Дети Арины
Дети Арины
Бельская М. К. Дети Арины : Воспоминания / публ. Л. П. Фомичевой // Женская судьба в России : Документы и воспоминания / под ред. Б. С. Илизарова ; предисл. Т. М. Горяевой. - М. : Россия молодая, 1994. - С. 42-59. - (Народный архив).
Воспоминания М.К.Бельской
В № 32 "Огонька за 1987 г. было опубликовано письмо Я.Гамаюна, члена КПСС с 1929г., персонального пенсионера: "...в период коллективизации большинство крестьян пострадали от репрессии. Но время стерло все, и во время войны только отдельные личности показали себя обиженными Советской властью, а остальные шли в бой за Родину, за Сталина. Когда Сталин умер, плакала вся страна. Так зачем же травить сердца — "о мертвых плохо не говорят"...Гласность должна иметь меру..."
В № 25 журнала был помещен ответ Я. Гамаюну Надежды Петровны Федченко: "Никогда не отболит... В одной моей родне столько бензвинно загубленных жизней." Далее она рассказала судьбу своей "раскулаченной" семьи.
Мы предлагаем Вашему вниманию еще один отклик на письмо Я.Гамаюна — судьбу раскулаченной семьи Недобитковых — рассказ Марии Карповны Бельской, урожденной Недобитковой.
Наш отец, Недобитков Карп Дмитриевич, крестьянин, пробыв на фронте в германскую (1914 г) три года, вернулся домой в родную деревню. Жена умерла, оставив ему четверых детей. Вернулся из окопов в одной солдатской шинели. Был у него еще теплый суконный башлык и большая походная эмалированная кружка. Вот и все богатство солдата-крестьянина. Надо было налаживать жизнь. Высватав в своей деревне работящую "соломенную вдовушку" моложе себя на десять лет, правда, тоже с мальчонкой, решил податься в глубь Алтая на вольные и богатые земли. Большой семьей, вместе с отцом (нашим дедом Дмитрием) и двумя братьями, которые тоже уже имели свои
семьи, поселились в одной избе, кем-то просто брошенной. Каждый стал думать о постройке своего угла.
Богатейшая алтайская природа, кругом лес, приволье, все давало возможность налаживать жизнь. Строились все, кто только мог, с умом и не лень приложить свое умение и силу.
Тяжело достался этот дом — обыкновенная деревенская изба-пятистенка. Отец сам был мастеровой плотник, а мать наша Арина такая работящая, в любом деле ухватистая и проворная, всем на зависть. Часто вспоминая, мать плакала: "Господи! Не видала я свету белого! Смолоду у тятеньки жили — тоже все нужда одолевала. Семьища большая, а ни одеть, ни обуть. Бывало только на поденщину и бегали. А дом этот с батькой строили... и плахи без меня не положил. Я, бывало, везде у него на подхвате. А как стали мазать — глину сама месила, как конь, а стены мазала — так чуть без ногтей не осталась. Все казанки стирали до костей и крови. Вот он мне как достался, домик-то наш, кровавыми слезами да соленым потом."
Кое-как поставили избу, наша семья отделилась. Дяде Архипу тоже помогли поставить домишко. А дядя Николай остался в старом.
Наша семья увеличилась. У отца было четверо, мать с собой привела пятилетнего сына да нас от отца нарожала шестерых. Собралось нас тринадцать человек.
Каково доставалось матери с такой оравой — описать невозможно. Семья наша была работящая. Отец и мать любили водить скот и птицу, умели и не ленились за ними ухаживать. У нас было три коровы, две лошади, штук пять овец, свиньи, куры и гуси. Сами обрабатывали землю, пахали, сеяли, мяли лен, ткали — все вручную. Никаких машинок, самопрях у нас не было, мы в глаза-то их никогда не видели. Носили все сгребное, грубое. Мать сама кроила и шила руками, да зачастую не хватало полотна, чтобы обшить всех рубахами.
Началась революция и перевороты на Алтае. Наш отец и его брат Архип, а также его близкий друг Филипп Иванович Колесников, записались в отряд партизан "Красные горные орлы".
В одной из стычек с белоказаками в тайге был тяжело ранен Филипп Иванович. Остался инвалидом. Пуля навылет прошла через правую щеку, искалечила челюсть и задела язык. Чудом остался жив, кое-как выходили. Филипп Иванович всю жизнь носил густую черную бороду, под которой скрывалось уродство
лица. Речь его была тяжелой и будто шипящей. Наша семьи очень дружили, были как родные, любили и уважали друг друга. Отец бывало и за стол не сядет если рядом друга нет. Мои братья тоже дружили с парнями Филиппа Ивановича. А их у него было девять. Жили они еще беднее нас. Был у них домишко, а там кроме печки, полатей, лавок — хоть шаром покати.
