Я, лагерная пыль, свидетельствую…
Я, лагерная пыль, свидетельствую…
ПРЕДИСЛОВИЕ
ПРЕДИСЛОВИЕ
Молчаливо, тихо уходят они от нас. Скоро ни одного не останется, а было — миллионы. И то, что знают они, что видели, слышали, уходит вместе с ними, предается забвению.
Журналистские пути-дороги свели меня с одним из них — Валентином Борисовичем Дьяконовым. То, что он рассказал, не давало мне покоя, мучило, жило во мне, как будто не его, а меня травили собаками, и не он, а я умирал от непосильной работы, глядел в голодные глаза детей политических заключенных и жалел, отогревал забитых, занасилованных женщин.
И я взялся за перо и записал его истории так, как он мне их рассказал, ничего не прибавил и ничего не убавил. Даже его «я» оставил. Мне хотелось, чтобы современный читатель увидел тот ад, который прошел он, глазами свидетеля, глазами человека, который бросил вызов системе и победил ее, И еще мне хотелось, чтобы эта работа увидела свет при жизни узников «Севжелдорлага», чтобы знали они уходя, что живые помнят об их судьбе, о том, как распинали Россию.
Ю. МАРТЫНЕНКО.
1. ПОЧИТАТЕЛЬ ФЕЙХТВАНГЕРА
ПОЧИТАТЕЛЬ ФЕЙХТВАНГЕРА
Внутренняя тюрьма Кировского ОМЗ — отдела мест заключения НКВД[1] в Котельниче. Коридоры. Решетка Засовы. Ступеньки вверх. Ступеньки вниз. Немногословный охранник ведет меня в камеру. Правлю вверх.
— Куда? Вниз шагай!
Камера № 8. Огромная. Гулкая. Пустая.
Голые стены. Наверху — окошко. Тусклый свет из него падает на серый пол. Решетки. Не одна. Три.
Тумбочка. Табурет.
— Заходи!
Зашел.
— Твое место.
Подушки нет. Простыни нет. Запах.
— Лежать днем нельзя. Подъем — в шесть. Отбой — в двадцать два.
Осмотрелся. «Удобства» у двери. Вспомнил — «параша» называется.
Мои сокамерники — пауки, мокрицы.
Щелкнул тюремный замок. Как затвор винтовки. Шлеп-шлеп.
Принесли обед: какой-то суп, перловую кашу.
— Дьяконов!
— Я не хочу есть.
— Все вы вначале не хотите.
Пришла бессонная, ожиданием наполненная ночь. Вот сейчас: щелкнет замок, меня вызовут, зададут вопросы, извинятся за ошибку: «Недоразумение». «Ничего, бывает», — отвечу.
[1] Народный комиссариат внутренних дел.
Припал к двери. Приник. Когда же?
2. ПРОФИЛАКТИКА
ПРОФИЛАКТИКА
Месяц после первого вызова меня не трогали. Томила неопределенность. «Скорей бы все решилось—все равно, как», — думал. И вот в один из дней дверь камеры неожиданно распахнулась.
— Дьяконов!
— Я.
— На допрос.
— А сколько сейчас времени?
— Сколько надо.
Привели.
Кабинет начальника Котельнического районного управления НКВД Огородникова.
Еще месяц назад на его месте был Гельман. Теперь Гельмана нет. Его посадили. Он — «враг народа» и сидит там, где и положено сидеть врагам.
Вхожу в кабинет с высоко поднятой головой. «Наконец-то. Все объясню. Все расскажу. Про отца — что не враг. Про себя. Про мать».
Начальник в мундире цвета хаки. Материал не наш, коверкот, а тонкое заграничное сукно. Большие мельхиоровые пуговицы. Весь в ремнях. Из-под стола — бурки на пробковой подошве. Все новенькое. Все подогнано до миллиметра. Блеск.
— Садитесь.
Подал какую-то бумагу. Читаю: «антисоветская агитация...», «социально вредный элемент...», «контрреволюционное мышление...».
— Что скажите по существу обвинения?
— Оно для меня непонятно. Оно несправедливо!
— Это нам лучше знать!
Перечитываю. Ошибки чуть ли не в каждом слове. Не знаю, что нашло на меня. Взял ручку, начал исправлять ошибки. Начальник поднялся.
— Что ты делаешь, сволочь?
— У вас здесь ошибки.
— А-а, сволочь, грамотный!
Выхватил он ручку — в лицо мне метнул. Я заслонился. Ручка в локоть попала, от него отскочила — и прямо на гимнастерку цвета хаки. Безобразное фиолетовое пятно поползло по груди начальника.
— Гад!
Удар в челюсть смел меня со стула. В кабинете возник толстый расторопный человек.
— Уберите эту сволоту!
Человек подскочил ко мне и наганом по затылку — тюк!
Два дюжих архангела подхватили под руки.
— В камеру!
Еще недели три передышки — и снова допрос.
Очень вежливый сержант Горев. На «вы» обращается. «Где родились?». «Назовите, единомышленников». «Адреса, адреса назовите!».
Час за часом одно и то же: «Говори». «Говори». «Говори». Не
выдержал я. «Признался». «Да, была у нас организация. Мы хотели мстить за отцов».
— Хорошо. Вот и хорошо. Говори. Мы с тобой поладим.
— Где встречались?
Надоела мне эта комедия. Дал адрес Дома книги на Невском.
Проверили. И началось. «Не хочешь помогать органам!» «Способствуешь сокрытию преступлений». «С кем связан?». «От кого получал инструкции?».
— Мудак ты! Когда ты от меня отвяжешься!
Ничего такого я не хотел говорить. Само сказалось. Влетели два громилы. Били профессионально и с удовольствием. Каждый хотел отличиться. Закрывал руками лицо, пах, почки. Сбили с ног. И утюжили, как хотели, сапогами, пока не устали. Потом взяли за ноги, потащили по лестнице в камеру. Считал головой ступеньки, думал: «Конец».
Но это было только начало того, что мне предстояло испытать.
В камере коридорный надзиратель облил водой.
— Вставай, вставай! Ничего особенного. Профилактика.
Медленно приходил в себя. Вот она — определенность. Дверь камеры распахнулась. Надзиратель спросил: «Врача не надо?».
— Нет.
— Ты сознайся. Бить не будут.
— Не в чем сознаваться.
— Ну, как не в чем. У нас зря не сажают.
Ушел. Вместо каши на обед дали полселедки и две картофелины. Съел.
Пить нет. К вечеру жажда стала нестерпимой. Ночью не мог сомкнуть глаз.
— Воды! — кричу дежурному.
— Нет воды, — флегматично отвечает он. — Испортился «куб», не будет воды.
— Я умираю.
— Терпи.
Горю. Полыхаю. Ползу в угол камеры. В углу бетон, сырость. Лижу его. Прижался горячим лбом.
Начинаю понимать свое положение: «Мне отсюда не выйти. Возможно все. Могут забить».
Не забили. Вечером, после отбоя, вызвали:
— Выходи! С ведром!
Напился я. До болей в сердце.
3. “КОНВЕЙЕР”
«КОНВЕЙЕР»
Дали кашу на завтрак. Взялся за ложку — она сломалась.
Кричу надзирателю в коридоре:
— Ложку дайте. Та, что с кашей принесли, сломалась.
Надзиратель тут как тут.
— Не сломалась, а сломал! Рапорт писать буду!
Начальник распорядился: 15 суток карцера за демонстративное нарушение тюремного режима. «Вот так аукнулось мне нечаянное воспоминание о Доме книги», — думал я тогда. Потом понял: «Дом книги не при чем. Просто меня надо было «поставить на конвейер». Пришло время».
Карцер — каменный мешок. Параша, прикованная к стене цепью, нары из трех досок — вся обстановка. Три шага вперед — три шага назад.
Под потолком крохотное оконце с разбитым стеклом. Через него течет в каменную темницу стылый воздух.
Три шага вперед — три шага назад. Три шага вперед... Не спать. Не спать.
Паек— 200 граммов хлеба и две кружки теплой воды — утром и вечером.
Ходить! Ходить! Иначе — замерзнешь. Шатало от усталости, от голода. Но я ходил и ходил.
Отсидел карцерный срок, пошли допросы.
Допрашивали по ночам. Только сомкнешь глаза — «Дьяконов! На выход!».
Одни и те же вопросы в сотый, в тысячный раз: «С кем сотрудничаете? Назовите адреса сообщников». Следователи меняются, сдают меня с рук на руки. Между допросами — перерыв 2—3 часа — передышка мне. Выведут в коридор. Ждешь. К стене прислонишься — тут, же открик:
— Не спать! Ходить!
До конца коридора, обратно, до конца коридора...
— Ходить!
И так одну ночь, вторую, третью. Конвейер. Спросил, вызнавая судьбу:
— Вам обязательно надо меня расстрелять или мне можно остаться живым?
Следователь дал ответ:
— Ты молодой, здоровый. Можешь искупить свою вину перед Советской властью и товарищем Сталиным.
— Вину?
— Ты говорил: «Всех большевиков вместе со Сталиным надо перевешать».
— Никогда!
— Слышали. Говорил. У нас есть документ. «Перевешать» — это террористические намерения. Ты зря упорствуешь. Что, как отец, хочешь? Мы знаем дело отца. Ты лучше о своей жизни подумай.
И следователь начинал читать то, что хотел бы услышать от меня — «создание организации «Группа мести за отцов», «выезды в Ленинград за получением инструкций».
Я думал. Летели дни, месяцы...
В Ленинград летели мысли мои, домой. Наш большой дом на площади Революции. Дом — коммуна политкаторжан. Невский корпус. Каменноостровский корпус. Петровский корпус. Шесть этажей. Жильцы — анархисты, эсеры, бундовцы, большевики, народовольцы — в прошлом. У каждого свои идеалы, свои ссылки, каторги, побеги, своя революция. Нерчинская каторжная тюрьма. Акатуйская каторжная тюрьма. Александровская, Орловская. Мы, мальчишки, слушали их с открытым ртом.
Дом они построили на свои средства, по-своему. В нем — столовая: своих кормят по талонам, чужих — за деньги. Поздно вечером, темно уже, забегаешься, забудешь про все, звезды домой приведут, напомнят про мать, про отца. Дома, знаешь, поесть ничего нет. А голод зверский. И столовая закрыта. «Тетя Паша! — кричишь у двери. — Тетя Паша!», — вызываешь с надеждой. И она не подведет. Ворчит, поругивает нас. «Где вас носило! Вот влетит вам...». А сама собирает на стол. Какую-то кашу найдет, чай, сухари. Пир горой. Стоит тетя Паша, смотрит на нас, как уминаем мы нехитрую снедь, улыбается.
У нас все свои. Много одиноких бездетных людей. Рыцари революции, они о себе не думали, служили идее, себя не жалели, устроить хотели мир справедливый и гармоничный, в котором бы все были как братья. Любили они нас, гордились нами, когда мы, вырастая, шли на заводы, вливались в рабочий класс. «Наша смена».
В нашем доме все есть: бесплатное кино, голубятня, комнаты каторжных землячеств, бильярдная — тяжелые шары из слоновой кости, сапожные мастерские, прачечная, галерея, солярий — вид на Летний сад, на Марсово поле, на Кировский мост, Литейный мост, Петропавловскую крепость, Зимний дворец.
Знатный был у нас дом. Интересный. Дружный. Теплый. Свой. Отец, занятой человек, домой приходил поздно. Но и дома не отпускала его работа. Уполномоченный наркомата тяжелой промышленности по Ленинграду и области, начальник управления «Главширпотреба», член бюро обкома, член коллегии и еще чего-то. Везде нужный, обремененный государственными заботами. На ласку скупой. Положит тяжелую руку на вихры — как великая похвала, значит, действительно заслужил, что-то дельное сделал, важное.
В доме гости — нарком Орджоникидзе, начальник Военно-воздушной академии Тодорский, начальник Центрального московского аэроклуба Мошковский — большие люди, серьезные разговоры. Меня заметят, спросят о чем-либо — событие.
Мои сверстники готовили себя к трудовой жизни. ФЗУ — завод — прямая дорога в рабочий класс. Это было естественно. Как и мечта о небе, полеты на учебных самолетах в аэроклубе. Как байдарочные походы, увлечение стрельбой, стихи поэта Казина и директора института труда Гастева — оды труду и человеку труда.
Все свои. И страна своя. И жизни не видно конца. Громадье планов. Сообщения о рекордах. Жажда свершений, подвигов. Страна вырывалась из прошлого, строилась, пела. И, казалось, — нет преград гордым устремлениям свободного народа...
Отец не верил, что его возьмут, не допускал мысли об этом, Его друзей-товарищей, директоров крупных ленинградских предприятий, одного за другим поглощала невидимая, ненасытная машина, работавшая по ночам, а он продолжал на что-то надеяться.
«Вороны» бесшумно подкатывали к подъездам домов, выхватывали из квартир отцов, увозили их от растерянных, подавленных жен, спящих ребятишек. Отцы говорили: «Это ошибка, недоразумение. Я скоро вернусь». Их уводили, и родные больше никогда их не видели.
Урожай жертв был щедрым.
Газеты наперебой кричали о «врагах», «шпионах», «диверсантах», «предателях». Вчера «герой», «стахановец», орденоносец», «гордость партии», заслуженный, согретый народной любовью, обласканный печатью, а сегодня — «враг», и его имя боятся упоминать даже близкие, а друзья семьи избегают ее, боятся, как бы и на них не пал карающий меч.
«Неужели этот кроткий, простодушный человек — враг государства? Или тот, которому революция дала все, который готов
был умереть за нее и умирал — в гражданскую? Это — случайность, что его взяли. А может быть, все же в чем-то замешан?».
Враги везде: в правительстве, на заводах, в учреждениях. Надо быть бдительными Но как же сосед — вся жизнь на виду, работяга, пролетарий, он, что — тоже?
Сомнения и подозрения сменяли друг друга. И казалось: наступит завтра и все прояснится. Раскроют последнего шпиона, накажут врагов, выпустят из тюрем невинных. «Извините, товарищи. Лес рубят — щепки летят». И вернется в город покой, и люди перестанут вздрагивать при каждом звонке в дверь и прислушиваться к шороху шин «воронов», крадущихся по ночным улицам.
Но наступало завтра и ничего не менялось. Все рушилось. И все, кого беда обошла стороной, продолжали делать вид, что их это не касается, работали, работали. И машина работала. Шел июль 37-го года.
На Шпалерной улице — тысячные толпы. По шесть-семь дней дежурят, сменяя друг друга в очереди, родственники арестованных, чтобы попасть к заветному окошку и услышать: «Десять лет без права переписки»[1]. Человека уже не было, а родные и близкие еще надеялись на встречу с ним. Ждали каждый час, дни, ночи.
Правильно рассчитал изувер, придумавший эту формулировку. Скажи правду — «расстрелян», и из миллионов убитых надежд на справедливость, из неутешного горя вырастет гнев, который сметет палачей и систему закабаления людей, которую они творили. А надежда обрекала на молчание, на терпеливое ожидание.
Как-то отец на каникулы пристроил меня на судно угольщиком. Товарищи загорают, купаются в теплом море, пьют нарзаны, гуляют с девочками, а я от Ленинграда до Лондона, до Гуля и обратно кидаю уголь из угольных ям в кочегарку — изо дня в день, как заведенный. Кидаю и кидаю. Без передыху. Ломит спину, рук не чувствуешь, жажда мучит. Кому какое дело, нанялся — кидай. На то, что отец у тебя большой человек, скидок нет.
Когда взяли его, понял: закалял он меня, готовил к будущему, будто предчувствовал его. Дал понять, как достается кусок хлеба рабочему человеку.
После ареста отца двери летней школы городского аэроклуба закрылись для меня. Работал на большом заводе. Как-то
[1] Формулировка «Десять лет без права переписки» означала, что человек приговорен к расстрелу.
после смены пошел к знакомой, к Ире Зерновой. Она была чем-то испугана.
— Ты что?
— Не заходи больше ко мне и не звони — арестовали отца и мать.
— У нас — только отца. Сестренка где?
— Забрали. В детприемник детей врагов народа на Кировском.
Пошли в детприемник на другой день и увидели: дети, стриженные наголо. Все — и мальчики, и девочки. Все в солдатских ботинках, в серых халатах. Как арестанты. Дочери врагов народа. Сыновья врагов народа.
Допоздна засиделись мы, вернувшись из детприемника. Разговаривали. Пытались понять, что происходит в нашей стране, и не могли.
Домой пришел. Дома — «гости». За матерью. Мать закаменела. Сжалась. Такая маленькая.
Увезли ее на рассвете. И с той поры я ее не видел.
Одну передачу приняли: батон хлеба, два пирожка, 50 рублей денег, валенки и зимнее пальто. Две недели спустя от нее пришла почтовая открытка: «Не верю, что в этом мире я увижу тебя. Папы нет. Мама».
Иру заставили сменить фамилию на бабушкину. Были Зерновы — нет Зерновых. Бабушке объяснили, что она обязана внушить девочке, что ее отец был враг народа и Советской власти.
В ноябре пришла моя очередь. Вызвали в Большой дом — в Ленинградское областное управление народного комиссариата внутренних дел, в НКВД.
— Сдай паспорт; военный билет. Никуда не отлучайся.
День спустя доставили на дом повестку и железнодорожный билет до станции Котельнич Кировской области — высылка. Мне надлежало выехать под надзор органов НКВД, в ссылку, как члену семьи репрессированного врата народа.
С собой разрешили взять 50 килограммов багажа. Отправляли с девятой платформы Московского вокзала, оттуда, где товарные пакгаузы.
Эшелоны с высылаемыми уходили один за другим. По пять-шесть эшелонов в день Крики, плачи, слезы. Дети, женщины, старики. Мокро без дождя. Страна оплакивала свое будущее. Привезли в Котельнич. Будто вырвали из жизни.
Я любил машины и спорт, всякое движение. Стрелял без промаха. Из ста очков выбивал девяносто шесть. Играл в баскетбол, занимался греблей, охотился. Спортсмен-разрядник, «во-
рошиловский стрелок». Я был уверен в себе, здоров, силен. Энергия переполняла меня. Хотел покорять Северный полис, строить заводы и бить фашистов в Испании. Любил чертить и читать чертежи, что-то мастерить из металла. Но самая большая страсть — летать на самолетах.
Я очень многое хотел и мог. У меня была вера. Я верил в «светлое будущее всего человечества» — коммунизм. Я жалел всех угнетенных и униженных, сочувствовал им и готов был сражаться за их освобождение.
А меня привезли в маленький городок, затерянный в лесной глуши, и бросили на произвол судьбы. Живи, как хочешь. Устроился в мастерские по ремонту тракторных двигателей, потом — на катер мотористом. Работал. В баскетбольной команде играл за энкавэдэшников. Случайная работа, случайная встреча, нечаянная любовь. И все временно. И все не мое. День за днем, месяц за месяцем тянулись. Однообразные, не мои — до осени 39-го года.
Ссыльным положено отмечаться в милиции через каждые три дня и не положено никуда отлучаться. А я отлучился. Потянуло домой, в Ленинград, так, что забыл про все предписания. Привез из дома собаку, патроны к ружью, приемник, книги. Будет охота, будет музыка, будет чтение — будет жизнь, надеялся.
Вместо всего этого последовал вызов; да не в милицию, а в райотдел НКВД.
Пришел.
— За барьер!
Ссылка кончилась. Началось следствие: ночные допросы, прозрачные намеки, подсказки ответов, нужных следствию, очная ставка.
Маленького сморщенного человека - букашку, мужа хозяйки, у которой я жил, опросили:
— Что вы знаете о нем?
А человек букашка стоит, смотрит на меня и ничего сказать не может.
Я подсказал ему:
— Вашу жену вызывали сюда и прочитали, то, что хотели услышать от нее про меня: «Всех большевиков вместе со Сталиным призывал перевешать». Говорила она вам про это?
Следователь сорвался с места.
— Цыц! Вы опять начитаете!
Метнулся к звонку. «Бить сейчас будут», — решил я. Замолчал.
На этот раз обошлось. Зато в другой... Вызвали к начальнику, к Огородникову.
— Тебе здесь не надоело? Ты думаешь дело кончать? Почему не признаешься в антисталинских намерениях?
— Не в чем признаваться. Мне что - вы, что Сталин — одно и то же.
— Так ты что, хочешь сказать, мы — нелюди?
— Это вам лучше знать.
Удар в пах был мне ответом. Я дернулся. Ему показалось, что хочу ударить его.
Кликнул «добрых молодцев». Мигом примчались они. Начали без слов. С ходу. Особенно один старался. Бил и улыбался. Удовольствие ему от такого поручения. Зубы выбиты: один, другой. А он все работает и работает.
Кровь. Язык распух.
По голове. По переносице. По челюсти. По голове. По скуле. Уворачиваюсь, чтобы удары были скользящие. От одного увернусь, под другой прямой попадаю.
Губы порваны. Правый глаз затек.
Бьют. Бьют. По печени. По почкам. По ребрам. И снова — в голову, в голову...
День спустя объяснял мне добрый следователь, успокаивал:
— Начальник наш нервный. Неприятности у него. Работы много. А твое дело мы скоро закончим.
Девять месяцев длилось «следствие».
Уже начинался август 39-го года.
4. ОСКОРБЛЕНИЕ ТОВАРИЩУ СТАЛИНУ
ОСКОРБЛЕНИЕ ТОВАРИЩУ СТАЛИНУ
Дошел я до точки. «Пора кончать, — думал. — Сопротивление бесполезно. Ничего никому не докажешь». Мысли в голову полезли о том, как проще свести счеты с жизнью. Добрый человек разглядел, что творится со мной, и вытащил, можно сказать, из петли, вернул смысл дням, наполненным бесплодными размышлениями, научил, как жить в аду.
Разбудил меня как-то утром:
— Подъем!
Я глаза открыл: арестант, Плотников Григорий Ерофеевич, надо мной склонился, лицо доброе, улыбается.
— День настал. Солнце взошло!
Я поднялся.
— Раздеться до пояса! Гимнастика!
Размялись.
— А теперь — водные процедуры.
Воды, кружку, он с вечера припас, полил мне на спину. Я ему — остатки.
Кровь по жилам пошла, сердце встрепенулось. А мне товарищ мой покоя не дает:
— Вытри пыль. Мы ведь дышим пылью. Противно.
Только сяду, сцеплю ненужные руки в замок, он тут как тут.
— Расскажи про фрикционное сцепление — подробно, в деталях и просто, чтоб запомнил я на всю оставшуюся жизнь.
Рассказываю. Читаю ему лекции по термодинамике, механике. Черчу пальцем на стене схемы, слова подбираю понятные, термины новые ввожу в оборот осторожно, чтобы перебора не было.
«Ученик» сидят, слушает, кивает головой, морщит лоб, вникает. Вижу, интересно ему. Распалюсь, разойдусь, я ж, когда о железках речь идет, спокойным быть не могу, и рисую такие проекты! Прямо Кулибин.
А товарищ мой рассказывает мне, как человек устроен, отчего хвори бывают и как их лечить. Земским врачом он был в прежней жизни, хирургом, гинекологом. И много чего знал про человека такого, о чем ни в одном учебнике не прочтешь. Слушал я его с интересом: впервые открывались мне сложная механик и химия человеческого организма Докторский труд начал понимать, смысл его: бороться надо за жизнь человека, пока она есть в нем, изо всех сил.
