Повесть о друге
Повесть о друге
Интервью Народному архиву
Мне о себе говорить трудно. Может быть, труднее, чем кому бы то ни было. Потому что так много было в жизни событий, которые совпали с событиями государственными, военными, послевоенными... Уж больно она крученая, моя биография. Она и типическая, и не совсем...
Когда-то, сидя в камере смертников и ожидая высшей меры наказания, я вдруг понял, что я смертник во втором поколении. Вот если меня сейчас шлепнут, то я буду второй смертник в моей семье. Отца моего убили, расстреляли славные наши чекисты в Мариуполе, когда мне было меньше полугода. Отец мой был судовой механик, моряк лет с пятнадцати. Он плавал юнгой, потом матросом, потом увлекся машинами и стал механиком. Матушка тоже была рабочим человеком: она шлифовала и точила снаряды на военном заводе.
...Дело было зимой, когда море замерзает и суда стоят в затонах. На окраине Мариуполя ограбили мельницу. Дело было житейское, потому что голод был страшный: и мариупольцы, и азовцы выживали за счет хамсы. А в тот 1921 год был большой улов хамсы. Хоть и ели ее без хлеба, но все равно она спасала, потому что это был рыбий жир. Ограбить мельницу мог кто угодно, потому что детей надо было кормить. Отец в то время работал на городской электростанции, помогал ремонтировать паровую машину. Поскольку электростанция была рядом с мельницей, его забрали и расстреляли. Перед этим, говорят, какую-то женщину пытали в ледяной ванне, чтобы она дала нужные показания.
В общем, на семью пало клеймо позора врага народа. Поэтому матушка моя просто убежала из Мариуполя и уехала в город Ростов, а меня оставила у своих родичей, когда мне было около года. Я прожил у теток, дядей и их детей 5 лет. Несмотря на тяжесть жизни, это были светлые дни. Мой дедушка, раненный на трех войнах (болгарской, японской и гражданской), был коваль-лошадник. Он ковал и лечил лошадей. Дерзко-веселый, выпивоха и бабник до старых лет. Но самое главное — он меня любил. Ведь в роду, кроме него, я был единственным мужиком. Отсюда близость родственно-душевная. До пяти лет я рос баловнем. Уходя, дед говорил: "Валька! Ты мужик, остаешься дома главным. Смотри, чтобы бабы тут не шалили! Чтобы все было в порядке: табакерку мою не трогать (он не курил, а нюхал)". И вот я время от времени прибегал и смотрел — не трогали ли девки табакерку. Читать я научился сам. Первое слово, которое я прочел, это заголовок газеты "Правда".
Не обижали меня и любили все — это уж точно! Потом, после смерти деда, за мной приехала матушка и увезла в Ростов. Там она вышла замуж за хорошего и интересного человека. Малограмотный рабочий, окончивший церковно-приходскую школу, он был хорошим плотником-столяром, столы делал. Все в городе хотели иметь стол от Андрея Дмитриевича Горошкова. Кроме этого, он был большой собачник. Собаки его обожали. Когда он приходил домой пьяненький, то за ним шел табун собак и заглядывал ему в глаза. Кроме того, он тренировал щенков по заказу. Мы брали с ним щенков, уходили в лес и там тренировали: Лечь! Встать! — и т.д.
Кроме того, угораздило его стать членом ВКП(б) еще до революции, в феврале 1917 года, где-то на Кавказском фронте. В общем, идеальный выдвиженец для того времени.
Он много значил в моей жизни. Он таскал мне книги и сладости, хотя был молчаливый и жесткий. Он не сюсюкал, не поучал. Но если я делал что-то плохое, он просто от меня отворачивался — и мне было этого достаточно. Судьба у него такая... То его назначают секретарем райкома, то снимают из-за малограмотности. То он становится парторгом на заводе, то его отправляют на коллективизацию — парторгом в колхоз, потом начальником отдела МТС. Это был странный чин, который сожительствовал с сельскими райкомами, напрямую был связан с областью.
Я три лета этой коллективизации ездил к нему. Это страшное дело и отдельный рассказ. Это надо рассказывать подробно, начиная от голода, от мертвых на улицах и вокзалах. Зимой, идя в школу, а школа моя была около вокзала, я видел, как вывозят на машинах горы трупов с вокзала, умерших за ночь. И это было каждый день.
И в этом деле мой батя — добрый и справедливый человек. Как он там выживал? В конце концов он запил... Верил ли он, не знаю, но он истово исполнял эти партийные обязанности. Вы не поверите, но я присутствовал с ним на чистке партийцев. Это было в 1933 году, когда я однажды лежал в библиотеке на газетных стеллажах и слушал, как "исповедовали" технорука, тогда так называли главного инженера завода. Его, старенького, так таскали...
Отец совсем запил, положил свой партбилет на стол и ушел. Его списали, но не трогали. Когда же Ростов освободили, то всех стариков по 40-43 года взяли в армию и
послали разминировать поля под Ростовом. Туда же взяли моего отца и дядю-столяра. Естественно, они оба подорвались: отец насмерть, а дядюшка остался без рук. Вот вам судьба.
...Дома все было плохо, и я стал прислоняться к "веселым ребятам": стал ходить на воровские дела и даже участвовал в ограблении хлебного магазина ГПУ. В ГПУ была собственная пекарня, где они пекли хлеб для себя и своих семей. Там был другой хлеб. Я помню, как бежал по черному зимнему городу с мешком за плечами, в котором было два кирпича черного и один кирпич белого хлеба. Я приволок их домой, и мать заплакала.
Но тут я встретился со своим духовным отцом. Человек с балкона, на костылях, попросил меня сбегать на улицу, в угловой киоск, где для него были приготовлены газеты. А надо сказать, подписка тогда была большой редкостью — только большие начальники выписывали. А я в двенадцать лет уже покупал "Правду" и "Комсомолку". Представляете, сидит на перемене шкет и читает "Правду". Меня вначале считали притворщиком, ну а потом привыкли.
Так вот, принес я ему газеты и ахнул: вся большая комната метров на 25-30 была забита книгами. Стояли простые деревянные стеллажи, а на них книги на пяти языках. Его имя было Соломон Соломонович Горенштейн. Он был член партии с 1904 года, в должности заведующего краевым партархивом. Он еще при царе, будучи на каторге, бежал в Китай, потом в Америку, из Америки в Европу. Получил два образования — юридическое и филологическое, в Сорбонне и Брюссельском университете. Когда он бежал с каторги, то целый день шел по холодному ручью, чтобы собаки не взяли след. От холодной воды у него отнялись ноги: они были у него, как спички. Он с трудом поднимался на костылях, а спуститься без помощи не мог. Я помогал ему спускаться.
...Увидев мое остолбенение, он спросил: "Читать любите?". Он с первого до последнего дня обращался ко мне только на "Вы". Я ответил, что люблю книги. Он пригласил меня посмотреть: "Может, там найдется интересное для Вас". Я как присел, так и встал, когда уже стемнело. Что-то я взял с собой. С тех пор я стал приходить сюда каждый день. Я приносил из колонки воду, ходил для него за пайком в спецраспределитель.
Что я от него получил? Я получил все, что хотел. На каждый мой вопрос следовал точный ответ. Он научил меня думать, незаметно поправляя. Он объяснил мне, что значит думать и что знает далеко не каждый.
...Когда мне было 7 лет и я должен был идти в школу, матушка привела меня на кладбище к какому-то холмику и сказала: "Здесь похоронена рука твоего папы". Я спросил: "Почему рука?". Оказалось, что их расстреляли где-то возле кладбища и голодные собаки растащили трупы на куски. Родные искали останки. И мать нашла руку мужа, на которой было выгравировано ее имя "Тася", и похоронила ее. Но оставались вопросы: отчего, почему, как?
Ответы я находил в книгах и кратких ответах Соломона Соломоновича. Он передо мной не таился и говорил все, как есть. В 1935 году он дал мне прочитать завещание Ленина. Я в нем отковыривал все, что мне было необходимо. Знаете, как те дети, которые едят известку. В 1935 году закрыли общество старых большевиков и политкаторжан (было такое). Потом приехала из Москвы специальная комиссия, забрала весь партархив и увезла его в Москву. Он остался при зарплате, но без работы. Делать ему было нечего. И он знал, что его посадят. Однажды он посадил меня и сказал: "Когда тебя будут спрашивать обо мне, скажи, что я тебе платил каждый день за помощь по хозяйству". И при этом добавил: "Все, что Вам нравится, по одной-две книги носите домой". И я вытаскал у него всю поэзию, Фрейда, Шпенглера, Ницше. Конечно, его забрали, и он исчез. Это был 1938 год.
В общем, я остался один. Пошел поступать в Ростовский судоводительский техникум, но один умный человек сказал мне: "Какого черта! Ты другого бога молитвенник! Если тебя так уж тянет, я тебя на "Вегу" юнгой определю". Я был большой любитель воды и сезон отплавал на "Веге". Помните эту красоту по фильму "Дети капитана Гранта"?
После этого последовал призыв в военкомат под лозунгом омоложения армии, поскольку весь комсостав был уже погублен.
Я попал в разведшколу. Учили нас плохо, мало, больше было физической подготовки. Училище я проскочил легко: помогло то, что я имел чемпионство по боксу, и мне многое прощали. По окончании училища получил звание лейтенанта и месяц отпуска.
Пришлось мне побывать в Финляндии. Это самая страшная война, хотя кое-что хватил и в Великую Отечественную. Из нашего училища сформировали диверсионно
разведывательный батальон и отправили в Финляндию для работы в тылу. Мы все в непригнанных шинельках и сапогах, а солдаты были в обмотках. Вокруг был один сплошной холод, 45 градусов. Вокруг все сожжено. Финны, отступая, убивали скот, все сжигали и уходили дальше. Если попадалась какая хата, то мы набивались туда затылок к затылку. Под Выборгом меня ранили... Вот только когда подходили к Выборгу, я увидел мертвых лежащих финнов. Мы их рассматривали: как же они одеты? Они были в пьецах, таких коротких ботинках на теплом меху. У каждого один или два свитера, меховые куртки такие... Короче говоря, они могли воевать, и они воевали.
За эту войну я орден Красного Знамени получил, за поход под Эланги, где убили командира взвода, а я его заменил.
С декабря 1939 по март 1940 года была эта война. Так что по Ростову я гулял уже как орденоносец, хотя терпеть не могу этого слова...
После отпуска у меня от училища было направление в город Бельцы — это Молдавия, Северная Буковина. Я приехал туда девятнадцатого июня, а двадцать второго мы уже приняли первый бой в составе специальной 9-й армии, о которой пишет наш шустрый перебежчик разведчик Суворов... Я считаю, что он хороший логик, он может строить концепции из ничего: фактик к фактику. Но я в нее не верю. Я был там два дня, пока ходил по штабам и оформлялся, и видел там такой бардак, такую внутреннюю неподготовленность. Именно внутреннюю... Шло лето, и все думали о том, как и куда поехать отдыхать: по путевке или своим ходом. Понимаете, не было никакой пружины, которая необходима для наступления.
И потом: первые результаты — это же просто сумасшествие! Только мы, пограничники — а я получил назначение в особый пограничный отряд — держали оборону по Пруту. А линейные войска отошли в первые же часы войны, а мы все-таки держались несколько дней. Так что не верю я Суворову, хотя и восхищаюсь его эквилибристикой.
Воевал я и в дивизионной, и в полковой разведке... Но, понимаете, не было организации. Ну что за разведка, если у нас не было радио, телефона. Телефонные провода были оборваны. И, представляете, командир дивизии сидит без телефона, рвет на себе волосы, матерится и требует организовать телефонную нитку хотя бы в пятнадцать километров. Где ее взять? Катушки эти остались в вагонах, что стоят на путях, занятых немцами. Да что говорить, оружия не было... Я вырывал его когтями, бравируя, что мы разведчики. У меня одного из роты был автомат, а у остальных были автоматические винтовки...
Сначала я попал в 9-ю армию, 56-й армии еще не было в зоне военных действий. Она была на Кубани, в Ставрополье — там она формировалась. А я, повторюсь, начинал в 9-й армии. Это армия-страдалица, которую трижды выбивали целиком и снова восстанавливали.
С 9-й армией отступал на Николаев, Каховку, Таганрог, Ростов, потом в задонские степи, а затем попал на юг Калмыкии. Короче говоря, сколько нас теснили, столько мы и отступали. Потом нас выперли в 1942 году под Элисту. К концу года подошла 56-я армия, заняла наше место на фронте.
Вот севернее Мелитополя немцы пустили на нас танки и большое количество мотоциклеток. Мотоциклетка — это коляска, двое с пулеметом, у водителя автомат. Вот такое у них было вооружение, и они не жалели патронов. Обидно вспоминать, чем приходилось заниматься разведке. То пошлют спиртзавод взрывать, то из Николаевского банка деньги вывозить. Два кожаных мешка денег вывез и спалил. Зачем, спрашивается? А переправиться уже было не на чем. Немцы висят над переправой и долбают всякую лодчонку. Переправлялись через речку Чугуна с бревном подмышкой.
В конце 1942 года, под Элистой, меня арестовали. Это называлось "разработка", то есть сбор информационного компромата на всех. Ну, например, почему я ношу на операции австрийский пистолет Манлихер, а не ТТ. Вначале, когда на меня набросились, хотели, чтобы я подписал заявление, что я шпион-двойник, что я, пользуясь тем, что разведчик, тайно переходил линию фронта и встречался с немецкой контрразведкой. Это было выгодно, потому что за разоблачение шпиона-двойника получали и повышение, и деньги, и известность, и профессиональную гордость.
К примеру, я не имел права как работник штаба армии ходить за линию фронта, ибо если попадешь в плен, знаешь слишком много. А ходить-то было некому: нас в разведотделе штаба армии было всего одиннадцать человек в штате. А профессионалов — всего два-три человека! Представляете?
Конечно, была и предыстория ареста. Я поссорился с начальником контрразведки. Ну как поссорился?.. Я на военном совете отвечал на его вопросы, как ему не надо было.
Был и такой полковник Вуф, который был мною недоволен. К тому же, ему принесли на меня донос, что я за время нахождения в 9-й и 56-й армии в разговоре с начальником разведотдела давал всякие определения своих начальников, утверждал, что война для нас была бездарная и смертоубийственная. Безусловно, это не могло нравиться начальству.
Один прокурор, симпатичный армянин, спросил меня: "Хочешь посмотреть, что написали на тебя твои сослуживцы?". А донос был от моих напарников из разведотдела... Да, нас было немного, а доносчикам место нашлось. Читаю: "Командование армии называл дураками, маршала Кулика — идиотом" и т.д. Он так скучающе задавал уточняющие вопросы, что я всего этого даже всерьез и не воспринял. И уж потом, когда я дрался с ним, когда они пытались убедить меня физически, тут я уже почувствовал, куда попал...
Приговор — высшая мера: статья 58-я, 10, часть 2-я — антисоветские разговоры – и 193, 25 — это небрежное хранение секретных штабных документов. Я не нашел этому объяснения. Говорили, что нашли у меня в сумке брошюрку с кодом для переговоров. А она и не нужна была — немцы оттуда уже нас выперли.
Расстрел! Высшая мера — это расстрел! Этого расстрела я ждал 55 суток в камере смертников. Долго ждал потому, что все отмены приговоров находились в ведении Верховного Совета СССР или еще какого органа, могу ошибаться.
Однажды дверь открывается, и вызывают меня. Вижу, что один только охранник со мной. Я пошел за ним потихоньку, потому что ведь в камере не двигались, и ноги перестали слушаться. Приходим к заместителю начальника тюрьмы. Пьяная, невыспавшаяся морда объявляет мне: "...А срок тебе будет 10 лет". Это было главным из того, что он читал. В руки мне ничего не давали.
И отправили нас дорогой, которая тянулась больше месяца, на Север. Вначале вдоль Волги под бомбежками до Ярославля, потом через Котлас в город Инту — это Коми. Инта, Воркута, Усть-Иса -- там уже начинался шахтенный процесс. Проходили стволы, уже были созданы небольшие производственные смены. Именно с конца 1942 года и начинается угледобывающая история Коми и Инты, в частности.
Привезли нас на шахты Инты — все это называлось Интлаг. За эти 10 лет заключения я прошел курсы горных мастеров, все шахтенные профессии, кроме бурильщика, потому что контузия давала страшные головные боли при тряске. Вспоминать это страшно, там были такие пласты жизни, от которых до сих пор просыпаешься в ужасе и судорогах...
Отправили меня в шахту: вначале в 1-ю, потом в 7-ю. Погружение в шахту проходило сложно. Привыкнуть к самому подземному существованию и подземным работам, когда над тобой висит 100 метров земли... Это была полная контузия от новизны во всем. Я попал во второй район, к хорошему начальству. Оно было не ворующее, не обижающее людей, без битья. Били или сажали в холодную только провинившихся. Начальником особого отдела второго района был такой Летичевский. Это был двухметровый огромный еврей, косой невероятно. Так вот он лично следил, чтобы не обижали зря. Поэтому второй район был как ссылка для уголовных. Летичевский не давал зря ни пайку отнять, ни обидеть заключенного. Он провинившегося сажал в холодную, и для человека это была как бы отдушина — все-таки это была хоть какая-то правда.
Поэтому второй район был как ссылка для уголовников. Туда боялись идти и делали себе мастырку. Это по-уголовному — членовредительство в какой-то степени. То в глаза бросить какую-то химию, то в ногу вколоть что-то, вплоть до того, чтобы располосовать себе живот и вывалить кишки наружу. Всякое бывало. Естественно, уголовники ненавидели этот район и Летичевского, хотя и уважали. Этот Летичевский имел "наглость" формировать состав второго района, и там были преимущественно статьи 58-я и 193-я. Уголовников было немного, пока был Летичевский. Они его ненавидели: "У! Жидяра!".
В 1945-1946 годах развернулась борьба против евреев-антисоветчиков. Вспомните Михоэлса, эту травлю. Под нее попал и наш Летичевский, исчез. И тогда к нам на шахту поперли уголовники. Даже сегодня мне чаще всего снятся драки с уголовниками. У него нож, у меня нож — и что из этого выйдет. Шла беспрерывная, кровавая и бескровная, шумная и бесшумная война с двумя силами: с уголовниками и чекистами, так называемыми "кумовьями" — надзирателями.
Был в этой войне и мой, если можно так сказать, эпизод. История была такова. Зима 1945-1946 годов, первая послевоенная, была страшная. Температура доходила до 50-60 градусов. Телеграфные столбы лопались со звуком винтовочного выстрела. За это
время умерло огромное количество людей, особенно прибалтов — латышей, литовцев. Много было интеллигенции, не выдержавшей шахт и морозов. Известно, что был недокорм, но нам давали один килограмм хлеба, шахтерам-подземникам. Пригоняемые с воли люди говорили: "Да здесь килограмм хлеба дают! Жить можно!". И помирали в первую же зиму полностью. Каждое утро вывозили воз трупов. Из тысячи с лишним мужиков осталось пятьсот или четыреста.
Образовалась огромная недостача арестантов, рабочей силы. Оказалось, что некому работать. Я к этому времени работал начальником смены. Однажды, когда вылезли из шахты, по колонне прокатился слух: к нам баб пригнали! И мы побежали. Конвой останавливает, стреляет в воздух: "Такие-сякие, немазаные-сухие, стой! Стрелять буду!". А стреляет-то душевный человек, начальник конвоя. Он говорит: "Я ведь за вами бежать-то не могу!". Все равно пошли быстрее, быстрее...
Пригнали нас к лагерю, и мы увидели огромный этап, человек в триста-четыреста. Это прибыл эшелон из Крыма, привез так называемых "немецких овчарок" (так называли их чекисты в основном за связь с немцами). Одно время у меня женщин в смене было больше, чем мужчин. А я вам скажу, работать с женщинами везде трудно, а в лагере, в шахте, по колено в воде — это ужас! Там всякие были, больше из них — полуинтеллигенция. Врачи, фельдшерицы, учителя и просто девочки лет по 17-18.
И вот в мою смену попала девочка деревенская. Как говорится, от сохи. Ей был дан срок за то, что она убежала с торфяных разработок домой, чтобы обсушиться, переодеться. И за это автоматом ей дали срок 5 лет.
Так вот, эти "крымские овчарки" привезли с собой столько сифилиса, что лагерь закрыли на карантин, чтобы предупредить распространение сифилиса среди вольнонаемных. Приезжими из Москвы было проведено обследование всех приехавших на предмет выявления больных. И вдруг стало известно, что в моей смене вот эта вологодская девочка Оля, извините за выражение, целка. Одна-единственная на весь лагерь! Сначала были шутки: ну, Валька, ты теперь оттянешься — у тебя же в смене целка! Это была симпатичненькая, небольшого росточка, плотненькая девочка: круглое лицо, курносый нос. Никакой городской заманчивости в ней не было. Прекрасно управлялась с лопатой, чего другие не умели. И я ее всячески поддерживал. Мыло достану, поделюсь с ней.
Вдруг в лагерь пришел небольшой этап со штрафной. Это — полное зверье, озверевшие люди. Один из них, по кличке Нос, похвастался попробовать "целины". У него была такая задача. И началась буквально охота. А у меня был товарищ, Миша Крихтеев, человек сложный, с воровским прошлым, но товарищ верный. Мы с ним, я извиняюсь, кушали. В лагере это высшее выражение дружбы, когда два заключенных делятся куском хлеба. Мы взялись ее защищать, и начались стычки. Вначале я его пытался уговорить. Кстати, чтобы было понятно, у меня к тому времени образовался, как сейчас принято говорить, имидж. Коротко он выражался так: "Да не тронь ты его — его же убивать надо!". Запугать меня нельзя, под нары загнать нельзя — не дамся! Надо убивать. А убивать — это значит как максимум срок, а как минимум — штрафной.
Оля ночевала с нами в мужском бараке, чтобы ее не изнасиловали. Мы клали ее к стеночке. Приходил надзиратель, спрашивал: "Кто это? А, Ольга, понятно". И он шел дальше. Даже у него не было претензий. А мы, естественно, ее не трогали. И вот дошло до того, что мы с ним в шахте крепко подрались — пока вручную, ножа не было. Вскорости мне сообщают с горы, что, мол, тебя у ствола наверху ждет Нос с ножом. Мишка страшно меня ругал, что я не убил его в шахте — была возможность его там убить и завалить. Но я сдуру синтеллигентничал, не послушал и пришлось идти на поверхность. Началась драка, и я его убил. А он мне успел ударить в сердце ножом, с разрывом сердечной сумки и все прочее. Меня увезли в больницу, отлежался.
Все в лагере были рады, что Носа убили, ведь все его ненавидели. Но все равно по приговору дали мне шесть месяцев штрафной! Это ужасно, оскорбительно, но такова лагерная жизнь. Вернулся я оттуда тонкий, звонкий, но живой. Могли бы сунуть за убийство дополнительные 8-10 лет.
После этого нескольких человек, в том числе и меня, отправили на каторгу в шахты Воркуты. Там были одни бендеровцы и власовцы со сроками не менее 15-20 лет. Озлобленность страшная. До меня на этом участке, куда меня послали начальником смены, просто зарубили в шахте двух вольных десятников. Я нашел каким-то образом с ними общий язык и два года проработал. Представьте себе утреннюю разнарядку. Спрашиваю, допустим, где, ну, скажем, Иванов? Отвечают: "Та задохся, подушку поклали на пипку...". Значит, задушили.
Не могу не сказать еще о женщине в шахте. Мне трудно это объяснить. Здесь и
физиология, и психология, и черт знает что. Вот швырнули ее в шахту — и она поехала. Шутит, толкается — а это от страха, чтобы скрыть страх! Я еду с ними и вижу это. Им страшно, когда рвут проходку. От этого гула, встряски все замирают испуганно. Как передать все это словами? Я говорил своим мужикам: "Чего ты дрожишь? Чего тикаешь? Посмотри на баб — ведь ни одна в обморок не упала...". А ведь она имела на это право как женщина и как человек другой породы.
Мужики вели себя в шахте по-разному: могли толкнуть, обматерить. Но женщины, тем не менее, сумели поставить себя, начиная с того, что, спускаясь в шахту, они не мочились в штаны от страха. А с мужиками было... Сел в углу, поджал руки-ноги в кучу... от страха, глубины, от сознания, что над тобой толща в сто метров породы.
Были и такие, которые отказывались спускаться в шахту — и нередко. Ну их гоняли, сажали в холодную, но потом все-таки начальство сдавалось и давали им кукую-то работу на поверхности. Но основная масса женщин работала в шахте — по колено в воде. Вот так они работали с 1945 по 1947 год. В 1947 лагерь начали делить: гнать сюда мужиков, а женщин выгонять в другой лагерь, на поверхность. Некоторые отказывались уходить. "На поверхности, - говорит, — хуже. Там я замерзну". Ведь у нас 12 месяцев зима, остальное — лето. Трудно найти слова, чтобы выразить все наболевшее... И все-таки их начали выводить, высылать. Но это был длительный процесс, потому что мужики опять вымирают, а женщины еще держатся. Мы им все-таки подкидывали то хлеб, то мыло. Мыла, простого мыла ищешь, чтобы передать своей. А она жаждет его, потому что потная и грязная.
Этот процесс растянулся на 3-4 года. Женщины продолжали работать.
Жизнь была у нас совершенно фантасмагорическая. Запрещено всякое общение, а его нельзя избежать. У нас одна кухня: хлеб нужен и туда, и сюда. Помывочная одна. Наконец, наш полупустой барак, после вымирания мужиков, поделили пополам и заселили женщинами. А поскольку чердак был общий, то мы пролезали через чердак к женщинам, а они к нам.
Естественно, детишки пошли. Естественно, что и дисциплины никакой. Надзиратели всех гоняют, а толку нет — барак-то один!
В 1946 году начали строить недалеко новый лагерь. Добротные бараки. Туда уже пригнали 1500 женщин. Лагерь огромный, а фронт работ тогда сократился. Гоняли их тогда на шахту лес разбирать, снег чистить, засыпать лужи — все это на поверхности. Они фактически тогда бездельничали. Собирались в кучки. Пели, обнявшись, украинские песни. Но одно из самых страшных, чудовищных воспоминаний — это женская истерика полутора тысяч женщин. А ты внутри этой истерики и ничего сделать не можешь. Огромное количество рыдающих женщин в лагере, причем плач такой... Причиной могло быть все. Письмо, что брата убили, отца посадили и так далее. Достаточно, чтобы одна зарыдала. Они даже били друг друга, чтобы та или другая не заплакала.
А здесь... вдруг что-то сорвалось, разрослось — и вот уже плачет весь лагерь. Это чудовищно, это невозможно передать, когда надзиратели с собаками убегали на дорогу, на шоссе, чтобы только этого не слышать. На мои вопросы они отвечали: "Ну это же невозможно выдержать!". Люди, которые сидели на вышках, тоже убегали, потому что это продолжалось по три-пять часов. Одни начинают, другие заканчивают, опять начинают. Одна из причин — дети. Это было устроено самым примитивным образом. Приезжают за детьми медики, делят, отбирают, а следом приходит вагон отнимать детей. Вот вам еще одна причина для истерики. Все это непередаваемо словами.
Регистрации детей никакой не было. Все шло автоматом. Весь ужас лагерной жизни был в том, что она автоматическая по определению. Там люди себя ведут, как автоматы, или их заставляют так себя вести. И сами они включаются в эту автоматическую жизнь.
В последний год я работал на автоматической станции Абезь — это поселок между Воркутой и Интой, там тоже был женский лагерь. Все женщины — и 30-40 мужиков в обслуге: шофер, диспетчер, моторист и т.д. Я работал грузовым диспетчером, уже без конвоя. Была у меня хатка, телефон. Там я уже был посвободнее, книжки читал и даже имел наглость жениться. Я еще прежде тоже женился, и у меня дочка росла. Маму этой дочки выпустили, и она сейчас в Лондоне живет.
Я освободился в октябре 1952 года. Мне сбросили 2 месяца, потому что в шахту вода пошла. Вот такую милость оказали. Привезли нас снова в Инту, на вахте получил свои вещи. Помню, на вахте надзирателя уже нет. Сидит там баба-распустеха (я ее еще по лагерю помню), спросила что положено, заполнила бумажку, где написано, что я освободился по окончании срока. Спросила: "Куда поедешь?". Я уже хитрил, что
сказать, как объяснить. Она мне объясняет, куда нельзя ехать: портовые города не называть, также и крупные города по стране, штук 50. Я запомнил, что Мариуполь тоже в запрете. Тут я схитрил. Она записала, как я ей сказал: станция Волноваха (а это была подъездная станция перед Мариуполем). Фактически я стал жить в Мариуполе. Там дедушка с бабушкой освободили для меня хату. Туда я привез женщину, с которой познакомился в Инте, с ее двумя детьми.
На порядочную работу не брали, только чернорабочим. И стал я работать выбивщиком, то есть выбивал крупногабаритные детали. Там я радостно встретил смерть "отца всех народов", а в 1955 году родился у меня сын Мишка.
В 1956 году — разоблачение культа Сталина, появилась некая надежда на реабилитацию. Вначале она была неопределенной: то ли будет, то ли нет... Но один из моих друзей Сережа Ширяев сказал: "Ты все-таки подавай на реабилитацию". Я вначале его выругал, отказался, но он все-таки заставил. Я написал и получил ее в 1958 году.
А перед этим в Москве был объявлен Министерством по кинематографии конкурс на художественный сценарий. И я написал и послал туда свой сценарий под названием "Полярная звезда". А сюжет... если вы видели картину Фрида/Дунского "Комиссар шахты", то один к одному. Они вдвоем сидели в моем лагере, но мы не были знакомы. Так начался мой путь в кино. Мне дали какую-то поощрительную премию и переслали сценарий в Киев. Только потом я узнал, что такое Киев, студия и отношение к авторам-сценаристам. Это горький плач на реках вавилонских.
