Жизнь и судьба моя
Жизнь и судьба моя
Предисловие
Все люди рождаются
свободными и равными
в своем достоинстве и правах.
Они наделены разумом и совестью
и должны поступать
в отношении друг друга в духе братства.
Статья I Всеобщей Декларации прав человека¹
Предисловие
Решил оставить воспоминания о прожитой жизни, пока еще ясен ум и зрелы мысли, пока старость и болезни не подточили сил и яркости воспоминаний. С годами это может оказаться не под силу, да и восприятие мира может приобрести иную направленность.
Рад, что успел застать времена перестройки всей системы жизни нашего общества. Благодарен судьбе за то, что имел возможность общения с замечательными представителями родного народа, такими интереснейшими личностями, как Г.П.Башарин, Н.Е.Мординов-Амма Аччыгыйа, В.М.Новиков-Кюннюк Урастыров, В.А.Протодьяконов-Кулантай, Семен Петрович и Софрон Петрович Даниловы, М.С.Иванов-Багдарын Сюлбэ, В.Н.Иванов, Е.Е.Алексеев и другие, быть их соратником в упорной борьбе за честь и достоинство родного народа и разделять их устремления. Рад, что не остался в стороне от многолетних стоических усилий этих мужественных людей вернуть родному народу интеллектуальное богатство, культурное наследие, накопленное в течение веков.
Судьбе также было угодно, чтобы я заглянул в обратную сторону "социализма с человеческим лицом", так искусно скрываемую от народа; многим так и не удалось разглядеть ее до сего дня.
Великий Достоевский, пребывавший "в тех самых краях" ровно за 100 лет до нас, узников ГУЛАГа (тогда ему было всего 33 года), оставил после себя такие слова: "Сколько я вынес из каторги народных типов, характеров... Вообще, время для меня не потеряно. Если я не узнал Россию, так народ русский — хорошо, как, может быть, немногие знают его".
¹ В дальнейшем ссылка на документ опускается.
Мне тоже довелось видеть в тюрьме разных людей, наблюдать, кто и как ведет себя, каким становится в экстремальных условиях.
Эти два знаменательных момента моей жизни неразрывно связаны между собой: если б я не оказался замешанным в "деле Башарина", тюрьма обошла бы стороной...
Хоть и известно всему миру давно, что Якутия наша во все времена была краем лагерей, тюрем и ссылок — одним сплошным ГУЛАГом, нам, якутянам, было строжайше запрещено рассказывать об этом, тем более — писать о теневых сторонах прожитой жизни. Давно уже увидели свет книги выдающихся писателей великих народов А.Солженицына, Е.Гинзбург, Д.Панина, А.Жигулина. А мы только-только ознакомились с письмом М.Ф.Корнилова — одного из троих якутян, сумевших вырваться с Соловков в Финляндию, первым из якутов осмелившегося открыто написать об этом...
Все происходящее на свете имеет свою причину, а каждое событие — логический итог. Если тянуть прогонную жердь, в конце концов вытащишь и сам невод из воды. Вот и я решил попытаться осмыслить свою жизнь, большая часть которой уже прожита, под углом лет, проведенных в заключении, попытаться разобраться, что, как и из-за чего начиналось, почему так получилось.
Пусть эта книга хоть как-то поможет моему народу понять до конца запутанные, порой такие непонятные, противоречивые перипетии великих перемен, придаст ему силы выдержать все невзгоды.
Будьте благополучны, мой край и мой народ!
“Дело башарина”
Непрочитанный роман
Каждый человек имеет право
на жизнь, на свободу
и на личную неприкосновенность.
Статья 3
Непрочитанный роман
10 апреля 1952 года в Якутске было по-весеннему тепло и ветрено. Я давно уже ходил на улице в сапогах.
После того, как увели Мишу Иванова, в 29-й комнате четвертого корпуса нас осталось трое. Дима Троев решил после лекций отоспаться, а уж потом только пойти в библиотеку. Гоши Никифорова еще не было. Я не привык спать днем. Сидел, читал в переводе на русский роман Амма Аччыгыйа "Весенняя пора", который только что появился в продаже. Читал и прислушивался: не слышны ли в коридоре шаги Ели Слепцовой. Ведь я договорился с ней, студенткой отделения русского языка, сходить навестить знакомых в "Красном Октябре"¹.
Перевод оказался удачным, и чтение в тишине захватило меня. Перед моими глазами стояла сцена появления русского фельдшера в юрте больного-якута:
"Только успели подмести юрту и уложить вымытого Егордана на прежнее место, как появился фельдшер с деревянным чемоданчиком в руке.
— Ну, где твоя болезнь? Давай его сюда! — весело сказал он на ломаном якутском языке, подходя к больному..."
Неожиданно распахнулась дверь, вошел незнакомый русский в длинном черном пальто, туго обхватившем широкие плечи при погонах. Вошел, как будто в пустую ком-
¹ Противотуберкулезный диспансер.
нату: даже не поздоровавшись, начал расхаживать взад-вперед, чеканя шаг. Дима тут же проснулся, молча сел. С испуганным взглядом, с побледневшим лицом. Видимо, страх вселился в наши сердца в тот самый день, когда взяли Мишу Иванова, и в каждом свил свое гнездо. Незнакомец все так же расхаживал по комнате. Напряженное молчание затянулось.
— Кто вы такой? Что вам нужно? — спросил я непрошеного гостя.
Тот встал передо мной, как бы всадив ноги в пол, и сунул мне в лицо свой кулак с зажатой в нем бумагой.
— Тебя!
"Ордер на арест и обыск Яковлева Василия Степановича" — промелькнуло перед глазами. Сердце заходило в груди и замерло. Лицо обдало жаром. Романтический образ русского фельдшера, входящего в якутскую юрту, моментально растаял в моем сознании, хотя я по-прежнему держал в руках раскрытую книгу. Я видел перед собой железную руку неумолимой действительности.
— Нет, это не мне: мое отчество — Семенович, — я не узнавал свой голос, осевший со страху.
— С тобой же учился Иванов?
— Со мной...
— Значит — тебе. А отчество мы исправим!
Тут же (и также без стука) возник еще один "гость" в таком же длинном гражданском пальто, надетом поверх военного кителя. Начался обыск.
Я было успокоился. Как-то не верилось, что это происходит на самом деле. Казалось: стоит стряхнуть пелену с глаз, и работники МГБ, бесцеремонно роющиеся в моих вещах и книгах, исчезнут. Только окаменевшее бледное лицо Димы Троева говорило о нешуточности моего положения.
Много ли вещей могло быть у тогдашнего студента? В тяжелом фанерном чемодане — подарке моего зятя, кочегара Семена, — бережно хранились новые ботинки, новая тенниска и сшитые сестрой Еленой коверкотовые брюки. Это про них сестра моя однажды шепнула мне на ухо: "Вот,
братец, храню тебе подарок к окончанию учебы". А ботинки и голубую тенниску я купил на заработанные деньги. Как ждал я первомайских праздников, чтобы, впервые одевшись во все новенькое, отправиться на танцы, где будет столько девушек!.. Эмгебешники небрежно покопались в чемодане, зато тщательно порылись в книгах. На обыск ушло много времени. Кто-то постучался, но дверь не открыли. Наверное, это была Еля. А может, Гоша. Закончив обыск, двое в гражданском повели меня вниз по лестнице. На улице нас ждал "газик".
Уже потом я узнал, что в тот же день арестовали молодого писателя Афанасия Федорова.
Вот так начались события, которые круто изменили жизнь мою, переломили ее на две части — до ареста и после. Арест ошеломил меня, наивного сельского парня, не знающего еще, почем фунт лиха, зато преуспевающего в чтении книг. Атмосфера недоверия и отчуждения, неведомо как возникшая и явственно ощущаемая повсюду в то время, и арест Миши Иванова должны были бы насторожить меня, если бы я задумался над происходящим, уловил витающую в воздухе тревогу, проанализировал услышанное и увиденное. С Мишей мы вместе учились четыре года, жили в одной общежитской комнате, ели из одного котла, с одного стола, в складчину. На семинарах, да и в спорах, частенько разгоравшихся в нашей комнате, мы сходились с ним во взглядах и мнениях. Два месяца он уже находился под следствием, а я и не думал, что последует цепная реакция.
Кружок
Кружок
Георгий Прокопьевич Башарин — один из талантливейших ученых-самородков. А ведь начинал с ликбеза! В 1951 году, в возрасте 39 лет, защитил докторскую диссертацию, вернулся в Якутск, стал преподавать в нашем пединституте. Талант не является гарантией бескорыстного служения людям. В научной среде, к сожалению, немало тех, для которых важнее собственное благополучие и громкое имя. Башарин посвятил себя решению основного в то время вопроса — якутской культуре. Благодаря его настойчивости и упорству, в 1944 году были реабилитированы вычеркнутые из истории имена классиков якутской литературы: Алексея Елисеевича Кулаковского, Анемподиста Ивановича Софронова, Николая Денисовича Неустроева.
За книгу "Три якутских реалиста-просветителя" Башарин удостоен степени кандидата исторических наук. Докторская степень присвоена ему за фундаментальный труд "История аграрных отношений в Якутии".
С первых дней своего появления в пединституте Георгий Прокопьевич привлек нас, студентов, к научным занятиям. Именно он ввел в программу систематический курс по истории Якутии, создал исторический кружок. В то время историю Якутии только начинали изучать, и он мечтал подготовить молодые научные кадры.
В 1950-51 учебном году в кружке нас было 19. Каждый занимался по своей теме. Мы собирали материалы в библиотеках, архивах. Писали рефераты. Вот список некоторых из них, по одним названиям которых можно судить о направленности наших занятий и о том, что более всего интересовало якутское студенчество в начале пятидесятых:
"Образование русского централизованного государства" — Семенов А.В.
"Присоединение Якутии к России в XVII в." — Яковлев В.С.
"Знаменитые русские землепроходцы в Якутии в XVII в." — Сыроватский А.Д.
"Исследователи в XVII—XVIII вв. о происхождении якутского народа" — Софронеев П.С.
"Сторонники феодальной теории" — Иванов М.С.
"Аграрные отношения в трудах дореволюционных исследователей" — Габышев К.Е., Прокопьев В.М.
"История добровольного вхождения Якутии в состав РСФСР и СССР" — Лукин Г.И.
"История Якутского государственного пединститута" — Васильев А.Ф.
"Великая дружба русского и якутского народов" — Троев Д.Г.
Обсуждения рефератов проходили очень остро, в открытую. Каждый принципиально отстаивал свою точку зрения. Из нашего кружка пятеро позже стали учеными. В общей сложности башаринский кружок дал республике более тридцати ученых и явился настоящей исторической школой.
Постановление бюро обкома
Постановление бюро обкома
10 декабря 1951 года в "Правде" была опубликована статья "За правдивое освещение истории якутской литературы" за подписями А.Суркова, Л.Климовича и тогдашнего первого секретаря Якутского обкома партии С.Борисова. Какая борьба предшествовала появлению этой статьи в центральной печати, нам, студентам, не было ведомо. За статьей последовали друг за другом IV пленум обкома ВКП(б), совещание партийного актива города, постановление обкома. Развернулась шумная пропагандистская кампания. По всем трудовым коллективам прокатились собрания по претворению в жизнь недоброго постановления. С бичеванием недостатков в идеологической работе, с изобличением "буржуазных националистов". Главный удар был направлен, разумеется, против нашего учителя и его книги "Три якутских реалиста-просветителя". Подверглись критике и гонениям первые крупные якутские ученые — А.Е.Мординов, И.М.Романов, В.Н.Чемезов, Ф.Г.Софронов, И.В.Пухов, видные партийные работники — И.Е.Винокуров, П.И.Корякин, И.И.Михайлов, а также многие писатели — сторонники Башарина. Кто же эти гонители и обличители? Не могу вспомнить, чтобы кто-то из них хоть что-нибудь сделал для своего народа, для якутской культуры...
Комсомольские собрания везде и всюду проходили по единому сценарию. Все камни сыпались в один огород — "буржуазных националистов" Кулаковского, Софронова,
Неустроева и их защитника Башарина — автора "вредной книги". Вопросы "почему?" и "за что?" с ходу встречались в штыки. И все-таки молодежь внутренне сопротивлялась.
Вот что мне поведал Афоня Федоров. Перед арестом он работал в книжном издательстве. Там же, где и Н.П.Канаев — один из критиков нашего учителя. Читая доклад в научной библиотеке им.Пушкина, Канаев критиковал Башарина. Докладчика окружили студенты и засыпали вопросами. Какая-то девушка, сжав кулачки, требовала немедленного ответа: "Если якутскую литературу основали не Кулаковский, Софронов и Неустроев, то кто? Скажите, кто?" После собрания Канаев задумчиво произнес: "Интересно, кто же эта девушка и где учится она?" Наверное, хотел сообщить органам.
А собрание в актовом зале пединститута я помню так, как будто это было вчера. С краткой речью о постановлении бюро обкома выступил завуч Петр Матвеевич Корнилов. На многочисленные вопросы отвечал односложно и довольно-таки резко. А на вопрос: "В сорок четвертом году обком принял прямо противоположное постановление об этих трех писателях. А нынешнее противоречит тому постановлению. Какому из них верить?" - Корнилов отпарировал: "Какое постановление было принято тогда, я не знаю. Я был на фронте. Лучше спросите у Василия Алексеевича Семенова".
Семенов, на фоне плохо одетых студентов выделявшийся прекрасным серым костюмом, сидел в первом ряду. Услышав последние слова, вскочил как ужаленный. И, пробормотав: "Ах, раз так...", пробился к выходу, с грохотом сбежал вниз, в учительскую. Вскоре Семенов вернулся в зал с туго набитым портфелем. Ухмылялся и с важным видом ожидал, когда ему предоставят слово.
Никого из нас не удовлетворили ответы завуча и директора Степана Федотовича Попова. Только потом мы узнали, что они скрепя сердце подчинились партийной дисциплине, под сильным нажимом сверху выступили с критикой, хотя принятое постановление им пришлось не по душе. Едва замолчал Петр Матвеевич, директор объявил собрание закрытым. Тут же они покинули зал. Мы молча разошлись, а Семенов так и остался сидеть со своим портфелем. Что было в нем?
Уводят Мишу Иванова
Уводят Мишу Иванова
17 февраля состоялось общее комсомольское собрание пединститута. Как и следовало ожидать, в докладе комсомольского секретаря Е.Д.Кычкина о путях претворения в жизнь постановлений пленума были упомянуты все "грехи" и "упущения" нашего учителя. Оказалось, что книга его является учебником национализма и растлевает студентов пединститута. В итоге студент Павлов был уличен в национализме, Красина, Артемьев, Кельбас, Анициферов — в аморальных поступках, Афанасьев, Окороков, Охлопков, Гурьев, Колмаков, Тетерин, Захарова — в пьянстве.
Некоторые студенты литературного отделения указали на ошибочность взглядов Башарина и своего преподавателя С.П.Данилова. На все то же самое указал студент истфака А.Алексеев, приведя в пример Мишу Иванова, воспитанного в "башаринском" духе. А вот выдержки из записей, сделанных одним из студентов истфака во время собрания:
"17. Артемова (IV). Об ошибках Башарина. Об Иванове М.: показывает свою незрелость, аполитичность. Считает, что победа коммунизма возможна только теоретически. Неправильно относится к людям, приезжающим из центральных областей, как к бродягам. Партийная организация должна бороться с такими последствиями работы Башарина. Такой же националистический поступок совершил и Павлов.
18. Винокуров Д. Говорил о вредных последствиях пресловутой книжонки Башарина. Троев отказался написать заметку о статье газеты "Правда". Семенова и Яковлев тоже отказались".
Дальше события развивались так, что можно сказать: "Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав". Недовольным студентам-спорщикам быстро заткнули рты.
19 февраля во время третьей лекции Мишу Иванова вызвали в директорскую. Мы не придали этому значения: мало ли какое поручение могла дать администрация активному студенту, к тому же члену партии. Может, направили куда. Но придя к себе в общежитие после занятий, мы застали совершенно незнакомых людей, вовсю хозяйничающих в нашей комнате. Миша был усажен на стул посредине комнаты. А люди рылись в его книгах. Войдя в комнату, мы уже не могли выйти из нее во время обыска. Металлические голоса, приказной тон. Суровые лица. Ни один нерв не дрогнет. Такие люди. А какими же быть им, выполняющим столь важную миссию, обезвреживающим
врага! Окончив обыск, они покидали в пустую матрацовку все Мишины книги, утрамбовали их ногами, топча и пиная. Миша с заметной издевкой сказал:
— Вы поосторожнее пинайте: как-никак там Маркс и Энгельс.
Старший в группе, человек в очках, напоминающий гестаповца из советских фильмов, грозно ответил:
— Это не горох.
Вот так, прямо на глазах, увели нашего товарища.
После ареста Миши смолкли не только споры, но и всякие разговоры на эту тему в стенах пединститута. Тайком шептались по углам. Недоумевали, что такого мог совершить Миша. Подозревали, что тут не обошлось без участия Лиды Артемовой — дочери нового прокурора республики. Все помнили, как однажды Миша схватился с ней в присутствии студентов всего курса. Лида заявила, что совсем не обязательно вставать, когда в аудиторию входит преподаватель. Миша с этим не согласился. Тогда она в сердцах бросила: "Вы тут в своей дыре ничего не знаете". Миша тоже не сдержался: "А вы не больно гордитесь тем, что кочуете, как бродяги". Лида пригрозила, что передаст отцу слова про бродяг. Тот бойко ответил: "Передавай на здоровье".
Вот что пишет о тех днях наша сокурсница Варя Федорова.
"Арестовали Мишу Иванова!" — эта весть оглушила меня. (...) Разве только Лида как-то оговорила его. Мы и раньше поговаривали, что Лида почему-то недолюбливает всех нас. Приехала она из Рязани. Смуглая, невысокая, сухонькая и жилистая, с длинными смоляными волосами и угольно черными глазами, Лида казалась старше своих лет. Постоянно просиживала с серьезнейшим видом за своей партой, наблюдала за нами, прислушивалась к разговорам, кутаясь в теплое пальто и наброшенную на плечи белую вязаную шаль. Во время перемен никогда в коридор не выходила, только изредка подходила к дверям и, опираясь на косяк, смотрела на расхаживающих по коридору студентов. Отец ее был прокурором Якутии. Но в то же время мы не могли быть уверенными, сомневались: неужели такой серьезный человек, прокурор, может арестовать любого человека, почему-то не понравившегося его дочери и оговоренного ею?"
Тучи сгущаются
Тучи сгущаются
Все мы так мечтали о светлом будущем, так тянулись к нему! Студент четвертого курса... Совсем чуть-чуть до получения диплома о высшем образовании. Без пяти минут учитель. Радость и гордость переполняли молодую грудь. Сердце билось в счастливом упоении, в такт популярной тогда песне: "Мы рождены, чтобы сказку сделать былью..." Хоть и стояли смутные, тяжелые времена, но я летал, да, летал на крыльях молодости и ощущал небывалый подъем. Наверное, легкость духа, живость лица, свет улыбки придают особенную привлекательность любому молодому человеку. И девушки были благосклонны ко мне: казалось, позови любую — и ни одна не откажется. Это окрыляло еще больше.
Теперь-то я понимаю, что арест Миши Иванова должен был насторожить в первую очередь именно меня. Нет, я все время верил, что друга забрали по какой-то ошибке, ждал: вот сейчас откроется дверь и, улыбаясь, войдет Миша со своим неизменным приветствием: "Здравствуйте, Троичев и Бахча Батыр (Кривоногий Богатырь)!" Так он дразнил наших соседей, Троева и Никифорова. А все из-за моей уверенности, что таких честных, истинно преданных советской власти, идейных людей, как Миша, невозможно опорочить. Только годы спустя я узнал, что эту же роковую ошибку совершили почти все репрессированные в период сталинщины. Подобно тому, как изуверы включают до отказа репродукторы, чтобы заглушить голоса своих жертв, на всю катушку заработали средства массовой информации. И все мы не подозревали, что творится на самом деле.
На первый взгляд, все студенты, обучающиеся по единой государственной программе, получающие одни и те же знания, напоминают какую-то однородную массу. Но стоит влиться в их ряды, сразу начинаешь понимать, насколько один студент не похож на другого. И каждый из нас со студенческой скамьи внутренне знал, что он хочет и кем он станет, хотя, быть может, и не осознавал этого в полной мере. Кто-то мечтал стать учителем, кто-то намеревался заняться наукой, а кто-то готовился к должностной карьере. Но репрессии пятьдесят второго года внесли в эти планы свои коррективы и покрыли их черной тенью. Для многих из нас личное отношение к кампании травли Башарина предопределило дальнейшую жизнь.
Как только арестовали Мишу Иванова, наш курс раз-
делился на две группы, и нас разъедало взаимное недоверие.
До этих пор мы не замечали и не задумывались, кто какой национальности. Друг для друга мы были просто Мишами, Ленями, Люсями, Гутями. Но тогдашняя пропаганда разъяснила, кто есть кто и в чем различия между нами: с одной стороны, печать и радио воспевали величие русского народа, его особую миссию, его приоритет в науке и культуре, его неоценимые заслуги перед остальными нациями, а с другой — беспощадно клеймили "буржуазный национализм" остальных народов. Так был обвинен наш учитель, так был арестован наш друг.
Арест Миши выявил и тех, кто злорадствовал, мол, наконец-то этот выскочка получил по заслугам. Мы и вовсе пали духом. А остальные кучковались, оживленно о чем-то разговаривали. Впрочем, стоило кому-то из нас подойти к той или иной кучке, так разговоры тут же прекращались и подошедшего встречала деланная улыбчивость на беззаботных лицах. Куда делась искренность и открытость? Их сменили фальшь и казенность. Видимо, это и был результат сталинского решения национального вопроса. А с трибун кричали о "дружбе народов", "движущей силе советского народа", "духе интернационализма".
Кажется, сокурсников моих по одному вызывали в МГБ, расспрашивали. Конечно же, втайне от других. Со дня на день ожидал вызова и я, но меня не вызывали. Однако и это не насторожило. Хотя мог бы догадаться, что и под меня копают. И ведь никто из числа тех, кого вызвали, и намеком не дал мне понять о происходящем. До сих пор с горечью я вспоминаю о молчаливой круговой поруке. А сам я тогда не спрашивал у них, что к чему. Думалось: зачем спрашивать, как будто я чего-то боюсь.
Только по прошествии времени мне стало понятно, что в МГБ процеживали показания вызываемых и допрашиваемых. Выбирали то, что устраивало их, и подбирали дополнительные сведения, чтобы построить обвинения. А другие показания просто-напросто не включали в дело, даже не регистрировали. Таким образом они собирали материалы одностороннего обвинения. Несомненно, среди сотен людей, окружающих тебя, всегда найдутся недоброжелатели. Нетрудно представить, какую направленность имели материалы, подготавливаемые сотрудниками МГБ.
Мой арест обосновывался следующим постановлением (которое специально привожу, чтобы читатели знали, кто приложил руку к этому темному и ложному делу).
"Утверждаю "
Министр ГБ ЯАССР
полковник Речкалов
8 апреля 1952 года
"Арест санкционирую "
И.о. прокурора Я АССР
ст.советник юстиции
Д.И. Трофимов
10 апреля 1952 года
ПОСТАНОВЛЕНИЕ
(на арест)
8 апреля 1952 года
гор. Якутск
Я, начальник отделения Министерства Государственной Безопасности ЯАССР ст. лейтенант ПАВЛОВ, рассмотрев материалы в отношении преступной деятельности Яковлева Василия Степановича, 1928 года рождения, уроженца Чурапчинского района ЯАССР, якута, гражданина СССР, из крестьян-середняков, члена ВЛКСМ, не судимого, студента IV курса исторического факультета Якутского Государственного Педагогического института, проживающего в городе Якутске, по ул. Сергеляхская, 2.
Нашел:
Яковлев В.С., разделяя и поддерживая антисоветские взгляды арестованного ИВАНОВА Михаила Спиридоновича, среди окружающих его лиц проводил антисоветскую националистическую агитацию, направленную на дискредитацию политики ВКП(б) и Советского государства...
На основании вышеизложенного
Постановил:
Яковлева Василия Степановича подвергнуть аресту и обыску.
Начальник отделения МГБ ЯАССР
ст. лейтенант Павлов (п.п.)
"Согласен "
зам. начальника отдела
МГБ Я А ССР
подполковник Рудаков
Начальник следственного
отдела МТБ Я А ССР
полковник Немлихер
Я пытаюсь представить, как бы сложилась жизнь моя, если бы не был арестован я по "делу Башарина" в 1952
году. Может, стал бы, как многие выпускники пединститута, районным руководителем среднего звена. Тогда каждый образованный человек был на виду. Нет, скорей всего, пошел бы в науку. Скажу без всякого хвастовства, в башаринском кружке мы получили прекрасную подготовку, научились ориентироваться в исторической науке, наперечет знали ученых, работающих в той или иной области, и их труды. Наверняка из числа башаринских учеников первыми учеными стали бы мы... "Тогда ты не стал бы писателем. Все, что ни делается, к лучшему", — говорит моя жена Яна.
Все оборвалось внезапно и осталось в памяти, как недочитанный когда-то роман: учеба, любовь, молодость. После 10 апреля 1952 года я на двадцать лет забросил и науку, и литературу.
В тюрьме
Следователь Филиппов
Никто не должен подвергаться пыткам
и жестоким, бесчеловечным или унижающим
его достоинство обращению и наказанию.
Статья 5
Следователь Филиппов
Конвоировали меня оперуполномоченный лейтенант Блейдер и следователь лейтенант Филиппов. Человеком, столь бесцеремонно ворвавшимся в нашу комнату и мерявшим ее шагами вдоль и поперек, был, оказывается, Блейдер. Начальник отделения МГБ Павлов, единолично вынесший постановление о моем аресте, почему-то не явился. Вообще за время следствия я ни разу не видел его.
В двухэтажном каменном здании по улице Дзержинского — одном из самых заметных и красивых в Якутске той поры — располагалось Министерство госбезопасности ЯАССР. Как только переступил я порог этого здания, начались допросы. Таков, видимо, один из методов следственной работы — ошеломить, напугать, пока арестованный не привык к своему положению. Следствие вел, в основном, лейтенант Филиппов.
Первый допрос... о моем отчестве. "Ты с рождения Семенович или когда-то менял отчество?" Ясно, что дело было сфабриковано. Следователи пытались ошибку и не-
брежность оперативных работников свалить на самого обвиняемого, представить все так, как будто это я ввел их в заблуждение, сменив отчество.
Все три тома наших — Миши Иванова, Афони Федорова и моего — дел и протоколы допросов доныне хранятся в архиве КГБ под грифами "Совершенно секретно" и "Хранить вечно" как документы чрезвычайной важности. Эти аккуратно подшитые бумаги до сих пор исполняют черный замысел их творцов — вот уже почти четыре десятилетия они чернят наши имена перед новыми поколениями. И по сей день к таким бумагам нет доступа простым смертным.
Проходит год за годом. День за днем. Давно уже нет с нами талантливого писателя Афони Федорова. Наверное, в молодости возведенная напраслина сократила его жизнь. Да и мы с Мишей Ивановым вряд ли станем долгожителями, добром не скажутся все эти гонения и аресты. А дела, сфабрикованные грязными руками сотрудников МГБ, как и репрессии тридцатых годов, останутся навеки...
Сколько же лжи, обмана, поругания чести и достоинства человеческого, издевательств, угроз, сколько неописуемых нарушений морали и законности таятся между листами этих тщательно собранных дел?! Вот я и взялся за перо, чтобы изложить правду. Пусть написанное мной послужит всепроясняющим комментарием для тех, в чьи руки попадут когда-нибудь эти дела.
На первый взгляд лейтенант Филиппов показался мне свойским парнем, ровесником, с которым при других обстоятельствах мы даже могли бы подружиться. Простым парнем, не желающим мне худа. Откуда мне, с куцым жизненным опытом, было знать, что настолько обманчива бывает внешность. То, что мягкость и спокойствие следователя на первом допросе — лишь одно из "правил игры" МГБ, я узнал только потом, прочитав уже завершенное дело. К слову сказать, оказывается, работники МГБ вели следственные дела по единой схеме, шаблонно и стереотипно: начиная с того, что на обращение "товарищ следователь" в ответ следовал мат, лексикон их сходился почти до каждого слова. Это было итогом, достижением тридцатилетней практики следственных органов карательной диктатуры, венцом Вышинского и ему подобных.
Первый допрос — точка отсчета. Никоим образом нельзя было допустить, чтобы на первом допросе я сознался и тем самым свел на нет усилия следователя. Прочитав потом протоколы допросов, я и сам поразился: оказывается,
"скрытый ярый враг", я вынужден был сознаться во всех своих "темных деяниях" только лишь благодаря верному ведению следствия, был приперт к стенке только теми неопровержимыми доказательствами, которые достались следователю ценой героических усилий. Кстати, первый допрос Филиппов вел, можно сказать, мягко и миролюбиво лишь по сравнению с последующими: "Ты обвиняешься по I части статьи 58-10 УК РСФСР, I части статьи 59-7, статье 58-11! Вину свою признаешь?" Я спросил: "О чем говорится в этих статьях, товарищ следователь?" Ведь и к концу вузовского обучения наши знания в области суда и законности никуда не годились. Следователь шокировал меня своим ответом: "(Мат). Какой я тебе товарищ?! (Мат). Гражданин, гражданин следователь! (Мат). Ты обвиняешься в антисоветских националистических действиях! Признавайся!" От неожиданности я чуть не свалился со стула. До самой последней минуты, до начала допросов, я считал себя самым красным из красных. Да и как иначе: лучший ученик школы, октябренок, пионер, комсомолец (секретарь первичной комсомольской организации педучилища), без пяти минут советский учитель. Учитель-историк! Как же мне не быть сверхкрасным, ультракрасным?! Так я воспитывался и не мог быть другим. И, конечно, я отвечаю, что не совершал никаких антисоветских националистических действий. В ответ — мат! Я обижаюсь, оскорбляюсь. Опять — мат, еще более изощренный! Грязные ругательства так и сыпятся на мою голову. Следуют угрозы. Я теряюсь. Опять ругательства, опять мат.
Отведя дух таким образом, Филиппов не спеша продолжал допрос. Время от времени вставал и, довольный собой, расхаживал по кабинету, сияя ярко начищенными сапогами. Видно было невооруженным глазом, как гордился он военной формой и деятельностью следователя — вершителя судеб людских. Потом с чувством собственного достоинства усаживался, брал ручку, пододвигал бумаги и вел допрос дальше, без конца возвращаясь к одним и тем же вопросам. Ночь длинна, торопиться некуда, и Филиппов тщательно расправлял складочки на форме, сдувал с нее каждую пылинку, отряхивал, прихорашивался.
Я же сидел посредине комнаты на табуретке, а не на стуле со спинкой, и твердил одно, поражаясь непонятливости следователя: никакой я не антисоветчик и националист.
Следователь не торопился. Ему отпущено на мой "раскол" целых два месяца. А я торопился поскорей доказать свою невиновность, ведь надо было сдавать госэкзамены.
Так что первые допросы для обоих закончились безрезультатно. Как и предусматривалось планом следствия.
Внутренняя тюрьма
Внутренняя тюрьма
Внутренние тюрьмы — не общие тюрьмы для заключенных, а как бы дополнительные, — видимо, имелись при органах МГБ в каждом городе. Якутск не был исключением из правил.
О, внутренняя тюрьма, сколько мучений и страданий доставила ты своим узникам, сколько слез видела ты, сколько жизней ты погубила!
Рассказывали мне, будто после смерти Сталина и суда над Берией эта тюрьма по требованию бывших репрессированных была сожжена, а пепелище уничтожено бульдозерами. Бог его знает. А может, просто "захиревшему" при Хрущеве хозяину внутренней тюрьмы, возглавившему всего лишь отдел Совмина, не под силу было иметь подобное учреждение? Сейчас на этом месте стоит то ли склад, то ли гараж какого-то предприятия.
Во внутренней тюрьме подвергались пыткам лучшие сыны народа, гордость Якутии -- Ойунский, Аржаков, Субурусский, Байкалов, Певзняк и многие другие. Здесь мучили их, издевались над ними такие, как Дорофеев, Беляев, Некрасов, Вилинов, Карелин, Ощепков, Андросов и им подобные. Здесь из сотен невинных выбивали "признания" в несодеянном. Нынешняя молодежь проходит мимо этого места, ни сном, ни духом не ведая о том ужасе, который царил там. Как будто здесь никогда не гуляли рукоятки пистолетов и мерзлые валенки по телам человеческим. Как будто здесь никогда с помощью "стоек", "конвейеров", оскорблений, побоев, пыток голодом, жаждой и бессонницей не стряпались ложные дела, по которым расстреливали людей.
Надо было сохранить внутреннюю тюрьму города Якутска. Превратить ее в музей. Чтобы все знали, кто и за что сидел, мучался, умирал, кто и как пытал, допрашивал, убивал. Подобное нельзя не знать, иначе оно повторится. Все покрывает пелена забвения. Словно никогда ничего и не было в помине. Нет, я не желаю бередить затянувшиеся раны на сердце, а хочу напомнить людям о тех годах, чтобы они не повторялись впредь.
Не знаю, когда была построена внутренняя тюрьма. Этого низкого незаметного здания не видно было из-за
высокого забора. Оно словно старалось как можно меньше бросаться в глаза, чтобы проходящие мимо не могли даже заподозрить, что за этими стенами творится что-то неладное. Пряталось оно в самом центре города, как страшная болезнь, исподволь разъедающая организм и таящаяся до поры до времени. Несмотря на свою наружную неказистость, внутренняя тюрьма была на редкость вместительной. Камер было около пятидесяти, но в них томилось множество людей. Окошки были забраны железными решетками и оснащены снаружи ставенками - "намордниками", дабы заключенные не могли видеть происходящего по ту сторону, во дворе, на улице. Длинный коридор был застлан мягкой дорожкой, съедающей шаги подкрадывающихся к дверям и заглядывающих в "глазок" надзирателей. Главная задача надзирающих заключалась в том, чтобы не давать спать обессиленным от бессонницы узникам. Непослушных проучивали карцером. Нары в камерах были сколочены намертво, чтобы их нельзя было сломать, и привинчены к стенам. Двери были обиты железом. Через "кормушку" подавали суп из фасоли, пшенную кашу, черный хлеб. В тюрьме разрешалось разговаривать только шепотом, в ней все подавляло человеческий дух.
Когда надзиратель привел меня от следователя Филиппова, в гробовой тишине камеры ноги мои подкосились от страха.
Как и тогда, в молодости, я спрашиваю себя сейчас: труслив я или нет. Наверное, этим вопросом задается каждый. Я обыкновенный человек. Боюсь того, чего надо бояться, и не боюсь того, чего не следует бояться, но и трусливости тоже нет. Что скрывать, я перетрухнул порядком, очутившись в камере смертников. Все случившееся явилось страшным ударом для вольного студента, думавшего лишь о скором получении диплома и даже не пытавшегося задуматься над происходящим в стране и вокруг себя. То ли от волнения, то ли от страха, а может, меня напоили чем-то, всю ночь я мучился животом. И тогда, в ту первую тюремную ночь, вдруг вспомнил о судьбе Платона Ойунского. Хоть имя человека, о котором скорбела вся Якутия, произносилось тайком, шепотом, слухи о его смерти просачивались как бы из-под земли: будто бы умер он в тюрьме от болезни живота. Я не знал, насколько слухи соответствуют правде. Но все же мелькнула в моей голове мысль: "Значит, Ойунского убили здесь. Значит, мне умереть так же". Из соседней камеры доносилось: "Братцы, помилосердствуйте! Братцы, помилосердствуйте! Братцы, помилосердствуйте!" Столько боли звучало в этом голосе, так быстро повторялось заклинание, что трудно было различить слова. Все это было просто невозможно.
Поистине страшной выдалась первая ночь во внутренней тюрьме МГБ.
Бедные мои старики
Бедные мои старики
О чем только не думает молодой человек на свободе! О любви, о девушках... Сколько раз студента отвлекали от учебы, от науки высокие груди, тонкие талии, хорошенькие мордашки! Мучили тайные мечты, о которых и невозможно рассказать кому-либо. Один из товарищей моих поведал, с какой печалью думал он, плача от страха при бомбежке под Киевом: "И зачем я только появился на этом белом свете, если суждено умереть, ни разу не познав женщины!.." Тяжко осознать вдруг, что уходишь навек, не оставив после себя никого. Об этом, наверное, и горевал мой бедный товарищ...
Я же, из вольницы студенческой попав в мрачную железную камеру, вспомнил о матери и отце. Это правда. Не о девушках, не о женщинах, а о матери родной и отце родном. А ведь до этого не так уж часто вспоминал о них. Где уж думать о стариках, если вокруг столько интересных девушек. А тут первой мыслью было: "Бедные мои старики, так надеялись на единственного кормильца своего, кто же теперь позаботится о вас на склоне лет?" Дыхание голодных лет, наставления родителей и односельчан, навсегда запавшие в душу, все мое деревенское воспитание дали знать о себе.
Как наяву встала перед глазами бедная мама моя, униженно протягивающая начальству пустую миску и молящая дать ей хоть малость самую молока, выдоенного у собственной же коровы. Бедная мама моя, обессилевшая от голода в годы войны, превратившаяся в живой скелет. От мысли, что единственная надежда родителей на спокойную, неголодную старость загнана в железную клетку, как зверь, душили меня слезы бессилия. Как горько быть в тюрьме ни за что ни про что!
Мои родители, вместе со всеми односельчанами, вступили в колхоз, как только он был организован. Да и как было не вступать: всякий, кто отказывался, тут же объявлялся кулацким прихвостнем, на долю которого потом приходилось столько лиха. Колхоз наш назывался "Эдэр
ыччат" ("Юная смена"), был бедным и ничем не отличался от других семи колхозов Кытанахского наслега.
В ту пору был я совсем малым и немного что помню об организационном периоде, о первых колхозных собраниях. Но в детской моей душе навсегда запечатлелись какие-то тягостные понятия о колхозе, как о чем-то нежелательном и принудительном. Как-то сразу, на глазах, приуныли крестьяне, вроде ставшие богатеть, получив было волю и землю. Оказалось, рано радовались начавшимся переменам в их укладе жизни. Помню, как они сравнивали начало коллективизации с временами нэпа и с какой-то тоской вспоминали о последних. О том, как тогда обзаведшиеся землей сельчане рассеялись по аласам и домикам, как они задышали полной грудью, как начали ездить в гости друг к другу, как вернулись к людям радость и веселье, как мужчины воспевать стали женщин, а женщины — мужчин. Рассказывали о тех временах, как о жизни в краю олонхо. Какими бы темными и необразованными ни были крестьяне, но точно нутром чувствовали, что в колхозах не будет такого. В детстве своем я не видел охотно принявших колхоз, кроме бригадиров, постоянно куда-то спешащих, кого-то погоняющих, кому-то поручающих все новую работу, и редко появляющихся въяв председателей колхозов (им-то, быть может, и нравились колхозы).
Ход событий на селе подтвердил наихудшие предчувствия крестьянской души. От зари до зари ни за грош загибались люди в колхозах. Сотни трудодней, которым велся жесткий учет, оставались на бумаге. А личным подворьем, за счет которого на самом деле и жилось крестьянам, заниматься приходилось только после работы в колхозе, а сено для собственного скота — косить украдкой. Не привыкшие лгать и воровать, простые честные работяги вынуждены были ловчить. К этому двуличию, к изворотливости приучила их действительность. Но даже и такой ценой многие сельчане смогли дотянуть свои личные хозяйства только лишь до конца тридцатых годов. Как только в 1938 году исчезли последние подворья, в Якутии начался голод. Мне было десять лет, когда я узнал, что такое голод и бессилие взрослых. И это неправда, что голодной смертью люди стали умирать в годы войны.
Хоть и умер на восемьдесят третьем году жизни мой дед Легентей, собравший всех сыновей и дочерей своих в одно большое патриархальное семейство, все так же мы продолжали жить всем миром на маленьком аласе Быйакый, что в Кытанахском наслеге: Дьячковские, Атасыновы, Чепаловы, семья Лысого Гаврилы и нашего отца, Ючюгей Семена (Хорошего Семена). Лишь старший сын старика Хоту Уйбан (Северный Иван) жил отдельно, на аласе Бысыттах. Дети ходили в школу за семь верст от жилья. Помню, каким усталым и голодным вернулся я однажды весенним днем из школы. Мать дала кусочек лепешки. Я проглотил его, не почувствовав вкуса, и попросил еще. Мать ответила еле слышно: "Больше ничего нет". Все взрослые, слышавшие этот разговор, прятали глаза свои от меня, как виноватые. В тот вечер во всем нашем большом пяти-семейном доме не нашлось пищи, чтобы утолить голод детей, прошагавших туда и обратно семь верст на пустой желудок. Как тяжко было взрослым смотреть в голодные детские глаза, знают только они сами. А я впервые понял, что мои родители, мои родные, любимые мной бесконечно, не всегда и не все могут.
С того самого вечера для всех нас наступили голодные времена. Если причислить к ним годы тюрьмы, то для меня нужда и полуголодная жизнь продолжались вплоть до 1955 года, когда я наконец стал самостоятельным человеком — учителем. Целых семнадцать лет! В самую лучшую пору жизни, в пору расцвета и роста! Не только моя, но и всего моего поколения, юность была съедена. Какими угодно высокими словами и идеалами ни пытаются скрасить это,
в сердце моем нет прощения! Ведь только раз приходит человек в этот мир.
Но в том, что поколение наше было лишено полнокровной молодости, нет вины родителей наших — бесправных сельчан, которых погоняли, как скот бессловесный. Все гораздо глубже, сложнее...
В студенческие годы я думал об одном: поскорее стать специалистом, чтоб обеспечить родителям тихую, мирную старость. Впрочем, этого желали и об этом мечтали многие тогдашние студенты. Мы были воспитаны так:
каждый должен был оплатить свой долг перед родителями. В сталинский период не могло быть и речи о пенсиях колхозникам.
В военную годину жители нашего колхоза "Юная смена" остались без последнего и стали умирать с голода. Мы выжили, но страшно было смотреть друг на друга — в чем только душа держалась?.. Я остался в живых только потому, что был в интернате. Сейчас все мы с ужасом и содроганием смотрим на снимки бухенвальдских узников -живых скелетов. А каково было ребенку видеть такими своих родных? Младшая сестренка и мать выжили лишь благодаря тем крохам, что я приносил им от своего интернатского шестисотграммового черного хлеба. Отца мы почти не видели. Его постоянно гоняли то на сенокос, то на охоту далеко от наслега.
Сталинский режим убил милосердие, искренность людскую. Особенно резко это выразилось в укладе жизни якутов, испокон веков придерживавшихся патриархальных устоев, где родственные и соседские связи играли огромную роль. С организацией колхозов обострились отношения между людьми. Те жизненно важные тесные связи сменились командами, приказами, угрозами. В обиход вошли такие слова, как "троцкист", "саботаж", "кулацкий прихвостень", "враг народа". А что могли делать люди, распухшие и лишенные последних сил от голода?
Вы, тогдашнее начальство — председатели, бригадиры, уполномоченные от района, вы, отправлявшие в тюрьму матерей, которые пытались собрать на уже сжатом поле
хоть горсточку зерна для умирающих с голоду детей, — я спрашиваю у вас, подобно своему коллеге — писателю А.Приставкину: "Эй, где вы?! За что вы обрекли на смерть своих односельчан, свой народ?" И заранее знаю ответ: "Время было такое". Нет, неправда! Я собственными глазами видел в детстве своем умирающих от голода, собственными ушами слышал их стоны! Неправда! Можно, можно было их спасти! Они гибли из-за вашей безжалостности, из-за вашего железного сердца! Еще раз говорю я вам: можно, можно было их спасти! Вы в то время сами обжирались оладьями со сливочным маслом, жирным мясом. Все это я тоже видел собственными глазами!
“Националистическая организация пединститута”
"Националистическая организация пединститута"
"Органам МГБ Якутской АССР издавна было известно о существовании антисоветской националистической организации в Якутском пединституте", — так начиналось обвинительное заключение нашего дела. Следствие велось по этому заранее определенному направлению, по уже готовому плану. Легко догадаться, каких показаний добивались следователи и как они добивались их.
До сих пор вспоминаю с удивлением и недоумением, с какой ненавистью говорили о единственном в республике пединституте, о его студентах и преподавателях все эти филипповы, березовские, немлихеры, допрашивавшие меня.
Первые же допросы следователя Филиппова, все его допросы с пристрастием преследовали одну цель — добиться показаний о якобы существующей националистической организации и действиях ее. Как я мог говорить о том, чего не существовало вообще? Несмотря ни на что, Филиппов остался ни с чем.
В пединституте, открытом в 1934 году, обучалось примерно тысяча студентов. Преподавателей было около ста. То, что сыны и дочери якутского народа получили на своей родине возможность стать специалистами с высшим образованием, считалось одним из ярчайших достижений национальной политики КПСС и Советского государства, и мы гордились тем, что у нас появились условия для дальнейшего роста, для создания национальной интеллигенции.
В пединституте учились и литовцы, и финны, были и евреи. Конечно, основную часть студентов составляли рус-
ские. Только на исторический факультет поступали преимущественно якуты — сельские ребята. Так, половина нашего курса была якутской.
Из сельских чаще всего поступали ребята из Мегинско-го, Борогонского, Вилюйского, Чурапчинского, Таттин-ского районов. Почему-то из близлежащих районов — Намского и Орджоникидзевского — студентов было немного. Основную часть составляли студенты из города и Ленского района, Алдана и других приисков.
Жили мы в пяти деревянных двухэтажных общежитиях в Сергеляхе: литфаковцы — в пятом корпусе, физматовцы и биологи — в четвертом, историки — во втором. В третьем — рабфаковцы, а в первом — техперсонал. Преподаватели размещались в длинном одноэтажном здании. Жизнь была скудной, бедной, не сравнить с нынешней, но мы не унывали в единой дружной студенческой семье.
О каком-то заговоре и саботаже смешно было подумать, не говоря уже о тайной организации. Студенты — выходцы из села жили одной мечтой — вернуться домой с высшим образованием, помочь родным, поднять на ноги сестренок и братишек. Почти все послелекционное время проводили в научной библиотеке им.Пушкина. До самого закрытия ее, до 11 часов вечера. Мы чувствовали, понимали, осознавали, как нужны родному народу знания и культура. И каждый из нас личным своим примером стремился к желанному и необходимому. Пьянки, развлечения и тому подобное были редкими исключениями в нашей среде. Некогда было отвлекаться на это, да и условий для развеселой жизни не имелось. А республика нуждалась в учителях. За восемнадцать лет своего существования пединститут подготовил около двух тысяч учителей. И заслуживал добрых слов, а не обвинений в том, что он превратился в гнездо антисоветчиков.
"Кто еще состоял в антисоветской националистической организации?", "Все это доподлинно известно нам, органам", "Следствие располагает точными данными", "Признавайся, признание облегчит твой удел", "Если враг не сдается, то его уничтожают", "Кто не с нами, тот против нас", "Неразоружившийся враг..." — все это повторялось и днем и ночью на допросах Филиппова.
Допрашивали меня в том крыле, где находился кабинет коменданта внутренней тюрьмы старшего лейтенанта Туркина. Быть может, из-за нехватки комнат в двухэтажном здании МГБ. Эти допросы ночи напролет, видимо, утомляли и следователя. Время от времени Филиппов раздражался, вскипал, вскакивал с матом и набрасывался было
со сжатыми кулаками. Я тоже вставал — навстречу ему. Со страхом ожидал, что вот-вот последует удар. Для человека, не получившего в жизни ни единого удара, это было ужасно. Врать не буду, Филиппов ни разу не ударил. Но я далек от мысли, что это свидетельствует о мягкости методов МГБ. Очевидно, избиение заключенных вышло уже из "моды". Да и надобности особой в этом не было: всей практикой работы органов доказано, что из людей, измученных, измотанных бессонными ночами в застенках, можно выбить любые показания угрозами, ошеломительной наглостью, грубостью, яростью.
Каждую ночь я доказывал Филиппову, что нет никакой крамольной организации в помине, что мы обыкновенные студенты. Не прислушиваясь к доводам моим и доказательствам, он требовал с настойчивостью маньяка выдать моих единомышленников и руководителей организации.
А вот как допрашивали Мишу Иванова. Вопросы, которые задавали ему, мне и Афоне Федорову, ничем друг от друга не отличались.
"На сегодняшнем допросе Вы заявили, что никакой связи с Г.Башариным Вы не имели. Так ли это?"
"Вы правильно показываете о содержании бесед с Башариным?"
"Покажите о лицах, которые в последнее время оказывали на Вас антисоветское влияние и направляли Вашу антисоветскую деятельность".
"Когда Вы намерены дать правдивые показания по вопросу о том, кто руководил антисоветской деятельностью Вашей и Ваших единомышленников?"
"Вы по-прежнему не даете правдивых показаний. Следствие требует прекратить запирательство и показывать правду".
(В протоколе допроса написано "Вы", притом с большой буквы. На деле же ни разу не обращались к нам на "Вы", кричали на "ты" и поливали такой грязной руганью, таким многоэтажным матом, что и представить трудно. Пусть читатель при ознакомлении с протоколами помнит об этих поправках).
Как видно, следствие ставило своей целью поиск и арест руководителей, широкого круга людей.
В обвинительном заключении по нашему делу третьим пунктом была указана статья 58-11 УК РСФСР ("Всякого рода организованная деятельность, направленная к подготовке или совершению государственных преступлений"). Согласно этой статье, обвиняемый приговаривался к расстрелу или тюремному заключению сроком на 25 лет. Уси-
лия следователей, затраченные на выявление в пединституте тайной преступной организации, и настойчивые их требования включить в приговор вышеупомянутую статью свидетельствуют, что "дело Башарина" не ограничивалось нами, студентами пединститута, что готовился очередной удар по национальной интеллигенции, что сталинская селекция собиралась выхолостить народ.
Очевидно, что работники МГБ через нас, безусых, подбирались к преподавателям — Г.П.Башарину, А.Е.Мординову, И.М.Романову, С.П.Данилову и другим. Для обоснования их ареста и нужны были наши показания и признания. Вослед друг другу появлялись очерняющие и обвиняющие их в буржуазном национализме статьи, на собраниях развязывалась шумная, оголтелая критика их творчества и общественной деятельности. До сих пор возмущают запомнившиеся своей циничностью провокационные статьи двух учеников.
После облавы на ученых намечалась охота на руководителей республики. Уверенные в том, что нам уже не вырваться из их рук, следователи прямо заявляли об этом на допросах. Горько и невыносимо было слушать это.
Поражали также глубина и неподдельность ненависти эмгебешников, особенно Березовского и Немлихера, к Башарину и другим представителям интеллигенции, их страшные угрозы. Я был испуган: "Что будет с ними, если они попадут в руки таких страшных и непримиримых людей? Нет, живыми их не выпустят".
Не могу понять, откуда взялись эта ненависть и злоба, эта жажда убивать, уничтожать ни в чем не повинных людей. Мы тогда еще не испытали на себе, что сталинская система воспитывала в людях такую звериную ненависть друг к другу, уничтожала всякое подобие жалости, что действует (и давно) секретный указ, гласящий: "...метод физического воздействия должен обязательно применяться и впредь в виде исключения в отношении явных и неразоруженных врагов народа как совершенно правильный и целесообразный метод". Ведь работников МГБ мы до ареста считали кристально честными, думали, что побои и пытки практикуются только в капиталистических странах.
Следствием по нашему делу был завершен первый этап "дела Башарина". Безостановочно крутился маховик репрессий. Начался второй этап.
6 мая 1952 года помощник начальника следственного отдела МГБ старший лейтенант Березовский вынес постановление об изъятии из следственного дела материалов о
студентах Габышевой (Софроновой) Генриетте, Троеве Дмитрии и работнике газеты "Кыым" И.Е.Федосееве и передаче в оперативный отдел МГБ на проверку.
Следствие было уверено, что у этих людей удастся выбить необходимое для ареста Башарина и Данилова. Имя последнего тоже фигурировало в списке.
Молодой писатель И.Е.Федосеев был арестован 15 мая того же года. Но эмгебешники просчитались — парень оказался крепким орешком. Почти двадцать дней усиленной обработки не дали результатов, и писателя вынуждены были отпустить на свободу. И тот в своей жалобе на имя Никиты Сергеевича Хрущеве напишет следующее:
"Работники МГБ ЯАССР — начальник оперативного отдела Павлов П.С., сотрудники Ютковский и Блейдер - говорили мне, что я арестован по распоряжению Первого секретаря ОК ВКП(б) т. Борисова С.З., и в течение шестнадцати суток принуждали меня давать показания о "националистической деятельности" Семена Данилова и о его связи с "идеологами буржуазного национализма в Якутии" братьями Мординовыми. Я ничего об этом не знал и не мог давать требуемые показания. Тогда вышеназванные работники МГБ уговаривали и под конец всячески вынуждали меня давать ложные показания. Более того, Павлов, Блейдер, Ютковский многократно требовали от меня давать показания о националистической деятельности писателей Н.Е.Мординова-Амма Аччыгыйа, В.М.Новикова-Урастырова, Л.Попова, мл.научного сотрудника В.Н.Чемезова и др. Все эти допросы сотрудниками МГБ почему-то не зафиксировались в протоколах следствия.
Начальник оперативного отдела МГБ Павлов П.С. мне говорил: "Вот арестовали вас, молодых ребят, затем угробим поколение Даниловых, потом доберемся и до стариков — до Мординова и других. Все они от нас никуда не уйдут".
Сотрудники МГБ применяли ко мне совершенно недопустимые и запрещенные методы следствия:
1. В тюрьме меня посадили с неким Лукиным, который, по его словам, будто бы обвинялся в драке с русскими. Лукин всячески провоцировал меня, вызывал на явно контрреволюционные разговоры. А позже я этого Лукина встретил на улице в форме младшего лейтенанта МГБ.
2. Бывший министр МГБ ЯАССР Речкалов и бывший его заместитель Желваков обзывали меня врагом народа, махровым буржуазным националистом.
Сотрудники МГБ Павлов, Ютковский, Блейдер во время
допросов всячески издевались надо мной, цинично ругали, матерились и играли на национальных чувствах. Так, например, 28 и 29 июня, в дни празднования юбилея республики, они приводили меня к окну и, показывая юбилейное торжество моего родного народа, говорили: "Вот, посмотри, как хорошо на улице. И ты мог бы быть среди празднующих. Дай показания, хотя бы и ложные, но необходимые нам показания, и мы выпустим тебя сразу из тюрьмы".
Маховик репрессий, раскрученный для того, чтобы вернуть тридцать седьмой — тридцать восьмой годы и уничтожить национальную интеллигенцию, как бы споткнулся на молодом писателе и остановился.
Почему остановился? Жалость тут ни при чем, жалостливыми сотрудников МГБ не назовешь. Или после осуждения студентов пединститута и допросов И.Е.Федосеева стало ясно, что нет никакого основания для широкомасштабных репрессий? Или был спущен приказ сверху, из Москвы? До сей поры я удивляюсь этому. Но как бы то ни было, национальная организация в пединституте, "о существовании которой давно уже знали органы МГБ", так и не была раскрыта.
Правда и ложь
Правда и ложь
Допросы в МГБ велись ночами. Так было легче сломать подследственного, принудить к показаниям. "Отбой!" - звучало во внутренней тюрьме в 23 часа. Только успеет человек лечь, только начнет засыпать, как гремят засовы, его выводят на допрос и держат там до утра. Вернувшись в камеру, только сомкнешь глаза, как в 6 часов уже — "Подъем!" Надзиратели зорко следили, чтобы подследственный не спал днем. Через неделю измученный бессонницей, ошалевший от ругани и угроз человек становится невменяемым, равнодушным ко всему, даже к собственной судьбе. И думает лишь об одном: соснуть бы хоть малость, забыться, и неважно, за что дадут такую возможность. Вот этого-то и добивались следователи. В этом, видимо, и было предназначение внутренней тюрьмы. Только много позже я узнал, что чекисты не были первооткрывателями: таким бескровным и простым, но совершенно безотказным методом пытки пользовались еще иезуиты во времена инквизиции против еретиков, выбивая из обезумевших от бессонницы, впавших в прострацию людей любые признания в самых смертных грехах.
Медицина утверждает, что если человеку не давать спать в течение пяти-шести суток, то он выходит из нормального состояния и становится почти невменяемым. Тогда лишними становятся по отношению к нему побои и пытки. Все это мы познали на себе. Именно этот метод выработали органы МГБ за свою многолетнюю деятельность.
Репрессированный в 1952 году чех-коммунист Артур Лондон писал: "Это самая страшная пытка — когда не дают спать. Я много раз был в тюрьме — при Первой республике, потом во Франции в первой оккупации. В Париже меня допрашивала Особая антитеррористическая бригада, известная своими зверствами. Я прошел нацистские концлагеря, притом самые худшие — Нойе Бремме, Маутхаузен. Но оскорбления, угрозы, побои и жажда — все это детские игры по сравнению с лишением сна, с этой планомерной адской пыткой, которая опустошает мозг человека, превращая его в животное, подчиняющееся лишь инстинкту самосохранения" ("Иностранная литература", № 4, 1989). Вот так, до Чехословакии, до всех стран народной демократии дотягивалась карающая рука сталинских палачей.
В протоколы допросов вносилась лишь незначительная часть ночных развлечений следователей, всего этого искусственного переливания из пустого в порожнее. Лишь то, что было выгодно органам. А сколько слов и сил тратились с 23 часов вечера до 6 утра на бесполезные просьбы и не имеющие основания доказательства. Я хочу довести до читателей все то, что не внесено было в протоколы, оказывалось не нужным или не угодным следователю. Тогда понятно станет, как стряпались дела тогдашние.
В наше дело в обвинение был включен пункт о колхозе: "будучи враждебно настроены к Советской власти... высказывали клевету на условия жизни колхозников в Якутской АССР".
Долго еще после войны колхозы республики не могли подняться на ноги. Одна засуха за другой, а за ними — голод. Сейчас ясно, что организация колхозов в Якутии была ошибкой. Это явилось искажением ленинского плана кооперации, прямым его нарушением. Искусственность попыток заставить все сельское хозяйство страны жить и развиваться по единому стереотипу совершенно очевидна. Ну как сравнишь нашу таежную Якутию с черноземами Украины? Как навязать им одну и ту же систему хозяйствования? Ошибочность такой политики полностью доказывает отставание сельского хозяйства нашей республики.
И голод, и нищета на якутской земле напрямую связаны с организацией колхозов. Наступила жизнь, полная лишений и нужды. Особенно страшная засуха, а значит, и голод охватили мой родной Чурапчинский район. И без того бедственное, несчастное положение земляков моих усугубило жестокое и бесчеловечное решение правительства республики: осенью 1942 года принято было решение переселить на север 41 из 81 колхоза Чурапчинского района. В результате за считанные дни была подорвана экономика района, скошены поголовье скота и людские ресурсы: из восемнадцати тысяч человек осталось только семь тысяч. Все произошло в стиле сталинского административно-командного руководства.