Григория Ерофеевича взяли за то, что он «убивал советских детей». У него в роддоме пять младенцев умерли один за другим. Медсестра передала им лекарства. Получила она за это три года условного заключения. Когда прошли они, на свободе как раз «вредителей» ловили, «диверсантов», «террористов», «зиновьевцев-троцкистов». Везде они были. А в том придорожном селе, где практиковал Григорий Ерофеевич, не было. Медсестра, недолго думая, сама ли, по подсказке, кто знает? — в НКВД: «Детей-то я по наущению врача жизни лишила».
Вот так Григорий Ерофеевич оказался в тюрьме.
Трижды вызывали его спасать жен высокопоставленных чинов. Он был специалист по трудным родам. Возвращался из Этих поездок довольный — ему удавалось сделать невозможное. Для него не было безнадежных ситуаций.
Он и меня спас. А вот спас ли себя, — не знаю. Разошлись наши с ним дорожки.
Развели нас.
Народу в камерах не убывало. Одних уводили на этап, других еще куда-то. Их места занимали новые арестанты, и с ними начинали работать специалисты из НКВД.
Ребят из села Доровское они время от времени выводили, из одиночек, «на расстрел». Такой тонкий был прием у следователей, индивидуальный подход — полгода держать подозреваемых в камере смертников, полгода по ночам водить «на расстрел».
Из тюрьмы нашей «на расстрел» забирали людей часа в два-три. Но уже с десяти вечера арестанты в одиночных камерах начинали ходить. Ждали. Входили двое: «Руки на спину!». Наручники — крак! — швейцарский надежный механизм. Дернешься — шипы впиваются в руку.
Лучшие механизмы — в НКВД. Лучшие мундиры цвета хаки — в НКВД. Все лучшее — в НКВД.
Доровские типографские ребята на речку купаться пошли в обеденный перерыв. Шли, бахвалились: «Захотим — Троцкому листовки отпечатаем! А че?».
Молодые, зеленые, довольные собой донельзя: дело освоили, да какое! Их отцы расписаться едва могут, а они газету печатают!
Орали. Спорили. «Троцкий», «Бухарин». Бабка услышала, в НКВД побежала.
Семнадцать томов дела о Доровской подпольной террористической организации возникло из пустой мальчишечьей бахвальбы. «Антисоветская агитация», «связь с диверсионными группами», «разработка планов покушения».
Чем чудовищней, нелепей было то, что подсказывали доровчанам следователи, тем охотней они подхватывали подсказки, детализировали их. Играли, разыгрывали следствие. Все ждали: вот раскроются несуразности, небылицы, шитые белыми нитками обвинения рассыплются в прах, и выйдут они из одиночных камер героями.
Деревенские дурачки. Не дождались. Когда попали на конвейер, спохватились, дошло до них кое-что, поняли, что натворили, да поздно было.
Три смертных приговора. Четверо умерли в тюрьмах. Из того же села взяли и странника-богомола. Привели его в лаптях, в онучах, высокого, худого, бородатого, с кошелкой. В кошелке — сухари. «Афанасий Легостаев», — представился. Все молился. Искренне, истово, горячо. Воздевал руки к черному потолку.
Глаза, как у ребенка, — чистые, светлые. Говорил — улыбался. Такой открытый, благой старик. К каждому случаю жизни -
молитва. К каждой беде — утешение. Взглядом, улыбкой своей лечил.
Мир праху его. Подвели под расстрел Афанасия Легостаева. Сказал он про отца народов и вождя то, что думал: антихрист. За это и расстреляли.
Еще одна судьба. Одна на пятнадцать крестьян-турок. Вышли они из колхоза, отделились на починок, хутор по-нашему. Хлеб растили. Скотиной обзавелись. Три избы сладили. Работали — себя не жалели. Жили крепко, ели сытно. Беду им зависть людская накликала. Корова колхозная зашла на неширокий хуторской луг. Погнался за ней дед, дурным словом обозвал: «Ах ты, б... колхозная!».
Взяли его и четырнадцать его сородичей. Оскорбил колхозную корову. Колхоз — от Советской власти. Значит, и творцу ее — лично товарищу Сталину нанесено оскорбление. Сколько таких историй услышал я!
И у моей затянувшейся наметился перелом. Вызвал начальник. Довольный, в добром расположении. Две конфетки положил на стол, ко мне придвинул.
— Большой срок тебе не грозит. Прочитай, распишись.
Прочитал я то, что написали следователи. Расписался. Скорее бы, думалось, из этого ада в лагерь. Не знал тогда, что такое лагерь.
Потом был суд. «Учитывая высокую квалификацию... Будет полезен как...».
Огласили приговор: пять лет лишения свободы с зачетом предварительного заключения. Вот так я съездил в Ленинград.
Пять лет лишения свободы за тоску по родине — с зачетом предварительного заключения.
5. БЫВШИЕ ЛЮДИ
БЫВШИЕ ЛЮДИ
Привезли в «Столыпине»[1] в Кировскую пересыльную тюрьму. Определили в 93-ю камеру.
Камера безразмерная. Народу в ней, как на вокзале. Шесть огромных параш у входа. Парашеносцы возле них в непринужденных позах. В одном углу играют в карты. В другом кого-то
[1] Вагон для заключенных, «вагонзак»
раздевают, бьют. Дерутся. Спят. Жуют. С кошелками, чемоданами. В отрепье и в приличных костюмах. Подкатил ко мне один тип.
— Ты кто?
— Дьяконов. Валентин.
— А-а? «Контрик», значит.
Смерил взглядом. Убедился, что снять с меня нечего. Ушел. Я осмотрелся. Пьера Фреди увидел — Чарли Чаплина из фильма «Цирк». Худой. Маленький. Воробышек. Коротенькая кожаная курточка. Тщательно выглаженные брюки. Кепочка по моде. Лакированные полуботинки со стертыми подметками. И он здесь!
— Это вы?
— Я.
— За что?
— Подданный Чехословакии.
Большая часть заключенных по виду — ответственные работники, интеллигенты. Какие-то потерянные, на оскорбления не реагируют. Молчат. Во взглядах — зияющая пустота.
Чувство собственного достоинства из них уже выбили. Блатные, урки[1] делали с ними, что хотели.
Каждый из них считал себя невиновным, пострадавшим, а остальных, конечно или наверно, в чем-то замешанными. Предположить, что невиновны все, что все дела выбиты из подследственных, признания, на которых состряпаны обвинения, вырваны путем изощренных пыток, издевательств, унижений, угроз, они не смели. Тогда надо было усомниться в системе, в вере, в самом товарище... Тогда надо было признать, что мир сошел с ума, что нет смысла ни в чем, что все вокруг — ложь...
Заметил лицо, сохранившее следы жизни. Где-то я его видел. Когда разговорились, вспомнил — в журнале.
Писатель Алдан-Семенов выполнял партийную установку. Была такая: открыть миру творчество малых народов. Он открыл. Нашел акына. Переводил его много и очень свободно. Вошел в образ и работал в нем с воодушевлением, получая от этого глубокое удовлетворение и приличные гонорары.
Он все, что делал, делал с удовольствием. Крутолобый, жизнелюбивый остряк и весельчак Алдан-Семенов. Но политику партии не понимал.
Был съезд колхозников. В царской ложе — сам «отец» и «вождь». На сцене акын читает стихи. Отец и вождь доволен. В
[1] У р к и — от УВК — уголовно-рецидивный контингент.
зале овации. Зависть шевельнулась в Алдане-Семенове. Он возьми и брякни соседу-коллеге: «Это я его сделал».
Десять лет за это получил. Просидел восемнадцать.
В Кировском пересылке познакомился я и с Самсоном Закиевым, блатарем. Он верховодил в 93-й камере. Не знаю, почему отличил меня от всех. Подошел как-то, не меня подозвал, а сам ко мне подошел, может быть, бурки мои понравились. Хорошие бурки у меня были.
— Тебя этапируют в Кирс или Халтурин.
— Ты откуда знаешь?
— Знаю.
Разговорились. Разговор у нас получился ладный, простой.
Посмотрел он, уходя к своим, на меня тяжелыми свинцовыми глазами, и понял я, что ничего такого, чтоб пришлось ему не по душе, не увидел он во мне, и урки тоже это поняли.
В лагерь нас с ним повезли одним этапом. Лагерь — торфяной, на станции «Стрижи» под Кировым.
6. “ДУРА-АК”
«ДУРА-АК»
В «Стрижах» этап размежевался. Самую легкую работу получили «блатные». «Фрайера» — потяжелее. А «контрикам»[1] достались торфоразработки.
Наша бригада носила торф к узкоколейке. Наполнил корзину — на плечо, понес к вагонетке. Высыпал — обратно на лаву. И снова — торф в корзину, корзину — на плечо и — вперед! С утра до обеда. С обеда до вечера. А обед — пустая баланда: ни жиринки в ней, ни запаха мясного.
Можно заработать на ужин сталинское премиальное блюдо, подкормиться. Но тогда нужно ходить быстрее, перевыполнить норму.
Хоть так, хоть этак старайся, а итог один: уходят силы. И вот уже корзина выскальзывает из рук и все труднее переставлять ноги, увязающие в болотной жиже. И пропадают все желания, даже есть не хочется, и меркнет свет в глазах.
Тают «контрики» на глазах.
Вызвал начальник участка.
[1] Блатные, «фраера», «контрики» — лагерная классификация заключенных. Наиболее бесправны «контрики» — заключенные с политическими статьями.
— Пойдешь бригадиром?
— Пойду.
— Но ты не блатной.
— Не блатной. К кому — бригадиром?
— К малолеткам.
— Там же Самсон.
— Нет Самсона.
— А смогу я — с урками?
— Самсон тебя рекомендовал.
Пришел я в свой новый барак.
— Ты чё, фрайер, пришел?
— Начальник фалует на бригадира.
— А где Самсон?
— Откинулся.
— Да ты же, пидар, нас сдавать будешь!
— А что вас сдавать...
— Да-к мы ж крадем.
— Ну так крадите. Лишь бы работали.
— Не-е. Работать не будем. От работы кони дохнут.
— Ну так я к вам перейду?
— Давай.
Освободили они мне Самсоново место. Начальник лагеря разрешил сапоги носить: в лаптишках — подрыв авторитета бригадиров.
Работа у малолеток попроще — пеньки от сосен и елей с железной дороги выносить. А у бригадира и вовсе обязанности несложные. Оклемался я. И низкое северное солнце снова стало светить и мне. Но попались мои малолетки на краже. Сало воровали в бараке, где жили священники. Турнули меня из бригадиров снова на торф.
Носил я корзинки. Хирел потихоньку. А тут весна подошла. И жить захотелось со страшной силой — до зубовного скрежета. И двое ребят подвернулись очень кстати.
— Есть идея.
— Говори.
— Настучишь?
— Ну что ты!
Поделились: спрятаться в углу вагона в корзинах из-под торфа, дождаться отправки вагона, ехать сутки, двое, сойти на крупной станции, затеряться в городе, жить на свободе.
Я долго не думал. Сделал, как научили. И вот еду! Еду! Тепло под торфом. «Скоро буду свободен». Жую сухари. Жду, когда состав остановится. Стук колес, как музыка. Чем дольше она звучит, тем дальше я от лагеря. Так просто все: спрятаться в вагоне,
выйти в большом городе, там, где разгружают торф для ТЭЦ. Большой город, большие возможности. Можно, можно найти способ жить в нем свободным.
Через сутки пути я решился выйти, голод замучил. На какой-то станции долго стоял состав, выбрался из-под корзин, открыл дверь и увидел людей в форме с собаками — прямо против моего вагона.
«Нашелся!», — кричат. Повели на товарную станцию. Завели в какую-то будку. Посадили на скамью. Попросил я охранника:
— Дай хлеба. Есть хочется.
— Дадим. Сейчас дадим, — немногословно ответил он.
Дали.
Пока везли в лагерь, приходил в себя.
От железнодорожной станции до лагеря километров восемь. Повели четверо. Ведут, собак науськивают. «Пугают», — думал. Не пугали. Спустили с коротких поводков на длинные озверелых натренированных псин. С одежкой ветхой они мигом справились. Рвут кожу. Только клочья летят, красные лоскуты. «Все», — думаю. А мучители мои потравили меня и снова собак на короткий поводок и опять наусилькивают, а собаки от злобы надрываются, сожрать меня готовы.
Так вели до самого лагеря — восемь полных километров. Довели до вахты. Встретил дежурный.
— А-а, это ты.
Пнул ногой беззлобно, равнодушно. Я пополз к бараку.
— Не туда ползешь, сука! В карцер! В мокрый!
Я выжил. Лепила помог, фельдшер. Подкормил хлебом, рыбьим жиром. Начальнику сказал, что сухожилия у меня перекушены и, стало быть, ходить я не могу.
Это меня и спасло. Потом узнал: доходяг, не способных трудиться, на делянке добивали. А у меня было время поправиться, набраться сил.
Набирался, думы думал. «Сразу не убили, значит, теперь не посмеют. Обычно по дороге добивают. «При попытке к бегству», — в рапорте пишут.
Таким вот утешительным образом размышлял. Как-то вечером вошел в лазарет начальник лангуста.
Я встать не могу, встречаю его, лежа на животе. Он вытаскивает наган.
— Ну что с тобой делать, дурак?
— Прости, если можешь, начальник. По глупости я. Не понимал лагеря. Теперь понял, что убежать невозможно. Черт попутал. Сам не побегу никогда и другим закажу.
— А другие бежать вздумают, — предупредишь?
— Вот этого не могу.
Сказал я это и на руку взглянул, — с наганом которая. Убила меня не пуля.
— А вот твои друзья могут.
— Как это, гражданин начальник? Зачем вы — зря?
— Не зря. Я своих людей за тобой не посылал. Сообщил, в каком ты вагоне едешь в Киров. Ну что?
Улыбается. Довольный, веселый.
Так вот почему меня не шлепнули «при попытке». Проверяли сексотов[1], проверка дала хорошие результаты.
— Дурак. Дура-ак, — протянул начальник, наслаждаясь тем впечатлением, какое произвели его слова на меня. Я вяло согласился:
— Дурак.
Кончилось тем, что меня перевели в Кирс на лесоповал. По пути туда пришлось заночевать на третьем участке лагеря «Стрижи».
Новые бараки. Заключенные — бытовики-рецидивисты. И начальником у них Самсон! Вот так дела! Увидел меня. Узнал. Но виду не подал и ни слова не сказал. Не последней была эта встреча.
[1] Сексот — секретный сотрудник, заключенный, негласно сотрудничающий с администрацией лагеря.
7. КАРЗАЮ
КАРЗАЮ
Кирс. Кирс. Режимный по названию, а по существу штрафной участок. Холмы. Низины. Распадки. Реки с глубокой прозрачной водой. Куда ни глянешь — тайга.
Сосны. Могучие, прямоствольные. Тянутся вверх метров на 30—35. Роскошные кроны. Между ними небо. А в нем — облака.
Спиленная сосна на снегу горит, полыхает без огня. Кора чистого, сочного, насыщенного коричневого цвета. Спил — ярко-желтый. От духа смоляного голова кружится.
Таких сосен немного теперь осталось даже на русском севере. А тогда было... Жаровую сосну пилили мы.
— Дьяконов!
—Я.
— В бригаду Уланова.
Уланов — в прошлой жизни главный редактор газеты «Кировская правда». Высокий, плечистый, видный.
— Что умеешь?
— В лесу — ничего.
— Карзать пойдешь?
— Что?
— Сучки обрубать.
В бригаде — вальщики, кряжовшики, карзовщики, «лошади». Труднее всего «лошадям». Они вытаскивают с делянки сортаменты, бревна по 8, 6, 4 метра длиной. Протопчут в снегу дорожку. Зальют ее водой, вода замерзнет. Положат сортамент на сани и — вреред! По снегу, через кустарники, буреломы.
Вперед! Вперед! За жидкую кашу и 300 граммов черного хлеба утром, за обеденную баланду, за вечернюю мучную затирку, за премиальное сталинское блюдо — 200 граммов запеканки из овсяной каши — вперед! Вперед! Впере-ё-о...
Тают «лошадки». Хватает их на три-четыре месяца. Подсыхают... Кончаются жизненные силы. Остаются мышцы. Потом сохнут, и они. Но есть еще сухожилия, кожа, кости. И тогда «лошадок» переводят в разряд «слабосильных». А из слабосильных — в пеллагрики. Пеллагриков отправляют на отдельный лагпункт. Их кормят получше. На работу не гоняют — они и без работы еле ходят, от ветра шатаются.
Внутренние органы — желудок, кишечник — атрофированы. Пища не усваивается. Пеллагрики понимают безнадежность своего положения. Безропотно ждут конца. Спорят. Споры — политические. Убежденные сталинисты схватываются с убежденными троцкистами. В пылу дискуссии, случается, спорщики начнут толкаться. Падают оба: и тот, кого толкнули, и тот, кто толкал. Поднимаются, дружелюбно улыбаются. От оскала черепов мурашки по коже у стороннего наблюдателя, а им хоть бы что. Привыкли.
«Лошадки» изнашиваются быстрее всех. Пеньки, завалы, рыхлый снег, лямка с петлей, в которой жаровая красавица, весом три-четыре центнера, выматывают их к концу дня так, что они белого света не видят.
Кряжовщиками в нашей бригаде вятские мужики, бывшие крестьяне. Простодушные, земляные люди с золотыми руками. Все, как на подбор, крупные, молодые, к лесному делу способные. Начальник к ним хорошо относится. Разрешает им получать из дому посылки с салом. Работают вятичи молча, сосредоточенно. О чем думают, не известно. Наверное, никак не могут понять, что с ними сделали, чем и перед кем они провинились. Иногда заводят между собой разговор на эту тему. В час по слову проронят.
И так, выходит, невиновны, и этак, и начальник к ним благоволит, а домой нельзя, статья какая-то не пускает. Тают и вятские крепкие мужики.
Паек, работа, мороз, убивают медленно, но неотвратимо. Всех. Я карзаю. Два вальщика, один кряжовщик, один карзовщик и «лошадки» — смертельная связка. Никому нельзя перевести дух, остановиться. Остановишься — бригаду задержишь, лишишь товарищей сталинского премиального блюда. Карзаю. Карзаю.
Нет мыслей. Нет намерений. Нет сил. Ничего не вижу, не слышу, не воспринимаю. Одно желание пока не угасло: хочу есть. Не пеллагрик, значит.
8. “КОГО МЫ СТОРОЖИМ?”
«КОГО МЫ СТОРОЖИМ?»
Морозное красное солнце выкатывается из-за темного леса. Нестерпимо ярко сияет свежий снег. Черные бараки. Ограда из колючей проволоки. По углам зоны — вышки. На вышках — часовые.
Развод. Ждем начальника лагпункта.
Мужчины. Рядами. Колоннами. «Контрики». Изможденные, серые лица. В глазах — пустота. Не положено «контрику» иметь видящие глаза и смотреть в глаза начальнику тоже не положено, И в сторону, когда начальник с тобой говорит, тоже нельзя смотреть. Можно упереться пустым взглядом в блестящую пуговицу на бушлате.
Начальника нет. Охрана нервничает.
Охрана, в основном из бывших колхозников, отслуживших в армии. Домой в колхоз возвращаться не захотели. И им предложили Службу в спецвойсках: будут деньги, харчи, паспорт. Сиди с винтовкой у костра, ничего не делай — вот и вся служба. Соглашались лентяи, подонки. Их обрабатывали: будете охранять тех, кто вас в колхозы сгонял, тех, кто «перегнул», у кого было «головокружение от успехов», — троцкистов, бухаринцев. Товарищ Сталин их поправил. А мы будем перевоспитывать.
Охранники люто ненавидят политических. «Кого мы сторожим? — наставляет их начальник лагпункта Утемов. — Мы сторожим врагов народа, шпионов, диверсантов, личных врагов товарища Сталина. Стреляйте по им при первой попытке к бегству. Ясно?».
Растолковывает непонятливым: «Стрелять по ему, а потом два раза в воздух».
Каждую бригаду охраняют два стрелка. Очертят прямоугольником делянку. «За черту — не смей».
Зимой возле охранника — костровой. Обслуживает его, чайком балует. Сидит охранник у костра в огромных валенках, в полушубке. На полушубок накинет тулуп. Раскраснеется от кострового тепла, от свежего морозного воздуха, от сытного завтрака. Наблюдает за арестантами. Час, два, три...
Тупеет.
Стоим. Ждем. Начальника все нет.
А мороз жмет. Одеты кто во что: в летние брюки, в тряпки, в рванье. Фуфайка на вате — роскошь. Обуты почти все одинаково: чулки из брезента. К ним пришиты подошвы из автомобильных покрышек. Головные уборы у всех стандартные — знаменитые арестантские треухи.
Люди против людей.
Утемов пришел. Белый полушубок на нем, высокие, выше колен, валенки. В обоих карманах по нагану.
Обходит строй. Показалось, что кто-то дерзко посмотрел на него.
— Ну чаво? Чаво, как волк, смотришь!
И наганом с размаху в лицо. В зубы. В лоб. Отвел душу, пошел дальше. Бьет, не глядя, все равно ему, куда придется удар, лишь бы посильнее.
Малограмотный, дремучий параноик. Выслужился до начальника лагпункта из рядовых конвоиров.
Весь день на ногах. Служака. Хорошим мог бы хозяином быть.
Люто ненавидит горожан, людей образованных, интеллигентных. Понимает, что они понимают, что он туп. И охранники это понимают. И что нет им в колхоз ходу, что от родины они отказались по своей воле, тоже понимают, что навек связали свою судьбу с лагерями, зеками, «контриками»...
Мучают заключенных с наслаждением, сводят счеты.
Они — свободные люди. Не в колхозе, где у них все отобрали, где всех сделали нищими, где жить своей особенной жизнью — много работать, сытно есть, ставить крепкий дом, обзаводиться хозяйством — значит оказаться раскулаченным, повязанным, увезенным в лагеря, не в городе, на «лимитке», с пропиской без права на жилье, а на вольных хлебах, на государственной службе.
Сталин тоже понимал, что окружающие его старые большевики-интеллигенты понимают его.
До меня очередь дошла. Начальник дохнул перегаром:
— Матрос, что ли?
— Нет.
— А чё у тебя сапоги рыбацкие?
— Это не рыбацкие, охотничьи.
— Бежать собираешься?
— Нет.
Повернулся к взводному:
— Смотри за ним в оба.
Попал на глаза начальнику. Это — гибель. Выделен из толпы, из темной арестантской массы.
Задумался я.
Зима сорокового года была на исходе.
9. ПОДДАННЫЙ ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА
ПОДДАННЫЙ ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА
Мороз за тридцать градусов. И потому — выходной. В бараке жарко натоплено. Сушатся у печи портянки. «Контра» штопает одежки, блаженствует на нарах.
Владимир Николаевич Янушкевич рассказывает о кутежах, о загранице. Читает по-французски Беранже.
По-французски никто не понимает, но все чувствуют красивую музыку стиха. Хорошо.
Родной брат Владимира Николаевича был начальником штаба Российской армии. А сам он служил в Петербурге начальником архитектурного управления. Окончил Художественную академию во Франции. Владеет языками: конечно, французским, немецким, английским. Имеет состояние во Франции, как говорят, несколько миллионов рублей. Из России после революции не эмигрировал. И вот теперь перевоспитывается Советской властью в лагерях. Каждый месяц из Парижа дочери высылают ему по две посылки. Два больших чемодана, обитых крокодиловой кожей, доставляются в лагерь. А в них — шоколад, мясные консервы, паштеты, колбасы, фруктовые порошки.
