Вспоминая пережитое
Вспоминая пережитое
Дистергефт Э. П. (Гронвальд). Вспоминая пережитое // Книга памяти : посвящается тагильчанам – жертвам репрессий 1917–1980-х годов / Нижнетагил. о-во «Мемориал» / сост., подгот. текста, вступ. ст. В. М. Кириллова – Екатеринбург : Наука, 1994. – С. 262–274 : портр.
¹ Дистергефт Элеонора Павловна родилась в 1923 году в городе Рыльске. Отец, Павел Генрихович Гронвальд — потомственный пивовар, мать — Элла Викентьевна по образованию учитель. С 1928 года семья жила в Ирбите, в 1937-м переехала в Пермь. В 1937 году отец арестован и расстрелян, в 1938 году арестован его брат. Осенью 1942 года Элеонора Павловна с матерью репрессированы вместе со всем немецким народом.
В начале 1937 года отцу предложили повышение— перевод на Пермский завод на должность старшего пивовара. Он, думая о том, что детям нужно скоро будет продолжить образование в высших учебных заведениях, с удовольствием откликнулся на это предложение-Пермь — большой областной город с университетом, медицинским и педагогическим институтами, оперой, драматическим театром...
В середина лета, после окончания восьмого класса, неохотно распрощавшись со школьными друзьями, я с мамой и братом перебралась к папе в Пермь.
Трехкомнатная квартира при заводе в самом центре города, школа — рядом; брат поступил в авиастроительный техникум. Устроились. Уютно обставили небольшую квартиру. Все казалось так хорошо, что лучше не надо. Но вдруг перед ноябрьскими праздниками брат пришел из техникума заплаканным. Что случилось? Оказывается, его вызвали в спецотдел техникума и предупредили, что он отчисляется, так как допуска на завод ему не оформили (на авиазаводе ему пришлось бы проходить практику), потому что его родители по происхождению немцы. Предложили перейти в другой техникум. Он был очень расстроен, так как заветной мечте — стать авиаконструк-
¹ Отрывки из публикации в рукописном журнале «Тагильский краевед». 1992. № 3.
тором — не суждено было сбыться. Все мы утешали его, как могли, но на душе у всех «кошки скребли».
12 декабря 1937 года — торжественный день, первые выборы в Верховный Совет. Отец не был членом партии, но всегда считал себя «беспартийным коммунистом». Тщательно принарядившись, они с мамой пошли голосовать, я с нетерпением ждала их возвращения. Когда они вернулись, у папы был такой расстроенный и разочарованный вид, что я невольно спросила; «Что случилось?» Он ответил: «Разве же это выборы? Там одна-единственная кандидатура». И мне, девчонке, было жаль его...
23 декабря 1937 года. Весь день мы с мамой убирали, мыли, чистили нашу квартиру, ожидая гостей, приглашенных на новоселье. Все было готово. Мы с папой решили порепетировать музыкальные номера, которыми собирались развлекать наших гостей.
Я села к роялю, папа взял скрипку. Я поставила на пюпитр ноты — танго из кинофильма «Петер», популярного тогда. Проиграла интродукцию, вступила скрипка:
«Танцуй танго, мне так легко,
Позволь поверить...»
Вдруг пронзительный, совершенно особенный дверной звонок оборвал музыку...
Мама открыла дверь. Вошли, нет, ворвались двое в формах и понятой с виноватым лицом. Предъявили ордер на арест, начался бесконечный унижающий своей бесцеремонностью обыск. Где только они ни искали! В доме было перевернуто все вверх дном. Обыск продолжался до глубокой ночи... А гости все приходили, вначале каждому я открывала, они, видя, что происходит, спешили извиниться и уйти.
Помню свое смятение, безумную жалость к отцу, какую-то непонятную надежду, что это страшное наваждение должно рассеяться, что все, что происходит,— неправда, что происходит это не с нами...
Люди в форме забрали все ценное, что было в доме: столовое серебро, папины золотые часы с цепочкой, мамины кольцо, браслет и цепочку.
И вот — конец. Отца уводят. Взять с собой ничего не разрешили. «Не нужно. Там все есть...»