Вдруг я получил из ВГИКа письмо с предложением: не хотите ли вы, уважаемый конкурсант, поучиться у нас заочно на сценарном факультете. Я подумал, написал и при этом спросил: учитывается ли при сдаче экзаменов немецкий язык? Ответили: нет. Я решился и поехал. Очень трудно поступал, потому что реабилитации еще не было, а имелась только справка, что приговор опротестован прокуратурой. Тем не менее я сдал все на «5». На экзаменах мне крупно помог Каплер, вечная ему память. Когда стали разбираться, что, мол, мы бойцы идеологического фронта, а этот человек (то есть я) замаранный, он встал и сказал басом: «Я тоже замаранный, я тоже там был». Не будь его (а председателем комиссии был некий сукин сын, не буду его называть, а Каплер — лишь ее член) неизвестно, как было бы. Но Каплер вступился за меня — и меня приняли.
Учился и работал в доменном цехе, где за смену выпиваешь 10 литров воды. Летом я сдавал непрофильные экзамены в Ростовском университете, а зимой ехал в Москву. Напрягался, мобилизовывал все свои силы. Все свои работы представлял точно в срок и требовал на них точных ответов, тоже в срок. И навел на преподавателей такой ужас, что они приходили на меня посмотреть, что это за зверь такой. В 1963 году я переехал в Москву, а в 1964 защитился. Сценарий у меня был хороший. Я и сейчас думаю, что хороший. Его тогда взяли в работу, так как на него положил глаз Марк Донской. Но... потом его похоронили.
Попутно у меня были три договора с тремя студиями: Мосфильмом, студией Горького и студией научно-популярных фильмов, где я со своим учителем и другом Вейсманом — он преподавал философию во ВГИКе — писал сценарий на тему "Что такое диалектика". Потом оказалось, что сценарии все мимо, а жить надо было. Надо было поступать на работу, потому что кушать хотелось. Поступил я случайно на работу к Владимиру Познеру, киношнику с интересной биографией (Владимир Познер на ТВ – это его сын). Он был директор экспериментальной творческой студии. Он меня учуял и взял буквально с улицы. Он взял меня редактором по рекламе, потом редактором, потом членом редколлегии,
Познера я вспоминаю с нежностью и огромным уважением, потому что он меня множеству вещей научил: как бумажку уважать, как ее написать, как ответить на вопросы — то есть всем хитростям. Откуда мне все это было знать от доменной печи? Он, умница, звал меня к себе, сажал рядом за столом своим и при мне работал. А в промежутках между телефонными звонками учил, что надо учесть.
Прекрасная студия, хорошие люди, мы все до сих пор дружим, никто ни с кем не поссорился. Мы сделали там знаменитые три картины, которыми гордится наша кинематография. Потом студия стала разрушаться, Познера уволили, пришли всякие мутные люди. Меня тоже вышибли оттуда, да еще прозвали городским сумасшедшим, потому что я говорил то, что думал, не обращая внимания на высказывания до меня.
Потом меня перевели на Мосфильм, где худруками были Ромм и Райзман. С Роммом я дружил, несмотря на разницу в возрасте, что-то было между нами, а Райзман, наоборот, хотел, чтобы его любили. Ромм — прекрасный человек. Я никогда не слышал негативных отзывов от его учеников. Он, кроме своих способностей, был прекрасный учитель во ВГИКе и объединении. Кроме того, он был честный человек. Он публично,
при сотнях людей, сказал: "Что я делал "Ленин в 18 году" и "Ленин в Октябре" — мне стыдно об этом вспоминать. Я врал, а теперь больше врать не хочу". После этого он сделал "Обыкновенный фашизм". Он меня тогда зазывал на монтаж, и мы с ним беседовали часами. О чем? Да о сходстве фашизма и коммунизма. Мы просматривали с ним документальные недельные новости немецкие (вохеншау — кажется, так они звучат по-немецки), потом документальные фильмы его любимой режиссерши, которая сделала "Триумф силы". Мы посмотрели запасники всех музеев. Ужасно было сознавать, что мы дрались со своим кровным "другом". И Ромм уходил после этих просмотров буквально покачиваясь, несмотря на то, что смотрел он их не впервые. И у нас сходились людские характеристики. Расхождений не было.
Ромм был сложным человеком, но никакого артистического снобизма в нем не было. Я был у него дома и немножко знаком с его женой, актрисой. О Ромме мне говорить неудобно по двум вещам: не дай Бог кто-то подумает, что я хвастаюсь знакомством с ним, хотя я горд, что был с ним знаком. А во-вторых, было два или три фильма о Ромме. Один из них удивительный фильм, в котором только голос Ромма звучал за кадром, а на экране был его дом, дача, его скульптуры — ведь он был скульптор по первому образованию, — его работы в монтажной. Это один из тех людей, который выдавил из себя лакейскую сущность.
Потом меня бросили на молодых. Там я был помощником у Лотяну, делал картину "Табор уходит в небо". Потом по собственному интересу стал писать критические обзоры в "Искусство кино", печатался, начиная с первого номера.
Первый сценарный опыт был с моим учеником Игорем Шевцовым. Он пришел и сказал: "Валентин Михайлович, что Вы бездельничаете? Вы же сценарист. Давайте поможем сделать сценарий для Киевской киностудии!". И мы сделали сценарий фильма "Мерседес уходит от погони". Это все военная бодяга, которой я стыжусь, но денежку все-таки получил. К этому времени я был членом Союза кинематографистов как критик. Я тогда сказал Игорю: "Игорь, это Вы пишете на себя, чтобы Вам поступить в Союз кинематографистов". Второй опыт: я сделал на Ленфильме экранизацию "Личная жизнь директора". Фильм плохой, режиссер плохонький, но... фильм не стыдный. Из литературного дерьма мы сделали приличный фильм. Потом он принес мне трехсерийный фильм "Благородный жулик" по О’Генри. Хороший фильм получился.
Сидевшая радом со мной в комнате режиссер предложила мне написать сценарий. Она сказала, что сейчас нужен сентимент, лирика и подкинула мне историю человека, который оказался отцом троих детей. Поскольку я сам воспитал трех чужих детей в своей жизни, мне это было близко. А потом я выдумал формулу фильма, которая решила все. Я решил сделать сентиментальную историю без баб, где не было любви - и что из этого вышло!
Поскольку Искра Бабич, режиссерша, принесла в клюве идею свою, я взял ее в соавторы. И вот мы сделали сценарий. А в этом третьем объединении меня так здорово "любили", что сценарий мой "Мужики" зарубили. Там было столько наговорено, что я встал посередине обсуждения и ушел. Бабич пошла к директору студии, тот почитал и сказал: "Если вы эту штуку не поставите, то я вас всех разгоню". Так и сказал. Искра Бабич была сама режиссером фильма, и получилось неплохо. Я хотел сказать этим фильмом, что есть еще в русских селениях мужики, способные на многое, которые готовы взвалить на себя троих маленьких детишек — и сделать это с удовольствием.
За этот фильм мы получили премию братьев Васильевых. Я, Бабич и актер Михайлов. Он так сразу все принял к сердцу и так шел по моей задачке, что его и не надо было поправлять. Так же, как и Глебов. Искра говорила, что его не хотели брать: боялись — запьет. А он сыграл прекрасно и потом говорил мне: "Валентин, в первый раз снимаюсь в фильме, где все написано по-русски, на русском языке". Тут я был польщен, потому что диалоги у нас писать не умеют.
А к этому времени мне уже 55, и, учитывая мою шахту и доменную печку, меня выпустили на пенсию. Уже на пенсии мы с Игорем стали работать и закончили вторую и третью серии фильма "Трест, который лопнул" (серия называлась "Благородный жулик"). Фильм имел успех, и по ТВ его показывали несколько раз.
Однажды приходит ко мне Игорь с очередной идеей: сделать фильм о Сухово-Кобылине. О спорах и перипетиях не буду рассказывать. Сошлись на идее сделать фильм о борьбе одного человека с государством и о его поражении. Он был философом, интересным человеком, и мы сделали о нем две серии. По-моему, очень неплохо. Я, правда, недоволен актером, которого выбрал режиссер Пчелкин: недостаточно крупная фигура для такого масштабного человека. Третью серию нам не дали сыграть, потому что третья серия была совершенно сатирическая и чисто политическая. Не дал Комитет
по телевидению и радиовещанию. Оборвали нас на середине и не дали сделать сценарий цельным.
У нас система такая. Если у тебя купили сценарий - вот тебе денежка и отойди в сторонку. Все остальное тебя не касается. Режиссеру ты можешь плакаться, руками размахивать, но то ничему не поможет. Вот, например, он взял свою дочку на роль дочери Сухово-Кобылина. Это такая толстая дамочка, совершенно не актриса, она только присутствует. Хотя он сделал натуральный антураж того времени: снимал в Доме композитора, где сохранилась деревянная обшивка, мебель солидная. В общем, он хороший ремесленник — не более.
Были и другие работы. Мы написали сценарий по книге Берберовой "Железная женщина". Это удивительная история о баронессе Будберг — авантюристке, тройной шпионке и, якобы, тройной любовнице: Горького, Уэллса, Лациса. И при этом дожила до 80 лет. Сценарий получился хороший, но его, конечно, зарубили — опять тот же Комитет по телевидению и радиовещанию. Такова сценарная судьба. Это все равно что отдать дитё в цыганский табор. И там с ним что хотят, то и делают.
...Скажу о Солженицыне. Однажды он меня вытребовал к себе по поводу восстания на 501-й стройке, которая была недалеко от Абези. Я рассказал, что мог. А потом начался между нами спор, и расстались мы друг другом недовольные. Главный предмет спора — его русофильство, преувеличение, на мой взгляд, особенностей русского народа и его блестящего будущего, если оно возможно. Я ему оппонировал, потому что мой опыт пошибче его будет, пошибче. Как ни говори, он первые три года отсидел среди интеллигентных людей в шарашке. Потом попал в лагерь, где не было уголовников. Это большое дело. И начало войны, которое он не пережил. Он вступил в войну уже в начале 1943 года. И второе, его задевшее, — мое неверие в религиозность, в религию вообще. Я — человек антицерковный, в отличие от него. Я церковь воспринимаю как большую чиновничью организацию, вроде профсоюза, которая имеет государственную функцию и даже освящает бардаки. Этого всего я не принимаю начисто. А Солженицын ставит это как основу возрождения русского народа — только на основе церковной религиозности (а не вообще религиозности) верить в Бога, которого представляет для нас церковь. Кроме того, после Освенцима, Колымы, Воркуты — где Бог? Не знаю... То ли мне усомниться, что он всеведущ, то ли усомниться, что он — сама доброта. И то, и другое во мне не помещается.
Я ему коротко рассказал о себе, но он не был заинтересован во мне. Я это чувствовал прекрасно. Я был один из носителей информации, которая ему требовалась о 501-й стройке. Расстались мы с ним весьма холодно, и другой встречи я не жаждал.
Вот сегодняшняя обстановка показывает, что моя ирония, мой скепсис более продуктивны, чем его надежды на некие качества русского народа и религиозности, в частности. Я считаю — не с этого надо начинать. Сама идея перевоспитания человека мне смешна.
Мои пути пересеклись и с Аксеновым. Это интересный человек. Познакомился я с ним случайно. Когда я был редактором экспериментальной студии, ко мне ходила половина кинематографистов. А он принес заявку на сценарий. В это время его не печатали, денег не было, от женки сбежал. Он был в таком состоянии, что мы с ним ходили в Дом литератора и там шибко утешались.
Это был человек легкого духа, легкого мышления. Он не любил, не хотел страдать и брать на себя какие-либо обязательства, не умел требовать от себя чего-то. Так вот, он принес сценарий про авиаторов, сценарий плохой, хотя мы его потом поставили. Он для меня собака чужой породы.
...С Коржавиным меня связывает давняя симпатия. Встретились тоже на студии, разговорились, хотя говорит он своеобычно. Но все-таки мы сошлись. Уезжал за рубеж он тяжело, как никто. Представьте, самолет уже на подходе, а тут приезжает Слуцкий и увозит его из аэропорта, чтобы он не уехал. Мы все всполошились: какого дьявола? Вообще это было какое-то извращение. Слуцкий ведь был сдвинут по фазе. Но на следующий день мы его выпихнули со слезами и соплями. Они даже поссорились со Слуцким. Пересекаться сейчас не случается... Он от породы честный, открытый, бесхитростный. Я таких людей лелею и обожаю. Вот с Валентиной (имеется в виду жена – прим. ред.) главное я понял: бесхитростный человек, не предаст ни в чем. Коржавин из этой же породы. И кроме того, он имел железку внутри, внутренние границы, в которых он себя держит. А если человек и туды, и сюды — это уже мимо.
Я ходил близко от тех людей, которые выходили на площади. С удовольствием вспоминаю о Галиче. Встречались мы немного и с ним, и с его женой, с большой симпатией. Этот человек — тоже моей породы. Мне нравились его стихи, да и за столом он был хорош.
Скажу об Астафьеве — это серьезный человек из народа и для народа и никак вне народа. Я был редактором его картины "Сюда не залетали чайки". Картина вышла паршивенькая: ни для детей, ни для взрослых (сценарий делали по его детской книжке). Он мне подарил путешествие по реке Мане, которая впадает в Иртыш — красоты удивительной! Швейцария ей и в подметки не годится. Красотища необыкновенная! И в его Овсянку заезжали, мы там шибко закладывали. Но пьяный он плохой ужасно. Была бы у нас дружба, если бы он не был так ужасен пьяный.
Я жизнь прожил около жизни. Полжизни я потратил, чтобы выжить. Оценивая себя скромно и весьма иронично, дожил до 75 лет, пережил многих. Но сделал в жизни очень мало, потому что много времени потратил, чтобы выжить и не упасть. Было много скользкого, противного, трудного. Нужно было все перемалывать самому и самому себе организовывать мировоззрение, поскольку мировоззрения официального я не принимал с детства. Многие говорят: ах, я верил, а потом разочаровался... Глупости все это! Кто хотел видеть, тот видел. Кто видел голод, тот его не забудет. Кто был в лагере, тот не может вкладывать надежду в идею социализма или коммунизма. С 1917 по 1958 год было уничтожено 110 миллионов человек, главным образом мужчин. Это официальная цифра. Уничтожали лучших — тех, кто сомневался. Комитет редко ошибался. За неприятие колхозов — уничтожали, за скепсис и иронию — уничтожали. Это же основные человеческие качества. Поэтому и планка, или уровень, снижались у народа. Кроме того, начиная с 1905 года война идет беспрерывно, до наших дней. Страна вся в войне. Народ получает свою травму генетически.
Это не моя выдумка. Это доказано психологами. И эта психическая травма в течение века влияла на людей. Если мы с вами начнем анализировать страх: если забрали дедушку или бабушку — как это отразилось на внуках? Как они должны были хитрить, мудрить, изворачиваться и лгать, — не мне вам говорить. Если мы возьмем в лагере тех людей, которых "опускали", то есть брали по делу, покупали — это страшная цифра. Если сказать по-честному, то русский народ перестал быть народом. Это моя внутренняя мысль, и я могу доказать ее. И если начинать в этой стране что-то делать, то надо начинать с детей. Надо детей отбраковывать.
Вы поймите, каждый год в стране из всех рожденных 5 процентов дебилов, людей, склонных к преступлениям. Это от рождения. Ведь несун, который с фабрики украл что-нибудь, это крайне слабый пример. Моя бабушка говорила, а я запомнил: "Кто иголку украл, тот и коня сведет".
Главные наши подвижники — это медики, церковники и школьные преподаватели, учителя. Вот отсюда и надо начинать. Детей надо отучить от мысли, что все одинаковые. Выбить, вытеснить, убедить. Если у тебя руки золотые, бери паяльник и будь мастером своего дела. А у тебя мозги математические, а у тебя способности языковые. Природный факт почти не учитывается. Перестройка взрослых людей — это фантазия, считаю это невозможным. В Библии сказано, что евреев водили по пустыне сорок лет, чтобы вымерли рабы и народилось новое племя, которое не знает рабства. Мы — все рабы, в той или иной степени. Надо, чтобы было стыдно быть рабом или преступником, стыдно быть извращенцем. В это религия должна включиться, чего она сейчас не делает, а только присутствует при всяких показухах. А религия должна с детства воспитывать, что понятия равенства, братства, свободы — это обманчивые слова, которые всю страну завели в пропасть. Мы сейчас на самом дне: нет ни стыда, ни совести. А что такое стыд и совесть? Ведь невозможно сейчас взять взрослого человека и внушить ему стыд и совесть. Единственно, что можно сейчас сделать с человеком в тюрьме — это испугать его, испугать: что вот если еще раз ты пройдешь по этой дорожке — пропадешь. Эта страшная идея перевоспитания народа — она не только фальшивая, она поставила нас вверх ногами, на руки.
Меня, например, учили в школе: не верь старшим — они царские последыши, а мы новый мир построим. Нам говорили, что убить можно, если враг. Нам говорили — слушайся — и все будет в порядке. То есть все наоборот. Сейчас народ находится, в лучшем случае, ничком на земле. По моим прикидам, потребуется два-три поколения, чтобы подняться. Подумайте сами, какими механизмами можно объяснить, что 50 процентов взрослого населения голосуют за коммунистов? Они вымрут, а родятся новые люди, которые наполовину будут такие, как они, а следующее поколение на четвертинку и т.д.
Вы вспомните мои слова, что все равно каждый год родится 5 процентов дебилов, или 5 процентов дислептиков — это психическое состояние: с малых лет человек говорить не может, не умеет грамотно писать, хотя положили немало усилий. А ведь
этот дислептик лезет либо на трибуну, либо в телевизор, либо на сцену. Потому, что "все равны", потому что "равенство и братство". Взятки дают на ТВ, чтобы пробиться не благодаря способностям и талантам. Взятка идет снизу, а не сверху. Вначале ее дают, а потом берут, а не наоборот. Так не давай взятку! А мы не можем, мы хотим стать кем-то — вместо того, чтобы работать над собой, из себя лепить. И больно, и нехорошо, и обидно, а все равно — лепи! Как говорил Чехов, выдавливать из себя раба — вы-дав-ли-вать! Иначе ничего невозможно придумать.
Посмотрите, что делается в Америке: маньяки, убийцы, свои "прелести", как и у нас. А почему? Потому что нет ни равенства, ни братства. Это не надо проповедовать. Это вредно, опасно, неверно. Я чувствую себя бутылкой, налитой всклянь, доверху, а вылить это некуда, некому. Нет потребителя. Меня не слушают и не будут слушать, потому что я говорю вещи неприятные и непривычные. Я страдаю от это го. У меня недостаточно таланта, не хватает слов, не хватает просто жизненной энергии, я ее израсходовал. Не хватает, чтобы сесть и написать. А с другой стороны, думаю — о чем писать? Все уже написано! Может, быть, по своей природе, при других условиях я был бы проповедником.
Вот, к примеру, дианетика. Преподносится как способ преобразования личности. Но это же чистое вранье! Правда всегда горькая, сладкой правды не бывает.
Слово "духовность" часто употребляют как расхожее. Есть люди, читающие газеты. Если ты выступаешь, значит, ты человек духовный, у тебя духовные интересы. Это чепуха! Это то, что нам вдалбливали в головы. А я понимаю так: если человек хочет себя делать лучше, пусть делает. Это и есть вся духовность. Если человек не хочет себя сделать лучше, то никакими силами, омонами, тюрьмами и судами вы его не заставите. Духовность есть внутри — она от Бога. Она либо дана, как деньги, либо нет. В душе должен быть Бог! И помогая Богу и борясь с дьяволом, вы и вырабатываете духовность. Это только идеал — человеческая духовность.
Человек — зверь, причем хищный зверь. Половина, во всяком случае, в нас зверского, об этом еще Павлов сказал. Конечно, люди стараются быть людьми, но им в этом не помогают. Поговорим о культуре воспитания человека и начнем с ранних времен. Многие ученые считают, что существует преднатальное воспитание, то есть до рождения. Если беременная мама будет слушать хорошую музыку, то ее слушает плод, и что-то в нем уже происходит. Человек иногда в два года садится за пианино и начинает барабанить что-то свое.
Нужно еще долго договариваться о понятии "культура" и о какой культуре идет речь. Ну вот, скажем, культура воспитания. Она тоже делится на множество дисциплин. Не считайте меня занудой, но я буду говорить о том, что созрело во мне. Прежде всего, я должен утвердить: все, что существует в мире, что человек может думать, ощущать, совершать — все это психология, а, скорее, человековедение. Человековедение как наука существует века. Еще Аристотель и Платон занимались классификацией человеческих существ, их качеств. Занимались вопросами умения и способами человека думать (как. Например, Платон). С другой стороны, не существует человеческой теории, общей теории, которая позволила бы воспринять человека в целостности. Не делить его на части: разум, инстинкт, половая сфера — то есть все отдельно. Человека надо брать в целостности, ибо еще древним грекам было начертано на фронтоне храма: "Человек — существо неизвестное".
Потом было добавлено: "Худших всегда большинство". Греки задумывались над этим, потому что ощущали, что в этом вся суть. Вот и я сейчас полагаю, что все, что мы называем эстетикой, экономикой, политикой, культурой, идеологией, религией — все это человек. Отделить их, разделить нет возможности, как нет возможности разделить мозг на какие-то клетки: вот эта клетка заведует экономикой, а эта — поэзией. Значит, не понимая этого, мы ни изменить, ни понять человека не сможем. Человек от человека отличается больше, чем зверь от зверя — это тоже изречение древних греков. Людей нужно классифицировать, как Линней классифицировал животный мир. Только тогда он получил возможность и право, как мыслящий человек, делать какие-то выводы.
Мы же до сих пор о человеке ничего не знаем. Знаем только, что мозг у человека работает примерно на 2-5 процентов от своей мощности. Для чего остальные 95 процентов начинки в голове никто не знает и догадаться не может до сих пор. Как это возможно, что наука знает лишь 5 процентов о предмете своей деятельности, и осмеливалась делать какие-то выводы?
Совершенно необходимо каждому человеку задать вопрос: почему в одной стране, в одно и то же время, при одной идеологии, в одной системе культуры рождаются А.Д. Сахаров и А. Чикатило? Или, скажем, в истории Гитлер, Сталин, Мао
Цзедун, Пол Пот существуют в одно и то же время, когда жили Эйнштейн, Толстой и другие люди, которые приносили только пользу человечеству и своему народу. Полярная деятельность людей в сходных культурах должна быть объяснена.
Человек — это единственное существо, которое ведет борьбу с природой. Ни одно другое существо ее не ведет. Оно ей подчиняется, ей служит, приспосабливается к условиям. А человек — это скотина, которая пытается изменить все, вплоть до мироздания, посылая туда свои аппараты. Экология — это наука о поведении животных. Это основная наука для фундаментального поведения человека, потому что человек и есть животное. Линней и включил его как существо млекопитающее, живородящее в систему других существ.
Факты доказывают, что волк волка не загрызет, ворон ворону глаз не выклюет, что у животных существует своя иерархия поведения.
В каждом стаде есть старшая корова, которая бодает всех. Есть младшая, которую бодают все. И есть промежуточные. И так в каждом стаде, в каждой стае, в каждом сообществе животных этот порядок существует. Все то, что произошло когда-то с нами, с вами, со всеми людьми.
В последние десятилетия теория Дарвина-Маркса серьезной наукой отвергнута, то есть что обезьяна стала рубить дрова и стала человеком, то есть, что труд сделал человека. Я признаю сейчас единственную, объясняющую все эти загадочные вопросы, теорию Бориса Федоровича Поршнева. Был такой психолог, философ, этнолог. Человек сложный, о котором можно много отдельно говорить. Так вот главная его мысль: человек до сих пор находится в плену генетических последствий самого раннего доисторического антропогенеза, или антропоморфоза. Самого раннего, когда было существование дочеловеческого существа, которое нельзя даже назвать обезьяной, потому что он весь был обросший. Это был некий зверь-трупоед, собиратель, который со временем пришел к идее поедания себе подобных. Таким образом, наши предки разделились сперва на две категории, потом еще на две.
Итак, эти категории. Первая — самая главная, главный тип — это хищник, который перенял генетически самую большую дозу от дорассудочного предка, биологического прототипа. Это мрачные, злобные насильники, которые питаются мясом себе подобных. С течением времени (а как известно, генетически человек весьма мобилен) те же прозвери дали некую смесь, из которой образовались четыре типа человека, которые существуют по сей день путем скрещивания друг с другом в большей или меньшей степени. Поэтому можно быть великим физиком или медиком и при этом насильником одновременно.
Второй тип — это тоже хищный, но как бы слуга, помощник, загонщик. Это суггесторы, слуги, подданные тех самых полиантропов. Они пользуются ими, как современные охотники пользуются собаками. Началось общение между ними, поскольку каждое слово человеческое на том этапе - это приказ или вопрос. Суггесторы - это люди, которые научились, как собаки, ловить хищного зверя, загоняя его поближе к охотнику. В процессе и они научились командовать поедаемыми, то есть третьей категорией людей.
То есть постепенно наши предки по функции своего существования разделились на три большие категории. Первая категория — это мрачные, злобные насильники, сверхживотные, которые питались своими соплеменниками. Вторая группа организовалась (появилась из этих сверхживотных) в помощников, загонщиков, приказчиков, пастухов стада. Это слуги, подчиненные первому типу. И, наконец, третья группа - это диффузный тип, это жертва, это поедаемые.
Почему так случилось, Поршнев не смог объяснить при жизни. Если люди когда-нибудь займутся этим вопросом, они поймут. Диффузный тип человека — это все мы, здесь присутствующие и живущие на планете, почти 100 процентов населения Земли. Это так называемый "человек разумный", как его назвали псевдопсихологи. Они — жертвы. Это теория виктивности, психологическая теория: существуют такие особи человеческие, которые обречены быть жертвами. Это виктивная порода людей, которые названы разумными. Они психологически отличаются тем, что не имели зверства пролюдей или имеют его в самом малом количестве, которое перешло к ним путем скрещивания. Это самый большой контингент людей — диффузный тип людей. Они тоже разделяются на множество подгрупп: одни ближе к зверю, другие — к суггесторам.
Есть еще четвертая группа — это неоантропы. Мы, русские, насобачились это называть интеллигенцией. За границей их называют иначе — интеллектуалами. Нашими краснопевцами доказывается, что эти вещи — несовпадающие. Я согласен. Этот тип отличается физической слабостью, силой ума и самое главное, он не поддается той
самой суггестии, то есть внушаемости, способности принимать любой вид, любую ипостась, науку, религию, добытую мусульманами, христианами, коммунистами, демократами. Неоантропу нельзя внушить что-то. Настоящий человек тот, который не поддается суггестии. Он сам в себе выбирает некие идеальные представления о поведении, об отношениях между людьми, об отношении к Богу, к основателям великих религий: Будде, Христу, Магомету и т.д. Это настоящие люди. Они тоже произошли от диффузного типа путем скрещивания и отделения, сепарации. Они не поддаются суггестивному влиянию, скажем, Гитлера, Сталина (которые – нелюди). Они инстинктивно продвинуты к мыслительной деятельности. И на этом они стоят. И хотя физически они слабее первых трех групп, они сильнее умом. Это поэты, философы, ученые, авторы разных религиозных учений, познающих себя и мир. Это очень важно. Но главное в них — не обязательно религия. Любой плотник может быть неоантропом, потому что в нем отсутствует суггестивная внушаемость и, главное, он обладает великим качеством — самоиронией и самокритикой. Вот в чем отличие этих людей от всех других. Это те, о которых Чехов говорил, что они по капле выдавливают из себя раба. И, конечно, не имеют качеств зверя, то есть ему нельзя приказать "убей!". Он не воспримет это ни как приказ, ни как совет, ни как обещание. Не сможет убить! Он солжет только в определенных рамках.
Итак, лживыми оказывались почти все теории, которыми мы, несчастные суггесторы, пользовались. Например, "свобода, равенство, братство" — эти три словечка пролили больше крови, чем Гитлер или Полпот. Не существует на самом деле никакого равенства и братства между этими четырьмя группами, которые я перечислил выше. Эти не люди, которые всегда у нас в начальстве и которые всегда командуют нами, они не могут быть равны ни мне, ни вам. И вы никогда не станете большим начальником. Свобода — это обманчивое слово, придуманное суггесторами, которое ничего не объясняет. Свобода убивать — это тоже свобода. Свобода воровать — это тоже свобода. Свобода устраивать революции — это тоже свобода, которую кто-то получил или присвоил... не имеет значения. Если царь родился в царской опочивальне, как говорили в Византии, порфирородным, то есть рожден в порфировом зале дворца, он имел право быть свободным по отношению к своему народу. Он делал с ним что хотел. Поэтому, повторюсь, понятия "свобода, равенство, братство" — это одни из самых ужасно лживых слов, которые пролили крови больше, чем кто-либо другой.
Нет меры, которая разделила бы в человеке суггестора и диффузера, потому что все в нас намешано. За сотни и тысячи лет это взаимное скрещивание людей привело к тому, что каждый из нас делает человека из себя сам. Он не имеет другого инструмента. Сам себя делает человек! Если он этого не делает — он диффузер. И в этом состоят все проклятые вопросы насчет культуры, воспитания и всего прочего. Проверка единственная — не убий! Все в этом. Вот я — не человек, потому что я убивал. Но я диффузер, который хочет стать человеком всю свою жизнь.
Однажды я прочитал в журнале "Знание — сила" (в №1 за 1988 год) небольшую статейку А. Ефимова, доктора технических наук ''Элитные группы, их возникновение и эволюция". Это имеет прямое отношение к теории Поршнева. Он математик, и еще в 1972-1973 годах создал свою модель воспитания. Его долго не печатали, пока он не написал вот эту крохотную статейку в журнале. Главное — он написал о воспитании, о культуре, о людях, которые имеют право называться людьми. Здесь он излагает свою предположительную теорию, как искать среди диффузной массы людей эту сметану, этот верхний слой, этих лучших, элитных, с помощью которых можно добиться изменений в общественном строе, в общественных отношениях и в общественном сознании особенно. Главное — он дает математически подтвержденную теорию, как надо искать среди диффузной массы разумных людей. Намеренно отбирать лучших, создавать им условия, особые программы обучения и воспитания, постепенно утолщать этот культурный слой, который так тонок, и становится все тоньше и тоньше. И не надо мне вам рассказывать, как мало осталось людей, с которых можно брать пример.