Очевидцем переселения на север я был сам. А семидесятичетырехлетний житель колхоза "Кысыл итиэх" ("Красное воспитание") Кытанахского наслега Д.Д.Гуляев вспоминает об этом так: "...Старики и женщины слезами молили подождать хотя бы полуночи... Но никто их даже слушать не стал... К часам трем после обеда колонна уже двинулась. Людям так хотелось продлить расставание с родной землей, хотя бы переночевать напоследок на своей земле, что, пройдя 8 километров, решили остановиться в местечке Иэсэрдэх, что на границе своего крохотного колхоза. На Даркылахский берег Лены дошли только на восьмые сутки. Среди "путешественников" пешком шли и 80-летние старики Игнатий Седалищев и Анастасия Михайловна Гуляева. Старуха вела за собой быка, запряженного в сани, на которых лежала ее 50-летняя слепая и неходячая дочь... В безоблачные стылые ночи, когда наступали заморозки, плач замерзших детей, стенания бессильных матерей и немощных стариков сливались в один тяжкий стон..."
Наш колхоз "Юная смена" со 114 жителями располагался неподалеку от этих колхозов и был таким же бедным и маленьким: всего две бригады и одна ферма. Насчитывалось 35 хозяйств, 161 голова крупного рогатого скота, в том числе 40 дойных коров, и 55 лошадей. Имелись молотилка, дисковая сеялка, сепаратор, пара веялок, четыре конные косилки, столько же конных граблей, двадцать саней и упряжки на двадцать лошадей.
Молодые ушли на войну, слабые и хворые вымерли от голода, и в конце концов в колхозном центре, на аласе Чэймэн, все оставшиеся поселились в четырех юртах, а остальные забросили. В самой лучшей юрте устроилось руководство, в другой, хорошей юрте — бригадиры, счет-
чики и их приближенные, в третьей, средней юрте — мы, простые, нищие колхозники, а в последней — доживающие свои последние дни.
В средней юрте нас, "кандидатов в покойники", было много: несколько семей. Начальство ело пышные оладьи из муки "тридцатки" со сливочным маслом. Мы питались молочным обратом, изредка — мясом палого скота. В последней же и этого не было. Там умирал бывший "ударник" - колхозник Дмитрий Мигалкин. Это на него, вконец ослабевшего, кричал бригадир, заставляя выйти на работу. Помнится, в тот же день "лентяй", "ослушавшийся" бригадира, скончался. Там же обезумевшая женщина сварила кашу из отравы для саранчи, приняв ее за муку, и, наевшись, свалилась в предсмертных судорогах. Там же голодной смертью умерла молодая жена ушедшего на войну солдата... Насколько я знаю, в "Юной смене" голод унес тридцать человек.
Помню, как в уже студенческие годы пошел я с дядей в кино, на "Кубанских казаков". Дядя мой, Иван Спиридонович Яковлев, тогдашний председатель правления колхоза, на обратном пути все покачивал головой: "Неужели есть где-то такая жизнь? Не может быть..." Я смертельно обиделся за авторов фильма: "Раз сняли кино, значит, есть на самом деле такие колхозы. Как вы можете не верить?.." Спорить со мной он не стал, только горько усмехнулся.
Сытые, гладкие колхозники, блаженная жизнь...
Трудно было соотносить газетные публикации с действительностью. Как мы старательно пытались найти в окружающем подтверждения правдивости официальной пропаганды. Как же иначе, ведь нам, будущим учителям, предстояло воспитывать учеников на примере личной убежденности, идейности. Как заставить детей верить в то, во что сам не веришь? Поэтому мысли мои нет-нет да и возвращались к этому вопросу.
Но следователю Филиппову не было дела до путаницы в моей голове, он все твердил: "...будучи враждебно настроенным..." Однажды с видом человека, нашедшего неопровержимую улику, например, пистолет подозреваемого в убийстве, вытащил из папки блокнотный листок и объявил: "Сейчас мы будем уличать (он часто употреблял слова "изобличать", "разоблачать", "уличать", по всей видимости, не зная, какое из них в каком случае использовать точно) тебя фактами". Оказывается, на этом листочке летом 1951 года, на каникулах в родном селе, я записал, что "колхозникам все еще живется очень плохо, трудно".
Разумеется, Филиппова нимало не волновали условия жизни колхозников. Я твердил, что написал правду, в этом нет никакой клеветы, да и блокнот свой никому не показывал. На все мои доводы был один ответ: "Будучи враждебно настроенным, ты клеветал на условия жизни колхозников".
А ведь понятия о правде и лжи, добре и зле, белом и черном существуют на земле с момента зарождения человечества.
Якуты всегда отличались простотой, честностью и прямотой. "Дитя Тыгына" (Тыгын — прародитель якутов) — так с любовью и уважением отзывались люди на родине моей о людях честных, хороших. Я с детства воспитывался в таком духе. Лучший пионер в школе, лучший комсомолец в педучилище — как я мог лгать, обманывать?
Так почему следователи МГБ требуют от меня неправды о колхозах? Честно говоря, я совсем запутался. Ведь от меня добивались откровенной лжи. Говорить правду оказалось преступным.
“Соседи”
Через “волчок”
Каждый человек имеет право
на свободу мысли, совести и религии.
Статья 18
Через "волчок"
"Волчок" - из тюремного жаргона. Так называлось отверстие в двери, предназначенное для наблюдения, похожее на нынешние "глазки" в дверях городских квартир. Впрочем, "глазок" - это "волчок" наоборот: через первое смотрят наружу, через последнее — вовнутрь.
Заключенный каждую минуту ожидал со страхом, что вот-вот раздастся грохот в дверях — это вставляют ключ в замок. Только, бывало, ляжешь, надеясь отдохнуть после "отбоя", как в дежурке, что при входе в коридор, раздается телефонный звонок (все это слышно из нашей камеры), затем — голос старшего надзирателя Асадуллина, татарина, козыряющего человеку на том конце провода: "Есть, слушаюсь!"
Потом торопливо грохочут его тяжелые сапоги. Все ближе и ближе, вот он остановился. Может, у соседней каме-
ры? Нет, напрасная надежда, ключ вонзается в замок нашей камеры. При этом каждый раз стремительно и больно падает сердце. Дверь отпирается: "Выходи!" Это значит — опять бессонная ночь, допрос, семиэтажный мат, угрозы, ругательства, оскорбления. Что делать, нехотя поднимаешься, вбираешь голову в плечи, руки за спину и — на очередную "пытку"...
Этот звук ключа надзирателя приучил нас долго еще вздрагивать при малейшем шуме. А ведь мы, в самом расцвете сил, были здоровыми, сильными молодыми парнями, знать не знавшими, что такое нервы и болячки!
До сей поры удивляет меня и поражает служебная честность, добросовестность надзирателей. Ни разу за ночь не смели присесть, постоянно ходили взад-вперед по коридору, наблюдали за заключенными через "волчок". Какой изнурительной по своей примитивности, монотонности и безрадостности должна быть такая работа, но нет: надзиратели "окапывались" в тюрьме на десятки лет и не собирались расставаться с ней.
Особенно запомнился мне надзиратель Бибиков. Он и тюрьма дополняли друг друга, казалось, разъедини их, и потеряют они свое лицо, свое значение и свой смысл: Бибиков был самым настоящим порождением тюрьмы. Вполне возможно, что он работал надзирателем со дня основания тюрьмы и состарился на своей работе. Видно, гнусная должность была смыслом его жизни. Когда заключенных водили в уборную, надзиратели оставались за дверью, а Бибиков заходил и наблюдал, как справляют нужду. Мы специально подставляли ему парашу под самый нос, но Бибиков не обращал внимания на зловоние. Мой сосед по камере, Николай Кривальцевич, молодой белорус, однажды сообщил мне о подслушанном им через дверь разговоре: "Оказывается, Бибиков — палач, исполнитель. Он рассказывал другому надзирателю, как приводил в исполнение приговор".
В сталинские времена наряду с доносчиками и шептунами расплодилось множество таких честных служак, исполнительных, добросовестных. Именно такие отправляли в тюрьму бедных матерей за несколько колосков пшеницы, подобранных для голодающих детей. Это при них умерли с голоду крестьяне рядом с коровниками, полными скота. Для них не существовало никакой жалости, никаких родственных отношений. Не было у них пощады ни к матерям, ни к детям, ни к сестрам, ни к братьям. А ради чего? Во имя светлого будущего — социализма и комму-
низма? Нет! Не верю я их оправданиям: "Мы верили в Сталина, молились за него". Мог ли нормальный человек, видя, как страшна и тяжела жизнь народная, как бесправны крестьяне, как томятся в застенках миллионы людей, как уничтожаются соратники Ленина, верить в Сталина, восхвалять бесчеловечную систему? Нет, они кривят душой, потому что в свое время получали подачки от системы или же были причастны к темным ее деяниям. Оттого и защищают ее, вспоминают с тоской.
"Представим себе, каково человеку, всю жизнь исповедовавшему агробиологию по Т.Д.Лысенко, читать сейчас произведения Дудинцева, Амлинского, их широкое обсуждение в печати? — говорит ученый-психолог Б.Кочубей. — Каково человеку, который утратил здоровье, охраняя на Колыме "врагов народа", знакомиться с решением Верховного суда СССР от 4 февраля 1988 года по делу Бухарина, Рыкова и других представителей никогда не существовавшего "правотроцкистского блока"? Принять новую информацию для них — значит в лучшем случае признать свою жизнь бессмысленной, потраченной впустую, в худшем — осознать, что был соучастником преступлений, пешкой в руках их организаторов"...
По прошествии лет, уже начав писать свою автобиографическую повесть, встретил я как-то одного из бывших надзирателей внутренней тюрьмы. Попытался завязать разговор о тех временах. Но собеседник, сославшись на забывчивость, так ничего и не рассказал мне о своей работе. Якобы не смог даже вспомнить, сколько камер было во внутренней тюрьме, существует ли она сейчас. Только вымолвил: "Я коммунист и работал честно, честно выполнил свой долг". Эти слова мне напомнили высказывание полковника-палача Родоса, на чьей совести смерти Косиора, Чубаря, Косарева: "Я выполнял задания партии". А еще бывший мой попечитель просил не упоминать его имени. Что же, выполню эту просьбу. Но одного понять мне не дано: как прочно сидит в умах людей сталинская идеология, что они доныне молятся на идола своего и не отказываются от прошлого. А могли бы, как они любят говорить, честно, по-большевистски, признаться в том, что служили они неправедному делу. Нельзя честно вешать и честно расстреливать невинных людей. Честно можно служить только честному.
Внутренняя тюрьма и работники МГБ служили одной цели: сломить волю арестованного. Для этого, собственно, и заведена была отдельная от общей тайная тюрьма.
И.И.Павлов, сидевший в застенках в годы войны, вспоминает: "Во время следствия все политические заключенные содержались во внутренней тюрьме. Она отличалась от общей совершенной секретностью. Здесь совершались страшные дела. И никто не должен был знать об этом".
Человек, приговоренный к смерти, находился во внутренней тюрьме два месяца, пока дело его рассматривалось Председателем Президиума Верховного Совета СССР К.Е.Ворошиловым. Об этом поведал мне в колонии переживший такую участь. Оказывается, поначалу приговоренный еще сохраняет спокойствие, кажется, что два месяца — это много, что время еще есть. Но по мере приближения рокового срока волнение, страх и надежда все растут. В последние дни смертник уже не в состоянии спать. Если подписано помилование, текст зачитывают и моментально исчезают. Если отказано, тут же выводят на расстрел. В одну из таких бессонных ночей рассказчик услышал, как в соседнюю камеру к приговоренному вломились эти люди и объявили приговор. Несчастный закричал, что он ни в чем не виноват, наотрез отказался покидать камеру. Началась яростная борьба. Но силы были неравны... "Это страшно, когда здорового, совершенно нормального человека, до последней минуты доказывающего свою невиновность, вытаскивают силой и убивают, как скот", — заключил рассказчик. Его участь эта миновала: к нему тоже ворвались однажды ночью в камеру и сообщили, что расстрел заменен десятью годами тюрьмы и пятью годами лишения прав. Бедняга был без обеих ног — отморозил во время войны. Вот какие вещи творились во внутренней тюрьме МГБ.
Наверное, было любопытно подглядывать в "волчок" за тем, что происходит в 49 камерах. Все равно, что наблюдать за обитателями зоопарка. Только вместо зверей в клетках содержались люди, причем обвиняемые большей частью по 58-й статье. Обыкновенные, нормальные, по сегодняшним критериям гуманности, ни в чем не виновные люди. Я мечусь по крохотной (2,5x1,5 м) камере: молодому телу необходимо движение, оно рвется на волю. Еле сдерживаю в себе ярость и отчаяние. Слышно, как в соседней клетушке по-тюремному кашляет пожилой, видимо, давний обитатель сего заведения.
“Сижу за решеткой в темнице…”
"Сижу за решеткой в темнице..."
На вечерах в педучилище я читал со сцены это стихотворение, откровенно говоря, не вникая и не пытаясь вникнуть в его смысл. Я очень любил стихи Пушкина, многие знал наизусть. А "Узник" нравился мне за краткость и звучность...
И вымолвить хочет: "Давай улетим! Мы вольные птицы: пора, брат, пора! Туда, где за тучей белеет гора, Туда, где синеют морские края, Туда, где гуляет лишь ветер... да я!"
Слова великого поэта звали на волю. Откуда же взять такие силы, чтобы разнести тесные и сырые стены этой конуры, вырваться на волю и вдохнуть во всю грудь желанный воздух широких аласов родного края, до устали идти и идти по его прекрасным полям! Окунуться в пахучую листву дремучей тайги, броситься в объятья волн чистейших рек.
Как мало для человека этих 2,5x1,5 метров площади на необъятных просторах родины!
О, свобода! Свобода! Желанная, дорогая! Свобода, свобода, богиня из богинь! В Среднем мире нет ничего дороже и выше свободы! "It cannot be so sweet, as a Liberty" — так говорят англичане. Только утратив свободу, человек понимает, чего он лишился на свете.
В глазах надзирающих через "волчок" все заключенные разные: кто-то уронил голову на грудь в горестном размышлении, кто-то мечется, как заведенный, кто-то разговаривает... Но мечты наши только об одном, все мысли сосредоточены на одном: свобода, свобода, свобода...
Верно, что человек — существо общественное. Заключенный в одиночной камере, в страшном смятении чувств и мыслей, более всего мучаешься от того, что не с кем поделиться своими сомнениями и муками. Как же хочется, чтобы рядом дышало и двигалось такое же существо. И вправду, на душе легче, если есть, кому тебя выслушать и разделить горе твое.
Работники МГБ и эту человеческую особенность использовали в своих целях. Сперва содержали в одиночной камере, пока заключенный, по их мнению, не "созреет", и лишь после этого переводили в другую. Не из жалости, разумеется. Они не ведали, что такое жалость. Такое человеческое чувство им не было ведомо.
“Наседка”
"Наседка"
"Наседка", "подсадная утка" — тоже из тюремного обихода. В переводе на язык человеческий — доносчик, провокатор. Отроду я не знал такого. Если даже кто-то из детей пытался пожаловаться родителям на обидчиков своих, то взрослые пресекали сразу эти попытки, чтобы впредь подобное не повторялось. В студенческие годы не ведомы мне были такие слова. В нормальной жизни они не нужны.
Тюрьма всегда являлась местом, вносящим в человеческие отношения что-то низкое, что-то подлое. "Наседка" - это подленькое явление. В первые дни тюремного заключения я наивно полагал, что все заключенные, связанные одной бедой, должны держаться друг друга и поддерживать. Но день за днем открывалась передо мной иная картина: тюрьма обнажает человеческие пороки, не замечаемые на свободе. Через неделю, бессонную неделю так называемого следствия меня перевели из одиночной камеры в другую, рассчитанную на двоих, что по правую сторону коридора. Там уже находился заключенный — смуглый якут, молодой парень с простым, открытым лицом. На первый взгляд, в нем можно было определить городского рабочего или мелкого служащего из райцентра. Известно, у человека развязывается язык, когда в собеседнике своем он видит равного себе — по возрасту, положению, интересам. Позже смешно мне стало, что в МГБ решили подобрать мне такого соседа. Должно быть, в глазах органов я выглядел таким же. Так-то разбираются в людях мастера глубокого бурения человеческих душ — сотрудники госбезопасности.
Истосковавшийся по общению, конечно же, я обрадовался, увидев товарища по несчастью. В нем, однако, не чувствовалось того смятения, той паники — всего того, что снедало меня. Держался мой сокамерник так, будто ему было все равно, что о нем думают, и что ждет его в тюрьме. Что уж теперь поделаешь, если так получилось, -говорил весь его вид. Как только закрылась за мной дверь, мы тут же начали переговариваться шепотом. Он назвался Афанасьевым. Сказал, что попал сюда из-за своего языка. Но не стал говорить, по какому делу и в чем его обвиняют. "Страшные глаза у моего следователя, увидел наколку и спросил: "Это что, китайская тушь?" Видно, хотят пришить мне, что я китайский шпион". Я настежь распахнул ему душу свою: рассказал, что выпытывают, что я отвечаю
на вопросы, поделился тревогами и опасениями. "Афанасьев" не выспрашивал дополнительных сведений, да и надобности, наверное, не было в этом — я ведь сам все рассказал.
На допросы вызывали обоих: меня — ночью, его — днем. Я возвращался с допросов еще более униженный, подавленный. И испытывал хоть какое-то облегчение, делясь со своим соседом, пересказывая ему все, что происходило на допросах. А он, к немалому удивлению моему, приходил оттуда все такой же спокойный, невозмутимый. Иногда мне чудилась даже еле сдерживаемая усмешка на его губах. В моей душе возникли какие-то смутные подозрения: пусть даже у него сильная воля и твердый характер, но если на него давят, как на меня, то почему на нем это никак не сказывается?.. Выходит, он пользуется какими-то поблажками от следователей МГБ?
После очередного изматывающего допроса я рассказал соседу: "Мой следователь Филиппов -- совсем молодой парень, мой ровесник. На свободе мы с ним могли и подружиться. Я стараюсь его не злить. Ведь следователь тоже человек: если доведешь его, то он от злости уже не сможет подойти к моему делу объективно, правдиво". Мой "Афанасьев", судя по всему, передал наш разговор следователю слово в слово. На следующий день Филиппов набросился на меня с удвоенной яростью: "Ты, враг, еще подлизываешься. Ты же трус! (Мат). Ты ненавидишь и боишься нас. У тебя торгашеский дух, ты хочешь торговаться с нами. (Мат). Ты знаешь, кто мы? Мы не таких ставили на колени!" и т.д. и т.п.
Вот когда я уверился в своих подозрениях. Я уже ничего не рассказывал "Афанасьеву".
Его скоро увели из камеры. По пути в уборную я тайком спросил у одного надзирателя-якута: "Куда это его?" - "В общую тюрьму", — услышал в ответ. Что ж, прав я был.
Еще раз мельком видел я этого "Афанасьева" в общей тюрьме, куда нас перевели после суда. И то через окно по пути в баню. В знак ответа на мой вопрос, сколько ему дали, он поднял вверх один палец. Теперь я был совершенно уверен, что не ошибся.
Работники МГБ использовали в качестве "подсадных уток" заключенных из обшей тюрьмы, попавших за хулиганство или другие мелкие преступления и осужденных на год или немногим больше. Общая тюрьма находилась рядом с внутренней, неподалеку от нынешнего министер-
ства внутренних дел. За это "наседкам" платили деньгами или сытными обедами. Все это происходило на тех самых "дневных допросах". Вот почему улыбался мой сосед, возвращаясь в камеру. "Афанасьев" — мой ровесник, так что, должно быть, жив сейчас. Шевельнется ли что-нибудь в его душе, когда он прочитает написанное мной о тех годах (впрочем, я не заметил у него интереса к книгам и к чтению вообще). Поймет ли "Афанасьев", что в обмен на кусок хлеба торговал он судьбой такого же молодого, как он сам, человека, закусывал годами жизни моей? Но подлая душа остается такой навеки.
"Наседка" преподал мне первый тюремный урок. Я понял, что в тюрьме нет правил игры, что здесь нельзя верить никому. В застенках, где нет места ничему светлому, каждый защищает свою жизнь, как может и как умеет.
В одно время с нами отсиживал свой срок (10 лет) молодой красивый парень из Аллаихи Слепцов Николай Васильевич. Высокого роста, замечательной смелости и находчивости, он тоже был осужден по статье 58-10. Политика его нимало не занимала. Мучался оттого, что некуда было девать бьющую через край энергию. После реабилитации, освободившись в 1954 году (как все мы), стал он чемпионом республики по вольной борьбе в тяжелом весе. Оказывается, десять лет ему пришили за драку. Попал же он под статью 58-10 потому, что подрался с русскими. Во время первого следствия к нему в камеру тоже подсадили "наседку". А Коля уже был наслышан о таком методе следователей. Можно представить весь ужас его соседа, когда Коля, играя мускулами, всем своим ловким и сильным телом, метался по камере с кровожадным видом. "Слышь, друг, говорят, иногда к заключенным подсаживают "наседку". Ее ночью душат полотенцем или веревкой! Вот так! Или выкалывают глаза, вот так! А то и забивают до смерти", — с этими словами он демонстрировал методы устранения "наседки" на перепуганном сокамернике. Доносчик не выдержал таких разговоров и подобру-поздорову перевелся в другую камеру. Думается, колины "демонстрации" были весьма чувствительными, незнакомые в лагере побаивались его, называли "якутским уркой".
Защитник Кулаковского
Защитник Кулаковского
После "Афанасьева" в камеру ко мне посадили таттинца Луковцева Никиту Владимировича, привлеченного по
58-й статье. Этого человека, показавшегося тогда пожилым, малообразованным, слишком уж словоохотливым, обвиняли в антисоветской пропаганде и защите "буржуазного националиста" А.Е.Кулаковского-Ексекюляха. Кроме того, он говорил: "Если даже Сталин умрет, найдется, кому его заменить", — и недобро отзывался о колхозах. По тогдашним понятиям МГБ, этого было вполне достаточно для осуждения на десять лет. Услышав мой рассказ об "Афанасьеве", он, по праву старшего, поучительно произнес: "Нельзя так откровенно говорить о деле с незнакомым человеком". Колхозник Луковцев вызывал больше доверия и уважения, чем, разумеется, мой предыдущий сокамерник, шустрый, бойкий на язык, в погоне за всем городским украсившийся наколками, без определенных занятий.
Мы шепотом говорили и говорили о Кулаковском. Никита Владимирович, истинный таттинец, был тверд в своем решении отстоять перед следователями МГБ имя великого земляка своего: "Ексекюлях вовсе не бандит и не националист". Это совпадало с моим мнением об основателе якутской литературы. Так что перед ним я не таился.
Помнится, в раннем детстве увязался я с отцом в Аччагар, который до войны был отдельным наслегом, в гости к бабушке, к теще его. Вот там-то я и услышал, как два подростка читали вслух знаменитое "Сновидение шамана" Ексекюляха. Навсегда в детскую душу мою впечатались эти повторяющиеся и какие-то таинственно жуткие слова "дом ини дом" и портрет усатого человека в суконном пальто. Не знаю почему, быть может, от слова "шаман", но и после, повзрослев, всегда с каким-то трепетом и страхом смотрел я на портрет Кулаковского. Мурашки бегали по телу.
В школьные годы произведения "врагов народа" А.Е.Кулаковского, А.И.Софронова, П.А.Ойунского — в программу не включались, читать их запрещалось. Многие у нас толком и не знали об этих писателях. В шестом-седьмом классах наш директор И.И.Макаров, преподававший якутский язык, на уроках грамматики приводил примеры из произведений Ленина, Сталина, просил указывать страницу и том. Уже после окончания Кытанахской семилетки (это было в год Великой Победы) с завистью я слышал, как учитель И.Е.Саввин задает детям выучить наизусть отрывки из "Сновидения шамана" и как эти строки звучат даже на концертах самодеятельности:
...Ружья стреляли в темь и свет,
Пули жадно искали жертв,
Пики с хрустом входили в грудь,
Плотно, ощерясь, встали штыки,
Отмылись кровью клинки,
Острая сталь колола, секла,
Отточенная, впивалась в тела,
Охотилась за людьми.
Множество опрокинуто крепостей,
Множество опустошено городов,
Множество обуглено областей,
От многих губерний остался прах...
Перевод С.Поделкова
Отгремела Великая Отечественная война — еще ощутимо было грозное ее дыхание. Поэма Кулаковского предупреждала об этом...
Произведения первых трех якутских писателей включены были в школьную программу только в 1944 году, оказывается, после того, как Г.П.Башарин взял верх в споре с секретарем ОК ВКП(б) Бордонским и добился реабилитации их имен.
В пединституте я без всяких колебаний и сомнений стал на сторону Башарина. Как и многие студенты, кроме тех, кого заботила будущая карьера. Да и мыслимо ли было перечеркнуть, выбросить за борт произведения основоположников родной литературы?! Но это пытались сделать, выдвигая в основоположники Черных-Якутского, тем самым открещиваясь от "буржуазного национализма" в лице якутских классиков. Народ не принял искусственно создаваемую официальную легенду. Более всего — и тогда, и нынче огорчали и огорчают меня те, кто, вопреки исторической объективности, не оставляют попыток навсегда похоронить эту великую троицу. Только войдя в литературные круги, я понял справедливость слов Ойунского: "спекулянты от литературы". Именно они, никогда по-настоящему не любившие литературу и видящие в ней предмет купли-продажи, способны на кощунство, им выгодно очернительство.
На каждой лекции, на каждом партийном собрании, по радио и в газетах считали за долг так и или иначе коснуться Башарина по любому поводу, будь то падеж скота или неудачный отел (во всем усматривалось "вредное влияние" книг ученого). Отзвуки антибашаринской кампании все-
республиканского масштаба прокатились и по Таттинскому району. Все это и стало главной темой наших шепотов-разговоров в камере. Старый колхозник и молодой студент были убеждены в том, что все обвинения против Кулаковского — это ложь и что на стороне Башарина правда. Об Ойунском мы предпочитали все же помалкивать: как-никак его, "врага народа", убили здесь... О последнем и думать было страшно, и с нами могли поступить так же. После истории с "наседкой" я перестал верить и стенам. Боялся, что в них вмонтированы подслушивающие устройства. Луковцев боялся того же.
Немецкие полицаи
Немецкие полицаи
Тюрьма научила меня оценивать людей не по тому, что они рассказывали о себе, а по их поступкам и по собственным наблюдениям за их действиями и характерами. Там встречались и такие, которые умеют вить веревки из песка.
"Афанасьев" удивил меня сообщением, что во внутренней тюрьме среди заключенных есть полицейские. "Откуда у нас взяться полицейским? Неужто только сейчас сажают тех, кто служил в царской полиции? Странное что-то рассказывают про них", — подумал я про себя. Потом узнал, что это никакие не царские полицейские, а немецкие полицаи.
Сталинский режим превратил государство в страну слепых и глухих, в страну сплошного мрака. Все стало секретным, секрет на секрете: никому не известные номерные заводы, почтовые ящики, ложные карты, секретные генералы, сверхсекретные ученые, лживые статьи в газетах и журналах, фальшь по радио. Все это запутывало, дезориентировало людей до того, что они действительно перестали отличать правду ото лжи. Жители сел знать не знали, какие экспедиции работают на их земле, что ищут и что находят. О том, что делается в соседних районах, какие города и поселки появляются, где строятся прииски и где находятся лагеря, им попросту не дано было знать.
И в городе, в студенческой среде, наблюдалось то же самое: мы не ведали, что на самом деле происходит в Якутии, так как были лишены возможности видеть картину реальной жизни во всей полноте. Преподаватели предлагали нам информацию из радио и газет пропагандистского толка, лекторы читали лекции такого же характера. Мы не
имели представления о разветвленной системе лагерей "Дальстроя", охватывающей огромную территорию. Мы не знали о существовании Аллах-Юньского, Алданского и других лагерей. У нас, в Чурапче, было известно лишь о хандыгских заключенных. И то потому, что в первые годы войны по зимнику, проходящему рядом с Чурапчинским педучилищем, проезжали в направлении Хандыги крытые автомашины, набитые заключенными. Иногда мельком можно было разглядеть самих заключенных с большими черными номерами на "бушлатах". Жители меж собой перешептывались, что это "предатели", "власовцы"... Во все времена темные и нечистые дела совершались под покровом тайны. Такая секретность еще более укрепляла авторитет работников МГБ, а тайна пугала людей, нагнетая атмосферу всеобщего страха.
Вскоре в камеру нашу ввели третьего. Это был белорус Мотылицкий — бывший немецкий полицай. Высокорослый, но крайне изможденный, с запавшими бегающими глазами, беспокойный, подвижный и нервный, он был старше меня, но моложе Луковцева: лет тридцати. При всей малограмотности своей говорил по-русски свободно, без акцента. Ни разу не слышал я, чтобы Мотылицкий говорил на родном языке. Он не стал в открытую, как мы, рассказывать, за какую конкретно вину осужден: видимо, прошел немало тюрем, ссылок, следствий, научился, как вести себя в подобных ситуациях, — а так, в общем и вскользь. Из отрывочных рассказов Мотылицкого мы с Луковцевым поняли, что во внутренней тюрьме много их, из белорусских деревень, знакомых друг с другом, связанных одним делом. Сидели они в разных камерах. Им, бывшим полицаям, после войны дали по шесть лет ссылки (тех, на ком лежала тяжелая вина, наверное, сразу же расстреляли) и отправили в Якутию, на разные прииски: Брин-дакит, Ыныкчан, Эльдикан, Югоренок, Алдан и т.д. Но в начале пятидесятых их вновь привлекли — началось новое следствие. На сей раз им влепили по 25 лет и вернули на прииски. Освобождены они были после смерти Сталина.
Мотылицкий, по-моему, был каким-то поверхностным, легковесным существом, поддающимся малейшему дуновению. Не зря же в тюрьме земляки прозвали его Мотыльком. Он на это нисколько не обижался. Если даже он и стал предателем, то вряд ли по глубокому убеждению или из-за враждебности. Ни с Луковцевым, ни со мной он не пытался сблизиться, просто существовал сам по себе рядом с нами. Потом его увели.
Затем попал я в еще одну камеру с фашистским полицаем Хамицевичем. Этот спокойный, скромный сорокалетний белорус-крестьянин с неизменной улыбкой на лице был ниже меня ростом, приземистым и плотным. С трудом умел читать и писать. По-русски говорил с заметным акцентом. За какую вину привлечен и теперь находится под следствием, не распространялся. Если спрашивали об этом, гасил улыбку и безнадежно махал рукой.
Белорусы, привезенные из Аллах-Юня, до вторичного заключения находились на воле, как свободные наемные работники, только раз в месяц отмечались. Имели кое-какие заработки. А во внутренней тюрьме по окончании следствия подследственному разрешалось покупать еду на пятьдесят рублей в месяц. Хамицевич тоже покупал еду и делился со мной. К тому времени мое первоначальное волнение и страх мало-помалу улеглись, проснулся молодой аппетит, уже не хватало тюремного пайка — черного хлеба и вонючей фасолевой баланды.
Видимо, следствие по делу Хамицевича было уже закончено, вызывали его редко. Все лишения тюремной жизни он переносил со спокойствием и терпением, свойственным привыкшему к любой нужде крестьянину. Сам он не был охотником рассказывать, но якутские сказки в пересказе моем слушал с удовольствием, в смешных местах по-детски радостно улыбался. Хамицевича из первой колонии этапировали в Бриндакит, где он умер в шахте. Рассказывали, будто он присел отдохнуть и больше не поднялся.
С третьим из моих знакомых-полицаев — Николаем Кривальцевичем — я сидел всего несколько дней. Несколько последних дней моих во внутренней тюрьме. Он, сын белорусского колхозника, на год-два старше меня, имел пять-шесть классов образования. По-русски говорил чисто, был по-крестьянски основателен, но мелочен. Кривальцевич также прошел все круги ада, но все же показался мне более открытым, чем те двое земляков его.
Кривальцевич пошел в полицаи, чтобы не быть угнанным на чужбину. Оккупационные власти хватали без разбора молодых и отправляли на работу в Германию. Такой ценой Николай остался на родине и с родными. Сперва полицаи выполняли функции местной милиции, следили за порядком, все было тихо, мирно. Но спокойная служба длилась недолго: борьба двух систем все больше и больше разоряла белорусские деревни — появились партизаны. Против последних немцы решили использовать полицаев.
Его тоже стали посылать в карательные экспедиции. Кривальцевич обвинял партизан: мол, если бы не они, никакой беды не было бы. Во время следствия у него выпытывали, кто где служил, в каких карательных экспедициях принимал участие. Видимо, показания одних белорусов, содержащихся во внутренней тюрьме, использовали против других. В военной кутерьме и сразу после войны, наверное, трудно было разобраться до конца, кто в чем был замешан и насколько виноват.
"Как только началась война, комиссары бросились спасать свои шкуры, а нас, простых работяг, оставили на расправу фрицам", — повторял Кривальцевич. Это была общая обида белорусских крестьян, все они винили свое руководство.
Николай так и не рассказал, как он лично участвовал в тех самых карательных экспедициях, а мне очень хотелось узнать подробности. Что и как заставляет человека предать Родину, какие темные силы берут верх над ним? Любопытно и одновременно жутковато было задумываться над этим, слушая Кривальцевича. Ведь я тогда был красным, ультракрасным до мозга костей, не способным искать какие-то смягчающие обстоятельства, учитывать жизненные сложности, многовариантность человеческих действий, допускать альтернативность принимаемых человеком решений. А Николай охотнее, чем о войне, говорил об оставленной то ли в Ыныкчане, то ли в Эльдикане жене. О том, что жена обязательно уйдет от него из-за этого ареста, при этом присвоив себе их общее имущество. И что он, заранее предвидя это, уже подал в суд на раздел имущества.
После двух лет общения с Николаем и Самуилом Кривальцевичами, братьями Прищычами, Хамицевичем и другими белорусскими крестьянами, претерпевшими немецкую оккупацию, я понял, что они всего лишь бедные, темные колхозники, оказавшиеся меж двух огней, которые опалили их жизни и судьбы. И мне стало жаль их. Разве виноваты эти безграмотные сельчане в том, что война прокатилась по их земле? Нет, это их горе и мука. Я вспомнил, что случилось с нами, якутами, в годы местной гражданской, не идущей, конечно же, ни в какое сравнение с размахом отгремевшей только что войны. Брат шел на брата, сын на отца, дочь на мать родную, и долго, ох, как долго не затухала вражда меж дальними и близкими родственниками, распространяясь в пространстве и времени... А какой же удар обрушился на белорусский народ, в результате потерявшего треть самого себя?!
Еще одной причиной того, что немцам легко удалось завербовать белорусских крестьян, кроме выраженной Кривальцевичем обиды на комиссаров, были колхозы. Хотя напрямую об этом не говорилось (в тюрьме полно стукачей и доносчиков, и поэтому легко схлопотать второй срок), они не скрывали своей ненависти к сталинским колхозам. С горечью и презрением обзывали их "красными оглоблями" и "напрасным трудом". Украдкой и намеками давали понять, как лишились земли собственной, остались без скота, обнищали, оголодали. Казалось, против колхозов пошли бы они служить не только оккупантам, но черту самому.
И в тюрьме, обнажающей все язвы человеческие, они не потеряли человеческого достоинства, душевных качеств. Родившиеся и выросшие далеко-далеко от земли якутской, чем-то были они похожи на моих сородичей. Наверное, похожесть эта объяснялась любовью к родной, хоть и такой недосягаемой теперь и потому особенно близкой, земле, к земле отцов и дедов. И тоской по утраченному укладу жизни, жизни до коллективизации. И бесхитростным, ясным, без тени зла, отношением к людям... Поэтому к ним относился я, как к своим землякам.
Ночные допросы
Березовский
Каждый человек имеет право
на свободу убеждений
и на свободное выражение их...
Статья 19
Березовский
Почти неделю Филиппов пытался вынудить меня признаться в "антисоветских националистических действиях". Я упорно стоял на своем, твердя, что никаких враждебных действий не совершал. И вот однажды меня опять вызвали на допрос. Заложив руки за спину, пошел впереди конвоира и по привычке свернул налево, но последовала команда "направо". Мы вошли в двухэтажное здание МГБ, поднялись наверх.
В кабинете, куда ввели меня, за столом сидел тот самый старший лейтенант в очках, который уводил Мишу Иванова. Помнится, тогда я удивлялся про себя: "Все офи-
церы МГБ в военных кителях, а этот почему-то в гимнастерке, только что с войны вернулся?"
Первый допрос Березовского запомнился мне навсегда. Целых три минуты он молча, не мигая, смотрел на меня. Потом последовала яростная пятиминутная брань. По сравнению с занудливым и надоедливым Филипповым, ночи напролет повторявшим одно и то же, Березовский был совсем другим. Очки, большой нос, худоба делали его похожим на посредственного провинциального актера, играющего роль гестаповца. И все-таки он произвел на меня пугающее впечатление.
— Ты трус, Яковлев! Ты вертишься, как... на сковородке! Как ни крутись, все равно отсюда без срока не выйдешь! Знаешь, мы поймаем любого на улице, докажем, что он преступник, и посадим! Так и знай! Что тебе суд?! Столько получишь, сколько мы дадим. В каждом якуте сидит националист, а ты, б..., такой же. Грязный якут! Мы, органы, здесь никому не подчиняемся!
Выкорчуем национализм в твоем карликовом институте! Твои преподаватели Башарин, Данилов, Романов уже здесь, сидят, голубчики, в клетке! — и так на протяжении всего допроса.
Все это сопровождалось отборной матерщиной. В 1952 году поклонение Сталину как божеству достигло своего апогея. Это были последние годы его культа. На эти же годы пришелся и пик власти, влияния и значения МГБ под руководством Берии. В Якутии эмгебешники держались с видом полноправных хозяев, на которых никто не смеет поднять глаз. Жили они в первом в Якутске благоустроенном каменном доме. Каждое утро выходили из комфортных квартир и направлялись на работу к одному из самых красивых зданий города. Жители со страхом смотрели вослед этим важным, высокомерным особам с каменными, невозмутимыми лицами, подчеркивающими их исключительность. И боялись не зря: никто из попавших в руки МГБ не возвращался. "Органам известно все. Органы не ошибаются. Мы отмеряем семь раз, прежде чем отрезать. Так что из наших рук не вырвешься", — били себя в грудь во время допросов следователи. Они и не пытались скрыть, сколько грязи у них в душе. Если бы у них появилось хоть малейшее опасение за свое будущее, если бы они могли предугадать, какие перемены произойдут в стране через три десятилетия, наверняка не откровенничали бы так на допросах. А тогда им нечего было опасаться или стесняться нас — тюремной или лагерной "пыли".
Неограниченная власть требует все большего и большего. И теряет контроль над собой. Чего было всемогущим следователям бояться напуганных юнцов? Тряся нас, они сами выворачивались наизнанку. Их беспощадные слова, их повадки, их жестокость оставили во мне жуткие, не стираемые временем воспоминания и одновременно явились богатым материалом для размышлений о человеческом и бесчеловечном. О каждом из них я узнал больше, чем они, вместе взятые, — обо мне. И понимал, кто из них и что именно думает по тому или иному вопросу, для чего им нужно было наше дело.
Судьба сталкивала меня с людьми из МГБ. До работы в органах были они люди как люди. Не выдающиеся, но и не плохие. Разве что чуть легкомысленные и не прочь похвастать. Но работа в МГБ в корне изменила их представления и понятия о жизни, превратила их самих в спесивцев. А что же в итоге, в конце жизни? Они закончили жизнь в беспробудном пьянстве. Почему? Думаю, сталинский режим взял свою жестокую дань не только с нас, прошедших тюрьмы и лагеря, но и с тех, кто был у него в холуях, хотя и не со всех, конечно.
Судя по всему, Березовский был типичным порождением той системы. Чересчур уж уверенный в своей исключительности и всеосведомленности. Невыдержанный в словах и действиях своих. Несмотря на то, что он носил гимнастерку, я что-то сомневаюсь в его боевом прошлом. Грудь Березовского не украшали ни ордена, ни планки, ни другие отличия, кроме значка третьеразрядника по стрельбе. Впрочем, со своими очками из-за сильной близорукости вряд ли он мог быть таким уж метким стрелком.
Березовский арестовал Мишу Иванова средь бела дня, вызвав его прямо с лекции в кабинет директора пединститута. Это произошло на глазах преподавателей и студентов. И сделано это было специально. На самом деле Березовский мог вызвать Мишу хоть когда, пусть и ночью. Но всесильному МГБ такая демонстрация силы служила средством психологического террора, чтобы нагнать страху на студенчество, на преподавательский состав, на всю интеллигенцию республики.
Как, должно быть, перепугался наш директор, добрый Степан Федотович, когда металлическим голосом, не терпящим малейшего возражения, заявили в лицо: "Мы пришли за твоим студентом Ивановым!" Воочию я вижу побледневшего директора и самодовольного, преисполненного важности Березовского с его спутником. Березовскому этого и нужно было. Пусть попробуют теперь не при-
нять у него экзамен или зачет! Увы, многие работники МГБ были заочниками пединститута. И сдавали напуганным преподавателям экзамены, как будто оказывали им честь.
Хоть и казался Березовский, на первый взгляд, неосновательным и легкомысленным, на самом деле он был парень-хват.
— Ты, Яковлев, можешь не давать показаний. Все равно тебя будут судить. Все равно получишь срок.
Эти слова следователя достигают своей цели. А вдруг решат, что я скрыл свои вражеские мысли, что специально запутываю следствие, и повесят еще более тяжкую вину?..
— Нет-нет, я не отказываюсь от следствия.
— В таком случае будешь показывать правду.
— Буду.
— Был такой разговор, где ты восхвалял злейших врагов народа — буржуазных националистов Кулаковского, Софронова, Неустроева...
— Не было такого разговора.
— (Мат). Был. Есть показания студентов твоего института. (Мат).
— Не было этого, врут они.
— (Мат). Опять отпираешься. (Мат...)
Не знаю, сколько я просидел на этот раз. Время превратилось в нескончаемый поток ругани, грязного мата...
После вынесения приговора, когда нас переводили из внутренней тюрьмы в общую, Березовский вышел из здания МГБ и смотрел нам вслед. Миша Иванов кивнул нам с Афоней: "Вон — Березовский. Смотрит на сфабрикованную им продукцию!" Мы, оглянувшись, от души рассмеялись — неиссякаем оптимизм молодежи. Интересно, о чем подумалось тогда эмгебешнику? "Смейтесь, смейтесь, дураки, станете скоро лагерной пылью..."
Не знаю, как объявился в нашем крае Березовский и куда провалился потом. Был слух, что после смерти вождя всех времен и народов и расстрела ближайшего его подручного уехал Березовский в город Ржев. Страна у нас огромная, в немереных просторах человеку не стоит труда затеряться. Так же можно совершить грех и спрятать его где-то далеко-далеко от глаз людских, замести следы и скрыться от взоров вопрошающих. Березовский, несмотря на то, что был всего лишь старшим лейтенантом, успел выбиться уже в помощники начальника следственного отдела. Судя по этому, ждала его большая карьера. Узнать бы, до чего он дошел.
Полковник Немлихер
Полковник Немлихер
То ли решили, что меня раскалывать — дело долгое, то ли еще по каким соображениям, но повели однажды в кабинет к крупному, толстому полковнику с тремя большими звездами на погонах и с гулким, густым голосом — Немлихеру. Как потом узнал я, к начальнику следственного отдела.
Немлихер — редкая фамилия. Выйдя из тюрьмы, я прочитал книгу Б.Дьякова "Повесть о пережитом", вышедшую в период "оттепели". И поразила меня в ней знакомая фамилия. Речь шла о молодом бесчеловечном следователе капитане Немлихере, развернувшем в Москве кипучую деятельность в 1937—1938 годах. Вполне возможно, что всласть издевавшийся над нами пожилой полковник и был тем самым капитаном, за полтора десятка лет доросшим до высокого чина, но почему-то (то ли где-то палку перегнул, то ли оплошал как-то) не поднявшимся выше должности начальника следственного отдела. А ведь министр МГБ Якутской АССР Речкалов тоже имел чин полковника...
На допросах Немлихер, не стесняясь никого из присутствующих (о нас не может быть и речи, поскольку для него нас вообще не существовало), постоянно ковырял толстыми волосатыми пальцами, смоченными одеколоном, то в раздутых ноздрях, то в ушах. Говорил он презрительно, издевательской иронией задевая достоинство и самолюбие арестованного.
— Якутский народ — очень хороший народ. Мы настолько его уважаем, что позволяем ему праздновать тридцатилетие своей автономии, — ехидно подмигивая, басил он. — Мы великодушны, сперва воспитываем, а непокорных строго караем. Ты уж лучше подписывай, нам дано право применять и другие средства, которые делают людей более сговорчивыми. Ты, Яковлев, не думай, что это угроза пустая, нет, мы действительно сделаем так. Близок будет локоть, да не укусишь, когда начнешь кровью срать, на карачках ползать...
Его допросы были особенно тягостными, давящими, как-то по-иезуитски коварными — куда там Филиппову и Березовскому до Немлихера.
— Невысказанное убеждение — не преступление. Но дело в том, что ты, Яковлев, будучи враждебно настроенным к русским, неоднократно высказывал свои антисоветские националистические соображения: так, например,
якобы Якутия была присоединена к русскому государству насильственным путем, вопреки желанию местного населения.
— Это я говорил не из ненависти к русскому народу, просто дискутировали на семинаре, обменивались мнениями, основываясь на работах Токарева, Окладникова, Ионовой...
— Брось ты выкручиваться, Яковлев, ведь почему-то другие студенты так не говорят. Наоборот, твои же друзья дали показания, обличающие тебя как врага.
— Они мне не друзья...
— Сейчас-то чего уж так не говорить, это понятно. Ну-ка, скажи ты, образованный современный парень, кому поверит суд? Чьи показания посчитают правдивыми? Твои попытки спасти шкуру? Или показания других студентов, их взгляд со стороны?
— Я никакой антисоветской националистической агитации не проводил, — твердил я. У меня не было другой возможности как-то защищаться.
— Факт остается фактом. "Факт — упрямая вещь", — говорят англичане.
Неумолимые логические сети полковника МГБ охватывали меня и опутывали... Действительно, если смотреть с точки зрения эмгебешников: мне, припертому к стенке неопровержимыми доказательствами, не остается ничего, кроме как отпираться, отказываться во что бы то ни стало. Ясное дело, кому в тюрьму-то захочется. И суд точно так же и решит. Я был молодым и все принимал за чистую монету, понятия не имея о тех коварных методах, с помощью которых работники МГБ стряпали свои дела.
Сейчас юристы и журналисты раскрыли эту простую, но беспощадную схему. Свою губительную роль в фальсификации, в привлечении людей к ответственности за каждое неосторожно оброненное слово сыграла статья 58-10 УК РСФСР. Ее можно было применить в любой момент против кого угодно: обычный разговор мог оказаться роковым основанием для ареста. Доноса одного недоброжелателя было достаточно, чтобы бросить за решетку любого человека. Работникам МГБ не составляло труда стряпать дела по этой статье. Как правило, донос одного подтверждали показаниями другого, из которого их выбивали любыми средствами: перед лицом опасности быть обвиненным в сокрытии вражеской агитации ничего зачастую не оставалось, кроме как сказать все требуемое и подписать необходимое следователю. Получить показания вторых и
третьих "свидетелей" было проще некуда: как отрицать показания предыдущих? Если и находились такие, кто не ломался и не закладывал никого, показания их к делу не подшивались и вовсе не заносились в протокол. С каждого, кто хоть раз вызывался на допрос, брали подписку о неразглашении "государственной тайны". Вот таким ма-каром фиксировали лишь необходимые для обвинения данные, искажали правду и привлекали за антисоветскую пропаганду.
Но все это понятно только теперь. А тогда казалось — нет спасения от сетей, расставленных Немлихером.
— Ты поддакивал националистическим выступлениям Иванова. Из националистических побуждений защищал вредную книжку Башарина. Ты восхвалял злейших врагов, буржуазных националистов Кулаковского, Софронова, Неустроева.
— Я поддерживал Иванова не как националиста, защищал произведения писателей и книги Башарина не как националистические, я другое говорил...
— Ты, Яковлев, не вертись, как... на сковородке, подписывай, — вскидывается Березовский.
— Я так не говорил, — сопротивление мое все слабее и слабее.
— Подпиши. Не заставляй нас прибегать к другим средствам,— нависая надо мной всей массой, басом гудит Немлихер.
Двое военных в звездчатых погонах стоят надо мной черными тенями, не дают вздохнуть.
— Я так не говорил, я русских никогда не ненавидел, — лепечу я, а рука подписывает уже их писанину. Так расписался я под собственным приговором.
Кажется, полковник преподал своим подчиненным наглядный урок образцового ведения допроса. По крайней мере, с тех пор допросы велись по этому образцу.
Но надо сказать, что работавшие с Немлихером отзывались о нем как о трусливом человеке. Ночью, после работы, он ни за что один не отправлялся домой, обязательно брал с собой сопровождающего. И молодые сотрудники провожали полковника до дому.
Наверняка имелись основания для таких предостережений. Немлихер понимал, что нажил себе множество врагов бесчинствами своими и что есть горящие желанием воздать ему сполна за все унижения. Говорят, из Якутска переехал он в Москву. Пошел ли он на повышение или выгнали с работы, не знаю. Скорей всего, перевелся на другую службу. Дошел до нас также слух, будто труп Немлихера с проломленным черепом найден под каким-то мостом. Если это правда, то неужели отлились ему слезы несчастных!?
Основоположники и популяризаторы
Основоположники и популяризаторы
Во времена Сталина мыслительная, интеллектуальная энергия сосредоточена была на идеологической борьбе. Партийный и государственный аппарат под видом марксистской идеологии навязал народу единый стереотип мышления, поклонение перед вождем, его режимом и всеми остальными средствами, доказывал преимущества тоталитаризма. Любой другой вариант мышления считался враждебным.
Была у меня мечта стать философом.
Философами в моем народе считаются проницательные, мудрые люди. Говорят, давным-давно в Борогонцах жил великий мудрец Сэсэн Ардьакыап (Аржаков-сказитель). Я застал еще в народе легенды о его уме и удивительной способности предвидеть будущее. В последнее время среди философов якутского народа наиболее известен А.Е.Мординов. Его увидел я впервые в сорок пятом году на чурапчинском ысыахе, посвященном Великой Победе. Директор местной школы Г.Д.Ефимов указал мне на солидного мужчину в очках, сидящего на почетном месте тюсюлгэ (круга) для гостей. Навсегда запомнились очки и невозмутимое выражение его лица.
Едва начав понимать по-русски, я сразу же набросился на книги великих мыслителей мира сего. Такова была тяга к знаниям. К тому же меня окружали такие лозунги, как "Учиться, учиться и учиться!", "Коммунистом можно стать лишь тогда, когда обогатишь свою память тем знанием, которое выработало человечество" и т.д. К счастью, Чурапчинское педучилище располагало богатой библиотекой. (В мрачные сталинские годы были извлечены по специальному списку все "вредные" книги и свезены на свалку). Кажется, там были даже книги, когда-то принадлежавшие царским политссыльным. Помню, с каким удовольствием прочитал я книгу Гельвеция "Об уме". А вот "По ту сторону добра и зла" Ницше, сочинения Шопенгауэра, трансцендентальный идеализм Шеллинга так и не смог понять, они вызывали во мне чувство бессилия от собственной неподготовленности. "Свобода есть тюрьма" — это, кажется, из Ницше.
Вот почему, поступив в пединститут, я первым делом отправился в большую городскую библиотеку и начал копаться в книгах. Но оказалось, что в институте философию не изучают. Заменившие ее основы марксизма-ленинизма не нуждались ни в какой другой философии. Наше поколение не знало творений выдающихся умов Запада. От этого богатства открещивались, заклеймив его навеки как "буржуазное". Ничего не знали мы о творениях мудрецов Востока. Представления не имели о великих учениях, перед которыми тысячи лет преклонялись сотни миллионов людей, — христианстве, исламе, буддизме. Не знали работ современных философов, экономистов, ни социологии, ни футурологии, ни кибернетики... Гениальные творения лучших представителей человечества остались вне поля нашего зрения. Более того, проявляющих интерес ко всей этой "буржуазной идеологии" преследовали, бросали в тюрьмы, уничтожали.
Вершинами мысли в Советском Союзе считались "Краткий курс истории ВКП(б)", сталинские "Основы ленинизма", "Экономические основы социализма", "Вопросы марксизма и языкознания", его доклады, выступления, краткая биография. Для нашего поколения привычным делом было слушать признания старых коммунистов, что
в течение десятков лет они изучали единственную книгу — "Краткий курс"... А ведь это воспринималось как должное.
За годы учебы в пединституте моя тяга к знаниям угасла, мои интересы сузились, укладываясь в спущенный сверху стереотип. Да и времени и сил моих не оставалось на другое, кроме как на лекции о работах Сталина, конспектирование и штудирование книг вождя, восхваления на семинарах. Ведь если по ним не сдашь экзамена или зачета — прощай, стипендия, прощай, учеба.
Схему идеологической установки того времени весьма кратко, но четко разъяснил мне Березовский:
— Ты, Яковлев, дурак! (Мат). Ничего не понимаешь. (Мат). Есть основоположники и есть популяризаторы. Маркс-Энгельс-Ленин-Сталин — основоположники. Они придумывают что-то новое. А остальные так называемые ученые — популяризаторы. Они разжевывают народу идеи, положения основоположников.
Просто и ясно. Если подумать, так, собственно, и было. Ни одну мысль, ни одно предложение ученые не осмеливались высказывать, не сопровождая их цитатами основоположников. Попытки выйти за рамки высказываний Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина строго пресекались как "отсебятина".
Приведу такой пример. Миша Иванов слыл среди студентов самым остроумным. Это знали все преподаватели. Однажды на семинаре он поставил всех в тупик таким вопросом: "После Великой Отечественной войны появилось много социалистических государств. Социалистическая система составляет теперь одну третью часть мира. Так можно ли сегодня говорить об исчезновении капиталистического окружения?" Преподаватель (кажется, это была Избекова) оказалась в затруднительном положении. Сталин сказал, что единственное социалистическое государство со всех сторон окружено капиталистической системой. А вот после войны, может, времени не нашлось, он ничего еще не высказал на этот счет. Нельзя уж было утверждать, что социализм, торжествующий на одной третьей части мира, находится по-прежнему в капиталистической осаде. С другой стороны, Сталин еще не отменил свои слова о вражеском окружении. Уж не помню, как удалось преподавательнице выкрутиться перед аудиторией. Но этот вопрос был включен в обвинительное заключение по нашему делу в иной формулировке: "...Иванов в своих выступлениях извращает учение одного из руководителей ВКП(б) и советского правительства о построении коммунизма в нашей стране..."
Так наказывалась самостоятельность мышления.
Мы с Березовским довольно долго спорили об основоположниках и популяризаторах.
— Как же так может быть? — возражаю я насколько возможно льстивым тоном, чтобы не раздражать следователя и не вызвать нового потока ругательств. — Как это профессоров, академиков считать всего лишь популяризаторами? Ведь у них огромные, на сотни, на тысячи страниц, работы по марксистской философии.
— Читал их? (Мат)
— Изучали.
— Изучал, да ничего не понял. (Мат). А что есть там нового, кроме высказываний основоположников? Ведь только тем и занимаются они, что без конца разжевывают основоположников? Кто и что нового внес в эту науку, открыл неизвестного, скажи? (Мат).
Березовский был прав. Здесь, в комнате следователя, я действительно понял, что все эти профессора и академики не более чем популяризаторы непререкаемых истин "могучей кучки" пролетариата. Инакомыслящие причислялись к разного рода течениям и бесследно исчезали. От такого открытия и грубого напора следователя я растерялся.
— Ишь ты! (Мат). Ты шибко умный, да? (Мат). Твой Иванов вообразил себя критически мыслящей личностью.(Мат). Видимо, ты такой же. Тоже мне нашлись народники. (Мат).
То ли Березовский накануне прошелся по литературе о народниках, то ли, на его взгляд, мы на самом деле являлись таковыми. Я никогда не считал, что только интеллигентные, образованные люди в состоянии изменить к лучшему жизнь народа, что только им известна истина. Мы, студенты, спорили об этом, и диспуты в нашей комнате будоражили мысль, оттачивали языки. Но мы и не думали о создании организации типа народников. А следователь клонил к этому.
— Критически мыслящие личности движут историю, движут толпу. Вы решили стать такой же силой.
Что ж, читали и мы работу Ленина "Что такое друзья народа", не раз конспектировали ее, подчеркивая слова "герои" и "толпа". Знали, кто такие народники. Теперь вот Березовский ни с того ни с сего обвиняет нас в народничестве. Подобное обвинение, в конце концов, можно было выдвинуть против любого человека, представляющего собой мыслящую личность. По убеждению основоположников и популяризаторов, мыслить есть преступление, расплата за которое неминуема.
О литературе и искусстве
О литературе и искусстве
Поводом для травли Г.Башарина и всей национальной интеллигенции послужила их любовь к литературному наследию классиков родной литературы.
Ни Филиппов, ни Березовский, ни Немлихер — никто из них не читал произведений якутских писателей и понятия не имел, о чем в них идет речь. Тем не менее они считали всех якутских писателей националистами: одни уже написали националистические произведения, другие еще собираются и непременно напишут что-то националистическое. Вот их логика: раз якутские писатели, значит, якуты, следовательно, мыслят по-якутски, то есть чистой воды националисты, а их произведения носят националистический характер и, распространяясь в печати, смущают людей, агитируют. Само собой напрашивается вывод: изъятие таких вредных элементов из народных масс - это обязанность органов МГБ. Поразительная и убийственная логика. Поди докажи правду им, не читавшим того, за что судят, и не испытавшим душевного трепета перед силой таланта, ненавидящим местных только лишь за то, что они — другой национальности. Легче пробить головой каменную стену.
Зловещая статья в "Правде" от 10 декабря 1951 года, соответствующее постановление обкома от 6 февраля 1952 года, обвинительный доклад первого секретаря на V пленуме 20 марта того же года, запрещение книги Башарина "Три якутских реалиста-просветителя" — вся эта кампания по разгрому классики якутской литературы создала подходящую атмосферу для травли лучших представителей интеллигенции Якутии.
Кто же он, первый секретарь обкома С.З.Борисов, с таким ожесточением пытавшийся уничтожить культурное наследие родного народа?
Человек со средним образованием, Борисов, разумеется, не имел никакого отношения ни к литературе, ни к искусству. Он — один из участников чудовищной акции по переселению Чурапчинского района на север в годы войны. (Ранее, хоть и кратко, уже было написано, как "благодаря" ему из моего родного Кытанаха были перегнаны и стар и млад в не годный для житья Вестях). Удивительно, что после такого провала его возвысили до первого секретаря.
Став первым лицом в республике, Борисов сразу же стал преследовать интеллигенцию, вносить в ее ряды раскол,
топтать фольклор и традиции народа, сокрушать литературу и искусство. В культурном развитии якутский народ при Борисове был отброшен назад на десятки лет.
