Вечный скиталец
Вечный скиталец
Ерифриади Н. Вечный скиталец : Воспоминания // Так это было : Национальные репрессии в СССР, 1919-1952 годы : в 3 т. Т.3 / сост., предисл., послесл., коммент. и примеч. С. У. Алиевой ; Рос. Междунар. фонд культуры. - М. : Ислан, 1993. - С. 213-228.
Батуми. Июнь 1949 года. Неделю назад сданы экзамены за шестой класс средней школы. Впереди лето, которое всегда ждешь с нетерпением, тем более, что отец обещал устроить прогулку в горы. Мы еще не сходили на старую крепость: ее белый куб хорошо виден с балкона нашего дома. В 1914 году на двух холмах, возвышающихся над батумской бухтой, выстроили бетонные капониры для артиллерии, стерегущей город от нападения с моря. Народ назвал их Крепостью.
Вот уже два года мы живем в одной комнате трехкомнатной квартиры на втором этаже двухэтажного дома. Это - в поселке рабочих Главнефтеснаба, на окраине Батуми, в так называемом Городке. Отец работает врачом-терапевтом в поликлинике, а мама - акушер-гинеколог в городском роддоме. А до того, как маме удалось "выбить" эту комнату в ведомственном доме, потому что она работала еще и врачом в поликлинике Главнефтеснаба, я с братом, мама, тетя, папина сестра и бабушка, не считая папы, жили в подвальной комнате в частном доме в центре города. Дом принадлежал бабушкиной сестре - бабушке Афине. Это был добротный каменный дом, построенный в начале 1910 годов. В доме было семь комнат, давно не действующая ванная, кухня, коридор-веранда, парадный подъезд с улицы и черный ход со двора. Под домом были глубокие подвалы с прачечной, но сейчас там жили жильцы. В самом доме обитало 19 человек: сама бабушка Афина, ее дальняя родственница - древняя старуха, и четверо взрослых сыновей Афины с семьями.
Моя бабушка Кириаки, или для нас яя, что по-гречески и значит бабушка, в 1917 году, бросив дом со всем имуществом, скотину и земельный участок, бежала с детьми из деревни Кромни (это в Турции, близ Трапезунда) в Батуми, где жили ее родственники.
Сначала ее приютил один из братьев, выделив ей комнату в своем доме. Но после его смерти и отъезда его семьи в Грецию в 1938 году, дом был продан, и яя осталась без крова. К тому времени две ее дочери были замужем и жили отдельно, отец, окончив Ростовский мединститут, работал в Краснодарском крае. Яя с тетей Элени, младшей сестрой отца, остались вдвоем. Тогда бабушка Афина предложили им перебраться во флигель во дворе своего дома. Правда, свободных комнат там не было, но под флигелем, во всю его длину тянулся громадный подвал. Выгородили дощатой перегородкой одну комнатку, а за стенкой устроили кухню, отделив ее от остального подвала ящиками с
книгами, оставленными яе уехавшими в Грецию родственниками. Комнатка имела два крошечных, полметра на полметра, окошечка, не дававших почти света. Весь день горело электричество, одна стена всегда была сырой. Вот туда мы и приехали в 1942 году, эвакуировавшись из Краснодарского края, перейдя пешком через Кавказские горы и растеряв по дороге остатки имущества. Но это уже другая история.
В 1943 году отца призвали в армию. Уже где-то в Польше, в 1944 году он тяжело заболел, оказался в санитарном поезде, идущем на Кавказ и два месяца пролежал в госпитале в Кировабаде /Гяндже/, куда потом ездила мама навестить его. По выздоровлении отец был назначен врачом в Арабкирский лагерь для военнопленных, находившийся под Ереваном, где и проработал до демобилизации в начале 1947 года.
И вот всего два года как наша семья вместе. Помню, как мы были счастливы, получив комнату в Городке. Комната была в 16 квадратных метров, с паровым отоплением - такая редкость для Батума! Балкончик выходил на южную сторону, и мы с мамой потом развели там цветы. Никакой мебели, кроме большого буфета и детского (моего) бамбукового столика, у нас не было. Из поликлиники маме выдали под расписку на время жесткую, узкую кушетку, на которых обычно смотрят больных. Яя дала нам одну железную кровать с немного провисшей сеткой и кухонный стол с табуретками, который стоял посреди комнаты. Не сразу, но через некоторое время появились еще две разнокалиберные кровати - дар маминой пациентки, работавшей в каком-то военном санатории в Махинджаури. Вот и вся наша обстановка. Гардероба не было: одежда висела в углу комнаты под занавеской. На маленьком столике лежали наши с братом учебники и тетради, а уроки мы готовили, сидя за кухонным столом или на широком подоконнике. Мне очень нравился наш буфет. Когда-то, году в 1938-39 родители купили его в Батуми, но увезти в хутор Черниговский Краснодарского края не смогли, и он остался стоять у яи. В подвале потолок был настолько низок, что буфет пришлось разделить на две части. В собранном виде он совершенно потряс мое детское воображение своей монументальностью, хотя сейчас я понимаю, что это был обыкновенный буфет, даже не из орехового дерева. Мне нравилось заглядывать в зеркальную вставку, нравились радужные солнечные зайчики на стенах от граненых толстых стекол верхней части дверец. Одним словом, в моем представлении буфет был самой ценной нашей вещью.
