Записки лагерного музыканта

Записки лагерного музыканта

Вместо предисловия

3

Вместо предисловия

В данных записках рассказано лишь о том, чему в молодости мне пришлось быть свидетелем.

Вместе с тем воспоминания эти достаточно субъективны, ибо в них отражены сугубо личные переживания: что-то, вероятно, излишне драматизировано, а что-то, может быть, слишком смягчено, окрашено в розовый цвет. Дело в том, что я находился в местах заключения сравнительно недолго — всего семь лет. Было, конечно, все: голод, холод, унижения. Но мне посчастливилось еще иметь редчайшую для арестанта возможность - отрешиться от действительности, уйти в мир искусства, музыки. И еще была наивная вера в высшую правду и справедливость.

Очень сложно с позиций сегодняшнего исторического сознания писать также об идеалах комсомольской молодости 30-40-х годов, оценивать крепко усвоенную общественную мораль того времени. Никакие столкновения с самой гнусной действительностью долгое время не могли ее поколебать.

Сейчас, на склоне лет, все это кажется странным, совершенно неправдоподобным, как в страшной сказке или фантасмагорической пьесе. Увы, мне не довелось сыграть в ней роль героя, ставшего "выше и упрямей своей трагической судьбы..." (А.Жигулин). Я выступил всего лишь как маленький статист, по недоразумению попавший в грандиозную

4

массовку, изображавшую бесчисленных "врагов народа". В этом зловещем спектакле я участвовал долгие годы, и клеймо "враг народа" нельзя было смыть подобно гриму. Миллионы таких, как я, погибли, мне же повезло. В 1958 году (то есть через 16 лет после ареста) некий товарищ, вручая мне справку о реабилитации и душевно пожимая мою руку, сказал:

— Забудьте все, что с вами произошло...

Современный читатель вряд ли может представить себе значение подобной справки. Она выводила меня и мне подобных из круга прокаженных, неприкасаемых, отверженных. И главное - хоть и поздновато (мне уже было 36 лет), но благодаря ей я смог более или менее состояться как специалист-музыкант.

Ну что ж, стало возможным встроиться, как-то вжиться сначала в оттепельную, затем в застойную систему человеческих и производственных отношений. Я учился, работал и даже кое в чем преуспел, жил как большинство советских людей, участвовал в соцсоревновании, исправно посещал политзанятия и всякого рода собрания, радовался нашим успехам (подлинным и воображаемым), умеренно критиковал "еще кое-где встречающиеся отдельные недостатки..." Никогда не был диссидентом, скорее, как поется в известной песне Э.Рязанова, "гордился общественным строем". В общем, прожил жизнь, можно сказать, умеренно-благонамеренным гражданином нашей великой Родины.

О лагерях, как мне советовал товарищ из КГБ, я действительно попытался забыть, тем более что по условиям реабилитации срок заключения мне засчитали за службу в Советской Армии и даже выплатили соответствующую компенсацию. Мой листок по учету кадров был чист, и я очень ценил возможность никому ничего не рассказывать о прошлом.

Казалось, что совсем уже все забыто. Но тайный ужас, продолжавший жить где-то в сокровенных глубинах души, нет-нет, случалось, вдруг поднимался к горлу, сковывая сердце. И до сих пор, вот уже пятьдесят лет, мне снится: я брожу в громадном страшном лагере, среди десятков тысяч заключенных. Мой срок кончился, пробил час освобождения, но меня не вызывают, где-то затерялись документы. Проходят дни, месяцы, а их никак не могут найти. Лишь пробуждение в холодном поту спасает от этого кошмара.

5

Я сознаю, что патологический страх, который, вероятно, не оставит меня до моего смертного часа, делает меня в нравственном отношении вполне достойным времени, из которого я вышел. В этом я и многие другие, подобные мне, дети своей эпохи. Но даже та часть нашего поколения, которая не сумела стать рютивыми, позже жигуливыми, Солженицыными, не только отражает свою эпоху, но и расходится с ней. Это, во всяком случае, относится к тем, кто хоть на старости лет понял всю чудовищную абсурдность сталинщины и ее наиболее уродливого проявления - сталинских лагерей.

Сегодня этой теме посвящено немало публикаций различного рода, но можно сказать, что исследование феномена "архипелаг ГУЛАГ" еще только начинается. Художественные и публицистические произведения, например, В.Гроссмана, Ю.Домбровского, В.Шаламова, А.Рыбакова, Е.Гинзбург, Е.Гнедина, В.Разгона, А.Сандлера и даже ставшее наконец достоянием советского читателя капитальное исследование А.Солженицына, далеко не исчерпывают данной темы.

Дело в том, что тема многовариантна. Тюремщики различных рангов, в подавляющем большинстве случаев, проявляли громадное разнообразие в приемах и методах ужесточения режима заключенных. Цель - духовно сломить их и, в конечном счете, физически уничтожить. Существовало много способов решить подобные задачи. Они зависели от активности и изобретательности того или иного начальника, от климатических условий, в которых находился лагерь, и от ряда других факторов. Поэтому каждая из тюрем, каждый из бесчисленных лагерей были отвратительны по-своему.

Вместе с тем, там иногда служили люди, не лишенные чувства порядочности, которые, как могли, старались облегчить участь "зэков". И конечно же, миллионы "государственных преступников", сидевших в лагерях по пятьдесят восьмой статье, в огромном большинстве своем совершенно безвинных, по-своему тоже определяли лицо мест заключения. Они боролись за существование, стремились как-то приспособиться к среде обитания за колючей проволокой, с тем, чтобы дожить до свободы.

Среди них были и люди искусства — профессионалы, любители. Об условиях их жизни, в которую я постепенно

6

оказался втянутым, об их месте в структуре лагерного быта и вообще об отдельных слоях и прослойках лагерного общества в данных записках говорится особо.

В условиях одичания, глубокого унижения человеческого достоинства, обесцененное самой человеческой жизни искусство и особенно музыка помогали преодолевать мрак и отчаяние лагерного бытия, зарождали в душах людей искру надежды на лучшее будущее.

Своими "Записками" я надеюсь добавить несколько штрихов к далеко еще не законченному портрету учреждения, имя которому "архипелаг ГУЛАГ".

Г. Фельдгун

От сталинграда до Южного Урала

“Беззаветно предан делу Ленина-Сталина”

7

«Беззаветно предан делу Ленина – Сталина»

Именно так было сказано в характеристике, данной в мае 1942 года Разведотделом штаба 21-й армии по поводу присвоения Г.Фельдгуну звания лейтенанта.

Истинная правда, так и было!

Еще в дни моего детства старые революционеры, советские дипломаты в Эстонии внушали мне идеи, воспитывающие чувства ненависти бедных к богатым, и я с увлечением повторял за ними знаменитое двустишие: "Ешь ананасы, рябчиков жуй; день твой последний приходит, буржуй!"

В 1933 году сбылась моя мечта. Я приехал в СССР, на родину трудящихся всего мира. Красный пионерский галстук украсил мою грудь как символ веры и преданности идеям коммунизма. Я отбивал себе руки, шагая с пионерским барабаном впереди праздничных колонн на демонстрациях. А вокруг меня — бескрайнее море красных знамен, песни, звуки духовых оркестров и бесчисленные портреты вождей.

В Эстонии мне довелось прочесть замечательную советскую книгу "Республика ШКИД". Теперь же меня вдохновляли героические образы Павки Корчагина, Чапаева, Левинсона из фадеевского "Разгрома".

Я упивался революционной романтикой книг Бабеля, Лавренева, Новикова-Прибоя, Вирты, стихами Маяковского, Багрицкого, Демьяна Бедного, с захватывающим интересом читал исторические романы - "Петр Первый" А.Толстого, "Гулящие люди" Чапыгина.

Меня поражал суровый пафос советских кинофильмов. Первыми из них, увиденными еще за рубежом, были "Броненосец Потемкин" и "Путевка в жизнь". Громадное впечатление произвели "Чапаев", "Цирк", а позже - "Ленин в Октябре", "Депутат Балтики", "Мы из Кронштадта", "Александр Невский".

В реальной жизни тоже было множество героев — не книжных, не киношных, а "всамделишных". Советские люди только и делали, что совершали легендарные подвиги, и пресса бурно ликовала по этому поводу: то встречали че-

8

люскинцев; то провожали Чкалова, Байдукова, Белякова в полет через Северный полюс; то Мичурин выращивал какие-то необыкновенные фрукты; то Алексей Стаханов в пятнадцать раз перекрывал нормы добычи угля...

Победу за победой одерживало советское искусство. Краснознаменный александровский ансамбль песни и пляски Красной Армии триумфально выступил на Всемирной выставке в Париже. Плеяда молодых музыкантов, среди которых выделялись Давид Ойстрах, Эмиль Гилельс, Яков Флиер, завоевала первые премии на самых престижных международных конкурсах.

Я жил в мире лозунгов, дававших совершенно однозначное направление мысли и четко регламентировавших жизнь. Первыми словами, которые воспринимали дети, начиная с ясельного возраста, были: "Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!" Далее шло пионерское: "К борьбе за дело Ленина — Сталина будь готов!" Бесчисленно тиражировались призывы: "Пятилетку - в четыре года!", "Вперед - к новым победам!", а также высказывания типа: "Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее!", "Кадры решают все!", "Нет таких крепостей, которых бы мы, большевики, не взяли!", затем - "Граница на замке!", "Чека - щит и меч революции!" и, наконец, "Если враг не сдается, его уничтожают!"

Целая армия советских поэтов и композиторов-песенников, например, Лебедев-Кумач, Исаковский, Дунаевский, Покрасс, Блантер, Соловьев-Седой и многие другие, создавали атмосферу энтузиазма, жизнерадостного советского патриотизма, пронизывавших и труд и быт "простого советского человека": "Легко на сердце от песни веселой", "Можно галстук носить очень яркий и быть все же Героем Труда", "Широка страна моя родная", "Москва моя, страна моя, ты самая любимая!", "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью", "На земле, в небесах и на море наш набег и могуч и суров!" и т. д. и т. п.

Наша страна представлялась озаренным лучами строящегося социализма бастионом, окруженным со всех сторон черными силами фашизма, расизма, человеконенавистничества, порождаемыми загнивающим империализмом, не желающим уходить с исторической арены... И на самой верши-

9

не этого бастиона стоял великий вождь всего прогрессивного человечества, создатель и вдохновитель всех наших побед, родной и любимый Сталин!

Это он твердой рукой вел страну по пути построения бесклассового общества. Это он преобразил ранее отсталую Россию, создав могучую промышленность и цветущее колхозное сельское хозяйство. Это он гениально руководил наукой и искусством. Это он выкуривал своей знаменитой трубкой всяческих затаившихся врагов народа, подлых троцкистско-бухаринских двурушников и перерожденцев, ставших фашистскими наймитами, презренными шпионами и диверсантами. И ведь как много их было!

- Подумать только, - возмущались мы, - сколько врагов народа вокруг развелось! Ясное дело, ведь по мере нашего продвижения к социализму классовая борьба все более обостряется.

Об отношении значительной части молодежи к арестам даже близких людей свидетельствует частушка начала 30-х годов:

Нет и нежности к родным,

Дядю выслали в Нарым;

Так они везде твердят:

"Так и надо, дядя - гад!"

Мы, юные, с вдохновением пели радостные песни "о великом друге и вожде" и о том, как "с песнями, борясь и побеждая, наш народ за Сталиным идет..."

Но не только мы. Песни о Сталине пели и солдаты Мао Цзедуна в далеком Китае, и бойцы интербригад в окопах под Мадридом, и немецкие антифашисты. О феномене Сталина писали крупные прогрессивные писатели — А.Барбюс, Р.Роллан, Л.Фейхтвангер. О нем с величайшей похвалой отзывался видный христианский гуманист, глава англиканской церкви, архиепископ кентерберийский Хьюлетт Джонсон. Так это было. Вероятно, в мировом общественном сознании Сталин и созданная им держава представлялись единственной в мире бескомпромиссной силой, способной противостоять Гитлеру и, как сказал Эрнст Тельман, "сломать ему шею".

10

Даже в различных кругах русской эмиграции сталинская Россия, где постепенно утверждался приоритет идей русского национального величия и все чаще начали вспоминать о ее славном историческом прошлом, вызывала противоречивые чувства.

Что касается меня лично, то я боготворил Сталина. Его немногословные высказывания дышали, казалось, железной логикой. Все, что он говорил и писал, воспринималось мною как абсолютная истина в конечной инстанции. Гипноз его личности был так силен, что он, Сталин, представлялся мне и многим моим сверстникам воплощением высшей человечности, справедливости, честности. Я свято верил в то, что он никогда не ошибается, и вместе со всеми высоко поднимал на демонстрациях знаменитые "ежовы рукавицы", в которых извивались отвратительные гады — шпионы, диверсанты и вообще всяческие "враги народа".

Особым счастьем для меня стала возможность учиться музыке в знаменитой Одесской школе-десятилетке для одаренных детей имени профессора П.С.Столярского, в этом поистине элитарном учебном заведении. Мне, приехавшему из Эстонии "заграничному мальчику", было очень далеко до уровня юных скрипачей-одесситов, игравших один лучше другого. Поражала щедрая поддержка, оказываемая школе, -обильные пайки, которые в голодном 1933 году никому не снились, стипендии, триумфальные поездки детей в Киев (1936), Москву (1937). И конечно, огромным авторитетом пользовался сам Петр Соломонович Столярский. Он был несомненно педагогом Божьей милостью, умевшим заразить учеников огромным трудолюбием, любовью к своему инструменту, воспитавший плеяду выдающихся музыкантов (достаточно вспомнить Н.Милыптейна, Д.Ойстраха)¹.

Постепенно я как скрипач все больше стал соответствовать уровню школы Столярского. Мне казалось, что со временем смогу, подобно своим старшим сверстникам, защитить честь Советского Союза на международных конкурсах и прославить свое, как тогда говорили, социалистическое отече-


¹ Более подробно об этом см.: Фельдгун Г. П. С. Столярский - организатор, педагог и воспитатель скрипачей // Актуальные вопросы струнно-смычковой педагогики: Межвузовский сборник трудов. Новосибирск, 1987.

11

ство. Я верил, что передо мной, недавно ставшим гражданином СССР, открыта широкая дорога.

Поэтому меня потрясло, когда в ночь на 17 февраля 1938 года была арестована моя мать - Наталия Ивановна Фельдгун. У меня не было сомнений в том, что она, много лет работавшая за рубежом на чрезвычайно ответственной и опасной работе, была истинной патриоткой России. Нет, ее арест — чудовищная ошибка, и в ближайшее время все должно, конечно, разъясниться. Но проходили дни, недели, месяцы, а "компетентные инстанции" хранили о ее судьбе полное молчание, не отвечая на многочисленные запросы¹.

К сожалению, в ее невиновности были твердо уверены только я и ее родная сестра, моя дорогая тетя Зина, принявшая меня в свою семью. Но обращаться по этому вопросу было не к кому. Многие часы провели мы у мрачных ворот старой одесской тюрьмы, где за глухими и слепыми стенами томилась моя мать. Стояли мы там в надежде узнать что-нибудь о ней и тогда, когда ее уже не было на свете. Никто с нами и не подумал разговаривать. Лишь один раз мне удалось пробиться на Маразлиевской улице, где помещался НКВД, к какому-то начальнику. На просьбу выпустить поскорее мою мать, ибо она ни в чем не виновна, он встал из-за стола, подошел ко мне и сказал:

— Молодой человек, запомните навсегда: НКВД никогда, слышите, никогда не ошибается! Скажите спасибо, что вас не объявили членом семьи изменника Родины. Идите и, согласно русской пословице, берегите платье снову, а честь смолоду.

Действительно, внешне отношение ко мне педагогов и товарищей в школе Столярского как будто не изменилось. В 1940 году меня даже приняли в комсомол. Но со времени ареста матери я почувствовал себя .как бы отторгнутым от пламенной борьбы за идеалы коммунизма". Еще в 1936 году я рвался поехать в Испанию, чтобы сражаться за республику. Но четырнадцатилетних туда, к моему большому сожалению,


¹ Лишь в 1958 году пришло сообщение Военного трибунала Одесского военного округа о том, что ее дело пересмотрено. Постановление от 14 октября 1938 года в отношении Фельдгун Наталии Ивановны отменено и дело о ней производством прекращено. Фельдгун Н. И. реабилитирована посмертно".

12

не пускали. А теперь, начнись еще какое-либо революционное событие, кто же позовет на "последний решительный бой" меня, сына врага народа? Это ощущение ущербности страшно угнетало.

И когда действительно началась Великая Отечественная война, я сделал все, чтобы скрыть в военкомате факт ареста моей матери и уже в июле 1941 года уйти добровольцем на фронт. Наконец-то я почувствовал себя в своей стихии! Что могло быть прекрасней для юного комсомольца, чем участвовать в войне с фашизмом, бороться с его человеконенавистнической расистской идеологией! Солдаты немецкой армии обязательно вскоре проникнутся идеями классовой борьбы и повернут штыки против своих помещиков и капиталистов. Война потребует малой крови, и непременно будет вестись на чужой территории.

Правда, вскоре выяснилось, что до этой территории все-таки далековато. Поначалу мне пришлось проделать путь в обратном направлении,— от Днепропетровска до Харькова, от Белгорода - за Дон и в конце концов очутиться под Сталинградом. Но как бы то ни было, я воевал, старался отличиться, надеясь, что когда-нибудь можно будет раскрыть обман, и доверия меня не лишат. Будет известно: он храбро воевал и, как следует солдату, честно исполнил свой долг.

Арест, следствие, тюрьма.

12

Арест, следствие, тюрьма

Где-то в районе казачьей станицы Клетской (северозападней Сталинграда) летом и осенью 1942 года держала оборону 21-я армия Донского фронта. Запомнились бескрайние степные дали, раскаленный солнцем воздух, удивительно красивые кроваво-красные закаты солнца, каких я нигде и никогда больше не видел, и почти сразу наступавшая вслед за этим чернильная тьма, пронзаемая оглушительным стрекотом кузнечиков. А в небе непрерывно, эскадрилья за эскадрильей, плыли на юго-восток немецкие бомбардировщики, чтобы через несколько минут сбросить свой смертоносный груз на Сталинград.

В армейском разведотделе, как обычно, шла напряженная работа. За линию фронта то и дело уходила наша агенту

13

ра, а также разведгруппы, захватывавшие "языков". Опрашивались военнопленные — немцы, итальянцы, румыны, изучались трофейные документы, перехватывались сообщения немецких радиостанций, уточнялись разведданные из полков, дивизий и т. д.

27 сентября меня вызвал к себе начальник разведотдела штаба 21-й армии полковник Смирнов. У него за столом сидели два каких-то офицера. Спросив у меня имя и фамилию, они объявили, что я арестован.

- Я-а?? За что?!?

- Там узнаете.

Меня обыскали. Офицеры внимательно изучали трофейные документы, с которыми я работал как военный переводчик, протоколы опросов военнопленных, немецкие инструкции, как уничтожать советские танки Т-34 и KB, газеты — свежие номера "Volkischer Beobachter", "Das schwarze Korr"... Особое впечатление произвела на них почему-то полдюжина трофейных немецких железных крестов.

- Что, заработать хотели?

На подобный идиотский вопрос одного из особистов я даже не нашелся что ответить. Да от меня ответа и не ждали.

Часа через три старый грузовичок привез меня в какую-то деревню к небольшому сараю, где меня с рук на руки принял щегольски одетый старшина. Хромовые сапоги сверкали блеском, синие офицерские бриджи с красным кантом хранили заутюженную складку, гимнастерка из тонкой шерсти, перетянутая боевыми ремнями-снаряжением, ладно обтягивала его небольшую коренастую фигуру, кобура с пистолетом болталась где-то чуть выше голенища (особый шик), от чисто выбритой рябоватой физиономии разило одеколоном.

Широко расставив ноги, он высоким командирским голоском приказал часовому открыть дверь в сарай.

- Ну, давай, гад... — это было адресовано мне и звучало почти ласково. Затем он, прихватив меня руками, толкнул с такой силой, что я растянулся на полу сарая.

- Жалобы есть, контрики? — также с добродушной улыбкой спросил он. Жалоб никто никаких не высказал. Дверь захлопнулась. В сарае находилось человек пятьдесят военных. Все без поясов, со всех, как и с меня, содраны знаки различия. В полумраке они показались мне не людьми, а

14

какими-то тенями. На грязных, обросших бородой лицах лихорадочно горели одни глаза.

- Добро пожаловать, лейтенант, в КПЗ Военного трибунала Донского фронта. Курить есть?

Курить у меня не было, и интерес ко мне сразу иссяк. Все разбрелись по своим углам. Лишь какой-то офицер, судя по темным пятнам в петлицах недавно носивший четыре шпалы (значит, полковник) и с пятном на габардиновой гимнастерке (от ордена Боевого Красного Знамени), неустанно шагал взад и вперед. Разговаривать ни с кем не хотелось. Темнело.

Снова открылась дверь.

- Давай, два человека...

Вскоре вместе с ними появилось что-то вроде банной шайки с отвратительно пахнущей мутной жидкостью. Обитатели сарая брали в углу с полки ржавую консервную банку с отогнутым зазубренным верхом. Банка опускалась в шайку и у каждого оказывалось 250 грамм этого варева. В нем плавали две-три пшенинки и что-то вроде рыбьего плавника.

Пока я размышлял, как поступить со своей порцией, мой сосед, опорожнив банку и осторожно вылизав ее языком, стараясь не порезать его о зазубренные края, спросил, почему я не ужинаю.

- Да так, знаете, что-то не хочется... Может быть, вы это съедите, не угодно ли?

- Ой, большое спасибо!

И через полминуты содержимое моей банки исчезло, как будто его и не бывало.

Я понял по голодным глазам этого человека, что он может съесть не то, что содержимое банки, а целое ведро жидкости, которая в КПЗ, тюрьмах, лагерях называлась словом "баланда", несомненно, обогатившим великий, могучий и свободный русский язык.

Через два-три дня и я с нетерпением ожидал блаженный миг раздачи баланды. Ее можно было выпить двумя глотками, можно было растянуть удовольствие на тридцать глотков, на сто глоточков. Одного нельзя было - съесть больше того, что было в банке. Так началась мучительная пытка, которой я подвергался в течение многих лет, - пытка голодом.

15

Прошло пятнадцать дней, но меня никто не вызывал. В эти дни я зарастал бородой, привыкал спать на гнилой соломе, которая буквально шевелилась от мириадов ползающих в ней вшей. Поворачивались мы по команде, ибо за отсутствием места спали, тесно прижавшись друг к другу. Правда, в октябре ночи уже были довольно холодные, и так было теплее. На оправку нас выводили под нацеленным в спину и спущенным с предохранителя пистолетом. Да и сама она стала мучительным процессом, так как оправляться практически было почти нечем. Утром мы получали в ту же консервную банку 250 граммов кипятку и, кроме этого, 300 граммов хлеба.

- Фельдгун, на допрос!

Наконец-то! Что может быть хуже неизвестности. Полмесяца я ломал себе голову, мучительно пытаясь вспомнить, где, когда и в чем провинился. За это время из бесед с другими подследственными я знал, что одному инкриминировалась поднятая на раскурку немецкая листовка, другому -рассказанный анекдот, третьему - использование по определенному назначению газеты с портретом Верховного Главнокомандующего, четвертый, сидя в окопе во время очередной бомбежки немцами Сталинграда, пробормотал: "Любимый город может спать спокойно..." и т. д. Но ведь я листовок не поднимал, анекдотов не рассказывал, к газетам с портретами Верховного относился с предельным уважением, песен не пел. Более того, в глубине души я возмущался таким поведением некоторых товарищей, считая это во время войны по крайней мере совершенно неуместным.

Нет, мой арест — чистое недоразумение и наконец-то сейчас все выяснится.

Следователь, как раз окончивший пилочкой подчищать ногти, вежливо предложил мне сесть на табуретку, стоявшую посередине комнаты.

- Давайте знакомиться. Я — следователь, лейтенант госбезопасности Червинский. Буду вести ваше дело.

У него было красивое холеное лицо с тем специфическим выражением интеллигентности, которое придает некоторым особистам "бериевское" пенсне. Не спеша, заполнил он анкетные данные, затем, откинувшись на стуле и закурив папиросу "Наша марка", спокойно спросил:

16

- Ну-с, так когда была арестована ваша мать?

Господи Боже мой, наконец-то! У меня вырвался вздох облегчения.

- Гражданин следователь! — воскликнул я. — Теперь мне все ясно! Никак не мог сообразить, за что же меня арестовали... Да, я скрыл этот факт своей биографии и, конечно, очень виноват. Но единственная причина: хотел защищать Родину, как полноправный гражданин. Откровенно говоря, я и не верю в вину моей матери.

- Вот как? Что ж, расскажите о ней подробнее.

- Все рассказать?

- Все!

Мне послышался в голосе следователя почти неуловимый оттенок доброжелательства, и я сразу ощутил полное доверие к нему. Этот человек разберется. Ведь он чекист и у него должны быть холодный разум, горячее сердце и чистые руки - как у Ф. Э. Дзержинского, портрет которого тут же висел на стене.

Я долго повествовал, как моя мать, Наталия Ивановна, урожденная Верхошанская, еще в начале века, после окончания гимназии, сбежала из мещанской семьи одесского мелкого акцизного чиновника, то есть моего деда, на романтический Кавказ. Там в нее влюбился выходец из Эстонии, офицер русской армии, воевавшей на турецком фронте, Гарри Александрович Фельдгун. Затем они пробирались сквозь полыхающую в огне гражданской войны страну на родину отца. Здесь они бедствовали, отец пил, мать не находила работы и, кроме того, никак не смогла привыкнуть к чужбине. В конце концов они разошлись. Наталия Ивановна как-то сумела сблизиться с советскими дипломатами, старыми большевиками, и они привлекли ее к деятельности в пользу СССР. Она стала резидентом советской разведки, пять лет ходила буквально на острие ножа, и наконец в 1933 году мы навсегда распрощались с Эстонией и приехали в родной город моей матери - Одессу... где ее и арестовали...

- Кто вы по национальности?

- По паспорту - еврей.

- Но ведь у вас мать - русская?

- Да, но мой отец еврейско-немецкого происхождения. Когда я четыре года тому назад получал свой первый пас-

17

порт, меня записали евреем, очевидно, потому, что в Одессе все, у кого в фамилии есть слог "фельд", "штейн" или "ман", как правило, евреи. Откровенно говоря, мне было совершенно все равно, кто я по национальности, ибо я всегда ощущал себя интернационалистом. Как русский я могу гордиться тем, что я сын великого народа; в качестве еврея мне тоже не перед кем извиняться: я нахожусь в неплохой компании Иисуса Христа, Баруха Спинозы, Карла Маркса... Как немец...

- Все это прекрасно, - прервал мои разглагольствования Червинский. Он ничего не записывал, просто слушал, очевидно, составляя о подследственном определенное мнение.

