Cсылка. Тюрьма. Колыма
Cсылка. Тюрьма. Колыма
Мясникова П. С. Ссылка. Тюрьма. Колыма / записал И. Паникаров // 30 октября : газета. - 2005. - № 57. - С. 6.
Паулине Степановне Мясниковой 95 лет. Родилась она в г. Баку в 1909 году. После окончания школы уехала учиться в Москву, где в конце 1933 года была первый раз арестована как «враг народа». С этого времени началась долгая лагерная одиссея Паулины Степановны. Колыме она отдала более 15 лет.
Через 40 лет после выезда на «материк» П. С. Мясникова вновь посетила места своей молодости. 12 июня 1996 года в числе других бывших заключенных сталинских лагерей, ныне реабилитированных, Паулина Степановна приезжала в Магадан на открытие памятника жертвам политических репрессий.
После открытия мемориала мы встретились с Паулиной Степановной, и она поделилась своими воспоминаниями о годах, проведенных в ссылке, тюрьме и лагере. Ее рассказ предлагается вниманию читателей.
В начале тридцатых годов я была студенткой одного из московских вузов. Летом 1933 года был арестован и осужден на 10 лет исправительно-трудовых лагерей мой старший брат. А в конце этого же года арестовали и меня. Мне ставилось в вину то, что я была его сестрой. Меру наказания определили такую — ссылка в город Казань на три года...
28 декабря 1936 года заканчивался срок ссылки. С нетерпением ждала я этого дня. Но, увы, он стал началом моего нового срока. Мне не было предъявлено никаких обвинений, и, тем не менее, определили наказание в десять лет тюремного заключения.
Повезли в город Ярославль, в знаменитый Ярославский централ, который, по рассказам, был построен еще при Екатерине Второй. Водворили в одиночную камеру.
Основным правилом, если хотите, законом в этой тюрьме было молчание. Разговаривать здесь почти не разрешалось, а если что-то нужно было спросить у обслуги, то только шепотом.
Женская тюремная форма — серая юбка и кофта с коричневыми широкими полосами. На одежде — номер. По фамилии заключенных не называли. Откликались мы лишь на номера.
Несколько месяцев я находилась в камере одна. Да и многие тюрзачки[i] тоже проводили месяцы в одиночестве.
1937 год был пиком репрессий, поэтому заключенных резко прибавилось, и к нам подселили соседей. Меня перевели в камеру, где находилась польская коммунистка по имени Феля. Она еще до революции в России была связной между русскими, польскими, германскими коммунистами. Честная, порядочная и гордая женщина.
К этому времени содержалось уже около полутысячи женщин. Были, конечно, и мужчины.
Как я уже говорила, ничего лишнего говорить, а тем более спрашивать или требовать заключенным не разрешалось.
Около трех лет я просидела в такой камере, не видя белого света, ни с кем не общаясь, кроме Фели.
В 1939 году начальство, наверное, поняло, что пользы от нас нет никакой, а хлеб мы едим задаром, хоть и немного, но с голоду не умираем. И поступило распоряжение убрать нас из тюрьмы. Погрузили в вагоны по 70-80 человек и повезли.
Куда везут, никто, конечно, из нас не мог знать. В вагоне неимоверная духота, а на сутки давали всего лишь кружку воды. Кормили в дороге еще хуже, чем в тюрьме.
В этом этапе были в основном грамотные, интеллигентные женщины, бывшие студентки, преподаватели, актрисы, художницы. Народ хороший, поэтому никаких скандалов на всем протяжении пути между нами не возникало. Напротив, старались помочь друг другу.
Вместе со мной в вагоне ехала и Женя Гинзбург. До этого я не была знакома с ней лично, но знала ее по публикациям в казанских газетах, когда находилась в ссылке в этом городе.
Женя работала преподавателем в Казанском университете. И здесь, в вагоне, с ней я познакомилась.
По пути мы видели множество лагерей. Их можно было определить по сторожевым вышкам. Лишь прибыв в Биробиджан, поняли, что везут нас во Владивосток. Шел июль 1939 года.
По прибытии во Владивосток многие из нашего этапа, в том числе и я, заболели странной болезнью — глаза ничего не видели. Потом нам объяснили, что это куриная слепота, которая бывает после длительного недоедания и переутомления организма.
На Владивостокской пересылке я встретила своего брата Ваню. Как уже сказано, его арестовали и осудили раньше меня. Все это время он находился в политизоляторе в Верхнеуральске.
А встретились мы с Ваней следующим образом. На пересылке нас повели в какой-то медицинский пункт для определения категории пригодности к работе. Эта процедура была, конечно же, формальной. Почти всем больным в формуляре писали «здоров».
И вдруг подходит мужчина-заключенный лет 35-40 и внимательно смотрит на меня. Я, конечно, испугалась, стало не по себе. Думаю, зачем я ему нужна? Не переодетый ли это в лагерную одежду оперативный работник? В общем, всякая чушь в голову лезла. А он обращается ко мне: «Как ваша фамилия, девушка?»