Радовало нас новое жилье теплом и сухостью. Наш сырой подвал в бесконечные батумские дождливые недели отапливался лишь керосинкой. Яя после замужества тети Элени, где-то в 1947 или 1948 году, переехала к нам и спала на кушетке. В подвале остались кое-какие
вещи и треугольный шкафчик-иконостас с иконами. Забрать его, несмотря на настойчивые просьбы яи, родители не решались: хотя они сами были беспартийными, но наши соседи - члены партии, и неизвестно, как они отнесутся к этому. За иконостасом присматривала моя тетя Марика, жившая с двумя сыновьями в том же дворе, что и яя. Она зажигала слабую лампадку по воскресеньям и по праздникам, смахивала пыль с икон, проветривала комнатку...
Я пишу с такими, казалось бы, незначительными подробностями, чтобы воспроизвести тот быт, которым жили мы, греки, накануне депортации. Греки - представители не столько национальной, сколько советской интеллигенции уже послереволюционной формации.
На летние каникулы мы с братом обычно оставались в городе. После двух поездок в пионерлагеря, окончившиеся для меня весьма плачевно (после первой я завшивела так, что яе месяца три приходилось дважды в день вычесывать из моих волос гнид частым гребнем, смоченным в керосине, а после второй я тяжело заболела от недоедания) , решено было на семейном совете оставить меня дома с братом, который был младше меня года на три, но отчаянно отстаивал свою независимость от моих посягательств, что без конца приводило к конфликтам. Кроме того, отец получил недалеко от поликлиники крохотный огородик, и почти каждый вечер мы все отправлялись туда окучивать две грядки с картошкой, огурцами и луком, выдергивать сорняки и поливать. Днем иногда вся детвора из соседних домов ватагой в 7 -10 человек, где самому взрослому было 13, а самому младшему - 7 лет, отправлялись на море. Чаще ходили пешком на Барцхану, ближний пригород, иногда садились на автобус и ехали на главный пляж, на Приморский бульвар. Но больше всего я любила лето за свободу и возможность вдоволь читать. При рабочем клубе Главнефтеснаба была библиотека с молодой и энергичной библиотекаршей, которую звали Тина. Большего, к сожалению, моя память не сохранила. Тина пыталась занять нашу праздную летнюю жизнь хоть чем-то интересным: записывала в драмкружок, устраивала утренники с декламацией так называемых "литмонтажей" и с киносеансами. Правда, мы предпочитали смотреть вечерние сеансы с улицы, заглядывая в открытые от духоты окна клуба. Библиотека, благодаря стараниям Тины, была довольно хорошей. А так как я была пай-девочка и отличница, то пользовалась особым ее доверием: мне позволялось входить в книгохранилище и самой выбирать себе книжки. Отец составил список, куда входила вся русская и зарубежная классика. Так началось мое образование. Некоторые книги мне были явно не "по зубам". Взяв в библиотеке трагедии Шекспира, в основном, из-за картинок (это было, видимо, издание Брокгауза - Ефрона под редакцией С.А. Венгерова с иллюстрациями знаменитых живописцев - Тициана, Делакруа,
Миллеса, Редгрейва, Каульбаха и др.), я пыталась их читать, но мне стало скучно. Я пожаловалась отцу, что не могу читать Шекспира, и тогда он, открыв "Отелло", начал читать вслух, попутно комментируя текст и объясняя слова, значение которых мне было неясно. Это было захватывающе интересно. Дальше я уже читала сама, но каждый вечер после работы отец, по моей просьбе, прочитывал какой-нибудь монолог из "Гамлета", "Ромео и Джульетты", "Отелло" или "Макбета". Помимо библиотеки я брала книги для чтения и у нашей родственницы, невестки бабушки Афины по фамилии Иоакимиди.
Где-то числа 13 июня 1949 года я отправилась за очередной книгой, но дом Иоакимиди представлял собой странное зрелище: все было сдвинуто с мест, кругом валялись раскрытые ящики, обрывки веревок, стружки, бумажки... В большой комнате, всегда чинно убранной и пустынной был полный хаос. Все дверцы громадного двухэтажного дубового буфета были раскрыты, часть длинного стола заставлена посудой. С привычных мест - напротив входной двери - сняты портреты бабушки Афины и дедушки Ильи, скатан ковер, покрывавший тахту, и она стыдливо белела полосатым матрасом. Без конца кто-то вбегал и выбегал, что-то вносили и выносили... Никому до меня не было дела, все были взвинчены, взволнованы. С трудом я разобрала, что готовится выселение всех понтийских греков. Вернувшись домой, я все рассказала отцу. Мама была на суточном дежурстве в роддоме и должна была придти домой только вечером на следующий день. Ни отец, ни тем более я не восприняли всерьез принесенную мной новость. Дело в том, что Иоакимиди как и некоторые другие наши батумские родственники, все еще имели иностранное, то есть греческое подданство. В некоторых отношениях это было удобно: их не призывали в армию, их не вовлекали в другие советские акции... И мы с папой решили, что разговоры о выселении имеют отношение только к иностранно-подданным грекам.