Что касается воспитания, то оно у нас диффузорное, то есть одинаковое для всех, по лживому закону "каждая кухарка может управлять государством" или "мы все равны". Нет! Мы не все равны. И воспитание сейчас должно заключаться в том, чтобы дать возможность человеку найти себя. Я вот знаю одну прекрасную еврейскую семью, в которой были мальчик и девочка. Мальчик лет четырнадцати-пятнадцати, он все время делал руками радио, телевизоры. У него были золотые руки. А девочка, ей было лет пять, прибегала к папе каждые пять минут и просила: "Дай задачку!". Папа давал задание, а через 10-15 минут она прибегала снова и говорила: "Правильно? Пиши мне снова задачку!". Это ловить надо. Когда они стали собираться уезжать, старший сказал:
"А зачем? Я лучший мастер Москвы по ремонту вычислительных машин и могу иметь работы и денег столько, сколько захочу. А в Америке таких много". А девочка стала там профессором.
Вопросы воспитания тесно связаны с вопросами культуры, в частности, с властью кинематографа над людьми. Откуда эта власть — сложный вопрос. Но думаю, нужно вспомнить театр Шекспира "Глобус". Это был любимый театр лондонского отребья. Кино распространило это обожание. Я думаю, что любого человека тянут в кино две вещи: модель ситуации, которую дает любой фильм, и модель личности. Человек ищет для себя примеры в одежде, тип поведения, тип красоты. Это моделирование, в котором нуждается каждый человек. В Америке тоже обожали кино. Кино было искусством №1. Сейчас все убивает проклятый ящик. Кино — это некое довоспитание человека. Человек чего-то недополучил в своей жизни — знаний, умения, обхождения. Вот там-то он перенимает, влюбляется в красоту, в поведение или что-то другое. Это искусство — для диффузных людей, самых разумных и критически настроенных.
Профессионал кино ищет там, где найдет. У кинематографистов есть такая хамская поговорочка: "Я беру то, что мне надо". И кино можно дифференцировать, как рыбу, на части. По потребностям, которые в нас неизменны. У каждого из четырех видов людей, о которых мы с вами много говорили, есть свои потребности. У нелюдей есть потребность властвовать, убивать, и они наслаждаются всякими кунфу и т.д., когда кровища льется. Они этим наслаждаются. Другим же это неприятно.
Есть вещи, общие для диффузоров — это сентимент. Он любит, чтобы его разжалобили, он любит пожалеть другого, он любит почувствовать, что не одного его начальник вчера облаял, а героя на экране тоже облаяли, да еще как! В каждом человеке есть потребность разнообразная, да еще по настроению.
У американцев зло должно быть наказано, а добро восторжествовать — это у них неписаный закон. И когда они от этого закона отходят, что бывает в последнее время особенно, то они дают некие сентиментальные подпорочки: вот хоть он и бандит, но он, к примеру, спас девочку из речки. То есть идет человеческая алхимия, когда надо что-то добавить. Это как жена ластится к мужу. Она знает что муж любит, а что нет. И она преподносит ему требуемое в нужном количестве.
Но есть и в советском кино художники, которые утверждали свое видение мира. Это Андрей Тарковский, который плевал на всех и делал так, как он ощущал. За что пострадал и умер. И второй — Ромм, который сумел себя сломать и сказать в присутствии тысячи людей (а я при этом присутствовал): "Я ставил говенные фильмы, и вы их забудьте. Мне стыдно смотреть ''Ленин в 18 году" или "Ленин в Октябре". Это было в 1964 или 1965 году, а потом мы с ним подружились. Я горд, что я был с ним знаком.
Интервью брала зав. отделом звукозаписей "Народного архива"
Горячева Лариса Павловна
ПОВЕСТЬ О ДРУГЕ
ПОВЕСТЬ О ДРУГЕ
Жизнь моя!
Иль ты приснилась мне?
Сергей Есенин.
«Оказалось, рассказывать об этом черт знает как трудно. Сколько раз начинал - бросал. Полный раскосец: врать смысла нет, вранье не впечатляет, сказать же всю правду - немыслимо...
Мне о себе говорить трудно. Может быть, труднее, чем кому бы то ни было. Потому что так много было в жизни событий, которые совпали с событиями государственными, военными, послевоенными... Уж больно она крученая, моя биография. Она и типическая, и не совсем...»
Сколько лет мы были знакомы с человеком, которому принадлежат приведенные выше слова, сколько лет нашей дружбе?.. Как придирчиво не пересчитывай и не подсчитывай, получается не меньше, чем лет этак сорок пять. Бог ты мой, как же быстро пробежали годы с того времени, когда мы встретились!.. А кажется, было это чуть ли не вчера.
Да, конечно, понимаю: и в самом деле, рассказывать о себе, о том, что и как с ним произошло, как жил - ему по многим причинам трудно. Потому сделать это попытаюсь я. И начну с того времени, когда мы впервые встретились.
1
Было это в Мариуполе, году, наверное, в 1957-м или 1958-м, ну никак не позже 1959-го. Тогда пришел я с армейской службы и, как и до нее, работал на заводе «Азовсталь», в ТЭЦ, теплоэлектроцентрали, машинистом насосной станции, потом стал турбинистом воздуходувки. Помню, сколько ни издавалось грозных и даже очень грозных распоряжений и приказов, а люди с ТЭЦ и соседней агломерационной фабрики на работу и с работы ходили не по безопасной, но крутой, многопролетной лестнице, подниматься на которую было утомительно, а другим путем, который легче, но куда как опасней - по железнодорожному полотну, идущему у самой кромки берега, через заводской порт.
Идешь через этот порт под кранами во время разгрузки судов-лихтеров с горячим агломератом, прибывшим морем из Крыма, из Камыш-Буруна, и лавируешь, пробираешься между железнодорожными составами, увертываешься от сыплющихся сверху, из ковша горячих, огненных кусков агломерата. Проскочишь это место, - дальше тоже иди и оглядывайся, верти головой, чтоб не попасть в беду - составы вагонов идут по путям один за дру-
гим. А зимой, в морозный ветер или пургу, в шапке, да с поднятым воротником куртки можно не увидеть приближающиеся сзади вагоны, не услышать предупреждающие свистки сцепщика, близкий уже перестук колес. На моей памяти несколько человек так и не увидели и не услышали нагоняющие их составы и закончили свою жизнь под колесами вагонов...
На тех путях и повстречались мы.
Среди многих людей, идущих от аглофабрики, как-то сразу приметил я его, человека лет эдак на десяток старше меня. Почему приметил, почему выделил среди других - теперь уже трудно сказать. Наверное, было во взгляде его, в облике что-то такое, что нельзя не заметить. Как потом оказалось, он тоже почему-то обратил на меня внимание. Встречаясь по дороге на работу и с работы, стали кивать друг другу, здороваясь, потом, рядом шагая по железнодорожным путям, заговорили. В общем, через какое-то время стали встречаться и в выходные дни, появились у нас общие знакомые, ставшие потом друзьями, иногда бывали у него дома - в маленьких комнатушках небольшой хатенки в многонаселенном дворе на улице Торговой, в том ее месте, где дорога начинает поворачивать в сторону «Азовстали».
Так знакомство и встречи со временем перешли в дружбу с человеком интересным, с человеком острого, оригинального и независимого ума и столь же независимых и оригинальных взглядов, с человеком больших, основательных знаний, характе-
pa гордого, бескомпромиссного, твердого. Одним словом, - личность неординарная.
Слушать его незаемные, оригинальные и нередко непривычные, порою просто резкие суждения о многих явлениях нашей действительности, о том, что происходит с нами - а это было время после двадцатого съезда партии, после доклада Хрущева о культе личности Сталина, то есть когда уже без особой опаски стало возможно кое о чем сказать вслух, - было чрезвычайно интересно. Всем, о чем говорил он, будто побуждал думать, анализировать и делать выводы. Меня, тогда еще совсем молодого, мало искушенного в жизни, явно еще слабо разбиравшегося в реалиях общественной жизни и воспитанного казенной официальной пропагандой на наборе стереотипов, его суждения нередко смущали не только своей необычностью, но и резкостью, категоричностью и бескомпромиссностью оценки некоторых явлений и проявлений. Порой внутренне не соглашаясь с формой выражения им таких суждений, потом, по спокойному и здравому размышлению приходил я к выводу, что они все-таки верны по сути своей, что его анализ тех или иных фактов в большинстве случаев точен.
Конечно, не сразу, не вдруг, но со временем, благодаря тем процессам, которые происходили в стране после двадцатого съезда, и ненавязчивому влиянию логики нового моего старшего товарища в моем сознании началась переоценка прежних ценностей и еще недавних авторитетов, казавших-
ся незыблемыми и оказавшихся мнимыми. Будто заново учился я смотреть и видеть, осмысливать увиденное, услышанное, прочитанное. Было такое ощущение, словно снял я с глаз розовые очки и увидел мир в его пусть и далеко не прекрасном, но настоящем, истинном, а не искусственно созданном, придуманном, умышленно искаженном виде. Так сказывалось - повторяю - ненавязчивое влияние этого человека, за что я ему признателен и благодарен.
Хотя и в самых общих чертах, но я уже знал, что судьба его сложилась очень непростой, трудной, что было в его жизни немало такого, о чем, понятно, не хочется вспоминать и, тем более, рассказывать, следовательно, волей-неволей растравливать душу. Поэтому мы, его новые мариупольские знакомые, деликатно обходили эту тему, не расспрашивали о пережитом, тем более о подробностях. Только иногда, а случалось это совсем редко, вдруг к слову вспоминал он какой-то эпизод, какую-то подробность, деталь. И как ни хотелось услышать, узнать больше, не позволял я себе как-то побуждать его к непростым и нелегким воспоминаниям. Лишь через годы, когда уже немало лет было и нам, и нашей дружбе, когда острота былого, скорее всего, несколько притупилась, решился я, наконец, и попросил его рассказать о своей жизни, о том, что довелось ему пережить. Не сразу, не вдруг, но все же согласился.
Из того, что рассказал тогда, и о чем вспоминал в прежние годы, и сложилось это повествование о жизни непростой, во многом драматичной, а
в иные моменты даже трагичной, о судьбе, в общем довольно характерной для его поколения. Повествование о том, что выпало на его долю - а выпало, как увидим, немало, не на одну жизнь, - и как проходил он и прошел через все выпавшие ему испытания.
Как рассказывать об этом, как построить повествование, какие найти сюжетные ходы, чтобы читателю было интересно следить за событиями? Об этом раздумывал я, принимаясь за эту работу. Однако потом рассудил, что придумать лучше, чем придумала и рассудила жизнь, невозможно, и потому решил описать все без каких-то композиционных затей, именно так, как рассказывал он сам, по возможности сохранив его интонацию, манеру речи.
2
Начнем с самого начала.
Родился Валентин Михайлович Дьяченко - а рассказываю я именно о нем - 23 июля тысяча девятьсот двадцать первого года. Отец его - он всегда говорил о нем - «батя», был моряком, плавал с малых лет - юнгой, матросом, потом увлекся машинами и стал судовым механиком, ходил в каботажные рейсы по Азовскому и Черному морям. Человек скромный, однако в округе известный, люди его уважали, знать, было в его характере что-то такое, что делало его, по современному говоря, авторитетным человеком, лидером. Наверное, это потом его и погубило. Матушка - именно так Валентин Михайлович всегда называл ее - тоже была
рабочим человеком: на заводе точила и шлифовала орудийные снаряды.
В семье чудом сохранились письма отца к маме. И он, и она были тогда совсем молодыми, влюбленными, любящими. Какие прекрасные письма, наполненные большим чувством любви, писал моряк Михаил Дьяченко своей Тасе!.. Их и сейчас, спустя почти девяносто лет с тех пор, нельзя читать без волнения.
Да только недолго продолжалось их счастье.
Дело было зимой, когда море замерзает и суда стоят в порту. В ту пору моряк работал на городской электростанции, помогал ремонтировать машину. Неподалеку, на улице Торговой на бугре стояла ветряная мельница. Однажды ночью кто-то забрался в нее и выгреб всю муку, а было ее там, надо думать, мало, потому как много ли на себе можно унести?! Был самый настоящий голод, мариупольцы и жители прибрежных сел выживали за счет рыбки хамсы. Хотя ели ее без хлеба - его просто не было, но все равно она спасала, потому что это был рыбий жир.
Ограбить мельницу мог кто угодно, потому что надо было кормить детей, спасать их от лютого голода. Из более поздних разговоров старших Валентин слышал, что сразу после того ограбления мельницы ЧК арестовала сколько-то там подозреваемых и кто-то из них, то ли какая-то девушка, то ли молодая женщина, спасая себя, оговорила несколько человек, в том числе и отца Валентина. Оговоренных арестовали и, без долгих разбирательств, вскорости расстреляли.
Валентину тогда и полгода не было от роду.
- Подробнее и определеннее узнал я об этом, - рассказывал мне Валентин Михайлович, - от матушки, когда подрос. Помню, пошли мы с ней как-то на старое городское кладбище, что на Новоселовке. Привела она меня к небольшому пустырю у кладбищенской церкви и говорит: «Здесь похоронена рука твоего отца». Как это - рука? Почему так?
Оказывается, арестованных тогда расстреляли за городом, у дороги к греческому селу Мангуш, там, где находится питомник, который выращивал саженцы деревьев. Расстреляли и оставили там тела, не похоронив - для устрашения, наверное. Голодные собаки растерзали трупы. Когда о расстреле узнали люди, когда прибежали туда, матушка моя нашла только руку отца - опознала по наколке на запястье: там было слово «Тася» - ее имя...
Понятное дело: на них пало клеймо позора - семья врага народа. Поэтому его матери волей-неволей пришлось бежать из Мариуполя. Оставила она сыночка у своих родичей, и уехала в город Ростов-на-Дону.
До пяти лет прожил мальчонка у теток и дядей, а еще у деда на хуторе Кривая Коса на побережье Азовского моря. Несмотря на непростую и нелегкую по тем временам жизнь, он всегда считал, что то были светлые дни детства. Его дед - казак, раненый на японской и гражданской войнах, был ковалем-лошадником, подковывал и лечил лошадей. Дерзко-веселый, выпивоха и бабник до ста-
рых лет, он любил внучонка-сироту - единственного, кроме деда, мужика в роду. Оттого-то такая родственно-душевная близость. Так что рос пацаненок у деда баловнем. Уходя куда-нибудь, дед говорил: «Валька! Ты - мужик, остаешься дома главным. Гляди, чтоб бабы тут не баловали. Чтоб все было в порядке! Табакерку мою не трогать». (Дед не курил, а нюхал табак). Выполняя наказ, Валька то и дело прибегал и смотрел: не трогал ли кто табакерку.
После смерти деда за мальчонкой приехала мама и увезла его в Ростов. Там она вышла замуж за хорошего и по-своему интересного человека - Андрея Дмитриевича Запорожцева, хотя потом, со временем жизнь у них и не сложилась. Малограмотный рабочий, окончивший церковно-приходскую школу, Андрей Дмитриевич был хорошим плотником и столяром. Любил собак, и они к нему сразу привязывались. Не зря ведь говорят, что собаки чуют хорошего человека.
Было время нэпа, жить стало полегче, чем раньше. Народ немного подкормился и отошел душой. На многие годы, да, пожалуй, на всю жизнь запомнились Вальке магазины той поры: и продовольственные, и промтоварные, и писчебумажные, полные всяких вкусных и нужных товаров и вещей, да еще и недорогих. Такое продолжалось примерно до тридцатого года. Потом это дело прихлопнули, и все исчезло.
В двадцать восьмом году пошел в школу. Читать научился самостоятельно и намного раньше.
Самое светлое, что осталось в душе от тех лет - первые годы учебы, первые учителя. Потом и школа была другая, и учителя, и все уже было иначе.
Многое значил в его жизни отчим. Еще до революции, в феврале 1917 года где-то на Кавказском фронте Андрей Дмитриевич стал членом большевистской партии. Типичного выдвиженца того времени, его то назначали секретарем райкома, то снимали из-за малограмотности. То он становился парторгом на заводе, то его отправляли в донские станицы и хутора проводить коллективизацию: парторгом в колхозе, начальником отдела МТС. Очень переживал, что учиться довелось мало. Наверстывал самообразованием, много, чуть ли не запоем читал и пристрастил к этому пасынка.
А тот рос ершистым, строптивым, как говорится, «с характером». Так уж получилось, что, будучи подростком, попал не в самую лучшую, а если точнее - в блатную компанию. По натуре был защитником справедливости и слабых, и потому частенько приходилось драться. И ножичками обзавелись, и иногда хватались за них. После одного такого случая угодил в кутузку, где просидел суток десять. Трудно сказать, что и как было бы дальше, но как раз приехал с коллективизации отчим и вмешался в эту историю.
Из кутузки-то отчим вызволил, а вот из школы все же выставили, выдали какую-то справку, что-то вроде «волчьего билета» и - прощай. К счастью, встретился мальчишке хороший человек - заведующий гороно, который все-таки направил его учиться, конечно, в другую школу.
Три лета Валька ездил к отчиму во время коллективизации. Такого насмотрелся!.. Через много лет рассказывал о том:
- Голод. Мертвые на улицах и вокзалах. Зимой, идя в школу, она была недалеко от вокзала, я видел, как вывозят оттуда трупы умерших за ночь. Так было каждый день.
Мой батя, добрый, справедливый человек, - как он выживал среди этого кошмара?!.. Верил ли в то, что делал там, на коллективизации, но он истово выполнял свои партийные обязанности. В конце концов, от того, что он видел каждый день, и что он вынужден был делать, батя запил...
В опубликованных в журнале «Новый мир» в 1992 году воспоминаниях «В соблазнах кровавой эпохи» вынужденно эмигрировавший известный поэт Наум Коржавин, вспоминая о Валентине Дьяченко, пишет, что тот «...рассказывал мне о своем приемном отце, старом большевике и работнике политотдела, проводившем коллективизацию..., которого чуть не исключили из партии за «жалость к классовому врагу»: он дал напиться воды казачке из толпы раскулаченных, которых в знойный день гнали к станции по улицам кубанской станицы».
После того, как «исповедывали» его, «прорабатывали», грозили исключить из партии, Андрей Дмитриевич совсем запил, а затем положил свой партбилет на стол и ушел. Его списали, но, удивительное дело, не трогали.
Уже во время Великой Отечественной, когда
наши войска освободили Ростов, многих мужчин, кому уже было за сорок, призвали в армию и направили разминировать поля под городом. Туда же послали и отчима Валентина, и его дядю. Оба они подорвались на минах. Андрей Дмитриевич - насмерть, а дядя остался без рук. Такая вот судьба.
Но все это было еще далеко впереди. А тогда, в тридцатые, как вспоминал он много лет спустя, дома все было плохо, и он, подросток, снова стал «прислоняться к веселым ребятам»: начал ходить с ними на воровские дела и даже участвовал в ограблении хлебного магазина ГПУ. По ночному зимнему городу бежал с мешком за плечами, в котором были два кирпича черного и один - белого хлеба. Принес их домой, открыл мешок... и мать заплакала...
Что и говорить, все было...
Было и другое. Отчим как пристрастил Вальку к чтению, так и стал парнишка завзятым книгочеем. Хорошо знал, где и у кого в окрестностях есть какое книжное собрание, и везде «пасся», записался сразу в три библиотеки, читал много, причем, немало серьезного. Знания, которые давали прочитанные книги, помогали на уроках литературы, истории, географии, с этими предметами все было в порядке. А вот с математикой... Тут были двойки, переходящие в тройки, и тройки, переходящие в двойки. Да и могло ли быть лучше, если все время уходило на запойное чтение!.. Бегал на занятия литературных кружков в педагогическом институте, при областной молодежной газете. Писал сти-
хи, их даже печатали в газете для детей. Лет с двенадцати уже покупал газеты «Правда» и «Комсомольская правда» и читал их. В школе удивлялись: сидит на перемене и читает «Правду», мальчишка, а увлекается политикой, взрослые газеты читает. Надо же!
Потом отчим погиб и остался Валька один.
В то время и произошло событие, которое, как он считал, повлияло на всю его дальнейшую жизнь, побудило что-то пересмотреть, что-то увидеть по-новому, уже не по-мальчишески.
Человек с балкона, человек на костылях, попросил Вальку сбегать на улицу в угловой киоск, где для него были приготовлены газеты. Сбегал, принес газеты и ахнул: вся большая комната забита книгами. На простых, неказистых деревянных стеллажах - книги, книги; книги, как он позже узнал, на пяти языках. Так встретился мальчонка с интереснейшим, умнейшим, образованнейшим, одним словом - замечательным человеком. Это был Соломон Соломонович Гольдштейн. Член партии большевиков с 1904 года, до этого состоял в эсэрах, за участие в первой русской революции угодил на каторгу в Сибирь, откуда бежал через Китай в Америку, потом перебрался в Европу. Окончил филологический факультет Сорбонны, в Париже, и юридический - в Брюсселе, в Бельгии. Когда бежал из Сибири, с каторги, почти целый день шел по холодному ручью, чтоб собаки не взяли след. Простыл. От этого спустя годы у него стали отниматься ноги, так что с трудом передвигал-
ся на костылях. Домашним хозяйством у него занималась пожилая угрюмая женщина, которую в голодном 33-м спас он от смерти - опухшую и обессиленную подобрал в подъезде и осталась она у него: убирала, готовила еду.
Вся его квартира была заставлена книжными стеллажами и лишь где-то в углу, в закутке - продавленная кушетка, на которой он спал, и маленький ломберный столик на гнутых ножках, служивший ему письменным столом. Вот и все его хозяйство и богатство, которое нажил.
...Увидев остолбенение парнишки от обилия книг, Соломон Соломонович спросил: «Читать любите?». И пригласил посмотреть их: «Может быть, там найдется что-то интересное для вас». Валька присел у стеллажа, открыл книгу, вторую, а встал, когда уже стемнело. Что-то взял с собой. С тех пор стал приходить в эту квартиру чуть ли не каждый день. Приносил из колонки воду, ходил за продуктами.
К подростку Соломон Соломонович относился с нежностью, по-отцовски, что ли. Он ненавязчиво воспитывал паренька, что называется - наставлял на путь истинный, учил отличать добро от зла, быть честным перед людьми и самим собой, порядочным и - принципиальным. Соломон Соломонович стал для Вальки духовным отцом; не таился перед ним, говорил все, как есть. А однажды, году в 35-м, Соломон Соломонович дал прочитать завещание Ленина, содержание которого потрясло мальчонку.
Его новый старший друг тогда заведовал партийным архивом Азово-Черноморского края, так что знал многое и о многом, а еще председательствовал в местной организации общества политкаторжан. Году в тридцать пятом общество прикрыли, а бывших политкаторжан - старых большевиков стали сначала освобождать от работы, а потом и арестовывать. Из Москвы приехала специальная комиссия, забрала весь партархив и увезла в столицу. Под каким-то предлогом руководителя архива убрали, отправили на мизерную пенсию.
- Когда начались репрессии, - вспоминал много позже Валентин Михайлович, - умный и проницательный человек, он понял, что скорее всего, и его не минет горькая чаша сия. И велел мне выбирать из его собрания книги, которые меня интересуют и нужны мне, и постепенно переносить их к себе. Я и носил. Так появилась у меня почти вся русская поэзия, многие книги, которые к тому времени уже не издавались. Например, почти весь Фрейд у меня был, Ницше, Шопенгауэр, «Закат Европы» Шпенглера и множество другого, чего в обычной библиотеке не достать. А еще он сунул меня в областную библиотеку - подростку туда не попасть, так что я там пропадал в читалке.
Такие в отрочестве проходил я университеты жизни. И главный мой университет - Соломон Соломонович. Не забыть мне никогда ни его бесед о смысле и цели человеческой жизни, ни удивительных рассказов о замечательных книгах и их авто-
pax. He знаю уж за что и почему, но относился он ко мне, мальчишке, с уважением, и что тогда меня особенно поразило - обращался ко мне только на «вы». Нетрудно представить, какое впечатление это производило на меня и что это значило для меня, выросшего в таком «шибко изысканном и демократическом окружении» вроде той блатной компании подростков, в которой, по сути, я был и с которой потом, конечно, решительно порвал.
Однажды он посадил меня возле себя и сказал: «Когда тебя будут спрашивать обо мне, скажи, что я тебе платил каждый день за помощь по хозяйству». И повел разговор о том, как мне жить дальше, как себя вести.
Нет, не ошибся, к сожалению, Соломон Соломонович - действительно, та горькая чаша не минула его. Арестованный, он исчез, сгинул бесследно, как и многие другие. Предвидел он и то, что меня потом потянут - ведь я был вхож к нему. И правда - меня два раза вызывали в органы, расспрашивали, я говорил, как он велел: да, бывал у него, помогал по хозяйству - ходил в магазин за продуктами, приносил воду от колонки, но помогал за плату, за деньги. Отстали. Понял я, что таким образом уводил он меня от возможных неприятностей.
В общем, остался я без него, моего старшего друга и наставника, как осиротел...
Шел тридцать восьмой год. Закончена школа.
Куда податься, что делать? Поступать куда-то учиться, откровенно говоря, ему не хотелось, ни к
чему душа не лежала после того, что произошло, когда ни с того, ни с сего вдруг может исчезнуть из жизни такой человек, который стал ему близок и дорог, стал гораздо значительнее, чем старший товарищ. Что он мог и должен был думать обо всем этом?!
И, тем не менее, что-то надо было решать. Конечно, приняли бы его на филологический факультет и в пединститут, и в университет, где занимался в литературных кружках. Но совсем неожиданно для него самого понесло его в Ростовские мореходные классы - судоводительский техникум имени Седова. Почему именно такой зигзаг, он и сам не мог объяснить. Немолодой уже моряк, который там заведовал приемом, побеседовав с парнишкой, на удивление, стал его отговаривать: «Ты подожди поступать, сначала попробуй, что это такое - служба морская. Хочешь, определю тебя на бригантину «Вега»?». Согласился.
Почти год плавал на парусной бригантине «Вега». Юнгой, матросом. Прекрасная, просто великолепная была бригантина, из отличного дерева. Ее еще снимали в довоенном кинофильме «Дети капитана Гранта». Люди старшего поколения помнят, конечно, и эту кинокартину, и песню из нее - «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер!..» - так кажется. Жалко корабль, погиб он в сорок первом - рассказывают, что наш миноносец сдуру расстрелял его торпедой. Зачем?.. Те месяцы плавания на «Веге» были великолепным временем юности героя моего повествования. Всегда
с удовольствием и умилением вспоминал он о том времени.
3
Весной тридцать девятого вызвали в военкомат, объявили о призыве на воинскую службу и направили в военное училище. То был, как рассказывает он, набор омоложения армии. А, скорее всего, предпринималась попытка спешного латания прорех - репрессии, чистки в армии основательно проредили командный состав, вот и пытались завтрашними лейтенантами заменить вырубленных командиров дивизий, корпусов и полков, не говоря уже о высшем комсоставе.
Призыв был для него совсем неожиданным, несколько дней до отъезда прошли в совершенном ошеломлении. К тому же оказалось, что направили не в обычное войсковое училище, а в специальную школу войсковой разведки. Вон куда угораздило! Чем показался командованию при отборе, - судить трудно, скорее всего тем, что был парнем острого, цепкого ума, да к тому же крепким физически - занимался спортом, особенно боксом.
Учили, по его воспоминаниям, мало и плохо, больше было физической подготовки. И хотя школа та была в общем-то жесткой, но учиться ему было сравнительно нетрудно. Группа подобралась крепкая, все - ростовчане.
В сороковом, когда уже шла война с Финляндией, из курсантов школы - и он попал в их число - сформировали отдельный диверсионно-разведы-
вательный лыжный батальон и направили в район боевых действий.
Хотя кое-чего потом хватил и в Великую Отечественную, хлебнуть довелось всякого разного, все таки считал финскую войну очень тяжкой. Стоял страшный холод - до 45 градусов мороза, а вчерашние курсанты - в шинелишках и сапогах, солдаты вообще в обмотках. Финны, отступая, сжигали все постройки - укрыться негде. Если попадалась какая-то несгоревшая постройка, набивались туда - затылок к затылку, только бы хоть немного обогреться. А финны были в пьецах - коротких ботинках на меху; у каждого один или два шерстяных свитера, меховые теплые куртки. Одним словом, они могли воевать, и они воевали. Во время одного из походов убили командира взвода, Валентин принял командование на себя, и его представили к награде. В начале марта, когда война шла уже к концу, под Выборгом его ранило в голову и ногу и контузило. Там уж и боевая награда подоспела - орден Красного Знамени: по тем временам высокая, не так уж часто встречающаяся награда.
Только не долго довелось ему с гордостью носить орден, отберут у него награду, лишат ее, так же, как и воинского звания. Ну да об этом разговор у нас еще впереди. А тогда, после госпиталя, вернулся для продолжения обучения в разведшколу, которую к тому времени перевели в другое место, в Казань.
Любопытная деталь. В военном городке, где те-
перь находилась школа, раньше, до тридцать третьего года размещалось... германское танковое училище. Оказывается, было такое.
Почему, на каком основании находилось оно на нашей территории? Ответ на этот вопрос находим у бывшего советского военного разведчика Виктора Суворова - Владимира Резуна в его книге «Ледокол»:
«...После Первой мировой войны Германия потеряла право иметь мощную армию и наступательное вооружение, включая танки, тяжелую артиллерию, боевые самолеты. На своей собственной территории германские командиры были лишены возможности готовиться к ведению агрессивных войн. Германские командиры не нарушали запретов до определенного времени и не готовились к агрессивным войнам на своих полигонах, они делали это... на территории Советского Союза. Сталин предоставил германским командирам все то, чего они не имели права иметь: танки, тяжелую артиллерию, боевые самолеты. Сталин выделил германским командирам учебные классы, полигоны, стрельбища. Сталин открыл доступ германским командирам на самые мощные в мире советские танковые заводы: смотрите, запоминайте, перенимайте».
