не было за все время существования лагерей в России. Был гуляш и даже праздничные пирожки. Мы целовали друг друга и плясали от радости. Этот день пробудил в нас, а особенно у политических заключенных, большие надежды. Но все это оказалось пустыми иллюзиями. После этого единственного праздничного дня вернулась печальная действительность сталинского режима.
Несколько недель спустя мне сообщили, что я должен собрать свои вещи и готовиться в дорогу: меня отправляют с этапом в сельскохозяйственный пункт Озерки. Единственным достоинством этапа, в отличие от других, было то, что я знал, куда меня ведут.
Я отправился в медпункт, где у меня уже имелась некоторая протекция, и умолял их, чтобы они подтвердили, что я болен. Чтобы я мог таким образом освободиться от этапа. Однако старшая медсестра Анна Ефимовна, с которой я был знаком и которой доверял, сказала мне, что стоит ехать, потому что это сельскохозяйственный лагерь: даже если придется работать в поле, то это будет для меня полезнее и хоть голодать больше не придется.
Наступила весна 1945 года. Только что началась навигация на реке Тавде. Собрали человек 80 заключенных, мужчин и женщин. Под охраной нас повели к парому, на котором перевезли на другой берег, где находился речной порт.
Нас загнали на баржу. Было тесно и грязно, воздух спертый. Маленькие зарешеченные окошки пропускали мало света. Не было места лежать или хотя бы сидеть. Кто сумел, тот захватил место на полу, заваленном нечистотами. Но огромные крысы были самым страшным явлением на барже.
Мы плыли против течения по зелено-голубой поверхности Тавды. Баржа продвигалась с трудом, будто моторная лодка, к которой она была прицеплена, не имела никакого желания тащить тяжелый груз.
Весна на Урале очень красивая. Высокие белые березы украшают свои кроны зеленой листвой. Поляны, расположенные вдоль берега, покрываются зеленым ковром свежей сочной травы,
блестящей под лучами солнца. Но заключенному даже любоваться этой красотой недоступно. Конвой следил за тем, чтобы никто не приближался к окну... Однако я не выдержал и подобрался к окошку, находившемуся под потолком, надышался свежим воздухом и насмотрелся на природные красоты. Много волнующих мыслей, уводящих в мир свободных людей, рождают такие встречи с природой.
Время от времени мы проезжали мимо мелких поселков, это были лагерные пункты, где заключенные выполняли каторжную работу, выкорчевывая девственные таежные леса. Нарубленные дрова сплавляли вниз по течению до лагеря, откуда я прибыл.
Первой станцией, где мы задержались, был районный центр Табори. Моторная лодка набрала горючее для дальнейшего путешествия. Наконец мы прибыли в назначенное место.
Деревня Озерки находится далеко в тайге и добраться туда можно было лишь в течение четырех месяцев в году, когда оттаивали воды реки. В России, кстати, слагают песни о том, как советская власть превратила степи в цветущие поселения. Однако в этих романтических песнях не повествуется о том, какими методами это было реализовано, каким количеством невинной крови пропитан каждый клочок, который в принципе не превратился в плодородные оазисы.
Озерки были одним из таких "оазисов" в глубине тайги. В течение многих поколений эти места считались непроходимыми, до тех пор, пока сталинские убийцы ни начали осуществлять дьявольский план превращения человека в раба.
Первыми жертвами были кубанские крестьяне из Краснодарского края. Во время коллективизации, в тридцатых годах, их изгнали из родных мест как кулаков и забросили сюда, в дикую тайгу, без всяких средств к человеческому существованию. С помощью примитивнейших средств они вырубили девственные леса, выкорчевали их буквально руками, а освободившуюся землю засеяли, чтобы не умереть с голода. Только считанные среди тысяч выжили. В 1939-41 годах сюда были сосланы польские евреи, спасшиеся от рук гитлеровских убийц и искавшие защиты и свободы в "социалистическом" Советском Союзе.
Нескольких из первых пионеров Озерок, прошедших здесь семь кругов ада, мне еще довелось встретить. Среди них были: узбек из Ташкента Атабаев, работавший до 1932 года в Кремле. Теперь же он был еле жив и занимался плетением лаптей из лыка для лагерников.
Был здесь русский Иванов, начавший свою военную карьеру во время революции, дослужившийся до ранга полковника, затем был дипломатом за границей. В 1936 г. он был судим как "враг народа"... Он сломал ногу на лесоповале, поэтому хромал. Был здесь профессор Хайдары, специалист по восточным языкам, теперь же — повар в лагерной кухне.
Сразу после моего прибытия в Озерки я работал по специальности — парикмахером; нужно отметить, что работу я принял от Петрова, полковника Советской Армии, бывшего до 1937 года начальником Военно-Медицинской академии в Ленинграде В день моего прибытия его освободили, и он передал мне работу.
В Озерках я в первый же день встретил старого друга из Ашхабада, Шломо Малунека, арестованного со мной в одно время и за тот же "грех". Шломо копал грунт для стройки дамбы. К моему изумлению, он стал стахановцем и получал за это самую большую норму еды. Я завидовал его спокойствию, выдержке, с которой он принимал беды лагерного быта. У него был острый ум и хорошая память. Он был образованным евреем. Он мог по памяти составить еврейский календарь, и тот, кто хотел получить точную информацию, касающуюся еврейского праздника, шел к Шломо Малунеку. Другой интересный еврей, но совсем с противоположными человеческими качествами был Перцов.
До ареста в 1937 г. Перцов был заместителем начальника НКВД Харькова. Его "славное прошлое" и здесь выручало. Несмотря на то, что он был осужден на 15 лет лагеря, его освободили от тяжелой работы и занимался он культурно-воспитательной. И надо ему отдать должное, он хорошо знал это ремесло... Он был интеллигентным человеком и хорошим оратором. Мне довелось слушать несколько его докладов: "О Великой Октябрьской революции", "О Ленине и его учении", и, само собой разумеется, "Об отце всех народов Иосифе Виссарионовиче Сталине"... Насколько он принимал это всерьез, я не знаю, но говорил он красиво. Я стриг его несколько раз и пытался завязать беседу как еврей с евреем, однако, он всегда выкручивался.
Не похожим ни на Малунека, ни на Перцова был еврейский врач, до ареста — майор НКВД. Ему присудили 10 лет, обвинив во взяточничестве. Взятки он получал якобы за ложные диагнозы, поставленные заключенным; на основании чего их актировали и досрочно освобождали из лагеря по состоянию здоровья. Вместе с ним судили и его жену фельдшера. Она получила 4 года. Врач был добродушным человеком, любил поговорить на идиш и всегда был готов помочь еврею. Разумеется, что обвинение против него, в результате которого была разрушена его семья, было провокацией.
Летом 1946 года из Озерок отправили группу заключенных в тайгу, туда, где еще не ступала нога человека. Они вырубили там леса и построили ряд лагпунктов, один под названием Маткуль. Там тогда находился рижский еврей Лева Абрамович, знакомый мне еще по Ашхабаду. Среди тех, кого отправили по этапу в тайгу, были Перцов и врач. Год спустя я узнал, что оба там умерли загадочным образом.
В Озерках находилась также еврейская женщина. Гита Моисеевна Копелова, одна из храбрейших людей, которых я встретил на пути своих страданий. Она была фельдшером и заведующей санчастью лагеря в Озерках. После того, как ее муж погиб в лагерях, и она осталась одинокой, она делала все возможное, чтобы помочь заключенным.
Гита Моисеевна придерживалась еврейских традиций. Шломо Малунек составлял ей точное расписание еврейских праздников, и она старалась, особенно в Новый год и Судный день, не работать. И здесь она заботилась не только о себе.
Для нас она также сумела несколько раз получить медицинское освобождение от работы в праздничные дни.
Одним из первых жителей лагеря Озерки был Моше Фламгольц. Он сам, как и его фамилия, был очень своеобразным. Однажды, когда я вошел в столовую, ко мне подошел страшно оборванный лагерник. Несмотря на то, что это было весной, он носил на голове зимнюю шапку с опущенными ушами. Из-под рваной грязной фуфайки виднелась обнаженная грудь, на которой был вытатуирован американский орел с надписью "Нью-
Йорк—Вашингтон". Он протянул мне руку с широкой улыбкой, приговаривая: "Давай пять!".
В первый момент мне было не по себе. У меня создалось впечатление, что он не в своем уме или блатной.
— Не бойся, я тоже жид! — воскликнул он на ломаном идиш, смешанном с русским.
По правде говоря, я еще больше испугался. Но оказалось, что я ошибся. Миша был москвич, человек веселого нрава, что было в лагерных условиях мощным лекарством против отчаяния. Со временем мы стали близкими друзьями.
У Миши Фламгольца было бурное прошлое. В молодости он был моряком. Когда он был в плавании, в одном из портов в Соединенных Штатах он напился с группой американских матросов, и они вытатуировали ему орла с надписью на груди и мелкие рисунки на руках.
Миша был комсомольцем, а позже — членом партии. Во время гражданской войны в Испании он добровольно отправился на фронт и воевал, в чине офицера, в интернациональной бригаде. После возвращения из Испании он работал в Министерстве нефтяной промышленности; а затем в американском посольстве в Москве. Какой пост он занимал в посольстве — об этом он никогда не рассказывал. Он только рассказал мне, что дружил с послом Гар-риманом, который дал ему два американских паспорта для него и его жены, т. к. он задумал ехать в Америку; что означал в Советском Союзе такой план, может себе представить только человек, который жил там во время сталинского террора.
За два дня до отъезда агенты НКВД задержали его на улице и при личном обыске нашли у него оба паспорта. Разумеется, вместо Америки он отправился в известную московскую тюрьму — Лубянку. Ему присудили смертную казнь за шпионаж в пользу Америки. После того, как отсидел несколько месяцев в камере смертников, его помиловали и заменили смертный приговор десятью годами лагеря и пожизненной ссылкой в Сибирь.
Поэтому для меня было загадкой, откуда бралось столько юмора в человеке, у которого не оставалось ни капли надежды когда-нибудь выбраться из этого ада... А может быть, он увидел в юморе средство сохранения жизнеспособности? Но несмотря на это, он страшно опустился и безумно тосковал по жене и детям.
Совершенно другим типом был Менакер, тоже еврей. Он был мясник ом, и его осудили на 10 лет за хозяйственные злоупотребления. Он работал на ферме, находившейся при лагере, где растили скот и свиней, которых он резал. Мясо предназначалось для начальства и сотрудников НКВД, отбросы отправлялись на лагерную кухню для арестантов.
Менакеру почти постоянно удавалось выносить мясные отбросы. Но на него, видимо, донесли. Однажды, когда он возвращался с работы, у ворот его обыскали и нашли спрятанные на нем несколько кусков мясных отбросов. Его посадили в карцер, угрожая при этом новым судом.
Говоря об интересных людях, встретившихся на моем лагерном пути, я обязан рассказать об изумительном русском человеке — докторе Иване Николаевиче Болдине. Он был отличным окулистом из Саратова. В 1941 г., когда вспыхнула война, его в качестве врача мобилизовали в армию, и он получил чин майора. В результате спора с другим офицером его осудили на 10 лет за "антисоветскую агитацию".
В Озерки он прибыл из страшного лагеря Чош, где потерял свое здоровье на лесоповале. Ему было немногим более 50 лет, а он был полным инвалидом. Здесь, в лагере Озерки, была особая бригада инвалидов, которые выполняли различные хозяйственные работы: кололи дрова для отопления, помогали на кухне и т. д. Доктор Болдин был их бригадиром.
Инвалидов разбросали по разным баракам лагеря. Каждое утро, еще затемно, можно было видеть, как доктор Болдин тащит ящик хлеба для своей бригады. Сердце разрывалось, глядя на то, как больной пожилой доктор с трудом плелся под грузом ящика. Но он добросовестно выполнял свою работу.
К его счастью, в то время в лагере требовался врач. Однако начальство не хотело назначить его на этот пост. Поэтому заведующая санитарной частью Гита Моисеевна повела борьбу против лагерной администрации, и ей удалось добиться назначения доктора Болдина на пост врача лагерной больницы, а позже и амбулатории, где он самозабвенно лечил больных заключенных.
Через несколько месяцев меня перевели из парикмахерской и послали копать картошку на лагерных полях. Заключенные, работавшие там, были очень довольны, потому что в течение рабочего дня можно было съесть несколько сырых картофелин. Некоторые считали, что сырая картошка - отличное медицинское средство против цинги, от которой страдали почти все заключенные. Но я этого есть не мог, и при каждой новой попытке меня тошнило. Работа была тяжелой, особенно с наступлением дождей. Тогда я отправился к доктору Болдину, который письменно подтвердил, что я являюсь инвалидом, неспособным к физическому труду. Меня включили в бригаду инвалидов. Я не работал тяжело, но инвалидный паек, который я стал получать, приближал меня к голодной смерти.
Работу парикмахера стал выполнять Моше Волох, еврейский парень из Восточной Галиции. Моше знал свое ремесло хорошо и работал быстрее и лучше меня. У меня не было претензий к нему, хоть он, того не желая, занял мой "пост"... Такой была наша судьба в лагере. Моше был хорошим парнем и часто помогал мне куском хлеба.
Моше Волоха судили по параграфу 193 за дезертирство из армии, и он получил 10 лет. Находясь в лагере возле Куйбышева, он применял все средства, чтобы не выполнять тяжелые работы в каменоломне. Однажды, перед тем как идти на работу, он спрятался в лагерной уборной. Начальник лагеря заметил это и решил вытащить его оттуда. Однако Моше не давался и толкнул его. Начальник упал в яму, наполненную нечистотами. Только лишь голова его торчала оттуда... Моше страшно испугался...
Едва живого начальника вытащили из этой "бани". Моше сунули в карцер, избили до полусмерти и дополнительно осудили еще на 2 года, сослав его в Уральские лагеря.
Как я уже сказал, Моше занял мое место парикмахера в лагере Озерки. Но ненадолго. В один прекрасный день, уже осенью, когда не было работы в парикмахерской, его отправили работать на запретную полосу. По соседству расхаживали куры, принадлежавшие начальнику лагерной охраны. Моше вспомнил, что с тех пор как покинул родной дом, он не пробовал куриного мяса. Не размышляя долго, он присмотрел курицу, с виду достаточно жирную, поймал ее и свернул ей голову.
Шломо Малунек, с которым Моше жил в одном бараке, был потрясен, когда увидел, что Моше достает спрятанную под фуфайкой курицу со свернутой головой.
— Это чудо, данное нам небом! — воскликнул Шломо. — Сегодня канун Йом-Кипур (Судный день). Курица пригодится. Сварим ее перед постом.
Как выполнить ритуал, и к тому еще с мертвой курицей, это уже решил Шломо, знаток в делах ритуала. Он сделал курицу кошерной и, разумеется, они не могли дождаться, пока она сварится и съели ее полусырую.
В то время когда они справляли праздничную трапезу, владелец кур пересчитал их и увидел, что одной не хватает. Он вспомнил, что парикмахер Волох работал здесь, и он примчался в барак еще до того, как успели замести следы съеденной курицы. В бараке он нашел остатки косточек и перья курицы. Не имело смысла отрицать или защищаться. Моше сразу увели в карцер. 10 дней его держали на штрафном пайке, т. е. почти без еды. К тому же он должен был уплатить 160 рублей возмещения убытков, и его снова отправили на тяжелую работу на лесоповал на заготовку дров.
Этот скандал был мне на пользу. Меня вернули на работу в парикмахерскую. Я был бы счастлив, если б это не было за счет Моше Волоха, моего земляка и товарища. Но такова уж судьба лагерных заключенных.
Я старался помочь Моше чем только мог. Еды я тогда уже имел вдоволь. Я заботился о том, чтобы Моше ежедневно, возвращаясь с тяжелой работы, находил добавочную порцию хлеба и супа и не голодал.
Доктор Болдин тоже помогал, давая ему время от времени справку об освобождении от работы на несколько дней. Ему также помогала Гута Копелова, заверяя справку об освобождении, выданную доктором Болдиным.
Гута Моисеевна Копелова пользовалась авторитетом среди арестантов, к которым она относилась исключительно сердечно. Многие заключенные называли ее "мамой", хотя и были много старше ее. Особо это относилось к заключенным 53-го квартала, т. е. лагеря, находившегося в самой тайге. Они пережили эпидемии дизентерии и брюшною тифа. Она на самом деле являлась матерью для больных. На свои собственные деньги она покупа-
ла молоко для больных, молоко, необходимое для их спасения. А если у нее денег не было, она обменивала собственные вещи на молоко и еду для больных. Разумеется, если бы ее поймали, то наказание было бы неизбежным.
Лично я также многим обязан этой благородной еврейской женщине - Гуте Моисеевне Копеловой. Я хочу упомянуть лишь один факт. Это произошло, когда доктор Болдин установил, что я являюсь инвалидом и, следовательно, не способен к физическому труду. Болдин был не только врачом, но и заключенным, и диагноз должен был быть подтвержден лагерным руководством. Я присутствовал при том, как Гута спорила и добилась подтверждения решения врача, благодаря чему я был освобожден от тяжелой работы.
ПРИДВОРНЫЙ ЦАРСКИЙ ПАРИКМАХЕР
ПРИДВОРНЫЙ ЦАРСКИЙ ПАРИКМАХЕР
В Озерках попались мне несколько интереснейших типов арестантов "старой гвардии", обладавших таким стажем пребывания в тюрьмах и лагерях, сколько вообще существовала советская власть.
Одним из этих людей был Чайка, хваставший тем, что он был когда-то дамским парикмахером при царском дворе. Он охотно рассказывал о своих успехах у красивых элегантных придворных дам, его бывших клиенток, о прическах, сделанных им и вызывавших восхищение на царских балах в залах Царского села.
Чайка охотно рассказывал о прочитанных книгах; он очень хорошо разбирался в русской классической литературе. От его давней красоты и элегантности сохранились только седые густые волосы и длинные белые усы. Когда мы познакомились, на его счету уже было 17 лет тюрем и лагерей; последним был 53-й квартал - один из страшнейших лагерей в самой гуще тайги, недалеко от Озерков, где тогда еще не было штатского поселка, там он оставил последние силы, вырубая девственную тайгу.
В Озерки Чайка прибыл полным инвалидом. Он рубил дрова для кухни и занимался мелкими хозяйственными работами. Именно этот человек, проведший свою молодость в аристократическом кругу, не следил за собой и совершенно опустился. Зимой и летом он носил грязные ватные брюки, покрытые заплатами, засаленный бушлат, перехваченный веревкой, на которой болтался ржавый котелок.
Однажды Чайке довелось показать свое профессиональное искусство, по которому он так сильно тосковал — одна из ростовских заключенных, некая Маша, случайно узнала, кто такой Чайка. Она пристала к нему, упрашивая сделать ей царскую
прическу... Поскольку я был парикмахером и имел в своем распоряжении необходимые инструменты, то стал очевидцем этого события.
Маша пришла со свежевымытой головой и Чайка принялся за работу. Я наблюдал за ним и увидел перед собою совершенно другого человека. Он распрямился, лицо сияло, руки двигались, как у пианиста.
С помощью воды и расчески он сделал ей прическу, вызвавшую всеобщее восхищение. Маша щеголяла с элегантной прической, изумлявшей лагерных обитателей.
Маша не была единственной женщиной в лагере, вдруг начавшей франтить, чтобы привлечь внимание заключенных. Зимой 1945-46 в Озерках происходили события, заставившие лагерную администрацию предпринять особые меры.
В начале зимы 1945 года начали прибывать в лагерь все новые этапы с заключенными из освобожденных Советской Армией областей. Большая часть этапов состояла из молодых женщин и девушек — жизнь оказалась сильнее драконовских лагерных предписаний, а также и кошмарных лагерных условий. "Болезнь" любви и сексуальных отношений распространялась такими же темпами, как тиф и дизентерия. Даже Васька, долго исполнявший роль глухонемого, вдруг заговорил, добиваясь расположения арестантки Вали. Какое-то количество арестанток забеременело. Величайшей сенсацией стало то, что и надзирательница женского отделения лагеря, вдова солдата, погибшего на фронте, завела роман с одним из заключенных. Начальство узнало о том, что она беременна, незадолго до родов.
Все происходящее вызвало настоящую панику у лагерного руководства, и они вынуждены были доложить о случившемся в центр. Тогда пришел приказ превратить отделение в Озерках в женский лагерь, и мужчин оттуда выслать.
Весною 1946, как только тронулся лед на Тавде и началась навигация, нас вывели из лагеря и погрузили на баржи. Здоровых первой и второй категорий высадили по дороге в лагерный пункт Чун-Чош, где их заставляли вырубать леса. Мне "повезло"... Я
был инвалидом, поэтому меня вернули в Тавду, откуда я был выслан год тому назад.
В Тавде я оказался как бы в родном доме, будто вернулся из провинции в большой город. Вместе со мною прибыли Моше Фламгольц, д-р Болдин, Иванов, Копелов Иван Петрович и др.
Я встретил здесь и старых знакомых, например, Тувию Апельштейна, вернувшегося из Азанки больным и разбитым. Но, как обычно, он нашел выход из отчаянного положения. Он добился расположения тех, кто управлял продовольственным складом, стал их доверенным лицом при незаконной переправке продуктов на волю, где их продавали по высокой цене. Больше половины мыла, предназначавшегося для бани и прачечной, отправил Тувия за пределы лагеря. Ту же судьбу разделило белье, предназначавшееся для заключенных. Разумеется, охрана лагеря не осталась в этом деле в проигрыше...
Из "старой гвардии" были здесь и Мотл Тойбфлигель, Яков Шлетер и Амбразий Захтрегер, которого доставили в Тавду незадолго до моей отправки в Озерки.
Захтрегер был представителем ассимилированной еврейской семьи из Варшавы. Он окончил юридический и экономический факультеты Варшавского университета. Его "карьера" в Советском Союзе началась с того, что он, офицер польской армии, попал в советский плен в 1939 г. Из лагеря он освободился зимой 1941-42г.
После заключения договора между правительством Сикорско-о и Советским Союзом, Захтрегер получил высокий пост во вновь созданным польском посольстве. После того как Москва прервала отношения с польскими эмигрантскими кругами на Западе, Захтрегера вместе с другими сотрудниками посольства арестовали по обвинению в шпионаже и диверсии против Советского Союза и осудили на 15 лет лагеря и вечную ссылку.
В начале он работал очень тяжело в лесу, до тех пор, пока не заболел туберкулезом. Теперь же он находился среди инвалидов и был бригадиром бригады "Ширпотреб".
Мы подружились. Меня привлекала в нем интеллигентность, то, что, несмотря на голод и ужасные условия, в которых мы находились, он всегда держался с достоинством, вызывая уважение к себе. Ему же нравилось во мне то, что я наизусть
декламировал ему отрывки из произведений польской поэзии, в основном, — Мицкевича и Словацкого.