Но когда стемнело, в нашем поселке началось какое-то скрытое, странное движение, а на площади перед магазином стали выстраиваться ряды больших военных грузовиков, крытых брезентом. В воздухе витала неопределенная тревога, а в душу закрадывался страх. Прислушивавшаяся к нашему разговору яя вдруг потребовала, чтобы мы с отцом доставили ее иконы. Уложив спать брата, мы с папой пешком пошли в город, в центр. По дороге отец показывал мне некоторые созвездия в бархатно-черном южном небе. С тех пор я люблю находить ковш Большой Медведицы, неверно поблескивающую Полярную, Плеяды и созвездие Лиры, где равнодушно сверкает Вега.
Вернувшись домой с иконами, под сильным впечатлением лихорадочных сборов наших родственников я тоже попыталась набить всем, что попало под руку, три наших жалких, видавших виды чемоданчи-
ка. Отец разбирал при свете настольной лампы какие-то бумаги, брат и яя давно спали, и я, полив напоследок цветы на балконе, тоже легла, мгновенно провалившись в сон. Проснулась я от того, что кто-то тряс меня за плечо. Сон подростка глубок и крепок, и я не сразу открыла глаза, а открыв, долго не могла сообразить что происходит.
В комнате было людно. При слабом свете настольной лампы и холодно-мертвенном свете луны, лившемся в балконную дверь, я увидела незнакомого военного в форме лейтенанта, он сидел за столом, двух мужчин в штатском с растерянными и какими-то помятыми лицами (они назывались "понятыми"), а у дверей стоял молоденький солдатик с ружьем. Схватив халатик, я хотела выйти в туалет переодеться, но солдатик меня не пустил. Тогда я вышла на балкон, сняла ночную рубашку, натянула халат, с опозданием сообразив, что через не занавешенную балконную дверь мое переодевание прекрасно просматривалось из комнаты.
Закончив что-то писать, лейтенант сказал понятым: "Приступайте к обыску". В комнату вошел еще один красноармеец, и втроем они быстро вывернули содержимое чемоданов, обшарили все полки буфета, перетряхнули наши книги и учебники, заглянули под матрасы, прощупали подушки. Разбуженная яя тихо причитала, мой восьмилетний брат, поднятый с кровати, опять заснул, примостившись на детском стульчике и положив голову на переворошенную постель. Когда взялись за большую плетеную корзину, в которой лежали зимние вещи, и в комнате запахло нафталином, отец, не выдержав, спросил: "Что вы ищете?" Последовал короткий ответ: "Оружие". Обыск продолжался еще какое-то время, наконец, лейтенант, кончив писать протокол, дал его отцу на подпись и сказал:
- Собирайтесь, вы и ваша семья высылаетесь отсюда. У вас есть еще два с половиной часа.
Отец, не терявший присутствия духа, попросил привезти маму, которая дежурит в больнице. Пока за ней ездили, один из понятых, вооруженный красноармеец и я безуспешно пытались собрать хоть что-то из того, что валялось на полу, лежало на кроватях и под ними. Привезли маму. На ней, что называется, лица не было. Войдя в комнату и увидев все это, она разрыдалась. И опять отец, который был, или во всяком случае выглядел совершенно спокойным, обратился к лейтенанту:
- Если выселяются только греки, то нельзя ли оставить мою жену, она не гречанка - с детьми? Дети еще не достигли совершеннолетия.
Лейтенант, очень молодой, почти мальчик, заколебался, вызвал с собой в коридор одного из понятых, переговорил с ним, затем, вернувшись в комнату, сказал отцу, что съездит в штаб посоветоваться, но чтобы мы тем не менее собирались, так как времени осталось мало: в
пять утра надо выезжать. Отец успокаивал маму, а она, судорожно всхлипывая, металась от кроватей к буфету, пытаясь собрать вещи в дорогу.
Лейтенант вернулся очень быстро и сказал, что мы с братом и мамой остаемся, а отец и яя, которой к тому времени было 77 лет, должны ехать. Опять все было вывернуто из чемоданов, и мама, не переставая плакать, старалась разыскать в развале вещи папы и яи. Яя завязала в головной платок свои иконы и, сидя на кушетке, то посылала безадресный проклятия на понтийском диалекте, то начинала причитать, прощаясь с нами. Лейтенант, поглядывая на часы, стал торопить отца, подсказывая маме: "Не забудьте положить теплые вещи, кружки, ложки, какие-нибудь миски. Дайте с собой деньги". Повернувшись к отцу, он велел: "Не забудьте взять документы, диплом и другое". "Ну что ж, - сказал отец, - в таком случае я надену свои награды" и достал из коробочки свои фронтовые медали. Лейтенант отвел глаза.