А у нас! Всеми любимая широкая русская печь, теплые под потолком просторные полати, где зиму и лето спала наша ребятня. В избе вдоль двух стен широкие лавки, крепко сколоченный стол, две скамейки и три табуретки. Вот и вся мебель. Стелили нам общий потник, скатанный из овечьей шерсти, под голову кидались подушки, которые мама сама делала из пера кур и гусей. В кути — самодельный шкафишко, да несколько деревянных ложек, мисок и чугунков с ухватами и кочергой. На полке перед печкой мама ставила мельницу для муки, а в углу под лавкой стояла большая квашня для теста. Вот и все было наше "кулацкое" хозяйство. Я думаю, настоящие кулаки так не жили. Помню, уже начали мы ходить в школу, а обуви на всех не хватало. Сидишь, ждешь, когда кто-нибудь придет из школы да скинет бутыленки, а ты скорее в них да бегом, чтобы не опоздать к уроку. Помню, отец сшил первые сапоги старшему Ивану только лишь потому, что тот собирался жениться. А то вся семья, бывало, летом ходила только босиком, а зимой перебивались кто как, одна пара обувки на четверых. Вот какие мы были "кулаки".
Так росла и жида наша семья. Тут началась коллективизация. Отец с матерью чуть-ли не самые первые вступили в колхоз. Сдали все, что было положено: скот, лошаденок. Начали работать в колхозе.
Отец стал лучшим промысловиком-охотником. Мать — первой ударницей, всем на зависть. В работе за ней никто угнаться не мог. Больше всех трудодней было в нашей семье. Тут-то и появились у нас завистники и лиходеи, вроде Бугарихи, из те, которые будто бы являлись активистами, а любили больше говорить, но только не работать. Мать часто вспоминала случай, когда они в поле убирали хлеб, торопились, складывали снопы, а тут тучи нависли да ветер сильный поднялся, и снопики наши давай раскидывать. Она и Демонька подскочили и давай их хватать и кричать: "Бабоньки, скорей, ведь все разнесет", а они
сложили губы да по домам и направились. А Бугариха-то, самая активная, все в красной косынке ходила, обернулась да чуть ли не через губу не плюет: "Надо тебе, так и собирай. Вам, кулакам, всегда больше всех надо". Ну, остальные бабы тоже потянулись за ней. Ну, мы с сыночком Демушкой одни, пока все не собрали, не ушли с пашни. Им колхозное вроде бы не свое. А не свое — и не горит сердце жалостью к колосочку. А мне жалко это было как свое.
В колхозе мы стали жить неплохо, лучше, чем единолично. Так же держали корову, лошадь, кур. свиней, гусей и овец. Отец хорошо сдавал пушнину, за что часто получал ситец, сахар и все необходимое для семьи. Нас, ребятишек, стали одевать в ситцевые платья и рубахи. Мне даже купили первые в жизни хромовые ботиночки, которые я больше носила на руках, чем на ногах. Помню, я их все гладила и клала с собой в постель.
Меня еще на свете не было, когда в нашей семье случилась беда. Нашего Ивана (большевика) и еще нескольких человек, молодых мужчин, арестовали, судили тройкой и присудили всем расстрел. А было вот что.
Наш Иван, как первый деревенский комсомолец, и его друзья получили указание свыше провести национализацию в деревне. Зашли к одной богатенькой бабке и давай там будто бы шутя, распоряжаться: "А ну, бабка, давай выкладывай, что у тебя есть спрятанного в сундуках? А в загашнике поди золотишко зашила..."
Такая шутка обошлась им дорого. Парни пошарились по дому, описали у бабки какой-то товар да и ушли в сельсовет. А бабка Матюшиха не будь дурой, наученная кем-то, дернула в волость да и нашла кому пожаловаться на обидчиков. Сграбастали наших молодцов, рученьки назад и да и приговорили всех к расстрелу. Шел 1924 год. Иван наш был уже женат, родилась у него дочка Шурка. По селам шла самая заваруха. Не понять, где горит и обо что можно обжечься. Наши все в рев. Анисья, жена Ивана, в голос с причетом:"Тятенька, спаси как-нибудь Ваньку, он же дурак, совсем еще глупый, не знал, что делал".
Тятенька наш в волость, попал к главному прокурору. Им оказался знакомый, из латышских красных стрелков, с которым они еще на германском фронте вместе мерзли в окопах, встречались в казармах в Риге. Обстоятельно выслушав отца, обещал
помочь. Ивану заменили расстрел пятью годами тюремного заключения. Так он остался жив.
Вернусь немного назад и опишу, что было в первый год коллективизации и национализации хозяйства у крестьян — не кулаков, а мужиков самых работящих, трудолюбивых и истинных хозяев земли.
По деревне пошли стоны и волнения. К высылке были обречены несколько семей. Высылалась и семья свояка нашего отца по первой жене, Родионова Федосея, который имел только что добротно построенный своими силами дом, также принимал участие в партизанском движении, но попал в число "кулаков". Большая семья из семи человек, все работящие, честные сроду не ехали на " чужом горбу"...