- Мы бы не стали вас арестовывать, — продолжал он, — за обман при заполнении анкеты, а просто убрали бы из органов разведки, где вам не место. Но это далеко не все, что за вами числится. Сейчас я отправлю вас в КПЗ. Вы там хорошенько поразмыслите, а завтра, пожалуйста, так же искренне, как вы говорили о своей матери, расскажите о ваших преступных намерениях, о ваших преступных высказываниях... Увести!

Я был в полнейшем недоумении. С одной стороны, мне, наконец пришлось исповедаться в своем грехе и облегчить душу. Действительно, эта тайна и страх перед ее раскрытием несказанно угнетали меня. Теперь с ней, слава Богу, покончено и совесть у меня чиста. Но следователь Червинский, судя по всему, грех мне не отпустил и требует еще что-то. Но что, вот вопрос.

- Итак, расскажите о ваших преступных намерениях.

- У меня не было никаких преступных намерений.

- Но вы же собирались перейти на сторону противника.

Я опешил.

- С чего вы взяли? Я ненавижу фашистов!

- Так ли? Вы пробрались в органы советской разведки, чтобы иметь возможность вместе с нашей агентурой, при случае очутиться по ту сторону фронта.

- Извините, гражданин следователь, но я никуда не пробирался. Меня откомандировали из 130-го кавалерийского полка 26-й кавалерийской дивизии, где я служил командиром музыкального взвода, в резерв штаба Юго-Западного фронта, очевидно, ввиду того, что я владею немецким язы-

18

ком. Оттуда меня привезли в Разведотдел штаба Юго-Западного фронта. Начальник отдела полковник Виноградов, комиссар Иванченко и начальник 6-го отделения (переводчиков) Гульман устроили мне основательную проверку, но, очевидно, остались довольны моими знаниями. Так я оказался в Разведотделе- Кстати, интендант II ранга Гульман почему-то тоже сидит в соседнем КПЗ. Неужели и он враг народа?

- Здесь вопросы задаю я, — поправил меня лейтенант Червинский. - Скажите, почему вы, работая в Разведотделе штаба Юго-Западного фронта в Воронеже, все время рвались на передовую?

- Не хотел быть тыловой крысой, хотел защищать Родину.

- Вы могли бы перейти линию фронта в немецкой форме, вместе с нашей агентурой?

- Если бы получил такое задание от командования, несомненно, мог бы. Мной на зубок выучены все уставы Вермахта, знаю литературу, историю в объеме, обычном для среднего немецкого офицера, структуру немецких дивизий, полков и т. д., знаю, как встать, сесть и, главное, говорю без акцента.

- Вот видите, для чего же вы все это так тщательно изучали?

- Чтобы служить своей Родине!

Следователь закурил очередную папиросу "Наша марка".

- Вы совершенно напрасно пытаетесь ввести в заблуждение следствие. Учтите: чистосердечное признание судом обязательно принимается во внимание. Вы все время стремились быть ближе к фронту. Хотите, я нарисую вам точную картину того, о чем вы мечтали? Вы собирались перебежать к немцам, чтобы сообщить им ценные сведения о работе нашей разведки, рассчитывая, во-первых, на то, что они учтут ваше частично немецкое происхождение, во-вторых, примут во внимание, что вы - сын репрессированной, возможно, немецкой шпионки. Здесь вы дрожали день и ночь от страха, ожидая, что вас разоблачат. Это и случилось. Там же, у немцев, вас ожидала блестящая карьера. Попробуйте сказать мне, что это не так.

19

— Попробую, гражданин следователь. Должен признать, - польстил я Червинскому, - цепь ваших умозаключений весьма логична. Но она не учитывает одного весьма существенного фактора, а именно "Закона о защите немецкой крови и немецкой чести", принятого в фашистской Германии еще в 1935 году. Согласно ему, мой отец являлся наполовину, а я на четверть евреем, что исключает его и меня из так называемой немецкой народной общности.

— Откуда, интересно, вы все это знаете?

— Изучал трофейные документы, гражданин следователь. ..

Подобные разговоры повторялись в различных вариантах не день, не два, не три, а почти два месяца. В КПЗ меня просветили. Один из подследственных, хорошо усвоивший Уголовный кодекс РСФСР, сказал:

— Тебе, лейтенант, шьют статью 58-1Б через 19-ю, то есть намерение в военное время изменить Родине.

Подобное преступление каралось, в лучшем случае, десятью годами заключения, в худшем — расстрелом, который, между прочим, "исполнял" комендант КПЗ Зайцев, тот самый щеголь-старшина, встретивший меня в день ареста.

Сегодня, читая о страшных истязаниях, которым подвергались военные на Лубянке, в Лефортово и других местах, я не понимаю, почему лейтенант Червинский так меня ни разу не ударил. Правда, иногда на допрос приходил один из следователей, "работавший" рядом. Он ставил ногу на табуретку, где я сидел, наклонялся надо мной. Ему, без сомнения, очень хотелось как следует врезать мне. Но Червинский еле заметно качал головой и его коллега уходил. Конечно, начни они меня избивать, я, вероятно, признал бы все что угодно, но... мой следователь продолжал психологически воздействовать на меня. Он утверждал, я отрицал, он снова утверждал, я снова отрицал, и так до бесконечности. Наконец ему это надоело.

— Вот что, — сказал он мне, — больше о вашем намерении перейти на сторону немцев мы вспоминать не будем, это отпало. Остается сущий пустяк. Ведь вы говорили в кругу военнослужащих о силе немецкого Вермахта.

— Если быть точным, не о силе всего Вермахта, а о 6-й армии Паулюса, которая стояла перед Юго-Западным фрон-

20

том. Я допрашивал военнопленных, а они показывали, что пришедшие из Франции дивизии полнокровны, хорошо обучены, хорошо вооружены. Как вам известно, все это, к сожалению, подтвердилось в боях весной и летом 1942 года на белгородском и харьковском направлениях.

- Так, прекрасно! Наконец-то вы перестаете крутить. А о том, что комсостав у нас слабый, вы говорили?

- Не помню, но мог и сказать. Ведь если бы у нас было сильное командование, мы, вероятно, не сидели бы с вами, гражданин следователь, на берегах Волги.

Червинский побагровел, и пенсне его угрожающе засверкало.

- Бросьте мне здесь хреновину пороть! Меня вы не сагитируете. О том, что вы вели подобную пропаганду, свидетельствуют ваши сослуживцы — начальник агентурной разведки старший лейтенант Сапогов и начальник канцелярии Разведотдела штаба 21-й армии интендант III ранга Маклюк.

- Гражданин следователь, я ничего не понимаю. Ну разве это пропаганда? Не какой-нибудь дядя со стороны, а мои сослуживцы, имеющие доступ к моим материалам, спрашивают меня: "Что там говорят фрицы?" Неужели я им должен отвечать в духе передовицы из газеты "Красная звезда"?

Мой собеседник посмотрел на меня не то с жалостью, не то с насмешкой как на безнадежного идиота.

- Так вы признаете себя виновным в подобных высказываниях?

- Если в этом можно усмотреть какую-то вину, то признаю.

- В таком случае, подпишите.

Я начал читать протокол допроса и у меня потемнело в глазах: "...будучи контрреволюционно настроенным, я, переводчик Разведотдела штаба 21-й армии, лейтенант Фельдгун Г. Г., систематически проводил среди военнослужащих агитацию пораженческого характера, восхваляя немецкую армию, ее технику и дискредитируя командный состав Красной Армии..."

- Нет уж, извините, этого я подписывать не стану.

Следователь встал, прошелся пару раз по комнате, подошел ко мне; сел напротив меня и тихо, спокойно сказал:

21

- Слушайте меня внимательно. Если вы сейчас подпишете, я закрываю ваше дело и отправляю его в трибунал Донского фронта. Вы получите, скорее всего, от пяти до семи лет, а может быть, вас даже пошлют на фронт, где вы сможете кровью искупить свою вину перед Родиной. Если нет, то дело пойдет в ОСО. Вас без всякого трибунала приговорят к тому же сроку, а может быть сунут и всю десятку. Но вам придется ждать постановления ОСО пару месяцев в КПЗ. Судя по вашему виду, не рекомендовал бы этого. У вас больше шансов выжить, если вы уже сегодня-завтра начнете свой путь по тюрьмам, этапам, лагерям. Через два месяца вы наверняка уже не выдержите... а впрочем, как хотите. Но знайте - третьего не дано!

Так закончил свой монолог следователь Червинский, встал, прошел к своему столу, откинулся на стуле, закурил неизменную "Нашу марку" и начал заострять пилочкой особенно длинный ноготь на мизинце левой руки.

"Так что же делать, - раздумывал я, - подписывать, не подписывать..." Червинский, как мне казалось, говорил искренне. За время моего пребывания в КПЗ я не слышал ни одного случая, чтобы кого-нибудь подобру-поздорову выпустили отсюда. Меня терзал голод, заедали мириады вшей. Теперь к этому прибавился еще мороз. Был конец ноября, зима уже наступила, а на мне - хлопчатобумажное летнее обмундирование, шинелишка и кирзовые сапоги...

- А, пропади оно все пропадом!

Я взял ручку и подписал протокол.

Червинский дал мне прочесть все мое дело. Наконец-то я понял, откуда органы узнали об аресте моей матери. Все оказалось очень просто. Вот оно, заявление, в котором машинистка Разведотдела штаба Юго-Западного фронта, некто Гиненская, доносила: она знала младшего лейтенанта Г. Фельдгуна еще мальчиком, так как жила с ним в Одессе в одном доме, а именно на улице Чичерина, 14. Ее удивляет, что Г. Фельдгун работает в Разведотделе, в то время как его мать репрессирована еще в 1938 году, о чем она, машинистка Гияенская, считает своим непременным долгом сообщить...

Заявление было датировано мартом 1942 года. Значит, с того времени и по сентябрь на меня собирали компромат, следили за каждым моим шагом. Но папка, на которой напи-

22

сано "Хранить вечно", оказалась тонюсенькой. Кроме заявлений Гиненской, а также вышеупомянутых Сапогова, Маклюка и еще протоколов допросов, в них больше ничего не было. Но для трибунала и это оказалось вполне достаточным.

Всё свершилось с поразительной быстротой. Председательствовал военюрист I ранга Дубинин, носивший большую окладистую бороду, как у Мартина Яновича Лациса, грозного чекиста эпохи гражданской войны. Не успел я войти, как один из заседателей скороговоркой зачитал мои установочные данные, сказал еще две или три фразы, которые я не разобрал. После этого Дубинин спросил, признаю ли я себя виновным?

- Признаю и глубоко раскаиваюсь в содеянном.

- Ваше последнее слово, только покороче.

- Прошу трибунал послать меня на фронт, где я кровью смою свою вину перед Родиной.

- Выйдите!

Прошло две минуты...

- Войдите!... Именем Союза Советских Социалистических Республик, - быстро забормотал председатель трибунала, — бу-бу-бу-бу-бу-бу... — слова тонули в его бороде, и наконец я услышал:

- ...приговаривается по статье 58-10, часть вторая УК РСФСР, к семи годам заключения с отбыванием срока наказания в исправительно-трудовых лагерях и с последующим поражением избирательных прав на три года... Вам приговор понятен?

- Да, понятен.

После оглашения приговора меня уже больше в сарай не вернули, а толкнули в небольшую комнатку с зарешетчатым окном при трибунале. Здесь впервые за все время я по-детски горько заплакал.

Не сберег я "платья снову и чести смолоду", как некогда советовал особист с Маразлиевской улицы. Впереди - семилетнее заключение. Выдержу ли я его, и вообще, что со мной будет?

Камышинская тюрьма, после КПЗ военного трибунала Донского фронта, показалась самым прекрасным, самым райским местом на свете.

23

Сначала меня привели в баню, и пока одежду прожаривала вошебойка, я мог сколько угодно обливаться горячей водой, смыть с себя двухмесячную грязь. Затем мне сбрили бороду, как, впрочем, и все остальные волосы, где бы они не росли на моем теле. Я попал в хорошо отапливаемую камеру, даже не камеру, а помещение бывшей здесь некогда тюремной церкви. Еще в царские времена сюда водили арестантов, чтобы они не забывали Бога.

Нас, "вояк-контриков", набили сюда человек пятьсот. Располагались кто на нарах, а кто, как я, под нарами. Внизу мне нравилось больше, можно было спрятаться от всего мира. Здесь, в уютном уголке, кроме меня поселились еще два лейтенанта и мы были бы рады провести так весь срок своего заключения.

Нельзя также не сказать, что кормили в тюрьме три раза в день, а не два раза, как в КПЗ. Утром - кипяток и 450 грамм хлеба, причем точно 450 грамм! Довесок пришпиливался к пайке щепкой. В обед давали килограммовую миску жидкой пшенной или перловой каши, правда, на пятерых. Вот только ложек не полагалось и кашу приходилось по очереди хлебать через борт. Вечером - то же самое. Но раз в неделю бывал праздник. Каждый получал полкотелка баланды, в которой плавало довольно много кормовой брюквы. После того как это чуть сладковатое свиное пойло с жадностью съедалось, возникало, хоть ненадолго, забытое чувство относительной сытости.

Наконец, нас не вызывали больше ни на какие допросы. Гулять нас тоже не выводили, да никто особенно и не стремился в летней одежонке на тридцатиградусный мороз. А к запаху параши мы принюхались, и он нас ничуть не беспокоил.

Под нарами, после утреннего кипятка, велись бесконечные разговоры о том, когда, где и что приходилось каждому из нас есть "на воле".

- Должен вам сказать, ребята, — начинал один из молодых лейтенантов, — гуся моя мать готовит следующим образом: сначала как следует моет тушку холодной водой, потом хорощенько опаливает ее на сухом спирте. После этого натирает ее солью, разрезает и набивает ее яблоками. Затем тушку зашивает, и после этого остается только положить ее в

24

духовку. И вот, братцы, через каких-нибудь полчаса по аромату, разносящемуся по всему дому, уже все соседи знают: у Петровых жарится гусь. Разумеется, он обложен со всех сторон картофелем. Вот тут-то надо быть очень, очень внимательным. Каждые пять-семь минут гуся необходимо поливать жиром - тогда он не сохнет, а покрывается золотистой корочкой. Мясо, когда его ешь, тает, понимаете, тает во рту...

- Да нет, пожарить гуся не фокус, какая тут хитрость? — включается в разговор второй лейтенант. — Вот приготовить по-настоящему узбекский плов... тут, знаете ли, необходимо подлинное искусство!

Перед нашим мысленным взором возникает котел, доверху наполненный жирным пловом из баранины. Мы поглощаем глубокие тарелки с пельменями, плавающими в масле. Пельмени сменяются венскими отбивными шницелями. Успехом пользовался мой рассказ об эстонском национальном блюде "руттулига" ("быстрое мясо").

- Нет ничего проще и быстрее. Берешь мясной фарш и поджариваешь его с лучком в сметане. А затем это объедение остается только намазать на свежую хрустящую французскую булку...

Неплохо было также съесть тарелку-другую огневого украинского борща, или щей со свининой, или горохового супа с ветчиной и гренками. Все соглашались с тем, что у стерляжьей ухи прямо райский вкус... Договаривались даже до страсбургского пирога и лимбургского сыра, о которых, по правде сказать, имели самое смутное представление. Но подобные разговоры обычно кончались одной и той же фразой:

- Эх, ребята, сейчас бы ерша - буханку черного и буханку черствого!

Иногда вспоминали виденные когда-то фильмы. С интересом слушали мой пересказ кинокартин с Франческой Гааль в главной роли: "Петер", "Маленькая мама", "Катерина". В них в той или иной форме варьировалась старинная сказка о Золушке, ставшей принцессой. Сравнительно недавно на экранах прошли чаплинские фильмы "Огни большого города", "Новые времена". Оказалось, что мы не разучились смеяться, вспоминая трагикомические положения, в которые попадал маленький бродяга Чарли. Наконец, я приглашал своих друзей на просмотр бессмертного "Большого вальса". Перед на-

25

шим мысленным взором оживали совсем еще юный Иоганн Штраус, его прелестная жена Польди и, конечно же, несравненная ослепительная Карла Доннер, казино, а затем парк, по которому на рассвете едет карета. Щебечут птицы, звучит рожок кучера. Лошадка, неторопливо везущая эту фантастическую карету, выстукивает копытами ритм музыкального движения, и постепенно рождаются и все больше обретают силу звуки вальса "Сказки венского леса". У меня не было скрипки, и в ходе рассказа я насвистывал фиоритуры, которыми певица расцвечивала бессмертные штраусовские мелодии. Так в тюрьме начались мои первые концертные выступления, привлекавшие к нам под нары большую аудиторию.

Одной из особенностей камеры-церкви было отсутствие рецидивистов, обычно выступавших весьма сплоченно и стремившихся так или иначе подчинить себе обыкновенных "бытовиков" и, конечно, так называемых "государственных преступников", то есть осужденных по 58-й статье. Впрочем, один настоящий "вор в законе" к нам, воякам-сталинградцам, каким-то образом все-таки затесался. Вор был местный, камышинский, и получал, единственный из всех, богатые передачи. Он сидел, разумеется, на нарах и в одном нижнем белье. На наших глазах он ежедневно, чавкая и давясь, поглощал громадные куски жареного мяса, ветчину, колбасу, крутые яйца, сало, студень. Вид обжирающегося вора доводил нас до спазм в желудке, а он никогда не предложил никому даже крошки хлеба. Все, что он за один раз не мог сожрать, обычно хранилось в котелке, на решетке тюремного окна у открытой форточки.

Никому из военных, воспитанных в определенных правилах, по-видимому, даже в голову не могла прийти мысль о краже. Никому, кроме меня. Должен со стыдом признаться, что мне ничего так не хотелось, как украсть хоть кусочек того, что хранилось в проклятом котелке, причем подобное преступное намерение я всячески старался еще как-то идейно обосновать.

- Этот мерзкий тип, сидящий на нарах как богдыхан на своем троне - вор, - рассуждал я. - Жратву, которую ему носят, он, несомненно, где-то экспроприировал, иначе откуда бы ей взяться. Но ведь "экспроприировать экспроприаторов - самое святое дело; "грабь награбленное!" - такие

26

идеи внушали мне еще в далеком детстве старые большевики из советского полпредства. Правда, данную экспроприацию, учитывая условия, нужно произвести тайно. Но как это сделать? Ведь котелок у всех на виду и постоянно, как магнитом, притягивает к себе чьи-то голодные глаза. И у меня постепенно созрел план:

- Вот что, - сказал я своим дружкам, - идите в самый дальний угол камеры и затейте там хорошую драку.

Надо сказать, что подобные драки в камере-церкви возникали по любому вздорному поводу. Скорее всего, их вызывала потребность в своего рода разрядке стрессовой ситуация, в которой находились смертельно голодные, отчаявшиеся люди, не ожидавшие от будущего ничего хорошего.

Действительно, через несколько минут в дальнем углу камеры раздались страшные матюги, проклятия; кто-то кому-то вцепился в горло, кого-то треснули котелком по голове и... На какой-то миг внимание всей камеры было приковано к разыгравшемуся почти театральному зрелищу. В ту секунду я и запустил руку в котелок, вытащил оттуда целую стопку блинов и мгновенно исчез под нарами. Так я - неслыханное дело! - начал тюремную жизнь с того, что ограбил профессионального вора.

Вскоре вернулись друзья-лейтенанты. У одного из них был основательный фингал под глазом, но он был компенсирован поистине райским вкусом блинов из белой муки, жаренных на сливочном масле. Мы братски разделили их. Вечером небезынтересно было наблюдать за блатарем, собравшимся было сытно поужинать и обнаружившим, что его, вора в законе (!), обокрали. Господи, как он ругался:

- Ну, фраера! Ну, кусочники, в тригосподабогадушуве-руцарствиенебесноемать!!! Это же надо! Блины шарахнули! Ну, ничего, приедем в лагерь, мля, в рот вам дышло! Там узнаете, твари позорные, как свободу любить!..

Я в это время давал под нарами очередной концерт. Вальсы Штрауса после блинов звучали особенно проникновенно.

Этап (Рефлексии в телячем вагоне)

27

Этап (Рефлексии в телячьем вагоне)

25 декабря 1942 года курортная тюремная жизнь, увы, закончилась. Ночью, уже после отбоя, вдруг прозвучало:

— Давай, все до одного, на выход с вещами... Каждого спросили:

— Фамилия... Имя... Отчество... Статья... Срок... Потом мы шли по каким-то мрачным коридорам, лестницам под аккомпанемент металлического лязга дверей-решеток. Наконец широко раскрылись двери тюрьмы и нас колоннами по сорок-пятьдесят человек стали выводить. Затем раздалась команда:

- Стой! На колени!

Почти над самыми нашими головами злобно рычали рвущиеся с поводков овчарки. С лютой ненавистью смотрел на нас спецконвой - молодые парни в белых дубленых полушубках с красными погонами.

Стояла тихая, морозная, поистине рождественская ночь и небо вызвездило необычайно ярко. Вспомнилось ломоносовское: "...Открылась бездна звезд полна; Звездам числа нет, бездне - дна..." Я стоял под этим бездонным небом на коленях, и бездна отчаяния охватывала мою душу.

Почему я стою на смерзшейся ледяной камышинской земле на коленях, окруженный беснующимися псами и двуногим зверьем!

А мог ли я быть на месте этих парней из спецконвоя? Почему же нет? Ведь это чистая случайность, судьба, что в Красной Армии я не попал во внутренние войска. А если там оказаться, то пришлось бы нести подобную службу, может быть, оправдывая себя знаменитой формулой "так надо" и тем, что мне поручено конвоировать "врагов народа", "государственных преступников ".

- Встать! Бего-о-ом марш!

Через четверть часа нас выстроили у старых раздрыз-ганных телячьих вагонов, стоявших готовыми к отправке где-то на двадцатых путях. Оборудованы они были предельно просто: в середине холодная буржуйка, а слева и справа от нее - два этажа досок (по три с каждой стороны). Человек пятьдесят, загнанные в вагон, могли размещаться на этих

28

досках только сидя. Два ряда упирались спинами и боками друг в друга. Третьему было хуже, он упирался спиной в промерзшую стенку, покрытую от дыхания белым инеем. Тем, кто сидел на "втором этаже", своеобразном насесте, приходилось как курам поджимать под себя ноги, упираясь в них лицом, ибо в свешенном состоянии они быстро отекали. Сидящие внизу, естественно, ставили ноги на пол вагона, но там было значительно холоднее. Интерьер дополнялся жестяной воронкой, выведенной наружу и служившей для оправки, а маленькие люки, имеющиеся в вагонах подобного типа, затягивала колючая проволока.

Труднее всего приходилось пожилым людям, поскольку наверху, скрючившись, они долго сидеть не могли, да и внизу находиться в таком положении тридцать или более того суток, которые мы ехали, им также было не под силу. Но из тех, кто рисковал на ночь растянуться на полу вагона, к утру вставали далеко не все.

Смерть начинала свою жатву еще на этапе. Староста вагона буднично докладывал начальнику конвоя:

- В вагоне мертвый...

Шинель, шарф, сапоги умершего переходили к тем, кто пока оставался живым, а самого покойника сбрасывали на каком-нибудь полустанке. И поезд медленно двигался дальше. Лишь снежная вьюга пела по усопшему панихиду, и поистине "ни крест и ни камень" не скажут, где его зарыли.

Мне известно, что только в Орск осенью и зимой 1942/43 годов было направлено три камышинских и три сталинградских этапа. Имена этапируемых - опозоренных, ошельмованных в глазах товарищей по оружию — быстро забывались; И сгинули эти люди, будто и совсем не жили на свете.

Конечно, жизнь и смерть во многом зависели от случайных обстоятельств, от умения приспособиться к суровому режиму. К счастью, старостой у нас оказался тот самый полковник с пятном, оставленным орденом Боевого Красного Знамени на гимнастерке, которым его наградили еще в гражданскую войну. Его звали Малыгин. Он твердой рукой поддерживал в вагоне разумный порядок - менял местами людей, чтобы они по очереди могли греть друг друга, и оконча-

29

тельно не примерзали к покрытым изморозью стенам регулировал раздачу пищи.

Каждое утро мы получали плащ-палатку, наполненную сухарями для всего вагона. Распределить их надо было по возможности на ровные кучки, по 200 грамм каждая. После этого кто-нибудь из нас выступал в роли своеобразного адъютанта полковника. Он становился спиной к заветной плащ-палатке. Полковник тыкал пальцем в одну из кучек и вопрошал:

- Кому?

- Тарасюку! - кричал "адъютант" и Тарасюк забирал свою порцию.

- Кому?

- Яневичу!

- Кому… Кому?.. Кому?.. - И так пока все сухари не были распределены.

Вечером мы получали примерно ведро баланды. Она разливалась по десяти мискам. Пять человек брали миску, так сказать, в кольцо и уже знакомым по тюрьме способом поочередно делали из нее глоток. В общем, у нас благодаря полковнику господствовали равенство и строгая дисциплина. Никто не бывал обделен.

Я сидел обычно на одной из верхних досок спина к спине моего непосредственного соседа. Моим ценнейшим имуществом оказалось байковое одеяло, которое мне еще при аресте разрешили взять с собой. Кусок от него был оторван на портянки и благодаря этому ноги в бездонных кирзовых сапогах хотя и мерзли, но не отмораживались. Остальная часть одеяла накрывала лицо и руки. Собственное дыхание под одеялом создавало микроклимат, предохранявший от обморожений. Но самое главное - под одеялом можно было закрыть глаза и мысленно как бы дематериализоваться. Когда действительность гнусна, хочется уйти от нее. Куда же? В будущее? Но оно не сулит ничего хорошего. Значит - в прошлое, в мир волшебных грез о далеком детстве.

И вот уже трудно определить, во сне ли ты грезишь или s наяву. Сознание живет в какой-то полудреме.

Это было благодатное отключение от всего ужаса, окружавшего меня. Как будто из тумана выплывает моя ро-

30

дина - древний Таллинн. Двадцатые годы. По заснеженным узким, кривым улочкам бредут дедушка и бабушка. Они очень стары. Они направляются в кинематограф смотреть Лию де Путти, или Женни Портен, или Чарли Чаплина. Время от времени один из них оступается, но его поддерживает заботливая рука, на которую он опирается. Они уходят куда-то в даль, и следы их заносит тихо падающий снег...

— Переходи все на правую сторону!

Дверь с грохотом откатывается в сторону, и вместе с клубами морозного воздуха в вагон врываются конвоиры, "красноперые", как мы их называем. В руках у них почему-то крокетные молотки на длинных ручках. Ими нас перегоняют с правой на левую сторону. Это нас так считают. Все оказываются на месте, и дверь снова закрыта. Я взбираюсь на свой насест и... постепенно ухожу в мир мечты. Его тускло освещают средневековые фонари древнего Таллинна.