Последние объятия, поцелуи и фразы: «Не волнуйтесь. Это недоразумение. Через пару дней вернусь. Я ни в чем не виноват...»
А потом страшная пустота... Депрессия... Хождение мамы к тюрьме, стояние в очередях. Наконец, одна-един-
ственная передача самых необходимых бытовых вещей и перевод по почте 50 рублей.
И сохраненный на всю жизнь — крохотный клочок бумаги со словами благодарности и последнего привета отца.
Вспоминаю, как приходила в дом группа человек из восьми-десяти рабочих. Они очень хорошо отзывались об отце и предлагали написать коллективное письмо в его защиту. Только мама, к тому времени уже видевшая у тюрьмы тысячные очереди, отговорила их писать, боясь что и их постигнет та же участь.
В эти дни мы могли еще раз убедиться, каким добрым, отзывчивым и щедрым был отец, потому что ежедневно приходили в дом рабочие и приносили взятые в долг у отца деньги: 50—100—200 рублей. А, может быть, это была своеобразная помощь оставшейся без кормильца семье? Не знаю.
Квартиру необходимо было освободить в течение десяти дней. Куда деться, где жить? Обсудив все, решили возвратиться в Ирбит. В Ирбите приютила нас семья дяди, папиного брата, оставшегося на заводе работать вместо него. Но, оказалось, это ненадолго. Через два месяца, 23 февраля 1938 года, мне снова пришлось пережить весь ужас ареста, обыска и конфискаций ценностей при аресте дяди — Генриха Германовича Гронвальда. Господи, да как же это страшно! Каким тяжким грузом до сих пор лежит эта жизненная трагедия на душе! И никогда не забывается, не отпускает...
Перенесу читателя на многие годы вперед. Сколько раз писала я в НКВД, спрашивала о судьбе отца! Наконец, перед войной получен ответ: «Сослан в дальние лагеря на десять лет без права переписки» (тогда мы еще не могли знать, что означали эти страшные слова). Двадцать лет не было дня, чтобы я не думала об отце, не считала годы, не ждала встречи с ним! И только в 1958 году, когда получила по моему запросу справку о полной реабилитации и свидетельство о смерти, где черным по белому значится: «Умер 23 декабря 1943 года от рака печени»,— я перестала надеяться и ждать, хоть и не верила ни одному слову «свидетельства»: ни дате, ни диагнозу, ни месту смерти.
В ноябре 1989 года я снова запросила УКГБ о судьбе отца. Ответ поступил из пермского УКГБ в Тагильское, где мне вежливо сообщили, что отец мой, Гронвальд Павел Германович, рождения 1893 года, арестованный 23.12.1937 года в Перми, приговорен 15.01.1938 года
к высшей мере наказания, и 31.01.1938 года приговор приведен в исполнение. Обвинялся в шпионаже в пользу Германии, реабилитирован за неимением состава преступления. За давностью лет, прошедших с тех пор, и отсутствием документов мне не могут сообщить ни города, ни места, где он похоронен.
Я думаю, что расстрелян он в Перми. Только как найти ту землю, на которую мне так хочется положить цветы и поставить зажженную свечу?
Весь 1938 год я была тяжело больна. Ничего не могла делать, не могла говорить, только плакала, плакала. Об учебе не могло быть речи. В девятом классе, как и все ребята, подала заявление с просьбой принять меня в комсомол. Через пару дней вызвала меня к себе в кабинет директор школы и попросила забрать заявление. Она очень мягко, боясь причинить мне боль, объяснила, что школьная ячейка меня примет, а райком комсомола не утвердит. Разве могут быть комсомольцами дети «врагов народа?» Так и не была я никогда членом ВЛКСМ.
В Ирбитском детском доме жили дети многих-«врагов народа», собранные туда со всех концов России-матушки. Говорили, что дочь Тухачевского одно время училась в нашей школе, только под другой фамилией.
В нашем классе были две девочки — Нина Шестова и Вера Зорина, у одной из них отец до ареста был командующим Московским военным округом. Мамы их тоже арестованы или сосланы в тьмутаракань. Многие никогда больше с ними не встретились.
