Воспоминания узников ГУЛАГа
Воспоминания узников ГУЛАГа
Чукомин И. И. Воспоминания узников ГУЛАГа // Сталинск в годы репрессий : Воспоминания. Письма. Документы. Вып. 2. - Новокузнецк : Кузнецк. крепость, 1995. - С. 58-64.
Чукомин Иван Иванович, родился в 1913 г. в с. Покровское Чоновского р-на Новосибирской обл., осужден на 10 лет ИТЛ и 5 лет поражения в правах. Реабилитирован в 1957 г.
Я родился в крестьянской семье. Отец и мать работали как каторжники и, наверно, поэтому ходили в середняках. Четверых детей надо было прокормить. Я был старший и, сколько помню себя, водился с младшими — это была моя помощь родителям. Отец стал брать меня в поле с семи лет. Сажал верхом на лошадь, и я боронил землю. С четырнадцати лет я уже работал как мужик. Пока пахал пары, отец тем временем перестраивал дом. Ни читать, ни писать не умел. И только зимой 1927 г. поступил в ликбез, по окончании которого получил первое свое удостоверение с портретом Ленина и Сталина, чем был несказанно горд. Я всегда хотел учиться, а жизнь и условия диктовали иное.
Как только началась коллективизация, я стал рабочим на ферме в соседнем совхозе. В примитивном коровнике было сто голов — кормил буренок, гонял на речку на водопой, убирал навоз. Много помогала мне жена.
Однажды запряг коров и привез из своего родного села Покровское домик. Обустроились и жили вроде бы нормально. Денег, правда, не платили, но отпускали продукты, товары по списку.
Весной, в солнечный день я оставил ворота фермы приоткрытыми. А около фермы выгуливалась свинья председателя рабочкома, и зашла она в коровник, а там племенной бык помял ее. Председатель подал на меня заявление в политотдел: загубил-де свинью. Меня уволили. Это было в апреле 1935 г.
В совхозе больше работы не нашлось, пришлось возвращаться на родину. Хату пришлось продать за бесценок и вернуться в родные места всей семьей: дочка 3-х лет, жена да я. А у матери трое детей, но ничего, сжились в одной хате. Работой я не гнушался никакой: и заготовлял дрова для маслозавода, и грузчиком был.
Прошел слух, что на станции Кошкуль начинается строительство водопровода — поехал туда. А жить негде. Давай строить себе дом.
Нарезал дерна в форме кирпичей, выложил стены — землянка готова. Привез семью в свое гнездо, обмазали стены, и рады, что обрели свой угол. И расположился я таким благополучным способом на станции Кошкуль. Сначала разгружал вагоны, работал разнорабочим. Наконец распланировали траншеи, и я вышел на работу в качестве землекопа.
Подходит ко мне однажды прораб и спрашивает:
— Вы откуда?
— Из села Покровское.
— Вот и хорошо. Поедешь вербовать рабочих.
— Да я только ликбез окончил, — сказал ему.
— Ничего, справку напишешь, направление — и хорошо.
Поехал я вербовщиком в свою деревню. Стал рассказывать мужикам, что на стройке деньги выдают. И поехали деревенские на строительство. Им хорошо, и мне уважение от начальства. Поставили меня старшим рабочим, направили на учебу: сначала на курсы каменщиков, потом на курсы плотников. И так у меня пошло все удачно. Под моим надзором участок в четыре километра, несколько бригад. Радостно было на душе, жить хорошо. Каждый день свой интерес несет.
Соседний участок был бригадира Родионова Ивана Дмитриевича. Он был грамотный. Начиналось стахановское движение, и его послали на слет стахановцев в Москву. Возвратился он из Москвы окрыленным и рассказал, как надо работать. Нарком Министерства путей сообщения Каганович выступал перед ними и особенное внимание обратил на то, что в стране развелось много вредителей. И призвал стахановцев: кто заметит что-то подобное, сообщайте мне лично.
А у нас на стройке часто бывало: ждем кирпич — присылают бутовый камень, ждем пиломатериалы — привозят горбыль. И раз бригадир Родионов говорит мне:
— Давай напишем Кагановичу, просил же.