Уже рассветало, когда мы вынесли два деревянных чемодана и тюк с постелью. С докторским чемоданчиком в руках - в нем всегда лежали бланки для рецептов, аппарат для измерения давления, стетоскоп, справочник - отец стал прощаться с нами. Заголосила яя, громко заревел вновь разбуженный брат. У меня слез не было. Я плохо сознавала, что происходит. Отец вышел... И тут мама рванулась следом -она забыла дать деньги. С сумкой в руках она буквально скатилась с лестницы, бросилась к машине. На ее счастье мотор не сразу завелся, и она успела еще раз обнять яю, что-то торопливо говорила отцу... В окнах стали появляться соседи. Мама, которую отталкивал красноармеец, пыталась дотянуться до отца, сидящего в кузове. Я смотрела на все это сверху, из окна кухни. Вот лейтенант что-то резко сказал, сел в кабину, солдат впрыгнул в кузов, машина тронулась... Мама, рыдая, устремилась за ней. Откуда-то сразу возникли соседи, окружили маму, она стояла среди них и захлебывалась от рыданий. Я увидела, как в ее сумку, которую она держала в руках, женщины стали класть деньги. В нашем доме и в поселке жил народ простой, рабочий, разноплеменный и многонациональный. Отца любили: он никогда не отказывался от вызова к больному даже глубокой ночью-Потом мама рассказывала, что дома денег как всегда перед зарплатой не было, в сумке было всего 30 рублей - их она и отдала отцу. Это по нынешним временам что-то около 3-х рублей. Соседи собрали около тысячи, столько же маме дали в долг еще две соседки, и с этими деньгами она кинулась в грузовой порт, куда, как ей сказала, свозили со всего города и окрестностей греков. Был уже полдень, когда вернулась мама, бледная, с черными провалами на месте глаз.
- Пойдем скорее, - сказала она. - Их еще не увезли. Я успела сбегать на базар и кое-что купила им в дорогу. Беги за хлебом, купи сахара, соли и спичек.
Я помчалась в магазин, а мама стала что-то готовить на керосинке. Помню, как мы через пролом в ограде, прошли на территорию порта, заставленную длинными составами "телячьих" вагонов. Видимо, составов нехватало, так как между ними у вещей и на вещах сидели и лежали люди. К маме со слезами кинулась женщина - я узнала в ней нашу дальнюю родственницу. Она указала, где находится отец и яя. И мы побежали вдоль длинного ряда вагонов. Почти под самой крышей виднелись небольшие окошечки, которые были зарешечены. В окошечках появлялись и исчезал лица людей. Двери вагонов были плотно закрыты на задвижки. Из вагонов доносился неясный шум, детский плач, иногда тяжелые рыдания и стоны. К счастью, день был пасмурный, нежаркий. У каждого вагона мы приостанавливались, и мама спрашивала, не ли в вагоне врача Анести Ерифриади. Везде отвечали отрицательно. Обогнув состав, мы пошли с другой стороны, и мама задавала и задавала свой вопрос. Охраны никакой не было, и мы свободно совершали свой обход. Отойдя от очередного вагона, услышали голос отца, зовущего нас. Бегом вернулись, увидев лицо отца в окошечке. И опять нам повезло - окошечко оказалось не зарешеченным, и, связав два пояска от наших платьев с обрывком какой-то тут же найденной веревки, мы передали отцу авоську со снедью и сверточек денег. Мама опять заплакала, отец просил ее быть мужественной, говорил что-то ласковое и мне... Я видимо, потеряла сознание, потому что не помню, как очутилась на земле. Когда я открыла глаза, первое, что я увидела - белое лицо мамы, ее шевелящиеся губы. Рядом стояли два вооруженных красноармейца и что-то говорили маме. Она дрожащими руками достала паспорт из сумочки, дала его тому, который был постарше. Тот долго недоверчиво изучал его, затем что-то сказал напарнику. Отдав ружье старшему, тот вместе с мамой поднял меня. Голова у меня кружилась, все плыло перед глазами, я ничего не слышала и только, посмотрев на судорожно подергивающиеся мамины губы, ее расширенные от ужаса глаза интуитивно поняла, что надо идти. Как мы дотащились до главной проходной и оказались за воротами порта, помню плохо. Посадив меня на скамейку, мама кинулась куда-то, принесла мне стакан воды и мокрым платком стала обтирать мне лицо. наконец, ко мне вернулся слух. Увидев, что я прихожу в себя, мама попросила посидеть и подождать ее. С моря дул прохладный бриз, приносивший запах керосина, гниющих водорослей и рыбы -неповторимый запах батумской бухты. Сколько раз я потом с тоской ощущала его в своих казахстанских снах!
Мама вернулась очень скоро, села рядом и зарыдала. С трудом я поняла, что пролом в ограде забили, и значит увидеть еще раз папу мы не сможем...
И суток не прошло с того часа, как я отправилась к Иоакимиди за Майн Ридом - но жизнь перевернулась и я стала совсем другой...
Недели через две мы получили от папы первое письмо. Конверт со штемпелем Саратова. В конверте маленький рецептурный бланк, исписанный карандашом убористым отцовским почерком: "Родные мои! Есть надежда, что вы получите эту весточку: наш охранник согласился бросить письмо в почтовый ящик. Только сейчас я вздохнул с облегчением: нас везут на восток. Когда эшелон шел по побережью в сторону Туапсе, все решили, что везут в Новороссийск, чтоб погрузить на пароходы и отправить в Грецию. Что я пережил, не могу описать! Как я мысленно прощался с вами навсегда, мои дорогие! Но сейчас я бодр и весел: пусть будет Сибирь, но ведь там мы можем быть вместе. Рая, за нас не беспокойся. Иногда через охранников кое-что удается покупать на остановках. Раз в день приносят обед и хлеб. Целую вас, мои милые. Ваш Анести".
Затем бланк телеграммы с коротким текстом: "Прибыли окончательное местоназначение станцию Тимур Казахстан. Подробности письмом, целую Анести".