Очень благодарна я учителям, директору, ребятам нашей школы: они никогда не напоминали нам, Детям, что мы изгои, отверженные, «не такие», как все.
Окончив десятилетку в 1940 году, я подала заявление в Уральский политехнический институт на металлургический факультет. Конкурс был большой — тринадцать человек на одно место. Я выдержала его и была зачислена на первый курс. Проучилась год. Началась война. Я снова заболела. Пришлось взять академический отпуск.
Осенью 1942 года многие, жители Ирбита немецкой национальности получили повестки из военкомата, в которых было сказано, что нас мобилизуют на время войны на работу в угольную промышленность. Я, мама, ее сестра, моя тетя, тоже получили такие повестки. В военкомате нам объявили, что на сборы дается три дня, с собой можно взять только самое необходимое, что можно уместить в рюкзаке, и ничего больше...
12 ноября в снежный, холодный день всех нас погрузили в товарный вагон с нарами в два этажа. «Женщины — налево, мужчины — направо» с «буржуйкой» посередине» на станциях — не выходить, дверь — не открывать. Поезд охраняет конвой. По пути следования в состав добавляются все новые и новые вагоны с мобилизованными.
Женщин много, на нарах лежат плотно друг к другу, только на боку. Поворачиваться на другой бок можно только всем вместе. Ночью холод, днем «буржуйка» раскалена докрасна, духота от дыма махорки, которую беспрерывно курят мужчины. Ноги и спины, как во льду.
Целую неделю везли нас из Ирбита в Богословск (г. Карпинск). Прибыли 18 ноября 1942 года. Глубокий снег, мороз минус 30 градусов. Выстроили — и под конвоем в каркасно-засыпные бараки. Шестнадцать бараков, в каждом двадцать пять комнат, комната 14—16 квадратных метров, в комнате нары в три этажа на восемнадцать человек. Нары заполняют весь объем комнаты. Только узкий проход к одинарному окну, покрытому толстым слоем инея. От окна несет полярным холодом. Тепло только у самой плиты.
На нарах матрацы и подушки, набитые сырыми стружками, которые мы долго высушивали теплом собственных тел. Тонкие одеяла...
Сколько из нас тогда слегло в больницу с воспалением легких?
Через неделю, выходя утром на работу, увидели, что наши бараки обнесены колючей проволокой, у ворот проходная будка, по углам четыре вышки с вооруженными охранниками — «попками».
Вот так более семи тысяч советских немцев, ничем не запятнавших своей чести, мобилизованных на работу в угольной промышленности, превратились за одну ночь в заключенных, «зонцев», лишенных всех гражданских прав, свободы, человеческого достоинства, общения с родными.
Среди нас были люди самых разных возрастов — от 14 до 65 лет, были женщины с малыми детьми и немолодые (моей маме был 51 год). Многие мужчины были по приказу Сталина демобилизованы с фронта, с орденами, медалями, ученые из Ленинграда, Москвы, врачи, немецкие коммунисты-интернационалисты, много пожилых, казавшихся нам, молодым, стариками.
Всех нас угнетала обстановка, постоянные окрики
охранников, гауптвахта, издевательства начальства. Начальник зоны Петраков — злой, тупой, циничный. Ему доставляло удовольствие видеть нас униженными, духовно растоптанными. Люди очень тяжело переживали разлуку с близкими, с семьями. Мне кажется, что главное изуверство всей системы «зон» как раз и состояло в том, чтобы ни в коем случае не поселить вместе, в одной зоне мужа и жену, мать и детей и т. п.
Все мы должны были работать только на самых тяжелых работах, какими бы болезнями ни страдали. Никаких «поблажек», никаких медкомиссий, никаких бюллетеней нам не полагалось! А ведь среди нас было столько сердечников, язвенников, ревматиков... Все без исключения — только на «прямые» работы! Вскрыша угольных разрезов, ручная добыча угля, расштыбовка (очистка моторов транспортерных лент от угольной крошки), выборка породы с транспортерных лент... Работа тяжелая на открытом месте, а температура в ту зиму нередко опускалась до 50—53 градусов холода.
