Государственный преступник
Государственный преступник
Белинский А. И. Государственный преступник / публ., вступ. ст., примеч. Л. Белинской и А. Гордина // Звезда. – 2000. – № 11. – С. 182–201.
Александр Иванович Белинский (1886—1977) — сын священника Псковской епархии, единственный ребенок в семье. Когда мальчику было 4 года, отец получил место в уездном городе Опочке. После епархиального училища и семинарии А. И., вопреки желанию отца, поступает в Юрьевский университет, а через год он уже студент историко-филологического факультета Петербургского университета. Занимается у С. Ф. Платонова, но отклоняет его предложение остаться на кафедре и выбирает — на всю жизнь — поприще школьного учителя.
В годы Первой мировой войны А. И. с женой, Антониной Андреевной, и маленькими дочерьми, Лидой и Любой, живет в Могилеве. Преподает в мужской гимназии им. Александра Благословенного, а в 1918 г. становится одним из организаторов 1-х красноармейских курсов (будущей школы кремлевских курсантов). Опасаясь насильственного перевода в Москву, скрывается в лесах. Тем временем учителя опочецкой школы II ступени им. Герцена (бывшей женской гимназии) заочно избирают А. И. на место преподавателя русского языка и литературы. Узнав об этом, он возвращается в Опочку.
Некоторые из учеников Александра Ивановича 20-х гг. живы по сей день. Яркими воспоминаниями детства навсегда остались для них школьные спектакли в Народном доме, летние экскурсии в Пушкинский заповедник и фигура самого учителя — стройного, подтянутого, умного. Следы работы А. И. как этнографа и фольклориста хранят сборники Псковского общества краеведения «Познай свой край», выходившие ровно до года его ареста. Разгром краеведческого движения в стране последовал, как известно, за так называемым «Академическим делом», — Белинский, будучи учеником академика С. Ф. Платонова, оказался особенно уязвим и был репрессирован. В основу его воспоминаний легли краткие лагерные записи.
Выйдя из лагеря, но, конечно, без права на возвращение домой, А. И. вместе с женой поселяется в Новгородской области. Отсюда в 1943 г. их угоняют в Германию. Из немецкого концлагеря освобождают американцы. После войны и до выхода на пенсию Белинский учительствует в поселке Пола Старорусского района (где и похоронен). Александру Ивановичу неоднократно предлагали подать прошение о реабилитации — он всякий раз отказывался. Реабилитирован 13 сентября 1989 г.
<...> 1930 год. В середине октября Комитет Коммунистической партии мобилизовал меня на работу в партийную школу в качестве преподавателя русского языка и литературы. Все было хорошо. И я спокойно проводил вечер в школе 6 ноября. Прослушав официальную часть и художественную самодеятельность учащихся, дошел домой. Шагая по темным улицам, думал отдохнуть за легким чтением. Сел за стол. Мама, проходя в столовую, сообщила, что «минут 20 тому назад приходил твой ученик Петя Моисеев».
— Моисеев? Зачем?
— Не знаю... Должно быть, что-нибудь об уроках поговорить... Сказал, что через полчаса зайдет.
— Мне это не нравится. Он ведь не учится... Служит в ГТГУ... Тут не репетиторством пахнет.
— Ну, что ты? Это Павла Моисеевича сын... Мальчик совсем. Не успела мама договорить, как глухо прохрипел звонок, кто-то просил открыть дверь...¹
В прихожую вошли Моисеев, милиционер Мурашев и кто-то третий. Позднее я узнал, что это был квартирант Вичевских, приглашенный в качестве понятого при обыске.
— Я к вам, Александр Иванович, вот прочтите, — сказал Моисеев, подавая ордер «На производство обыска и ареста».
— Что ж, снимайте пальто и приступайте к исполнению ваших обязанностей.
Положив пальто на стул, без смущения подошел к письменному столу этот юноша, уволенный из 2-го класса реального училища за малоуспешие, и начал с глубоким видом знатока рыться в книгах, лазать по ящикам, полкам, шкафам. Обнаружив письма, открытки, он откладывал их в сторону. Каждую книгу быстро перелистывал, перетряхивал. Ясно было, что он искал какую-то переписку. Обыскав комнаты, сходил в кухню, в чулан, на чердак. К письмам присоединил рукописи на краеведческие теми. Пять часов (с 9 часов вечера 6/ХI до 2-х часов утра 7/ХI) «исполнял свои обязанности» мой бывший ученик Петр Павлович Моисеев, сын казначейского служащего. Ничего преступного, по-моему, он не нашел и не взял. Я надеялся, что обыск будет объявлен безрезультатным.