Помню, как долго я отыскивала на карте Казахстана эту загадочную станцию. Помню, как год спустя пассажирский поезд Москва -Алма-Ата, в котором мы ехали к отцу в город Чимкент - центр Южно-Казахстанского края, остановился на пять минут на этой станции: неопределенного бурого цвета станционное зданьице, за ним какие-то низенькие строения из самана с камышовыми крышами, несколько верблюдов, лениво бродящих чуть вдалеке, серая въедливая пыль и ни одного зеленого кустика или деревца. Не могу забыть и того потрясения, когда увидела человека, спящего в жидкой тени телеграфного столба прямо на голой, растрескавшейся земле с какими-то редкими пучками высохшей травы... Полоснула мысль: как здесь могут жить люди?
За минувщий год мы получили от отца несколько писем. Одно из первых: "Шаульдер. Июль 1949. Привезли нас в Южный Казахстан, в районный центр Шаульдер. Меня как врача, несколько медсестер, строителей оставили здесь, остальных развезли по колхозам. Я уже работаю в районной больничке. Живем тут же, в комнатке с маленьким оконцем, с земляным полом и дверью прямо на улицу. Стены толстые, из самана - это кирпичи из глины, перемешанной с соломой и навозом. А крыша камышовая. Зато в комнате прохладно, а на улице жара до 50 градусов. Спим пока на полу, но в больнице обещали дать два деревянных топчана. Раз в месяц мы, спецпереселенцы, обязаны
ходить на регистрацию в районное отделение милиции. С водой очень трудно: местные жители пьют воду из арыков - это такие оросительные каналы. В больницу привозят воду из артезианского колодца, и я ношу воду для питья из больницы в чайнике и ведре. Кипятим воду и готовим на костре во дворе. С питанием пока устраиваемся: в магазинчике есть хлеб, рис, чай, сахар. По воскресеньям на площади бывает базар: продают овец, овечий сыр, баранину, баранье сало, кумыс, верблюжью и овечью шерсть, много арбузов и дынь, которые нам заменяют фрукты. Из овощей есть только морковь, лук, чеснок, бывают помидоры, урюк (мелкие абрикосы). В общем, не голодаем. Яя понемногу привыкает к хозяйству, помогают ей медсестры из больницы. Как вы там? Рая, ты не нервничай, береги себя и детей. Нам ничего не надо, понемногу обживаемся, кое-что купим. Все время думаю о вас, мои дети. Как же мне вас не хватает!.."
Мы с братом к этому времени были в деревне у тети Лены, сестры отца. Эта деревня - Дагва - находилась в горах, недалеко от Кобулети, Двухэтажные дома с шиферными крышами были разбросаны по склону далеко друг от друга, скрываясь в зелени цитрусовых, ореховых и лавровишневых деревьев. Все это перемежалось плантациями чайных кустов, спускавшихся террасами вниз по ущелью. Дом стоял на самой горе и оттуда открывался захватывающе красивый вид на море и на россыпь домиков Кобулети. Мы с братом облюбовали высокое лавровишневое дерево с большой развилкой. С раннего утра, если не шел дождь, пока тетя выгоняла корову вниз по тропе, мы, схватив ломоть хлеба, который выпекался дома каждые пять дней и хранился в кладовке, забирались на дерево и устраивались в развилке. Брат выстругивал себе деревянный кинжал или вырезал из коры лодку, а я, наевшись лавровишни до горечи во рту и почернения языка, утыкалась в книжку.
После отъезда отца и яи, мы с мамой как-то отправились в бабушкин подвал, чтобы посмотреть, что из вещей там осталось. Тогда-то я и открыла свой "Клондайк", мое книжное Эльдорадо: в двух больших ящиках лежали книги, оставленные когда-то нашими родственниками, уехавшими в 1938 году в Грецию. Как я сейчас понимаю, это были приложения к журналу "Нива": собрания сочинений Бальзака и Золя, Мольера и Диккенса, Метерлинка и Гюго. Потихоньку от мамы я том за томом стала перетаскивать книги к нам домой. Начался мой книжный "запой", как потом определила мое состояние мама. Я могла сидеть за книгой сутки, забывая о еде и питье, о брате и о целом мире. Это продолжалось недели три, пока совершенно замученная разными заботами мама не обратила внимание на мою бледность, сонливость, отсутствие аппетита. Тогда-то нас с братом и забрала тетя в деревню. Мама запретила брать с собой книги, но я сумела тайком сунуть в
корзину томик Гофмана с интригующим названием "Эликсир сатаны", и с упоением зачитывалась им.
Через двенадцать дней мы вернулись в город: у брата началось сильное расстройство желудка, и перепуганная тетя, безуспешно перепробовав все домашние средства, сочла за благо отвезти нас домой. Наша комната представляла собой странное зрелище: на столе, на полу, на кроватях лежали кучи разных вещей. Тут были шерстяные одеяла, керосинка с набором фитилей, алюминиевые кастрюльки, резиновые сапоги, теплое мужское белье, два клетчатых крестьянских платка, стеганка-ватник и старый папин меховой жилет. Это готовились посылки в Казахстан.
За наше отсутствие произошло небывалое в истории нашей семьи событие: на одну из облигаций очередного займа вдруг выпал выигрыш в 10 000 рублей. Ни до того, ни после не происходило ничего подобного. Сумма была для нас почти астрономической, и мама лихорадочно начала покупать всякие вещи, которые были необходимы, чтобы перезимовать в условиях суровой казахстанской зимы. В общей сложности было отправлено папе около десяти посылок...