Вот и Ратушная площадь. В одном из старинных домов в полуподвале расположилось уютное ночное кафе "Марсель". Здесь в один прекрасный день появились кричащие афиши:

"Король чарльстона, пятилетний вундеркинд (imelaps) Георг Фельдгун" и снимки маленького мальчика во фраке и цилиндре. Собственно говоря, с этого возраста началась моя трудовая деятельность в искусстве. Что было делать? Мой отец спился и ушел из семьи. Моя мать оказалась на эстонской чужбине одна, без средств к существованию. Мы очень бедствовали. Я уже не знаю, как это случилось, но способности к танцу открыл во мне владелец кафе "Марсель", некто Леер, когда-то в прошлом бывший балетмейстером. Он кое-чему быстро научил меня, и вот состоялся мой дебют в сопровождении негритянского джаза "Happy's broadway band".

Успех был феноменальный. Я выступал каждый вечер в кафе "Марсель", делая битковые сборы, затем отправился в гастрольную поездку по всей Эстонии (Вильянди, Хунгер-бург, Хаапсалу, Пярну и др.). В течение, примерно года мою мать атаковали импресарио, рвавшиеся заключить контракты на мои выступления не только в Эстонии, но и в других странах, в том числе Англии. До Англии, правда, дело не дошло, но я все-таки стал знаменитостью. Известный конферансье Владимир Герин сочинил в мою честь стихи:

31

Его любила публика

Эстонской всей республики;

А он - одну лишь даму -

Свою родную маму...

Все меня ласкали, хвалили. Я познакомился со звездами эстонской эстрады конца двадцатых годов. Запомнились сестры Мария и Анастасия Веревкины, удивительные красавицы, дочери какого-то дореволюционного русского губернатора. Оказавшись в эмиграции, они зарабатывали свой хлеб пением русских народных песен и частушек. Успехом пользовались также сестры Хамеда и Салли из Марокко, выступавшие с экзотическими арабскими танцами.

Ночная жизнь для пятилетнего ребенка, естественно, оказалась утомительной. Но выступать нравилось; нравилось, когда публика вопила от восторга и кричала "бис". Особенное удовольствие доставляла чашка горячего шоколада, в которой плавала "бомба" из мороженого. Ее лично приносил мне часу в третьем ночи сам директор кафе "Марсель", мой учитель танцев Леер.

Неизвестно, как бы моя танцевально-эстрадная карьера развивалась дальше, если бы однажды к нам в гримировочную не вошел весьма респектабельно одетый господин. Он обнял и расцеловал меня, а потом затеял длинный разговор по-русски с моей мамой.

После его ухода мать буквально преобразилась, ее глаза светились радостью.

— Гога, дорогой мой, — сказала она, и я уловил в ее голосе некую торжественность, — ты знаешь, кто это был? Эта старый революционер-большевик Клингер - наш русский торгпред в Эстонии...

Нет, ты представляешь, ему стало жаль тебя и он, узнав, что я из России, предложил мне работу в посольстве! -Мама обняла меня. - Ни одного дня ты больше не будешь танцевать в этом кабаке и уже осенью пойдешь в школу.

Разумеется, я понятия не имел, что это такое - торгпред, большевик. Но этот человек показался мне симпатичным. Глядя на сияющую счастьем маму, я тоже радовался,

32

почувствовав, что в нашей жизни предстоят благоприятные перемены...

Из мира грез вырывает окрик:

- Давай три человека!

Ага, оказывается уже утро, и трое наших идут получать завтрак. На этот раз кроме сухарей каждому досталось по куску соленой рыбы. Это либо голова, либо середина, либо хвост. Разумеется, все мечтали о середине, но тут уж - что кому выпадало. Однако обиженных не было. Полковник Малыгин вел строжайший учет голов, середин и хвостов, хорошо помнил, кто что получил, и на следующий раз "баловнями судьбы", которым доставалась заветная серединка, оказывались другие.

Но вот завтрак съеден. Каждая рыбья косточка обсосана, размельчена зубами и отправлена в ненасытный и все требующий и требующий пищи желудок. Лучше всего снова уйти в благодетельный мрак, под наброшенное на голову одеяло, и снова погрузиться в прошлое…

Опять Таллинн, удивительно прекрасный в своей средневековой готической красоте. Остроконечные шпили церквей Олевисте, Нигулисте, Святого Духа; старинные башни некогда опоясывающей город стены - "Длинный Герман", "Толстая Маргарита", "Кии ин де Кёк"; гордый Вышгород с Домским собором, откуда открывается живописный вид на море красных черепичных крыш Нижнего города и дальше на Финский залив. Все здесь — седая старина, седые легенды о Калеве и Линде, об их сыне Калевипоэге — великане, богатыре, с которым маленький эстонский народ связал многовековую мечту о свободе.

Это город моего счастливого детства. Потом, позже у нас на улице Суур Карья - превосходная большая квартира с ванной, обставленная модерновой "лютеровской" мебелью. Ведет этот дом моя мама, обаятельная женщина с ослепительной улыбкой и лучащимися черными, как у цыганки, глазами. Ей помогает необычайно подвижная горничная, эстонка Хельми. Здесь все дышит гостеприимством: бывают дипломаты разных стран, деловые люди, заинтересованные в торговле с СССР, эстонские военные - генштабисты с характерными желтыми петлицами, офицеры "Лиги защиты"

33

("Кайтселийт") в серой форме, прибалтийская немецкая знать, юристы, врачи, инженеры...

Моя мама доверчиво смотрит на собеседника, слушает его с громадным интересом и как бы радостно поражается всему, что он говорит. Это не игра, не поза. Она искренна и непосредственна в каждом своем движении. Маму часто просят петь. У нее удивительное по тембровому богатству контральто. Она любит романсы Вертинского, эмигрантские песни, например, знаменитую:

Замело тебя снегом, Россия,

Запуржило седою пургой;

И печальные ветры степные

Панихиду поют над тобой...

Замело, замело, запуржило

Все святое седою пургой...

Я верчусь среди гостей. Хотя мое место в детской, но мне ужасно интересны "взрослые" разговоры. Стараясь не привлекать к себе внимания, я скромно пристраиваюсь за каким-нибудь большим кожаным креслом и слушаю, слушаю, жадно ловлю каждое слово. Запомнились разговоры советского военного атташе Мазалова с генералом Тырвандом о достоинствах эстонской армии.

— Прекрасная армия! — уверяет военного атташе генерал. - Под ружьем в мирное время от двенадцати до четырнадцати тысяч человек, вооружены русскими трехлинейками, немецкими винтовками "Маузер", английскими "Ли Энфилд", японскими "Арисака", пулеметами "Максим", "Гочкис"...

Генерал Тырванд говорит по-русски с легким эстонским акцентом. У него получается: "Арисакка", "пулеметты".

- Танки? Танки тоже есть. Прекрасные легкие танки Рено", со скоростью три километра в час.

Действительно, штук восемь подобных танков неизмен-ь но ползают во время парадов по площади Свободы (Вабадузе Ц плацц), вызывая восторг публики, размахивающей сине-черно-белыми национальными флажками.

- Авиация? О-о, это сто двадцать пять самолетов. Военно-морской флот? Два замечательных трехтрубных красавца-

34

эсминца типа "Новик". Помните, господин атташе, гордость русского флота во время первой мировой войны. Теперь они называются "Вамбола" и "Леннук", есть еще несколько сторожевых кораблей...

Меня, мальчишку, с увлечением игравшего в оловянные солдатики, подобные разговоры необычайно занимали и остались в памяти на всю жизнь.

Значительно большую ценность, очевидно, представляла мало волновавшая меня информация о стратегических интересах стран Антанты, а с другой стороны, Германии в Прибалтике, их колебание, развитие, отношение к ним правительственных кругов Эстонии и т. д. Подобные темы, иногда в форме полусведений, полунамеков, становились предметом салонных разговоров, которые моя мать с неподражаемым блеском, находчивостью и юмором умела поддерживать на русском, немецком, эстонском и особенно французском языках. Последним она, как и родным русским, владела в совершенстве. Такая информация, очевидно, после тщательно анализировалась, обобщалась и отправлялась по назначению¹.

Естественно, я жадно впитывал в себя все это и к десяти-одиннадцати годам стал догадываться о характере работы моей матери, хотя она мне никогда ничего не объясняла. Она могла только сказать:

- Гога, я кладу в твой ранец кое-какие бумаги, и мы выйдем сейчас на улицу. А теперь слушай внимательно: если меня остановит полиция, то ты должен пойти по такому-то адресу и там отдать эти документы, понял?

Еще бы я не понял! Мое сердце прямо-таки пело от восторга. Ведь и я причастен к романтической, как мне казалось, деятельности моей мамы.

Все это возбуждало во мне, прежде всего, крайний интерес к военному делу. К одиннадцати годам я знал формы чуть ли не всех армий мира, типы вооружения, тактико-технические данные винтовок, пулеметов, пушек, танков, самолетов. Особенно привлекали меня военно-морские флоты. Здесь мне были известны линкоры, крейсера (легкие и тяже-


¹ В 1986 году, в ответ на мой запрос о том, что все же инкриминировалось моей матери, меня пригласили в КГБ и сообщили, что у Наталии Ивановны Фельдгун большие заслуги перед советской Родиной и что Я могу ею гордиться.

35

лые), лидеры, эсминцы, подводные лодки, состоящие в то время на вооружении многих стран, скорость их хода, водоизмещение, калибры орудий и т. д. Это страстное увлечение морем, морским делом, возможно, связано с какими-то генами, переданными мне от предков. Мой дед с отцовской стороны - Александр Богданович Фельдгун - был капитаном дальнего плавания и директором Мореходной школы в Балтийском порту (Палдиски). Его портрет и сегодня висит в Таллиннском морском музее.

Родственники бабушки также были сплошь моряками. Я еще застал ее брата, бывшего адмирала русского флота Эвальда Карловича Шульца, скромно доживавшего свой век в небольшом деревянном домике в окружении дорогих его сердцу реликвий. Его "каюта", как он называл свое жилище, находилась почти на берегу Финского залива и представляла собой фактически маленький музей русской военно-морской славы. Стены были увешаны снимками русских военных кораблей конца XIX — начала XX веков, портретами флотоводцев Нахимова, Ушакова, Макарова и других, мне неизвестных. Можно было полюбоваться хранящимися под стеклом дедовыми золотыми погонами с черными орлами, его кортиком. Украшал "каюту" громадный Андреевский флаг¹. В этой атмосфере я сам чувствовал себя почти адмиралом, пристально всматриваясь через бинокль в свинцовую Балтику. Воображение рисовало дымки вражеской эскадры на горизонте, и казалось: вот-вот загремят орудия и начнется сражение. ..

Мое увлечение военно-морским делом дошло до того, что вовремя дружеского визита в Таллинн английского тяжелого крейсера "Йорк" и французских лидеров "Лион" и "Бизон" я чуть не удрал на одном из них, спрятавшись в какой-то канатный ящик; меня сняли с корабля всего за несколько минут до его отплытия. Я буквально зачитывался


¹ Позднее мне стало известно, что во время первой мировой войны контрадмирал Шульц как уполномоченный российского правительства поставил свою подпись под соглашением об Аландских островах. Но к началу 30-х годов старик, по-видимому, уже выживал из ума. Об этом свидетельствует созданная им в Эстонии "Партия индивидуалистов" и вышедшая из-под его пера курьезная брошюра с призывом: "Индивидуалисты всех стран, соединяйтесь!"

36

военно-морской литературой, в частности книгой Вильсона "Линейные корабли в бою".

Но мама не одобряла моих увлечений. Когда мне минуло шесть лет, она отвела меня учиться игре на скрипке к известному в Таллинне педагогу - профессору Паульсену. Я бесконечно благодарен ей за это. Постепенно интерес к военному делу стал уступать интересу к музыке. Скрипка на всю жизнь стала моей специальностью, и, забегая вперед, скажу, что именно она спасла мне жизнь в тяжкие годы...

- Переходи все на правую сторону!

Вновь я и мои товарищи сосчитаны. Дверь с треском закрывается, лязгают буфера и колеса снова начинают свой бесконечный перестук... Немного размяв ноги, мы вновь рассаживаемся по своим насестам. Сколько дней мы едем, куда?.. Счет дням и ночам окончательно потерян. В какую-то ночь наступил новый, 1943 год.

Иногда я подхожу к одной из многочисленных щелей вагона-развалюхи и приникаю к ней. Вдоль дороги тянутся занесенные снегом унылые поля. Где-то в белом мареве медленно проплывают убогие деревеньки, скелеты крыш каких-то колхозных сараев, с которых злые зимние ветры сдувают последнюю, кажется, солому.

И все-таки там свобода! В голову приходит шальная мысль: "А что, если дать тягу... Выбить несколько досок в полу, спуститься тихонько на шпалы, вдавиться в них... поезд идет не больно шибко..."

Воображение рисует заманчивые картины. Вот я уже дотащился, полумертвый, до первой попавшейся избы. Добрые люди сразу же растопят баньку, выпарят мириады ползающих по мне вшей, оденут, пусть в драное, домотканое, но во все чистое, а затем накормят горячими, обжигающими щами, а потом спать, спать, спать... Неужели такое может быть? Нет, пожалуй, не может! Скорее всего, добрые люди тут же сдадут меня в НКВД. А там все сначала - следствие, трибунал, да еще за побег припаяют статью 58-14 (контрреволюционный саботаж). Дескать, не хочет, мерзавец, искупать трудом вину перед Родиной, дело ясное — к стенке его! Нет уж, лучше снова нырнуть в благодатную темноту под одеяло...

37

И я в своих грезах опять иду по старому Таллинну. Вот и улица Пикк. Я звоню в дверь одного из домов, перед которым всегда, днем и ночью торчит полицейский. Дверь автоматически открывается и я переступаю порог Полномочного представительства СССР в Эстонии.

В памяти всплывают прежде всего мои сверстники, маленькие москвичи Ляля Банкович, Сережа Камынин - дети сотрудников посольства. Они приезжали из Советского Союза истощенные, плохо одетые. Моя мама вела их в лучшие магазины, из которых они выходили преображенными. Затем они набрасывались на еду. Эстония поистине была в те времена (начало тридцатых годов) "бутербродной" страной. Особенно поражал рынок в центре города (там, где теперь высится гостиница "Виру"). Сливочное масло в бочонках с изображением эстонской черно-белой коровы, мясо всех сортов, особенно нежнейшая на вкус свинина, горячего копчения угри, миноги, салака. Салака, между прочим, считалась едой бедняков: плетеная коробка, в которую она укладывалась в три слоя, рыбка над рыбкой, стоила три цента. А свежайший хлеб всех цветов и оттенков, а таллиннские кильки и шпроты, а колбасы тридцати сортов! Особенно вкусной и ароматной была чайная. И этот чудный бутерброд с хрустящей, намазанной маслом, французской булкой. Об эстонской ливерной печеночной колбасе и говорить не приходится, это уж просто фантастика. Но, конечно, особенно привлекал детей сладкий стол, который, говорят, не имел себе равного чуть ли не во всей Европе. Как раз напротив посольства на улице Пикк помещался самый лучший в Прибалтике кондитерский магазин Георга Штуде. На его витрине выставлялись жареные гуси, зайцы, поросята, изготовленные с огромным, поистине художественным мастерством из шоколада, марципана и невесть чего еще. В кондитерских Штуде, Фейшнера, Хейнмана можно было отведать самые необычайные, изысканные торты, пирожные, конфеты. Шоколад всех сортов (плитка самого дешевого стоила всего пять центов) продавался на всех углах, так же как апельсины, мандарины, бананы, которые в Эстонии, как известно, не растут.

Но проходило время, советские люди привыкали к изобилию и, садясь за стол в посольской столовке, шутливо говорили:

38

- Ну вот, сейчас пообедаем по-рабоче-крестьянски...

Для старых большевиков командировка в Эстонию была своего рода поездкой на курорт. Здесь они могли отдохнуть, подкормиться, подправить здоровье. Это были в чем-то очень суровые и в то же время очень добрые и прекраснодушные, кристально честные люди, вот уж подлинно - "комиссары в пыльных шлемах с той единственной, гражданской". Именно они заронили в мою детскую душу идеи социальной справедливости, классовой борьбы угнетенного большинства против кучки угнетателей за то, чтобы мир стал лучше.

Мне это было близко. Ведь я с пятилетнего возраста танцевал в кабаках за кусок хлеба и хорошо знал, что такое нужда, знал, сколь скудной и унизительной была помощь состоятельных родственников совершенно спившегося отца (да простит он меня на том свете за то, что я так его вспоминаю, но это истинная правда).

Совершенно потрясала меня грандиозная идея мировой революции. Лозунг "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!", советский герб с серпом и молотом, накрывшими весь земной шар, казались мне залогом того, что скоро мировая революция обязательно свершится и все заживут, говоря словами Маяковского, "единым человечьим общежитием".

Особенно радовался я революционным праздникам, торжественно отмечавшимся в посольстве, любовался красным флагом, поднимаемым в такие дни над зданием посольства, подсвеченным красной звездой, лучи которой, казалось, озаряли весь город. С каким восторгом я пел вместе со всеми сотрудниками: "Весь мир насилья мы разрушим до основания, а затем мы наш, мы новый мир построим: кто был ничем, тот станет всем".

Не тогда в вагоне, а уже сегодня, вспоминая этих поразительных людей, революционеров-идеалистов, я думаю, что учение Маркса -Ленина было для них новым символом веры. Оно, как им, вероятно, казалось, открывало путь к преодолению всего мерзкого, что заложено в человеческом обществе, а может быть, генетически и в самом человеке: корысти, стяжательства, стремления к угнетению себе подобных.

Среди них, вероятно, были те самые страшные чекисты, о бескомпромиссности и жестокости которых в эпоху недавней гражданской войны за рубежом ходили легенды.

39

Сегодня, в дни, когда пишутся эти строки, уже и в советских изданиях широко муссируется тема о "зверствах ЧК", о разгуле кровавых репрессий красных в годы гражданской войны и т. д. Но разве их противники, белые офицеры, служившие в контрразведках Юденича, Деникина, Колчака, Врангеля, были агнцами божьими и оставили по себе лучшую память? Шла жестокая борьба и, говоря по справедливости, самая настоящая дуэль не на жизнь, а на смерть. К сожалению, дикости и варварства хватало с обеих сторон. Красные дрались за мировой интернационал и за то, что Ленин называл "социалистическим отечеством". Белые - за единую неделимую Россию, "за царя, за родину, за веру". Должен сказать: мои симпатии в детстве и юности безоговорочно принадлежали красным и исповедуемым ими идеалам.

Но жизнь оказалась намного сложнее и развивалась по своим, плохо поддающимся осмыслению таинственным законам. История, увы, посмеялась над белыми, над красными а, заодно, и надо мной.

Белым суждено было увидеть Россию, где самодержавие достигло такого размаха, который никакому царю и не снился. Но это была сталинская Россия. Положение красных оказалось еще более трагичным. В тридцатых годах они принялись истреблять друг друга, причем особенно досталось грезившим о всемирном интернационале "старым большевикам". Их объявляли то врагами народа, то шпионами, то диверсантами. Естественно, что, глядя на это безумие и на многое другое, происходящее, в СССР, пролетариям всех стран расхотелось соединяться.

Ну а я? И в страшном сне не могло присниться, что меня повезут невесть куда те самые наследники Дзержинского, которых я недавно боготворил. Гитлер мог бы им выразить благодарность за то, что они так беспощадно расправляются с противниками фашизма. Морозный смрад телячьего вагона — вот что я обрел в итоге!

Но сегодня у нас, кажется, праздник. Впервые за долгий путь наш вагон получает ведро угля. Дров, чтобы его разжечь, конечно, нет, но человеческий гений побеждает. В ход пошли какие-то тряпки, щепки, валявшиеся по углам. Их разожгли с помощью кресала, камешка и фитиля

40

"Катюши". Подобный пещерный способ добывания огня получил широкое распространение еще на фронте среди курящих солдат. Вскоре буржуйка раскалилась докрасна.

Почувствовав тепло, по всему телу начали ползать бесчисленные вши, обычно сидевшие сравнительно смирно. Ощущение совершенно непередаваемое, будто сама кожа начинает шевелиться. Подхожу к печке, провожу ногтями по заросшему затылку, и в кулаке у меня сотни насекомых. Бросаю их в огонь и слышу, как они с пулеметным треском лопаются. Все начинают срывать с себя шинели, гимнастерки, черное от грязи белье и трясти над полыхавшим багровым светом углем. В его отблеске видно: мы похожи на живые скелеты...

- Переходи все на правую сторону!

Клубы морозного пара врываются в чуть потеплевший вагон. "Красноперые" с гоготом стукают крокетными молотками по спинам и головам полуголых людей.

- Смотри, пожалуйста, контрикам жарко стало. Ничего, скоро в лагерь приедете... там, мать вашу так, прохладитесь...

Вагон выстужен, печка догорает. А меня снова убаюкивают видения старого Таллинна.

Одна из его характернейших примет - разноцветные фуражки школьников. Питомцы эстонского реального училища носят малиновую шапочку с двумя золотыми кантами и желудем над ухом. На головах у воспитанников французского лицея — матросские шапки с красным помпоном. Черная фуражка с серебряными кантами выделяет учеников русской гимназии. Ярко-синие фуражки с белыми кантами - принадлежность еврейских школьников. Форма немецкого реального училища - зеленый головной убор с двумя белыми кантами, немецкой классической гимназии - синий с двумя желтыми полосами.

Мне пока никакой фуражки не положено. Я учусь в начальной шестиклассной Таллиннской немецкой школе № 23, которая в просторечии зовется "Раммшуле" по имени ее директрисы фрау фон Рамм. Моя мать сочла за благо отдать меня туда, исходя из многих соображений: русская гимназия нам не подходила, ибо она содержалась эмигрантами, враждебно настроенными к Советскому Союзу; эстонская школа

41

казалась слишком узконащионадьной; еврейская — чересчур теократической; во французскую школу я не мог поступить из-за незнания французского языка. Оставалась немецкая школа.

Немецкий язык был одним из языков международного общения и, кроме того, как и русский, весьма распространен в самой Эстонии. Помнится, еще в эпоху немого кино титры в фильмах давались на трех языках — эстонском, немецком и русском. Раммшуле считалась к тому же весьма демократическим учебным заведением. Потомки немецких прибалтийских баронов здесь не учились. Ее посещали главным образом дети мелких коммерсантов, чиновников, ремесленников, рабочих, причем не только немецкой национальности. Я сидел на одной парте с эстонцем Игорем Хыбэ, дергал за косички маленькую англичанку Дороги Хоскинс. Моими товарищами были еврейские дети Лаза Эпштейн и Давид Абрамсон, на перемене двумя-тремя русскими словами мы перекидывались с Теклой (Феклой) Виноградовой и Ирочкой Матсов.

Но в своей основе Раммшуле являлась типично немецкой школой, в которой традиции немецкой просветительской эстетики, восходящие к Петеру Розеггеру, причудливо переплетались с кругом чопорных дидактических правил, от которых попахивало чуть ли не средневековьем. С одной стороны, преподавание немецкого языка и литературы, арифметики, географии, истории велось на очень высоком уровне. Большое внимание уделялось эстетическому воспитанию, музыке, пению, гимнастике, всяким спортивным играм.

Особенно запомнились уроки пения. Я навсегда влюбился в немецкие народные песни, которые по поэтичности, выразительности музыкального языка казались мне (да и сейчас кажутся) одними из самых прекрасных в мире. Наш класс часто водили на концерты и в оперу. Помню потрясение, которое я испытал, впервые услышав песни Франца Шуберта и "Лоэнгрина" Вагнера в театре "Эстония". Изучение немецкой литературы отнюдь не носило формального характера. Мы зачитывались эпосом — "Нибелунген", "Амелунген", сказками братьев Гримм, сказками Гауфа, юмористическими рассказами в стихах с рисунками Вильгельма Буша ("Макс и Мориц", "Плих и Плюх" и др.). Начинали изучать классическую поэзию Гёте, Шиллера, Гейне.

42

По-немецки мы говорили с самым что ни на есть прекрасным аристократическим прибалтийским акцентом и умели абсолютно грамотно писать. Последнее достигалось очень просто. Ученика, допустившего в слове ошибку, оставляли после уроков в классе, и он должен был сто раз написать его. Не уверен, что подобный метод сегодня одобряется, но в результативности его не приходится сомневаться.

Мне очень нравились также уроки эстонского языка, которые вела прауа Падрик. Мы изучали с ней массу стихов, народных песен, народный эпос "Калевипоэг". Она всячески старалась внушить нам, не эстонцам, но родившимся в этой стране, любовь к своему маленькому Отечеству и я навсегда запомнил слова эстонского гимна: "Mu isamaa, mu onn ja гoom, kui kaunis oled saa!" - "О родина, мое счастье, моя радость, как ты прекрасна!"

Вместе с тем большинство наших уважаемых учительниц почему-то образовали некую дружную корпорацию старых дев. У них у всех, как по заказу, были багровые как бы обросшие мохом физиономии, и одевались они, как мне казалось, крайне безвкусно. Похожие друг на друга как родные сестры фрейлен Миквиц, фрейлен Кристьянзен, фрейлен Хёшельман и другие... По-видимому, считалось, что учительницы-девственницы, отрешившиеся от всего земного и целиком отдавшие себя педагогике, лучше воспитывают детей в духе абсолютного благонравия и глубокого религиозного чувства, чем их коллеги - учительницы-дамы. Как-никак последние вкусили запретного плода, за что Адама и Еву некогда изгнали из рая. И хотя справедливости ради надо сказать, что и те и другие свое дело знали, но первые в особенности вносили в школу специфическую атмосферу ханжества, чисто немецкой филистерской добродетельности, высмеянных еще в XIX веке Вильгельмом Бушем. Нам внушалось, что злые и непослушные дети после смерти попадут прямо в ад, а благонравных ждут не дождутся ангелы в раю. От подобных сентенций меня тошнило, равно как и от разносившегося по всей школе запаха благотворительного перлового супа с прогорклым свиным салом ("шпекзуппе"), которым кормили в обед бедных школяров.

Особенно унылыми казались уроки Закона Божьего, хотя процесс богослужения в церквях различных конфессий

43

вызывал у меня большой интерес. Но лютеранство, проповедовавшееся в Раммшуле, с его одноголосным пением кантат как формой общения с Богом, представлялось мне менее действенным, чем пафос католической мессы, иногда близкой к музыкально-театральному спектаклю.

Но особенно импонировала мне византийская пышность православного богослужения. Я любил на Пасху ходить в Никольскую церковь на улице Вене. Все окна окружавших домов, где жили не только русские, но также немцы и эстонцы, в этот вечер бывали широко распахнутыми. Люди любовались крестным ходом во главе с митрополитом, священниками и дьяконами, одетыми в серебряные ризы, слушали пение великолепного хора, славившего воскресение Иисуса Христа.