В доме никто не спал, кроме понятого. Все были нервно возбуждены, но не ожидали, что меня арестуют, потому что содержание ордера («для производства обыска и ареста») не знали.
Составив акт об обыске, Моисеев предложил мне одеваться. Было около 4 часов утра. В 4,5 часа я уже сидел в угловой камере тюрьмы, выходившей окном на двор, огороженный высокой кирпичной стеной. <...>
9-го ноября меня повели в ГПУ. По улицам я шагал под охраной двух милиционеров. Было пасмурно, грязно. Народ прятался по домам, Никого из знакомых не встретил.
Во 2-м этаже дома Войковых (б. Горланова) по Никольской улице меня принял следователь ГПУ, который укорил милицию, что для моего сопровождения нарядили двух человек.
— Пожалуйста, садитесь, — вежливо обратился ко мне бритый, похожий на ксендза человек. Фамилия его была, кажется, Григорьев <...>
— Ваша фамилия, имя, отчество, возраст, социальное происхождение, род занятий, семейное положение, был ли под судом, когда, за что? — и т. д. Ответы не спеша были записаны и оглашены. Показания я подписал. Обратный путь в тюрьму я совершил через базар под конвоем одного милиционера.
На второй день ареста мне передали продукты из дома. Это было кстати, потому что кормили очень постным, жидким супом из сушеных окуньков <...>
Второй допрос происходил вечером. Тот же следователь ГПУ сидел в темном углу, так что лицо его было чуть видно. Голос доносился точно из подземелья.
— С какой целью вы организовали Пушкинское общество и были членом Общества краеведения?
— Пушкин — наш гениальный поэт, основоположник современного литературного русского языка. Мне, как преподавателю русского языка и литературы, стыдно было бы не пропагандировать творчество Александра Сергеевича, прах которого покоится в 40 километрах от нашего города.
На второй вопрос ответил приблизительно так: <...> «Краеведением занимались очень большие люди нашей земли, начиная с Пушкина. Краеведение прививает любовь к своему народу, к родной природе. Оно патриотично в своей основе».
— Допустим... А в каких отношениях вы были к профессору Платонову?
— Он является хранителем «Пушкинского дома». Раньше профессор Платонов был моим учителем-профессором. Личного знакомства с ним я не имел.
— А не думали ль вы, организовав Пушкинское общество и занимаясь краеведением, стать ближе к народу в целях пропаганды против Советской власти?
— До сего времени меня в этом не подозревали. Две недели тому назад партком пригласил меня давать уроки русского языка и литературы членам партии. <...>
— Почему вы обращаетесь с письмом к бывшему священнику пос[елка] Глубокое, ныне государственному преступнику Лаврову В. П.?²
— По содержанию письма Лаврова вы видите, что он дает ответы на вопросы краеведческого характера. Эти вопросы взяты мною из анкеты Ленинградского общества краеведения, которое интересуется религиозным состоянием района. <...>
— В церковь ходите?
— Ходил, теперь не хожу, с тех пор как за посещение богослужений стали преследовать. Года три уже не был в церкви.
¹ Дверь эта цела до сих пор. Современный адрес дома А. И. Белинского: г. Опочка, ул. Гагарина, 58.
² У А. И. учились дочери о. Василия. Глубокое — бывшее имение князей Дондуковых-Корсаковых, место погребения графа П. А. Гейдена.
— Вы были регентом церковного хора?
— Регентом никогда не был. Иногда за отсутствием регента дирижировал. На клирос ходил в качестве рядового певчего, любителя пения.
— На какую тему вы произносили проповеди в церкви?
— Вы имеете очень плохую информацию. Проповедничеством я не занимался. Тот, кто вам сообщил обратное, над вами зло подшутить изволил.
— Вы это утверждаете?
— Да. С полной ответственностью за свои слова.
— На одном из учительских собраний вы вместе с высланными из Опочки учителями — Суетовым, Ипполитовым, Гавриловым и др[угими] выступали против И. И. Перепеча, зав. Отделом народного образования?
— Я выступал не против И. И. Перепеча, а против какого-то нецелесообразного его предложения. Перепеча считал неплохим человеком, правда совершенно бесполезным для дела образования, но лично не вредным.
— Так ли это? Выступая против Перепеча, вы метили в самое сердце партии.