Спустя два года между нами произошла крупная ссора, и в течение определенного времени мы не разговаривали друг с другом. Было это в 1948, после создания Государства Израиль. Когда я прочел в газете "Правда" о боях, происходивших в Израиле, он с пренебрежением отозвался о героических борцах Израильской Армии. Однако вскоре мы помирились и остались друзьями до конца пребывания в лагере.
Я хочу вкратце упомянуть об одном из моих лагерных друзей - Арнольде Шалате. Его привезли из Чун-Чоша в то же время, когда и меня из Озерок в Тавду. Нас прикрепили к бригаде Захтрегера, и мы очень скоро нашли общий язык. Шалат был близким другом Захтрегера. Они знали друг друга еще со времени совместной работы в польском посольстве в Сызрани, недалеко от Куйбышева. Захтрегер занимался делами польских граждан, освобожденных из советских тюрем и лагерей. Шалат же работал политическим курьером, и в его обязанность входило выяснять местонахождение польских граждан в тюрьмах и лагерях и освобождать их оттуда.
Среди тех, кого Шалату удалось освободить, был и известный деятель польского еврейства, доктор Зомерштейн. Шалат освободил его из Балашовской тюрьмы и доставил к Захтрегеру, который приютил его в своей квартире, пока он пришел немного в себя после тяжелой болезни.
Шалат попал в лагерь следующим образом: в 1942 г. он получил сертификат для въезда в Палестину. Он обратился к советским властям с просьбой разрешить ему выезд из Советского Союза. Но с ответом тянули. Однажды Шалата вызвали в НКВД и предложили ему сделку. Обещали дать разрешение для выезда с условием, что он будет сотрудничать с советской разведкой.
Шалат согласился, думая, что после того, как только вырвется из Советского Союза, найдет какой-нибудь предлог отделаться от этого сотрудничества. Его отправили на особую подготовку. Возможно, что ему и удалось бы это, если б не потеря бдительности в самый последний момент. Экзамены подходили к концу и однажды во время сдачи, еврей майор заговорил с ним. Шалат не выдержал и разоткровенничался. Вскоре Шалата арестовали и обвинили в шпионаже и в разглашении государственных тайн.
Поскольку доказательств не было, он получил "мягкое" наказание: 5 лет лагеря, а затем вечное поселение. Во время допроса Шалата пытали, и он "признался", что "шпионил" в пользу немцев и был связан с немецким офицером по имени Штинккопф. Лишь на следующий день в НКВД поняли значение этого имени. Шалата вызвали к следователю, полковнику Иванову, который так ударил Шалата, что тот залился кровью...
В то же время прибыл к нам в лагерь Шломо Станкевич. Его арестовали вместе с группой польских евреев, которые в 1942 г. пожелали вступить в польскую армию, созданную на советской территории. Шломо прибыл к нам в тяжелом состоянии: он с трудом передвигался. Однако ему повезло: его назначили в нашу бригаду. Захтрегер назначил его дневальным, и он не ходил на тяжелую работу в мороз.
Захтрегер вообще в лагере был как бы опекуном бывших польских граждан, которые его очень уважали. Одна полька, освободившись из лагеря, прислала ему посылку, в которой были две книги Адама Мицкевича: "Конрад Валленрод" и "Гражина", в московском издании. Эти книги переходили из рук в руки польских заключенных и были для нас важным моральным фактором в те дни мук и страданий. Позже Захтрегера назначили на пост экономиста "Ширпотреба". В 1948 г. его вывезли в особые лагеря Тайшетлага. Книги эти он оставил мне, потому что в закрытые лагеря везти книги не разрешалось.
Я смог возвратить ему эти книги лишь 10 лет спустя, в 1958 году, встретившись с ним в Варшаве.
Я СТАНОВЛЮСЬ САПОЖНИКОМ
Я СТАНОВЛЮСЬ САПОЖНИКОМ
Мое рабочее место в Тавдинской парикмахерской оказалось занятым. Для того чтобы быть освобожденным от тяжелых работ, я постарался забраться в портняжные и сапожные мастерские. Бригадиром этих мастерских был русский по фамилии Микус. Другом евреев он не был, но принял меня благодаря заступничеству еврейских ремесленников, от которых он зависел. Это были специалисты, главным образом, из Польши. Среди них и женщины. Они работали в специальной мастерской, где по заказу шили одежду и модельные туфли для жен высшего начальства. Материалом для этого служили трофеи. Присланные с немецких, оккупированных советскими властями, областей.
В первое время я работал на сортировке военных трофеев. Были здесь сапоги, всякая обувь, мундиры, штатская одежда и просто тряпье. Иногда я обнаруживал в карманах разную мелочь. Однажды я нашел часы в кармане немецкого мундира и маленькие маникюрные ножницы, которые я тогда спрятал и сохранил до сегодняшнего дня как память. Эту одежду лицевали в мастерских и переделывали для нужд заключенных.
Когда эта работа закончилась, меня отправили в сапожную мастерскую. Конечно, элегантную дамскую обувь я не делал, потому что не был сапожником. Я научился подшивать старые валенки. Со мной вместе работали латыши, немцы Поволжья, русские, армяне, среди которых я был единственным евреем. Это были тихие люди, хорошо относившиеся ко мне и в течение нескольких дней я научился ремеслу.
Среди моих новых сотрудников был и донской казак, и я очень удивился, что именно он относился ко мне, как к еврею, особенно хорошо. Ему было немногим более 60 лет, и он очень любил
беседовать о Библии и о Святой Земле – Израиле. Позже, когда я ему рассказал, за что меня судили, он стал мне больше доверять и однажды поделился со мной тайной.
"Я был на Святой Земле, — сказал он. Накануне Первой мировой войны вместе с группой донских казаков, поехали верхом на лошадях через Турцию, в тогдашнюю Палестину, чтобы посетить святые места..."
Очень живописно, с большим восторгом он описывал святые места и с уважением говорил об избранном народе, которому Бог дал эту землю. Его рассказы очень волновали меня, но я старался оставаться равнодушным, будто это меня совсем не касается.
Положительной стороной моей работы в сапожной было не только то, что это была легкая работа под крышей. Еще важнее было то, что мне дали возможность жить в бараке ремесленников которые рассматривались как аристократия среди арестантов, потому что жены начальства, для которых шили хорошую одежду и обувь, приносили различные продукты, и не только картошку и махорку, но иногда даже кусочек масла, мяса и т. д. Кроме того, они заказывали различную одежду и обувь для продажи и спекуляции за пределами лагеря. Вывозу этих вещей содействовала сама надзирательница, которая, разумеется, неплохо на этом зарабатывала. Одним словом, были и деньги, и еда, и мне от этого тоже доставалось.
Заведующая мастерской была женой лагерного главного прокурора, Тамара Павловна Королева. Она была симпатичной женщиной и к заключенным относилась либерально. Она притворялась, что не замечает всех этих дел, а иногда просто помогала.
Очень интересным типом был Миша Магазинер. Это был одесский еврей, напоминавший героев рассказов Бабеля. Он был отличным специалистом по дамской обуви, и к нему всегда была большая очередь, состоявшая исключительно из жен высших начальников. Он никого не боялся. При всех обстоятельствах был гогов защищать свое человеческое достоинство. Его уважали даже отъявленные преступники, так называемые "блатные".
Мишу Магазинера мобилизовали в Армию в 1941, когда немцы напали на Советский Союз. Он служил в разведывательном отряде. Когда немцы захватили Украину, его в последнюю минуту перебросили через линию фронта в тыл врага. Он находил-
ся в лесу и с помощью радиопередатчика передавал сведения в штаб Советской Армии. Потом он получил приказ штаба уйти в татарскую деревню. Поскольку он знал татарский язык, то выдавал себя за татарина. Он пошел служить в местную полицию. Это давало ему возможность передавать важные сведения партизанам, действовавшим в соседних лесах.
После войны его встретила женщина из этой деревни и донесла в НКВД, что он во время оккупации служил в полиции и помогал немцам.
Мише не предоставили возможность найти его командиров, знавших правду. Его осудили на 10 лет за предательство.
То же самое случилось и с юношей из Бессарабии, Мишей Токером, который бежал из плена, женился на дочери председателя колхоза и тоже пошел служить в полицию
Когда я вернулся в Тавду, встретил новую большую группу арестантов, так называемых "харбинцев". Их привезли в конце 1945 г , после тою как Советская Армия в результате войны с Японией заняла обширные территории на Дальнем Востоке
В Харбине имелось большое количество русских жителей, в основном, эмигрантов, бежавших из России после Октябрьской революции Когда Советская Армия в 1945 г заняла этот город, арестовали часть его населения, молодых и старых, виновных и безвинных, посадили в вагоны и увезли в сибирские лагеря Несколько таких этапов прибыло и в Тавду Их даже не судили Советские оккупационные власти "справились" с ними "элегантным" путем В первое время некоторые группы этих людей, главным образом интеллигентных, приглашали на беседу, после которой они уже больше не возвращались Позже брали просто так, массами, тех, кто попадал на глаза
Таким образом собрали тысячи и тысячи невинных людей Их загоняли в теплушки и везли по нескончаемым дорогам в сибирские и уральские лагеря При этом, по советскому образцу, отрывали детей от родителей, мужей от жен, разъединяли семьи, причем, как всегда, один не знал о судьбе другого
Среди них было много интеллигентов врачи, инженеры, адвокаты, актеры, священники, профессора университетов, студенты,
175
а также промышленники, купцы, рабочие и крестьяне. Одним словом, представители всех сословий. Большая часть из них умерла в дороге от голода, холода и страшных антисанитарных условий. Не меньшая часть вымерла сразу по прибытии в лагеря.
Среди харбинцев было и значительное число евреев. Среди тех, кто прибыл в лагеря Тавды и Азанки, были руководители еврейской общины в Харбине. По их рассказам, аресты происходили так: однажды руководство общины было в полном составе приглашено на торжественный вечер в военную комендатуру. Собрались там виднейшие личности во главе с восьмидесятилетним, ныне покойным, раввином Кишиловым и председателем Кауфманом; был здесь и секретарь Зумен, казначей Орловский и члены исполкома Цукерман, Шварцман, Борис Миллер, Пастернак, Подольский, братья Моше и Саломон Скодельские, богатейшие люди Харбина.
Представители общины с благодарностью отзывались о совет-ской власти и Советской Армии, о ее руководителях, внесших львиную долю в победу над жестоким врагом нашего народа и всего человечества — фашизмом. Наконец, когда они уже собирались уходить, их вежливо попросили несколько задержаться.
Вошли солдаты с винтовками и грубо приказали: "Руки вверх!".
Всех обыскали и забрали все, что у них было, били и оскорбляли. В первый момент евреи стояли перепуганные, не понимая, что, собственно, происходит. Они подумали, что это недоразумение. Но не успели они прийти в себя, как оказались в темном подвале военной тюрьмы.
Офицеры, с которыми они только что так дружелюбно провели вечер, больше не показывались, и на следующий день их отправили в лагеря. Их семьи никогда не узнали, куда их сослали. Старый раввин вскоре умер. Он не перенес условий ареста.
Братья Скодельские были среди тех, кто умер в первые же дни после прибытия в лагерь Азанку. Многие из харбинцев были вместе со мной в Тавде.
Харбинцы выделялись благородством в поведении. От них никто не слышал ругани, что было характерным для всех заключенных лагеря. Но в общем они не сумели привыкнуть к новым условиям, в которых так внезапно очутились.
Сразу в первые дни заключенные набросились на одежду харбинцев. Хотя она была уже грязной и оборванной от пребывания месяцами в этапах, харбинцы все еще были одеты лучше других. У этих изголодавшихся наивных людей выманивали их хорошую одежду за пайку хлеба или чашку баланды, в обмен на старые рваные и грязные лагерные лохмотья. В этих лохмотьях они выглядели как высохшие голодные тени.
Вообще заключенные-интеллигенты были гораздо менее выносливы, чем простые рабочие или крестьяне. Одним из них был молодой учитель с Украины, Лазебник, осужденный на 10 лет за сотрудничество с оккупантами. Я не знаю, правда ли это, но он утверждал, что стал жертвой клеветы.
Мы жили вместе в одном бараке и часто дискутировали о различных проблемах. Он был интеллигентным человеком, высокообразованным и очень способным, разбирался отлично в литературе, и было наслаждением слышать, когда он декламировал стихи и поэмы Пушкина и Шевченко, его любимых поэтов.
Беда Лазебника заключалась в том, что ему требовалось много пищи. Он каким-то чудом раздобыл котелок, величиной с ведро, совершенно ржавый, с которым никогда не расставался. Он постоянно носил его с собой, привязанным за веревку к рваному бушлату. Ежедневно он стоял долго под кухонным окном, и, несмотря на то, что кухарки гнали его, оскорбляли и ругали, он не уходил, не вымолив "добавку", немного баланды. Часто его выкидывали из столовой силой, избивая при этом. После каждого такого инцидента он появлялся в бараке взволнованный, с затуманенными очками на носу, держа в руке ржавый котелок с остатками баланды, которую удалось выпросить. Он ставил котелок на печку, доливал порядочное количество холодной воды, досыпал чуть муки неизвестного происхождения, и как только это вскипало, он уходил в угол барака и хлебал с жадностью, пока не опустошал котелок.
Лазебник выполнял легкую работу в "Ширпотребе", а по вечерам сотрудничал с культурным активом. Это был художественный ансамбль, который выступал с концертами, ставил целые
пьесы и демонстрировал их не только заключенным, но и населению за пределами лагеря.
Выступления ансамбля проходили на довольно высоком художественном уровне. Его участниками были в подавляющем большинстве профессиональные актеры и музыканты государственных художественных и оперных театров крупнейших городов Советского Союза. В их числе - известный певец из Харбина Виктор Дмитриевич Лавров-Турцынин.
Лавров-Турцынин был сыном священника, 30 лет отроду, очень красивый внешне. Он обладал прекрасным тенором и был одним из выдающихся солистов Харбинской оперы, выступал также с концертами в Токио и других городах Японии.
Лавров не занимался политикой, к которой питал отвращение. Он был далек от споров между так называемой белой эмиграцией и советским режимом. Напротив, он был патриотом России. После освобождения Харбина он выступал с концертами для советских войск. После одного из таких концертов его забрали прямо из зала и сослали в лагерь Шарыгино, где он вырубал леса. Однако, не выдержав каторжной работы и жутких условий, тяжело заболел. Но самой страшной трагедией было то, что он потерял свой прекрасный голос.
В Тавду он прибыл совершенным инвалидом и в мастерских "Ширпотреба" выполнял легкую работу. Со временем улучшилось состояние его здоровья, да и голос вернулся к нему. Он был главным солистом лагерного ансамбля и, разумеется, приобрел огромную популярность, став всеобщим любимцем.
Моя работа в сапожной мастерской продолжалась три месяца. Сезон подшивки валенок закончился. Мы выполняли различные мелкие работы. Но под предлогом того, что мы не выполняем рабочей нормы, бригадир Микус меня и еще нескольких членов бригады выгнал, а нарядчик отправил нас на различные работы.
Меня назначили в бригаду, ремонтировавшую внутреннюю железнодорожную ветку, которая тянулась 2 км через лесобиржу. По этой линии вывозили из лагерной зоны продукцию предприятий: шпалы, доски и т. д. Кроме того, была там и узкоколейка,
служившая для внутреннего транспорта, причем вагонетки передвигали заключенные, а не паровозы.
Новая работа явилась для меня двойным ударом. Кроме того, что она была физически тяжелой, я и материально пострадал. Работая в сапожной, мне удавалось время от времени сэкономить пару подошв для подшивки валенок, нитки и другие материалы, которые я умел отправлять за пределы лагеря. Там я продавал это сапожникам, которые чинили обувь заключенных. Временами и им удавалось из сэкономленных материалов сшить пару обуви, которую они продавали с помощью бесконвойных заключенных. Если "накрывали" с этим товаром, заключенный уже без конвоя не двигался никуда. Вдобавок получали еще 10 дней карцера, откуда выходили еле живыми.
Моя новая бригада состояла примерно из 15 человек, в подавляющем большинстве больных и слабых. Под руководством бригадира, железнодорожного техника по профессии, мы вытаскивали старые гнилые шпалы и подкладывали под рельсы новые, подсыпали землю на те места, где рельсы сели, а часто меняли и рельсы.
Это считалось легкой работой, за которую мы получали низкую норму еды. Однако на самом деле работа была очень тяжелой. Целый день мы находились в движении. Для вытаскивания шпал и закрепления новых требовалась большая физическая сила. Особенно доставалось нам в те дни, когда закладывались новые рельсы, весившие сотни килограммов, которые мы тащили вручную.
Я пришел к выводу, что долго не выдержу и стал искать пути вырваться отсюда. Я отправился к доктору Болдину, работавшему в амбулатории. Он принял меня как старого друга и когда я рассказал ему о своем положении, дал мне освобождение на три дня.
В течение короткого отпуска я встретился с Петькой Розовым. Он только освободился из госпиталя, где находился довольно долго. Он снова принял парикмахерскую и, к моему счастью, тогда было много работы, поэтому ему разрешили взять меня в помощники.
Меня ввели в бригаду хозобслуги, и в основном я был занят так называемой "санобработкой" новоприбывших заключенных. Часто приходилось мне работать целыми сутками без перерыва. Днем и ночью прибывали в те дни все новые этапы с заключенными. В подавляющем большинстве это были "указники", т. е. люди, которых ссылали на основании все новых "указов", сочиняемых сталинской властью. На основании этих "указов" людей судили, причем за малейшую провинность давали 7 лет лагерей и даже больше. Одна из заключенных, колхозница с Украины, рассказала мне, что получила 7 лет за то, что после уборки хлебов собирала оставшиеся в поле колосья. Она этим хотела спасти детей, страдавших от голода, царившего тогда в колхозах.
Это был период кульминации сталинского террора. Массами строили все новые лагеря, не вмещавшие новые жертвы. Приблизительно в 25 км от Тавды построили тогда в самой гуще тайги новый лагерь Пустынь. Лагерь этот был усиленного режима.
Из Ирбита в Тавду перевели управление. Через наш лагерь проходили этапы, а здесь распределяли и рассылали в 5 отделений нового лагеря Пустынь, где заключенные работали на лесоповале. Долго они не выдерживали. Большинство людей вскоре умирали, некоторые вернулись к нам полными инвалидами.
Новой категорией арестантов, которые прибыли с этапами тех времен, и с которыми я встречался в качестве парикмахера "санобработки", были бывшие солдаты и офицеры Советской Армии, попавшие в плен в 1941 году и во время внезапного нападения немцев, они прошли семь кругов ада в гитлеровских лагерях и чудом остались в живых. После окончания войны они оказались на территориях, освобожденных союзниками. Некоторые из них были во Франции и других европейских странах, и, хотя тосковали по своим семьям, уже испытали жизнь свободного мира. У них были справедливые причины бояться за свою судьбу после возвращения в Советский Союз, потому что до них дошли слухи о новой волне террора, принявшего еще большие размеры, чем во времена "великой чистки" в тридцатых годах.
В те дни появлялись в лагерях бывших военнопленных "друзья Родины" - агенты КГБ. Они не жалели подарков, привезенных специально для этой цели из России, "которая не забывает своих сынов". Они привозили письма-фальшивки от родных, и, использовав тоску этих людей по родному дому, по близким, им удавалось убедить большую часть из них "вернуться на Родину"...
Везли их с музыкой, в удобных вагонах с особыми ресторанами, где подавали изысканные блюда и водка лилась рекой.
Так их везли до границ Советского Союза. Но как только пересекали границу, и когда они уже считали минуты до встречи с родными, поезд останавливался на запасном пути. Возвращенцы даже не замечали, как исчезали их проводники. На их месте внезапно появлялись солдаты в мундирах КГБ, вооруженные автоматами и окружали вагоны. Офицеры КГБ "принимали их криками "изменники Родины", избивая при этом. Затем строили рядами, и возвращенцы были уверены, что их ведут на расстрел. Однако они ошиблись: их загнали в вагоны, предназначенные для перевозки скота. Так их везли из тюрьмы в тюрьму по бесконечным дорогам Советского Союза, до тех пор, пока распределяли по лагерям Урала и Сибири. Большая их часть погибла еще в пути от холода и голода. Никто из них никогда не видел своих родных, которые даже не знали, что они живы и вновь находятся в стране.
Среди них были высшие офицеры чином до полковника. Генералов, которые находились среди них, изолировали, как только вагоны пересекали советскую границу, и их увозили в неизвестном направлении.
Никто не интересовался их личными делами. Были среди них такие, которые с достоинством и геройством противостояли гитлеровскому террору в лагерях. Было даже несколько еврейских офицеров и солдат, которые пережили гитлеровский ад благодаря тому, что их нееврейские товарищи, тоже попавшие в беду, помогали им играть роль арийцев. Теперь же они все были обречены на ад их социалистической родины. Их единственным грехом был тот факт, что они остались живы. Это и было доказательством их предательства.
Со временем им разослали приговоры, выданные заочно, без их присутствия. Приговоры были от 10 до 25 лет лагеря строгого режима и каторжной работы.
Один из них, с которым я подружился, был перед войной учителем русского языка и литературы. Он вернулся из Пустыни в тяжелом состоянии. Во время работы в лесу на него упало тяжелое бревно и раздробило ему правую ногу. Долго он был почти парализован и не мог себя обслуживать.
Это он рассказал мне, каким было положение на фронте в первые дни войны на самом деле, в июне 1941. Он также много рассказывал мне о переживаниях в гитлеровских лагерях, об истреблении евреев.
Бывшие пленные, в общем, были молодые люди, выросшие и воспитанные под влиянием советской пропаганды, согласно которой так называемый капиталистический мир построен на злобе, воровстве и грабеже. Встреча с действительностью, когда им довелось жить в Европе, лежавшей в развалинах войны, была открытием, сильно повлиявшим на них. Он рассказывал мне и фактах, выглядевших курьезами. Например, однажды он с друзьями посетил Голландию. Впервые в жизни они там увидели магазин самообслуживания. Большой магазин, наполненный различными товарами. Можешь взять с полок все, что тебе хочется. Когда это известие распространилось среди бывших русских пленных, они стали ездить группами в Голландию, чтобы своими глазами увидеть это чудо, брали с полок все, что попадалось под руки, и "забывали" платить в кассу.
Через несколько дней их "деятельности" владелец магазина спохватился. Но еще большим было их изумление, когда их за эго не арестовали. Владелец магазина только поставил специального человека у входных дверей, который больше их не пускал. "Разумеется, что из-за отдельных лиц тень упала на всех русских", — с обидой сказал учитель.
Второй интересной группой заключенных, прибывших в те дни в лагерь, были "освобожденные" Советской Армией жители европейских стран, в основном Австрии, Венгрии и Югославии. Этих людей заманили под различными предлогами в различные сборные пункты, а оттуда группами сажали в приготовленные вагоны и увозили в лагеря.
Среди арестантов из Югославии были представители времен белой эмиграции после революции 1917. Одним из них был граф Хвастов, сын бывшего премьер министра царской России. Это
был образованный и интересный человек, владевший английским, французским, немецким и многими другими языками. Он был старым и больным человеком, неспособным ни к какой работе. Сломленный и голодный, он находился в таком нервном состоянии, что было почти невозможно завязать с ним беседу.