Но ни тяжелая работа (всем тяжело было в то страшное время и на фронте, и в тылу), ни дальняя ходьба до разрезов — пять-восемь километров в один конец, ни 12—14-часовой рабочий день на морозе, ни безобразное питание (в столовых нас обкрадывали без зазрения совести, на руки продукты по карточкам не выдавали) — ничто так не угнетало, как отсутствие чувства единения, братства со всеми советскими людьми, с Родиной. Мы были одни, каждый наедине с собой...
Мы знал» о блокадном Ленинграде, знали, что блокадникам сочувствует и живет с ними одними заботами, одной болью вся страна, что за ними напряженно следит Большая Земля, о них помнят, их любят... Блокадники, даже тогда, когда норма уменьшилась до 125 граммов хлеба в день, работали, хотели выжить, боролись за жизнь. А в зоне при сравнительно больших нормах питания жить не хотели! Нехотели! Оклеветанные, измученные недоверием, несли на себе клеймо «фрицев», «фашистов», «врагов». Хотели — сужу по себе — забиться в угол, спрятаться, умереть...
Как смотрели на нас богословцы! Страшно вспомнить тяжелые, ненавидящие взгляды местных жителей. Как буравы, они сверлили наши сердца. В нас они видели убийц своих мужей, сыновей, погибших на фронте. Ведь мы же не были с ними рядом, хотя бок о бок работали вместе. Мы были там, за колючей проволокой, в нас стре-
ляли без предупреждения охранники, если мы неосторожно подходили к нейтральной полосе (на моих глазах умерла смертельно раненная охранником женщина, мать троих малолетних детей, оставшихся в Серове). Мы были враги! Рабочий скот, который имел право только работать и умирать.
Ведь до осени 1988 года никто не хотел сказать правды о нас, целом народе численностью более двух миллионов человек, репрессированном и развеянном по всему Советскому Союзу! Как же нам все эти годы нужна была Правда! Работали-то мы там, в зоне, не за страх (хотя и страху натерпелись досыта), не за деньги, а за совесть.
"Мы знали, что уголь Богословека ждут Уралвагонзавод Нижнего Тагила, Базстрой Краснотурьинска, тракторный Челябинска и многие другие заводы и предприятия страны. Сознание своей необходимости многим из нас, и мне в том числе, помогло выжить и остаться людьми. Мне довелось вручную, кайлом и лопатой добывать уголь, а потом на носилках таскать его к транспортерной ленте; была я и выборщицей породы, и расштыбовщицей, и мотористкой, и счетоводом-расчетчиком II разряда в бухгалтерии... Перевод в бухгалтерию— избавление от непосильной работы, но ведь это и сокращение продуктов питания больше чем вдвое. Не выдержал организм. Заболела какой-то странной болезнью, протекавшей по типу тропической лихорадки: вечером температура 40—40,5, а утром — 35 градусов. Упадок сил. Едва ходила, больше лежала.
Жили мы с мамой в ту пору в камере хранения, маленькой комнатушке, заполненной вещами жителей барака. В жилых комнатах держать ничего не разрешалось. Мама отвечала за сохранность этого нехитрого имущества.
Однажды, постучав в дверь, в комнату вошел молодой высокий худощавый, почти незнакомый человек, извинился за неожиданный визит, представился — Михаил Дистергефт. Он, узнав о моей болезни, решил спросить, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь. Я скромно ответила, что мне ничего не нужно.
— Может быть, нужны книги?
Я просияла. Книг не видела уже два года! В то время Михаил работал художником в клубе угольщиков и имел постоянный пропуск на вход и выход в зону, поэтому мог пользоваться услугами богословской библиотеки. Теперь он стал частым гостем нашего жилища, каждый раз
принося новую книгу. Часто приходил с домрой. Музыка, книги... разве можно было мечтать об этом? Как я радовалась его приходу! Скоро мы стали друзьями.
После болезни дали справку о необходимости предоставления мне работы, не связанной с ходьбой. Вот тогда перешла на работу калькулятором в больницу «зоны».