Так вот, поселился мой друг в той самой комнате, в которой, как рассказывали, ранее квартировал будущий известный генерал-танкист немецко-фашистской армии Гудериан. Такие случаются совпадения.
Закончив училище войсковой разведки в мае сорок первого, маленько, как он говорил, поболтался в отпуске в Ростове, и поехал к месту назначения в город Бельцы в Молдавии, в Северной Буковине на новой границе с Румынией. Прибыл к месту назначения 19 июня 1941 года. Службу начал в отдельном пограничном отряде, где занимался тем, чем и положено заниматься: наблюдением за сопредельной стороной, радиоперехватом, переброской и приемом агентуры.
Здесь, наверное, кстати будет еще раз вспомнить книгу «Ледокол», в которой ее автор Виктор Суворов утверждает, что как раз в то время Сталин готовился начать войну против Германии, за завоевание Европы, и для этого на западной границе, мол, спешно и в массовом порядке разворачивались многочисленные дивизии Красной Армии. Причем, разворачивались без принятых обычных в таких случаях мер по обустройству на новом месте и забот о предстоящей зимовке. Интересно, каково мнение об этих фактах и утверждениях В. Суворова нашего, тогда совсем молодого войскового разведчика Валентина Дьяченко, находившегося в самом центре тех событий и видевшего все не со стороны, а - непосредственно?
Он полагал, что если бы действительно с нашей стороны шла усиленная - пусть и тайная - подготовка к развязыванию войны с Германией, это непременно ощущалось бы по какому-то особому настроению и поведению людей, занятых таких делом, это должно было по каким-то признакам так или иначе проявиться.
- Но этого не было. Перебежчик разведчик Суворов, считаю, хороший логик, он может строить концепции из ничего: фактик к фактику. Но я в нее не верю. Я был там, два дня ходил по штабам и оформлялся, и видел там такую внутреннюю неподготовленность!.. Именно внутреннюю. Шло лето, и все думали о том, как и куда поехать отдыхать: по путевке или своим ходом. Понимаете, не было никакой пружины, которая необходима для наступления. Не было никаких таких признаков подготовки.
А относительно того, что подтягиваемые к границе и развертываемые там соединения не обустраивались на новом месте и не предусматривали -во всяком случае своими действиями - подготовку к зиме, то все это, полагаю, было проявлением все той же обычной нашей безалаберности, беспечности, все тех же обычных надежд на «авось»...
Но война все-таки началась. Относительно того, кто на кого напал, кто развязал боевые действия, - всем хорошо известно, многим все это довелось узнать и испытать, как говорится, на собственной шкуре. В том числе и моему старшему другу. Погранотряд, в который прибыл он, держал оборону по реке Прут, держался сколько мог и даже более того - несколько дней. Отходить начали только тогда, когда немцы уже далеко обошли его.
Не любил вспоминать о том времени. Да и что вспоминать? Отступление - оно и есть отступление, этим все сказано. Воевал и в дивизионной, и в
полковой разведке. Не было надлежащей организации ее. Не было радио, телефона, командир дивизии сидит без телефонной связи, рвет на себе волосы от безвыходности ситуации, матерится, требует протянуть телефонную нитку хотя бы на 5 километров. А где ее взять? Катушки телефонного кабеля остались в тех вагонах, что стоят на железнодорожных путях, занятых немцами. Оружия - и того не было, приходилось его буквально когтями вырывать. Да и что это за разведка, если и бойцы вооружены большими, неудобными при скрытном передвижении автоматическими винтовками.
Сначала попал в 9-ю армию. Это армия-страдалица, которую несколько раз выбивали целиком, ютом восстанавливали. Отступали на Николаев. Каховку... Севернее Мелитополя немцы пустили на наши подразделения танки и много мотоциклеток. Это мотоцикл с коляской, на которой установлен пулемет, солдат с пулеметом, у водителя тоже автомат. Патронов они не жалели. Там наших крепко долбанули. Обидно вспоминать, говорил Валентин, чем разведчикам доводилось заниматься. То пошлют спиртзавод взорвать. То из Николаевского банка деньги вывозить. Два кожаных мешка денег вывез, а потом вынужден был сжечь их, потому что переправиться с ними было уже не на чем. Немцы висят над переправой и долбают каждую лодчонку. Переправлялся через реку, уцепившись за бревно.
Оттуда, из-под Мелитополя отступали до Та-
ганрога, Ростова, а затем в задонские степи и на юг Калмыкии, под Элисту. Туда к концу года подошла 56-я армия и заняла место частей 9-й. Получил направление в разведотдел штаба 56-й армии. Референт агентурного отделения, адъютант начальника отдела и, одновременно, командир разведывательно-диверсионной группы. А еще некоторое время был порученцем от разведотдела у командарма Кулика - фигуры, прямо скажем, во многом одиозной. О вынужденном общении с Куликом даже много лет спустя вспоминал как о сущем мучении и скверном анекдоте.
Довелось ему, молодому командиру, принимать участие в высадке трагически известного Феодосийского десанта. Ранило там в руку, потерял много крови, полуживого вывезли баркасом из Крыма на кавказский берег, в Анапу. Так что ранение, можно сказать, спасло ему жизнь. Подлечился, направили в Тбилиси, оттуда, со специальным заданием - в Иран, в его столицу Тегеран, где пробыл почти месяц. Возвратился, вскорости немцы нанесли сильнейший удар нашей войсковой группировке под Харьковом и многие тысячи военного народу погибли и попали в плен. Войска армии оказались разрезанными, штаб погиб. Маршала Кулика, который где-то прятался, Сталин после этого разжаловал до генерал-майора. Да что проку в том, если отступили вон куда, а сколько народу пропало!... И на этот раз повезло Валентину - остался живым.
До самой глубокой осени был в песках южнее
Сталинграда, и снова, как весной сорок первого, против него стояли румыны. Хоть и не ахти какие солдаты, а все же наблюдать за ними надо было пристально - как бы чего не затеяли.
4
Между тем пришла беда. Пришла оттуда, откуда ее совсем не ждал.
Как потом оказалось, контрразведка начала его разработку - сбор информационного компромата на него. Если учесть, какое было время и какая обстановка всеобщей подозрительности, то, пожалуй, ничего не было удивительного в том, что при этом годился любой «компромат». Ну, например, такой: ездил не на отечественном, а на немецком мотоцикле, в качестве личного оружия носил, отправляясь на задание, не отечественный пистолет ТТ, а австрийский Манлихер, значит, вражеские оружие и технику считает лучшими, ставит их выше, чем наши, а это, в конечном счете - прославление оружия врага. Или вот еще: как офицер штаба армии он не имел права ходить на задания за линию фронта, ибо знал многое, чего не надо бы знать при вероятной возможности (чего только не случается!) попасть в плен к врагу. А ходить на такие задания надо было: штаты разведчиков небольшие, а профессионалов, тем более имеющих опыт - и того меньше.
В общем, в сорок втором году арестовали его.
Конечно, была и предыстория ареста. На военном совете на вопросы начальника контрразведки
отвечал таким образом, что это тому не понравилось. Он также чувствительно насолил особистам, написав рапорт командованию, что заградотряд особистов застрелил разведчика, и им устроили выволочку. После этого обиженные начали под него «копать». И «накопали». Еще к тому же донос на него поступил, что он нелестно отзывался о своих командирах, говорил, что, мол, воюют они бездарно, что война для нас смертоубийственна, «командование армии называл дураками, маршала Кулика - идиотом» и так далее. Как оказалось, донос написали сослуживцы Валентина по разведотделу. Неизвестно только, добровольно они писали или их заставили.
В общем, сразу после ареста набросились на него энергично, давили, чтобы подписал показания, будто является шпионом-двойником, что, пользуясь служебными возможностями, тайно переходил линию фронта и встречался с немецкими контрразведчиками. Жали на него сильно - для них такое «дело» было выгодно: за разоблачение шпиона-двойника можно было получить и повышение по службе, и очередное воинское звание, и деньги, и известность в своих кругах.
Версия о шпионе-двойнике у следователей все-таки не выгорела. Тогда прицепились за другое: держал при себе в полевой сумке код радиопереговоров, на котором обозначено строгое предписание: «Хранить в сейфе», значит, ясное дело - «преступно небрежное хранение штабных секретных документов». И еще «довесок» к этому: на
допросе бил следователя. Что правда, то правда: было такое - не сдержался.
Когда дрался с ними, когда они физическими методами «убеждали» его, тут он хорошо почувствовал и понял, куда попал, и насколько все это серьезно.
В общем, бумаги состряпали, обвинение - по печально известной статье 58,10, часть 2 - антисоветские разговоры, и 193,25 - небрежное хранение секретных штабных документов. После того за наказанием дело не стало. Приговор военного трибунала гарнизона города Ростова-на-Дону - высшая мера наказания. Высшая мера - это расстрел!
Могу еще знакомить вас, читатель, с дальнейшей историей жизни человека, подчас напоминающей роман из серии военных приключений, но уж очень эта история драматична, горька, а подчас просто трагична. Могу рассказывать, как почти два месяца (целых два месяца!..) жил он под ужасом ежедневного и ежечасного исполнения приговора - только представьте себе, что это такое. Но мое описание всего этого ни в какой мере не может заменить его собственного, совершенно неповторимого рассказа о случившемся, его исповеди. А потому - ему слово. Он написал обо всем сам.
«...Вот приводят оглушенного справедливым приговором скорого (полчаса) и милостивого (ВМН) суда молодого вояку в тюрьму. И ведут его, естественно, в камеру смертников.
Тюремные коридоры сами по себе настроят на должный лад. Пожалуй, образ тюрьмы полней всего передают не решетки, не камеры (пусть хоть и одиночки) и даже не карцеры (а то не сиживали
мы на губе!), а вот эти длинные, как труба канализации (жаль, запаха не передать), и, как труба, втягивающие в свой гнусный сумрак коридоры.
Ниша, дверь в железе, глазок - справа.
Ниша, дверь в железе, глазок - слева.
Не друг против друга, а в шахматном порядке, о тюремной науке.
Бредет свеженький смертничек по этому коридору, а за ним вразвалочку идет надзор, через шаг постукивает ключами по собственной пряжке...
Команда - выстрелом:
- Стоять! Лицом к стене.
Ну, стал. Все равно теперь.
Ржавые звуки в замке, петель дверных.
- Заходи.
Шагнул. Грохнула дверь. Провал...
...Смертниками был битком набит целый тюремный корпус...
...Через эту камеру многие при мне прошли, одних бросали, других выдергивали!.. Запомнились трое. Мой сосед по нарам, мичман Саня. Он вышку получил за то, что по пьянке застрелил комиссара батальона. Фельдшерицу не поделили. Видный был парень, и пощады себе не ждал... В углу полковник Винокур, возвращенец, от границы шел. Плена избежал. Но советских чекистов не обманул... Мы с ним тут старожилы. А вот там обитал какой-то получеловек, сошедший с ума от страха, вот так, скрючившись, и валялся, не вставая... Других помню смутно и мельком, днем кого-то бросали, ночью кого-то выдергивали...
Считалось, что расстреливают по ночам. Поэтому днем мы дремали и ожидали пайки. Ночью мы ожидали вызова на расстрел...
Каждый по своему не спит - кто откровенно и бесхитростно таращит глаза, ухом к окну; кто жмурится, изображая дремоту; разговорчики, и без того редкие и бессвязные, прекращаются; все стараются сдерживаться, хотя не всем удается.
Длится это долго, ухо ловит каждый звук - со двора, из коридора.
Наконец, - как ни странно, мы ждем этого! - наконец, внизу во дворе... раздается шум полуторки (вычислили, среди нас попадаются шоферы), гремит упавший борт, кто-то там внизу выматерится, - и опять тишина. Соображаем - по себе сужу, я соображаю - вот они вошли... по коридорам... канцелярия, наверное, какие-то формальности (разве у нас что делается без оформления?), опять коридоры, лестница... - ага, вот и наш третий этаж, клацает коридорная решетчатая дверь, и вот - шаги!..
Шаги! С того конца начали. Обостренным ухом - не то действительно слышишь, не то догадываешься и воображаешь - ловишь через, примерно, равные промежутки звуки двери открывающейся... пауза, ничего не слышно, голоса не доносит... звук двери захлопывающейся... шестая камера... пятая напротив... четвертая... третья напротив... вторая рядом, - и тут уже можно уловить голоса, а захлопывающаяся дверь прямо как выстрел, - первая, наша!
Скрежет, скрип, грохот наотмашь распахивающейся двери... В дверном проеме, чуть отступив от него, - ага, вот почему они дверь рывком распахивают! - в проеме стоит выводной, в кожаной куртке, козырек на глазах, в руках бумага. Второй, с наганом в опущенной руке - шага на три сзади. Выводной театрально нас оглядывает, пауза. Театральным шепотом хрипит:
- На букву Ды!
Вот оно. Опускаю ватные ноги, встаю, сердце... плавно ухает вниз (в пятки?), потом плавно взмывает на место. Говорю, себя не слыша:
-Дьяченко Валентин Михайлович, 1921 года, статья 58-10 - часть II, 193-25.
Пауза. Выводной делает вид, что сверяется с бумагой - вранье, незачем ему сверяться... Хрип:
- Нет... Еще на букву Ды! Сажусь, как падаю, слышу позади:
- Дубов Иван Семенович, статья 58-1-6.
Пауза. Хрип:
- Нет.
И - железный грохот двери.
Все. На сегодня все. Слышу, как клацает коридорная решетчатая дверь, ближняя к смерти дверь. А еще - чуть спустя, слышим, отъезжает полуторка - кого повезла? Скольких? Живых повезла или уже трупы?
Вот так нас каждую ночь пугали. И это действовало...
Конечно же, они точно знали, кто в какой камере сидит: социализм - это учет! И все же это каждую НОЧЬ повторялось: на букву Бы! Вы! Ты! Ды!
Тогда я только догадывался, теперь точно знаю: это прием такой, заповеданный чекистским нашим палачам еще отцами-иезуитами: пусть приговоренный каждую ночь ждет! Каждую ночь трясется! И каждую ночь, вплоть до последней, обманывается! Пытка ожиданием. Пытка обманчивой надеждой. Так что имейте в виду: когда вас запугивают - это вас готовят к смерти. Физической, умственной или нравственной - это выяснится потом.
Ночь... ползла».
Сидя в камере смертников и ожидая высшей меры наказания, однажды пришел к мысли, что он -смертник во втором поколении. Вот если его сейчас расстреляют, он будет вторым смертником в его семье - отца убили, расстреляли чекисты в Мариуполе, когда мальчонке было меньше полугода.
Ждал и еженощно боролся со страхом - пятьдесят пять суток. Не сломался, выстоял.
И однажды хлопнула дверь, и выводной вырос на пороге:
- На букву Ды!
Встал, отрапортовал:
- Дьяченко Валентин Михайлович...
- Выходи.
Вышел в коридор и уже хотя бы по одному тому, что только один охранник с ним, понял, догадался, что идет не на смерть. Пошел по длинному, в целых десять лет коридору, туда, где яростный лай своры сторожевых собак, где зарешеченный вагон и дальняя дорога.
5
Больше месяца везли на Север. Вначале, под бомбежками, вдоль Волги до Ярославля. Потом Котлас и дальше. Голодуха: кусок хлеба и селедка. Воды - норма. Сообразил: селедку не ел, сидел только на куске хлеба и воде. Довезли до места, как говорится, тонких, звонких и прозрачных. Место это - Инта, Интлаг, угольные шахты.
За годы заключения -десять долгих и тяжелейших лет - прошел и курсы горных мастеров, и пота все шахтные профессии, кроме бурильщика и запальщика - зэкам не доверяли запалы, а бурильщиком не мог работать потому, что давняя контузия давала страшные головные боли при работе перфоратором, при тряске. Вспоминать то время ему было страшно и спустя годы, там были такие пласты жизни, от которых и много лет спустя просыпался в ужасе и судорогах.
Как много позже рассказывал, привыкнуть к самому подземному существованию и подземным работам, когда над тобой висит сто метров земли я камня - это очень непросто. Попал во второй район, начальство которого заключенные-уголовники считали хорошим, человечным, насколько это было возможно в тех условиях. Это начальство было не ворующим, не обижающим заключенных, обходилось без битья. Начальником особого отдела района был некто Летичевский - огромного, двухметрового роста еврей, невероятно косоглазый. Он лично следил, чтобы зря не обижали заключенных. Поэтому второй район был как ссылка
для уголовников - Летичевский не давал им ни пайку у кого-то отнять, ни чем-то обидеть людей. Такие порядки были своеобразной отдушиной для многих - получалось, что все-таки есть хоть какая-то правда. Уголовники старались не попадать в этот район, их там и было немного, а все больше заключенные по 58-й и 193-й статьям. Летичевского уголовники ненавидели: «У-у, жидяра!..»
Позже, когда его оттуда перевели куда-то, на шахту косяком пошли уголовники. Началась и шла беспрерывная, бескровная и кровавая, бесшумная и шумная война зэков с двумя силами: с уголовниками и «кумовьями»-надзирателями.
Был в той войне и его, Валентина эпизод.
Зима 1945-1946 годов, первая послевоенная, была там страшная. Морозы доходили до 50 градусов и больше. Телеграфные столбы лопались со звуком винтовочного выстрела. В ту зиму умерло много людей, особенно прибалтов - латышей, литовцев. Среди погибших было много интеллигентов, не выдержавших тяжелейшей работы в шахте и морозов. Известно, был недокорм, но шахтерам - подземникам давали по килограмму хлеба. Пригоняемые с воли удивлялись: «Да здесь килограмм хлеба дают! Жить можно!» и помирали в первую же зиму - не выдерживали каторжной работы под землёй и холода. Каждое утро увозили трупы. Образовалась большая недостача рабочей силы, некому работать.
Однажды, когда смена выбралась из шахты, по колонне прокатился слух: баб пригнали! Оказа-
лось, прибыл эшелон из Крыма, привез, как называли их надзиратели за связь с немцами-оккупантами, «немецких овчарок». И вот многих этих женщин загнали на подземные работы.
К тому времени Валентин был уже начальником смены, и одно время у него в смене женщин числилось больше, чем мужчин. Не раз говорил, что работать с женщинами непросто везде, а в лагере, тем более в шахте, по колени в ледяной воде - просто ужас! А они большей частью - полуинтеллигенция, учителя, фельдшерицы, врачи, просто молоденькие девчонки по 17-18 лет, к тяжелому физическому труду непривычные.
Среди других в его смену попала и совсем молоденькая деревенская девчонка. На воле мобилизованная на какие-то там работы, она однажды убежала домой, чтоб обсушиться, переодеться. За это и дали ей срок - пять лет. Небольшого росточка, плотненькая, круглолицая, курносая, симпатичная девчушка. Никакой городской заманчивости в ней не было, но она хорошо управлялась с лопатой, чего другие не умели. Валентин поддерживал ее, чем мог, мыло достанет, - поделится с ней.
Тут пришел в лагерь небольшой этап со штрафной. Это - полнейшее зверье, для которого нет никаких моральных границ. И вот один из них по кличке Нос похвастался, что эта девчонка будет его. Началась охота на нее. Валентин со своим другом Михаилом решили защитить девчонку, не отдать ее уголовникам на поругание. Пришлось один на один пойти на бандитский нож. В одной
из драк, которая плохо кончилась для Носа, тот все же ударил Валентина ножом под сердце. Увезли в больницу, зашили, отлежался... Выжил.
После этого несколько человек, в том числе и его отправили на каторгу в шахты, в печально знаменитый рудник Хальмер-Ю, что в сорока километрах северо-восточнее Воркуты.
Работали там осужденные власовцы и полицаи, со сроками не менее 15-20 лет. Враждовали они страшно, дрались жестоко, чуть что - и поножовщина. Потом уж говорил, что рассказать обо всем, что там было, чего насмотрелся, в каких переделках довелось побывать, и сколько раз находился на волосок от смерти, просто невозможно, да и незачем о том рассказывать - уж очень все это невесело. Сказал только, что до него там двух вольнонаемных горных мастеров просто-напросто зарубили в шахте. «Вот такая компания». Как уж сумел с ними ладить, одному Богу известно, однако уцелел.
Случилась с ним другая беда - завалило в шахте. Одиннадцать часов пролежал в шахте, в кромешной тьме, без доступа воздуха.
...Сколько ни представляй себе, как это бывает, что ощущает человек в такой критической ситуации, ясно сознавая, что шансов остаться живым совсем мало, - кажется, нельзя представить себе ничего другого, кроме парализующего страха и ужаса перед безысходной неизбежностью.
Все-таки ему крупно повезло - нашли, вызволили. Только застудился очень, долго и тяжело болел затяжным воспалением легких, пару меся-
цев все температурил. Но - оклемался, порода крепкая, казачья.
Даже в лагере и в то суровое время соблюдался давний горняцкий обычай: кого в шахте завалило, тех потом какое-то время под землю не посылают. Направили его на полгода в такое место, о котором и спустя много лет особо не распространялся, и хотя работал там по снабжению, но о том времени говорил одной фразой: «Жуткое дело!». То был отдельный лагерный пункт, в котором содержались полторы тысячи осужденных к различным срокам женщин. Гоняли их на шахту крепежный лес разбирать, снег убирать, засыпать лужи. Одним словом, в то время работа была у них нетяжелая и немного ее вообще тогда было. Собирались они в кучки, пели, обнявшись, украинские песни.
Одно из самых страшных его воспоминаний о том времени и том лагере - одновременная, массовая истерика полутора тысяч женщин, когда находишься среди них, в этой истерике и ничего не можешь сделать с этим. Все сразу рыдают и кричат, плач такой стоит!.. Причиной истерики могло быть что угодно: полученное письмо, что отца посадили, брата убили и так далее. Этого достаточно, чтобы одна зарыдала. И - вроде что-то сорвалось, разрослось, и вот уже, растравливая друг друга, истерически рыдает и кричит весь женский лагерь. Это чудовищно, это невозможно вынести, надзиратели с собаками покидали территорию, только бы не слышать сплошного крика... Сидевшие на вышках охранники тоже убегали - выдержать такое невозможно.
В последний год работал на железнодорожной станции Абезь. Это поселок между Воркутой и Интой. Там тоже находился женский лагерь. Все женщины и 30-40 мужиков в обслуге: шофер, диспетчер, моторист и так далее. Работал Валентин грузовым диспетчером, уже без конвоя. Там было уже посвободнее, книжки читал. Жил за зоной, без охраны. Бежать однако никто и не пытался и не думал - бессмысленно: на много верст вокруг голая, ровная, как стол, тундра, на которой издалека каждая кочка видна - далеко ли убежишь?! Потому и режим был для них не такой строгий.
В общем, оттрубил свою десятку от звонка и почти до последнего звонка - скостили два месяца, такую милость оказали.
Что и говорить, был тогда в нашем родном государстве тот самый энкаведистско-кагэбистский капкан, в который не по своей, а по злой воле попадали безвинные люди и многие из них погибали. Однако иногда случалось, что каким-то дивным образом хорошо отлаженный механизм репрессий и уничтожения вдруг почему-то не срабатывал, и тогда иным из попавших в тот безжалостный капкан редкостно везло - им удавалось вырваться, уцелеть, остаться в живых.
Так редкостно повезло, посчастливилось и Валентину Михайловичу.
Впрочем, и еще раз улыбнулась ему лагерная судьба.
Пользуясь временным послаблением в режиме, успел кое-что, как он сам сказал - «дочку родил». В самом конце пятьдесят второго освободился.
поехал к матери своей дочери, к лагерной жене, которая раньше освободилась. Приехал и увидел, что та женщина его не ждала, нашла себе нового мужа. Однажды он показал мне фотографию своей дочери, к тому времени уже замужней женщины. Красавица! Окончила Университет дружбы народов, уехала жить за границу. Его, как он говорил, «тонкого, звонкого и прозрачного» выходила молодая красивая казачка Лиза, он женился на ней. приняв двоих ее детей. И увез ее и детей с собой.
Куда ему тогда, в конце пятьдесят второго года, было податься? Доходчиво и однозначно объяснили, что в портовые и крупные города дорога ему заказана, в том числе, понятное дело, и в его родной Мариуполь. Выбирай, мол, чего попроще. Тут он схитрил. Назвал ближнюю, соседнюю с городом железнодорожную станцию Сартана. А фактически стал жить в городе, в Мариуполе. Там дедушка и бабушка отдали ему неказистую хатенку.
6
В первое время после освобождения кто он был такой? Недавний зэк, да еще осужденный по политической 58-й статье. То-то. Так что выпадала ему только самая что ни на есть незавидная работа. Вот и стал работать выбивщиком в литейке, а потом чернорабочим на азовстальской аглофабрике. Ну да не через такое прошел, тяжелой лопатой орудовать не в новинку.
Но зато в новину была - разве не отвыкнуть от нее за десять тяжелейших лет при всем стремлении к ней?! - свобода. Возможность жить без жес-
ткого надзора, чтение хороших, серьезных книг, общение со свободными, интересными ему людьми. И надо ли говорить о том, с какими чувствами воспринял он весть о смерти «отца народов»?!
Жизнь понемногу налаживалась. В пятьдесят пятом году родился у него сын Мишутка - в честь деда, отца Валентина, назвали. Пятьдесят шестой год пришел - двадцатый съезд партии и разоблачение на нем культа личности Сталина. Появилась некая надежда на реабилитацию. Сначала надежда была неопределенной, смутной - то ли будет, то ли нет. Один из ближайших друзей настоял, чтоб непременно подавал ходатайство на реабилитацию. Написал, и получил ее через два года, в пятьдесят восьмом.
Отмяк немного душой, отошел от былого-недавнего, и снова, как в юные годы, потянуло к литературным занятиям, к творчеству. Как-то прочитал, что Министерство кинематографии объявило конкурс на сценарий художественного фильма. Поразмышляв, засел за работу, довольно быстро написал киносценарий, который назвал «Полярная звезда», и отправил его на конкурс в Москву. Там его работа получила поощрительную премию, сценарий переслали в Киев для дальнейшей работы над ним и съемки фильма по нему. «Только потом узнал я, - что такое Киев, студия и отношение к авторам-сценаристам. Это самый настоящий горький плач на реках вавилонских».
Далеко не лучшее впечатление и чувства от общения с киевскими киноначальниками несколько
смягчилось неожиданно полученным письмом из Москвы, из ВГИКа - Всесоюзного государственного института кинематографии с таким лестным предложением: мол, не хотите ли вы, уважаемый Валентин Михайлович, учиться у нас заочно на сценарном факультете?
Раздумывать долго не приходилось, решился и поехал.
Автор этой книжки встречался недавно с однокурсником Валентина Михайловича кинодраматургом Константином Сергеевичем Цветковым и он рассказал, что, несмотря на тяжкие испытания предшествовавших почти полутора десятков лет, а также на то, что школу окончил еще в предвоенные годы, из 350 претендентов в числе принятых двадцати был и Дьяченко, единственный сдавший все вступительные экзамены блестяще - на отлично.
Теперь попытаемся представить себе, через какие узкие калитки и мелкие сита надо было ему пройти при его биографии, да еще в те годы. Но таков уж характер: ставить себе только трудные, почти недостижимые цели и неразрешимые задачи.
Одной из таких целей он тогда и добивался, хотя, конечно, понимал, что положение у него не очень прочное: реабилитации еще не было, имелась только справка, что приговор опротестован прокуратурой. Когда после экзаменов приемная комиссия заседала и обсуждала, кого зачислить в вуз, а кому отказать, были и такие высказывания: мы, мол, бойцы идеологического фронта, а этот человек, то есть Дьяченко, замаран, сидел по 58-й
статье. Член комиссии, известный кинодраматург и чрезвычайно популярный телеведущий «Кинопанорамы» Алексей Каплер при этом сказал: «Я тоже замаранный, я тоже там был». После заступничества Каплера, вечная ему память, вопросов по поводу Дьяченко больше не было, его зачислили.
В Мариуполь возвращался окрыленный. Ну, а каково потом учиться, когда уже далеко не двадцать пять лет, и за день так намашешься тяжелой лопатой-грабаркой, что иной раз еле домой добираешься, и желание только одно - лечь и отдохнуть. А еще требующая забот и внимания семья, в которой, кроме своего, родного малолетнего сынишки, и двое неродных детей. А ведь, как говорится, дети чужими не бывают. Так что, как бы там ни было, а по вечерам и в выходные дни снова и снова засиживался за книгами, готовясь к экзаменам и зачетам. И так - год за годом, курс за курсом. Летом сдавал непрофильные экзамены и зачеты в Ростовском университете, а зимой ехал на экзаменационную сессию в Москву. Тогда уж напрягался, мобилизовывал все свои силы. Работы свои представлял в вуз в обусловленные сроки и требовал на них точных ответов и тоже в срок, чем немало удивлял методистов и преподавателей.
Приезжал из Москвы после очередной экзаменационной сессии и непременно мы, его друзья, приходили к нему в его небольшой домик в длинном, застроенном такими же небольшими домишками, дворе на улице Торговой, в той ее части, где дорога поворачивает к «Азовстали». Собирались,
допоздна - когда за чашкой чаю, а когда и за рюмкой чего покрепче - вели долгие беседы. О чем? Наверное, обо всем на свете. Но больше всего о новостях в мире кино, вообще искусства, в литературе, о творчестве его институтских учителей Алексея Каплера, Сергея Герасимова, Станислава Ростоцкого; о событиях общественной жизни, а еще о том, о чем и о ком говорят в столице. А какое время тогда было!.. Хрущевская «оттепель» а, затем, похолодание общественного климата, потом опять какие-то то ли действительные, то ли кажущиеся признаки либерализма... Мы были пусть и не юны, но молоды, и, наверное, романтичны. Валентин Михайлович - самый старший среди нас, ему было около сорока; мы спорили о новых фильмах и книгах, - и было о чем спорить! - жадно вдыхали ветер перемен и надежд, и - хорошо ли, плохо ли это, но не думали и не задумывались о каких-то материальных благах и накоплениях, довольствуясь в быту самым малым, а истинной роскошью почитали только то, о чем так хорошо сказал французский летчик и писатель Антуан де Сент-Экзюпери - роскошь человеческих отношений. Потому, наверное, те задушевные встречи и беседы и не забываются. Продолжались они и потом, позже, правда, уже реже - в 1963 году переехал он в Москву, после чего лишь изредка бывал в Мариуполе, либо когда командировки или отпуска приводили меня в первопрестольную.