Другим интересным типом был бывший царский полковник, старше 70 лет. В отличие от графа Хвастова, он держался хорошо как в моральном, так и в физическом отношении. Он жил в маленькой комнатке вместе с тремя другими заключенными, которые работали в лагерной конторе. Он был интеллигентным и общительным человеком и от него я узнал подробности их ареста. Был среди них Вильгельм, представитель Габсбургской династии, мечтавший до Первой мировой войны стать королем Украины. В лагере его звали "Василий Вышиванный", потому что он носил вышитую украинскую рубашку.
Обстоятельства его ареста были следующими сразу в первые недели после окончания войны он находился на одной из венских улиц, в американской зоне. Вдруг возле него остановилась легковая машина, из которой вышли двое мужчин в штатском. Он не успел разобраться в происходящем, как уже очутился в здании советской военной комендатуры.
Позже его, вместе с группой других людей, схваченных па улице, посадили в машину и увезли в неизвестном направлении. Спустя несколько часов они прибыли на границу. Один из их проводников, сидевший впереди рядом с водителем, объявил пограничнику, что это едет группа советских журналистов. Пограничник отдал честь. Пограничный шлагбаум приподнялся, и они оказались на территории, занятой Советской Армией. Там их сразу увели в тюрьму. Следствие продолжалось несколько дней, а затем их, по знакомому нам стилю, повезли по этапам, пока они прибыли в наш лагерь.
Одним из моих еврейских лагерных друзей был Ципин. Он был интеллигентом в полном смысле слова и работа в конторе "Ширпотреба". Его арестовали вместе с сыном за антисоветскую агитацию. Его сын был сослан в другой лагерь.
Интересным человеком был виолончелист Окунев, жертва "чистки" 1937 г. Как и Ципин, он держался с достоинством и играл в ансамбле культбригады. Ни он, ни Ципин никогда не говорили по-еврейски.
Стоит упомянуть моего друга, еврея из Польши Давида Митганга, работавшего в швейной мастерской. Он был осужден на 8 лет...
РАЗНЫЕ ЕВРЕИ
РАЗНЫЕ ЕВРЕИ
В предыдущих главах я уже упоминал еврейских заключенных, с которыми встречался в течение 10 лет моей арестантской жизни. Теперь я хочу рассказать еще о нескольких евреях.
После войны привезли в Тавду группу венгерских евреев, активистов нелегального выезда евреев в Палестину. Одним из них был Миклаш Гольдбергер из Будапешта. Молодой симпатичный парень, осужденный на 25 лет. От него я узнал о судьбе остатков беженцев из Европы.
Миклаш Гольдбергер в юном возрасте был выслан вместе с родителями в гитлеровский лагерь Берген-Бельзен. Вся его семья погибла там, а ему удалось спастись благодаря одному венгру, скрывшему его в лагерной кухне. После разгрома гитлеровцев Миклаш оказался в зоне Западной Германии. Там он стал активистом сионистского движения. В 1946 г. он вернулся в Будапешт, где организовал нелегальный выезд евреев.
Организация была связана с несколькими высшими офицерами Советской Армии, которые поставляли пустые бланки для документов. В эти бланки вносились имена людей, которых переводили через границу в Австрию, а уж оттуда — в Палестину.
Бывали случаи, когда активисты-организаторы побегов переодевались в мундиры советских солдат и, вооруженные автоматами, сажали людей в грузовики и под видом арестантов переправляли их через границу. Везти арестантов из Венгрии было тогда нормальным явлением, и поэтому этот путь был надежным.
Миклаш не знал точно, как это случилось. Но, вероятно, это было доносом. Во время одного из таких переездов его поймали вместе с группой евреев. Тогда было арестовано несколько высших офицеров Советской Армии, которые помогали ему.
Гольдбергеру еще повезло тем, что тогда в СССР была отменена смертная казнь, потому что, согласно параграфам, по которым его судили вместе с двумя советскими полковниками, им грозила смертная казнь. Поэтому они получили по 25 лет сибирских лагерей.
Первое время в лагере он был в депрессии и морально разбит. Я пытался утешить его, хотя было трудно в таком положении найти утешение. Но я был уже опытным лагерником и считал своим долгом помогать ему. По вечерам он приходил ко мне на мои нары, чтобы облегчить сердце. Он рассказал мне о жизни евреев в Европе во время страшной катастрофы, и впервые от него я узнал, что в это время в Палестине была создана еврейская бригада, которая в рядах английской армии сражалась против гитлеровцев. Однажды он напевал песню на иврите и когда услышал, как я стал подпевать, он удивился, что мне знакома именно эта песня.
Вместе с Миклашом прибыл к нам в лагерь еще один еврейский заключенный, за которым также числились переживания гитлеровских лагерей смерти. Это был Шмулевич из Закарпатья. Он также активно помогал в отправке остатков европейских евреев в Палестину. Его арестовали в Советской зоне Австрии, переодетого в мундир советского офицера.
Еще один еврей, который в то время прибыл в наш лагерь — Лазарь Гринвальд, зубной врач из Трансильвании. Во время войны он был мобилизован в венгерскую армию и был отправлен в составе рабочих батальонов на фронт копать траншеи. Там он сдался в плен Советам и его сослали в лагерь для военнопленных в Архангельск. После войны освободили всех венгров. Однако, его не освободили из-за его фамилии. Ему сказали, что поскольку она немецкая, он — немец...
В лагере военнопленных он работал зубным врачом, поэтому был бесконвойным. Он использовал эту оказию, и в один прекрасный день забрался в поезд и исчез. Ему удалось добраться до Закарпатья, а на границе с Венгрией его задержали. Ему присудили три года лагеря и привезли к нам. Прибыв в лагерь, он начал искать евреев. Пришел ко мне в парикмахерскую познакомиться, затем попросил спрятать его несколько тряпок из боязни, что могут украсть.
Однажды он пожаловался, что плохо себя чувствует. Я повел его к доктору Болдину, который принял его очень тепло. Как только Болдин узнал, что Гринвальд зубной врач, он добился, чтобы тот оставался работать помощником.
Поваром в госпитале работал заключенный по имени Андрей. Я брил его, и мы были в хороших отношениях. Он давал мне всякой еды, сколько я хотел. Но он был скрытным, и трудно было вытянуть слово из него. Фактически я не знал, кто он и за что сидит.
Однажды я случайно подслушал, как Гринвальд и Андрей разговаривают между собой по-венгерски. Тогда Гринвальд рассказал, что настоящее имя Андрея — Аарон, что он — еврей из Венгрии и до войны работал поваром на корабле, который возил халуцим (пионеры-добровольцы) в Палестину. Но я и далее притворялся, что не знаю его тайны.
Лазарь довольно долго работал в больнице, пока его не перевели, тоже в качестве зубного врача, в другой лагерь.
Лагерная администрация применяла следующую тактику к заключенным: им не давали находиться долго на одном месте. После нескольких месяцев меня перевели из парикмахерской в одну из мастерских "Ширпотреба". Там в основном трудились инвалиды, изготавливая различные деревянные предметы. Я изготавливал роговые расчески. К тому времени у меня накопился достаточный опыт, и на своем новом рабочем месте я нашел способ, как помочь себе материально. Из мелких остатков рогов, т. е. отбросов, я тайно изготовлял пуговицы различной величины. Достать тогда пуговицу не только в лагере, но и на воле было трудно. У меня был отличный рынок сбыта моей "продукции", появились деньги, и я мог купить себе хлеба! Кроме того, у меня остались и мои парикмахерские инструменты, и я зарабатывал этим ремеслом, обслуживая начальство "ширпотреба".
Руководителем цеха, где я работал, был еврей, однорукий инвалид. Каган, которого осудили по одному из "указов" на 10 лет за хозяйственные злоупотребления. Насколько обвинение было справедливым, я так никогда не узнал.
С Каганом было очень трудно завязать откровенную беседу. Он никогда не разговаривал по-еврейски и никогда не выказывал сантиментов не только ко мне, но и к другим евреям, работавшим вместе со мной. Наоборот, при всякой возможности, он старался доказать, что у него нет никакого отношения к еврейству.
Однажды, во время освободительной войны государства Израиль, мы беседовали о той тяжелой борьбе, которую ведут евреи против арабских полчищ. Внезапно он вмешался, ехидно воскликнув: "Хотел бы я взглянуть на еврейских солдат!.." При этом он бросил циничный взгляд на меня.
Совершенно другим человеком был еврей, инженер Бланк, сын профессора Киевского университета. Он был техническим руководителем "Ширпотреба". Бланк не был заключенным, а так называемым "вольнонаемным". Он проживал за пределами лагеря вместе со своей семьей — женой-украинкой и двумя детьми.
Я стриг и брил его в его кабинете. Однажды, когда мы оказались наедине, он спросил меня, умею ли я писать по-еврейски. Он дал мне карандаш, и я написал несколько слов. Тогда он отобрал карандаш и начал писать печатными еврейскими буквами первые слова известной народной песни: "На припечке горит огонь". При этом он начал напевать мелодию этой песни. Оказалось, что он хорошо владел еврейским языком.
Я был очень тронут, но смог овладеть собой и не показать этого. В те дни писать по-еврейски или петь еврейские песни могло послужить для МГБ поводом для нового суда за "национализм"... А я совсем не тосковал по новому сроку в 10 лет, после того как отбыл уже более 5 лет старого срока.
В 1948 г. привезли в наш лагерь нескольких евреев, осужденных за попытку уехать в Израиль. Они официально обратились в Израильское посольство в Москве, и им обещали помочь. Но как только они вышли из посольства, их арестовали.
Среди них был один московский еврей, Израиль Кансон, известный в тамошней общине. Его судили за то, что он "знал и не рассказал" о антигосударственной деятельности. Это было актом
мести за то, что он отказался сотрудничать с властями. Он отделался легко, получив только... три года.
Кансон был умным человеком, знавшим хорошо Библию. Во время войны он был резником в Ташкенте и руководил одновременно еврейской духовной семинарией (ешивой). Кансон был счастлив, что попал именно в наш барак, где были люди, с которыми он нашел общий язык.
Вместе со мной проживали в этом бараке Мотл Тойбенфлигель, Тувия Апельштейн, Яков Шлетер, Лева Абрамович и Моше Фламгольц. По религиозным соображениям Кансон не дал сбрить бороду, я подстригал ему бороду машинкой.
Кансон получал продуктовые посылки от жены, оставшейся в Москве. Перед Пасхой 1948 г. его жена прибыла на свидание с ним и привезла праздничные продукты, среди которых была и маца. На протяжении всех пасхальных дней он ел только традиционную пищу - мацу. Он счел своим долгом дать каждому из нас кусочек мацы. Во мне этот кусочек мацы разбудил вновь тоску по пасхальным вечерам в отчем доме.
В конце 1949 г. привезли в наш лагерь юношу из Москвы. Его звали Геннадий.
Геннадий был одно время моим соседом по нарам и считал себя евреем, хотя никогда не получал еврейского воспитания. Его отцом был француз, скончавшийся в молодом возрасте. Мать — еврейка — была профессором музыки в Москве.
Геннадий имел высшее образование и был способным журналистом. Когда началась война он был военным корреспондентом. После того как отказались принять некоторые из его статей, он выразился, что в Советском Союзе нет свободы слова. Его арестовали и дали десять лет.
Он был интеллигентным человеком, обладал высокой культурой. Мать часто посещала его, помогала ему материально. Но несмотря на это, он заболел. Когда меня освободили, он лежал в больнице, разговаривал с трудом, кашель душил его. Врачи делали все, чтобы его спасти, хотя перспектива не была обнадеживающей.
Несмотря на его тяжелое состояние, он меня долго не отпускал. Он очень радовался книге "Конрад Валленрод", которую я принес ему. Я получил ее незадолго до этого от Захтрегера. Геннадий знал несколько языков, среди них и польский. Я был поражен, когда он быстро перевел целый отрывок на русский язык.
Лекпомом в лагере был заключенный Шаповалов. Говорили, что он еврей, но я не был убежден в этом. Я брил его часто и беседовал с ним о женщинах. О политике я с ним старался не говорить.
Однажды он заговорил со мной, кажется, об освободительной войне в Израиле. Вдруг он спросил: "Ты из "Мудрецов Сиона?" Я не стал впадать в дискуссию с ним, только подчеркнул, что такое вообще не существует.
В ТАЙГЕ
В ТАЙГЕ
В августе 1947 г. отправили меня в тайгу на сенокос. Ежегодно отправляли группу заключенных на заготовку сена и таким образом обеспечивали лагерному скоту сытую зимовку. На эту работу посылали обычно заключенных, получивших относительно небольшой срок или таких, которые уже отбыли более половины срока. Я всеми силами пытался предотвратить эту новую беду, но безуспешно. Меня послали с группой в качестве парикмахера.
Лил легкий, пронизывающий дождь, когда нас всех собрали у ворот лагеря. Начался знакомый церемониал подсчета живого товара и после тщательной проверки выпустили нас за ворота лагеря. Здесь построили по четыре в ряд и под конвоем повели к реке Тавде. По дороге я поскользнулся и упал. Я ощутил сильную боль в левой руке, которая сразу опухла. Я обратился к начальнику конвоя с просьбой о медицинской помощи. Но он не хотел даже слышать об этом и погнал меня дальше.
Мы поднялись на паром, перевезший нас на противоположный берег реки. Нас снова пересчитали, после этого погрузили на грузовую баржу, где было совершенно темно, грязно и душно. Кто сумел, захватил кусочек места на грязном полу и так мы плыли двое суток.
Для меня это было не в первый раз... На третий день, на рассвете, мы прибыли на назначенное место. На берегу росла высокая трава, покрытая росой, переливавшаяся под лучами восходящего солнца. Мы оказались в колхозе "Нижняя Тавда", районном центре. Было это ранним утром.
Мы выгрузили привезенные с собою рабочие инструменты и полевые кухонные котлы, зажгли костер, вскипятили воду. Каждый получил кружку кипятка и паек хлеба, что должно было заглушить голод до прибытия на место.
Два охранника, я и комендант ушли в деревню, чтобы согласовать с руководством колхоза распорядок нашей работы и при этой оказии помыться и покушать. Затем они потребовали, чтобы я побрил их. Хозяином хаты, где мы находились, был старый крестьянин с длинной белой бородой. Он решил использовать редкий случай пребывания парикмахера в деревне и попросил постричь и его.
Когда я стриг его, он попросил тихонько, чтобы охранник не услышал, постричь бороду по образцу "царя-батюшки"...
У меня не было ни малейшего представления о том, какую бороду носил царь. Он объяснил мне и в благодарность за удачную работу наградил меня поллитровой кружкой молока и лепешкой из овсяных отбросов. Я наслаждался парным молоком, только что надоенным, вкус которого я уже почти забыл...
Больше дать он мне ничего не мог, т. к. сам жил впроголодь. Он рассказал мне, что до коллективизации здесь был цветущий поселок. После коллективизации большую часть крестьян выслали отсюда как кулаков, некоторым удалось убежать, но значительная часть вымерла во время страшного голода, продолжавшегося несколько лет после коллективизации, хотя каждому колхознику официально полагалось получить полкило зерна на трудодень, они же получали свою норму лишь после того, как колхоз выполнял обязательные государственные хлебопоставки. Эти хлебопоставки были всегда больше урожаев. Кроме того, ежегодно, во время уборки урожая появлялся в колхозе комиссар, который заботился о том, чтобы зерно с поля прямо доставлялось в государственные зернохранилища. Колхозникам обычно ничего или почти ничего не оставалось.
Индивидуально мог каждый колхозник растить одну корову, за которую он должен был сдать государству определенное количество мяса и молока, чего у него не было, если теленок подыхал, он был вынужден покупать мясо на базаре, потому что был обязан в любом случае сдать мясо.
Солнце было уже в зените, когда на телеги, запряженные лошадьми, мы погрузили свои инструменты. Нас построили рядами и мы отправились к назначенному нам рабочему месту в тайге.
Мы шли больше километра по высокой траве, сырой от вчерашнего дождя. Нам не удавалось отгонять злых мух и
комаров, кусавших нас до крови. Солнце начало заходить, когда мы, шагая из последних сил, прибыли в нашу новую "резиденцию", состоявшую из нескольких шалашей покрытых сеном, отдельных для женщин и отдельных для мужчин. Комендант и охранники обосновались тоже в отведенном для них шалаше. Вся площадь была огорожена и за ее пределы не разрешалось выходить. Большинство охранников были заключенные.
Каждый из нас захватил место на сене. Мы смертельно устали после изнурительного путешествия. Но долго лежать нам не дали. Несколько человек взяли для организации кухни, состоявшей из ямы, в которую закладывали дрова для топки. Над ямой поставили два железных прута, на которые повесили котел. Было несколько таких котлов, в которых варили пищу и кипятили воду.
Пока сооружали кухню, остальные подбирали косы и другие инструменты для работы. Была поздняя ночь, когда мы получили первый суп и пайку хлеба.
На следующий день, до рассвета, нас подняли. Раздали косы, построили рядами и повели на работу. Я остался в зоне. Моя рука опухла и страшно болела. Но врача с нами не было. Единственным "врачом" была девушка, тоже заключенная, чьи медицинские знания заключались в том, что она какое-то время ухаживала за больными в лагерной больнице.
Самой страшной бедой были злые мухи. Мы получили маски-накомарники, мешочки, надевавшиеся на голову до плеч. Лицо закрывала сетка. Но это мало помогало.
Большинство заключенных были горожанами в прошлом и никогда не держали косы в руках. К тому же лето было дождливым, поля были мокрыми. Было очень тяжело косить мокрую траву. Все это послужило причиной того, что в первые дни почти ничего не было сделано.
Режим здесь был мягче, чем в самом лагере. В этих условиях было невозможно требовать строгой дисциплины. Наш начальник Кузнецов был лейтенантом. Он был известен своим либеральным отношением к заключенным. Поэтому ему не везло. Его не повышали в чинах, и всегда давали труднейшие задания, как, например, руководство сенокосом, что было мучением не только для нас, но и для него.
Кроме надзирателей, охрана состояла не из солдат, как было принято в лагере, а из "самоохраны", т. е. вооруженных заключенных с уголовным прошлым.
Кроме работы парикмахера, которой было немного, мне приходилось точить косы, рубить дрова и ночью топить котел. Один раз Кузнецов послал меня в поле с поручением.
Было это в солнечный день. Впервые за 6 лет я шел один, как свободный человек, без Охраны, по уральской тайге. Сначала я все оглядывался, не веря в то, что это я иду и без сопровождения конвоя. Грело солнышко, и я почувствовал себя новорожденным.
Однажды, когда мы работали на сенокосе, пошел сильный дождь. Заключенные вернулись с поля промокшие до костей. Не было, где согреться и обсушиться, потому что дождь затопил наши костры, негде было сварить обед, и мы остались голодными; постели тоже промокли. Наступила ночь. Обычно зона освещалась кострами, чей дым в какой-то мере служил спасением от комаров. Теперь же все было покрыто мраком, который время от времени прерывали вспышки молний. Гроза в тайге—жуткое зрелище. Меня охватил ужас, я дрожал от страха и холода. Негде было спрятаться. Вода буквально подмыла шалаши. Мы лежали в воде, и нас поливал дождь. Несколько заключенных ушли в шалаши к женщинам под предлогом, что там нет такого сильного дождя. Даже на это охрана не реагировала. Эта ночь длилась безумно долго. Около 7 часов вечера дождь прекратился, но небо по-прежнему было покрыто тучами. Негде было прилечь, потому что сено промокло насквозь. С большим трудом нам удалось зажечь костры, возле которых мы сушили одежду и грелись, и к 10 часам поварихам удалось сварить горячую пищу.
До сегодняшнего дня я не могу понять, как мы это могли выдержать. Многие заключенные, в основном женщины, заболели тогда очень серьезно. Выйти на работу мы не могли. Трава в поле была мокрой, косить ее было невозможно. Заключенные же после той кошмарной ночи тоже были неработоспособны. Медицинской помощи, разумеется, не было.
Кузнецов, очевидно, испугался того, что происходило. Он сел на лошадь и поскакал в район, чтобы сообщить руководству лагеря о создавшемся положении. Он вернулся вечером с приказом перенести нашу зону в колхоз.
Единственным просторным зданием в деревне была школа, в которой учились дети из нескольких колхозов. Еще до нашего прибытия колхозники успели убрать парты из классов. Вместо них расстелили сено на полу. На этом сене мы спали.
Первым делом нас заставили отгородить здание, и площадь вокруг школы стала служить зоной, соответствующей всем предписаниям. Кухню устроили под открытым небом. Но, по сравнению с шалашами в тайге, мы теперь жили, "как в раю".
В первые дни моей работы все было в порядке. Не только мы, но и Кузнецов и охранники были довольны переменой. У них теперь были хорошие условия, отдельная комната для себя и даже место для карцера.
Но через несколько дней вспыхнул скандал. Несколько колхозников явились с жалобой, что ночью из их кладовок украли масло, сметану, мясо и другие продукты. Они утверждали, что до сих пор такого в деревне не бывало, и это все сделали лагерники.
Это была правда. Как раз по соседству со школой жили более состоятельные крестьяне, руководители колхоза, т. е. те, у кого можно было кое-что найти. Поскольку охрана состояла из "самообороны", а на самом деле из голодных арестантов, то они по ночам выпускали воров, которые уходили "на работу".
Кузнецов знал, что колхозники правы и что их жалобы могут послужить для нашего выселения назад в тайгу. Он успокоил колхозников и обещал принять меры для того, чтобы это не повторилось. Но на следующий же день вспыхнул скандал из-за собаки.
Один из колхозников, таежный охотник, имел двух собак, дрессированных специально для охоты в тайге. По воле случая одна из этих собак забралась в нашу зону. Кто-то из наших схватил ее, и вскоре заключенные лакомились вареным мясом.
Хозяин собаки был одним из руководителей колхоза. Он уже пошел не к Кузнецову, а прямо в милицию. В тот же день милиция связалась с лагерным руководством, которое сделало обыск и нашло шкуру собаки, а также остатки ранее украденных продуктов. Началось следствие, но никто не признался.
Колхоз потребовал, чтобы мы убрались из деревни. Кузнецов категорически воспротивился, указывая, что лето дождливое и
что невозможно держать людей в поле в шалашах. Наконец договорились: хозяин собаки получил за нее 800 рублей, и было дано торжественное обещание, что воровства больше не будет.
Кузнецов собрал заключенных и объявил, что если кто посмеет ночью выйти из зоны, будет расстрелян без предупреждения. Кроме того, он призывал всех стеречь друг друга, давая понять, что если состоится хоть еще одно воровство, всех отправят назад в тайгу, где все погибнем.