Мне чрезвычайно нравились также еврейские праздники. С ними я познакомился у наших друзей, в семье известного таллиннского портного Абрама Исааковича Каплана. Пасха, Пурим, Симхастойре, прекрасные, восходящие к глубокой древности обряды, удивительные кушанья, которые мастерски готовила жена дяди Абрама Нехама (тетя Нюша), и, главное, атмосфера просветленной веры, царившая в этом скромном доме - все это навсегда запечатлелось в моей памяти.

Меня чрезвычайно увлекала этическая сущность религии. Казалось, что она во многом совпадает с заповедями, внушаемыми мне моими учителями, старыми большевиками. Но последних не устраивала возможность лишь после смерти вкусить райское блаженство. Они задались целью перенести рай с небес на землю, построив коммунизм¹.

Однако моя лютеранская вероучительница в Раммшуле фрейлен Кристьянзен была на этот счет иного мнения. Понятие "коммунизм" вызывало у нее чувство страха и ужаса. Однажды я принес ей в подарок килограмм прекрасного винограда "дамские пальчики". В Таллинне, где в любое время свободно можно было купить апельсины и бананы, виноград почему-то никогда не продавался. Узнав, что виноград из советского посольства, фрейлен Кристьянзен долго боялась до


¹ Сегодня с полным основанием можно сказать: это было добросовестное и потому трагическое заблуждение.

44

него дотронуться и все спрашивала меня, не отравлен ли он. Однажды на уроке Закона Божия она изрекла:

- Мы живем в эпоху, когда коммунизм готов весь мир ввергнуть в геенну огненную. И есть лишь один человек, который не боится сказать: Бог во мне и я иду с Богом! Его зовут Адольф Гитлер.

Помню, как меня передернуло. О Гитлере было уже кое-что известно. Шел 1933 год. Нацисты на весь мир провозглашали свои шовинистические человеконенавистнические идеи. Они взывали к "униженному и оскорбленному еврейскими плутократами" немецкому народу, требуя, чтобы он наконец проснулся от спячки... "Deutschland erwache, Juda verrecke!" - "Германия - проснись! Еврейство - сгинь!" Такие лозунги стали появляться даже в Раммшуле.

У меня все это вызывало чувство активного неприятия. Я возненавидел школу, особенно ежедневную утреннюю молитву, на которую в рекреационном зале выстраивались все шесть классов и педагогический коллектив. Его возглавлял герр Людвиг - единственный учитель-мужчина. Он преподавал гимнастику и стоял, как будто аршин проглотил, в чопорной, застегнутой на все пуговицы визитке, из-под которой торчал модный еще в начале века высокий крахмальный, подпиравший уши, воротник. В петлице у него блестел серебряный значок со свастикой.

На кафедру величественно восходила сама директриса фрау фон Рамм и начинала "с выражением" читать какую-нибудь назидательную для юных душ главу из Евангелия. А я, к тому времени уже вдоволь насмотревшись в посольстве фильмов о гражданской войне, стоял и думал: "Эх, сейчас бы сюда лихую большевистскую тачанку с пулеметом, направленным на всех этих краснорожих старых дев, то-то был бы переполох".

После проповеди все пели какой-то религиозный гимн. Пел и я, правда, приспособив к музыке другие слова: "Но от тайги до Британских морей Красная Армия всех сильней!"

Все больше и больше ощущал я чувство конфронтации с окружающим миром и оно начинало меня тяготить. Во мне постепенно зрело желание покинуть Эстонию. В мае 1933 года моя мечта сбылась. Мама и я стали советскими гражда-

45

нами и вскоре сидели уже в международном вагоне поезда, шедшего на восток!..

Вдруг поезд резко дернулся и остановился... Нет, не тот, пригрезившийся мне, а тот, в котором я еду сейчас. Дверь с грохотом летит в сторону. Но что это? Не видно серых деревушек, барачных станционных строений. Кругом, насколько охватывает взгляд, дымят фабричные трубы, стелются заводские корпуса с закопченными стеклами. Неужели мы приехали?

Раздается команда:

- Давай по одному, прыгай из вагона! Я прыгаю и валюсь набок. Встать сил уже недостает. Нас встречает группа добротно одетых в щегольскую военную и полувоенную форму людей. От них отделяется довольно миловидная женщина. Она подходит, тыкает белым фетровым валенком мне в бок и приказывает:

— В санчасть!

Орская ИТК №3

Фитиль-доходяга

45

Фитиль-доходяга

Смутно помню, нас везли в открытой полуторатонке, ледяной ветер резал лицо. Минут через пятнадцать-двадцать мы очутились перед воротами, над которыми было написано, что труд в СССР есть дело доблести, славы и геройства.

Перво-наперво была жаркая баня, горячая вода. Я начал сразу пить ее, и чувство блаженства охватывало меня по мере того, как горячей водой наполнялся мой заледеневший желудок. А затем, с трудно передаваемым чувством, я растянулся на железной койке, да еще на соломенном матраце, покрытом пусть сероватой, но простыней. Под голову мне положили набитую соломой подушку, сверху — одеяло из рядна. В палате относительно тепло, гудит отапливаемая гудроном печка. Я лежу вытянувшись, чистый, ощущая полную

46

невесомость. Все думы, рефлексии, воспоминания куда-то исчезают, и хочется лишь одного: спать, спать, спать...

Утро. Еще темно. Три пятнадцатисвечевые лампочки тускло освещают черные проемы маленьких окон. Длинный барак уставлен железными койками по три рядом. Стол, несколько табуреток. В углу параша.

Появляется санитар с подносом. На нем - пайки хлеба по 550 грамм. Он кладет их на край кровати в ноги больным. Увидев половинку черного кирпича, я вдруг ощущаю совершенно зверский голод. Это чувство в вагоне давно притупилось, а тут будто кто-то силится растерзать мои внутренности.

Хлеб я съедаю моментально, не ожидая, когда принесут чай. Сосед мой, укутанный с головой в одеяло, между тем пока еще не шевелится.

- Эй, - толкаю я его в бок, - вставай, хлеб принесли... Никакого внимания. Я сдергиваю с его головы одеяло. На меня, или, вернее,, куда-то мимо смотрят остекленевшие глаза. Черная впадина раскрытого рта и заострившийся нос... Итак, мой сосед отмучился. Он мертв, а в ногах у него продолжает лежать теперь уже ненужная ему пайка. В голове молниеносно проносится: "Кто наследник этого покойника? Конечно, я, его сосед. Возможно, меня завтра ждет та же участь. Сомнения прочь, эта пайка - подарок судьбы!"

К тому времени, когда появляется санитар, от полбуханки не остается и следа. Разливая чай, он наконец обращает внимание на мертвеца:

- Где хлеб? - спрашивает он меня.

- Он съел его и после этого умер...

- Врешь!

- Век свободы не видать, - вспомнил я одну из любимых присказок камышинского блатаря и еще провел себе указательным пальцем по горлу, что означало: готов дать отрезать себе голову, если вру.

- Смотри, пожалуйста: фитиль, доходяга, а блатного из себя корчит, - усмехается санитар, но не продолжает этот очевидно бесполезный разговор.

Из него я уяснил, кто я есть. Немного позже я узнал: "фитиль", "доходяга" — это самое дно лагерного общества, презренный пария, всеми и отовсюду гонимый. В подобную

47

касту неприкасаемых чаще всего попадали интеллигенты, непривычные к физическому труду, не получавшие посылок и не имевшие какой-либо, пользующейся в лагере спросом, профессии, например, повара, парикмахера, портного, сапожника. Кроме того, они особенно трагично переживали свою арестантскую участь и быстро опускались. Из рабочих бригад и бараков их выгоняли, что означало сесть на пайку в 200 грамм хлеба. В результате организм слабел, ничему уже не мог сопротивляться, и наступало полное истощение. Доходяги вылизывали чужие миски, лазали по помойкам. Их обкрадывали, били. Это была полная, сначала духовная, а затем и физическая деградация, обычно кончавшаяся смертью.

В подобном незавидном положении оказался и я после четырех месяцев следствия, тюрьмы, этапа. Пребывание в стационаре на какое-то время, конечно, продлевало жизнь, но обычно ненадолго.

Ежедневный утренний обход возглавляла начальница санчасти Орской ИТК ,№ 3 Купрович — дама, ткнувшая меня на станции фетровым валенком. Ее сопровождали двое врачей и статист санчасти. Последние были заключенными. Про себя я отметил, что у врачей отнюдь не был вид умирающих с голоду, а упитанная физиономия статиста дышала здоровьем.

На обходе можно было услышать классическое: "Ну-с, как мы себя чувствуем?.." Обмен репликами, украшенными латинской медицинской терминологией и т. д. Но все это было чистейшей формальностью. Кроме стетоскопа и градусника врачи практически не располагали ничем. Что касается болезней, то картина рисовалась совершенно однозначной. В стационаре лежали больные пеллагрой, то есть живые скелеты. Мягкие ткани, какой-либо жировой слой полностью отсутствовали. Руки и ноги представляли собой кости, обтянутые кожей. Разумеется, при этом ресурсы сердца, печени, почек оказывались совершенно исчерпанными, а когда отказывал еще и желудок, то начинался так называемый авитаминозный понос. Лагерные эскулапы располагали в последнем случае лишь одним методом лечения: больному давали соляную кислоту, которую рекомендовалось заесть черным сухариком. Но остановить понос чаще всего уже оказывалось невозможным, и человек умирал.

Помочь, конечно, могло питание — свежие овощи, бе-

48

лый хлеб, масло, яйца. Но предположить, что подобными фантастическими продуктами кто-нибудь станет кормить заключенных, мог только сумасшедший. Да мы ни о чем таком и не мечтали. Для нас добавка в виде черпака баланды и то была большим счастьем. Вокруг баланды вертелись все мои мысли. Я задавался вопросом: интересно, кто все-таки придумал баланду? Откуда, например, берутся плавающие в ней зеленые помидоры? Ведь им не дали дозреть на прекрасных цветущих полях колхозов и совхозов, сорвали, сунули в бочки и выдерживали там до тех пор, пока они не сгнили. Мне казалось, что подобное возможно лишь в сказочной стране дураков, где абсурд стал формой существования.

Присматриваясь к быту лагерной больницы, я все более убеждался в том, что это лишь промежуточная станция на пути туда, где несть ни слез, ни воздыханий. Надо было как-то повернуть стрелку в другую сторону, но как?

Помог его величество случай.

Однажды начальница санчасти, войдя в палату, спросила:

- Скажите, у кого из вас хороший почерк?

Не размышляя ни секунды, я выпалил:

- Гражданин начальник, в свое время мне пришлось пройти полуторагодичные курсы каллиграфии. Владею различными шрифтами, особенно удается "рондо".

Разумеется, все это было чистейший блеф. Начальница с удивлением воззрилась на меня:

- Статья?

- Что - статья? - не понял я.

- Господи, какой непонятливый. Я спрашиваю, за что вас осудили?

- Меня судили по статье 58-10, часть 2...

- Срок?

- Семь лет и три года поражения в правах.

- Вы что же, контрреволюционер?

- Таковым себя не считаю. К тому же, гражданин начальник, к почерку статья, какая бы она ни была, никакого отношения не имеет.

- Да, действительно, - сказала задумчиво властительница стационара и вышла в сопровождении врачей, один из которых дружески подмигнул мне.

49

Ни другой день она снова возникла перед моей койкой.

- Лейтенант, вы назначаетесь вторым статистом санчасти. Сейчас вам принесут вашу одежду. Явитесь в канцелярию и приступайте к работе.

Три месяца - февраль, март, апрель 1943 года я просидел в канцелярии санчасти Орской ИТК № 3. Мне пришлось переписывать каллиграфическим почерком (уж я старался, как мог) списки больных и умерших на всех восьми лагпунктах - участках, как их здесь называли.

Первый участок обслуживал Орский никелькомбинат, второй — номерные военные заводы, на третьем участке находился стационар, куда я попал, а также штаб и командование всей колонии, четвертый считался штрафным и располагался сравнительно далеко от города, в поселке Аккермановка. Заключенные работали там на никелевом руднике. С пятого и шестого участков работяги ходили "вкалывать" на Орскую ТЭЦ, две трубы которой густо дымили день и ночь. Седьмой участок обслуживал мясокомбинат. Там, говорят, текли молочные реки в кисельных берегах. Попасть на седьмой участок было мечтой каждого заключенного. Восьмой участок поставлял рабочую силу для новых строек. Наконец, еще имелся, хотя и не входящий в номенклатуру, но реально вполне существующий, девятый участок. Он находился в двух-трех километрах от так называемого соцгородка, по дороге на Ново-Троицк. Здесь умерших заключенных закапывали в землю. Могил практически не было, после захоронения почву сглаживали и из земли торчали только палки с бирками, на которых обозначались какие-то цифры.

Теперь это печальное место, наверное, давно застроено и прах погребенных смешался с неласковой уральской землей. Но ныне живущие здесь должны знать и помнить, что они ходят по костям десятков тысяч людей, некогда пригнанных в Орск и нашедших здесь мученическую кончину.

Свидетельствую - в феврале, марте, апреле 1943 года в Орской ИТК № 3, в которой находилось примерно семь-восемь тысяч заключенных, ежемесячно умирало от трехсот до четырехсот человек. Каждое утро я вручал начальнице санчасти списки "экзитировавших" с указанием фамилии, имени, отчества, года рождения, статьи, срока и обычного диагноза: "Пеллагра с авитаминозным поносом", или реже -

50

"ТБЦ пульмонум". Начальница Купрович произносила сокрушенно что-то вроде "Ах, ах, ах" и ставила свою закорючку: "Ку, ку, ку..." После этого санитар и старший статист, тот самый мордастый парень, шли в барак или к телеге, на которой привезли мертвяков, и тащили их к погребу, нашему своеобразному моргу. Вниз вели двенадцать-пятнадцать ступенек, но никто туда и не думал спускаться. Ребята брали труп за руки и ноги, раскачивали его, и он "ласточкой" летел вниз. Примерно раз в неделю появлялись вохровцы и забирали все, что накопилось в погребе, за зону. Но предварительно каждому мертвецу, как говорится, на прощание прокалывали штыком живот или грудную клетку.

Что касается меня, то я теперь получал 700 грамм хлеба, и миска баланды, съедаемая мной, была немного полнее той, что получали больные в стационаре. Но все это было каплей в море. Смерть, правда, несколько отступилась, однако голод продолжал меня терзать.

Несмотря на "теплое местечко", я не завоевал себе авторитета у сильных мира сего - поварихи, хлебореза, ибо оставался фитилем, доходягой. Действительно, я ходил, пошатываясь от слабости, еле передвигая тонкие как спички ноги, болтавшиеся в старых, пудовой, как мне казалось, тяжести кирзовых сапогах и во всех отношениях представлял собой жалкую фигуру.

Кроме того, я, несомненно, был в канцелярии "персоной нон грата". Одно мое пребывание здесь мешало "мордастому" в его махинациях с хлебом умерших. Оказалось, он шел на продажу за зону. Две пайки, то есть килограмм хлеба, стоили "на воле" триста рублей. Вокруг подобного, весьма прибыльного дела кормились сестра-хозяйка, хлеборез, нарядчик-вольнохожденец. Все они были "бытовиками", сидевшими за растрату, халатность, спекуляцию и т. д. Цепочка, очевидно, шла и к лагерному начальству. Теперь что-либо подобное назвали бы "срастанием теневой экономики с командно-административной системой". В такой цепочке я, естественно, являлся лишним звеном, а мой нелепый вид просто мозолил всем глаза. Не знаю, что уж "мордастый" и его компания наговорили Купрович, но однажды она вызвала Меня в свой кабинет.

51

- Лейтенант, с вашей статьей я, к сожалению, не могу вас больше держать на секретной работе. К тому же вы окрепли, и пора вам по-настоящему начать искупать свою вину перед Родиной... Впрочем, вы каллиграф и, наверное, так же хорошо рисуете, как и пишете?

- Да, мне приходилось заниматься живописью, — скромно заверил я начальницу.

- Ну, вот и прекрасно! Вы сейчас поедете по спецнаряду в качестве художника на восьмой участок. Желаю успеха.

Я вышел обескураженный. Легко сказать, художник... "Остап Бендер проклятый!" - ругал я себя. Кроме заголовков стенгазет, иногда довольно удачных дружеских шаржей на своих друзей (правда, доставлявших больше удовольствия мне, чем им) и еще военно-морских кораблей я никогда больше ничего не рисовал.

С другой стороны, я ехал как-никак "по спецнаряду". Это звучало лучше, чем если бы меня просто сунули в какую-нибудь производственную бригаду. У работяг, как я убедился на многочисленных примерах, был только один путь - на девятый участок. Нет, уж лучше я пока побуду художником, а там — что Бог даст...

“Без надежды надеюсь”

51

«Без надежды надеюсь»

- Так ты шо, маляр? - недоверчиво оглядел меня громадный мужик звероподобного вида.

- Так точно, гражданин начальник, художник.

- Ну, так иди, малюй!

- А что рисовать?

- Лозунги малюй, шоб уси лозунги булы таки, яки удохновляють... Шоб зэки ишлы на работу, як на свято, з писнями! Шоб красиво, гарно було, розумиешь?

Как не понять. Правда, текстов лозунгов мне никто не дал и пришлось мобилизовать свою фантазию.

Я огляделся. На восьмом участке не было бараков. Всюду вырыты громадные землянки, расположенные тесными рядами. В землянках — сырых ямах — стояли двухэтаж-

52

ные нары, на которых можно было обнаружить только грязное тряпье, служившее рабочим постелью.

В одной из землянок я увидел маленький огороженный закуток. Здесь и помещалось мое царство художника — ржавые консервные банки, разбитые бутылки с различными красками: охрой, суриком, кармином.

Я не стал утруждать себя сочинением каких-либо замысловатых лозунгов, а использовал то, что, так сказать, витало в воздухе: "Враг будет разбит, победа будет за нами!" Эти слова, как и лозунг "Смерть фашизму!", были близки моему сердцу, хотя оставалось совершенно непонятным, как именно мы, фитили-доходяги, будем разбивать фашизм и добиваться его полного уничтожения. Затем я вспомнил апостола Павла и Карла Маркса: "Кто не работает, тот не ест". Правда, в реальной лагерной жизни все происходило наоборот: кто не работал - жрал в три горла, а кто работал - умирал с голоду. Затем я написал: "Честным трудом искупим свою вину перед Родиной!" Опять возникли сомнения: как мне трудиться, если я от слабости не могу даже лопату поднять и в чем моя вина перед Родиной? Все сплошной абсурд! Но, наверное, "так надо". И я, отбросив все сомнения, придумывал все более вдохновляющие на трудовые подвиги изречения: "Каждый бросок лопаты приближает победу над ненавистным врагом!", и даже в стихах:

Коль работал ты не худо,

Можешь смело есть премблюдо!

Премблюдо (что расшифровывалось как "премиальное блюдо") представляло собой два крошечных оладушка из ржаного теста, испеченные на каком-то прогорклом масле. Его получали работяги, перевыполнявшие план.

Проходили дни. Вскоре в лагере не было ни одной стены, которую не украсил бы какой-нибудь лозунг. Звероподобный начальник только диву давался и однажды даже спустился вместе со мной в столовую-землянку и велел дать мне лишнюю миску баланды. Правда, местная аристократия - повариха, нарядчик, комендант — в свой круг меня не приняли: "Гусь свинье не товарищ". Слишком был я грязен и голоден, да и пользы от меня им никакой не было. Но тем не

53

менее я благодарен этим людям за то, что они открыли мне глаза на одну из любопытных сторон лагерной жизни. С их легкой руки на восьмом участке процветало самодеятельное музыкальное и театральное искусство.

Однажды столовая-землянка преобразилась в театральный зал, куда набилось множество народу во главе со всей лагерной администрацией. Все мы перенеслись в мир украинских песен, стихов. В первом отделении исполнялись популярные песни "Реве та стогне...", "Сонце низенько", "Гандзя", "Гоп, мои гречаныки" и другие. Их "спивалы" повариха с нарядчиком, которые, как оказалось, еще на воле были мужем и женой и загремели в лагерь вместе лет на десять за какие-то хозяйственные преступления. Пели они, как большинство украинцев, хорошо, с той непередаваемой задушевностью и мягкостью, которые присущи уроженцам Полтавщины. Затем читались стихи Тараса Шевченко, Ивана Франко, Леси Украинки.

Во втором отделении был дан целый спектакль — "Сватання на Гончаривци" - прелестный украинский зингшпиль, изобилующий комическими положениями, песнями, плясками.

Этот вечер заставил забыть, где я нахожусь, на время отступило чувство голода и унижения. Искусство, пусть самодеятельное, явилось, по крайней мере для меня, глотком свежего воздуха. Мне показалось, что Леся Украинка некогда написала свое знаменитое стихотворение "Contra spem spero" ("Без надежды надеюсь") специально для таких как я, и я повторял про себя:

Гетьте думы, вы хмары осинни,

Чи тепера весна золота,

Чи так, у жалю, голосинни

Промэнуть мелодии лита.

Ни, я буду кризь сльозы смиятысь,

Серед лыха спиваты писни,

Без надии такы сподиватысь,

Житы буду — геть думы сумни!¹


¹ Данное стихотворение я записал по памяти с помощью русской орфографии, поскольку не помню точно, как его изложить по-украински.

54

Мне еще со школьных лет в Одессе полюбилась украинская литература, украинская поэзия, а стихи Леси Украинки вызвали стремление "искать и искать путеводную звезду, ясную властительницу долгих темных ночей..."

В один прекрасный день начальник восьмого участка, по-видимому уверовав в мои художественные способности, поручил мне нарисовать портреты ударников производства для слета стахановцев. Меня вывели за зону, и в течение недели я жил в приличных условиях комендатуры, где для этой цели была отведена отдельная комната. Я получал сносное питание и с удовольствием рисовал каких-то знатных людей - героев труда. Портреты вышли вполне похожими на оригиналы. Но меня подвела склонность к невинной, как мне казалось шутке. Одному я чуть увеличил нос, другому растянул губы, третьего сделал более лопоухим и т. д. Словом, у меня получилось нечто вроде дружеских шаржей. Сдав портреты на вахту, я с сознанием хорошо исполненного долга вернулся в зону.

Не знаю, что сказали начальнику восьмого участка по поводу моей работы в райкоме, но я никогда его не видел таким разъяренным.

- Ты шо, сволота проклята, трясця твоей матери, над рабочим классом вздумал знущаться, - захлебываясь, орал он, - ты шо, контрик, забыл, мабуть, дэ ты находишься, и думаешь, шо можно так вот, ни хрена не делая, двурушнически саботировать важное партийное задание? У тэбэ на лбу двадцать кубометров написано. Завтра же, вместо кисти, получишь в руки лопату, и - с Богом!!!

Действительно, на другое утро я маршировал с бригадой на общие работы. Дело оказалось для меня непосильным. Бригада, в которую меня сунули, бетонировала площадки для станков. Я даже не мог поднять толком вибратор, не то что держать его, когда он в руках начинал сотрясаться. Мне поручили разгружать бетон с машины. Собственно говоря, бетон сам вываливался из наклоненного кузова самосвала. Надо было только помогать совковой лопатой, так как бетон быстро застывал, и кроме того, очищать углы и дно кузова.

За день я вымотался так, что еле притащил в лагерь ноги. Конечно, никакие 900 грамм хлеба не смогли компенсировать физические затраты.

55

Наутро, проснувшись в общем бараке, я не нашел своих сапог, старых фронтовых кирзачей. Их вытащили прямо из-под головы. Бригадир выматерил меня, когда я появился на разводе босиком, а бригада нашла ситуацию весьма забавной:

- Сперли сапоги у фитиля... Ха-ха-ха-ха, так ему и надо, недотепе!

Бригадир, продолжая поносить последними словами и подталкивая кулаком в спину, повел меня на склад. Там выдали один из самых невообразимых образчиков обуви, созданной когда-либо человеческим гением. Это были лапти не лапти, постолы не постолы, изготовленные из старых автомобильных покрышек и камер. Они были огромны и загнуты с пятки на носок и с бока на бок. Ходить в них можно было, лишь переваливаясь с ноги на ногу.

К тому времени моя военная форма превратилась в грязные лохмотья. Теперь ко всему этому добавилась совершенно нелепая громадная обувь, из которой торчали лишенные икр ноги в галифе. Глупее, чем моя фигура, наверное, ничего нельзя было придумать, и насмешкам бригады при взгляде на это чучело не было конца. На работе бригадир, к общему удовольствию, покрикивал:

- Эй, художник, давай-давай, вкалывай! Это тебе не кистью махать.

С каждым днем я слабел, все хуже работал, моя пайка, соответственно, становилась все меньше. Наконец случилось то, что должно было случиться. Начался понос, и выйти на работу я уже не смог. Бригада ушла, а я остался лежать возле вахты в пыли. Нещадно палило солнце, а надо мной, привлеченные исходившей от меня вонью, летали большие зеленые мухи. Через пару дней нескольких поносников, и меня в их числе, отправили в уже знакомый читателю стационар...

Итак, подо мной опять железная койка, соломенный матрац и серая простыня... За время, что меня здесь не было, обстановка в лагерной больнице заметно изменилась. Куда-то перевели Купрович, куда-то исчез мордастый статист.

Питание стало лучше. Больным давали иногда по миске костного бульона, привозимого в бочках с мясокомбината. В жару бульон, правда, быстро портился и начинал пахнуть не лучшим образом. Но на это никто не обращал внимания.

56

Обходы проводил молодой вольнонаемный фельдшер Михаил Копачевский. Он совершенно не был похож на лощеное лагерное начальство с характерным для него пристрастием к военной выправке, военному снаряжению, всякого рода портупеям, золоченым пуговицам и т. д. Новый фельдшер носил простую солдатскую гимнастерку, подпоясанную матерчатым ремешком, кирзовые сапоги. Ходил он чуть сгорбленно, лицо отличалось нежно-розовой девичьей окраской, голубые подслеповатые глаза с участием и состраданием смотрели из-под белесых ресниц на заключенных.

Однажды он присел на мою койку и мы разговорились. Оказалось, что семья его эвакуировалась в Орск из Винницы. Здесь отец и мать, недолго думая, выстроили из глины-сырца что-то вроде казахской кибитки. Поставили в ней печку, развели вокруг огород и кое-какую живность. Копачевский-младший, имевший диплом фельдшера, по состоянию здоровья в армию не попал и поступил работать в ИТК.

— Из Винницы, говорите, гражданин начальник? Вы знаете, .со мной в одесской школе имени Столярского учился один паренек родом из Винницы - Артур 3. Между прочим, очень хороший скрипач...

Копачевский чуть не подпрыгнул на койке:

— Как, вы знали Артура? Да это же мой друг детства. Мы жили с ним в одном доме.

— Вот уж, поистине, мир тесен, гражданин начальник.

— Перестаньте называть меня гражданином начальником, меня тошнит от этого обращения. Как вас зовут?

— Жора.