Плач, крик стоял по деревне. Все близкие вышли прощаться и проводить до околицы своих родных и просто хороших соседей. Выслали самых работящих мужиков. А за что выслали? За то, что своим горбом строили, пахали, сеяли и никого не эксплуатировали. Была наша деревня Покровка большая, и кто не ленился работать и держать хозяйство, жили хорошо. Доверили власть в нашем углу перестраховщикам и перегибщикам, разорили всю деревню, разогнали всех крестьян: кто сам уехал куда глаза глядят, кого сослали, а кого и посадили как врагов народа.
Нашего дядю Архипа тоже хотели сослать. А за что? За то, что новый дом построил, скотину водил, за то, что рубахи от соленого пота не просыхали, за то, работали до седьмого пота, работников никаких не имел? Вот дядя Архип собрал свою ребятню, запряг пару лошадей, взвалил весь скарб на телегу и уехал от беды сам по добру по здоровому. Тем и спасся от ссылки и от этого несправедливого раскулачивания. Звал с собой и нашего отца, а тот ответил: "А меня не за что, браток, кулачить. Я сам за Советскую власть воевал, на то партизанский билет имею, да и ты зря свой родной угол бросаешь, никто нас не тронет, не за что". "Найдут за что, — сказал Архип — вот один человек мне сказал, что если у вас гусей и кур не отбирать, так вы не будете знать, что такое Советская власть."
Дядя Архип прибился где-то в овцеводческий совхоз, там и прижился. Дети его получили образование. Анисья, старшая дочь, стала учительницей. Катя, младшая, — врачом, Евсей — ветеринаром. Семен работал в совхозе, в Отечественную войну погиб. Иван стал заслуженным хлеборобом и Героем Социали-
стического труда. Вот они, "кулацкие", трудом своим себе славу заработали, а лодыри, завистники так и подохли. Только людей от зависти съедали да врагам народа были подпевалами, а думали, что правильную линию ведут...
Началось тяжелое время и для нашей семьи. Мы пухли от голода и ходили босиком по снегу, болели тифом, малярией, слепли от истощения, болели туберкулезом. Никто не получил образования. У нас было отнято и отравлено детство, не было радостной юности и настоящей человеческой жизни. Нас презирали, нам не доверяли. А за что?.. Век это помним, и никогда оно из, нашей памяти никаким временем не сотрется...
Итак, жили мы в колхозе, работали, старались, были на хорошем счету.
Был у нас председателем колхоза замечательный человек, коммунист, настоящий руководитель — Пьянков. Умел людей ценить по работе и с добрым сердцем относится к труженику. К лодырям и лентяям был требователен и беспощаден. Наладил работу в колхозе. Жили хорошо, всего хватало. В нашем доме всегда были пышные караваи пшеничного хлеба. Было молоко, сметана, масло и свое мясо. Мама почти к каждому празднику шила нам новые ситцевые платья. У меня было даже три новых платья, новые вязанные из овечьей шерсти чулки. Вот только ботинок в семье почти не было. Мы в них вроде даже и не нуждались-Жили, работали, детишек растили. Последними у нас родились Фрося в 1929 году и Ирочка — в 1932 году. Наступали странные и тяжелые для нашей семьи времена.
Пополз по деревне слух "Пьянкова снимают". И правда, всегда веселый и добрый председатель, ходил чернее тучи. Чем-то серьезно озабочен, не смотрел в глаза нашему отцу. Отворачивал взгляд и от мамы. Мы по-прежнему продолжали трудиться, ничего не подозревая.
Позднее выяснилось, что Пьянкову приказали раскулачить семью Недобитковых. Он кулаком по столу стучал и доказывал: "Да только на таких и держится колхоз. Я этого никогда не сделаю, если надо..."— и бросил на стол партийный билет. — "Да вы поглядите, какая это семья, один одного меньше, и выкинуть их из дома? Какие у вас на это причины?"
Причины нашли. Вскоре в наш колхоз приехал новый председатель по фамилии Чижик. В деревне будто все притихли, как перед страшной грозой.
В это время у нас в горнице жил старый учитель, бывший донской казак из ненадежных ссыльных с Дона. Был он богатеем, держал прислугу и имел большое состояние. Выслали его в наши края вместе с беременной прислугой, которая по годам годилась ему в дочери. Чтобы скрыть, что она является его прислугой, Данила Андреевич, постарался скорее прижить ей брюхо, вроде как жена. Молодая ходила уже на сносях, как однажды наш отец и Данила Андреевич поехали вместе в район по делам. По дороге о чем-то споря, вернулись лютыми врагами. Данила даже не захотел жить у нас. Оказывается по дороге крепко заспорили о Советской власти — что де дала она крестьянину.
Чижик часто встречался в сельсовете с этим учителем, так как были они земляками. А в области и парткоме крепко и надежно сидел тоже донской казак — Чурик. Вот и заварили они кашу против нас.
Начались придирки и почти открытая ненависть к отцу и матери. Дема был уже подросток и работал на молочном заводе. Однажды он пришел домой очень расстроенный. — "Сыну кулака на заводе работать не доверяем". Потом исключили из колхоза отца и мать. К маме придрались, что она несколько дней не выходила на работу.