... Уже в Казахстане папа рассказывал: "В теплушке нас было человек 60, не считая детей. Вдоль стен в два ряда шли нары, но на них не все расположились: на полу, на тюках и чемоданах лежали и сидели люди. В нашем вагоне дети было немного, но оказалась одна роженица, которую с младенцем забрали прямо из роддома. От нервного потрясения у нее пропало молоко: младенец кричал два дня и две ночи, потом умер. Женщина умерла через сутки от родовой горячки. Помочь я ей не мог: лекарств, кроме двух пакетиков фталазола, случайно оказавшихся у меня в кармане рубашки, не было никаких. В дороге умерли еще трое стариков: один от инсульта, остальные от инфаркта. Везли нас недели две. До Туапсе ехали преимущественно по ночам. Потом повезли быстрее. Все очень страдали от жары и жажды, особенно старики и дети. Дверь открывали два раза в сутки: утром вносили большой котел с кашей или макаронами и большой бак с водой, вечером забирали опорожненную посуду и, если попадался молодой дежурный охранник, то за деньги, собранные для него, приносил буханки хлеба и несколько чайников кипятку. Очень донимала вонь от стоявшей в углу параши...
Когда нас привезли на станцию Тимур и открыли двери, то люди, увидав пустыню, не захотели выходить из вагонов. Тогда к открытым дверям подогнали грузовик и охранники, войдя в вагон, начинали швырять в кузов вперемешку чемоданы, тюки, детей, женщин... Стоял страшный крик... Одна молоденькая девушка кричала: "Не смейте! Прекрати издевательства! Я комсомолка, я протестую!" Но ее быстро заставили замолчать: попросту стукнули прикладом по голове...
Привезли нас в районный центр Шаульдер. Специалистов-медсестер и врачей (кроме меня, врачей не было), инженеров, строителей -оставили там, а остальных развезли по колхозам.
Тяжко пришлось нам в этом краю с его жестоким климатом, непривычной для приморских жителей адской сухой жарой, отсутствием зелени и воды. Старые люди умирали от перегрева, дети - от кишечных инфекций, от некачественных продуктов питания, от скверной воды. Очень угнетал расстилающийся кругом пейзаж: безжизненная пустыня с растрескавшейся землей, какими-то полузасохшими, нищенскими кустиками. Единственный раз этот безрадостный, тягостный пейзаж потряс меня ранней весной, в марте, когда как-то сразу, вдруг покрылся желтыми и красными тюльпанами, но через два дня краски пропали так же внезапно, как и появились. Все опять стало уныло-серым, безысходным... Меня часто вызывали к больным за пределы районного центра. Сначала я каждый раз оповещал милицию, когда за мной приезжали на грузовике или на лошади, но потом начальник махнул рукой на инструкции и разрешил мне в любое время ехать по вызовам.
Наша районная медицина не справлялась с объемом работы. Особенно тяжелое положение было с чабанами и их семьями на участках отгонного животноводства. Однажды, это было в середине апреля, меня вызвал заведующий больницей и попросил поехать к больной, которая находилась в степи, в юрте, приблизительно в 50 километрах от нас. Ехать надо было на лошади верхом: ее привел в поводу 15-летний сын больной. Объяснить, что с матерью он не мог, только твердил, что надо ехать быстрее, а то она умрет. Ехали мы почти всю ночь: мальчик, видимо, заплутал и боялся в этом сознаться. От тряски в седле меня сильно укачало, я то засыпал, то, встряхнувшись, приходил в себя. Уже брезжил рассвет, когда мы подъехали к трем одиноким юртам. Больная была без сознания, бредила, температура под 40 градусов. Необходима была срочная госпитализация. Мальчик поскакал в близлежащий колхоз за подводой, на которой через несколько часов я доставил больную в районную больницу. У женщины оказался энцефалит. А спустя несколько дней заболел и я сам: лошадь, на которой я ехал к больной, носила на себе зараженных клещей..."
Отца отправили в областную больницу, где он лечился около двух месяцев. По выздоровлении он остался работать в городе Чимкенте, куда в конце августа 1950 года приехали и мы с мамой. В Батуми мы сдали ведомственную квартиру, продали мой любимый буфет и оплаканные мною книги, чтобы набрать денег на дорогу. В Батуми наша семья так никогда и не вернулась... ... В сентябре мы с братом пошли в школу. Моя женская школа имени В.И. Ленина располагалась на центральной улице Чимкента -
Советской. Седьмой класс, куда я попала, оказался многочисленным и многонациональным: из 43 человек было шесть гречанок, большинство составляли русские, украинки, было три казашки, две узбечки, несколько татарок... Разноплеменность никак не сказывалась на наших взаимоотношениях - все мы чувствовали себя одинаково равными. Может быть, сыграло свою роль и то обстоятельство, что педагогический состав школы был столь же многонационален.