— Ну а меня Миша.

Его величество случай? Да, действительно! Этой случайной встрече я обязан не многим и не малым - своей жизнью.

Фельдшер Копачевский являл собой редкий в лагерных условиях тип гуманиста. Он сострадал людям, даже если они носили клеймо "враг народа". Он делал все, чтобы облегчить положение больных заключенных. Всех спасти он не мог, но помогал многим.

Меня, к тому времени совсем уж было собравшегося на девятый участок, Миша вернул к жизни самым простым об-

57

разом. Он закрепил мне желудок каким-то лекарством, не предназначенным для арестантов, затем каждый день приносил понемногу еду: то немного картофельного пюре с зеленым лучком, то красный спелый помидор, то белый сухарик, еще из винницких запасов семейства Копачевских, то стакан простокваши, то морковку... Разумеется, это делалось тайно. У Копачевского бывал вид заговорщика, когда он вызывал меня в какой-нибудь укромный уголок. Затем он с величайшим удовлетворением наблюдал за почти мгновенным исчезновением принесенного им продукта.

К сожалению, стационар посещали всякие комиссии, следившие за тем, чтобы заключенные не слишком залеживались. Одна из них нашла, что мне уже пора, наконец, начать искупать свою вину перед Родиной.

Но Миша Копачевский и тут помог мне. Его стараниями я был выписан на второй участок, где находился так называемый ОН (оздоровительный пункт). Он предусматривал для заключенных-доходяг легкий труд внутри зоны и "усиленное" трехразовое питание, включавшее гарантированную пайку - 750 грамм хлеба. При этих условиях можно было, не работая ломом или лопатой, тянуть тоненькую нить жизни.

Склонен к побегу

57

Склонен к побегу...

Попав на второй участок, я с удивлением убедился, что участок участку рознь, хотя исправительно-трудовая колония была одна. Здесь ничто не напоминало восьмой участок. Две или три тысячи заключенных жили не в землянках, а в бараках, где на нарах, во всяком случае, лежали матрацы. В аристократическом бараке, населенном лагерной обслугой — поварами, комендантами, нарядчиками, парикмахерами, — царил порядок. Постели были заправлены чистыми простынями, байковыми одеялами. Но особой роскошью отличались помещения, облюбованные "ворами в законе". Они напоминали цыганский табор. Ватные шелковые одеяла, громадные пуховые подушки, какие-то ковры, драпировавшие со всех сторон нары-вагонки.

58

На втором участке поражала столовая. В нее входили через зеркальные двери. Внутри все выглядело почти так, как в довоенном провинциальном ресторане средней руки, — в кадках стояли фикусы, а в углу возвышалась небольшая эстрада, на которой каждый вечер при раздаче пищи играла небольшая капелла.

Что касается меня, то мое место было под нарами в бараке самых захудалых работяг. Утром я являлся в ОП, получал там связку проволоки, смазанную тавотом, чтобы она не ржавела, и наждачную бумагу. После этого можно было расположиться где угодно и счищать наждаком тавот. Вечером в 18 часов чистую проволоку надо было сдать, и она шла в цех, где делали бельевые прищепки.

Подобная работа, не привлекая ко мне ничьего внимания, давала возможность наблюдать за бытом второго участка и лучше уяснить особенности окружавшей меня жизни. Я старался в ней как-то сориентироваться.

Иерархическая лестница лагерного общества представлялась следующим образом.

Самое дно его, как уже говорилось выше, образовали фитили-доходяги. Путь на дно был односторонним — только вниз. Кто туда опустился, подняться, за редчайшими исключениями, уже не мог.

Чуть выше стояли работяги, то есть вкалывающие на общих работах - лесоповале, в рудниках, каменоломнях и т. д. Но, например, на заводе № 327, где зэки со второго участка ворочали шестидесятикилограммовые корпуса от снарядов, выдерживали только местные, получавшие из дому передачи. Все остальные, проработав два-три месяца, от силы полгода, "доходили", превращались в фитилей, в лагерную пыль и тихо отправлялись на девятый участок.

Более высокое общественное положение занимали бригадиры производственных бригад. Сами они физически не работали, а только командовали. К тому же работяга получал в килограммовую миску 200 грамм каши, а бригадиру ее наливали до краев, иначе говоря, килограмм. От бригадира многое зависело. Он получал задание от вольного прораба, десятника, с которым, естественно, старался поддерживать не только деловые, но иногда и дружеские отношения. Если прораб оказывался работой бригады доволен (нередко ему

59

давали "на лапу")¹, то он закрывал наряд на сумму, обеспечивающую бригаде по 900 грамм хлеба на душу, право на дополнительное премблюдо. Перевыполняющих нормы заключенных лучше одевали, обували. Из них назначали так называемый рабочий контроль на кухню. Разумеется, никто там ничего не контролировал. Человек был рад и счастлив вместо работы, иногда на лютом морозе, посидеть хоть денек на теплой кухне и "от пуза" наесться всякими вкусными вещами - пирожками, оладушками и др. Повара готовили "спецблюда" для себя, для могущественных лагерных "придурков" - комендантов, нарядчиков и даже для самого лагерного начальства, не гнушавшегося, случалось, оторвать еще толику от скудного пайка заключенного.

Возвращаясь к бригадирам, можно утверждать: они были иногда неплохими парнями, но чаще всего превращались в деспотов и садистов. Многие устраивали выход бригады на работу из барака "без последнего". Это значило, что тот, кто выходил из двери последним, получал от бригадира удар по спине увесистой дубиной, называвшейся "шутильником". То есть дубина служила одним из действенных средств трудового воспитания.

Бичом лагеря были блатари. Они представляли собой государство в государстве, терроризировали всех, кого могли, особенно "контриков", что начальством отчасти поощрялось. Воры воспринимались тюремщиками как "социально близкие", пусть немного оступившиеся, но все же советские люди. Воры чутко улавливали подобную конъюнктуру и использовали ее в своих интересах. Во всяком случае в Орской ИТК № 3 лозунги насчет честного труда и искупления вины их не касались. Они не работали и жили в свое удовольствие.

На одной из высших ступенек лагерной иерархии стояли "придурки", то есть обслуга, так сказать, "слуги народа". Сюда входили нарядчики, бухгалтеры, всякого рода хозяйственники, повара, парикмахеры, коменданты. Это были люди сытые и превосходно одетые. Некоторые из них обладали


¹ В зоне вновь прибывшие заключенные быстро расставались с приличной одеждой, обувью, выменивая ее на хлеб и табак. Такая торговля получила особое развитие после войны, с приходом в лагеря десятков тысяч арестованных из Прибалтики и "стран народной демократии".

60

почти неограниченной властью над жизнью и смертью заключенных. От них зависело, сунут ли тебя в ближайший этап или до времени оставят на месте; пошлют на тяжелую работу или дадут какое-нибудь блатное местечко, например, дневального в бараке. Но все это оказывалось преходящим. Сегодня придурок царствует и куражится над тобой, а завтра чем-нибудь не угодил начальству и, глядишь, сам загремел на общие работы, а там и "дошел".

Запомнился такой эпизод. Однажды меня окликает какой-то фитиль:

- Эй, лейтенант, здорово! - Я с трудом узнал бывшего статиста санчасти, "мордастого". От былого величия не осталось и следа. Передо мной стоял типичный доходяга, донельзя грязный; на одной ноге, как говорится, лапоть, на другой - консервная банка. Лохмотья подпоясаны веревочкой с "теплыми вещами" - котелком и ложкой.

- Ты что здесь делаешь? — без интереса спросил я.

- Жить надо уметь... Ха!.. Кантуюсь! Вот съел банку вазелина и, понимаешь, всю санчасть обделал, — радостно сообщил он, — в результате — освобождение от работы и вообще полный кайф!

- Да так же загнуться можно...

- Ништяк! Хочешь, прочту лекцию на тему: "Что такое труд и как от него избавиться".

Я поспешил закончить этот никчемный разговор, а уже через несколько дней моего собеседника отправляли ногами вперед на 9-й участок, предварительно, конечно, хорошенько проткнув его несколько раз штыком, чтобы он не вздумал там как-нибудь нечаянно воскреснуть.

Одним из самых могущественных "придурков" на втором участке был заведующий столовой-рестораном Николай Иванович Саенко. Громадный, атлетически сложенный мужчина лет сорока, весом примерно в 120 килограмм, он в своей прежней долагерной жизни выступал как циркач. На грудь ему клали наковальню и били по ней пудовыми молотами. Сидел он, кажется, за убийство изменившей ему жены и имел длительный срок.

Это его стараниями лагерная столовая приняла ресторанный вид. Мы, фитили, каждый вечер сшивались там в надежде "закосить" лишнюю мисочку баланды. И действи-

61

тельно, бывало, Николай Иванович после раздачи ужина заводил нас в столовую и скармливал нам остаток. Иногда на каждый голодный рот приходилось полчерпачка, и это уже было великим подспорьем.

Если к нему обращался какой-нибудь доходяга, он всегда уважительно наклонялся к нему и внимательно его выслушивал. Он обладал каким-то особенно обостренным благожелательным интересом к людям, даже самым униженным в той жизни, где угнетение и оскорбление было привычной формой существования. Мной он также заинтересовался. Обо мне ходили туманные слухи, что я, хоть и доходяга, но в прошлом - выдающийся художник, пострадавший, так сказать, "за правду".

Короче, благодаря содействию Николая Ивановича мне удалось получить заказ. Сам (главный) повар второго участка попросил меня нарисовать его. Через несколько дней портрет был готов. Повар получился похожим, и кроме того, ему был придан несколько романтический вид благодаря горделивому повороту головы и каким-то горным вершинам, которые виднелись на заднем плане и изображали Урал, хотя в действительности под Орском никаких горных вершин и в помине нет.

- Ну не повар, а прямо Джордж Гордон Байрон, - добродушно прокомментировал этот живописный опус Николай Иванович, обнаруживая знакомство с английской классической литературой.

Повару портрет тоже понравился, и теперь я в течение недели каждый вечер подходил к раздаче и получал полную "бригадирскую" миску горячей затирухи, политой растительным маслом. Какое это было небесное наслаждение наполнять ею желудок! И сейчас, когда с того времени прошло около шестидесяти лет, с удовольствием отведал бы ее. Увы, в моем доме ее не готовят, несмотря на все мои просьбы.

Надо ли говорить, что Николай Иванович стал моим кумиром. Меня восхищала исходящая от него физическая и духовная сила, его способность подчинять себе жестокую лагерную действительность, причем нередко в экстремальных ситуациях.

Так, однажды воры, привыкшие быть в лагере хозяевами положения, попытались, как они это всюду делали, осед-

62

дать пищеблок. Человек пятнадцать их явилось в один прекрасный день в столовую "качать права".

- Что вам, ребята? - очень вежливо спросил Николай Иванович, заслонив своей гигантской фигурой знаменитую зеркальную дверь.

- Ужинать, ужинать пришли мы, метрдотель, жрать давай!

- Извините, ребята, но вы в столовой вроде уже были... вы вроде уже ужинали. Ну и запомните, пожалуйста. Пока я здесь заведую, ни один блатной к раздаче со своим котелком не подойдет.

Далее события развивались драматично.

- Тебе, падла, что, жизнь надоела, - прошипел один из наиболее свирепых урок, - а перо в бок не хочешь? - и в его руке блеснула финка.

- Что ты, сынок... Успокойся, сынок... подойди ко мне, сынок... - И не успели мы оглянуться, как через секунду финка оказалась в руках у Николая Ивановича, а урка взвыл дурным, голосом. У него был сломан мизинец. После этого заведующий столовой спокойно положил финку в карман и, очевидно, считая инцидент исчерпанным, повернулся, чтобы уйти. В этот момент на него тиграми бросились сзади два блатаря. Николай Иванович легко перебросил их через себя, затем приподнял и основательно треснул головами друг о дружку. Оба они так и покатились.

- Кто-нибудь хочет еще что-нибудь сказать, уважаемые? - спросил Николай Иванович, - я вас внимательно слушаю. - Он был совершенно спокоен, и только лицо его несколько порозовело и более слышным стало дыхание. — Так, значит, никто больше не хочет? Ну, вот и хорошо, сынки... вот и отлично... А теперь пора спать, пока я тут с вами заговорился, уже отбой был. Приятных сновидений...

И дверь за Николаем Ивановичем захлопнулась.

Итак, невероятная сила, смелость и одновременно доброта удивительно сочетались в этом человеке, придавая ему черты некоего сказочного богатыря или рыцаря. К тому же Николай Иванович выступал еще в качестве мецената, покровителя музыкального искусства. Во всяком случае, он был глубоко убежден, что скудный ужин пойдет заключенному больше на пользу, если будет сопровождаться музыкой. В

63

столовой-ресторане второго участка каждый вечер играла небольшая капелла. Честно говоря, играли эти ребята плохо, особенно возглавлявший ансамбль скрипач, типичный самоучка, ранее подвизавшийся разве что на деревенских свадьбах. Но, как бы то ни было, у него в руках была скрипка. И тут я вспомнил, что и я когда-то был скрипачом. Но в последний раз мне довелось выступать на второй день войны...

Концертный зал Одесской школы имени профессора П. С. Столярского... Идет госэкзамен. Я стою на сцене, играю Баха, Паганини, Сен-Санса, Чайковского... С тех пор прошло два с лишним года, вместившие фронт, тюрьму, этап, лагерь. И вот теперь мне вдруг страстно захотелось вновь хотя бы провести смычком по струнам.

Как-то я рассказал Николаю Ивановичу, что получил в свое время профессиональное музыкальное образование.

- Так ты что, скрипач? - изумленно спросил он.

- Скрипач!

- И "Чардаш" Монти можешь сыграть?

- Могу, Николай Иванович.

- И Полонез Огинского?

- И Полонез могу!

- Что же ты молчал, сынок, дурья твоя башка! Ведь нам скрипач позарез нужен. Завтра же я поговорю с начальником культурно-воспитательной части. Устроим тебе экзамен, а там будешь работать и жить как бог. Я лично займусь тобой.

Всю ночь я провел в большом волнении. Как я в таком виде предстану перед начальником КВЧ, как мне вообще привести себя в порядок? Ведь я жил в самом захудалом бараке. Вся пыль и грязь, которую я собирал под нарами, была на мне. Как мне отмыть хотя бы руки, совершенно черные от тавота, счищаемого мной ежедневно с проволоки?

Но встрече с начальником КВЧ не суждено было сбыться. По-видимому, планы Николая Ивановича стали известны "примариусу" лагерной капеллы и он усмотрел в них угрозу своему благополучию. Два слова дружку-нарядчику, и меня в тот же день вызвали срочно на вахту и без особых церемоний отправили как "склонного к побегу" на штрафной четвертый участок. О нем было известно, что он находится где-то на отшибе, у черта на куличках, в поселке Аккермановка; что

64

там есть страшный карцер-бункер, своего рода тюрьма в тюрьме и что зэки вкалывают там в никелевом карьере... В общем, попасть на четвертый считалось гибельным делом.

“Цыганские напевы” Сарасаты

64

«Цыганские напевы» Сарасате.

Итак, я, как "склонный к побегу", еду на четвертый участок. Дорога от Орска до Аккермановки показалась мне невыразимо тоскливой. Какие-то бурые холмы и холмики, почти лишенные растительности, на которых оседал густой шлейф пыли, оставляемой полуторатонкой-"газиком" — классическим грузовиком еще довоенной эпохи, скрипевшим на многочисленных ухабах всеми своими сочленениями.

Меня посадили на дно кузова. Скамью же занял командир ВОХР четвертого участка старшина Зимоглядов. Он, во избежание всяких моих поползновений к бегству, поставил ноги в хромовых сапогах мне на плечи. Кроме того, в кузове сидел еще один вохровец с овчаркой, свесившей язык чуть ли не на мое лицо и рычавшей при каждом моем движении. Помнится, я думал о том, что в некоторых случаях собаки удивительно напоминают людей, а последние, в свою очередь, собак, и еще о том, сколько все-таки на мою скромную особу тратится государственных денег (автомобиль, бензин, собака, конвой и т. д.). Но, видимо, именно крамольные думы насчет схожести вохровцев и овчарок оправдывали уделявшееся мне государственное внимание. Почему человек думает так, а не иначе? Почему мою голову не посетили, скажем, мысли о том, сколь великолепен порядок, при котором героический чекист Зимоглядов со своим верным Джульбарсом бдительно несут нелегкую службу, конвоируя опасных и склонных к побегу "врагов народа". Ах, если бы мысли выстраивались сами собой в таком вот правильном направлении... Но они не выстраивались и, следовательно, приходилось признать, что меня посадили все-таки за дело.

Размышляя подобным образом, я не заметил, что грузовичок уже стоит перед голубыми воротами, украшенными каким-то затейливым орнаментом и знакомым лозунгом насчет труда, который в СССР есть дело чести, доблести и геройства.

65

На вахте надзиратель Черкасов в щегольской сине-красной фуражечке тщательно обыскал меня. Вместо приветствия он изрек:

— Тильки казаты, и у трум (то есть в трюм). — Так упивавшийся своей властью надзиратель Черкасов называл знаменитый на всю Орскую ИТК карцер. Эту его любимую присказку мне потом приходилось слышать много раз.

Четвертый участок, огороженный, как полагается, забором, колючей проволокой, вышками, оказался значительно меньше других лагпунктов Орской ИТК .№ 3. Я увидел здесь всего лишь три барака. Посреди зоны стоял столб с рупорами громкоговорителей. Было тихо, пустынно. Августовское солнце нещадно жгло, раскаляя камни и пыль, по которой я шагал босыми ногами. По двору слонялось еще несколько доходяг, остальные зэки, очевидно, вкалывали на никелевом карьере.

Осталось присесть на завалинку одного из бараков и поразмыслить, что же делать дальше. Вдруг громкоговоритель ожил. В нем что-то заурчало и откуда-то из другого далекого мира раздались четыре удара литавр, подобных ударам судьбы. Вслед за этим деревянные духовые пропели простую и красивую мелодию, пронизанную чувством жизненной радости и счастья. Затем включились скрипки, повторившие "тему судьбы", и музыка стала как бы разрастаться в звуковом пространстве. Наконец весь оркестр вступил в грандиозную битву, очевидно, битву с судьбой. В ходе нее постепенно утвердился широкий мелодический поток, может быть, как символ добра, торжества жизни. И лишь после всего этого и над всем этим куда-то в заоблачные вершины устремился тонкий голос солирующей скрипки...

Сомнения нет! По радио звучал Концерт Бетховена в исполнении одного из величайших скрипачей XX века Иегу-ди Менухина. Бессмертная музыка, гениальное воплощение гармонии мира! Мне показалось, что я сижу в глубоком смрадном колодце, и где-то далеко наверху моему взору открылся кружок голубого неба. Убожество моего сознания, которое, по всем законам марксистской философии, определялось убожеством моего бытия, вдруг взбунтовалось. У меня появилось неодолимое желание покончить и с бытием, и с сознанием, найти как можно скорее какое-нибудь укромное

66

местечко в зоне, разорвать лохмотья своей фронтовой гимнастерки, связать их и повеситься.

Вдруг надо мной склонилась какая-то тень.

- Жора Фельдгун, что ты здесь делаешь? — Передо мной стоял собственной персоной не кто иной, как Миша Копачевский в своем скромном хабэ, топорщащемся из-под матерчатого ремешка.

Я что-то начал ему рассказывать о своих злоключениях, но он не дослушал.

- Так, значит ты склонен к побегу... Прекрасно! Сейчас мы тебя изолируем от общества. Иди за мной.

Через десять минут, после горячей бани, я лежал в белоснежной нательной рубашке и кальсонах из бязи на чистой койке с матрацем, подушкой, простыней и одеялом. Оказывается, все это белье полагалось заключенным и военнопленным, но до них обычно не доходило.

Миша сидел напротив и, добродушно посматривая на меня, рассказывал: его сюда прислали месяца полтора назад заведовать медпунктом. Он уже успел организовать здесь маленький стационар на шесть коек. Начальник участка Меренков неплохой мужик и, между прочим, большой меломан. Он давно носится с мыслью создать на участке культбригаду. Здесь есть духовой оркестр, который играет на разводе. В КВЧ сидят профессиональные художники, найдется пара музыкантов-любителей.

- В общем, ты лежи пока, набирайся сил, а там мы что-нибудь придумаем, - заключил он.

Я лежал, и силы, действительно, прибывали, поскольку Миша меня каждый день чем-нибудь подкармливал. Подкармливал он и еще одного доходягу, лежавшего на соседней койке. С той поры прошло уже полвека, а я все вспоминаю Мишу Копачевского, его доброту и гуманность. Это была из ряда вон выходящая, немыслимая фигура в жестоком безжалостном мире, где законом стала формула: "Умри ты сегодня, а я завтра". И вот здесь, вопреки всему, ходил человек, сострадавший и стремившийся помочь тем, кого его сослуживцы презрительно называли "лагерной пылью".

В один прекрасный день Миша вызвал меня в амбулаторию.

- Как ты думаешь, что там лежит за ширмой? - Миша

67

чуть-чуть наклонил голову вбок и очень многозначительно посмотрел на меня. Я заглянул и глазам своим не поверил: на топчане лежал черный деревянный гробик.

- Скрипка! Господи, Боже мой! — Бережно раскрыв футляр, я достал ее. Простой фабричный инструмент с жильными струнами, но в полном порядке. И смычок там был, пусть с черным волосом, и в коробочке даже маленький кусочек канифоли.

- Откуда, Миша, у тебя это сокровище, где ты взял его?

- Понимаешь, все очень просто. В Аккермановке, как и во всяком порядочном советском поселке, есть Дворец культуры. Между нами говоря, это такой дворец, как я - китайский император, но это между нами. Там валяется всякий хлам, какие-то балалайки, и среди них я углядел этот вот самый гробик с музыкой. На скрипке здесь никто никогда не играл. С заведующим клубом мы хорошо знакомы. Узнав от меня, что на штрафняке появился "знаменитый скрипач" (это, понимаешь, с моих слов), он сказал: "Пожалуйста, берите скрипку, и пусть человек играет на радость себе и людям".

Миша говорил еще что-то, но я его плохо слушал. Мои руки касались инструмента, как бы передавая ему свое тепло, поглаживали его, подстраивали. Наконец смычок робко коснулся струн...

Через несколько дней, получив со склада вполне приличную одежду, я переселился в КВЧ, которая находилась при клубе-столовой. Здесь жили два художника-профессионала (не мне чета) - Прохор Петрович Сокуренко, окончивший в свое время Одесское художественное училище, и Николай Иванович Иванов из Тулы, специализировавшийся на изготовлении вывесок государственных учреждений, а также на различного рода малярных работах, требующих определенной квалификации. Здесь же общими усилиями создавалась лагерная стенгазета для заключенных. Там можно было прочесть, что з/к такой-то перевыполнил план на 25 %, что в трудовом соревновании победила бригада, где бригадиром з/к такой-то. Был в газете и юмористический отдел "Что кому снится"; предполагалось, очевидно, что умиравшие с голоду работяги, читая материалы этого отдела, будут прямо за животы держаться от смеха. Наконец, гневно клеймились от-

68

казчики, лодыри, не хотевшие честным трудом искупать свою вину перед Родиной. Разумеется, стенгазету, этот атрибут советского образа жизни, никто никогда не читал, но выпускалась она регулярно.

В КВЧ стояли две койки художников, а третью поставили для меня. Стены украшал комплект инструментов духового оркестра. Каждое утро он громыхал на разводе. Музыканты неимоверно фальшиво выдували марш "Прощание славянки". С той поры и до сегодняшнего дня звуки этого марша вызывают у меня тошнотворное чувство.

Прохор Сокуренко за десять лет своего заключения написал бесчисленное количество портретов товарища Сталина. Еще большим спросом пользовались "Иван Грозный убивает своего сына", васнецовские "Богатыри", суриковская "Боярыня Морозова" и некоторые другие копии шедевров русской живописи.

Все это, равно как и вывески Николая Ивановича, шло за зону и приносило лагерю немалый доход. Естественно, перепадало кое-что и художникам при выполнении частных заказов — иногда буханка хлеба, иногда шматок сала, а иногда и глоток-другой водки. Кроме того, Николай Иванович получал из дому богатые посылки. Одним словом, художники милостыню не просили и жили в лагере весьма сносно.

Когда стало известно, что в КВЧ появился профессиональный музыкант, которому поручена организация культ-бригады, сюда потянулись все, кто считал себя умеющим на чем-нибудь играть и петь. Постепенно образовалась небольшая, сугубо самодеятельная капелла. В нее вошли скрипка, то есть я, трубач духового оркестра Буравлев, гитарист - цыган Коля Ракитянский. Большим энтузиастом оркестра стал Николай Иванович Иванов, весьма сносно игравший на баяне. Наконец, один, совсем еще молоденький мальчишка -Витя Остапчук, обладавший красивым лирическим тенором, сел за ударные инструменты (Миша Копачевский тоже выцарапал их из Дома культуры).

Все эти ребята, кроме Буравлева, правда, не имели никакого представления о нотах. Но некоторые способности и, главное, огромное желание очень помогали делу. Они с удовольствием вникали в неординарную гармонизацию, которую я им предлагал, разнообразие аккордовой и мелодической

69

фактуры, выучивали сольные эпизоды, облигатные голоса и т. д., и все это только по слуху. Вскоре мы вполне сносно играли несколько джазовых пьес, таких, как "Брызги шампанского", "Рио-Рита", "Утомленное солнце", "Девушка играет на мандолине"; "Утомленное солнце" и несколько песен из репертуара Вадима Козина пел наш тенор. Венцом этой программы явилась Фантазия на темы вальсов Штрауса.

Кроме этого, нам удалось сколотить под руководством Коли Ракитянского самый настоящий цыганский хор. Вместе с Колей, белгородским цыганом, сидевшим за дезертирство, на четвертом участке находилась еще группа цыган, которые предпочли лагерь фронту, и несколько очаровательных цыганок, попавших туда за какие-то цыганские грехи.

Эта компания поразительно быстро нашла свою, неповторимо прекрасную, цыганскую интонацию, определившую тембральную окраску хора, какую-то тягучую страстность его звучания. Запомнилась поистине трагическая "Хасиям, мрэ дадорэ" ("Пропали мы, отец мой"), стремительная "Ту болвал" ("Ты, ветер"), "Кай лодлэ" ("Где кочуете") и другие песни этого, ни на кого не похожего по своему образу жизни, народа. Разумеется, исполняли освященную гением Л. Толстого "Ой, да не вечерняя", а также "Ночь светла" и другие русско-цыганские вальсы и романсы.

О пляске и говорить нечего. Цыгане, все без исключения, танцевали так, что стены старого барака буквально сотрясались.

Заключали концерт "Цыганские напевы" Сарасате в моем исполнении и под перебор Колиной семиструнной. Он очень быстро освоил все гармоническое своеобразие аккомпанемента и, импровизируя, то уподоблял гитару цимбалам, то находил интересные противосложения основной мелодической линии.