А дело было так. Как-то всех колхозников отправили сплавлять лес по реке Чарыш. Мама стояла в ледяной воде и сильно простудилась. У нее по всему телу пошли нарывы, под подмышками — висело сучье вымя. Она ночами выла, не зная, где сесть, где лечь. Топили баню, парили в сухом жару, лечили разными травами. Понемногу ей становилось лучше. В деревне не было никаких врачей, лечились сами, по-деревенски.
Пока мама валялась в постели, партийные активистки тоже забросили работу. "А мы что, двужильные? Карпушиха прохлаждается, симулирует, уже вторую неделю глаз в сельсовет не кажет".
Мама до сих пор, как станет вспоминать, так себя ругает: "Да какая же я была дура. Надо было зипун накинуть да пойти в сельсовет, рубаху задрать да показать им, как сижу и симулирую".
В общем, пошла она в сельсовет, когда ей сказали, что исключили из колхоза. Чижик даже головы от стола не поднял, даже разговаривать не захотел.
Потом отца исключили. Долго, мол, на промысле был, а тут надо было колхозную конюшню строить.
И стала наша семья гонимая и презираемая. Места нам уже в родной деревне не было. Стали брать с нас налоги как с единоличников. Потом пришли описывать имущество, так как платить недоимки было нечем. Начали голодать.
Первый раз описали: старый тятин полушубок, стол, две скамейки, табуретки, чугунки и ухваты. В хлеву — последнюю телку, гусей и кур. Тут мама догадалась завязать в узелок свои девичьи полушалки, полотенца, две юбки и сарафан. Ночью это вынесла за двор и закопала в навоз. А подушки, потник и одеяло — все описали.
На нашей ограде были открытые торги, все пошло с молотка. Разобрали сельчане все наше "богатство". Мы все стояли возле крыльца, всхлипывали и утирали сопли. На Деме были единственные сапоги, которые ему сшил отец, как старшему. Улыбаясь и ухмыляясь, к нему подошел кто-то из сельсовета, сдернул с ног сапоги и пошел продавать. Раскрутив портянку, Дема босиком спустился с крыльца и пошел со двора.
Мы еще несколько дней жили в доме, радуясь, что нас не выгнали. Я сидела на лавке и с голодухи пила подсоленную воду. Вошла заплаканная мама, следом — уполномоченный из сельсовета — пришел описывать дом. Дали на 'сборы нам 24 часа. Мама в слезы: "Да куда же мы из своего угла на улицу, кто с такой оравой пустит?" Нас действительно никто не пускал, видимо, боялись Чижика.
Это был последний день жизни в нашем родном гнезде. Перевели сельсовет в наш дом, а нам приказано выметаться . На улице — зима, снег покрыл землю. Мама пошла по деревне просить, чтобы кто-нибудь пустил нас. Отца в доме уже не было, его посадили, нашли причину: будто бы угнал колхозных лошадей и продал их.
Мама вернулась домой ни с чем.
Думаете, сельсовету негде было расположиться? Сельсовет был в хорошем, светлом доме бывшего партизана Анисима Зуева. В доме у него было чисто, со временем все заплевали, захаркали и прокурили. И чтобы найти причину нас как-то из дома выжить, решили сельсовет перевести в наш дом.
Мама все жалась к челу, грея руки, а мы тряслись в углу на теплой еще по-родному печке. Старший брат Дема уже не
жил дома, он ушел к Колесниковым. Ерема и Троня, забравшись на полати, пригрелись и уснули. Сима убежала к дядьке Николаю, и почти все время там и жила. Мы же трое, я, фрося и маленькая годовалая Ирочка, сидели на печке. Мама все плакала и уговаривала, чтобы нас не выгоняли...
Подходил вечер, стелилась поземка. Работники сельсовета подошли к нам и стали стаскивать нас с печки. Мы заорали, и это, видимо, еще больше их разозлило. Они стали нас выкидывать на крыльцо. Мы были в одних рубашонках и босиком. Мы тряслись на морозе и плакали, пошли к дядьке Николаю — больше идти было некуда. Ему тоже грозили: "Пустишь — тебе несдобровать!"' "Делайте со мной что хотите, а свой своему поневоле друг",— говорил дядька.
Мы немного пожили у дяди Николая, а когда стало чуть пригревать солнышко, решили уйти, чтобы не стеснять дядю — у них и своя семья была большая.
Рядом с нашим домом была старая завалюшка, в которой некоторое время жила наша семья пока строился дом. Теперь она нам снова пригодилась. Там не было печки, крыльца и сильно протекала крыша. Мы решили отремонтировать ее. Вместе с мамой ходили на заводь и продалбливали потемневший и провалившийся лед, доставали оттуда песок и глину, стоя по пояс в ледяной воде. Все это таскали в избушку, где начали сбивать печку. Сбили, печка получилась горячая, хоть пеки на ней лепешки или картошку. Но ни того, ни другого у нас давно не было. Как мы и чем жили, представить себе невозможно. Мама тайно вытащила свой узелок и так же, таясь и прячась, ходила по деревне и меняла на что-нибудь, что можно было поесть. На картошку, на высевки или на краюшку хлеба. Иногда мы ходили по деревне и просили милостыню.