И мы в июле 1937 года и отправили письмо. Ждем ответа. Ответ пришел 17 августа. Ночью явился ко мне домой сторож нашей конторы — сержант Романов: вызывают, мол. А привел на вокзал — там уже Родионов, Мамонтов, еще двое неизвестных. Набрали нас, человек двадцать, закрыли в каморке — тесно, ни сесть, ни лечь. И все добавляют, добавляют. Все друг друга спрашивают: «За что? Откуда?» Шутят, смеются. Я тоже не журился. Мне было 24 года, моложе всех, вины за собой никакой не чувствовал. Стали вызывать нас по одному на допросы. Тут мне мастер-железнодорожник, товарищ Устименко, и посоветовал: «Сынок, ты сильно не возражай против обвинений, все равно тебе пропишут, что им надо будет. Будешь отпираться — они тебя покалечат. Это проходит такая кампания. Когда-то все пересмотрят. Береги себя, сильно не отпирайся». Следователь Романов был мне знаком. Мы
иногда вместе дежурили. Он на станции на дрезине, а я в конторе. Он вызвал меня на допрос, много спрашивал, угрожал. Это была первая встреча. На второй он после нескольких вопросов сказал: «У меня нет времени возиться с тобой. Вот тебе бланк, подпиши, и пойдешь отдыхать». Я подписал чистый бланк, и больше меня не вызывали, а через несколько дней отправили этапом в Барабинскую тюрьму. Но места там, что ли, не нашлось? Разместили в ремонтно-тракторной мастерской. На четырехъярусных нарах, сколоченных на скорую руку, спали впритирку. Захотел один повернуться — значит, и все должны были дружненько повернуться на другой бок.
Тут я встретил знакомого, Терешко, он работал у нас бригадиром плотников. Каждый вечер из нашей камеры вызывали по 5—7 человек и уводили в городской НКВД. Там раздевали их возле сарая и голых заводили в баню, а дальше их след терялся. И вот вызвали Терешко. Он подошел ко мне и говорит: «Будешь жив, вернешься в Кошкуль, скажи моим, что я остался здесь навсегда». Никогда я его больше не видел. В ту ночь был ураганный ветер и холодно, но я спал и видел сон: в нашем селе Покровском загорелась церковь, я заливал ее, мне ведрами подают воду, а я лью, лью с крыши.
Через пять дней поступает новый этап, и встречаю тестя Пысина В. И. Он мне и рассказал, что сгорела у нас церковь. Там разместили клуб, и будто бы завклубом снял занавески и поджег.
Пока мы находились в Барабинске, с нашими делами ездили в Новосибирск, и там «тройка» поставила нам всем сроки. В ноябре погрузили нас в теплушки и направили в Мариинск. Холодно, голодно, все перемерзли. В Мариинск привезли уже осужденными. У всех срок одинаковый — 10 лет заключения и 5 поражения в правах. Мне тут не повезло: не оказалось статьи. На проверке спрашивают, какая статья, а я не знаю. Мне — или подзатыльник, или удар под ребра: «Как так, не знаешь?! Контра! Притворяешься?»
В Мариинской зоне собрали нас тысячу на три барака. Стояли впритирку. Пока есть сила, на улице гуляешь. Замерз — непросто втиснуться. Уголовники занимали теплые места в распреде, а к нам, политическим, всеми презираемым, относились хуже, чем к скоту. Но постепенно и к нам приходил опыт лагерной жизни. Стали прислушиваться, кого вызывают на этап, и занимать освободившиеся места. Таким образом мы заняли два места и стали по очереди отдыхать: двое отдыхают — пятеро гуляют на дворе. В одиночку в лагере погибнешь, так мы, семь человек, объединились. Скоро у нас было уже три места: не выдержал человек по соседству, повесился. Один из нашей компании оказался анжеро-судженским — Шубин Иван Андреевич. Как-то раз пришел завхоз и стал набирать рабочих на крупорушку. Завхоз оказался земляком Шубина. Это пришло спасение! Там разрешалось варить кашу, что мы и делали. Сами наедались досыта, и друзей еще кормили.
Каждый день в зоне проводилась проверка: всех загоняли в бараки, а тех, кому не хватило места, сгоняли во двор. Тут же выдавали по 600 г. хлеба, жетоны на обед и ужин. Попутно проводился обыск — отбирали банки, кружки, посуду. Это — беда для заключенного, ведь баланду-то получить не во что после такого обыска.
Выход из положения находили самый неожиданный: оставшиеся без посуды заливали баланду в голенища резиновых сапог, в кожаные шапки. Мы в бане украли тазик и вчетвером ходили за баландой с тазиком. Не было дня, чтобы не подрались с уголовниками. Там я и научился драться. Худой был, слабый. На всякий случай носил при себе гвоздь, замотанный в тряпочку.
Жаль было смотреть на малолетних. Уж им-то совсем не доставалось баланды, не во что налить было. Худые ходили по лагерю, ежились, руки прятали в рукава — и такие беспомощные... Подойдут к стеллажам, где уже пустые бочки стоят, сосульки обсосут, — и вот и весь их обед. С каждым днем их становилось меньше и меньше... Конечно, жалко было, но в лагере была поговорка: «Свинье не до поросят, когда ее на огонь тащат». Все страдали одинаково. Воды не давали. А лишнюю кружку протянешь за баландой — так этой кружкой по голове и получишь. Снег в зоне весь был съеден, даже с крыш. В баню поведут — вот там пьешь и не напьешься воды. Хлеб иногда не давали день-два. Потом выдают в один раз две нормы. А люди-то голодные, не выдерживают, съедают все за миг. Заболевают — и конец. Так умер один из нашей бригады — Степанов. Получишь эту пайку и думаешь: «Не буду есть, дойду до барака, и там с удовольствием съем не торопясь». К бараку подходишь, ищешь ее за пазухой, — а пайки-то уже нет: так, щипок за щипком и выщипал всю!