Чемоданы заключенному не полагаются. За ними от самой Москвы строго наблюдает самое высокое лагерное начальство. За чемоданами Янушкевича—очередь. Их распределяют, согласно положению, в сложной иерархии ведомства Ежова.
С Янушкевичем беседы вели чины в штатском из Москвы: «Переведи в Союз свои миллионы, и мы тебя отпустим. Ты государству миллионы — на строительство социализма, государство тебе — свободу». На эти предложения он вежливо отвечал: «Я вам не верю. Вы меня обманываете с 17-го года. Вы всех обманываете. Пока миллионы у моих дочерей, вы до них не доберетесь».
Его не бьют. Ждут, что он сдастся.
Получив посылки, он съедает две-три шоколадки. Остальное раздает тем, кто находится рядом, кому особенно плохо.
В лагере он уже два года. Обжился. Носит кожаное пальто, шляпу, шарф.
На лесоповал его не гоняют — стар.
Это человек из другого мира, убежденный монархист, идейный враг Советской власти. «Подданный его Императорского Величества», — называет он себя.
Я слушаю его и думаю, чем он может мне помочь. Присматриваюсь и к другому «подданному» Михаилу Порывкину. Он до октябрьских событий был командиром линейного корабля «Гангут», а после них работал в штабах разных морских соединений, в Военно-морской академии. Оттуда его и взяли.
Интересно было слушать его. «Революция не такая уж плохая штука, - говорил он. — Но ее оседлали темные личности: Ленин — фанатик от уголовщины вперемешку с политикой. От уголовщины потому, что допускал ненужное насилие, убийства, демонстративно якобинствовал. Человек позы». «А Троцкий?», — спрашивал я. «Переучившийся еврей, перепутавший жизнь с театральной сценой. Он вел себя в Жизни, как на театральных подмостках».
О Сталине молчал. О Сталине молчали все заключенные.
Хорошо говорил Михаил Порывкин. Но в деле, которое я задумал, он ничем мне помочь не мог. И я искал, искал тех самых, которые хотят и могут сделать невозможное.
Вася Иутин, одессит, мошенник, подделывал банковские документы и получал на них деньги. Попался. Посадили.
Он на баяне задушевно играл. Охранники брали его на попойки. Выпить давали. Встретились как-то наши взгляды, и поняли мы друг друга. «Надо готовиться».
Тарасов Саша, дружок Васин, бухгалтер-растлитель с восьмилетним сроком, тоже давно решился на дело и ждал удобного случая.
Удобный случай — весна. Мы начали готовиться. Саша выходить мог из зоны. Три топора добыл. Зарыли их в землю. Су-
харную крошку в тряпках припрятали, спички. Я сменял свои крепкие еще сапоги на лагерные и 20 рублей денег, 20 кусков сахара, 600 граммов хлеба. Владимир Николаевич дал мне новую телогрейку.
В конце апреля в реках начала прибывать вода. Поплыли из верхних лагерей «глухари» — плоты из бревен размером восемь на восемь метров. Полая вода выносила их из озер, из низин, из небольших речушек на Вятку. На сплоточном рейде, в низовьях их ловили, связывали в тяжелые плоты, ставили на них рубленые дома на продажу и гнали их вниз по Вятке, по Каме, в Россию.
29 апреля — новолуние, самая темная ночь. Наша ночь.
10. “СТРЕЛЯЮ НА ПОРАЖЕНИЕ”
«СТРЕЛЯЮ НА ПОРАЖЕНИЕ»
На вахте яркая лампочка. Она слепит и часового на вышке, и вахтеров.
Ползем в конусе тени. Землю под проволокой крошим топорами, выгребаем. До часовых метров 80. Прорыли проход. Ползем к лесу, к реке. До часового 90 метров, 100, 200. Наконец берег. Ждем «глухаря». Плывет. Бросаем веревку. Не вышло. Не зацепилась веревка. Бросаем еще. «Глухарь» уносит. Ждем следующего. На этот раз получается. Прячемся между нижним и верхним слоями бревен. Плывем. Вася Иутин, профессиональный мошенник, Саша Тарасов, бухгалтер - растлитель. Я — контрик.
А Вятка у Кирса, как назло, петляет. Рассветает, и слышим два выстрела. Недалеко уплыли от неволи. Два выстрела — это «побег». Нас ищут! Товарищам моим, поймают, — по пять лет накинут, а меня пристрелят на месте, статья у меня такая, что можно на месте.
Двое суток не высовываем носа. Плот прибивает к левому берегу. Выходим. Темно. Звезды. Чистое небо. Находим Полярную звезду. Решаем идти к железной дороге. Ночь коротаем под елкой на пригорке. Без костра. Прижимаемся друг к другу. Замерзли. Живые. Спим. Бодрствуем. Дрожим от холода и сырости.
Утром выходим на старую гарь. Черные обгорелые деревья. Мертвая вода вперемешку со снегом. Вывороченные из земли
корни. Бредем через этот ад, проваливаясь по пояс в ледяную черную кашу. Эту гарь называют «вятлагерской».
Пожар случился жарким летом 36-го года. Горели леса. Сгорели несколько лагерей вместе с заключенными и охраной. Команды спасаться не было.
Пересекаем лесную дорогу. Замечаем следы собак и кованых сапог. Уходим в сторону от дороги, в болото. Страх гонит. Василий заваливается в трясину. По грудь. Вытаскиваем.
Идем на юг. Куда идем? Неважно. На юг, на юг. Куда-нибудь выйдем. Подальше от зоны. Идти и идти. Затеряться в лесах.
Я бежал, чтобы выжить. А выжить я мог только в воровской среде. Знал: даже в глухомани таежной, в какой-нибудь поисковой партии меня найдут и потащат на дыбу, на конвейер.
Стать уголовником. Воровать, грабить! В антимир. Только чтобы дышать, жить. Жить, жить, жить. Видеть солнце, небо, слышать птиц. И чтоб не было охранника с винтовкой. Не смог бы — знаю. Но тогда казалось — смогу.
Сутки. Двое. Выходим к Вятке. Еды нет. Перебиваемся шиповником — тем, что зимой не склевали птицы. Боль в животах. Сил идти нет. Падаем. Ползем. Вася совсем расклеился.
— Хана нам. К жилью подаваться надо.
Саша тоже сдает. Решаем искать жилье чтобы раздобыть еду. К реке. Высокий, извилистый берег. Продрогли. Разводим костер. Сушимся. Греемся. Смотрим на огонь.
Из-за поворота — моторка. Прозевали. Нас заметили. Уходим от берега. На юг. К железной дороге. Выходим на поляну. Овсяное поле. Колоски. Прошлогодний урожай. Собираем. Жуем. Забыли про все. Жевать! Есть! Жить!
Сзади выстрел. Куда бежать? Справа и слева — люди с двустволками. Оперативник с наганом.
— Ложись! Стреляю на поражение! Легли. Набежали человек семь-восемь. Наставили двустволки.
Пошли в деревню. В сельсовет привели. Народ собрался, бабы шепчутся:
— Троцкистов поймали.
Слышу, по телефону спрашивают:
— Зубы выбиты?
— Да, — отвечает.
— Ну, это они. Доставьте на ближайший лагпункт.
— Утром доставим.
Спать положили в красном уголке. Сена разрешили постлать
на полу. Дали что-то поесть. Бабы смотрят на нас, охают. Картошки принесли, хлеба. Тепло стало, сытно.
Утром умылись. Женщина полотенце подала. Белое.
Вася плачет. Наши дни сочтены.
Было. Двух беглецов привезли в лагерь. Возле ворот спустили на них собак. Будто сорвались собаки с привязи. Накинулись они на беглецов. Катают по земле, грызут. У одного глаз вырвали. У другого живот располосовали, кишки тащат, а он живой еще, кричит.
Они бежали из бригады, с делянки. Это называлось «на рывок».
Была весна. И они не выдержали, рванули. Их довели до лагеря и устроили показательную акцию.
Утром нас повели в ближайший лагпункт.
11. “Я — СЫН ТРУДОВОГО НАРОДА”
«Я — СЫН ТРУДОВОГО НАРОДА»
Привели. Знакомое место. Третий участок, где Самсон начальником! Вахта приняла дружелюбно.
— В барак!
Заключенные в лагерях уже знали, кто ушел, сколько времени продолжались поиски. Пока охрана искала нас, никто не работал. У охраны не было майских праздников. Зато они были у заключенных. «Во дали!», «Контрик» ушел!»
Так что зона тоже приняла нас дружелюбно, на благонадежность не проверяла.
Зона — штрафная. В ней те, кто прошел Беломорканал, Соловки, имели опыт выживания. Система пропустила их через себя и сделала такими, какими только и должны быть люди, чтобы выжить в ней. «Ты умри сегодня, я — завтра».
Машина протаскивания людей через лагеря работала методично, наращивая обороты, пожирая молодых, здоровых, сильных, нравственных людей и выдавая лес, руду, заводы, новостройки, дороги, шахты, трупы.
В зоне — рецидивисты, убийцы, нарушители режима, скандалисты, те, кто продолжал грабить и в неволе, до конца испорченные малолетки — побочный продукт системы.
Мы об этом слышали, теперь увидим.
Нар в бараке нет — сожжены. Полов в центре барака нет -
сожжены. Полы только вдоль стен. На них одеяла, телогрейки, ватники,«зойки», «люськи», «зинки»[1].
На тряпье играют в карты. «Кто хочет вкусно пить и есть, прошу напротив меня сесть».
— Па-а-шол!
— Бита!
— Не лепи горбатого![2]
— Мой туз!
— Каре!
— Транспорт с кушем![3]
— Загибаешь!
Здесь «контриков» нет. Играют жулики-аристократы: ловкие руки, ясная голова, кураж, риск.
В столовой — портрет вождя в гирлянде из бумажных цветов. «Через честный труд — к досрочному освобождению!». «Труд облагораживает человека!».
Клуб со сценой.
«Я — сын трудового народа,
Отец у меня — прокурор.
Он сына лишает свободы,
Не знает, что сын его — вор»
Не работать. Никогда. Ни при каких условиях. Ждать счастья, удачу. Грабить, воровать. Хрустальная мечта проституток — потаскаюсь, а потом найду хорошего мальчика.
За выход на сцену — война. До драки, до ножа. Жулики любят играть, художественные натуры.
Ставят пьесу Шкваркина «Чужой ребенок». Артисты накрашены. Напудрены. Умопомрачительные костюмы. Играют вдохновенно, поют с чувством, страстно, с надрывом.
«Помнишь, мать, как я играл на сцене,
Веселил рабочий весь народ.
И ты часто, часто вечерами
Поджидала сына у ворот».
В пьесах заняты женщины. И можно — за сценой, под сценой, между кулис, среди декораций. Три, четыре, пять, шесть человек одна артистка за репетицию обслужит.
«Пропал сука!»[4]. «Сука» — Женька Мадьяр, ссучившийся вор с Украины. Его привезли на пересуд и оставили в зоне.
[1] Педерасты, растленные малолетки.
[2] Не обманывай.
[3] Увеличение ставки.
[4] Вор, открыто сотрудничающий с администрацией.
Он приехал сукой с Колымы. Самсон пригрел. Допустил его в самоуправление. Женька выходил за зону без охраны, развивал заключенных по бригадам, выгонял на работу — не блатарей, конечно, не воров, мужиков.
И вот он пропал. «Пропал сука!». Как «Да здравствует!» несется эта весть по зоне. Вслед за ней еще одна: «Охранник уронил в уборной портсигар. Польский. Серебряный. Кто достанет, получит пайку хлеба».
Нашлись желающие. Шакалы. Схватили черпаки, побежали. Ищут. Вонь на всю зону. Нашли ногу в сапоге. Сапог — Женьки Мадьяра, и нога — тоже его.
В зоне есть БУР — барак усиленного режима — для нарушителей. Две бригады отказались выйти на работу. Две бригады — в БУР. Штрафники воют, как волки. Днем и ночью.
Веселая зона у Самсона.
Леха Цыган из другого барака — вор, красивый, с голосом бархатным, с хрипотцой, с манерами барина. Мальчишку Герку, новенького, с этапа уложил с собой. Герка убежал в барак к ворам: «Я че, «зинка», что ли?».
— Га-га-га!
— Ги-ги-ги!
— Я не «зинка»!
— Уделай Леху.
Повар топор принес. Схватил его Герка и — в барак к Лехе. Рубанул его по затылку. Леха поднялся с нар, дошел до двери — с раскроенным черепом, рухнул.
«10 лет Герке светит». «Вышка». «Не дорос до вышки, а десятку дадут».
Богатая жизнь. Красивая жизнь. Содержательная жизнь. И все в ней — игра, и все — настоящее. «Зинки», онанизм, песни с надрывом, поножовщина, карты, драки, ругань.
«Поляков привели!».
Поляки — интернированные, штатские. Их окружают, мгновенно обирают, раздевают. Сдирают одежду. Они ничего не понимают. Их бьют.
Вся эта одежда потом проигрывается, перепродается охране за водку, спирт.
Система работает.
Этапы идут один за другим.
12. БИТЫЙ ФРАЙЕР
БИТЫЙ ФРАЙЕР
За мной пришли.
— Воры тебя кличут. Ты не давал пацанам воровать сало у попов. Иди, сука.
Пришел. Сидят на нарах — десятка полтора. Разодеты в пух и прах.
— Про тебя плохо говорят.
— Что?
— Детишкам воровать не давал.
— Не было такого.
— Женек, Жуйков, где ты? Не давал?
— Не давал. Он же политический.
— А-а! Так ты фашист!
Оглоблей по спине.
— Беги!
Бегу. Вдогонку еще раз с размаху. Хрустнула кость. Бегу.
Бьет охранник — остановится когда-то. Не убьет насмерть. А эти — сами не знают, что сделают через минуту. Скажут потом: «Не его случай был» Я не хочу не своего случая. Бегу.
Обычно после такого «знакомства» жертву начинают добивать. Травят долго, пока не сживут со свету. Мне повезло. Бывший малолетка Валька Ли (он был в моей бригаде) заступился:
— Я выручу тебя. Скажу, как было дело. Я же знаю.
И, действительно, выручил, и меня не добивали. Про меня стали говорить: «Битый фрайер» С оттенком уважения.
Я ждал своей участи.
Дождался. Позвали к Самсону.
Самсон с наганом.
— Садись. Узнал?
— А как же? Не знаю вашего отчества, гражданин начальник.
— А отчества не надо. Самсон я.
Поговорили.
— Я дал заявку на отправку в Кировскую тюрьму. Но конвой что-то не идет. Еще день подожду и сообщу на ваш лагпункт. Тогда за вами придут оттуда. А доведут или нет до места — ты сам знаешь. Поведут всех вместе — останешься живой. Отделят от подельников — считай, что покойник. Мой со-
вет: если поведут одного, бросайся на стрелка. Он тебя застрелит. Без мучений умрешь.
Молчим.
— Ты мне веришь, что я сижу без вины?
Молчит.
— Я ничего не могу сделать. Знают про вас в области, знают в отделе мест заключения[1]. Много шума. Нагло сработали. Утемова сняли. Пьет он, беспробудно, пятый день. У него жизнь кончилась. В лагере тебя не простят.
Судьба твоя — конвой. Придут первыми стрелки из Кирова — считай, в рубашке родился, из зоны — не взыщи. Разговаривать больше не могу. Жди.
Ждал сутки, двое. Когда прикончат? Как — собаками, прикладом, выстрелом?
Утром позвали на вахту.
— С вещами.
На вахте выдали каждому по краюхе хлеба, сахар. Этап. Куда? Хлеб — знак хороший.
Три милиционера. Как три ангела-спасителя. Милиционеры, — значит Кировская тюрьма. Поживем еще.
—Тарасов!
— Я!
— Иутин!
— Я!
— Дьяконов!
— Я!
Все на месте. Готовы в путь. Но что это? Четверо охранников из нашей зоны! За нами.
— Пошли!
— Куда пошли? — оторопели милиционеры.
— Наши люди.
— Мы уже оформили документы.
— Они — наши!
Милиционеры схватились за наганы.
Стрелки передернули затворы винтовок.
— Где Самсон?
—Зови Самсона!
Идет.
— В чем дело? Вы, — стрелкам, — опоздали! Плохо службу несете! Я вам еще вчера сообщил, что они у нас!
Милиционерам:
[1] При облНКВД.
— Забирайте! Уходите! Надоела ваша ругня!
Стрелкам:
— Что вы тянули? Не могли на полчаса раньше прийти! Не могу я теперь ничего сделать!
Эти слова — симфония жизни. Эти слова — сама жизнь.
Бегом. Бегом — на железнодорожную станцию. Быстрее, быстрее. Милиционеры не поспевают, чертыхаются. Чертыхайтесь, спасители наши, даже наганом по башке можно, ничего, она привычная, выдержит.
Бегом, бегом. Как бы не переменилась наша судьба. В вагон. В тюремный. За решетку! Ждем. Ждем. Ждем. Нет поезда.
И вот наконец-то прицепили наш вагон к составу. Поехали. Колеса поют: «Жить! Жить!». Сердца в унисон им стучат: «Жить! Жить!».
— Что заскучал, битый фрайер?
Это — Вася Иутин. Улыбается до ушей.
— Да так, Вася, Утемова жалко.
— Га-га-га!
Милиционеры всполошились, недоумевают: в тюрьму везут, а они радуются. Странные люди.
13. ЛЕГКО ОТДЕЛАЛСЯ
ЛЕГКО ОТДЕЛАЛСЯ
В тюрьму. На пересуд. Накинут срока за побег и снова — в лагерь. Но это когда будет. А пока — просторные камеры. Народу мало. Нет клопов. Книги. Баня. Чистое белье. Окно без решеток. И — меня «повели» по бытовой статье! Я числюсь как беглец.
Три дела лагерных было. У товарищей по десять, по восемь лет записано. Они — бытовики. У меня — всего пять. И мое дело последним просматривали. И статью просмотрели. Не обратили внимания на статью!
В камере публика с культурными запросами.
— Валя, тисни роман!
Тискаю. Пересказываю «Курильщик опиума» Клода Фарера. Вспоминаю книгу страницу за страницей, подробно, в деталях, в сценах, с прямой речью, описаниями обстановки.
Слушатели переживают. Глаза горят. Кулаки сжаты.
Потом несут мне продукты. Угощают.
«Сука!» — нет. «Падла», «контра» — тоже нет. Полтора месяца как отпуск.
Дело закончили. Суд — в райцентре, в Омутинске. Привезли
в Омутинск. Передали районной милиции. Милиция определила в КПЗ.
А у лас богатые сроки: пять, восемь, десять лет. И еще добавят. Засуетились милиционеры.
— Ребята, у вас деньги есть? Что вам надо? Мы не переворачиваем парашу, не выплескиваем содержимое в лицо охранникам, не ломаем нары. Милиция обеспокоена, ждет от нас какого-то подвоха, чего-нибудь необычного.
— Может, продуктов каких купить?
Жируем. Блаженствуем, ждем суда.
На суде судьи полюбопытствовали:
— Расскажите, как бежали.
Рассказываю про другое:
— Не виновен я. Сижу без всякой вины. Я не антисоветский агитатор. Первый суд шел с нарушением процессуальных норм. Судьи глядят на потолок, на стены.
— Мы — районный суд. Не наша компетенция — разбираться в том, о чем вы говорите.
— Я убежал от несправедливого приговора...
— Последнее слово вам — по существу дела.
— Прошу суд решить вопрос о моей невиновности по основному приговору.
Прибавили мне еще два года к пяти первоначальным. Двух отсиженных как не бывало. Товарищи поздравляют:
— Легко отделался.
Вернули нас в Кировскую тюрьму. Распределили по разным камерам. Куда теперь моя дорога?
Арестантское «радио» передало: «Севжелдорлаг» светит тебе северным солнцем».
«Радио» не ошиблось. Привезли в Котельнич. Там формировали большой этап. Полторы-две тысячи человек надо было отправить на стройки народного хозяйства. И сделать это быстро.
«Товарищ Сталин..», «Пятилетка...», «Коммунизм...», «Да здравствует великий вождь».
Подогнали состав. Десятка три вагонов. Над ними провода протянуты — связь. Охрана в вагонах — впереди поезда, в середине его сзади. На крышах пулеметы, прожекторы.
«Великий вождь!».
За последним вагоном чудо тюремной техники — грабли. Зубья в сантиметрах 20—25 от шпал. Грабли — чтоб выгребать тех, кто вздумает бежать, сделав дыру в вагонах.
Но были такие смельчаки-везунчики, которых не выгребали. Распластаются. Сольются с землей. И ждут. Смерти или жизни. И выпадала жизнь.
Поехали. На восток. Котельнич. Миновали мост. Моя лесоперевалочная база. Мой катер в запани.
Лето. Ребятишки купаются. Девушка на берегу. Плачу. Кричу. Слез нет. И губы сомкнуты. Едем. Стоим. Решают — куда нас направить. Повернули состав на север, на Котлас. Кончился отпуск.
14. КОТЛАССКАЯ ПЕРЕСЫЛКА
КОТЛАССКАЯ ПЕРЕСЫЛКА
Город в городе — Котласский пересыльный лагерь — пересылка Подъездные железнодорожные пути. Пакгаузы. Огромный, в три этажа, дом-барак. Палатки Боезентовый временный рай на 30 тысяч человек.
«Рыскало»[1]. Собаки, Вышки. Пулеметы. Полоса вспаханной земли. «Вышел на полосу — стреляем на поражение». Колючая проволока.
Длинный ряд уборных Два барака образуют зону. 12 зон. Из зоны в зону проход воспрещен. Но зеки проходят — в женскую.
Моя зона — десятая. В ней — бытовики, воришки. Блатняков мало. Неубедительный какой-то контингент.
Овсянка, вареный горох с томатом — два раза в день, по черпаку. И хлеб. Рай. Рай.
Каждый почти день приходят этапы поляков. Все в военной форме. Рюкзак с вещами. Кожаные желтые сапоги. Короткие широкие голенища. Подошва — тоже из кожи. Таким сапогам сносу нет. Конфедератки. Мундиры — из тонкого сукна.
Строем, отделениями, взводами. Порядок. Дисциплина. «Пан вахмистр!». Беспрекословное подчинение. Команды выполняют бегом. Ни одного офицера.
Грабить. Первая мысль у зеков, когда они видят поляков, — грабить.
Но их много. Когда много, грабить невозможно. Но вот один отстал от всех.
На него «шакалы» — сворой. Облепили. Разбежались. Се-
[1]Вдоль ограды проволока, на ней — кольцо, цепь, на цепи — собака рыскает.
кунда, миг — и поляк в одних подштанниках. Охрана смеется. Охрана довольна. Польский мундир достанется охране — за водку, за харч.
От охраны подмога спешит к поляку.
— Нельзя! Разойдись!
Цивильные люди поляки. С вещмешками, с чемоданами идут в лагеря. Сытые. Крепкие. Здоровые. А в глазах — паника, ужас.
Бежали от немцев. «Братушки, спасите!». «Спасали» — на Вычегду, на Печору, на Северную Двину — кого куда.
«Почему одни солдаты и нет офицеров?».
Мы не знали про Катынь.