Я не хочу с ним разговаривать, пытаюсь уйти. Он же настаивает, хочет получить ответ на свой
[i] тюремные заключенные.
вопрос. Подходит совсем близко: «Я вас спрашиваю, это очень важно».
Я думаю: «А тебе какое дело до меня, зачем я тебе нужна? Вот привязался на мою беду». Он же не унимается и снова спрашивает:
«Вы не сестра Ивана Самойлова?»
Я, конечно, была потрясена. Он, оказывается, знает моего брата, но откуда? Может, был знаком с ним еще на воле, а может, Ваня рядом, на этой пересылке? Мы с братом были очень похожи друг на друга. Не дожидаясь ответа (он понял, что я сестра Вани), снова задал вопрос: «В какой пересыльной секции вы находитесь?» Я быстро ему ответила. Он назвал место и время, куда должен прийти мой брат.
Пересылка была разделена деревянным забором: по одну его сторону находились мужчины, а по другую — женщины.
В условленное время я пришла к забору. Пришла намного раньше, и не одна, а с подругами, чтобы меньше было подозрений. И вот вижу с другой стороны забора на пригорке брата. Он помахал мне рукой, и я ему ответила так же. Потом подошли к забору. Женщины-зэчки прикрывали меня от глаз охранника. Первый вопрос Вани был такой: «Павочка (так меня звали дома, позже и в лагере), скажи, где ты находилась все это время?»
Я рассказала ему обо всем, что мне пришлось вытерпеть в Ярославском централе. О том, например, как однажды, получив пять суток карцера, чуть не замерзла. Была зима, а меня в одной кофте и юбке без нижнего белья водворили в карцер. Кормили один раз в сутки, утром давали кусок хлеба и кружку ледяной воды, от которой ломило зубы. Больше двух глотков я не могла выпить.
Ориентировалась в счете дней лишь по тому, как утром приносили пайку. Принесли — значит, начался новый день.
Обессилев от голода и мороза, отчаявшись, я села на лавку и решила замерзнуть.
Охранники все-таки проверяли, жива ли я, заходили в камеру и заглядывали в глаза — моргаю ли?
Когда после отбытия карцера мне принесли одежду, я не могла одеться. Тогда охранник завел меня в душевую и включил горячую воду. Некоторое время я не чувствовала, что льется на меня почти кипяток. Потом тело отошло, отогрелось, и я выскочила из-под струй горячей воды. Через два дня я заболела.
Обо всем этом я рассказывала брату. Пять дней всего мы находились в пересыльной зоне, потом Ваню отправили на этап, на золотые прииски. Но куда, я до сих пор не знаю.
На прощанье брат перекинул мне через забор небольшую ситцевую простынку с каким-то мелким рисунком. Подарил мужские ботинки 38-го размера (у меня были то ли 41-го, толи 42-го размера). И еще маленькую подушечку. Я до сих пор ее храню.
К сожалению, брату я не могла ничего подарить, так как кроме тюремной одежды, у меня ничего не было.
Расстались мы с Ваней навсегда. Его увезли на Колыму. Точного места назначения тогда никто не знал, но все понимали, что из Владивостока морем путь один — на Колыму.
Недели через две после разлуки с братом меня тоже отправили на этап. Сначала грузили в большие шлюпки, которые доставляли зэчек к огромному кораблю.
В трюме были нары в несколько этажей. Народу было много. Духота, теснота, жажда и морская качка доводили людей до потери сознания. Моя сокамерница по Ярославской тюрьме Феля (мы с ней все время шли в одном этапе) снова заболела куриной слепотой. Ничего не видела. Всю дорогу я за ней ухаживала.
В порт Нагаева прибыли рано утром. Дул холодный ветер, с серого неба срывались капли дождя. Многих с парохода отправляли прямо в больницу. У меня еще были силы, и я шла сама.
В августе 1939 года почти весь наш этап отправили в Эль-ген. Женя Гинзбург приехала позже, в октябре, она в это время находилась в больнице.
Когда выпал снег и начались сильные морозы, нас раскидали по лесным командировкам. Валили лес. Ближе к весне почти всех в срочном порядке снимали с лесозаготовок. Из навоза делали специальные горшочки и замораживали их. В них потом высаживали рассаду капусты. В мерзлый навоз втыкали растение, и мне тогда казалось, что оно должно было погибнуть, но я ошибалась. В помещении стояли большие котлы с теплой водой, которой поливали скукоженные от мороза стебельки. И они прямо на глазах оживали. Я очень удивлялась этому поначалу, все происходило прямо как в сказке.
Урожаи капусты в годы войны были очень большие. Поливать нам ее приходилось белыми ночами, так как на Колыме лето бывало тоже очень жарким.
Выращивали в теплицах огурцы и помидоры, зелень. Те, кто работал в теплицах, были очень счастливы — всегда можно было наесться овощей. Приносили и в лагерь, но это было очень рискованно, так как за хранение в бараке овощей наказывали карцером.
В 1941 году, после начала войны, несколько человек, в том числе и меня, отправили на добычу извести. Страшная и трудная была эта работа, но деваться было некуда.