Донимали уголовники, отнимая посуду. Они просто охотились за ней. Хуже того, когда пайку давали на двоих. Тот, кто посильнее, пристраивался в пару к слабому и выхватывал его пайку себе. Мы сгруппировались и стали давать им отпор.
Очень много людей умирало, иные, не выдержав, сами накладывали на себя руки.
Для копки могил создали бригаду 60—70 человек. В ней давали дополнительный паек. Глядел я на все это и думалось мне, что обслуга, видимо, настроена на уничтожение заключенных.
В бараке было тесно. Утром и вставать не надо: целую ночь стоишь на ногах. Капли воды не было, мы не стирались, обовшивели. Мой шарф был словно нафарширован вшами. На улице встряхнешь его — и опять на шею.
В феврале вдруг нагрянула комиссия из Москвы. Обслугу сняли, пересажали. Нас расписали по бригадам, по баракам, и у каждого появилось место. Откуда-то взялась овсяная крупа, запахло кашей.
И самое главное событие — стали давать кипяток: ведро на два дня. Делили по кружечке. Позже мы узнали, что между бараками была кипятилка, и воду брали недалеко от зоны. Мы видели этот источник, но воду брать не разрешали.
После приезда комиссии и кормить стали лучше, и воду давать, и тут уже неохота было уезжать. Охота — не охота, а хозяин — барин.
В июне 1938 г. меня направили этапом во Владивосток. Дорогой мы хватили горя! Конвой держал нас в строгости. Особенно когда меняется смена. Они передавали нас, как инвентарь на складе. Сгоняли в одну сторону вагона. Один из них по списку вызывает, а другой стоит с колотушкой, которой простукивают колеса, бьет. Мне доставалось больше всех. Спросят статью, — а я не знаю. Колотушкой и разъясняют.
Запомнился еще такой эпизод. После Хабаровска каждый заключенный получил по треске и немного хлеба. Рыба оказалась очень соленой, по бокам даже поблескивали кристаллики. Пить, пить всем захотелось! А воды не дают. Вагоны загнали в тупик. Вода плещется по обе стороны, а взять нельзя. Это была уже пытка. И взбунтовались даже самые робкие. Стучали в стены вагонов, кричали. Гул стоял невообразимый! Жуткая картина! Вижу и сегодня широко открытые запекшиеся рты, гневом горящие глаза и — кулаки... Воды нам так и не дали в этот день.
Во Владивостоке мы получили передышку. И только потому, что на всех напала куриная слепота, а многие еще заболели и цингой. Нам стали давать рыбий жир и экстракт стланца, улучшенное питание (по поллитра гороха на семь человек). Заселили в палатки — проволока, холодный, пронизывающий до костей ветер. Это еще можно было выдержать, но блатные... Их там было слишком много. Их любимое занятие — «шмон»: они отнимали у политических все, что им приглянется. Нашему терпению пришел конец. Собрались мужички покрепче, выломали доски и затаились. Блатные не заставили себя ждать. Явились наглые, самоуверенные. Драка завязалась грандиозная. Получили они хороший отпор и притихли.
Когда чуть поправились, нас повезли дальше. Впервые я увидел огромное море — Тихий океан, пароход — большой черный дом на воде, в который поместили 2 тысячи человек. Было холодно. Синь, морская гладь... Нам разрешалось гулять по палубе. Это была передышка. Вдали просматривались Японские острова, подернутые дымкой.
Но вдруг на палубе начался переполох. Нас стали загонять в трюмы. И четырнадцать суток мы сидели запечатанные в трюмах. Слышали только плеск волн о борта да работу двигателя. Глазам работы нет — темнотища. Виновником нашего заточения оказался один отчаявшийся смельчак. Он бросился с борта теплохода в море.
Решил уйти от неволи на Японские острова. Удалось ли это ему, не знаю. Когда нас выпустили на палубу по приходу в Петропавловск-на-Камчатке, воздух взорвался от хохота, вырвавшегося из глоток двух тысяч заключенных. Все были чернее трубочистов, лишь глаза да зубы блестели на лицах. Друг друга узнавали только по голосу.