Пересылка жирует. Идут поляки. Этап за этапом. «Да здравствует коммунизм — светлое будущее всего человечества!». «Все на строительство Северо-Печорской железной дороги!».
Северо-Печорская железная дорога — спрут. Питается зеками из Котласа.
Дорогу тянут на Воркуту сразу из пяти точек миллион человек. Только зеки. Контингент ненадежный, большой отход. Отработал — в отвал! Следующий! Следующий!
Этап за этапом. Дорога нужна позарез. А люди — народятся новые.
В пересылке зашиваются. Пересчитывают арестантов, формируют этапы на стройки, «приход», «отход», «убыль». Неразбериха. Теряются документы, «дела». Охрана работает день и ночь. Охрана не высыпается. Начальство тоже измотано бессонницей.
Великие стройки социализма требуют великих жертв.
Пересылка полна покойников. Дизентерия собирает щедрый урожай. Полтора десятка трупов каждый день. Хоронят их на кладбище на горе. Общую могилу роют экскаватором. Покойнику — фанерную дощечку на правую ногу. На ней нагретым гвоздем выжигают номер тюремного дела. Лицо заворачивают куском простыни.
Мой номер — 114851-й.
Был человек — нет человека. Нет человека — нет проблемы. В моем батраке — шушера, воришки. Саша-«интеллигент». Боря-«футболист».
Боря — квартирный вор из хорошей семьи. Ворует с детства. Один раз сидел. Сидел так, что семья и не узнала.
Жена Люся. Была.
Ранним утром шел Боря по дачному поселку. Видит — открытое окошко. Манит это окошко Борю, тянет, завораживает.
Боря не выдерживает, снимает туфли и — в окно. Видит — кровать. Кто-то спит.
Часики на столе. Шифоньер, платья.
Кровать скрипнула. Боря присел за спинку. Девушка откинула одеяло, поднялась, увидела Борю. Боря ей сделал рожки. Девушка упала без чувств. Боря — в окно.
В девушку влюбился. Нашел. Познакомился. Кольца, брошки дарил. Подворовывал. Попался. Девушка на суд пришла. «Милый». Девушка приехала к нему в Котлас: «Ты не футболист?». «Нет, — сказал Боря, — я член партии и не буду больше воровать». Девушка влюбилась в него еще больше.
Боря — вор-спортсмен, вор-артист. Творец. Он шел на дело только по вдохновению, по непреодолимому зову.
Боря прыгал с поездов на чемоданы. Украл — выпрыгнул, чемодан амортизирует удар о землю.
Такой человек не мог долго томиться в пересылке, ждать распределения на зону. Он каждую ночь с товарищами копал туннель к крутому берегу Двины. Землю незаметно высыпали в уборные, прятали в бараке под нарами.
Копали из барака — он и еще 16 зеков с вечными сроками. Копали месяц. Торопились. Вымотались. На 70-м метре увидели звезды.
Решили: уйдут семнадцать своих, а потом — фрайера — кто хочет. Чем больше уйдет людей, тем лучше. Больше работы охране, больше шансов уйти.
Боря мне предложил:
— Уйдешь?
Я уходить не хотел, вспомнил последний побег.
— Дай подумать до вечера, — ответил.
Вечером все беглецы напились. Выпили четыре литра денатурата, одурели. Разговорились о деле. Солдат, осужденный услышал, побежал на вахту. Тревогу объявили. Стрелки с ломами подкоп нашли. Похватали тех, кто хотел бежать.
Устроили шмон[1]. Построили всех, пересчитали. Людей из нашего барака перетасовали, раскидали по другим.
Солдата зеки удавили — ночью, сонного.
А мне вскоре после этих событий выдали «путевку» в лагпункт Главного управления железнодорожного строительств НКВД, говоря проще — на «головку».
[1]Обыск.
15. НЕ ДОСАЖДАТЬ ВОЖДЯМ!
НЕ ДОСАЖДАТЬ ВОЖДЯМ!
«Широка страна моя родная!». И от Москвы до самых до окраин — лагеря, зоны. Вышки, пулеметы, бараки, колючая проволока, собаки, конвой.
Страха перед неизвестностью не было. Я прошел уже многое из того, что проходят зеки со стажем, и меня трудно было чем-нибудь испугать, сломить, подавить.
— Вот козлы, вот лучок[1]. Будешь разделывать лес на рудо стойку, пилить то есть по длине. Норма — 12 кубометров в день.
«Головка» — не Кирс. Ближе к начальству. Начальство — из инженеров, лесников, интеллигентов. Мордобоя нет.
Есть клуб. В столовой миски и ложки — как у людей. Перед выходом на работу дают горько-кислое пойло —отвар хвои с уксусом, в нем мука намешана. Пьем. Чтоб не загнуться от цинги. Еда — американская чечевица, отечественный овес, 750 граммов хлеба.
Износ медленный. Таем по чуть-чуть. Отхода почти нет.
Донимают клопы. Руку в щель между бревен, из которых сложен барак, сунешь, а их там — вместо мха горсть насекомых.
Лето, тепло и зеки спят на улице, подстелив под бок матрац, фуфайку. На улице — комары, мошкара. Заснул — пропал. Лицо, руки — сплошной, нестерпимо зудящий, кровоточащий волдырь.
У меня новый товарищ — Степан Степанович Балакин, в прошлом ведущий инженер-конструктор одного из оборонных предприятий. Он сделал весьма хороший снаряд. Испытали его. Снаряд танковую броню пробил. До вождя дошло. Значит, броня плохая, решил вождь — сделайте другую. Делали. Снаряд тоже переделывали, чтоб мог пробить усиленную броню. И в итоге к началу войны в серию снаряд не запустили. Поделился Степан Степанович своими мыслями по этому поводу с кем-то из коллег. Получил три года — «за разглашение».
Он был счастлив. Ему повезло. Коллег его замели после него по 58-й статье на десять лет.
Степан Степанович хочет бежать. У него есть план: спрятаться в вагоне с лесом и укатить в Россию. Поясняю ему: охрана
[1]Пила.
этот способ знает. У нее собаки натренированы на людей. Собака облает вагон. Его закрывают наглухо и гонят куда-нибудь подальше, подольше. Вагон доставляет на свободу труп.
Степан Степанович слушает внимательно, поражается моему опыту.
На железнодорожной ветке мотовоз стоял. Я — к десятнику: «Посмотрю, в чем там дело, почему стоит?». «Посмотри», — был ответ.
Обследовав машину, убедился, что можно ее отремонтировать. К нарядчику пошел: «Я сделаю мотовоз». «Делай». «И что мне?». «С кубатуры сниму».
Это спасение! И я спас себя. Меня на мотовоз определили — подавать вагоны под погрузку. Прежде это вручную делали.
Дали одежду получше. У меня время свободное появилось. Можно, думаю, не бегать, отсидеть весь срок
Пишу письма: Вышинскому, Калинину, Ворошилову, самому отцу и вождю. Прочтут, надеялся еще, разберутся, выпустят.
Не знал тогда, что письма зеков не выходили из лагпункта. Была такая команда: не загружать почту. Не досаждать вождям.
Письма писали все политические.
По выходным — кино. «Трактористы», «Свинарка и пастух».
Другой мир. Другая жизнь: красивая, чистая. Мы не знали еще размаха лжи, что опутала Союз. Мы не знали, что полстраны — ГУЛАГ, а остальная половина оцепенела в страхе, ужасе.
«Большой вальс». Музыка, любовь, танцы. Банальный роман примы венской оперы и короля вальса. Люстры, красивые залы, правильная речь.
Зеки смотрят и плачут. Молча, беззвучно — инженеры, механики, питерские рабочие, специалисты московских вузов — бывшие граждане.
Это было истязание. Рабам показывали честную, красивую жизнь, возвышенные чувства.
Что мы? Был лагпункт — нет. Была бригада — сгинула. Никто не вздрогнет наверху, если не станет зека.
Пришла какая-то комиссия. Построили нас. Спрашивают сроки, статьи, специальности.
По лагерю прошел слух: «Отбирать будут спецов, повезут в Россию на заводе работать».
Оказалось — неправда. Людей отбирали на строительство Северо-Печорской железной дороги. И меня отобрали.
Торс. Мышцы. Подходящий кадр.
К тому же — бегать любит, красная полоса на формуляре, ЧСР[1].
Зачем ему здесь быть? Еще отсидит весь срок и что тогда — освобождать?
«На строительство железной дороги!».
[1] Член семьи репрессированного.
16. У ТЕБЯ ЕСТЬ СВОЙ ШАНС
У ТЕБЯ ЕСТЬ СВОЙ ШАНС
49-й лагпункт третьего отделения «Севжелдорлага». Начальник — в галифе с красным кантом. Губы накрашены. На голове — кубанка. В руке — стек. Играет им начальник Нина Павловна, обходя строй пополнения после рабочего дня. И, играя, — по лицу зеку. Речь держит:
— Опять моя сволочная администрация начудила. Недоделышей-интеллигентов прислала... Смотрю я на вашу работу и иначе, как псковскими лидерами, назвать вас не могу.
Она говорит это, едва раскрывая свой красивый рот, и на лице ее — высокомерно-презрительная улыбка
Раз в неделю Нина Павловна одевается во все женское, парится в бане, прихорашивается и являет себя Станиславу — благоухающую.
Станислав — из разжалованных лагерных следователей. Связался с заключенными-польками и погорел. Перевели его в охрану.
Появляется он у нас в зоне на лошади. Лошадь — картинка. Стремена, уздечки начищены, сияют. И сам Станислав — как пасхальное яичко.
Нина Павловна нас в этот день не видит. Перчаткой по лицу, по глазам не бьет. Нина Павловна раз в неделю женщина. А в другие...
Лошади были у нас. Лошадей начальница на трелевку леса не давала. Жалела. Зачем скотину мучить, если зек есть.
А как выражалась! От блатного арго, кудрявого мата могла перейти на чистую литературную речь. «Интересная сволочь», — говорили про нее зеки.
Мы тянули железную дорогу-времянку, укладывали многослойную отмостку: бревна вдоль пути, на них, часто, бревна по-
перек пути, на них — еще бревна, вдоль. И уже поверх всего — шпалы.
По времянке возили грунт, щебень: день за днем, месяц за месяцем — делали насыпь для основной дороги. В топи, в болота уходили наши силы и дни. Люди гибли от истощения, «при попытке», при подъеме паровоза-«овечки», что опрокидывался на горбатой времянке. Работы у похоронной команды хватало.
Под пенек — заряд аммонала. Рвануло — могила готова. На лицо покойников — аммональные мешки. В изголовье братской могилы — столбик.
«Следующие».
«Следующие» — этап синцзянских казахов, уйгуров. Не признавали они арестантскую фуфайку за одежду, ходили в своих полосатых халатах. Мерзли. Болели. В теплых вольных степях они привыкли к мясу, а в лагере их потчевали одной баландой. На исходе зимы ни одного человека из синцзянского этапа не осталось.
«Великая Северо-Печорская магистраль». «Для будущих поколений». «Светлое будущее.
Я держался. У меня хорошая работа была — лес валил. А если у вальщика хороший лучок да еще сноровка... У меня лучок не резал, пел. Нина Павловна как-то понаблюдала за моей работой, подошла, по плечу похлопала:
— Где научился?
— На «головке».
— А-а, ты с «головки». А родом откуда?
— Из Ленинграда.
— Тоже хотел Сталина убить?
— Почему?
— Все вы там нашего вождя ненавидите. Вас Киров испортил. Ну, не теряй бодрости. Работать можешь. Имеешь возможность освободиться досрочно. У тебя есть свой шанс.
Я стоял — руки по швам. Слушал, внимал. В лицо начальнице не смотрел. Нельзя мне смотреть ей в лицо.
Иногда Станислава подменял Боря Митропольский, зек-бытовик, Пробивной, энергичный, без каких-либо нравственных устоев. Он воровал с кухни сахар, муку. Ставил брагу, гнал самогон. Подвыпьет, бывало, хвастается: «Я был с ней».
Обнаглел он, язык распустил, и его пришибло сосной.
Мне удалось зацепиться за жизнь. Хорошо лучки правил. Сняли меня с «кубометров», сделали инструментальщиком. Работал и на вошебойке, в тепле, прожаривал арестантскую одежду. Мною были довольны. Никогда еще лучки не пилили так легко.
У меня появилось свободное время. Делал мундштуки, менял их на хлеб, сахар. Жил.
Пришел наряд на расконвоирование на Дьякова. Нарядчик спьяну фамилию не рассмотрел, ко мне подошел:
— Ты слесарь?
— И слесарь.
Кошу глаз в наряд и вижу, что не меня вызывают слесарить, а какого-то Дьякова, про которого все уже давно забыли. Молчу. Кто ж не хочет быть расконвоированным.
— Значит, пойдешь в Коряжму.
Пришел — к начальнику депо. Тот спрашивает:
— Ты слесарь?
— Я фрезеровщик-инструментальщик. Любую вагонную работу сделаю.
Слово за слово — разговорились.
— Оставляю, — подвел итог разговору мой новый начальник и на бланке написал записку, в УРЧ — учетно-расчетную часть:
«Выдать пропуск на бесконвойное хождение...».
— Как тебя, говоришь?
— Дьяконов. Валентин. Борисович.
Вот так я стал расконвоированным. До той поры мог пользоваться этой неожиданной полусвободой, пока не придет в депо мое «Личное дело». А «Личные дела» по канцеляриям ходят долго. На это и надеялся.
В депо была нужда в шаблонах, для измерения расстояния между рельсами. И никто их сделать не мог. Я такие шаблоны видел, знал, из чего и как их можно сделать. Пошел к начальнику депо Павлу Канцлерскому.
— Могу шаблон сделать.
— Давай.
За день управился. Отполировал рабочую поверхность шкуркой, мелом. Отнес работу начальнику.
— Из чего сделал?
— Из трубы.
— Где взял?
— Нашел. Валялась.
— А блеск откуда? Показал руки.
— Гони еще.
Понял меня начальник, мастеровой рабочий человек, земляк, спец из Ленинграда.
Не раз еще мои руки спасали меня, когда, казалось, все потеряно и нет надежды выжить.
Спасибо отцу. Он не сделал из меня барчука. За рейс, ко-
чегаром, из Ленинграда в Англию, за завод спасибо. «Стать хорошим сапожником не легче, чем говоруном-политиком,— говорил он. — Учись ремеслу, делу, остальное само придет». Я запомнил эти слова.
Я учился, и остальное — характер, сметка, сила — приходило само. Мне завидовали мои сверстники, сыновья и дочери новой советской элиты. Я был самостоятельным, много умел: стрелять, летать, мастерить, грести, играть в баскетбол, гонять на буйерах, а их съедала скука. Они завидовали моей уверенности, гордости.
Я возвращался с завода домой, и в кармане у меня был штангенциркуль. И я знал, как им пользоваться. Я читал чертежи, как они — пустые романы. Они это знали. Они посмеивались надо мной, разговаривая между собой, но втайне завидовали. Их беззаботная, обеспеченная жизнь была так однообразна. И так скучны были их разговоры. Они были никчемными, слабовольными, трусливыми, одинокими. И они понимали это, но вырваться из сладкой, сытой тюрьмы уже не могли.
Тогда, «на заре туманной юности», не знал я, не мог знать, что все, чему научился, что запомнил, постиг, пригодится, спасет меня не раз.
17. ЖЕНЯ КЛИМОВИЧ
ЖЕНЯ КЛИМОВИЧ
Девушка вся в черном, лицо закрыто платком, только глаза видны из под него, появилась однажды в мастерской, долго смотрела в мою сторону, подошла к станку.
Я отложил деталь.
— Вы не Валя Дьяконов?
— Я — Валя Дьяконов
— Вы меня не узнаете? Я — Климович.
— Ты — Женя? Климович?
Была девушка: не просто красивая — неотразимая. Высокие ноги, большая грудь, мягкий бархатный голос, сияющие глаза. Девушка, как из кино: обворожительная, ослепительная, уверенная в себе, недоступная, недосягамая Женя-Женечка.
И вот эта сияющая девушка, это чудо из той жизни, где жили вечно счастливые трактористы, кубанские казаки, свинарки и пастухи, — в какой-то Коряжме, в мастерских депо, среди зеков.
Она присела.
Плачет. Текут, беззвучные слезы. Смотрит, на меня и плачет, плачет. Выплакалась. Успокоилась. Разговорилась.
— Отцу дали десять лет без права переписки.
— Понятно.
— Меня взяли как ЧСР. Сразу же — на конвейер. Я ничего не подписывала. Они забывали кормить. Я была на пределе сил. Привели к следователю в комнату для допросов, в кабинет. Следователь, видно, из больших чинов, но без знаков отличия. Вальяжный. Гладко выбритый, розовый, откормленный, кожа лоснится. Заковский как будто фамилия. Вежливо так начал, с сочувствием: «Ты устала. Замучилась. Надо тебя покормить», Подал знак, в кабинет вкатили столик. Закуски, бутылка, на винную похожая. Следователь предложил выпить. Я выпила и поняла, что это было не вино, а крепкий ликер. Голова закружилась. Все поплыло. Как сидела на стуле, так и забылась. Пришла в себя на диване. Большой такой кабинетный диван. И я уже не девочка. Поняла все.
Следователь наблюдал за мной. Поднес воду. Снова полез. Я что могла с этим животным сделать? Он что хотел, то и творил. Устал, развалился в кресле.
Я поднялась. Юбка в крови. Подошла к столу, воды выпила,— три стакана, один за другим. «Пожалуйста, гражданин начальник, убейте меня! Я не хочу жить! Вы ведь можете! Убейте! Застрелите! Скорее! Скорее!».
Он выждал, пока я выговорюсь, и ровным, спокойным голосом начал: «Следствие обращается с вами гуманно. Я вас пальцем не тронул. А вы себе позволяете такие высказывания. Все от вас зависит. Мы же с вами будем друзьями».
Я бросилась на него. Кричу: «Я перегрызу тебе горло!».
«Дура! Истеричка!».
Двое в кабинет вбежали. Под руки меня подхватили, потащили по коридорам, в одиночку. Бросили на топчан.
Поднялась я. Плачу.
Щелкнул замок. Коридорный кружку воды зачерпнул в бочке: «Пей. Сегодня больше ничего не будет».
Выпила. Заснула. Забылась. Очнулась — следователь опять на мне. Билась головой. Матрац съехал. Он голову держит, чтоб не разбила. Встал. Постучал в дверь, вышел.
И началось.
Кто приходил, сколько раз — не помню. Допросы. «Подпиши». Не знаю, подписывала ли. Наверно, да.
Отвезли на Арсенальную, в общую камеру. Следствие закончилось. Восемнадцать дней длилось, потом узнала.
Стыдно людям в глаза смотреть. Противна сама себе стала. Женщины, как могли, успокаивали.
Приговор — решение особого совещания: 8 лет северных лагерей.
Конвойные еще два раза насиловали.
Горькая улыбка. Слезы. В глазах — черная бездна. Женя-Женечка!
— Жить не хочу. Убью себя, — глухим, не своим голосом сказала. — Мама письмо прислала. Ослепла в лагере. Сейчас ее, наверное, уже нет. И мне жить не хочется. И умирать страшно.
Она говорила. А вокруг — станки, грязные стены, хмурые люди что-то делали, входили, выходили из мастерской. Беззащитная, милая, простая, золотая Женя.
Мы встречались, виделись мельком, говорили.
Женя курила. Я вохровцам чинил оружие, делал какие-нибудь безделушки — зарабатывал на табак, хлеб. Делился с Женей.
Дышал на нее. Отогревал ее. Говорил с ней.
— Никому не говори, что с тобой было. Никому, никогда. Ты выберешься отсюда. Ты выйдешь замуж. Такую, как ты, никто не пропустит. Похорони то, что было. Забудь.
Она отходила медленно. Оживилась.
Отогрел я ее, отдышал, отнял у смерти. Только ночь в глазах у нее так и осталась.
«Женский этап привезли!».
«К гинекологу. На осмотр!».
«Девушек отделить!». «К начальнику!». «К охране!»
Ложись или сдохни. Одни выбирали последнее. Другие умирали вслед за ними — медленно. День за днем погибала в них Россия.
18. КЫЛТОВКА
КЫЛТОВКА
Не задержался я в мастерских, перебросили в Кылтовку неожиданно, спешно. Вечером команда:
— На выход! С вещами!
Этап — 50 человек — две теплушки.
«Едем в Княжпогост».
«Контрики».
«Фашисты».
Едем. Жулики вагон обшныряли. Люк нашли. Люк открыть можно!
Бежать? Не бежать? Куда бежать — в снег, в мороз, в ночь, в погибель? Все равно куда. На свободу!
— Прыгай!
Попрыгали жулики. Люк остался открытым.
Откуда ни возьмись — охрана. Заметили открытый люк.
— Кто убежал?
Молчание.
— А-а! Суки!
Дрова у печурки были сложены — полетели в снег.
— Загибайтесь! Паек вам? Хрен вам!
Охрана ушла искать беглецов. Их нашли, постреляли, трупы покидали на платформу.
Вагон продувается насквозь. Лязгали зубами от холода.
— Живы еще!
Живы.
Княжпогост — деревянный городок. Дома из лиственницы. Свежие. Горят на солнце.
На взгорье — большой клуб. Напротив — управление Северо-Печорской железной дороги.
Два лагпункта. КОЛП — комендантский отдельный лагерный пункт. В нем — строгости, порядок. Никаких злоупотреблений. Лагерное самоуправление. Жесткая, выдрессированная охрана. На вахте — вольные стрелки оперроты. У них свое именное оружие. Они ловят беглецов, сидят в оперзаградотрядах. Ликвидируют конфликтные ситуации. Часто — вместе с зеками. По зоне ходят с оружием, тройками. Гвардия лагерных оперов.
Кылтовка — отдельный лагпункт отдела железнодорожного транспорта Главного управления железнодорожного строительства. Государство в государстве ГУЛАГ. 10—15 тысяч специалистов-железнодорожников. Отборные кадры. Железнодорожная элита страны. Каждый пятый - шестой — из Ленинграда. Расчеловеченные спецы. Бывшие люди. Прошли через «конвейеры», тюрьмы, лагеря, зоны.
«Ты умри сегодня, я умру завтра».
«Хочешь жить — умей вертеться».
Продавай. Предавай первым. Опереди товарища. Рви. Жри.
Барак кондукторов, движенцев. Бараки паровозников, деповских рабочих, моторно-рельсовых, путейцев. Барак службы движения. Контингент — выпускники института железнодорожного транспорта, Ленинградского железнодорожного техни-
кума. Золотые медали, красные дипломы, проекты, зеленые замыслы, крылатые идеи - все в прошлом.
Снабженцы. Вагонники. Полный набор спецов. Минимум потребнбстей, максимум квалификаций.
Два женских барака. ЧОС — часть общего, снабження. ЧТС — часть техничестогр снабжения. Жулья, ворья нет. Одни «контрики». Нет пьяных драк, поножовщины. Блатные базара в Кылтовке не держали.
«Вот твой барак, Дьяконов».
Таких бараков я еще не видел. Стол. На столе хлеб. Большая булка. Зеленый лук в ящике. Кипяток. Не воруют.
Аристократический салон, а не барак. Не помру с голода. Еще поживу.
19. АФИНСКИЕ НОЧИ
АФИНСКИЕ НОЧИ
В Кылтовке один хозяин — Иван Калистратович Кериселидзе, Вано, короче.