Через год после переезда в столицу получил он
вузовский диплом, с чем мы, мариупольцы, его сердечно поздравили. Дипломный сценарий был у него хороший. Сохранилась одна машинописная страница рецензий на его дипломную работу, в которой рецензент написал: «Вы удивительно, невероятно талантливы, Дьяченко... Заявка жгуче интересная. Желаю счастья!». Красноречиво? Несомненно. Тот дипломный сценарий тогда взяли в работу, так как на него «положил глаз» сам Марк Донской. Но... пути Господни неисповедимы, так уж случилось, что спустя какое-то время сценарий благополучно похоронили.
Были еще договоры с тремя киностудиями: «Мосфильмом», студией имени Горького и студией научно-популярных фильмов, для которой вместе со своим учителем и другом, преподавателем философии во ВГИКе Евгением Вейцманом писал сценарий. Потом, как это нередко случается в мире кино (и не только в нем), договора оказались не подкрепленными конкретными делами киностудий, и он оказался, что называется, на мели. А жить-то надо. Следовательно, надо поступать на работу.
Как-то так уж получилось, что, можно сказать, почти случайно стал работать в экспериментальной творческой киностудии. Чем-то и как-то показался руководителю студии Владимиру Познеру (отцу нынешнего известного телеведущего Познера, тоже Владимира) и тот взял его, как говорится, почти с улицы. Взял редактором по рекламе, потом уж новичок стал редактором, членом редколлегии студии. И многие годы спустя Вален-
тин Михайлович с огромной благодарностью и уважением вспоминал своего руководителя, потому что Познер научил его множеству вещей, учил, работать в мире кино, как готовить нужные бумаги, то есть учил всем премудростям, без которых не обойтись. Он сажал Дьяченко рядом с собой и работал - учил своим примером.
Вспоминается, как во время одного из моих приездов в Москву и в одну из наших встреч там, Валентин Михайлович повел меня на «Мосфильм», где он работал, водил по территории и съемочным павильонам, где были выстроены декорации и шли съемки эпизодов будущих фильмов об Андрее Рублеве и композиторе Чайковском, рассказывал и показывал разнообразную технику, которая снимается во многих кинокартинах.
Экспериментальная - прекрасная студия, хорошие люди, дружеские отношения они сохранили на годы, никто ни с кем не рассорился, что не так уж часто встречается в творческом коллективе. Они сделали там несколько хороших фильмов, за которые, что называется, не стыдно перед людьми. Потом почему-то Познера «ушли», пришли другие люди, новые метлы стали мести по-новому. Дьяченко тоже вышибли оттуда, да еще прозвали городским сумасшедшим, потому что говорил то, что думал, не обращая внимания на мнение руководства. В общем, студия стала разваливаться. Работал редактором на «Мосфильме», где его художественными руководителями были Михаил Ильич Ромм и Юлий Яковлевич Райзман. Несмот-
ря на разницу в возрасте, с Роммом, прекрасным человеком, у Валентина Михайловича сложились дружеские отношения. Замечательный режиссер, Михаил Ильич был и прекрасным учителем во ВГИКе и в творческом объединении. В то время он работал над подготовкой к созданию фильма «Обыкновенный фашизм». Нередко приглашал на монтаж и просмотр Дьяченко, и беседовали часами. Просматривали трофейные документальные немецкие недельные новости - «Дойче Вохеншау», фильмы известной немецкой кинорежиссерши Лени Рифеншталь, верно служившей гитлеровскому режиму, смотрели ее картину «Триумф силы». Кадры из ее фильмов вошли во многие нынешние документальные картины и телесериалы о фашистской Германии и фюрере. После тех просмотров Ромм уходил потрясенный, хотя видел те ленты не впервые. Ромм был сложным человеком, но никакого артистического снобизма в нем не было. Приглашал Валентина Михайловича к себе домой, познакомил со своей женой известной актрисой Еленой Кузьминой, которую Михаил Ильич снял в главных ролях в фильмах «Человек № 217», «Секретная миссия». И дома вели долгие и интересные беседы. То были сложные для Валентина Михайловича годы. Трудности вживания в непростую кинематографическую среду, в коллектив творческого объединения или студии, в ритм и темп столичной жизни, а он ведь уже далеко не юноша. Все это I было непросто. Да к тому же довольно долгое вре-1 мя написанные им сценарии «не шли». Трудно ска-
зать почему именно, но не шли и все тут. Скорее всего, так складывались обстоятельства. Кроме выполнения служебных обязанностей редактора ряда фильмов, активно сотрудничает в центральных газетах, журналах «Журналист» и главном кинематографическом - «Искусство кино», печатает в этих изданиях кинокритику и проблемные статьи, после чего был принят в Союз кинематографистов. Постепенно начинает занимать заметное место в среде киноработников, с ним уже считаются, его мнением начинают интересоваться.
В мае 1995 года вышел 5-й номер «толстого» журнала «Искусство кино», посвященный 50-летию Победы в Великой Отечественной войне. Задумывая тот юбилейный, победный номер, редакция журнала обратилась к кинематографистам-ветеранам с просьбой ответить на предлагаемую анкету, в которой были такие вопросы: 1. Расскажите о себе на войне - где воевали, в каком чине, были ли ранены и т.д. Может быть, вспомните конкретные эпизоды. 2. Какое место в общественном сознании занимает сегодня память о Великой Отечественной войне? Как вы оцениваете по прошествии полувека события военных лет? Можно ли назвать эту войну народной трагедией?-3. Как опыт военных лет соотносится с вашей сегодняшней жизнью? Что вам кажется актуальным, что безвозвратно ушло в прошлое? 4. Доводилось ли вам переоценивать события военных лет - когда и почему? Как вы относитесь к переоценке военной истории - что приемлете, что нет?
Среди целого ряда кинематографистов - ветеранов Великой Отечественной - режиссеров, операторов, сценаристов, к которым обратилась с этими вопросами редакция, - и кинодраматург Валентин Дьяченко. Сопроводив текстовой материал его фотографией - молодого, в военной форме, журнал напечатал весьма острые, неоднозначные ответы Валентина Михайловича на предложенные ему вопросы. Вот что он сказал:
«1. Я знаю только половину войны, наихудшую ее часть: отступление, а то и драп от мелкой речки Прут до Волги.
Сумма впечатлений - соответствующая.
Если вами задуман медленный и печальный гимн во славу героических жертв, отчаянных жертвоприношений, победоносных жертвоприносителей, то мои слова будут вам не в рифму. Моя часть войны - это грязная смесь глупости, невежества, бездарности, доброкачественного неумения, лжи, гнусного недоверия и садистской злобы к своему народу, который не шибко хотел воевать, но привычно покорствовал.
На той войне, где миллионы обесчещенных и преданных своими командирами солдат в первый же месяц войны оказались в плену, а целые армии-неудачницы исчезали с карт генштаба, - отдельные судьбы были величинами исчезающе малыми, о которых неловко и толковать.
Вот я, к примеру. Окончив школу войсковой разведки, получил лейтенанта, начал службу в Северной Буковине 19 июня 1941 года. Пятясь вскачь,
служил в разведподразделениях в составе 9-й армии по маршруту Бельцы - Котовск - Николаев - Каховка - Мелитополь. Отсюда 9-я армия брызнула веером по всему Донбассу, а я с одним из осколков попал в 56-ю армию, служил в разведотделе штаба армии, с которой продолжал пятиться: Ростов - Батайск - Сальск - Элиста - Черные земли. Там меня, наконец, разоблачили, и последующие десять лет я провел под приглядом наших смелых и славных чекистов в качестве врага народа.
Боевые эпизоды? Через полвека после войны? С целью выпендриться, покрасоваться? (Других идей, согласитесь, нет). Совестливый вояка с первых дней мира силился выкинуть ее, проклятую. Из головы вон, чтобы хотя бы кошмарики не давили. Впрочем, вот вам малоизвестный и, как нынче любят говорить, беспрецедентный фактик из тех героических времен: в отместку за идиотский просчет Ставки (Харьков - Ростов, 1941 -1942) по приказу командующего вот таким образом Сталина была репрессирована (расформирована, исключена из списков) целая армия-неудачница, 56-я. А вы говорите: «эпизод», «отдельный».
2. Откуда мне знать, какое нынче место занимает в общественном сознании (а что это такое?) память о войне? Осмелюсь предположить - никто не знает. Государственная ложь в три наката, многослойное вранье литераторов и киношников, комплекс комплексов многажды изнасилованного народа, которому бросили в утешение одну на всех победу, - все это смазало, сдвинуло, перекрутило
и вывернуло память о войне. Но есть неотрицаемые факты - как холодные реперы на кривоколенном пути народа: не все павшие - за вас, за нас, за них - похоронены! Не все мирные договора подписаны! Лживая военная история не расчищена (некому, некогда!) от обломков лживой идеологии! Жив еще милитаризм, ныне обслуживающий шовинизм, национализм, антисемитизм, ксенофобию, зависть и темное невежество. Гражданская война тлеет по всей стране, вокруг атомных электростанций и ракетных баз. Зазевается наше безнадзорное начальство - и вспыхнет, и бабахнет на весь мир. Неизбежность - это недоумие, или злонравие, или оба вместе.
А трагедия начинается тогда, когда победителю нечем детей кормить. Как это было в 1946-1947 годах.
3. Не уверен, что правильно понял ваши вопросы. Отвечу, как понял.
Все слышали про афганский синдром, про вьетнамский синдром. А что же молчат, не интересуются, не изучают, в расчет не берут синдром почти пятилетней тотальной войны? И знать не хотят, чем его тогда лечили победители своих и чужих: лагерями да тюрьмами, а безногих-безруких да челюстников - с глаз долой, на святой остров Валаам...
Да будь он проклят, опыт военных лет! Он - тавро на душе, коллективная травма всего народа (это не риторика, это термин социопсихологии). И смысл его в том, что последствия военных травм передаются генетически, и неизвестно, во сколь-
ких поколениях. Опыт - утешение раззяв. Системщики давно доказали, что в системе большой сложности прошлое не дает никакой информации о будущем.
4. События, свидетелем которых я был, как военные, так и довоенные (разгон нэпа, сгон крестьян в колхозы, искусственный голод на Юге, индустриализация на костях, Большой Террор и всеобщий парализующий страх, предвоенный антирабочий террор, хамское всевластие «требовательных партейных товарищей»), впечатались в меня нарезом. Так в которую сторону все это прикажете перноценивать? Чем оправдать и чем заглаживать?
До сих пор мне невдомек, как это умудрились любить людоеда, а насильников трепетно уважать? Ну, ладно - день, месяц, но ведь десятки лет стыли коленопреклоненные, и это в лучшем случае, а часто к палачам в подручные шли, в обслугу.
Что касается военной истории второй мировой войны, то ныне существующая еще более лжива, чем история всеобщая: в ней солдатские трупы служат пьедесталом не только партии и ее главарям, но также пьедестальчиками индивидуальными для многих воинских начальников. Хватило всем, ведь трупы до сих пор несчитанные - сколько их? Десять, двадцать, тридцать, сорок миллионов? И это история? Это наука? Возмездие за ложь есть ложь.
Тоска берет, как подумаешь: сколько же миллионов людей насмерть сражались, решая не то, быть ли им в рабстве, а то - у кого... Не моя фраза, но тоска - моя...»
В этих интересных ответах, в резкости, остроте постановки проблем, в их нелицеприятности, незаемной оригинальности - весь Дьяченко.
7
- Знаешь, в то время, в конце шестидесятых - начале семидесятых, - рассказывал он мне, - так уж получилось, что, образно говоря, ходил я около диссидентства. Пытались меня как-то привлечь, приспособить к этому, так что, прояви я желание и намерение, и мог бы втянуться в это самое диссидентство. Был знаком с известными людьми среди них, например, с Павлом Литвиновым, внуков ленинско-сталинского наркома иностранных дел
Или вот, скажем, с Солженицыным однажды встречался на даче, где он тогда жил. Захотел он со мной встретиться потому, что его интересовали подробности восстания заключенных на 501-стройке, которая была недалеко от Абези. Рассказал я, что знал и мог. Беседовали, присматривались друг к другу. Потом начался между нами спор, и расстались, как я понимаю, недовольные - не показались друг другу.
Главный предмет нашего спора - его русофильство, преувеличение, на мой взгляд, особенностей русского народа и его блестящего будущего, если оно возможно. Я ему оппонировал, потому что мой опыт пошибче будет, чем его. Как ни говори, первые три года он отсидел среди интеллигентных людей в шарашке. Потом попал в лагерь, где не было уголовников, а это большое дело. И начало
войны он пережил не на фронте, он вступил в войну уже в начале 1943 года. Что еще его во мне задело, так это мое неверие в религиозность, в религию вообще. В отличие от него я человек антицерковный. А Солженицын считает церковность, религию основой возрождения русского народа. На мой взгляд, не с этого надо начинать. Вообще сама идея перевоспитания человека мне представляется несостоятельной.
Ну а что касается собственно Солженицына... Он расспрашивал, я ему рассказывал, в том числе и о себе, своих взглядах. Но, как я почувствовал, ему была нужна только информация о 501-й стройке. Расстались мы с ним весьма холодно, и другой встречи я не жаждал...
Нет, не прибился Дьяченко к диссидентам. Характер у него такой, что не мог, не терпел, просто не был способен что-то делать, как говорится, гуртом, в куче. Так он, в общем-то, всю жизнь и прожил, никуда и ни во что не вербуясь, не подписываясь ни под какими заявлениями и декларациями. Не из опасений возможных неприятных последствий, нет. Хорошо ли это, плохо ли, но такой уж у него характер, и все тут. Никогда не любил под чью-то дудку плясать.
А друзья - и хорошие - всегда были и в Москве, и в Мариуполе.
С большим поэтом Борисом Слуцким дружески общался. Его пути пересекались и с Василием Аксеновым, интересным человеком. Познакомились случайно. Когда Дьяченко был редактором
на экспериментальной киностудии, к нему заходили многие. Аксенов принес заявку на сценарий. В то время его не печатали, денег не было, зато неприятностей - немало. Был он в таком состоянии, что уходили они в Дом литератора и там «шибко утешались».
С Наумом Коржавиным связывала давняя симпатия. Встретились тоже на студии, разговорились, сошлись. Он по характеру честный, открытый, бесхитростный, из тех людей, которые никогда не предают. Уезжал за рубеж так тяжело, как, кажется, никто другой. Пересекаться с тех пор им не приходилось, но память друг о друге сохранили, - вон Наум Коржавин вспомнил в своих мемуарах Валентина Михайловича и его историю.
С удовольствием всегда вспоминал Дьяченко Александра Галича. Встречался с ним и его женой, добрые воспоминания о них, о его стихах остались навсегда.
А еще были встречи с писателем Виктором Петровичем Астафьевым, которого Валентин Михайлович считал серьезным человеком из народа, для народа и никак вне народа. Встречи с ним начались в то время, когда Дьяченко был редактором кинофильма по детской книжке Астафьева. Сценарий сделали ему не ахти какой, и картина «Сюда не залетали чайки» получилась тоже, мягко говоря, не очень. Но это не вина писателя. А вот встречи с Астафьевым - человеком и писателем, дружественное общение, - это то, что очень дорого. Побыл Дьяченко у Виктора Петровича в
Сибири, в его родной Овсянке, писатель подарил ему путешествие по реке Мане, впадающей в Енисей. Какая там необыкновенная красота родной природы!.. Куда там твои швейцарские пейзажи!.. В архиве Валентина Михайловича есть адресованное ему письмо Бориса Пастернака. Письмо вежливое, тактичное, уважительное к адресату.
* * *
Сейчас уже многие зрители посмотрели в кино и по телевидению художественный фильм режиссера Владимира Бортко «В августе сорок четвертого...», который рассказывает об одной из операций советских контрразведчиков во время Великой Отечественной войны. Литературным материалом для кинокартины послужил популярный, захватывающий роман бывшего командира взвода, а потом и роты войсковой разведки Владимира Богомолова, после войны ставшего писателем. Но далеко не все знают, что то была вторая, на этот раз уже осуществленная, попытка снять фильм по его книге, выдержавшей уже более сотни изданий. В семидесятые годы была предпринята первая попытка, неудавшаяся, и к тому эпизоду в определенной мере причастен мой старший друг Валентин Михайлович Дьяченко.
Но сначала - небольшое отступление: несколько слов об авторе романа Владимире Осиповиче Богомолове, совсем недавно, увы, ушедшем из жизни.
Он был человеком замкнутым, не ходил ни на
какие литературные тусовки, не состоял ни в каких творческих союзах и отклонял все предложения вступить в них, то есть был человеком не общественным. Не давал интервью, не фотографировался ни для каких изданий - его снимков нет в архиве ни одного российского информагентства, а один или два снимка, которые все же появились, сделаны в домашних условиях не профессиональным фотографом. Не обращал внимания на самую изысканную лесть. Уговорить его сказать для прессы несколько слов - почти ЧП. Вопреки некоторым распространяемым о нем старым легендам, он не смершевец и не энкаведист. В спецслужбах просто не мог состоять уже хотя бы потому, что туда брали только членов партии. В редком и коротком интервью изданию «МК-Бульвар», с трудом полученном журналистами, Владимир Осипович Богомолов так говорит о себе: «В партии я никогда не состоял. Войсковая разведка - это совсем другое. Это подразделение, которое старается добыть оперативные данные, захватить «Языка». Там можно даже быть судимым - у меня было несколько таких бойцов. Не я действительно прошел всю Белоруссию командиром взвода пешей разведки. У меня было 28 бойцов - 14 было убито... А в романе все персонажи вымышлены».
Хорошо знавший его в течение многих лет, Валентин Михайлович не раз рассказывал мне о Богомолове, о том, какой он интересный, неординарный, цельный человек твердых убеждений и принципов, ревностно оберегающий свою независимость от кого и чего бы то ни было. Таким же был и Дьяченко, и они хорошо понимали друг друга и испытывали взаимную симпатию.
Удача выпала на долю уже первых опубликованных повестей Богомолова «Иван» и «Зося». Тепло принятые читателями и критикой, они заинтересовали и кинематографистов. Трагичный и. вместе с тем, поэтичный фильм «Иваново детство» снял в 1962-м режиссер Андрей Тарковский, после этого ставший знаменитым. По второй повести - «Зося» - советские и польские кинематографисты совместно осуществили в 1967 году постановку одноименного фильма с хорошей польской актрисой Полой Раксой в главной роли.
Когда на «Мосфильме» решили снять картину по роману «В августе сорок четвертого...» («Момент истины»), осуществить ее постановку очень хотел Андрей Тарковский, да и писатель предпринимал шаги, чтобы продолжить совместную работу с этим режиссером, ездил к директору «Мосфильма» Н.Т. Сизову пробивать кандидатуру, но... Тарковский был уже вне милости, причем на самых верхних этажах власти, и потому его кандидатура не прошла. Постановщиком стал Витаутас Жалакявичюс, ранее снявший широко известную картину «Никто не хотел умирать».
Сценарий фильма «В августе сорок четвертого...» написали совместно Богомолов к Жалакявичюс. Начались съемки в Белоруссии, уже было немало отснято, когда возникло принципиальное несогласие Богомолова с тем, что и, главное, как делал Жалакявичюс. Съемки остановились.
Вот что о создавшейся ситуации сказал В. Богомолов: «...Во-первых, фильм остановили в свя-
зи с внезапной кончиной народного артиста Литовской ССР, исполнителя роли генерала Егорова Бронюса Бабкаускаса. Когда стали смотреть материалы - немедленно слиняли все три консультанта. Еще раньше, в сентябре 75-го с картины ушел редактор Валентин Дьяченко.
Отснятое не понравилось не только мне - всем. Кстати, мне не понравилось меньше, чем другим».
Видевший отснятый материал Андрей Тарковский отозвался о сделанном таким образом:
- Это русские люди, увиденные глазами ненавидящего их иностранца.
В.Дьяченко: «Как-то вечером мне позвонил Николай Трофимович Сизов. Я его лично не знал и очень удивился звонку. Он сказал: «Заходи завтра с утра на толковище...». Утром он сказал: «Есть картина, которая мне очень нравится. Там два барана бодаются, никак не сладят, а ты возьмись за это дело... Оно нелегкое, будет множество неприятностей. Но другого редактора там не вижу, только тебя...»
Стал я работать на картине… Ругались мы с Витаутасом страшно... Он такой поперечный. Все хотел делать по-своему... Он пытался меня обмануть, обмануть такого дурачка-простачка-русачка, как я... Дело в том, что литературный сценарий к фильму писал Богомолов. Жалакявичюс должен был переработать его в режиссерский. И «переработал» - ввел множество отсебятины, и военной, и бытовой, и всяческой другой. Он его переписал.
Я не мог это скрыть. Володя (Богомолов - С.Г.) мне товарищ, я не мог его обманывать. Я пришел к нему и честно все рассказал - вот тот сценарий, ты его сейчас не узнаешь, но читай...
Богомолов подал заявление, что не считает это сочинение своим. И он имел право как автор. Жалакявичус пытался его усмирить, сломать, не поучилось.
Я... ушел из картины, когда уже начались съемки, - вообще ушел из объединения...
…Сценарий Жалакявичюса мне действительно нравился. Он был какой-то... скользкий, двуязычный, совершенно антирусский...»
Картину все-таки закрыли, тогда, в семидесятые годы ее не сняли.
Подобным образом ситуация повторилась сейчас, уже в наши дни, когда второй раз начались съемки фильма по тому же роману. На этот раз снимал режиссер Михаил Пташук. И снова Владимир Богомолов не согласился с режиссерской трактовкой произведения и имя свое из титров снял. Упрямым оказался и режиссер - не уступил. Фильм вышел в прокат без указания автора сценария, или даже без такой обтекаемой фразы как, скажем, - «снят по мотивам романа В. Богомолова...». Оказывается, и такое бывает.
Но происходило это все уже без участия Валентина Михайловича Дьяченко.
8
Как долго ни тянулась волынка с рассмотрением его сценариев, сколько ни мотали нервы, стойко держал удары - такое ему не впервой.
Тем временем «бросили» его на молодых. Стал редактором и помощником Эмиля Лотяну, вместе с ним делал картину, ставшую затем широко известной и популярной - «Табор уходит в небо».
И, наконец, перешиб до того несчастливую судьбу своих творений: дело все-таки начало сдвигаться с мертвой точки. Сначала «Ленфильм» стал снимать по его сценарию картину «Личная жизнь директора» - интересную, в чем-то необычную, хотя и не получившую большую прессу. Затем вместе со своим учеником Игорем Шевцовым написал (что называется, для заработка) киносценарий на тему военных приключений, по которому сняли фильм «Мерседес» уходит от погони».
Однажды коллега по студии режиссер Искра Бабич рассказала Валентину Михайловичу житейскую историю об одном человеке, который в силу сложившихся обстоятельств и своей порядочности вдруг оказался отцом трех детей. Она же предложила ему вместе написать сценарий об этом, сказав, что многим зрителям нужны лирика в кино, сентимент, трогательная история. Поскольку Валентин Михайлович тоже бывал в подобной ситуации - воспитывал трех в общем-то чужих детей, то это оказалось ему близко, затронуло какие-то струны его души, он согласился. И началась работа. Хотел сказать будущим сентиментальным
фльмом, что есть еще в российских селениях мужики, способные на многое, готовые взвалить на свои плечи и на свою совесть жизнь и судьбу троих малых детей. Работал увлеченно, с интересом. Наконец, сценарий готов, началось его обсуждение. В том третьем творческом объединении Валентина Михайловича так «любили», что обсуждение сценария превратили в почти что «товарищеский суд Линча». Критика была настолько бездоказательной, оскорбительной, что, не ожидая конца говорильни, встал он и ушел. Короче, сценарий «зарубили». Директор студии прочитал сценарий и сказал: «Если вы эту штуку не поставите, я вас всех разгоню». Это и было то, что требовалось.
Начались съемки картины, которую они назвали «Мужики!..» Авторы сценария Валентин Михайлов (он почему-то взял себе такой псевдоним) и Искра Бабич. Роль Павла Зубова предложили актеру Александру Михайлову, уже хорошо известному зрителям, и он с удовольствием согласился. Все, что ему предстояло делать по роли, принял близко к сердцу и шел в работе по написанной задаче, так что его и не надо было поправлять. На роль отца Павла пригласили тоже известного актера Петра Глебова. Он сыграл прекрасно, и потом говорил Валентину Михайловичу: «Давно уже не снимался в таком фильме, где всё написано по-русски, на русском языке». Это было приятно слышать, потому что редко бывают хорошо написанные диалоги.
И вот работа над картиной завершена, в конце 1981 года она выходит на экраны. В те дни одно из кинорекламных изданий - информационный сборник «Новые фильмы» - так писало о ней: новая картина киностудии «Мосфильм» «Мужики!..», безусловно, будет иметь громадный успех. Слагаемых этого успеха несколько. Избранный авторами жанр мелодрамы всегда пользовался любовью достаточно большей части зрителей. Что греха таить, многие из нас любят от души попереживать за героев, где-то всплакнуть, где-то облегченно улыбнуться и, конечно же, порадоваться счастливому концу. Но, к сожалению, не так часто встречается мелодрама, сделанная на достаточно высоком профессиональном уровне. И взыскательных зрителей отпугивает приторная слезливость и слащавость, надуманность героев и сюжета. Можно с уверенностью сказать, что драматург В. Михайлов и режиссер И.Бабич не только сумели обойти эти «подводные рифы», но и реабилитировали своей добротной, профессиональной работой сам жанр мелодрамы. На этот фильм могут смело идти и самые требовательные зрители - они не будут разочарованы. «Еще одно слагаемое успеха - актуальнейший образ «настоящего мужчины». Даже если судить только по кино, количество одиноких женщин, мечтающих о нем, растет катастрофически... Главный герой «Мужиков!» шахтер Павел Зубов восполняет этот пробел. И не важно, что в картине почти отсутствует любовная линия. Истинно мужские качества героя - способность и го-
товность взять на себя ответственность, внутренняя сила, великодушие, решительность - в полной мере проявлены им в других взаимоотношениях, в жизненной ситуации, в которой, вероятно, спасовали бы многие современные представители сильного пола».
Наверняка многие читатели этой книжки хорошо помнят этот фильм.
.. .Приехав в родную деревню после пятнадцатилетнего отсутствия, шахтер Павел Зубов узнает, что у него есть дочь... Когда-то Павел и Настя были неразлучны, но ушел парень в армию, а вскоре из письма матери узнал, что невеста ему не верна. Не стал он разбираться, выяснять отношения, уехал после армии в далекий шахтерский городок Никель. И не приехал бы в родное село, если бы не телеграмма о плохом самочувствии отца. Правда, оказалось, что отец жив-здоров, а вот Настя умерла и перед смертью сказала родителям Павла, что старшая ее дочь Полина - их внучка. Новость эта поначалу прямо-таки оглушила Павла: шутка ли сказать, ни с того ни с сего получить взрослую, самостоятельную четырнадцатилетнюю дочь. Дело осложнялось тем, что после смерти Насти, кроме Полины, осталось еще двое детей:- Павлик и приемыш Степка, не умеющий говорить с рождения. Осиротевших детей должны поместить в разные детские дома, но Полина категорически не соглашается делить «семью». Перемучившись, после долгих колебаний приходит Павел к единственно правильному решению - забирает всех троих
детей и увозит их в свой далекий шахтерский городок. Далеко не сразу сложатся взаимоотношения во вновь родившейся семье - уйдет от Павла любимая женщина, не поняв и не приняв его поступка, не сразу «оттает» Полина, не по-детски серьезная и много испытавшая, не сразу найдет с детьми правильный тон Павел. Но придут на помощь друзья-шахтеры, понемногу устроится быт, заулыбается Полина. И неожиданно для всех заговорит Степка. «Мужики!» - будет первое произнесенное им слово, потому что именно так зовет своих приемных сыновей Павел... (Эта история сродни истории Валентина Михайловича).
В поисках путей к сердцам зрителей советские кинематографисты испытывают новые и старые, простые и сложные средства. Но только подлинным и редким талантам удается раскрыть в обыденности нечто такое, что поражает, несмотря на незамысловатость, тревожит и вдохновляет, несмотря на повседневную простоту, - так писал журнал «Советский экран» в рецензии на только что вышедший тогда на экраны фильм «Мужики!..»
«...Я поверил в правду характеров героев фильма, в их русский размах; в их нравственную требовательность. Убедили меня и актеры... - отмечал автор этой рецензии Р.Юренев. - Ясно, но не навязчиво выраженная идея, живые и сильные характеры людей и спокойное достоверное изображение быта поднимают фильм «Мужики!..» над уровнем «переживательных» мелодрам и должны завоевать ему любовь зрителей».
И действительно, сразу же после выхода на широкий экран кинокартина получила громадный и устойчивый успех везде, во всех регионах. По результатам традиционного ежегодного конкурса читателей, проводимого массовым журналом «Советский экран», лучшим фильмом 1982 года, когда он повсеместно шел в кинопрокате, была названа картина «Мужики!..», а лучшим актером года Иван Александр Михайлов за исполнение роли Павла в этом фильме.
Как совершенно справедливо отмечалось тогда, когда победителями подобных опросов оказывался фильмы типа «Мужики!..» или «Мачеха» (1973 г., с Татьяной Дорониной в главной роли), их успех требует уважительного и серьезного анализа, поскольку его причины надо искать, видимо, в сфере эмоциональных пристрастий аудитории, в осуществленных на экране зрительских ожиданиях, в утверждении нравственного идеала, иными словами - в доминантах общественного «знания.