Помню, как на исходе политической карьеры (я тогда работал учителем в средней школе) Борисов приехал в Чурапчу на районную партконференцию, на выборы первого секретаря райкома. Он пытался, вопреки воле коммунистов района, выдвинуть вместо Е.М.Филиппова другую кандидатуру. Но делегаты подняли шум, дело дошло до ЦК. Потерпев поражение на конференции, Борисов самолично созвал общее собрание коммунистов самого крупного в районе совхоза — имени Эрилика Эристина, чтобы их противопоставить делегатам районной конференции. И это ему не удалось. Времена уже были хрущевские, а методы руководства Борисова оставались прежними — сталинскими. Вероятно, поэтому люди с уважением и сожалением вспоминают И.Е.Винокурова, бывшего до него секретарем обкома. А с именем Борисова связаны страшные лишения, смерть во время переселения. Надо сказать, постановление обкома от 6 февраля 1952 года, принятое при Борисове, отменено, как неправильное, лишь 10 мая 1989 года.
Борисов руководствовался сталинским тезисом о том, что пережитки капитализма более всего сохраняются в области национального вопроса. "Три якутских реалиста-просветителя" являлись для него книгой, распространяющей такой пережиток, как национализм: "Башарин доказывает правильность буржуазного национализма Кулаков-ского, Софронова, Неустроева. Как известно, эти писатели в своих произведениях выражали ненависть к русскому народу, клеветали на него, особо подчеркивали существование противостояния между русскими и якутами". После этих трех классиков настала очередь любимых народом писателей, ученых.
Шум и ярость этой кампании донеслись и до "каторжных нор". Урки били себя в грудь: "Почему такое отношение ко мне? Я вам башаринец, что ли, — я честный вор!"
"Были бы они сейчас живы, мы бы им показали", — скрипели зубами следователи МГБ при упоминании имен, дорогих нашему сердцу. Им надо было отыграться на Башарине. "Он уже в наших руках, сидит!" — хвастали они. Кололи мне глаза цитатами из разгромного доклада Борисова. Особенно выделяли они приведенные секретарем строки из письма Кулаковского "К якутской интеллигенции": "Богачи-кулаки, высасывая у голытьбы все возмож-
ное и тем самым держа в черном теле, делали бессознательно доброе дело ей..." Об этом письме я слышал впервые. Лишь на воле удалось разыскать и прочитать его. Оно написано было до революции. И никакой враждебной позиции, согласно Березовскому, в нем я не обнаружил. Это — размышление о бедственном положении народа и путях выхода из него. Не каждому дано быть ясновидящим. Если в чем-то и ошибочны предвидения Ексекюляха, то нет вины его в этом.
Следователи в "Сновидении шамана" находили мальтузианство. Но о последнем ни они сами, ни я ничего не знали толком, кроме якобы утверждения основоположника этой теории, что "соответствие между численностью населения и количеством средств существования может регулироваться войнами..." Поэтому особо распространяться на эту тему не стали. Зато следователи частенько останавливались на таком пункте обвинения, как чрезмерное увлечение якутским фольклором, приукрашивание дореволюционной жизни. Материли не только нас, не ограничивались и Башариным — проходились по всем упомянутым в докладе первого секретаря.
— Какая культура может быть у вас, якутов, — говорил Березовский.
— Якутский народ вымирал от взаимных раздоров, - объяснял мне Немлихер, -- только приход русских спасего, за что вы должны кланяться им в ноги.
Они не хотели верить и знать, что у якутского народа есть своя культура и свой вклад в мировую сокровищницу. Какими представил якутский народ, его лучших писателей и ученых в своем докладе Борисов, такими они и видели нас. Такая картина устраивала работников МГБ.
Национальный вопрос
Национальный вопрос
Статья 59-7 обвинительного заключения по нашему делу гласила: "Пропаганда и агитация, направленная к возбуждению национальной и религиозной вражды и розни, а равно распространение или изготовление и хранение литературы того же характера". За это полагалось всего два года. Но если добавить к ней еще статьи 58-10, 58-11, то дело разбухало, как на дрожжах, срок возрастал от 10 до 25 лет тюрьмы. Могли приговорить и к расстрелу.
Считалось, что лучшего специалиста по национальному вопросу, чем Сталин, нет. Он знал все. Ленинские по-
ложения и высказывания забывались, оставались в тени. Сталинские работы о народности и нации зубрились наизусть. Раз и навсегда принято было его учение о четырех признаках нации. Но я тогда нет-нет да и задумывался, почему этих признаков четыре, а не три или пять. Конечно, не вслух, а про себя.
Исходя из этой теории, якутские ученые спорили, называть якутский народ нацией или считать народностью. Наш педагог Избекова доказывала, что якуты еще не доросли до уровня нации, а смеющих утверждать обратное причисляла к националистам. Мы, студенты, тоже дискутировали. Теперь-то понятно, что эти дискуссии ничем не отличались от споров древних схоластов о том, сколько чертей или ангелов уместится на кончике иглы. Однако до органов МГБ они доходили уже в иной подаче: якуты пыжатся доказать, что они нация, значит, стремятся к отделению. А стоит им отделиться, как примкнут к ближайшим соседям — японцам. Они обязательно должны создать инициативную группу. Скорее всего, в пединституте, в той самой антисоветской националистической организации. Логично, но не соответствовало действительности.
Не было ни одного ночного допроса, так или иначе не затронувшего национальный вопрос. Все ругательства касались моей национальности: этим начинался допрос, этим поддерживался и этим же завершался. Раз якут, значит, не уважаешь русскую культуру. Националист, значит, якут и потому ненавидишь русских. Якут, значит, националист и потому ненавидишь русских, установивших советскую власть. Раз ненавидишь русских, значит, ненавидишь советскую власть. "Восхваляли злейших врагов советского народа, произведения якутских буржуазных националистов: оспаривали приоритет русской науки, клеветали на русский народ, его язык и культуру; охаивали великих русских полководцев, храбрость и мужество русских солдат..."
Омерзительно и страшно в человеке малейшее проявление расизма. Наши же допросы носили расовый характер. Отсюда и зверская ненависть следователей. Они смотрели на нас не только как на вредный или опасный антисоциальный элемент, а так, как будто нас с ними разделял какой-то биологический антагонизм. Это особенно тяжело и неприятно. Но ни в "Непридуманном" Л.Разгона, ни в "Черных камнях" А.Жигулина мы не увидим этого. А вот в "Крутом маршруте" Е.Гинзбург, в воспоминаниях о "деле врачей" Я.Рапопорта мы прочитаем о таком же отношении к евреям. Расизм превалировал в нашем деле.
До тюрьмы МГБ я и не задумывался почти над тем, что я якут. Ни разу в пединституте я не слышал, чтобы кто-то задевал чье-то национальное достоинство. А в тюрьме МГБ мне настойчиво давали понять, что я якут и какое место в обществе должен занимать. Впервые в жизни меня заставили плакать из-за того, что родился я от якута и якутки. Но все же и там сохранилось в моей душе светлое чувство к человеку, независимо от его национальной принадлежности, — чувство, привитое мне великими гуманистами — классиками мировой литературы.
Я никогда не понимал и не понимаю, как можно ненавидеть человека лишь за то, что он "не той" национальности. Подлецы есть в любом народе, но хороших людей несравнимо больше. Среди самых любимых и уважаемых мной людей были и русские. Я любил русскую девушку - студентку физматфакультета Яну Алехину. И преклонялся перед директором педучилища Федором Зиновьевичем Самариным, русским человеком. До сих пор не встречал я таких людей. Но о них не рассказал бы я следователям МГБ и перед страхом смерти — покой и душевное равновесие дорогих сердцу людей оберегал пуще всего.
Филиппов, Березовский, Немлихер (кстати, сколько бы они ни били себя в грудь: "мы, славяне, великий народ..." — я далеко не уверен в их принадлежности к русской национальности) точно так же издевались над нами, как белые над аборигенами Америки или Африки. Общий смысл их ругательств и оскорблений сводился к следующему: "Тоже мне нашелся народ, слишком возомнили о себе, запищали..." И далее, без всяких доказательств и оснований, выдвигалось обвинение в желании отделиться от русских.
В последние годы жизни Сталина никто не смел не то чтобы пикнуть об отделении, но даже о правах автономий. Да и способных на подобную смелость не осталось после многоэтапного политического геноцида. Альтернативному мышлению было отказано в праве на существование. Раньше мы учили, что ошибку Сталина в вопросе автономизации поправил Ленин. Но после смерти последнего Сталин внедрил свою идею. Свою, а не ленинскую. И сталинская автономия была такой же фальшивой и показной, как его Конституция, все его законы. Репрессированных в двадцатые-тридцатые годы подвела доверчивость: они верили в идею автономии и взялись за осуществление ее на гуманистических началах.
Мы, молодые, не представляли, что такое истинная автономия, и не знали, что она отлична от сталинской. Вот
какую узость мысли и робость ума воспитывала в нас система. В наших общежитских дискуссиях вопрос об отделении ни разу не ставился: мысль о том, что Якутия самостоятельно, без России, не способна прокормить себя, была для нас аксиомой. А то, что автономия и федерация — это лишь ступени к самостоятельности народов, и не пытались понять. Знать не знали, какова была программа федералистов, и за что они боролись. По тогдашней терминологии, считали их попросту бандитами. Думается, грядущие поколения простят нам слепоту и невежество наше. Это сегодня лишь всем ясно, что сталинская автономия тормозила развитие народов и осложнила межнациональные отношения в Советском государстве.
Березовский с Немлихером так же просто и доходчиво, как раньше насчет основоположников и популяризаторов, разъяснили мне на сей раз существо национального вопроса.
— Какая еще автономия? Область, Яковлев, область, как все остальные области, — густо пересыпая матом речь, кричал Березовский. — Ваша... автономия — фикция!
А Немлихер иронизировал:
— Яковлев, у вас, у якутов, ведь автономия: свой Верховный Совет, Совет Министров, так сказать, целое правительство. Чего вам еще захотелось?
В то время малочисленные народы в счет не брались. Ссылались целые народы: крымские татары, калмыки, чеченцы, ингуши, кабардинцы, балкарцы, карачаевцы, черкесы, — гибли сотнями тысяч. Что же тогда значили мы, трое сыновей немногочисленного якутского народа? Капля в море. Но никакие провокации, издевательства, презрительные слова работников МГБ не ожесточили душу мою по отношению к русским. Великая литература спасала меня от неправедного гнева, от слепой злости и отчаяния — гении человечества помогли мне выстоять.
Очная ставка
Очная ставка
До сих пор никак не пойму, кто из нас на этой очной ставке был свидетелем: Миша Иванов или я, — да и была ли в ней какая-нибудь необходимость. Может, следователям захотелось лишний раз продемонстрировать силу свою и власть. Ведь и доныне бывает: лежачего бьют.
В жестокое время вставало на ноги наше поколение. И воспитание получили такое же безжалостное и суровое.
Годы идут, все больше и чаще задумываешься над прожитым. Нас формировали "Как закалялась сталь" Островского, "Поднятая целина" Шолохова и им подобные произведения с характерными героями. "Как служишь революции? Жале-е-е-шь? Да я... тысячи станови зараз дедов, детишек, баб... Да скажи мне, что их надо в распыл... Для революции надо... я их из пулемета... всех порешу..." — это слова Макара Нагульнова. Если вдуматься, страшно ведь? Настоящая жизнь превзошла все литературное. Павлик Морозов... Павел Корчагин... В наши податливые детские души навек впечатались эти образы — фанатично преданные идее, не ведающие жалости, неумолимые вершители социализма. Мы считали, что иной правды, чем правда этих героев, нет. И что лишь на одной шестой части мира строится жизнь, достойная человека.
Направить по единому руслу течение жизни разноликих народов, не считаясь с историческим опытом их, согласно единственно верному плану, рожденному в мозгу единственно непогрешимого человека, под контролем репрессивного аппарата, бдительно следящего за идейно-моральным воспитанием миллионов людей, с тоталитарным стереотипом мышления, — вот что значит сталинская система. И мы, и работники МГБ были жертвами системы.
В башаринском кружке я написал реферат на эту тему — о влиянии государственного аппарата на жизнь народа. И при этом основывался на конкретном историческом примере.
Поработав в архивах Москвы и Ленинграда, изучив неизвестные на то время материалы, С.А.Токарев написал и опубликовал в 1940 году "Очерк истории якутского народа". В нем автор утверждал, что царская Россия силой оружия завладела Якутией. И в подтверждение приводил следующие данные:
— в 1631 году Иван Галкин разгромил и разграбил тойонов Бодочь и Тынина;
— в 1632 году Петр Бекетов напал на бетюнских князей Семена Улту и Камыка, сына последнего — Докоя — захватил в плен, тем самым заставил Камыка сдаться, заплатить ясак и поклясться и глаз не поднимать;
— после этого покорил батулинского тойона Ногоя, заставил заплатить ясак и тоже поклясться в послушании;
— далее покорил мегинского тойона Бурухана, убив двадцать его подданных, заставил заплатить ясак;
— в 1633 году напал на дюпсюнского тойона Еспеха, занял укрепленный острог, 20 человек убил, 80 сжег в остроге;
— окончательно разгромил Камыка, сжег в остроге 300человек;
— кроме всего этого, колонизаторы подавили мечом и огнем более поздние восстания якутов...
"В чем были причины такого сравнительно легкого успеха завоевания? Во-первых, завоеватели обладали более высокой военной техникой — огнестрельное оружие, которое якутам не было до этого даже известно..." — говорит Токарев.
Хотелось бы не верить вышеперечисленным данным и доказать обратное тому, что занесено в скрижали железом и кровью. Вряд ли это под силу смертному... А ведь термин "завоевание" сменили на "присоединение". Последнее — на "вхождение". В конце концов признали "добровольное вхождение". Как же зависима от политики так называемая историческая наука!
В мои студенческие годы утвердился термин "присоединение". Я верил всему, чему нас учили. Имея в руках столь красноречивые факты завоевания, я должен был писать о мирном характере "присоединения". После долгих тягостных размышлений пришел я к такому выводу: неужто русским крестьянам семнадцатого века, не разгибающим спины Иванам, Федорам, Сидорам, так уж загорелось покорять неведомые им народы в сибирских глубинах? Нет. То была политика русского государства. Но не русского народа. И все же русские пошли в Сибирь, сея смерть и горе. Как же объяснить это? И я стал писать о своем понимании государственной власти и народа: именно государство, как система власти эксплуататорских классов, повело русский народ на войну с другими народами. И подтвердил свой тезис примером из недавнего прошлого: нацистская власть привела немецкий народ к катастрофе. Хоть мне и не удалось в своем реферате доказать историческую верность "присоединения", тем не менее казалось, что все-таки теоретически верно высказал я мысли, основанные на марксистско-ленинском учении о классах, о государстве и власти. Святая простота, я и не мог предположить, что на нашем курсе могут быть осведомители, что нельзя демонстрировать самостоятельность мышления и что любую мысль можно исказить до неузнаваемости. Следователи МГБ оценили мой реферат следующим образом: "будучи враждебно настроенным, среди студентов проводил антисоветскую националистическую агитацию — выступил с националистическими измышлениями о насильственном присоединении Якутии к русскому государству".
Защищая на следствии свою правоту, я совершил еще одну ошибку. Следователей не интересовали мои объяснения: они и не прислушивались к ним. Я просто не догадывался, что они задались одной-единственной целью — представить меня врагом и отдать под суд. Сумей я доказать свою невиновность, это был бы "брак" в их работе. Споры, объяснения, доказательства вызывали лишь новые потоки ругани и издевательств. Нужно было, особенно не распространяясь, отвечать четко и кратко, двумя-тремя словами, на вопросы и молчать. Верно, "молчание — золото".
Очная ставка состоялась 30 апреля 1952 года. Днем.
Меня ввели в угловую комнату справа на втором этаже МГБ — к Березовскому. Там же был и Немлихер. Посредине комнаты на табуретке сидел остриженный наголо, сильно побледневший, но державшийся достойно и мужественно Миша Иванов.
После темных, гнилых тюремных камер с зарешеченными окнами-гляделками и ставнями-намордниками кабинет помощника начальника следственного отдела показался мне дворцом, залитым светом. От этого стало еще тягостнее: как можно при таком весеннем солнце проводить в тюрьме свою молодость...
Березовский, сидя за столом, уже готов был вести протокол. Полковник Немлихер, как обычно, копался в носу пальцем, обильно смоченным одеколоном.
— Ты, Иванов, вместе с Яковлевым, будучи враждебно настроенными к великому русскому народу, высказывали различные националистические измышления, например, о насильственном присоединении Якутии к России.
— Высказывание своих мыслей на занятиях кружка или семинара не может быть враждебной агитацией...
— Давай, Иванов, рассуждай логически, — гудит Немлихер. — Ты добиваешься признания своего мнения. Ведь так?
— Так. Но в споре на семинарах...
Немлихер не дает договорить.
— Значит, ты распространяешь среди других студентов свои националистические измышления. Если смотреть объективно, это и есть агитация — антисоветская, националистическая агитация. Разве не так?
— Вы все искусственно подстраиваете. Например, "Сахасирэ" переводите как "Земля якутов", хотя прекрасно знаете, что это в переводе Якутия. Только казаки раньше писали "якутская землица"... Вот и сейчас повернули по-другому.
Тут подключается к допросу Березовский.
— Иванов боится ответственности, поэтому пытается уйти от ответа.
Миша обижается.
— Даже если я совершил какую-то вину, сидеть в тюрьме буду я, а не вы.
— Конечно, ты, а не твой дядя, — поддакивает Березовский. — Он давно отсидел свое.
...Я вижу, как опытный, хитрый полковник все сильнее затягивает в свои сети Мишу. Опутывает паутиной. Завязывает узлы. Потом, словно решив, что с того уже достаточно, оборачивается ко мне.
— Яковлев в своем реферате написал о насильственном присоединении Якутии к русскому государству. Не отрицаешь?
— Нет. Не отрицаю. На кружке...
— Неважно — где. Рассуждал, точно как Иванов. Сговорились? Когда? Где?
— Мы не сговаривались. Просто мое мнение совпадает с Мишиным. Но я говорил это не из ненависти к русскому народу.
— Неважно, что вы там думали, — говорит Немлихер. — Факт то, что высказывали свои националистические убеждения...
Мы оба оказываемся в сети. Немлихер с Березовским удовлетворены. Даже обошлись без мата и угроз. А мы перебрасываемся несколькими словами по-якутски. Оказывается, Миша получает передачи. В конце очной ставки он просит Березовского приказать часть передач назначать мне.
Посмотрим на ваше поведение.
В этот день из кабинета Березовского я вышел весьма подавленным. Если до этого еще не понимал всей тяжести положения своего, то теперь был уверен, что следователи обязательно доведут дело до суда.
Сталинская Фемида
Закрытый суд
Каждый человек, для определения
прав и обязанностей и установления
обоснованности предъявленного ему
уголовного обвинения, имеет право
на основе полного равенства
на то, чтоб его дело было рассмотрено
гласно и с соблюдением всех требований справедливости
независимым и беспристрастным судом.
Статья 10
Закрытый суд
Древние греки изображали богиню правосудия с завязанными глазами и с весами в руках. Повязка на глазах служила гарантией беспристрастного отношения к судимому. Весы гарантировали точное определение его вины. И этот облик Фемиды для всех народов мира является символом праведного суда.
Какой бы представил Фемиду ваятель сталинской эпохи? Может быть, копией Ульриха с бериевским взором, пронзающим фальшивую повязку.
В Якутске по улице Орджоникидзе стоит старое двухэтажное деревянное здание. До недавнего времени в нем размещалась детская музыкальная школа. А еще раньше - нарсуд. Никакой музыке, даже исполняемой детьми, не изгнать прошлое из этих стен.
Каждый день, по дороге на работу, прохожу мимо этого здания. Каждый раз вспоминаю... Какие ясные, погожие дни стояли 5—6 июня того года! Все вокруг цвело, обновлялось. Наполнялось щебетом птичьим... К зданию суда нас привезли в железном фургоне, прозванном в народе "черным вороном". Посадили на скамейки, поставили сзади конвойных. Наголо остриженные, бледные, исхудалые, мы не узнали друг друга. Меньше всех изменился Миша Иванов, хотя и просидел в тюрьме вдвое дольше нас, почти четыре месяца, хотя и издевались над ним куда изощреннее, чем над нами. Бедный Афоня усох так, что остались одни глаза. Глаза друга... Как они изменились за это время!.. Глаза псами затравленного зайца... Позже, отсиживая свой срок, я уже не удивлялся таким глазам. Один старик, осужденный на четверть века, объяснил мне: "У тех, кто попадает сюда, в первую очередь меняются глаза".
Но когда улеглось первое волнение от встречи в зале суда, Афоня опомнился скорее нас с Мишей.
— Давайте отпираться до конца.
— Как отпираться, если уже признались на следствии?- удивился Миша.
— Так признались под нажимом. Откажемся от показаний.
— Нет, — не согласился Миша. — Лучше всего просить о помиловании. Может, пожалеют: мы все-таки молодые.
— А я свою вину не признаю, — ответил на это Афоня. Я так и не нашелся, что сказать. По-моему, Афоня был прав: нас действительно заставили подписаться под фальшивыми протоколами. Если мы все как один откажемся, то дело могут вернуть на доследование, но в таком случае опять начнется следствие, опять — внутренняя тюрьма. Ожесточенные следователи доконают нас. Вот, видимо, почему возражал Миша. Пусть хоть куда отправят, лишь бы не возвращаться туда. Да и суд не пойдет против следственного отдела МГБ. Покуда так раздумывал, начался суд.
Состав суда — и в этом чувствовалось влияние органов МГБ — был придуманно интернациональным: судья Кучин — русский, заседатели суда Шеметова и Арефьева — русская и якутка, прокурор Мыреев — якут, адвокат Кулгинский — русский.
Всю ночь перед судом не сомкнул я глаз своих. По наивности думалось мне, что суд должен быть открытым. И что тогда в зале суда будут друзья, сокурсники и наши любимые девушки. И что судилище пройдет так же, как собрание по поводу книги Башарина. И что мы втроем должны перед публикой доказать свою невиновность. И пусть попробуют обвинять нас! Всю ночь готовился я к пламенной речи, представляя себя и друзей в героической роли Петра Алексеева на суде. О, святая простота! Теперь самому смешно, как глуп и наивен я был. Суд оказался закрытым. И я прямо-таки опешил от пустого зала, от наглухо закрытых дверей. Так нас и судили, тайком от общественности, от народа.
О, сталинская Фемида!
Это была уже не "особка", не суд "тройки". Здесь были и прокурор, и защитник, и свидетели. Но сразу стало ясно, по чьему сценарию произойдут все действия этого спектакля. Не зря следователи хвастались: "Никому еще не удалось вырваться из наших рук!" Нам грозило от десяти до двадцати пяти лет лишения свободы.
Все равно из последних сил мы пытались доказать свою невиновность. Кучин и не слушал нас, если же мы начинали просить вызвать других свидетелей или приобщить к делу другие документы, он зло обрывал нас: "Где ваши документы? Дайте их сюда. Если их нет, то мы не посыльные, чтобы бегать за ними". Говорили, что Кучин из рабочих. Поражало его воинствующее невежество. Он устроил форменный разнос Афоне Федорову за его писательский псевдоним — Даллан Хаан. "Фамилия Федоров ему, видите ли, не понравилась, потому что хорошо звучит. Это для него не приемлемо. Ему непременно нужна националистическая фамилия Даллан Хаан". А как судья "из рабочих" вышел из себя, услышав, что "зарплата наркома не должна превышать средний заработок рабочего"! Не пытаясь разобраться, кому принадлежат эти слова, вопрошал: "Как это можно сравнить наркома тяжелой промышленности с каким-то рабочим?" Одним словом, судья Кучин соответствовал роли, отведенной ему по сценарию. А заседатели, устав от собственных немых ролей, в конце концов задремали. Одна чуть не свалилась со стула.
Среди свидетелей была Избекова. Это она, единственная из преподавателей, дала 5 марта показания против Миши Иванова. Слушая ее невразумительный жалкий лепет, я сгорал со стыда. Багровая от волнения, она все твердила: "Я пожилой, больной, нервный, психически неуравновешенный человек". Надо же, нас учила "невротичка"... При этом она не забыла дать показания против нас.
Иначе держались на суде Н.П.Канаев и В.А.Семенов-Кюстях Баска (Васька-силач).
Канаев был яростным противником Башарина и клеветал на основоположников якутской литературы. Кстати сказать, в 1975 году он напрочь забыл прежние свои слова и поднимал на щит тех, кого ниспровергал. Вот такие критики и наносят непоправимый урон литературе. Но на процессе нашем Канаев дал показания в пользу Афони, вместе с которым работал тогда в книжном издательстве. Странно: с одной стороны, он начал кампанию, приведшую нас на скамью подсудимых, а с другой — выступил в защиту.
Поддержал нас и Семенов, читавший нам лекции по русской литературе. На суд он явился в прекрасном, редкостном по тем временам сером костюме. Быть может, это и задело судью, прокурора и адвоката: по крайней мере, так показалось мне. Они задавали ему уж очень каверзные вопросы. Василий Алексеевич достойно и уверенно отпа-
рировал им. А ведь, как и Канаев, обвинял Башарина в национализме! Еще до ареста, как-то встретив нас в преподавательской, он покачал головой: "Зря вы, ребята, защищаете Башарина!" Я ответил ему: "История рассудит". Откуда что взялось, но в моих словах, словах зеленого юнца, прозвучало что-то пророческое. Так оно и случилось.
Что бы там ни было, по отношению к нам эти двое были честны.
После опроса свидетелей прокурор запросил для меня и Миши по десять, а для Афони — семь лет. До этого я как-то не принимал происходящего всерьез, казалось, что вот-вот все разъяснится, где правда, где ложь. Но после слов Мыреева сердце сжалось в груди, кровь бросилась в лицо: нет, это не комедия, не фарс.
Адвоката навязали нам силой: без участия его, видимо, нельзя было обойтись. И сам Кулгинский, которого мы видели первый раз в своей жизни, судя по всему, понимал, какая роль ему отводится. Наверное, мы, трое молодых парней, были для него на одно лицо. В своей защитной речи он не стал останавливаться на мере виновности каждого в отдельности, а сгреб все в одну кучу, чем немало помог судье. На самом деле, статья 58-11 была самым слабым звеном обвинения: стоило только вытащить нас из общей кучи поодиночке, она повисла бы в воздухе или осела бы, как взбитая мыльная пена. А Кулгинский к тому же содрал с бедных моих родителей 500 рублей. Такой суммы мать и отец сроду не видывали. За них заплатила двоюродная моя сестра Е.И.Дьячковская. Подумать только: содрать такие деньги с обездоленных колхозников для того, чтобы засадить их сына и брата!
Кучин предоставил мне последнее слово. И я без остатка вытряхнул свои "заготовки". В многочисленных кассационных жалобах, разосланных после в различные инстанции — Верховный суд и Прокуратуру РСФСР, Генеральному прокурору, министру юстиции, Верховный суд СССР, Никите Сергеевичу Хрущеву и т.д., я так часто повторял сказанное на суде, что запомнил слово в слово. Вот небольшой отрывок: "Приписываемые мне слова, будучи тесно связаны с основным занятием, учебой, были высказаны в учебной аудитории на семинарах. Хоть немного разбирающемуся в педагогическом процессе должно быть ясно, что они носят не агитационный, а познавательный характер. Студенты на семинарах не выступают с целью агитации. Лишение свободы студента за выступление на семинаре не совпадает с принципами цивилизации и социализма...
Я никогда не был врагом советского строя. И нет для этого никаких причин. Я родился в советское время, никто из моих родственников не запятнал свое имя никакими преступлениями против власти. Я только и учился: из четырнадцати лет три года жил в интернате, семь лет на стипендии — всего десять лет — на государственные средства. Мое прошлое, собственно мое социальное положение никак не могут быть почвой для зарождения преступных убеждений. Утверждение о том, что советская действительность сама породила стихийно, не имея на то никаких объективных причин, из своего питомца врага, в высшей степени несуразно..."
Видимо, не принято было прерывать последнее слово обвиняемого. Кучин мне не мешал. Но и не слушал. Я словно обращался к стене, но остановиться не мог. Вся моя двадцатиминутная взволнованная речь, подготовленная бессонной ночью, осталась для сведения будущих поколений в изложении секретаря суда Березовской только вот в таком виде: "Подсудимый Яковлев в последнем слове сказал: я прошу суд учесть мою молодость и вынести справедливый приговор". После меня выступил Афоня, потом — Миша. Их тоже не слушал никто.
Приговор Кучин зачитал скучным невыразительным голосом: "Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики..." Все наши "грехи" без всяких изменений были переписаны из материалов МГБ. Заключение гласило: "На основе изложенного и руководствуясь ст. ст. 319 и 320 УПК РСФСР, судебная коллегия приговорила:
Иванова Михаила Спиридоновича, Яковлева Василия Семеновича и Федорова Афанасия Игнатьевича лишить свободы по ч. 1 ст. 59-7 УК РСФСР на два года каждого и по ч. 1 ст. 58-10 и 58-11 УК РСФСР на 10 лет каждого, с поражением в избирательных правах на 5 лет, а по совокупности совершенных ими преступлений в силу ст. 49 УК РСФСР к отбытию меры наказания считать 10 лет лишения свободы с отбытием в ИТЛ с поражением в избирательных правах на 5 лет каждого".
Когда Кучин закончил читать, Миша Иванов громко, чтобы всем было слышно, воскликнул:
— Это не суд, а расправа!
Ночь после суда
Ночь после суда
Нас вывели из здания суда, "черный ворон" доставил нас обратно во внутреннюю тюрьму. Насколько я знаю от тех, кто проделывал этот путь, после оглашения приговора обычно везли в общую тюрьму. А тут следователь, по всей видимости, посчитал нужным сначала узнать, что именно напишем мы в своей кассационной жалобе в Верховный суд РСФСР, и только потом выпустить нас из своих рук. Может, не до конца уверены были в прочности и полной доказанности обвинения. Каким-то движением души я почувствовал это. Поэтому решил выложить все доказательства ошибочности и несправедливости обвинения в жалобах в высшие инстанции только тогда, когда найду способ обойти их загребущие руки или попаду в другую тюрьму.
Ночь после суда я провел в одной камере с Николаем Кривальцевичем. Дали бумагу и чернила. Сосед старался не мешать мне писать жалобу, давал советы.
До меня, наконец, дошло, в какой переплет я попал. Страшно было подумать -- 10 лет молодости провести в тюрьме! Разве можно после этого сохранить человеческий облик? А ведь потом придется прожить еще пять лет бесправным существом. Разве кто-нибудь станет считаться с таким? Кончилась жизнь...
Что ж, не я первый и не я последний. Сталинский режим очищал свои массы от "молодых да ранних" инакомыслящих. В первую военную зиму, как я помню, арестовали лучшего студента Чурапчинского педучилища, третьекурсника Мишу Владимирова из-за его письма матери. Прекрасный юноша скончался в тюрьме. В ту же военную пору был брошен в тюрьму молодой учитель, друг всей детворы нашего аласа Илья Ильич Чепалов. Я хорошо помню его. Еще дошкольником, вместе с отцом, я очутился как-то в Чурапчинской школе сельской молодежи. Илья возился с играющими детьми в просторном коридоре. Заметив меня, он сразу догадался о заветном моем желании, тут же вручил мне тетрадь и повесил на шею карандаш на суровой нитке, чтобы я не потерял его. От радости я ног не чуял! Это был учитель от Бога. Учась в училище, Илья писал стихи. Любил цитировать Кюннюка Урастырова. Чепалов отсидел все десять лет, каким-то чудом пережив весь лагерный ужас. Я встретился с ним вновь после его освобождения. Он стал совершенно другим человеком: никакой литературой больше не интересовался, не вер-
нулся и к любимой профессии, от людей держался подальше. Любил только бывать на охоте — с природой он находил общий язык. Арест, суд, тюрьма точно так же оторвали меня на двадцать лет от сферы интеллектуального...
Да, страшна была первая ночь во внутренней тюрьме МГБ, но все же последняя была еще страшнее. В первую ночь не было известно, что ждет меня в конце концов. В последнюю стало ясно: будущее перечеркнуто — впереди бесправное рабское существование.
Бедные мои старики! Стоило вам рожать и воспитывать сына, чтобы потерять его вот так!
Глазами посторонних
Глазами посторонних
Кроме нас троих и Вани Федосеева, к счастью, никто из студентов и преподавателей не был арестован. Башарин успел тайно улететь в Москву, потому и уцелел. Но все же над пединститутом нависла гнетущая атмосфера. Все ждали стука в дверь: чья очередь? за кем сегодня придут? Настало время всеобщей недоверчивости и подозрительности.
К слову сказать, нечто подобное творилось в республике после апрельских событий 1986 года. Сложилась, как говорят теперь, "напряженная межнациональная обстановка". И сейчас не могу понять, зачем и кем периодически совершаются провокационные действия по разжиганию межнациональной вражды...
В пединституте шли экзамены. Большинство студентов не знали, когда состоится наш суд. Кроме вызванных в качестве свидетелей. Несколько человек стояли за дверями зала суда и тщетно пытались что-то расслышать. Охранники МГБ отгоняли их. Девушкам моих друзей не разрешили передать им посылку. Молоденький лейтенант нашел в ней листы бумаги и карандаш и обрадовался, говорят, так, как будто обнаружил бомбу, и конфисковал все.
Подругам удалось лишь пройтись рядом с Мишей и Афоней от дверей нарсуда до "черного ворона". Я нарочно задерживал шаг, отвлекая внимание младшего лейтенанта, который отгонял девушек. "Твоим друзьям бабы носят передачи. А ты... неужели ни одну бабу... чтоб она носила тебе передачу", — гнусно допытывался Березовский. Даже наедине с самим собой не смел я назвать имя своей Яны, чтоб, не дай Бог, не разузнали о ней и не замучили допросами.
В ожидании развязки судебного процесса парни и девушки опоздали в библиотеку, где оставили свои конспекты и тетради, и поэтому явились на экзамен, как говорится, с голыми руками. Но П.М.Корнилов допустил их к экзамену без лишних слов. Видно, обо всем догадался по их лицам...
Вот что вспоминает о нашем деле писатель И.Ф.Семенов, тогда учащийся юридической школы:
"Мы знали о большом скандале в пединституте. Ходили слухи, что Башарина то ли сняли с работы, то ли исключили из партии, то ли арестовали.
Из арестованных парней я лично знал только Афоню Федорова. С двумя друзьями его не был знаком.
Летом, кажется, в июне, услышал, что следствие по делу трех парней-"башаринцев" закончено, дело передается на рассмотрение уголовной коллегии, суд будет закрытым. Раньше нас, студентов-юристов, допускали на закрытые судебные процессы. На этот раз завуч, к которой мы обратились, запретила и думать об этом.
Зал заседаний был заперт изнутри. Я пытался подслушать, но из этого ничего не вышло. Через замочную скважину увидел, что судей трое, как и обвиняемых.
Парни были острижены наголо. Особенно худым и бледным казался Афоня. Как раз заслушивали одного из свидетелей. Невысокого, в светлом коверкотовом костюме, болезненного вида. Лишь Иванов, то и дело поправляя очки, о чем-то решительно спрашивал свидетеля. Из зала доносились только обрывки: "В наших теоретических разногласиях..." Там же, в нарсуде, я встретил грустную Машу Бучугасову (позже она стала женой Афони Федорова) с подругой...
Все трое были осуждены. Я окончил учебу, три года проработал в Булунском районе. Вернувшись оттуда, услышал, что Иванов, Федоров и Яковлев освобождены, реабилитированы. ...Учась в юридической школе, я ничего не знал о репрессиях".
Сталин и сталинизм
Сталин и сталинизм
На встречах с читателями, особенно в сельской местности, мне часто задают такой вопрос: "Не воскреснет ли Сталин?" И я отвечаю: этого нельзя допустить, это не должно повториться.
К хору славословящих Сталина мой голос никогда не примыкал. Человек не может быть Богом. И в юности мне непонятен был массовый психоз вокруг имени Сталина. Я пытался разобраться в этом, когда писал свой реферат о власти и народе.
Имя Сталина связано с великими, трагическими историческими событиями. И останется в истории. Возвращение имен, насильственно вычеркнутых из учебников и книг, из памяти людской и преданных забвению, показывает, что историческую правду невозможно исказить.
Надо бороться не против имени Сталина, а против сталинизма, тоталитарного режима, административно-командной системы. Ведь это явление присуще не только России, оно имеет глубокие корни. Превращение свободного человека в человека толпы, однообразной и послушной, противоестественно. Я от всего сердца верю, что рано или поздно появится поколение людей свободных.
Иногда меня спрашивают: "Довольны ли вы своей прожитой жизнью?" Я говорю прямо: не доволен. Горько, что в темное, зловещее время поколение мое лишено было молодости и свободы. На нашу долю пришелся голод душевный и голод насущный. И то и другое для человека страшно.
Нет, это не должно повториться.
Перевод Софрона Осипова
Еще не разгаданные загадки
Еще не разгаданные загадки
Жертвы репрессий, ввергнувших всю страну в мрак и безысходность, изолировались от общества, от них шарахались, как от паршивых псов, как от страшной заразы. Ужасно, но желающих присоединиться к травле "отщепенцев" всегда находилось больше чем достаточно — режим намеренно натравливал людей друг на друга. Может, потому сегодня в нашем обществе абсолютно отсутствует чувство покаяния, все злодеяния и страшные преступления оправдываются равнодушным, безличностным "времена были такие".
По нашему делу, как и по всем политическим, тоже проходило бесчисленное множество людей, "благодаря" героическим усилиям обкома партии отыскать несуществующий национализм. Если б для этого им не понадобилось состряпать "дело Башарина", студенты пединститута продолжали бы спокойно учиться. Но команду из Москвы надо было выполнять. Наши местные тюремщики были всего лишь исполнителями. Все же не считаю бестактным или болезненным естественный интерес самих пострадавших, да и других людей: кто же они такие — те, кто приложил столько усилий, чтобы уничтожить наши только начавшиеся жизни, упрятать нас в лагеря.
Работа сотрудников МГБ по раскрытию "преступления" с самого начала велась как-то странно и непонятно. Хотя нас в комнате общежития проживало четверо молодых людей, и все мы четыре года учились вместе, ни разу не были допрошены наши соседи по комнате, один из которых был старостой исторического кружка Башарина. С кого же еще, как не с них, наиболее близко знавших нас, бывших в курсе всех наших связей и разговоров, должно было начаться следствие? Но в деле нет их показаний, сами они тоже говорят, что никто их не вызывал.
Как уже говорил, я с обидой думал: ну почему никто из ребят, которых уже целых два месяца таскали на допросы по делу Миши Иванова, хотя бы словом не обмолвился при мне об этом, не предупредил. Только Маша Скрябина сдержанно ответила на мой вопрос: "Интересуются тобой". Но я не придал значения ее словам. Кем же еще могли интересоваться органы, как не близким другом арестованного. Только удивился про себя, отчего у девушки лицо стало такое испуганное. Когда же несколько лет назад я попросил ее прислать воспоминания для данной книги, она отказалась.
Я бы поделил всех людей, "благодаря" которым мы
оказались в таком положении, всех причастных к нашему делу, на три группы.
Первая группа: так называемые товарищи, всегда готовые воспользоваться моментом, любым предлогом, необузданным соперничеством молодых людей, их не обязательно принципиальными разногласиями и спорами, чтобы по-большевистски кинуться, сломя голову, топтать и клевать другого, пока не уничтожат. Они вознамерились физически уничтожить нас, чтобы свести счеты. Думаю, и сейчас, подвернись удобный случай, не отказались бы от своего замысла.
Вторая группа: наивные, запутавшиеся люди, полагавшие под влиянием усиленной пропаганды, что мы на самом деле совершили ошибку. Давая показания против нас, они слепо верили в сказку о самом гуманном в мире советском правосудии, не допускали мысли, что перечеркивают тем самым всю нашу жизнь.
Третья группа: настоящие доносчики — тайные агенты МГБ, делавшие свое черное дело за какую-то мзду, за подачки. Вполне возможно, что их имена вовсе не фигурировали в материалах нашего дела.
В работе МГБ огромное значение придавалось агентурной работе (а в народе их попросту называли доносчиками). У каждого агента был специальный псевдоним, державшийся в строгой тайне. Например, я слышал о каком-то "Соколе", работавшем в Чурапчинском районе. А в Верхневилюйске в годы войны действовали якуты "Татьяна" и "Алексеев", на Алдане — русский "Непомнящий". До сих пор не известно, кто же скрывался под этими кличками. Государство не намерено открывать одну из самых своих величайших тайн — имена тайных агентов, способствовавших ему держать весь народ в напряжении и страхе. В архивных документах доносы этих агентов фиксируются таким образом:
"Сов. секретно
Аг/ентурное/ донесение
на Семенова Дмитрия Николаевича
Ис/точник/ "Татьяна "
От 19-5-1944 г.
Прин/ял/ Григорьев
Сообщение источника: содержание доноса
Мероприятия: "Татьяне дано задание... "
Оп. уполн. Верхневилюйского РО НКГБ
мл. лейт. Григорьев"
На каждый объект наблюдения (да и вообще на любого) таким образом накапливался компромат — составлялось досье.
Но в нашей студенческой среде не было никаких тайн — все открыто высказывались в аудиториях, во время диспутов на семинарах или же в спорах в комнате общежития. Так что агенты органов не могли найти никаких зацепок для стряпания доносов о подпольной деятельности националистической организации в стенах пединститута, как бы ни хотелось их "работодателям-благодетелям" документально обосновать плод своей больной фантазии. Выходит, "наши" агенты тех лет зря проедали казну. Тем не менее, жизнь за счет подлости по отношению к своим друзьям и товарищам, двойная жизнь не могли не изъедать душу исподволь, не оставить темного следа в ней, следовательно, еще больше не усугубить болезнь нашего так называемого советского общества.
По завершении следствия, согласно статье 206, нас ознакомили с делом. Когда передо мной легли на стол пухлые тома дела № 865, первой мыслью было: вот сейчас я узнаю, кому же перешел дорогу, кто донес, с чего начался весь этот кошмар. Но как бы я ни выискивал в течение трех часов, как ни напрягал внимание, ничего, кроме показаний свидетелей да протоколов весьма памятных допросов, не нашел. Документы архива КГБ, якобы широко открывшего свои двери для каждого интересующегося, в большинстве своем представляют лишь материалы следствия — показания подследственных и свидетелей. Единственный документ, который мне удалось обнаружить сверх этих "положенных", — письмо министра МГБ Речкалова секретарю обкома Борисову.
Никак не выходит, что акция МГБ 1952 года — инициатива органов на местах, обязательно должна была быть какая-то директива из центра, из Москвы. Следовательно, должен существовать план подготовки и проведения этой широкомасштабной акции: схема агентурной работы МГБ в эти годы, отчеты агентов, инструктивные материалы, списки подозреваемых, мотивы отвода подозрений и т.д. Цельная, неподдельная картина репрессий получится, если только вытащить на свет эти документы тоже. МГБ в нашем случае провалило акцию. По всем признакам, следствие не должно было завершиться нашим делом... Интересно, какой отчет последовал после суда, какие дополнительные указания были получены? Какую роль сыграл Якутский обком ВКП(б) в нашем деле?.. Чем больше интересуешься делом, тем больше хочется узнать, увидеть,
но нам предоставляют лишь жалкие крохи, урывки фраз. Подводная часть до сих пор тщательно скрыта от любопытных глаз. Потому весьма сложно дать развернутую картину действий МГБ хотя бы на примере одного нашего дела. Надеюсь, что настанет-таки день, когда архивы КГБ все же будут открыты до конца.
В тюрьме от нечего делать я не раз перебирал в уме каждого студента четвертого курса пединститута. Если судить по пройденному каждым из них впоследствии жизненному пути, по тому, как который из них служил режиму, какую карьеру сделал, по их отношению к нам, реабилитированным жертвам политической репрессии, восприятию краха коммунистического режима, отношению к новой власти — одним словом, если судить по их жизненной логике, то легко догадаться, кто на нашем курсе сыграл роль тайного агента, доносчика. Выражаясь словами самих эмгебешников, "можно легко вычислить источники"...
В общей тюрьме
Опять вместе
Разговоры о следствии
СВОБОДА - ЭТО МЕЧТА.
Из древнетюркского словаря
СВОБОДА ЕСТЬ ОСОЗНАННАЯ НЕОБХОДИМОСТЬ.
Марксистская категория
Разговоры о следствии
Оказалось, первым кассационную жалобу подал Афоня Федоров. На следующий день, 10 июня, подал Миша Иванов. Я же вручил свою последним из нашей троицы — 11 числа. Видимо, потому моя писанина оказалась самой пространной. Конечно же, возможность сравнить их представилась нам только в наши дни. А тогда ни о какой копии и речи не могло быть — писали-то в тюрьме МГБ под контролем. Бумагу, ручки тут же отобрали. Только внимательнейшим образом процензуровав все написанное (вероятно, не усмотрев никаких фактов, доказывающих или подвергающих сомнению несостоятельность выдвинутых против нас обвинений), нас перевели в общую тюрьму, куда отправляли всех политических заключенных, приговоры по чьим делам были уже вынесены.
"От тюрьмы да от сумы не зарекайся", "Раньше сядешь — раньше выйдешь", "Входишь — широкие ворота, выходишь — узенькие калитки" - известные русские поговорки. До прихода русских якуты и понятия не имели не то что о каких-то тюрьмах, даже об обычных запорах. У свободных детей природы не было ни тюрем, ни острогов, ни карцеров, чем объясняется отсутствие подобных поговорок и пословиц.
Сельские якуты называли острогом место содержания арестантов в Якутске и боялись его пуще огня. Ужас этот, видимо, был посеян еще царскими воеводами. Городская тюрьма находилась на одной из центральных улиц имени Дзержинского. Раньше он был обнесен частоколом из толстых бревен, напоровшись на острые пики которых выл и плакал, как рассказывали безграмотные суеверные сельские якуты, острожный дух. Позже над тюремным запло-
том, как знак "прогресса", была протянута колючая проволока да возвышалась караульная вышка, мигали электрические лампочки и сновал по темному небу острый клин прожектора. Рядом находилось Министерство внутренних дел. Общая тюрьма не пряталась от пытливых глаз прохожих, подобно внутренней тюрьме МГБ, наоборот, как бы всем своим видом пыталась внушить страх. Казалось, она говорила: "Не попади сюда, обходи далеко стороной..."
Нас впихнули в машину, неспроста прозванную народом "черным воронком", привезли в эту двухэтажную деревянную тюрьму и втолкнули в одну из многочисленных камер на втором этаже. Загремел засов. Вот и все. Началась расплата длиною в десять лет тюрьмы и еще пять лет лишения всех прав за страшную "вину", подтвержденную приговором суда.
Как это было дико, невозможно для двадцатичетырехлетнего молодого человека в расцвете сил, жившего с таким желанием и предчувствием счастья, вдруг оказаться в тюрьме с толстыми решетками на окнах, сидеть под замком, словно зверь какой, не чувствуя, хоть убей, никакой вины за собой! Казалось: вот-вот проснусь — и все окажется лишь дурным сном. Но пробудиться никак не удавалось. Это была жестокая неумолимая правда, реальность, подтвержденная законами Российской Советской Федеративной Социалистической Республики. Ни понять этого сердцем, ни объяснить разумом было невозможно, оставалось лишь с горькой иронией усмехаться над собой. Что ж, государство целых четыре года бесплатно обучало тебя, такого здоровяка, натаскивало, а теперь еще десять лет будет бесплатно кормить в тюрьме, не требуя взамен никакой пользы для общества... Хоть и вырос я в постоянной нужде, всегда жил впроголодь, но с такой неразумной рачительностью столкнулся впервые. Самое страшное — передо мной была глухая стена, об которую сколько ни бейся, только голову проломишь. Вот с чем труднее всего было примириться...
"Человек есть существо, ко всему привыкающее", — сказал Достоевский в своем произведении о русской каторге "Мертвый дом". И это правда. Особенно в молодости. Так и я начал привыкать к своему положению, каким бы безысходным оно не казалось вначале. Если, конечно, считать привыканием мое недоверчивое, ироничное отношение ко всему окружающему.
Жизнь общей тюрьмы была совершенно не похожа на жизнь внутренней тюрьмы МГБ, где все было рассчитано
на подавление человеческой воли: узкие темные камеры, крошечные окна, не пропускающие света, спертый воздух, запрещение разговоров, лишение сна... А тут целый день стоял сплошной гул голосов, в просторных камерах воздух был чище, сквозь выкрашенные снаружи известью зарешеченные, но большие окна проходило достаточно света. Нам казалось, что мы выбрались из темной и душной ямы на волю.
В первый день нас поразили громкие, непринужденные разговоры сокамерников, их ничем не стесненные передвижения по камере, даже некоторая развязность. После нескольких месяцев жизни в потемках, общения шепотом, нарушаемого и "раскрашиваемого" лишь грязным матом следователей МГБ, мы вздохнули полной грудью.
В камере нас было десяток: нас трое, высокий парень с бледным лицом явно смешанных кровей (позже выяснилось, что шустрый, подвижный Коля Слепцов из Аллаихи) и пять-шесть русских. Один из них слепой. Все оказались политическими, осужденными по 58-й статье, то есть "болтунами", как прозвали в тюрьме всех, кто шел под этой статьей. Только намного позже мы поняли, каким везением было попасть именно в эту камеру, а не к уркам. Все-таки судьба, видать, решила пожалеть нас, подарить шанс выжить.
Во внутренней тюрьме Николай Кривальцевич рассказывал, как новичкам, переступающим порог камеры, бросают под ноги полотенце. И не дай бог переступить через него. Нужно сперва вытереть ноги об полотенце и только потом пнуть его куда подальше. Иначе урки сразу же причислят тебя к никудышным фраерам, сделают козлом отпущения. Если же поведешь себя подобно им, сразу заслужишь уважение и снисходительность. Перед камерой я с тревогой вспомнил рассказ Кривальцевича. Но никто полотенец нам под ноги не кидал, да и не похоже было, чтобы у кого-то появилось желание прощупать нас.
Миша Иванов, самый общительный и контактный из нас, во внутренней тюрьме часто получал передачи от знакомых девушек, так что за это время накопил почти целый мешок сухарей. Судя по всему, он решил честно расплатиться по приговору. У нас же с Афоней ничего с собой не было. На радостях, что попали в одну камеру, аппетитно хрумкая Мишины сухари, мы никак не могли наговориться. Конечно же, основной темой наших разговоров были перенесенные пытки, поведение следователей МГБ.
— Никакой правды им не нужно, их задача обвинить,
— начал Афоня, блестя чернющими глазами на бледном исхудалом лице. — Поняв это, я не выдержал, подписал все, что подсунули. Думал на суде отказаться от своих показаний.
— Ну, раз подписал, как же ты мог отказаться? — возразил Миша.
— Но ведь меня вынудили подписаться. Сказал же, что подписал под нажимом.
— А я от своих слов не отказывался. Только пытался доказать следователю, что не из вражеских побуждений говорил. Но следователь Филиппов будто разговаривал с немым, все твердил, что я враг, вел специальную антисоветскую агитацию, — делился я с друзьями. — В протокол тоже записывал лишь выгодное обвинению.
Мы с Мишей сразу поняли, что Афоня серьезно болен. Хоть и знал, что нет за ним никакой вины, больной, измученный, подписал все, что предъявил ему следователь. На суде же категорически отказался от своих показаний. Видимо, тактика Афони была самой правильной. Почему-то прокурор Мыреев запросил ему всего семь лет, хотя по 58-й статье меньше десяти лет не предусматривалось. Может, прокурор просто решил блеснуть гуманностью... Я тоже был уверен в своей правоте, но, в отличие от Афони, не верил ни суду, ни прокурору, ни адвокату. В глубине души понимал, что для них слово МГБ выше любого закона, а суд — всего лишь фарс. Видимо, помимо собственного сознания в сердце моем свил гнездо страх, так старательно прививаемый народу чекистами, энкаведешниками да эмгебешниками.
Было видно, что больше всех досталось Мише Иванову. Целых четыре месяца его терзали в тюрьме МГБ. Допрашивали по очереди Немлихер, Березовский и даже министр Речкалов собственной персоной. Теперь это был уже не тот студент Миша, которого мы знали. Это был совершенно другой человек — с резкими, порывистыми движениями. Глядя на его нервное бледное лицо, я подумал, что ежедневно и еженощно вдалбливая в его измученный бессонницей и унижениями мозг одно и то же, следователи добились своего. Миша на самом деле поверил, что "своими действиями он причинил вред советской власти, следовательно, он на самом деле совершил преступление".
Только много времени спустя я понял, что нет ничего удивительного в таком самовнушении нашего товарища. Он был членом коммунистической партии. Попадая в по-
добную ситуацию, коммунисты, в большинстве своем действительно люди преданные и непоколебимо верующие в идеалы коммунизма, были совершенно уверены в собственной чистоте перед советской властью и партией, считали, что произошла какая-то глупая ошибка, которая скоро выяснится, что перед ними извинятся и отпустят. Были даже такие, кто всячески старался помочь своим тюремщикам, пытаясь таким образом доказать невиновность и преданность партии. Случалось, они добивались каких-то льгот и привилегий для себя, были даже "особо удачные" случаи вплоть до освобождения, но такое встречалось совсем уж редко.
Все эти трения, взаимодействие между коммунистической идеологией и его пенитенциарной системой порождали какие-то чудовищные, доселе невиданные миром отношения. Здесь и не таких людей перемалывали, не то что нашего Мишу...
Что стоило многоопытным следователям МГБ сломить волю и уверенность юного учителя, привыкшего принимать правду и кривду, хорошее и плохое, как они есть на самом деле, учившего ребятишек такому же восприятию окружающего мира. Можно понять, каково же было ему, истинному коммунисту и патриоту, быть обвиненным в предательстве интересов родины, Сталина, коммунистической системы, в торжество которой на всей земле свято верил со всем пылом юной души. А признание собственной вины помогло бы перенести все испытания, которые выпали на его долю, отбыть срок, не сломавшись духовно. Слишком горько, невыносимо было бы думать, что тебя, безвинного, унижали, топтали свои же, что настоящие коммунисты оказываются в тюрьме... Нет, лучше и легче признать виновным себя.
Нет в этом среднем мире ничего хуже духовного рабства, несвободы ума и мыслей! Это хуже и страшнее физического рабства.
А коммунистический режим довел до такого состояния целый народ, огромное государство. В книге А.Волкова "Волшебник Изумрудного города" властитель-колдун Гудвин заставлял своих подданных носить, не снимая под страхом смерти, зеленые очки, чтобы простые стекляшки казались изумрудом. Подобно этому коммунистическая идеология, заключив всех в замкнутое пространство, в один сплошной лагерь — огороженное несколькими рядами колючей проволоки государство СССР, заставляла принимать черное за белое, а белое за черное. Живя в нищете,
радовались, что дожили до изобилия, понятия не имея о свободе, восхваляли страну свободы, построив "коммунизм" лишь для партийной номенклатуры, кричали о всеобщем равноправии. Освобождение от этого наваждения, осмысление всего с правдивой точки зрения было слишком тяжело для народа, каждой личности, а для некоторых — непосильно.
Коля Слепцов
Коля Слепцов
Несколько рисуясь своим красивым сильным голосом, Коля Слепцов обычно громко распевал, вышагивая по камере. Попав в тюрьму, он тут же выучил блатные песни. И теперь в камере часто раздавалось:
Как никогда весной на волю хочется
И сердце просится в простор полей...
или же:
Гвоздики алые, багряно-пряные
Вздыхая, вечером дарила мне ты.
А ночью снились сны небывалые —
Мне снились алые цветы, цветы...
С самого начала Коля повел себя в камере хозяином. Наши русские сокамерники, все еще не отошедшие от привычек и отношений "мирской" жизни, все еще ориентирующиеся на те же ценности и реалии, с опаской относились к этому громогласному, развязному парню, всеми повадками и вертлявостью похожему на блатного, между собой называя не иначе как "якутским уркой". Да и мне он был не очень приятен. Особенно задевали его потуги казаться этаким бывалым уркой, которому тюрьма — дом родной и который давно отказался от нормальных человеческих слабостей и качеств. Причина же неприязни к русским Коли, приговоренного к десяти годам в качестве политического за хулиганские действия, кроилась в следующем. Обычные драки с солдатами, слишком вольно ведущими себя с аллаиховскими девушками, раздули в политическое дело по той лишь причине, что противниками "защитника девичьей чести" были именно русские. Ему нравилось такое боязливое отношение к его персоне, пытался даже распространить свое влияние и на нас. Но скоро пришлось отказаться от таких поползновений.
Коля явно пренебрегал хрупким, тщедушным Афоней.
Да и худенького Мишу в счет не брал, недооценивал. А меня, видимо, посчитал "достойным" его внимания и старался всячески задеть, придраться. Да и что можно было ожидать от здорового, крепкого парня, вынужденного метаться в узких стенах камеры, изнывающего от скуки и нехватки физических нагрузок, к тому же явно не перегруженного интеллектуальным багажом. Сперва мне даже импонировало, что он держит в напряженности соседей. Но когда каждый кусок в камере начал делиться только его руками, полотенца обсмаркиваться, а сами мы — выступать в роли подневольных, мое благодушие и некоторая доля восхищения сразу улетучились. Пусть даже в тюрьме, все равно обидно терпеть несправедливость, тем более — от своего.
Еще в годы учебы в педучилище не было равных в борьбе нам со Степой Протопоповым из Хатылы. Он был более ловок и быстр, но силой я превосходил его. О, как тогда наши молодые тела, только-только наливающиеся мужской силой, жаждали движений! Все училище болело цингой, нестерпимо ныли, с трудом разгибались после долгого сидения коленные суставы, но молодой растущий организм все равно брал свое. Хоть и с трудом таскали тяжелые американские ботинки, назло болезни использовали каждую возможность посостязаться в национальных прыжках, беге. Мне до зуда, до щекотки в каждом суставе, каждой мышце хотелось кататься по земле, разминать руки и ноги до тех пор, пока не исчезнет этот зуд. Нам бы тогда сегодняшние спортивные игры, способы тренировок...
Тем не менее, даже тогда в Чурапчинском педучилище под руководством военрука М.Г.Беляева мы занимались гимнастикой. Благодаря замечательному гимнасту Михаилу Георгиевичу, приобрели неплохую сноровку. Например, я без особой натуги мог крутить большой круг — "солнце", как мы тогда просто называли.
К поступлению в институт на смену увлечению физическими забавами пришло понимание превосходства умственных занятий, и я предпочел больше заниматься наукой.
Но бахвальство Коли Слепцова, парня сантиметров на десять выше меня, этакого верзилы под метр восемьдесят, его пренебрежительное отношение пробудили во мне парнишку из училища. Однажды я не выдержал очередной весьма ощутимый толчок плечом. И началась борьба, если считать борьбой эту яростную схватку, пыхтение, барахтанье в узком пространстве между нарами, грубо сколочен-
ными из толстых плах наподобие гробов. Никто из нас не жалел другого, понимая, что от этого зависит, за кого тебя будут держать в тюрьме.
Длинные руки и ноги давали Коле некоторое преимущество, зато я был более устойчив и тренирован. Но пришлось немало повозиться, прежде чем Коля заметно подустал, запыхался. Крепко обхватив за поясницу, я заставил его несколько раз оказаться на земле.
— Никогда больше, Коля, не выпендривайся перед своими, — предупредил я его напоследок. Он промолчал.
С того самого дня Коля бросил свои повадки бывалого распорядителя чужими судьбами. И в колонии ни разу не замечал, чтобы он задел хоть одного якута. А другие его побаивались. Вскоре его погнали по этапу в первую колонию.