Закрываю глаза и, как кадры кинохроники, проходят эпизоды, связанные с работой в больнице. Аскетические белые больничные палаты, заполненные койками с дистрофиками, задыхающимися астматиками и сердечниками, туберкулезными мальчиками первой палаты — все они обречены. Доктор, наш мудрый, интеллигентный кандидат медицинских наук москвич Отто Эдуардович Бауэр, ничем не может им помочь: нет лекарств и самое главное — сколько-нибудь нормального питания... Доктор очень хорошо относится ко мне, как к дочери (у него в Москве жена русская и дочь моего возраста), учит меня быть аккуратной, систематичной в работе, по-отечески журит за ошибки, но совершенно непреклонно требует, чтобы я по утрам раздавала больным юношам из туберкулезной палаты желтые витаминные шарики — единственное лекарство.
Как было тяжело видеть их прозрачные лица, хотелось кричать и плакать от жалости, зная, что завтра умрет вот тот, что лежит под окном справа, а через два-три дня — этот блондин с огромными глазами... Но я сжимала руки так, что почти впивались в ладони ногти, и шла к ним с шутками и улыбкой, чтобы хоть как-то скрасить их последние минуты. Персонал больницы — врачи, сестры, няни — старались изо всех сил, делали что могли для спасения погибающих, но они все-таки умирали, умирали, умирали...
За больницей, у забора, был дощатый сарай - морг, который в течение дня наполнялся умершими. Ночью грузовая машина увозила их на богословское кладбище, где «груз» сваливали в огромные ямы — братские могилы. Трупы присыпали снегом, а потом заполненные почти доверху ямы засыпали землей и ровняли. Возможно, и ставили какие-то колья с обозначением количества погребенных и времени захоронения, но, думаю, вряд ли они сохранились. Кто знает имена этих тружеников, отдавших жизни за общую победу над фашизмом? «Никто не забыт, ничто не забыто?»
Однажды, уже в 60-х годах, мы с мужем навестили
Карпинск. Решили заодно восстановить не внесенные в трудовые книжки записи о работе на угольных разрезах. Но куда бы мы ни обращались, всюду нам отвечали, что документы о нашей работе не сохранились. И только один сотрудник горисполкома, старый наш знакомый, по секрету поведал нам, что документами зоны в 50-х годах три дня топили городскую баню...
Мама с самого начала была назначена старшей техничкой барака, в котором жило около 450 человек. Она отвечала за постельное белье, должна была ежедневно пересчитывать все, отдавать в стирку и т. д. Короче говоря, была материально ответственна. Возможности уследить за всем просто не было. Люди были в постоянном движении: одних переводили на другую работу, а значит и в другой барак, кого-то клали в больницу, кто-то умирал... Их простыни, полотенца оставшиеся сейчас же пускали на портянки...
Мама и сама долго лежала в больнице, перенесла брюшной тиф и пеллагру. После больницы ее «комиссовали», она могла уехать из Карпинска, но ревизия обнаружила недостачу белья в бараке на три тысячи рублей. Трест «Богословуголь» предъявил ей иск на тридцать тысяч рублей (взыскание в десятикратном размере). Где взять такие деньги? Значит — тюрьма, минимум три года. Больная мама не выдержала бы и трех месяцев.
Пришлось идти с заявлением к заместителю управляющего трестом т. Нагорному с просьбой разрешить возместить недостачу в три тысячи. Но он был неумолим. Как я просила его! В конце концов, рыдая, я опустилась перед ним на колени и уговаривала пощадить больную несчастную мать... Наконец каменное сердце дрогнуло. Царственным жестом он (не поднял, нет!) приказал подняться и, глядя на меня с надменным презрением, подписал заявление.
Как мне было стыдно и унизительно сознавать свое ничтожество и абсолютное бесправие! И все-таки я благодарила этого человека за спасение матери. Всю дорогу до зоны слезы заливали глаза и я почти ничего не видела, шла, натыкаясь на заборы и столбы.