В опубликованном в 1983 году журналом «Советский экран» обзоре писем читателей писательница Ирина Велембовская отмечала: «По свидеьельству очевидцев, во время показа «Мужиков» в зрительном зале проливались слезы, и даже у иных представителей сильного пола увлажнялся взор под влиянием трогательного зрелища. Это утверждает и обильная почта, полученная журналом...
Передо мной письма, которые объединяет, пря-
мо скажу, редкое единодушие: среди зрителей, посмотревших «Мужиков», не нашлось почти никого, в ком бы этот фильм вызвал неприятие, непонимание, недоверие. Не часто авторам выпадает такая удача... Эта картина хорошая, добрая... Дай Бог, чтобы о «Мужиках» помнили подольше. Дело-то не в «такой теме», а в уровне воплощения этой поистине святой темы. И хорошо, что в данном случае она попала в талантливые руки режиссера Искры Бабич, написавшей сценарий с Валентином Михайловым».
Что же написали читатели в популярный журнал об этой кинокартине, каково их мнение о ней?
«Фильм прекрасен: он помогает разрешить жизненные проблемы, надолго остается в памяти и в сердце!» - М. Подтынная (Геленджик).
«Давно уже не видел такой картины, живой и «непосредственной... Спасибо большое и за слезы, которые стояли в глазах, и за урок человечности и доброты!» - Е. Лигно (Курск).
«Как нужны такие фильмы, заставляющие раскрепоститься наши души, пробуждающие стремление стать чуть-чуть лучше, чем мы есть. И ведь это так важно!» - М.Я. Ракита (Днепропетровск).
«Именно таких мужчин, как Павел Зубов, хотелось бы встречать чаще - добрых, сильных, решительных, могущих взять на себя тяжелую ношу - ответственность за судьбы людей, детей».- Т. Филиппова (Башкирия).
«Такой фильм даже самого черствого эгоиста не может не заставить поглубже заглянуть в себя и
оглянуться на свою жизнь, линию своего поведения. Возникает желание совершить тотчас же какой-то добрый поступок, одарить кого-то добрым и хорошим» - A.M. Килосанидзе (Тбилиси).
Так что совершенно не случайно эта кинокартина получила высокое общественное признание.
Что и говорить, предсказание «Новых фильмов» о том, что кинокартина «Мужики!..», безусловно будет иметь громадный успех, оказалось пророческим. Она действительно имела большой успех, многие издания напечатали на нее рецензии, единодушно отмечая, что она поднимает волную-дую тему, что авторы ведут со зрителем доверительный разговор о достоинстве и чести, самоотверженности и душевной отзывчивости.
А затем пришло и официальное признание: создатели этой художественной кинокартины удостоились Государственной премии РСФСР 1983 ода - премии имени братьев Васильевых. И первым в списке лауреатов имя автора сценария - В.М. Дьяченко (Михайлова).
Как радовались мы, его друзья, услышав это сообщение!.. Взволнованные и растроганные, гордые за нашего друга и радостные, звонили и телеграфировали в Москву и поздравляли его с таким успехом и отличием, а потом - еще раз, когда в телевизионных новостях увидели сюжет о церемонии вручения в Кремле премии создателям картины -лауреатам и среди них - Валентину Михайловичу.
Тогда-то и написал я о нем небольшой очерк, который был напечатан в нашей мариупольской газете «Приазовский рабочий», и в котором впервые рассказал горожанам о нем, нашем земляке, о
его непросто сложившейся жизни, о сложной судьбе, о человеке сильного духом, талантливом интеллектуале.
* * *
Премия, лауреатство, поздравления - все это, конечно, лестно и приятно, но таким знакам внимания и почета он особого значения не придавал, относился к ним довольно спокойно, считая, что главное - работа. Постоянная, повседневная: над новыми сценариями, редактирование и еще работа с учениками - слушателями Высших курсов сценаристов и режиссеров, где преподавал сценарное мастерство. За двенадцать лет преподавания состоялись четыре выпуска курсов, и его воспитанники трудились на всех, наверное, киностудиях тогдашней страны.
С одним из них, Игорем Шевцовым, уже упоминавшимся на страницах этой книжки, написали они сценарий фильма-сериала «Благородный жулик» по новеллам О’Генри, по которому были сняты сначала одна серия, а потом вторая и третья. Назывались они «Трест, который лопнул». Фильм имел успех, по Центральному телевидению его показывали несколько раз. А в 1991-м по телевидению были показаны две серии нового интересного телевизионного фильма «Дело Сухово-Кобылина», одним из авторов сценария которого тоже был В.М. Дьяченко.
Вскоре после этого Валентин Михайлович приехал в Мариуполь на несколько дней, и мы, конеч-
но, встретились с ним, беседовали о многом, в том числе, конечно, и «за жизнь», о том, что происходит в мире кино, о том негативном, что тогда было в этом мире, о том, как выживают актеры, режиссеры, сценаристы в обстановке развала. Естественно, не мог я не спросить его, почему в такое сложное время он вдруг стал писать сценарий о Сухово-Кобылине, чем затронула его история жизни этого человека в столь далекие от нас и наших забот годы?
- Взялся я за этот материал потому, - отвечал он, - что мне было очень интересно разобраться в Юм, что такое личность против государства, что угрожает ей, когда она восстает против государства, и что оно может сделать с личностью, даже с такой самостоятельной, неординарной. В этом материале была для меня и еще одна «приманка» - исследование взятки как таковой и всего, что с ней связано: беззакония, многозакония, путаницы законов, того самого «дышла», которое куда ни повернешь, туда оно и вышло, и, как следствие - человек, словно муха, попадает в паутину и выбраться из нее уже не может, нет ему спасения.
Восемь лет в судебных инстанциях - вплоть до решения государя-императора тянулось «Дело» Сухово-Кобылина. Жизнь незаурядного, талантливого человека была потрачена на оправдание себя, судьба его, увы, характерна для отечественных условий...
Он не говорит о том, но, конечно, нельзя не помнить, что такой мотив, такая ситуация - очень лич-
ные для моего старшего друга, непосредственно его коснувшиеся и касающиеся. А далее рассказывает, что работая над фильмом, и он, Валентин Михайлович, и его ученик и соавтор Игорь Шевцов, и режиссер-постановщик Леонид Пчелкин хотели рассказать о судьбе талантливого человека, автора трех пьес, из которых при его жизни была поставлена только одна - «Свадьба Кречинского». Две другие - «Дело» и «Смерть Тарелкина» - опубликованы им только в Германии и за свой счет.
- Как видим, так ведется в России издавна - почитать у нас умеют только умерших, - горько усмехается мой собеседник...
Заключительный фильм должен был рассказать о последних днях жизни Сухово-Кобылина на юге Франции, недалеко от Ниццы, о том, как незадолго до кончины его избрали почетным членом Российской Академии наук.
Увы, третью серию им не дали сделать. Во-первых, время было смутное, а, во-вторых, заключительная серия была бы совершенно сатирической и сугубо политической. Не дали снять, оборвали их на середине работы, и картина не получилась цельной...
Что и говорить, неудачи, конечно, никак не вдохновляли, но рук не опускал, не позволял себе хандрить, и хотя был уже в общем-то на пенсии, но, как и прежде, работал над сценариями, было у него немало задумок и планов, о которых тогда, при встрече в Мариуполе, рассказал мне.
- Написали сценарий по книге Н. Берберовой «Железная женщина». Это удивительная история баронессе Будберг - авантюристке, тройной шпионке и, якобы, тройной любовнице – Горького, Уэллса, Лациса. И дожила она до 80 лет. Сценарий получился хороший, но и его зарубили - опять тот же комитет по телевидению и радиовещанию. Такова сценарная судьба. Это все равно, что отдать дите в цыганский табор...
Ну вот есть одна, как мне кажется, интересная мысль, даже боюсь о ней вслух публично говорить. Очень хочется сделать фильм о том периоде жизни Пушкина, когда он приехал во вторую ссылку в Михайловское и где прожил там тогда два года. Очень интересное для него было время. Но кто будет это делать, кто снимет?
Или вот, например, у меня почти готов сценарий о скоморохах, по времени - семнадцатый век. Ведь и по сию пору это все закрыто от нас, это своего рода тайна, о которой мало кто знает, а ведь была большая организация, именно организация скоморохов на Руси. Были скоморохи бродные, бродячие, вроде цыган, были оседлые, существовали села скоморошеские. Это интереснейшее явление в нашей истории. Оно включало в себя почти все виды искусства: театр, сатиру, музыку, танец. Великолепный материал! И он у меня в разработке, сценарий почти готов. Можно ставить. Но нет денег, нет режиссера, который смог бы это сделать - ведь фильм должен быть музыкальным, это, по сути, три концерта, связанных одним дра-
матическим, трагедийного звучания сюжетом. Интересно необыкновенно, но никто ведь не берется делать.
Так что с планами моими я пока на перепутье...
А к нам в Мариуполь, к родственникам и друзьям приезжал он еще и еще. Приезжал и один, и с женой Валентиной Павловной, режиссером телевидения с сыном Михаилом, взрослым уже мужиком, юристом, живущим с семьей на Камчатке.
9
А время летит, уходят годы...
- Сейчас, когда подытоживаю пройденное, прожитое, сделанное, могу сказать, что я счастливчик, - улыбается он.
И объясняет:
- Как ни крутила меня жизнь, ни сгибала, ни мяла, а вот поди ж ты - уцелел, выжил, хотя нередко складывалось так, что выжить было не то что трудно, но просто невозможно. Знать, вытащил счастливый билет судьбы. И не просто выжил, а, кажется, не зря прожил, что-то все-таки сделал, чего-то добился. И мои дети - ты знаешь, и родные, и не родные, но которые, по сути, стали родными, которых воспитывал, - они уже поднялись, на своих ногах стоят, самостоятельные люди. Это все, как говорится, - с одной стороны. А с другой... Ведь это же, считай, половина всей жизни ушла только на то, чтобы просто сохранить свою жизнь. Как обидно, что столько сил растрачено только на выживание!..
Слушаю я его, моего дорогого старшего друга, и снова, и снова раздумываю о его судьбе. Пришлось ему пройти через такое, чего, как говорится, и врагу своему не пожелаешь, довелось повивать и испытать столько разного и всякого, попасть в такую обстановку, которую нормальной, человеческой назвать никак нельзя. И вот в таких-то невозможных условиях существования и каторжного труда, в которых жизнь человека оказывается дешевле ломаного гроша, когда кажется, что я того, чтобы уцелеть, надо стать диким зверем, безжалостным волком, готовым в любой миг вцепиться в чью-то глотку, он - да, ожесточился, но все-таки смог остаться и остался человеком.
Какую же силу характера и воли надо иметь, чтобы пройти все самое страшное, что может выпасть человеку на его долю, - через унижения, страх, физические и нравственные страдания, ужас ожидания казни, и не опуститься, не надломиться душевно, выстоять, сохранить себя как личность!.. Такое могут, увы, не все. Он - сумел, смог.
Слов нет, неимоверно трудно в ожидании расстрела не то что душу сохранить, но даже просто не свихнуться. Но, наверное, ничуть не легче, а, пожалуй, даже труднее оставаться человеком в экстремальных ситуациях и условиях - не месяц, не два, а годы, жить человеком и по-человечески - вопреки всем обстоятельствам. И если он сумел, знать, с отрочества и юности была настоящая закваска, знать, хорошие всходы дали те зерна разумного, доброго и вечного, что посеяли в его душе дорогие и близкие ему люди.
И внешне он столько лет все такой же, каким его знаю его - моложавый, подтянутый, с седой шевелюрой. Все такой же жизнелюб, не поддающийся невзгодам мой старший товарищ и друг Валентин Михайлович Дьяченко - крепкий, надежный человек.
* * *
Так уж сложилось, что несколько лет в конце девяностых годов не виделись мы с Валентином Михайловичем. Знал я, что был он болен, какое-то время находился в больнице, но, благодаря заботам медиков и Валентины Павловны, жены, оклемался, поправился. Время от времени мы переманивались, говорили по телефону.
Осенью 2002 года, в начале сентября засобираюсь мы с женой в туристическую поездку по странам Скандинавии. Путь наш лежал через Москву, и конечно, было решено непременно побывать у Валентина Михайловича и Валентины Павловны, встретиться с ними. Позвонил им, поинтересовался его самочувствием и сообщил, когда приедем. И вот мы в Москве, в их небольшой однокомнатной квартире на улице Удальцова. Крепко обнимаемся с моим старшим другом, ну и, конечно, начинается разговор обо всем, о чем хотелось поговорить все эти последние годы. И говорили бы долго, да хозяйка пригласила к столу - встречу отметить традиционным обедом. Выпили, конечно, по рюмке за встречу, за здоровье и благополучие. Потом, конечно, поговорили. А там уж засо-
бирались мы на вокзал к вечернему поезду на Санкт-Петербург. И хотя вид у моего старшего друга был не совсем такой бравый, как в прежние годы, и понимал я, конечно, что лет ему уже немало, все-таки не хотелось думать о плохом.
Ранним, мглистым утром следующего дня дальнерейсовый автобус увозил нашу туристскую группу от петербургского Московского вокзала улицами города в пригород, а затем все дальше и дальше на запад.
Да, это было тогда здесь. Больше шестидесяти лет назад в этих местах и дальше, на Карельском перешейке шла советско-финская война. Тогда, в начале зимы 1940 года в лютые морозы, в глубоких снегах пробивались через мощную оборону противника наши земляки - бойцы развернутой из 238-го Мариупольского стрелкового полка 80-й ордена Ленина стрелковой дивизии имени Пролетариата Донбасса. Воевал здесь в составе курсантского разведывательно-диверсионного лыжного батальона и мариуполец Валентин Дьяченко. Вот здесь, под Выборгом его ранило...
После нашего возвращения из той интересной поездки, в начале декабря, через три месяца после нашей встречи в Москве позвонила Валентина Павловна: «Валентин Михайлович умер...». И заплакала.
В восемьдесят два года от роду прервался его такой непростой и нелегкий жизненный путь, на котором были, конечно, не только беды и несчастья, но и радость творческих удач, и признание, и
хорошие друзья, и дети, и, пусть и не самая ранняя, но настоящая, верная и надежная любовь.
Теперь нам так не хватает Вас, Валентин Михайлович... Вечная Вам память!..
* * *
Десять лет назад вышла в свет моя книга документальных очерков о наших земляках-мариупольцах - людях во многом необыкновенных, мужественных, стойких, сильных духом, надежных, одним словом, крепких людях. Об их непростых судьбах и выпавших на их долю нелегких испытаниях, о непростых человеческих характерах в сложнейших, подчас просто экстремальных ситуациях. Их верности слову, чести, воинской присяге, Родине. Вместе с другими вошел в эту книгу - называется она «Крепкие люди» - и очерк о Валентине Дьяченко.
Вскоре после того один хорошо знакомый человек, всегда называвший себя моим и Валентина Михайловича другом, по каким-то своим делам засобирался ехать в Москву и намеревался встретиться там с Дьяченко или даже остановиться у него, сейчас уж точно не помню. Воспользовавшись такой оказией, с этим человеком передал я только что вышедшую книгу для Валентина Михайловича и сделал на ней дарственную надпись.
«Передал книгу?» - спросил я того человека, когда возвратился он из столицы. Спросил не потому, что сомневался в нем, а просто желая убе-
диться, что он не забыл, выполнил мою просьбу. «Да, конечно, передал», - ответил тот.
Хотя и нечасто переписывались мы с моим старшим другом, но все-таки время от времени посылали друг другу письма-весточки, и приезжал он в Мариуполь. Но при этом ни разу не вспомнил о той книге и моем очерке о нем - будто их и не было. Наверное, не понравился ему мой материал, а не вспоминает о нем, не желая обидеть меня, - так решил я тогда. Но спросить о его мнении считал для себя нескромным. И не спросил.
Только когда Валентина Михайловича не стало, когда ушел он из жизни, решился я и спросил его вдову, Валентину Павловну: наверное, был он недоволен моим очерком, раз ничего не говорил мне о нем. И я сказал ей, с кем передавал книгу.
- Какой очерк? Какая книга? - удивилась она. - Никакой книги не было. ДТот человек ничего не передавал нам.
А позже, прочитав тот очерк, сказала: «Хорошая публикация. Валентин Михайлович был бы очень доволен и растроган этим очерком, он ему, конечно, понравился бы. Жаль, что так получилось».
Вот уж верно и точно сказано: избави меня, Боже, от таких друзей, как тот человек, а с врагами я уж как-нибудь сам управлюсь.
Конечно жаль, что Валентину Михайловичу не привелось прочитать мой материал о нем. Как каждому человеку, скорее всего, добрые слова нужны были и ему, особенно в дни каких-то сложностей и
неудач. Что ж, надеюсь, этой книжечкой, которую сейчас пишу, я исправляю несделанное не по моей вине, как-то и хоть в какой-то мере восполняю то, что ему оказалось недодано при жизни.
10
Совсем недавно, минувшим летом, снова побывал я там, где не был много лет с тех пор, как переехал Валентин Михайлович в Москву. А побывал я поблизости от того места на мариупольской улице Торговой, где дорога поворачивает на путепровод к металлургическому комбинату «Азовсталь». Побывал в том длинном и многонаселенном дворе под номером 104, где в глубине его стоит небольшой приземистый домик. В нем до переезда в столицу жил Валентин Михайлович с семьей. Сюда приходили мы к нашему другу пообщаться с ним, поговорить «за жизнь».
Тот же, что и много лет назад, двор, те же строения, только нет уже в том домишке прежних его обитателей - как говорится, иных уж нет, а те далече. Пришел я сюда, в этот двор, не один, а с приехавшей в Мариуполь в гости к родне Валентина Михайловича его вдовой Валентиной Павловной. С нами были и автор постоянных краеведческих передач под названием «Мариуполь. Былое» на местном телеканале «Сигма» Сергей Давидович Буров, и телеоператор Дмитрий Кузьминский - мы снимали телесюжет о Валентине Дьяченко для этого цикла телепередач.
Оказалось, живущие в этом дворе люди хоро-
шо помнят Валентина Дьяченко, сохранили о нем самые добрые воспоминания. Об этом говорила нам и живущая там же его родственница, пожилая женщина Татьяна Афанасьевна. И не только она. Поговорили мы с людьми, живущими в том дворе, сняли несколько эпизодов, посидели у домика Валентина Михайловича, и въявь встали перед мысленным взором давние наши встречи и беседы под этими разросшимися за минувшие годы деревьями...
Покидая тот двор, вспоминалось - да и как было о том не вспомнить! - что так уж было угодно судьбе, что именно здесь, на совсем небольшом пятачке мариупольской земли - улице Торговой жили люди неординарные, яркие, а то и просто выдающиеся. Посудите сами. Там же, буквально напротив дома № 104, дома Дьяченко, - небольшой, тоже неказистый домик № 109, весьма примечательный в «биографии» Мариуполя. В этом домике в конце XIX века и начале XX века жила большая семья рабочего «Никополь-Мариупольского общества» (ныне - металлургического комбината имени Ильича) Степана Гришко. В семье и у родителей, и у детей были хорошие голоса и отличный слух, они пели в хоре Успенской (Мариинской) церкви. В том же хоре начал петь и самый младший среди них - Михаил. Ученик токаря на том же заводе, где работал отец, Михаил Гришко стал петь на самодеятельной сцене, а затем и учиться пению. Обладатель красивого, хорошего звучания баритона, со временем стал прославленным
певцом на Киевской оперной сцене, народным артистом Советского Союза, лауреатом Государственной премии.
Неподалеку от этих домиков, там же, на той же улице, еще один старый дом под номером 118. В нем в XIX столетии какое-то время жил у своего брата юноша - будущая гордость украинского и российского изобразительного искусства, знаменитый художник - чародей пейзажа Архип Иванович Куинджи. Вполне заслуженно в центре города ему воздвигнут памятник, его именем назван выставочный зал.
А вот имя замечательного певца Михаила Степановича Гришко, увы, никак не отмечено, не увековечено в Мариуполе, нет на его родовом, пусть и неказистом, доме мемориальной доски.
Но вот по чьей-то странной прихоти сразу тремя памятными знаками отмечен и увековечен один-единственный приезд в город известного и популярного барда. Как говорится, известен, любим, популярен – значит, замечен и отмечен. Но почему же не отмечено, предано забвению имя такого серьезного, прославленного певца как Михаил Гришко, уроженца Мариуполя? Что, все та же давняя история: нет пророка в своем отечестве?
Наконец, в Мариуполе бывали многие известные и прославленные певцы, драматические актеры, музыканты, танцоры, такие, как Мстислав Ростропович, Арам Хачатурян, Махмуд Эсамба-С8. Иосиф Кобзон, Муслим Магомаев и другие, писатели Константин Паустовский, Константин
Симонов, Олесь Гончар и другие. Они что - менее заслуживают нашей благодарной памяти, чем тот не единожды отмеченный мемориальными знаками внимания, популярный бард - исполнитель своих песен? Каков вообще в этом деле критерий? Скорее всего, его нет вообще, а все зависит не от мнения общественности, а от симпатий, расположенности того или иного властного в городе лица.
Впрочем, мы несколько отвлеклись от основной темы нашего повествования.
Во время наших встреч с Валентиной Павловной в Мариуполе, во время съемок сюжетов для телепередачи о Валентине Михайловиче, конечно, не мог я не обратиться к ней с просьбой рассказать о том, каким она видела его в общении с друзьями и товарищами, каким был он для нее мужем, близким человеком.
- Каким был он для меня? - переспрашивает она и отвечает: - Говорить мне об этом очень непросто... Могу сказать, что мне повезло с мужем. Я прожила с ним двадцать с лишним лет, и это были годы счастья. Так уж получилось, что наши с ним жизни, как две отдельные половинки сошлись в уже далеко не юном нашем возрасте и стали одной, нашей общей счастливой жизнью.
Мы всегда с полуслова понимали друг друга. Валентин - очень добрый, совестливый, деликатный. Я не слышала от него ни одного грубого слова. Вообще-то он - серьезная личность. С ним надежно, на него можно смело опереться, на него можно положиться. И мы всегда и во всем доверяли друг другу.
Он был сложным человеком. Характер у него сильный, настойчивый. И все же мне с ним было очень легко.
У меня такое ощущение, - продолжает Валентина Павловна, - что все эти годы живя рядом с ним, общаясь с ним, я как бы получила еще почти два высших образования в дополнение к своим предыдущим. Потому что он был... Как тяжело произнести это слово - «был»!.. Он был человеком, можно сказать, энциклопедических знаний, незаурядной личностью. И по сию пору он уважаем и авторитетен в большом кинематографе. Многие стремились приблизиться к нему, но жизнь научила его быть осторожным, и он очень выборочно приближал к себе людей. Друзей, я имею в виду настоящих друзей, было у него немного, но они - верные, надежные.
Валентин Михайлович всегда был заступником творческих, подающих надежды кинематографистов. Поддерживал молодых способных ребят, которые после окончания ВГИКа только начинали снимать, а их, как нередко еще бывает, подвергали далеко не всегда обоснованной и справедливой критике. Тут уж он сразу выступал на их защиту. Помню, как, например, защитил он и поддержал кинодраматурга Евгения Григорьева, по сценариям которого потом снят не один кинофильм, в том числе и такой широко известный и любимый многими зрителями, как «Романс о влюбленных».
По призванию Валентин был не только сугубо
кинодраматургом, редактором, но и педагогом. Мастером - преподавал на Высших сценарных курсах, у него было немало учеников, он, что называется, пестовал их, и они его ценили, уважали и любили, и, насколько я знаю, сохранили эти чувства навсегда.
Вот уже сколько времени минуло, как он ушел от меня, от всех нас, а сердце и сознание отказываются смириться с этим.. Для меня он всегда живой, рядом со мной...
* * *
В очередной приезд в Мариуполь Валентина Павловна рассказала мне о прискорбной истории, попытке некоего, мягко говоря, недобросовестного автора бросить тень на доброе имя её покойного мужа. Позже она прислала мне из Москвы номер газеты «Московский комсомолец», в котором изложена эта история.
«Это очень по-русски - переписать собственную историю, изменив её до неузнаваемости. Это очень модно - собрать все байки и сплетни. И это очень прибыльно - напечатать небылицы «а-ля рюс» на Западе», - пишет «МК». Слов нет, подобные изданные за рубежом издания, оплевывающие нашу отечественную историю и людей, которыми мы гордимся, появляются не впервые. Вот и опять появился некий, с позволения сказать, «историк», весьма преуспевший в обливании грязью истории вскормившей и вырастившей его страны.
Так вот, как пишет газета, в Германии, во Фран-
кфурте-на-Майне вышла «историческая» книга под названием «Власов». Её автор, некто живущий в той стране Владимир Батшев перевернул все с ног на голову. Он утверждает, что Зоя Космодемьянская была психически больной школьницей, которую трусливые мужчины из чекистской бригады направили совершить поджог в захваченном оккупантами селе. Александр Матросов - боец штрафного батальона, уголовник. А известный писатель Аркадий Гайдар погиб не на фронте, не в бою, а, мол, его убили надзиратели в сталинском лагере.
- Мне позвонил знакомый из Германии, - писала вдова В. М. Дьяченко Валентина Павловна, - и зачитал отрывок из книги Батшева. Якобы мой муж, сценарист Валентин Дьяченко, в большой компании рассказал, что на самом деле Аркадий Гайдар погиб вовсе не в 41-м при отступлении. Его, оказывается, привезли в лагерь к «власовцам», где муж тогда сидел. И Гайдар, мол, так выпендривался и всех «достал», что его убили надзиратели.
Услышав такое, я чуть со стула не упала. Чтобы Валя в большой компании нес этот бред?! Да надо было его просто знать - он людей приближал к себе очень неохотно, а откровенничал только с самыми близкими. К тому же остались его воспоминания. Так вот - в них о появлении в лагере Гайдара нет ни слова...
Поскольку Валентина Михайловича Дьяченко уже нет в живых, он не может лично опровергнуть беспардонные измышления и уличить их автора во
лжи. А для его близких такая «слава» из-за границы - чуть ли не нож в сердце.
Давно известны и опубликованы свидетельства человека, который похоронил Гайдара на поле боя, а также тех, кто проводил вскрытие могилы и удостоверился, что в ней похоронен именно Аркадий Гайдар. Но вот - поди ж ты - неймется некоторым горе-открывателям и сочиняют они не такие уж безобидные небылицы. «Наверное, бывает и похуже, - так прокомментировали «труд» господина В.Батшева известные специалисты. - Обсуждать здесь особенно нечего - никакого исследования нет и в помине». Тем не менее, на Западе подобная бездоказательная «литература» имеет стопроцентный коммерческий успех. А у нас ее или попросту не замечают, или почему-то с радостью перепечатывают. Сами участники событий, описываемые в таких «трудах», до этого чаще всего не доживают, а их родственники, которым подобные публикации немало портят кровь, плюются и стараются не обращать внимания. А в той же Европе, как и в Америке, поступают по другому - обращаются в суд с иском о защите чести и достоинства.
Впрочем, и такое явление цивилизации, кажется, дошло до нас: за честь и достоинство вступились родные и близкие Аркадия Гайдара и Валентина Дьяченко.
Разумеется, это хорошо, но...
«Конечно, родственники Дьяченко и Гайдара могут обратиться с таким иском в немецкий суд. Чисто теоретически, потому что на практике осу-
ществить задуманное под силу лишь очень богатым людям, - говорит юрист Союза кинематографистов. - Такой процесс стоит больших денег, а по закону наш адвокат не имеет права вести такие дела за границей. На практике киношной пенсии с трудом хватит на телеграмму в Германию. О немецком же защитнике нечего даже и мечтать...»
Что ж, такие нынче времена, такие нравы.
Остается порадоваться уже хотя бы тому, что как раньше шли, так и поныне идут на кино- и телеэкранах фильмы, снятые по сценариям Валентина Дьяченко, а дети и подростки все так же, как когда-то, читают и перечитывают замечательные, добрые книги Аркадия Гайдара, и сейчас возрождается движение юных тимуровцев, у истоков которого был он - детский писатель Аркадий Гайдар.
Так что, как говорится - «...а караван идет вперед».
* * *
«Выжить и не упасть - кредо Валентина Михайловича, - пишет его однокурсник по ВГИКу и коллега Константин Цветков в заявке на съемку документального фильма о Дьяченко. - Выжить, когда уходил с разведгруппой в тыл врага, не упасть, когда по навету на десять лет был отправлен в лагеря ГУЛАГа, выжить, когда блатные в лагере пытались подмять под себя принципиального офицера и когда в тогдашних нечеловеческих условиях воркутинских шахт требовалось му-
жество поддерживать слабых духом. Выстоять... Осуществить свою мечту - учиться во ВГИКе...» «Валентин Михайлович Дьяченко, кинодраматург, кинокритик, мастер Московских Высших унарных и режиссерских курсов, - мой Учитель, Учитель, что называется, «от Бога». Нас, его учеников, всегда поражала не только энциклопедическая образованность, глубокий пытливый ум этого человека, сколько редкая способность щедрой отдачи. Я благодарен судьбе, что именно он был моим Учителем на Высших курсах, - так пишет кинодраматург, режиссер и поэт из Казахстана Хаким Булибеков.
- Валентин Михайлович - один из немногих преподавателей Курсов, кто шел на занятия с четкой программой, с системой. Ведь не секрет, что иные «мастера» рассказывали нам лишь анекдоты, «травили байки». Валентин Михайлович же относился к своим занятиям со всей серьезностью и мы отвечали ему тем же. К нему тянулись студенты из других мастерских, и он никогда никому не отказывал ни в совете, ни в практической помощи. Почти весь наш выпуск (1985 - 1986г.г.), впрочем, как я слышал, и предыдущие выпуски, зная о его высоком профессионализме и редкой для нашего меркантильного времени щедрости и бескорыстии, приносили ему для оценки свои работы. Смысл жизни своей Валентин Михайлович видел в том, чтобы все, чем он богат, отдать нам, своим ученикам.
Ему, Валентину Михайловичу Дьяченко, посвятил я свои стихи:
Ветераны наши, старики,
пропитанные Гулагом,
вы по жизни сердце пронесли
кровоточащим от счастья стягом.