По-русски говорит плохо. Малограмотный. Держит большой дом. В доме селекторы — лагерный и железнодорожный. Днем и ночью несут службу секретарши, дежурят дневальные. Кериселидзе — царь и бог.
В прошлом — зек-бытовик. Отсидел свой срок. Домой не вернулся. Понадобился земляку-кутаисцу товарищу Берия. Теперь ему и на севере хорошо.
«У Вано отборные девушки. Самые лучшие!». Вано звонит знакомым, друзьям: «Девушка нужна?» «Да-да. Была девушка. Ну, может быть, там раз, два... ».
Иногда Вано покидает дом — полную чащу. Едет к другу, начальнику дистанции пути Северо-Печорской железной дороги Магарадзе. Вано едет со своими девушками. Магарадзе предлагает ему своих.
На столах хрусталь и серебро. Шампанское, виноград, апельсины, шоколад. Коньяк и водка, колбасы, икра.
Афинские ночи под низким северным небом. Все есть у начальника лагпункта Вано Кериселидзе. Все есть у начальника части дистанции пути Магарадзе.
Я у Кериселидзе, шофером. Большое доверие. Жду своего начальника. Дремлю, пока он тешит плоть, обняв руль.
Вано возвращается утром, когда солнце уже выкатывается из-за леса, и туман тает, и роса на траве начинает искриться. Умиротворенный. Довольный. Блаженный Вано.
— Поехали.
На дороге работают «венколонны» — колонны венерических больных — несколько тысяч женщин. Подсыпают грунт, щебенку под полотно. Бери больше — кидай дальше. Кидай. Кидай. Сегодня и завтра, и всегда. Пока не сдохнешь.
В путейных частях легче. Женщины - зечки живут в казармах. Одно плохо — охрана. Вечная охрана — до последнего шага, до последнего вздоха, до последнего предсмертного хрипа рядом с тобой стрелок.
ПЧ — гарем стрелков. И некуда деться зечкам. Отдайся. Вон тому гнилому. Или этому гнусавому, прыщавому, заразному. Отдайся, если хочешь увидеть солнце завтра.
Те, что едут с Вано, его увидят. Их завтра — сегодня. А что завтра будет с кем, не знает никто, даже бывший зек, начальник лагпункта Вано Кериселидзе.
А у Вано большое горе случилось зимой 41-го года. Дочь умерла. От менингита. Единственная. Тамара.
Люди умирали везде: в лагерях ежедневно десятками, от голода, от побоев, от непосильной работы, от болезней, от мороза.
На фронтах счет шел на тысячи, миллионы. И оставались солдаты неоплаканными и часто непохороненными: в болотах, в лесах, на полях жестоких сражений — безымянные Иваны.
Но дочь Вано Кериселидзе— не какой-нибудь безымянный Иван. Вано товарный вагон снарядил в путь. Десять зеков сопровождали гроб. Через полстраны везли его, через забитые эшелонами станции, большие города и маленькие полустанки — в Кутаиси «Литерный вагон». По особому распоряжению наркома... «Зеленый свет».
Домчались до Кутаиси, а жена Вано туда еще не доехала. Ждали ее. Вино пили. Шашлык ели.
Похоронили девочку. Все было торжественно, чинно, красиво, благородно. Но куда девать зеков?
Под конвой. Этапом в вагонзаке — на Москву, на Киров, на Котлас.
Ответственное поручение товарища Вано Кериселидзе выполнено.
И снова — за колючую проволоку.
В Княжпогосте — толпы эвакуированных из Ленинграда. Женщины. Дети. Голодные. Неприкаянные. В «Комиторге» ничего нет. В лагерных лавках товары только для лагерных людей.
В деревнях — голод. Мужчин в деревнях нет, на войну ушли, некому кормить семьи. Вся жизнь — у железной дороги. И потянулись к дороге женщины. Высохшие. Потерянные. Убитые горем и нуждой.
Стало много начальства. ЧОС — часть общего снабжения. ООС — отдел общего снабжения. ЧТС — часть технического снабжения. КВЧ — культурно-воспитательная часть. УРЧ — учебно-распределительная. И т. д. И т. п.
Энкавэдэшный чиновный люд прятался от войны. Спасались кто где мог. Сидели, не высовывались — при складах, при конторах, при дорожных службах, при лагерях. Только бы не попасть на фронт. Панически боялись фронта.
Много зеков. Кончился срок — «условное освобождение». Через месяц-другой — снова арест. И снова — в лагерь «до окончания войны».
Новый закон — предельный срок заключения увеличен с десяти до двадцати пяти лет. Был у тебя предельный срок. Ты его отсидел. Теперь предельный срок другой. Так что еще на пятнадцать лет садись.
К Вано женщины на прием рвутся: вольнонаемные, освободившиеся. Работы нет, жилья нет, ехать некуда, дети пухнут от голода, пожалей, начальник. Вано жалеет. Одну с запиской на склад пошлет. Другую, повиднее, в резерв зачислит для себя, на работу легкую определит: жди очереди, пока отдохни, наберись сил, готовься. «Спасибо, гражданин начальник», — шепчет благодарная жрица любви с горящими голодными глазами.
Афинские ночи продолжаются.
Гуляй! Пей, ешь! Сегодня. Сейчас. Шампанское. Музыка. Голодные женщины. Водка. Колбаса.
Дом Воробьева, начальника отдела железнодорожного транспорта «Севжелдорлага» в лесу - деревянная сказка. Мороз. Снег. Пьяная Юля, бывшая студентка горного института:
— Увези меня отсюда!
— Ты что, не знала, на что шла?
— Ну, сколько можно: один, другой, третий — каждую ночь. Увези-и-и!
Вано:
— Что она?
— Просит увезти.
— Ну, увези, если женщина просит!
Доверительно, тихо:
— Ты знаешь, а наши грузинские женщины все равно лучше, чем эти белотелые.
— Может быть.
Грозит пальцем:
— Ты мне так не говори. Я тоже про твои дела что-то знаю!
Чуть сильнее погрозит - и меня нет: на 16-й лагпункт. 16-й — это лесоповал. А с 16-го — на 17-й. На 17-м — большой отход и нужда в рабсиле. С 17-го дорога одна...
Сегодня Вано добрый. Хорошо принял, хороший человек — начальник отделения Павел Иванович Воробьев. Вано дремлет, блаженно улыбается.
Где-то далеко отсюда идет война.
20. “ВСЕ ХОРОШО! ВСЕ ПРЕКРАСНО!”
«ВСЕ ХОРОШО! ВСЕ ПРЕКРАСНО!»
Железнодорожным транспортом одно время на Северо-Печорской дороге командовал Давид Израилевич Лев.
Понравился он начальнику «Севжелдорлага» генералу Шемина. Как-то очень к месту вмешался в разговор, помог в трудном деликатном деле. И Шемина выдернул его из толпы зеков, взял в контору, сделал референтом. Лев за два года вошел во все дела железной дороги и, когда освободился, стал начальником отдела железнодорожного транспорта. «Тебе, Лев, в Ленинград нельзя. Опять к нам вернешься», — сказали ему. Лев подумал и остался.
Отдел у него огромный и пока энкавэдэшный, МПС не переданный.
У Льва золотая голова. Он быстро соображает, находит связи, зависимости между фактами и явлениями. На ходу, на лету хватает Лев информацию и хранит ее как ЭВМ.
Познакомились мы с ним еще до того, как я стал возить Вано, когда перевели меня из гаража на дрезину помощником.
В гараже работа была по мне. Пришла машина из рейса — обмываю ее, а она горячая, лесом пахнет, землей, дорогой, разбитая, усталая. Обхожу ее, обслужу, обсмотрю, вызнаю все ее болячки и, не торопясь, поспешая, отлажу, отрегулирую, подремонтирую. Моя это работа. Но зек собой не располагает. Сказали: иди помощником водителя на дрезину — иду помощником на дрезину. Статья у меня такая была, что запрещала свободное передвижение. Но, очевидно, оформляя мой перевод на дрезину, не заглянули начальники в дело, не могли допустить, чтобы ини-
циативный да расторопный работник был «контриком» и беглецом.
И вот — первый выезд. Я — машинист. Лев — пассажиром. Бешеная гонка. Грохот, лязг. Темень. Мелькают огни, семафоры.
На одной из остановок Лев со мной заговорил:
— Вы новенький?
— Да.
— Откуда?
— Из Ленинграда.
— Это я вижу. Откуда из Ленинграда?
— С «Электрика». И на заводе «Знамя труда» немного поработал.
Улыбнулся:
— Соседи. «Ленфильм» рядом с «Электриком».
Разговорились.
— Нашего Мишку Ишевского посылали на укрепление Ленфильмовской комсомольской организации.
— Было такое.
— Красикова Леонида Игнатьевича, директора завода, знаете?
— Знаю. Вот что, скажи начальнику гаража, чтобы готовили тебя на водителя дрезины.
На водителей учат в Котласе. Там курсы и лагерное начальство хотело иметь свои кадры, не эмпээсовские.
Остановились на, какой-то стройке. Лев смотрел работу. Перекинулся словом-другим с начальником. Увидел доходяг[1]. Что-то чиркнул в блокнот.
Потом узнал: Лев вырывал доходяг из общих работ, специалистов, находил им места, где они переводили дух, вернувшись к своему делу, вспоминали себя.
Лев, Лев, Лев.
Лев знал все. Лев помнил все.
С сибирской магистрали летели к нам составы с грузами, с этапами. Один за другим: грузы к нам, грузы от нас. Бывало, все перемешается, перепутается. Затор. Звали Льва. Сколько на какой станции путей, сколько на какой станции груженых вагонов и куда их следует отправить, скорости, рельсы, способности исполнителей, сметы, накладные — всё в голове у Давида Израилевича Льва.
Работа на дрезине — вечная дорога. Езжу по магистрали.
Вижу людей, стройки, дороги, станции, зоны.
[1]Истощенные заключенные.
Мы возим начальство, спецов: строителей, железнодорожников, инженеров. Всем нужно попасть к месту срочно.
«Срочно!» Помчались. Полетели.
Лагеря, лагеря. Разъезды. Тупики. Начальник — зек. Подчинённый — зек. Зек в прошлом, в настоящем, в будущем. Узнаю понемногу дорогу, понимаю стройку и неписаные законы ГУЛАГа. В 17-м лагпункте добывают известь. На работу ходят все. Не выйдешь — пристрелят. Выйдешь и не будешь работать — твое дело, замерзнешь на холоде, на ветру. В 17-м — резня чуть ли не каждый день. Напильник — в горло, ножом — по сухожилиям. Контингент — жулики, ссученные воры. Они постоянно враждуют между собой. 17-й — это известковый ад.
Разъезд «Шестой километр» — штрафной лагпункт для поляков, для наших, у кого большие сроки. Зеки заготавливают щебень для отмостки дороги. Норма — 1,4 кубометра. Инструмент — клинья из рессор, кувалды. Взрывники оторвут от скалы большую глыбу. Зеки дробят ее.
Из карьера «Шестой километр» не возвращаются. Умерших хоронят там же.
Много чего я узнал, увидел, услышал, когда стал работать на дрезине. Мне стали понятны масштабы того, что делали со страной.
Со Львом были еще встречи и разговоры. Он учил:
— Ты возишь большое начальство. Улыбайся всегда. Одевайся во все чистое. Никакого недовольства. Все хорошо. Все прекрасно. Все всем довольны. Всю ночь не спал. Устал. Вымотался. Замерз. Ноги не держат. Виду. Не показывай. Никогда. Никому.
21. “ХОЧЕШЬ ЖИТЬ — УМЕЙ…”
«ХОЧЕШЬ ЖИТЬ — УМЕЙ...»
Мне повторять не надо. Я стараюсь, заканчиваю курсы машинистов. Получаю удостоверение на право управления моторно-рельсовым транспортом. Получаю дрезину, уже — не помощник водителя, а водитель.
Дни и ночи в пути. По всей дороге колесю. Вижу, как воруют. Воруют все — хитро, изобретательно, тонко.
Толкают в тупик цистерну с подсолнечным маслом для «Нефтеторга». Пятьдесят тонн масла. Сливает заказчик — он получил документы, опломбированную цистерну. Расторопный завскладом деловито командует:
— Поставь здесь!
Я понимаю: «здесь» — уклон, а сливной кран — в середине цистерны.
Но виду не подаю. Делаю, как говорят. Масло наливают сначала в большой, кубической формы бак, из него — в бочки. Все тоньше струйка. Вот-вот иссякнет. Теперь моя очередь играть роль:
— Скорее! Скорее! Нам состав формировать надо, а вы держите!
К завскладом:
— Ты что, меня посадить хочешь?
Завскладом доволен:
— Ладно! Отгоняй цистерну!
Отгоняем. В цистерне — полтонны масла. Есть там и наша доля.
Спирт воруют по-другому. Ставят цистерну недалеко от электросети. Если ее нет близко от железнодорожных путей, подведут времянку. Остальное — дело техники в руках умельца-зека и случая, который он создает.
Просверлить электродрелью отверстие в брюхе цистерны, в удобный момент бородком пробить тонкую перемычку — не проблема. Это кульминация акции. Но ею она не завершается. После того, как заполнены баки, ведра, чайники, отверстие заклепывают. Все. Пломбы целы. Документы в порядке. Охрана, высокое начальство бдительно следили за разгрузкой заманчивого груза. А литров 300—400 спирта не хватает.
Путевые рабочие, осмотрщики вагонов, начальники станций, железнодорожные спецы — почти все из зеков в прошлом. Их мучило непроходящее чувство голода. Годами они засыпали и просыпались с мыслью о еде. В бараках, где смрад, чад коптилки, спертый воздух, они по нескольку дней скрывали от начальства, что сосед умер. Получали на него баланду, хлеб. Мертвые спасали живых от истощения, смерти.
Они все это помнили. Они не могли утолить голод, даже став свободными или полусвободными и имея возможность покупать еду на скудную зарплату. Для них кастрюля спирта — это доппаек.
Спирт меняют на хлеб, на любую еду. Они отбирают воровским путем у государства то, что государство отняло у них когда-то. Отбирают, рискуя жизнью. И нет препятствий, которые не мог бы преодолеть изобретательный ум голодного человека.
Воруют сахар, яичный порошок, крупы. «Гражданин начальник, у вагона буксы горят!». «Ставьте в тупик!». В тупике вагон ждут умельцы с буравами. Сверлят пол в одном месте, в другом, третьем. Наконец потекло пшено. Подставляют мешки.
Затариваются. Припрятывают их в придорожных кустах. Есть еда — есть жизнь.
В отверстия в полу вагона по размеру бурава вбиваются пробки. Все делается четко, чисто, профессионально.
Дилетантам, белоручкам в зонах делать нечего. Да их и нет в зонах. Они умирают в первые же месяцы. «Хочешь жить — умей...». Тем, кто заглянул в глаза смерти, очень хочется жить, и они учатся жить по законам зоны. Освободившись, несут эти законы на волю.
22. “ВЫ МЕНЯ ОБЕСЧЕСТИЛИ”
«ВЫ МЕНЯ ОБЕСЧЕСТИЛИ»
Дрезина мчала меня по дням со страшной скоростью. Калейдоскоп впечатлений, надежд, разочарований, встреч, событий, смешных и трагичных. Любовь и ненависть, грязь жизни в зоне и чистые чувства, сильные, честные люди и подонки — все, все в этих днях. Не успеваешь рассмотреть одного человека, понять его, сжиться с ним, как он оказывается от тебя в недоступном далеке, и больше ты о нем никогда ничего не узнаешь, но что-то в нем такое было, что осталось в памяти навсегда.
Вот Кожва — небольшая станция. «Голосует» красивая, прилично одетая женщина. Беличья шуба на ней, меховая шапочка, белые фетровые боты. Маленький чемоданчик в руках. Откуда такая здесь? Держится уверенно.
— В вашей компании не хватает дамы.
Мы озадачены. На зечку не похожа. Жена какого-нибудь небольшого начальника? Подвозить нельзя никого. Но как откажешь такой? Начальства у нас нет. Везем почту и банки с кинолентами.
Решаюсь:
— Садись!
— С удовольствием!
Зашла в салон, как к себе домой. Села на диванчик, ногу за ногу закинула.
— Ну, говори, куда тебе нужно?
— В Котлас.
— А ты знаешь, что война и никуда ты не доедешь?
— Я доеду.
— Ладно. Сиди тихо.
Поехали. В Котласе она не сошла.
— Вези в Княжпогост!
У нас рейс в Княжпогост. Везем. Подъезжаем к месту — к селектору зовут.
— Что с бензином?
— Есть бензин.
— До Кирова дотянешь?
— Да.
— Пассажиры серьезные. Обслужите по высшему классу.
— Не беспокойтесь.
Навели марафет. Подъезжаем к перрону. На перроне — папахи, ремни, портупеи. Охрана, прожектора.
Пассажирка наша в беличьей шубке с чемоданчиком на подножке. Сходит. Картинка. Ступает на перрон, как на ковер, голову держит высоко. Оборачивается ко мне и роняет тихо, но внятно, так, чтобы слышали на перроне:
— Молодой человек, не забудьте, — вы меня обесчестили!
—Га-га-га! — взрываются лужёные глотки энкавэдэшников. Рожи покраснели. Смотрят то на меня, то на пассажирку.
— Ну-ка, Берёзкина, подойди сюда!
Оказывается, пассажирка наша, Тамара Березкина, — известная потаскуха. В Княжпогосте ее знают всё. Но можем ли знать ее мы — зеки дрезинной команды?
Везу высоких начальников в Киров. Начальники довольны. Устроил я им потеху.
— Расскажи, Дьяконов, как ты обесчестил Березкину.
23. НЕ ЛЕТЧИК
НЕ ЛЕТЧИК
А вот совсем иной человек, мой новый помощник на мотовозе Паша Соловьев. Простодушный, наивный. Невинный ягненок Посмотришь на него — расплывается в улыбке.
Рыжий. Такой рыжий, что рыжее быть не может. Огромные ручища. Добряга. Сияет. Солнце в дрезине. На разъезде Таежный к нам подошли две девченки. Одна ничего. А другая — конопатая, как Пашка. Я ей моргаю.
— Выведи Пашку в люди.
— Да он же рыжее, чем я!
Смеемся. Приглашаю.
— Ну, полезайте в дрезину!
Пашка зарделся, потерялся в таком обществе. Горит весь, полыхает. А рыжая освоилась, довольная. «Как хорошо у вас. Тепло. Чайник. И картошка есть». Оставляем их одних.
Паша сидит за язык. Приставал как-то к нему колхозный парторг с лекцией про международное положение, а он возьми и ляпни: «Да отвяжись ты! Твои гитлеры и сталины — что мне, они за меня пахать не будут». Паша говорит, что он попал в лагерь по ошибке. «Вы, говорит, политические, за убеждения сидите, а я за что?». Святая простота.
О положении на фронтах узнаем по, поведению охраны. Охрана свирепствует — наши наступают. Не стало ненужной жестокости, послабления в режиме — пошел немец на восток.
Блатняки почти все на фронте. Обстановка в лагере изменилась, и охрана это почувствовала, подобрела. Конвой поредел. Улучшилось питание.
Бродят по лагерю, будоражат зеков слухи о досрочном освобождении, рождаются и умирают надежды.
Освобождают досрочно тех, у кого сроки на исходе, у кого «легкие» статьи. Решает мобтройка.
Я пошел к начальнику оперчекотдела лагеря, старшему лейтенанту Требукову. «Попасть на войну - получить свободу». Начистоту рассказал про себя, про отца. Вижу — хмурится начальник.
— По контрреволюционным статьям в армию не берем. Единственное, что ты можешь, — сотрудничать с нами. Первое, что может помочь тебе, — отказ от отца. Откажись, признайся, что ты давно догадывался о его антисоветской деятельности.
— Нет. Такой ценой... Отец ни в каких антисоветских делах не замешан.
— Не разделяю твоей уверенности. Подумай. Верные люди нам нужны.
Холеный. Сытый. Уверенный в себе. Самодовольный. Не раз еще видел и слышал я этого человека — вершителя судеб тысяч зеков. Он поучал: «Охранять — значит оберечь человеческий материал. «Контрики»—люди с отрицательным потенциалом, фашисты, чем их меньше, тем выше качество материала. Жулики, хоть и нарушили законы, но все равно наши, советские люди. При поиске беглецов это следует учитывать. Фашистов не жалеть».
Он всегда при полном параде: в ослепительно белом полушубке, бриджи — ни морщинки. «Красная звезда», значок почетного чекиста.
В глаза собеседнику не смотрит. Смотрит сквозь человека. Говорит медленно. Фразы — шаблон, штамп. Надменный.
Говорили, что его перебросили в 44-м году к партизанам, и партизаны расстреляли его за трусость.
На фронт дорогу мне отрезали. Еще переживал я эту неудачу, как вдруг нечаянная встреча повернула мои мысли в другое направление. Узнал: Анечка Дунтова живет на станции Кожва. В учетно-распределительной части работает.
Анечка. Анечка. И она здесь!
Мы вместе учились. Она оказывала знаки внимания то одному, то другому, чем доводила несчастных мальчишек до драки.
Сразу после школы вышла замуж. Приехал к ее брату знакомый энкавэдэшник, видный, уверенный в себе. Сграбастал девушку и увез ее на свой север, в 37-й год.
И вот я звоню ей со станции домой.
— Здравствуйте, Анна Абрамовна!
— Валька! Здравствуй! Ты — кто?
— Я — зек.
— Ну, я сейчас прибегу. Разберемся.
Прибежала.
— Рассказывай.
Рассказал.
— Так ты не летчик?
— Я — не человек.
Она как будто не слышала меня.
— Не летчик. Семен, Шемина, ни в чем мне не откажет. Можно подумать, как вытолкать тебя из лагеря.
— Не надо.
«Что ты можешь? Себя погубить, своего мужа и Шемина. Кто ты в этой жесткой бойне, в этом аду? Песчинка, пыль. Сгинули не такие, как ты. Сгинули — и следа от них не осталось. Будто не было их».
Я молчал. Молчала она. «Девочка. Глупая. Спасительница».
— Спасибо, спасительница.
И снова мчимся мы сквозь ночь, метель. Я думаю об Анне, о себе. Сколько знакомых я встретил в этих краях! Пол-Ленинграда, кажется, строит Северо-Печорскую железную дорогу. Пол-Ленинграда за колючей проволкой или при колючей проволоке.
Мчимся, тараним густую белую стену снега. Не видно ни зги.
Везем начальника оперотделения из Ижмы. За дрезиной — прицеп с домкратами.
За Ухтой — мост недостроенный. Сворачиваем на объездную дорогу. И тут же сноп света выхватывает из темноты стрелка,
рабочих. Бригада работает! Бью по тормозам. Дрезина юзом. Лязг. Хруст. Крики. Стоны. Я сбил рабочих. И стрелка! Такое не прощают! Вот, он, мой конец. На станции дрезину окружает охрана. Стрелки пьяные. С пистолетами, винтовками. Заступился начальник:
— Он не виноват. Расправа не состоялась.
Вызывали все же к заместителю начальника лагеря по режиму Ключкину. Меня научили, как себя держать с ним.
— Не говори об отце. Прикинься. Рабочий, мол, с завода. Дурак.
Пошел.
Ключкин:
—Фамилия?
— Дьяконов.
— За что сидишь, Дьяконов?