— Напрасны ваши подозрения. Едва ли Перепеч так близок к сердцу партии. Мне кажется, вы подтасовываете карты. <...>
— У нас есть сведения, что вы пространно толковали о православных и староверах. Для чего это надо? <...>
— Такую беседу я проводил в связи с изучением биографии писателя Клюева. Когда я прочел слова автобиографии: «род мой замглен корением в царствование Алексея Михайловича...» — ученики попросили объяснить, что это значит. Дальше они предложили вопрос: «Кто такие староверы?» Плохой бы я был учитель, если бы уклонился от ответа на интересующую учеников тему. Я рассказал историю возникновения раскола и старообрядства. По-моему, это была беседа больше исторического содержания, чем религиозного.
— Так. Все-таки вам придется прокатиться в Псков.
На этом допрос кончился.
Возвратившись в тюрьму, я проанализировал беседу и нашел, что мои правдивые ответы беспристрастного человека должны были подкупить в мою пользу. Мне даже показалось, что следователь в душе признал вздорность обвинения («Все-таки вам придется прокатиться в Псков»), но, видно, был дан приказ задержать меня при всяких обстоятельствах, и следователь подчинился.
Ученики средней школы и студенты Педагогического техникума, узнав о моем аресте, написали заявление в ПТУ с просьбой освободить меня. Но делегатов там так пугнули, что они едва двери нашли.
— Вы хлопочете за государственного преступника, врага народа? Да знаете ли вы, что вместе с Белинским и вас и ваших родителей загоним туда, куда Макар телят не гонял?!
Зав. школой Владимирову сказали, чтобы он мои уроки передал другим преподавателям, так как я больше не вернусь в школу.
Из таких ответов и советов можно видеть, что допросы — это только процедура, что приговор уже состоялся. Сидя в тюрьме, я размышлял, за что же меня произвели в «государственные преступники» и «враги народа» <...>
Все время до 43-х лет жизни был рядовым работником, слугой народа, и вдруг сразу попал в разряд «государственных преступников». Давно этот титул гуляет по русской земле. Бывало и так, что из позорного клейма он превращался в аттестат гражданской доблести. Чернышевский был заклеймен холуями, раболепствовавшими перед титулованными сатрапами; прошли годы, и народ вернул ему почетное звание борца за народ, за его лучшую долю. Но история не всех учит. И в наши дни были примеры, когда спешили заклеймить людей и даже выдать путевку на тот свет. Жизнь многих оправдала, но не всем возвращена жизнь. А много и таких, которые продолжают носить присужденное им звание «государственного преступника», полагая, что в нем нет ничего позорного, так как аттестация написана не всегда чистыми, холуйскими руками. Такие или похожие мысли бродили в моей голове и успокаивали.
В Опочецкой тюрьме я просидел неделю. Из одиночной камеры меня перевели в общую, выходившую окнами на улицу. Мимо тюрьмы ежедневно прогуливались группы учениц и учеников, стараясь увидеть меня в окно. Решетка мешала. Я помахал в форточку платком. Любочка, разглядевшая меня, не выдержала и закричала: «Папочка!» Другие девочки замахали руками приветствие.
Из арестантов общей камеры запомнился тюремный ветеран Гадалкин, безродный мужчина лет 55. Он говорил: «Кому тюрьма — мачеха, а мне — мать родная». Большую часть жизни провел в тюрьме. Он был вор. <...>
На восьмой день после ареста была назначена моя отправка в Псков. Тоня¹ и мама узнали об этом раньше меня. Они позаботились снабдить меня необходимым
¹ Антонина Андреевна Белинская, урожденная Палкина (1891—1991).
для дороги: принесли шубу, белье, продукты. Для вещей был сшит рюкзак. Поезд в Псков отправлялся около 12 часов ночи.¹ Часов в 10 заскрипел засов камеры, и меня вызвали в канцелярию. <...>
Бывший учитель-арестант и бывший ученик, теперь конвоир-жандарм, вышли на улицу. Нас взяла в свои объятия темная, сырая ночь. Ученик-жандарм сел верхом на лошадь, учитель с рюкзаком за плечами поплелся пешком по грязи. До вокзала три километра <...> На вокзале мне было разрешено поговорить с мамой и Тоней. Случайно там оказалась тетя Катя Головина. Мы около получаса вели мирную беседу под контролем «любезного» П. П. Моисеева, известного по Опочке больше с именем «Петьки», так как от роду ему не было еще 20 лет. <...>
В Пскове конвоир ожидал автомобиль, но никто нас не встретил, и мы через Алексеевскую слободу проследовали в бывший Вознесенский женский монастырь, где разместилось Псковское ГПУ. <...>
Во втором этаже деревянного корпуса я высидел некоторое время в коридоре. Потом ввели в комнату. За столом сидел клещевидной формы человек с неприятным лицом, напоминающим хищную рысь. Широкий рот, низкий лоб, выдающиеся скулы, сильно развитые челюсти говорили, что обладатель этих признаков ближе стоит к животному, чем к человеку. Из-за очков мелькали маленькие глаза, которые он направлял в сторону, мимо собеседника, точно сознавал, что совесть у него не чиста.