От отца не было ни слуха, ни духа. Подошла весна... Нас опять выгнали на улицу из этой избушки, поселили туда колхозных телят. Начались наши хождения по мукам. Мама нашла приют у одной старушки-калеки, которая жила почти на самом краю деревни. Пустила она нас по доброте своей или с какой выгодой — не знаю. Наши все ей весной вскопали огород, ребятишки пасли ее корову, за что иногда она нам давала по стаканчику молока. Спали в одной комнатке, где и ступить было негде, мы к теплу уже стали стелиться на улице на деревянном настиле рядом с коровой. Тут как-то ночью, с голодухи, мы,
ребятишки, все по очереди высосали прямо из титек лежавшую рядом с нами корову. Когда в животе урчит и голова кружится от истощения, разве утерпишь, если рядом лежит корова, а у нее вымя с молоком?..
Прогнала нас старушка. Пустила пожить Дунька по прозвищу Попиха. Спали мы у нее тоже на полу, рядом с ее умирающим братом, а он по ночам, кашляя, выплевывал на пол кровавые клочки своих больных легких. Попиха решила нас обокрасть. Спрятала на своей подызбице наши последние бутыленки и старые сапожишки моих братьев. Это все еще, что у нас было. Мама берегла это как зеницу ока, потому как мы собирались уходить из деревни, нас здесь все сторонились как чумных, с нами никто не заговаривал, нас все опасались, боясь за свою участь.
Еще зимой наш Дема вместе со взрослыми мужиками ушел искать себе судьбу на рудник — Риддер. Вот мама и решила тоже с нами туда податься. Дорога была не близкая, пятьсот километров, в окружную, а не через Алтайские горы... После покушения на наше "добро", мы вскоре ушли от Дуньки Попихи в заброшенный дом, в котором давно никто не жил, и стоял он, глядя на свет пустыми и черными глазницами своих не застекленных окон. Мы обмели везде паутину, подмели и вымыли пол, расположились. В первую ночь нас чуть не съели клопы. До того их было много, что мы подскочили среди ночи и стали их разметать веником. Деваться было некуда—мама догадалась на ночь обкладываться полынью. Немного нашествие будто бы прекратилось, но они оказались очень смышлеными. Клопы заползали на потолок и оттуда падали на нас. В общем жили мы в этом доме как дети подземелья.
Мама с ребятишками по ночам уходили на старое гумно и там собирали остатки прошлогодних зерен и колосков. Иногда их ловили и вытряхивали то, что им с таким трудом приходилось наскрести. А наши восемьсот трудодней так и остались в колхозе, а даже за них нам не положено было подобрать этот прошлогодний мусор.
Всякими правдами и неправдами мама насобирала разных зернышек килограмма с три—четыре — не больше, пошла на мельницу и попросила знакомого мельника заменить ей на муку; упросила, насыпал он ей килограмма три-четыре муки самого
крупного помола, ну мы и этому были рады... все это мама увязала в узелок и берегла на дальнюю дорогу.
Подходило лето, начинался теплый июнь месяц. Наши часто ходили в горы, где росла всякая съедобная трава: дикий лук, чеснок, батун, колба, ревень. Все это они приносили целыми торбами, траву мы варили-жарили только на воде, и подсолив, ели. И это было все, чем мы питались. Братишки, правда, иногда ловили в речке рыбешку, что чуть-чуть поддерживало наш организм.
Настал день, когда мы ранним ярким утром покинули родную деревню. Никто нас не провожал и никому мы были не нужны. Оглянувшись на родные места и дорогой для нас дом, мы, согнувшись и плача, пошли друг за другом гуськом, один другого меньше. Брату Еремею было тоща двенадцать лет, сестре Симе одиннадцать, Трофиму восемь, мне шесть, фросе три года, и самой младшей Ирочке был только годик. Мама несла ее на спине, привязав старым платком за плечами. Мы все гуськом шли за ней. Ирочка еще не могла ходить, потому что у нее одна ножка была калекой. Когда мама работала в колхозе, не оберегаясь, ездила ,на лошадях, таскала большие и тяжелые пудовки на животе, несколько раз, уже будучи с большим животом, падала с лошади. Вот в животе искалечила ребенку ножку. Ирочка родилась с подвернутой внутрь стопой...
Скитаясь по дорогам, без крыши, без крова, без пищи и без приюта, мы ночевали в старых заброшенных овинах, спали в тайге в стегах сена, шли по снегу босые, когда еще в горах шел снег. Мама садилась под стог, заголяла рубаху и мы, как малые гусята с красными лапками, толкали ей под рубаху к теплому телу свои, замерзшие ноги и грели. А то иногда писали друг другу на онемевшие от холода ноги, чтобы хоть немного их согреть. Мы спали в чужих банях, а иногда и туда нас не пускали. Мы голодали и были уже с опухшими от голода ногами, хотелось есть, а есть было нечего. Просили под окнами ради Христа кусочек хлеба или какую картошинку. Пока была у нас мучка, мама мешала ее с черемухой или с бояркой. Варили в котелочке иногда жиденькую болтаночку из этой муки и были рады и счастливы, что она у нас еще есть. Все же что-то хлебное... Но вот кончилась наша мучка, и мы стали жить только тем, что нам давали добрые люди, а их в то голодное время было очень мало.