Занятия с Афоней по философии
Занятия с Афоней по философии
Прошел первый шок, когда было не до еды, и мы начали бы голодать, если б не сухари Миши Иванова. Не знаю, подсказал ли ему кто или сам додумался, но эти сухари щедрого студента выручили нас здорово. Не только нас, но и всю камеру. Особенно кстати пришлись они белорусу Новику Тимофею. Жалко было смотреть на этого бледного, истощенного, не блиставшего практической сметкой, в отличие от других белорусов, парня. Денег на воле он, видимо, не нажил, а передач ему никто не носил. Тюремная баланда да черный хлеб — разве это еда для молодого здорового парня? А на Мишиных сухарях он буквально за несколько дней поправился неузнаваемо. Вместе с тем изменился и характер...
Белорусы, вынесшие на своих плечах все тяготы долгих лет войны, тюрем и ссылок, в большинстве своем были людьми по-крестьянски с хитрецой, но в то же время наивные. Таких людей называют "себе на уме". Но вот Тима Новик, человек новой социалистической формации, видимо, отличался от своих сородичей. Миша даже подозревал, что у него "не все дома".
Наевшись сухарей, Тима часто сидел, бессмысленно выпучив глаза. В такие моменты он был похож на какое-то тупое существо, безразличное ко всему, кроме съестного, лишенное способности мыслить. Глядя на него, я содрогался от мысли, что через десять лет, к концу срока, я тоже, может, буду представлять из себя нечто подобное.
Нет-нет, только не это... Изо всех сил пытался отогнать эти гнусные мысли.
Вот так, медленной вереницей, тянулись безрадостные, ничего не обещающие впереди серые тюремные дни и ночи. Мы не слишком тяготились многолюдностью и теснотой камеры, поскольку никогда и не жили вольготно. В школе — интернат, в институте — студенческое общежитие: заведения, где советская власть подгоняла всех под один стандарт, превращала в однородную массу.
Но недолго дали нам наслаждаться обществом друг друга. Однажды приказали Мише "собираться с вещами" и увели куда-то. На прощание крепко обнялись, поцеловались. Мы с Афоней пытались гадать, старались думать только о лучшем: вдруг да решили пересмотреть дело, увели на доследование. В тюрьме хватались за любые крохи надежды, пусть даже ложной.
Больше всего страдаешь в камере от безделья, так недолго и отупеть совершенно. Представляю, каково было Афоне, с его страстью к сочинительству, не иметь ни бумаги, ни карандаша. А меня даже больше чувства голода угнетала невозможность взять в руки книгу, прочитать что-то, заниматься.
Страшные годы войны я пережил только благодаря тому, что попал в интернат Кытанахской школы, где кое-как, но все же кормили. Как мы тогда мерзли и голодали! Словно тараканы облепляли со всех сторон оборванные, голодные дети печку-голландку и говорили-говорили... о еде, как до войны дома варили такое жирное мясо или жарили оладьи. У меня была одна хитрость прятаться от этих "аппетитных" разговоров, выжимающих голодную слюну, — это художественная литература. С каким самозабвением читал я тогда "Отверженных" Гюго! А поглощение русской литературы началось с "Арабских сказок". Не знаю, чем объяснить, но школьная библиотека глухого Кытанахского наслега была богатой на удивление. В годы расцвета тоталитарной системы большинство из этих книг сожгли как "вредные".
Перед самым арестом, помню, сдавал экзамен по историческому материализму. Изучал этот предмет с большим желанием, вдохновленный похвалой нашего преподавателя диалектического материализма И.М. Романова, назвавшего меня студентом с философским складом ума. А исторический материализм преподавал бывший министр просвещения С.С.Сюльский. Он и принимал экзамен. Я-то считал, что подготовился к экзамену очень хорошо и се-
рьезно. Да и вообще это был последний год моей учебы в институте, год под лозунгом "Последний рывок перед финишем". Занимался дни и ночи напролет. Так что "тройка" по этому предмету удивила не только меня самого, но и всех однокурсников. Некоторые, не поверив, даже потребовали предъявить зачетную книжку. Может, Сюльскому не понравился мой "башаринский" настрой или он знал о предстоящем аресте? Этого рослого человека с угреватым лицом я раньше не знал. Впервые увидел только в тот день, когда он появился в аудитории со словами: "Вместо известного философа, читавшего до этого у вас лекции, теперь буду читать я, личность неизвестная...", — прозвучавшими несколько фальшиво.
Как-то я вспомнил эту злополучную "тройку" и пожаловался Афоне на несправедливость Сюльского. А тот, мающийся от безделья, поймал меня на слове и пристал: "Позанимайся со мной по философии, а то на воле я, признаться, кроме своей писанины ничем не интересовался, мало что читал". — "Ну что ж, — согласился я, — если тебя удовлетворят занятия с "троечником"... Так начались наши с Афоней занятия по марксистско-ленинской философии без всяких конспектов и литературы, по памяти. Может, это покажется сегодня кому-то чрезмерным бахвальством, но мы, тогдашние студенты, на всю жизнь запомнили такие понятия, как исторический и диалектический материализм, их категории, определение классов Ленина, пять видов формаций Маркса, четыре признака нации, данные Сталиным. В итоге многолетнего изучения многие наизусть знали отрывки о диалектическом и историческом материализме из третьей главы учебника по истории партии. Я лично знал одного такого студента.
Мы же не знали, что "научный коммунизм", который мы с таким рвением изучали, и наукой-то назвать нельзя...
Карцер
Слепой демагог
Слепой демагог
Хоть и поносили нас следователи МГБ как могли, обзывая "выродками", "предателями идей социализма", "врагами народа", "националистами", "контрреволюционерами", узники 58-й статьи ничем не отличались от обычных, нормальных людей, не было среди них никого, кто бы даже в тюрьме выходил за рамки норм морали человеческого
общества. Друг к другу мы относились с таким же уважением, как если бы жили в номере обычной гостиницы. Слепой антисоветчик оказался большим демагогом, использующим любой удобный момент "поговорить за жизнь". Свои довольно упрощенные представления и понятия о жизни, обществе и отдельных личностях он высказывал открыто, не осторожничая. Порой, забывая, где находимся, мы поднимали горячие дискуссии. Притом все трое отстаивали перед слепым контрреволюционером светлые идеи социализма. Только Коля Слепцов не принимал участия в этих спорах. Политика его не интересовала.
Наш слепой оппонент научил нас читать тексты для слепых. Глядя теперь на этот алфавит, протыканный огрызком карандаша, тщательно скрываемый при шмонах всей камерой, на копии протокола обыска, проведенного опером Блейдером при моем аресте, поражаюсь, как все-таки сильна была тяга к знаниям.
За годы тюрьмы я выслушал громадное число анекдотов и баек про хитрость и коварство евреев. Да и в наши дни часты попытки обвинить во всех наших неудачах этот народ. Не люблю и никогда не одобрял эти россказни и всегда защищал евреев, хотя не имею к ним никакого отношения. Более того, считаю, что стремление унизить одного из самых мудрых и мирных народов мира, вынесшего за свою историю столько страданий и испытаний, - удел самых необразованных и темных слоев общества. Вот на этой почве и взрастают семена ненависти к другим народам, прорастают ростки фашизма.
Однажды наш слепец долго ходил по камере, что-то бормоча про себя. Потом торжествующим голосом воскликнул, словно сделал открытие:
— Я наконец-то расшифровал Немлихера!
Все заинтересованно загомонили:
— Что? Что? Что ты сказал?
— Немлихер означает: нем — немецкий, лих — лиходей, е — ..., р — русских!
— Ха-ха! — все дружно расхохотались. Не нашлось никого, кто бы встал на защиту чести начальника следственного отдела МГБ. Только кто-то прервал злорадный мстительный смех над нашим общим мучителем:
—Так Немлихер-то не немец, а еврей!
Наступила тишина. И тут второй добавил:
— Березовский тоже не русский, а еврей.
Да и помощник начальника следственного отдела не был похож на русского.
— Все они евреи... Иуды...
— Но ведь Березовский так и бьет себя в грудь: "Мы, славяне, великий народ!" - вставляю я.
— Да, он "великий славянин", — подтверждает Афоня. — Да и Немлихера попробуй нерусским обзови...
Уж в неприязни к следователям МГБ мы все — и русские, и якуты, и белорусы — были едины.
— А знаете, ведь Октябрьскую революцию тоже свершили евреи, — решил дальше развить тему слепой философ. Я, как историк, не выдержал такого явного и наглого передергивания исторической правды.
— Ну нет уж, вожди революции Ленин и Сталин никакие не евреи.
— Нет, революция — дело рук Троцкого, Зиновьева, Каменева, Антонова-Овсеенко, Урицкого, Луначарского и других евреев. Да и в Ленине тоже течет еврейская кровь.
— Ложь, — Афоня оскорбился за великого гения. — Лучше признай, что он азиатских кровей.
— А уж Сталина нельзя обвинить в еврейском происхождении, — мы вдвоем набрасываемся на Слепого. Но заставить его сдаться было трудновато.
— Ленин по матери еврей. А Сталин потом пришел на готовое. Карл Маркс — основоположник революционного учения — еврей. И претворили революционное учение еврея в жизнь тоже евреи. Сделано это из вражды, с целью уничтожить великую Россию, что им и удалось.
— Как только язык поворачивается говорить такое, как это революция уничтожила Россию? Ведь после революции она превратилась в самую могучую в мире социалистическую державу, путеводитель для всего человечества к коммунизму.
— Социалистическая держава... Путеводитель... Большевики растоптали Россию... Да что толку спорить с вами, вы же, кроме своих юрт, ничего не видели. Если б прошлись по всей необъятной России... — Слепой махнул на нас рукой.
— Он правду говорит, там люди живут в ужасной нищете, — его поддержал Сорокин Иван Николаевич, прибывший одновременно со Слепым, мужчина средних лет, с открытым и чистым лицом, окладистой бородой. — Русская деревня так и не оправилась после беды тридцатых годов.
— В те годы люди питались одной лебедой...
Они перешли на знакомую только им одним тему. Мы тоже притихли, только теперь вспомнив, где и в качестве кого находимся. В тюрьме тоже было полно стукачей, запросто можно было схватить и второй срок.
“Урка”
"Урка"
Нам полагалась ежедневная двадцати-тридцатиминутная прогулка на свежем воздухе. Крохотный тюремный двор позволял выводить на прогулку только покамерно. С вышек за "гуляющими" неусыпно следили караульные. Но все равно было хорошо почувствовать на себе тепло по-настоящему летнего солнышка, подышать свежим воздухом. На какое-то время будто даже забывали о своем "загоне", резвились, как выпущенные из хотона телята. И однажды мы с Афоней нашли себе развлечение разглядывать солдат на вышках. Только потом мы поняли, каким же это было преступлением: ведь это они должны следить за нами, а нам никак не полагалось смотреть на них. Но мы еще не знали ничего про этот один из неписаных законов тюрьмы. К нашему несчастью, оба солдата на вышках оказались на редкость уродливыми.
— Ты только посмотри на нос того низенького! — Афоня со смехом указал мне на одного из них.
— Ну, точно поросячий пятачок, — отозвался я. Мы громко расхохотались.
— Смотри, сердится, не нравится, что мы смеемся, — сказал Афоня.
— Ну и пусть сердится себе на здоровье, что он нам сделает, — отмахнулся я.
Но, оказалось, мы по неопытности и зелености своей здорово ошибались. У надзирателя в руках была неограниченная власть над бесправным зеком. Он мог что угодно сотворить с ним в отместку.
Через несколько дней меня вызвали из камеры, объявили "семь суток карцера за повреждение забора". Не дали объясниться, а жаловаться было некому и некуда. Как часто говаривали заключенные, "сила была у них". Надзиратель, над кем имели несчастье посмеяться мы с Афоней, оказался свиньей не только по наружности, но и по нутру. Помню, я даже усмехнулся про себя: "Вот грустный пример верности марксистско-ленинского учения о соответствии внешней формы внутреннему содержанию".
Карцер — тюрьма в тюрьме, куда бросали строптивых или провинившихся зеков, — оказался каменным мешком два метра на три. Не знаю, как бы выдержал зимой холод
голого цементного пола и скудость карцерного пайка: 300 грамм хлеба в сутки да кружка воды. Спасла меня жара на улице. Более всего страдал от невыносимого запаха из параши без крышки. Но постепенно вроде бы пообвыкся. Так что расчет "Чушки", как я прозвал того злопамятного надзирателя, расшатать мое здоровье не оправдался, зато он помог мне узнать еще одну сторону тюремной жизни. Карцеров было несколько. Камера рядом с моей тоже не пустовала, ее "занимал" обладатель удивительно красивого голоса, который одинаково уверенно служил ему и в песнях, и в грязной ругани с надзирателями. Репертуар его сплошь состоял из блатных песенок про тяжкую участь зека, героизм и мужество урок да про женщин легкого поведения:
Здесь под небом чужим я как гость нежеланный,
Слышу скорбные крики журавлей...
Летят птиц караваны мимо древних церквей,
Больших городов и скорбных распятий.
Прибудут они — им откроет объятья
Золотая весна — Украина моя!
Не успеет он допеть куплет, как подбегает надзиратель, пинает в дверь, орет:
— Прекрати сейчас же! Ишь ты, как заливается. Тоже мне соловей!
Сосед мой будто только этого и ждал, затягивает еще сильнее, раздольнее:
Здесь холод и мрак, непогода и слякоть,
Вид угрюмых людей.
Сердцу больно в груди,
Как мне хочется плакать,
Перестаньте рыдать надо мной, журавли...
Дверь камеры содрогается от сильных ударов, вместе с тем низвергается целый поток отборного мата. У певца будто только теперь открываются уши — в ответ несется еще более грязный мат... Песня сменяется яростной руганью с разных сторон двери. После очередной такой сценки, как только отошел надзиратель, сосед постучался ко мне в стенку. Подхожу к кормушке, чтоб лучше слышать его.
— Ты что, сахаляр? — спрашивает он.
— Нет, якут, — говорю я.
— Хорошо говоришь по-русски. За что сидишь?
— По 58-й статье.
— Понятно, болтун.
— А ты за что?
— Корову украл, теленка оставил, — уклончиво ответил он, но не удержался, спросил: — Ничего не слышал про убийство в камере общей тюрьмы?
В его голосе мелькнула горделивая нота удачливого охотника, добывшего крупную дичь. Будто вся тюрьма должна была жить только новостью о его геройском поступке. Но до нашей камеры, например, такая "добрая" весть не дошла, так что я ничего не знал об этом.
— Кого же ты убил? — спросил я.
— Одного суку.
Я замолчал, враз пропала охота говорить.
В тюрьме через каждые десять дней нас водили в баню, всю одежду, пока мы мылись, дезинфицировали, прожаривали с целью уничтожения вшей. Даже в карцере не дали пропустить банный день...
Вша... Хоть в прямом, хоть в переносном смысле тварь зудливая!
К счастью, в тюрьме ее не оказалось. Видимо, за годы двух войн и многолетней концентрационной деятельности, когда в одно место сгоняли, подобно скоту, тысячи людей, был накоплен немалый опыт борьбы с ней. Так или иначе в тюрьме со вшами мы не столкнулись.
А уж на воле — в школьном интернате, общежитии педучилища — это были наши неразлучные спутники. В подмышках телогрейки, во всех швах штанов, не снимаемых всю долгую зиму, их кишело кишмя. Как быстро она размножалась, как была плодовита! Однажды в Кытанахской школе мой сосед вызвал взрыв смеха, поймав у себя за пазухой здоровенную вшу и бросив ее на парту с возгласом: "О, вот и покатилась вша по наклонной!" — за что мы с ним незамедлительно были выгнаны с урока учителем Михаилом Ксенофонтовичем Поповым.
Но как стыдились мы, уже подросшие, в педучилище! И вша словно чувствовала, знала, что ты на уроках связан по рукам и ногам, — особенно разгуливалась, свирепствовала над нами, лишенными возможности сопротивляться. Как можно было чесаться, сидя рядом с девушками?! Особенно если среди них была одна особенная... Приходилось терпеть, пыхтеть и краснеть от натуги.
Зато после занятий, в общежитии, когда никто не видел, мы брали реванш, объявляли войну вшам...
В баню нас повели вместе с моим блатным соседом. Вместо эдакого ладного русского богатыря, которого пред-
ставлял себе по голосу, я увидел перед собой маленького, тщедушного хмыря примерно одного со мной возраста, с провалившимся носом и бегающими глазками. "Дегенерат", — брезгливо подумал про себя. Подобное человекообразное я после видел разве только в образе насильника дочери комиссара Каттани в фильме "Спрут". Таких в тюрьме называли "шестерками". Они прислуживали блатным, убить человека могли, но только по указке "паханов".
После помывки тут же развели по камерам.
У меня был довольно сносный пиджак, сшитый и подаренный теткой Еленой Леонтьевной к поступлению в институт. В баню я зачем-то отправился в этом пиджаке, несмотря на жару. Урке пиджак мой, видимо, очень уж приглянулся, как только не выпрашивал его, какие только слова не расточал, наобещал в обмен кучу одежды, аж дошло до того, что пиджак якобы ему даже во сне снится. Сперва я удивился, на что ему в тюрьме мой старый пиджак, где он тут форсить будет?
Что касается одежды, я тоже знал, что значит видеть на других хорошую одежду, когда на тебе лохмотья. Но подобного вожделения даже не представлял.
В Кытанахской школе, в Чурапчинском педучилище мы ничуть не меньше голода испытывали страдания от нехватки одежды. Как трудно было ложиться во время военных занятий на колючий снег и ползти по нему в рваной одежде!.. А чего стоило чувство унижения и стыда перед девушками за свое рванье?!.
На втором курсе педучилища у меня была единственная ситцевая рубашка. О пиджаке и мечтать не приходилось. Зато имел белую телогрейку, сшитую из американского мешка, выданного отцу как охотнику-промысловику. Как ни берег, все же до весны сохранить тонкую ткань мне не удалось, среди зимы рубашка сперва разорвалась на спине, потом начала расползаться во все стороны. Остался один воротник да перед. Так и проходил зиму в "манишке", как пан Паниковский из "Золотого теленка", не снимая телогрейки.
Зимой было еще ничего. Из-за холода в помещении никто и не раздевался. Но когда весной дирекция училища начала требовать, чтобы студенты раздевались, передо мной встала ужасная дилемма: как учиться дальше без рубашки. Учился я всегда с охотой, завуч П.В.Афанасьев все сетовал, что мне чуть не хватает до отличника, так что бросать учебу не хотелось.
Не знаю, что делал бы, если б не земляк Гоша Новгородов. Говорили, что его дядя по отцу служит на фронте денщиком у какого-то большого чина. Немцы в то время отступали, командирский денщик отправил домой большую посылку с одеждой. Ходили слухи о "ста метрах шелка". Сто не сто, но Гоша одолжил мне прекрасную немецкую рубашку. Я был спасен на время, пока отец не справил новую рубашку, опять-таки сшитую из американской мешковины. До сих пор помню тот субботний вечер, когда впервые с ног до головы оделся во все новое: сшитые из выкрашенной в вытяжке из сосновой коры мешковины гимнастерку и штаны. Казалось, взоры всех девушек обращены только на меня...
А урка мой пристал как репей, все канючил и канючил. В конце концов я подумал: пусть берет, раз такие завидки одолели. Еще целых десять лет впереди, мало ли что может быть, еще вредить начнет. К тому же, признаться, за четыре года пиджак мне порядком надоел. "Хорошо, я согласен. Только не пойму, как ты собираешься меняться?" Вот тогда я и постиг еще одну тюремную хитрость: как с помощью "коня" передавать вещи из камеры в камеру.
Тюремный "конь" оказался обычной веревкой, свитой чаще всего из полосок какого-нибудь тряпья. Высовываешь руку с "конем" через оконную решетку и кидаешь один конец в сторону другой решетки, где его подхватывает адресат и подтягивает к себе привязанную на другом конце посылку. Таким же образом мой пиджак перекочевал в соседнюю камеру карцера.
На последнем курсе директором педучилища был назначен прибывший из центра Ф.З.Самарин — последователь Макаренко. Заметив, что один из выпускников, собирающийся стать в будущем педагогом, ходит чуть ли не голышом, обратился в министерство образования, на выделенные деньги купил ткань на костюм для меня. Сшила же его тетя. В институте надевал костюм только по особо торжественным случаям. К моему наряду чуть ли не очередь выстраивалась: кому сегодня и куда его надеть — в театр, на свидание или еще на какое большое событие. Вот уж действительно "у якутской шпаны на троих одни штаны". Но подарок директора недолго служил мне. Брюки стащили хулиганы, ночью взломав окно комнаты. А довольно сносный пиджак оказался на плечах тюремного урки. Подарок Федора Зиновьевича, лучшего представителя русской интеллигенции, перешел в руки русских же
Людей, даже отдаленно не напоминающих моего благородного учителя.
Я ничуть не остался внакладе — получил взамен полную рабочую экипировку: штаны, рубашку, робу. Так что удачной сделкой были довольны обе стороны. Сосед, даже не помышляющий ни о какой работе, обзавелся "нарядным" пиджаком, хоть обнова и болталась на нем, как на вешалке. А мне теперь было в чем выйти на лагерные работы. Вдобавок мой урка натолкал хлеба в просверленную в перегородке между камерами дырку — "кавур". Видимо, в самом деле имел крепкие связи в воровском стане. Таким образом семь суток вынужденного карцерного поста, подстроенного "Чушкой", обернулись для меня сытной жизнью.
Больше я никогда не встречал этого человека, но песни его до сих пор звучат в ушах.
Эх, загуляла, заиграла шпана,
То и дело баян да гитара!
Я влюбился в одну шансонетку
В ту ночь хмельного угара...
Афоня радостно бросился мне навстречу.
— Ну, где ты был? — нетерпеливо набросился с расспросами. Видимо, он опять жил в эти дни надеждой на повторное следствие.
— В карцере, — весьма радостно сообщил я и рассказал, как все получилось. Афоня сразу сник, отвернулся.
Свидание
Моя родня
Моя родня
До войны мои родители всегда зимовали в местечках Быйакый и Бысыттах. Уже взрослым я с удивлением обнаружил, до чего ж крохотным, глухим и мрачным оказался огромный мир моего детства — любимый алас Быйакый, затерявшийся в лесу. А ведь я так скучал по каждым его закоулкам, полянкам да пригоркам, носившим звучные названия Кэрэхтэх (С Жертвенным Деревом), Суордах (Где Живет Ворон), Сюрях Тыа (Сердце Леса), Согуру Хальджайы (Южный Косогор)...
А Бысыттах — неглубокая травяная речка с тремя озерцами. На берегах этой узенькой ленточки воды один за другим располагались зимники пяти-шести семей со все-
ми загонами для скота и обширными дворами. Три озерца-кормильца никогда не высыхали и не оскудевали жирным карасем.
Летом же мы перебирались в свой летник в Джарбанг Сут. Сколько поколений вскормили-вспоили многочисленные веточки живописной речки Наммара! Булгуннях, Чей-мен, Джербенг, Тангара Кюрете (Божий Двор), Лыппарыйа, Томтор, Чаранг, Ампардах, Нама... Один летник следовал за другим. Не знаю, кто первым нашел это благодатное место. Мать с отцом говорили, что Наммара всегда была такой, сколько помнят они. Но все это было до войны...
Ушедших в мир иной моих родичей всегда хоронили в Алас Эбэ, а не в Быйакыйе или Бысыттахе. Алас Эбэ — настоящий классический якутский алас. Говорят, его непроизносимое всуе имя Тылбада. Нынешнее поколение не помнит это сокрытое предками (кто скажет — зачем?) слово.
На самом высоком и живописном холме Алас Эбэ покоятся останки жены князька Эчиктена, занимавшего эту должность в конце XVII века, сына самого Хатана Хабаччи, приходившегося внуком основателю Кытанахского наслега Кытанах Баллы. До сих пор сохранились семь жертвенных деревьев, сооруженных вокруг этой могилы. На втором холме пониже похоронены ее внук Яков, давший фамилию всему роду Яковлевых, его сын Устин, мой дед Иннокентий, умерший в 1938 году, мой отец Семен. Распорядились они так, чтобы даже после смерти с высоты этих холмов любоваться подснежниковыми весенними полянами родного аласа, где столько исхожено в поисках запоздавших коров, забредших далеко коней, столько подстрелено уток, накошено сена, где прошла вся жизнь.
Выработанное народом в многовековой тяжкой борьбе за выживание чувство самосохранения — крепкое чувство родства, сплотившее в один большой и жизнестойкий организм весь род, продержалось, охраняя нас от вымирания, до коллективизации...
Именно с этой поры, с коллективизации, укрупнения поселков, и начался распад родственных уз, хранивших в течение веков наш род, да и весь якутский народ... и завершился в годы войны, страшного голода. Разрушение прежнего уклада жизни народа сопровождалось искажением его моральных кодексов. На смену прежним старейшинам рода, всеми уважаемым мудрым старцам, пришли никому не известные, назначаемые райкомом партии председатели колхозов и сельских советов, лишь для показухи "избираемые" колхозниками. Выше реальных дел стало
цениться умение красиво и складно говорить, преподносить себя.
Были изъяты из обихода дедушкины и бабушкины слова-предостережения, так часто звучавшие в моем детстве: "грешно так делать", "нельзя, не тревожь духов". Были забыты неписаные законы, запрещающие детям кричать вечером на ветру, ломать все растущее, ранить землю без дела, убивать животных и птиц. Помню, в каком суеверном ужасе вернулась однажды моя бабушка Наталья, решившаяся пойти на какое-то наслежное собрание: "Вдруг все начали хлопать в ладони, а лица-то, лица-то у всех стали такие чужие, свирепые, глаза так и горят, глядишь, вот-вот ринутся в драку. Мне стало жутко, и я ушла".
Школа проповедовала непримиримость, безжалостность и фанатизм, перед которыми тускнело, стушевывалось бережное, осторожное и душевное отношение наших дедов и бабушек к человеку. Не могли они — со своей негромкой моралью, вечной боязнью обидеть живую природу, ранить ненароком, неосторожным словом человеческую душу -- соперничать ни с воинствующими атеистами, ни с комсомольцами, которым были нипочем ни бог, ни сатана, которые, поправ само понятие греха, вырывали кресты на могилах, сбрасывали колокола с церквей, рубили в щепки жертвенные деревья. Не могли противостоять "подвигу" Павлика Морозова, ради идеи предавшего родного отца, развевающейся от бешеной скачки бурке командира Чапая, горящим глазам Анки-пулеметчицы, одной очередью выкашивающей целые отряды врагов... Тихий и робкий патриархальный склад ума постепенно уступал место враждебному настрою, воинственности.
В годы войны мы были еще школьниками. Немец — враг, кровь за кровь... Сражения, битвы, смерть врагам, штыковые атаки, граната, пистолет, пушка — вот чем бредили наши детские умы, вот о чем пели песни.
Нигде не спрячется враг,
Везде достанет пуля наша...
Мне лично довелось испытать в те голодные годы, насколько человек может быть жесток к себе подобным.
Это было самое трудное лето из всех нелегких военных лет. Мы закончили пятый класс. Голодали страшно. Нам с моим одноклассником Сеней Спиридоновым вручили грабли, казавшиеся такими тяжелыми в руках ослабевших от голода, буквально качающихся на ходу детей. Не утоляла чувство голода и похлебка из сосновой заболони, выдан-
ная дома на весь день. Не выдержав палящего зноя, сели отдохнуть под тень копны. В этот момент и застала нас председатель колхоза и — сразу в крик: "Почему бездельничаете?" Я в страхе промолчал. А бойкий Сеня не оробел, попытался что-то возразить, чем окончательно вывел из себя председательшу. Воистину вошел в жизнь в годы войны большевистский лозунг "Кто не работает, тот не ест". После трудового дня каждому по выработке выдавали в колхозном амбаре сколько-то граммов муки, из которой варили кашу. Те же, у кого не было сил работать, ничего не получали. Так в нашем колхозе на моих глазах умерло от голода несколько человек. В тот день нам с Сеней ничего не дали, сказали, что запретила председательша. И мы легли спать голодные, обливаясь слезами от обиды. Вы только подумайте, кто же мог еще пожалеть качающихся, еле передвигающих ноги от слабости голодных детей, как не женщина-председатель, сама мать нескольких детей... Детские обиды помнятся долго. И мою душу долго еще жгли те горячие слезы голодного ребенка. Но теперь, прожив целую жизнь, я простил ее. Счет за ее нематеринскую, неженскую жестокость предъявляю тем, кто нарушил весь вековой уклад нашей жизни, вручил власть над людскими судьбами этой невежественной, неграмотной женщине, и тому жестокому времени, когда человек человеку был враг, а не брат...
Второй урок подобной жестокости преподал нам также человек, от которого, казалось бы, мы вправе были ожидать только пример гуманности и милосердия, — наш учитель, вернувшийся с фронта. О, это был суровый человек! В школе стояла такая стужа, что чернила замерзали на перьях, мы не снимали верхней одежды, руки держали в рукавицах под партой. Весь день дрожали от холода. Несмотря на это, учитель выгонял нас на мороз на военные занятия, заставлял ползать по-пластунски по колючему снегу. Стоило ошибиться в чем-то, свирепел до пены изо рта.
Однажды "чистил" перед строем Проню Парфенова. Несмотря на команду "смирно", тот начал вытирать лицо рукой.
— Что ты руки распускаешь? Я же сказал "смирно"!
На грозный окрик военрука Проня невозмутимо ответил:
— Так слюна же брызнула на лицо.
Военрук однажды на сутки закрыл меня в неотапливаемом классе за то, что ушел с субботника, чтобы отнести
умирающим от голода матери и сестренке хлеба из своей интернатской нормы. Не знаю, что со мной было бы, если бы двоюродная сестра Еля Дьячковская, друзья Гоша Новгородов и Петя Дьячковский не принесли тайком шапку и рукавицы. Зато я узнал, что значат друзья и тепло их сочувствующих сердец.
Много позже нам с этим военруком довелось вместе работать в одной школе. Я — завучем, он — учителем начальных классов. Посещая его уроки, я заметил излишнюю мягкость, неспособность поддерживать в классе дисциплину. И весь он был сама любезность.
В те времена, называемые теперь застойными, не раз встречались с учителем за праздничным столом. Как-то, воспользовавшись подпитием, спросил:
— Вы, как я гляжу, чересчур лояльны к своим ученикам. Так почему же были столь жестоки к нам в годы войны? Ведь даже сравнения никакого не может быть между тогдашними голодными жалкими оборванцами и сегодняшними сытыми, благополучными детьми. Как же можно было не пожалеть нас?
Он ничего не ответил, только в смущении отвел глаза. И мне стало стыдно, что поставил в неловкое положение старого учителя. Стоит ли винить его, когда сплошь и рядом людей заставляли совершать не свойственные им поступки, переступать через себя, через все дорогое уму и сердцу. Все это не могло не оставить глубокую рану в душе каждого.
Свидание с сестрой
Свидание с сестрой
Как ни силились нависшие над всей страной зловещей тенью страшные годы перевернуть с ног на голову мораль и психологию людей, целых народов, уничтожить традиции и обычаи, народ якутский не растерял окончательно способности просеивать через сито, отделяя добро от зла, правду ото лжи. Спасала его крепость семейных и родственных уз, верность друг другу.
Ленинская политика уничтожения старой дореволюционной интеллигенции проводилась в Якутии с широким размахом, революционным энтузиазмом. Коммунистический режим с завидным упорством преследовал элиту народа. Среди обеспеченной, образованной части якутского народа не осталось ни одной нетронутой семьи. Тех же, кто каким-то чудом избежал расстрела, тюрьмы или ссыл-
ки, чекисты превратили в доносчиков, стукачей, постоянно угрожая самым дорогим — жизнью их родных и близких.
ЧС (член семьи), ЧСВН (член семьи врага народа), ЧСИР (член семьи изменника Родины), ЧСР (член семьи репрессированного) — аббревиатура сталинского периода. Люди с таким клеймом уже не могли считаться нормальными, общение с ними было чревато опасными последствиями.
Но крепость родственных уз выдержала и страх перед МГБ. Образ мышления Павлика Морозова не удалось привить всему народу. Подтверждение тому мой собственный опыт.
История семьи Павлика Морозова как-то странно подействовала на меня. Мне стало дурно, затошнило даже. Убить маленького мальчика, родного внука... Попытался поставить на их место себя, своего деда и отца. Нет, невозможно было даже представить, чтобы такое случилось в нашей тихой семье, где все так дорожили друг другом. Может, потому портрет мальчишки с пионерским галстуком и в картузе вызывал в моей детской душе не чувство гордости и жажду мести его мучителям, а безотчетный ужас перед чем-то страшным, необъяснимым.
Какие бы доказательства моей виновности ни приводили органы МГБ, родные не поверили, что их мальчик мог совершить предательство и подлость. К тому же сперва до них дошли слухи, будто я арестован за участие в драке, где погиб человек. В нашем государстве — наоборот убийство себе подобного — самый тяжкий человеческий грех — считалось чуть ли не ерундой перед преступлением политическим.
Конечно, это было крушением всех надежд. Ведь моя родня так надеялась, что я получу образование, крепко стану на ноги. Ужасная весть подкосила мать и отца, отняв у них не один год жизни. Вместе с ними, чуть ли не больше всех страдала моя верная сестра Еля Дьячковская. Потом рассказывала, как ненавидела тогда нашего военрука, вбив себе в голову абсурдную мысль, будто это он тем давним "арестом" вызвал злой рок. До чего только не додумается человек в горе. Деньги адвокату, выступившему для проформы в качестве моего защитника на суде, тоже выплатила она из своего скудного заработка клубного работника. У родителей даже таких денег не могло быть. Бедная Еля, столько обегала инстанций, столько набрала документов и справок, доказывающих, каким я был хоро-
шим ребенком, учеником, каким положительным рос, будто это могло что-то доказать суду. Ей помогали все родственники, особенно старался брат отца Иван Спиридонович Яковлев.
Во внутренней тюрьме никаких свиданий не разрешалось. Зато разрешали внеочередные передачи, если угодишь следователю показаниями на себя же самого. Странная логика пенитенционарной системы коммунистов была сродни изобретению сицилийских мафиози, называемой удавкой. Чтобы не умереть с голоду и истощения, надо было подвести себя навечно под тюрьму или расстрел. Чем не удавка, еще более сжимающая горло при каждом твоем движении.
Однажды опять выкликнули меня на выход. Сразу представился карцер, хотя никакого проступка за собой припомнить не мог. Шел и гадал, какое же новое испытание на этот раз уготовано тюремным начальством. А оказалось, что дали свидание.
Ввели в узкую длинную комнату с двойной стеной из сетки, наподобие звериной. Между ними на стуле восседал надзиратель. А на той стороне, за двумя сетчатыми стенами, стояли две девушки: моя сестренка Еля и ее подруга Анисья, такие растерянные, непривычно загорелые. Приходилось почти кричать, чтоб услышать друг друга. Девушки сообщили, что дома все нормально, что они специально взяли отпуск, чтобы ехать в город на встречу со мной. Догадываясь, с каким нетерпением ждут их возвращения мать с отцом, чтобы хотя бы их глазами взглянуть на сына, старался держаться молодцом, бодрился. Видел, слышал по голосу, как сестра глотает подступающие к горлу слезы.
Представляю, как все было дико для бедных девушек: и это жуткое расстояние между нами, и бдительный надзиратель, и сама гнетущая атмосфера.
Наконец истекли долгих пять минут свидания, я облегченно вздохнул. Лучше бы не виделись. Это тоже был один из методов устрашения населения, демонстрация беспощадного отношения сталинской гвардии к врагам.
Сокамерники оживленно делили и пробовали принесенную девушками снедь, а мои мысли были далеко отсюда. Бедные родители, простите сына за то, что невольно принес новые страдания вместо обеспеченной и спокойной старости!..
Пережив страшный голод, они заново начали налаживать жизнь. Колхоз выделил бракованную корову, завели
кое-какой скот, так что с продуктами перебивались. Только с одеждой было туго. Вся надежда возлагалась на меня, на мою будущую учительскую зарплату, которая дала бы возможность приодеться, выучить сестренок. И где теперь эта надежда на лучшую жизнь? В тюрьме, вот где она.
Чуткий, душевный Афоня сразу угадал причину моей грусти, всячески старался отвлечь, развеселить, но не смог - и сам загрустил. Нам обоим было особенно тоскливо в тот вечер.
Н.Н. Сорокин
Болезнь Афони
Болезнь Афони
Какая огромная зависимость между здоровьем человека и состоянием его нервной системы! Особенно страдал в неволе Афоня, с ранней юности пристрастившийся к сочинительству (а я считаю, у людей творческих нервная организация намного тоньше и ранимее). К тому же он никогда не отличался крепостью здоровья. Я уже писал, что ему по состоянию здоровья пришлось оставить учебу в Московском литературном институте, вернуться в Якутск и работать в книжном издательстве. Афоня с его мягкой, отзывчивой душой и нежным, сострадательным сердцем не был предназначен для такой жизни. "Я знаю, от чего умру — от сердца", — говорил он. Теперь-то я понимаю, талант и вдохновение даются только тем, кто способен пропускать все через собственное сердце. Если только ты способен воспринимать жизнь острее и больнее других людей, отдаваться тому, чем занимаешься, всецело, любить без остатка и оглядки, ненавидеть кого-то или что-то с такой же страстью, только тогда ты способен создать нечто значительное, трогающее сердца. Чем больше выходит из-под пера добрых и вечных вещей, тем больше жизни вытекает из человека, подобно тающей шагреневой коже Бальзака. Афоня Федоров был настоящим, глубоко и тонко чувствующим писателем.
К осени его перевели в тюремный лазарет.
Этой осенью должен был состояться XIX съезд партии после более чем десятилетнего перерыва. Последний съезд прошел в 1939 году. Все мы с огромной надеждой на улучшение тяжкой доли ожидали этого события. А уж материалы XVIII съезда мы выучили почти назубок за годы учебы в институте. Время наших прогулок с Афоней однажды
совпало, и нам удалось переброситься несколькими словами через дощатый забор. Распорядок в больнице был все-таки помягче, и там чаще получали вести с воли. От Афони услышал, что съезд состоялся, с основным докладом выступил почему-то Маленков, а не Сталин, что никаких перемен к лучшему не предвидится. Все наши надежды оказались напрасными. Афоня сообщил, что скоро освобождается один из однопалатников и что он хочет отдать ему на продажу свой костюм, чтоб выручить деньги на продукты. У него был почти не ношенный костюм из серого шевиота, наверняка оставшийся еще с московских времен. При аресте он зачем-то нарядился в самый лучший свой костюм. Может, думал произвести благоприятное впечатление на прожженных следователей. В тюрьме, естественно, не разрешили щеголять в костюме, велели сдать то ли в каптерку, то ли склад, откуда Афоня и собирался выпросить обратно. Поскольку мы с ним говорили на якутском, в камере сразу же начали выпытывать новости. В тюрьме каждая весточка с воли словно глоток свежего воздуха.
Я пересказал услышанное Ивану Николаевичу Сорокину, которому симпатизировал больше.
— Дождетесь от "лучшего друга заключенных", — усмехнулся Иван Николаевич. Он-то никакого значения никаким съездам не придавал. — Лучше ждите манифеста.
— Какого еще манифеста? — не понял я.
— При новом царе всегда объявляют манифест или амнистию.
Выходит, Сорокин намекал на возможную смерть Сталина. Говорить открытым текстом о смерти божества было равносильно самоубийству.
Ивану Николаевичу я передал также Афонины планы насчет костюма. Он посоветовал не доверять малознакомому человеку. На следующий же день я передал слова Сорокина Афоне, но тот только посмеялся. Нам еще трудно было отвыкнуть от нашей наивной школьной веры в честность человека, его чистоту. Сорокин только головой покачал, мол, до чего же вы, якуты, доверчивы и наивны. Конечно же, он оказался прав. Ни костюма, ни денег Афоня не дождался.
Нелегким, видно, было детство этого удивительного человека — Ивана Николаевича Сорокина. Хоть и не дали "кулацкому сыну" получить образование, закрыв перед ним все двери, отнять у него по-настоящему русскую широту Души, природный ум и человечность оказалось не под
силу. Он и внешне сразу же вызывал доверие. Уважали Ивана Николаевича все: самые отъявленные каторжники, русские, якуты, белорусы, немцы, украинцы... И не за недюжинную силу (таковым никогда не отличался), не за почтенный возраст (был среднего возраста), не за особую стать (ростом мы были одинаковы), а за то, что сумел сохранить, не растерять в тюрьмах да каторгах человеческий облик. Приведу лишь один пример.
У нас в камере появился новый арестант, этапированный из Магадана. Иван Магаданский (фамилию его память не сохранила) оказался мужчиной лет под пятьдесят, десятки из которых промыкался в самых страшных северных лагерях. Но даже это не отняло у него отменного здоровья, удивительного жизнелюбия и отзывчивости. Он ненадолго задержался у нас, скоро погнали дальше по этапу на запад.
Иван Магаданский и наш Иван быстро сдружились. Новичок из Магадана с первого взгляда сразу же выделил в камере Ивана Николаевича, почувствовав, видимо, родственную душу и сильную натуру.
Освободившись из тюрьмы, за годы ссылки Иван Магаданский заработал 16 тысяч рублей, что в те времена даже на воле считалось большими деньгами. Но в тюрьме не разрешалось тратить больше пятидесяти рублей в месяц. Так что воспользоваться своим богатством ему предстояло не скоро. Скорей всего, они стали бы добычей чекистов, мало ли что может случиться с бесправным арестантом. То ли из-за подобных мыслей, то ли не ожидая ничего хорошего от предстоящего повторного суда, узнав, в какой нищете и нужде живут жена и маленький ребенок Ивана Николаевича Сорокина, он выпросил у начальника тюрьмы разрешение выслать им тысячу рублей. Мы были поражены. Ведь они никогда раньше даже не были знакомы. Думаю, скромный, честнейший Иван Николаевич ни за что бы не стал просить денег ни у кого.
Вот и пойми людей... Сравните "пса", лживыми обещаниями выманившего у Афони единственный костюм, и Ивана Магаданского. Первый был мелким уголовником, осужденным на небольшой срок, зато второй считался отъявленным каторжанином, прошедшим через огонь, воду и медные трубы, особо опасным элементом, которого не исправили страшные испытания за долгие годы лагерей и этапов...
О кулаках
О кулаках
Сама жизнь доказала ущербность и ошибочность политики коллективизации. Если б вернуть сегодня пророков социалистического пути развития Бухарина, Троцкого, Каменева, Зиновьева и других, показать им сегодняшнее состояние колхозов и совхозов, целые поколения крестьян с атрофированным чувством хозяина, сплошное воровство и мошенничество, варварское отношение к земле, всему окружающему... Ленин до коллективизации не дожил. А Сталину даже демонстрировать не надо — не мог он раньше всех в стране не понять, что этот коммунистический эксперимент над целой страной обречен на провал. Зачем же тогда, во имя чего он принес в жертву миллионы жизней? Если за 92 последних года существования царизма в России было расстреляно 6321 человек, то большевики за 74 года уничтожили, по приблизительным данным, 40—60 миллионов человек.
В 1952 году мы считали колхозы единственно верным путем развития сельского хозяйства. Эта мысль настолько крепко была вбита в мозги, что мы словно ослепли, потеряли способность трезво воспринимать реальность. Жалкое существование колхозников, их крепостное бесправие считали еще непреодоленными последствиями прошедшей войны, временным, преходящим явлением.
Даже в тюрьме мы втроем рьяно отстаивали перед слепым оппонентом преимущества и достоинства советской власти. Один, без поддержки друзей, продолжал спорить с Сорокиным насчет колхозов.
Каждый старался доказать свою правоту, как мог. Сорокин ставил на кон весь свой жизненный опыт, трудную судьбу. А я, словно флагом, размахивал вычитанным из книг, оставляя на заднем плане свое полуголодное детство и отрочество, жизнь моих родителей, прошедшую в постоянной нужде. В первую очередь как броню выдвигал "Поднятую целину" Шолохова.
— В тридцатых годах в южных областях поднялся страшный голод, — рассказывал Сорокин ровным голосом. — Люди питались одной лебедой. Да что уж там, если кое-где доведенные до крайности люди ели человечье мясо.
Я не верил, не хотел верить, объясняя про себя этот рассказ местью обиженного на советскую власть кулацкого сына. Но крыть было нечем. В тех краях бывать и видеть, как живут там люди, не приходилось.
— Но ведь в "Поднятой целине" нет ни слова о голоде.
Не мог же Шолохов пропустить, не заметить массового вымирания людей? — опять-таки пытался заслониться любимым всем нашим поколением романом.
— Советские писаки — тоже мне доказательство, — вмешивается в наш диалог слепой сосед. — Все они пишут неправду. Попробовали бы хоть раз написать правду, "Усач" бы им быстро подыскал подходящее место.
— И находил, — кто-то подливает масла в огонь. — Бл... назвал колхозную корову — дали десять лет по ногам, пять по рогам.
— Миллионы людей подыхали с голоду.
— Такой великий писатель, как Шолохов, не мог закрыть глаза на массовый голод, не слепой же он, в конце концов, — я не сдавался. Эх, был бы рядом Афоня, вдвоем бы мы быстро заставили замолчать этих контриков.
— Они все трусы, продажные шкуры, — Слепой продолжает поносить советских писателей.
— Разве у вас после коллективизации не было голодных смертей?
— Не было такого в тридцатые годы.
— А после?
— Умирали.
— Ну вот.
— Так это в войну. Война же была.
— Нет, милок, это не война виновата, а коллективизация.
Младший из братьев-белорусов Прищычей, молча прислушивающийся к нашему разговору, тихо посмеивается:
— Колхоз "Красная Оглобля и Напрасный Труд".
Прищычи тоже были раскулаченными, а в войну служили у немцев.
Но я-то действительно не мог понять, как можно жить без колхозов, как смогут прокормить огромную страну крохотные единоличные крестьянские хозяйства. Перед мысленным взором расстилались необъятные степи Украины, трактора, распахивающие жирный чернозем, комбайны, плывущие среди густых хлебов, запомнившиеся из фильмов и картин. Как можно искромсать на клочки огородиков такие поля? Какому безумному придет в голову подобная мысль и что может получиться из этого? Выгода коллективного хозяйства была налицо. И в "Поднятой целине" было написано так же.
Как может в полную мощь и с максимальной эффективностью использовать единоличник мощный трактор или комбайн? Если в промышленности была проведена индус-
триализация, то сама собой вытекает необходимость подобных же перемен в сельском хозяйстве, то есть коллективизации. Разве не железная логика складной теории — и воде не просочиться.
А на что коллективному хозяйству кулаки? В промышленности хозяйствует коллектив рабочих, в сельском хозяйстве — коллектив крестьян. Опять налицо безупречная логика.
Но Сорокина со Слепым мне, чувствую, не убедить. Судя по едким репликам, белорусы тоже держат их сторону, но боятся говорить открыто. Мне становится так обидно и досадно, что не могу доказать очевидную вещь. Как можно называть белое черным, когда оно белое?!
Обиднее всего жалость и снисходительность, сквозящие в их улыбках, будто я несмышленыш какой. А в голосах, рассказывающих о коллективизации в родных местах, голодных смертях, согнанных с земли отцов семьях, нищих колхозах, звучит печальная убежденность. По их рассказам, в раскулачивании 1929—1932 годов движущей силой советской власти были войска ОГПУ, партактив и комитет бедноты, куда стремились, как правило, пустомели да бездельники. Войска ОГПУ неожиданно окружали деревню, тут же созывались комбеды, принимались решения о выселении раскулаченных из домов. Не давая времени даже на сборы самого необходимого, их тут же загоняли в грузовики и под конвоем свозили к железной дороге, заталкивали в вагоны для перевозки скота и отправляли на восток, в Сибирь. Путешествие иногда занимало несколько недель. Время от времени состав останавливали в безлюдных местах, пересчитывали живых, хоронили умерших. Только отъехав многие тысячи верст, пересаживали на грузовики или же пешком гнали на лесоповал. Спецпоселенцы попадали под бессрочную кабалу ГПУ, лишенные права менять место жительства. Как нам известно теперь, в 1937 году была проведена перепись населения, по итогам которой и выявилась "недостача" в 25 миллионов душ. Но это было преподнесено как происки врагов, причастные к переписи арестованы. Но сегодня-то мы знаем, что коллективизация и раскулачивание стоили стране 16 миллионов жизней.
Такую, не ведомую нам, Иван Николаевич Сорокин прошел школу жизни. В Большой советской энциклопедии, изданной в 1953 году, можно найти лишь строчки: "ожесточенное сопротивление кулаков было сломлено в открытом бою". Но ведь в Якутии тоже были и коллекти-
визация, и раскулачивание, и в ссылку людей отправляли, физически уничтожали... До сих пор помню стихи, еще дошкольником услышанные от мальчишек постарше:
В глухом лесу Керехтях
Спрятал хлеб свой Чой-кулак,
Но Василий-большевик,
Узнав, совету доложил...
Кулаков у нас называли "зеленопузыми"? Почему "зелено-"? Обозвать человека "кулацким прихвостнем" означало нанести ему смертельное оскорбление. Кулаков, их детей, лишенных права голоса, чурались, как прокаженных, перед ними захлопывались все двери. Наверное, тогда и родилась эта противная самой природе человека мода на бедность. Гордились бедняцким происхождением, собственной ли, родительской ли несостоятельностью — вместо стремления к успеху и богатству.
Вот этот то ли анекдот, то ли быль обычно рассказывали полушепотом, и то только среди своих, тем не менее, не было якута, когда-либо не слышавшего его. Неизвестно где и когда, самые нищие, но острые на язык бедняки, отобрав у кулаков скот и все нажитое добро, организовали свою коммуну. В коммуне никто не работал, жрали от пуза, зато каждый день устраивали собрания, судили-рядили, спорили, как лучше строить светлое будущее. К концу года проели-пропили все конфискованное, и коммуна развалилась. В юности я демонстративно игнорировал эту кулацкую хулу на колхозный строй. Но сегодня-то мы ясно видим всю анекдотичность истории (если б не была такой трагичной) с колхозами. И демагогов тогда развелось немало, и собраний было не перечесть, и печальный итог никуда не спрячешь. Ничего хорошего нельзя было ожидать от насильственного переворота всего традиционного, исторически сложившегося уклада жизни русского и якутского народов, от попытки свернуть сельское хозяйство с естественного пути развития на искусственный.
На первых порах, благодаря революционному энтузиазму людей, с помощью репрессивно-пропагандистского аппарата такая политика проводилась довольно успешно. Удалось одурманить одно-два поколения. Но продержаться долго без родной почвы и мощной корневой системы такое искусственное насаждение никак не могло. Ослабел страх перед репрессией, угас фальшивый энтузиазм, и уже третье поколение перестало верить в возводимый собственными руками утопический рай. В знак пассивного протеста люди перестали, просто-напросто разучились работать. Но пройдет еще немало времени, прежде чем откроются наши глаза. Человеком, впервые посеявшим сомнения и сумятицу в душе, поколебавшим мою веру, был Иван Николаевич Сорокин.
Адовы круги
Адовы круги
Оглянешься в конце жизни на всю прожитую долгую, но промелькнувшую, как мгновение, жизнь — удивишься ничтожному числу людей, которых любил истинно, уважал безоговорочно. У меня тоже их было немного и среди русских, и среди якутов, и среди других...
Кроме своей жены, ставшей лучшей моей половиной, среди русских могу назвать еще троих. Это — учитель Федор Зиновьевич Самарин, директорствовавший в педучилище в последние годы моей учебы, наш семейный друг инженер Семен Кондратьевич Казанцев и мой неграмотный сокамерник Иван Николаевич Сорокин. К сожалению, никого из них нет уже в живых.
О первых двух, может быть, когда-нибудь напишу. А сейчас хочу вспомнить добрым словом Ивана Николаевича.
Сколько было восторгов по поводу "Судьбы человека" М.Шолохова. Безусловно, вещь сильная, но прежде всего пропагандистская. Реализма социалистического через край... История жизни воронежского крестьянина Ивана Николаевича Сорокина намного проще, но полнее и трагичнее. Между двумя героями лежит такая же пропасть, какая между вымыслом и правдой: "Сера теория, вечно зелено древо жизни". Литература еще не подарила человечеству такого произведения, которое правдиво отобразило бы всю страшную, трагическую историю русского, украинского, белорусского и других народов, на себе вынесших бремя войны. В истории жизни Ивана Николаевича, его злоключениях словно переплелись судьбы Платона Каратаева, шолоховского Соколова, солженицынского Ивана Денисовича... Какое получилось бы произведение, если б за этот образ взялся талантливый писатель с современным взглядом...
После призыва в армию Сорокин шесть месяцев учился в школе военной подготовки Новороссийского гаубичного полка. В звании сержанта его оставили при полковой школе командиром отделения. В 1941 году был назначен
командиром отделения взвода связи полкового штаба, квартировавшего в Одессе. Потом их перебросили в деревню Дальник Одесской области. Не выдержав вражеского натиска, его часть отступила к Одессе. Добравшись на пароходах до Севастополя, держали оборону под деревней Ешунь. 29 октября в десяти километрах от деревни Ново-Ивановка он попал в плен к немцам.
Иван Николаевич и не пытался скрывать историю своего пленения, рассказывал без прикрас. Их, человек сорок, оставили в заслоне прикрывать отступление частей и штаба. С обеих сторон тоже залегли по сотне бойцов. Одним словом, более двухсот солдат оставили на верную смерть, прикрылись их телами, как щитом. Суров закон войны — живой стремится к жизни, пусть даже ценой жизни другого, особенно если эта жизнь подчинена тебе. Командиром был лейтенант Любимов. Немцы открыли по ним шквальный огонь из минометов и пулеметов. Командир приказал залечь, не поднимать головы. Опомнились только тогда, когда прямо над головами раздалось: "Хэндэ хох! Баффен хэллеген!" Если выразиться словами Тараса Бульбы: "Сила пересилила силу".
Немцы погнали пленных сперва в Береслав, потом в Херсон, оттуда — в лагерь для военнопленных в Николаев. Весь ноябрь продержали в лагере. А в декабре повели на чистку улиц города. Иван, улучив момент, юркнул в щель забора.
Тогда немцы вместо колхозов организовали около тридцати общин по выращиванию овец. Сорокин какое-то время жил у женщины по фамилии Павличенко, потом — у Курочкина, помогал общине ухаживать за овцами. Но в 1944 году его разоблачили калмыки, служившие у немцев, вернули в тот же самый лагерь.
Иван Николаевич за время плена на службе у немцев видел и украинцев, и белорусов, и грузин, и калмыков. Немцы сколачивали отдельные отряды из этих людей.
— Чем попасть к таким, лучше к немцам самим в руки,— говорил он. — Эти пуще лютовали, настоящие звери.
Во второй раз его из Николаева отправили сперва в Одессу, оттуда повезли в польский город Перемышль. Продержав там всего две-три недели, отправили во Францию, в город Ман-Пулье, где поставили возчиком сена в хозяйственном взводе немецких конных частей.
— Видимо, союзные войска были совсем рядом, судя по близкому громыханию фронта, — привычно, без эмоций, рассказывал Иван Николаевич. — У немцев воевало
много разных национальностей. Даже нам вручили по восемьдесят патронов и по две гранаты, перевезли на другой берег Сены. Теперь нам предстояло воевать на стороне немцев против англичан. Черт бы побрал их всех! Этого только не хватало! Не знал, куда деваться, что делать. Неожиданно один немец и поляк предложили перебежать к англичанам. Умирать никому неохота. Сговорились пленные с немцем и решили сдаваться без боя. Поляк вызвался в проводники. Англичан увидели километров через сорок.
— Ну, и как вас встретили англичане? — оживляюсь я.
— Нас было четверо: мы с Федором — пленные, а немец с поляком — солдаты. Нас сразу же окружили человек десять, заставили поднять руки, обыскали. У меня отобрали перочинный нож, флягу. Потом отвели в лагерь, где собралось уже тысячи людей, около сотни национальностей. На второй день построили отдельно по национальностям. Нас, славян: поляков, чехов, словаков, русских — набралось около ста человек. Так и поселили отдельно в брезентовых палатках.
Через две недели советских пленных посадили в машины, повезли в порт, оттуда на пароходе перевезли в Англию. В наш лагерь вскоре прибыла советская миссия в составе одного полковника и капитана-лейтенанта. Обещали примерно через неделю подыскать транспорт и увезти домой. На второй день подошел еще один офицер, раздал всем анкеты, которые надо было заполнить. В конце октября около десяти тысяч человек из-под Ливерпуля погрузили на два парохода и отправили в Мурманск. На родную землю ступили шестого ноября. Дураки были, лучше б не приезжали, — Иван Николаевич плевался от досады.
— После драки кулаками машем, — Сорокина поддерживает зек, всю Европу проехавший на велосипеде, но, едва ступив на родную землю, к которой с таким упорством стремился, тут же оказавшийся на приисках Якутии.
— Спешили коммунистам добывать золото, — иронизирует младший из Прищычей. — А то остались бы, бедные, без драгоценного металла.
— На хрен мы им нужны...
Оказалось, не прошел еще Сорокин до конца адовы круги, путешествие по которым началось для него в 1941 году, нет, еще раньше — с того самого дня, когда пришли раскулачивать в 1932 году его отца. Оказалось, самые тяжкие испытания еще впереди.
Сперва он попал в Таллин, где в лагере МВД в марте
1945 года состоялся первый допрос. За службу в рядах немецкой армии его в 1947 году осудили на шесть лет ссылки и отправили в Якутию. В Якутске работал электромонтером в тресте "Джугджурзолото". За год до конца срока ссылки его опять арестовали, теперь уже за антисоветскую агитацию. Припомнив все прежние грехи, приговорили к десяти годам тюрьмы и пяти годам лишения всех прав. В Якутске у него остались жена и маленький сынишка.
Конечно, человеку, не владеющему языками, к тому же содержавшемуся в лагерях, невозможно было узнать так уж много о Германии, Франции, Англии. Но глаза-то никуда не денешь, особенно если они не застланы пеленой коммунистической пропаганды и принадлежат человеку умному, проницательному. Двенадцать раз его использовали на перевозке грузов, два раза фермер выпрашивал в подмогу. Так что возможность понять, как там относятся к рабочему человеку, у него все же была. Вот и рассказал об этом на свою беду знакомым в Якутске. О том, что нет там никаких колхозов, а людям живется свободнее и богаче, что мы работаем голыми руками, а там самую тяжелую работу выполняют машины.
В смертельной схватке двух монстров, двух могучих тоталитарных систем, считающих человека всего лишь винтиком, строительным материалом, никакого значения не имели судьбы каких-то отдельно взятых жалких, ничтожных Иванов и Фрицев. На ход войны могли повлиять только миллионы, десятки миллионов жизней, брошенных в ее жернова. Перед этими огромными, несметными массами кажутся крохотными войска Аттилы, Чингиз-Хана и даже Наполеона, насчитывавшие в своих рядах сотни тысяч. Сколько невинных жертв сгорело в пламени второй мировой, сколько потенциальных гениев было погублено, сколько жизней превратилось в пепел, не оставив следа, будто никогда и не приходили все эти люди в средний мир творить и плодить себе подобных. Не сохранились даже их имена.