Пригласив сесть, человек начал допрос. Это был следователь Лохов И. Задавал он те же вопросы, что и опочецкий следователь, постоянно заглядывая под стол, точно там был спрятан вопросник. Мои показания записывал. Недовольный ответом, начинал сердиться, повышать голос, хватался за револьвер, лежавший на столе. Мой спокойный вид и тон показаний бесили Лохова. Среди допроса я ему заявил, что если не прекратятся выкрики, перестану отвечать. Следователь немного опешил и заметно снизил тон. В конце допроса интересовался моими знакомыми — Телепневым С. В. и доктором Михалевичем А. И.² Получив ответы, что они мне известны как родители моих учеников, что личной жизни их я не знаю и вообще говорить по этому поводу не желаю, Лохов прекратил допрос, дал мне прочесть написанное и расписаться.
В безграмотном протоколе допроса, пестревшем самыми грубыми орфографическими и стилистическими ошибками, я обнаружил искажение смысла моих ответов, поэтому отказался в таком виде подписать протокол. Следователь согласился исправить запись и подал мне лист. Я порядочно помарал его и приписал, что «возводимые на меня обвинения считаю вздорными и виноватым себя не признаю». Я сознавал, что протест не поможет, но не хотелось походить на унтер-офицерскую вдову. Из кабинета Лохова под конвоем попал в тюрьму, мимо которой в ученические годы ходил неоднократно. Тогда мне и в голову не приходило, что попаду когда-нибудь под тяжелый тюремный замок. Арестанты всегда казались мне людьми отпетыми, тюрьма — смирительной рубашкой. Я забывал изречение народной мудрости: «От сумы и от тюрьмы не отказывайся». Теперь я вспомнил эти мудрые слова.
Жутко было входить под мрачные своды тюремного замка.³ С кем придется сидеть, в каких условиях будут держать, как долго — все это были тревожные вопросы. Звон ключей, лязг засова, скрежет заржавевших петель массивных дверей давали тон настроению, как заколачивание последних гвоздей в гроб. Вправо от входа, под аркой, помещалась дежурная комната. Когда меня сюда ввели, у стола стоял молодой человек из Березки. Задержали его за кражу. Из допроса я узнал, что это был уже третий привод. Держался арестованный довольно развязно. Он с удовольствием, с любопытством рассматривал отпечаток своего пальца. С дежурными тюремщиками держался фамильярно. Видно, это был паренек «свой в доску». После молодого человека к столу потребовали меня. Записали фамилию, имя, отчество, род занятий и пр. Неужели и мне предложат сделать отпечаток с пальца? Не может быть. Ведь я не вор, не убийца... Увы! Я — арестант. Значит, и мне та же честь.
«Приложите вот сюда палец, — сказал дежурный. Я замялся. — Нажмите на подушечку, а потом приложите палец вот сюда».
Когда я приложил большой палец к белому листу, дежурный крепко нажал на палец.
Окончив процедуру записи нового квартиранта, тюремщик дал распоряжение отвести меня в корпус. Через двор, раскрытые ворота, через второй двор подвели меня к двухэтажному корпусу. Опять застучали замки, засовы, заскрипели двери <...>
Немолодой надзиратель, брюнет с большой проседью, улыбаясь белыми зубами, пошел впереди по галерее и остановился у камеры № 36. Звякнув ключами, открыл дверь и сказал: «Пожалуйте!»
¹ С 1914 по 1944 г. через Опочку проходила Псково-Полоцкая железная дорога.
² Михалевич Андрей Иванович — высланный из Ленинграда высококлассный врач-хирург, сосед Белинских. Телепнев Сергей Васильевич — сын купца 1-й гильдии, до революции состоял членом Псковского окружного суда. Его жена, Ольга Ниловна, врач районной больницы, была семейным доктором Белинских. (Телепневы — старинная опочецкая фамилия.)
³ Старая Псковская тюрьма, и точно, замок. Она построена в 1805 г. по типовому проекту А, Д. Захарова; арка главных ворот слегка напоминает арку Адмиралтейства.
Семь арестантов разных возрастов встретили меня четырнадцатью любопытными глазами. Мне показалось, что на лицах их было написано не только любопытство, но и удовольствие, что еще один попался.
— Прошу принять меня в вашу компанию, — сказал я, снимая рюкзак.