Наконец, под руководством способного любителя Вадима Брахмана образовалась небольшая драматическая труппа. На первый случай они репетировали чеховского "Медведя", в котором играли сам Вадим, милая девушка Валя Суходольская, получившая незадолго до этого пять лет по статье 58-10, и вездесущий Николай Иванович — художник, исполнивший роль слуги Луки.

Днем я писал маленькие партитуры для своей капеллы,

70

а вечером в клубе-столовой до поздней ночи шли репетиции (отбой нас не касался). Иногда "на огонек" захаживал сам начальник четвертого участка Меренков. Это был человек лет пятидесяти, страшно худой и изможденный. Он страдал какой-то внутренней болезнью, и его буквально шатало, когда он шел. "Доходяга-начальничек", как мы его между собой называли, тихо садился где-нибудь в уголке, с видимым удовольствием наблюдая за происходящим на сцене. Очевидно, он в молодости пел в каком-то хоре. По его личной просьбе хор разучил знаменитую песню "Вечерний звон" и довольно сложную для любителей полифоническую разработку песни "Бородино" на слова М.Ю.Лермонтова.

Начали мы репетировать примерно в сентябре, с тем чтобы выступить на Октябрьские праздники. Встал вопрос об экипировке. Лагерных артистов надо было во что-то одеть. Где было найти, например, куртку с бранденбурами, платье со шлейфом, лакейскую ливрею для героев инсценировки "Медведь"? И вот тут неожиданно с самой лучшей стороны проявили себя блатные.

Сегодня о ворах-рецидивистах существует обширная литература. Вспомним героев (иногда весьма симпатичных) из "Записок следователя" Л.Шейнина и, наоборот, воров, внушающих чувство крайнего омерзения, фигурирующих в суровой прозе В.Шаламова, героев многочисленных кинофильмов начиная, кажется, с "Путевки в жизнь".

К тому времени я уже около года довольно близко мог наблюдать блатной мир в условиях Орской ИТК № 3. Урки чувствовали себя здесь превосходно. Их облик определялся некоторыми специфическими чертами, прежде всего одеждой. Вор образца 1943 года ходил обычно в темно-синей шевиотовой тройке, причем брюки заправлялись в хромовые сапоги. Из-под жилетки ("правилки") виднелась косоворотка, одетая навыпуск. Наконец, кепка-восьмиклинка с пуговкой, надвинутая на глаза, дополняла экипировку. Характерными признаками были также: татуировка сентиментального характера - "Не забуду мать родную", "Нет счастья в жизни", затем "фикса" во рту, то есть золотая или серебряная коронка на зубе. Вор передвигался по зоне обычно мелкими шажками, держа носки ног несколько врозь. В среде блатарей также существовала строгая иерархия, своеобразная "табель о ран-

71

гах", в которой я, правда, не разбирался. Различались "полуцветные", "цветные", "жуковатые", "паханы" и т. д. Воры регулярно проводили собрания - "толковища", на которых обсуждались различные вопросы, так сказать, бытового характера, разрабатывались всякого рода преступные акции, выяснялись отношения, сурово осуждались те, кто нарушил "воровской закон".

Так, в Орской ИТК блатари на работу не выходили и ни в коем случае не имели права быть комендантами, участвовать в лагерной самодеятельности (как это — вор будет выступать со сцены, петь и танцевать перед лагерным начальством?). Барак, в котором они жили, был своеобразным государством в государстве. Между командованием колонии и "социально близкими" ему рецидивистами существовали довольно сложные отношения. Иногда с обеих сторон открывались военные действия. Воры, например, совершали налеты на каптерку, хлеборезку, склад. Командование в ответ сажало их в карцер или отправляло на этап, для чего приходилось, случалось; вводить в зону вохровцев с автоматами. Но обычно отношения носили характер мирного сосуществования. Блатные особенно дружили с младшим начальством, например, с надзирателями, вахтерами. За деньги они приносили в зону "с воли" всякую еду, спиртное и даже наркотики, конечно, сами имея с этого кое-какой "навар".

Свои материальные ресурсы урки пополняли за счет заключенных, получавших посылки. Иногда посылку брали "на шарап", то есть человек не успевал донести ее с вахты до своего барака, как на него налетала воровская гвардия — малолетняя шпана, которую блатари кормили, воспитывали, готовя себе смену. Ограбление совершалось просто: один шпаненок падал владельцу посылки в ноги, другой толкал его в спину, третий выхватывал посылку и был таков. Бывало и так, что уголовники ограничивались более или менее умеренной данью с наиболее состоятельных заключенных, предпочитая не резать курицу, несущую золотые яйца.

Все это делало их существование в колонии весьма сносным. Они коротали время, играя в карты, напиваясь чифирем (крепким чаем), водкой, накуриваясь анашой, и если от чего и страдали, так это от безделья и скуки. Поэтому иногда в воровской барак приглашался какой-нибудь интел-

72

лигентный "фраер", который умел "тискать романы", то есть пересказывать что-нибудь вроде "Трех мушкетеров", "Королевы Марго", "Графа Монте-Кристо". За это его подкармливали. Правда, фраера тут же могли проиграть в карты, после чего его находили задушенным или зарезанным где-нибудь под нарами. Все это было такой же обыденной формой лагерного быта, как и висевшие повсюду лозунги и стенгазеты, призывающие перевыполнять производственные планы, побеждать в трудовом соревновании, и, наконец, как самодеятельное искусство.

Но если на лозунги и стенгазеты, призывающие к труду, воры обычно отвечали циничным четверостишием - "Шумит как улей родной завод..." (дальнейшее неудобочитаемо), то искусство у них было в фаворе. Среди самих урок оказывалось много любителей спеть жестокий романс, "сбацать" чечетку. Во всяком случае, они приняли активнейшее участие в подготовке к концерту, буквально из-под земли достав необходимые костюмы, реквизит, всякие экзотические аксессуары для хора цыган.

Наконец настали судьбоносные для меня Октябрьские праздники 1943 года. Зал-столовая был заполнен до отказа. В первом ряду сидело командование во главе с начальником Орской ИТК № 3 Шальновым. Далее разместилась "знать" -коменданты, нарядчики, повара, бухгалтеры, экономисты, бригадиры производственных бригад. Четвертый и пятый ряд заполнили наши "спонсоры" воры, и наконец, остальные места сидя, стоя заполнила серая масса — работяги, доходяги — все, кто еще способен был как-то волочить ноги.

Концерт прошел с никогда ранее не слыханным мной феноменальным успехом. Зрители, в том числе и золотопогонное начальство, провожали каждый номер бурными аплодисментами. "Цыганские напевы" Сарасате пришлось бисировать. Все мы, исполнители, ощущали себя тогда несказанно счастливыми. Мы осознали себя силой, способной хоть на несколько мгновений рассеять беспросветный мрак и ужас лагерного бытия, подавить царящие здесь чувства озлобления, отчаяния, ненависти, пробудить в духовно одичавших людях — вольных и заключенных — искру человечности...

Для моей лагерной судьбы этот памятный концерт имел громадное значение. Оказалось, что владение искусством

73

игры на скрипке неизмеримо увеличивало возможность остаться в живых. Мой общественный статус сразу поднялся на несколько ступенек. Теперь я был уже всем известным руководителем культбригады. Слава о ней распространилась не только по всей Орской ИТК № 3, но и "на воле". Руководство никелевого рудника пожелало, чтобы мы выступили также в аккермановском Доме культуры. Впервые с начала войны с его двери был снят большой ржавый замок и в зал пришла публика местные и эвакуированные, которые, несмотря на царившие здесь жестокий голод и холод, испытывали потребность в духовной пище. Меня поразило тогда, что многие "вольняшки" были одеты хуже, чем иные лагерные придурки, глаза их нередко были почти столь же голодными, как и у наших доходяг.

С того времени каждую субботу и воскресенье мы играли в Доме культуры по вечерам танцы. Для забытой господом Богом, занесенной уральскими снегами Аккермановки это было событием. Приходили в основном женщины и девушки. Для них, очевидно, большой радостью было сбросить повседневные, иногда латаные телогрейки, подшитые валенки. Откуда-то из заветных сундучков доставались еще довоенные крепдешиновые, крепжоржетовые мятые платьица с плечиками, штопаные-перештопаные фильдеперсовые, фильдекосовые чулочки, чудом сохранившиеся туфельки на каблучках. К сожалению, это неистребимое и трогательное желание женщины быть красивой, нравиться практически оставалось безадресным. Мужчины на подобных вечерах, как правило, отсутствовали — характерная примета советского тыла тех суровых лет.

Девушки и женщины танцевали друг с дружкой, кружились парами. Они делали это очень серьезно, принимали самый неприступный вид, иногда только с любопытством поглядывая на лагерных музыкантов. Действительно, необычно было видеть в Доме культуры натуральных "врагов народа", "контрреволюционеров". Общаться с нами строго запрещалось. Но именно последнее обстоятельство окружало нас ореолом романтической таинственности и привлекало внимание. Мы, не без внутреннего волнения, ощущали себя некими артистами-гастролерами, прибывшими сюда из сказочной, далекой страны. Увы, это были не какие-нибудь Ан-

74

тильские острова, это были острова Архипелага ГУЛАГ, и он находился тут же рядом, за колючей проволокой, но действительно был бесконечно далек и не сообразовывался даже с убогим бытием Аккермановки, где люди, при всех трудностях, все-таки ходили без конвоя.

Однако нам, культбригадовцам, грех было жаловаться. Что там ни говори, а мы занимались творчеством, и к Новому году подготовили следующую программу. Из нее запомнилась пьеса "Где-то в Москве" забытого ныне драматурга и поэта Гусева. Пьеса была в стихах, причем не самых плохих, и мы поставили ее в виде музыкальной комедии.

Согласно сюжету, некий юный лейтенант (его роль играл Вадим Брахман), приехав с фронта в краткосрочный отпуск, никак не может встретиться с любимой девушкой Катей (Валя Сухо дольская). Разумеется, он ее все же находит, но, увы, отпуск истек и Катя под конец этой трогательной истории поет своему любимому:

На скамейке, в саду заброшенном,

На прощанье мне руку пожми;

Все, что было у нас хорошего,

Ты в дорогу с собою возьми...

В мире, где господствовала самая вульгарная речь, и каждое второе слово было матерным, подобные, пусть в чем-то сентиментальные, стихи напоминали людям о том, что где-то есть другая жизнь, другие чувства, кроме голода, страха, ярости. Даже уголовники в какой-то степени были тронуты. Вскоре они в самых изысканных выражениях пригласили Жору-скрипача, Николу-цыгана (гитариста) и Николу-художника (баяниста) к себе в барак на "суарэ".

Отказываться не стоило, ибо это были, как уже говорилось выше, наши спонсоры. Все оформление спектакля, реквизит, даже всамделишный орден "Красная Звезда" на груди лейтенанта нам предоставили блатные. Кроме того, мне, в силу любознательности, интересно было побывать в настоящей воровской малине. Как всегда, я находил приличествующее случаю оправдание. "В конце концов, - рассуждал я, - мы, артисты, никому не должны отказывать в желании приобщиться к искусству. Оно существует для того, чтобы

75

радовать людей, а ведь воры хоть и не самые лучшие, но все-таки люди."

Так, успокоив свою совесть, я вступил в воровское царство. Здесь дым шел коромыслом. Урки "давили скамейки" за огромным столом, обильно уставленным всякой снедью -громадными сковородами с жареной свининой, огурцами, помидорами, мисками с кислой капустой; рекой лились самогон, бражка. Блатари пели и плясали под нашу музыку. Звучали воровские песни — "Гоп со смыком", "Мурка", "С одесского кичмана". Одна из самых бесшабашных, веселых песен называлась "Три громилы". Вспоминаются слова:

Жили-были три громилы,

Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь.

Они на рыло не красивы,

Дзинь-дзынь-дзынь-дзынь.

Если нравимся мы вам,

Драла-фу, драла-ла,

Приходите нынче к нам,

Да? Да-да!

Мы вам фокусы раскроем,

Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь.

Без ключей замки откроем,

Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь.

Хавиру начисто возьмем,

Драла-фу, драла-ла.

А потом кутнем-кутнем,

Да? Да-да!..

В песне было бесчисленное множество куплетов, воспевались воровские подвиги, высказывалось самое презрительное отношение к легавым, фигурировал прокурор, который "...на рыло точно вор", и все оглушительней звучал припев: "Драла-фу, драла-ла". Затем один из наиболее авторитетных "воров в законе" Миша Соловейчик - "Мишка-жид", как его вполне беззлобно называли коллеги, приятным задушевным тенором пел сентиментальную "Централку":

Централка! Вся ночка полная огня.

Централка! Зачем сгубила ты меня?

76

Централка! Я твой бессменный арестант,

Погибли сила и талант в твоих стенах.

Дорога дальняя, тюрьма Центральная

Меня, несчастного, обратно ждет.

И снова в пятницу пойдут свидания,

И слезы горькие моей жены...

Бражка, самогон, пьяные слезы лились рекой. Зашедшего грозного надзирателя Черкасова усадили в качестве почетного гостя за стол и напоили, как говорится, "вусмерть". Под конец он только нечленораздельно бормотал свое знаменитое: "Тики казаты... и у трум". Но на него никто не обращал внимания.

Жулики вели светские разговоры, клялись в любви к искусству. Один из них, считавшийся в своем кругу большим знатоком музыки, Филька Карзубый, после очередного исполнения мной "Цыганских напевов" Сарасате, изливал мне свои восторги:

- Слухай сюда, фраер. Я тебе говорю. Ни в одном кабаке, ни в Москве, ни в волжских городах, лягавый буду, такого скрипача, как ты, не было и не будет, век свободы не видать! Растревожил ты меня, ну, невозможно, за душу берешь... Эх, ма, дай с выходом "Сербияночку", а ну-ка: "Собэ-кэ лэелэ, на дядю фрэерэ".

Поздно ночью нас с почетом проводили в родную КВЧ.

Так вот, потихоньку, дела мои начали идти в гору. У меня появились могущественные покровители. Одним из них стал режиссер и актер культбригады Вадим Брахман, на сцене — талантливый лицедей, в жизни — влиятельный придурок, совмещавший должности коменданта и экономиста четвертого участка.

Он забрал меня из КВЧ (где было тесновато) в свою каморку, делился со мной комендантской кашей, давал на концерт свои парадные брюки и всячески приучал к аккуратности и порядку:

- Жорка, сосиска проклятая! Опять ты швырнул где попало штаны! — укорял он меня.

"Сосиска проклятая" по сравнению с "падлой", "гадом", "контрреволюционной сволочью" и другими эпитетами, к

77

которым я привык, звучала ласковой музыкой, тем более что тон Вадима всегда был достаточно добродушным.

Сам я, разумеется, тоже искал различные возможности заработать себе на хлеб. Как-то я написал одному зэку, имевшему пять лет по статье 58-10, часть 2, ходатайство о пересмотре дела, и о чудо! — примерно через .полгода ему пришло освобождение. После этого у меня, естественно, отбоя не было от клиентов. В результате я познакомился с ;самым верхним эшелоном власти на четвертом участке, его подлинными правителями. Это были заведующий складом Салманов, узбек, экспедитор Джаббаров, таджик, и Алаев, бухарский еврей. Не знаю почему» но начальник участка Меренкрв питал особую склонность к выходцам из Средней Азии. Даже его кабинет убирал специальный дневальный старик-казах, "бабай", как все его называли.

Алаева я особенно хорошо запомнил, так как писал ему множество прошений во все инстанции — трибуналы, суды, Верховные Советы, прокуратуры. Маркел Едигеевич, в прошлом директор самаркандского рынка, то есть первостатейный коммерсант, ухитрился тоже сесть по 58-й статье.

Так или иначе, но этот влиятельный человек нет-нет да подкармливал меня. Кроме того, я стал довольно частым гостем в апартаментах всего триумвирата. В их комнате стояли три никелированные кровати с панцирными сетками, застеленные безукоризненно чистыми простынями, одеялами, пуховыми подушками. Стоял славянский шкаф, на полу лежал дорогой ковер. Вечером Салманов, Джаббаров, Алаев собирались после трудового дня. Одеты они были как партийные работники областного масштаба (френчи с отложным воротником, как у товарища Сталина, фетровые сапоги). Салманов и Джаббаров, бытовики, имели, несмотря на солидные сроки, вольное хождение. Обычно Джаббаров шел вечером на кухню с большим котелком, в котором уже лежали рис, морковь, жир, лук, баранина, и там мастерски готовил плов. Потом они, все трое, садились на ковер. Плов вываливался на большое керамическое блюдо — ляган, — и его ели, как это принято на Востоке, руками. На подобные невиданные во время войны, тем более в заключении, пиршества иногда приглашали и меня. Нет, как музыкант я их абсолютно не интересовал. Но я умел грамотно составлять кое-какие юридические

78

документы, научился, неожиданно для себя самого, писать о человеческих бедах. С точки зрения здравого смысла и логики нетрудно было доказывать всю абсурдность и необоснованность тех массовых судебных расправ, которые привели за колючую, проволоку сотни тысяч ни в чем не повинных людей. Мне, наивному человеку, и многим другим казалось, что, скажем, председатель Верховного Суда В.Ульрих, прочтя мои писания, услышав крик моей души, прозреет, с его глаз спадет пелена и он, конечно, незамедлительно даст команду оправдать и отпустить невинную жертву. Увы, всем, в том числе и мне самому на мои бесчисленные прошения приходил лишь один ответ - отказ.

Но так или иначе, мое общественное положение в лагере резко изменилось. Свершилось чудо! Фитиль-доходяга начал выбиваться в люди, начал постигать тайну умения жить в лагере. Сейчас я много размышляю над нравственной стороной этого процесса. Имел ли я моральное право принимать от Алаева те ломтики хлеба, которыми он меня подкармливал, есть жареную свинину с ворами или плов в компании лагерных дельцов из среднеазиатских республик? Ведь все это прямо или косвенно отрывалось от скудного пайка других заключенных. Должен честно сказать: в то время меня подобные нравственные проблемы нисколько не волновали. Я жил в обществе, где царил закон джунглей, шла жестокая борьба за выживание. И тогда мне казалось, что если я ни у кого не украл пайку, то совесть моя может быть спокойна.

Постепенно мои кости стали обрастать мясом. Впрочем, руки и ноги так и остались на всю жизнь тоньше, чем им было предназначено природой. Первый признак выхода из пеллагры — тело, особенно ноги, опухает, лицо отекает, иногда нарушается сердечная деятельность, ночью раз двадцать бегаешь мочиться. Миша Копачевский давал мне для поддержания сердца строфантин и еще какие-то лекарства, названий которых не помню.

Культбригада, систематически игравшая танцы и выступавшая с концертами в поселке Аккермановка, не только себя окупала, но и приносила значительный доход лагерю. Тем не менее нас для порядка посылали два-три раза в неделю на общие работы в никелевый карьер. Под моим началом, как бригадира, был оркестр - 5 человек, цыганский хор - 10

79

человек, драматическая труппа - 8-4 человека. В придачу к нам присоединяли еще человек пятнадцать доходяг.

В шесть утра под фальшивые звуки марша "Прощание славянки" мы выходили за зону и направлялись в карьер. Бригада, маршируя, оглашала поселок Аккермановку крайне неприличной песней про монаха, некогда очень неправедно жившего на Исаакиевских горах. В карьере, где зэки с помощью кайла и лопаты добывали никелевую руду, нас, "артистов", использовали как железнодорожных рабочих. Приходилось подводить колею-узкоколейку к месту разработки, естественно, часто меняющемуся. Это значило - таскать тяжелые шпалы, еще более тяжелые рельсы, соединять то и другое костылями, затем ломиком рехтовать колею, подбивать шпалы камнями, чтобы они лежали устойчиво и чтобы маленький паровичок, с двумя-тремя думкарами, приезжавший за рудой, не дай Бог, не перевернулся.

Нельзя сказать, что нам приходилось особенно перетруждаться. Например, доходяги, перетаскивая с места на место шпалу, вцеплялись в нее по пять-шесть человек. Затем их основным занятием было, сидя на рельсах, подбивать под них камешки. Конечно, требовались сноровка и сила, чтобы забить в шпалу костыль. Это вскоре прекрасно освоил Коля Ракитянский, поскольку он у себя в Белгороде, на воле, работал молотобойцем-кузнецом. В общем, мы обычно закрывали наряд на сумму, обеспечивающую всей бригаде по 900 грамм хлеба, что было крайне важно для доходяг, ибо спасало их от голодной смерти.

В 1944 году, после освобождения Одессы, мои товарищи по школе имени Столярского прислали мне скрипку. В посылку тетя Зина положила и мой довоенный костюм. Теперь, чтобы иметь на сцене соответствующий вид, мне не надо было больше одалживаться у воров и у Вадима Брахмана.

В начале 1945 года начальники участков Орской ИТК № 3 вдруг все, как по заказу, ощутили себя меломанами и покровителями муз. Они решили провести смотр культурных сил лагеря. Смотр действительно состоялся, причем на том самом втором участке, откуда два года назад я был с позором изгнан как "склонный к побегу".

Что ни говори, а приятно было вернуться вновь сюда прославленным (в масштабах Орской ИТК) музыкантом, соз-

80

давшим оркестр, выступления которого оказались вне всякой конкуренции. Оркестр у нас пополнился еще одним скрипачом Вовочкой Вавржиковским, с которым меня впоследствии связала многолетняя дружба. Наша программа состояла главным образом из фронтовых песен ("Землянка", "На солнечной поляночке", "Ты одессит. Мишка" и т. д.), а также маршей. Все это я записывал, слушая радио, поскольку нот не было. Таким образом, мы монопольно владели репертуаром, отвечавшим патриотическим чувствам широкого круга слушателей - зэков и вольняшек.

Приближался великий праздник Победы. Хотелось верить, что гениальный полководец всех времен и народов товарищ Сталин вспомнит о нас, и тогда радость победы сольется с радостью нашего освобождения. Очень внушительно выглядела также культбригада первого участка. Если у нас тон задавала музыка, то там всех поразила театральная труппа, включавшая профессионалов. Ее возглавлял замечательный актер-комик Сергей Иванович Пожарский. Наряду с пьесами-однодневками ура-патриотического характера, публикуемыми в сборниках для клубной самодеятельности, Сергей Иванович превосходно ставил русскую классику — Чехова, Островского, Гоголя, Горького. Этот "крепостной театр" явился поистине "лучом света в темном царстве". Прежде всего, здесь культивировалась и ласкала слух почти забытая нами подлинно литературная русская речь, ну и, конечно, покоряла блестящая игра самого Сергея Ивановича, озаренная, по моему мнению, отблеском лучших традиций Малого театра.

Пожарский относился к числу актеров, на которых интересно смотреть, даже если они ничего не делают на сцене. Вся его маленькая фигурка, невозмутимое выражение лица приковывали к себе внимание зрителя. Затем следовал какой-нибудь неуловимый жест, реплика, произнесенная чуть хрипловатым голосом, и зал взрывался хохотом. Его движения были пластичны и вместе с тем необычайно комичны.

Антиподом Сергея Ивановича был герой-любовник и трагик Николай Козин, воспринявший, как мне казалось, худшие штампы провинциальной сцены. Козину изменяло чувство меры при передаче всякого рода театральных страстей. Раздражало самолюбование, с которым он играл, интонации его жирного баритона. Он прямо-таки упивался

81

ролями советских положительных героев — одухотворенных председателей месткомов, мудрых секретарей райкомов, проницательных следователей-чекистов в детективных пьесах, пламенных героев гражданской войны и т. д.

Надо сказать, что в обеих культбригадах - нашей и первого участка - были задействованы и женщины. Орская ИТК № 3 предназначалась для заключенных обоего пола. Они жили хотя и в разных бараках, но в одной зоне. У нас, "артистов", общение тех и других естественно вытекало из сценической работы. Конечно, природа брала свое. Хотя сожительство строго запрещалось, но никакая сила не могла подавить тяготение людей, особенно молодых, друг к другу. В лагерных условиях интимные встречи носили, правда, чаще всего мимолетный характер. Надзор обычно смотрел сквозь пальцы на подобные нарушения, да и уследить за несколькими тысячами заключенных было просто невозможно. Нельзя же было к каждой юбке ставить по надзирателю. Конечно, если тот или иной тюремщик заставал парочку на месте преступления, обоих немедленно отправляли в карцер. Но некоторые "либеральные" вертухаи во время ночных обходов делали вид, что не замечают какую-нибудь подозрительную, завешанную со всех сторон, нару-вагонку. Кроме того, в зоне было множество укромных уголков, где можно было, как говорится, и днем переночевать. Поэтому Орская ИТК в общем и целом не знала таких уродливых явлений, как мужеложество, лесбиянство, онанизм и прочее.

Нередко случалось, что лагерный флирт вырастал в большое чувство. Так, некоторые мои друзья, сблизившиеся за колючей проволокой, после освобождения стали верными супругами, вырастили зачатых ими на тюремных нарах детей и поныне доживают свой век в любви и согласии.

Где-то во второй половине 1945 года командование лагеря приняло решение слить обе культбригады в одну и сделать местом ее нахождения первый участок. С болью в сердце я прощался со "штрафняком", на котором, можно сказать, воскрес из мертвых и обрел человеческий облик. Здесь, по крайней мере в отношении меня, оправдалась лагерная поговорка: "Кому тюрьма, а кому мать родная". Меня сердечно провожали и напутствовали мой спаситель Миша Копачевский, всемогущий нарядчик четвертого участка Григорий

82

Самойлович Купчик. Художник Прохор Сокуренко на прощанье нарисовал меня, главный повар Макс Иване? (в прошлом кондитер и владелец знаменитого в Черновицах кафе "Под черным орлом") напек мне на дорогу пирожков.

Думаю, что подобная идиллическая картина противоречит представлениям, которые сложились у читателя теперь уже довольно обширной литературы о сталинских лагерях. Тем не менее все написанное здесь — правда. Считаю себя исключительно счастливым человеком. На мою долю выпали не только "мрачные затворы", голод, холод, мучения, но и "любовь и дружество".

Жить в лагере слишком хорошо — опасно

82

Жить в лагере слишком хорошо - опасно

Первый участок - яркое свидетельство того, сколь разнились условия бытования и работы заключенных. После того, с чем мне уже пришлось познакомиться, здесь поражала, прежде всего, идеальная чистота. Бараки сияли первозданной белизной и красочно выполненными призывами трудиться, добиваться, перевыполнять, побеждать и т. д. Каждый барак за что-то боролся и с кем-то соревновался. Дорожки между ними были заасфальтированы и мылись, чуть ли не с мылом. Зону украшали клумбы с цветочками, заботливо обложенные побеленным кирпичом.