Кузнецов, однако, хорошо знал, что эти призывы не подействуют и поэтому он предпринял меры предосторожности: усилил охрану. Но поскольку надзирателей не хватало, выбор пал на меня. Старший наздиратель Антипенко вызвал меня к себе и объявил, что меня освободят от всех работ, смогу спать целый день, и только ночью я должен проверять охранников зоны и заботиться о том, чтобы никто не мог выбраться из зоны.
Для меня это было страшным ударом. Я просто боялся того, что воры запросто всадят мне нож в спину, если я помешаю им в "работе". Но у меня не было выхода, потому что в случае отказа меня обвинили бы в невыполнении приказа. Посадили бы в карцер, а потом отправили бы снова в поле косить.
Охранники получили приказ подчиняться моим приказам, но фактически я боялся их, а не они меня. Поэтому я постарался сразу с первой ночи быть с ними в хороших отношениях и поменьше показываться в зоне. Мне удалось убедить сторожей не выходить из зоны, потому что если нас снова угонят в тайгу, мы все там погибнем. Несколько ночей все было спокойно. Никто не вышел. Пока воровства не было.
Однажды нам нечего было курить, и Антипенко предложил мне, чтобы я с одним из "самообороны", неким Василем, отправился в соседнюю деревню, где колхозники на своих индивидуальных огородах выращивали табак, и выменял две пайки хлеба на несколько стаканов самосада (махорки). В обеденные часы мы отправились в деревню за несколько километров. Мы вошли в первую же хату, где жила женщина с маленькими детьми. Муж ее погиб на фронте. Когда мы показали свое богатство - две порции хлеба, весившие вместе полтора кило, — дети, кожа и кости, начали дрожать. Было ясно, что они уже давно не видели хлеба. Мы с этой женщиной сделали
"грандиозный бизнес" - обменяли хлеб на восемь стаканов зеленой махорки.
Мы отправились в обратный путь. Изголодавшиеся по табаку, мы начали курить одну самокрутку за другой. У меня и у моего товарища закружились головы. Мы не заметили, как оборвалась стежка, и мы оказались в бескрайней степи, заросшей высокой травой. Чем дальше мы шли, тем яснее становилось, что мы заблудились. Тучи комаров напали на нас, кусая до крови. Нам не удавалось отогнать их. Мы свалились в изнеможении.
Солнце начало опускаться, и нас охватил ужас. Оставаться на ночь здесь, в поле, означало погибнуть. Очень часто появлялись здесь голодные волки. Кроме того, лагерная администрация отнеслась бы к нам, как к беглецам, и нас снова судили бы. Василь, выросший в деревне, ориентировался в поле хорошо и велел мне ждать на месте, чтобы ему не надо было меня искать, а сам отправился искать ту стежку, которую мы потеряли. Вскоре я услышал его зов. Нам повезло: случайно проезжала продавщица сельмага с возом. Василь заметил ее и окликнул. Она взяла нас с собой. Мы вернулись в лагерь с добытой махоркой.
Кроме меня, в нашей группе был еще один еврей по фамилии Маюфес, на счету которого было уже свыше 9 лет лагеря, и еще оставалось ему отсидеть меньше года. Маюфес был невысокого роста, с типично еврейской наружностью, очень любивший еврейский язык. Он вступил в компартию до революции и очень интересно рассказывал о Гражданской войне, когда был командиром казацкого отделения, сражавшегося на стороне большевиков.
Я никогда не мог себе представить, как рослые казаки, как он описывал их, послушно выполняли приказы низкорослого еврея... "Они называли меня батей",— рассказывал он с тоской по тем романтическим дням, когда ему еще казалось, что он победил в борьбе за новый мир справедливости и порядочности...
В 1937 году, когда началась "великая чистка", Маюфес был партийным функционером в Москве. И тогда он не изменил своим убеждениям. Когда в те дни арестовали нескольких из его ближайших друзей, он отправился в ЦК Партии доказать, что это, конечно, было ошибкой. Но после того, как его просто высмеяли
и выгнали, он возмутился и в виде протеста сдал свой партбилет. Назавтра его арестовали "как врага народа". Ему повезло, что остался в живых и получил "только" 10 лет. 8 лет его мучили в так называемых закрытых лагерях, откуда он не имел даже права сообщить своей семье о своем местонахождении. Одно время он сидел вместе с дочерью Бухарина. Когда же его совершенно уничтожили морально, он был отправлен в Тавду, где выполнял легкую работу в бригаде инвалидов.
На сенокосе Маюфес работал по снабжению продовольствием, которое водным путем отправляли из центрального склада Тавды. От берега до лагеря, приблизительно 10 км, продукты везли на подводах. Дорога была немощеной, так что после дождя было почти невозможно ехать, потому что и подвода, и лошади застревали в липкой грязи.
Однажды, когда я, усталый, после дежурства в дождливую ночь, уснул, наш надзиратель Антипенко разбудил меня и приказал мне взять лошадей и отправиться на берег, так как Маюфес застрял в дороге вместе с подводой, груженной продуктами. Поскольку в подводу была впряжена одна лошадь, то надо было добавить еще одну и помочь вытащить подводу из грязи. При этом Антипенко сказал, что только мне он может доверить выполнение такого задания. Маюфес боялся отойти от подводы, потому что тут же растащили бы все продукты, а главное — хлеб, и мы остались бы без еды.
Впервые в жизни я сидел верхом на лошади. Лошадь эту одолжили в колхозе, и она сразу разобралась, какой "специалист" сидит на ней, и ни за что не хотела выполнять моих приказов. Как только я отправился в дорогу, лошадь заторопилась, но в обратном направлении, и я не мог с ней справиться. Наконец она подбежала к деревянному зданию, и тут случилось чудо. Я в последнюю минуту сориентировался и нагнулся, иначе верхняя перекладина на воротах снесла бы мне голову. Оказалось, что лошадь вернулась в родную конюшню... Я еле овладел собою от страха. Но снова сесть на лошадь боялся, поэтому взял вожжи и повел ее за собой. Я был в отчаянии, потому что лошадь тащила меня примерно полтора километра, а возвращаться пешком означало прибыть на место глубокой ночью, если мы вообще нашли бы обратно дорогу в лагерь. К моему счастью, на дороге показался колхозник на подводе. Я решил, что его послал ангел с
неба. Когда я с возмущением рассказал ему об упрямой лошади, он рассмеялся и согласился привязать мою лошадь к своей телеге и довез меня до места назначения; затем помог нам вытащить нашу телегу из грязи, и мы вернулись в лагерь, когда уже совсем стемнело.
Смертельно усталый после такого тяжелого дня, я еще был вынужден сторожить целую ночь, караулить голодных заключенных и умолять их не воровать последнюю еду у не менее голодных колхозников.
После полуночи мы зажгли костры "кухни". Повариха Маша, которую звали "Тумба", потому что она была очень полной, начала готовить баланду к завтраку.
Сторожа наживались на ночном приготовлении пищи. Но они долго должны были дожидаться супа, потому что среди голодных заключенных было много желающих покушать, вставших с постелей ночью, чтобы выпросить у Маши немного супу. Но если бы она разделила всем понемногу, то не осталось бы к завтраку. Поэтому охранники были вынуждены ждать, пока заключенные снова укладывались спать. Только тогда Маша угощала охранников с супом. Иногда и мне доставалось это лакомство. Затеруха была горячей, свежей, кроме того, Маша давала нам самую гущу.
Величайшей бедой была грязь, в которой мы жили. Бани не было в течение нескольких недель, которые мы провели здесь. За это время я не купался. Вши и клопы пожирали меня; оттого, что я все время чесался, мое высохшее тело покрылось язвами.
Единственная "медичка", которую я упомянул уже ранее, осмотрела мои раны и заявила, что, к сожалению, у нее нет никаких лекарств, чтобы меня лечить. Но она посоветовала мне намазывать раны собственной мочой.
Я послушался и "благодаря этому совету" получил воспаление кожи. На следующий же день кожа покраснела, вокруг ран показался гной. Тогда она заявила, что это опасная заразная болезнь, чесотка, и доложила об этом начальнику. Кузнецов испугался и решил отправить меня вместе с другими больными в лагерную больницу в Тавду.
Два дня я дожидался парохода. На третий день мы, 14 больных, среди которых я был единственным мужчиной, вышли из зоны. Но поскольку не хватало охранников, а заключенные должны были быть под охраной, то Вася с "самообороны" был назначен охранником, а я... его помощником. Вася шел впереди с ружьем, я замыкал шествие. Таким образом, я стерег себя сам...
Сердце обливалось кровью глядя на женщин, которых я впервые увидел несколько месяцев тому назад во время санобработки. Тогда они были красивыми, цветущими. Теперь же - казались старухами.
Дорога шла через зеленые луга, заросшие высокой травой. Я вырос в сельской местности, но таких плодородных лугов и полей, как здесь, я не встречал. Был прекрасный солнечный день, и поэтому еще резче была разница между богатством природы данной местности и бедностью ее жителей. Эти поля, способные дать изобилие хлеба, были превращены в огромную тюрьму, в долину слез и страданий.
Мы остановились для отдыха в центре колхоза. Было тут несколько деревянных зданий попросторнее, чьи хозяева были изгнаны в качестве кулаков. В настоящее время в них находилось управление колхоза, партийный комитет, а кроме того, некоторые из них служили жилплощадью для начальства. Здание, в котором находился комитет партии, было украшено портретом великого вождя народов и огромным лозунгом: "Великий Сталин ведет колхозников к счастливому будущему"...
Наконец мы прибыли к берегу. Нас уже ожидал катер, несший имя одного из руководителей Октябрьской революции и создателя аппарата террора - Феликса Дзержинского. Мы поднялись на катер, и он тронулся с места. На сей раз нас не трясло так сильно, потому что мы плыли вниз по течению. И странно, мы были счастливы, как будто ехали к себе домой.
Усталые с дороги, мы улеглись на отгороженном для нас месте в глубине катера. Долго я не мог уснуть. Часов в 11 ночи Вася разбудил меня, надо принимать смену. Была договоренность о том, что он несет вахту днем, а я — ночью. По правде говоря, не было особенно кого караулить. Потому что заключенным было запрещено выходить по ночам на палубу. Кроме того, катер по ночам не останавливался.
Вася передал мне ружье со штыком, и мною овладело странное чувство... Какая проклятая система, если заключенный должен караулить другого... и себя самого... Вокруг царила мертвая тишина, и только шум мотора и всплески воды нарушали ее. Дул холодный ветер.
Капитаном катера был немец с Поволжья, один из тех, кого в 1941 г. сослали. Он обрадовался, узнав что я знаю немецкий язык. Когда он увидел, что я дрожу от холода, то дал мне одеть свой полушубок.
Немец не знал, да и я не подумал, что ему предстоят неприятности; мне-таки было тепло, но утром, когда Вася пришел сменить меня, и я вернул немцу его полушубок, он почувствовал, что его одежда полна вшей. Я сомневаюсь в том, что ему удалось очистить полушубок от незваных гостей.
На этот раз путешествие продолжалось недолго, потому что мы плыли по течению. В лагерь мы прибыли к вечеру. Больных сразу доставили в госпиталь и как обычно, отправили в баню. За шесть недель я впервые хорошо выкупался и сдал одежду в дезинфекцию. Мне стало легче, будто я сбросил с себя тяжелый груз.
Доктор Гольцфохт обследовал меня и заявил, что у меня нет никакой кожной болезни, что я просто искусан вшами и клопами и что происхождение ран — сильное почесывание... Но несмотря на это, он дал мне освобождение от работы на несколько дней.
Когда я пришел в барак, уже все спали. Я нашел пустое место на нарах и улегся там до утра.
Нары были чистыми, только что их дезинфицировали. Вообще дезинфекция, в частности, очистка нар от клопов, была очень сложной процедурой, проводившейся особыми людьми. Они приносили большой железный котел, наполненный водой. Под котлом была печь, которую топили, пока вода вскипала. Тогда доски разобранных нар клали в кипящую воду. После окончания процедуры собирали нары вновь. Вода в котле была полна клопами и превращалась в густую кашу из клопов коричневого цвета. Когда я вспоминаю это, меня начинает тошнить...
ДОКТОР БОЛДИН
ДОКТОР БОЛДИН, МАРИЯ КОНСТАНТИНОВНА И АЛЕКСЕЙ КОЛЕСНИКОВ
Те несколько дней, когда я был освобожден от работы, я использовал прежде всего для того, чтобы очистить себя от вшей. Бухгалтер Мельник, знакомый мне еще по бригаде Маратова, выписал мне новую фуфайку, брюки и белье. Я снова отправился в баню, хорошо помылся, сдал старую, грязную и рваную одежду, одел новую, почувствовал себя заново рожденным.
Я получил место в бараке и впервые даже новый сенник. Одним словом: мне показалось на миг, что я вернулся домой, к родным... Я пошел к Петьке Розову, который встретил меня очень приветливо, и я опять получил работу в парикмахерской.
Я вообще старался держаться ближе к госпиталю, насколько это было возможно, потому что там я был обеспечен хорошей едой. Об этом заботилась старшая медсестра Мария Константиновна, русская женщина с благородной душой.
Больница помещалась в трех бараках, так называемых корпусах. Эти бараки отличались от других лагерных бараков тем, что были выбелены изнутри и снаружи и были огорожены от лагерной зоны забором. Были здесь три отделения, насчитывавшие с общим свыше 150 коек. Но число больных было всегда больше и часто лежали в коридорах тоже.
В первом корпусе, самом большом, было общее отделение, где лежали заключенные, страдающие различными болезнями, в основном - внутренними. Во втором корпусе, менее вместительном, находилось отделение глазных болезней, а в третьем — хирургическое отделение и аптека.
Медицинский персонал состоял в основном из заключенных, но были и вольные. Директором госпиталя официально числилась доктор Бахтина, занимавшая этот пост не столько по своим медицинским познаниям, как по той простой причине, что была женой начальника лагпункта. Она была неприятным человеком. Рыжая, толстая, с прыщавым лицом, очень злая; никто от нее никогда не слыхал доброго слова. И больные, и персонал ненавидели ее. Когда я поступил туда работать, она была в положении. У нее родился мертвый ребенок, и все говорили, что это - наказание от Бога. Может быть, ее злоба происходила от того, что как врач она была почти безграмотна, поэтому пыталась поддерживать свой авторитет методами НКВД, позаимствованными у ее мужа.
Главными силами госпиталя были двое заключенных — доктор Болдин и доктор Гольцфохт. Последний был немцем Поволжья, родившимся и воспитанным в Советском Союзе. До ареста он был доцентом в одном из крупнейших городов. Он стал жертвой доноса после того, как рассказал анекдот в обществе своих друзей-врачей. Ему дали 10 лет за антисоветскую агитацию...
Кроме того что он был крупным специалистом по внутренним болезням, он еще любил творить добро. Доктор Гольцфохт пользовался колоссальным уважением не только у заключенных, но и у администрации.
Душою больницы был Иван Николаевич Болдин. Будучи учеником знаменитого профессора Филатова, он обладал обширными познаниями во многих областях медицины и вдобавок к этому имел золотые руки хирурга. В лагере он был заведующим хирургическим отделением глазных болезней.
Доктор Болдин провел сложные операции и спас жизнь многим людям. В Тавдинский госпиталь доставляли больных из всех окружающих лагерей. Однажды привезли заключенного, потерявшего зрение несколько лет тому назад, и врачи не подавали никакой надежды на хотя бы частичное улучшение зрения.
Д-р Болдин оперировал этого больного несколько раз, и тот вскоре прозрел. Его радость была настолько большой, что он написал письмо в ГУЛаг, в Москву, в котором выразил благодарность за то, что его арестовали и сослали в лагеря, так как он получил возможность попасть к д-ру Болдину, который
восстановил его зрение. Это благодарственное послание вызвало сенсацию не только у нас в лагере, но и в ГУЛаге.
Поскольку в Тавде среди вольных не было глазного врача, то Болдин лечил не только заключенных, а местное население и все начальство. Поэтому администрация была вынуждена дать Болдину разрешение свободно передвигаться за пределами лагеря.
Бедой Болдина была его любовь выпить. В одной из наших бесед он жаловался, что на свободе, до ареста, он не был пьяницей. До этого его довели лагеря. Пациенты на свободе угощали его выпивкой; кроме того, он любил прикладываться к спирту, полученному для медицинских целей.
Несколько раз его заставали выпившим при возвращении в лагерь, после чего отобрали пропуск. Однако администрация была вынуждена вернуть пропуск потому что другого глазника не было и каждый раз он обещал, что это больше не повторится. Но, в конце концов, он за это дорого поплатился.
А пока Болдин был фактически главврачом больницы и я лично очень многим обязан ему.
Весною 1948 г., после того как Петька Розов освободился из лагеря, меня назначили заведующим парикмахерской. Я теперь стал хозяином. Делать санобработку я отправлял своих помощников, а моими клиентами стали офицеры и охранники лагеря, которые мне время от времени давали несколько рублей за стрижку и бритье.
Я имел иногда возможность выбраться за пределы лагеря, правда, в сопровождении охранника, чтобы купить порошок для бритья, одеколон и другие, необходимые для работы материалы.
В те времена одеколон был на вес золота. Заключенные-алкоголики пользовались им вместо водки, которую невозможно было достать. Понятно, если бы меня застали за продажей одеколона, то я потерял бы работу и получил бы вдобавок 10 дней карцера.
В еде у меня недостатка уже не было. Об этом позаботилась Мария Константиновна, благодаря которой я питался в больничной кухне. Я был одет тепло и чисто и со временем накопил немного денег. Уже надо было позаботиться о том, где их спрятать, чтобы не обнаружили и не отобрали. В этом мне помог заключенный Алексей Колесников, который работал в лагере во втором корпусе больницы.
Мало я встречал в своей жизни таких искренних друзей и честных людей, каким был Алексей Колесников. Ему было тогда 40 лет и до ареста он служил в Советской Армии, работая в отделе снабжения. Однажды, после инвентаризации, установили недостачу в несколько десятков литров бензина, что являлось нормальным явлением. Но поскольку он был порядочным человеком и не делал "левых" дел с контролерами, то Колесников стал их жертвой, и ему присудили 7 лет лагеря.
Алексей заботился обо мне как брат и даже в лагерных условиях можно было доверять ему деньги.
В больнице я познакомился с Леоном Ринеком, арестованным вместе со Станкевичем и Шпигельглазом, который тоже находился в Тавде. Ринек был медбратом в лагере для туберкулезных больных в Чуче. Он приезжал к нам принимать туберкулезных больных. От него я узнал, что у него находится тяжелобольной Иссер Файвусас, с которым я был вместе в Ашхабаде, тоже осужденным за попытку перехода границы. Иссер позже поправился.
ГОРЬКАЯ СУДЬБА Д‑РА БОЛДИНА
ГОРЬКАЯ СУДЬБА Д-РА БОЛДИНА
Однажды, после обеда, я брил больных в больнице. Моя рабочая комната находилась напротив входа. Вдруг я заметил, что зашел Васька — один из печально знаменитых преступников лагеря, так называемый "законник". Взбешенный, с топором в руке, он бежал по направлению кабинета д-ра Болдина. Меня охватил ужас, я потерял способность двигаться.
К счастью, появился Колесников, сильный, хладнокровный человек. Кроме того, он обладал каким-то влиянием на Ваську. Колесников схватил Ваську за руку, в которой тот держал топор, и начал бороться с ним. Наконец ему удалось отобрать топор у бандита. Между тем поднялась суматоха, и д-р Болдин успел выйти из своего кабинета и спрятаться между больничными койками.
Подняли тревогу, и охрана отвела Ваську в карцер.
Неписаный закон "законников" таков: если кто-либо из них не выполнил их общего решения убить кого-то, то он сам был осужден на смерть. Неизвестно, за что они хотели убить д-ра Болдина, не знаю также, откуда к Ваське в карцер попал кусок стекла, с помощью которого он перерезал себе вены на руках. Его привезли в больницу истекающим кровью. Он умолял, просил оставить его в госпитале, но надзиратели распорядились, чтобы ему перевязали раны и вернули в карцер.
Васька дорого заплатил за невыполнение убийства. Больше в этом лагере он не мог оставаться, потому что его дружки прикончили бы его. Как только его вылечили, то переправили в другой лагпункт в Чун-Чоше. Но и там его не потеряли из виду, и в один прекрасный день его нашли с ножом в спине. Его привезли в Тавду лечить в очень тяжелом состоянии. Это было тогда, когда ему оставалось всего 4 недели до освобождения.
Он лежал отдельно, в изолированной комнате, с решетками на окнах. День и ночь его стерегли, чтобы дружки не расправились с ним до конца. Я навещал его почти ежедневно, потому что должен был брить его. Внешне он производил впечатление интеллигентного человека. Он каждый раз награждал меня пачкой сигарет, т. к. его регулярно снабжали из дому, из Ленинграда. У меня создалось впечатление, что он из приличной семьи. Он всегда был чисто одет. Оказалось, что он - офицер Советской Армии и был ранен на фронте. За что он сидел в лагере, я так и не узнал. Он лежал в госпитале до освобождения и вышел оттуда тяжело больным.
В то время я познакомился с заключенным, доктором Робертом Сенгаловским, пожилым человеком; невысокого роста, толстый, лысоватый, носил буденновку шапку кавалеристов в армии Буденного со времен Гражданской войны. Он работал заведующим лагерной аптекой.
Сенгаловский любил брить голову вместе с бородой почти ежедневно. Таким образом завязалась наша дружба. Он был культурным человеком, всесторонне развитым, и беседы с ним мне очень много дали в познавательном отношении. До ареста он был долгое время на дипломатической службе в Западной Европе. В 1937 г. его отозвали в Москву и через несколько дней арестовали.
Разговоров о следствии и суде он избегал. Рассказал мне только, что получил 15 лет за антисоветскую деятельность. Поскольку он был дипломированным фармацевтом, то его назначили в лагере аптекарем.
В рамках своих возможностей я помогал другим заключенным. Одним из них был Саша Грозин из Ленинграда. Саша отличился в бою с гитлеровцами, за что был награжден несколькими высокими правительственными орденами.
Во время войны Саша служил в разведке. Однажды ему удалось, несмотря на ураганный огонь, добраться до позиций врага, после этого он справился с охраной, захватил бункер гитлеровцев и взял в плен высокого офицера, от которого добыл нужную информацию, очень важную для данного отрезка фронта.
Саша вернулся с фронта инвалидом. Я точно не знаю, чем он занимался после войны и за что его осудили, но он получил всего один год и был отправлен к нам в Тавду.
В лагере также приняли во внимание его фронтовые заслуги. Поскольку у него был короткий срок, он работал на доставке продовольствия лагерной охране; ездил с подводой за пределы лагеря без охраны и привозил с базы сахар, муку, крупу, мясо, масло, махорку и т. д. Это было лучшей работой, о которой заключенный мог только мечтать. Но бедой было то, что Саша по дороге иногда выпивал лишнее.
Однажды ему нагрузили на базе полную подводу с продуктами. Наступил вечер, а Саша все еще не возвращался. С базы ответили что он взял продукты и уехал еще до обеда. Сделали облаву, но нашли лишь лошадь и телегу. Оказалось, что прямо с базы Саша отправился на базар, продал продукты, оставил на месте лошадь с телегой, а сам отправился в ресторан и сразу напился...