— Да я-а... Не знаю. Да 58-я. В столовой что-то не так оказал.
— А что сказал?
— Эту бы котлету да Жданову подать.
— Ну и дурак!
Я рад. «Дурак» — не «контрик». «Дурак» — значит спасен.
— Ну, сгинь и больше на глаза не попадайся!
«Да уж постараюсь. Уйду с дрезины. Хорошая работа, но опасная для меня. Если кого-то задавлю — крышка. Статья у меня такая. Попрошусь в мастерскую». С такими мыслями возвращался в барак.
Но судьбой зека распоряжается не он сам и часто не начальник, а случай. И распоряжается так, как ни одна теория вероятностей допустить не может.
24. “НЕ ЖАЛЕЙ!..”
«НЕ ЖАЛЕЙ!..»
Перебрасывают меня на катер-буксир «Печорец» мотористом. По Вычегде, Печоре, Сысоле, Северной Двине таскаем мы баржи с грузами — сеном, солью, пиломатериалами.
Везде бываем, все видим. На одну тему постоянно думаем: как бы подкормиться.
Нашли способ. Идет вверх теплоход с баржами. Причаливаем к нему, ведем переговоры.
— Нас потащи.
— Что дашь?
— Керосин. 20 ведер.
— Идет!
Мы, если бы пыхтели вверх своим ходом, двадцать бочек этого керосина сожгли. Сэкономленное топливо меняем на солезаводе на соль. Соль в верховых селах — на другие продукты.
Живем. Детский этап однажды поручили доставить в сельхоз «Межог». В сельхозе — лагпункт. В нем больше тысячи детей. Мы везем еще двести.
Мальчики. Девочки. От двух до восьми лет. С ними двенадцать «мамок»[1].
Дети с разных лагпунктов, в основном — политических заключенных. Дети насилия.
Приказ по ГУЛАГу: разлучать малолеток с матерями, содержать отдельно от преступниц. Значит, их будут воспитывать не мамы — врачи, учителя, инженеры, музыканты, домохозяйки, рабочие, крестьянки, а профессиональные проститутки, воровки, подруги убийц, налетчиков, блатарей, воров.
Пристали к берегу высокий пригорок, лес, длинная песчаная отмель, пляжик.
Ребятишки с барж сошли на берег. Охрана с «мамками» ушла в лес. Пьют, ругаются, поют песни. «Мамки» визжат. Отдыхают.
А детишки купаются на мелководье. Август. Вода теплая. Солнце нагрело песок. И трава зеленая, цветы. И кудрявые облака на небе. Дети дурачатся, смеются.
Подошел я к ним. Они побаивались, сторонились меня. Заговорил. Что тут началось! «Па-па-а!» — кричат. Виснут на руках. Плачут. «Па-поч-ка». Обнимают. «Ты мой?», — спрашивают. В глазах-глазенках — надежда и тоска. Жажда ласки. С баржи «мамка» кричит:
— Не жалей! Не жалей их! Ты сегодня пожалеешь. А им каково будет завтра? Ты об этом подумал? Они же от тоски зачахнут, от воспоминаний!
Принесли кашу в термосах. Дети тут же выстроились в очередь. Дисциплинированные. Послушные. У каждого в руках мисочка и кусок хлеба. Без капризов. С одним желанием — ласки. Что с ними сделали, не понимают.
Едят сосредоточенно, быстро, серьезно. Ни крошки на землю не уронят.
[1]Охранников.
Привезли их в лагерь.
Бараки. Зона. Вахта. Вышки. В бараках — грязные, худые дети лохмотьях, коленки — голые. Кричат, дерутся.
Обслуга — женщины, растрепанные, в рванье, из которого вываливаются груди, с синяками под глазами. Дышат перегаром.
— А-а. Еще привезли.
Наши жмутся друг к дружке. Молчат. Там, где их содержали до перевода в сельхоз, наверное, было лучше.
Начальник лагеря, хвастливый толстяк, рассказывает нам без предисловий, как застрелил двух пьяных возчиков.
— Овес воровали. На месте кончил. Оформили как нападение на начальника.
На ребятишек не глянул. Зато на «мамках», на каждой, задержал взгляд. Остался доволен.
— Спасибо. Хороших привезли. Своих теперь на свеклу отправлю. Проучу сук.
Зашел я перед отходом в барак.
— Стоять!
Дети стоят.
— Можно сесть!
Дети садятся на табуреты.
—Раздеться!
Раздеваются.
— Отбой.
Легли на нары.
Ушел на катер. Копался в машине. Смотрел на проплывающие мимо зеленые берега. А в ушах все стоял крик «мамки».
«Не жалей!».
25. “ПУСТЬ ВАС ВИДИТ НАШ БОГ”
«ПУСТЬ ВАС ВИДИТ НАШ БОГ»
Еще один рейс с пассажирами на баржах. Пассажиры молчат. Зарылись в сено и не шелохнутся.
В Сыктывкаре поляк подошел к нашему капитану Вите Развожжаеву — маленький, в полушубке, каскетке.
— Пан капитан! Пан капитан! Я — Адам Пжежесмицкий! Вы — политические?
— Что вы хотите?
— Есть семья. Ее надо вывезти из Коми в Вологодскую область. Есть немножко золота, спирт. В Яренск. Здесь нас на работу не берут. Решение властей. А там возьмут. Здесь мы помрем. Скоро осень. Зимой мы помрем.
Пока он так говорил, женщины подошли — в конфедератках, в мужских ботинках. Под глазами темные крути. Скелеты, обтянутые кожей. Битые, изнасилованные, голодные, но еще живые. В глазах, сквозь пепел, — мольба.
— Сколько вас?
— Семья.
— Не возьмем.
Помкапитана вмешался — Иван Назаров.
— Нет, возьмем! Если не возьмешь... Про тебя плохо говорят в «хозяйстве».
Виктор сник.
Ночью причалили к берегу. Пассажиры полезли на баржи. Зарывались в сено. Шли. Шли.
— Бог ты мой! Сколько их? — Под сотню! Вот это семейка!
Мы рискуем.
Я в рубке был.
Адам пришел в рубку.
— Мы из Польши. Интернированные. Из местечек. Польские евреи. Я — поляк. Они — евреи. Вот спирт. Вот два кольца. Все, что есть.
Матрос Коля Готылюк потянулся к кольцам. Я ударил его по рукам. Турков Иван, старший моторист, мой начальник, прижал его к стене:
— Не сметь!
— А ты, Адам, убери спирт.
Готылюку, коку:
— Отдай им хлеб. Весь.
Кок замешкался.
— Ты что, сам не голодал?
Кок ушел. Ворчал, но хлеб отдал. И еще — бидончик растительного масла.
Отдали хлеб Адаму. Адам заплакал.
— Паны! Родные. Как с Польши мы, первый раз — люди. А так все — псы, нелюди. Нас сюда умирать привезли. У нас девочки — пятнадцать, шестнадцать лет. Мы нищенствовали. Просили. Кто мы в чужом краю!
Коля Готылюк отвернулся, когда увидел, как они делят хлеб дрожащими руками, как едят его.
До Яренска часов десять ходу. Перелески. Безлюдье. Тишина. Причалили к пологому берегу. Высадили пассажиров. Развернулись. Пора отчаливать. Женщина, седая старая еврейка, обняла Виктора.
— Пусть вас видит наш Бог и поможет вам.
Уходили.
А они стояли на берегу. Безмолвные, как изваяния. Провожали нас. Махали руками. Плакали.
И вот уже слились темные фигурки с темным лесом. Нет их. Белый платочек в чьей-то руке мелькнул. И платочка не видно уже.
26. “ХОЗЯЙСТВО”
«ХОЗЯЙСТВО»
Продукты мы получали по продовольственному аттестату в любой зоне. Аттестаты давали на семерых. Но можно семь исправить на двадцать семь, или получить по одному аттестату продукты несколько раз, сведя с помощью уксусной эссенции записи.
Приходили на катер какие-то люди.
— Что у вас? — спрашивали.
— Хлеб. Двадцать булок.
Забирали хлеб. Забирали все и еще выговаривали:
— В «хозяйстве» вами недовольны. Мед на водку поменяли.
Было такое. Коля Готылюк с Виктором добыли где-то мед и сменяли на водку.
В «хозяйстве» узнавали про все наши дела.
Продукты переправлялись в центральный следственный изолятор, доходягам, пеллагрикам в лазарет — через людей из хозорганов, управление дороги, различные конторы «Севжелдорлага». Везде были люди из «хозяйства».
Поднялась как-то на борт Надежда Николаевна Полозова — унолномоченный по снабжению «Севжелдорлага». Большой человек.
Вся Коми — ГУЛАГ. «Исполком», «райком» — вывески. Истинные хозяева северной земли в ГУЛАГе работают. Полозова — оттуда...
— Вы поступаете в мое распоряжение.
Она ехала по колхозам, совхозам рассчитаться за прошлогоднее сено, картошку, заключить новые договоры на поставки.
Загрузили баржу солью, мукой, сахаром, всяким ширпотребом — и в долгий путь.
Поселили большого начальника в каюте старшего моториста. На катере запахло духами.
Знакомимся. Читает стихи: Мандельштама, Гейне — на русском и на немецком. Стою на вахте. А ей делать нечего — читает, рассказывает про свою жизнь. Я внимательно слушаю.
Узнаю, что Полозов негодяй: когда начались гонения на немцев Поволжья, он развелся с женой-немкой, и она только, чтобы спастись, не сгинуть в лагерях, вышла замуж за другого человека. Где-то на дорогах войны подобрал уполномоченный по снабжению «Севжелдорлага» Зак растерявшуюся, брошенную женщину, женился на ней, увез на север, пристроил к делу. Она быстро вникла в механику и алгебру снабжения, продвинулась по службе, стала помощником мужу, а когда он ушел на фронт, заняла его должность.
— Вот так и кончилась жизнь моя с ним без любви, ради того только, чтоб не оказаться в мясорубке. Что мне сказать на это? Молчу. Виктор, капитан, мной недоволен:
— Завяжи с Надеждой. Мы связаны с «хозяйством». Узнает она — нам вышка.
Она, оказывается, знала. Как-то завела разговор:
— Есть двенадцать лишних мешков муки. В Княжпогосте перегрузите их на дрезину. И — в Жешерт.
— Ты знаешь про «хозяйство»?
— И Зак знал. В Жешерте муку примет диспетчер Котловский. Сергей Петрович Котловский.
— Кто такой?
— Узнаешь. У вас будет время поговорить.
И вот мы, выполнив поручение начальника, разговариваем с Котловским.
Он — герой Польши. Пилот ФАИ — была такая организация. СССР и Германия в нее не входили.
Окончил летное училище в Гатчине. Служил в армии Пилсудского. Принимал новые самолеты. Ас-летун. Подполковник. Перевозил ценности, документы, государственных деятелей. Жил красиво, весело.
Женщины в европейских столицах. Известность. Слава. Деньги. Шампанское.
Опасные рейсы, деликатные задания.
Работал на жемчужной линии. Перевозил жемчуг с Тасмании в Сидней.
1 сентября 1939 года получил телеграмму из Польши. «Напоминаем о вашем долге». Полетел через Индонезию, Индокитай, страны Востока в Польшу. Прилетел в Белосток. А там — кранозвездные самолеты.
Переспал ночь с женой, а утром собрался в комендатуру. Жена в слезы: «Не ходи!». Он не послушал ее: «Что я без самолета?».
В комендатуре с ходу заявил: «Я прилетел воевать с немцами». Ему так же без обиняков ответили: «В Москве решат, с кем вам воевать».
В Москве решили быстро: «Пилот капиталистической державы Котловский до особого решения изолируется». Он возмутился: «Матка боска! Какое решение? Я хочу воевать!».
«Наказание» отбывал вместе с советскими военными начальниками, у которых немецкие фамилии. Их не спасли ни звания, ни партбилеты, ни ордена. Его — ни золотые погоны летчика ФАИ, ни знакомство с советским асом шеф-пилотом Громовым;
«Зачем? Зачем? — опрашивает он у меня. — И я, и они могли бы воевать. И тогда, может быть, немцы не дошли бы до Москвы!».
Не знаю, что ответить ему.
27. ЗОЛОТО “СЕВДЕЛДОРЛАГА”
ЗОЛОТО «СЕВЖЕЛДОРЛАГА»
На «головку» один за другим прибывали этапы. В них наши солдаты: пленные, освобожденные Советской Армией, партизанами, и герои, которым удалось вырваться из окружения, бежать из фашистской неволи. Мы развозили их по лагпунктам. Охрана усердствовала.
— Не разговаривать! Быстро! В трюм!
В трюмах барж ни нар, ни матрацев. Пленные — в изодранном Обмундировании, в рваных сапогах, в грязных, окровавленных шинелях. Обмороженные уши и руки гноятся.
Они не смогли доказать, что не предали Родину, не сотрудничали с врагом. И за это их отправляли в Инту на добычу бурых углей, в «Интлаг», на каторгу. Каторга — 25 лет. На бушлате — номер. Своего имени у каторжанина нет. «Изменник», «предатель» — вот его имя.
Этап за этапом возили в «Устьвымьлаг», а оттуда — ни одного.
Из «хозяйства» пришла весть: в шестом отделении «Севжелдорлага» восстание. Зеки разоружили охрану, двинулись на запад к финнам, разгромили оленеводческий совхоз. В первом же бою убили начальника Кожвинского отделения Барбарова. Он бросился вперед: «За Родину! За Сталина!».
Бежали фронтовики. Бежали от смерти. Были среди них и дезертиры, и осужденные за преступления. Политических заключенных не было. Командовал восставшими полковник Колосов. Конец свой они нашли у Мезени-реки. В живых не остался никто. А в память мужа Ани Дунтовой назвали разъезд на Северопечорской железной дороге разъездом Барбарово.
Оставаться без мужа на севере Аня не рискнула. Вместе с женой одного начальника уехала в Россию. До Котласа женщин сопровождая наш макрос Идрис Шахабов. Вернулся, полный впечатлений. Отозвал в сторону. Глаза горят.
— Видел коробку из-под конфет, железную, у женщины, той, что с женой Барбарова ехала.
— Ну и что?
— Полная золотых колец, цепочек. Валя, полная! Там были и зубные коронки. Я ни одну не взял! Клянусь мамой!
В камерах, бараках блатари потрошили «политических», «мужиков». Раздевали, выламывали золотые зубы, коронки. Металл меняли на воду, еду. Охрана, в свою очередь, меняла его на деньги, теплые вещи, материю. Так золото попадало к высокому начальству.
— Идрис, ты придумал.
— Клянусь!
Сорок почти лет спустя через адресный стол разыскал я Аню. Когда вспоминали лагерное прошлое, спросил у нее про золото:
— У твоей подружки, когда уезжали с севера, видела ты коробку с золотыми коронками?
— Нет, — ответила она. — Но что была страсть у нее такая — собирать, копить золото, знаю.
28. МАДОННЫ
МАДОННЫ
Третий год шла война.
Заканчивалась навигация. Уже «сало»[1] плыло по реке. Мы торопились из последнего рейса домой, на зимнюю стоянку. А зима обгоняла нас. Морозило. Вьюжило.
[1] Тонкий лед
Вечером к берегу пристали. Вдали огоньки деревеньки. Пошли на них, керосин на молоко менять: ведро керосина — два ведра молока.
Подошли к крайнему дому. Товарищи спрятались — на всякий случай. Я — к дому.
В окне свет теплый, мягкий. В дверь постучался. Нет ответа. А дверь-то приоткрыта. Вошел в сени. Из сеней — в горницу.
Остановился, замер.
На столе — лампа, 40-линейная. У лампы женщина в белом белье: свежая, ясноглазая, золотоволосая. Задумалась о чем-то, забылась. Безмужняя мадонна.
Переступил С ноги на ногу. Она голову повернула.
— Кто там?
— Керосин на молоко поменять.
Ее ничуть не смутил мой неожиданный и поздний приход.
— Садись. Шаньги делать будем.
— Какие шаньги! Молоко!
— У тебя товарищи есть?
— Двое.
— Зови.
Пока мы так разговаривали, еще две женщины подошли. Видно, только что из бани: румяные, во всем чистом. Сами сбегали на улицу, выкликали моих товарищей, привели их в дом. Стол накрыли.
— Останьтесь. Останьтесь. Скажете: сломалась машина. У нас зазимуете. Кормить вас будем, поить будем.
— Нельзя. Нельзя ни часу оставаться. Лед давит. Со дна поднимается. Вмерзнем — крышка нам. Подходят еще женщины, еще.
— Ребятки!
— Ребятки!
Полдеревни собралось. Провожают до катера. Выкатили мы бочку керосина.
— Берите. Делите, как хотите.
Отчалили.
Бегут за катером, кричат, машут платками.
— Весной приходите! Ждать будем.
29. “КОЛИСЬ!”
«КОЛИСЬ!»
Зазимовали в Сыктывкаре.
В вольное кино ходим. Я встречаюсь с Надеждой. В кино показывают войну, Ленинград, знакомые улицы — жизнь, из которой меня вычеркнули.
Показывают врагов, с которыми я готовился драться. Учился их побеждать, мечтал о подвигах. Метко стрелял, летал на самолете, во всех секциях занимался, во всем участвовал, стремился быть первым среди товарищей.
А меня назвали «контриком». И я — враг народа.
Я — к Надежде:
— У тебя связи в военкомате есть?
— А что?
— Воевать хочу. Как человек.
— Можно уйти из военкомата под чужой фамилией. Подумаю.
Исхлопотала мне Надежда встречу с писарем военкомата. Договорились: мешок муки, бутылка спирта, и я призываюсь.
— У нас есть несколько мертвых душ. Пойдешь под чужой фамилией, умершего. Про себя на всю жизнь забудешь. Через день вызову, включу в партию для отправки.
Я ликую. Я боюсь. Верю. Не верю. Надежда плачет. Прощаемся.
На фронт! На фронт! Готовим судно к зиме. Обкалываем лед под днищем. Забиваем фанерой иллюминаторы. На фронт! Закрываем досками люки барж. На фронт!
Вызова нет. Терпеливо жду. Сгораю от нетерпения. Вечером, два дня прошло после разговора с писарем, пришли на катере оперативники.
— Собирайтесь! Все!
— Куда? Почему?
— Утром узнаете.
Двое ушли, двое остались — охранять. Утром:
— Пошли!
— Куда?
— Узнаете!
— Хлеб брать можно?
— Три буханки.
Пешком, через Усть-вымь в Княжпогост, А мороз — 35 градусов. Хлеб кончился.
В деревне заночевали. Набежали женщины. «Не урки, — определили. — Кулаченные».
Несут картошку, молоко.
— Ой-ой-ой!
— Разнесчастные!
Пришли в Княжпогост, в центральный изолятор. В изоляторе — трупный запах. «Здесь забивают насмерть».
— По одиночкам!
Началось следствие. Следователь, Башков, запросил старое следственное дело. «Лагерный саботаж», «антисоветские высказывания».
Ничего не понимаю.
Вопросы.
— Какую связь имел с кожевинским восстанием?
— А что это?
— Не прикидывайся! Все вы водники — саботажники, вредители.
— Рассказывай про сопротивление. Колись, если хочешь жить.
И так каждый день, месяц.
— «Хозяйство» знаешь? Кто из «хозяйства» в конторе? «Так вот в чем дело».
— Не знаю. Ничего не слышал ни про какое хозяйство. Линейкой по пальцам. Кулаком — по лицу. Начинает спокойно. Потом заводится, злится, надевает перчатку. Руки за спину. Ходит, ходит... Наблюдаю за ним. Зашел сзади.
— Колись!
Сейчас начнется. Надо успеть увернуться, чтобы удар был скользящий, но не очень увернуться, чтобы начальник не осерчал из-за промаха. Упаси Бог рассердить начальника.
Где-то в «хозяйстве» не сошлись концы с концами. Не сошлись в мелочах. На Надежду не вышли. Не захотели. Испугались. Тогда будет не просто воровство, а воровство зеков вместе с вольнонаемными, организованная сеть перераспределения продуктов. которую без участия конторы создать невозможно. За такие дела зеку вышка, а начальству зековскому — фронт.
Напугались фронта, и дело прикрыли.
Открылось получение продуктов по поддельным аттестатам на 368 рублей. Трибунал. Всем из команды катера дали по десять лет. Полгода — штрафных лагерей, а потом, в течение трех лет. — «использовать только на общих кубатурных работах».
Это — смерть. Нас везли на станцию Ижма, на КОЛП — комендантский отдельный лагпункт. Смерть называлась «Станция Ижма».
30. “ПРО ЗОЛОТО — НИКОМУ НИ СЛОВА!”
«ПРО ЗОЛОТО — НИКОМУ НИ СЛОВА!»
Многие в КОЛПе, как и мы, были временно. Работали в основном по специальности — в центральных механических мастерских, в электромеханической части, на стройках — строили чистый, бело-зеленый смоляной вольный город Сосногорск.
Недели на три мы задержались в этом «санатории». Нас привезли, а документы наши все блуждали по канцеляриям. Неизвестность томила. Наконец узнали: на шестой километр нас направили. «Каменный карьер». Это недалеко от Ижмы. Норма — 1, 4 кубометра щебня в день. Инструменты — лом, кувалда, клин. Норму никто не выполняет. Паек — 400 граммов хлеба и два раза в день — баланда. Кто месяц держится, кто два. Богатыри — полгода. Что делать?
Я — к врачу, к Барскому Константину Николаевичу.
— Не хочу умирать. Рано мне.
Барсков знал моего двоюродного брата летчика-испытателя Леню. Не чужие мы, значит, были. Научил:
— Сердце сильное?
— Да вроде бы.
— Иди от меня в каптерку. Скажи, что я распорядился дать тебе соленой рыбы. Съешь ее, сколько сможешь. Размочи сначала и съешь с черным хлебом.
Была вобла. Я съел штук пять. Ночью не мог напиться воды. Ноги отекли. Весь опух. К врачу.
Врач:
— В больничный барак!
До этапа два дня.
Нарядчик Шахназаров — тоже зек, но доверенное лицо администрации, стукач, в прошлой жизни то ли милиционер, то ли сотрудник органов безопасности, — в лазарет.
— Давайте этого симулянта в этап!
— Да ты что? Он умрет через два дня. Смотри!
Откинул врач одеяло.
— Да-а. Ты уверен, что умрет?
— Шансов почти нет.
— Ну и черт с ним. Опишем. «Убыл по литеру «В»[1].
В лазарете пеллагрики. Есть не хотят. Свой паек отдают тем, кто хочет жить. Я хочу. Окреп потихоньку. Рая, сверловщица, начала наведываться ко мне. Прорывается через дневальных.
Простая, веселая, открытая. Энергия в ней и сила, и жажда жить — без предела. Толкую ей, что у меня смерть впереди, что вышла всего лишь отсрочка, что у нас нет перспективы. Она согласно кивает головой:
— Мне за связь с тобой — тоже.
И смеется. И не может на месте сидеть.
— Откуда ты такая? — спрашиваю.
— У нас, в Рязани, все, как я.
Донесли про нас Шахназарову. Примчался.
— Живой еще? В этап, на «шестерку»!
В этап нельзя. Доложено, что Дьяконов убыл по литеру «В». Куда теперь девать его?
— На «шестерке» и убудет. Вызывают на вахту.
— Оденься потеплее.