Над нами смеялись злые и бездушные люди, нас травили собаками и гнали из деревень жестокие, нужды не знавшие люди, а мы все шли, шли и шли.
Ирочка кричала: "Хлеба-а! Дай хлеба! И-исть!.." Глядя на нее, мы плакали, как могли уговаривали... потом кто-нибудь из нас шел в деревню и с протянутой рукой просил, чтобы чем-нибудь накормить голодного маленького ребенка.
В общем, пришли мы кое-как в Риддер на тот рудник, где теперь жил у родственников наш Дема. А он сам парнишка, работал еще только учеником на лесопильном заводе. Сидит, спина вся в заплатках, взял на руки маленькую Ирочку и горько заплакал. Нас явилось к нему семь человек, а он сам получал на хлебную карточку каких-то пятьсот-шестьсот граммов. Тогда были хлебные карточки, шел 1933 год.
От отца так ничего и не было слышно. Жить нам и здесь было негде. Где Дема жил — у них у самих была одна комнатушка и пятеро ребятишек, да Дема шестой. Ушли мы в какой-то барак на общие, нары. Подходит осень, а там зима. У нас ни одеть, ни обуть, и есть нечего. Куда и кому обратиться за помощью, не знаем. К властям обратиться боимся, скажут: "кулаки" — так, мол, им и надо". А у нас с собой никаких документов, никаких справок, дае нет метрик о рождении. Побились, побились... ребятишки одно просят маму: "Пошли до-мо-ой, опять назад в свою Покровку. Может, теперь и тятеньку нашего выпустили... Дом, может, нам вернут". А Еремонька: "Я буду зимой зайцев ловить, как-нибудь проживем". А Тронюшка: "Я буду в речке рыбу ловить..."
И так все затосковали о своей родной Покровке, так захотелось вернуться в родные края, и была какая-то уверенная у нас надежда, что отца обязательно выпустят из тюрьмы. Он ведь ни в чем не виноват. Лошадей тогда нашли. Оказывается, они сами прибились к чужому табуну, и алтайцы угнали их в свой совхоз.
Думали-гадали... решили мы обратно идти. А осень уже на дворе. Начались первые заморозки, по утрам на траву падал густой белый иней. В стогах ночевать было холодно. Дошли мы до бабушкиной деревни, где и мама наша когда-то родилась — Малая Убинка. Зашли к бабушке. У них тоже голодно, есть нечего. Недавно похоронили дедушку Назара, умер от голодного кровавого поноса. А тут мы заявились, кто там был нам рад?
Бабушка Аксинья с последним своим сыном Изотом сами бились как рыбы об лед. Ну, пожили мы у них с недельку, своя картошка хоть у них уже была на огороде, немножко поели у них ее, и то не досыта. А сами уже все истощенные и с опухшими, натруженными длинной дорогой ногами. Время не ждет, здесь мы никому не нужны. Собрались, утром раненько котомки на плечи и опять в путь, четыреста километров — обратно, дойдем или нет, будем живы или не будем?..
Дни осенние стояли еще теплые, сухие и солнечные. Было начало сентября 1933 года.
Вышли мы за деревню, отошли так километра два-три. Деревня с увала еще хорошо была видна. Утренний туман тихо колыхался над спящей речкой Убинкой. Идем, а у самих сил нет. Маленькая Ирочка опять заплакала у мамы на плечах, а совсем ослабевшая Фрося кое-как доковыляла на распухших ногах до нас и села в пыль на дорогу: "Больше идти не могу... Не пойду, здесь останусь". Мы в рев, да к ней. Действительно, трехлетний, причем еще и изголодавшийся ребенок, с распухшими от голода маленькими ножонками... сколько она еще может идти? Что делать? Господи-и! Нести ее на руках или на закорках никто из нас также не в силах. Решили отослать ее обратно в деревню к бабушке Аксинье, пока далеко не ушли. А то все равно придется бросить ее в чужой деревне, у чужих людей. Рассказали ей, втолковали, как найти бабушку, отправили назад. Ерема, братишка, взял ее за ручонку и повел ближе к деревне. Идет назад, утирает слезы кулаком, а мы уж тут сами все повалились на дорогу и навзрыд голосим. Пошла наша Фросенька под горочку, идет переваливается, ноженьки не идут, спотыкается... так и скрылась она из глаз наших... Поревели мы тут, поревели, и пошли. "Поди не бросят добрые люди... кто-нибудь да подберет ребенка..."
Идем опять той же дорогой, заходим и просимся ночевать у тех же добрых людей, которые в первый раз нас приютили. Мама рассказывает свое горе, люди советуют: "Да оставь ты вот этих двух младшеньких-то где-нибудь в приюте. Здесь вот на пути у вас будет Змеиногорск — Змеево (так тогда его называли), там есть приют, вот и оставь их там, а иначе сама погибнешь, детей погубишь. Оклемаешься, заберешь назад".