С горечью и чувством невосполнимой утраты вспоминаю годы войны, отнявшей у нас самую прекрасную пору в жизни человека — годы юности и молодости. И в голове рождаются вопросы, стыдом обжигающие душу: за что? как живем сегодня мы, победители? почему, забыв о стыде и гордости, тянем руку за милостыней к побежденным? Мне кажется, немцы тоже задают себе подобные вопросы: за какие грехи народу был явлен Гитлер? во имя чего уничтожены миллионы людей?
Если б великие державы избрали в свое время мирный, демократический путь развития, не дали одержать верх шовинизму и национал-социализму, не ввергли весь мир в пучину войны, насколько бы ушли далеко вперед по пути прогресса и цивилизации?
Балерина
Якутская женщина в тюрьме
Якутская женщина в тюрьме
Кто скажет, что в молодости не думал, не мечтал о девушках, теряя покой. А если лишен возможности не только общаться, но даже видеть их? В тюрьме была расхожа байка о надзирателе, по ошибке закрывшем в одной камере мужчину и женщину, о мужчине, не упустившем такую счастливую случайность. Конечно же, это была всего лишь одна из выдуманных тюремных легенд — надзиратели не ошибались, да и нельзя им было ошибаться.
А вот рассказ о том, как к бедной шестнадцатилетней девчонке, содержавшейся в районной КПЗ, по очереди ходили караульные, больше похож на правду. Один из заключенных рассказывал мне, как этапируемые из Вилюйска арестанты сломали дощатую перегородку, разделявшую их с девушкой из соседнего трюма. А вот что рассказала девушка-якутка, забеременевшая в тюрьме: во время тюремного медосмотра обязательно старались определить, не девственница ли очередная арестантка. Если ответ был положительный, то конвойные (почти всегда не местные) кидали жребий, кому на этот раз достанется несчастная девушка.
"Придурки мужчины стали по двум сторонам узкого коридора, а новоприбывших женщин пускали по этому коридору голыми, да не сразу всех, а по одной. Потом между придурками решалось, кто кого заберет", "Один из удачных ходов стать прислугой начальства". Это из книги А.Солженицына "Архипелаг ГУЛАГ".
Несчастные, напуганные до смерти женщины даже мечтали забеременеть, надеясь на какое-то облегчение. Не старались блюсти себя, предпочитая смерти позор. За каждым шагом, за каждой оплошностью бедняжек, попавших в сплошь мужское "общество", хищным взглядом следили все — от всесильного, всемогущего лагерного начальства и солдат вплоть до последнего зека, на десятки лет оторванного от женщин. Женщинам в заключении было несравнимо тяжелее, чем мужчинам. Даже их, дарящих жизнь
человечеству, не пожалел сталинский режим. И в общей тюрьме, и в первой колонии я не раз встречал женщин-якуток. А в Намцыре даже была женская колония.
Однажды, еще в общей тюрьме, выходя на прогулку, мы в коридоре встретили якутку. Оказалось, тюремное начальство в качестве уборщиц использовало женщин, осужденных на небольшой срок. Коля Слепцов тут же поспешил крикнуть, как было заведено у блатных: "Она моя!" И каждый раз использовал любую возможность, чтобы поговорить, сблизиться с ней. Когда узнали, что нашу камеру, пока мы на прогулке, убирают якутки, мы с Афоней несколько раз даже умудрились обменяться с ними записками, спрятанными в спичечном коробке. Проходя мимо, успевали шепнуть женщинам, где спрятан коробок. Так мы узнали, что женщина, встреченная в коридоре (кажется, ее звали Ольгой), получила год за недоносительство о факте убийства чурапчинцев в Качикатцах. Остальные - растратчицы. Не помню ни их имен, ни откуда они были.
Женщины попадали в тюрьму в основном за растрату, будучи продавцами, бухгалтерами, кассирами. Очень редко — за воровство. Кто же были эти воры? Матери, осмелившиеся собирать оставшиеся на колхозном поле хлебные колоски для опухших от голода детей, и те, кто украл в отчаянии, в безвыходной ситуации.
Куда только не кидало, с кем только не сталкивало меня любопытство. Встреченная однажды бывшая заключенная рассказала, как они с подругой работали в подсобном хозяйстве первой колонии, ухаживали за скотом, убирали навоз и как постоянно подвергались надругательствам солдат из конвоя и расконвоированных заключенных. Как могли противостоять насилию бесправные сельские девушки, к тому же преступницы, приговоренные к лишению свободы и прав?
Вот как исправляли, "воспитывали" скромных сельских девушек в местах воспитания трудом. До сих пор стоит перед глазами надпись, нанесенная несмываемой тушью на грудь одного из арестантов: "Будь проклят тот, кто хотел исправить человека тюрьмой!" Когда-то крепкая и, видимо, широченная грудь заключенного так иссохла в тюрьме, что сморщенная надпись читалась с трудом.
Еще помню рассказ Сени Баишева, скитавшегося по алданским тюрьмам. Он сидел вместе с одним уркой. Однажды в соседнюю камеру привели женщину. В стене еще до них была просверлена маленькая дырочка, через которую можно было разговаривать. "О, видел бы ты, что они
тогда вытворяли, — Сеня был просто ошарашен человеческим бесстыдством. — Разве постесняются какого-то сельского мальчугана? Мужчина разделся догола и стал у противоположной стены. Громко вскрикнув, женщина стукнула кулаком в стену. Потом, видимо, тоже разделась. Что тут началось... Совокупиться — мешает стена, пролезть — дырочка узка. Не знаю, что бы было с ними, если б к счастью, не пришел надзиратель и не увел женщину". Даже могучий зов природы запретил режим. Только после смерти Сталина женатым стали разрешать свидания с женами на несколько суток. А ведь так было заведено даже в царской тюрьме.
Партократы, или Пир во время чумы
Партократы, или Пир во время чумы
С каких пор началось самовозвеличивание руководителей-коммунистов, их отрыв от народа? Пир их начался в 1950-х годах и продолжался вплоть до самого распада СССР. Особенно распоясывались наши в Москве, где можно было затеряться, куролесить без свидетелей. Партия сама создавала все условия для этого: бесконечные командировки, семинары, партийная учеба на самых разных уровнях... Во сколько же обошлись народу все эти Высшие партийные школы, Академии общественных наук, Высшие комсомольские школы, курсы? За партийной номенклатурой, натаскиваемой в этих престижных школах, сохранялась на все время учебы их высокая зарплата, предоставлялись немыслимые для простых смертных льготы и привилегии. Командированных в любое время суток ждали лучшие номера первейших гостиниц.
Я лишь единожды был удостоен чести посетить Высшую партийную школу. Это было в 1962 году в Новосибирске, где случайно встретил бывшего однокашника, в то время слушателя ВПШ. Это было что-то неожиданное для наивного сельского учителя, приехавшего на курсы завучей только начинавших тогда открываться школ-интернатов. Не школа, а нескончаемый праздник, пиршество! Не учащиеся, а секретари райкомов, председатели райсоветов! От еды и вина ломились столы, от бахвальства и самодовольства становилось не по себе. Один только мой приятель, секретарь парткома совхоза, стоял как бы в стороне от хвастливых разговоров, властных, чванливых манер.
Миша Иванов как-то тоже оказался гостем слушателей
ВПШ в Москве, да, видать, не ко двору пришелся — хозяева наградили его здоровенным фонарем под глазом. Наивно-принципиальный и бескомпромиссный, он, не в пример мне, не стал отмалчиваться, возмутился открыто: "Вас народ отправил за знаниями и опытом. А вы вместо этого пьянствуете тут да по легким женщинам таскаетесь". За это и получил тумака с проповедью: "Ты прозябаешь там, у себя в глухом Вилюйске, да еще нас вздумал учить? Ешь и пьешь наше, так помалкивай". Долго потом ходил Миша в темных очках.
Приведу еще один неприглядный пример из многочисленных похождений партократов.
Один из известных в Якутии номенклатурщиков, будучи в Москве, допился до того, что вышел в коридор в одном нижнем белье и, перепутав (?), попал в другой номер. На его беду, номер оказался занят не менее высокопоставленной дамой. Поднялся переполох на всю гостиницу, вызвали милицию, составили акт. Все это дошло до начальства, и пьяницу сняли с должности. Ему-то, как говорится, не повезло, не на ту нарвался. А сколько подобных похождений было замято, скрыто, иногда и выкуплено? Надо бы понять и остерегаться сегодня, что подобные пьяные шабаши, устраиваемые сильными мира сего и денежными боссами под видом землячеств и званых ужинов, могут негативно отразиться на учащейся там молодежи, особенно на девушках...
О, это были совершенно другие люди, живущие в ином измерении. Люди с самоуверенными замашками, не стесненные в средствах и необузданные в фантазиях. Но "счастье" и "удачу" свою они прятали от народа за семью замками и охраняли надежнее любых запоров круговой порукой номенклатурной прослойки. Даже миллионы людей исчезли без следа, словно их никогда не рожали матери и не давали им с любовью и надеждой имена. Что стоило таким "великим конспираторам" скрыть свои мелкие "шалости"? Они не станут достоянием истории, просуществуют какое-то время в народной молве и тоже канут безвозвратно в глубине Леты.
Лучик света и нежности
Лучик света и нежности
Я увидел ее через выскобленную в тщательно нанесенном на оконное стекло толстом слое известки щелочку. — Балерина! Балерина идет! — зашумели в камере. "От-
куда же взяться здесь балерине?" — удивляясь про себя, протолкался к окну и успел увидеть сзади черноволосую, очень стройную, изящную женщину. "Кажется, якутка. Кто бы это мог быть?" Профессия балерины даже сейчас не очень распространена среди якутов, а тогда это была вообще немыслимая редкость. Вскоре, пройдя через все тюремные стены, неизвестно откуда и кем принесенная, облетела всю тюрьму весть: "Башаринцы убили Сюльского". Вам уже известно, как бывший министр просвещения С.С.Сюльский пришел к нам в институт, как незаслуженно поставил мне "тройку" перед самым арестом. И вот, накануне майских праздников 1952 года Сюльский был обнаружен убитым.
В 1950-х годах учительство занимало видное место в жизни республики, составляя чуть ли не всю ее интеллигенцию. И трагическая смерть бывшего министра просвещения взбудоражила всю республику, добавив еще одну гирю к ногам утепляемых "башаринцев".
Как пишет бывший председатель Совета Министров Якутской АССР В.А.Протодьяконов, секретарь Якутского обкома ВКП(б) В.П.Лямов прямо и открыто обвинил в убийстве Сюльского "башаринцев", срочно созвал административный отдел и представителей органов на совещание, поставил перед ними задачу во что бы то ни стало раскрыть это дело. Таким образом, уголовное дело попало в руки МГБ. По подозрению в соучастии были арестованы и брошены во внутреннюю тюрьму МГБ балерина Ксения Посельская, артист А. Ефремов, рабочий театра Сивцев. Следователи МГБ пытались состряпать политическое дело. Все должно было соответствовать гипотезе органов МГБ: "башаринцы" имели не только антисоветские националистические агитационные группировки, но и террористические...
Вот так, пройдя чистилище внутренней тюрьмы, попала в общую якутская балерина.
Первая якутская и очень талантливая балерина К.В.Посельская была родом из Чурапчи. Училась искусству танца в Москве. К бедной, неимущей, порой голодающей, но красивой и милой девчонке стало проявлять благосклонность начальство, приезжающее из Якутска. В итоге она осталась матерью-одиночкой. После учебы только начала работать — новое несчастье.
Нам всем было так жалко молоденькую, изящную, словно выточенную искусным мастером из дорогого камня, Девушку, это прекрасное видение, сверкнувшее солнечным лучиком в нашем мрачном логове.
С Ксенией Васильевной в первый и последний раз я виделся лично в начале 1955 года.
Освободившись из тюрьмы, работал заведующим кабинетом внеклассной работы в Институте усовершенствования учителей. Однажды инспектор министерства просвещения Иосиф Иосифович Чарин несказанно обрадовал, предложив мне ехать с ним на инспекторскую проверку Диринской средней школы. Ведь там преподавала математику моя невеста Яна. По приезду обнаружилось, что Яну поселили в одном доме с Посельской.
Когда была доказана непричастность Ксении Васильевны к убийству и ее освободили, она не осталась в городе, уехала на родину. В трудную минуту жизни, когда кажется: "куда ни кинь — везде клин", она поспешила под спасительное крыло родной земли, своей родовы, как любой человек, попавший в беду.
Посельская работала художественным руководителем в Диринской средней школе, чем объяснялось всеобщее оживление среди детей и повальное их увлечение танцами. В танцевальный кружок записалось около восьмидесяти детей. Истинный талант всегда притягивает к себе людей, особенно молодежь. Помню, как жаловался директор школы, настоящий приверженец бытовавшей тогда просветительско-воспитательной системы П.К.Дьячковский: "Учащиеся совершенно головы потеряли, одержимы лишь танцами да играми". Конечно, основным критерием оценки успехов школы была успеваемость, а она зависела от знания русского языка и математики, но отнюдь не от умения танцевать.
Внеклассную работу в Диринской средней школе должен был проверить я. Высокую оценку я дал работе кружка Ксении Васильевны.
Поразительно, но при разговоре Ксения Васильевна смутилась, покраснела, как школьница. Я подумал, какую же надо иметь чистую, нежную и сильную душу, чтобы не испортили ее ни трудная жизнь, ни тюрьма. И никто из нас ни словом не проговорился о годах тюрьмы. Страх перед МГБ еще не стерся из памяти. Балерина Ксения Посельская не смогла остаться навсегда в селе, жажда творчества опять погнала ее в центр, в город. Долго танцевала она на сцене Якутского театра, получила звание заслуженной артистки. А я же после госэкзамена сразу уехал в деревню. С Ксенией Васильевной больше никогда не встречался...
Коля Слепцов тут же припомнил подходящую к мо-
менту песню, сложенную арестантами по стихам Лермонтова, запел:
Не дождаться мне, видно, свободы,
А тюремные дни, будто годы;
И окно высоко над землей,
У двери стоит часовой.
Умереть бы уж мне в этой клетке,
Кабы не было милой соседки!..
А в наших душах это хрупкое создание, ясный лучик зажег уверенность: раз даже такой прекрасный и нежный цветок выдерживает в тюрьме, то мы, мужчины, выдюжим все.
Смертник
Якутские трагедии
Якутские трагедии
Мне известны пять трагедий, произошедших в Якутии. В царское время массовое убийство людей было допущено один раз: во время знаменитого Ленского расстрела в Бодайбо погибло 250 человек и ранено 270. Об этом событии Сталин, торжествуя, написал: "Тронулась. Тронулась река народного движения".
А за годы коммунистического режима, по-настоящему заматеревшего в сталинский период, в одной только Якутии четырежды лилась рекою людская кровь: массовое избиение под Никольском, переселение, вернее, обречение на верную погибель чурапчинцев, беда учурских эвенков и трагедия на реке Алдан.
Некоторые историки утверждают, что гражданская война в Якутии разгорелась из-за ошибки тогдашнего секретаря губбюро Г.Лебедева. Может, и так. Но одно я знаю точно: красные под командованием Строда в Никольском Намского улуса уничтожили отряды восставших якутов. Старики говорили, что нет больше на якутской карте земли, впитавшей столько крови своих сыновей. Не взяв ни одного в плен, скосили пулеметным огнем и добили шашками 400—500 человек, трупы утопили в реке. Потерь среди красных почти не было.
О трагедии чурапчинцев написана целая книга. В итоге распоряжения, отданного одним росчерком пера, стало меньше в мире на два с половиной тысячи человек.
Об убийстве учурских эвенков я впервые мельком услышал в 1950 году, когда работал в партийном архиве. Где
только не приходилось подрабатывать нищему студенту ради пропитания. На втором курсе удача улыбнулась мне - нашлась работа в партийном архиве, который находился в бывшей Никольской церкви. Начальник Явловский был человеком малограмотным, издерганным. Говорили, секретарь обкома И.Е.Винокуров держит его в память о бывшей партизанской дружбе. Научным же работником был бывший учитель Г.Старостин. Партийный архив тогда, видимо, был учреждением секретнейшим. Не помню, чтобы хоть кто-то приходил работать с документами. Разве только Старостин без конца отвечал на запросы МГБ - и партийные совершали немало "преступлений". Самой заметной работой партархива за те годы стала книга "За власть Советов в Якутии". Человек угрюмый, молчаливый, будто созданный для работы в секретном учреждении, Старостин неоднократно безропотно переписывал, что-то переправлял в этой книге — историческая правда не раз перекраивалась под углом зрения партии.
Мне, как члену Ленинского комсомола, Явловский поручил навести порядок в делах, сдаваемых райкомолами. Платил сдельно. Я приходил на работу в свободное от занятий время. Там, работая над документами Учурской комсомольской организации, из телеграммы секретаря райкомола впервые узнал о "восстании" эвенков. Секретарь сообщал о вооруженной банде, появившейся в районе и грозящей захватить райцентр, умолял о помощи.
Позже в тюрьме подробнее узнал об этом событии. Около трехсот кочевых эвенков, не поладив с местной властью, решили вместе с женами и детьми перекочевать в сторону маньчжурской границы. Но войска МГБ, спешно выступившие из Якутска, устроили засаду на реке и перебили из пулеметов безоружных людей.
Макагон
Макагон
Участника четвертой трагедии якутской земли показал мне в общей тюрьме Николай Кривальцевич.
Николая не сразу присоединили к белорусам, почему-то сперва переводили из одной камеры в другую. Как человек, видевший и слышавший больше нашего, он часто просвещал нас в части слухов и личности зеков.
Мы чуть расширили тайную щелочку в наружный мир и теперь могли свободно наблюдать за уборной во дворе тюрьмы, получив таким образом возможность видеть на-
ших собратьев по несчастью. Однажды Кривальцевич позвал:
— Идите, посмотрите на этого!
К уборной прошел какой-то русский, опекаемый аж шестью или семью надзирателями.
— Это смертник Макагон. Говорят, приговорен к расстрелу за поджог баржи, — продолжал просвещать нас более осведомленный Кривальцевич.
— А где это было?
— Да где-то здесь, вроде, на Алдане.
Зная, что сейчас за ним, не видимая за белыми стеклами, наблюдает вся тюремная братва, арестант, рисуясь, широко и как можно эффектнее ухмыльнулся, помахал рукой.
— Ты только посмотри на него, он еще смеется, — кто-то воскликнул удивленно.
— Какой там смех, просто бравирует, — Сорокин отвернулся с презрением.
Да и мне вся эта игра показалась вымученной, ничуть не похожей на удаль и бесшабашность.
Смертник Макагон был участником адданской бойни.
Эти сведения подтвердили в первой колонии. Около четырехсот зеков погрузили на баржу, чтобы этапировать в Хандыгу по реке Алдан. Заключенных прятали от посторонних глаз в трюмах, где были устроены сплошные нары в несколько этажей, на которых можно было сидеть, только согнувшись в три погибели. Пространства между рядами оставалось лишь пройти одному. Выходить на палубу запрещалось. Сколько бы суток ни длилось "путешествие", заключенные вынуждены были валяться на нарах. Под лестницей, ведущей к наружному люку, стояли два больших бака: один с водой для питья, другой служил парашей. Когда бочка наполнялась или же иссякала вода, становились в цепочку и передавали ведро из рук в руки.
Урки, попавшие на этот этап, специально подожгли баржу, чтобы устроить побег. Как только начался пожар, конвой поднялся на пароход и отбуксировал баржу на самую стремнину. Прыгающих в воду, спасаясь от огня, находили пули конвоя. В огне, в осенней холодной воде, не в силах бороться с сильным течением, и от пуль погибло, как я слышал, около четырехсот человек.
Среди этих несчастных были и такие, кому оставалось всего ничего до конца срока. Самых опасных, скорее всего - политических, везли в трюме прикованными цепями.
Когда обнаружили их, вернее, то, что осталось от них, не
могли отцепить крепко сцепленные, как звенья одной цепи, руки. В тюрьме каждая легенда или байка постепенно обрастает лишними преувеличениями, душещипательными подробностями. Таков уж тюремный фольклор. Но все же я понял: на реке Алдан произошло что-то страшное. Печать молчала, будто онемела и людская молва. Если двести рабочих, расстрелянных в царское время, подняли шум и волнения по всей России, то об алданской трагедии не узнали даже жители соседних Таттинского и Чурапчинского улусов.
Только спустя четыре десятка лет, в 1991 году, на волне гласности, появилась статья Бориса Павлова "Трагедия на реке Алдан". Даже прожженным зекам, оказывается, на этот раз незачем было прибегать к помощи прикрас. Чтобы не быть голословным, приведу полуофициальные воспоминания П.Д.Охлопкова, работавшего в ту пору секретарем Крест-Хальджайского сельсовета: "Как секретарь сельсовета, я от имени местных властей принимал участие в поднятии останков погибших на барже во время пожара. Обгоревшую баржу прибило течением к западному берегу острова Дуоламайы. Туда приводили заключенных, временно заселенных в местную школу. Они железными крюками вытаскивали обгоревшие трупы, бросали на носилки и сносили к общей могиле, вырытой прямо на берегу. В желеобразном месиве невозможно было отличить контуры человеческого тела, поэтому за одного человека посчитали собранные вместе две руки, две ноги и одну голову. В документе было зафиксировано, что на барже везли 625 заключенных и 42 конвойных. Живых насчитали 272 человека. Остальные погибли. Может, кто-то сумел убежать". (Газета "Саха сирэ", 1 марта, 1991 год).
А что же говорят архивные документы?
Одного из "авторов" этой ужасной трагедии звали не Макагоном, а Макагоновым Валентином Петровичем. Это был необразованный уроженец Одессы 32 лет от роду. До Якутии успел два раза отсидеть срок, словом, настоящий бандит. Прибыв в наши края, в 1949 году их шайка численностью около десяти человек провернула крупное дело. Ограбив склад Росснабсбыта, через общепитовский киоск № 4 реализовали спирт и мыла почти на сотню тысяч рублей. Были разоблачены и осуждены. Макагонов получил 25 лет.
В тот хандыгский этап попал и Макагонов. Когда пароход причалил к берегу под Крест-Хальджаем, в трюме несколько зеков затеяли драку. На попытавшихся навести
порядок конвойных обрушился такой град из банок и мисок, мата и угроз, что они отступили на палубу, дали для острастки несколько залпов в воздух. Но и это не возымело действия. В ход пошли выламываемые из нар доски. Через открытый люк досталось и охранникам. Потом зеки прямо в трюме развели костер — начался пожар. Зачинщики не давали другим тушить огонь. В итоге сгорела вся баржа, из 585 человек смогли спастись только 285, из которых 76 были сильно обожжены.
По вине нескольких рецидивистов погибли 300 человек, 185 из них превратились в студень на дне баржи. Даже представить себе подобное невозможно.
Из поджигателей баржи удалось некоторым тогда скрыться. Безбородного поймали 4 ноября. А Макагонова в рваной телогрейке, летней рубашке на голое тело и кирзовых сапогах обнаружили 24 ноября в поселке Хандыге. 8—10 июня 1952 года в Хандыге выездной военный трибунал Восточно-Сибирского военного округа совершил суд над пятью рецидивистами, виновными в алданской трагедии: азербайджанцем Тагиевым-Таймуровым, русскими из Омска и Новосибирской области Ларичевым и Иващенко, удмуртом Балашовым и Макагоновым.
Тагиев-Таймуров и Макагонов были приговорены к расстрелу, остальным дали по 25 лет.
Двоих, Безбородного и Черняева, еще до суда, в следственном изоляторе, "решили" сами заключенные.
Макагонова мы видели, когда их перевели в общую тюрьму в ожидании решения по прошению о помиловании. Многочисленность охраны тоже имела свою причину.
По распоряжению заместителя начальника тюрьмы капитана Зуева, с 21 июня его и Тагиева начали выводить в специально сооруженную уборную, но смертники наотрез отказались, потребовали вести в общую. Дежурному офицеру, заглянувшему в глазок, Тагиев плюнул в лицо. Потом заключенные выломали оконную раму, начали крушить деревянные топчаны. Поднялся большой переполох. Связались с министром внутренних дел. Министр велел надеть на буянов смирительные рубашки. Сломив яростное сопротивление, их выволокли в комнату дежурного, надели смирительные рубашки. Но в туалет все же повели в общий.
В акте, составленном 16 марта 1952 года в городе Якутске, записано: "В отношении Макагонова Валентина Петровича, 1918 года рождения, осужденного к высшей мере
наказания — расстрелу, сего числа в 14 часов приговор приведен в исполнение, Макагонов расстрелян, труп предан земле".
Жестокость... Этому слову нет адекватного в моем родном языке. Все существующие слова, близкие по значению, вместе не могут передать всю страшную и тяжкую глубину этого тяжеловесного, как камень, слова.
Пираты из "Острова сокровищ" Стивенсона, поющие о пятнадцати трупах и запивающие это дело бутылкой рома, оказались детской забавой по сравнению с советскими урками. Мир никогда еще не был свидетелем такого чудовищного злодеяния: испечь живьем в гигантской жаровне — железной барже — 185 человек, превратив их в одно кровавое дрожащее месиво!
Жестокости озверевших людей нет страшнее даже в дикой природе среди хищников.
Огонь, порожденный столкновением двух жестокостей — потерявших человеческий облик уголовников и тоталитарной системы, отвернувшейся от всех норм и морали государственности, спалил дотла столько жизней...
“Блатари”
"Блатари"
Камера у нас была большая, на крепких "гробах" располагались одиннадцать человек: Иван Сорокин, Слепой, Николай и Самуил Кривальцевичи, братья Прищычи, Тимофей Новик, Мотылицкий, Серафим Хамицевич, Василий Ткаченко и я.
Несколько месяцев жизни вместе сблизили нас, я постепенно начал считать их за своих. А что думали про меня соседи, не могу сказать. Военные невзгоды, немецкий плен, рабство в Европе, лагерная жизнь да непосильный труд на приисках Якутии научили их прятать истинные мысли и чувства так глубоко, что мне, деревенскому простачку, было не разобраться. Зато я был перед ними прозрачен, как стеклышко.
В постоянном страхе за свою жизнь, когда каждый прожитый день кажется последним, чувство самосохранения настолько обостряется, что восприятие жизни опускается почти до уровня животных инстинктов, и притупляются такие чувства, как совесть, честность. Прожить бы день -вот и хорошо. Наше до поры до времени благополучное и мирное, насколько это возможно в тюрьме, сосуществование успокаивало, усыпляло. Никто не был прочь провести
вот в таком затишье весь срок, переждать, не высовываясь до лучших времен. На собственной шкуре испытавшие этап опытные соседи предпочли бы, чтобы про них забыли вообще. Ведь этап — это всегда риск попасть в кабалу к блатным, жизнь в сырых холодных приисковых бараках, тяжкий труд в глуби подземных шахт, разрывающий душу и плоть нескончаемый визг тачек... И опять жажда жизни, обнажающее в тебе такое, о чем даже не подозревал до сих пор...
Мне же унылая, однообразная жизнь наскучила до невозможности. Хотелось выть, кататься по земле, так рвалась душа, все мое естество на волю. До внутренней дрожи манили просторы родных аласов. Колина песня теперь уже не казалась пошлой и надуманной:
А сердце просится в простор полей...
Книга, это гениальное изобретение человечества! До самой смерти буду испытывать перед ней благоговейный трепет.
В голодные годы войны в стылых интернатских комнатах ты была моим спасением. И здесь опять твоя волшебная сила раздвигала сырые стены, увлекала душу в желанные дали и просторы!
В общей тюрьме через каждые десять дней раздавали книги. Любая книга ходила из рук в руки, читалась от корки до корки. Из белорусов охотником до книг оказался лишь Николай Кривальцевич.
Тюремная библиотека была очень бедной, почти весь ее "арсенал" состоял из произведений классиков соцреализма. Наши воспитатели таким образом пытались привить заключенным дух социализма, даже не подозревая, какую мощную антикоммунистическую агитацию они вели. Что касается меня, то сущность социалистического реализма я постиг лишь в тюрьме. Как разительно отличалась действительность от описываемого в книгах! Уму непостижимо, как могли столь беззастенчиво врать в общем-то не лишенные таланта и ума люди — советские писатели. Из прочитанных в тюрьме книг более всех поразил мое воображение "Агасфер" Эжена Сю.
Однажды холодным вечером к нам в камеру втолкнули новичка — сутулящегося мужчину средних лет, как оказалось при знакомстве, крымского татарина. Его, как и белорусов, везли обратно в Крым для расследования какого-то дела.
Даже не пытаясь приблизиться к белорусам, он сразу
подсел ко мне, взял из рук учебник по вождению, покрутил и сказал, что работал на воле шофером. Широченные лапищи — с въевшимся в каждую пору и морщинку мазутом, глубокими незаживающими ранками — были руками настоящего рабочего человека. Я обрадовался: вот кто разъяснит этот никак не дававшийся мне учебник. Понятно, почему он отнесся ко мне с такой симпатией — в нас текла одна тюркская кровь.
Как-то татарин (по внешнему виду он мало чем отличался от русских) сцепился с Тимофеем Новиком. Как отъелся на Мишиных сухарях да угощениях более денежных земляков, куда-то подевался тот робкий забитый Тимофей. Его пренебрежение нами росло пропорционально росту телесной массы. Причиной ссоры послужила его заносчивость. Их быстро разняли, до драки не довели. Немного остыв, татарин шепнул мне: "Был бы один белорус этот, я бы ему показал", — и стиснул огромные кулаки. Засидеться ему у нас не дали, однажды вечером вызвали с вещами.
Ивана Магаданского тоже увезли на юг, откуда и был пригнан сюда по этапу. Потом должны были вернуть обратно в Якутию или Магадан. Тысячи, десятки тысяч километров туда и обратно, туда и обратно. Если даже отбросить все мытарства заключенных, одних только расходов на конвой и транспорт сколько нужно! Такую нелепость могла придумать только большевистская Россия.
Следующим был блатной. Вот когда я убедился, какие же прекрасные знатоки человеческой психологии эти "блатари", то бишь "воры". Худой русак с быстрыми, бегающими глазками на костлявом истаявшем лице, едва переступив порог камеры, тут же присел на корточки и быстро, но внимательно и цепко оглядел всех. С ним словно что-то чужое вломилось к нам.
Наша камера тоже должна была бы внушить страх человеку со стороны: тут сидели немолодые, навидавшиеся всякого немецкие полицаи, на которых висело по 25 лет! Да и наши со Слепым и Сорокиным десятки выглядели солидно.
Но не прошло и трех дней, блатной уже успел раскусить каждого и сделать свой выбор. Начались какие-то перешептывания, перегляды. Тимофея Новика словно подменили. Не отходил от урки и бывший красный пулеметчик, попавший в плен к немцам, болтливый Самуил Кривальцевич. Заискивающе поглядывал на них Мотылицкий. Я не знал, чем объяснить такую резкую перемену. Может,
в слишком тяжелых и бесконечных испытаниях воля и характер измочаливаются в тряпочку? Наша дружная, до этого дышавшая в унисон камера прямо на глазах начала разваливаться на два лагеря. Теперь уже все имело свое тайное значение: кто возьмет первым свою порцию из кормушки, заговорит первым с книгоношей, что-то передаст от имени камеры надзирателю. Потом дошла бы очередь до расположения нар, выноса параши, конфискации передач с воли и одежды получше у "неугодных".
Поразительно, как один-единственный "блатарь" за такое короткое время сумел посеять недоверие и неприязнь друг к другу. Значит, сплоченная шайка из трех-четырех человек запросто могла бы хозяйничать в камере, превратив неорганизованную часть в рабов. Вот в чем сила блатных: пользуясь исключительным чутьем и знанием человеческой психологии, очень ловко вбивают клинья между людьми, сплачивая вокруг себя подхалимов и угодников. Все тот же принцип: "разделяй и властвуй".
Потом я не раз ловил себя на крамольной мысли: жизнь крохотной ячейки людей, полностью изолированных от общества, мало чем отличается от жизни на воле. Ну скажите, чем отличается партия коммунистов, держащая в железном кулаке весь Советский Союз, от подобной шайки? Разве только размахом, масштабами и более изощренным умом. А так — такой же "союз единомышленников". Я видел собственными глазами несколько рядов колючей проволоки, опоясавших весь Советский Союз вдоль границы, вспаханные полосы земли, вооруженных пограничников. И в этой огромной, наглухо закрытой, изолированной от всего остального мира зоне правила свой зловещий бал единственная партия коммунистов.
Если б не увели скоро случайно ли, специально ли подсаженного урку, неизвестно, чем бы обернулась его все возраставшая власть. Когда за ним захлопнулась дверь, все вздохнули облегченно. Белорусы в смятении переглянулись, будто очнувшись от гипноза, недоумевая, что же это такое было с ними. Опять наша жизнь потекла по наезженной колее.
Иван Николаевич Сорокин обронил единственное слово:
— Шакалы!
Я решил, что это относится к урке. А может, он имел в виду еще кое-кого? Запомнил еще одного пахана, увиденного опять-таки в нашу знаменитую "щелочку в мир". На этот раз в уборную вывели целую группу зеков. Среди них
выделялся моложавый крупный мужчина с русой бородкой. И не думая воспользоваться уборной, он стоял, эффектно подбоченясь, и курил с надзирателем. Этакий бравый молодец, что стать, что экипировка — хоть картину с него пиши. Догадываясь, что за ним следят сотни глаз, еще больше куражился.
— Это убийца Русанов, — узнал его опять-таки Николай Кривальцевич. — Посмотрите, как любуется собой, как красуется. Даже в уборную не заходит. А вернется в камеру, тут же испражнится в парашу, развоняется на всю камеру. Ублюдок!
Николаю пришлось сидеть в одной камере с Русановым. Считавший себя паханом, Русанов решил подмять под себя всю камеру. Но убийце с десятилетним сроком не захотел подчиниться немецкий полицай с четвертной Николай Кривальцевич. Все же в конце концов из камеры пришлось убираться ему.
Однажды в бане мы попали через перегородку с русановскими. Было слышно каждое слово. Старший из Прищычей попросил у них курева.
— А, белорусы, — сразу определил по говору Русанов.
— Да-да.
— Там у вас Николай Кривальцевич?
— Никола у нас.
— Убейте его, суку. Я дам табак.
От неожиданности Андрей Прищыч чуть не прикусил язык. Николай шепнул своим:
— Молчите.
И пока их не впустили в мыльную, целых полчаса каких только угроз и ругательств в адрес Николая Кривальцевича мы не наслушались. Николай запретил что-либо отвечать:
— Пусть воет, что хочет, пес.
Вся смертная вина его была в том, что не захотел безропотно отдавать урке купленные продукты (на 50 рублей в месяц). И, кажется, выразил недовольство запахом испражнений "авторитета".
Вот какие законы были у "честных воров".
Родной язык
Одиночество
Одиночество
До тюрьмы я как-то не задумывался над своей национальностью. Все-таки силен был метод коммунистического воспитания. Знание своих корней, своих кровей — вот та почва, из которой в этом среднем мире человек должен черпать силы и уверенность. Но у меня, у всего моего поколения выбили из-под ног эту опору. А образовавшийся вакуум можно было заполнить чем угодно. В своей слепой гордости от сознания принадлежности к великому и могучему сообществу людей — советскому народу — мы свысока смотрели на каких-то негров, индейцев, эскимосов, притесняемых капиталистами и империалистами, искренне считали, что живем несравнимо лучше жителей Америки и Европы. Смешно и горько. Вот какова была сила коммунистической пропаганды, заставляющей закрывать глаза на реальность, на самого себя.
Какое же место занимает якутский народ в счастливой чреде народов, кто есть я сам, прямо в лицо высказали мне следователи МГБ, всего за несколько недель сводя на нет все убеждения, за десятки лет впитанные каждой клеточкой организма. Презрение и пренебрежение в каждом их жесте, взгляде...
Подобное отношение служащих МГБ напомнило, что я якут, заставило задуматься над судьбой родного народа.
Сотрудники МГБ всего лишь подтверждали суровую правду: и не в пример большие и древние народы намеревался стереть с лица земли коммунистический режим во главе с Великим Кормчим. Что могло удержать его от уничтожения такого крохотного неизвестного народца, если сломали крылья, словно неоперившемуся птенцу, калмыкам, татарам, чеченцам, ингушам, немцам, прибалтам с их известной всему миру культурой и историей? Если посмотреть глазами тогдашнего МГБ, какое же историческое место могло принадлежать отсталым якутам...
Но чем глубже осознавал я шаткость положения собственного народа, его малость и бессилие, опасность, нависшую над ним, тем больше крепло решение идти с ним до конца, какая бы тяжкая участь его не ждала, разделить с ним судьбу. Не знаю, как это можно назвать. Жалостью к бессильному, желанием защитить беззащитного или упрямством. Как бы оно ни называлось, не отказываюсь от своего решения и сегодня. И дай бог унести его с собой в могилу.
Отношение к родному языку тоже менялось сродни этому. Якутский и русский языки мое поколение изучало с одинаковым рвением. Всегда считалось, что они взаимно обогащают друг друга. Но я думаю иначе. У двух наших языков разные законы, разные исторические условия возникновения. Поэтому взаимно обогащать друг друга они не могут.
Вот почему, запутавшись, сегодняшние якуты вынуждены общаться в быту на каком-то ужасном гибриде из двух языков. То же самое происходит в печати, официальной среде, на радио. Встречаешь массу якутов, не умеющих толком говорить ни на русском, ни на якутском языках. А как можно жить, дыша только вполдыхания? Вот она — наша билингвистика. Приятно слушать одноязычных русских — как чист их язык, как они умеют облекать в слова свои мысли! Поставим рядом двуязычного якута -косноречие, неумение четко формулировать мысль. Невольно отдашь предпочтение интеллекту и кругозору первого представителя человеческой расы, хотя второй на самом деле ничуть может не уступать ему ни в том, ни в другом.
Мы в студенческие годы мечтали в совершенстве овладеть русским языком, чтобы говорить без малейшей запинки. В тюрьме, лишенный возможности общаться на родном языке, я мог сколько угодно упражняться в русском. Заметил, что если постоянно говорить по-русски, то и думать начинаешь на русском. Научился строить предложения сразу по-русски, не прибегая, как раньше, к переводу заранее построенного на якутский лад предложения. Наверное, это и называется сейчас методом погружения, столь модным среди преподавателей иностранных языков. В конце концов, мне показалось удобнее и легче общаться на русском (так же, по всей видимости, поступают современные русскоязычные городские якуты: строят предложения сперва на русском, потом переводят на якутский).
К слову сказать, эта проблема знакома и писателям. Думаешь над очередным предложением, а в голову в первую очередь приходят его русские варианты. В итоге некоторые предложения выглядят обычной калькой с русского, а само произведение из-за обилия русских терминов — неуклюже и коряво.
Да и в тюрьме мой беглый русский уже мало радовал. В глубине души не тающей льдинкой лежало чувство потери чего-то драгоценного, бесконечно родного. В детстве та-
кая метаморфоза может произойти незаметно. Но я-то воспитывался в настоящей якутской семье, характер, весь мой уклад жизни, душа, наконец, были якутскими. Нелегко было отодвинуть родной язык за ненадобностью в сторону и перейти срочно на другой.
С самого раннего детства я буквально купался в атмосфере якутской песни, сказок, олонхо. До войны вся наша патриархальная семья жила в одном доме в Быйакыйе. Часто к нам приезжали младшая сестра Кугаса Акулина Захарова и Табахыров-Винокуров, гостили по несколько дней. И тогда начинался настоящий праздник песни и олонхо. Более того, Табахыров был совершенно удивительным сказочником. К сожалению, ни одна из его сказок не сохранилась, никто не догадался их записать. Олонхосуты не столь высокого класса, братья отца Гаврил Устинович, Гаврил и Иван Иннокентьевичи Яковлевы тоже частенько собирали детвору, сказывали олонхо.
У моего дяди Гаврила Иннокентьевича, председателя сельсовета, всегда останавливались уполномоченные из центра. Все они очень хорошо одевались и, как правило, были красноречивыми рассказчиками. Именно от них еще до школы я услышал на чистейшем якутском языке о приключениях Мюнхгаузена, лилипутах и Гулливере, путешествии Робинзона Крузо... Как я мог отказаться от всего этого?
С каким же удовольствием и наслаждением заговорил я на родном языке, когда наконец встретил своих в первой колонии поздней осенью. Не помню, чтобы когда-нибудь до или после вот так, почти физически, ощущал сладость каждого произносимого слова. С чем можно сравнить это ощущение, эту силу материнского языка? "Во дни сомнений, во дни тяжких раздумий о судьбах моей родины ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык!" Как верно сказано о родном языке!
Якутский язык! Язык досточтимых моих предков! Немеркнущее слово великого Ексекюляха и Ойунского!
Единственный на свете сумевший воплотить воедино грохочущие лавины грозных стародавних времен юга с безмятежным безмолвием полярных пустынь в дивный монолит дерзновенной фантазии олонхо, в неповторимый узор прекрасных легенд и сказаний, в сладкозвучное песнопение — язык народа саха. Я уверен, что ты не исчезнешь бесследно, канув в Лету безвременья грядущих лет, а займешь достойную нишу в сокровищнице культуры человечества, присоединившись вековечно к мудрости народов мира.
Марксизм и язык
Марксизм и язык
В мае 1950 года началась дискуссия советских ученых о языке. С горячим интересом мы следили за ее ходом.
Ахадемик Марр вывел из марксистского учения новую "яфетическую теорию" о классовости языка, утверждавшую, что нет языка общенародного, а есть язык классовый.
Первой появилась в печати статья лингвиста Чикабавы. Потом в дискуссию включились профессора, академики И.Мещанинов, Г.Санжеев, Н.Чемоданов, В.Виноградов и другие. Их статьи одна за другой печатались в "Правде". Мы охотились за этими статьями, бегали в библиотеку, споры продолжались и в общежитии. Кто-то становился на сторону Марра, другие защищали Мещанинова. Удивляюсь, почему в МГБ ни разу не поинтересовались этим, ни слова не было и в обвинительном заключении. Может, материя была слишком сложна для понимания сотрудников МГБ.
Спор ученых имел неожиданное завершение: в июне-августе в "Правде" появилась серия статей о марксизме и языкознании гения человечества И.В.Сталина. Инициаторы дискуссии быстренько, буквально через несколько дней, раскаялись в своем заблуждении, разродившись фалыпи-во-пафосными статьями во славу мудрости корифея всех наук со средним образованием. "Пусть живет и здравствует на радость нам долгие и долгие годы наш отец и учитель, величайший светоч мира и науки товарищ Сталин", — писал профессор А.Гарибян. Тогда я понял лицемерие и лживость советской науки, вернее, многих ее представителей. Каким лицемером или трусом нужно быть, чтобы на следующий же день отречься от дела всей жизни, от убеждений и веры, если даже к этому призывает Сталин. Страх перед арестом и смертью оказывался сильнее страха потерять честь и совесть. Какая же это наука, если результат достигается угрозами и шантажом?! Марр, к его счастью, нашел убежище в ином мире, "своевременно" скончавшись в 1934 году.
В этих гениальных статьях великого вождя, внесших неоценимый вклад в дальнейшее развитие марксизма, были такие строки: "Марксизм есть наука о законах развития
природы и общества, наука о революции угнетенных и эксплуатируемых масс, наука о победе социализма во всех странах, наука о строительстве коммунистического общества". Что сегодня осталось от этой "науки"?
Я тогда в корне был не согласен с утверждением Сталина: "Какие бы мысли возникли в голове человека и когда бы они ни возникли, они могут возникнуть и существовать на базе языкового материала, на базе языковых терминов и фраз". Никак не мог и не хотел принять теорию об ассимиляции, слиянии всех языков, их перерождении в один общий, который неминуемо возникнет с победой социализма и коммунизма.
Теперь-то я понимаю, что диктатор, окончивший лишь духовную семинарию, не сам писал эти статьи. Когда же было заниматься этим главе третьей части мира, ежедневно поглощающему 500—600 страниц различного материала? Если говорить о якутском языке эпохи коммунистического режима, то он сильно изменился за это время, началось победное шествие новых слов — новоязи, если выразиться языком Оруэлла. Вот далеко не полный перечень базовых понятий, изменивших все устои жизни общества, воспитавших новую формацию советских людей: колхоз, коллективизация, бригада, рабочий класс, индустриализация, эксплуататор, угнетенный, кулак, феодал, враг народа, троцкист, капитализм, буржуазия, империализм, социализм, коммунизм, пролетариат, диктатура, коммунисты, большевики, октябренок, пионер, комсомол, советская власть, интернационализм, дружба народов, движущая сила советского общества, марксизм-ленинизм, классы, революция... В социалистической новоязи были перевернуты с ног на голову многие понятия. Тиражировавшиеся миллионами экземпляров словари давали советским людям совершенно неожиданные толкования вроде бы знакомых слов:
"Филантропия — благотворительность: одно из средств буржуазии обманывать трудящихся и маскировать свой паразитизм и свое эксплуататорское лицо посредством лицемерной, унизительной "помощи бедным" в целях отвлечения их от классовой борьбы".
"Частная благотворительность — одно из средств маскировки эксплуататорской природы буржуазии".
"Меценат — в буржуазном обществе: богатый покровитель наук, искусств" и т.д.
Была предана забвению истина, исторические факты перекраивались заново по лекалам коммунистического режима...
Под влиянием сталинского учения о языке некоторые якуты-псевдоученые принялись подсчитывать, через сколько лет предстоит окончательно умереть якутскому языку, преподнося это как историческую закономерность, как новое научное открытие. Народный поэт Якутии Кюннюк Урастыров ответил им стихами:
Чего не услышишь, не увидишь
За жизнь долгую свою...
Теоретики новоявленные
Озарили новым заключением,
Пророчествуя близкий конец
Ненужному родному языку,
Советуя забыть его теперь...
Верю, конца ему не будет,
Торжествуете раньше времени...
(Подстрочный перевод)
Не только новые термины, но и переход на русский алфавит исказили, помимо лексики, морфологический строй и орфоэпию якутского языка. Утверждение об обогащении и развитии якутского языка — пустая коммунистическая пропаганда. Слепое подражание законам чужого языка, следование его правилам, естественно, ведет к обескровливанию языка. Еще в студенческие годы я пришел к убеждению, что только родственные языки могут обогащать друг друга. Добрым примером тому может служить "Тихий Дон" Шолохова. Как украшают, оживляют и живописуют русский язык удачные и уместные вкрапления украинской речи. Думаю, якутский язык мог бы много почерпнуть из родственных тюркских языков. Эл, ил, тэгин, хаан, элик, эр, бэкир, албан... — разве не якутские это слова, взятые из древнетюркского словаря? А сколько там слов, вроде бы никогда не слышанных, но смысл которых почему-то понятен тебе. Наши кровь и плоть, помимо сознания, генетически сохранили память о них. Иначе как объяснить это сверхчутье...
Только свежая струя родственных языков и алфавит на латинской основе, отвечающий внутренним законам нашего языка, способны спасти наш якутский язык. Это мое твердое убеждение, выпестованное с юных лет.
Лагеря Якутии
На острове ГУЛАГа
Метастазы ГУЛАГа
У ЖИЗНИ, КАК И У МЕДАЛИ, ТОЖЕ ДВЕ СТОРОНЫ.
В. В. Никифоров
Метастазы ГУЛАГа
Бесстрашный Солженицын, взявший на себя смелость открыть всему миру глаза на ужасную, тщательно скрываемую от народа коммунистическим режимом опухоль на теле советского общества — обширную систему ГУЛАГа, писал: "Архипелаг, родившийся и созревший на Соловках, начал свое злокачественное движение по стране".
Тут уж никак нельзя умолчать о 300 якутах, сгинувших на Соловках после восстания 1928 года. Только троим из них удалось бежать в Финляндию. Бежать с Соловков -была задача почти не посильная никому. Известно, что из Кеми сумел вырваться в Англию один хорошо владевший английским языком узник, чье имя осталось неизвестным. Морем ушла мальзаговская группа из пяти человек. Уму непостижимо, как удалось трем нашим отважным парням - Е.Е.Старостину, С.К.Старостину и М.Ф.Корнилову - обмануть бдительность стражей. Мальзагов в 1956 году в Лондоне выпустил книгу "На адском острове". А воспоминания М.Ф.Корнилова об этом смелом побеге, дата написания которых не известна, увидели свет в Финляндии.
В 1923 году на Соловках содержалось 3 тыс. заключенных. В тридцатом году эта цифра выросла до 50 тысяч. Плюс к тому — 30 тысяч в Кеми. Остров оказался не в состоянии вместить такое огромное число зэков, и щупальца метастаза раковой опухоли по названию "система лагерей особого назначения" (СЛОН) потянулись сперва к Карелии. Потом родились Котлаг, Сварлаг, Бел-Балтлаг. Чем больше ужесточался режим, тем больше требовалось лагерей. Целая сеть ОЛП (отдельных лагерных пунктов), КОЛП (командировочных), ГОЛП (головных) сперва расползлась по северной части территории СССР, потом, по-
лобно самой настоящей заразе, проникла в просторы Казахстана, Средней Азии, Закавказья и Урала. И неумолимо двинулась в Сибирь, на Дальний Восток.
По данным, предоставленным КГБ в 1990 году, за 1930— 1953 годы было арестовано по обвинению в контрреволюционных действиях 3 778 254 человека. Из них расстреляно 786 тысяч человек.
Как часто коммунисты, обвиняя царский режим в превращении Якутии в тюрьму без решеток, приводили в качестве главного аргумента такие цифры: в 1907 году в якутской ссылке находилось 123, в самую пору свирепствования "столыпинской реакции" - 256 политических ссыльных. После революции 1905 года Ленин писал, что "царское правительство, помещики и капиталисты бешено мстили революционным классам, и пролетариату в первую голову, за революцию — точно торопясь воспользоваться перерывом массовой борьбы для уничтожения своих врагов".
Воистину, сладки речи да зуб остер! Сколько же в одном только 1952 году осудила людей на ссылку и погнала в наши края ими же установленная советская власть? А сколько было брошено в тюрьмы?
Перед самой войной под прикрытием "государственной задачи" были насильно депортированы с родных мест 3,5 миллиона человек. Это вопиющее нарушение прав народов продолжалось и после войны. В шахтах стылой якутской земли, дикой тайге, на рыбопромысле на насквозь продуваемых безлюдных берегах северных морей и рек гнули спины поляки, литовцы, латыши, эстонцы, украинцы, немцы, калмыки, чеченцы, ингуши, татары, болгары, греки и другие, превращенные советской властью в бесправных рабов. Многие, не выдержав непосильного труда, унижения и разлуки с родиной, навсегда легли в вечную мерзлоту. Их безымянными костями вымощены длинные северные трассы, их могилы разбросаны по пескам и тайге... Никто теперь не узнает, сколько их было на самом деле. По неполным данным, в 1951 году в Якутии содержалось 35 605 немцев, 17 889 "оуновцев", 5 853 "власовца". Эти цифры только приоткрывают завесу над тайной истинных масштабов депортации.
Опять-таки по неполным данным, к моменту смерти Сталина в одной только Якутии насчитывалось 105 лагерей. Все они подчинялись Магадану, так что точные цифры не подведены до сих пор, только предполагается, что их должно было быть куда больше. Приведу лишь выдержку из письма подполковника милиции из Магадана от 22
января 1990 года: "Лагерные подразделения Управления Северо-Восточных исправительно-трудовых лагерей МВД СССР (УСВИТЛ МВД СССР) находились в следующих населенных пунктах Якутской АССР: п.Усть-Нера, п.Тиряхтях, п.Ольчан, п.им.Покрышкина, п.Маршальский, п.Хатынах, п.Богатырь, п.Победа, п.Ыт-Урях, п.Панфиловский, пр.Алясковитый, п.Разведчик, п.пр. Партизан, п.Артык, п.Брустах, пос.Балаганах, п.Кокарино, пос.Средний, пос.Тапор, пос.Базовский, пос.Комариный, пос.пр.им.Захаренко, пос.Куобах-Бага, пос.Берегеняк, пос.Эгэ-Хая, пос.Батагай, пос.Костер, пос.Юттях, пос.Илин-Тас, пос.Бургачан, пос.Усть-Куйга, пос.Янек, пос.Буревестник, пос.(прииск Депутатский), пос.Кумах, пос.Аюнь, пос.Куогастах, пос.Хомуто, пос.Штаны, пос.Заречная, пос.Столбы, пос.Орел, пос.Томторук, пос.Хандыга, пос.Улах, пос. Джабарыкы-Хая, пос.Тополиный, пос.Талые Ключи, пос.Чистый, пос.Улахан, пос.Куйдусун, пос.Зырянка, пос.Угольная, пос.Амбарчик, пос.Леспромхоз, пос.Ожогино, пос.Горбуновка, пос.Рочево, пос.Лабуя, пос.Алданский дорожно-строительный участок, пос.Кюбюминского дорожно-строительного участка". А это почти каждый поселок на севере Якутии...
Сегодня мы ужасаемся росту преступности, числу угодивших за решетку: по словам министра внутренних дел Республики Саха, в пяти местах лишения свободы содержатся около 3 500 человек.
Думаю, в 1952 году, к моменту нашего ареста, на каждого жителя Якутии приходилось никак не меньше одного арестанта. Хоть и не мог я тогда знать ничего, кроме "своей" первой колонии, инстинктивно чувствовал, как переполнены тюрьмы.
Каким надо быть наглым лицемером, чтобы копошиться, доказывая грехи царской власти, скрупулезно подсчитывая число ее жертв, когда в собственных тюрьмах заживо гнили сотни тысяч живых душ, целые народы были согнаны с родных земель, словно бессловесный скот. Никаких слов не хватит, чтобы осудить это.
Из письма магаданца видно, что особенно много было лагерей в Аллах-Юньском, Усть-Майском, Томпонском, Верхоянском и Алданском районах. Немало было их и в Усть-Янье, трех колымских районах и вокруг Якутска. Особенно "славились" лагеря Эге-Хая, Хандыги, Аллах-Юня и Алдана. Попасть туда было равносильно смерти. В адцанской "Васильевке" (СУ ИТЛ-11 МВД СССР) отбывали срок 5 тысяч "четвертников". Их использовали на
лесоповале и добыче урановой руды-235. Не уступали им в жестокости лагеря № 6 на речке Орто Сала, в поселке ЯЦИК, городе Алдане, Нижнем Куранахе, Якокуте, Тырканде, Лебедином, Емедцжеке, Тимошенко, где добывали золото, строили дороги и валили лес. Известно, что в 1938— 1939 годах в городе Алдане было расстреляно 200 китайцев. Но сколько было уничтожено в других местах или забыто напрочь, или тщательно скрыто.
Оказывается, первые лагеря в Аллах-Юне для добычи джугджурского золота были сооружены уже в 1937 году. Чаще других упоминались названия Ыныкчанского, Бриндакитского, Югоренокского лагерей. Наши белорусы-сокамерники тоже добывали там золото.
В Верхоянске же первые лагеря появились в 1940 году. Самым известным был Эге-Хайский. Зеков сюда привозили из портов Находка и Нагаево по северному морскому пути и выгружали в Батагае. Так что в центре Якутии про них никто ничего не знал.
Да и сегодня не все знают, что Батагай, Депутатский, Зырянка были построены зеками.
Но все же самые ужасные из лагерей появились в Томпонском районе осенью 1940 года. Вдоль дороги от Хандыги до Магадана через каждые 10—15 километров выстроились около тридцати лагерей Дальстроя. Из-за жесточайших условий содержания смертность в них была очень высокой. Число жертв не известно. По словам местного краеведа А.А.Николаевой, при строительстве автомобильной дороги Хандыга—Адыгалах мертвых укладывали на полотно дороги и сверху засыпали землей и гравием. И трудно сегодня обнаружить места массового уничтожения людей, подобных Теплому Ключу, — там сейчас зеленеют частные огороды.
В тюрьме я удивлялся, когда урки затягивали песню, ставшую чуть не тюремным гимном:
Стоял на пути в Магадан —
Столицу Колымского края...
А уж когда допевали:
Будь проклята ты, Колыма,
Что названа чудной планетой...
— то и вовсе оскорблялся за якутскую реку Колыму, не понимая, почему эта река с якутским названием должна быть магаданской.
Оказалось, все ГУЛАГовские лагеря, расположенные на
территории Якутии, напрямую подчинялись Магадану, минуя Якутск. С рук умерших снимали кожу с татуировкой, а то и вовсе кисть отрубали, отправляли в Магадан на идентификацию, чтобы там удостоверились в необратимости смерти узника и дали разрешение на захоронение.
Историкам еще предстоит большая работа по уточнению истинного числа лагерей и жертв.
Иногда мне в голову закрадывается страшная мысль: а вдруг Сталин не умер бы в 1953 году?.. Тогда вся Якутия превратилась бы в царство теней, царство ГУЛАГа, ведь сколько предстояло работы: строительство Вилюйской ГЭС, железной дороги, открытие алмазных трубок, проведение ядерных испытаний, добыча каменного угля в Нерюнгри. Сколько бы потребовалось дармовых рабочих рук, сколько лагерей и колоний?! Кто знает, на дне какого котлована или шахты полегли бы наши бренные кости, каких дорог полотном бы стали или превратились в лагерную пыль... Волосы дыбом встают при одной только мысли. И хочется воскликнуть вслед за Евтушенко:
Удвоить, утроить у этой плиты караул!
Удивительно, как быстро и бесшумно, незаметно для народа распалась, сошла на нет такая мощная система лагерей, растворилась, рассредоточилась такая масса людей (разве, может, дали какой-то процент роста преступности освобожденные заодно уголовники?). А ведь их было тысячи и тысячи. Так для какого порядка и чьей безопасности нужны были они? Общество доказало, что прекрасно может обойтись без них.
Остров ГУЛАГа
Остров ГУЛАГа
В пятидесятых годах под Якутском, насколько я знаю, было три лагеря: первая колония — пересылка, вторая -для инвалидов и "краткосрочников", Намцырская — женская.
Первая колония служила пунктом пересылки и распределения осужденных по разным лагерям, разбросанным по всей территории Якутии. В официальных бумагах она значилась как "Исправительно-трудовая колония № 1", но все арестанты и надзиратели называли ее просто пересылкой. Действительно, через нее, не задерживаясь, перетекала людская река. Особенно мощный поток перекачивался в Аллах-Юньский, Алданский и Хандыгский лагеря. Сло-
восочетание исправительно-трудовая напоминало лозунг немецких концлагерей "Arbeit macht frei. Первая колония и сегодня стоит на том же месте, что и сорок лет назад. Дату ее основания не знаю. Если ехать по портовской дороге, то можно увидеть вдалеке ее вышки и оплетенный колючей проволокой высокий забор.
Первая колония со своим старательно сооруженным высоким забором, призванным отрезать своих обитателей от окружающего мира, несколькими рядами колючей проволоки, караульными вышками, прожекторами, полосой вспаханной земли вокруг была точной копией других тюрем, лагерей и зон. Точно такой же загон был сооружен и вдоль всей сухопутной границы Советского Союза.