Ко времени нашего с мамой приезда в Чимкент уже переехали многие из наших знакомых и родственников. Большинство греков, разбросанных сначала по отдаленным колхозам, стали стекаться в районные центры, города и поселки городского типа Арысь, Кентау, Джамбул, Туркестан. Среди них было много хороших специалистов -техники и инженеры-строители, педагоги, врачи, квалифицированные каменщики, механики... Нужда в специалистах была огромной. Поэтому областное отделение МГБ не чинило препятствий для этих переездов: все равно все обязаны были, начиная с 16 лет, ежемесячно являться в спецкомендатуру по месту жительства на отметку.
Перебрались в Чимкент и братья Иоакимиди, за исключением одного, который с семьей оказался в Арыси. Сначала они все попали в хлопковый совхоз Пахта-Арал, где спецпереселенцы работали на уборке хлопка: целый день на жаре, согнувшись, страдая от жажды, так как арычную воду пить боялись, а чистую не всегда привозили в поле. Дети болели дизентерией, умирали, особенно малыши до года. И все же те, кто попал в Пахта-Арал, оказались в более сносных условиях: там было много зелени, сады, огороды, а на воскресных базарах - изобилие молочных продуктов, овощей и фруктов.
Моя одноклассница Элли Таксопуло рассказывала, что их семья попала в отдаленный колхоз, где разводили верблюдов. Кругом не было ни деревца, ни травинки, кроме верблюжьей колючки и саксаула. Готовили на костре, жгли кизяк и саксаул. Через два месяца отцу удалось выбраться на центральную усадьбу колхоза и устроиться работать счетоводом. Жили они вчетвером в одной комнатке саманного дома с земляным полом и крошечным окошком. Учиться было негде: единственная школа имела всего четыре класса с обучением на казахском языке. Поэтому они с сестрой год не ходили в школу. Было довольно голодно, пока не приучились есть конину и баранину. Спасали посылки тетки, родной сестры матери, оставшейся в Сухуми. К моменту нашего появления в Чимкенте они уже месяц как были там: тетя продала в Сухуми их частный дом, всю мебель, книги и старый рояль, и, приехав в Чимкент, купила на свое имя дом, так как спецпереселенцам запрещалось приобретать дома. Георгию Константиновичу, отцу Элли, пришлось приложить колоссальные усилия, чтобы
вырваться в областной центр: он был прекрасный финансист, и правление колхоза ни за что не желало расставаться с ним.
Жили мы все убого - мебели не было никакой, так что привезенные нами из Батуми наши разнокалиберные кровати еще долго служили нам. Помню, каким праздником было для нас, когда один благодарный папин пациент принес ему в подарок самодельную резную полочку для полотенец и небольшое зеркало в деревянной раме. В доме долго не было шкафа для одежды, которая висела на стене на гвоздях. Однажды там завелась мышка, которую я обнаружила, случайно встряхнув платье прежде чем его надеть...
Перебираясь в Чимкент и другие города края, греки быстро начинали обустраиваться. В основном им приходилось снимать квартиры у местных жителей. Город тогда резко делился на старый, где преобладали глинобитные дома с плоским или камышовыми крышами и глухими, без окон стенами, выходившими на улицу. В старом городе жили, в основном, узбеки и казахи. Новый город состоял из довольно широких улиц, застроенных одноэтажными частными домами на окраинах и невысокими двухэтажными, изредка трехэтажными - в центре.
Весь центр состоял из одной улицы. Советской, и начинался от площади Ленина, доходя до Пионерского парка, хотя сама улица продолжалась и дальше. В центре помещалось здание обкома с внушительными колоннами, кинотеатр с псевдоклассическим портиком на четырех колоннах, городской парк и наша школа, удачно расположенная рядом с кинотеатром и входом в парк. Вдоль всех улиц журчали арыки и стеной стояли высоченные пирамидальные тополя.
Несмотря на мощеные булыжниками дороги над городом вечно висела серая мучная пыль, так что окна, выходящие на улицу постоянно приходилось держать закрытыми. Население нового города составляли русские и украинцы, потомки казаков с Урала, переселившиеся сюда еще в конце XIX века, да кое-кто из эвакуированных сюда в годы войны. Народ в общем был довольно добродушный. При каждом доме сад с огородом, дома выходили на улицу трех- четырехоконными фасадами, над которыми низко нависали шиферные или железные крыши, но попадались и камышовые. Сады были ухоженными, обильно поливаемыми, в них росли почти все известные фрукты - яблоки, груши, виноград и сливы, абрикосы, урюк, персики... Многие держали на подворье коров, которых кормили жмыхом и сеном, привозимым на рынок, по местному толчок. Один толчок назывался Верхний Базар, наверное, потому, что располагался он на холме над городом, и функционировал он по воскресеньям. Чего там только не было!.. Среди всякой снеди, гор арбузов и дынь, ходили знакомые старушки-гречанки в черной одежде, увешанные гирляндами разно-
цветных вязаных носков (зимой шерстяных, летом бумажных) и, быстро перебирая спицами- и переговариваясь, продолжали на ходу вязать свои изделия. Для многих наших знакомых и родственников, греков базар был источником существования: они торговали там вязанными и шитыми собственными руками изделиями, обувью (среди греков много портных и сапожников), кустарно изготовленной мебелью и прочей мелочью...
Ощущалась ли какая-нибудь дискриминация спецпереселенцев? Конечно. Грек, каким бы блестящим специалистом он не был, не мог занимать руководящую должность вплоть до 1956 года, когда были сняты ограничения, но не возвращены гражданские права. Правда, моего отца реабилитировали в октябре 1950 года и этому предшествовала следующая история.