Но куда его вам водрузить,
как когда-то над Рейхстагом?
Полная других вопросов жизнь
не зовет вас встать под ее флагом.
Вы простите время,
что пришло
не из «Синенькой тетради»
и надежды ваши разнесло,
проломив забор колючий в лагерь».
Рассказывает журналист, заведующая отделом звукозаписи Народного архива Лариса Павловна Горячева:
«Говорить о Валентине Михайловиче Дьяченко и просто, и сложно. Радушный и гостеприимный, он ценил общение с людьми, неторопливую застольную беседу, остроумные байки с ядреными шутками.
Все это было, что называется, на поверхности и рассказывать об этом можно бесконечно. Но, оставаясь с человеком наедине, он как бы замыкался в невидимую оболочку, отгораживаясь от вопросов лично о себе, «о своей персоне», как он вы-
ражался. Куда-то исчезали лукавство и хитринка в глазах, уступая место задумчивой грусти и пристальному вниманию к собеседнику. Он как будто проводил одному ему ведомый отбор людей: «мой это человек или нет?»
Он не всех «впускал в себя». И поначалу я знала о его судьбе лишь по рассказам близких друзей, родных и обожавшей его жены... А сам Валентин Михайлович, при всей своей мягкости и деликатности, упорно не желал говорить о себе.
Мне кажется, он смягчился лишь тогда, когда узнал, что мы с ним «побратимы» по ГУЛАГу - мои родители были арестованы в один день и час, а меня, ребенка полутора лет, кинули в приемник-распределитель НКВД как ребенка врагов народа. Во время моего рассказа об этом я видела в его глазах неподдельное страдание и доверие. Так началась наша дружба.
И когда накануне 2000 года я получила от Народного архива задание - создать звуколетопись судеб политически репрессированных, я обрадовалась. Наконец-то мы будем хранить в народной памяти судьбы простых людей и их оценки той истории, тех событий, которые пропахали по всей стране кровавые борозды. Одни в них беззвучно падали и умирали, другие, стиснув зубы, сумели не упасть и выжить. И не просто выжить, а сказать миру свое слово правды о том времени.
Я знала, что цикл этих записей-рассказов открою интервью с Валентином Михайловичем Дьяченко. Он долго не соглашался, упорно твердил:
«Да кому это надо? Писак и без меня полно! Ведь все уже сказано-пересказано». «Такой литературы не может быть много, - убеждая, спорила я. - Здесь каждая информация на вес золота! В конце концов, это ваш гражданский долг!»
Запись была трудной. Особенно вначале. Но мало-помалу дело пошло.
Особенно воодушевлялся он, когда начинал говорить о психологии человека, о том, почему зверское начало берет в человеке верх, как истерические психозы овладевают людьми и целые страны могут покориться воле маньяка. По тому, как Валентин Михайлович волновался и голос его начинал дрожать от высокого нервного напряжения, я поняла: вот над чем он думал всю свою жизнь после освобождения. Его мучили проклятые извечные российские вопросы: как могло случиться, что огромная страна была поставлена на колени по воле кучки людей, именуемых «вождями»? Почему до сих пор в душах большинства живет страх и рабская покорность власти? Почему людьми правит не Нагорная проповедь Иисуса Христа, а Сталины и гитлеры? Почему человек, личность подавляется государством и изнемогает, гибнет в этой неравной борьбе?
Почему? Почему? Почему...
Эти вопросы терзали его душу и мозг.
В его обширной библиотеке много книг по философии, психологии, истории культуры, науке. В них он, не переставая, искал ответы на свои «почему?». Он мечтал о науке, которая бы называлась
человековедением. Пока такой науки нет, есть только частности, робкие подходы к теме.
И, будучи по природе и призванию человековедом, он пытается ставить эти проблемы в кино... Уже известный сценарист и кинокритик, он задумывает, может быть, главный фильм своей жизни с ответом на мучившие его вопросы. Его лебединой песней стал телефильм «Дело Сухово-Кобылина». Как говорил Валентин Михайлович, это была кинокартина о борьбе одного человека с государством и поражении в ней человека. Вышли две серии фильма. А третью запретил бдительный Комитет по телевидению и радиовещанию (дело было в начале 90-х годов). Почему? Да потому, что в этой серии - «совершенно сатирической и чисто политической» - остро был поставлен главный вопрос: почему государство ставит человека на колени и почему человек бессилен в борьбе с ним?
Это был главный вопрос, остро волновавший Валентина Михайловича Дьяченко. С ним он и ушел в могилу, завещав решить его нам, живым!»
В нынешних условиях и обстановке жизнь большинства наших сограждан совсем непростая, скорее - сложная, она подчас просто непредсказуема, совсем мало защищена, в том числе от уличных хулиганов, от произвола начальника-хама, упивающегося своей безнаказанностью, от ставшей столь распространенной подлости людской, от несправедливости и силового давления государ-
ства и даже от угрозы терроризма, развязавшего самую нестоящую войну против цивилизованного сообщества стран и народов. Перед всем этим каждый из нас весьма уязвим.
Применительно к такой обстановке, к таким ситуациям очень актуально предостережение человека умудренного, прошедшего необычайно сложные обстоятельства жизни, человека, всегда стремившегося жить по правде - Валентина Михайловича Дьяченко:
«...ИМЕЙТЕ В ВИДУ: КОГДА ВАС ЗАПУГИВАЮТ - ЭТО ВАС ГОТОВЯТ К СМЕРТИ. ФИЗИЧЕСКОЙ, УМСТВЕННОЙ ИЛИ НРАВСТВЕННОЙ - ЭТО ВЫЯСНИТСЯ ПОТОМ...»
Так будем же помнить об этом и поступать соответственно: не пасовать перед запугиваниями, не склонять голову перед мерзавцами и подлецами, будем сохранять свое человеческое достоинство, будем жить по правде.
2004-2005 гг.
ЛОГИКА ВЫЖИВАНИЯ НАЦИИ
ЛОГИКА ВЫЖИВАНИЯ НАЦИИ
Как ни страшно это писать и выговаривать, но русский народ и его народы-сожители по географическому положению, вероятно, подошли к крайней грани выживания как этнические и государственные образования. Бесчисленные исторические примеры показывают, что этнические катастрофы едва ли не являются общим для человеческого общежития явлением. Любой мало-мальски начитанный и способный думать человек припомнит, как (по разным, но сходным причинам) с лица земли исчезали «аки обры» многочисленные и могущественные народы вместе с их государственными (или псевдогосударственными) образованиями.
Самому себе ставлю не подсильный моему разумению вопрос: а не есть ли это явление ритмически повторяющимся законом природы? На такой вывод наталкивают многочисленные всечеловеческие зловещие признаки. Общие размышления по этому поводу увели бы далеко во все края времени и пространства, да в одиночку это никому и не под силу (пример - разыскания и выводы Льва Гумилева).
Но не думать о будущем своего народа - а таковым я считаю все этносы, в разное время, вольно или невольно объединенные Российским государством, называемым СССР, и сегодняшним чрезвычайно неустойчивым образованием, называемым Россией, - разумному, пытливому и чув-
ствительному (по В. Далю) человеку невозможно.
Полезно и нужно искать причины нынешнего (1996 год) нашего разброда, шатания и всеобщей неосмысленности в дальней и ближней истории наших народов и государств. Иные разгадки мы там и найдем. Но не все и не главные. Обсуждать то, что сглажено, усвоено, осмысленно и переработано народным организмом, сегодня способно вызвать только малопродуктивные, а то и вредные споры.
Причины бед наших - явственней, ближе, страшнее, катастрофичнее.
XX век поразил народы России страшной психической болезнью, многократно опаснее любой мыслимой мировой язвы, потому что заболевшие чумой или холерой просто умирают, унося с собой причину и опасность, а людские массивы, пораженные коммуно-социалистической идеей, остаются живы, объявляют свою болезнь нормой жизни, обязательным примером для подражания, и в особых, специально созданных условиях плодят себе подобных, уродуя, как шайка компрачикосов, юные души. Естественные цели жизни, природные человеческие потребности, желания, моральные оценки, правила человеческого общежития, поведения, социально-психологические идеалы и оценки были перевернуты коммуно-социалистическими насильниками с ног на голову, поперек и вопреки всему тому, что человечество, справедливо опасаясь самого себя, выработало за многие ты-
сячелетия, отрываясь от звероподобных предков. Восторжествовали дикие, бредовые, противоестественные общественные установки искусственного убийственного разделения людей на сорта, классы и прослойки, которых и натравливали друг на друга, в зависимости от потребности «руководящих» бандитских шаек.
Прерываю самого себя. Публицистические инвективы, обращенные то ли к мистической «судьбе народов», то ли к кучке злодеев, неизвестно какой силой изнасиловавших миллионные массы, то ли к дьявольской силе лживых и путаных «идей», соблазнивших малых сих до полного отказа от человеческого естества - все это частности, полуправда и четвертьправда. Большей частью следствия, а не причины.
Непреложные факты свидетельствуют: на протяжении почти всего XX века народы России сами себя соблазнили дозволенной возможностью жечь, грабить, насиловать и подчинять себе подобных («грабь награбленное», «кто был ничем, тот станет всем», «кто не с нами, тот против нас», «каждый член ВКП(б) обязан быть агентом ГПУ» — и множество других подобных установок). Мы сами себя выслеживали, сажали, охраняли и расстреливали, сами, и с большой охотой обучали несчастных детей «научному коммунизму», «классовой борьбе» и, «если родина прикажет», сами, иногда с удовольствием («комплекс Каина»), а чаще страха ради иудейска давили свои и чужие народы.
Скажу грубыми словами: мы сами виноваты в своих бедах - кто больше, кто меньше, но все. Однажды от нечего делать я занялся подсчетами (грубыми, конечно, приблизительными) - сколько человек служило коммуно-бандитской шайке, и не за страх, а с охотой и за зарплату. Вот только часть этих прикидок: около двух миллионов платных стукачей (1% населения), сотни тысяч чиновников райкомов, горкомов, обкомов, миллион их обслуживающих, контрразведка, пограничная служба - да всех не перечислишь.
Стадии болезни были, конечно, разными: одни в короткие дни оттепели тайком изучали раннего Маркса, искренне удивляясь отличию его фантазий от свинцовой логики Маркса бородатого, другие писали длинные отчеты для симпатичного Иван Иваныча из КГБ, третьи в застенках Лубянки для убедительности мочились на седую голову боевого генерала, - но, согласитесь, принципиальной разницы в этих занятиях нет.
Как говорят медики, у каждого рака есть свой предрак. Путь вверх и путь вниз похожи хотя бы тем, что идем мы по тем же ступеням. Человек (и человечество) поднимается от людоедов-неандертальцев до Иисуса Христа, - с трудами и муками поднимается - и он же слетает от высокой Нагорной проповеди до сотрудничества с людоедами Гитлером, Сталиным, Полпотом. Горестно то, что часто это один и тот же человек, даже если он из трусости, глупости или личной выгоды прячется в стаю ему подобных.
ДЕРЬМО (Рассказ)
ДЕРЬМО
Рассказ
Не убий.
Ветхий Завет.
Почитаю мщение одной из первых христианских добродетелей.
А. Пушкин.
Ажеубиеть муж мужа, то мьстити брату брата, юбо отцю, ли сыну, любо брату чада.
Правда Русская, статья 1.
...Мишка отпрянул, а я нет, успел только голову вздернуть, да глаза закрыть, - и брызги дерьма прильнули к щеке, ко лбу, к уху, а в нос ударило душной вонью...
* * *
Я угадал по походке. В бараке было пустовато, когда мы с Мишкой ужинали в нашем кутке. Я сидел спиной к двери и только мельком обернулся, когда услышал что-то вроде: э, вы, студенты веселой жизни, кто курить хочет? - этаким шкодливым торговым говорочком. Обычно взглянул бы да и вернулся к нашему котелку, но вот походочка эта по глазам резанула.
А ведь я его только раз и видел, даже не то чтоб видел, а один взгляд успел бросить тогда, три года назад. Секунда. Дежурный кормушку прикрыл неплотно, и в узкую щель я искоса, боковым зрением успел схватить, как из темного коридора отворилась дверь, и в ослепительном от снега дверном проеме человек в форсистом полупальто-москвичке, в сапогах с напуском и финской шапке с козырьком сделал несколько шагов от меня на волю - вот такой же походочкой, что ни перенять, ни подделать: плечами пошевеливая, задом повиливая, головой чуть поводя вправо-влево при каждом шаге.
Несколько шагов только - дежурный дверь захлопнул, - но сучья та походочка в памяти выжглась.
Наверно, в лице у меня появилось что-то такое, от чего Мишка живо положил ложку и обернулся тоже. Глянул, перевел глаза на меня: в чем, мол, дело? Мишка - человек чуткий, битый лагерник, а значит - психолог. Позови его сюда - подал я ему знак. Опять же ничего не спрашивая, Мишка привскочил по своей воробьиной порывистости, выглянул в проход, позвал негромко, достойно: «Э, малый!».
Я нарочно не обернулся, хотя шаги слышал, а потом и в проходе искоса увидел ноги в ватных штанах и рыжих, из неокрашенной кожи, ботинках. Я нарочно тянул время: поскреб котелок, слизнул последнюю ложку каши, положил ложку.
- Приятный аппетит, - вежливо сказал он. Понимает, гад, что в куток зашел.
- Нежевано летит, - ответил на это Мишка отрывисто, особым, грубым голосом для чужих.
- Что за курево имеешь?
- Крепак, посылочный.
- Кажи! - приказал Мишка.
Тот завозился в карманах, нашитых на подкладку бушлата.
Я уже почти уверился - это он. Никогда еще не обманывало меня знакомое, натягивающее жилы напряжение - это враг. В такую минуту воздух вокруг становится вязким, каждое свое движение преодолеваешь, будто в воде идешь. Он. Да еще походочка - такую не перенять, не подделать. Он. Только бы не спугнуть, спокойней.
Я сложил ложки в котелок, смел в него вроде бы крошки со столешницы, лениво отвалился к стене, локтем на подушку, как положено сытому в кутке. И только тогда, тоже ленивенько, искоса, поднял на него глаза.
Бритый, сука! Не позже, чем вчера бритый. Значит стойку держит, значит блат имеет в парикмахерской, значит придурок или среди придурков крутится. Копается в своих заначках, прикрываясь полой бушлата. Подбородок - плоский, щучий - опущен, нос острый тоже, щеки свисают двумя мешочками - видно, что недавно сильно худел, -значит, не придурок? Придурок ведь и менжевать в открытую по баракам не станет, поопасается... Ресницы длинные, как у девки.
Разглядываю его, прикрыв глаза, а в голове, как колеса паровоза, прокручивается слово за словом то, что украдкой нашептал мне Женя за несколько минут, последние несколько минут, когда я его
видел. Что еще тогда он передал, - примету какую-то, - какую, черт?.. Мишка сидел, нога за ногу, брезгливо щурился.
Тот протянул Мишке цигарку, стрельнув по-шакальи глазами на него, на меня. Мишка взял небрежным жестом, квалифицированно нюхнул, прямо как опытный курилка, отрывисто бросил:
- Сколько?
- Казна! - заискивающе осклабился тот. - Четырехсотка за три цигарки.
- Цигарки, - презрительно скривился Мишка. - Там бумаги больше, чем табаку! - но цигарку швырнул на столешницу и стал шарить, не глядя, на полке под занавеской.
Тот следил за ним, держа руку за пазухой. Глаза у него сдвинуты к узкой переносице, взгляд быстрый, настороженный. Нет, не похоже, что придурок - пуганый; но, с другой стороны, - руки белые, мытые. Протянутую четырехсотку он взял вроде бы неспешным движением всей руки, но пальцами обхватил - как укусил - и быстро опустил в боковой карман, а в другой руке уже протягивал Мишке еще пару цигарок.
- Когда надо - всегда пожалуйста! - сказал он и хихикнул, верхняя губа на мгновенье приоткрыла сизую, почти чугунного цвета эмаль зубов.
Он. Вот что тогда Женька сказал, - как же я, мудак, мог такое забыть! Зубы у него синие, сказал Женька, а зовут Юзик. Он! - уже уверенно, успокаиваясь, думал я, провожая его взглядом. Походочка, зубы. Он.
Мишка смотрел на меня с любопытством, заинтересованно, а в моей голове вращались, вращались колеса. И когда тот скрылся за дверью тамбура, я тихо попросил:
- Минь, надо узнать про этого хмыря: кто, откуда - все, только по-тихому, понял? - Этого можно бы Мишке и не говорить, он кивнул, сунул ноги в ботинки, набросил телогрейку и ушел.
К ночи стали сходиться наши курсанты, погомонив, ложились. Я сполоснул котелок, покурил и лег лицом к стенке, чтоб не лезли. Махорка, конечно, оказалась женёная, пополам с филичевым табаком, но и это гадство меня уже не тронуло. Я лежал, притворяясь спящим, перебирал в памяти всю ту лежневку, которую мы с Женькой рядом прошли, лесину за лесиной, день за днем: следственную, смертную - общую - этап - первый лагерный год - снова следственную... Сна не было ни в одном глазу, но и трепыха на душе не было, только вес я свой тяжкий чувствовал, лежал как колода в сто пудов. Барак затих, один Андрюша-дневальный по кличке Враг Народа шебаршил слегка в своем хозяйстве.
Мишка пришел поздно ночью, уже солнце село, и в бараке стало сумеречно. Быстро разделся, нырнул на нары к стенке и тихим шепотом, как всегда точными словами изложил что узнал.
- Зовут Урбанович Юрий, кличка Юзик, питерский, целошник, потянул восьмерку за изнасилование. На воле вроде студентом был, на доктора учился, а может, темнит, но здесь, на Централь-
ном, сразу лекпомом притырился. Играющий. Говорят, шибко колесо крутил: тряпки - спирт - махорка - гроши. Полгода назад загремел на штрафняк, кто говорит - за жопашничество, кто - лапу, мол, у старшего надзирателя закосил. Недавно пришел со штрафняка, обратно лепилой в санчасть не взяли, темнит, пока по старому блату камеронщиком на третьей шахте, по новой начал менжевать, но играть пока не садится. Живет в итээровском бараке. Все.
Он. Все сошлось. Синие зубы, походка, лепилой был, зовут Юзик. Осталось проверить, был ли он лепилой в следственном изоляторе той зимой. Ничего, это просто.
Мишка сбоку блестит глазом, все-таки любопытно ему, но терпит. Тогда я повернулся губами уже к его уху:
- Минь, я тебе про Женьку, сокамерника своего, рассказывал - помнишь? Ему лагерный срок навесили, по новой пятьдесят восьмую, групповую. Шестеро по делу шли, шили им подготовку к восстанию. Умер Женька после суда на штрафняке, говорили - от воспаления легких. Ну так вот: заложил их со всем бутором вот этот самый Юзик. полная была провокация, живых с мертвыми свел, сука. Это мне сам Женька рассказал, меня тоже по этому делу со второго района таскали, а надзиратель по дурочке у кума в коридоре нас рядком поставил, а сам к печке греться пошел. Минут десять у нас было, успел Женька главное сказать - кто их заложил и как мне отбрехиваться. Я-то отбрехал-
ся, спасибо ему, а Женька умер. Говорят, три дня под нарами лежал, пайку его получали. А заложил их вот этот Юзик. Все точно сходится. Зовут Юзик, зубы синие - видал? - и лепилой был в следственном изоляторе. Вот там я его однажды со спины срисовал, а сегодня по походке узнал. Все сходится точно. Теперь понял?
Мишка дернулся, сквозь зубы прошипел:
- Сука позорная, - помолчав, снова приткнулся ухом к моему уху. - Что, плановать будем?
- Будем плановать, - сказал я ему и после этого, помню, как в колодец провалился в глубокий сон, до подъема.
Плановали мы дня три, да особо плановать тут было нечего. Первое выяснилось назавтра же: да, был этот Юзик лекпомом в следственном изоляторе, долго был, пока сам туда не загремел. Вторым делом было - время и место. Тут тоже все ясно - в шахтной зоне, конечно, перерытой и перекопанной, заваленной лесом, штабелями угля и природными отвалами. Юзик этот темнил в насосной на поверхности, у наклонного ствола. Под одной крышей с насосной была слесарная, а рядом навес для электросварщиков. Днем к насосной незамеченным не подойти, людное место. А в ночной вокруг наклонного ствола лишних никого нет. Что ночи светлые - это ничего, может, даже лучше, все подходы для нас на виду. Значит, ночью.
Декада только началась. Юзик этот всю декаду выходит в ночную. Нас, курсантов, через день выгоняли в шахтную зону, на какие-нибудь авраль-
ные работы - это называлось практикой. Конечно, всегда можно с кем-нибудь сменяться, в ночную пахать любителей нету, но это может быть уликой, если сделаем не чисто, а такой вариант тоже надо предвидеть.
Когда нас занаряжали на эту самую практику, с наклонной курсантов не затребовали. В ночную вообще никуда наряда не было. Наш начальник - главный на курсах горных мастеров для зэков, спившийся инженер, такой наблатыканный около лагеря, что хоть сегодня срок ему навешивай, - с шуточками и матерками распределил нас по участкам третьей шахты, всех в первую смену. Нам с Мишкой досталось перекопать вентиляционный штрек, где лесогоны завалили козу с лесом и выбили несколько рам.
- А сколько? - спросил я.
- Все ваши! - гогоча ответил наш похмельный весельчак.
По железному зэковскому закону требовалось оттянуть начальничка.
- Ни хрена себе нарядик! - заорал, выкатывая глаза, Мишка. - А если там полштрека завалило?
По тому же закону на оттяжку начальник отвечал оттяжкой, для укрепления авторитета.
- А хоть и весь? - заорал он в ответ, багровея. - Весь и перекрепите!
- Микитить надо, начальник! - заорал и я. - Там же всю смену лес гоняют!
- Разговорчики! Вот хоть одну козу задержите, тудыть-перетудыть, - под вышку поставлю, комаров кормить!
Курсанты, слушая все это, тихо ржали: все знали, что наш Сеня безвредный, ему побазлать - вроде зарядки.
Осенило меня, когда мы гурьбой вывалились на крыльцо учкомбината.
- Подожди! - сказал я Мишке и вернулся.
Начальничек размечал наряды, на его багровой запьянцовской будке смешно выглядели очки в тонкой оправе - такие штатские, учительские.
- Ну? - рыкнул он спокойно.
- Слышь, Семен Андреич, мы чего подумали: в ночной же лес не гоняют, так мы в ночную выйдем, а?
Сеня подозрительно покосился:
- Когда?
- Да хоть сегодня.
- Ну, давайте, - сказал он благосклонно и сделал пометку на нашем наряде.
Я обнаглел:
- Семен Андреич, а вы нам отгул за прогул, а? За стахановскую вахту?
- Иди в жопу, - мирно сказал он и добавил свое излюбленное: - Мени нэ трэба, шоб ти робив, мени трэба, шоб ты мучився!
Вечером на разводе у вахты мы в обе стороны высматривали Юзика, а его не было. Уже всех выгнали, остались только мы с Мишкой. Я уже начал психовать. Нарядчик дважды прокричал:
- Урбанович! Урбанович!
Он вышмыгнул откуда-то сбоку, отбарабанил что положено и выскочил за зону. Начальник ма-
тюгнул его вслед и даже замахнулся, но с понтом, больше для начальника конвоя, чем со злом.
- Давайте, хлопцы, - не по форме сказал нарядчик и нам, передавая наши карточки начальнику конвоя.
Нас, курсантов, уже отличали и лагерная придурня, и охрана: как-никак, а скоро и мы будем небольшими начальничками, с которыми не только нарядчику, но и начальнику конвоя ладить полезно.
Мы с Мишкой не пошли в голову колонны, где по лагерной иерархии было наше место, а как вышли, так и стали в последний ряд. Конвой прокричал молитву «Шаг вправо, шаг влево...», и недлинная колонна тронулась. Солнце висело над терриконом первой шахты, за горизонт оно садится между часом и двумя ночи, вот это и будет самое наше время, только как его угадать внизу, без часов?
Я прикидывал все это по мелочи, глаз не сводя с Юзиковой спины. И снова раскручивались колеса в уме, хоть и помедленнее теперь. Эх, Женька, как же ты его не определил, как же этот гад в душу тебе влез? В трех шагах передо мною колыхалась - то ли приплясывая, то ли пошатываясь, - фигура в запахнутом на животе бушлате, при каждом шаге поводя головой, плечами покачивая, задом повиливая. Сука позорная. Выдурил у Женьки сапоги яловые за хлеб, а у других ребят гимнастерку и брюки, и не заплатил, а потом приплел все это к делу - как же, подготовка к восстанию... Гады...
В шахтной зоне, когда колонна рассыпалась,
мы на прямой обогнали его и слегка зажали с обеих сторон. Он струсил, напрягся, глазом закосил за спину, где гомонили конвои, сменяясь. Но Мишка спокойно, деловым говорком сказал ему:
- Э, табак нужен.
Он быстро оправился, на торговое предложение отозвался:
- А что имеешь?
- Гроши.
Он презрительно повел носом - быстро очухался, гад.
- Не надо.
- А хлеб берешь?
- Хлеб в зоне, - смекает, тварь.
Я сделал быстрый шаг, заступив ему дорогу, распахнул брезентовку:
- А это возьмешь?
Он налетел на меня, быстро отшатнулся и все-таки успел заметить флотский ремень с блестящей латунной бляхой, которую я сегодня хорошо выдраил золой.
- Целый? - спросил он, и мы опять двинулись вперед.
- Спрашиваешь!
- Сколько хочешь?
- Ага, клюнул, флотский ремень - вещь ходовая.
- Столкуемся, - сказал я, подделываясь под торговый говорок.
Он осклабился жабьей своей ухмылкой, показав синие зубы.
- Приходи в насосную на третьей наклонной - понял?
- Лады, - сказал я тем же тоном, и мы круто
отвалили от него к ламповой. - Не оглядывайся, - сказал я Мишке сквозь зубы.
В шахту поехали сразу. Сменный начальник-вольняшка, не из наших, был еще на руддворе, но и он тоже не знал, что там, на вентиляционном штреке, и мы, не теряя времени, пошли туда.
Коротко сказать - нам здорово повезло. Лагерный всеобщий бардак - он не раз выручал и еще не раз выручит. Метрах в пятидесяти за лавой наткнулись мы на опрокинутую козу с лесом. Оглядевшись, определились, что делов тут меньше, чем было разговору: одну раму крепи развернуло, верхняк упал, пару рам перекосило, да на путях сильное уширение. Обрадованные, мы присели поплановать.
- Крепь мы часа за два, за три поправим, - сказал я, - а козу поставим, когда на-гора съездим.
- А на хрена нам ездить, - буркнул Мишка, - мимо стволовых ведь не пройдешь. Я что приду мал: давай по разрезу вниз на промежуточный, а там недавно ходок пробили, прямо на наклонный ствол.
Ах, дорог, дорог, дорогой мой товарищ плановой! Сообразил, молодчик!
Под это настроение взялись мы втыкать и вкалывать. За пару часов, по моей прикидке, всю крепь поправили, без туфты расклинили и даже породу в забут убрали. Правда, после этого упали на лесины, и пар от нас курился, - даже при свете ламп заметно было. Отдохнув с полчаса молча, поднялись разом, не сговариваясь. Вернувшись назад,
спрятали инструмент и нырнули в разрез. Сто метров вниз по двенадцатиградусному уклону пласта - бегом, семеня, тормозя каблуками, хватаясь на бегу за стойки, почти вслепую, потому что лампы болтались у нас на шеях и толку от них было чуть, - простое дело голову сломать. И все же лучше поспешить, потому что в шахте время идет иначе, чем на поверхности. А потом еще метров триста рысцой по ходку, по размокшей склизкой породе - и вот она, наклонная. Выглянули, спрятав лампы под куртками, один вверх, другой вниз, при слушались: темно, тихо, только крепь потрескивает, да лопочет вода в канавке. Теперь оставалось самое трудное - двести метров подъема псцнаклонному в тридцать пять градусов стволу. Руками помогали, подтягиваясь за перила, отдыхали через каждые пятьдесят ступенек, ноги тряслись мел кой дрожью, сзади сипел отбитыми легкими Мишка. Наконец вверху впереди обозначилось мутное пятно и постепенно стало светлеть, а потом розоветь.
Солнце то ли только село, то ли собралось вставать - в просвет между штабелями крепежного леса, за колючей проволокой алело небо над тундрой. Мокрый, как мышь, я упал на лесины и задрал ноги кверху. Рядом то же сделал Мишка. Говорить нельзя было, голос пересекался горячим нутряным духом, сердце бабахало то в ключицу, то под вздох.
За полчаса примерно передышки горизонт над тундрой налился малиновым светом, - значит, сол-
нце собралось вставать. Успели. Наверно, на спешке мы ничего не выиграли, думал я, можно было бы подниматься с роздыхами, то на то и вышло бы. Знать бы только время - вот в чем дело. А сейчас вот оно - это самое время.
К насосной я пошел напрямую, не таясь, а Мишка обежал ее кругом, пригибаясь под окнами. В уме я перебирал припасенные варианты: если он так, то я так, а если этак... Но случай - он всегда наши выкладки намного упрощает, не раз я это примечал. Не успел я выйти из лабиринта штабелей, как отворилась, загремев железом, дверь насосной и выполз, почесываясь, Юзик. Он был без шапки, оказался лысым и выглядел старым. Покопавшись в мотне, стал мочиться. Меня он не заметил, стоял боком, а я замер на полушаге. Кончив свое дело, Юзик встряхнулся и зевнул, разевая пасть. Вот, теперь.
Я шагнул из-за штабеля, нарочно стукнул лампой по лесине. Юзик живо обернулся, вгляделся, узнал и расслабился. Это хорошо. Я шел медленно, вразвалку и издалека сказал ему:
- Ну, керя, здоров ты дрыхнуть, гляди - опух! - а сам в это время левой рукой отстегивал ремень.