Просторный, рассчитанный на множество людей двор вмещал 5-6 длинных бараков, несколько больших и маленьких зданий: контору начальства, пищеблок, каптерку, амбулаторию, больницу, ШИЗО, БУР, ЗУР, КВЧ, АХЧ. Каждый новый начальник считал чуть ли не своим долгом начать работу с переноса зданий на другое место. И начиналась эта строительная кампания каждый раз с вахты. А как же, ведь это был один из важнейших объектов: через распахивающиеся в обе стороны широкие ворота каждое утро выходили на работу колонны арестантов, выезжали, въезжали машины, к тому же крохотная будка вахтера, через которую мог пройти только один человек, не требовала больших познаний и мастерства в плотницком деле. А недостатка в рабочих руках для своих экспериментов в градостроительстве начальники никогда не испытывали. В мою бытность при майоре Мовчане, старшем лейтенанте Цуркане, капитане Кобвасе, лейтенанте Емельченко первая колония имела вполне "приличный", можно даже сказать, "зажиточный" вид.
Каких только фортелей не выкидывает иногда судьба...
Спустя сорок лет мне пришлось дважды побывать в местах, где отбывал два года заключения как враг коммунистического режима. В первый раз — в качестве народного заседателя участвовать в освобождении заключенных.
"Закон что дышло — куда повернул, туда и вышло"... Поступило из центра указание освободить отбывших две трети срока. По прибытии мы потребовали в первую очередь пропустить осужденных по "легким" статьям. "Здесь у нас нет легких, все по тяжким преступлениям — убийцы", — объяснил начальник колонии. Пришлось досрочно освобождать убийц. Указ сверху что приказ, его не обсуждают. Вздыхая от мысли, что в те далекие годы за одно
только неосторожное слово приходилось трубить от звонка до звонка по 10 лет, я исполнил "долг" народного заседателя.
Во второй раз был приглашен на встречу как писатель — с воспитательной целью. Тогда я заметил, как изменился контингент осужденных. Если в первый раз это были в основном приезжие, то на этот раз костяк составляли местные якутские парни, нарушившие закон на почве пьянства. Также я заметил признаки разрушения. Колония и снаружи, и внутри заметно обветшала. Коммунистический режим был еще в силе, тем не менее, на все легла тень всеобщего развала и разброда. Я еще задумался: может, гниение государства, режима как раз и начинается с тюрем?
А в далеком 1952 году первая колония являла собой отдельную самоокупаемую и очень важную ячейку общества, вполне сознающую свою значимость. Да и заключенные были не в пример сегодняшней мелкой шушере — пьяным дебоширам да ворам: все, как на подбор, рослые, крупные, достойные — сплошь полицаи, "власовцы", "оуновцы", осужденные самое малое на 25 лет.
Было в первой колонии свое подсобное хозяйство, как и подобало уважающему себя рабовладельческому учреждению. Мы так же работали без всякого права на вознаграждение, без права на побег, как негры на плантациях Америки.
Было и собственное кладбище "Юрьевское", куда сносили умерших.
“Островитяне” и “свободные” граждане
"Островитяне" и "свободные" граждане
Знали ли жители Якутии о существовании на их земле более ста лагерей? Нет. Все информационное пространство было заполнено коммунистической пропагандой, цензура строго следила за каждым печатным или эфирным словом. И так называемое "свободное" население Якутии даже не подозревало, что на их обширных землях развернулась такая гигантская система лагерей, хотя остаться совсем незаметной вся эта параллельная жизнь не могла. Когда мы учились в Чурапчинском педучилище, изредка через наш двор проезжали закрытые громадные американские студебеккеры. "Опять заключенных в Хандыгу повезли, на телогрейках большущие номера, говорят, это — вла-
совцы", — шепотом, по страшному секрету, рассказывали наиболее осведомленные.
Или же был как-то слух то ли в сорок третьем, то ли в сорок четвертом, что "в Эге-Хая поднялся мятеж, заключенные залегли в вырытые ими пещеры в горах. Милиция не смогла взять их штурмом, пришлось вызвать из Якутска самолет, чтобы разбомбить, только тогда они и сдались"... А наше полудетское воображение рисовало гору, испещренную пещерами, как пчелиный улей, и скрывающихся в них свирепых зеков-получеловеков, жаждущих крови. Но разговаривать вслух об этом было строжайше запрещено, запросто можно было схлопотать срок за клевету на советский образ жизни. По официальным же каналам никогда никакой информации не проходило. "Вся долгая история Архипелага за полстолетия не нашла почти никакого отражения в публичной письменности Советского Союза", — говорит А.Солженицын. Даже глазастый, вездесущий мир не видел или не хотел видеть этого. "Вопреки множеству уличающих показаний, мировое общественное мнение долго не хотело заметить советскую концентрационную действительность. За период до 1937 года Л.Зорин насчитал более полусотни опубликованных вне Советского Союза работ, описывающих концентрационную деятельность. После чистки 1937 года не видеть ее мог лишь тот, кто не хотел" - считает Жак Росси.
Я был как-то в Эге-Хая много лет спустя. Среди отрогов Янских гор, в дремучей тайге, вдали от людских поселений, было обнаружено то ли олово, то ли еще какая руда. Место, самим богом или дьяволом предназначенное для содержания лишенных свободы. Бежать отсюда двуногому было бесполезно. К прибытию нашей писательской группы нельзя было обнаружить даже намека на существование того страшного лагеря военных лет.
Из архивных документов вырисовывается совершенно иная картина.
"Копия определения постоянной комиссии Верховного Суда Я АССР
в п. Эге-Хая
8 июля 1954 года
Председатель Тимофеев
Народные заседатели: Хлюпин и Морозов
При секретаре Филатове
С участием прокурора Луговского и представителя Янского ИТЛ Гринненко
Рассмотрев в открытом судебном заседании личное
дело з-к Соколова Юрия Николаевича, рождения 3 декабря 1931 года, уроженца г.Киева, осужденного спецлагсудом колоний Б АССР по ст. 58-14 УК РСФСР к 18 годам и 9 месяцам лишения свободы. По состоянии 20 июля 1954 года с учетом льгот отбыл 16 лет 8 месяцев и 18 дней. Конец срока 18 мая 1956 года.
Зек Соколов совершил преступление в возрасте до 18лет, будучи несовершеннолетним и за все время отбытия своего наказания зарекомендовал себя только с положительной стороны ".
Вынесено решение: освободить.
Вместе с ним в тот же день были освобождены еще девять парней из разных областей Советского Союза: Ровенской, Тульской, Запорожской, Ростовской, Кемеровской, Ульяновской, — попавшие в тюрьму несовершеннолетними за кражу.
В сентябре того же года начали освобождать, как говорится, пачками. В один день осудили лет эдак на двадцать, потом вдруг решили, что они не виновны, и без всяких там извинений или объяснений взяли и освободили — в такой вот стране с такими "законами" мы жили.
После педучилища мы все разлетелись по разным углам республики. Встретившись через несколько лет, взахлеб делились новостями. Вот тогда-то мы и услышали о лагерях от ребят, попавших по распределению в школы Верхоянья и Оймяконья. Беглые каторжники, бродившие голодные и одичалые по бескрайней тайге, где на протяжении тысяч километров можно не встретить ни одной живой души, наводили смертный ужас на северных жителей, живущих разбросанно и охотившихся в одиночку, -иногда вырезались целые семьи. Поэтому им разрешили охотиться и на беглых зеков. Даже платили сколько-то премии за отрезанную у убитого зека кисть руки. Так, у привыкших всю жизнь ходить по тайге да тундре без страха и оглядки охотников — якутов, эвенов и эвенков — появился страшный объект промысла, жуткая дичь — беглый зек. И вовсе не от их природной жестокости и кровожадности — их вынуждала к этому жизнь, непонятная, вторгшаяся в их устоявшийся мир извне, не спрашивая согласия.
В тюрьме мне объяснили значение жаргона "корова". Так называли человека, предназначенного на съедение. Я-то думал, что каннибализм существует только у дикарей Полинезии, да и то в произведениях Даниэля Дефо. И уж никак в
голове не укладывалось, что в нашей развитой социалистической стране людей можно было довести до такого. В годы великого голода двадцатых-тридцатых годов на Украине, в годы голодной военной поры в Якутии, в лагерях ГУЛАГа. При побеге из лагерей таких безлюдных мест, как Якутия, Магадан, Норильск, опытные заключенные подговаривали бежать с ними ничего не подозревающего молодого солагерника. Когда по пути кончались продукты, в ход шли ножи -свежевалась "корова", безропотно шагавшая до сих пор навстречу своей смерти. Что значила для таких хищников жизнь какой-то семьи бедного охотника, жившей уединенно, в оторванности от мира, в глухой тайге?.. "Рщьщ рщьштш дгзгы уые" — прав был Плавт, сказавший две тысячи лет назад эти страшные слова. Тем более страшные, что с течением веков человек остался тем же.
Ребята из Верхоянска с содроганием рассказывали, что на груди убитых беглые зеки вырезали ножом пятиконечные звезды, номера партийных билетов.
Приведу рассказ молодого моего коллеги, проехавшего по Хандыгской трассе, чтоб добраться до Оймякона. Чтоб сэкономить свои скудные средства, он договорился с водителем грузовика ехать в качестве охранника. Сколько ехали, столько тянулась вдоль дороги нескончаемая сеть лагерей. Водитель — старый волк, исколесивший трассу вдоль и поперек, — то и дело останавливался в лагерях у знакомых на ночлег. А молодой учитель начальных классов, вчерашний выпускник педучилища и честный комсомолец, всю ночь дрожал на мешках с мукой, держа наперевес ружье. Когда останавливались в женских лагерях, женщины окружали машину, протягивали руки, как за милостыней, выпрашивая муку. Парень сперва не понимал, что же они предлагают взамен, а когда ясно показали жестами, плюнул в отвращении и заперся в кабине: пусть делают, что хотят.
— Не знаю, сколько они там украли. К счастью, когда на конечном пункте сдавали груз, пошел дождь, взвешивали наспех, ничего не сказали, не придрались, — рассказывал подавленно учитель, впервые столкнувшийся с реальностью, столь разительно отличающейся от вызубренной за школьной партой "истины".
А когда я сам в 1955 году работал в Казачьинской школе Усть-Янского района, ученики мои рассказали, что собственными глазами видели, как собаки вырыли из наспех забросанной ямы и жрали труп здоровенного русского уголовника, убитого милиционерами.
Однажды утром не пришел на свой урок учитель Васи-
лий Котоконов. Оказалось, спозаранок его растолкали милиционеры, сунули в руки пятизарядку и повели с собой в погоню за сбежавшим арестантом. Далеко ли мог уйти беглец в резиновых сапогах среди зимы? Конечно же, скоро его настигли на дороге в Куйгу. Тогда уже пошла какая-то слабинка в железном режиме — привели назад живым. В самом названии лагерей слышалась издевка: "Буревестник", "Чайка"... Были "Омчикандя", "Нижне-янский", "Куогастах" ("Гагарий"). Любили они почему-то птичьи названия. В Крестяхе, Амбарчике, Ситцево, Развилке было полно спецпоселенцев. Часты были побеги, убийства... Тут и не пахло гуманностью и интернационализмом, столь старательно демонстрировавшимися в прессе: тут царили волчьи законы. Независимо от национальности система, режим превращали людей в волков.
Этап
Карантин
Карантин
В БСЭ я нашел такое объяснение: "Этап — пункт для ночлега и дневки на пути следования арестантской партии, а также высылавшихся по этапу на Родину в царской России; термин "этап" появился в начале XIX века. Этапом называется также расстояние между двумя пунктами — этапами и арестантская партия с сопровождавшим ее конвоем... Этапное препровождение арестантов и этапы существовали до февраля 1917 года".
А Жак Росси объясняет так: "Этап — транспорт, перемещение заключенных под конвоем... В одном этапе бывает до нескольких тысяч человек, перебрасываемых на расстояние до нескольких тысяч километров". Это уже о советском понятии этапа.
Этапа, от которого так решительно открещивалась БСЭ, и который на своей шкуре испытал Жак Росси, мы ожидали томительно долго. Ясно было, что десять лет срока отсидеть на одном месте все равно не дадут, да и в приговоре так не говорилось. И все равно момент этот настал неожиданно в одну из зимних ночей. Надзиратель, с грохотом отперев дверь камеры, скомандовал: - Все с вещами!
Белорусы засуетились оживленно, радуясь, что пойдут в этап все вместе. А мне было как-то все равно. Какие сборы у арестанта, оделся — вот он и готов.
В кромешной зимней темноте, под непрерывный мат вооруженных автоматами конвоиров нас затолкали впритык в крытые брезентом грузовики. Куда нас везут, далеко ли что нас там ждет — никто не знал. Конвоиры, в чьих руках сейчас находились наши ничего не значащие жизни, крепко держат "секрет", ни словечка о том не обронят. А как же иначе вести себя людям, причастным к "великой тайне" советского государства? Эх, этапы, этапы арестантские — путешествие в незнаемое...
В тюрьме всякого наслышался об этапах. Для операции такого масштаба, в сравнении с чем великое переселение народов казалось вовсе не великим, использовалась железная дорога. Плотно набив вагоны для перевозки скота материалом иного содержания, за считанные часы перебрасывали с запада на восток целые народы. Никому дела не было до того, что по дороге подыхали, не выдержав тысячи километров давки, унижения, голода и пытки жаждой, десятки тысяч детей, женщин и стариков. Зеки пели:
Мы ехали долго и молча,
Вдруг поезд как вкопанный стал.
Кругом лес да болота –
Здесь будем мы строить канал.
Но все же железнодорожные этапы были ничто по сравнению с водными.
Запомнился Ванино порт
И вид парохода угрюмый.
По трапу нас гнали на борт
В холодные, мрачные трюмы.
Вот и прозвучала в устах начальника конвоя "молитва": "Внимание заключенные! В пути следования не разговаривать, не вставать! За неподчинение конвой стреляет без предупреждения. Понятно?" Что уж тут не понять, тем более, впереди и сзади сидели солдаты, готовые в любой момент открыть огонь.
И тронулась наша колонна к выходу из города. Я так и не понял, много нас или мало. Те из белорусов, кому не впервой была эта дорога, шепотом объявили, что везут нас в первую колонию — в пересылку. Действительно, скоро нас выгрузили из машин, велели строиться, пересчитали поголовно и загнали в тесную камеру-изолятор. Это значило — проходить карантин.
В камере стоял жуткий холод. Мы, не раздеваясь, притулились на деревянных нарах, согревая друг друга теплом
тела. Не помню, долго ли спал, но проснулся от холода и страшной боли в голове. Мелькнул страх, что заболел. Нутром чуял, что нельзя, ну никак нельзя болеть, слабеть, тем более — на этапе. С трудом оторвал голову от досок — все спали как убитые, и вроде как дымом пахнуло. "Угар" — пронеслось в голове. В интернате угорал не раз, так что ошибиться не мог. Растолкал Сорокина и Николая Кривальцевича, лежавших по обе стороны от меня. Иван Николаевич с трудом разлепил глаза, схватился за голову, застонал. А Кривальцевич уже терял сознание. Я поднял обоих, подтащил за подмышки к кормушке. Начали просыпаться другие заключенные. Мы жадно ловили ртом воздух через швы в кормушке.
— Угорели! Откройте дверь! — начали дубасить в дверь. Мои вроде немного оклемались, поднялись на ноги. Долго еще дубасили в обитую железом дверь, пока не подошел надзиратель.
— Че вам надо? — откинулась кормушка, мелькнуло его широкое лицо. Бросилась в глаза глубокая ямка — шрам на щеке.
— Угорели, люди теряют сознание, приоткрой дверь, — попросил как можно убедительнее и сердечнее.
— Сейчас, — лицо тут же исчезло. Надзиратель, видимо, привык к разного рода уловкам и хитростям арестантов, решил не реагировать на очередную попытку обмануть его бдительность. Но мы подняли такой шум, что прибежали сразу несколько надзирателей. С обеих сторон стоял такой густой мат, что стены содрогались. Не отставал и надзиратель, видать, хорошо выучили его зеки.
— Врача зовите! Заболели мы! — требовала камера.
— Ишь, чего захотели, бл...! Здесь вам не курорт! — звучал ответ.
Когда иссяк поток отборного мата, все же привели какого-то женоподобного типа в грязном халате. Через дверь мы, каждый по-своему, пытались объяснить ему, что угорели. Особенно поразила наивность доводов здоровенного русского водителя. Плачущим голосом он "стращал" санитара, ибо это был вовсе не врач, а простой санитар:
— Как вам не стыдно содержать нас в таких ужасных условиях, ведь приедут жены, увидят. Что они подумают? Что людям расскажут?
Санитар в пропитанном потом халате ничего не ответил, только покачал головой, дивясь глупости водителя, и пробормотал еле слышно:
— Бедные, увидите ли вы еще когда-нибудь своих жен.
Так и не открыл надзиратель кормушку, велел потерпеть до выхода в зону.
Вот так встретила нас первая колония.
“Фашистский” барак
"Фашистский" барак
"Фашистами", по словам А.Солженицына, блатные называли всех проходящих по 58-й статье.
Таким образом, фашистами оказались и мы, никогда их в глаза не видевшие и воспитанные в ненависти к ним. Точно, как в тридцать восьмом "троцкистами" оказались сотни необразованных колхозников. В части навешивания ярлыков и звонкости лозунгов тогдашней России не было равных в мире.
Поселили нас, "фашистов", в большом бараке-полуземлянке в центре зоны, вмещавшем более ста человек. Мне попалась верхняя полка двухэтажной вагонки ближе к середине. Подо мной спал русский мужик средних лет по фамилии Семин, мотавший уже второй срок. К самому концу десятилетки ему припаяли еще десять лет. Был он задирист, криклив, языкаст не в меру и зол (да и с чего бы ему подобреть). Справа устроился пилорамщик, пожилой литовец маленького роста, имени его не запомнил. Чуть наискосок напротив спали рядышком Ганя Кузьмин и Коля Саввин. Налево и подальше находилась полка моего земляка, безногого Данила Оконешникова, передвигавшегося только на костылях. Якутов вообще было мало, тем не менее, попадались и с четвертным сроком.
Староста барака — немец Демьян Шпулинг, осужденный на двадцать пять лет за измену родине. Не было тут блатных, урков, сплошь 58-я статья — порядочные, дисциплинированные люди.
Соломенные матрацы, соломенные подушки... поверх грязного тонкого одеяла, прошедшего через невесть сколько рук, приходилось накрываться телогрейкой (почему-то в тюрьме называемой бушлатом). К утренней побудке одежда от сырости так и липла к телу. Говорили, землянка эта в войну уже стояла здесь. Сколько же людей прошло через нее, сколько умерло... Грязь, сырость, зараза...
Даже за то благодарю я судьбу, что прожитая до тюрьмы моя жизнь была ничуть не легче, что не был внезапно вырван из хорошей, чистой и сытной жизни и брошен в эту грязную, сырую землянку. А так тяжкую тюремную жизнь принял, как нечто привычное, без лишней трагедии
и ненужного надрыва, словно из одной избы перешел в другую рядышком.
Ледяная школа, интернат, общежитие, где дрожал сутки напролет, приучили относительно легко переносить холод. Якуты называют это "уподобиться лошади". С детства привычны были и вечное чувство голода, недоедание, нехватка одежды. Наоборот, в тюрьме, благодаря удачному обмену с уркой, удалось разжиться одеждой. Если в интернате и училище страдал от вшей, то тут тебе и банька, и морилка. За весь срок не видал ни одной твари. Что касается грязи и скученности, то чем отличались от тюрьмы в отношении санитарии и гигиены тесные юрты, в которых вынужденно ютились по несколько семей. Еда тоже была скудной дальше некуда, лепешка с маслом -предел мечтаний — нам доставалась крайне редко. И казалось: нет на свете еды сытнее и вкуснее. А в годы войны жидкая мучная болтанка, похлебка из сосновой заболони и то варились в семьях подостаточней. А для других - падаль, мясо падшей от истощения коровы. Сколько ни ешь, не наешься.
В годы голода наш колхоз "Эдэр ыччат" ("Молодежь") жил в Кытанахе в местечке Чеймен в четырех юртах: лучшую занимало руководство — председатель колхоза, бригадиры; во второй жили работники конторы — бухгалтер, счетовод, второй бригадир; в третьем — работники; в четвертом — те, кто от голодной слабости уже не мог ходить на работу. Вся моя семья ютилась на одной лежанке за печкой в юрте работников. Меня же отдали в интернат. По сравнению с той жизнью тюремная жизнь была даже полегче и получше. Здесь кормили даром, хлеб с баландой были сытнее, чем варево из падали, даже спал я на отдельной кровати. Колхозников ежедневно гнали на непосильную работу, а нас пока тут не трогали.
Государством был определен следующий суточный рацион для тюрем: 450 г хлеба, 80 г каши, 32 г рыбы, 500 г овощей. Но в каждом лагере была своя норма. Нам выдавали 700 г хлеба, баланду — жидкий капустный суп, крупяную кашу — как не наесться? Это после смерти Сталина. Тут никто не умирал сотнями с голоду, как "богатые" свободные колхозники в годы войны.
От подъема до отбоя можно было свободно передвигаться по лагерю. Раз в день строились в бараке на поверку. Надзиратели пересчитывали арестантов, записи делали на деревянной дощечке, как в древние века. Каждое утро из других бараков выходили на работу, а нам, заклятым
гам советской власти — "фашистам", нельзя было доверить такое ответственное дело, как труд на благо родимы В самые холодные зимние месяцы наша особая опасность для власти обернулась для нас же спасением. Одним словом, благодать, да и только! Всю зиму мы сражались в шахматы и домино на длинном барачном столе, сколоченном из толстых плах. Я научился играть в домино — игру несложную, посильную всякому, кто хоть немного способен шевелить мозгами. До привода Миши Иванова и Шатрова слыл лучшим шахматистом барака. Когда нечего делать, можно, оказывается, научиться недурно играть в шахматы. Но меня больше привлекало чтение.
Потому я первое время особо и не страдал, но в глубине души все равно точило чувство потери самого дорогого, бесценного. Это было чувство несвободы.
Мы, якуты, любили собираться на нарах Коли Саввина и Гани Кузьмина. Приходили даже из других бараков. Разговорам нашим не было конца. Каких только историй не наслышался я тогда.
В интернате мы говорили только о еде, а в тюрьме разговоры в основном вертелись вокруг свободы. Про это и говорят: у кого что болит...
В тюрьме очень любили рассказывать о добром, великодушном председателе Верховного Совета Михаиле Ивановиче Калинине, спасшем множество заключенных: стоило только написать ему. Дескать, даже необразованный старый якут, написав ему, был оправдан. А письмо-то было примитивное: "Ты — человек, я — человек. Давай говорить по-человечески: я не виноват, освободи меня". Получив такое письмо, Михаил Иванович якобы тут же велел освободить старика. Теперь, когда открылось много правды, можно только посмеяться наивности рассказчиков: как мог освобождать других людей беспомощный старик, побоявшийся помочь даже собственной жене?
Прорабатывали варианты для тех, кого даже такие благородные люди, как Калинин, не могли освободить. И тогда назывались десятки имен зеков, сумевших сбежать из лагерей и тюрем. Не помню, чтобы при мне был хоть один случай побега из самой зоны. Бежали в основном во время работы. Зона была огорожена колючей проволокой, опоясана распаханной полосой земли, на вышках днем и ночью торчали охранники, внизу — собаки. Отсюда не только человеку, мыши невозможно было проскользнуть не замеченной. Тем не менее, рассказывали, что были такие смельчаки. Допустим, отсюда сумеешь вырваться, что дальше де-
дать? Вот это и был самый трудный вопрос. Коммунистический режим тебе не царский. Тут уж не побегаешь, как легендарный якутский разбойник Манчары. Попадешься — тут же отправят туда, откуда нет возврата.
Сколько сидел - не верил, что десять лет проведу в тюрьме. Ждал, что освободят за невиновностью, или, думал, убегу. Сорокин, побывавший в чужих краях, рассказывал, что любой мог бы прожить за границей. К тому у молодости и мысли смелые: раз необразованные деревенские русские парни прошли сквозь огонь войны по всей разрушенной Европе и остались живы, я, такой же молодой и здоровый, почему не смогу прокормить себя?
Знал, что беглому в Советском Союзе все равно жизни нет. Куда бежать? Для мечты нет границ и расстояний. Она крылата! Что ей не подвластно в молодости? Бежать на юг по железной дороге бесполезно. Слишком буду заметен со своей азиатской внешностью. Больше привлекали меня Чукотка, Берингов пролив. Говорят, оттуда до Аляски всего 70 верст. Одна туманная холодная ночь или пурга... и ты — вольная птица!
Потом я узнал, что, действительно, оставшиеся по разные стороны границы родственники в любую пуржливую или туманную ночь на оленях ездили друг к другу в гости, не обращая внимания на пограничные запреты. Поэтому сталинский режим решил принять меры: начали ледоколом прохаживаться вдоль советской границы. Не жалко ни средств, ни сил — лишь бы заставить уважать свои правила. Если б даже мне удалось добраться до Чукотки, как бы я смог перебраться через эту незамерзающую полосу воды? Но откуда мне было знать об этом? Да и кто бы смог удержать мечту?
На Аляску я все же попал, правда, много позже. И обрадовался, как ребенок, что был прав в своих предположениях найти здесь более свободную и богатую жизнь.
Пестрота человеческая внутри
Поручиков адъютант
Поручиков адъютант
Как только умер Сталин, нас, "фашистов", перевели из нашей сырой затхлой землянки в гораздо более светлый и чистый деревянный барак, предназначенный для уголовников. И постепенно из "фашистов" мы превратились в "политических", или "болтунов".
Деревянный тамбур делил барак на два просторных помещения с плотными рядами двухэтажных нар. Нас разделили на две группы. Мы с Афоней попали в "инвалидную" половину, а Мишу отделили от нас и определили к немецким полицаям в рабочий барак.
Среди больных и стариков молодыми оказались только мы двое. Старики... старики... Якуты, русские, белорусы, немцы, евреи, украинцы, поляки и другие — никто никого не понимал, каждый упрямо тянул свое. Но все же была у нас всех одна общая черта — человеческий облик. Никто никого не обижал, не пытался воспользоваться слабостью и неумением другого. Может, потому, что после Сталина стали разрешать посылки, передачи, кое у кого появились деньги, и мы не голодали.
Соседом Афони Федорова по верхней полке четырехместных нар оказался старый казах — мулла Сулькеев Колбай, а я внизу, рядом со мной — якут Николай Федоров.
Впереди на нижних нарах спал староста барака — русский старик лет семидесяти с длинной седой бородой. Кажется, тоже угораздило ляпнуть что-то нелестное в адрес советской власти. Ни с кем ни в какие разговоры не вступал, только постоянно бормотал себе под нос — без устали ругал власть, коммунистов, надзирателей, обитателей барака, молодежь... Казалось, старик зол на весь мир, даже на висящее в небе солнце. Может, долгие годы в тюрьме превратили его в угрюмого ворчуна или вообще характером уродился таков, но разговаривать с ним было невозможно. Первое время я еще пытался сдружиться с ним, но вскоре отстал. Не помню, чтоб он как-то проявлял себя в роли старосты.
Со старым муллой тоже нелегко было общаться: казах очень плохо владел русским языком. Мы с Афоней вместе насилу выяснили, как он оказался здесь. Все та же причина: выступил против советской власти. Этот старик с таким удивительным именем, переводившимся одинаково что с казахского языка, что с якутского: Богатое Озеро — был так неосторожен, что вслух выразил свое мнение о Сталине и колхозах. Слово "дьаман" ("плохо") обошлось ему дорого.
По архивным данным, Сулькеев Колбай родился в 1891 году в Баянаульском районе Павлодарской области Казахстана. 28 октября 1948 года был осужден по пункту 1 части 10 статьи 58 УК РСФСР на 10 лет тюрьмы и 5 лет лишения прав. В 1954 году освобожден по состоянию здоровья.
Судя по всему, Колбай был глубоко верующим человеком и очень предан своему Аллаху: трижды в день — утром, днем и вечером — он становился на колени лицом на восток и усердно молился всемогущему Богу. Чего он просил, что бормотал — неизвестно, никто и не пытался ни выяснить, ни помешать. Все так привыкли к этому, что подобная картина стала неотъемлемой частью барачной жизни.
Часто к Кол баю заходили казахи из других бараков, в их обращении к нему так и сквозило уважение к своему мулле. Запомнился Исмаилов Жембалта. Видимо, не зря при рождении его нарекли таким боевым именем (жембалта означало оружие, что-то наподобие пальмы). Его бородка, торчащая вперед, горящий взгляд черных глаз, уверенные, властные манеры при небольшом росте мне почему-то напоминали турецких султанов с картин в восточных сказках. В то же время это был типичный образ среднеазиатского бандита — басмача, так часто описываемый в официальной пропаганде. Но когда я шутя назвал его басмачом, Жембалта, кажется, оскорбился, взглянул на меня таким свирепым взглядом, что больше я не осмеливался называть его так. Так и не удалось выяснить, за что попал сюда Жембалта. Он, как и все другие казахи, с трудом объяснялся по-русски. Да и вряд ли хотелось им делиться с едва знакомыми людьми.
Много позже, немало покопавшись в архивных документах, я выяснил, что в Казахстане репрессия тоже развернулась во всю мощь. В 1947 году военным трибуналом Туркестанского военного округа были осуждены по части 1 "б" статьи 58 "за подрыв и ослабление внешней опасности СССР" трое жителей аула № 8 Каратальского аул-совета Турайского района Исмаилов Жембалта, Имамбаев Инирбай и Юсупов Капыш. Всем троим давно уже перевалило тогда за пятьдесят. Освобождены они были в 1954 году.
Мы с Афоней любили болтать с казахами каждый на своем языке — кто что поймет, языки-то у нас родственные. Да и казахам это нравилось.
Никогда не принимал участия ни в каких разговорах мой сосед по нарам Николай Федоров. Он все молчал и лежал тихо на своем месте, накрывшись рваной телогрейкой. Мы с Афоней давали ему не меньше восьмидесяти лет. Да он на столько и выглядел: маленький, худой, сгорбленный, весь заросший, давно переставший следить за собой, встававший с нар только поесть и тут же заваливав-
шийся обратно. Если даже обращались к нему, он реагировал заторможенно, мямлил что-то неясно, нечленораздельно. Хоть и лежал я с ним рядом почти год, так и не выяснил, кто таков, да особо и не старался. И теперь только локти кусаю, какую интересную судьбу упустил...
Оказалось, тому выжившему из ума, опустившемуся, как мне казалось, старику тогда было всего 65 лет, ровно столько, сколько мне сегодня. И он был одним из первых немногочисленных якутских офицеров, награжденных шашкой и пистолетом!
Николай Федоров родился в 1887 году в Игидейском наслеге Таттинского улуса в семье бедняка. Неизвестно, каким образом он оказался в 1921 году на речке Бургачан, впадающей в Охотское море. Хотя до революции, в связи со строительством телеграфа по подряду Кулаковского и извозом грузов по Охотскому тракту, проходящему через Татту, дорога здесь была много оживленнее, чем даже Иркутский тракт, и якуты начали переселяться все больше на восток.
Когда отряд русских офицеров двинулся со стороны востока с целью свержения советской власти, Николай Федоров примкнул к ним. Отряды белых стояли в Оймяконе полтора месяца, собирались с силами, готовились к операции. Отряд Шулепова отправился в Абый освобождать северные районы. Николай Федоров надел самодельные погоны унтер-офицера и отправился вместе с ними в качестве адъютанта поручика Деревянова.
Это теперь мне так любопытна его судьба, а тогда я вряд ли захотел даже лежать рядом с таким контрой, как старый Николай Федоров, наверняка поменялся бы местами с Афоней. К тому же Афоне и самому не нравилось лежать наверху. А у него, всегда такого выдержанного и вдумчивого, может, и получился бы разговор со стариком. Хотя какое это могло иметь значение — ведь даже после тюрьмы долгое время нельзя было писать о подобном.
В 1922 году коммунист Хаенко, следовавший через Абый в Якутск, попался, на свою голову, занявшим Абый (в те годы Абый и все северные поселки никак не могли считаться крупными точками) и маявшимся от безделья белым. Деревянов, наскоро вынесши решение, выстроил шесть человек (что-то многовато для одного, нет, чтобы, подобно чекистам, обойтись одним тихим выстрелом в затылок) для приведения в исполнение смертного приговора по его команде. Стрелял в Хаенко и Николай Федоров. Затем труп расстрелянного сожгли.
Весной же белые направились в Аллаиху для дальнейшего разгрома советской власти. До них дошли сведения, что в Среднеколымске коммунист Котенко вместе с попом Синявиным собирают партизанский отряд из чукчей. Решили направить туда человека для подрывной работы. Агент успешно справился со своей задачей, более того, сговорившись с силачом-чукчей Тарковым, они во время учения по стрельбе из американского винчестера напали на Котенко с Синявиным, скрутили их, отняли оружие и отправили в штаб Деревянова. Деревянов навстречу им отправил своего адъютанта. Встретив арестованных километров за двести от Аллаихи, Николай Федоров привез их своему поручику. О чем говорили три русских человека, три непримиримых классовых врага, встретившиеся в далекой снежной тундре лицом к лицу? Никто не знает. Вряд ли что-то понял и необразованный Николай Федоров. Поручик приказал ему вывести пленных, но так и не дал им выйти за порог. В упор расстрелял сзади сперва Котенко, потом Синявина. Затем трупы распорядился сжечь. Что за странное пристрастие к сожжению? Хотел таким образом не оставить даже следа от своих врагов? Или это был его метод устрашения населения? Поручик допустил большую ошибку: надо было ему все сделать втихомолку, спрятать все концы так, чтоб ни одна живая душа не могла найти. Именно так поступали чекисты. А своими "погребальными" кострами он посеял среди народа "огненные семена", выражаясь устами Нкжюса Сумасшедшего...
В 1922 году до белых, все еще стоявших в Аллаихе, дошла весть о занятии Булуна красными. Деревянов тогда отправляет Федорова в Казачье, дав ему под командование 18 человек. Получив возможность командовать, необразованный Николай Федоров показал удивительные способности и правильное тактическое мышление: он отправил в Булун человека с дезинформацией о побеге белых из Казачья. Сам в это время переселил жителей Казачья. Когда посланный им человек привел из Булуна отряд красных численностью в 45 человек, Казачье словно вымерло. Едва красные вступили в пустое село, Федоров со своим отрядом угнал всех их оленей, запер оставшийся без транспорта отряд в Казачье, сам же расположился в 50-ти километрах. Через каждые два дня отправлял в разведку людей. Однажды, подкравшись под сенью высокого берега, они даже попытались напасть неожиданно на красных. Но хорошо вооруженные противники встретили их огнем пулеметов, не подпустили близко. Только после четырех меся-
цев жизни взаперти красным удалось прорваться в сторону Булуна. Белые кинулись в погоню, попытались устроить засаду на речке Омолой, но сорок пять красных бойцов сильным пулеметным и винтовочным огнем вмиг прорвали засаду почти вдвое многочисленного отряда Дере-вянова, отогнали их.
В 1923 году к Федорову с Колымы прибыл офицер по фамилии Раков, привез от белого командира Канина подарок за добрую службу и преданность: казацкую шашку и пистолет.
Известен каждый шаг, каждое движение тех, кого чекисты обозначили одним словом "бандиты". Могилам таких, как Хаенко, Котенко, поклоняются люди. О, если б так же были известны все извилины кровавого пути самих чекистов! Тогда мы знали бы, как и где убили Ойунского и других, мы нашли бы их золотые косточки, якутский народ знал бы, где им поклоняться...
Гражданская война — трагедия всего народа.
По природе своей якут спокоен, мягок, невозмутим. Тяжкая неизбывная борьба за существование, видимо, давно уже искоренила в нем память о древней воинской горячей крови. В те давние времена ботуров, может, мы и были иных нравов. Меня поражает, что даже такие русские слова, как "честь", "гордость", не переводятся на якутский язык. Неужели у нас не было таких понятий? Или они забыты?
Но гражданская война поколебала сами устои жизни мягконравных якутов, всегда стремящихся быть как можно незаметнее, скромнее. Ее эхо дошло и до нашего поколения.
Красные обвиняют в развязывании гражданской войны белых, белые утверждают обратное. На самом же деле эта война была закономерным продолжением революции, вытекающим из самой марксистско-ленинской теории: революция отнимает власть и богатства у капиталистов и богатых. Но добровольно уступать все это капиталисты не собирались. А такое противостояние неизбежно приводит к гражданской войне. Якутский народ был вовлечен в водоворот братоубийственной войны против своей воли.
Война есть война, как говорят французы. Жестокостей и зверств хватало и с той, и с другой стороны. Народ смотрел на это с содроганием и омерзением, никогда не считал такое праведным. Я воздерживаюсь от обвинений тех, кто был участником гражданской войны, к чему склонна сегодняшняя русская демократическая интеллигенция. Смотрю на эту войну как на огромную трагедию всех народов России, моего родного якутского народа.
И к судьбе Николая Федорова у меня такое же отношение. Участие в гражданской войне разрушило всю его жизнь, перевернуло его судьбу. Ярый враг советской власти, бандит, уголовный элемент, по словам чекистов, он всю жизнь находился под страхом смерти. Не решаясь показаться в родной Татте, толком не прижившись и на берегу Северного Ледовитого, постепенно превратился в горького пьяницу, в 65 лет выглядел как 80-летний дряхлый старик. Когда напивался, вспоминал всю свою горькую неудавшуюся жизнь, кричал, ругался, плакал. С каждым годом все больше и открытее. "Я бандит, а этот большевик. Поэтому он меня ненавидит. Да и я тоже не люблю большевиков", "Вот ты раньше был председателем совета. А я — бандитом. И что теперь? Кто из нас теперь лучше? Оба безработные". Или же даже договаривался до того, что "мои друзья Аммосов, Ойунский тоже были противниками советской власти". За это его арестовали в 1951 году в Тикси, привезли в Якутск, приговорили к 25 годам тюрьмы и 5 годам лишения прав.
Потом (наверняка посмертно) Федоров Николай Ефимович был реабилитирован.
Ганя Кузьмин
Ганя Кузьмин
Передо мной лежит еще одно дело. Дело № 784, заведенное 8 августа 1950 года. Следствие продолжалось всего две недели. Двадцать второго августа уже был вынесен обвинительный приговор согласно пункту 1 статьи 58-10 УК РСФСР. Ганя Кузьмин... Всего-то двадцать лет было ему, только-только получившему специальность. Ему не дали сделать даже первый шаг во взрослую жизнь... Еще одна капелька в море жертв коммунистического режима. Еще одна человеческая жизнь. За что?
Я хорошо знал его. В первой колонии мы с ним попали в одну землянку. Это был робкий, чистый, болезненный юноша. Не осталось после него никакого следа на этой грешной земле — как будто и не рожала его мать никогда. Так пусть хоть эти строчки послужат ему памятью.
С только что полученным дипломом финансового техникума Ганя должен был вылететь в далекий Среднеколымск. Не было ни долгих сборов, ни проводов, некому было провожать сироту. Но, оказалось, его в порту ждали... Майор Сабардахов и лейтенант Блейдер произвели арест "опасного врага" советской власти прямо в аэропор-
ту с согласия и ведома министра МГБ Я АССР Зимина и прокурора республики Артемова. Судя по всему, едва ступив на якутскую землю в качестве прокурора, Артемов сразу же широко развернул подобную деятельность.
Привезли ошеломленного, совершенно сбитого с толку парня, и, не давая ему времени опомниться, майор Сабардахов и лейтенант Шаронов тут же устроили ему допрос. Из протоколов следствия видно, что Ганю подвергали допросу десять раз. В основном следствие вел лейтенант Шаронов, но время от времени к нему подключались майор Сабардахов и прокурор Кондраков. Ганя потом рассказал нам, как велось следствие. Допросы велись по одному и тому же знакомому нам сценарию: крики, мат, ругань, угрозы. В справке, выданной фельдшером внутренней тюрьмы лейтенантом медицинской службы Савиновской 9 августа 1950 года, ясно указано, что Кузьмин болен туберкулезом легких и лимфатических узлов. Тем не менее бугаи из МГБ и не думали давать поблажек худенькому потерянному мальчишке.
Первым же вопросом в лоб Шаронов и Сабардахов совершенно оглушили и без того растерянного паренька: "Вы арестованы за проведение антисоветской агитации. Расскажите более подробно, где, когда и при каких обстоятельствах вели антисоветскую агитацию?" Как говорится, сразу взяли быка за рога. Но какой же был Ганя противник им? Перед моим мысленным взором возникает такая картина: серая, гнетущая своей пустотой и нарочитой суровостью обстановки комната следователя. На высоком табурете посреди комнаты дрожит от страха бледный, худенький, слепой на один глаз паренек. А с двух сторон на него с матом наседают румяные, сытые, пышущие здоровьем и силой самодовольные чины госбезопасности.
— Признавайся, следствие располагает точными данными. Органам все известно. Признание облегчит твою участь. Если враг не сдается...
— Нет, я не враг, никакой антисоветской агитации я не вел.
— Мы знаем, что ты враг. Если не хочешь добром признаваться, другие средства применим. Нам разрешается все. С какими студентами жил? Разве с ними не разговаривали? Разве при этом ты советскую власть не ругал?
После нескольких часов подобных истязаний следователь, наконец, взял верх над ним, записал в протокол следующее: "Как таковой антисоветской агитации я не вел, но были случаи, когда среди студентов Якутского финан-
сово-кредитного техникума допускал антисоветские высказывания". Пока для следователя достаточно и этого. Главное, найти зацепку, а дальше — дело техники.
— Я так не говорил. Я только сказал, что милицейская форма напоминает форму полицейского царских времен и что с колхозников слишком много налогов берут, — пытается защищаться испуганный неожиданным истолкованием собственных слов подследственный. Ведь и в мыслях не было, что, говоря так, он "допускает антисоветское высказывание"...
— (Мат). Хула на милицию, клевета на колхозный строй — это антисоветская агитация! (Мат). Подпиши! (Мат).
Деваться некуда, пришлось ему подписать. А следователи знали: начало положено, теперь что бы они ни подсовывали — подследственный будет подписывать. Налегая со всех сторон, за десять дней выжмут из него какие угодно показания на себя, состряпают предъявление вины и отправят дело прокурору. Теперь-то мы знаем, что ни в одном цивилизованном государстве не допустили бы такого судебного произвола, такого наглого цинизма. У нас же плевать хотели на презумпцию невиновности, право на адвоката, а уж о правах человека и во сне не снилось.
За что так взъярились на Ганю разжиревшие на легкой и сытной работе молодцы из МГБ? В чем его вина?
Оказывается, в финансовом техникуме Ганя был художником редколлегии стенной газеты. В декабре 1948 года, готовя номер газеты, посвященный дню Сталинской Конституции, он ненароком облил краской портрет Сталина: "в момент оформления стенной газеты Кузьмин забрызгал красками портрет вождя советского народа и высказал злобные антисоветские измышления по его адресу" — вот и готов первый пункт обвинения.
В марте 1949 года в каком-то споре в студенческом общежитии он в сердцах сказал, что Жданов достаточно пожил-поел на своем веку, пусть умирает, даже Сталин умрет, когда придет пора: "в комнате 6 общежития вышеизложенного техникума среди студентов высказывался в антисоветской клеветнической форме в адрес вождя советского народа и одного из соратников" — второй пункт обвинения.
Весной 1950 года опять-таки в общежитии, когда разговор пошел о фильме "Падение Берлина", заметил, что слишком уж карикатурно изобразили Гитлера, неужели целых четыре года воевали с таким идиотом? "Среди студентов восхвалял главу фашистской Германии" — третья его вина.
18 июня 1850 года сказал, что хлеб из Якутии вывозят на запад, а к нам ввозят с запада, разве можно хозяйствовать так неумело и глупо? А когда кто-то спросил, какие колхозники нынче платят налоги, ответил: "Ты лучше скажи, что ничего не оставляют — не ошибешься". Четвертый пункт обвинения: "высказывался в антисоветской клеветнической форме в адрес Советского правительства и советского строя".
На суде, состоявшемся 8 сентября 1950 года, судья Петров, народные заседатели Арефьева (на нашем суде тоже была она), Белолюбская, прокурор Трофимов и даже адвокат Козлов общими усилиями вынесли приговор, сочтя нужным, даже необходимым упрятать Ганю Кузьмина на 10 лет в тюрьму и еще на 5 лет отнять все права. Значит, заведомо толкнули парнишку в пасть смерти, они не могли не видеть, что тюрьмы ему не пережить.
Как верить строкам из Сталинской Конституции, что "судьи независимы, подчиняются только закону", если в обвинительный приговор эти самые судьи просто-напросто переписали все, что записали следователи МГБ в обвинительном заключении, даже не удосужившись изменить хотя бы словечко.
Ганя признал себя виновным и на следствии, и на суде, как все заключенные, прошедшие по статье 58.
Признание или непризнание вины...
Это сейчас легко осуждать тех несчастных, сидя в теплой светлой комнате в безопасности, когда раны общества уже затянулись, когда уже мало осталось очевидцев и свидетелей тех времен, обвинять их в трусости или слабости.
Чего только не мог сказать в запальчивости восемнадцатилетний студент в горячке спора? Но разве можно было судить его за это? По совести ли это — бросать в тюрьмы детей за бездумные слова? В крайнем случае, допустимо сделать замечание, порицать, запретить. Но при коммунистическом режиме действовал совсем иной критерий: не смей пикнуть, не смей дышать без ведома. За неосторожные слова можешь поплатиться, подобно Гане Кузьмину, целой жизнью, светлой душой...
Две разные жизни, два разных понятия — система двух разных координат.
Нельзя судить о тех годах с позиций сегодняшнего дня, сегодняшних понятий.
Тогда все было иначе.
Сегодня даже ребенку ясно, что Ганя не виновен. А с точки зрения тогдашнего коммунистического режима —
он виновен настолько, что должен расплатиться десятью годами тюрьмы и пятью — лишения прав, т.е. должен стать изгоем, с которым даже заговаривать небезопасно.
Всеми силами и средствами коммунистический режим старался привить каждому, укоренить в его сознании твердую уверенность в том, что марксистско-ленинская теория самая окончательная, ленинско-сталинская партия самая справедливая, что уже построен социализм, строится коммунизм, СССР — "лучший из лучших миров". Органы МГБ, вооруженные силы партии, были созданы для устрашения маловерных, инакомыслящих. В такое время, в таких условиях свою вину твердо мог отрицать лишь убежденный противник коммунистического режима. Судя по архивным документам, таких встречалось единицы. В 1928 году в Якутии, с мужеством отстаивая свои позиции, погибли Ксенофонтов с товарищами. В России против ошибочно выбранного советской властью пути боролись Рютин, Раскольников. Но рыцари борьбы против коммунистов были истреблены уже в процессах тридцатых годов.
Большинство арестованных были вынуждены всячески доказывать свою невиновность перед советской властью, преданность коммунистической партии, солнечному вождю Сталину. Это была борьба за жизнь, за выживание. Все процессы тридцатых годов велись подобным образом.
Из дела Гани Кузьмина и всех причастных к его делу четко видно, что они тоже попались на эту хитроумную уловку.
Откуда болезненный якутский паренек без никакого жизненного опыта и обширных знаний мог почерпнуть сил и убеждений, чтобы стать противником режима, подобно известным противникам коммунизма с их несгибаемой волей и убеждением в своей правоте? Он тоже свято верил, что коммунистическая партия ведет нас по правильному пути, что наш строй — лучший в мире. И поплатился всего за несколько слов возмущения такими моментами жизни, которые ему просто не нравились. Поэтому и признал свою виновность, неправильность поступка. И более сильные ломались.
За год с лишним в землянке с покрытыми инеем и льдом стенами (это, несомненно, тоже приблизило конец жизни Гани) я близко узнал его.
Ганя даже ходил, качаясь от слабости, в основном лежал. Оживлялся, только когда мы все собирались вместе, охотно вступал в разговоры. Парень он был не совсем заурядный, очень умный, развитый.
Ганя рос сиротой, с малых лет испытал немало трудностей. Потому и рано повзрослел. Мать умерла в 1936 году, когда же в 1946 году умер отец, они остались вдвоем с братишкой. После Батаринской наслежной школы седьмой класс он заканчивал в школе № 2 в Якутске. Потом поступил в финансово-кредитный техникум, который закончил в 1950 году, был назначен инспектором центральной Колымской сберкассы. Короткая, полная лишений и нужд жизнь наделила Ганю слабым здоровьем и вдумчивым, аналитическим умом. Мы с уважением прислушивались к его словам. Особенно заинтересованно слушали его объяснения о неоправданно жестком отношении государства к колхозникам, чего он, как финансист, не мог понять и принять.
К пятидесятым годам стало ясно, что отдалились в необозримое будущее горизонты коммунизма, обещанного Лениным, дала трещину вера в насильно насаждаемую в жизнь России социалистическую теорию. С тем большей силой и фанатизмом коммунисты, используя средства массовой информации, начали массированную обработку умов. Целые мозговые центры с многочисленным штатом пропагандистов, ученых, писателей, деятелей искусств днем и ночью доказывали, что наступила эра коммунизма. Мало кто тогда мог выдержать такой идеологической атаки, не поддаться всеобщему гипнозу, сохранить способность трезво мыслить, иметь обо всем свое мнение, любое убеждение можно было втиснуть в душу, приуготовленную к его восприятию многолетним долблением. Мне кажется, одним из таких мог бы стать именно Ганя Кузьмин. Даже тогда он смотрел на все незамутненным чистым взглядом.
Его сокурсник, с которым Ганя вместе учился в техникуме в 1948-49 учебном году, дал такие показания в 1950 году при допросе в Нюрбе: "Я считал его студентом антисоветского настроя, в своих речах он всегда был непримирим с нашей жизнью и обществом. Всегда говорил очень агрессивно". Может, человеку, находящемуся во власти массового психоза, он на самом деле казался таким.
Хоть не со всей уверенностью, но Ганя все же предполагал, кто мог донести на него, кто мог быть осведомителем МГБ.
Сейчас коммунисты больше всего страшатся раскрытия всех их грехов в прошлом. Только коснись кто опасной для них темы — сразу в крик: "начинается охота на ведьм". Таким образом в тени осталось самое страшное злодеяние двадцатого века — уничтожение 40—60 милли-
онов человеческих жизней. Но, несмотря на поговорку "ворон ворону глаз не выклюет", как нельзя больше подходящую к Фемиде коммунистической, я уповаю на другой суд — суд народов мира, который когда-нибудь обязательно осудит это преступление. Когда читаю об оборванных в самом начале юных жизнях, не расцветших талантах, о тех чистых и восторженных детях, подобных Гане Кузьмину, кого только подразнили жизнью, как дорогой игрушкой, и отняли с такой же легкостью, лично у меня сразу же возникает вопрос: кто же виноват в этом?!
Судя по делу Гани Кузьмина, вроде бы все началось с показаний старшего налогового инспектора из Намцев, данных 21 апреля 1950 года. А 21 июня на допрос был вызван Дьячковский Василий Иннокентьевич. Потом в июне, июле и августе друг за другом были опрошены еще семь человек. Почему-то совершенно не упоминаются восемь студентов, с которыми Ганя учился и жил вместе: Кладкин В.М., Яковлев К.А., Стручков, Давыдов Е., Обутов Н.К., Попов И.К., Старостин И.К., Аргунов С.С.
К нашим делам следователи МГБ и не подумали подшить протоколы допросов тех, с кого не сумели выжать показаний на нас. Так что можно предположить, что эти ребята ничем не смогли "помочь" следователям.
Странно, что дело началось с Намцев. Если подумать, тут никак не могло обойтись без доносчика. Но кто мог быть в финансовом техникуме агентом МГБ? Судя по нашим собственным делам, агент МГБ, доносчик, получающий мзду за свою "опасную" работу, ни в одном деле не фигурировал. Но в целях той же конспирации он мог проходить и как один из свидетелей. Думаю, надеюсь, все равно когда-нибудь тайное станет явным и откроются имена этих оборотней. Пусть даже нас на этом свете тогда уже не будет.
Ганя Кузьмин так и не понял до конца сути коммунистического режима — не дали времени. Государственный репрессивный аппарат всей своей тяжестью навалился на одинокого парнишку, чтобы затух его ясный ум, в будущем представлявший опасность для режима.
Кто же был причастен к убийству Гани Кузьмина? Кто помог задуть еще одну искорку жизни? Постановление об аресте Гани Кузьмина написал старший оперуполномоченный МГБ лейтенант Блейдер, утвердил своей подписью министр МГБ ЯАССР Зимин, дал согласие прокурор ЯАССР Артемов. С произведенным майором Сабардаховым арестом согласились полковник МГБ Шило и помощ-
ник начальника следственного отдела лейтенант Васильев. Следствие вел лейтенант Шаронов. Помогал ему прокурор Кондраков. Свидетелями выступили девять человек: стар-щий налоговый инспектор Б.Г.Аргунов из Намцев, студент И.В.Дьячковский, старший бюджетный инспектор С.С.Афанасьев из Булунского района, старший бюджетный инспектор С.Н.Слободчиков из Усть-Майского района, студент Д.С.Слепцов, помощник бухгалтера Мархин-ского райпо Нюрбинского района П.В.Семенов, старший налоговый инспектор К.Н.Ефимов из Абыя, бухгалтер Оленекской сберкассы И.С.Евсеев, бюджетный инспектор И.Н.Платонов из Нижнеколымского района. Готовил материалы на него лейтенант Аманатов, судили народный судья Петров, народные заседатели Арефьева, Белолюбская, прокурор Трофимов, секретарь Колесова, адвокат Козлов, подтвердили приговор члены судебной коллегии Верховного Суда РСФСР Круглов, Котляров, Крапивин.
Какую силу собрал против беспомощного паренька репрессивный аппарат! Вот какой он был опасный враг.
Каждый из этих людей причастен к гибели Гани Кузьмина. Но сейчас кого из них обвинять? Наверное, многие из них еще живы. А Ганя Кузьмин давно уже превратился в прах, слился с родной землей. Интересно, кто-нибудь из них вспоминает с болью в душе об этом мальчике? Только один И.В.Дьячковский обратился с заявлением, и в 1990 году Ганя Кузьмин был реабилитирован. Таких людей, как Дьячковский, единицы, а пособников массовых репрессий было великое множество. Вот почему так упорно наше общество цепляется за старое, не хочет принять новое. Отсутствие покаяния — вот запущенная психологическая болезнь нашего общества.
Не покорившиеся режиму
Не покорившиеся режиму
История требует правды. Моя задача — правдиво рассказать обо всем, что я видел и узнал в этой жизни. Но я не Пимен, я человек своей эпохи — не буду прятать собственного мнения, свою оценку событий за беспристрастными строками. Примет или не примет читатель этого — на то его добрая воля.
Наверняка, кроме 60 миллионов жертв, было еще много противников коммунистического режима. Но они молчали — страх был сильнее. Страх буквально парализовал всю страну. В таких условиях мужественно и открыто вы-
ступали против власти коммунистов только верующие. "Коммунисты антихристы, мы не признаем их незаконную власть", — открыто бросали они в лицо органам МГБ. Мы в лагере смотрели на божьих людей, как на помешанных. Нам казалось, что лезть в бушующий огонь могут только безумные люди.
Откуда было нам знать, что глазами этих стариков смотрела на жизнь мудрость, накопленная человечеством в течение тысячелетий. Не подозревали, какая сила, дающая им неисчерпаемую духовную стойкость, стояла за плечами верующих — русских православных, немецких католиков, казахов-мусульман. Коммунисты скрыли от нас это великое учение, это огромное богатство.
Что это были за люди и как они боролись против коммунистического режима, попытаюсь рассказать на примере двух моих солагерников.
Маленького, худого шестидесятилетнего старика Дудкина и его собрата — такого же невысокого, но более плотного, по виду еще старше по возрасту, бородатого Чувалова привезли из Чульмана. На них висела тяжкая вина: организация группы истинно православных христиан с целью борьбы против советской власти.
Группу "Истинно-православные христиане" организовал русский спецпоселенец Ефим Матвеевич Дудкин - выходец из Чкаловского района, кулацкого происхождения, имеющий два класса образования. Привлек к этой своей работе двух дочерей лет двадцати — Марию и Матрену, их сверстницу Радченко Тамару и своего ровесника, ссыльного Петра Петровича Чувалова родом из Иркутской области.
Дудкин и не думал скрывать, что всю сознательную жизнь боролся против советской власти, основанной коммунистами, открыто говорил об этом. В 1917—1920 годах служил у белых казаков, позже два раза был арестован за выступления против власти и был сослан в Якутию.
"Я не вступал в колхоз, потому что не хотел приносить пользу государству коммунистов. Я христианин и руководствуюсь только Богом, а колхозы не угодны Богу. Вся моя семья: жена, три сына и четыре дочери — никогда не вступали в колхоз, я им запретил", — не боясь доносов и угроз следователей, открыто говорил Дудкин. И в этих словах старого верующего не было ни тени бахвальства, ни гордости собственным мужеством — это была его жизнь, его правда.
Василий, старший сын Дудкина, отсидел 10 лет в тюрь-
ме за отказ в 1939 году от службы в армии по мотивам веры. Освободившись, умер от туберкулеза. Второй сын Федор тоже был осужден как враг советской власти и сидел в тюрьме. Третий сын в 1945 году умер в тюрьме. Вот каким был Ефим Матвеевич Дудкин.
Чувалов выглядел рядом с ним его тенью. Все повторял за Ефимом Матвеевичем.
Сколько раз мы с Афоней в бараке инвалидов пытались спорить с ним на религиозные темы, но Дудкина так и не смогли переспорить. Да где уж было нам, если его не смогли сломить даже чекисты.
— Вот ты все твердишь: бог. Где же он, твой бог? — мы первым делом приводили главный аргумент всех атеистов:— Кто его видел? Где он живет?
— Бог в каждом из нас, в душе нашей, — Дудкин объяснял туманно, непонятно, Чувалов повторял за ним. — Вы не верите в Бога, потому его у вас нет.
— А почему тогда твой бог тебя не спасет? Почему не поможет? Не освободит из тюрьмы?
— Он наказывает нас за грехи наши.
— Значит, антихристы, как ты их называешь, правильно тебя посадили. Может, это их любит твой бог, а тебя ненавидит?
— Коммунисты — антихристы, они против учения Христа, их власть противна Богу, незаконна. Они затопили мир во грехе. За это Бог наказывает людей.
— Говоришь, бог милосерден, его сила неограниченна, так почему он позволяет людям убивать друг друга, развязывать войны?
— Люди, особенно коммунисты, погрязли в грехах, и Бог в наказание наслал войну...
Мы часто спорили, но всегда при этом плыли по разным рекам. Я все добивался у истинно преданного своей вере человека, ради чего, почему он пожертвовал не только собой, но самыми дорогими для него людьми — женой и детьми, но так ничего и не понял.
— Хоть ты и был всегда против власти, но до сих пор жил ведь при советской власти, значит, волей-неволей помогал ненавистным коммунистам.
— Я им не помогал, всегда работал на частных людей, плотничал. Не платил налогов государству. В колхоз не вступал...
Вот человек! Видимо, на самом деле работал у частников. На ссылке плотничал в системе Золотопродснаба. Четыре месяца просидел в тюрьме за невыход на работу в
какой-то церковный праздник. Он даже в платежной ведомости отказывался подписываться, поскольку это противно закону божьему. И тем более не подписался под протоколом допроса.
— Почему я должен работать в день праздника божьего? Не стал работать.
— А по советским праздникам?
Эти праздники я не признаю.