Большое впечатление произвели сапожный и особенно портняжный цехи. Здесь стоял непрерывный стрекот двух десятков швейных машин и царствовали портные-модельеры из Польши - Иван Модный и Миша Гринграс; оба сидели, естественно, по 58-й статье. Помню даже — тогда меня поразило, как это портные (!) умудрились стать "врагами народа". Миша Гринграс, между прочим, славился не просто как портной, но как военный портной, в свое время шивший, говорят, шинели самому маршалу Рыдз-Смиглы. Во всяком случае, все командование Орской ИТК, дослужившееся самое большое до младших лейтенантов госбезопасности, щеголяло в шинелях его работы, которые не стыдно было надеть не только Рыдз-Смиглы, но и самому Юзефу Пилсудскому.

Осматривая зону, я забрел в один из бараков, где меня — о радость! — сердечно встретил не кто иной, как полков-

83

ник Малыгии. Он мало изменился. Я увидел аккуратненького, чистенького старичка, сохранившего превосходную военную выправку. Безукоризненно пригнанный китель ладно сидел на его суховатой фигуре, и только бриджи с офицерским кантом были заправлены не в сапоги, а по-домашнему, в толстые белые шерстяные носки. Мы обнялись. Выяснилось, что он здесь всего-навсего дневальный.

- Чин невелик, - улыбнулся полковник, - но у меня порядок! Сейчас мои охламоны на работе, однако, смотри, лейтенант, как они живут.

Действительно, нары были аккуратнейшим образом заправлены, некрашеный стол до белизны выскоблен. В головах у каждой постели висело полотенце, место для сушки обуви огорожено, стекла в маленьких барачных окнах сверкали, пропуская солнечные блики, приветливо ложившиеся на идеально чистый, яичного цвета деревянный пол.

- Вот так и существую, - продолжал Малыгин, - у меня тут все как в хорошей казарме. Опять же, родные из дому посылки шлют, салом и сухарями обеспечен, чего еще надо? Пайку отдаю фитилям, они и пол моют, и пыль вытирают. У начальства на хорошем счету. Сам знаешь: солдат спит, а служба идет. Только вот еще долговато служить, - погрустнел полковник, — отблагодарила Родина, наградила колючей проволокой и небом в клеточку на ближайшие десять лет.

Впрочем, теперь только семь осталось. Эх, дожить бы... Мы с Малыгиным попили чаю, посидели, вспомнили Сталинград, КПЗ Донского фронта, этап...

- Теперь будем часто встречаться, товарищ полковник. Надеюсь видеть вас в числе зрителей на наших концертах и спектаклях.

- Эх, лейтенант, лейтенант, тебе бы не на скрипке здесь играть черт знает для кого, а быть лихим адъютантом при командире дивизии, ну, хотя бы при мне, да вот далеко теперь наша дивизия, не углядишь отсюда...

Я счел уместным сказать несколько утешительных слов старику относительно пройденного пути, которого, мол, у нас никто не отберет, и еще что-то, столь же поэтическое. Полковник улыбнулся:

- Знаешь, ты сейчас произнес красивые и вроде бесполезные слова. Но случается, и они лечат душевные раны и

84

помогают жить. А поэтому спасибо тебе, лейтенант. - И мы крепко пожали друг другу руки.

Образцово-показательный первый участок возглавлял столь же образцово-показательный начальник. Его звали Колин. Чуть свет он уже был в зоне и обязательно присутствовал на разводе. Если случалось, что у кого-то из зэков нет теплой шапки, он немедленно отсылал его обратно в барак, а нарядчику и бригадиру устраивал суровый разнос. После этого "начальничек" с утра до вечера носился по лагерю, и малейший непорядок вызывал у него приступ ярости. Придурки боялись его как огня и старались по Возможности не попадаться ему на глаза. Колин любил "залететь" на кухню, сунуть нос во все кастрюли и высыпать в общий котел всякие там пирожки, блинчики, приготовленные поварами для себя, нарядчиков, комендантов и прочей лагерной аристократии.

Этим он создавал себе популярность у работяг, славу борца за социальную справедливость.

Его правой рукой был старший надзиратель Диуллин, тоже образцово-показательный тюремщик, но несколько иного склада. Он испытывал прямо-таки наслаждение, уличая зэков в нарушении лагерного режима, и карал за любой вольный или невольный проступок. Единственным местом, где его усердие пасовало, был клуб и обитающая в нем культбригада. Мы оскорбляли его взор своими прическами. Весь день (о ужас!) мы проводили вместе с женской частью труппы. Однако Диуллину не разрешалось разгонять нас, хотя, что греха таить, у многих были с дамами более чем нежные отношения. Надзиратель прекрасно знал об этом, и все его существо тюремного цербера восставало против таких чудовищных нарушений.

Так, однажды неожиданно зайдя в клуб, он чуть не задохнулся от возмущения, увидев, что лирическая героиня сидит у одного из "простаков" на коленях.

- Это еще что такое, — прорычал он. Лицо его побагровело и казалось, его сейчас хватит удар.

- Разрешите доложить, гражданин начальник, - подлетел к нему Сергей Иванович Пожарский, - мы репетируем. Дело в том, что здесь такая мизансцена: понимаете, пьеса из жизни растленного буржуазного общества. Показываем всяческое его безобразие и даже разврат. Наши артисты с проле-

85

тарской непримиримостью разоблачают ихние прогнивший нравы. К этому, - закончил он свою тираду, - нас, деятелей культуры, призывает не кто-нибудь, а сам великий Сталин!

Затем последовала немая сцена: Диуллин стоял молча и не знал, что ответить. Действительно, с "великим Сталиным" не поспоришь. Надзиратель переступил с ноги на ногу, вид у него был на редкость глупый. Круто повернувшись и не сказав ни слова, он выкатился из клуба.

Мы переглянулись и разразились неудержимым хохотом, а Клара (так звали актрису), наоборот, от избытка чувств заплакала.

— Ну что, — довольно ехидно спросил ее Сергей Иванович, - не кажется ли вам, что пора уже слезть с чужих колен? Удивляюсь, почему вы еще не легли здесь со своим возлюбленным. Если Диуллин вас вновь застанет в подобной фривольной позе, то боюсь, никакой товарищ Сталин вам уже не поможет... Ну ладно, теперь к делу! Давайте репетировать.

Так шли дни, месяцы. Жизнь на первом участке целиком заполнялась интересной увлекательной работой. Оркестр расширился за счет очень квалифицированного трубача Пархомовского, который был родом из Николаева. Все более профессиональными становились хор и солисты-певцы. Репертуар пополнялся за счет всего того, что звучало в первые послевоенные годы по радио. Среди прочего это были песни Краснознаменного александровского ансамбля "На солнечной поляночке", "Соловьи", "Где вы, очи карие" и другие. Успехом у слушателей пользовались английская солдатская песня "Путь далек до Типперэри", американские песни "Кабачок", "Бомбардировщик". Это была музыка неведомого нам свободного и светлого мира. Здесь совершенно отсутствовал характерный для каждой советской песни навязший на зубах идеологический подтекст, и даже патриотическая тема чаще всего сочеталась с юмором, шуткой. Нам импонировало умение американцев без всякой бравады подшутить над самими собой:

Мы идем, ковыляя во мгле,

Мы к родной подлетаем земле;

Вся команда цела, а машина пришла

На честном слове и на одном крыле.

86

Особенно увлекала меня работа в "театре" Пожарского. Интересно оказалось писать музыку к старинному русскому водевилю "Лев Гурыч Синичкин", к инсценировкам чеховских рассказов, где мы то изображали духовой оркестр, играющий в провинциальном городском саду конца прошлого века, то сопровождали исполнение актерами "жестоких романсов".

Сергей Иванович требовал от меня, чтобы музыка не иллюстрировала действие на сцене, а выступала его полноправным драматургическим компонентом. Должен честно признаться: подобная задача оказалась мне совершенно не по силам.

'Наша творческая и относительно сытая жизнь, поскольку в столовой мы кормились по нормам ИТР, то есть по нормам советской нарпитовской столовой средней руки, время от времени прерывалась всякого рода инспекторскими смотрами из Чкаловского (Оренбургского) управления лагерей. Особенно свирепствовал некто полковник Мухин. Он никак не мог примириться с тем, что проклятые контрики, которых лучше всего было бы стереть в порошок, произносят со сцены всякие монологи, играют, поют и вообще, судя по всему, прекрасно себя чувствуют. Сергей Иванович имел еще неосторожность, изображая городничего в "Ревизоре", придать своему персонажу некоторые мухинские черты, чуть-чуть пародируя его интонацию, походку, жест. Местное начальство это прекрасно поняло и веселилось от души, поскольку оренбургский сатрап у всех сидел в печенках.

Но нам шалости Пожарского вышли боком. На другой день и театр, и оркестр были отправлены на общие работы. И впоследствии не было случая, чтобы после мухинских ревизий мы не маршировали бы с лопатами и ломами на никель-комбинат. Погоняв с недельку, начальничек Колин возвращал нас в зону, ибо лагерный театр с музыкой являлся все-таки его гордостью.

В общем, так или иначе мы прижились на первом участке, обросли полезными знакомствами, наладили кое-какой быт и с особым чувством пели романс Рубинштейна "О, если бы вечно так было".

Увы, в руководящих кругах Орской ИТК все больше обозначалось недовольство нами, нарушавшими все устои

87

лагерного бытия. В этом плане один из актеров особенно крупно проштрафился. Он сблизился, страшно сказать, с женой оперуполномоченного, или "кума", как его называли в лагере. Скандальную историю замяли, но сам грозный опер, дававший лагерные сроки, и его жена, заявившая всему свету, что она любит этого зэка и пойдет за ним хоть на эшафот, вынуждены были уйти из органов.

Вскоре после этого Сергея Ивановича Пожарского и весь театр этапировали во всесоюзный штрафняк "Усольлаг" в Соликамск. Последнюю ночь перед отправкой он не спал и тихо говорил мне:

- Жора, запомни мои слова. Когда-нибудь ты увидишь фильм, который начнется так: проливной дождь, сквозь его пелену едва просматриваются вышки, высокий забор и колючая проволока. Где-то вдали лают сторожевые собаки. Наплыв. Кинокамера как бы натыкается на тусклый свет окошка. Через заливаемые потоками воды стекла просматриваются двухэтажные нары и спящие на них изможденные зэки. От сохнущих в углу драных валенок идет пар, за столом, уткнув нос в чадящую коптилку, дремлет дневальный... Фильм будет о нас, Жора, о нашем проклятом подлом времени, и в титрах ты прочтешь имя режиссера и сценариста — Сергей Пожарский! Вот моя неизбывная мечта, и я страстно хочу дожить до времени, когда ее можно будет воплотить в жизнь...

На другой день я присутствовал при отправке друзей. Они проходили медкомиссию. Врач был из тех, кто обычно говорил при осмотре:

- Дышите... так, какая статья?

- Пятьдесят восьмая.

- Не дышите!

После этого щипок в ягодицу и безапелляционное:

- На этап!

Сегодня, через полвека, пророчество Сергея Ивановича Пожарского сбывается. Появляются фильмы, связанные с лагерной тематикой. Но имени Пожарского мне никогда больше не пришлось услышать. Что с ним стало? Может быть, он выжил, а может быть, погиб. За десять лет заключения по статье 58-10 могло всякое случиться, но хочу надеяться, что он пережил лихолетье и, может быть, и сейчас еще где-нибудь радует людей своим искусством.

88

Что касается оркестра, то мы продолжали что-то делать. Готовили программы, репетировали, но чувствовалось, что все это уже не ко времени. Культбригада, с которой некогда так носилось лагерное начальство, изжила себя. Тюремщики устали от собственного великодушия, им надоело изображать из себя меценатов и покровителей искусств. Более того, они стали смотреть на нас как на зажравшихся фигляров, которых пора как следует проучить и напомнить им, кто они есть.

Вскоре такая возможность представилась. Я и Вовочка Вавржиковский были назначены на этап, причем туда, куда Макар телят не гонял, а именно — на Колыму! Мы узнали об этом заблаговременно от друзей-заключенных, работавших в штабе колонии, и постарались хорошенько подготовиться к дальнему пути. Столярный цех подарил мне деревянный чемодан, куда я мог сложить накопившиеся за последние годы одежду, обувь. Портные под руководством Миши Гринграса сшили мне из зеленого английского армейского сукна "москвичку". По его утверждению, самому маршалу Рыдз-Смиглы не стыдно было бы надеть такую. Богатые родственники моей лагерной подруги и будущей жены притащили на дорогу целый мешок ("кешарь") с сухарями, салом, консервами. Наконец, Миша Копачевский добился того, чтобы я ехал не в общем вагоне, где воры, естественно, меня бы обобрали, а старостой вагона-стационара. Заодно сюда удалось поместить и Вовочку Вавржиковского. Стационар на первых порах был совершенно пуст и в полном нашем распоряжении.

К золотым берегам Колымы

От Орска до Тихого океана

88

От Орска до Тихого Океана

Итак, я ехал со всевозможным комфортом, вряд ли выпадавшей когда-либо простому советскому заключенному.

Лето 1947 года было в разгаре. Казалось, поезд стоит на месте, а куда-то плывут бескрайние степи, тайга, убогие серые деревеньки, редкие города. Поезд надолго зависал над

89

широкими сибирскими реками, катящими свои волны за Полярный круг, Иртышом, Обью, Енисеем, Ангарой... А вокруг Транссибирской магистрали расположились бесчисленные лагеря, то и дело мелькали частоколы, колючая проволока, сторожевые вышки. На станциях пейзаж оживляли японские военнопленные в кепи, кургузых зеленых мундирчиках и обмотках. Они деловито что-то перетаскивали, приколачивали, копали. Позже, уже за Хабаровском, на всем протяжении до Комсомольска-на-Амуре и далее, до Советской Гавани, мы любовались добротно выстроенными из дерева, будто пряничными, маленькими станциями, где вокзал и другие строения, включая туалет, несли неуловимую печать японского архитектурного изящества.

За Хабаровском нам разрешили ехать с открытыми дверями, поскольку вряд ли кому пришла бы в голову мысль бежать в тайгу, где бродили амурские тигры. В вагоне находилось несколько больных доходяг. Мы их подкармливали. Совершенно непонятно было, зачем их везли на Колыму. Ехал с нами несколько дней также заболевший в дороге вор. Пока он валялся с высокой температурой, доходяги - неслыханное дело! — съели его съестные припасы: сухари, сахар, кольцо колбасы. Когда блатарь оправился от болезни и обнаружил пропажу, он разразился страшными проклятиями, покрыл отборной матерщиной доходяг, а заодно уже и меня как старосту вагона.

- Вот приедем на лагпункт, и ты, скрипач, в рот тебе, в печенку, в селезенку, в мать-перемать, будешь мне день и ночь играть на скрипке...

Помнится, на меня, давно ставшего "битым фраером", то есть бывалым лагерником, воровской монолог не произвел особого впечатления. И поскольку урка, судя по ругани, выздоровел, я без особых церемоний потребовал у врача, чтоб его убрали из вагона-стационара.

Нашему эшелону предстоял последний переход. Паром перевез его через Амур, достигавший здесь четырехкилометровой ширины. Дальше началась экзотика. Поезд медленно и очень осторожно пересчитывал шпалы первого отрезка будущего БАМа. Его незадолго до этого построили заключенные системы лагерей "Стройка-500". Со стороны Амура первой станцией была Пивань, а на Тихом океане он упирался в пе-

90

чально знаменитую Бухту Ванина. Дорога петляла через Сихотэ-Алинский хребет, вдоль девственно чистой и необычайно стремительной реки Тумнин, по которой в своих пирогах рисковали плавать только орочи. Воздух был напоен ароматом каких-то неведомых дальневосточных трав и цветов. Тайга потеряла мрачный сибирский колорит, как-то посветлела и стала удивительно живописной. Горы и долины поражали пейзажами, будто сошедшими со старинных японских гравюр.

Мы с Вовочкой Вавржиковским понемножку музицировали и гадали, что же ждет нас впереди? Фантазия рисовала маленький городок на берегу Тихого океана. Где-нибудь в портовой таверне "К трем акулам" мы играем: "Прощай, любимый город, уходим завтра в море...", или: "Капитан, капитан, улыбнитесь..." Старые морские волки напиваются под нашу музыку вдрызг и отбивают каблуки под лихие матросские танцы. Затем мы влюбляемся в прелестных рыбачек и навеки поселяемся в открытых всем ветрам хижинах, куда день и яочь доносится шум океанского прибоя. Так, в духе Александра Грина или Джека Лондона мы предавались мечтам.

Действительно, прошло несколько дней, и перед нами открылась панорама океана. Сердце мое затрепетало, но на пустынном берегу Бухты Ванина что-то не видно было ни кабачка "К трем акулам", ни развеселых моряков, ни очаровательных рыбачек. У единственного пирса одиноко стояли два дальстроевских парохода: "Феликс Дзержинский" и "Джурма". Их назначение, как мы позже узнали, было довольно зловещим. Они перевозили в своих трюмах рабов XX века, причем в условиях, может быть, еще более тяжелых, чем на кораблях рабовладельцев, некогда шедших с черным товаром из Африки в Америку. В те времена негров везли для тяжелой изнурительной работы. "Феликс Дзержинский" и "Джурма" тоже везли людей на работу, но чаще всего на верную смерть.

Нас выгрузили и стали заводить на знаменитую Ванинскую транзитку - громадный лагерь, вмещавший 50-60 тысяч заключенных. Таким образом, только транзитный лагерь в пять раз превосходил по численности Орскую ИТК № 3 с ее

91

восемью участками. Вообще все оказалось здесь совершенно иначе, и чудеса начались уже с первых секунд.

Эшелон повагонно расположился на громадной площади, окруженной свежесрубленными бараками, от которых шел крепкий хвойный дух. К каждой группе подошли десять-двенадцать комендантов с длинными железными палками ("фомичами"). Все они были богатырского роста, косая сажень в плечах. Они цепко вглядывались в нас и, к моему несказанному удивлению, принялись вытаскивать из рядов воров, безошибочно угадывая их по одежде, манере держаться, татуировкам, фиксам. Я тоже был весьма прилично одет ("москвичка", хромовые сапоги). Возможно, и физиономия моя не внушала особого доверия. Коменданты несколько раз нацеливались на меня, но их смущал футляр со скрипкой. Он выполнял роль своеобразной охранной грамоты, вроде пайдзы в эпоху татаро-монгольского ига.

Воров куда-то увели, а бывалые лагерники, разъясняя эту совершенно непонятную ситуацию, говорили шепотом:

- Знаете, кто эти звероподобные парни с железными фомичами? Это суки, то есть бывшие воры в законе, которые ссучились. Кто бы мог подумать, на Ванинском транзите гуляют суки!

- Что значит - ссучились?

- Нарушили воровской закон. Пошли работать в коменданты: сотрудничают с лагерной администрацией. Это все равно, если бы американские гангстеры стали полицейскими.

- Куда же увели наших воров?

- Между суками и ворами идет смертельная вражда. Воры безжалостно убивают сук. Но в данном случае суки обладают подавляющим большинством. Они будут бить воров, пытать их до тех пор, пока те тоже не ссучатся. В знак покорности они должны совершить любопытный обряд — поцеловать замок от изолятора. Но обращение воров, так сказать, в сучью веру может длиться много времени. Часа через полтора блатных из нашей группы привели и бросили на землю. Они были неузнаваемы. Вся приличная одежда с них была содрана. На "сменку" они получили драные телогрейки, вместо сапог - какие-то опорки. Измордовали их зверски, у многих были выбиты зубы. У одного из урок не поднималась рука: она была перебита железной палкой.

92

Тем временем нам разрешили сесть на крыльце барака. Час был адмиральский. Из кухонного окна, выходившего прямо на двор, нам выдали по миске баланды, в которой плавали хвосты и плавники молодых акул.

Не успел я сделать несколько глотков этого экзотического для меня блюда, как надо мной склонилась чья-то тень. Передо мной стоял красивый молодой человек высокого роста, очень изысканно одетый. Встретив такого парня на улице, его можно было бы принять за студента МИМО или за преуспевающего работника аппарата Министерства культуры СССР.

Я хотел встать. Но со словами "Сидите, сидите" он сам присел на корточки и самым любезным образом стал спрашивать меня, кто я, откуда, где учился и т. д. Затем мы поднялись и он, несколько церемонно пожав мою руку, представился:

- Меня зовут Валерий Титлов. Я староста комендантского корпуса здесь, на Ванинском транзите. Вечером я хотел бы пригласить вас и вашего коллегу, - он слегка поклонился Вовочке Вавржиковскому, - к нам в комендантский барак... - Вдруг его лицо перекосилось. — Иди отсюда, падла! — И староста свирепо пихнул ногой какого-то, невзначай приблизившегося к нам, фитиля. После этого, как ни в чем не бывало, он тем же светским тоном продолжал:

- Знаете ли, нервы... выматываемся за день ужасно. Этапы, поверите ли, идут один за другим. Моим ребятам не мешает немного отдохнуть, развеяться, послушать музыку...

- Мы с моим другом почтем за честь, — в том же тоне присовокупил я.

- Итак, ждем вас, - Титлов откланялся и исчез так же незаметно, как и появился.

Вечером того же дня мы были гостями комендантского барака. Ситуация казалась мне не лишенной занимательности. Пятьдесят или более того свирепых сук, каждому из которых ничего не стоило свернуть нам как молодым петушкам шею, слушали ля минорный Концерт Вивальди для двух скрипок. Я играл и думал: "Господи, ну что может быть нелепее. Находящаяся на краю света Бухта Ванина, барак, в котором обитают какие-то дикие суки, и бессмертная музыка,

93

созданная более двухсот лет тому назад. Мы играем Вивальди (!) для пятидесяти горилл, в глазах которых, сколько ни заглядывай, не увидишь ничего человеческого".

По окончании Валька Титлов в изысканнейших выражениях выразил нам глубокую благодарность за доставленное эстетическое удовольствие, пригласил поужинать и заверил, что завтра же мы будем отправлены в центральную агитбригаду (ЦАБ).

На другое утро, подойдя к раздаче, мы с Вовочкой увидели вора, грозившего в вагоне заставить нас играть ему день и ночь. Как и все другие блатари, он был избит и ограблен и производил самое жалкое впечатление. Я не мог отказать себе в удовольствии подойти и спросить:

- Ну, так кто кому будет играть на скрипке день и ночь?

- Да ты что, то же была шутка...

- Шутка? Еще раз так пошутишь, попадешь на прием к Вальке Титлову, понял?

- Понял... - и урка поспешил ретироваться.

Центральная агитбригада Дальстроя МВД СССР

Таково было официальное наименование ансамбля заключенных, в котором мне пришлось возглавить музыкальную часть с лета 1947 по начало 1949 года, то есть до моего освобождения.

В отличие от орской культбригады это был в целом высокопрофессиональный коллектив. Затем, как оказалось, условия работы также не входили ни в какое сравнение с теми, которые были в Орске.

К моему приезду уже сформировалось ядро эстрадного, как его тогда называли, оркестра. Его составляли три эстонца — скрипач, профессор Таллиннской консерватории Эвальд Турган, аккордеонист Артур Торми и саксофонист Рейнгольд Куузик. Все они были превосходными музыкантами. Разумеется, профессору Тургану, окончившему не только Таллиннскую, но и Парижскую консерваторию, более пристало концертировать в столицах европейских государств. Но луч-

Центральная агитбригада Дальстроя МВД СССР

93

Центральная агитбригада Дальстроя МВД СССР

Таково было официальное наименование ансамбля заключенных, в котором мне пришлось возглавить музыкальную часть с лета 1947 по начало 1949 года, то есть до моего освобождения.

В отличие от орской культбригады это был в целом высокопрофессиональный коллектив. Затем, как оказалось, условия работы также не входили ни в какое сравнение с теми, которые были в Орске.

К моему приезду уже сформировалось ядро эстрадного, как его тогда называли, оркестра. Его составляли три эстонца - скрипач, профессор Таллиннской консерватории Эвальд Турган, аккордеонист Артур Торми и саксофонист Рейнгольд Куузик. Все они были превосходными музыкантами. Разумеется, профессору Тургану, окончившему не только Таллиннскую, но и Парижскую консерваторию, более пристало концертировать в столицах европейских государств. Но луч-

94

ший друг народов товарищ Сталин сначала освободил эстонцев от буржуазных порядков, а затем и от права жить, возделывать землю, торговать, работать и т. д. как им хотелось. Затем он принялся за тех, кому это не понравилось, и даже за тех, кому это, по мнению КГБ, потенциально могло не понравиться. Советские "компетентные органы" стали в массовом порядке арестовывать и судить эстонцев за "буржуазный национализм", "измену Родине", расстреливать, или, в лучшем случае, высылать на другой конец света. Так профессор Эвальд Турган и его коллеги-музыканты оказались в Бухте Ванина.

Конечно, тогда я еще был бесконечно далек от подобной трактовки событий. Помню, в 1940 году я бурно радовался появлению в составе СССР новых республик, видя в этом шаг к осуществлению идеала старых большевиков - Всемирной Республики Советов. Заветы советских дипломатов еще полностью владели моим сердцем.

И вот встреча с моими воссоединенными земляками. Эстонцы, при всей их природной невозмутимости, не могли скрыть крайнего удивления, когда новичок обратился к ним на чистейшем эстонском языке. Они забросали меня вопросами: как, что, откуда... Я рассказал вкратце свою историю и мы, теперь уже вместе, подивились превратностям судьбы, забросившей нас, Бог знает куда. Вывод, который мы сделали, был в достаточной степени тривиальным: "Пути Господни неисповедимы..."

Профессор Турган свободно изъяснялся на немецком, французском и, разумеется, эстонском языках, но не знал русского. Он был рад тому, что круг его собеседников, ранее ограниченный только его земляками, расширился. Со мной он говорил по-эстонски и по-немецки, а с приехавшим вскоре известным театральным художником Соколовым-Островским, человеком высокой культуры, по-французски.

У начальника система так называемых Северо-Восточных лагерей (СВИТЛ), группировавшихся вокруг Бухты Ванина и Советской Гавани, полковника Котова было необычное хобби. Он своею властью выдергивал из бесчисленных этапов, шедших на Колыму, музыкантов, певцов, актеров, режиссеров, поэтов и направлял их в ЦАБ.

Таким образом, у нас постепенно сложился концертный

95

джаз-оркестр. В нем играли на саксофоне-альте уже упомянутый выше эстонец Рейн Куузик, на саксофонах-тенорах — Коля Дайнека и немец Саша Вальтер, феноменально владевший своим инструментом. Трио скрипок образовали профессор Турган, я и Вовочка Вавржиковский. Последний, взяв в руки тромбон, образовывал также трезвучие с двумя трубачами. Фамилия одного из них была Смагин, другого не помню. Далее, в джазе сидели два аккордеониста, причем Артур Торми играл на громадном, роскошном, многорегистровом аккордеоне фирмы Хонер "Танго-5". Наконец, у нас был блестящий тубист из образцового духового оркестра Первого Украинского фронта Вася Ворожейкин, извлекавший из своего инструмента поистине бархатные звуки, и ударник Алик Шпильман.