Мама послушалась доброго совета, так и сделала. А я уж сама была бы радешенька, чтобы мама нас с Ирочкой оставила
бы где-нибудь в приюте. Нет сил больше скитаться и голодать. Сама маму прошу: "Сдай нас в приют, сдай!.. не могу больше, помрем все дорогой". Пришли мы в Змеево, где находился людьми подсказанный приют. Здесь нас посадили на крыльцо детприемника. Увидев, что нас куда-то повели, наши ушли дальше, торопились до холодов и снега. Они надеялись, что нас забрали в приют, но ошиблись. Еще целый месяц мы с Ирочкой валялись под стенами какого-то двухэтажного дома, где, видимо, находилось местное руководство. Нас записали, кто мы, откуда и чьи. Я, конечно, соврала: нет родителей, умерли от болезни и голода, а сама назвала какое-то место, которого там и близко не было. В общем, в приют нас не брали, видимо наводили справки, чьи мы дети и действительно ли у нас нет родителей. Мама наказывала мне: "Доченька Марьюшка, ты смотри, бать-кину фамилию не говори, а то узнают, что мы раскулаченные, так и в приют вас не возьмут. Скажи мою девичью фамилию т- Клиновицкие, мол, мы..."
Неграмотная мама, а догадалась, что нам надо было, а то и действительно не взяли бы, так и пропали бы мы с Ирочкой в этом чужом селе под стеной сельсовета.
Не описать, что мы с ней пережили за этот месяц бездомной жизни. Сидели под стеной с утра и до ночи. Кто шел мимо, жалеючи нас, подавали: кто кусочек хлеба, кто картошечку, а кто и копеечку, которую я не знала, куда девать и что с ней делать, денег же у нас в семье почти не было и что-либо на них покупать — этого я совсем не умела. Я иногда, качаясь, ходила по людям и, очень стесняясь, просила милостыньку, чтобы как-то накормить все время голодную Ирочку. Она все еще не ходила, а, ползая, хватала прохожих за ноги, за полы и дико кричала, обливаясь горючими слезами: "Дай хлеба!.. Дай-й хле-е-еб-а!"
В чем был виноват этот только что появившийся на свет невинный младенец? Мне тоже было тогда только шесть лет. От истощения я вовсе вся опухла и уже не могла ходить. Однако было на уме: "Вот я скоро умру... да уж скорее бы... что будет с маленькой Ирочкой? Куда ее денут?" Это все, что тогда волновало меня. Мне уже не хотелось жить, страдать, голодать и быть бездомной собакой. Кругом жили люди, а мы были как неприкасаемые или чумные.
Потом все же нас определили в детский дом. Как тому мы были рады! В детдоме нас с Ирочкой любили, и мы тоже всем сердцем любили их. Там мы пробыли с октября 1933 года по апрель 1934-го. Наши чуть живые добрались до родных мест. Дом нам, конечно, никто не отдал, а отца действительно выпустили. Нашелся добрый и умный человек в тюрьме, который написал куда следует о деле отца. А дела-то совсем никакого не было... Просидев восемь месяцев, отец вернулся в свое село и только тоща узнал все о семье. Нас там уже не было, дома у нас тоже не было.
...Он сидел у своего сына Епифана, починял свои старые бутылы, собирался идти следом за нами. А тут наши и — ему навстречу. Было там слез и горя! Мать явилась назад только со старшими ребятами, нас троих с ними не было. Мама все рассказала, как и где растеряла детей.
За заработанные нашей семьей трудодни отец стал просить хлеба в колхозе. Кладовщик Абрам Абрамович повел его в амбары и показал: "Вот, смотри, Митич... ни зернышка в наших колхозных сусеках. Даже семенной весь Чижик отдал на трудодни... Чем весной сеять станем, никто не знает".
В конце концов Чижик развалил наш колхоз, разогнал всю деревню. От сотни хороших изб нашей Покровки осталось изб десять-пятнадцать. Деревни как таковой и колхоза там больше не стало. Наши опять кое-как оклемались, собрались кучкой и пошли в путь уже в третий раз, обратно в Риддер. По дороге забрали у бабушки Фросю, которая сама на себя не была похожа. Дядька Изот, тоже больной и голодный, гонял ее по снегу босиком, один раз так хлестнул по лицу, что потом у нее образовалось бельмо на глазу. Теперь только не хватало нас с Ирочкой. Мама сходила с ума, не надеясь, что мы живые. Все рвалась назад, чтобы забрать и нас. Но отец уговаривал: "Подожди, Арина. Сами маленько оклемаемся, найдем какую квартиру, устроимся на работу, потом и пойдешь за ними. А сейчас куда их? Сами еще не определились. А их раз взяли в приют — поди, даст Бог, живы. Потерпи малось, заберем".
Всю зиму мама с ребятами ходили на пригородное хозяйство перебирать овощи, за что им платили картошкой. Это было большое подспорье. Отец поступил работать на лесопилку, где работал и Дема. Дема жил в общежитии. Симу мама определила в няньки к людям, с нами она больше никогда не жила. Зато
окончила в вечерней школе пять классов и за хорошую честную работу была принята в комсомол и выбрана депутатом Городского Совета первого созыва в 1938 году.