По рассказам Дудкина и Чувалова, 1 мая, в дни Октябрьской революции и Сталинской Конституции у них была самая усиленная и продуктивная работа.
Особенно часто предметом наших диспутов служила тема царской и советской властей.
— Царская власть была несправедливой, правильно ее свергли, — это было совершенно искреннее наше убеждение. Дудкин же был убежден в противоположном.
— Русский император — помазанник божий. Антихристы-большевики силой, незаконно отняли у него власть. Русское государство веками жило по своим законам. Все это было разрушено. Их законы — незаконны. Я их не признаю и никогда не признаю. Перед антихристами шапку ломать не стану.
Что спрашивать о музыке у человека, ее не понимающего? Как говорить с ним о музыке? То же самое было спорить со мной о вере. Наше поколение понятия не имело о духовности, смотрело свысока на верующих, как на отрыжку старого, отжившего. Как петух, забравшийся на забор и возомнивший, что достиг заоблачных высот. Так что наши споры с Дудкиным неизменно утыкались в тупик. Например, Дудкин говорил, что истина в том, что Бог любит всех, ради нас он не пожалел даже Сына Своего, послал его на землю ради спасения людей: "Христос пришел для того, чтобы имели жизнь, имели с избытком". А я ничего не мог припомнить, кроме строк из "Гаврилиады" Пушкина.
— "Жизнь с избытком"? "С избытком" чего? Страдания? — сам по себе возникал вопрос: — Имеешь в видунашу тюремную жизнь? Значит, мы сидим справедливо?
Дудкин тут же:
— И на это есть ответ в Библии: человек был отдален от Бога за совершенный грех. "Вы согрешили и лишены славы Божьей из-за своей неправедной жизни, из-за нарушения Божьих заповедей потеряли связь с Богом, вы не в состоянии ни познать, ни испытывать".
— Если бог — создатель всего сущего, почему он создал
человека способным на грех? Если он всемогущ, почему не хранит нас от греха?
— Ты должен спастись своим сознанием. Поэтому каждый должен уверовать во Христе. Ты должен верить, что только в нем спасение. Ибо Христос сказал: "Се стою у двери и стучу: если кто услышит голос мой и отворит дверь, войду к нему..."
Подобные споры не затрагивали ни одной струны в наших душах, мы говорили на совершенно разных языках. Подобное я испытываю сейчас при споре с поборниками иной религии — марксизма-ленинизма: человечество делится на два антагонистических лагеря — эксплуататоров и эксплуатируемых, борьба между этими классами неизбежна, пролетариат вынужден совершить революцию, одержав победу, построить социализм во всем мире под руководством коммунистической партии. Истина — учение марксизма-ленинизма, Сталина. Остальные все — псевдоучения или ошибочные.
Духовность и абсолютно не приемлющий ее марксизм...
Может, в человеке природой не предусмотрено умение или способность отказаться от единожды принятой веры, подобная непримиримость, которая однажды приведет человечество к вселенской катастрофе?
Сколько раз Дудкин с Чуваловым оказывались в карцере за то, что принципиально не снимали шапки при появлении надзирателей и тюремного начальства, пока те не махнули на них, поняв бесполезность всех мер. Они не сняли шапок даже на суде, так и простояли все время, не выполнив ни одного слова судьи в знак непризнания суда большевиков.
— Мы не признаем суда антихристов. Для меня существует лишь суд Божий, — говорил Дудкин.
Только теперь, кое-что узнав из истории религии и теологии, я начинаю понимать, ставить себя на место Дудкиных.
В России в 1830 году при помощи М.М.Сперанского впервые был издан 15-томный полный сборник законов Российской империи. Согласно этим законам, в России господствовала сложившаяся в течение многих веков монархическая форма правления — страной правил царь, существовали Государственная Дума, Государственный Совет, министерства. Население делилось на сословия — дворян, купцов, мещан, рабочих, крестьян... Все это было свергнуто в один день, заменено диктатурой пролетариата. Разрушен до основания весь уклад жизни великой России,
выработанный и проверенный самым правдивым инспектором — временем. Учредительное Собрание, призванное разработать новый путь развития взамен старого, было разогнано большевиками, народ, вышедший на улицы защитить своих избранников, — сметен пулеметным огнем. Большевики объявили красный террор, в огне которого сгорели их соратники по революции — другие партии. Теперь ничего не мешало им больше семидесяти лет править Россией, как им заблагорассудится. Горько и смешно, но только сегодня наша Россия пытается разрабатывать и принимать цивилизованные, демократичные законы, будто остановилась в своем развитии семьдесят лет назад и только пробудилась к жизни.
— Я ни в одних выборах не принимал участия, и никто из моей семьи не голосовал ни разу. Не записывался ни в один заем...
— А что вы делали в своей организации, в своей группе "Истинно-православные христиане"? — спрашивал Афоня.
— Собирались дома моя жена, дочери, приходили Петр с Тамарой, читали Евангелие, молились.
Назвать это организацией? Сомнительно. Но тогда стоило собраться нескольким людям, сразу же возникало подозрение в сговоре, заговоре. Так что регулярные собрания верующих работники МГБ запросто могли подвести под категорию организации православных христиан.
Весь заросший бородой, вялый, как бы бредущий во сне, Чувалов совсем не был похож на яркого, бойкого на язык Дудкина. По его словам, до встречи с Дудкиным он плутал во тьме. Но однажды во сне ему явилось божье знамение -- горящий крест, и с того дня вверил себя в руки Бога. Да так, что отрекся от собственных детей за их службу советской власти.
Ненавижу фанатизм в любых его проявлениях — будь то фанатизм религиозный или коммунистический. Фанатизм сродни сознательному доведению себя до дебильности.
— Ты считаешь коммунистов антихристами и ненавидишь их. А коммунисты, в свою очередь, ненавидят тебя и держат в тюрьме. Разве не логично? — говорю я Дудкину.
— Их власть незаконна, они силой узурпировали власть, убили законного царя.
— Если б власть захватили твои божьи люди, тоже поступили бы так же.
— Они — антихристы.
Я рассказываю, как церковные служители заставляли Галилея отречься от науки, сожгли на костре инквизиции Джордано Бруно, как преследовали людей за их еретизм, но и эти доводы оказываются пустыми — просто-напросто Ефим Матвеевич никогда ни о чем подобном не слышал. Как тут спорить и доказывать? Все равно, что спорить с ортодоксальными коммунистами, не читавшими ни одной статьи или книги с доводами против марксизма. Получался разговор двух глухих людей.
В нашем бараке были и другие верующие: немец-католик, немец-лютеранин, казахский мулла и еврей-иудаист. Обрусевший немец-лютеранин Вернер был ярым и горячим спорщиком сродни Дудкину. Второй немец, католик Фишер, по-русски знал плохо, в споры не вступал, только посмеивался горячности Вернера. Я любил этого невысокого, степенного, доброго и сердечного старика. При каждой встрече, шутя, приветствовал его:
- Ду бист айнен дойч гроссбаер.
Он же, улыбаясь своей открытой доброй улыбкой, неизменно отвечал:
- Du bist einen Sasha кулак.
Фишер в основном общался с долговязым, гибким, словно девушка, худым парнем Камаринским Николаем, хорошо говорившим на немецком языке. Заключенные в шутку называли этого санитара из санчасти "Камаринским мужиком". Коля Камаринский был с оккупированной немцами территории, даже учился в Австрии на медицинском факультете. Однажды я поинтересовался у немца, насколько хорошо знает он по-немецки. Фишер ответил, что у него удивительно хороший и правильный, литературный язык. А на вопрос о Вернере лишь отмахивался. В спорах о религии он молчал. Может, не хватало словарного запаса, может, считал, что мы все равно ничего не поймем. А с горбоносым евреем я ни разу не говорил, он всегда держался особняком, никого к себе не подпускал.
Мулла, пожалуй, был самым преданным своей вере: в любых условиях он обязательно исполнял религиозные ритуалы.
Хоть и исповедовали все они разную веру, но одинаково были тверды в своей непримиримости к большевикам.
Учителя
Учителя
В пятидесятых годах авторитет учительства все еще был высок, влияние его на подрастающее поколение — огромно. Так что остаться вне поля зрения главного контролера человеческих дум и мыслей — МГБ — они никак не могли. Неизвестно, сколько учителей по всей республике было арестовано по обвинению в политическом преступлении, погублено в сырых тюрьмах и лагерях, если на единственную кузницу педагогических кадров — пединститут — они смотрели как на гнездо национализма.
Афоня с Мишей в тюрьме не раз вспоминали своего учителя, преподавателя Вилюйского педучилища Сивцева А.К., за преклонение перед А.Е.Кулаковским сосланном куда-то на сланцевые рудники. Лично я знал об аресте нескольких работников Чурапчинского педучилища.
В первой колонии тоже было несколько учителей. Один из них — карачаевец, окончивший в свое время учительский институт. Ни до, ни после я еще не встречал такого красивого мужчину. Удивительное сочетание мужественной красоты горца с утонченностью интеллигента создали поразительный человеческий экземпляр. Скорее всего, потому и обратили немцы на него внимание, поставив стремянным назначенного ими наместника Кавказа. За это он и сидел.
- Он же бывший стремянной кавказского князя, наместника немцев, — рассказал нам получивший десять лет за убийство летчика якут Шадрин, совершенно свободно говоривший по-русски. Мы даже не пытались сблизиться с карачаевцем, да и вряд ли он захотел бы снизойти до каких-то вчерашних школьников. Имени его я не помню.
Лучше расскажу о двух учителях-якутах, с которыми судьба свела меня в лагере.
О Прокопии Даниловиче Яковлеве я был наслышан с детства. Знал, что он был директором Кытанахской школы задолго до моего поступления туда. Принимая у лесорубов дрова для школы, говорили, директор вскакивал на штабеля и начинал прыгать по ним, утверждая, что его хотят надуть, дрова сложены рыхло, внахлест. Крепкие, горячие, еще не измотанные и не изломанные голодом и войной люди тридцатых, конечно же, не могли стерпеть такого оскорбления, обвинения в мошенничестве, стаскивали его вниз, и начиналась драка. Опять-таки в пору его директорства кытанахские учителя разделились на два враждующих лагеря, школу раздирали интриги, скандалы. Из
уст в уста по всей Чурапче передавалась очередная новость о его пьянстве или дебоширстве, или о суде над ним. Это действительно было редкостью, чтоб кто-то был судим за преступление. Мне и самому пришлось однажды, в год окончания училища, во время игры в мяч увидеть проезжающего мимо нашего двора в сторону Чурапчи вдрызг пьяного охотника на коне. "Смотрите, вот везу гостинец моему дитятко, птенчику моему", — тряс он за шейку селезня с радужной головкой. "Это Прокопий Яковлев", - сказали вслед ему.
В 1952 году в сумраке землянки первой колонии еле-еле узнал своего земляка Прокопия Даниловича. От сырости у него открылась чахотка, время от времени его увозили в санчасть. До самого моего освобождения мы были вместе.
Признаюсь, встретил его в первый раз с явной прохладцей и настороженностью, помня его репутацию пьяницы и скандалиста, не раз осужденного дебошира. Но чем больше я узнавал его, тем больше убеждался в его неординарности. Сама природа наделила его недюжинным бунтарским умом, никак не желавшим укладываться в жесткие общие рамки, определенные властью, что и должно было привести к логичному концу.
Он рассказал мне о многолетнем своем соперничестве ли, борьбе ли с Субурусским. Куда только не писал, не жаловался на него. Они с Николаем Дмитриевичем Субурусским были выходцами из одного наслега — сошлись характеры один другого ершистее и упрямее. Тем не менее, я не уловил из его рассказов какого-либо принципиального противоборства. Отзывался он о Субурусском как о человеке упрямом, с тяжелым характером и сильной волей.
— Даже став начальником в ГПУ, никому не давал поднять на него глаза, всех подавил, — с восхищением, бывало, говорил он.
В 1940 году Прокопий Данилович попал в тюрьму за драку. Там неожиданно встретился с бывшим прокурором республики Пономаревым: когда-то всесильный прокурор подшивал валенки для детей. От него Прокопий Данилович узнал об обвинении Аммосова за слова: "Да здравствует фашизм!" — якобы выкрикнутые во время выступления на многотысячном митинге. Обо всем этом он поведал мне шепотом в темном сыром углу барака.
— Неужели он мог так сказать? — шепчу я ему. — Как он мог так поступить? Неправда это.
— Сам никак не пойму.
Уже после реабилитации М.Аммосова стало известно об этом обвинении. До сих пор есть сторонники версии, что Аммосов мог по ошибке выкрикнуть не те слова. Но я абсолютно не верю, что человек, которого называли вторым красным трибуном после Кирова, мог так ошибиться. А вот насчет провокации... "Шестерки" Ежова и не такие дела были мастера стряпать.
Узнав, что нас обвинили в утверждении о принудительном присоединении Прибалтики, Прокопий Данилович разгорячился:
— Я в то время как раз был в Прибалтике. Сразу бросалась в глаза фальшивость всего торжества. Никакой всеобщей радости и народного ликования не было. Все ложь, пена одна, обман зрения.
Как-то само собой получилось, что в первой колонии человеком, которому я верил безоговорочно, доверял полностью, которого почитал как отца, стал Прокопий Данилович Яковлев. Много долгих тюремных вечеров мы прокоротали за разговорами о прошлом и мечтами о будущем в затхлом углу землянки. Обоим становилось будто легче от воспоминаний о родной Чурапче, общих знакомых.
— Вы уж больно молоды, вас-то выпустят на потребу власти. А от такой старой рухляди, как я, пользы никакой, так что останусь я тут догнивать, — успокаивал он нас.
Иногда, в минуты особого настроения, он делился с нами воспоминаниями о своей бурной и не всегда праведной жизни.
— В молодости я всегда таскал в кармане завернутые в носовой платок монеты для самозащиты. Если даже попадешься, это не считалось орудием преступления, — говорил он.
Как-то, пользуясь случаем, я спросил:
— Прокопий Данилович, чурапчинцы всегда считали вас человеком скандальным, неуживчивым, дебоширом.
Благодушие мигом слетело с его лица.
— Я всегда боролся за правду, никому не давал себя в обиду.
В каких только ситуациях, от кого только не слышал я эти самые слова.
В тюрьме спиртным не разживешься. И люди, на воле ни дня не обходившиеся без выпивки, там годами спокойно выдерживали вынужденное воздержание. Ни разу я не видел человека, сходившего с ума от этого. Прокопий Да-
нилович тоже ни разу не обмолвился о желании выпить. А ведь он считался горьким пропойцей.
Ни разу при мне он не только не ссорился, даже на повышенных тонах не говорил ни с кем. С виду он, конечно, был неприветлив, не принимал никакого участия в общей жизни барака, больше сидел на своих нарах с высоко поднятой головой. Увидев меня, оживлялся, смеялся по-детски искренне, вспоминая прожитое, и оживали передо мной неизвестные доселе картины жизни родного района двадцатых-тридцатых годов.
Особенное уважение, преклонение вызывала истинно интеллигентная закалка Прокопия Даниловича, его нравственная чистота и совестливость, от которых он ни на йоту не отступился даже в тюрьме. Тюрьма — своего рода индикатор человеческой сущности. Если в свободном гражданском обществе человек волей-неволей вынужден придерживаться каких-то рамок, условностей, зависим от общепринятых норм, то в тюрьме вырывается наружу вся низменность его натуры. Старый учитель ни разу не дал повода усомниться в его честности и порядочности. Терпеть не мог, когда мы матерились, подражая зекам. К уркам и блатным относился с нескрываемой брезгливостью, обходил их далеко стороной. Я никак не мог взять в толк, за какие же драки и хулиганства он не раз был осужден, отбывал срок. Это был настоящий интеллигент старой закваски, мудрый человек.
Потому и согласился написать от его имени очередную кассационную жалобу на имя прокурора СССР, хотя до этого отказывался от всех подобных просьб. Обвинение его было до смешного абсурдно и нелепо. Первое: в 1949 году выступил в качестве общественного защитника по делу о воровстве, просил смягчения приговора для своего подзащитного, аргументируя тем, что раньше в Чурапчинском районе он помнит лишь один случай воровства, теперь же жизнь стала тяжелее, голоднее, потому число краж все растет.
Второе: напившись на новоселье, он затеял драку, при этом разбился портрет Ленина.
Целых полтора месяца над ним бились "наши" следователи Березовский и Филиппов. Почему они на этот раз вели допрос вдвоем? Может, фигура показалась очень уж колоритной и опасной? На нас же вполне хватило по одному из них. 36 раз вызывали его на допрос со дня ареста: с 12 октября до 10 декабря 1951 года.
Из протокола допроса от 13 октября:
"Вопрос: Вы арестованы за антисоветскую агитацию, которую проводили, проживая в селе Чурапча, среди окружающих вас лиц. Намерены ли вы рассказать правду по этому вопросу?
Ответ: Никакой антисоветской агитацией, проживая в селе Чурапча Чурапчинского района Якутской АССР, среди окружавших меня лиц я не занимался. Виновным себя в этом не считаю.
Вопрос: Вы говорите неправду. Следствию известно, что в течение ряда лет вы проводили антисоветские высказывания. Прекратите запирательство и показывайте правду.
Ответ: Никаких антисоветских высказываний с моей стороны никогда не было. Я заявляю следствию, что говорю только правду.
Вопрос: Следствие предупреждает вас, что в случае вашего дальнейшего запирательства вы будете изобличены имеющимися в распоряжении следствия документами.
Ответ: Я показываю правду".
На допросе через месяц, 15 ноября:
"Вопрос: На протяжении всего следствия вы упорно пытаетесь скрыть неопровержимые факты своей преступной деятельности, хотя в этом весьма конкретно изобличены проверенными материалами следствия. Показывайте правду.
Ответ: Ничего я от следствия не скрываю и не намерен скрывать. Показываю все время правду и моим показаниям прошу верить.
Вопрос: Оставьте голословное отрицание, а лучше показывайте правдиво о своих антисоветских связях.
Ответ: Антисоветские связи я ни с кем не поддерживал и своих антисоветских взглядов никто со мною не разделял. Таких людей я не знаю".
В 1951—1952 годах Сталин был еще жив, но власть в стране практически перешла к органам МГБ, уверовавшим в свое могущество. А чрезмерная уверенность в собственной силе и непогрешимости ведет к деградации ума. Этим и объясняется подобная примитивность практики ведения следственных дел. Бедность лексикона следователей МГБ, тупость методов ведения допросов напоминает бессмысленную "Сказку про белого бычка". Бесконечный круг одних и тех же вопросов днем и ночью, мат, угрозы, лишение сна, отдыха...
Старый учитель выдержал всю эту изматывающую нормальную психику бессмысленность и безвыходность. В пожилом больном человеке обнаружилась такая твердая
воля, которую не смогли сломить удвоенными силами Филиппов с Березовским. И страха никакого он перед ними не испытывал. "Смешно было смотреть, как пыжился, важничал Филиппов, — посмеивался он потом в бараке. — А в соседней комнате простуженным басом стращал кого-то Немлихер".
И обвинительное заключение звучит до смешного надуманно, односторонне: "Проведенным по делу предварительным расследованием установлено, что Яковлев среди жителей села Чурапчинского района Якутской АССР проводил антисоветскую агитацию. Так, в октябре 1949 года в Хатылинском наслеге выступил общественным защитником по делу расхитителей государственного имущества. Яковлев в защитительной речи в зале суда клеветал на советскую действительность и колхозный строй. В октябре 1950 года Яковлев, пригласив на новоселье некоторых жителей с. Чурапча, выступил перед ними с речью, содержащей антисоветские выпады против руководителей ВКП(б). В этот же вечер Яковлев разбил портрет одного из руководителей ВКП(б), сопровождая свои действия злобной антисоветской клеветой".
Получилось так, будто Прокопий Данилович под видом новоселья специально собрал жителей Чурапчи и на их глазах растоптал портрет Ленина, выступил с речью против советской власти. Но Прокопий Данилович не был таким необузданным и тупоумным человеком.
Жалобу его написал, призвав на помощь все свое умение и красноречие, хотя надежд на положительный ответ не было. Но в тюрьме каждый лелеет хоть маленькую искорку надежды: а вдруг, как-нибудь... Без нее было бы совсем худо, невыносимо. Но жалоба канула, как камень, в глубоком омуте судебных канцелярий. Прокопий Данилович проводил нас на свободу в подавленном состоянии: видимо, подтверждалась его догадка, что советской власти не нужен на свободе больной старый человек. Все свои книги, в том числе тогдашний "Уголовный кодекс", запасную одежду (особенно он обрадовался искусно сшитому моей теткой Еленой Леонтьевной жилету) я оставил ему.
Через полгода после нашего освобождения однажды зимним вечером в дом к моей тете, которая проживала по улице Чкалова, ввалились два человека. Это оказались мой земляк поэт Виктор Башарин и... Прокопий Данилович. Оба явно навеселе. Прокопий Данилович сразу бросился ко мне обниматься, целоваться, даже прослезился.
— Ну, сынок, рука у тебя оказалась счастливой. Сработала написанная тобой жалоба, вызволил ты меня из тюрьмы, от смерти спас, вторую жизнь подарил. Огромное тебе спасибо, сынок! — в жизни я больше не видел такого радостного и благодарного человека.
Виктор вторил ему. Бесполезно оказалось убеждать старика, что моя рука тут ни при чем, просто наступила "хрущевская оттепель", началось массовое освобождение политических заключенных.
— Я старый человек, верю в приметы, так что ни крохи в тюрьме не оставил, все забрал с собой, — сказал он. (По нему выходило, если оставишь что-то в тюрьме — обязательно туда вернешься).
До сих пор не могу простить себе тогдашнюю свою толстокожесть и непонятливость: не налил ни рюмки гостям. Хоть и не намекали ни словом, все же наверняка рассчитывали на угощение. Наоборот, вздумал учить ровесника своего отца, целую нотацию прочитал.
— Прокопий Данилович, теперь ты на свободе, не вздумай пить...
"Всякому свое время и время всякой вещи под небом", — сказал много веков назад мудрейший из царей Израиля и Иерусалима Соломон устами Екклесиаста живые и поныне слова.
Второй мой собрат по лагерю, о ком хотелось бы рассказать, — учитель Ойской школы Хангаласского улуса Михаил Николаевич Платонов — прибыл по этапу в июне 1953 года.
Мы все набросились на новичков в надежде узнать свежие новости. Среди немногочисленных якутов мы сразу выделили худощавого человека со смешливыми глазами. Это был учитель русского языка Ойской семилетней школы Миша Платонов. Из-за болезни сердца и туберкулеза попал в барак инвалидов. Когда познакомились поближе, оказалось, мы приняли за своего сверстника человека намного старше, прошедшего труднейшую школу жизни.
Все началось в тот день, когда пришли раскулачивать отца Миши. В общем-то крепкий, работящий человек не выдержал такой несправедливости, запил, бросил семью, пропал неизвестно где. Мать тоже недолго продержалась. Умерла, оставив совсем еще маленького сына сиротой. Можно догадаться, сколько пришлось вытерпеть мальчику, сыну кулака, чтобы выжить, получить образование, кочуя из школы в школу. О мытарствах четырнадцатилетнего Миши Платонова был даже опубликован очерк в рес-
публиканской газете под названием "Жизнь Миши Платонова". Но в конце концов он сумел стать учителем, женился, родились трое детей. Жизнь только-только начала поворачиваться к нему лицом, как грянул арест 2 августа 1952 года. Не знаю, что думал Афоня о Мише Платонове. А мне он показался хулиганистым городским парнем, из числа знакомых мне по институту петушистых, вечно ищущих причин, чтоб придраться, привязаться, продемонстрировать свое превосходство молодцов. Несмотря на сходство характеров, Миша был намного развитее, эрудированнее и умнее молодчиков, ограничивающихся весьма скудным лексиконом вроде: "Че задираешься? Получить хочешь?"
Допрашивал его Березовский, помогал иногда Филиппов. Миша в таких юмористических красках передал свою первую встречу с Березовским, что мы покатывались со смеху. Да нам и самим хорошо были известны методы Березовского.
В протокол первого допроса, длившегося с 11 часов 20 минут до 13 часов 20 минут, после просеивания всего "лишнего" записано всего лишь следующее:
"Вопрос: На каком языке желаете давать свои показания следствию?
Ответ: Свои показания буду давать на русском языке, которым хорошо владею.
Вопрос: Вы арестованы за антисоветскую деятельность. Следствие предлагает вам дать откровенные показания об этом.
Ответ: Никакой антисоветской деятельностью я не занимался и ничего сообщить следствию по этому вопросу не могу.
Вопрос: Вы говорите неправду"...
На следующий день в течение четырех часов Миша повторяет, как заведенный, одно и то же: "Я человек вполне советский и никаких антисоветских убеждений у меня не было и нет. Поэтому высказывать антисоветские убеждения среди окружающих меня лиц я не мог".
Можно только поражаться, в каком строжайшем секрете держалась вся работа МГБ, как были запуганы люди, прошедшие через его жерло, если каждый попадающий в лапы эмгебешников оказывался совершенно не осведомлен о таком примитивном сценарии ведения следствия, применяемом по всей стране шаблоне, не меняющемся годами.
5 августа опять-таки целых четыре часа следователь
пытается "расколоть" подследственного, Миша стоит на своем: "Я — честный советский человек, и поэтому считаю, что показания о моей антисоветской деятельности могли дать только люди, желающие оклеветать меня в силу ненормальных взаимоотношений, имевшихся и имеющихся между мною и рядом лиц, с которыми я ранее был знаком и вместе работал".
"Вопрос: Покажите конкретно, с кем из окружающих вас лиц вы имели ненормальные взаимоотношения и кто конкретно, по вашему мнению, мог оклеветать вас?"
Коварный вопрос — вечная загадка сфинкса. Этот вопрос задавали и мне. Если подумать, общаешься, имеешь дело со множеством людей: с кем-то ссорился, с кем-то мирился... Откуда тебе знать, кто какого о тебе мнения? Я, например, попытался назвать Сосина Анатолия, Анициферова Феодосия, Колмакова Леонида, но Филиппов даже не стал заносить в протокол их имена, а вот Федосеева Ивана почему-то включил. Потом я узнал, что именно они дали самые отрицательные показания обо мне. Но Миша Платонов не мне чета, настоял, чтоб были включены в протокол все пятнадцать названных им лиц. И тогда следователь задал второй коварный вопрос, приберегаемый специально для такого случая: "Вопрос: Скажите, кто же из вашего окружения может дать правдивые показания о вас, которым можно безусловно верить?" И на этот раз Миша назвал человек пятнадцать.
Трудная жизнь сделала Мишу Платонова упрямым, неуступчивым. Не смогли пробить брешь в его решимости никакие хитрости и уловки Березовского с Филипповым. Протоколы следствия полностью доказывают это. 7 августа допрос с 20 часов 10 минут длился до 1 часа 10 минут.
"Вопрос: Следствием установлено, что вы, проживая в 3-м Мальджагарском наслеге Орджоникидзевского района, среди окружавших вас лиц высказывали антисоветские националистические убеждения. Покажите об этом.
Ответ: Я заверяю следствие, что я антисоветские националистические убеждения никогда и ни по какому поводу не имел и не имею. Поэтому высказывать антисоветские убеждения не мог и не высказывал.
Вопрос: Следствие предупреждает вас, что по этому вопросу вы будете изобличены показаниями лиц, которые лично от вас слышали антисоветские измышления. Рекомендуем (в протоколе так и записано!) рассказывать правду.
Ответ: Я рассказываю и буду рассказывать правду.
Вопрос: Ваше голословное запирательство не поможет
вам уйти от ответственности за совершенные преступления. Следствие настаивает на даче правдивых показаний.
Ответ: Предупреждение следствия мне хорошо известно. Но я давал и даю только правдивые показания".
Вот и вся запись пятичасового допроса. А чем занимался остальное время следователь? Догадаться нетрудно.
Мишино упрямое нежелание признать себя виновным ожесточило следователей, вывело их из себя. К концу августа его стали допрашивать ночи напролет. Например, с 21 часа 30 минут до 5 часов 30 минут утра. Во внутренней тюрьме отбой давали в 11 вечера, поднимали уже в 6 утра. Надзиратели строго следили, чтобы подследственные днем не смели спать. И это не помогло заставить молодого учителя оговорить себя. Я и теперь поражаюсь, откуда черпал силы и мужество болезненный, тщедушный на вид Миша.
В чем же еще обвиняли его?
Подозрение в политической неблагонадежности началось еще в 1949 году, когда он работал в Бердигестяхской семилетней школе (Горный район). Возникает вопрос: связано ли дело Миши Платонова еще с одним драматическим моментом в истории якутского народа — с делом парней из Горного? И почему подобное дело было возбуждено в одном Горном районе? Или это зависело от личности районного начальника МГБ? В ту пору начальником райотдела работал Платонов Савва Дмитриевич, оперуполномоченным — Аманатов Ефим.
Рукой С.Д.Платонова записан протокол первого показания о Мише. Давал их друг детства, учитель Бердигестяхской школы Егоров Гаврил Павлович, находящийся буквально при смерти (он умер дней через двадцать). Раздосадованный отказом райсовета предоставить ему жилье, выпивший Миша пожаловался другу: отца раскулачили, ничего хорошего от этой власти я не видел. "Ведь они -коммунисты и партийцы — шарлатаны, подхалимы и пустозвоны. Кто своим умом, зарплатой не может прокормить себя и семью, тот вступает в партию, чтобы получить доверие и попасть на выгодную ответственную работу", "по принуждению подписывался на государственные военные займы, в результате жил полуголодным", "в недалеком будущем воскреснут и произведения Ойунского П.А., но только сейчас время другое". По доносу друга за эти два последних высказывания он получил второй пункт 58-10 статьи.
На суде, состоявшемся 13—14 ноября 1952 года, Миша боролся за себя как мог: настаивал присоединить к делу
другие документы в его пользу, пригласил свидетелей, наотрез отказался признать вину. И все же получил 10 лет' тюрьмы, 5 лет лишения прав, конфискацию всего имущества, лишение медалей за победу над Германией и за доблестный труд в годы Великой Отечественной войны. Его по непонятной причине продержали во внутренней тюрьме до 16 июня 1953 года.
Постепенно Миша Платонов отдалился от нас, стал неразлучным с поляком Бучинским, частенько они потягивали чифирь. Тяжелая тюремная атмосфера подействовала на него удручающе. Прямо на глазах он терял облик образованного учителя, становился агрессивнее, злее. Научился очень образно ругаться, "литературно усовершенствовав" жаргон блатных. Если б не умер Сталин, не повернулась бы жизнь круто в другую сторону, неизвестно, что из этого могло получиться в дальнейшем...
Старания Березовского подвести его под второй пункт не пропали даром. В 1955 году по протесту Генерального прокурора СССР ему лишь сократили срок до 6 лет и лишение прав до 2 лет. Миша был реабилитирован и вышел на свободу только в 1956 году — через два года после нас.
С Михаилом Николаевичем Платоновым я столкнулся в тот год прямо в дверях министерства просвещения.
— Совсем недавно вылупился из того учреждения, -Миша по обыкновению в юмористических красках обрисовал свое освобождение. Вместе с чувством юмора к нему опять вернулся облик учителя. Еще раз мы увиделись, когда он вернулся из Вилюйского района, где недолго работал учителем.
— Слушай, я там Мишу Иванова встретил, — и на этот раз он был весел и оживлен. — Он теперь директор училища. Это тебе не прежний Миша, в кабинет просто так не зайдешь. "Почему пыль на столе?", "Почему эта ручка не пишет? Подайте другую!", "Дай-подай", — вокруг услужливый секретарь, всякие подручные-посыльные стоят наготове, ловят каждое слово. А посредине восседает наш Миша!
Рассмешил меня, нарисовав мужскую копию старухи пушкинского рыбака, превратившуюся в столбовую дворянку.
На прощание он поразил меня еще:
— Я вступаю в славные ряды коммунистической партии — ума, чести и совести нашей эпохи.
— Что ты!.. — когда я разинул рот от удивления, он объяснил:
— Броня крепка...
Это была наша последняя встреча. Больше я не видел его смешливые глаза, подергивающиеся от сдерживаемой улыбки губы, готовые вот-вот выдать очередную шутку.
Вспоминаю сегодня двух простых сельских учителей, старого и молодого, встреченных в тюрьме, и растет чувство гордости за мужество и чувство человеческого достоинства, силу воли, сохранившиеся в их изъеденных болезнями телах, которые не смогла подмять под себя даже всемогущая машина МГБ.
Стойкость
Стойкость
Каких только молодцов не видел я в тюрьме. В экстремальных условиях каждый ведет себя соответственно своей истинной сущности. Пугающие односельчан бесшабашностью, слывущие отчаянными сорвиголовами, буянящие в клубах во время танцев сельские парни, попав в среду блатарей и "четвертников", сразу притухали, ходили тише воды, ниже травы. Были и саженные богатыри, трепетавшие, как осиновый лист, перед "ворами". А выслуживание перед начальником тюрьмы, офицерами, надзирателями встречалось сплошь и рядом. Безусловно, в таких условиях нужны и отвага, и храбрость, и стоящее на ступеньку выше этих качеств мужество. Но я бы поставил на еще более высокую ступень стойкость.
Еще никогда и никому не удавалось исправить человека наказанием и истязанием, сделать его лучше, наоборот, результат оказывался прямо противоположным. То же самое пыталась сделать пенитенционарная система, но такими уж создала нас природа, что нажимом от нас ничего не добьешься. Потому и держали непокорных в изоляции очень долго. Из царских узников XIX века наиболее известен Манчары, просидевший в тюрьмах в общей сложности около тридцати лет и умерший в ссылке. Кто же были его предшественниками в XVII, XVIII веках? Советская действительность породила сотни, тысячи зеков. Уточнить, сколько было их, новых Манчары, тоже предстоит историкам.
Никак не могу умолчать о встрече с еще одним человеком. При знакомстве с историей жизни Оконешникова Данила Максимовича сама собой всплывает строчка сродни шекспировской: "Нет жизни страшнее и обиднее..."
Будто мало было Чурапче страшного голода, почти весь район заставили сняться с места и отправили в изгнание.
Данила, оставшегося сиротой, взяли на войну из Кобяйского района.
28 февраля 1944 года рота Данила поднялась в атаку по направлению к деревне Войница Житомирской области. Заняв один хутор, углубились в лес. Но на опушке немец встретил их шквальным огнем такой силы, что вынуждены были залечь, окопаться. В сумерках поступил приказ отступать, выходить по одному. Данил с русским по фамилии Борисов замешкались из-за тяжело раненого товарища, отстали от своей роты. Вот тогда и началась страшная эпопея его жизни.
Два невезучих, несчастных солдата вернулись в свою часть только 12 марта — через 13 дней после неудачного наступления. И сразу же попали в безжалостные руки военных контрразведчиков, в "СМЕРШ". Читаем запись военного прокурора: "12.111.1944 года были задержаны. Оба они были истощены до состояния бессилия и имеют серьезные обморожения, самостоятельно передвигаться не могут... Из-под стражи освободить и направить для лечения в медсанбат с запрещением эвакуации на определенный срок".
Данил рассказывал, как жестоко обошлись в ними в "СМЕРШе": где были в течение 12 дней? Значит, были в плену у немцев, выдали военный секрет и вернулись с разведзаданием от них. Мучили почти неделю: били, не давали есть, начали гнить без лечения обмороженные ноги. Доведенные до отчаяния, они были вынуждены подписать все, что им подсовывали.
19 марта дивизионный врач пишет справку: "Осмотром установлено, что у обоих подследственных имеются обморожения стоп III степени с ясно выраженными демаркационными линиями выше голеностопных суставов. Поверхности стоп покрыты гнойными пузырями и некротическими участками. Кожа на всех поверхностях пораженных участков носит серый цвет, резко отечна.
Заключение: В обоих случаях необходима ампутация обеих стоп выше голеностопных суставов".
В военном госпитале Данилу ампутировали обе ноги. В августе 1944 года вернулся на родину с костылями вместо ног. Не проходит и года, как 26 июня 1945 года его опять арестовывают и бросают на этот раз во внутреннюю тюрьму МГБ в Якутске. Начинаются новые допросы.
25 октября этого же года трибунал Забайкальского военного округа признает Оконешникова Д.М. виновным по статье 58-1 "б" УК РСФСР в самом тяжком преступле-
нии — в измене Родине и приговаривает его к расстрелу с конфискацией всего имущества. В камере смертников Данил ждал своего последнего часа до 19 декабря.
Лежа в землянке "фашистов", я все выспрашивал Данила, с каким чувством, настроением он ждал, когда его поведут на расстрел, о чем думал все это время.
— Когда читали приговор — это, действительно, был страшный момент, — рассказывал он. — Потом в камере как-то успокаиваешься: еще есть время, целых два месяца. Но чем ближе срок, тем ужаснее: совсем пропадает сон, все прислушиваешься — не за тобой ли идут. К расстреливаемым входили ночью, читали приговор и тут же уводили на казнь. Из камеры рядом однажды ночью увели на расстрел какого-то якута. Жутко было слушать, как кричал несчастный, пытаясь объяснить своим палачам, что он невиновен, как ввалились в камеру гурьбой, вытащили сопротивлявшегося человека. Ко мне тоже явились в полночь и прочитали о замене высшей меры наказания десятью годами заключения. Боже, как я тогда обрадовался, будто заново родился!
"Каторга, какая благодать!" Как точно сказал Пастернак. Тем, кто уже заглянул в глаза смерти, каторга оказывалась синонимом жизни!
К 1952 году Данил сидел седьмой год, пройдя все семь, может, и восемь кругов дантова ада. Поистине адские, невыносимые условия тюрем и лагерей военных и послевоенных лет выдержал якутский парнишка, лишенный обеих ног! Удивительнее всего, перенес через все это, нимало не расплескав, не растеряв свой человеческий, по-якутски мягкий и ненавязчивый образ. Вот это настоящая стойкость, настоящая воля!
Поразительна была его неподдельная жизнерадостность: улыбка никогда не покидала его лица, всегда говорил только о хорошем. Ни разу не слышал, чтобы он проклинал свою судьбу, стенал, плакался. Никто бы не осудил, вздумай он даже кричать, рыдать от тоски и горя, ведь трудно было найти другого такого обездоленного людьми, обиженного судьбой. Видавшие виды русские мужики, украинцы и белорусы только молча покачивали головой, поражаясь его характеру. Впервые об Оконешникове я услышал от Кривальцевича Самуила, прибывшего в общую тюрьму из первой колонии.
— Там, в первой колонии, жить можно, — сказал он и тут же, повернувшись ко мне: — В первой колонии есть один якут, без обеих ног.
Видимо, именно это бросилось ему в глаза как национальное отличие первой колонии.
Очень боюсь голода. К нему привыкнуть нельзя. Семнадцать лет, что я проголодал за свою жизнь, оставили в сердце незаживающий рубец. И сейчас нет-нет да и обуяет страх — вдруг да вернутся голод военной поры, голод тюрьмы, голод засушливых лет, молюсь богу, чтобы это не повторилось. Поэтому особенно удивляюсь, каким образом Данил сумел так перестроить свой организм, чтобы ему хватало скудного тюремного пайка. Несмотря на худобу и увечность, он ничуть не был истощен и немощен. Даже на своих костылях и безобразных тяжелых протезах умудрялся выглядеть опрятным, подтянутым, обходился без посторонней помощи.
Получая посылки, мы всегда делились с Данилом. Угощение он принимал без особой радости и желания. Кажется, ему не хотелось нарушать свой режим питания, выработанный за лагерные года.
— Я не получаю передач ни от кого...
— Ну что ты, мы же не требуем от тебя оплаты и не в долг даем.
— Нет, я не это имел в виду. Просто привык к лагерной порции, мне этого достаточно. Вы же меня постоянно кормить передачами не будете. Так что не стоит выбиваться из обычной лагерной нормы. До сих пор сидел на одних пайках.
А лагерная "гарантийка" состояла их 450 г хлеба, 7 г сахара, 80 г каши, 182 г рыбы, 21 г мяса, 500 г овощей, 9 г растительного масла, 6 г муки в сутки. Сколько из этой нормы доходило до зеков после тюремного начальства, надзирателей и поваров — неизвестно. Каждый считал чуть ли не своим долгом запустить туда руку. В нашем бараке, пожалуй, сытым был только длинный, чрезвычайно худой повар по прозвищу Царь (кажется, фамилия у него была Царев), судя по отрыжке, от которой каждый раз чуть не сташнивало Ганю Кузьмина.
Не мог 18-летний якутский парнишка, попав на фронт, стать предателем Советского Союза. Еще ни одна война в истории человечества не обходилась без пленных. Плен под страхом смерти грозил каждому. Тут я согласен со Львом Разгоном: "Как мне рассказывали эти люди, единственное существенное обвинение, которое им предъявляли не видевшие войны следователи и прокуроры, заключалось в одном: почему не застрелились? В закон ввели дикарское, самурайское правило: убить себя, живым не
попасть в плен... Но это противоестественно самой человеческой природе и не приемлемо для здоровых, нормальных людей".
Оконешников Данил был освобожден 28 сентября 1954 года, сразу же после смерти Сталина, "по неизлечимому недугу. Диагноз: отсутствие обеих нижних конечностей".
А 3 декабря 1957 года военная коллегия Верховного суда СССР вынесло решение: "Приговор военного трибунала Забайкальского фронта от 25 октября 1945 года и определение военной коллегии Верховного суда СССР от 11 декабря 1945 года в отношении Оконешникова Данила Михайловича по вновь открывшимся обстоятельствам отменить и дело прекратить за отсутствием состава преступления". Это "отсутствие состава преступления" стоило Данилу двух месяцев ожидания исполнения смертного приговора, девяти лет тюрьмы и обеих ног. Как еще можно было издеваться над человеком?!
После освобождения какое-то время работал помощником бухгалтера в колхозе имени Жданова. Всегда спасавшая Данила выдержка подвела на воле: опять попал в тюрьму — теперь уже за хулиганство: нецензурно ругался и размахивал костылем.
А в тюрьме другого такого оптимиста и стоика я не встречал. Был тихий и спокойнейший белорус Андрей Семка, получивший 25 лет за предательство. Афоня говорил: "Он каждое утро просыпается с улыбкой, видать, нервы у него крепкие, да и человек отменный". Но с ним я ни разу не говорил, не знаю, что было у того на душе...
Старики якутские
Старики якутские
Сколько бы ни было тебе лет, даже в преклонные годы, с потерей близких людей старшего возраста у человека возникает чувство сиротства. Может, из-за детской привязанности к родным старикам.
Дед мой Легентий, за немногословность и медлительность прозванный Хамнабат Хара (Неподвижным Черным) Легентием, — глава, патриарх всего нашего рода — как он любил слушать других, как оживлялся при виде гостя! Двоюродный дед Гаврила души не чаял в детях, даже совсем уже дряхлым, засыпая на полуслове, пытался петь нам олонхо. Дядя по отцу Хоту Уйбан (Северный Иван) был прекрасным сказителем и рассказчиком. Многодетный бедняк, он никогда не сидел сложа руки, постоянно что-то
делал, мастерил и одновременно говорил-говорил... Мы гурьбой бегали за ним, как привязанные. А мой самый любимый дядя Тарагай Гаврила (Лысый Гаврила), сам удивительный олонхосут, мечтал выучить меня своему искусству... Я вырос в такой среде, где очень ценилось художественное слово. Потому в старых людях привык видеть в первую очередь моих любимых стариков, ждать от них доброго, поучительного рассказа, жизненной мудрости и человеческой прочности, устойчивости.
Увидев в тюрьме столько стариков, я, как ни грустно в этом признаваться, обрадовался. В нашем бараке "жили" Гуляев Григорий Спиридонович из Омолойского наслега Ленинского района, получивший 25 лет лишения свободы и 5 лет лишения прав по ч. 2 ст. 58-10, Оконешников Алексей Тимофеевич из Едейцев Намского района, осужденный по ч. 1 ст. 58-10 и ч. 1 ст. 59-7 на 10 лет тюрьмы и 5 лет лишения прав, Терехов Афанасий Саввич из Кобяй-ского района, которого осудили по ч. 2 ст. 58-10 на 25 лет тюрьмы и 5 лет лишения прав. Вот в разговорах с этими стариками коротал я долгие дни.
Если б предполагал, что когда-нибудь, освободившись, смогу написать о них, воспользовался бы возможностью общаться с ними совсем по-другому. Но подобная мысль даже в голову не приходила, да и не могла прийти, потому что никто не мог поручиться хотя бы за завтрашний день. Будущее никак не зависело от тебя самого. Если б не крах коммунистического режима, вряд ли дали бы возможность написать. И старики мои были бы забыты, словно никогда не жили и не мучились рядом с нами.
Искусные сказители, хранители вековой мудрости народа, старики мои якутские, как я тоскую по вас всей душой, всем своим естеством. Одно только ваше присутствие в нашем неустойчивом веке рождало чувство основательности, защищенности и уверенности во всем. Без вас Якутия моя напоминает здание с раскрытыми настежь перед студеным пронизывающим дыханием современности дверьми, остов юрты с обвалившейся обмазкой или дом с щелистыми стенами.
Хоть и не выделялись старики, встреченные в тюрьме, особыми знаниями или выдающимся умом, все же на душе становилось уютно и тепло от одного соседства с ними. Пусть даже в тюрьме, но я, подобно Сэсэну Аржакову, чувствовал, что стою на своей земле. Позже, на свободе, я вновь и вновь возвращался мысленно к тому неуловимо теплому чувству. Что же это было, и чем так тянули к себе
эти немолодые люди? И решил, что все же именно своей мягкостью и пресловутой якутской деликатностью, внутренней тактичностью, снискавшему нам славу людей, не способных поднять лежащую корову. Не знаю, какими они были на свободе, у себя дома, но в тюрьме, где будущее рисуется только в мрачных тонах, где в каждом накипают темные силы и страсти, они, казалось, становились все спокойнее, безмятежнее. Бесконечно благодарен им за ту светлость души, глубину и разумность речей, придававших нам силы и желание быть и оставаться человеком.
Удивляюсь, как им удавалось сохранить нетронутым целостность натуры, истинно народную мудрость и чистоту чувств. Значит, даже тюрьме и всемогущим органам МГБ было не под силу поколебать, уничтожить накопленные, подтвержденные многовековым опытом знания, обычаи народные. Видимо, концентрация такого консервативного неизменного разума и морали рождает психологический уклад нации, отличающий один народ от другого. Верность якутских стариков вековым традициям и обычаям своего народа (да и как иначе, если это было их натурой, естественным внутренним состоянием) и притягивала меня — вот где лежал секрет моей неизбывной тяги к ним.
К сожалению, сегодня якутский народ уже не тот — ни нравственным обликом, ни психологическим, ни душевным складом. Растерял мягкость и широту, деликатность и невозмутимость. Сегодняшние старики, мои ровесники, от силы могут помнить коллективизацию, создание совхозов, самые старшие — гражданскую войну. И то в отражении официальной пропаганды. Вся история народа до этого периода стерта из людской памяти. Рассказы современных стариков о советской власти как о спасительнице вымиравшего, жившего под страшным гнетом царской кабалы народа, об отеческой заботе коммунистической партии, только благодаря которой мы стали на путь стремительного развития, их утверждения о невозможности жизни без колхозов и совхозов — всего лишь результат многолетнего внушения.
Неужели тех тихих, вдумчивых, степенных якутских мудрецов заменим мы — с нашим по-большевистски дерзким, грубым и невыдержанным характером, взрывающиеся по малейшему поводу и не знающие компромиссов? Меня это весьма печалит.
66-летний Гуляев Григорий Спиридонович был самым старшим среди нас. Сам он обычно округлял свой возраст, говорил, что ему под семьдесят. Это был энергичный, свет-
лый обликом, еще крепкий телом и очень общительный старик. Глядя на его быстрое, ловкое тело, бойкие манеры, слушая образный язык, завораживающий каждого, можно было сразу догадаться, каким он был в молодости. Он всегда первым узнавал все лагерные новости. В это же время в первой колонии появился еще один старый человек — Красильников Василий Иннокентьевич из Чурапчи, постоянно деловито проносившийся по колонии с какими-то бумагами, делами, вечно озабоченный, словно все еще продолжал выполнять хлопотливые обязанности председателя сельсовета. А ведь он в колонии не задержался — добился-таки освобождения. Неординарные представители двух районов, каждый по-своему яркий, переглядывались с интересом и взаимной симпатией. Помню, Гуляев как-то спросил у меня: кто это такой? О, если им да дать в свое время образование! Если бы он жили в наше свободное время.
Григорий Спиридонович, не имея ни одного класса образования, работал в колхозе бригадиром овощеводов. Не могу сказать, как обстояли дела у него в бригаде, а вот в собственном хозяйстве у него был полный порядок и достаток. Я ни разу не видел, чтобы еще до ареста кого-нибудь заранее готовилось постановление о конфискации его имущества. А вот в 1949 году МГБ, опасаясь, как бы Гуляев не рассовал свое имущество по укромным уголкам, решило загодя наложить на его добро свои лапы — составило список, в который были включены: 9 коров, 1 лошадь, 1 баран, 8 тысяч рублей в сберкассе, шубы с подкладками из лисы и белки, костюм, ружья. Конечно, сегодня это не выглядит внушительно, но если вспомнить, что действие происходило в послевоенные годы, когда везде царили разруха и опустение... Григорий Спиридонович рассказывал мне шепотом:
— Когда пришли с арестом, я положил на стул 16 тысяч рублей, а жена уселась на них. Когда делали обыск, к счастью, ее не догадались поднять. Сынок, ну как я мог бороться против советской власти? Просто зависть кого-то одолела, что слишком хорошо жить стал, испугались, что могу разбогатеть.
Видимо, резонное было предположение. В нем я увидел человека, предприимчивого от природы, не умеющего жить бедно, прозябать. Сейчас я думаю: если б жил он в наше доброе время, когда предприимчивость, работа ума не возбраняется, а поощряется, как бы он развернулся, какой бы пример показал, какую пользу своему народу принес собственным умением наращивать капитал!..
— Отец мой какое-то время был князем Омолойского наслега в Нюрбе. Перед смертью он держал около двадцати голов крупного рогатого скота. Отец постоянно ездил в Бодайбо, торговал там.
Конечно же, в документах следствия не преминули указать, что "отец — крупный феодал, сын крупного феодала". Отделившись от отца, получил от него 5 голов скота плюс к десяти — приданому жены и зажил своим хозяйством. Еще сеял хлеб. Но в глазах советской власти родившийся раньше времени предприниматель, державший четырех работников, оказался кулаком: в 1929 году у Гуляева уже насчитывалось 52 головы скота: 12 коров, 5 лошадей, 2 быка, 12 кобыл... В год засеивал 4—5 гектаров земли, приобрел одну конной тяги мельницу.
— Раскулачили, отобрали мельницу. Скот за два года извели налогами.
Григорию Спиридоновичу позже вернули право голоса. В 1937 году вступил в колхоз. "Я еще раз говорю, что никакой я не враг советской власти. Те, кто утверждает обратное, — лгут", — твердил он на следствии, так и не признал своей вины, что его все равно не спасло от тюрьмы.
А вина его, по показаниям свидетелей, заключалась в следующем. В разное время говорил:
— В царское время брали один налог — 2 рубля 50 копеек. А сейчас советская власть высасывает все до последнего и еще утверждает, что прежняя власть была эксплуататорской.
— Теперь колхозный скот золотой стал. Если падет хоть один — будут считать, что ты топором на правительство замахнулся.
— Это не наш скот, а собственность правительства. Оно больше заботится о скотине, чем о человеке.
— Надоели ежегодные налоги. Нынче налог уж совсем непомерный, колхозникам не под силу. Будут сдирать с колхозников все, пока не отберут последнюю корову.
— Говорят, что выборы — демократические, но проводятся они так, как скажут руководители.
— Колхозники совсем обеднели, им осталось только умереть с голоду.
— Руководители советского правительства в скором времени намереваются править всем миром.
— Отношения между Америкой и Советским Союзом плохие. Америка нападет на нас войной. А все из-за того, что Советский Союз не выплатил долг Америке.
Все это высказывал в беседах с людьми, как утвержда-
ют свидетели. Жители Нюрбы, да и всех районов Якутии, пережившие годы войны и засухи, подумайте сами, насколько правдивы и лживы подобные высказывания.
Мне кажется, в этом деле превалировал коммунистический принцип всеобщего равенства. Свидетели обвиняли Гуляева в том, что "он до сих пор держит батрака", "носит звание колхозника, но работает в личном хозяйстве", "ежегодно ездит в Алдан, продает там мясо, привозит оттуда товары, которых здесь нет, спекулирует ими", "тайно убил и съел своего белого коня", "в 80 верстах прячет двух лошадей". Одним словом, стал хозяйствовать, жить лучше других, выделился из общей массы.
Конечно же, этому родившемуся слишком поздно или слишком рано предпринимателю не могла нравиться система, отрицающая естественное стремление человека жить лучше и богаче. Ничего, за 25 лет тюрьма перевоспитает — решили большевики. Жестоко, бесчеловечно...
Если б Григорий Спиридонович родился в другое время, получил образование, я думаю, вот был бы один из ярких представителей якутского народа — носителей здоровой энергии народа, тяги к счастливой и богатой жизни. Он мне обычно говорил:
— Всю жизнь я работал, чтобы хорошо жить, стремился к богатству, делал деньги. И могу на старости лет сказать с гордостью и с полным правом, что знаю, как делать деньги, богатеть.
Больше ни от кого я подобных слов не слышал.
— Если б вышел из тюрьмы, и теперь бы нашел способ делать деньги.
— Как это? — спрашивал я недоверчиво.
Старик прошептал мне на ухо, словно открывая большой секрет:
— В верховьях реки рубил бы дома и сплавлял бы вниз, продавал в Якутске. Город растет, нуждающихся в жилье много. На этом можно большие деньги сделать.
Я, может, и не поверил бы, пустозвонов да хвастунов хватало везде. Но лучшим подтверждением правдивости его слов было то, что Гуляев даже в неволе оставался оборотистым дельцом.
В колонии многие увлекались чифирем вместо спиртного. Заказывали с воли плиточный чай, делили плитку на осьмушки и заваривали в кружке целую осьмушку (50 г). Получался крепкий чернущий напиток. Действовал, как наркотик. Как-то старик Соколов (разговор о нем еще впереди) из Табаги уговорил попробовать, так сердце чуть
из груди не выскочило, всю ночь глаз не сомкнул. Видимо, надо было иметь к нему большую привычку, чтоб привязаться, как блатные. В первой колонии была развернута подпольная продажа чая для чифиря, как сейчас торговля наркотиками, разве только масштабами поменьше. На воле чай свободно продавался в каждом магазине. Проносили в колонию его расконвоированные. При этом нужна была "невнимательность" надзирателей. Затем чай попадал в руки богатого торговца. Он делил его на порции и продавал "чифиристам" втридорога. Чтоб торговля не прерывалась, нужно было подмазать тут и там, оплачивать услуги каждого звена, подкупить надзирателей. Одним словом, та же, только несколько упрощенная схема тайной торговли наркотиками.
Видимо, в этом обороте Гуляев занимал не последнее место: чай покупался на его деньги, надзиратели брали деньги "в долг" у него. Старик даже в тюрьме делал деньги.
Следом за нами Гуляеву Г.С. решением Президиума Верховного суда РСФСР срок был сокращен до пяти лет, но в 1954 году он был освобожден по состоянию здоровья.
Если Гуляев мог свободно объясняться по-русски, то Терехов Афанасий Саввич ни слова не знал. Я помню худого старого якута с испуганным лицом, всегда старавшегося быть как можно незаметнее. Впервые меня с ним познакомил Ганя Кузьмин, отрекомендовав как старика, "попавшего за рассказ о собственном сне".
Афанасий Терехов был ровесником Гуляева. Происхождение у него тоже было не бедняцкое: "дед крупный зажиточный князь". Но дед промотал свое состояние еще при жизни, так что Афанасию ничего не досталось. Потому, наверное, МГБ на этот раз конфискацию не произвело, даже при обыске ничего не изъяли.
А попал он в поле зрения органов МГБ вот почему.
В 1922 году Афанасий Терехов был мобилизован в банду атамана Сметанина, появившуюся в Кобяе. (Кем был на самом деле этот человек, громко называемый атаманом? Говорим бандиты, а за что они боролись? Хотелось бы все это уточнить. Пора узнать изнанку, суть дела, а не огульно охаивать и навешивать ярлыки, как раньше, - архивы-то открыты).
По словам свидетеля, Афанасий Терехов пытался вместе с бандитами завоевать Вилюй, потерпев при этом поражение, вернулся с серебряным поясом. А по собственному рассказу, еле убежал от бандитов, весь исхлестанный ремнями.
Суммировав все это, битому ремнями бандиту в 1950 году дали 25 лет. Его спрашивали:
— Почему отказался в годы войны от работы в колхозе?
— Болел туберкулезом, у меня справка есть.
— Агитировал других колхозников не работать.
— Нет, неправда.
— Однажды сказал: чем пойду работать конюхом, лучше застрелюсь.
— Просил другую работу.
— Что ты говорил колхозникам во время временных побед немцев?
— Ни с кем своим мнением не делился.
— А что думал?
— Ничего не думал.
— Значит, тебе было все равно, кто победит?
— Да.
— Почему так думал?
— Я человек маленький, необразованный, занят черным трудом. А политикой никогда не интересовался.
Грехи Афанасия Терехова на этом не закончились. В 1948 году во время сенокоса он говорил, что при царской власти жили хорошо, всего было вдоволь, а как настала советская власть, народ обеднел до крайности, работа в колхозе не дает никакого дохода, прикрываясь колхозами, районное начальство объедает население, людям достаются одни объедки. Что бы делали в годы войны без Америки, если б не ее консервы в железных банках? — кушать было бы нечего. А то и вовсе ему приснилось, что Америка завоевала Якутию, старый солдат вспомнил молодость, вступил в американскую армию и собирается отправляться куда-то воевать. Во сне можно даже летать, можно умирать не единожды — нет, при коммунистическом режиме видеть сны тоже было преступлением. Не стоило рассказывать. Но о чем тогда говорить с людьми на работе?
К счастью, умер Сталин, опять-таки к счастью, что ли (хотя грех и говорить так), здоровье у Афанасия Саввича Терехова оказалось слабым, и он был освобожден осенью 1954 года.
Алексей Тимофеевич Оконешников из Намцев тоже был арестован в 1950 году в одно время с Тереховым. Преступление его заключалось в том, что дней десять служил конюхом в банде атамана Семенова (опять атаман, откуда и когда взяли его якуты?), был кулаком. Опять-таки хорошо отозвался о жизни при царе: тогда якутам жилось лучше, раньше улусный голова Рыкунов один устраивал ысыах,
до отказу угощал всех жителей Хомустаха, Едейцев. А теперь не можем накормить как следует 20 гостей из колхоза им.Жданова. Имел неосторожность высказывать свои мысли: в Рождество в других странах не работают, а нам не дают отдохнуть; не получаем урожай, потому что не верим в бога, в других странах верующим бог дарует богатый урожай; в 1949 году, к 70-летию Сталина: "если б его не было, мы жили бы свободно, не надо бы никакого торжественного собрания"; Ойунский, Аммосов ни в чем не виноваты, были арестованы за то, что говорили правду. Говорил в основном в нетрезвом состоянии на ысыахах.