И вот мы идем в бухте Нагаево по трассе. Природа невиданная — скалы, камни. Справа — обрыв, слева — скала высокая. Со скалы бежит чистая, как слеза, вода. Ну как тут устоять! И один молодой парень вышел из строя с кружкой — и к скале, водички отпить. Автоматная очередь — и нет человека. А ведь бежать-то было некуда, и можно было его оставить жить.
Подвели к бане с двумя ходами. Вошли в своей одежде, вышли одетые в черные и темно-синие костюмы: выдали бушлаты, фуражки и... лапти. И предстояло нам пройти пешком путь в 120 км по лошадиной тропе, до места назначения Оротук. Одну речку три раза переходили. На третий день подтянулись все.
Распределили нас по семь человек и отправили на сенокос. На сенокосных работах да с полярным пайком была благодать! Однажды после довольно трудного перехода из-за поворота вдруг открылась долина, залитая солнцем. Она полыхала вся, как кумачовый платок на ветру. И — радость, восторг! Все кинулись собирать ягоду-морошку. Было жарко, летал пух. Он прилипал к ягодам. Мы обдували, чистили ягоду руками, и ели, ели. Больше такого чуда мне видеть не пришлось. Летом жить можно. Якуты к нам относились хорошо. Где молока дадут, где хлеба. Конвоя нет. А куда побежишь? Колыма.
Воровство в нашей бригаде строго преследовалось. Мы базировались в якутском центре Оротук — пушная фактория. Вокруг было много складов с продуктами, пушниной. Один из наших, Лыков, присмотрел на левом берегу склад бесхозный и в ту же ночь залез через разобранную крышу. Набрал продуктов: молока сгущенного, консервов. Начальник участка, Мешевик Андрей Алексеевич, тут же его отправил в Сусуман, в лагерь (Заплаг). Это — на верную смерть.
А на сенокосе жили как на свободе. Правда, связи никакой. Так без писем и жили, питая душу мечтами о прошлом. Но зимой стало намного труднее. Морозы были под 60 градусов, в палатках переживать непросто. Днем работали без отдыха, строили бараки. Приказано было за 5 дней отстроить один барак. Один день отдыха, переезд на другую сенокосную долину — и снова за работу.
Палатку отапливал истопник. Он всю ночь подкладывал дрова, а мы спали. От печки ноги жжет, а голова мерзнет. Лишь когда барак построим да натопим печку, вот тогда ночь проспим в тепле. И опять уезжаем на новое место. Однажды поехали без палатки: там, говорят, якутская юрта стоит. Приезжаем, а она, оказалось,
развалина. Отыскали кладовую с крышей, но без стен, давай жечь костры, растаяли землю. За ночь отстроили стены. Всю ночь работали. Сутки промучились, но потом натопили печку и спали как убитые. Вот так всю зиму.
Работа сама искала нас: зимой строили бараки, осенью делали сани, весной плотничали, гнули полозья для саней, делали кирпичи, клали печи, возили на трех лошадях сено для совхоза и приисков.
Река Колыма богата рыбой и дичью. В ней было наше спасение. Как-то утром вышел из палатки. Смотрю, заячьи следы по свежему снежку. Нашел кусок проволоки, сделал петлю, и у нас всегда на обед были зайцы. А старик-латыш Ускатский из Кемерова собирал для нас грибы, ягоды, травы. Ему по возрасту трудно было махать топором. Мое мастерство оценил наш начальник Андрей Алексеевич (так мы звали его наедине и гражданином начальником — при посторонних). Привез мне много проволоки и попросил наловить зайцев на одеяло.
Зимой начнешь кантовать лиственницу (отделка бревна для закладки в стену) — только искры летят, как лед блестящие. Это от мороза она не поддается топору.
С нами работал начальник Мижевич. С ним приключилась такая беда: как-то он поехал в Теньку, к нам, на сенокосный участок, и случайно выстрелило ружье. Тяжелораненого, мы быстро отвезли его в больницу, и часто ездили к нему. По дороге я встречал колонны лагерников. Бредут с прииска, еле передвигая ноги. Смотришь — один из них выбился из сил, другой. Дважды приходилось трупы подвозить.
...Считаю, счастливый я оказался человек. Все 8 лет прожил в командировке на сенокосе, как вольный. Жаловаться грех, во-первых, на свежем воздухе, природа, почти свободная жизнь, и начальник — человек хороший, Мижевич его фамилия. В войну построже стало, с продуктами похуже, охрана стала прижимать.
1945 г. — это год моего освобождения. На воле я устроился работать в Сусумане на продовольственном складе, потом стал зав. магазином, потом зав. банно-прачечным комбинатом. В 1953 г. мое место приглядел коммунист Дергович, и меня попросили. Я уехал в Новокузнецк, попытался устроиться на работу, но оклад оказался в три раза меньше, и я вернулся обратно, в место своего заключения, устроился довольно хорошо и был уважаемым человеком. Я всегда в праздники нес знамя впереди колонны.