Стрелки ждут меня. Про «шестерку» говорят. От них недалеко начальник электромеханической части, что-то толкует про сварочный агрегат. Что? Не работает сварочный агрегат!
Бегу к начальнику.
— Разрешите обратиться!
— Да.
—У вас САК не работает.
— Ты знаешь САК? Сможешь починить его?
— Могу. Какой бы он ни был.
— А куда собрался?
— Да вот отправляют куда-то.
—Жди.
Пошел разговаривать с Шахназаровым. Слышу — шум, ругань: «Боеучасток», «приказ». Отспорил меня начальник. Шахназаров сдался:
— Бери пока. А там разберемся.
«Боеучасток» — стройка, которую нужно вести чрезвычайно высокими темпами. И вот на этой стройке работа замерла оттого, что никто не знает, как отремонтировать сварочный агрегат. Простаивает экскаватор. Скальный грунт «съел» его зубы. И наваривать новые нечем.
Привезли на боеучасток, САК почти новый. Осмотр агрегата
[1] Умер.
начинаю с магнето. И сразу же замечаю: неисправность здесь. Разобрал, прочистил, собрал.
Генератор разобрал, раскидал на самые малые детали. Сделал техобслуживание по самому высшему разряду. Не тороплюсь. Торопиться некуда. Весь агрегат привел в порядок.
— Все. Готово!
Смотрят зеки, не верят, что агрегат заведется.
—Идите работать!
Завел агрегат с пол-оборота. Улыбаются до ушей.
Понимаю, понимаю. Если б не я, пришлось бы им работать вместо экскаватора. Не должно быть остановок на боеучастке. Оставили меня на нем до конца проходки скального грунта, как ценный кадр. До лета дотянул игру в прятки со смертью.
Зимой умирать страшно, а летом — страшнее
Заканчивали работу. И чем ближе конец, тем хуже у меня настроение. Отсрочке конец. За что зацепиться? За золотую жилу! Я напал на золотую жилу! Белый камень, кварцит вроде бы, а в нем желтые прожилки. К экскаваторщику подошел. Тот уверенно заявил:
— Где кварц, там и золото.
— Ну-ка, отковырни еще кусок.
Отковырнул. Себе взял. И я припрятал ценную породу и место приметил. Пригодится.
Вернули меня туда, где взяли, — на лагпункт. Раи нет. Шахназаров понуждал к сожительству. Она не поддалась. Отправили ее в женский лагпункт на земляные работы.
Вечная память.
И мой срок, отмеренный мне лагерным начальством, пришел. Но, видно, не на земле нам сроки меряют.
Пошел к Шахназарову.
— Али Гусейнович! Могу сообщить страшно большой секрет. Ты меня на штрафные работы не послал. Ты человек хороший. И я скажу только тебе. Это тебя спасет. У меня сроков много. А тебе жить надо. Об этом знают двое: я и экскаваторщик.
Рассказал я ему про свое открытие.
— Поступай, как знаешь. Сохрани втайне до конца срока, вернешься когда-нибудь. Или начальству покажи. У меня одна просьба — отправь в Княжпогост.
Он слушал меня, не шелохнувшись. В глазах золотая лихорадка занялась.
— Валя, ты будешь жить. Только место покажи! Впервые назвал он меня не «вонючей сволочью», не «контриком долбаным», не «фашистом проклятым».
На следующий день после этого разговора взял меня под расписку — «проверить двигатель у экскаватора». Добрались мы до места. Нашли лопаты. Докопались до жилы. Место засекли.
Вернулись в лагерь. Вечером вызывает:
— Поедешь в Княжпогост. У нас ты проходишь по литеру «В». Я выписал временный формуляр как зеку с потерянными документами и неустановленными данными. Ты был на Кылтовке, это рядом с Княжпогостом, там тебе и восстановят документы.
— Если кто-то узнает о золоте, твоя жизнь кончится. Будешь живой после войны и я буду жить — встретимся. Свою долю ты получишь. Запомни. Про золото - никому ни слова.
— Я тебя не забуду. Ты меня спас от штрафного лагеря. Я — могила.
В Кылтово я узнал то, что там знали все: при прокладке дороги через Тиманский кряж обнаружено месторождение железного колчедана. Месторождение промышленного значения не имеет. Вкрапления колчедана и принял я за золото. Ошибка вышла.
И еще я узнал, слух прошел, что Шахназаров заразился сифилисом. Его в венлагпункт направили. Там зеки опознали его и забили насмерть.
31. ЗЕМЛЯ НЕ ВИНОВАТА
ЗЕМЛЯ НЕ ВИНОВАТА
Вся команда нашего катера — семь человек — получила штрафной лагерь. Пятеро из него не вернулись: Герасимов, Развожжаев, Готылюк, Назаров, Бонщаренко.
Мне опять удалось спастись.
Я научился выживать даже тогда, когда говорили, что шансов на это нет, когда другие смирялись с судьбой. Я понял, не пропускай случай. Не бойся никогда, никого, ничего. Рискуй. Твой риск — твое спасение. Девяносто процентов пойдут в отход, их спишут по литеру «В», а ты вырвешься из этого литера. Не общая — твоя судьба. Делай ее, держись за нее.
Чтобы не нарваться на неприятность, часто надо слиться с массой, затеряться с ней. Но если речь идет о жизни и смерти, — хоть на полшага вырвись из потока, из серой толпы, чтобы тебя заметили начальники.
«Кто пойдет?»
Все молчат.
«Я пойду».
«Сможешь?».
«Смогу».
Иди. Уходи от тех, кто безропотно подчинился неизбежному, неотвратимому.
Минус сорок мороза. И в пути цепь порвалась у дрезины. А у тебя начальник. Клепаешь цепь. А она не клепается. Сыплется. Одно звено рассыпалось, второе. Кожа с рук липнет к металлу. Ошметками, с мясом, отрывается от костей. Ошметки — мелочь. Мясо нарастет. «Все нормально, гражданин начальник. Все в порядке». Улыбайся. «Едем». «Нет, нет, ничего. Едем».
Тебя заметили. Пригодится. Не сегодня, не завтра. Может, никогда. Но ты смог невозможное. Не опустил рук, не сдался. У тебя от этого уверенность. Она понадобится, очень пригодится еще не раз. И когда эти разы придут, ты встретишь опасность спокойно и найдешь, придумаешь выход из безнадежной для другого ситуации и не умрешь.
Затор на реке в Княжпогосте. Лес закупорил реку. Бревна одно на другом в немыслимом нагромождении высотою в двух-трехэтажный дом. Гудят, ползут вверх. То вдруг взлетают, вздымаются. Ломаются, как спички.
Начальство нервничает. План по молевому сплаву трещит по швам. Чины, награды, премии — нет. Зато светит фронт. Савельев, спец-смельчак, облазил затор. — Будем рвать, кто пойдет со мной?
Мне идти необязательно. Я из другой команды. Но я иду. Это шанс.
Лезем на затор, на стену. Стал на одно бревно — твердо, а другое в десяти метрах запрыгало. Лазим вверх, вниз. Прыгаем. Заряд сюда, заряд туда. Быстро, резко, без суеты. Все надо делать чётко и все видеть, оценивать и двигаться, двигаться.
На лесоповале шансов загнуться намного больше. Но там это происходит медленно, незаметно.
Рванули. Оторвали четвертую часть затора. Краснорожие начальники палят из пистолетов в воздух. Радуются.
Кто лазил по затору, кто разорвал его по частям? Отложилось, запомнилось.
Я полюбил север. Такой мощной, богатой, беспредельной красоты нет нигде.
Я полюбил белые снега. Жаровые сосны. Тайгу. Даже работа на лесозаготовках, если б не пустая баланда, — в радость.
Кто не видел белые летние ночи, когда тишина, покой, великое умиротворение, и вода в реке еще высокая, темна, прозрачна, тот не сможет понять. Я все это видел, чувствовал, понимал,
В бараках пели: «Будь проклята ты...». А я не проклинал. Сроднился я с той землей, на которой столько страданий и унижений пришлось пережить, столько всего перетерпеть. Земля не виновата...
И эта любовь спасала меня, может быть, давая силы и радость, уводя от бесплодных тягостных дум, от химер, сожалений и фантазий, которые только изматывают душу, ничего не давая взамен.
От своих штрафных месяцев я почти убежал. Дней тридцать-сорок в штрафном лагпункте железнодорожников все же хлебнул лиха.
К концу срока едва себя носил. Но выжил, вернулся в мастерские.
Пошел в «свой» барак, в тот, где живут дрезинщики.
— Вот и я.
—Как?
— Так.
— Рассказывай.
— Долго рассказывать.
32. БЕЗ КОНВОЯ
БЕЗ КОНВОЯ
Механик Жора Думанский, кавэжэдинец из Харбина, переделал топливную систему дрезины. Приспособил под газочурку.
Была в том большая нужда. С бензином трудности, а древесных чурок, при сжигании которых выделяется газ, в лесу сколько угодно. Спецприказом за подписью Берии его «условно-досрочно освободили», но покинуть стройку не позволили. Назначили начальником депо мотовозов.
Все мотовозы передали под дровяное топливо. Бегают они куда угодно, сколько угодно. Никаких проблем. Экономия. Жора у начальства в фаворе.
Я — к Жоре.
— Нужна работа, не кубатурная.
Жора:
— Я тебя знаю. Поручусь, выпишу временный пропуск, сможешь снова работать на дрезине машинистом.
Пропуск сделали через надежного человека в учетно-расчетной части лагеря. Вписали в него старые данные, как будто не было дела о саботаже, приговора.
Семен Шемина знакомую фамилию увидел и подписал тот пропуск на полувольную, считай, жизнь, не глядя. И я — снова бесконвойный. И могу ездить хоть до Кирова, до Воркуты, а маршрутный лист дадут — и до Вологды. И это — вместо трех лет общих кубатурных работ, что почти то же самое, что и шесть месяцев штрафного лагеря.
Можно опять выскользнуть из-под бдительного ока лагерного начальства и быть, и жить.
Работа — вместе с вольнонаемными. Одеты они так же, как зеки, которые вырвались из зоны. Это доводит оперов до исступления. Но как заставишь вольных людей одеваться получше? А одеть зеков хуже невозможно.
Придумали отличие. У заключенных должна быть бритая голова.
Гражданскую одежду получше носить им можно. Можно выбрать момент и рыбкой баловаться, грибами, ягодами. Но волосы длинные — ни-ни. Десять суток холодного карцера за волосы.
Да черт с ними. Меня любят и безволосого. В свободное время не лежу, в потолок не плюю. Учусь ездить по лежневке.
Лежневка — две колеи из бревен по болоту — для двух колес. Ездить надо быстро, чтобы не свернуть в сторону.
Учусь. Вдруг пригодится.
Нина Смирнова в кабине, вольнонаемная. Прислонилась. «За связь с вольнонаемными — крышка». А весна. И солнце, и распустились почки. И я молод. И она молода.
Ночью дежурю в вагончике для начальства. Были такие. Два купе, салон, комнатка для прислуги, тепло. Уют.
Нет севера, нет войны, нет тягот и неудобств для больших начальников.
нир а пришла.
— Зачем?
— Убрать в вагончике надо. Затопила печку. Хозяйничает.
— Пошли. Я картошки пожарила.
Пошли. Стол накрыт. Бражка на столе. Постель приготовлена.
Поужинали. Смотрит глазами темными, синими.
— Ну, а теперь, Валя... Как откажешь? Как в омут. Плачет. И говорит, говорит. Слезы по лицу.
— Из Риги я. Мать главврачом санатория была. Отец — военный. Репрессировали его. Одни мы остались. Война началась. Эвакуация. Мать умерла в Ярославле.
Я — одна. Без работы. Голодала. Побиралась. Умирала. Таких, как я, много. Никому до меня, до них дела не было. Валя, мне страшно стало. Машинист подвернулся. Спаситель. Я продала себя ему. Взял он меня. Женой записал, противный. Меня тошнит от него. Я ненавижу, его. Ты понимаешь меня? Тебе спасибо. Ты первый. Не кинулся. Как на человека посмотрел. В глаза посмотрел, когда первый раз увидел. И читал в них, и жалел меня, и грел меня взглядом. Спасибо. Ты — человек, ты — первый
Еще две-три встречи было у нас. Любили урывками, украдкой. О встречах не договаривались. Как мог я что-то обещать.
Она вся светилась от счастья и стала такой молодой и такой уверенной. Нина Смирнова, урожденная Спрогис, латышка из Риги. Одинокая, неприкаянная душа, вырванная войной из родных мест.
33. “ФУТБОЛИСТЫ НАМ И НУЖНЫ…”
«ФУТБОЛИСТЫ НАМ И НУЖНЫ...»
Один за другим — «домкратные» рейсы. Возим домкраты. Груз первой необходимости — мостостроители знают. Доставлять его надо быстро.
Но каждый железнодорожник устроен так, что непременно хочет задержать движение, притормозить состав, дрезину, для того хотя бы, чтобы власть свою показать. А нас не тормозят. Нельзя. Без нас встанет работа на установке мостовых ферм.
А это — боеучастки.
Нам везде зеленый свет. Мотор заменить — пожалуйста. Паек? Нет вопросов. Запчасти? Есть запчасти.
На станции Микунь — деревообрабатывающий комбинат. На нем работают немцы-трудармейцы, делают деревянные конструкции для домов. Встречаю там спортивного вида парня. Лупит мячом по стене. С удовольствием лупит, азартно. Нравится ему это полезное занятие очень. Улыбается. Вспотел. Откуда такой в этих краях, где люди так редко радуются? И каким ветром занесло его сюда? Знакомимся.
— Я — Бенефельдт Эдик.
— Кто?
— Вратарь сборной профсоюзов.
— Откуда?
— Из Москвы.
— А я из Ленинграда.
— Земляки.
Отец Бенефельдта работал на ЗИСе главным технологом. Началась война. Эдик — на сборах. Вернулся — семьи нет. Пошел к начальнику паспортного отдела Москвы — выручать родителей. К начальнику так просто не пройдешь. Но у Эдика — пропуск рабочего оборонного завода.
— Что хочешь?
— Родителей выслали.
— Фамилия.
— Моя или родителей?
— Твоя.
— Бенефельдт.
— Еще и «дт». Имя, отчество?
— Эдуард Адольфович!
— Так ты еще и Адольфович! Паспорт.
— Вот пропуск.
— Так ты, Адольфович, еще и на оборонном заводе работаешь.
— Я — футболист, Бенефельдт.
— Как раз футболисты нам и нужны. Капитан Киселев! Возьмите человека в отдел формирования трудармии! И поехал Эдуард служить в «армию» Берии.
— Помоги мне вырваться отсюда, — закончил свой рассказ Эдик.
Я к Жоре Думанскому:
— Есть хороший помощник на дрезину.
— Ну что ж, если хороший, оформим.
Так у меня новый помощник появился. Рассказывал про своих:
— С медалями «За отвагу», с орденами, с партбилетами, добросовестно трудармеят советские немцы, болгары, греки. Двенадцать часов на лесоповале отгорбатятся, вечером — партсобрание. «Заключенные саботируют. Но вы же не заключенные — трудармейцы!».
34. “ТОЛЬКО ПО ВЗАИМНОМУ СОГЛАСИЮ!”
«ТОЛЬКО ПО ВЗАИМНОМУ СОГЛАСИЮ!»
Станция Иосер. Женский лагпункт на 300 человек. Летом женщины работают на огородах. Зимой плетут лапти из березовой коры. Для зеков, которые работают на торфоразработках, режут ружболванку, вяжут березовые веники.
В лагере начальник охраны лейтенант Буров. Пару раз его подвозили. Услужили. Понравились Пригласил к себе.
— Надо будет продукты получить, — заходите. И баб дам. И вот выдался случай, заехали. Повел по баракам. Нас встречают громкими воплями.
— Ого! Мальчиков привели!
— Иди сюда, юноша!
Голые спины. Голые ноги на столе, белые груди.
— Девочки, кто в гости к шоферам хочет, поднимите руки. — Лес рук. — Поговорите с ребятами, чай попейте, в шашки поиграйте.
— Барышни, начальник шутит. Можно и в шашки, и еще кое-что, но только по взаимному согласию! Смеются, визжат. Лейтенант поясняет:
— Вам здесь оставаться нельзя. Затаскают. Разорвут. Мы это понимаем.
— Да вам и нельзя с этими. А вот с этими, политическими, женами и дочками троцкистов, можно. Те заложат. Эти никогда. От стыда промолчат. Ребята на вахту затащат троих Ну, конечно, и покормят... Ни одна не стукнула. Много их прошло. И девки попадаются. И мне тоже одна досталась. Не кричала. Только слезы ручьем. Не ела ничего.
— Как ты мог!
— Не я, так другой. Я еще человек. Всегда кормлю сначала.
Мы уходим.
Радушный лейтенант не понимает нас.
— А как же бабы?
Война — к концу. В лагерях — новый контингент. Власовцы, дезертиры, пленные красноармейцы — Люди, прошедшие войну, умеющие убивать.
Этапы сопровождают «пуркаевские гренадеры» — стрелки особого подразделения генерала Пуркаева. Откормленные. Крепкие. Яловые сапоги на них с двойной подошвой — сносу ей нет. Полушубки.
Дисциплинированные, выдрессированные, жестокие. Гвардия дорогого товарища Берии.
Везут и везут народ в лагеря. Велика Россия, начинаешь понимать, если — эшелон за эшелоном, этап за этапом каждый день на север, на север. И это ведь не все мужчины и женщины России, есть еще и на воле. В лагеря, на фильтрацию. С большими сроками — на каторгу. С малыми — на шахты Воркуты, на нефтепромыслы Северного Урала, на стройки Сосногорска. Когда сроки у них покончаются, вернуться на родину им не разрешат. Они останутся на севере навсегда.
Везут гражданских из Западной Украины, из Крыма — всех, кто получал зарплату у немцев. Везут женщин, детей.
Станции, городки забиты беженцами, нищими, демобилизованными, бродягами. Торгуют, приворовывают. Куда-то едут, устраиваются на работу. Котлас — ворота арестантского севера распахнулись. Вольные люди приезжают в поселки, на лесозаготовительные пункты, разъезды. Край начинает заселяться постоянными жителями. Растут на костях безымянных зеков города.
Безлюдно в деревнях. Мужчин-коми война повыбила. А кто в живых остался, на оперточках служат. В лагерную охрану их не берут: слишком простодушны, лишены бесстыдства, цинизма, зеку-блатарю ничего не стоит их разжалобить, обмануть.
Сидят в засадах, ждут беглецов. За убитого беглеца — премия: десять килограммов муки или три килограмма сахара. Тем и живут. Бегут из лагерей многие. Но немногим удается на пути к свободе миновать оперточку. Коми — парни-следопыты, хорошие. Лес-то их дом родной. И бьют они без промаха.
Война — к концу. Все чего-то ждут, опрашивают, что будет с ними. Гипноз надежд. Что-то обязательно должно быть. Не может быть, чтобы страдания, унижения, смерти, нечеловеческие лишения — все напрасно. Что-то должно измениться. Обязательно. Потому что такая жизнь не может продолжаться вечно. Люди озвереют, изверятся и кончится белый свет. Все кончится. Нет уже сил терпеть такую жизнь.
35. УПУЩЕНИЕ МИНИСТРА ФИНАНСОВ
УПУЩЕНИЕ МИНИСТРА ФИНАНСОВ
У нас денежки завелись. Подвезешь пассажира — расплатится. Собралась стопка тридцаток. На купюрах других достоинств — подпись министра финансов, а на этих, новых, — нет. Упущение. В один из вечеров, когда делать нечего и отлучиться с дрезины нельзя, взял я и подписал тридцатки, красиво, кудряво на каждой расписался. Сложил в стопку л положил ее в тумбочку.
А возили мы в ту пору больших начальников. Случалось — и на расстрелы. Все они держались друг с другом запросто, много ели, пили, говорили. Только один, Медведев, держался особняком. Даже ел отдельно от всех. В углу сядет, спиной ко всем повернется. Жует. Всех остерегается. Молчит. Волк среди шакалов.
Оживлялся он только после расстрелов. Обычно все хмурые сидят, друг на друга не смотрят, а он веселый, на разговоры его тянет. Сидит, руки потирает. И вот этот жизнелюбивец заметил мои тридцатки.
— Ну-ка, дай!
Пересчитал. На подпись обратил внимание. Бровь вверх поползла. Увидел маршрутный лист над столом. И на нем — такая же подпись. Снял лист со стены. Завернул в него стопку тридцаток, положил себе в портфель. Все — молча.
Доехали до места. Сходит.
— Что деньги взял, — никому.
Ну, думаю, все — вышка за то, что деньги испортил. Похолодело все внутри.
День, два прошло после этого случая. Снова везем Медведева. У станции Весляна — переезд. Через него лесовоз катит. И вдруг — заглох у него мотор, встал он.
Я — по тормозам. Несет. Несет. Прицеп сзади, жмет нас, колеса скользят. «Конец, — думаю. — Выбить дверь, выпрыгнуть? А пассажир? За него расстрел». Летим на лесовоз, на бревна. Тяну, затягиваю винтовой тормоз изо всех сил. Рву жилы.
Разбились. Стекло брызгами. Скрежет, лязг. Тишина.
Вылазим из-под обломков, приходим в себя. У Медведева ни одной царапины. Шофер с машины что-то говорит, оправдывается.
Через некоторое время вызывают меня в управление НКВД, в Киров.
«Ну, хана», — думаю. Явился. Дорожки. Люстры. Диваны. Ковры. Привели к какому-то кабинету.
— Тебе туда.
— Разрешите войти? За столом — Медведев. — Здравствуйте, гражданин начальник.
— Здравствуй.
Посмеивается. Молчит. Достает из ящика тридцатки.
«Так, приехали, значит».
— Пересчитай. Пересчитал.
— Все? — Все.
— Сожги.
Бросил тридцатки в печь. — Зачем расписался?
— Механически. Сидели. Делать нечего. Вечером. Ручку взял и...
— Дурак!
— Да.
—Знаешь, что мать умерла?
— Нет.
— В 39-м, в «Севжелдорлаге». Я видел, ты хотел выпрыгнуть. Почему не выпрыгнул?
— Помирать — так всем.
— Правильно. Потому и жить будешь. Я тебя позвал, чтоб сказать: повезешь двух наших. Один — Аккодус, ты знаешь его. Вот так окончилась история с тридцатками. Возвращался на станцию, на плакат глянул:
«Иуды Троцкого бородка
Промокла бешеной слюной.
Гад этот — мерзопакостный — находка
Фашистам, бредящим войной».
На плакате — «иуда» с бородкой. Вспомнил, что я «троцкист».
У Аккодуса это была последняя командировка. Расстреляли его. Что пришили, не знаю. Пришить всегда что-нибудь можно. «Севжелдорлаг» большой. А Аккодус в нем — начальник отдела общего снабжения. А если все же ничего не шьется, а посадить или расстрелять надо, выручит иуда Троцкий. Важно создать образ иуды, а сподвижников ему найти — дело техники.
36. “ЕЩЕ ДЕСЯТЬ Я НЕ ВЫТЯНУ”
«ЕЩЕ ДЕСЯТЬ Я НЕ ВЫТЯНУ»
Для нас, зеков, время как будто остановилось. Война кончилась. Победа. Не наша Победа. Не наш праздник. Где-то смеются и плачут, а нам нельзя. Нас вычеркнули из жизни, из страны. Нас нет.