Мама сходила с ума за нас. Весной, где-то в начале, не вытерпев, пустилась опять в путь. От Риддера до Змеево было триста километров. За неделю, бегом, мама пришла к нам — и как раз в день моего рождения, седьмого апреля. Плача от радости, все рассказала, забрала нас.
Стали мы все жить у одной хозяйки, которая как могла издевалась над нами, особенно ребятишками — знала, что больше нас никто на квартиру не пустит. То вскопай ей огород, то окопайте вокруг ров шириной чуть ли не полкилометра, чтобы коровы в огород не заходили, то побелите и помажьте ей избу. Все это мама безропотно выполняла — с помощью, конечно, наших ребят. Но как-то уже не хватало терпения и сил тоже, мама отказалась копать этот ров: "Лучше пойдем-ка мы с ребятами да начнем рыть себе свой угол. Никто тогда не будет нас шпынять". Так мы и сделали. Взяли по лопате и пошли рыть себе землянку. Сразу же забрали котомки и больше уж никогда не возвращались к той хозяйке.
Вырыли себе яму приблизительно пять на три квадратных метра, постелили соломы и на ночь улеглись спать у себя "дома". А ночью пошел дождик. Лежим мы на соломе, а сверху льет. У меня был жар, я болела малярией, и все, кому было холодно, жались ко мне поближе, чтобы согреться.
Вот так мы снова начали свою жизнь. Опять голодали. На хлеб не хватало денег. Вместо хлеба мама покупала на базаре горелые корки, ведро три рубля, вот их-то мы и ели вместо хлебушка.
Лежа в жару, я как-то раз, глядя на маму голодными глазами, попросила: "Мама, купи мне кусочек хлеба, больше я ничего не хочу". Выжила я, понемногу поправилась. Тут нам подвезло. Мама узнала от соседки, что таким многосемейным дают пособие. Радости не было границ, когда выдали нам на семерых детей две тысячи рублей, это еще на старые деньги. Отец сразу купил корову, лошадь (опять стал "кулаком"), а то без молока мы уже все болели "куриной слепотой" и были как испитые, светились насквозь.
Братишки были еще малолетки, на работу их не брали, но, прибавив себе года, они все же устроились на строительство.
Стали работать учениками каменщиков. Тут начало разворачиваться строительство, и нашу землянку надо было сносить. Пришла комиссия, обмерили, записали и выдали нам за нее семьсот (старыми деньгами) рублей. Кое-как, добавив еще две сотни (заняли у дяди Касьяна), купили мы в другом месте маленькую избушечку за девятьсот рублей. Но зато эта избушечка была деревянная. Была оградка, огородик, сарай и даже чистенький дощатый туалет. Как мы были рады и счастливы! Ну, тут мы просто хорошо зажили. Это были 1937-39 годы. Хлеба мы стали есть досыта. Были свои овощи, молочко, чего еще надо?
Тут началась Великая Отечественная война. Я бросила школу и пошла работать на завод. Мне было тоща четырнадцать лет.
На Ивана осенью сорок первого пришла похоронка: "Погиб смертью храбрых на подступах к Ленинграду". А Трофим, будучи дважды раненым, от Сталинграда дошел с боями до Софии. Там, помогая болгарским партизанам, в одной из операций простудился и заболел гнойным плевритом. После лечения в военном санатории в Сочи санитарным поездом его привезли домой, и через три месяца он умер на руках у отца.
Кончилась война. Мы кое-как подстроили еще одну комнатушку. Фрося вышла замуж, родила девочку. Но вскоре опасно заболела: открытый туберкулез легких.
У Симы был чудесный голос и она неплохо рисовала. Но так ее способности и не реализовались. У меня тоже был голос, я даже ненадолго попала в хор имени Пятницкого, но не было нужного образования.
Братьев теперь уже никого нет в живых. Нет и Ирочки, самой младшей из нас. Она выучилась на швею, вышла замуж за инвалида Отечественной войны (у него не было ноги), родила двух мальчиков. Но муж пил, разошлись. Она очень переживала, много плакала, лежала в психиатрической больнице. Потом однажды исчезла, и нашли ее уже мертвой на берегу Иртыша.
Заканчивая свою исповедь, хочу сказать: если есть какая-то справедливость, то она хоть когда-нибудь должна же восторжествовать?.. Или уже не восторжествует? Очень хочется, чтобы мое письмо-повесть было бы опубликовано, хотя бы за все наши страдания и несправедливые мучения. Теперь, я думаю, ясно, какие мы были кулаки и враги народа?
Очень хотелось бы, чтобы мое письмо также прочитал тов. Я. Гамаюн. Еще раз повторюсь: "Время не стирает только у того, у кого стирать нечего".
Пусть мое письмо-повесть будет наглядным и ярким примером жесткого времени перегибов сталинизма.
Публикация Л.П.Фомичевой