С оркестром выступали профессиональные певцы — солист Куйбышевской оперетты баритон Юрий Мухин, солист Рижского оперного театра тенор Сеня Малюк.

Драматическую труппу возглавлял бывший режиссер театра им. Волкова Юрий Ярославский, а конферанс вел талантливый журналист и поэт Асир Сандлер; он же писал тексты песен, реприз и т. д. Словом, художественный потенциал "Ансамбля Дальстроя МВД СССР", как нас пышно именовали, значительно превосходил скромную культбригаду Орской ИТК № 3.

Масштабы артистической деятельности в Орске не шли ни в какое сравнение с размахом концертной работы Дальстроевского ансамбля. После Орска мне казалось, что здесь я полной грудью дышу воздухом свободы. Там — редкие выходы за зону с руками за спину, в сопровождении двух-трех конвоиров и чуть ли не собак. Здесь — единственный конвоир на бригаду в 40-50 человек обычно клал свое оружие в футляр от тромбона. Конвоир старался не выделяться и всюду, где бы мы ни выступали, за нами сохранялась полная свобода передвижения.

В Ванинском транзите, куда нас скоро перевели, мы почти не выступали. Концерты проходили в Доме офицеров Военно-Морского Флота (Советская Гавань), в драматическом театре, на кораблях Дальстроя, во Дворцах культуры богатейших рыболовецких совхозов. У нас был вагон, в котором мы путешествовали от Бухты Ванина до Комсомольска-на-

96

Амуре, обслуживая поселки орочей, в частности их столицу поселок Уська-Ороченка на реке Тумнин и многочисленные лагеря "Стройки-500" вдоль железной дороги, которую еще никто тогда не называл БАМ.

Это была жизнь артистической богемы и вместе с тем жизнь бабочек-однодневок. В любой момент каждый из нас мог быть брошен в трюмы "Феликса Дзержинского", "Джурмы" и загреметь на Колыму в тесной, смертельно опасной близости с ворами, суками и Бог знает еще с кем. О том, как это происходило и чем сопровождалось, сурово и правдиво поведал Варлам Шаламов.

Но пока судьба дарила нам небывалый для "врагов народа" шанс, один на тысячу... нет, один на сто тысяч: выжить, не стать лагерной пылью. И самое главное — в этом уродливом мире иметь возможность подарить нашим товарищам по несчастью хотя бы несколько минут встречи с музыкой, песнями, танцами, с хорошей литературой и драматургией.

Ну. а что же наши тюремщики? Их патернализм по отношению к людям искусства питался различными соображениями. Например, необходимостью приукрасить фасад "Архипелага ГУЛАГ", придать ему респектабельность как исправительному учреждению, наделенному воспитательными функциями. НКВД, конечно же, - карающий меч революции, но НКВД и покровитель муз, так сказать, лучший друг актеров, художников, музыкантов, пусть даже в чем-то оступившихся.

Правда, было немало свирепых и тупоумных начальников, которым доставляло высшую радость видеть, как артист, художник орудуют лопатой, ломом и кайлом. Но были и другие, считавшие: пусть он, сукин сын, и в тюрьме служит своим искусством советскому государству, коммунистической партии, славит их могущество и блеск. Кроме того, властители во все времена нуждались в шутах и скоморохах, которые бы их развлекали.

Наконец, ради справедливости следует сказать, что в среде чекистов еще попадались порядочные люди, достаточно интеллигентные, чтобы понимать, любить искусство и с уважением относиться к его носителям, даже если это заключенные. Таким, например, был начальник Политуправления

97

Бухты Ванина. Его фамилия Чалов, имени и отчества, к сожалению, не помню. Честный человек, старый большевик, он, очевидно, хорошо знал подлинную цену тем обвинениям, которые на нас возводились. Во всяком случае, он многое делал для нас. Доставал хорошие пьесы, моряки привозили ему из Канады и США джазовые партитуры для нас. Вообще он заботился о нашем материальном быте и творческом самочувствии. Так или иначе, но в течение двух лет, с 1947 по 1949 годы, концерты "Ансамбля Дальстроя МВД СССР" вызывали огромный интерес не только десятков тысяч заключенных, но и всех, кто жил и работал тогда на территории от Комсомольска-на-Амуре до Советской Гавани.

Эстрадный ансамбль, возглавляемый мной, исполнял музыку различных жанров и стилей. Программы каждый месяц менялись. Одну из них, особенно запомнившуюся, мы начинали искрометной джазовой американской пьесой "Одиннадцать виртуозов", в которой у каждого музыканта, включая ударника, было головокружительное соло. Затем шла музыка из американских фильмов "Песня о России", "Серенада Солнечной долины", триумфально прошедших по советским экранам. С нами не было, к сожалению, обаятельных американских актеров Линн Бари и Джона Пей, но саксофоны и трубы звучали почти так же выразительно, как и в джазе Глена Миллера.

Чтобы нас не обвинили в чрезмерном пристрастии к американским союзникам, мы включили в репертуар также превосходные джазовые обработки (возможно, Виктора Кнушевицкого) глиэровского "Яблочка", "Танца с саблями" Хачатуряна. Игрались также Увертюра к музыке из кинофильма "Дети капитана Гранта", песни из кинофильма "Цирк" Дунаевского. Большим успехом пользовались "Темная ночь" и "Шаланды, полные кефали" Богословского. Концерт заключался "бисовыми" номерами — "Караваном" Дюка Эллингтона и "Сент-Луи-блюзом" в обработке Луи Армстронга.

Если говорить о мастерстве этого ансамбля, то он, полагаю, приближался к уровню джаза Эдди Рознера, бывшего в своем жанре эталоном (по крайней мере, для меня) исполнительского совершенства.

С оркестром выступали наши солисты Сеня Малюк и Юра Мухин.

98

— О-о, коломбина, нежный верный арлекин здесь жде-е-ет один... Меня, мой ангел, любовь сжигает... — пел сладчайшим тенором Сеня. Оркестр преображался. Джазовой его специфики как не бывало. Артур Торми извлекал из своего многорегистрового аккордеона то звуки гобоя, то фагота, звучали кларнет, валторны, пиццикато скрипок. В общем, мы, джазмены, вполне корректно играли музыку Леонкавалло. Затем исполнялась ария герцога из оперы "Риголетто" Верди. Сеня выдерживал захватывающее дух фермато перед концом, что неизменно вызывало шквал горячих аплодисментов.

Юра Мухин выходил на сцену этаким опереточным любимцем публики. И действительно, народ жаждал услышать арию Раджами из "Баядеры" Кальмана, арию графа Данилы из легаровской "Веселой вдовы" и многое другое в том же духе. Юра умел все это петь в хорошем стиле и воплощал собой образ благородного, хотя и несколько стареющего опереточного героя.

Надо сказать, что благодаря нам многие клубы, в которых обычно стоял мат, а напившаяся молодежь нередко учиняла кровавые драки, начали преображаться. Человек, заброшенный в эту немыслимую "глубинку", понемногу приходил в себя и вспоминал об оставленных им где-то на Западе формах общения и вообще о цивилизации.

Второе звено нашего ансамбля работало в разговорном жанре. Драматическая труппа ставила советские пьесы, нередко с музыкальным сопровождением. Это были пьесы из жизни колхозников, рабочих-сталеваров, рабочих легкой промышленности, из жизни чекистов, моряков, ученых (физиков, химиков, мичуринцев, лысенковцев) и т. д. и т. п. Писатели и драматурги, писавшие эти пьесы, как бы распределились по ведомствам, и каждый трудился, разрабатывая собственную золотоносную жилу. Но сюжеты были как две капли воды похожи друг на друга и развивались по одной накатанной схеме, например: он любит ее, она любит его. Но он (она) недооценивает новый сорт яблок, выведенный прогрессивными мичуринскими селекционерами, или новый способ разлива стали, или новый метод выдергивания зубов (в пьесе из жизни зубных врачей). Конфликт назревает и - разрыв (финал первого акта). Во втором акте в драму вмешивается местком или симпатичный секретарь парторганизации.

99

Общественность (простак, субретка) всякими хитроумными способами способствует сближению влюбленных, в ходе чего, и это главное, утверждается прогрессивная идея пьесы. В конце второго, а иногда и третьего, акта герои наконец бросаются друг другу в объятия. Председатель месткома или парторг соединяют их руки. Заодно уже женятся также простак и субретка, которые на протяжении всего действия, оказывается, тайно любили друг друга. На сцене для пущего смеха фигурирует и комический персонаж — чудак-академик в ермолке с козлиной бородкой или колхозник, "идущий в коммунизм" дед (Еремей, Пантелей, Пахом). Все они в финале поднимают бокалы за новобрачных и, конечно же, за новую счастливую жизнь.

Откровенно говоря, ни мы сами, ни публика не замечали пошлости подобных пьес, ибо они были в известной мере отражением пошлости и убогости повседневной жизни.

Хорошими концертными номерами были также выступления Юры Ярославского. Он прекрасно читал "Страну Муравию" и "Василия Теркина" Твардовского, стихи Константина Симонова.

Яркой личностью в ЦАБе был Асир Сандлер. Он умел радоваться жизни, даже имея десять лет срока и вообще воспринимал действительность романтически. Его конферансы, репризы всегда искрились юмором и отличались хорошим вкусом. Он писал стихи, которые расходились в рукописях и пользовались в лагерях широкой известностью. В частности, многие знали "Балладу о баланде", сочиненную им в содружестве с Н. Заболоцким и еще одним поэтом, которого он в своей книге "Узелки на память", изданной в Магадане (1988), именует "Тедди". Мне запомнился экспромт Асира по поводу выпитого однажды одеколона. Нет, он не был алкоголиком, но такое по молодости лет с ним, да и не только с ним, в тех условиях случалось:

Спасибо за одеколон,

Который внутрь употреблен

Поэт не может без вина,

Но это не его вина.

100

По-моему, это четверостишие очень характерно для Асира. Я, Турган, Соколов-Островский иногда в шутку называли его лагерным Беранже.

Весьма дружественные отношения у меня возникли с профессором Турганом. Мы вели с ним долгие разговоры на близкие нам темы. Он вспоминал Париж, профессоров Парижской консерватории Бушери, Луи Капэ, у которых он учился; я — Одессу и моего учителя, знаменитого профессора Петра Соломоновича Столярского. Оказалось, что когда-то в Таллинне я и он начинали заниматься на скрипке у одного и того же педагога — профессора Йоханнеса Паульсена, только с разницей во времени, поскольку Турган был старше меня лет на девять-десять.

Вообще надо сказать, что музыкальная культура Эстонии была во многих отношениях удивительным явлением. Все знают знаменитые праздники песни, выдающихся певцов Тийта Куузика, Георга Отса. Менее известно, что эта маленькая страна выдвинула в 30-х годах плеяду отличных скрипачей. Многие из них были учениками профессора Паульсена. Некоторые учились за государственный счет за рубежом. В этой связи можно назвать лауреата Брюссельского конкурса имени Э.Изаи (1937) Антона Аумере, будущего ректора Таллиннской консерватории Владимира Алумяэ, скрипачку Кармен При.

Профессор Эвальд Турган входил в их число. Скрипку он любил до самозабвения. В его даровании преобладало, как мне казалось, скорее рациональное, чем эмоциональное начало, что, однако, не мешало ему играть пьесы виртуозно-романтического характера. Его "коньком", в частности, были "Вариации на венгерские темы" Хубая.

Кроме этого, в наших беседах с профессором Турганом нередко затрагивались вопросы общеэстетического и даже философского порядка. В частности, я знакомил его с основами исторического и диалектического материализма, черпая свои знания главным образом из присной памяти четвертой главы "Краткого курса истории ВКП(б)". Этот материал, по моим тогдашним представлениям, давал весьма стройную и общепонятную концепцию сущности человеческого бытия, образовывал теоретический фундамент моих убеждений и вообще покорял своей логикой. Мне почему-то ужасно хоте-

101

лось, чтобы и Турган восхитился этими замечательными идеями и сделал бы их, подобно мне, своим радостным достоянием. В моем изложении уроки политграмоты выглядели, насколько мне помнится, примерно так:

— Эвальд, прежде всего, будем исходить из того, что материя первична, а идея вторична. - Не утруждая себя особыми доказательствами этого положения, я бодро продолжал:

—Следовательно, материя — базис, а идея, или, вернее, идеальное начало — надстройка. Таким образом, бытие определяет сознание. Отсюда ведут свое начало идеи научного социализма. Раз производство (базис) приняло общественный характер, то и способ присвоения производимого продукта не должен оставаться частнособственническим. Но, — вещал я дальше, - капиталисты никогда не уступят добровольно власть трудящимся массам, рабочим. Значит, неизбежна революция, а затем диктатура пролетариата для подавления эксплуататорских классов. Подобная диктатура мне представляется абсолютно справедливой, ибо это диктатура большинства над меньшинством... — в моем голосе все больше звучал металл. - Империализм - последняя стадия загнивающего капитализма. Одни все больше наживаются, другие — все больше нищают. Уже дважды в XX веке империалистические хищники бросались друг на друга и все никак не могут поделить рынки сбыта, все ищут "жизненное пространство"... Пора, наконец, во всемирном масштабе отдать фабрики рабочим, а землю - крестьянам. Вот мы, например, - ты слушаешь меня, Эвальд? - социализм уже в основном построили и живем по принципу: "от каждого по способностям, каждому по труду". За нами идут теперь народы стран народной демократии. Скоро и они осуществят социалистические преобразования. А там трудящиеся капиталистических стран, увидев, как прекрасно мы живем, свергнут своих буржуев и министров-капиталистов, и весь мир бодро, весело и жизнерадостно начнет строить счастливое коммунистическое общество, идеалом которого станет принцип: "От каждого по способностям, каждому по потребностям!"

Вот так, или примерно так, я излагал Эвальду Тургану свое кредо, некоторые заповеди своей веры.

— Георг, я слушаю тебя и не могу понять, почему ты сидишь здесь, с нами. По-моему, ты должен быть в первых

102

рядах строителей этих новых замечательных общественных отношений. Честно говоря, я мало что во всем этом понимаю. Поэтому давай переведем разговор на другую тему. Помоги мне в изучении русского языка. Я часто слышу в женском бараке удивительно красивое слово "lahudra" (лахудра). Оно звучит почти по-испански. Объясни, пожалуйста, что оно значит?

Ну, что я мог ответить Эвальду? Я понимал только, что весь мой запал, все мое красноречие пропадали даром. Было обидно. Мне тогда в голову не приходило, что поскольку "бытие определяет сознание", Турган, живя в условиях Ванинской транзитки, не был готов к восприятию светлых идей марксизма-ленинизма.

К концу 1948 года эти условия значительно ухудшились. В лагерь пришел этап, в котором была сотня или более того "несправедливых сук". Их возглавляла какая-то уголовная знаменитость по кличке "профессор". От наших "справедливых сук" они отличались тем, что у каждого было пять-шесть "рубов", то есть убийств, два или три срока по 25 лет. Никаких законов — ни воровских, ни сучьих — они не признавали. Для "несправедливых сук" убить человека - фраера, вора, суку, начальника — было все равно что высморкаться. Терять им было решительно нечего. Они немедленно объявили смертельную войну до той поры царствовавшим на транзитке "справедливым сукам", и во всех ее зонах началась резня, повальные грабежи этапов, поступавших каждый день из европейской части СССР и из "стран народной демократии".

Лагерь был объявлен на «военном положении. ЦАБ перевели с транзитки в недавно организованный Портовый лагпункт. Раньше там жили японские военнопленные. Командованию явно было не до нас. Оно усмиряло взбесившихся сук. Из транзита то и дело раздавались автоматные очереди...

И тут пробил, наконец, долгожданный час моего освобождения. Я первым среди моих коллег уходил на "волю", ибо у меня, кажется, единственного было семь лет сроку; остальные, увы, имели по червонцу. Они еще все успели загреметь на Колыму, но, как писал Асир Сандлер, "прибыли туда с именем - колымское начальство знало, что едет гото-

103

вый ансамбль, и всех распределили по управлениям в культбригады". Для моих коллег звонок прозвенел в 1952 году.

Эпилог

103

Эпилог

Еврейская пословица гласит, что и в несчастье нужна удача. Мне посчастливилось: прежде всего, я дожил до освобождения, то есть в почти безвыигрышной лотерее мне достался счастливый (примерно один на сто тысяч) билет. Затем, слава Богу, я никого не оклеветал, никому не принес несчастья. Самому мне тоже удалось избежать повторного лагерного срока. Но, разумеется, все это не более как случайное стечение обстоятельств.

Я шел на свободу, которая была, правда, весьма относительной. Оставалось еще три года поражения в правах. В паспорте ставилась отметка "-39". Это означало, что мне не разрешается жить в тридцати девяти городах нашей великой Родины. Сюда входили Москва, столицы союзных республик и все областные центры. Но мне такие вещи уже казались пустяками.

Итак, прощайте, друзья, прощай. Бухта Ванина, прощайте ЗУРы, карцеры и БУРы. Мне было 27 лет, и впереди оставалась еще целая жизнь.

С тех пор прошло полвека. Многие годы мы переписывались с Вовочкой Вавржиковским, так и оставшимся на всю жизнь в Магадане. Он работал дирижером в Магаданском музыкально-драматическом театре. Разумеется, после XX съезда КПСС был реабилитирован, мечтал выбраться на материк и под конец жизни все-таки сумел переехать в Ялту. Но перемена климата роковым образом повлияла на его здоровье. Вовочка писал мне в своем последнем письме, что он плохо чувствует себя в Крыму и с тоской вспоминает прозрачное северное небо Колымы и пока еще незамутненные

104

воды сурового Охотского моря. В конце 1988 года его не стало.

Эвальд Турган прожил в Магадане до середины 50-х годов, после чего тяжело больной туберкулезом легких и горла возвратился в Эстонию, где вскоре скончался. В 1981 году я побывал в городе моего детства в связи с тем, что Таллиннская консерватория явилась ведущим учреждением при экспертизе моей диссертации. Эстонские педагоги никак не ожидали, что соискатель ученой степени кандидата искусствоведения из Сибири будет свободно говорить с ними на родном языке, и были глубоко взволнованы, когда я им кратко описал обстоятельства моего знакомства с профессором Турганом. Мне подарили книгу, вышедшую по случаю юбилея Таллиннской государственной консерватории. В ней было упомянуто и имя эстонского скрипача.

В середине 70-х годов я в очередной раз был в Москве проездом в ЧССР, где выступал с лекциями на Международных курсах высшего исполнительского мастерства. Зайдя в закусочцую ресторана "Прага", как обычно, встал в очередь. Вдруг какой-то рослый дядя бросился ко мне:

- Жорка, сосиска проклятая, ты ли это?

- Вадим! Откуда ты взялся?

Да, это был тот самый Вадим Брахман, с которым у нас некогда была одна пара штанов, и который играл на четвертом участке Орской ИТК № 3 роль юного лейтенанта в гусевской пьесе "Где-то в Москве". Теперь "где-то в Москве" мы встретились. Оказалось, он работает тут же, на проспекте Калинина, чуть ли не начальником Главка какого-то министерства. Он с гордостью показал мне свой роскошный кабинет, потащил домой. Увидев меня, чуть не упала в обморок его жена, Верочка, тоже бывшая лагерница.

Мы сидели допоздна, вспоминали Орск, друзей, нашу горькую молодость. С тех пор мы неизменно встречаемся, когда я бываю в Москве, и до сих пор обмениваемся поздравительными открытками, сообщая друг другу, что мы еще живы.

С Асиром Сандлером мы вошли в контакт только в 1987 году. Он прислал мне свою книжку, опубликованную в Магадане, — "Узелки на память", — в которой среди прочего опи-

105

сывает Бухту Ванина и упоминает скрипача Жору Фельдгуна.

Изредка получаю из Твери письма от художника Прохора Сокуренко.

Где-то в разное время встречался с ударником Аликом Шпильманом и тубистом Васей Ворожейкиным.

Вот и все те немногие из моих товарищей по несчастью, кому посчастливилось остаться в живых и дожить до наших дней.

 

Февраль-июнь 1989 г.

Новосибирск

Приложение. Библиографический указатель трудов Г.Г. Фельдгуна

106

Приложение

Библиографический указатель

трудов Г. Г. Фельдгуна

1. Книги

1. История зарубежного скрипичного искусства (от истоков до конца XVII века). - Новосибирск: НГК им. М. И. Глинки, 1983. - 3,3 п. л.

2. Чешский смычковый квартет в процессе исторического развития европейской музыки (XVIII-XIX века). - Новосибирск: НГК им. М. И. Глинки, 1993. - 12 п. л.

2. Статьи

1. Современный скрипичный репертуар в педагогической практике детских музыкальных школ и училищ //Вопросы музыкальной педагогики. - Новосибирск: Зап.-Сиб. кн. изд-во, 1973. — 1 п. л.

2. Из моравских впечатлений // Муз. жизнь. - 1973. -№ 9. - 0,2 п. л.

3. Курс на профилизацию // Сов. музыка. - 1973. - № 10. - 0,3 п. л. (В соавторстве с Л. Н. Шевчуком).

4. Сложное интонирование как явление и как предмет скрипичной педагогики // Вопросы исполнительского искусства. — Новосибирск: Зап.-Сиб. кн. изд-во, 1974. — 1 п. л.

5. Натуральные лады и воспитание слуха скрипача // Учебно-воспитательная работа в струнно-смычковых классах детских музыкальных школ. - М.: Изд-во Центр, метод, кабинета Минкультуры СССР, 1975. - 1 п. л.

6. Изучение звуковысотной организации современной музыки — необходимый элемент воспитания скрипача-педагога // Тезисы научно-теоретической конференции по проблемам воспитания и обучения педагога-музыканта. — Тбилиси. 1980. - С. 198-200.

7. Некоторые вопросы подготовки скрипача к исполнению современной музыки // Вопросы смычкового искусства. - М.: ГМПИ им. Гнесиных, 1980. - 1 п. л.

107

8. На языке дружбы // Муз. жиань. - 1983. - № 8. -0,2 п. л.

9. Концерт юного скрипача (о Вадиме Репине) // Муз.жизнь. - 1984. - № 3. - 0,1 п. л.

10. Под сенью Дворжака и Яначека // Муз. жизнь. -1985. - № 4. - 0,2 п. л.

11. Счастье педагога в успехе учеников (о юных воспитанниках проф. 3. Н. Брона Вадиме Репине и Максиме Венгерове) // Муз. жизнь. - 1986. - № 3. - 0,2 п. л.

12. Китайские артисты в Новосибирске (о концерте симфонического оркестра Новосибирской филармонии под управлением дирижера Чень Сеяна, солист шестнадцатилетний скрипач, лауреат международных конкурсов Ван Сяодун) // Муз. жизнь. - 1986. - № 10.-0,1 п. л.

13. O jednom tematre z mozartova kvartetu с 13 C-dur (К. s. 157) // Opus musicum. - 1986. - № 1. - 0,5 п. л. (Чехословакия).

14. О vychove miadych hauslistu v Novosibirsku // Opus musicum. - 1987. - № 7. - 1 п. л. (Чехословакия).

15. Чешские народно-жанровые элементы в квартетах венских классиков // Чешская музыка как национальное и европейское явление- — Новосибирск: НГК им. М. И. Глинки, 1987. - 1 п. л.

16. П. С. Столярский - организатор, педагог и воспитатель скрипачей // Актуальные вопросы струнно-смычковой педагогики. - Новосибирск: НГК им. М. И. Глинки, 1987. -0,6 п. л.

17. Скрипичный феномен на берегах Оби // Муз. жизнь. - 1989. - № 6. - 0,5 п. л.

18. The Novosibirsk Violin School. - London: ed. Rojal Academy of music. - 1989. - 0,3 п. л. (Великобритания).

19. Воспитание юных скрипачей в Новосибирске и концепция лицея // Музыкальный лицей: задачи, проблемы, перспективы. - Новосибирск: НГК им. М. И. Глинки, 1989. -1 п. л.

20. Затронуть сердца людей // 20 лет ансамблю скрипачей НЭТИ: буклет. - Новосибирск, 1990.

21. Играют молодые скрипачи Новосибирска (аннотация к грамзаписи фирмы "Мелодия"). - Л., 1990.

108

22. Bach zahit nicht zu den Fremden // Neue musika-lische Zeitung. - 1992. - № 5 (ФРГ).

23. Das Streichquartett - ein Phanomen der Aufklarung-zeit // Brnenske koloquium "Musica as societes (1740-1815)". -Brno, 1993. - 1 п. л. (Чешская Республика).

24. Смычковый квартет в творчестве "малых мастеров" венского классицизма // Периферия в культуре. — Новосибирск, 1994. - 1 п. л.

25. Записки лагерного музыканта. Главы из книги // Возвращение памяти. - Новосибирск; СО АН России, 1997. -1 п. л.

26. Сделать себя для ученика лишним // Слово Сибири. - 1997. - № 10. - 0,7 п. л.

27. Музыка к Фаусту в сочинениях для скрипки // Фауст-тема в музыкальном искусстве и литературе. - Новосибирск, 1997. — 0,5 п. л. (на немецком языке).

3. Методические указания

1. Методические указания по курсу Истории смычкового искусства. — Новосибирск: НГК им. М- И. Глинки, 1976. — 3 п. л.

2. Методические указания и зачетно-экзаменационные требования по специальным дисциплинам. — Новосибирск:

НГК им. М. И. Глинки, 1976 (В соавторстве с М. Б. Либерманом, Ю. Н. Мазченко, Л. М. Сквирским). - 4,9 п. л.

3. Методические указания по курсу современной музыки для студентов-струнников. - Новосибирск: НГК им. М. И. Глинки. - 2,75 п. л.

4. Книги, вышедшие под редакцией Г. Г. Фельдгуна

1. Вопросы смычкового искусства: Тематический сборник трудов. - М.: ГМПИ им. Гнесиных, 1980, вып. 49 (отв. редактор). - 10 п. л.

2. Актуальные вопросы струнно-смычковой педагогики:

Межвузовский сборник трудов. — Новосибирск: НГК им. М. И. Глинки, 1987, вып. 5 (член ред. коллегии). - 10 п. л.

109

3. Чешская музыка как национальное и европейское явление; Межвузовский сборник трудов советских и чешских музыковедов. - Новосибирск: НГК им. М. И. Глинки, 1987, вып. 6 (отв. редактор и составитель). — 8 п. л.

4. Музыкальный лицей. Задачи, проблемы, перспективы: Сборник научных трудов. — Новосибирск: НГК им. М. И. Глинки, 1989, вып. 14 (член ред. коллегии). - 8,3 п. л.

5. Защищены диссертации

1. На соискание ученой степени кандидата искусствоведения — Воспитание скрипача как исполнителя современной музыки. — Ленинград, 1981.

2. На соискание ученой степени доктора искусствоведения — История западноевропейского квартета от истоков до начала XIX века. - Москва, 1995.