Когда лагерные власти организовали погоню за ним, Саша уже сладко спал в поезде по дороге в Свердловск и, вероятно, видел чудесный сон. Но далеко уехать ему не удалось. Еще до Свердловска его разбудили и вернули в Тавду. Его избили, к его годичному сроку прибавили еще три года. Но на этот раз - со строгим режимом.
Некоторое время он выполнял тяжелые работы, после чего открылись раны на ноге, полученные еще на фронте. Медицинская комиссия признала его совершенно нетрудоспособным.
Долго еще он жил на голодной норме инвалидов, опух от голода и выглядел ужасно. Мне потребовался в то время помощник в парикмахерскую, и я попросил, чтобы дали Сашу. Он умел орудовать бритвой, я научил его обращаться с прочими парикмахерскими инструментами, и он стал заниматься санобработкой, частично стриг и брил больных в больнице. Вскоре его нельзя было узнать.
Все было хорошо, только я должен был прятать от него одеколон. Где он только чувствовал близость такой бутылочки, он не мог владеть собой и выпивал все до последней капли. После такого случая он обнимал меня, целовал и плакал: "Липа Лейбович! Я тебе стольким обязан, и причиняю тебе столько неприятностей! Но теперь это в последний раз..."— утверждал он. Это было до следующего раза...
Но вместе с этим он был прекрасным товарищем в беде, благородная душа. Он оставался долго со мной, почти до самого освобождения.
Саша не был единственным, кому мне удалось помочь. В нескольких случаях мне удалось спасти людей даже от гибели.
Интересным типом был молодой парень Колька Абрамов. Он выглядел даже моложе своих 18 лет, высокий и худощавый, с голубыми глазами, его симпатичное лицо сохранило детскую наивность. Но когда он еле тащился, с трудом передвигая опухшие ноги, в грязной рваной одежде, то казалось, что это старик. Этот 18-летний мальчишка был приговорен к семи годам только за то, что, будучи голодным, украл немного еды. Было просто невыносимо смотреть, как этот ребенок находится в обществе преступников и подпадает под их влияние.
Однажды я позвал его в парикмахерскую и предложил ему стать моим помощником. Колька очень охотно принял мое предложение. Он оказался способным учеником и очень скоро научился работать. Он больше уже не голодал. Но как только он физически окреп, его послали на тяжелую работу, так уж было принято в лагере. Только по вечерам, когда я делал санобработку, он приходил помогать мне. Я старался, чтобы он не голодал.
Однажды, в одном из лагпунктов потребовался парикмахер. Так как Колька уже был специалистом, его отправили туда. Через год он вернулся, я тогда работал только в больнице. Как только он выяснил, где я работаю, сразу пришел ко мне. Я его просто не узнал; он был хорошо одет и выглядел, как из дома отдыха. Он очень беспокоился о моем здоровье, принес мне пачку сигарет и немного продуктов. Он был счастлив, когда я успокоил его, что мое здоровье поправилось. Он рассказал мне, что работал парикмахером и жилось ему неплохо. "Я надеюсь, что буду и в дальнейшем работать по этой специальности и буду вечно благодарен тебе за это", — сказал он.
Во время моей "карьеры" в качестве лагерного парикмахера, у меня было еще несколько подобных случаев. Однажды, когда я был занят санобработкой, которую был обязан пройти каждый вновь прибывший арестант, как раз привезли небольшой этап больных заключенных, работавших на лесоповале в Чун-Чоше. Они вырубали там леса и были доведены до такого состояния, что от них остались лишь кожа да кости.
Среди них был один заключенный, тело которого было почти все покрыто вытатуированными фигурами. Когда я стриг его, он мне сказал, что немного разбирается в профессии парикмахера, но что там, в Чун-Чоше, ему не дали работать по этой специальности.
На мой вопрос, хочет ли он мне помочь, он сразу ответил утвердительно. Было уже поздно, и я устал. Я дал ему машинку и он, совершенно голый, начал стричь других заключенных. Я сразу убедился, что он работу знает и позаботился, чтобы он после бани вернулся ко мне.
Я взял его в парикмахерскую и познакомил с Петькой Розовым, он назвался Мишей Комишовым. Мы послали дневального Ивана Мазнева на кухню принести Мише котелок супа. Миша был очень голоден и мгновенно все съел. Были тогда в парикмахерской несколько клиентов. Петька дал Мише бритву и велел начать работать. Как только он приступил к работе, Петька сразу обратился ко мне на идиш: "Сразу видно, что он специалист". Нацмен наш притворился, что не понимает нас. Мы были убеждены, что он — нацмен.
Спустя какое-то время, когда мы были одни в парикмахерской, он вдруг обратился к нам на хорошем еврейском языке: "Вы полагаете, что я не понял тогда, что вы говорили обо мне по-еврейски? Но я даже перед вами не хотел признаться, что я еврей, потому что боялся, что будут придираться ко мне... Вы не представляете, какая антисемитская травля началась у нас в стране. В Советском Союзе такого еще не было... Но теперь мне все равно, и я назло буду разговаривать по-еврейски..."
Воры, до сих пор считавшие Мишу "своим", с тех пор стали звать его "Мишка-жид". Миша Комишов был родом из Одессы. Одно время он жил в Киеве без прописки. Его схватили и сослали
за это на 2 года в лагерь. Когда он прибыл к нам, ему оставалось сидеть почти год. Он остался и работал со мной до самого освобождения. Тогда мы сердечно попрощались, и я проводил его до ворот, и с радостью смотрел на то, что он уже по ту сторону ворот... Мне тогда еще оставалось сидеть 2 года, 8 месяцев и 17 дней. В лагере это - большой срок, и одному только Богу известно, что за это время может случиться...
Бывали также случаи, когда мне за добро платили злом. Так было с неким парнем из Львова, с которым я был знаком еще в Ашхабаде. Его фамилия была Спектор, он был юристом. В лагере в Тавде, куда его привезли в 1948 г., он стал парикмахером. Я помог ему устроиться в нашу парикмахерскую. После этого он подлейшим образом выжил меня оттуда. Однажды он даже ударил меня в присутствии других сотрудников. Но и ему недолго "посчастливилось" там работать.
В лагере всегда было легче, если ты солидарен с остальными заключенными. Всем было одинаково плохо, и такие типы, как Спектор, не пользовались популярностью не только у заключенных, но и у лагерной администрации. Д-р Болдин также не хотел помочь Спектору, и его вскоре выслали из Тавды.
Однажды в наш лагерь доставили группу заключенных, у которых за спиной был уже большой лагерный стаж. Их давно должны были освободить, однако, из лагеря не отпускали. С одним из них я познакомился и узнал от него, почему их не освобождают, хотя они давно отбыли свои сроки и физически были совершенно истощены.
Оказалось, что они строили подземный секретный город на Урале, который назывался "Победа".
Тысячи заключенных трудились над созданием этого города, где создавались какие-то таинственные устройства. Само собой разумеется, что ни у кого из этих заключенных не было перспектив когда-нибудь выйти на волю. Многие погибли при выполнении этих работ. На место погибших доставляли других, а тех, кто уже больше не в состоянии был работать, отправляли в другие лагеря.
В начале 1948 г., когда я работал в бане, к нам в лагерь привезли бывшего подполковника Советской Армии. Он был в военном мундире, очень чистом и аккуратном, не было только погон и боевых наград. Его не отправили на тяжелую работу, и он работал в "воспитательном отделении". Он часто захаживал в парикмахерскую, и вот что я узнал о нем.
Он находился вместе со своей боевой частью на оккупированной немецкой территории. Среди его солдат вдруг стал распространяться сифилис. Понятно, что он узнал об этом, и начал добиваться сведений о разносчике этой болезни. Оказалось, что ею была немецкая проститутка, находившаяся поблизости, и солдаты встречались с ней... Подполковник, недолго думая, застрелил ее. Это произошло в Берлине.
Его за это судили, дали 10 лет лагеря, лишили звания. Мы считали его героем и очень уважали. Даже "блатные", или "урки", как их еще называли, преклонялись перед ним...
Будучи лагерным парикмахером, я часто оказывался в положении, доставлявшем мне моральные страдания. Как известно, арестанту не разрешалось носить прическу. Поэтому были случаи, когда меня доставляли к заключенным, которым связывали руки, и я был вынужден их стричь. Я прилагал все усилия, чтобы как-то не выполнять эти процедуры, но не всегда это удавалось
Исключительно неприятным для меня был случай, когда меня взяли на такую "работу" к одному моему коллеге по профессии, парикмахеру, к тому же из Одессы, Мише Курлянскому. Он обслуживал лагерную охрану за пределами лагеря, имел право ходить на работу и без сопровождения конвоя. Однако он был обязан итти по дороге, предписанной лагерным руководством.
Однажды, когда он изменил маршрут, его поймали. Это была не просто прогулка; он шел к женщине, с которой был в интимных отношениях. Разумеется, что его лишили разрешения передвигаться без охраны и отправили на тяжелую работу. Единственное, что оставалось ему от тех добрых времен, это — кудрявый чуб на голове. Теперь же, начальство приказало обрить Мишу наголо.
В 11 часов вечера меня разбудили. Около нар стоял надзиратель. Я сразу сообразил, что меня заставят стричь кого-то против воли. Так было на самом деле. Мы вошли в барак, и я, к моему изумлению, обнаружил, что на сей раз жертвой будет Миша Курлянский.
Миша не знал, в чем дело и по приказу надзирателя спустился с нар. Но когда ему велели сесть на табуретку, он категорически отказался. По приказу двух охранников ему связали руки и в нижнем белье вывели из барака, затем его ввели в другой барак, усадили силой на табуретку, а мне приказали стричь.
Было впечатление, что он сходит с ума. Рубашка на нем порвалась, а он дико кричит: "Взвод, вперед!". (Миша был раньше офицером Советской Армии, во время войны с немцами руководил боевым отделением). Он сильно сопротивлялся, и я даже не мог приблизиться к нему. Охранники усадили его на табуретку. Как только я приблизился к нему с инструментами, он снова стал мотать головой. За это время мне удалось испортить машинку, и я сказал надзирателю, что мне нечем стричь, т. к. машинка не в порядке. Он рассердился и велел звать другого парикмахера. Это был Панагошин, бывший царский полковник, которого я научил парикмахерскому делу. Его привезли из Харбина и в первое время я помогал ему в работе. Разумеется, он выполнил эту работу без всяких раздумий, а возможно, и с удовольствием. Миша выглядел как остриженная овца. На следующий день он пришел в парикмахерскую и просил побрить ему голову. Я был рад, что выкрутился из этой неприятности.
В то время положение заключенных в Тавдинском лагере было гораздо лучше прежнего. В первую очередь это было заслугой начальника лагеря лейтенанта Бурова. Впервые за мою 7-летнюю арестантскую жизнь я встретил на этом посту человека, сделавшего все, чтобы облегчить жизнь осужденных.
Буров проявил большой интерес к "культбригаде" и старался, чтобы она выступала прежде всего перед заключенными, чтобы этим в какой-то мере облегчить их страдания. Он лично присутствовал почти на всех концертах. При этом он всегда просил солиста Лаврова исполнить для него сентиментальную песню.
В составе "культбригады" находился оркестр, в котором участвовало несколько евреев, среди них скрипач Штерн с сыном Володей, игравшем на тромбоне. В выходные дни Буров разрешал организовывать развлечения. Оркестр играл, а мужчины и женщины танцевали вместе, что в лагерных условиях было исключением. Это давало заключенным возможность оторваться хоть на миг от будничных бед и забыть, где они находятся.
У меня часто имелась возможность беседовать с начальником Буровым, потому что я почти ежедневно приходил в кабинет брить его. Однажды, это было в октябре 1948 г., когда я пришел к нему, он сказал мне, что брею его в последний раз.
"Оказывается, такие люди, как я, не годятся для этой работы. Меня сняли с работы", — сказал он, и мне показалось, что он этим доволен.
На его место пришел майор Левченко, украинец, прибывший с оккупированных Советской Армией областей Западной У к раины. С первого дня Левченко постарался "исправить" то, что Буров, по его мнению, испортил... В первую очередь, он укрепил дисциплину, что означало создать такой режим, чтобы заключенные не имели минуты покоя. Он начал гонять заключенных с одной работы на другую. Особенно он издевался над политическими заключенными. Все те, кого судили за антисоветскую деятельность, были устранены от работ по обслуживанию в зоне. Понятно, что и меня убрали из парикмахерской. Но мне повезло: Бог прислал мне лекарство и от этого удара.
В сентябре 1948 г. я предстал перед медицинской комиссией, которую каждый заключенный должен был пройти раз в три месяца. Впервые я увидел аппарат для измерения давления крови, что было новинкой в советской медицине вообще и в лагере в частности. Оказалось, что у меня очень высокое давление, и по предложению двух врачей, д-ра Болдина и д-ра Гольцфохта, я был признан инвалидом той категории, которая была полностью освобождена от работы.
Принадлежность к той категории имела одно преимущество — меня больше не могли посылать на тяжелую работу. С другой стороны, это меня пугало: инвалида освобождали от работы, но он получал лишь 550 г хлеба и 2 раза в день суп. Но и это было слишком дорого для властей, и инвалидов рассылали в особые
лагеря, где для них создавали такие условия, чтобы они как можно скорее погибали.
Благодаря медицинскому персоналу, а в основном, Марии Константиновне, я и далее оставался работать в госпитале, с той лишь разницей, что это не было официально, и мне не платили 30 руб. в месяц, а давали только голодную норму инвалида. Но я брал только хлеб, да и его часто отдавал, потому что и без этого еды у меня было достаточно.
Кроме работы парикмахера, я выполнял различные работы по хозяйству: точил хирургические инструменты и иглы для уколов. Была острая нехватка этих иголок, а те, которые получали, были только длинные, и их надо было укорачивать. Я участвовал и в подготовке больных к операциям. Медицинский персонал был доволен моей работой, я был своим среди них, и они не могли допустить, чтобы меня обидели.
Основную моральную поддержку я получал от Марии Константиновны Бушуевой, и ей я обязан тем, что остался в живых.
Чем ближе был день моего освобождения, тем страшнее казалась ей предстоящая со мной разлука. Однажды она сказала мне: "Липа, когда ты освободишься, найдешь у меня родной дом..."
Мария Константиновна была вдовой офицера Советской Армии, павшего на фронте в первые месяцы войны. Она жила в Тавде вместе с двумя детьми и родителями. По правде говоря, я испытывал большую симпатию к этой женщине, которая отнеслась ко мне как близкий, родной человек.
Хотя я знал о ее чувствах ко мне, и мне самому она очень нравилась, однако, ее предложение поставило меня в затруднительное положение. Меня не радовала перспектива остаться в течение всей жизни в этой глуши между тайгой и лагерями. Но я в себе не нашел сразу силы отклонить ее предложение. Мне это показалось жестоким, а с другой стороны я хотел быть честным и не создавать у нее фальшивых иллюзий. Я сказал, что должен подумать. Со временем, по мере приближения дня освобождения, я объяснил ей, что не могу привыкнуть к мысли, что не вернусь в родительский дом, хотя бы для того, чтобы узнать, что стало с моими родными.
Нехватка медикаментов в лагере была серьезной проблемой, от которой страдали многие заключенные. Доктор Болдин стал изобретать экстракты, составляя их из различных растений и таким образом создавал лекарства, которые очень многим помогли. Разумеется, эти лекарства проверялись сначала медицинской комиссией.
Доктор Болдин, между прочим, открыл средство для лечения истощенных арестантов с помощью пузырей, в которых находится ребенок до рождения. Эти пузыри он получал в родильном отделении в городе, консервировал их с помощью хирургических методов, подсаживал под кожу больного. Мне лично он сделал три такие подсадки, после которых я почувствовал себя отлично. Но именно тогда, когда я проходил такой курс лечения, внезапно Болдина убрали. Его исчезновение было очень характерным для бесправных людей при советской власти и для жестокого отношения со стороны начальства, способного погубить лучших людей ради личной амбиции.
Болдин лечил не только заключенных, но и лагерное руководство. Одним из его пациентов был заместитель начальника лагерного управления "Востокураллага", полковник НКВД Петров. У полковника была обнаружена тяжелая глаукома. После продолжительного лечения доктор Болдин объявил Петрову, что ему необходимо ехать в Москву на операцию, в противном случае ему грозит полная слепота.
Этот "герой", который равнодушно смотрел на страдания сотен и тысяч заключенных, сам очень боялся хирургического вмешательства. Он категорически отказался ехать на операцию. Доктор Болдин, однако, боялся, что ему придется отвечать за капризы полковника, и во время одного из визитов, после выпивки, заявил, что если Петров откажется от операции, то он, Болдин, снимает с себя ответственность и поэтому не может его больше лечить.
Полковник Петров, который почти всегда был навеселе, принял это как личное оскорбление. В присутствии медицинского персонала и больных он начал оскорблять Болдина, пристыженного и перепуганного. Петров вышел из больницы и через
несколько минут появился старший надзиратель Обуховский с приказом посадить доктора Болдина в карцер на 10 дней.
Было обидно и больно смотреть, как охранники грубо стянули с этого благородного человека белый халат, потащили его с заломленными за спину руками из больницы, как обыкновенного преступника, и отвели в карцер. Но это было еще недостаточным наказанием за "провинность" врача, и прямо из карцера отправили его в особый штрафной лагерь.
Больные остались без врача, среди них и я. Больше мы доктора Болдина не видели. Я даже не знал, куда его сослали. Так полковник Петров "наградил" 56-летнего врача за его преданность своим пациентам.
Вместе со многими больными я сильно переживал исчезновение нашего доктора. Он был не только выдающимся специалистом, но и великим гуманистом, прекрасным человеком; очень хорошо относившимся к евреям. Он вышел из очень бедной семьи и рассказывал, что в получении образования ему помог отец его друга еврея. Особенно тепло он отзывался о профессоре Ауэрбахе. и однажды показал мне книгу этого профессора с фотографией и посвящением Болдину. С этой книгой он никогда не расставался, даже в лагерных условиях.
Память о докторе Иване Николаевиче Болдине вечно будет жить в моем сердце.
“КОЛ-НИДРЕЙ” НА БАЯНЕ…
"КОЛ-НИДРЕЙ" НА БАЯНЕ...
В лагере в те времена происходили постоянные изменения, которые привносил Левченко. Кроме того, что он был просто злодеем, он был еще и антисемитом.
Заведующим парикмахерской был вор-рецидивист, Сидор Майданович Углов, имя он себе составил из слов, которыми пользовались уголовники.
Если и была у него специальность, то это пьянство. Одеколона у него никогда не было. Как только поступала какая-нибудь бутылочка, то он ее немедленно выпивал. Но, видимо, этого было недостаточно, и он начинал курить гашиш, что привело к скандалу, за который Левченко поплатился, после того, как выяснилось, что в лагере ведется торговля этим наркотиком.
В лагере находилась группа заключенных из Узбекистана. Они получали посылки из дома, в которых посылали их национальное блюдо, плов, запакованный в банки. Никто не знал, что эти "оригинальные" банки имели двойное дно, где скрывали гашиш. Из этого гашиша узбеки делали сигареты, которые продавали по 5 рублей за каждую.
Эта торговля продолжалась довольно долго, и они даже умудрились, прибегнув к помощи вольных, работавших в лагере, перевести деньги родным. Это могло еще долго продолжаться, если бы не скандал с Сидором Угловым. Однажды он принял очень большую дозу и начал вести себя, как сумасшедший.
Его взяли в госпиталь, и врачи установили, что он отравлен гашишем. Началось следствие, и Сидор выдал тех, у кого купил. Узбеков посадили в карцер.
Авантюра с гашишем бросила тень на лагерное начальство, а особенно на Левченко, который хотел стать образцовым начальни
ком лагеря и которого за злобу ненавидели не только заключенные, но и лагерное руководство. Среди них был начальник 6-го отделения, лейтенант Дурейко. Он не мог перенести того, что Левченко вмешивался в дела, которые его не касались, чтобы таким образом унизить Дурейко. Теперь он использовал случай и отплатил ему...
Левченко перевели в другой лагерь, и на его место прибыл лейтенант Бахтин, начальник канцелярии ОЛПа, который не был добрее Левченко. Он также начал "укреплять дисциплину" с помощью новых наказаний. По его инициативе было приказано убрать женщин из нашего лагеря, после того как оказалось, что имеется большое число беременных арестанток. Характерно, что распоряжение было мотивировано экономическими соображениями. Поскольку тогда появился новый закон, что матери с маленькими детьми автоматически освобождаются из лагеря, то совместное содержание мужчин и женщин могло привести к тому, что лагерь потеряет свою рабочую силу...
Для многих расставание было страшной трагедией. Часть женщин пряталась в надежде, что этап отправят, а их, может быть, забудут. Или хотя бы оставят до следующего этапа... Администрация оставила часть женщин, необходимых для хозяйства, тех, кто работал в портняжных мастерских, и несколько женщин из "культбригады".
У меня ничего не изменилось. Я остался работать в госпитале, несмотря на то, что был освобожден от работы. Я имел клиентов, которые привыкли бриться и стричься у меня. Среди них были и артисты "культбригады", которым разрешалось носить прическу. Как я уже упоминал, в их кругу было несколько еврейских музыкантов.
Осенью 1949 г. я, как всегда, отправился со своими инструментами в барак, где жили артисты, чтобы обслужить их на месте. Была приятная мягкая погода, напоминавшая мне польскую золотую осень в дни еврейского праздника Йом-Кипур. Среди еврейских заключенных из Харбина, например, таких, как Альтер Орловский, были некоторые, которые точно знали дни еврейских праздников, но они боялись говорить об этом.
Войдя в барак, я встретил двух еврейских музыкантов: скрипача Парховника из Брянска, пожилого человека, очень приятного, с которым мы всегда разговаривали по-еврейски, и молодого баяниста Эдуарда Тараховского из Москвы. От него я никогда не слыхал ни единого слова на еврейском языке. Он был далек от еврейства, очень скрытный и с ним было трудно завязать откровенную беседу. В бараке находился и Леонид Богуславский, бывший офицер Советской Армии. В 1941 году он попал в плен к немцам. Остался жив лишь потому, что никто не проговорился о его еврейском происхождении. После того, как Богуславский освободился из плена, и вернулся в ряды Советской Армии, где воевал до конца войны. После окончания войны ему припомнили пребывание в плену и приговорили к десяти годам трудовых лагерей. В лагере ему повезло: он попал в "культбригаду", где играл в оркестре на тромбоне.
После того как я постриг Парховника, тот спросил меня: "Чем мне Вам заплатить?"
У меня было чувство, что где-то в эти дни будет Йом-Кипур, и я попросил: "Лучшей наградой для меня будет, если Вы сыграете мне "Кол-Нидрей". К моему изумлению, еще до того, как тот успел мне ответить, баянист Тараховский отозвался: "Я тебе сыграю "Кол-Нидрей?.."