Еще до него за неосторожность в выражениях был арестован и осужден на 25 лет его младший брат Василий. Слова: "Мой брат ничего плохого якутскому народу не делал, наоборот, всегда стремился принести ему пользу", — тоже обогатили и без того нескудный список преступлений больного туберкулезом и слабого сердцем "врага народа" Алексея Тимофеевича. Он, как и другие старики, вышел из колонии в 1954 году и был позже реабилитирован.
Рядом с этими старыми людьми, олицетворяющими для меня настоящий якутский национальный характер, хочу поставить их ровесника, веселого, открытого человека, даже в тюрьме не изменившего своему характеру. Это русский Соколов Михаил Федорович из Табаги.
Малообразованный учетчик из бригады колхозных трактористов, участник гражданской войны, борьбы против Колчака, битв под Сталинградом и Ленинградом, кавалер многих орденов и медалей тоже был осужден за антисоветскую агитацию в 1948 году, получил 7 лет лишения свободы и 3 года лишения всех прав. (Невиданная гуманность — 7 лет вместо 10, видимо, учли его военные заслуги).
Недоумевая, за что могли упечь в колонию такого заслуженного перед советской властью человека, проливавшего за нее кровь, жертвовавшего своей жизнью, я прямо спросил у него об этом. Михаил Федорович одинаково хорошо говорил и по-русски, и по-якутски, относился к нам сердечно, как к своим близким людям. В отличие от стариков-якутов, он никогда не скрывал своих мыслей, не шептался и не прятался по углам. Но все это у него выходило так весело, так непринужденно и легко, что никто не воспринимал всерьез. А на свободе после нескольких глотков спиртного слишком уж развязывался язык.
"Мы проливали кровь на войне, нам орденов не давали. А он сидел в тылу, пил нашу кровь и получал ордена". Это о великом вожде всех народов.
"Мы воевали с немцами, били друг друга, а за что? Он крестьянин, я крестьянин, он рабочий и я рабочий. Зря мы убивали друг друга".
"Во время войны все было от американцев. А сейчас — нет".
Это по возвращению с фронта, обычно в подпитии. А уж о собственном худом житье, неприязни к колхозу говорил он от души:
"Я — колхозник, меня в армии называли колхозником — серп и молот, то есть "смерть и голод". "Что за жизнь? Работаем, работаем — и все на дядю, а сами сидим голодными", "Законы издают такие же дураки, как и вы" (сборщику налогов). О секретаре парторганизации: "Все этим толстопузым отдаем, а самим даже тряпку не завести". Про Сталина: "Не люблю его за то, что у народа пьет кровь". А еще, это уж в явном и изрядном подпитии: "Бей большевиков, спасай Россию!" "В Германии есть все потому, что страна индивидуальная, у нас ничего нет потому, что у нас коллективизация".
Все это подшито в дело, мол, в 1948 году Соколов в селе Табага занимался злостной антисоветской агитацией.
Михаил Федорович относился ко мне .по-отечески. Однажды чуть не уморил, угостив чифирем. Помню, шли в обнимку по колонии с громкой песней "Расступись, богачи, беднота гуляет", но потом эта "беднота" чуть ноги не протянула. Так сильно кружилась голова разве только в интернате, когда напивался слишком много воды, чтобы хоть как-то обмануть постоянное, сводящее с ума чувство голода.
Не получалось обмануть жизнь: заменить еду пустой водой, а свободу — наркотиком.
Михаил Федорович тоже был освобожден и реабилитирован после смерти Сталина.
Во всех этих стариках было нечто общее. Это — их консерватизм. Это — их тяга к свободной, богатой жизни; нежелание соглашаться с утверждением, что быть богатым — плохо, что разбогатеть можно только путем эксплуатации другого, что все должны быть равны, что до революции народ бедствовал и только теперь познал свободу, равенство. Это — их неприязнь к колхозам, разорившим народ. Это — их интуитивная догадка или логический вывод, что в других странах нет такого, и не может быть. Это — их стремление, преодолевая все преграды, чинимые властью, жить хорошо. Во всем этом преобладало не простое упрямство, а здравый смысл. Это было убедительнее всякой искусственной теории.
Старики, сидевшие в колонии со мной, должны были быть изгнаны с исторической арены как чуждые элементы, "кулаки", богачи, отпрыски феодалов. Но ведь они-то и были настоящим народом. Как без них, без народа, коммунисты намеревались построить новую жизнь? Но большевики не останавливались ни перед чем: они были вооружены "научной" программой физического уничтожения всех Гуляевых, Тереховых, Оконешниковых, Соколовых с их старой, отжившей и вредной психологией и воспитания новой породы людей. И более 70 лет с невиданным упорством, не считаясь с жертвами, пытались реализовать ее.
Как пришли в 1917 году к власти большевики, чуть ли не самым большим достоинством человека стало считаться его бедняцкое происхождение. А если твоим родителям удалось чего-то добиться в жизни, обеспечить семью и детей — ты становился изгоем. Разве не противоестественно гордиться тем, что отец или дед не смогли распорядиться своей жизнью, жили крайне бедно, скудно? Подумайте сами, кто мог жить бедно, нищенствовать? Как обстояло у этого человека дело с деловитостью, трудолюбием, жизненной энергией? Какие гены можно было унаследовать от такого родителя? По всей логике вещей молодые люди, стартующие в жизнь с платформы, подготовленной родителями, должны были гордиться их достижениями, их умением рационально и умело распоряжаться имуществом, энергией и напором. Так и делается во всех цивилизованных государствах. Вот двигатель прогресса, как показывает тысячелетний исторический опыт.
Колхозы уничтожили самую трудолюбивую, опытную, грамотную часть крестьянства, чем нанесли непоправимый удар по сельскому хозяйству страны. Вместе с ней исчезли и историческая память народа о вольготной и сытной жизни, генетическая энергия, богатый опыт ведения хозяйства — был перебит хребет народа, переломан позвоночник. А много может сделать лежачий инвалид? Что говорить о немногочисленном якутском народе, если даже у великого русского народа сложилась весьма тревожная обстановка? Не зря бьют тревогу великие патриоты России Солженицын и Астафьев.
(Может, читатели заподозрят меня в богатом или бандитском происхождении. Но нет в моем роду ни феодалов, ни богачей. Зато много борцов за советскую власть. Никто из моих родичей не примкнул к так называемым белобандитам. Даже следователь Березовский, тщательно покопавшись в моей родословной, огорченно произнес при мне: "Как это нет ничего, ни единой зацепки?").
Дезертиры
Дезертиры
Были ли в Якутии в годы войны и после нее случаи открытого протеста против коммунистического режима?
На этот вопрос сегодня можно услышать два ответа, две гиперболизированных версии. По первой, чекистской, в годы войны в Якутии насчитывалось более двадцати организаций, созданных с целью борьбы против советской власти. И, если б не бдительность и зоркость чекистов, неизвестно, чем обернулось бы все это. Вторая версия — авторов статей, публикующихся в современной демократической прессе: все это выдумки чекистов, никакого сопротивления или протеста в Якутии не было. На фоне мнимой опасности еще более выпячивалась роль и значимость органов, из незначительных фактов ткались огромные дела, уничтожались десятки, сотни людей.
Я придерживаюсь иного мнения. У якутского народа, потерявшего в нескольких кругах репрессий лучших своих сыновей, а наиболее дееспособную часть мужского населения отправившего на войну, не было ни сил, ни возможностей оказать какое-нибудь сопротивление устоявшемуся коммунистическому режиму. Кому было организовывать эту борьбу — изголодавшимся женщинам, старикам да детям? "СОЯН" (Союз освобождения якутского народа"), "Дело Львова", "Дело Дуякова" были раздуты практически из ничего.
А вот со стороны приезжего люда, особенно в лагерях системы ГУЛАГа, где концентрировалось огромное число насильно пригнанных, видимо, на самом деле бывали когда стихийные, когда организованные вспышки протеста. Об этом свидетельствуют документы из архива КГБ, доступ к которым теперь открыт.
Были жестоко подавлены несколько бунтов в лагерях, начиная с Амбарчика. Вот наиболее известные.
В 1941 году основными поставщиками рабочей силы на Аллах-Юньские прииски "Золотой", "Евкинджа", "Светлый", "Сунча", "Тюлькан" были лагеря Ыныкчана и Хан-дыги.
В этом же году на "Евкиндже" и "Сунче" возникли банды Пунтуса из пяти и Орлова из восьми человек. 14 июня 1942 года, объединившись под руководством В.Н.Орлова,
они захватили прииск "Евкинджа". 19 июня — прииск "Светлый". Но тут рабочие прииска убили ударившегося в запой главаря банды. Другие члены обезглавленной банды из прииска "Тюлькан" направились к "Золотому", где устроили грабеж. Их поймали в сентябре 1942 года. По этому делу были расстреляны пять человек. По версии КГБ (что-то сомневаюсь в ее правдивости: мы ведь тоже были из антисоветской "башаринской" группы), эти люди не были никакими обыкновенными бандитами и грабителями, у них была четкая программа уничтожения советской власти, реставрации капиталистического строя, ликвидации колхозов, освобождения заключенных на приисках, чтобы сколотить из них отряды для нападения на Якутск.
С июля 1941 года до февраля 1942 года действовала большая банда пригнанного из Омской области Д.Ф.Коркина численностью в 30 человек, получившая в МГБ название "Усть-Натальинский добровольческий отряд". Они грабили дома жителей, чтобы добыть продукты и оружие. 4 марта, после перестрелки с опергруппой НКВД на речке Ледяная, вынуждены были сдаться. В 1943 году состоялся суд над этой возникшей на приисках "Джугджурзолота" бандой, четверо были расстреляны. Среди них не было ни одного местного жителя.
20 октября 1942 года, опять-таки по версии КГБ, восстали около тридцати томмотских эвенков, объединившихся под руководством Е.Н.Павлова в "Отряд свободы". К ним присоединились русские старатели прииска "Горелый".
Егору Николаевичу Павлову тогда было за пятьдесят. Он был образован, в свое время окончил ЯНВШ, работал председателем колхоза "Сталин" поселка Убоян, был арестован во времена Ежова, а освободившись, все больше обитал по речкам Чумпула, Вестях, Эппарах и тамошним приискам.
Павловский отряд нападал на адданские прииски "Шайтан", "Горелый", "Крутой", "Хатархай", на речках Чум-пула, Эппарах, Вестях воевал с отрядами чекистов. 5 февраля 1943 года отряд был разгромлен, сам Павлов расстрелян на месте. Перед судом предстали 21 человек, 7 из них приезжие, остальные — томмотские, адданские, токкинские эвенки.
Великая Отечественная стала великой, доселе не виданной бедой якутского народа. Об этом свидетельствуют длинные списки сгинувших на восточном и западном фронтах, которые хранятся в каждом наслеге, в каждом поселке. А ведь это была самая сильная, здоровая часть малень-
кого народа, его будущее. Никакая эпидемия черной оспы или другой какой страшной болезни, никакой голод не уносили разом столько.
До 1940 года якуты тихо и мирно жили по своим аласам. За прошедшие триста лет начали забывать про былую воинственность, междоусобную вражду и раздоры, разводили скот, сеяли хлеб. Ясачная система сбора налогов на нужды великого государства ни одному из порабощенных народов не оставляла достаточных средств или продуктов, чтобы не почувствовали себя сильными, независимыми. И жили народы, заботясь лишь о том, как прокормиться. Только гражданская война всколыхнула тихое их существование. Но по сравнению с затаившейся в недалеком будущем беды это было лишь детской забавой.
А в 1941 году тихому, робкому якуту, незаметно, незатейливо бытовавшему до сих пор, вдруг приказывают отправиться на войну в далекие, невиданные страны. Основная масса солдат была необразованной, не владела русским языком, понятия не имела ни о каких городах. Вот таких набирали повсеместно районные военкоматы, опустели юрты без мужчин. По утверждению историков, занимающихся этой темой, за годы войны в процентном отношении наиболее высока была смертность среди якутов, живших почти за десять тысяч километров от фронта. Теперь, по истечении полувека, особенно ясно видно, что полегла на полях сражений самая здоровая, лучшая часть нации — ее генофонд; что советское командование вместо точного и умелого стратегического руководства предпочитало брать количеством, отдавая за каждого вражеского солдата десятки наших. Разве не верная смерть ждала якутского солдата, не понимавшего ни одного русского слова, не знавшего ни что такое город, ни что такое улица, считавшего смертным грехом убийство человека?
Помню, каким вернулся с фронта наш зять Дьячковский Иван Николаевич — это была буквально половина того человека, которого мы проводили на войну. Его забросили в какой-то город (бедняга даже не смог запомнить его названия) дальше Минска. На вопрос, как же он смог выжить, отвечал: "Все повторял за другими. Вставал, когда вставали, шел, куда шли, садился там, где они садились". А как же нашел дорогу домой? "Услышал, как один русский несколько раз повторил "Иркутск, Иркутск", вот и глядел во все глаза, чтоб не потерять его из виду". Как тут не вспомнить рассказ Короленко "Без языка" о скитаниях и мучениях русского крестьянина, попавшего в Америку с непо-
нятным ему языком. А ведь это еще в мирные времена. Ивану Дьячковскому улыбнулось счастье благополучно вернуться на родину, еще долго проработать в колхозе. А сколько таких несчастных Иванов да Петров сгинули в таком шумном, но абсолютно немом для них водовороте войны, полегли костьми на чужих полях? Разве нельзя было с несравнимо большей эффективностью использовать неграмотных работяг на других работах фронта или тыла? И жертв было бы меньше, и пользы больше. Даже при царском режиме, столь поносимом большевиками, якутов на войну не брали.
И дезертиров тоже было бы меньше.
По всему Советскому Союзу за 1941 — 1944 годы дезертировало более 1 миллиона 200 тысяч человек. Кроме того, полмиллиона человек уклонились от службы в армии. А в Якутии за эти годы зафиксировали 226 дезертиров и 776 уклонившихся.
Из услышанных в детстве имен дезертиров больше запомнились фамилии Львова из Татты и Окоемова из Усть-Алдана (а может, из Чурапчи?).
Про Львова ходили слухи, будто он выпускник национальной военной школы, лейтенант, имел привычку оставлять на снегу издевательские надписи, адресованные милиционерам, гнавшимся за ним, настолько был быстр и резв на ноги, что мог запутать следы, прыгая по ямкам, оставшимся далеко от дороги после тебеневки лошадей, убегал от любой погони.
А на самом деле, как пишет его земляк журналист Д.Кустуров, Пантелеймон Петрович Львов был колхозным счетоводом, родился в 1913 году в Жексогонском наслеге. Почти полтора года скрывался, чтобы не забрали в армию. Его сдал, напоив, человек, подговоренный КГБ. Сперва Львова приговорили к расстрелу, затем заменили двадцатью годами тюрьмы.
А Окоемов дезертировал, будучи бухгалтером в нашем Кытанахе. На предвоенном ысыахе я видел, как свободно, без всякого напряжения, он одержал победу на состязаниях мужчин по бегу.
В тюрьме же услышал, что Окоемов трижды бежал из тюрьмы! Однажды его поймали на базаре. Торговавшего мясом Окоемова случайно увидел и донес на него знакомый. Новый Манчары!
Среди моих соседей по тюрьме были также два дезертира. Одного из них звали Василием Лыскаевым. Потом по документам установил, что Василий Прокопьевич Лыскаев родился в 1908 году в Булунском улусе.
Это был своего рода феномен. Очень хорошо помню тот момент, когда к нам в барак привели настоящего дикого таежного человека, этакого северного Маугли, с ног до головы одетого в шкуры. В руках он держал набитую чем-то кожаную котомку. Присев на нее, он быстро оглядел всех узкими зоркими глазами. Хоть рисуй с него чучуну — снежного человека. Да он и был таким — долгих семь лет скрывался в нетронутой дремучей тайге между Булуном и Оленьком, не общаясь ни с кем. Построил там несколько избушек, в которых жил попеременно, охотился.
Познакомившись поближе, подружившись, мы рассмотрели, что на нем действительно не было ни лоскутка фабричной ткани, даже белье свое он сшил ссученными из жил нитками прекрасно выделанной оленьей ровдуги.
И попался-то он своеобразно. У случайно встреченной экспедиции поинтересовался: "Как там война?" Те, заподозрив неладное в словах человека, спрашивавшего о войне спустя шесть лет после ее окончания, сообщили местным властям.
— Василий, как ты выдержал столько лет в одиночестве? — спрашивал я.
— В тайге как не жить, — отвечал современный Робинзон, удивляясь неразумности спрашивающего, его неспособности понять, как это в тайге можно скучать или изнывать от безделья, как в тюрьме.
— Поразительно, как это целых семь лет никто тебя не видел?
— Тайга большая, — объяснял Василий.
— Да врет он, как можно семь лет жить в совершенной изоляции, не обмениваясь ничем? — не верит кто-то.
— Наверное, родственники помогали.
Василий молчит. Зачем он будет говорить? Если узнают о чьей-то помощи, худо будет тому. Но все же отсутствие в одежде Василия хотя бы кусочка фабричной ткани, ни сантиметра современных ниток убеждает меня в правдивости его слов: если б поддерживал связь с родными, то хотя бы белье было человеческим.
— Василий, а как охотники зимой не замечали твоих следов?
— Зимой никогда не отходил далеко от избушки, опасаясь, что пересекутся наши следы. Продуктами запасался еще до снегов, — объяснял он. — Если чувствовал близость человека, переселялся в другую избушку.
Это переселение сопровождалось своеобразным ритуа-
лом. Сперва специально вызывал пургу и под ее прикрытием, заметая следы, перекочевывал на десятки километров в сторону. О вызове пурги говорил, как о самой обычной, само собой разумеющейся вещи, но делиться с нами, как это делается, не стал.
Да, истинным дитем природы был этот дезертир. Безоговорочно верил, что все вокруг нас живое, все имеет свою душу, почитал духов, жил с окружающей природой в одной плоскости, дышал в унисон. Потому и выжил семь лет один в безжалостном якутском климате. О жизни общества даже отдаленно не имел представления, по-русски не знал ни слова. Всегда знавший, что делать в глухой тайге, в тюрьме он напоминал заблудившегося утенка — все смотрел на нас в ожидании подсказки. Чем мог быть полезен такой человек воюющей армии? Разве только объяснять ему на пальцах, что делать, как Пятнице Робинзон.
Второй дезертир, Кюстях Егор, был родом из Усть-Майского района.
Меня, единственного здорового из барака инвалидов, вскоре начали выводить на работу. Однажды, вернувшись с работы, увидел, что прибыл новый этап. Мои возмущенные донельзя друзья тут же пожаловались, что какой-то незнакомец без спросу взял продукты из нашей тумбочки. Тюрьма к тому времени успела наложить свою печать и на меня. Время от времени беспричинная злоба, обида охватывали все мое существо: чем сидеть без вины, лучше сидеть за дело.
— Кто это? — спрашиваю у своих.
— Вон лежит, — указали на дородного, крупного якута, развалившегося на нарах и что-то бормотавшего бессвязно. Я в ярости подскочил к нему.
— Почему ты без спроса берешь чужое?
Тот ничего не ответил, только перестал бормотать и скосил на меня глаза.
— Если голоден, попроси по-человечески, поделимся, чем можем.
Мужчина молча сел.
— Больше никогда ничего не бери без спросу! — наказал я. Друзья поддакнули с обеих сторон. Разошлись без драки.
Правда, Егор больше никогда не дотрагивался до наших запасов.
Егор Винокуров — Кюстях Егор тоже шесть лет скрывался в лесу от войны.
Был он средних лет, и по внешнему облику можно бы
догадаться о его недюжинной силе. В годы войны сидел, кажется, по обвинению в воровстве. О его тюремных приключениях ходили целые легенды.
В нашей землянке в войну сидели урки, были полновластными хозяевами зоны. Отбирали передачи у заключенных, делили между собой. Даже приводили сюда женщин. Однажды в их недоступное для других вольготное житье ворвался Егор. Прямо на глазах у ошеломленных урок крепкий якут (из-за злоупотребления чифирем и многолетнего сидения в тюрьмах урки в большинстве своем были далеко не богатыри), ничуть не боясь их, начал поедать награбленные продукты (так же, как и в нашем случае). Наглость, видимо, теряется перед еще большей наглостью: урки, переглянувшись, молча наблюдали, что будет дальше. А тот, насытившись, вышел вон, ни разу не оглянувшись. Урки остались сидеть на своих местах — пахану понравился смельчак.
Поняв, что Егор по природе своей мягок и добр, я часто нападал на него, вызывая неизменный его восторг. Он с готовностью схватывался со мной. Я изо всех сил старался свалить его, он же играл со мной бережно, сдерживая силу, как с ребенком, напоминая моего зятя Чепалова Василия, в шутку боровшегося со мной маленьким.
Единственный раз Егор показал истинную свою силу. Через тамбур, разделяющий от нас барак здоровых "фашистов", как-то заявился белорус Тимофей Новик. Некогда тощий доходяга, отъевшись в колонии на чужих харчах, подобно страусу, не замечал никого ниже себя ростом. Ненароком, а может, специально, толкнул стоявшего на пути Егора. Не ожидавший такого, Егор спотыкнулся. Тимофей рассмеялся с издевкой, уверенный в своем превосходстве.
У Егора перекосилось в бешенстве лицо, глаза загорелись странным яростным огнем, схватив парня за грудки, он прижал его спиной к двухэтажным нарам. Новик болезненно простонал: "Пусти!" А Егор и не собирался ослаблять "ухват". Наблюдавшие эту сцену якуты все разом повисли на нем, еле оторвали от покрасневшего парня, который тут же улепетнул в свой барак. Егор какое-то время еще попыхтел, но потом опять превратился в себя обычного. Жуткая силища была в этом человеке, если он обошелся, как с тряпкой, с молодым, здоровым парнем выше его ростом.
Но, несмотря на силу и мощь, шестилетняя изоляция сказалась: явно наблюдался сдвиг в психике — постоян-
но что-то бормотал про себя, иногда начинал нести какую-то чушь. Физическая сила и нервная устойчивость — в этом соперничестве не отличавшийся силой Лыскаев оказался победителем.
— Егор, Егор, а ты убивал кого-нибудь, когда скрывался? — я пристаю к нему, услышав в стороне намеки на подобное.
— Всякое было, — уклончиво ответил он. А я про себя подумал: если на него вдруг может находить такая слепая, дикая ярость, то вполне мог и убить.
Юные “бандиты”
Юные "бандиты"
В письме министра МГБ полковника Речкалова секретарю обкома С.З.Борисову есть такой пункт: "В 1945—46— 47 и 1951 гг. в г.Якутске были вскрыты и ликвидированы контрреволюционные националистические группы из студентов учебных заведений г.Якутска. На почве националистических побуждений участники их вели националистическую пропаганду, призывали к беспощадной борьбе с русскими, организовывали групповые избиения лиц русской национальности".
В 1945 году в Якутском педагогическом училище учился Д.В.Кустуров — известный сегодня в республике журналист. Он вспоминает о переводе учащихся Булунского педучилища в Якутское в связи с его закрытием. Заведующий учебной частью училища М.И.Романов произвел большую чистку, отчислив из училища многих ребят, в которых он якобы не нашел задатков и способностей к профессии учителя. Так вот именно из числа этих сельских юношей, неожиданно оказавшихся в столь голодное время на улице без определенного места жительства и занятий, и были арестованы многие по обвинению в организации шайки и драках с русскими. Неужели они, вчерашние дети тундры и тайги, были столь тяжко виновны, как утверждает полковник МГБ? Лично я сомневаюсь в этом.
Нескольких из этих "бандитов", заслуживших в качестве особо опасных по 25 лет тюрьмы, я видел собственными глазами.
После войны состоялся суд над "бандой Горохова". Из трех ребят, прошедших по этому делу, моим солагерником оказался Сеня Баишев. Помещен он был в другом бараке с "бытовиками" (уголовниками), но часто приходил к своему земляку Коле Саввину в наш барак.
Был он примерно наш ровесник, небольшого роста, но очень шустрый, веселый парнишка. Уже успел хлебнуть горя в алданских лагерях.
— Знаете, друзья, там было полно кавказцев во-от с такими носами и такими глазищами, — ловко орудуя пальцами, он демонстрировал, как выглядели поразившие его люди. — Там зеки пытались бежать в сторону железки. Пойманных беглецов во время развода ставили на железные бочки и заставляли кричать так, чтоб было слышно всем отправлявшимся на работу заключенным: "Не пытайтесь убежать! Дальше Нимныра дороги нет!"
— Никто не пытался обижать тебя там? — спрашивали мы.
— Нет, себя в обиду не давал, — говорил он. — Я понял одну хитрость, пользовался тем, что никто толком не имел представления, кто такие якуты. Большинство были людьми необразованными, темными, считали нас дикарями, таежными людьми. Так что вполне серьезно воспринимали мои угрозы зарезать во сне всех, кто осмелится обидеть меня. К тому же я "любил" рассказывать о привычной для каждого якута охоте на медведей и волков, о том, как я собственными руками добыл несколько зверей. Как ни силен человек, во сне мы все одинаково беспомощны, да и долго ли прокараулишься без сна? Поэтому никто не имел охоты связываться со мной.
Видимо, Сеня не врал: в первой колонии тоже не находилось желающих проверить его выдержку. Настолько он был отважен и независим.
При близком знакомстве не мог не понравиться каждому этот толковый, беззлобный парнишка, ничем не выделяющийся от других. Нет, пожалуй, было отличие — это его веселый, открытый нрав, неиссякаемый оптимизм.
До сих пор стоит перед глазами такая картина: студеное утро, мороз градусов под пятьдесят, туман. Около вахты приплясывает от холода плотная толпа сотен заключенных, закутанных во всевозможные лохмотья и тряпье. Надзиратели, конвоиры пересчитывают многократно, крики, мат. Душа стынет, кажется, из нее вытекает последняя капля теплоты и человеческого, уступая место темной ярости и чувству гнетущей безысходности. Только Сеня Баишев не унывает: в расстегнутом бушлате, надетом поверх телогрейки, выскакивает вперед, начинает бить чечетку. Мы обступаем его, смотрим угрюмо, но постепенно на самом дне души опять начинает теплиться что-то доброе, тихонько светиться...
Видать, стайку вот таких бесшабашных, голодных парней в расстегнутых телогрейках и завернутых валенках, наводивших шмон в техникумах, дерущихся не только с русскими, но и со всеми, кто заденет их, пытаясь изображать из себя "атаманов", превратили в организованную банду, раздув дело до бандитизма. Главарь их Горохов был убит в первой колонии. Получил удар ножом вместе со словами: "Вот твой должок", когда потребовал отдать долг у какого-то зека, отбиравшего пайки у других. Третьего же, кажется, Сыроватского, отправили в Иркутск, в Александровский Централ.
Вот так, из жизни и судьбы совсем еще юных парней кто-то смастерил очередную ступеньку к власти.
Еще ярче доказывает вымышленность проблемы, описанной в письме полковника МГБ, другой случай.
Перед самым нашим арестом была, оказывается, раскрыта еще одна, теперь уже "голиковская банда". Опять-таки три парня нашего возраста, приехавшие в город на учебу. Мне кажется, это был просто черный оговор. Может, и имели место драка, хулиганство, но никакими бандитами они не были. Может, просто не пришлись кое-кому по нраву их гордость, стремление давать отпор обидчикам? С Антоном Голиковым мы тоже сидели в одно время. Он недолго сидел в тюрьме, освободившись, жил на Алдане в одном наслеге с Афоней Федоровым. Долгое время работал председателем сельсовета, снискал уважение народа. Всегда старался поддерживать связь с нами, в журнале "Хотугу сулус" были опубликованы его искренние, очень добрые воспоминания об Афоне.
Больше никаких дел ни о каких контрреволюционных националистических группах якутского студенчества тех лет, о которых пишет полковник МГБ, я не обнаружил в их архивах.
"...Были вскрыты и ликвидированы..." Легко было говорить так очередному временщику, министру МГБ с "низшим образованием" (как утверждает он в собственноручно написанной автобиографии). А чего стоило это якутскому народу?
Может, я тогда был неопытен в жизни, не умел распознать истинную суть людей, излишне идеализируя их, но не встречал в тюрьме ни одного якута, о ком мог бы сказать: вот он должен был стать преступником — все были люди как люди. Даже в нескольких убийцах не увидел никакой психической аномалии, кроме решимости постоять за себя в любых условиях. Припоминаю только одного
бесцеремонного, чересчур нахального парня, которому тогда не придал никакого значения. Только теперь начинаю понимать, что, пожалуй, его цинизм, нахрапистые повадки, безудержная наглость и наплевательское отношение ко всем человеческим ценностям были предвестниками сегодняшней аморальности. Очень опасный гибрид безжалостности и дегенератства, воспитанный большевизмом, — логичный итог злоупотребления спиртным. Для новой породы преступников не существует никаких сдерживающих факторов, никаких моральных тормозов. Под винными парами они способны на все. Судя по сегодняшней криминальной хронике, большинство тяжких преступлений происходит в районах исконного проживания якутского народа, некогда славившегося своим мягким нравом и деликатностью. В первой колонии, все еще находящейся на том самом месте, большая часть контингента состоит из местных парней...
В тюрьме, да и после нее, я наблюдал один странный контраст. Люди доколхозных, довоенных поколений разительно отличались от современных своих сородичей. Они намного труднее привыкали к тюремной жизни, очень страдали, но оставались верны своей совести, широте натуры, не роняли достоинства. Поколение, выросшее уже в годы советской власти, было заметно мельче во всем, их тюрьма меняла очень быстро.
Спецпоселенцы
Спецпоселенцы
Если в рассказе о тюрьмах и лагерях Якутии упустить тему спецпоселенцев, будет неполной общая картина репрессий не только в республиканском, но и во всесоюзном масштабе.
Мировая история не знает депортации таких масштабов, какую учинил над целыми народами коммунистический режим. Великое переселение народов по сравнению с ней — детская игрушка.
Как пишет историк Н.Бугай, еще до войны были переселены 3,5 миллиона человек. А в военные и послевоенные годы эта отработанная дорога превратилась в мощный поток, достигший далеких, суровых окраин Якутии. Н.Бугай приводит следующие цифры: в 1939 году в Якутии уже проживали 3903 немца-переселенца. В 1942 году отправлены были еще 2117 человек. Их использовали в Булунском районе на рыбодобыче. Потом начали прибывать ли-
товцы, латыши, эстонцы. Их точное число не известно. " 14 июня 1941 года в три часа ночи по приказу Москвы по всей Прибалтике — в Литве, Латвии и Эстонии — одновременно начались массовые аресты и депортация людей в Сибирь. Для этого были мобилизованы чекисты из Белоруссии, Смоленска, Пскова и других мест.
Переполненные эшелоны один за другим шли на Восток, увозя тех, кому в большинстве никогда не суждено было вернуться.
Везли народных учителей, преподавателей гимназий и высших учебных заведений, юристов, журналистов, семьи офицеров Литовской армии, дипломатов, служащих различных учреждений, крестьян, агрономов, врачей, ремесленников и других... Мужчин, отцов семей, чекисты уводили в передние вагоны, говоря, что отделяют временно, лишь на время пути. На самом деле их судьба была предрешена — их взяли в лагеря Красноярска и Северного Урала для ликвидации, хотя они не были ни под следствием, ни под судом...
Членов их семей — от младенцев до чуть живых стариков — в заколоченных скотских вагонах, другими эшелонами везли в глубь Сибири, часто не дав захватить с собой самое необходимое. Родственников, пытавшихся передать в вагоны продукты и теплые вещи, конвойные отгоняли прикладами".
Это из книги воспоминаний депортированных литовцев.
Многих ждала смерть на пустынных и холодных берегах осенних северных рек и морей. Их безымянные кости разбросаны по Быковскому мысу, Трофимовскому, Тит Ары, Куогастаху в устье Яны и другим местам, где они, по замыслу режима, должны были добывать рыбу.
В 1944 году прибыли 280 калмыков. Их использовали на Покровском кирпичном заводе, сангарских шахтах и слюдяной фабрике в Алдане.
В этом же году число депортированных поляков достигло 1 610, а крымских татар — 93.
Среди спецпоселенцев Якутии были чеченцы, ингуши, карачаевцы, балкары, греки, болгары, армяне. Якутской ссылки вдоволь нахлебались 5 853 "власовца", 1 889 "оуновцев", 35 605 немцев. Скольким из них последним прибежищем стала мерзлая и чужая якутская земля?
Резистенция — сопротивление... Сопротивление оккупантам...
Сопротивление народов Прибалтики, оккупированной в 1940 году согласно пакту Риббентропа-Молотова, про-
должалось долго и упорно. Например, в Литве — вплоть до 1952 года, пока не вышел приказ командира литовских партизан А.Раманаускаса о прекращении партизанской войны. А в некоторых местах борьба продолжалась до середины шестидесятых.
Если смотреть исходя не из интересов коммунистического режима, а с точки зрения мировой объективности, гибель лучшей части народов Прибалтики, их интеллектуальной элиты, без которой любой народ не народ, разграбление богатств и земель — что может быть страшнее и трагичнее?
Якутская молодежь наиболее тесно общалась из всех сосланных народов именно с прибалтами. Тогдашняя пропаганда для знакомства с латышской литературой предоставляла нам выдуманные, угодные им произведения латышского стрелка Яна Судрабкална и Вилиса Лациса. А жизнь была совсем иной.
Отец моей жены Яны открыл в 1942 году школу для детей чурапчинских переселенцев и депортированных прибалтов, Яна с детства сдружилась с литовцами. И в институте тоже были студенты-прибалты. Так что с их жизнью в Якутии мы были весьма осведомлены.
— В Булун прибыли в основном женщины и дети, говорили, что мужчин отделили еще в пути, — рассказывала Яна. — Жили в страшных условиях. Очень много умирало от голода и холода. Чтоб не умереть, пытались обменивать на еду украшения из золота, часы, одежду.
Из письма Дали Гринвевичюте, жившей тогда в Трофимовске: "Когда умирали родители, детей забирали в отдельный барак для сирот. Условия были такие же, смертность детей — еще большая. Голодные дети сдирали руками лед с окон и сосали. Дети умирали один за другим. Возчики покойников часто находили на снегу у дверей детского барака мешки с детскими трупами-скелетиками. Сколько их было в мешке — неизвестно, их бросали в общую кучу, не развязывая.
Два мальчика-финна, 12 и 13 лет, в том бараке для сирот повесились. Это видела тринадцатилетняя Юзя Лукминайте из Кедайняй, которую туда поместили после смерти родителей и двух старших братьев. Маленькая Юзя плакала, вспоминая смерть родителей и особенно — шестнадцатилетнего брата. Умирая от голода, братишка все ждал обещанного хлеба. Но так и умер с протянутой рукой, не дождавшись...
Юзя все просила людей отвести ее на могилу брата.
Как-то раз одна женщина отвела ее туда. Но в куче трупов она братика не увидела, только на всю жизнь запомнила объеденные песцами руки и ноги, белые кости да чью-то голову, которую катал ветер".
Вот как пишет Живиле Слесорайтене об этих годах в своем письме Яне в 1988 году: "Мне все это кажется страшным сном: холод, голод, полярная ночь, а люди мрут и мрут, у юрты штабеля трупов.
Я тебе расскажу лишь один-два момента, связанные с местными жителями — якутами, конкретно об одном из них — Бондареве (отец и другие литовцы звали его Ильюшей). Он был бригадиром рыболовецкой бригады, где все литовцы, ничего вначале не смыслящие в этом деле. Он очень терпеливо учил и все сам старался делать. Но, главное, разрешал унести за пазухой по рыбинке (или делал вид, что не замечает). А это было спасение семьи от голода, а заодно и риск быть, если поймают, отправленным в тюрьму, где обычно по дороге (гнали пешком) замерзали. Это все было, когда мы были поселены в 1942 г. в поселке Быковском. Там прожили до 1947 г.
С этим человеком судьба нас столкнула еще раз. Осенью 1947 года отправились на барже к югу. Когда прибыли в Кюсюр, приехала с берега охрана и всех нас повыбросила на берег, мол, кто вам разрешил? А на берегу холодно, уже снег, деться некуда, мать больная. И вот отец встретил Ильюшу. Он забрал всех нас, повел к себе в малюсенькую, но теплую юрточку и велел жить у них. У него дочка Клара и жена. Ночью, когда мы укладывались на полу, они не могли слезть с кровати. Так жили несколько месяцев, пока отец не нашел куда деться. И чаем поил, и есть давал".
Когда в 1948 году я поступил в пединститут, на физмате и естфаке было много высоченных, совершенно белых прибалтов. Все они учились очень хорошо. И вообще, сразу была видна их высокая культура, благородное, что ли, происхождение — наука им давалась намного охотнее, чем нам, русским и якутам. Но как бы отлично ни учились, руководство института не особенно жаловало спецпоселенцев.
Даниляускас, Климовичете, Раджунас, Рапкаускас, Мирките, Бурагайте, Микульскас, Лайтинен и другие наши институтские прибалты все уехали к себе на родину. Но трудное детство догнало их и там — многие умерли молодыми, большинство живых стали инвалидами.
В тюрьме тоже было полно спецпоселенцев, видимо, в
основном сопротивленцев против оккупации своей родины в 1940 году или же каким-то боком причастных к этому. Среди них были немцы, литовцы, латыши, эстонцы, поляки и другие. Работящие, весьма дисциплинированные и порядочные люди. Очень хорошо относились ко мне, вообще ко всем якутам. Только никогда не говорили о причинах, приведших их сюда. В основном работали там, где техника: в гараже, на пилораме, мастерской или на стройках. Никто их не трогал, жили сами по себе. Помню только единственный случай, когда староста нашего барака немец Демьян Шпулинг не сдержался, вступил в перепалку с языкастым шовинистом Прудовским.
— Фриц, это тебе не сорок первый год! — крикнул Прудовский.
— Кому-кому, не тебе говорить об этом! — ответил Шпулинг.
И Прудовский, схлопотавший 25 лет за предательство Родины по п. 1 ст. 58, не нашелся, что ответить.
Лежавший рядом со мной литовец в годах был очень трудолюбивым человеком. Укладываясь спать, он бессвязно и недовольно ворчал о чем-то. Судя по всему, он весьма нелестно отзывался о режиме, растоптавшем его родину, а его самого сославшем в холодный северный край. Но, боясь доносчиков, вслух никогда не говорил на эту тему. Его напарник Ионас, чуть старше нас, беспрекословно следовал советам земляка, никогда в разговорах не затрагивал политические темы, зато изредка вспоминал похождения по девушкам.
Бледный, худой, болезненного вида высокий латыш (забыл его фамилию) на наши вопросы о жизни в дооккупационной Ульманистской Латвии отвечал очень сдержанно, повторяя публикации нашей прессы. Но слова его были неубедительны и вялы.
После смерти Сталина почти все прибалты вернулись на родину. До сих пор с благодарностью вспоминают якутян, поддержавших их в тяжелую пору, и друзей своего тяжкого детства. С огромной радостью написали нам о борьбе Прибалтики за независимость и долгожданной свободе. И мы порадовались вместе с ними.
Разум нельзя запретить, мысль невозможно удержать в неволе
Разум нельзя запретить, мысль невозможно удержать в неволе
Зачем человек так тянется к знаниям? Кто или что: таинственная сила природы, создавшая человека, Бог, вдохнувший в него душу, или инопланетная цивилизация, зажегшая на земле искорку жизни, — вложил в него эту силу мысли, страстное стремление вперед — к неизведанному, незнакомому, которые не истребить и не остановить? Так и мое желание знать, видеть не могли зажать или заставить замереть никакие условия тюрьмы и неволи. Только прошло первое ошеломление, чувство потерянности и растерянности, вновь появилась извечная жажда человеческого мозга к новым знаниям, опытам. И, к моему счастью, летом 1953 года познакомился с учителем Яковом Израиловичем Кершенгольцем.
В новоприбывшем в самый разгар лета этапе я сразу заметил двух мужчин одинакового роста. Лица подвижного еврея с выдающейся вперед нижней челюстью и самой обычной внешности русского из общей массы арестантов выделяла печать образованности. Первым оказался Яков Израилович — преподаватель математики техникума связи. А второй, по фамилии Шатров, был бывшим работником обкома партии. Его недолго продержали в первой колонии, скоро увезли куда-то дальше: по лагерю поползли неизвестно как и откуда возникшие слухи, что он, якобы, крупный шпион, до сих пор умело избегавший разоблачения.
Не успел Яков Израилович ступить на зону, как у него стащили мешочек с конфетами и печеньем (видимо, получил передачу). Он беспомощно оглядывался, пытаясь понять, как он мог потерять мешок. Сами же воры сперва бросились искать с показным усердием, но вдруг, без всякого перехода и логики, начали возмущаться:
— Значит, хочешь сказать, что мы украли? За воров нас считаешь? — кровно обиделись "честные воры".
— Я так не говорю. Был ведь мешочек, а теперь его нет,— дипломатично ответил новичок. — Просто констатирую факт.
Не найдясь, как придраться к такому ответу, вор замолчал.
Яков Израилович был родом из местных евреев. Дед его был выслан из Польши в наши края еще в 1877 году, отец родился в 1881 году в Бестяхе Хангаласского улуса, занимался хлебопашеством, мелкой торговлей. К 1909 году Кершенгольцы переехали в Якутск. С тех пор и жили в
Заложной части города. В 1931-32 учебном году Яков Израилович был студентом ФЗУ, окончив его, какое-то время учился в Томском университете, в 1941 году закончил Якутский пединститут. После службы в армии работал преподавателем в рыбтехникуме, затем — в электротехникуме связи. Следствие по его делу вел тот самый "мой" Филиппов. Наверняка тут не обошлось без влияния еврейского процесса и "дела кремлевских врачей".
Давно уже живущий в Якутске Кершенгольц имел обширные связи, почти наперечет знал всех руководителей республики, глубоко вникал в процессы, происходящие в республике, ее настоящее положение. Потому говорить с ним было чрезвычайно интересно. Дело его тоже заслуживало внимания.
Во время войны, 7 ноября 1941 года, в кинотеатрах в центре и в Заложном районе города, гастрономе и других местах нашли 25 рукописных листовок. В сочинении и распространении их подозревали его. Такие листовки были разбросаны несколько раз. Одна из них начинается так: "Товарищи! В Чурапчинском районе..." А вторая гласит: "Товарищи! Что у нас есть? Бесправие, голод, мало того, существуют факты, говорящие о смерти из-за недостатка хлеба и полного отсутствия его (Чурапчинский район). У нас есть чинопочитание, подхалимство, грубость. У нас нельзя не согласиться со Сталиным: думай так, как думает Сталин, пляши под его дудку. И миллионы баранов в образе людей пляшут под его дудку, делают вид, что преданы ему, обманывают друг друга, лицемерят друг перед другом, боятся друг друга. Доносят друг на друга.
Требуем свободы: Певзняку, Шараборину, Ершову, Ойунскому, Абобурко, Окоемову и др.".
В то время такие мысли и речи требовали огромного мужества и отваги. Распространение таких листовок путь на верную гибель.
Те, кто нашел листовки, испугались больше автора и в доказательство своей преданности тут же доставили властям. Таким образом, в основном из-за трусости людей немногочисленные, написанные из-за конспирации печатными буквами на тетрадных листочках листовки почти никто и не увидел. Молодцы, всегда бахвалившиеся своим всевидящим оком и длинными руками, целых десять лет не могли дознаться, кто же автор листовок, столь открыто и явно выступающий против советской власти и солнца вселенной — Сталина. Только в 1952 году объявили, что нашелся бумагомаратель.
И то подвернулся Яков Израилович со своим анонимным письмом с критикой в адрес секретаря обкома И.Е.Винокурова и председателя Совмина В.А.Протодьяконова, в котором нелестно отозвался о плохой организации торговли в магазинах города, указал на отсутствие колбасы, рыбы, высказался в защиту евреев, депортированных из Литвы. Критику местного руководства расценили как клевету на советскую власть — вот тебе и готовое обвинение. Письма Кершенгольца передали на графологическую экспертизу и идентифицировали с давнишними листовками. Экспертиза (насколько она могла быть независимой от МГБ?) доказала, что листовки написаны почерком Кершенгольца, что равносильно вынесению приговора по части 2 статьи 58-10.
В 1952 году во всех коллективах обсуждалось разгромное постановление бюро обкома от 6 февраля, клеймившее Башарина и трех писателей-классиков. На таком же собрании, состоявшемся в электротехникуме связи, по показанию начальника В.И.Бочковского, Кершенгольц "смазал политическую остроту вопроса, сделал это умышленно". Сумма всех этих обвинений оказалась достаточной, чтобы приговорить Якова Израиловича к 25 годам лишения свободы и 5 годам лишения свободы за антисоветскую агитацию еще с времен войны.
В 1953 году Верховный суд СССР скостил срок до 10 лет. А после смерти Сталина, 16 мая 1956 года, он был освобожден, позднее — реабилитирован.
Все это произойдет много позже, а в момент нашей с Яковом Израиловичем встречи на политическом небосклоне России не предвиделось ни проблеска света, все было наглухо закрыто железным занавесом коммунистического режима сталинской поры. В таких условиях встреча с ним, наши беседы были для меня светлым лучом, прорвавшимся сквозь плотные слои туч, за что я безмерно благодарен Якову Израиловичу.
"Nihi humani a me alienum esse puto" ("Ничто человеческое мне не чуждо"), — сказал один из римских мудрецов Теренций в I веке до н.э. Молодость самоуверенна: мне тогда казалось, что все смогу понять, постичь, одолеть, стоит только постараться, приложить усилия. Узнав о профессии Якова Израиловича, я захотел выяснить, что же такое пресловутая высшая математика. К тому же тогда уже начал подумывать: если только суждено когда-то выйти отсюда, плюну на гуманитарную науку и займусь технической. Настолько запало в душу презрительно-цинич-
ное отношение эмгебешников к ученым-гуманитариям, как к каким-то популяризаторам (хотя была, наверное, какая-то доля правды в этом). Под влиянием И.Н.Сорокина все больше склонялся к электротехнике, к профессии инженера.
Для высшей математики обязательным оказалось знание тригонометрии, чего нам в педучилище не преподавали. Без учебников, бумаги и карандаша Яков Израилович начал мое обучение. Тригонометрические функции мы писали на песке, подобно первобытным людям, занятия проходили в основном во время работ на картофельном поле, благо, конвоиры не очень гоняли нас. Учителем он оказался от бога, и вскоре мы перешли к дифференциальным исчислениям.
Со свиданиями стало полегче, и сестренка Еля с моей любимой Яной, уже заканчивающей к тому времени физмат, приходили часто. Яна с неразлучной подругой Таней Ли с большим трудом отыскали учебники по высшей математике, обеспечили бумагой, карандашами. Занятия пошли быстрее.
Тут я хочу остановиться на одном субъективном моменте. Целая пропасть лежит между учебой на свободе и в тюрьме. Там ты знаешь, для чего учишься, что получаемые знания пригодятся в будущем в работе по специальности. А в тюрьме никаких перспектив не было: может, завтра тебя погонят по этапу к черту на кулички, может, убьет случайный блатной.
Талант и опыт Якова Израиловича медленно, но все же вели вперед по дебрям математики. Много сил отняли у меня ординаты, абсциссы, дифференциал, производная... Из всего этого я понял, что благодаря открытию дифференциала, дифференциальных исчислений человечество получило возможность точно, научно определять процессы, происходящие в природе, движение, скорость, а раньше могло изучать предметы только в состоянии покоя. Кто знает, может, я и стал бы инженером-электриком, освободившись, как решил суд, только в 34 года.
Занятия математикой прекратились, когда Якова Израиловича погнали на работу в шахты Бриндакита. Самостоятельно заниматься я не мог.
После тюрьмы Яков Израилович продолжал преподавать, стал заслуженным учителем школ Якутской АССР. Этот прекрасный учитель сейчас находится на пенсии, живет в Якутске. При редких встречах вспоминаем годы, с каждым днем отходящие все дальше и дальше в тень, все
подергивающиеся дымкой забвения. Пусть эти строки напомнят когда-нибудь нашим потомкам, как мы жили и страдали вместе.
Мишу Иванова, Колю Слепцова, Якова Израиловича отправили в Бриндакитский лагерь, мы с Афоней словно осиротели. Но больше страдал я, Афоня же весь отдавался писательству. Бумагой, письменными принадлежностями обеспечивала его Маша. Написанное же он тайком переправлял ей через расконвоированных заключенных. В основном это были короткие рассказы.
Часто Афоня надолго замирал на втором этаже нар со взглядом, устремленным в потолок "инвалидного" барака. Рядом молился Аллаху казах-мулла или же неподвижно лежал под своим пальто. Иногда я смеялся над Афоней:
— Смотришь на бога, которому возносит молитвы твой мулла? Ну и как же он выглядит?
Он смотрел на меня взглядом только что проснувшегося ребенка, улыбался мягко:
— Не говори ерунды.
Мой друг жил в совсем другом мире, куда, как ни старались тюремщики, не проникало дыхание тюрьмы. Этот удивительный мир — рай, созданный воображением писателя, мир его творчества, его убежище и спасение. Афоня читал мне свои рассказы, но мне они не очень нравились — слишком в розовых тонах описывалась в них наша жизнь. Это называлось, как узнал позже, методом социалистического реализма. К тому же, где была гарантия, что произведения его не попадут в руки органам, вздумай он писать иначе. Только однажды Афоня под большим секретом прочитал мне коротенький рассказ, написанный с неподдельной искренностью и душевной болью. Этот рассказ о судьбе несчастной девушки и ее родных запал в сердце крепко. Побоявшись, что так можно и схлопотать дополнительный срок, посоветовал сразу же уничтожить его. Да и Афоню, кажется, ничье больше мнение не интересовало.
Кершенгольца угнали, все книги скудной библиотечки КВЧ были прочитаны от корки до корки, мой мозг опять затосковал. Я приступил к изучению английского языка.
С детства мечтал знать много языков. До войны почему-то в Кытанахе открыли было Чурапчинскую среднюю школу. Видимо, потому для старших классов ввели доселе невиданный предмет — изучение диковинного немецкого языка. Я был еще мал, только завидовал им со стороны. Еще с той поры накрепко врезались в память слова "Еs
Lebe genosse Stalin!" В педучилище самостоятельно изучал немецкий язык по учебникам 5, 6, 7 классов.
В пединституте английский преподавала старая, кроткая женщина по фамилии Рунд. Судя по тому, что она жила в свое время в Париже и Берлине, тоже была ссыльной. За два года ее преподавания наши знания английского ничуть не умножились.
Яна принесла мне в тюрьму учебник английского. Глядя, как корплю над иностранным, ко мне неожиданно обратился интеллигентной внешности русский:
— Переведи-ка вот это: "Nothing can be so sweet as a liberty".
— Нет ничего слаще свободы, — сказал я. Он оживился:
— Если ты учишь английский, я могу помочь.
Но его, бухгалтера, обвиненного в хищении денег, содержали в другом бараке. Никак не смогли состыковаться, пришлось заниматься в одиночку. Может, виновата была моя великовозрастность или отсутствие среды практикования, но английский так и не дался. Понимал только адаптированные тексты, прочитал несколько английских книг, выучил наизусть несколько стихов. Но затраченные усилия все же не пропали даром — позже довольно легко сдал кандидатский минимум и не так давно на Аляске выдержал дней десять без переводчика.
Хотел бы подчеркнуть для сегодняшней молодежи: знание хоть одного иностранного языка — требование времени. Это поможет освободиться от плена навязываемого стереотипного мышления.
Нас пытались превратить в бессловесный рабочий скот, одним словом, в "быдло", лишенное способности мыслить. "Яковлев В.С. 1928 г. легкие везикулярные, дыхание, сердце тоны чистые ритмичные, живот мягкий, безболезненный. Диагноз: здоров. Вывод: годен к физическому труду", — написала справку старший лейтенант медицинской службы Чеснокова в тюрьме МГБ. Но нельзя уничтожить мысль. Еще в XVI веке Декарт сказал: "Coqito, ergo sum" ("Я мыслю, следовательно, существую"). Уничтожить разум человеческий, заточить в темницу мысль не удалось даже коммунистическому режиму.
Воры
Кровавые расправы
Кровавые расправы
Как я уже говорил, мы, якуты, любили обычно собираться в кружок на нарах Коли Саввина и Гани Кузьмина поболтать. О чем только не говорили...
— Повели они меня к своему главарю, как они называют, пахану, — рассказал однажды блатной якут, обошедший не один сибирский лагерь, к нам прибывший из Александровского Централа из-под Иркутска. — Захожу в барак и вижу: на лучших нарах восседает внушительного вида, голый по пояс мужик средних лет. Весь в шрамах, а тело сплошь покрыто татуировкой: на груди изображена голая женщина, на спине — орел, на руке надпись "Не забуду мать родную", а на ногах читаю слова "Они устали, хотят отдохнуть". Черный весь — то ли кавказец, то ли татарин. "Иди сюда!" — позвал он на чистейшем русском. "Шестерки", приведшие меня, навалились с двух сторон, заставляя опуститься наземь: "На колени! Ползком к нему!" Сопротивляться было бессмысленно, я стал на четвереньки и подполз к нарам, где, скрестив голые ноги, сидел их пахан. "Поклонись!" — последовал приказ. Значит, я должен был трижды коснуться лбом пола. Стукнул два раза, рассчитывая убедить шестерок и пахана в своей безвольности и трусости, тем самым усыпить их бдительность. И оказался прав в своих расчетах: делая вид, что собираюсь поклониться в третий раз, резко вскочил и прямо на глазах почти десяти угодников схватил пахана за большой палец ноги, начал крутить. От неожиданности и боли тот весь перекосился, схватился обеими руками за ногу. А мне того и надо: указательным пальцем изо всех сил надавил на левый глаз. Человеческий глаз очень легко выскакивает из орбит, нужна только точность движений. Глаз пахана тоже вмиг выскочил, повис на тонкой ниточке нерва. Я как схвачу это скользкое яблочко и говорю: "Ну вот, теперь давай поговорим! Но сперва убери своих шестерок!" Ужасная боль, когда дергаешь глаз за нерв, заставит сделать что угодно, пахан прохрипел: "Отойдите!" Урки послушно отошли в сторонку. "Я якутский урка. Там у нас лагерей не счесть, и везде меня хорошо знают. Вы плохо встретили меня". — "Вышла ошибка, не узнали тебя". — "Так-то. Теперь узнал, кто я такой?" — "Узнал". — "Что думаешь делать?" — "Сделаю все, что скажешь". — "Так вот что, дружок, на этих нарах буду спать я. Во-вторых,
мое слово для тебя закон". — "Согласен". — "Поклянись!" — "Клянусь". Раз вор дал слово — он его сдержит. Таков воровской закон. Так что с этого момента он перестал быть паханом. Вот каким образом я вернулся живой.
— А глаз-то как? — спрашивает кто-то из нас.
— Только когда поклялся, разжал пальцы.
— Не болел, что ли, потом?
— Что с него станется: втолкнули глаз обратно, наложили компресс. Несколько дней провалялся в санчасти. Только стал чуть косоват, из-за чего прилипла к нему кличка "Леха Косой".
Потом-то, конечно, мы поняли, что этот рассказ, который в тот день слушали, не дыша, был всего-навсего одной из широко распространенных тюремных баек, сродни солдатским, какими забавлялись на досуге.
Не поддается никакому объяснению, почему бывшие "урки", теперь же "блатные", "цветные", плюющие на все людские законы, человеческую мораль, готовые на любое преступление, из всех своих прегрешений и "подвигов" выбрали для общего обозначения своего клана именно слово "вор". Почему не бандит, убийца, насильник, хулиган или пусть даже прежнее "урка", ничуть не хуже характеризирующие их сущность, а именно "вор"? Надеюсь, при изучении советской тюрьмы (по-моему, очень нужная и дающая богатый материал для размышлений над жизнью общества тема) когда-нибудь раскроют секрет этого феномена. На мой взгляд, название "вор" тесно связано со свойственной всему нашему обществу болезнью, ставшей самым распространенным в России недугом еще со времен каторги Достоевского.
Впервые увидел "урку" в тюрьме (того самого попавшего в нашу камеру). Не знаю, кого он представлял из себя — "вора" или "суку". Но слышал о них гораздо раньше от отсидевшего в тюрьме десять лет учителя — моего земляка И.И.Чепалова. От него я получил первый в моей жизни карандаш.
Илья Ильич в одном из алданских лагерей стал свидетелем кровавой драки "воров" и "сук", не поделивших женщину.
Однажды вечером в их барак ворвались двое: "вор", прозванный за свой гигантский рост Семафором, со своей "шестеркой". Его вечный соперник — "полуцветной" то ли Гудзий, то ли Гуров -- был застигнут врасплох. Без всяких слов "шестерка" подскочил к приподнявшемуся с нар человеку, ткнул острой заточкой в печень, не давая
опомниться, тот с тихим возгласом осел обратно. А Семафор, коротко размахнувшись, ударил сидевшего рядом зека столярным топориком по шее сзади. Тот без звука повалился на постель. "Урка"-победитель с ожесточением стал крошить безответное тело, сопровождая каждое движение яростным матом и угрозами.
— Это было устрашающее зрелище — на глазах у десятков людей разделывать человека, как мясо, ужасные крики убийцы, — содрогался Илья Ильич. — Потом устроили погром в поисках шестерки убитого — молоденького, очень шустрого, пройдошистого парня. К счастью, тот успел незаметно нырнуть под нары. Да и мы, почти все обитатели барака, в ужасе кинулись под нары.
Но еще большее омерзение у молодого учителя вызвали людская подлость и вероломство. Те самые люди, что прятались под нарами в страхе и ужасе, когда убивали на их глазах человека, как только убрались убийцы, набросились на добро погибшего, как шакалы, растащили все. Оказалось, у того тоже был нож.
Узнав в тюрьме, кто такие "воры", я поверил истинности этого рассказа. Прибывшие из Алдана позже зеки подтвердили, что жертвами Семафора стали еще несколько человек, а женщине, ставшей причиной той кровавой расправы, он в наказание сломал руку, чтоб раз и навсегда отучилась смотреть на других.
Перед самым нашим поселением в общую тюрьму в следственном изоляторе были убиты два "блатных" из тех, кто в компании Макагонова поджег баржу под Крест-Хальджаем, — Безбородный и Черняев. Так что вполне возможно, что мой сосед по карцеру говорил правду...
Чуть ли не первыми словами Коли Слепцова, встретившего нас зимой 1952 года в первой колонии, были (он-то попал в летний этап):
— Как я прибыл, тут убили двоих. С тех пор все в колонии словно того и ждут, что на них набросятся с ножом, все боятся, сторожатся.
Один из них, Масталыга, нашел смерть в своей постели: в присутствии всего барака ворвались десяток человек с ножами, живого места не оставили. Никто не знал, когда, как он перешел "ворам" дорогу, чем не угодил "авторитетам". Так что повод для тревоги и страха был.
Нам повезло, что в нашу бытность произошел всего один подобный случай. Замешаны были опять-таки "воры" и "суки".
Зима 1952 года. Однажды утром весь лагерь загудел:
— Ночью прибыл этап, и там убили одного суку.
Новый этап разместили в пятом бараке. Не успели они разойтись по местам, как одного зека вызвали на улицу. В темном тамбуре на новоприбывшего набросились человек десять, в ход пошли ножи. Судя по кличке "Васька-звер