Еще в 1940 году нам кое-что возвратили из конфискованного во время ареста отца. Эти вещи сохранила нам добрая Е. И. Артамонова, переехавшая в Нижний Тагил из Ирбита. Мама уехала к брату в Нижний Тагил. Она получила наши вещи и отнесла в ювелирный мага-
зин золотую цепочку от папиных часов. Ее оценили в три тысячи рублей. Она немедленно переслала деньги в Карпинск, и я рассчиталась с долгом. Мама рассказала потом, что через два дня после сдачи цепочки видела ее на витрине с продажной ценой девять тысяч.
Дружба моя с Мишей Дистертефтом перешла в глубокую привязанность и любовь. 30 сентября 1944 года мы поженились. Брак наш был зарегистрирован в Карпинском ЗАГСе по моему паспорту, который выдали мне в штабе зоны для регистрации, и справке, заменяющей паспорт у Михаила. После регистрации получили брачное свидетельство на красивом довоенном бланке.
Торжественно зона отметила победу 9 мая 1945 года. Все обнимались, поздравляли друг друга с окончанием долгой и тяжелой войны. Думалось, что с окончанием войны и наше положение будет другим, «и на нашей улице будет праздник». Ведь все мы, советские немцы, трудились из последних сил, «...приближая День победы, как могли...»
Мы с мужем ожидали ребенка, и нам в виде исключения разрешили жить на частной квартире. Однако зона до осени 1947 года, до дня выборов в Верховный Совет, сидела за проволокой без паспортов.
13 сентября 1945 года у нас родился сын, назвали мы его Игорем. Радость же наша вскоре была омрачена. Когда счастливый отец пошел регистрировать малыша, он не только не получил свидетельства о рождении ребенка, а на его глазах регистратор разорвала в мелкие клочья наше свидетельство о браке, объявив, что мы зарегистрированы незаконно и что ребенка она может записать только на девичью фамилию матери и отчество у Игоря будет не Михайлович, а по имени деда — Павлович.
Нужно было долго и нудно писать в разные инстанции, и наконец, набравшись сил и смелости, обратиться к самому высокому начальству — в НКВД, где я, доведенная до отчаяния, вела себя не только смело, но, кажется, даже агрессивно, рассмешила мрачного начальника, и он в резолюции написал: «Выдать дубликат брачного свидетельства, ребенка зарегистрировать».
Оказывается, все так просто!
Только в 1947 году (повторюсь) перед первыми послевоенными выборами была ликвидирована «зона», то есть убраны колючая проволока и охрана, а также выданы людям немецкой национальности паспорта.
Кажется, можно было вздохнуть полегче, но не тут-то было.
В 1948 году, когда нашему сынишке исполнилось три года, всех нас собрали в большую столовую первой зоны, находившуюся в одном из бараков, и зачитали правительственный указ, подписанный Шверником, по которому мы объявлялись на вечные времена спецпоселенцами, и любой самовольный отъезд (даже за грибами за три километра) будет расцениваться как побег и повлечет за собой осуждение на двадцать лет каторжных работ!
Впервые тогда мы узнали о существовании в Советском Союзе каторжных работ. И это было для всех нас катастрофой. Не осталось никаких надежд...
По-разному сложились судьбы людей, наших товарищей по зоне, но все мы еще долгие-долгие годы, вплоть до 1956, считались спецпоселенцами и дважды в месяц ходили на унизительную отметку в спецкомендатуру, где грубый невежественный комендант, говоривший всем подряд «ты», любого из нас мог безнаказанно обидеть и унизить.
Только в ноябре.,1989 года Верховным Советом СССР была принята «Декларация о реабилитации народов, незаконно репрессированных во время Великой Отечественной войны». До этого времени мы с мужем, как и два миллиона советских немцев, не чувствовали себя полноправными гражданами нашей страны. Как дамоклов меч висело над нами сталинское проклятие.
Однажды в 1949 году прихожу на отметку, комендант, тупой и жестокий Швецов, посмотрев паспорт, перечеркнул его жирной косой чертой и написал на нем: «Сменить паспорт. Национальность — немка». А надо сказать, что в 1939 году, когда получала первый паспорт, в графе бланка «национальность» я написала «русская», каковой себя считала с детства, потому что в доме была только русская речь, ни обычаев, ни нравов, кроме русских, не знала, училась в русской школе, читала только русские книги.