Потом некоторое время работали в Мылге[i]. Здесь тогда жили в основном якуты и эвены, причем
[i] лагпункт в 30 км от Эльгена.
жили в ярангах. В конце 1930-х годов здесь был создан национальный якутский колхоз «Красный богатырь». Для якутов было построено несколько рубленых домов. Но местное население никак не хотело вселяться в эти коробки. В присутствии властей заселялись, а потом снова шли в яранги. Нас заставляли разрушать жилища якутов, чтобы они не возвращались в них обратно, а жили в домах.
Летом приходилось трудиться на сенокосе. Одно время мы были на сенокосе вместе с Галиной Воронской, дочерью известного в тридцатые годы литератора, редактора солидного журнала «Красная новь» Александра Воронского, тоже незаконно репрессированного. Но Гале мы косу доверяли нечасто, а если она и косила, то в стороне от всех. Зрение у нее было очень плохое, и мы все опасались, чтобы она, работая с нами рядом, не подкосила наши пятки.
На каждой работе были свои нормы, которые в большинстве случаев не выполнялись.
Особенно трудно было мне на лесоповале в первый год моей колымской каторги. И зимой, в жестокие колымские морозы, и ранней весной, когда приходилось работать чуть ли не по колено в воде. И вот однажды я решила бросить работу и в полдень пришла в барак. А там бригадирша. Спрашивает: «Ты почему здесь?» «Не могу, — говорю, — больше мучиться, делай со мной, что хочешь, но работать так я не могу».
Мне повезло, что к вечеру поднялась температура, и меня признали больной.
Очень трудно было жить в лагере. Если бы у меня были силы, я решилась бы на побег.
Так в Эльгене я и работала до освобождения, до 28 декабря 1946 года.
Но и после освобождения я не сразу уехала из этого села. Вдруг мне стало страшно. Вроде бы воля, а я не знаю, что с ней делать. Куда ехать в эти лютые морозы?
Устроилась на птичник рабочей. Потом перевели в инкубатор. Уволилась лишь через год. На прощанье бригадирша пожелала удачи в жизни и сказала, что управляющий птицефермой очень был доволен моей работой, за что выделил четыре курицы, пятьдесят яиц и четыреста граммов спирта.
Всему этому богатству нашлось применение, в том числе и спирту. Сама я его, конечно, не пила — так за всю лагерную жизнь и не научилась. Но цену ему я знала. Он сгодился мне, когда я на попутке ехала в Ягодный. Когда в качестве платы я предложила шоферу спирт, он очень обрадовался.
В Ягодном меня приютила моя подружка по лагерю Зоя Марьина, которая жила в бараке, служившем гостиницей для водителей. Через какое-то время я устроилась нарядчицей в центральные ремонтно-механические мастерские.
Однажды в нашей комнате погас свет, и через некоторое время вошел мужчина. Поинтересовался, почему без света сидим. Мы пожали плечами, а он пообещал сделать. И сделал.
Через несколько дней свет опять погас. Снова тот же мужчина пришел, помог, отремонтировал. С деньгами у нас было негусто, и мы платили ему за помощь продуктами. И так повторялось несколько раз.
Изредка к нам заходил еще один мужчина. Он работал главным механиком в ЦРММ, и я его, конечно, знала. «Что это у вас так холодно?», — как-то однажды спросил он. «Да дров нету, а плиткой не пользуемся. Из-за нее короткое замыкание получается, и вообще свет часто гаснет».
Помог он и дровами, и свет отремонтировал. Оказывается, тот «мастер», который нам свет налаживал, его и отключал. Этот «мастер» оказался подчиненным Николая Ипполитовича Мясникова, моего будущего супруга.
В 1947 году мы с Николаем поженились. Перезимовали в Ягодном. Моя подружка выделила нам сарай, где когда-то держала свиней. Мы привели его в порядок, сделали из него небольшую хибарку и были рады, что имеем свой уголок.
В 1948 году уехали в Магадан в надежде выехать на «материк». Но, увы, это у нас не получилось.
Лишь в 1956 году смогли вырваться в родные места. Но мне запрещалось жить в тридцати девяти крупных городах страны. Поехали с мужем в Нальчик. В этом же году в Нальчике меня вызвали в КГБ и вручили справку о реабилитации. Через год мы с Николаем переехали жить в Москву.
В последние годы в театре «Современник» я была занята в спектакле «Крутой маршрут» по произведению Евгении Гинзбург, с которой мы вместе страдали на Колыме. И я как бы заново переживала все, что выпало мне в тюрьме и лагере, — я играла свою жизнь.
Жизнь моя, как вы понимаете, идет к закату. Как сложилась бы она, если бы не этот страшный, бесчеловечный сталинский режим? Мне трудно теперь ответить на этот вопрос. Дай Бог, чтобы такое никогда больше не случилось в нашей стране.
Записал Иван ПАНИКАРОВ,
председатель Ягодинского общества
«Поиск незаконно репрессированных»,
пос. Ягодное, Магаданская обл.