Он взял баян и заиграл так, что сердце мое сжалось. У каждого из нас показались слезы на глазах. Долго после того, как он кончил, мы еще сидели молча, будто хранили традицию молчания во время этой молитвы.
Потом я поблагодарил его и вышел.
Еще большим было мое изумление, когда я на следующий день узнал, что это был на самом деле "Йом-Кипур" - Судный день. Так сказал мне харбинец Альтер Орловский.
Еще одним моим клиентом, которого я обслуживал до самого моего освобождения, был доктор Рошнюк из Харбина. Он был молодым обаятельным человеком, с которым я очень подружился. От всех переживаний в первое время после ареста он тяжело заболел. Ему повезло в том, что он был хорошим зубным врачом и среди его пациентов были офицеры высокого ранга из лагерного управления и НКВД Тавды. У него было все, кроме свободы. В его кабинете всегда было еды вдоволь, и за мою
работу он платил мне продуктами, а время от времени и деньгами.
Во время моей работы в госпитале я встретил там доктора Дубса, которого знал еще по лагерю в Туринске. Там мы оба были в бригаде Перельмана и пилили дрова. Я должен сказать, что по сравнению с ним я был сильным работником. Я должен был тащить пилы для себя и для него. Работая полный рабочий день до упадка сил, мы едва выполняли треть нормы. Кроме того, за невыполнение нормы нам угрожал карцер, и мы получали самую слабую норму еды и 350 г хлеба в сутки.
Это было в первое время нашего пребывания в лагере, когда мы еще были неопытными. Дубе очень сильно нервничал из-за малой порции еды. Я успокаивал его и объяснял, что нам нечего завидовать тем, кто получает на несколько сот граммов хлеба больше, потому что они платят за это своим здоровьем и жизнью, работая сверх сил. Позже, когда мы встретились вновь, и Дубе работал врачом, он напомнил мне об этом и подчеркнул, что уже тогда в первые дни я умел очень метко определять положение.
В то время прибыл к нам в лагерь варшавянин, Иосиф Гохбаум. В 1939 г. он бежал из Варшавы и был одной из первых жертв Ашхабадской провокации. Его арестовали за несколько месяцев до меня при попытке перехода иранской границы. Его приговорили к смертной казни, и 35 дней он сидел в камере смертников, ожидая выполнения приговора. К счастью, его помиловали.
Однако, это был не единственный случай, когда ему удалось перехитрить смерть... Он рассказывал, что в лагере, из которого он прибыл, вспыхнула эпидемия дизентерии. Он заболел и находился в бараке вместе еще со многими тяжелобольными заключенными. Однажды пришли в барак люди, одетые в белые халаты. Говорили, что это врачи. Они осмотрели больных и ушли.
После их ухода, вечером, принесли белые таблетки и велели каждому из больных перед сном принять одну таблетку. Иосиф был настолько перепуган, что уже никому не доверял и решил таблетку не брать. Он выпил только воду, а таблетку выбросил.
Когда он проснулся утром, то заметил, что в бараке царит ненормальная тишина. Он оглянулся и увидел жуткую картину: все, без исключения, больные были мертвы. Когда вошли санитары, чтобы вынести покойников, они испугались, увидев, что Иосиф жив.
Таким путем палачи НКВД умертвили несколько десятков осужденных, из которых многие могли бы выжить, если бы получили надлежащую медицинскую помощь.
СРЕДИ “БЛАТНЫХ”…
СРЕДИ "БЛАТНЫХ" И ИНТЕЛЛИГЕНТОВ
В лагерях Тавды были люди из разных стран и даже из разных частей света. Были здесь японцы, китайцы, персы, турки, французы, шведы, итальянцы, австрийцы, уже не говоря о жителях восточно-европейских стран: поляках, чехах, румынах, венграх, югославах и т. д., которых сослали массами.
Особой группой арестантов были так называемые "блатные". Это — преступники, абсолютно потерявшие человеческий облик, обладавшие богатым прошлым в области убийств, грабежей и воровства. Это были опустившиеся люди, которые наводили ужас не только на остальных заключенных, но и на лагерную администрацию. Они прекрасно понимали друг друга, у них была строжайшая дисциплина, и все беспрекословно выполняли приказы бригадира, которого они звали "Паханом". У кого начинался конфликт с Паханом, тот за это платил своей жизнью.
Они находились в "режимке" и Пахан решал, кто, где и сколько должен работать. Правда, он действительно заботился о своих людях, но прежде всего — о себе. Он не работал, был всегда хорошо одет, питался очень хорошо, имел все то, что можно было достать в лагерных условиях.
Заключенный, обладавший сносной одеждой или хорошей обувью, находился в опасности. На него нападали средь бела дня и снимали все, что можно было снять. Они также нападали на заключенных, шедших из "хлеборезки", и забирали у них нищую пайку хлеба. Тот, кто получал посылку с воли, обязан был делиться с ними, в противном случае блатные забирали все.
Большей частью их жертв являлись новоприбывшие, неопытные заключенные, которые не знали, как остерегаться блатных. Они были еще прилично одеты. Блатные нападали на этих
несчастных, раздевали их и оставляли голыми и босыми на сильнейшем морозе страшной уральской зимы. Тому, кто пытался протестовать или жаловаться, завидовать не приходилось...
Кстати, не помогали никакие жалобы. Лагерная администрация смотрела сквозь пальцы на дела "блатных" и даже пользовалась ими в качестве средства для запугивания остальных заключенных. Главным образом они мучили политических заключенных, которых ненавидели, и на которых их натравливало лагерное начальство.
Однако, лагерная администрация старалась вербовать доносчиков и из их среды. Если их доносчика демаскировали, то его судьба была решена. В таком случае, или в случае нарушения дисциплины, они творили самосуд, так называемое "толковище". Дело обсуждали в присутствии обвиняемого, и после того, как был вынесен приговор, они играли в карты на голову осужденного. Тот, который проиграл, был обязан привести смертный приговор в исполнение. За то время, которое я находился в Тавде, много таких приговоров было приведено в исполнение.
Зима 1949—1950. Мне осталось сидеть почти 2 года до освобождения, когда в лагерях Тавды происходили большие изменения, в результате которых я был вынужден жить среди уголовников. Из Москвы тогда прибыл приказ вывести политических заключенных из Тавды и сослать их в сибирские режимные лагеря. Лагерное руководство пыталось задержать некоторых из них, таких, в которых оно нуждалось, например, врачей, некоторых бухгалтеров, певца Лаврова и др. Однако приказ требовал выполнения. Даже старого аптекаря Сенгаловского, тяжелобольного, отправили в тайшетский режимный лагерь.
Началась акция по составлению этапов. Я не знаю, какими критериями они руководствовались, но все же в Тавде остались некоторые политические заключенные, среди них и я.
На место высланных прибыли этапы с уголовниками: ворами, убийцами, насильниками и т. д. Прибыли также два врача: пожилой, бывший военврач, в чине полковника, получивший 25 лет за убийство своего 10-летнего пасынка; второй врач, помоложе,
также получивший 25 лет за изнасилование девушки. Положение в лагере было далеко не приятным. На каждом шагу угрожала смертельная опасность. Среди новоприбывших было очень много бандитов, рецидивистов, убийц, которым присудили высшее наказание и которым уже нечего было терять.
Была даже группа преступников, опасных настолько, что их изолировали, и им не разрешалось выходить в лагерную зону.
Однажды произошел жуткий случай. Один из уголовников притворился, что он тяжело болен. Он лежал на полу в камере без признаков жизни. Его товарищи начали стучать в дверь, и охранник вызвал помощь из медпункта.
Медсестра Валя, молодая симпатичная девушка, явилась посмотреть, что случилось. Но как только она нагнулась над "умирающим", он вдруг ожил, схватил ее мертвой хваткой, и она больше не смогла вырваться от него. Охранник, пытавшийся помочь ей, был избит до смерти, но пока он кричал, взывая к помощи, уже несколько из этих чудовищ успели ее изнасиловать.
Они также дрались друг с другом, часто бывали случаи самоубийства, или, точнее, попытки самоубийства. И характерно, что почти все перерезали себе стеклом вены на руках. Были случаи, когда они зашивали себе рты иголкой и ниткой. Редко случалось, когда они от этого погибали, но было страшно смотреть на них, когда их доставляли в госпиталь залитых кровью. Одним словом, это были типы, место которых было не в кругу нормальных людей.
Однако среди новых заключенных было большое число и порядочных людей. Это те, кого судили за так называемые хозяйственные преступления; часто они являлись невинными жертвами клеветнических обвинений. Среди них было много евреев, бывших чиновников и военных.
Одним из них был Беспрозванный, еврей лет 50, которого привезли в Тавду в конце 1949 г. и поселили в наш барак. Беспрозванный говорил по-еврейски, он был неплохим товарищем в беде, и мы с ним даже подружились, однако, я относился к нему настороженно. Возможно, это и не было обосновано, но я почему-то не мог ему полностью доверять.
Беспрозванный был членом партии с первых лет советской власти. До войны он был прокурором в одном из крупных городов Украины. Затем — управляющим большим трестом
лесной промышленности. Именно на этом посту его арестовали и обвинили в хозяйственных злоупотреблениях.
Беспрозванный клялся мне, что он невиновен, что его суд — обычная провокация в рамках антисемитской травли и преследования евреев, принявших в России невиданные размеры. Он рассказал мне следующий случай.
В этапе из Москвы до Свердловска он ехал вместе с еврейским генералом Томашевским, ветераном большевистской партии, высокообразованным человеком, владевшим несколькими языками. Во время войны Томашевский был одним из посланцев Советского правительства в Америке. Он был среди тех, кто принял американскую помощь, которую Соединенные Штаты дали Советскому Союзу. После войны он вернулся в Москву, где продолжал занимать ведущий пост.
В 1948г., когда начались преследования евреев, он был арестован по обвинению в шпионаже в пользу Америки. Главным пунктом обвинения было то, что он будто бы во время одного приема в Вашингтоне беседовал тайно с американским дипломатом Гарриманом.
Около года его мучили в печально-знаменитой Лубянке в Москве. Его били смертным боем, называя при этом "жидовская морда", "еврейская курва" и т. д. Наконец, ему дали 25 лет и сослали в особый лагерь для высших офицеров и служащих.
Одним из моих клиентов был доктор Шуприньский из Одессы. Поляк, родившийся и воспитанный в Советском Союзе, но говорил на хорошем польском языке. Он был рентгенологом, поэтому ему разрешалось носить прическу и бородку. В то время, когда я стриг его, мы беседовали по-польски, что ему очень нравилось.
Врач Шуприньский работал в лагерном госпитале и имел разрешение выходить за лагерную зону без сопровождения охраны. Он был таким же добрым человеком, как Болдин, и всегда готовым помочь арестанту, безразлично, кто нуждается в его помощи — еврей, русский или любой другой.
Другим хорошим товарищем по лагерю, достойным упоминания, был юрист Иван Алексеевич Банков. Он был типичным представителем высшей русской интеллигенции. Мне осталось непонятным, каким образом этот деликатный человек мог — до своего ареста — быть прокурором в Ленинграде. Оказалось, что он
со своим благородным характером не подходил для советского аппарата террора. Возможно, это и было одной из причин, что во время сталинских "чисток" его сняли с поста и присудили 8 лет лагерей. Он был крупным специалистом Советской юриспруденции, и поэтому лагерные власти назначили его юридическим советником Управления, бесконвойным.
Ивану Алексеевичу Банкову было лет 40, и он уже начинал седеть. Внешне он был очень интересным, держался всегда скромно. И Шуприньский, и Иван Алексеевич освободились из лагеря за полтора года до меня и остались жить в Тавде со своими семьями.
Когда юрист Банков должен был освободиться в 1949 г., НКВД доставило на его место другого. Это был "бытовик", т. е. неполитический. Кроме того, оказалось, что его фамилия Фельдман.
Тувия Апельштейн, узнав от Банкова, что на его место должен прибыть "новый", к тому же еврей, обратился к нарядчику, чтобы тот послал его в изолятор, где были новоприбывшие и среди них Фельдман.
После войны, во время которой Фельдман героически сражался и был ранен, он окончил институт, факультет юриспруденции и дипломатии и был назначен на дипломатический пост. Перед выездом в назначенное место он получил форменную одежду, среди которой было три новых костюма. Но так как он нуждался в деньгах, то продал один из костюмов, Фельдман получил за этот "грех" 5 лет.
Лагерная администрация любила проводить в бараках арестантов неожиданные обыски, на лагерном языке - "шмоны". Никогда не знали заранее, когда будет такой "шмон", но самым плохим было то, что "шмоны" обычно делались ночью. Окружали определенный барак, и энкаведисты врывались вовнутрь, грубо стаскивали измученных спящих заключенных с нар и босыми выстраивали на холодном полу, прощупывали каждый уголок и забирали все, что подворачивалось под руки.
Во время одного из таких обысков у моего знакомого еврея из Бессарабии, портного, нашли в сеннике накопленные 1500 рублей. Ему повезло в том, что энкаведисты забрали эти деньги себе и поэтому не составили протокола; иначе его отправили бы в
карцер и кто знает, чем это вообще могло закончиться. Хаят был счастлив, когда ему разрешили снова лечь на нары. По-другому было с оборванным и вечно голодным русским заключенным, лежавшим на верхних нарах.
Это был очень тихий человек, который никогда не повышал голоса, никогда ни с кем не ругался, очень редко участвовал в беседах арестантов. Он очень тяжело работал и, как только съедал свою баланду, забирался на нары и начинал писать. Я полагал, что он часто пишет письма своим родным, но оказалось, что это не так.
Однажды ночью, во время очередного "шмона", у него нашли свыше 120 разрозненных исписанных листков, которые конфисковали. Он начал кричать и шуметь, что он их никому не отдаст, что эти листки — вся его жизнь. Понятно, ничего не помогло, и сочинителя забрали вместе с листками.
Его имени, к сожалению, я никогда не узнал.
КОНЕЦ ПРОВОКАТОРА
КОНЕЦ ПРОВОКАТОРА
Зима 1948 г. Я тогда работал в парикмахерской. Туда зашел заключенный с черной бородкой. Я был настолько поражен, что чуть не порезал клиента, сидящего в кресле. Вошедшего я узнал сразу и, видимо, он меня тоже. Наше знакомство состоялось еще в Ашхабаде.
Когда я прибыл в ашхабадское общежитие, то там крутились различные типы. Одним из них был Яша Вайнгартен, которого мы звали "бородка", потому что он носил остроконечную черную бородку. И одеждой он выделялся среди других, т. к. носил черный фрак, черную шляпу, вообще все у него было черным, включая его душу. Этот тип возбудил во мне подозрение с первого взгляда. Он всегда старался всех убедить, что мы должны перейти границу как можно быстрее. Я избегал его и пытался предупреждать знакомых, чтобы они его тоже остерегались. Однажды вечером, часов в десять, когда в общежитии было страшно жарко, я вышел на улицу, чтобы подышать свежим воздухом. Вдруг я заметил, что приблизилась военная машина, из которой вышел этот тип, по-приятельски попрощавшийся с энкаведистами, сидевшими в машине.
Я спрятался, боясь, чтобы меня не заметили и, разумеется, о виденном сразу рассказал своим ближайшим друзьям. К сожалению, было уже поздно, и некоторых из них он уже успел выдать. На процессе против Шлетера и Шпайхера Яша Вайнгартен выступил в качестве главного обвинителя.
Однако НКВД не жалело даже собственных провокаторов — когда в них больше не нуждались, их ликвидировали, точно так же, как и их жертвы.
В первый момент я все не мог поверить, что это в самом деле он. Я спросил его, был ли он когда-нибудь в Ашхабаде. Но он был настолько наглым, что вообще не собирался скрывать своих дел. Он рассказал мне даже, что майор Шефер, который арестовал нас на границе, впоследствии тоже был арестован и приговорен к смертной казни, что это было его, Яши, работой. С удовольствием он добавил: "Он хотел уничтожить меня, но я сумел уничтожить его".
Хотя подошла его очередь, я не захотел обслуживать его. Он, очевидно, тоже не захотел попасть в мои руки, и подождал, пока мой сотрудник, Петька Розов, освободится. Но я не выдержал и поругался с ним, припомнив ему и Шлетера. Я узнал, что этот подонок сидит за уголовное преступление и получил всего 7 лет. При этом ему даже в лагере жилось неплохо. Он работал на кухне.
Управляющий отделом снабжения, который одновременно проверял работу кухни, был белорус Круковский, лейтенант НКВД, очень симпатичный и порядочный человек. Случилось так, что, когда Вайнгортен вышел, пришел Круковский побриться. Я никак не мог успокоиться, и на его вопрос, "Что произошло?", я рассказал ему о Яше. Круковский обещал мне разобраться в этом деле.
Он сдержал слово. На следующий же день он выставил Яшу из кухни и отправил в рабочую бригаду за пределы лагеря.
Яша понял, что я приложил руку к этому делу и старался всеми средствами отомстить мне. Он хотел здесь, в лагере, выполнять ту же роль стукача, что и в Ашхабаде. Он донес "оперу" (оперативному уполномоченному НКВД), лейтенанту Перлову, который занимался проверкой лояльности поведения заключенных, что я — шпион, и что я занимался переправкой в Персию большого количества золота. Когда это не подействовало, он пожаловался начальнику лагеря, что мы совместно с Тувией Апельштейном решили его убить и даже проиграли его голову в карты. Начальник посмеялся над ним.
Даже лагерное руководство не любило таких типов. Меня они уже хорошо знали в течение нескольких лет, и все были моими клиентами. Наконец, его доносы надоели им, особенно после того,
когда он начал писать доносы на начальников лагеря. В один прекрасный день его отправили в лагерное отделение в тайгу на лесоповал. Больше я его уже не встречал. Таким был конец провокатора и доносчика, имевшего на своей совести загубленные жизни многих евреев.
МАЙОР ГОХМАН И ГОЛОДНЫЙ ПРОФЕССОР
МАЙОР ГОХМАН И
ГОЛОДНЫЙ ПРОФЕССОР
Один из арестантов, с которым я подружился за последний период моего пребывания в лагере, был майор Советской Армии, Борис Исакович Гохман. Когда его доставили в Тавду, ему оставалось сидеть два года от его 5-летнего срока.
Борис Гохман родился в украинском городе Проскурове. Еще до Первой мировой войны, будучи учеником местной торговой школы, он активно участвовал в деятельности большевистской партии. Но он оставался евреем, и между собой мы разговаривали только по-еврейски. Вскоре после прибытия в Тавду он пришел ко мне. Во время бритья я заметил шрам у него на шее. Когда я спросил, откуда это, он рассказал мне свою историю.
Это случилось в конце Первой мировой войны, когда немецкая армия оккупировала часть Украины. Однажды немцы собрали всех жителей соседней с Проскуровом деревни и потребовали сдать определенное количество скота и зерна для немецкой армии. Они дали крестьянам несколько часов на эту процедуру, угрожая, что если требуемое количество не будет сдано в указанное время, жители будут изгнаны, а деревню сожгут.
Еще до истечения срока крестьяне явились, но не со скотом и зерном, а с косами и ножами. Совместно с отделением большевистских партизан они напали на немцев. Этим боем руководил молодой большевик Борис Гохман, 18-летний студент. Дошло до боя врукопашную, и тогда Гохмана ранили ножом. Он выжил чудом после того, как крестьяне успели спрятать его, истекающего кровью, в одной из их хат.
Позже Борис Гохман был одним из первых офицеров только что образованной Красной Армии, был награжден орденом "Красного знамени" за геройство в боях во время Гражданской войны.
В первые годы после революции он служил в железнодорожной ЧК. Это было особое отделение, получившее задание охранять безопасность железнодорожных коммуникаций.
После укрепления советской власти он демобилизовался и в течение всех лет занимал руководящие посты в государственной торговле. В начале Второй мировой войны его как офицера мобилизовали в армию. Его жена погибла от немецкой бомбы во время эвакуации в 1941 г. Его дочь и сын спаслись и оказались в Казани.
Борис Гохман участвовал в тяжелейших боях в войне против нацистов. В рукопашном бою с немцем его тяжело ранило в шею. Он получил многочисленные боевые отличия и поднялся до чина майора.
В 1947 г., когда в Советском Союзе происходил обмен денег, (10 рублей за 1 рубль), он находился в составе Советской Армии в Берлине. Именно в эти дни он получил отпуск и собирался ехать к своей семье в Россию.
Как и все советские офицеры оккупационной армии, которых обслуживали специальные магазины, он также купил подарки для своей семьи. Но оказалось, что его русские друзья искали случая избавиться от него. Домой он уже не доехал. Его арестовали, обвинив в спекуляции. У него конфисковали покупки и забрали даже золотой портсигар, которым его наградили еще в 1920 году за геройство во время Гражданской войны.
О том, что этот арест был провокацией, говорит тот факт, что ему дали "только" 5 лет, потому что в советских условиях в то время это было очень "мягким" приговором. При этом его не понизили в чине, что вообще не было принято в таких случаях, и ему даже оставили боевые отличия.
В течение первых трех лет Гохмана сослали в лагпункт Фабричный, по соседству с нами, и он там работал бухгалтером в пекарне. Начальники лагеря брали хлеб в неограниченном количестве, и когда провели ревизию, обнаружилась большая недостача в муке.
Гохман отлично знал, что ему грозит новый срок в 10 лет. Но он решил бороться всеми силами; стал угрожать начальнику, что применит все средства, чтобы довести дело до сведения Москвы и докажет, кто истинный виновник. Боясь дальнейших скандалов, начальник переправил его в наш лагерь.
Уже накануне освобождения я застал его в жутком настроении, чего до сих пор с ним не случалось. Этот человек, который уже не раз сталкивался со смертью, стоял передо мною со слезами на глазах. Он показал мне письмо от дочери и зятя, оба — военные врачи. Получив известие, что его вскоре освободят, они ответили, что просят сжалиться над ними и не приезжать к ним, т. к. это может нанести непоправимый вред их будущему.
"Они отняли у меня не только свободу, но и моего ребенка, - сказал он с горечью, — моя дочь верит их провокациям и стыдится родного отца..."
Он рассказал мне, что когда он был в Берлине, евреи советовали ему ехать в Палестину, однако, он решительно отказался. Он не хотел оставить свою коммунистическую Родину и своих детей. Теперь его "отблагодарили" за это.
"Но я им еще покажу, кто я!" - добавил он. Он отомстил лагерным властям весьма своеобразно. В день освобождения он взял со склада свой военный мундир, пролежавший там 5 лет, прикрепил знаки различия майора, нацепил более десятка медалей и других боевых наград, и так он шагал по зоне лагеря в течение нескольких часов, заставляя всех тех начальников, которые унижали его как арестанта, отдавать ему честь, потому что чином он был выше их всех.
Мы попрощались, и он сказал мне с горечью: "Я еду к детям, несмотря на то, что они стыдятся меня. Но я им докажу, что я еще человек..."