Пришлось по делам быть на мостозаводе в Котласе, брал там путеизмерительные инструменты. Увидел знакомое лицо. Ваня Турков!
— Ты?
— Трактористом здесь работаю. Пригласил к себе на дрезину.
— Ты вырвался из шестого?..
— Я один.
— Как живешь?
— В похоронной команде подрабатываю. Иначе и не жил бы уже.
— Рассказывай.
— У нас в команде еще прицепщик, экскаваторщик. За лазаретом — склад для покойников. Экскаваторщик ров сделает. Мы с прицепщиком погрузим их. Голова, ноги — р-раз! — в прицеп-санки. Отвезем. Покидаем в ров, разровняем.
— Часто возишь?
— У нас немцев много. Они легко умирают. Пеллагриков почти нет. Быстро гаснут. 5—7 раз в месяц по полста, считай, трупов.
— Платят?
— Два куска сахара, буханку хлеба килограмма на полтора за каждый рейс.
— Дерябнешь?
— Да ты что!
— Ладно. Давай.
Налил ему рюмашку. Еду достал, какая была. Он выпил. Ест, не наедается. Руки дрожат. Торопится.
Ваня! Ваня! Каким ты был! Каким стал. Что они с тобой сделали.
— На гору еще ездим. По ночам. Прихораниваем. Шестьсот граммов хлеба дают за дополнительную работу.
Говорил, а сам подсмеивался, дергался. Весь, как на шарнирах. Виноватая, заискивающая улыбка кривила губы. В глаза не смотрел. Все время про еду речь вел.
— Иван! Ты помнишь наш буксир?
— Когда это было, Валя! Только никому не говори про то, что я тебе оказал. Никто не знает — про гору. Он был крепким, сильным.
— До свидания, Иван!
— Даст Бог, свидимся.
Не свиделись. Не довелось.
Так же, как и с Яшей Кулибякиным. С ним я на КОЛПе познакомился.
Шесть часов вечера. Работе конец. Все спешат в бараки. А Яша прилип к мотору. На мотор тот все плюнули. Списали мотор. А Яша воспротивился. «Он будет работать!». И до темноты возится с железками. Я его понимаю.
Моторы, отремонтированные Яшей, работают лучше новых.
Яша — человек рассудительный, спокойный, основательный. Только когда говорит о своем сроке, выдержка покидает его:
— Я напишу письма! Я добьюсь! Это несправедливо!
Он окончил институт гражданского воздушного флота. На выпускном вечере подвыпил, брякнул в разговоре: «Наши самолеты никуда не годятся. Вот французские...».
Утром его забрали.
Яша заканчивает работу поздно вечером. К стрелку обратится:
— Отведите меня в жилую зону.
Стрелок зевнет:
— Иди сам. Я позвоню...
Яше доверяют.
Он десять лет отсидел. Им заинтересовались. Хороший работник. Нужный кадр. Надо придержать. Яша помог и в этом. Высказался: «В отношении наших пленных администрация поступает неправильно. И французы, и англичане от Красного Креста получают помощь. А наши ничего не получают. Зря».
Ему влепили вторую десятку. И он сник. Как-то ко мне подошел:
— Бежать хочу. Помоги! Одежда есть, деньги. У меня племянник в Мантурово лесником работает. Спрячусь у него.
Я ответил:
— У меня три побега. Я знаю, чем это оканчивается. Ты один, и все тебя ловят. Весь мир против тебя. Подожди. Не время.
Он настаивал.
— Еще одну «десятку» я не вытяну. Повешусь. Мои железки меня не спасут.
И мы договорились. Я довез его до станции Опарино. Попрощались. Уехал. Потом узнал. Поймали его на станции Свеча. Забили в станционной КПЗ насмерть. Моя вина — не отговорил. По неписаному лагерному закону — нельзя отказывать в помощи человеку, который собрался бежать из лагеря и открылся тебе. Не смог я переступить этот закон.
37. “КАЖДЫЙ САМ ОТМЕРЯЕТ СВОИ ВОЗМОЖНОСТИ”
«КАЖДЫЙ САМ ОТМЕРЯЕТ СВОИ ВОЗМОЖНОСТИ»
В Котласе в тупике стоял большой «классный» вагон. В нем помещалась диспетчерская Главного управления железнодорожного строительства НКВД. В диспетчерской жил и работал Сергей Александрович Назаров, «дядя Сережа», как все его называли. Он работал старшим диспетчером, а в прежней жизни был миллионером. В советское время при НЭПе владел, как сам говорил, семью процентами мясной и колбасной торговли Москвы, уже в зоне, будучи заключенным, продал кинорежиссеру Александрову и известной артистке Орловой дачу в Подмосковье за 150 тысяч рублей.
Мы с ним познакомились, нашли общий язык, встречались часто, и, слово за слово, я рассказал ему свою историю, а он мне — свою.
Из купеческой семьи. После революции остался ни с чем и был никем. НЭП объявили — выменял в Мелитополе на кольцо с бриллиантом, фамильную драгоценность, растительное масло. В Москве это масло выгодно продал. Вернулся в южные, богатые продуктами и бедные деньгами края. Снова купил масло. В общем, завелись у него денежки. Он их в оборот пустил. В Калмыкии по дешевке купил гурт скота. Пригнал его в столицу, переработал на мясо, колбасы. Вот так положил начало капиталу. Неустанно примножал его, купил оборудование для переработки мяса, открыл свои цехи, магазины. Дело его процветало.
С банками никогда не связывался. Кредиты не брал. И никому денег не одалживал.
Любил лошадей, играл на скачках. Не пил. Обожал всякие пирожные, торты, конфеты — все сладкое. Жил в свое удовольствие
НЭП длился недолго, его свернули к 30-м годам, частника задушили налогами. Но Сергей Александрович выжил.
Бухгалтерия у него была в полном порядке. Деньги, валюта — дома. Под кроватью держал.
Пришли к нему.
—Кто?
— ГПУ.
— Заходите.
Ордер показали на обыск, на изъятие ценностей, подписанный Менжинским.
Его свои люди предупредили накануне: «Будут брать». Он рабочим на бойне, продавцам в магазинах сказал: «Возможно, придется передать производство и торговлю в госсектор. Подготовьте бумаги — чтобы ни на час не было остановки в делах. Магазины должны работать».
Он ничего не прятал.
Обыск производил порученец Менжинского.
— Где деньги?
— Вот.
Достал из-под кровати.
— Валюта есть?
— Есть. Вот. Достал валюту.
— Сколько?
К жене обратился:
— Лена, покажи товарищам документы.
— Еще что-нибудь есть? Драгоценности?
— Принеси драгоценности.
У нэпманов золото пытками вырывали. Он знал это. Принесла жена украшения.
— Это ваше?
— Жены.
— Оставьте.
— Выручка в магазинах. Все приготовлено.
— Мы проверим.
Позвали Сергея Александровича к Менжинскому.
Менжинский:
— Мы понимаем ваше благородное поведение. Но другие могут не понять. Что вы намерены делать?
— Я присмотрел работу.
— Нигде вам не будет работаться лучше, чем у нас. — Кем?
Заместителем начальника административно-хозяйственного отдела.
Куда деваться? Вот так и стал миллионер советским служащим.
Полквартиры у него отобрали. Дачу оставили. Работал Назаров. Год. Два. Три. Невмоготу стало. Дело казенное, скучное.
— Отпустите! — взмолился. — Буду работать на гражданке.
Менжинский:
— Вы делаете большую ошибку. Вам лучше работать у нас. — Не могу! — Как знаете.
Пошел он на «гражданку» — заместителем директора на запущенный завод. Вытащил его из развала и нищеты за полгода. Завод стал лучшим в «Мосштамптресте». Вкус к жизни вернулся к Сергею Александровичу.
Он снова играет на скачках. Выигрывает. Снова дома под кроватью — чемодан с деньгами. Нет денег в банке, зарплата рабочим задерживается — берет деньги из чемодана. На бега с работы спешит — берет деньги из заводской кассы. На этом и погорел.
Как-то поехал на бега вдвоем с бухгалтером. Из заводской кассы 35 тысяч рублей взял. Проигрались вчистую и он, и бухгалтер.
Возвратился Сергей Александрович домой. А его уже ждали.
«Бытовое разложение». Срок — 10 лет. В Котлас.
Его хорошо знали в ОГПУ, не обошло внимание и энкавэдэшное начальство, главным диспетчером главка сделало старого знакомого.
Поток грузов огромный. По железным дорогам везут днем и ночью стройматериалы для новостроек, оборудование для заводов, шахт, военную технику, трофеи, продукты северянам, руду, лее.
Сергей Александрович помнит, что и откуда везут в Котлас для «Севжелдорлага», сколько путей на каком разъезде, кто, где работает и на что способен — все помнит, держит в голове и командует составами так, что самые нужные, самые срочные, самые главные грузы всегда прибывают вовремя. За это его и держат.
Сергей Александрович — фигура. Домой звонит каждый день.
Телефонистке:
— Люсенька. Туфли получила?
— Да.
— Ну, как — подошли?
— В самый раз.
— Ну, соедини меня, умница, с Москвой. Сергей Александрович звонит жене.
— Лена, вчера играла?
— Да.
— Ну что?
— На Строгу ставила.
— Проиграла?
— Да. Шесть тысяч.
— На Буклета впредь ставь.
У Сергея Александровича всегда есть связь. Генерал зайдет в диспетчерскую. Ругается с телефонисткой, стучит по столу кулаком. Связи нет. Наган достает. Нет связи. Занято. Линия повреждена. Помехи.
А для Назарова нет занятых линий, нет повреждений, нет помех. Такой он человек. Обронил как-то в разговоре: «Невозможного, Валя, в жизни нет. Каждый сам отмеряет свои возможности, по ним и живет».
Я решил открыться ему.
38. ТРЕТИЙ ВАРИАНТ
ТРЕТИЙ ВАРИАНТ
Начал без предисловий.
— Мне бежать надо.
Он глазом не моргнул. Готов был к тому, что я скажу. Понял мое настроение из предыдущих разговоров.
— Надо подумать.
Обсудили возможные варианты.
Первый — достать в учетно-распределительной части на чужую фамилию справку об освобождении. За деньги такое было возможно. В справке указывается фамилия умершего зека.
Второй вариант предусматривал использование документов вольнонаемного работника «Севжелдорлага».
Побег исключался.
Жизнь подсказала третий вариант. Толя Федоров зашел как-то в дрезинный гараж. Он освободился. Уже получил паспорт, а справка об освобождении у него осталась. Он гастролировал по северу.
Посмотрели оправку: фото нет, в правом верхнем углу бледный штамп «Паспорт выдан».
Штамп — не проблема — свели. Следы пальца — тоже. Оставили на справке нужный оттиск. Технология этого дела зекам известна хорошо. И вот справка у меня в руках. «Федоров Анатолий Иванович (он же— Лубенцов Николай Тимофеевич) осво-
божден... по отбытию срока из «Севжелдорлага» по амнистии. Следует на станцию назначения «Кавуны» Одесской железной дороги.
Справка — чтобы войти в свободную жизнь. Но уходить надо по железнодорожным документам. Со справкой могут снять с поезда, посадить в КПЗ, открыть подлог.
Сергей Александрович связал меня с начальником службы пути Левиковым.
— Этому парню надо уйти.
— Зачем?
—У него были побеги. Из-под конвоя ушел. Сейчас идут проверки. Законвоируют опять.
— Могу дать бланк удостоверения железнодорожника и бланк командировочного удостоверения.
— Устраивает?
— Да.
Печать можно сделать в зоне. Фотографию — взять из прав водителя моторно-рельсового транспорта.
Дело пошло. Заполнили чистые бланки, вписали в них фамилию Федорова, механика моторно-рельсового транспорта. В командировочном удостоверений написали: «Командируется на ст. «Мытищи» Московской области для получения запчастей к мотодрезинам». Подпись. Печать. Все, как положено.
Готовился к отъезду в «командировку». Купил новые кирзовые сапоги. Брюки с зеленым железнодорожным кантом, черную гимнастерку железнодорожника. Прикопил деньги. Достал вольный потрепанный чемоданчик, солдатский вещмешок.
Решили: переоденусь у Назарова. Он возьмет билет в вагон из Котласа в Москву через Вологду с перецепкой. Вещи мне передаст на седьмом разъезде знакомая женщина. Сергей Александрович посадит в поезд так, чтоб не нарваться на оперативников, которые могут узнать меня.
Два знакомых болгара, трудармейцы из Одессы Митя и Иван, письмо передали родителям.
— Зайди. Расскажи про нашу жизнь. Они тебя примут.
Наказываю помощнику Эдику Бенефедьдту:
— Уедешь по нашей путевке из Котласа в Микунь. Через три дня заявишь, что ушел я. Спросят: «Куда?», скажи: «В Сыктывкар».
За три дня я уеду далеко от Котласа.
«Дядя Сережа» купил билет. Верхняя боковая полка у меня.
Шесть часов вечера. В вагон. Поезд пошел. Разъезд «Седьмой километр». Эдик Бенефельдт с моим вещмешком, с чемодан-
чиком. Знакомая женщина, начальник разъезда, обнимает меня. «Жена, провожая мужа».
Поезд трогается. Занимаю свое место. Снимаю сапоги. Фуражку — на вешалку. Чемоданчик — в угол. Вещмешок — под голову.
Извиняюсь перед попутчицами.
— Ну, милые дамы, простите, — я сплю.
Лицом к стене.
Вот сейчас — проверка. «Документы», «Ваши документы!». Жду. Не идут. Сердце колотится. Жду. Темнота. Огоньки мелькают. Колеса стучат. Куда они меня мчат, в какую жизнь?
Утром открыл глаза — на вешалке китель. Погоны — майора милиции.
Майор увидел, что я проснулся, обрадовался.
— Ну, ты силен спать! Видно, дружно тебя провожали. Давай я поправлю твое здоровье.
— У меня есть.
— Ну, наливай. Моя закуска.
Быстро сообразили стол. Знакомимся. Попутчик — начальник железнодорожной милиции станции Ухта. Жизнелюбивый. Разговорчивый. В отпуск едет.
Сидим. Я ему побольше наливаю. Себе—чуть-чуть. Раза три наряды с проверкой прошли. Заглянут к нам: майор милиции, железнодорожник пьют, закусывают. Вопросов нет.
Сидим, пьем. Говорим про жизнь, про север. Сидим чуть ли не в обнимку. Майор куда-то ушел, вернулся с бутылкой самогона.
— Ты, Толя, не горюй. Жена гуляет — начхать. У меня сестра в Серпухове. Двадцать пять лет. Красивая. За квартал видно. Киваю головой.
— Да, да, заеду.
Майор рассказывает, где будет моя комната.
— Пистолет подарю. У меня их три: два «вальтера» и наган. В Москве дела свои сделаешь, и ко мне — в Серпухов. Бросай север и все, что в нем осталось, и всех! В ж..! В ж..!
Подъехали к Вологде. В Вологде — последние оперативные посты «Севжелдорлага».
Вагон наш отцепили. Стоим в тупике. Ждем поезда «Москва
— Свердловск». В вагоне жарко. На перроне толкаться — внимание привлекать. Тащу майора в ресторан.
В ресторане звуки аккордеона, скрипки. Занавески, скатерти. Красивая девушка играет и поет.
Майор сел лицом к дверям — профессиональная привычка.
Входящим его видно. Это хорошо. Я спиной к дверям. Это тоже неплохо.
Два часа — как вечность.
Девушка исполняет «Брызги шампанского». Майор ест и пьет. Я себе наливаю только пиво. Ксения, попутчица, на меня стреляет взглядом. Майор недоволен, блюдет нравственность свояка.
Наконец объявили: «Пассажиров котласского вагона просим на посадку».
Едем. Отлегло. Еще ночь. Утром — в Москве. Прощаюсь с майором, как с родным.
— Ну, здоров ты пить.
— Ты тоже.
— Телеграмму дай. А можешь и без телеграммы...
— Как только с делами управлюсь.
39. СВОБОДЕН
СВОБОДЕН
Пошел на Киевский вокзал, оттуда на товарную станцию. Поговорил с железнодорожниками. «Есть порожняк на юг».
О том, чтобы ехать пассажиром поездом, думать не омел. Билетов не достать. Народ ехал в тамбурах, на крышах вагонов. Люди искали место, где можно начать послевоенную жизнь.
На юг. На юг. И только теперь, когда остался один в товарняке, когда поезд мчал меня к неведомой станции «Кавуны», каждую минуту уносил все дальше от мест, где меня ждала неминуемая гибель, уверился я, что все получилось, что побег удался, что свободен. Я ликовал. Я был один. И никому не мог доверить свою радость.
На юг. На юг. Солнце. Воля. Базары. Другой говор. Другие люди. Поверил, что свободен.
Станция «Кавуны». Станции нет. Все разбито, разворочено. На полустанке гуляет ветер, трава сквозь битый кирпич и асфальт. И — ни души. Нет станции «Кавуны». Вспомнил о письме болгар Мити и Ивана. Поехал в Одессу.
Одесса разбита. Вокзала нет. Известковая, 15. Где это? Нашел. Оказалось, недалеко от вокзала. Деревянный дом на кирпичном фундаменте. Во дворе — пожилая женщина. Осмотрелся. Походил вокруг да около. Какой-то мужчина зашел во двор. Наверное, отец. Постучался в калитку.
— Дилигергиевы здесь живут?
— Да.
— Привез вам письмо от сыновей.
— Ой-ой-ой!
Отец, Васил, ломовой извозчик, читает письмо. Почитает немного, на меня посмотрит.
— Дети пишут, что ты им, как брат. Значит, мне, как сын. Живи.
— Нельзя мне у вас. И не нужно это.
— Живи. Что ты!
Митю и Ивана забрали на север как трудармейцев на время войны. Война кончилась, но их не отпускают «до особого распоряжения».
«Ой, ой, ой!».
Сидели. Пили. Родители братьев пели болгарские песни. Плакали.
Плачут. Смеются. Плачут. По-русски говорят совсем плохо.
Вышивка на стенах. Обильный стол. Мебели почти нет.
Узнал еще в лагере: Семен Иванович Шемина в Одессе. Пойти к нему, попросить работу? А вдруг вспомнит мою настоящую фамилию? Вдруг справка вызовет подозрение? Пью вино. А в голове...
Утром узнал, где гараж НКВД, пошел. Часовой остановил:
— К кому?
— Мне к Тыщенко надо, шоферу. Начальника возит. Тыщенко во дворе был, тут же, увидел меня.
— О-о! Печорец! — кричит. И часовому: — Пропусти. Расспросил: откуда, как, да что надо.
— Работу надо.
— В охрану пойдешь?
— Нет, не могу. Мне — работу. Любую.
— У тебя какая статья?
— Да вот... Показал справку.
— Ого! 35-я! Да две фамилии. Ладно. Скажу Семену. И вот я иду домой к генералу Шемина. Открыла его жена Валентина. Узнала старого знакомого, моториста с «Печорца».
— О-о! Княжпогост! Ну, проходи! Садись!
Ждём хозяина. Рассказываю княжпогостовские новости.
Дождались.
— Ты на катере работал?
—Да.
— И на дрезине?
— Да.
— Покажи справку.
— Да ты, оказывается, «тяжеловес». Я и не знал. А почему фамилия двойная? Объяснил. Назвался, мол, чужой фамилией. Записали. Так и пошло.
—От второй фамилии надо избавиться.
Помолчал и продолжил:
— Езжай куда-нибудь в сторону Крыма. Месяца три там поработай где-нибудь, чтоб справку на паспорт поменять. И после этого приезжай, помогу. Только не связывайся опять с ворами. Не пойму я тебя. Лицо не жулика, а такая статья... Ну, теперь расскажи, что в Княжпогосте.
Коньяк подали.
Я не пью. Не пристало бывшему зеку пить коньяк да еще с генералом. А генерал пьет. Инжиром закусывает. Жалеет, что с севером распрощался. Там было проще.
Расстаемся. Напутствие:
— Три месяца продержись. И приходи.
Не удалось мне зацепиться за Крым. С моими документами не просто было зацепиться где бы то ни было. Увидят справку об освобождении и — отказ:
— Нет у нас работы.
Доехал я, голодая, продавая вещички, до Махачкалы — форма железнодорожника выручала да знание железнодорожных порядков. И там без копейки в кармане заночевал под какой-то рыбацкой лодкой на берегу Каспия. Устроился на ночлег поздно, проспал до солнца, до тепла.
Разбудили крики чаек и детские голоса. Мальчишки на мелководье затеяли какую-то игру, бегали, догоняли друг друга, падали в воду, барахтались, смеялись. Подошел дед, сторож по виду.
— Ты что здесь делаешь? — спросил.
— Отдыхаю.
— А работать что умеешь?
— Умею? Все.
— Слесаря на рембазу нужны.
В тот же день меня зачислили слесарем на моторно-рыболовную станцию.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Валентин Борисович Дьяконов работал на Каспии, жил под чужой фамилий. Вынужден был некоторое время играть роль вора-рецидивиста.
Рыбачил в трех океанах, в дальневосточных и южных морях. Женился. Детей растил. Все у него было, как у людей, — своя жизнь, свои радости, только имя не свое.
Пошел он на прием к генеральному прокурору Союза. Рассказал в приемной, как стал Федоровым-Лубенцовым. Его пригласили за барьер. Сердце екнуло. Но все обошлось. Время настало другое. Ему вернули его имя. Семью реабилитировали. Отца и мать — посмертно.
Сейчас Валентин Борисович живет в Астрахани. На пенсии. Узники сталинских лагерей избрали его председателем областной организации общества «Мемориал».
Выполняя свои общественные обязанности, он бывает в комиссия по восстановлению прав реабилитированных жертв политических репрессий — есть такая при администрации Астраханской области. Там мы с ним и познакомились.
Работы у комиссии много. Она собирает документы, необходимые для принятия решений о реабилитации: заявления, различные справки, протоколы, дела. По крупицам восстанавливается истина. Иногда на это уходят годы.
Итог шестилетней работы комиссии — реабилитированы 16711 человек. Большинство — посмертно. На очереди — рассмотрение еще около 85 тысяч дел. Только в небольшой по населению Астраханской области с 1923 по 1944 год было репрессировано более 90 тысяч человек. Сколько пострадавших от сталинского террора в Советском Союзе, точно не знает никто.
Миллионы безвинных людей поглотил в тридцатые годы и позже ГУЛАГ, миллионы честных, смелых, сильных, здоровых, умных, талантливых— разных. В нем погибли великие ученые и простые труженики, нежные мужья и жены, заботливые отцы и матери. С каждой такой смертью Россия становилась беднее, обездоленней, несчастней в настоящем и будущем, Россия становилась меньше. Ведь то, что зовут Отчизной, Родиной,— это не только поля и леса, горы и реки.
А тем, кому удалось дождаться хрущевской оттепели, выжить, запоздалая реабилитация не могла вернуть молодость, а
многим — я силу, здоровье, веру. Они вернулись в жизнь сломленными, оставшись вечными заложниками системы.
Миллионы, прошедшие страшное воспитание тюрьмами и лагерями, став свободными, не могли уже жить по законам нравственных людей. В них тоже погибла россия. Несть им числа.
Не хватит венков, чтобы возложить их на безымянные могилы узников ГУЛАГа, на несбывшиеся замыслы, несостоявшиеся жизни. Рассказ о судьбе Валентина Дьяконова — один из таких венков.