Он злобно ухмыльнулся в ответ. Я шел не прямо на него, чуть левее, а шага за два сдернул с себя ремень и протянул вперед, но не к нему, а чуть в сторону. Он шагнул навстречу, потянулся к ремню, и на этом шаге я принял его на нож. Он беззвучно открыл рот и переломился в поясе. Снимая тяжесть с руки, я опрокинул его на спину. Мишка уже бежал ко мне, прижав к животу метровый обрезок рельса. Не испытывая ничего, кроме боевой
настороженности, я заглянул в опрокинутое лицо - не очухался бы и не забазлал, сука. Казалось, глаза еще жили - ничего, пускай посмотрит, - нижняя челюсть отвалилась, обнажив сизую эмаль. Мишка, тяжело дыша, положил рельс ему на живот и крест-накрест обкручивал тело проволокой, прихватывая и рельс через проушину. Глаза остановились, и челюсть не двигалась. Я перенял другой конец проволоки, обернул вокруг ног и намертво, срывая кожу на пальцах, завернул закруткой.
Мы подняли тяжелое, с пудовым обрезком рельса на животе тело и понесли за мастерскую. Мишка с трудом откинул крышку выгребной ямы на заржавевших, видно, петлях, а я все не сводил взгляда с сизой полоски зубов. Мишка дерехватился, мы подняли его и плюхнули в яму.
Мишка отпрянул, а я нет, успел только голову вздернуть да глаза закрыть. В нос ударило душной вонью, и брызги дерьма пристали к щеке, ко лбу, к уху.
Бахнула крышка, сорвавшись с Мишкиной руки, и мы замерли, прислушиваясь. Вокруг было тихо, только на эстакаде хлопнул, словно отозвался, опрокид. Я стоял, перегнувшись в поясе, как недавно Юзик - выпрямиться не мог, дерьмо стекло бы мне с лица за шиворот. Желудок забился в спазме, и рот наполнился желчью.
- Давай сюда, - сказал Мишка, подхватывая меня под руку.
Я ковылял, вытягивая шею, не смея сплюнуть желчь. Из стены насосной торчала труба, оттуда бежала струйка мутной воды. Я долго оттирал лицо и руки глиной, пополоскал рот кислой шахт-
ной водой. Прибежал Мишка, собранный и деловитый, принес мою лампу и ремень, спросил озабоченно:
- Насос вырубить?
И только в этот момент к уху вдруг прорвался размеренный клекот насоса, - а ведь до того полная тишина казалась вокруг. Ответить я не мог - желчь обожгла связки, - только кивнул. Мишка убежал. Я побрел к стволу наклонной, чувствуя, как при каждом шаге колени все больше слабеют. Когда я присел в том затишке, где мы отдыхали, поднявшись по уклону - минут пятнадцать назад? Да, минут пятнадцать! Меня била крупная дрожь. Отвык я убивать. Все как всегда, дрожемент опосля, одно спасение теперь - расслабиться. Я опрокинулся навзничь и глянул в небо. Над лагерем, над тундрой ярко розовели длинные, прозрачные, как перья, гроздья облаков. Рядом неслышно возник Мишка с цигаркой в зубах. Раскурил, неловко затягиваясь, и сунул ее мне в зубы. Неумело свернутая цигарка была толщиной в палец - это юзиково наследство, догадался я. Голова поплыла в сторону, и глаза перестали видеть небо, - этот табачок был действительно крепок, - посылочный. И дело было сделано вроде чисто. И дрожь сходила с души, только изредка возникала под ложечкой и встряхивала тело до коленок. И небо в глазах очистилось понемногу, а голова вернулась. Жаль, не верю я в Бога, а хорошо было бы когда-нибудь и где-нибудь ТАМ найти Женьку и сказать ему: «Жень, что мог - сделал».
Послышался стук сапог по трапам: по ту сторону вдоль колючей проволоки шли двое: стрелок
с винтовкой и начальник караула с автоматом. Смена. Когда они скрылись, я встал. Мишка сидел, подняв колени к носу, посматривал на меня маленькими своими, черными как вишня, глазками.
- Пошли, - просипел я, и Мишка спрыгнул со штабеля.
По уклону мы спускались, уже не торопясь, и ноги с каждым шагом крепли. Конечно, вниз идти легче. Только вокруг все темней становилось и вдруг оказалось, что лампы наши горят.
УМЕРЕТЬ КАК ЧЕЛОВЕК (Сценарий)
УМЕРЕТЬ КАК ЧЕЛОВЕК
Сценарий
- Кому сегодня, тому не завтра.
- И муху убить, так руки умыть.
- Времена переходчивые, а злыдни общие.
- Не поминай бани: есть веники и про тебя.
Пословицы.
Оказалось, рассказывать об этом черт знает как трудно. Сколько раз начинал - бросал. Полный раскосец: врать смысла нет, вранье не впечатляет, сказать же всю правду - немыслимо. Разоблачение - всегда саморазоблачение. Да и время многое стерло и размазало, реально бывшее покрыло наносами воображенного и самооправдательного. Еще трудней поймать тональность. Взглянуть на дело глазами деятельного, идейно-передового современника. Ведь не было никакой чрезвычайное-
ти в чрезвычайках, просто в длинном ряду всяческих мер, изобретенных диктатурой в длительной войне с народом, была и такая, высшая. Один-два-три миллиона исполнений (не считая других способов, природных, что ли, вроде голода и холода) - не бытовое ли явление? По всей стране вскрываются казенные ямы. Все знают все. Нет страшной загадки, одни страшные разгадки. Вот уже и по телеку самые натуральные палачи излагают чистосердечно с соответствующими телодвижениями. И в этом еще одно препятствие, да целый пук препятствий для такого, как я (заинтересованного), рассказчика. А тут еще, стоит только копнуть, обнаружится толстый фольклорный пласт: за сорок лет борьбы с самим собой народ много что вызнал, много что примыслил. А пока он шептался, класс исполнения повышался, инструкции совершенствовались, исполнители тоже свою душу в дело вкладывали - для творчества место есть всюду. Так что не о самом последнем, конечном, так сказать, жесте есть смысл толковать. Там-то все банально, все по закону природы, и нет разницы, к примеру, что употреблялось: наган укороченный 7,62 мм, ТТ стандартный или, как рассказывают, на любителя мягкого звука ТОЗ-37 под тот же патрон. А то, как в славные революционные времена, маузер (отличное останавливающее действие!) или ручной пулемет, когда исполняемых много, а времени мало.
Где и как - тоже не суть важно: то ли на какой-то там лестнице в мокром подвале, то ли в ориги-
нальном, как говорят, опрокидывающемся (потом) кресле; картинно ли, по-комиссарски, у стеночки, глазами вперед или по-дезертирски носом в ту же стеночку. Еще, бывало, производили перед строем, с воспитательной целью. Тут уже нечто иное - ритуал, вроде театра, ясным днем и на свежем воз духе. Такое представление видел я в финскую, издали, метров с двухсот, и тогда оно меня, голодного, обиженного, сопливого и обмороженного, как-то не очень впечатлило... Теперь тем более - все прошло и поросло, исполнители и свидетели или от водки повыздыхали, или затаились надеж но, народ постарался все забыть, а мертвые сраму не имут.
По мне, так главное в этой задачке в ином: в механизме страха предписанной смерти. Или даже так: в страхе ожидания предписанной смерти, а также, если удастся, в пытке надеждой. Хотелось бы - без всякой там художественности, без далеко идущих обобщений - как о научном факте. Методом восстановления. Как палеонтологи восстанавливают по косточкам какого-нибудь трицератопса: невиданное, а воспринимается и впечатляет, потому что клыки длинные.
* * *
Итак, начнем, благословясь, с середины: вот приводят оглоушенного справедливым приговором скорого (полчаса) и милостивого (ВМН) суда молодого вояку в тюрьму. И ведут его, естественно, в камеру смертников.
Тюремные коридоры сами по себе кого угодно настроят на должный лад. Пожалуй, образ тюрьмы полней всего передают не решетки, не камеры (пусть хоть и одиночки) и даже не карцеры (а то не сиживали мы на губе!), а вот эти длинные, как труба канализации (жаль, запаха не передать), и, как труба, втягивающие в свой гнусный сумрак коридоры... В те времена ничего я не знал о модной нынче биоэнергетике, но навсегда запомнил странное, вызывающее во всем теле некое дребезжание, ощущение тупого удара напротив каждой ниши, где дверь в камеру.
Ниша, дверь в железе, глазок - справа.
Ниша, дверь в железе, глазок - слева.
Не друг против друга, а в шахматном порядке, по тюремной науке.
Бредет свеженький смертничек по этому коридору, а за ним вразвалочку идет надзор, через шаг постукивает ключом по собственной пряжке.
Ниша - дверь - глазок с вертушкой.
Ниша - дверь - глазок с вертушкой.
Бредет смертничек, и весь его недавний арестантский опыт с ним, на разные голоса, от хрипа до визга:
Ваньку валяешь, гад!
Подпишешь, куда ты денешься!
Ишь, падло, грамотный!
-Ты куда попал? Ты в особый отдел попал, поц!
Крутое колено коридора - и новый хор, эти голоса негромкие, тон безразличный - мужик поутру со скотиной так разговаривает, пока корму задаст:
- Руки назад, не оглядываться.
- Раздеться. Догола. Повернуться.
- Рот открыть. Шире. Пальцем растянуть. Вправо. Влево.
- Член закатить. Вправо отвести. Влево. Вверх. Вниз.
- Нагнуться. Руками ягодицы развести. Присесть, быстро. Еще раз.
Ух, это наклонение повелительное, безличное!.. Всю жизнь государство говорило со мной безлично-повелительно, от надписи в клозете до транспаранта на фасаде... а смысл всегда один: сломить сопротивление, внушить безличный страх.
Команда - выстрелом:
- Стоять! Лицом к стене. Ну, - стал. Все равно теперь.
Ржавые звуки ключа в замке, петель дверных.
- Заходи.
Шагнул. Грохнула дверь. Провал.
* * *
Тут, наверно, самое время будет все объяснить читателю-зрителю, чтобы уже дальше не темнить приемчиками.
Пусть меня сегодняшнего, каков есть, режиссер поставит уже внутри камеры к стеночке у двери (дверь - это важно!). И я скажу, честными глазами глядя в камеру:
- МЕНЯ ЗОВУТ ВАЛЕНТИН МИХАЙЛОВИЧ ДЬЯЧЕНКО. СОРОК СЕМЬ ЛЕТ ТОМУ НАЗАД, В САМЫЙ РАЗГАР ВОЙНЫ, БЫЛ Я
МОЛОДЫМ ОФИЦЕРОМ. СЛУЖИЛ В ВОЙСКОВОЙ РАЗВЕДКЕ. И ВОТ В ОДНУ ПРЕКРАСНУЮ НОЧЬ МЕНЯ АРЕСОВАЛИ, БЫСТРЕНЬКО ПРОВЕРНУЛИ ЧЕРЕЗ СЛЕДСТВИЕ, ЗА ПОЛЧАСА ОСУДИЛИ И ПРИГОВОРИЛИ К ВЫСШЕЙ МЕРЕ НАКАЗАНИЯ. ВМН. ЧТО ОЗНАЧАЛО ТОГДА - К РАССТРЕЛУ.
55 СУТОК Я ЭТОГО РАССТРЕЛА-ЗАСТРЕЛА ОЖИДАЛ. НЕ ОДИН, КОНЕЧНО. СМЕРТНИКАМИ БЫЛ БИТКОМ НАБИТ ЦЕЛЫЙ ТЮРЕМНЫЙ КОРПУС. КАК ВСЕ МЫ ОЖИДАЛИ СМЕРТИ - КТО ДОЖДАЛСЯ, А КОГО И ОБМАНУЛИ, - ОБ ЭТОМ Я И ХОЧУ ВАМ РАССКАЗАТЬ. СПРОСИТЕ - ЗАЧЕМ? ДА ЧТОБ ВЫ ЗНАЛИ. ЗНАЮЩИХ ТРУДНЕЕ ОБМАНУТЬ И ЗАПУГАТЬ.
Тут камера от меня отвернется - в сторону, извините за каламбур, камеры. В ней обнаружится обычная предсъемочная суета - дважды киношная, для выразительности. Уж режиссер найдет, с чего ее начать и чем закончить. По мне так важно одно: восстановить место действия и облик персонажей с той степенью условности, при которой не возникало бы лишних вопросов у зрителя... Одно слово - тюрьма, камера, и в ней - восемь жалких преступных типов, заросших, в сползающих штанах и шинелях без хлястиков. А дойдет дело до дела, так вспомним и уточним. А пока из-за кадра я продолжу:
- НА ВТОРОМ ГОДУ ВОЙНЫ ДОПЯТИ-ЛИСЬ МЫ ДО ВОЛГИ. ПОЧЕМУ ДА ОТЧЕГО - ЭТО ТОЛЬКО ТЕПЕРЬ УЗНАЕМ, А ТОГДА
ВСЕ ПРИЧИНЫ БЫЛИ СОЛДАТСКИЕ. ПЕРЕПУГАННАЯ МОСКВА ШУГАЛА ПЕРЕПУГАННЫХ ЧЕКИСТОВ, ПЕРЕПУГАННЫЕ ТРИБУНАЛЫ НЕ ЛЕНИЛИСЬ, ЧУТЬ НЕ ТРЕТЬ ПРИГОВОРОВ БЫЛИ СМЕРТНЫЕ. ПОТОМ ВЫЯСНИЛОСЬ, ЧТО НЕ ВСЕХ РАССТРЕЛИВАЛИ, НО МЫ-ТО ЭТОГО НЕ ЗНАЛИ, МЫ В ЭТУ ИГРУ ИГРАЛИ ПО-ЧЕСТНОМУ. ЧЕРЕЗ ЭТУ КАМЕРУ МНОГИЕ ПРИ МНЕ ПРОШЛИ, ОДНИХ БРОСАЛИ, ДРУГИХ ВЫДЕРГИВАЛИ... ЗАПОМНИЛИСЬ ТРОЕ. ОНИ, ДА ЕЩЕ Я - ТОГДАШНИЙ - ВПРИДАЧУ, И СТАНУТ ФИГУРАНТАМИ ЭТОЙ НЕВОЛЬНОЙ ИНСЦЕНИРОВКИ.
С МЕНЯ НАЧНЕМ. ВОТ ТАКОЙ Я, ПРИМЕРНО, БЫЛ, ТОЛЬКО ПОЗЛЕЕ... А ЭТО МОЙ СОСЕД ПО НАРАМ, МИЧМАН САНЯ, ОН ВЫШКУ ПОЛУЧИЛ ЗА ТО, ЧТО ПО ПЬЯНКЕ ЗАСТРЕЛИЛ КОМИССАРА БАТАЛЬОНА. ФЕЛЬДШЕРИЦУ НЕ ПОДЕЛИЛИ. ВИДНЫЙ БЫЛ ПАРЕНЬ, И ПОЩАДЫ СЕБЕ НЕ ЖДАЛ... В УГЛУ ПОЛКОВНИК ВИНОКУР, ВОЗВРАЩЕНЕЦ, ОТ ГРАНИЦЫ ШЕЛ. ПЛЕНА ИЗБЕЖАЛ. НО СОВЕТСКИХ ЧЕКИСТОВ НЕ ОБМАНУЛ... МЫ С НИМ ТУТ СТАРОЖИЛЫ. А ВОТ ТАМ ОБИТАЛ КАКОЙ-ТО ПОЛУЧЕЛОВЕК, СОШЕДШИЙ С УМА ОТ СТРАХА, ВОТ ТАК, СКРЮЧИВШИСЬ, И ВАЛЯЛСЯ, НЕ ВСТАВАЯ... ДРУГИХ ПОМНЮ СМУТНО И МЕЛЬКОМ, ДНЕМ КОГО-ТО БРОСАЛИ, НОЧЬЮ КОГО-ТО ВЫДЕРГИВАЛИ...
Вот такая для начала мизансцена. Теперь зададим актерам этюдик на переживание: ожидание смерти, которая будет вскорости и обязательно, но когда именно - неизвестно.
- СЧИТАЛОСЬ, ЧТО РАССТРЕЛИВАЮТ ПО НОЧАМ. ПОЭТОМУ ДНЕМ МЫ ДРЕМАЛИ И ОЖИДАЛИ ПАЙКИ. НОЧЬЮ МЫ ОЖИДАЛИ ВЫЗОВА НА РАССТРЕЛ.
Ночь: стекло в окне с намордником затемнено, серый свет от тусклой лампочки.
Каждый по-своему не спит - кто откровенно и бесхитростно таращит глаза, ухом к окну; кто жмурится, изображая дремоту; разговорчики, и без того редкие и бессвязные, прекращаются; все стараются сдерживаться, хотя не всем удается.
Длится это долго, ухо ловит каждый звук - со двора, из коридора.
Наконец, - как ни странно, мы ждем этого! - наконец, внизу во дворе (мы знаем, догадались, что наша камера на третьем этаже), внизу раздается шум полуторки (вычислили, среди нас попадаются шоферы), гремит упавший борт, кто-то из нашей обслуги (ха-ха!) там, внизу, сдавленно выматерится, - и опять тишина. Соображаем - по себе сужу, я соображаю - вот они вошли... по коридорам... канцелярия, наверное, какие-то формальности (разве у нас что делается без оформления?), опять коридоры, лестница (от такой заинтересованности очень хорошо развивается пространственное воображение, да только пригодится ли оно?) - ага, вот и наш третий этаж, клацает коридорная решетчатая дверь, и вот - шаги!
Шаги, и тут вопрос: откуда сегодня начнут, от нас или с того конца коридора? Бывает по-всякому, тасуют и так, и этак, можно подумать, что есть инструкция и на этот счет...
Шаги! с того конца начали. Обостренным ухом - не то действительно слышишь, не то догадываешься и воображаешь - ловишь через, примерно, равные промежутки звуки двери открывающейся... пауза, ничего не слышно, голоса не доносит... звук двери захлопывающейся... шестая камера... пятая напротив... четвертая... третья напротив... вторая рядом, - и тут уже можно уловить голоса, а захлопывающаяся дверь прямо как выстрел, - первая, наша!
Скрежет, скрип, грохот наотмашь распахивающейся двери - мелькает мысль: зачем так шумно? Но, видно, так им надо.
В дверном проеме, чуть отступя от него, - ага, вот почему они дверь рывком распахивают! - в проеме стоит выводной, в кожаной куртке, козырек на глазах, в руках бумага. Второй, с наганом в опущенной руке - шага на три сзади. Выводной театрально нас оглядывает, пауза. Театральным шепотом хрипит:
- На букву Ды!
Вот оно. Опускаю (тот, молодой, меня изображающий) ватные ноги, встаю, сердце, как китайский шарик на резинке, плавно ухает вниз (в пятки?), потом плавно взмывает на место. Говорю, себя не слыша:
- Дьяченко Валентин Михайлович, 1921 года, статья 58-10-часть II, 193-25.
Пауза. Выводной делает вид, что сверяется с бумагой - вранье, незачем ему сверяться... Хрип:
- Нет... Еще на букву Ды!
Сажусь, как падаю, слышу позади:
- Дубов Иван Семенович, статья 58-1-6.
Пауза. Хрип:
- Нет!
И - железный грохот двери.
Все. На сегодня все. Слышу, как клацает коридорная решетчатая дверь, ближняя к смерти дверь. А еще чуть спустя, слышим, отъезжает полуторка - кого повезла? Скольких? Живых повезла или уже трупы?
Вот так нас каждую ночь пугали. И это действовало. Вот слышу: кто-то плачет, всхлипывает.
Я - молодой, тогдашний, - вскакиваю, хватаю сапог за голенище, ору:
- А ну, цыц! Отметелю гада!
Так надо, испытано. Иначе будет общая истерика, кто во что.
Скоро утро. На сегодня пока все. Тихо, тихо. Можно дремать и ожидать птюшку...
А Я, СЕГОДНЯШНИЙ, СКАЖУ:
- КОНЕЧНО ЖЕ, ОНИ ТОЧНО ЗНАЛИ, КТО В КАКОЙ КАМЕРЕ СИДИТ: СОЦИАЛИЗМ - ЭТО УЧЕТ! И ВСЕ ЖЕ ЭТО КАЖДУЮ НОЧЬ ПОВТОРЯЛОСЬ: НА БУКВУ БЫ! ВЫ! ТЫ! ДЫ!
Тогда я только догадывался, теперь точно знаю: это прием такой, заповеданный чекистСКИМ НАШИМ ПАЛАЧАМ, ЕЩЕ ОТЦАМИ - ИЕЗУИТАМИ: ПУСТЬ ПРИГОВОРЕННЫЙ КАЖ-
ДУЮ НОЧЬ ЖДЕТ! КАЖДУЮ НОЧЬ ТРЯСЕТСЯ! И КАЖДУЮ НОЧЬ, ВПЛОТЬ ДО ПОСЛЕДНЕЙ, ОБМАНЫВАЕТСЯ! ПЫТКА ОЖИДАНИЕМ. ПЫТКА ОБМАНЧИВОЙ НАДЕЖДОЙ. ТАК ЧТО ИМЕЙТЕ В ВИДУ: КОГДА ВАС ЗАПУГИВАЮТ - ЭТО ВАС ГОТОВЯТ К СМЕРТИ. ФИЗИЧЕСКОЙ, УМСТВЕННОЙ ИЛИ НРАВСТВЕННОЙ - ЭТО ВЫЯСНИТСЯ ПОТОМ.
Тут нужна перебивка. Какая - не знаю. Сонное мечтание молодого смертника о продолжении жизни на воле? Шибко художественно. Может, ближе к соцреализму: расстрел -~3астрел - вышка - ВМН как она есть, плюс допустимая степень фантазии. К примеру: вот я лечу, лениво помахивая руками, как крылышками, а с земли в меня из двух стволов: бах, бах! И - амбец, капец, в смысле - конец. Иное пока в ум нейдет.
* * *
... И опять ночь придет, сон уйдет, зарычит мотор полуторки, брякнет борт, выматерится старший исполнитель.
И опять станем считать шаги, отмеривать в уме расстояния, замирать и надеяться; - черт-те на что надеяться.
И опять с грохотом растворится дверь и выводной прохрипит, изображая таинственность: - На букву Фы! Но тут - непривычная пауза с нашей стороны.
Оборачиваюсь! сокамерники мои тоже переглядываются: нету на Фы?
Выводной в растерянности. Спросил погромче:
- Кто на Фы?
А потом и в голос заорал:
- На Фы, говорю, - кто?
Интересно. Мы уже ухмыляемся. А мичман Саня насмешливо говорит:
- Чего орешь? Нема таких, уехали.
Выводного перекашивает от злости, и он уже натурально хрипит:
- Ну, ваш рот нехороший!.. На карцерный паек посажу!! Всю камеру!!
И захлопывает дверь.
Мы хихикаем: гляди-ка, и в этом деле у них бывают осечки! Но тут подает голос наш мрачный полковник, кивает на скрюченного:
- Кажется, у него фамилия на эф.
А что, может быть. Мичман Саня присаживается к изголовью Скрюченного, толкает в плечо:
- Э, малый!.. Слышишь? Как твоя фамилия? На эф?
Скрюченный зажмуривается изо всех сил и еще больше скрючивается.
- Кончай дурить! От них не зажмуришься, они тебя сами зажмурят! Говори, как фамилия?
Саня вдруг отшатывается, вскакивает.
- Фу, зараза! Да он усрался со страху! Да, воняет.
- Не выдержал человек, стронулся... - пожимает плечами полковник.
Ясно дело, стронулся, все признаки. Но Саня ворчит:
- Стронулся... Пайку - так каждый день берет, к баланде встает, - значит, соображает!
Саня пинает носком Скрюченного:
- Эй, засранец! Встань, человеком будь!
Скрюченный какими-то червяковыми движениями переворачивается лицом к стене и снова замирает, скрючившись. Саня, сплюнув, отходит, садится на мои нары, бормочет:
- Что с людьми делают, гады...
Все мы начинаем заводиться. Чувствую, как поднимается, вздергивая нервы, неутоленная моя злоба.
Как всегда неожиданно гремит распахнувшаяся дверь. Выводной уже не хрипит, не актерствует:
- Ну-ка, давай тащи вон того из угла.
Это он мне? Ах, ты... Вскинувшись, с удовольствием показываю ему до локтя:
- А это видал? Сам тащи, палач, тебе за это платят, от фронта спасают!
Мы с выводным долго смотрим друг другу в глаза. И тогда он добавляет очень спокойным, очень убедительным тоном:
- Ну и хер с вами, пускай он тут воняет, а я вас всех достану, вы у меня попляшете...
Мичман Саня взвивается:
- Чем нас пугаешь, морда, мы тут все насмерть пуганые, не в этом же дело...
Неожиданно для всех Саня хватает Скрюченного за ворот телогрейки, сдергивает на пол, волочит к двери и там бросает:
- Бери, гад, твое!
Когда он отходит к нарам, выводной так же за воротник выволакивает Скрюченного в коридор и захлопывает дверь.
Мы все молчим, глядя на мокрый след на полу, оставленный Скрюченным... Саня, оттягивая кулаками карманы бушлата, находит нужным нам объяснить:
- А что ж он... умереть как человек не хочет!
Мы молчим. Саня кружит между нарами, перешагивая через мокрый след.
А ночь между тем ползла.
И доползла.
Когда только заскрежетал ключ в замке, Саня тихо сказал - то ли мне, то ли сам себе:
- Это за мной...
Дверь как всегда бахнула, выводной как всегда захрипел:
- На букву Кы.
Саня подался вперед.
- Ну. Коваль Саня, мичман, с-под Херсону, пятьдесят восемь, восемь - ну!
И выводной, помедля, сказал:
- Выходи.
Дальше я все запомнил в мельчайших подробностях и не забуду, пока жив: как плечи у Сани чуть приподнялись, как он сделал - уверен с расчетом! - несколько мелких шажков, а потом вдруг неожиданно прыгнул головой вперед и сбил выводного с ног. Они покатились по полу. Саня вопил что-то неразборчивое, но матерное, и, пока дверь была открыта, я видел, как второй выводной все прицеливался ударить Саню наганом плашмя по
голове, да промахивался, потом спохватился и захлопнул дверь. Какое-то время из коридора доносились приглушенные Санины вопли и стук сапог, потом все стихло на полузвуке: кляп.
...Никто не прилег, все сидели, прислушивались. Долго ждали, пока не хлопнул задний борт машины и не заурчал мотор...
ВОТ ТАКОЕ БЫЛО ПРОИСШЕСТВИЕ. СЛУЧАЙ РЕДКИЙ, Я ВЫЯСНЯЛ, ВЫСПРАШИВАЛ: РЕДЧАЙШИЙ. ОБЫЧНО КАЖДОДНЕВНОЕ ЗАСТРАЩИВАНИЕ ЛОМАЛО ВОЛЮ СМЕРТНИКА, И ОН БЕЗ СОПРОТИВЛЕНИЯ ШЕЛ ПОД ПУЛЮ. ПОВЕРЬТЕ ОПЫТУ, НЕТ НИЧЕГО СТРАШНЕЕ СТРАХА. И ТЕ, КОТОРЫЕ ПУГАЮТ, ЗНАЮТ ЭТО. ЗНАЙТЕ И ВЫ: ЕСЛИ ВАС ЗАПУГИВАЮТ, ЗНАЧИТ, ЧТО-ТО ХОТЯТ ОТНЯТЬ: ИМУЩЕСТВО, ЗНАНИЯ, ЧЕСТЬ, ЛИЧНОЕ ДОСТОИНСТВО ИЛИ ЖИЗНЬ. СТРАХУ НАДО СОПРОТИВЛЯТЬСЯ СРАЗУ И ДО КОНЦА, СТРАХ - ЭТО БОЛЕЗНЬ, ВРОДЕ СПИДа, ТОЖЕ ЛИШАЕТ СИЛ К СОПРОТИВЛЕНИЮ.
НО - ЛУЧШЕ БЫ НЕ ЗНАТЬ ВАМ СТРАХА. НИКОГДА. НО ЭТО, НАВЕРНОЕ, УТОПИЯ.
На этом и закончить бы мне рассказ. Но я знаю, что молодые мои слушатели, вот хотя бы этот молодой актер, который изображал меня молодого, - он если и не скажет, так подумает, а если подумал, то пускай скажет:
- Интересно, конечно... Но вот вы-то, дядя, как уходили? И почему остались живы?
Как ему объяснить, что это - лотерея? Мне -
выпало жить. А как я уходил - пускай он сам, насмешник и неуважайка, сам изобразит.
.. .Хлопнет дверь и встанет на пороге выводной:
- На букву Ды.
Он - молодой я - встанет, никуда не денется, отрапортует:
- Дьяченко Валентин Михайлович, 1921 года рождения, статья 58-10-часть вторая, 193-25.
- Выходи.
Он выйдет в коридор и вдруг неведомым чувством поймет, что вышел не на смерть. Оглянется и увидит только одного надзора, а у того вид будет совсем не расстрельный, а только бдительный. И он пойдет по длинному, в десять лет, коридору, навстречу собачьему лаю, сперва чуть слышному, а в конце коридора оглушительно-яростному лаю большой собачьей своры. Когда собаки стерегут не овец, а людей, это и есть неволя.
* * *
...МЕЖДУ ПРОЧИМ, ДЛЯ СВЕДЕНИЯ.
НЕМНОГИЕ ЗНАЮТ, МАЛО КТО ДОГАДЫВАЕТСЯ, ЧТО ДОЛГОЕ ИЛИ ЧАСТОЕ, ПРИВЫЧНОЕ ПРЕДОЖИДАНИЕ СОБСТВЕННОЙ СМЕРТИ (ВОИНА, ТЮРЬМА, ЛАГЕРЬ, РИСКОВЫЕ ПРОФЕССИИ - ВОРА, СКАЖЕМ, ИЛИ ЛЕТЧИКА-ИСПЫТАТЕЛЯ) СДВИГАЕТ НАБЕКРЕНЬ НЕ ТОЛЬКО МОЗГИ, НО И ВСЮ НАТУРУ ЧЕЛОВЕЧЕСКУЮ, И НЕ ТОЛЬКО ПО ФАЗЕ, НО И ПО ОСИ.