О дальнейшей судьбе моего друга Бориса Гохмана я больше ничего не знаю.
В Тавдинском лагере долго находился заключенный, которого называли "проголодавшийся профессор". Он сильно опустился все годы ходил в одних и тех же брюках, покрытых заплатами всех цветов, в грязном арестантском бушлате, перевязанном веревкой и висевшим на ней котелком, с которым он никогда не расставался. Зимой и летом он обувал грязные бахилы и на них тяжелые чуни, изготовленные из резины для шин.
Это был ученый из Эстонии, Кугерман, 60 лет. Он был неспособен ни к какой физической работе, поэтому постоянно
был дневальным в маленьком бараке, где жили несколько придурков, служивших в конторах лагеря. Его заданием было приносить воду, мыть пол и стеречь барак.
Несмотря на то, что он всегда был грязным и оборванным, все заключенные, даже те "славные ребята" из среды уголовников, уважали его и считали великим ученым. Вечно он был погружен в свои таинственные раздумья.
Когда он выпрашивал немного еды, ему никто не отказывл. И повара всегда давали ему "надбавку" — немного супа, после чего он сразу же уходил довольный в угол столовой, зажимал свой ржавый котелок между ногами и жадно хлебал баланду.
Однажды профессор исчез из зоны. Я встретил его в госпитале, где он лежал в палате для особо привилегированных. Не только я, но и он сам были очень удивлены этим. Он рассказывал мне, что никогда не жаловался на состояние своего здоровья.
Однако лагерное руководство направило его на медицинское обследование, и врач установил, что состояние его здоровья очень слабое, и он должен находиться в госпитале.
"Не понимаю, что происходит вокруг меня", — сказал он мне, когда я стриг его. Он не получал никаких лекарств. Единственным лечением было то, что он получал хорошую и обильную еду, точно такую, какую получали врачи.
"Мне кажется, что меня перевели из ада в рай, - сказал он мне, — я страшно боюсь этого рая, потому что все это явно делается не из гуманных побуждений или жалости ко мне".
Он на самом деле был перепуган. Но, несмотря на это, спустя несколько дней после такого ухода, его уже нельзя было узнать. Мне сказали, что его отправили по этапу в Свердловск. Прошло некоторое время, в лагере уже забыли "изголодавшегося профессора", как вдруг... Среди газет, которые мы получали и которые прибывали всегда с опозданием, был и номер московской газеты "Правда", в которой на первой странице был напечатан большой портрет профессора Кугермана, вместе с портретами других лауреатов Сталинской премии.
Оказалось, что он был создателем проекта проведения газопровода Таллин-Ленинград. Советские оккупационные служащие, которые прибыли в Эстонию в качестве "освободителей", не питали доверия к этому ученому, который не был коммунистом
да вдобавок еще вырос и получил образование под влиянием капиталистической науки. И главное: речь шла об огромной сумме гонорара и о большой чести. Так они решили не только отнять у него мысль изобретателя и присвоить ее себе, но и уничтожить его физически, чтобы он не стал препятствием на их пути к карьере. Его сделали "врагом народа" и сослали в лагерь.
Но они просчитались. После долголетней работы, после того, как срок реализации строительства был отложен несколько раз, оказалось, что они не могут решить некоторых проблем без участия истинного автора проекта. Тогда стали разыскивать профессора Кугермана. И они нашли его в нашем лагере.
Несколько месяцев после его освобождения строительство газопровода Таллин—Ленинград было завершено. Писали "о гениальных успехах в социалистическом строительстве под руководством великого Сталина, учение которого вдохновило строителей применять социалистические формы труда, что дало возможность выполнять планы раньше намеченного срока. За эти успехи строители, и среди них профессор Кугерман, были награждены высшей наградой, премией, носящей имя отца народов Иосифа Виссарионовича Сталина..."
ПОПЫТКА БЕГСТВА
ПОПЫТКА БЕГСТВА
В советских условиях шансы побега из лагеря минимальны. И все же в течение времени, что я находился там, было сделано несколько таких попыток, хотя и ни одна из них не удалась. Одним из этих "бегунов" был Симка Ципорин.
Я был с ним знаком почти с первого дня его прибытия в Тавду. Это было еще в то время, когда я работал в парикмахерской. Вошел заключенный лет 20. Но мне даже в голову не пришло, что он может быть евреем. Когда я начал стричь, он вдруг спросил меня: "Ты еврей?" И тут же заговорил на идиш.
Оказалось, что он совсем не ребенок и вовсе уже не "зеленый". Он рассказал мне, что родом из белорусского города Витебска. Его родители во время войны погибли от бомбежки. Он потерял всю свою семью, остался один и вырос в детдоме. Там он попал в компанию молодых воров, стал крупным специалистом в этой области...
Он производил впечатление симпатичного парня, и долгое время я даже не представлял себе, что он — один из "великих" у "урок" ("блатных") — так мы называли "славных ребят" из среды деморализованных преступников в лагере.
Однажды надзиратель взял меня с собой на обход для проверки чистоты. Я всегда старался придумать что угодно, но только не пойти, потому что это было очень неприятным делом. Проверяли не только бараки, но и заключенных, которые находились там. В том случае, если они носили прическу, что не разрешалось, я должен был стричь их насильно. В основном это были "блатные", и я боялся их мести.
В одном из бараков мы застали группу заключенных, которые сидели и уютно играли в карты. Среди них оказался и Симка
Ципорин. Выяснилось, что он не только специалист по картам, но и в их изготовлении, что представляло собой кропотливый труд. Он вырезал карты из газетной бумаги, с помощью особого клея, сделанного из хлеба, он склеивал три слоя, один на другой, и карты становились твердыми, что позволяло играть ими довольно продолжительное время.
Разумеется, что при этой оказии надзиратель конфисковал у них карты. Это был большой удар для Ципорина, потому что карты были его "орудием производства", т. к. он всегда выигрывал... А играли обычно на вещи, которые потом должны были украсть у других арестантов.
Произошедшее так возмутило Симку, что он, не отдавая себе отчета, начал кричать: "Когда, наконец, придет уж на вас Трумэн?" Ему повезло, что надзиратель был незлым человеком и не доложил об этом никуда. Я же сделал вид, что не понял, о чем он говорит.
Немного позже режимную бригаду, среди них и Симку Ципорина, увезли на "биржу" грузить в вагоны, отправляющиеся в Казань, ящики с лагерными изделиями. Вечером, когда они вернулись с работы, выяснилось, что Симка исчез.
Организовали облаву. Оперативники с собаками обшарили всю округу. Но Симка в это время уже находился на пути в Казань. По-видимому, те друзья, с которыми он работал в этот день, помогли ему запастись едой и водой на несколько дней путешествия. Он спрятался между ящиками в одном из вагонов. Когда охранники закрыли и опечатали вагон, Симка вздохнул свободнее. На этот раз ему повезло. Но это продолжалось недолго.
Его объявили беглецом и искали по всей стране, но Симка как в воду канул. В лагере о нем забыли, пока... в один прекрасный день, во время утреннего "развода" бригады на работу, мы не увидели Симку, оборванного, измученного, дрожащего от холода.
Система была такой: когда удавалось поймать беглеца, его ставили под строжайшей охраной на особое место у входа в лагерные ворота, чтобы все заключенные могли увидеть его и убедиться, что не стоит убегать.
Оказалось, что Симка уже довольно долго находился в Казани, где он "работал" по своей специальности: обкрадывал квартиры. Возможно, что это могло бы продолжаться еще некоторое время, если бы он не стал чересчур нахальным. Ему захотелось "очи-
стить" квартиру не более и не менее, как начальника казанской милиции. Когда он уже уложил вещи и собирался уходить, нагрянул хозяин квартиры, к тому же еще имевший при себе оружие и собаку. Не имело смысла оказывать сопротивление. Но его арестовали под чужим именем, т.к. до этого он украл паспорт. Продолжалось довольно долго, пока не обнаружили, с кем имеют дело. Тогда его вернули в лагерь, откуда он бежал. Его снова судили, дали 10 лет, а те 3 года, которые он отсидел раньше, ему не зачли.
Более интересный, хорошо подготовленный, но плохо выполненный побег организовали два тридцатилетних арестанта, работавших слесарями в механическом цехе; они подготавливали побег постепенно: обзавелись военными шинелями и сшили синие фуражки с красными кантами, точно такие, как те, которые носили энкаведисты. У них даже было два револьвера собственного производства. Однако позже оказалось, что оружие это было непригодным для стрельбы, хотя и отлично служило для запугивания.
Переодевшись в эти шинели, они в темную дождливую ночь добрались до будки охраны. Там оказался пожилой вахтер, добродушный человек, хорошо относившийся к заключенным. Мы называли его попросту "дядя Степа".
Возможно, что они рассчитывали именно на то, что "дядя Степа" будет дежурить. Беглецы отдали честь, и "дяде Степе" даже не пришло в голову задержать их. Но здесь они совершили роковую ошибку. Согласно предписанию, энкаведисты при входе в лагерь были обязаны сдать охране документы и оружие и подтвердить своей подписью дневной рапорт как при входе, так и при выходе из лагеря.
Но "офицеры"-беглецы вообще не задержались в будке, а сразу продолжили путь. Это показалось "дяде Степе" подозрительным. Когда он попросил их вернуться, они начали бежать. Тогда уже все было ясным. Он трижды выстрелил в воздух. Поднятая по тревоге охрана погналась за ними с собаками, но им удалось скрыться во тьме дождливой ночи.
В течение 10 дней местное НКВД имело право искать беглецов в окрестностях лагеря. Лишь после этого оно было обязано заявить в Москву о побеге, откуда направляли письма с приметами беглецов по всей стране.
Был уже десятый день, но героев не нашли. Им, вероятно, повезло бы, если бы не случай.
При помощи мундиров и "револьверов" они останавливали встречные грузовики и требовали подвезти их... Они благополучно прошли несколько контрольных пунктов, расставленных на дорогах. Но именно на последнем пункте их задержал один из сотрудников нашей лагерной охраны, надзиратель Лишаков. Этим и закончился их побег.
Было несколько попыток к побегу. Однажды целая группа из шести человек ушла из лагеря. Лишь одному удалось добраться до китайской границы. Но, к сожалению, его тоже поймали и вернули в лагерь.
ТРИ ПОКОЛЕНИЯ АРЕСТАНТОВ
ТРИ ПОКОЛЕНИЯ АРЕСТАНТОВ
В советских лагерях находились люди всех слоев населения, представители всех поколений. Были такие, чьи грехи тянулись с царских времен; и были совсем молодые, родившиеся и воспитанные уже в коммунистическом "раю".
Среди тех, кто "грешил" еще в царские времена, был Василий Иванович Виноградов, человек лет 65, из которых он около половины провел в лагере. Он гордился тем, что до революции работал при царском дворе в Царском Селе в Петрограде и лично был знаком с "царем-батюшкой" — Николаем II. Он рассказывал о царе, что тот носил после революции простую одежду из белого полотна, политикой не занимался и все свое время уделял садоводству. Когда Виноградов рассказывал об убийстве царя и его семьи, на его глаза наворачивались слезы.
Виноградов рассказывал о царе не только заключенным, но и в присутствии энкаведистов, которые мстили ему за это и заботились о том, чтобы он не вышел из лагеря. Виноградов почти не помнил, какой срок он получил в первый раз, потому что как только срок подходил к концу, находили новый "грех" и судили заново. Наконец, он смирился со своей судьбой, с тем, что он уже никогда не выйдет на волю и говорил открыто обо всем, что у него было на душе.
Поскольку Виноградов был инвалидом, то официально его освободили от работы. Но он добровольно начал работать по своей настоящей специальности: в юности он красил комнаты царского дворца, теперь же белил палаты лагерного госпиталя. Эта работа спасала его от голодной смерти; здесь кормили, а аптекарь время от времени угощал его... выпивкой.
К заключенным среднего поколения принадлежал Левута.
Он был стройным, красивым, молодым интеллигентным человеком лет 30, носил штатскую одежду и прическу, что, разумеется, в лагере не разрешалось, но Левута имел привилегии, потому что не был обыкновенным заключенным.
Оказалось, что Левута был одним из популярнейших футболистов московского спортивного клуба "Спартак". В 1938 г. он, будучи членом советской футбольной команды, поехал на международные соревнования в Югославию. Советская команда проиграла. Сталин воспринял это как личную обиду и приказал расправиться с "предателями".
После возвращения домой футболистов посадили в тюрьму. Левуте еще повезло. Ему дали "только"... 6 лет лагеря, а после этого - поселение.
Лагерное руководство решило использовать спортивные способности Левуты. Его включили в футбольную команду спортивного клуба "Динамо" при местном НКВД. Но для того, чтобы он не выделялся среди других игроков, ему разрешили носить прическу. Разумеется, на каждое соревнование он отправлялся в сопровождении охраны.
За хорошую игру он заслужил почет у начальства и получил работу статистика на лесокомбинате.
К младшему поколению принадлежал Дементьев. Он прибыл в лагерь прямо с фронта, еще в военной форме. На фронте немцы однажды сбросили со своих самолетов листовки для советских солдат. Было строго запрещено прикасаться к этим листовкам. Но девятнадцатилетний Дементьев не смог удержаться. Он поднял одну и начал читать. В ней было сказано, что сын Сталина попал в плен к немцам, что с ним обращаются хорошо, и он учит немецкий язык. Наивный Дементьев не успел еще дочитать листовку до конца, как его уже вызвали к политруку. В свое отделение он больше не вернулся.
Возможно, учли его молодость, поэтому не застрелили, а дали "только" 8 лет лагеря...
Некоторое время мы спали на одних нарах. Вечерами, когда бывало особенно тоскливо, он всегда начинал напевать песню: "Дайте в руки мне гармонь, золотые планки"... Я подпевал ему. Мелодия этой песни навсегда связана в моей памяти с воспоминаниями об этом невинном парнишке, у которого советское "правосудие" отобрало лучшие годы.
К молодому поколению заключенных принадлежал и Сашка Орехов. Он был сыном полковника милиции; бандит, которого все старались избегать. В 15 лет он, вместе с друзьями, напал на кассиршу, задушил ее и забрал деньги, которые она несла из банка, чтобы выплатить зарплату рабочим. Позже оказалось, что это была его собственная мать, которую он не знал, т. к. был маленьким, когда родители разошлись и сдали его в детдом.
Одно время я работал по бытовому обслуживанию и поэтому должен был раз в неделю, ночью, дежурить в зоне. Вместе с надзирателем и еще одним заключенным мы должны были проверять, не играют ли заключенные в карты, нет ли женщин в мужских бараках.
Однажды ночью с нами был старший надзиратель, старшина Обуховский. На одних нарах мы заметили две пары ног. Обухов-ский стащил одеяло, и мы увидели Сашку в объятиях голой женщины. Это была красивая 20-летняя девушка, у которой не было одной руки. Обуховский приказал ей одеться и следовать за ним. Но она не смогла одной рукой надеть трусы. Тогда Обуховский приказал Сашке помочь ей, а мы вышли из барака. Обуховский отвел ее в женское отделение и, по не известной мне причине, это дело не предал огласке.
С Обуховским я был долгое время в лагере вместе. Он мог причинить зло и добро. На этот раз он оказался на высоте.
НАКАНУНЕ ОСВОБОЖДЕНИЯ
НАКАНУНЕ ОСВОБОЖДЕНИЯ
1951-й год. Я начал уже считать месяцы, а затем и недели, оставшиеся до моего освобождения. Я старался любым путем избегать каких бы то ни было провокаций, чтобы меня, не дай Бог, не выслали отсюда в последнюю минуту или же задержали освобождение из-за нового "дела". Поэтому жил в мире со всеми, от кого зависело оставить на работе или отправить по этапу в другой лагерь. А это были не только военные или служащие администрации, но и заключенные, занятые в лагерном аппарате. Все они были моими клиентами, и частенько, для того чтобы поддержать с ними хорошие отношения, я давал им немного одеколона для выпивки. Они могли мне в одинаковой степени и помочь, и напортить...
Одним из них был Николай Ушаков, которого звали "тетя Коля". Его подозревали в гомосексуализме. (И такие находились в лагере, начальство почти не преследовало их. Их жертвами в основном были молодые арестанты). Ушаков был интеллигентным и культурным человеком. Довольно часто во время проверки случалась ошибка при счете, отчего мы должны были долго стоять на холоде или под дождем, но Коля нас всегда спасал. Когда офицеру НКВД надоедало считать, то он доверял счет Ушакову. А у того всегда все точно сходилось...
Чем ближе был срок моего освобождения, тем больше я задумывался о своей дальнейшей судьбе на воле. Я отдавал себе отчет, что никто не ждет меня, и должен был позаботиться о том, что одеть, когда наступит время сбросить ненавистную арестант-
скую одежду. Я вспомнил о том обмене, который совершил 10 лет тому назад в Новосибирской тюрьме, когда обменял последнюю пару брюк. Теперь же я сам был вынужден купить какую-нибудь одежду.
Это можно было достать лишь у новоприбывших заключенных, одетых в домашнюю одежду и продававших ее за кусок хлеба, немного махорки или несколько рублей. Но нужно было быть очень осторожным, потому что бывали случаи, когда покупку оплачивали, а позже приходилось ее возвращать. Со мной лично был такой случай. Я купил пару сапог, а на следующий же день подошел ко мне бандит и заявил: "Это мои сапоги, их у меня украли".
Он заставил меня разуться, показав мне нож. Я не сопротивлялся и даже не пожаловался на него. Я знал, что за это можно заплатить жизнью. Кроме того, было строго запрещено обмениваться чем бы то ни было. Таким образом, у бандитов создалась система, при которой они по несколько раз продавали одну и ту же вещь, а потом отбирали ее силой. Но несмотря на то, что у меня накопился довольно богатый опыт жизни именно в лагере, я снова попал впросак.
В госпитале в те дни находился заключенный по имени Вася. Это был вор-рецидивист, любивший говорить о том, что лагерь — его родной дом. Когда я брил его, то сказал, что хотел бы купить пару штатских брюк.
- Я достану их тебе, - сказал он, - у меня имеется пара бостоновых брюк, с винтиками, прямо как из Парижа; блядью буду, если отдам их другому, даже дороже не отдам, - добавил он на своем лексиконе, — но для тебя...
На мой вопрос, сколько это стоит, он ответил: "Для тебя?... Мы уже договоримся..." На следующий день Вася принес "находку". Брюки мне понравились, хотя они были потерты сзади, но я подумал, что их можно починить.
- Ты же свой человек, поэтому я не стану торговаться с тобой, — сказал Васька в ответ на мой вопрос. — Дашь мне 2 бутылки одеколона, 3 пачки сигарет и 50 рублей и носи их на здоровье.
Я все еще сомневался в его честности и сказал: "Вася! Чтобы только у меня потом не было неприятностей..." Мой собеседник обиделся и воскликнул: "... твою мать! Легавым буду, если
я обману своего человека!" (Слово "легавый" было величайшим оскорблением).
Я заключил с ним сделку, но не был уверен в том, что меня не надули. Несколько дней спустя Вася ушел с этапом. Лишь только тогда я вздохнул с облегчением, и, решив, что брюки теперь мои, отнес их к портному, который почистил, починил и отгладил их. Чтобы брюки не украли, я оставил их у Колесникова, у которого держал все свои вещи и деньги.
Я уже забыл об этих злосчастных брюках, как вдруг однажды ночью меня грубо разбудили. Раскрыв глаза, я увидел возле себя Васю.
— Верни брюки, — сказал он повелительно, — они не мои, я проиграл их в карты и должен вернуть.
- Иди к черту! - закричал я, но немедленно спохватился, что это может печально закончиться для меня, вдобавок еще накануне моего освобождения. В тот же день я вернул ему брюки, не обмолвившись ни единым словом.
За последние месяцы моего пребывания в лагере привезли к нам группу немцев. В основном это были военнопленные, сосланные в лагеря за различные преступления. Но среди них были и военные преступники, которых только что доставили из самой Германии. Как назло, меня поселили вместе с ними в одном бараке. Вначале мне было очень неприятно, потому что я разговаривал с ними по-немецки, и они считали меня своим и не скрывали своей ненависти к евреям. Часть из них даже тосковала по фюреру.
Однажды я не выдержал и, когда опухший от голода немец, получивший 25 лет лагерей, начал рассказывать мне о той хорошей жизни, которая у него была во время гитлеровской власти, я воскликнул: "Если б не твой проклятый фюрер, твоя собственная страна не лежала бы теперь в развалинах, а мы все не оказались бы в сибирских лагерях!"
С тех пор они уже знали, что я - еврей, и в моем присутствии старались избегать проповедование гитлеровской теории.
Зигфрид, дневальный барака, был сыном богатого крестьянина из окрестностей Кенигсберга. Как он рассказывал мне, вся его
семья погибла во время бомбежки. Он был на французском фронте, где потерял левую руку. Ему было чуть больше 26 лет, когда он получил 7 лет за кражу еды в лагере для военнопленных.
Необходимо отметить, что работу дневального он выполнял отлично. За все время моего пребывания в лагере я не жил в таком чистом бараке, как в те дни. Он был на редкость трудолюбив; при том, что у него была лишь одна рука, он почти ежедневно мыл пол в огромном бараке и чистил его. Возможно, что своим трудолюбием и заботой о чистоте и об относительных удобствах заключенных, он вызывал к себе чувство симпатии; хотя он и был фанатичным гитлеровцем, чего, впрочем, и не отрицал, я очень часто делился с ним своей едой.
Правда, я тогда уже почти не ел "затируху" - суп из затхлой муки, настолько горькой, что трудно было проглотить ее. Понятно, если голоден, то ешь все без разбора. Но я получал еду в госпитале и кроме того был в хороших отношениях с заведующим лагерным ларьком, грузином Георгием Давидовичем Дзеналидзе. У меня было немного денег, поэтому я мог себе позволить купить кое-что из еды.
Я старался как можно меньше находиться в бараке. Кроме немцев, там находилось еще несколько русских, не менее антисемитски настроенных, чем гитлеровцы. Между собою они очень скоро нашли общий язык, особенно в еврейском вопросе, и было невыносимо присутствовать на дискуссиях, которые они вели.
Особенно отличался своим антисемитизмом один русский, только что доставленный из Москвы, по профессии скульптор. Его имени я не помню. Он пользовался особыми привилегиями, т. к. создавал скульптуры Ленина, Сталина, Берии и т. д., и поэтому ему разрешалось носить прическу и бороду.
В лагере тогда очень усилился антисемитизм, процветавший и во всей стране. Это получило свое выражение и в том, что евреев нашего лагеря стали рассылать в такие места, в сравнении с которыми наш лагерь был раем.
Но я должен признать, что единственными людьми, которые помогли мне в то время, были русские, в первую очередь, Алексей Колесников и медсестра Мария Константиновна Бушуева.
До моего освобождения оставалось лишь несколько недель, и я был очень озабочен своей дальнейшей судьбой. С чего я начну новую жизнь?