Вышла из комендатуры потрясенная, тем более, что пережив все то, что выпало на нашу долю, я не хотела того же своему маленькому сыну.
Что делать?
Послушав добрый совет своей знакомой, «потеряла» паспорт. Уплатив штраф за «утерю», получила новый паспорт с русской национальностью.
И еще раз подобный случай произошел в 1954 году в Тагиле. В спецкомендатуре за Горбатым мостом службист опять предложил мне сменить национальность в паспорте. Но я, оставив паспорт в комендатуре, не брала его, говорила, что он мне не нужен. Если необходимо сменить — смените сами. Так и лежал в столе у коменданта мой паспорт, наверное, год. Надоел ему, и он мне его возвратил.
Весной 1951 года по вызову брата Георгия Павловича Гронвальда (тоже спецпоселенца, работавшего в то время на НТМЗ) и по разрешению, испрошенному нами в областном НКВД, мы переехали на поселение в Нижний Тагил. Делался этот переезд в первую очередь для того, чтобы муж получил возможность закончить художественное образование, начатое в Ленинграде. В ту весну он держал экстерном экзамен на пятый курс Уральского художественно-промышленного училища. Выдержав, был зачислен, а весной 1952 года с отличием закончил его. Я долго не могла найти работу, отказывали везде, как только узнавали, что я спецпоселенка.
Так дожили до глубокой осени. В семье четверо. В магазинах разнообразие продуктов: мясо любое, колбаса, сосиски, даже икра, а нам едва на хлеб и картошку хватало...
И, наконец, наш новый друг искусствовед Евгений Леонтьевич Кронман, человек тоже с очень сложной, изломанной судьбой, рекомендовал меня. на работу в Государственный музей изобразительных искусств пока на должность билетного кассира, так как других вакансий не было. Через полгода я уже работала экскурсоводом, а с 1954 года — главным хранителем. Последние шесть лет перед пенсией была директором музея.
Постоянное общение с моим другом и наставником Евгением Леонтьевичем, курс его лекций по истории и теории изобразительного искусства в объеме художественного училища, который мне удалось прослушать в самые первые годы работы в музее, курсы главных хранителей, оконченные в 1957 году при Государственных центральных художественно-реставрационных мастерских, частые командировки и стажировки в Третьяковской галерее, в Государственном Русском музее, стажи-рование в ГЦХРМ по реставрации станковой живописи и постоянное стремление к самосовершенствованию дали мне знания и моральное право заниматься любимым делом, занимать эти должности в музее. Я очень любила
свою работу и, как мне кажется, сделала немало добрых дел в музее.
Моя работа отмечена многочисленными грамотами, дипломами, подарками, я награждена знаком «Отличный работник Министерства культуры СССР», «Ветеран труда», знаком «Отличник культурного шефства над Вооруженными силами СССР».
В феврале 1980 года я ушла на пенсию. Некоторое время не работала. Пока внуки были малы, жизнь казалась заполненной заботами о них. Но... стоило им подрасти, и жизнь лишилась смысла...
Я приняла предложение музыкальной школы № 1 наладить работу школьной библиотеки. И вот уже семь лет занимаюсь этим делом.
Активная жизнь, которую по мере сил стараюсь сохранить, не оставляет равнодушной к деятельности общества «Мемориал». Принимаю участие в создании «Альбома памяти», посвященного невинно репрессированным и погибшим в сталинских лагерях тагильчанам и родственникам ныне живущих в городе. Работа над «Альбомом» и эти «Воспоминания» воскресили в памяти пережитое и как-то осветили, словно лучом, самое больное. Вдруг поняла, что с 1937 до конца 1989 года я, вернее, мы с мужем никогда не чувствовали себя полноправными гражданами нашей страны. Как дамоклов меч висело над нами сталинское проклятие — несправедливые репрессии сначала наших отцов, потом всего немецкого народа, насчитывающего более двух миллионов человек.