После высылки отца мама никак не могла успокоиться и начала хлопотать, естественно, без всяких результатов. Но среди маминых пациенток оказалась одна очень милая женщина-москвичка, жена военного, которая оказалась с ним в Батуми и жила с нами по соседству в Городке. Она и предложила маме свою помощь. Маме надо было написать прошение на имя тогдашнего Председателя Президиума Верховного Совета СССР Шверника, а передать его в приемную и даже в собственные руки Председателя она бралась сама через свою сестру, которая работала в Секретариате Верховного Совета. Москвичка была журналисткой и с ее помощью было написано короткое, но эмоционально-энергичное прошение, где перечень заслуг отца перед советской властью кончался обращением: "Верните мне мужа, а моим детям отца!" Не думаю, чтобы этот призыв возымел свое действие, скорее всего сестра нашей заступницы действительно сумела получить нужную резолюцию и прошение было переслано в МГБ Грузинской ССР, где в свою очередь решили, что исключение лишь подтверждает правило, и сообщили отцу через своих коллег из Казахстана, что произошла ошибка с его выселением и что отныне он не считается спецпереселенцем и восстанавливается в гражданских правах. Вот и все: официальных извинений никто не принес, а уж о возмещении материальных убытков и мыслей ни у кого, в том числе и у пострадавшего не было. И недолго он пребывал в "честных" гражданах: в 1952 году в связи с намечавшимся процессом "врачей-убийц" отцу напомнили о его "неблагонадежности" по причине национальности. К тому же он имел неосторожность высказать сомнение относительно "виновности" своего учителя академика Виноградова, за что и был тотчас же уволен с работы. Тогда же уволили и маму, и долгие четыре месяца, вплоть до марта 1953 годы мы существовали лишь на гонорары за частные вызовы к больным...
Мы, дети, гораздо меньше сталкивались с откровенной дискриминацией и несправедливостью. Надо отдать должное директору нашей школы Осецкой и завучу Шевченко Нине Дмитриевне - только благодаря их твердости и принципиальности гороно не посмел лишить меня и Элли золотых медалей по окончании средней школы.
И все-таки две по сей день саднящие царапины остались на моей памяти. Помню, как я была уязвлена, когда в паспортном столе милиции, куда я пришла получать паспорт, меня долго уговаривали заменить в графе национальность "гречанку" на "русскую". Это было мое первое столкновение с двойной моралью: в школе нам внушали, что в нашей стране все национальности равноправны, а здесь предлагали отречься от отца, от яи, от всего того, что было мне родным и дорогим.
Другой случай - закономерное следствие этой двойной морали: в 1954 году я с родителями впервые отправилась голосовать на выборах. Там меня заметила корреспондент городской газеты, сфотографировала и решила взять короткое интервью. Однако, узнав мою фамилию, не смогла скрыть своего разочарования и досады. Так я начала понимать, что существует разлад между истинами, декларируемыми школьными учебниками, газетами, радио и - реальной жизнью.
С 1954 года начались некоторые послабления режима спецпереселенцев - отменили обязательную явку в комендатуру, разрешили беспрепятственные поездки по территории области и выезд в Алма-Ату на лечение и учебу. А ведь до этого греческой молодежи было трудно получить образование. Выбор у нас был небогатый: пединститут и технологический институт стройматериалов в Чимкенте, да зубоврачебный и индустриально-строительный техникумы.
Хорошо помню драматическую историю с одной нашей дальней родственницей, одаренной музыкантшей, которая покушалась на самоубийство, получив из МГБ отказ на выезд в Алма-Ату, хотя имелся вызов на экзамены от Казахской консерватории. Произошло это в 1951 году...
Наступил 1956 год... Греки перестали быть спецпереселенцами.
Кое-кто, решившись пройти через многочисленные бюрократические препоны и мытарства, добился разрешения уехать в Грецию. Но таких было немного. Другие стали собираться назад, к прежним пенатам. Но вышло постановление - возвращение на прежнее место жительства запрещалось. Вероятно, государство предусмотрело лишние хлопоты с возвращающимися хозяевами незаконно конфискованного имущества и домов. Невольно поднимался вопрос о возмещении нанесенного материального ущерба. У многих греков оставались приусадебные участки с добротными домами, скот, обстановка, мебель, книги... Помню, какое удручающее впечатление произвела на меня продажа скарба увезенных греков - горестное свидетельство человеческого не-
счастья. Антикварной мебели и предметов художественно ценных на таких торжищах не встречалось: они оседали в руках и домах "власть предержащих". Все понимая, греки рвались к родному морю - Понту Эвксинскому, на побережье, где родились они и их отцы, где остались могилы. Их возвращение к разоренным очагам - особая история.
Те же греки, у которых, как у нашей семьи, не осталось на прежнем месте глубоких корней, предпочли остаться там, где худо-бедно, но обжились. В Чимкенте мы похоронили яю, и спустя несколько лет маму...
Древний народ, давший человечеству великую культуру, оказался в советской стране искусственно разобщенным, разбросанным по обширной территории, лицом к лицу с реальной опасностью растерять последние остатки национально-культурной самобытности. Древний народ - вечный скиталец.
Тбилиси, 1990