Это было в конце лета 1951 г. Террор в Советском Союзе был в самом разгаре. Человек, имевший на себе печать статьи 58, не мог рассчитывать легко найти убежище... Многие из заключенных, освободившихся в то время, оставались в Тавде и даже привозили сюда свои семьи, потому что им не разрешалось вернуться на прежние места жительства, да и не было перспектив получить там работу.
Меня охватывал ужас, когда я думал о том, что осужден провести остаток своих дней в этом заброшенном куске земли, окруженном лагерями.
Приблизительно за два месяца до моего освобождения Мария Константиновна вновь обратилась ко мне с предложением прийти к ней и начать совместно строить новую жизнь. У нее было двое маленьких детей. Но именно это пугало меня. Возможно, я бы согласился, но все же побоялся брать на себя ответственность воспитания чужих детей, к тому же нееврейских. Кроме того, я где-то в глубине души надеялся, что, может быть, еще наступит день, когда мне удастся вырваться из этого ада. А если свяжусь с семьей, то не останется никаких шансов.
Очень трудно было мне отказать ей. Однако я должен был быть честным по отношению к этой женщине, которая столько раз помогала мне и поэтому заслуживала величайшей благодарности с моей стороны. Она поняла меня, и мы оставались наилучшими друзьями до конца моего пребывания в Тавде.
Срок освобождения все приближался, а у меня все еще не было приличной одежды. Я был очень озабочен этим. Но в лагере достать одежду было иногда легче, чем на воле. В этом меня выручил один заключенный, русский, осужденный за уголовные преступления. Звали его Степой. Он был помощником надзирателя и возился обычно с новоприбывшими заключенными, поэтому имел возможность купить у них штатскую одежду.
Несмотря на то, что он не числился среди персонала госпиталя, я его стриг и брил. На тех, кто его не знал, он производил впечатление бандита, однако, в сущности Степа был хорошим человеком.
Он принес мне пиджак, как будто специально пошитый на меня, к тому же в хорошем состоянии. Разумеется, я уплатил ему за него. Но он взял с меня еще 130 рублей, что было почти половиной цены пиджака. Я ужасно боялся потратить ту незначительную сумму денег, которая у меня была, потому что могло случиться то же, что было с брюками...
Однако Степа оказался порядочным человеком, и я вышел на волю, после 10 лет лагеря, прилично одетым. У меня было еще ватное одеяло, полученное от завхоза Каратуна, сидевшего "по указу", т. е. без суда. Он тоже был порядочным человеком и искренним другом. Как он рассказывал мне, он был послан советской разведкой в Китай и там занимался шпионажем в пользу Советского Союза.
Был у меня в лагере хороший друг, Володя Морозевич - поляк, прибывший из города Станислава в Восточной Галиции, который в 1939 г. присоединили к Советскому Союзу. До войны он работал там на кожевенной фабрике. Он рассказал мне многое о судьбе евреев во время гитлеровской оккупации.
В первые дни 1946 г., когда началась репатриация бывших польских граждан в Польшу, он тоже решил вернуться домой. Он уже успел распродать все свои вещи, но перед самым отъездом его забрали и сослали в лагерь. Его жена осталась с двумя маленькими детьми, один из них только что родился. До самого конца он не узнал причину своего ареста. Однако, если его жена согласилась оставить собственный дом с благоустроенным хозяйством и переехать в Тавду, то это могло служить признаком того, что он боялся вернуться домой.
Морозевич освободился незадолго до меня, и когда мне передали от него привет и приглашение побыть у него некоторое время после освобождения, я очень обрадовался. Сам он работал механиком в лагерном гараже.
Один из лагерных надзирателей, лейтенант-фронтовик, порядочный человек и мой клиент, также предложил мне свою помощь. Он подсказал мне, к кому обратиться, чтобы устроиться на работу на Тавдинский фанерный комбинат.
Обещал он также помочь мне подучить какую-нибудь жилплощадь.
Одним словом, судьбой было суждено оставаться мне в Тавде. Однако я не совсем был уверен в этом, потому что ходили слухи, что власти не разрешат освобожденным оставаться вблизи лагеря.
Я знал, что если заключенный указывал конкретный адрес, куда хотел бы ехать, то получал бесплатный билет на поезд и продовольствие на время поездки. Но куда я могу ехать? Назад в мое родное местечко Озирна не имело смысла. Это была теперь пограничная полоса, где мне с моими ограниченными правами не разрешат проживать. Тогда я вспомнил о предложении моего друга Васи, работавшего в госпитале.
Вася был молодым русским парнем, бывшим офицером Советской Армии, пострадавшим от несчастного случая. Во время чистки оружия произошел выстрел, смертельно ранивший его друга. Вася получил за это 8 лет лагеря. Он был единственным сыном своих родителей, живших в Сердовске, недалеко от Пензы. Он предложил мне ехать к его родителям, которые примут меня как родного сына и написал им об этом. На всякий случай я решил после моего освобождения указать этот адрес.
Это было первого сентября. Мне оставалось 17 дней до освобождения. По обыкновению, я шел в тот день по зоне с инструментами, направляясь к одному из моих клиентов. Вдруг передо мною оказался начальник лагеря, лейтенант Бахтин, который с первого дня своей власти причинил мне немало бед. И теперь он решил воспользоваться встречей и поиздеваться надо мной.
Он задержал меня и приказал снять шапку. "Кто разрешил тебе носить прическу?" - закричал он. "Мне осталось до освобождения всего две недели и, в соответствии с законом, мне в этот период разрешается носить прическу", - произнес я не очень уверенно.
Но он не дал мне договорить и сказал: "Что разрешается или нет, это решаю я, а не ты! И вообще, - добавил он, - кто сказал, что тебя освободят?"
Он приказал мне следовать за ним, довел до парикмахерской и приказал остричь меня.
Парикмахер, мой друг, считал меня старшим над собой и не хотел выполнять приказ. Но "хозяин" не двинулся с места, пока меня не остригли. При этом он ругал меня все время.
Я не сопротивлялся, зная, что меня таким образом хотят спровоцировать, и что если я скажу лишнее слово, у него будет причина меня судить снова и меня действительно не освободят.
Я был очень встревожен заявлением Бахтина, что меня не освободят.
В лагере каждую неделю вывешивали список тех заключенных, которым предстояло освобождение. Постоянно я бегал взглянуть на этот список и уходил оттуда в отчаянии. Лишь только 9-го сентября у меня свалился камень с сердца: я увидел свою фамилию среди тех, кого должны освободить.
После получения официального уведомления об освобождении, наступила очередь для оформления многочисленных документов. Надо было начинать с бухгалтерии.
Главный бухгалтер, Иван Григорьевич Мельник, был моим старым другом, с которым я в свое время работал в одной бригаде. Его привезли в лагерь прямо из армии» в военной форме. Его судили за то же "преступление", что и меня, и он тоже получил "десятку" за "измену".
Иван Григорьевич был украинцем, скромный, тихий и очень способный человек. Он был агрономом по специальности, но очень скоро выучился бухгалтерии и стал отличным специалистом, лагерное руководство очень считалось с его мнением, и он оставался на этом посту в течение всего срока. Когда меня освободили, ему оставалось сидеть еще два года.
Как только я вошел, Иван Григорьевич поздравил меня с освобождением и очень быстро уладил все формальности. Он объяснил мне, что я должен вернуть все те вещи, которые получил в лагере. Я вернул все, что было, остальное списали с моего счета. Я подписал нужные бумаги и, выходя из бухгалтерии, уже был свободным человеком.
На следующий день меня вызвали в рабочее отделение, "УРЧ", которое находилось за пределами зоны. Начальником этого отделения был Сергей Иванович, молодой человек, русский, блондин, среднего роста. В течение нескольких лет он был моим клиентом и всегда вел себя очень корректно. Он был очень разговорчив и во время бритья любил рассказывать анекдоты о
женщинах. Его заместитель, Крестьянников, также был симпатичным человеком. Однажды, в то время, когда я брил его, мы даже сфотографировались вместе. Однако, именно теперь, при моем освобождении, оба они отнеслись ко мне очень холодно и формально.
Крестьянников достал формуляр моих личных актов и читал мне о том, какое добро творит со мною советская власть, которая ценит каждого человека по достоинству. Оценивая мою хорошую работу за те 10 лет, которые я провел в трудовом воспитательном лагере, власти освобождают меня на 27 дней раньше положенного срока, т. е. 17 сентября.
После этого Крестьянников достал второй документ и снова стал читать: "Мне известно, что все, что произошло со мною, все, что я видел и слышал в лагере, рассматривается как государственная тайна, которая не подлежит разглашению. За такой проступок полагается суровое наказание..."
После того, как я ответил, что мне все понятно, о» подал несколько бумаг для подписи, где я обязался сохранить эту тайну. Тогда он спросил, куда я собираюсь ехать. Я попросил разрешения остаться в Тавде.
Но Крестьянников отказал мне, объяснив, что в Тавде за последнее время участились случаи грабежей и воровства, и власти пришли к выводу, что все происходящее является результатом большого числа бывших заключенных, оставшихся в городе.
Как это ни странно, но я привык к лагерю, ведь именно здесь я провел десять лучших лет жизни. Я пришел сюда молодым, здоровым, а вышел инвалидом. Сам факт того, что я выдержал все муки и оскорбления в течение такого времени был особым счастьем, которого удостоились немногие. Однако я оказался одинок как перст. Не к кому было ехать, не у кого было даже переночевать в первую ночь. Меня пугало все - будущее, новая жизнь, предстоящие трудности... Правда, были слабые надежды устроиться на работу и получить крышу над головой, но пока что все казалось нереальным.
Конечно, я был не единственным, кто оказался в таком положении. Случалось и так, что бывшие заключенные ни за что не хотели оставить лагерь, несмотря на все пережитое здесь. Их приходилось силой выгонять, точно так же, как их сюда до-
ставляли. Поэтому, когда мне не разрешили остаться в Тавде, я был в полном отчаянии. Но вскоре я нашел выход из этого положения, и добрые люди помогли мне...
Оказалось, что все было к лучшему. Но пока я указал адрес родителей моего товарища по лагерю в Сердовске как новое местожительство. С этим лагерные власти согласились.
Теперь я должен был оформить паспорт. Мне потребовались фотокарточки. Фотографом оказался еврейский парень, Исак Райхер, инженер-химик, очень интеллигентный человек, лет тридцати, осужденный как "социально-опасный элемент".
Фотограф находился в зоне лагеря. Поэтому я должен был вернуться в лагерь, и мне показалось странным, что я могу передвигаться без охраны. Меня сфотографировали в очках, и милиция не приняла снимков.
Я гулял по лагерной зоне, зашел в госпиталь к моим друзьям, прежде всего к Алексею Колесникову, которому откровенно рассказал о всех хлопотах при оформлении документов. Он утешил меня и сказал, что если мне удастся остаться в Тавде, мы будем встречаться. Я пообедал с ним и помог моему заместителю освоиться в новой работе.
Я решил обратиться к лагерному руководству с просьбой о денежной помощи, так как долгое время работал бесплатно, а потом стал инвалидом. В этом помог мне лейтенант Дурейко. Он был интеллигентным, способным и порядочным человеком. Рассказывали о нем, будто он уже был полковником, но из-за одного происшествия с заключенным его понизили в чине.
Дурейко был начальником 6-го отделения. Когда-то он помог мне бесплатно вылечить зубы (обычно заключенные должны были оплачивать это из тех скудных копеек, которые они получали). Он был моим клиентом, и я был убежден, что он и в этот раз не откажет мне. Так и случилось: как только я подал ему заявление, он назначил мне помощь — 300 рублей.
Оставалось лишь получить паспорт и справку об освобождении. Этим занялся комендант. Он тоже был моим знакомым, бывший заключенный, молодой русский парень Володя.
Обычно эти документы вручались освобожденному лишь на вокзале, перед самым отходом поезда, вместе с железнодорожным билетом, чтобы быть уверенным., что он не остался. Я
попросил коменданта пока не покупать билет, так как все же надеялся остаться в Тавде.
По совету лейтенанта, обещавшего мне помочь устроиться на работу в Тавде, к сожалению, я не помню его имени, я отправился на деревообрабатывающий комбинат, который находился в шести километрах от лагеря. Руководитель ОРСА, Иван Андреевич Бутарин, был на месте.
Я сказал ему, что в лагере работал парикмахером; он сразу заявил, что и здесь смогу работать по специальности. Он связался по телефону с жилотделом и договорился о жилплощади для меня. Когда я рассказал ему, за что меня судили, он посмотрел на меня и произнес: "Такое случается у нас..." Он обещал помочь мне написать заявление в Москву с просьбой о реабилитации.
Иван Андреевич Бутарин был капитаном Советской Армии и воевал против нацистов с начала войны до самого конца. Среди прочих мест ему случалось бывать в моем родном местечке Озирна.
Наступил вечер, и я пошел ночевать в лагерь — на этот раз в качестве гостя.
С нетерпением дожидался я наступления утра; попрощался со знакомыми. Заключенные отправились на работу. В бараке оставались лишь несколько больных, среди них — еврей из Киева, которого недавно привезли в лагерь, и однорукий немец Зигфрид.
Я отправился к Алексею Колесникову, у которого прятал свое "имущество". Там была и Мария Константиновна Бушуева. Они очень обрадовались мне, пожелали счастливого будущего на воле. Я от души поблагодарил их за все то доброе, что они сделали для меня. То, что сделал для меня Алексей Колесников, в лагерных условиях было высшим выражением честности: было строго запрещено иметь при себе деньги, а он сохранил мне 2500 рублей, для тех условий — фантастическая сумма. Пряча мои деньги, Алексей рисковал многим, а если бы он не хотел мне их вернуть, я даже не смог бы пожаловаться. Он подал мне пачку денег и предупредил: "Спрячь это хорошо, чтобы не украли у тебя..."
Прощание с Алексеем было очень тяжелым переживанием для меня.
До сегодняшнего дня я испытываю огромную благодарность и признательность за все, что связано с моим другом Алексеем. Я его никогда не забуду. Я также не забуду благородную женщину Марию Константиновну Бушуеву, которая спасла мне жизнь и благодаря которой Колесников мог помочь мне, т. к. она была ответственной за корпус, где он работал.
У меня был деревянный чемодан, который смастерил для меня немец из Поволжья Федя Рейнгольд. Он тоже был моим другом. Ящик служил мне чемоданом. Зигфрид и еврей из Киева помогли уложить вещи. Я попрощался с евреем, жутко завидовавшим мне; для него беды только начинались. Зигфрид взял ящик своей единственной рукой, положил его на плечо и сказал: "Я провожу тебя до вахты". Я был поражен.
Мы вышли из барака. День был солнечным. Мы шли метров триста по зоне, почти пустынной в это время, и за все время не обменялись ни единым словом; наконец, подошли к проходной будке, стоявшей у самых ворот. Я взял ящик у Зигфрида. Мы постояли, глядя друг на друга. Я не знаю, о чем думал тогда Зигфрид, но я не смог никак распутать узел размышлений, которые владели мной. Десять лет я мучился в этом аду, и единственным, кто провожал меня на свободу, оказался гитлеровец Зигфрид. Я не мог освободиться от мысли, что если бы он меня встретил в то время, когда служил в "Зондердинсте", он бы наверняка убил меня точно так же, как сделал это с моими родными...
Я даже не заметил, когда он подал мне руку на прощание. "Будь здоров, - сказал он, - и много счастья на твоем новом пути". Он не забыл поблагодарить меня за все, что я для него сделал.
Когда я подошел к воротам, мною овладел страх. Я боялся обыска. Мое богатство состояло из двух пар нижнего белья со штампом лагеря, ватного одеяла, новой фуфайки и еще нескольких вещей, которые спокойно могли отобрать. Но, к моему счастью, на вахте стоял молодой солдат, который отбывал действительную службу в охране лагеря. Я стриг его часто, и он меня узнал. Когда я показал ему свою справку об освобождении, он сказал: "В добрый час. Будь здоров!". Выходя из ворот, я оглянулся еще раз и увидел, что Зигфрид продолжает стоять на
месте. Он поднял свою единственную руку и попрощался со мною еще раз...
Оказавшись по ту сторону ворот, я все еще не верил, что могу итти без охраны. Я был настолько потрясен, что не мог двинуться с места. Я уселся на свой деревянный чемодан. И вдруг меня охватила необыкновенная радость: ведь я вновь обрел свободу.
Оставалась последняя формальность — получение паспорта.
Как я уже упомянул, я указал адрес родителей Васи в городе Сердовске, Пензенской области. Когда я вошел к коменданту и рассказал ему, что принят на работу в Тавде, он обрадовался и сразу согласился выдать мне паспорт, при этом добавил: "Поскольку я записал во всех документах, что ты едешь в Пензу, то я тебе дам деньги вместо железнодорожного билета. Это — 180 рублей, они тебе пригодятся".
Я сердечно поблагодарил его и решил купить бутылку водки в честь освобождения. Вспомнив приглашение Морозевича, я пошел к нему.
Мой путь лежал по широкой улице, залитой грязной водой, а по обеим ее сторонам выстроились деревянные бараки. Вся эта площадь принадлежала лагерному управлению. В бараках жили в подавляющем большинстве бывшие заключенные, занятые на различных работах по обслуживанию лагеря. Хотя расстояние было меньше километра, дорога отняла у меня много времени. Я тащился с ящиком и свертками и должен был постоянно останавливаться для отдыха.
Наконец, я оказался на месте. Морозевич был еще на работе. Его жена знала о том, что я приду, и приняла меня приветливо.
Вся квартира состояла из общей кухни и одной маленькой комнатки, в которой стояла железная койка, столик и длинная скамья в углу. На стене висела одежда, прикрытая простыней. Семья, населявшая эту комнату, была из четырех человек, в их числе — двое детей. Уже наступал вечер, когда пришел Морозевич. Он очень обрадовался, увидев меня и в честь моего освобождения принес пол-литра водки. Мы ужинали на кухне. Оказалось, что сосед по кухне — тоже товарищ по несчастью. Он освободился из лагеря полтора года тому назад и, как многие бывшие заключен-
ные, остался в Тавде, боясь вернуться домой. Кстати, точно, как и мне, ему некуда было ехать.
Он принадлежал к тем русским, работавшим в администрации Дальневосточной Маньчжурской железной дороги, построенной еще царской Россией. Когда японцы в начале тридцатых годов заняли Маньчжурию, Советы вывезли оттуда свою администрацию, отправляя ее домой. Но для большинства из них "дом" оказался лагерем в Сибири. Сосед по квартире Морозевича был одним из них. Теперь он застрял здесь, одинокий, в лесах Урала.
В честь этой встречи мы ужинали вместе. Наша беседа была посвящена нашим страданиям во время "десятки", которую получил каждый из нас. Жена Морозевича пошла укладывать детей. Наш "маньчжурец" также нашел у себя бутылку водки, так мы сидели и заливали горькой нашу горькую судьбу.
Мы уже были навеселе, когда "маньчжурец" спешно встал со своего места. На его глазах выступили слезы и одновременно он засмеялся истеричным смехом: "Вот видите! - воскликнул он. -Ведь это - реализация "их интернационализма"... Вот мы сидим здесь, еврей, поляк и русский. Будь они прокляты вместе с их лозунгами, с их режимом убийц..."
Он не закончил предложения и разразился плачем. Мы все расплакались как дети, но одновременно я испугался его слов. Было поздно, а он разговаривал громко, чуть ли не кричал, и мы боялись, что соседи услышат. Очевидно, страх подействовал и на Морозевича, который отрезвел, и мы закончили нашу вечеринку.
Я постелил себе на ящике, стоявшем на кухне. Это было 18-го сентября 1951 г. Первая ночь после 10 лет, когда я спал без охраны НКВД.
Утром я решил оставить свои вещи у Морозевича, а сам отправился на комбинат уладить дела в связи с устройством на работу и пропиской.
Дорога уже была знакомой, хотя кругом все было чужим. Я все еще не мог привыкнуть к мысли, что я больше не заключенный, что могу итти, куда хочу, быстрее или медленнее, и не по команде охранника. В кармане у меня даже был паспорт, хоть и с особым параграфом, ограничивающим мои гражданские права, а также и право проживать в определенных городах.
ДОРОГА В БУДУЩЕЕ
ДОРОГА В БУДУЩЕЕ
Одиноким я шагал по чужой мне уральской земле. Десять лет я пробыл здесь, но наступил лишь второй день, когда иду по ней без соответствующего сопровождения. Я ходил по широким немощеным улицам Тавды, украшенным знакомыми мне лозунгами, теми же, которые я видел в течение десяти лет в лагерной зоне, лозунгами, призывавшими население выполнять обязательства "в честь приближающегося праздника Великой Октябрьской революции; революции, принесшей свободу советским народам". Те же гигантские портреты "великого вождя народов, любимого Сталина", а рядом всегда его ближайший сотрудник Берия и другие помощники.
Я ходил вдоль дощатого забора высотой в три метра, тянувшегося, примерно, с километр, с густо натыканными на нем сторожевыми вышками, за которым находилась так хорошо знакомая мне "лесобиржа". Разница теперь заключалась в том, что я находился по другую сторону злополучного забора. Но сколько невинных людей еще оставалось по ту сторону забора, где их силой заставляют отдавать последние силы для каторжной работы за "пайку" хлеба и миску еды!
Я шел задумавшись и не заметил, как оказался на дамбе на берегу Тавды, так хорошо знакомой мне. По соседству находилось "Заготзерно" - зернохранилище. Это безобидное имя, как и много подобных безобидных имен, большевики придумали для своих грабительских организаций. Сюда в это "Заготзерно" крестьяне с окрестных колхозов должны были доставить зерно со своих полей сразу после уборки урожая, а они сами, т. е. колхозники со своими детьми, оставались без куска хлеба.
Я вышел на одну из центральных улиц. Из громкоговорителей доносилась знакомая всему Советскому Союзу песня "Широка страна моя родная", в которой повторяется припев: "Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек".
По дороге я встречал знакомых, отбывавших со мною вместе сроки в лагере; были и работавшие в лагерной администрации. Встретил я лейтенанта Сергея Ивановича, того самого, который несколько дней тому назад освободил меня из лагеря. Он поздоровался со мною как со старым знакомым. Он даже не спросил, каким образом я остался, и пригласил меня к себе домой, чтобы я постриг его ребенка.
Наконец я очутился в безлюдном районе. Туда вела широкая немощеная дорога, с рытвинами, соединявшая поселок с Тавдой. Каждая проезжающая машина поднимала за собой тучу пыли и дыма. Большое число автомашин работало по системе так называемой "газочурки": с двух сторон машины находились два котла с трубами, которые отапливались газочуркой. Газы, выделявшиеся там, в какой-то мере заменяли бензин.
Было осеннее утро, к моему счастью, солнечное. Я шел уже больше часа. Меня не покидала мысль о моих погубленных родных. В стороне от дороги показался молодой хвойный лесок, весь зеленый. Я почувствовал, что удаляюсь от кошмаров прошлого и начинаю приближаться к светлому будущему.
В приподнятом настроении я вернулся к родному Ивану Андреевичу...