— Пожалуйте, пожалуйте, — заговорили все в один голос. Больше других был доволен и хлопотал около меня плечистый мужчина лет сорока.
— Таких мы любим, — заговорил он, снимая с меня рюкзак и енотовую шубу. <...>
В длину камера имела 8 шагов, в ширину 4. Небольшое окно в четыре звена находилось на такой высоте от пола, что в него было видно только небо. Выходило оно на север, Подставив рюкзак к стене, из окна я увидел дом Березских, где Я часто бывал и из окон которого рассматривал высокие тюремные стены из кирпича и чуть видневшиеся переплеты рам верхнего этажа тюрьмы. Березских теперь никого не было в живых. Из этого дома никто не мог отыскивать меня за тюремными решетками. Проходящая по тротуару публика безучастно относилась к зданию с решетками в окнах за высокой каменной стеной. Никого знакомых, родных не видел Я из окна, хотя неоднократно поднимался к нему, приспосабливая свой рюкзак и чужие мешки с вещичками. А между тем Тоня не один раз прогуливалась мимо домика Березских в надежде увидеть меня.
Потолки и стены в камере были Не первой молодости. В разных местах можно было прочесть фамилии прошедших через тюрьму заключенных. Надписи были сделаны или карандашом, или выцарапаны на штукатурке острыми предметами. Несколько человек отсчитывали дни заключения палочками. Один остановился на 65-й единице, другие досчитали до 43, 28 и т. д.
Над дверью по вечерам светила десятилинейная¹ электрическая лампочка. Она была оплетена проволочной сеткой, была помещена тоже за решетку. В двери, немного выше уровня засова, было окошечки, Через которое подавался обед, чай, велись деловые разговоры с тюремным начальством. Параши не было, для нее не хватало места.
На ночлег один устраивался на кровати. Остальные размещались на полу. Для восьми человек места хватало. Подстилали шубы, пальто, которые покрывали своими простынями, одевались своими одеялами. В камере было очень много блох. Они нападали роями, кусали «как собаки». Никакие порошки не помогали. Блох ловили кустарным способом и казнили десятками. <...> Рекордные цифры давал А. И. Кожевников, бывший офицер, побывавший в плену у поляков. По предложению советского правительства, обещавшего сохранить жизнь всем возвратившимся на родину, он поехал домой. На ст[анции] Дно был арестован и препровожден в псковскую тюрьму. Кожевников подстилал мохнатую (купальную) простыню. Влохи, попадая на такую простыню, запутывались, не могли прыгать. А. И, убивал их от 40 до 50 за час. <...>
Самым старым квартирантом камеры № 36 был Афонасьев Е. В., счетовод Из Старой Руссы. Мужчина лет 40, высокий, плечистый, пробирался к своему брату в Ригу. Брат его торговал бакалейными товарами и соблазнял перспективами сытой свободной жизни.
— Покушать я люблю, а тут щелкай зубами, — вот я и решил направиться в Ригу... До Пскова доехал в поезде, а из Пскова пошел пешком. Дошел до границы. Вижу — едут люди не в наших костюмах. Ага, думаю, я уже в Латвии. А спросить боюсь. Верст шесть шел по дороге вдоль пограничной линии. Перешагнуть ее не догадался. По сумеркам впереди себя заметил фигуру часового. На голове поверх фуражки капюшон. Вот, думаю, латвийский часовой. Поравнявшись с ним, спросил: «Гражданин, я в Латвии?» — «Да, да, в Латвии, шагайте в этом направлении».
Пропустив меня вперед себя шагов на 8—10, этот «латвийский часовой» заорал: «Стой!» Сердечко екнуло. Неужели ошибся? Не может быть. Он, должно быть, поведет к своему начальству. Часовой заставил отправить руки за спину, и мы пошагали дальше. Впереди показались постройки. Конвоир выстрелил в воздух, и из кордона вышли люди. Тут я по звездочкам на картузах угадал, куда попал. Раздели, обыскали и направили обратно в Псков. Погода была дождливая, дорога грязная. Измучился. Рад был, что в тюрьму привели.
Е. В., любитель покушать, очень страдал от тюремной пайки и был рад каждому новому квартиранту, которому могли приносить передачи. Это он-то и приветствовал меня словами: «Пожалуйте, пожалуйте, мы таких любим». <...>
Афонасьева вызывали для допроса несколько раз, грозили расстрелом, подступали с кулаками. Возвращаясь с допроса, он смехотворно передавал сцены разговоров со следователем, который Принимал его за простачка. Таким показывал себя Афонасьев на допросе.
¹ 10 линий равны 1 дюйму, т.е. лампочка имела длину 25 мм.
— Так ты шел в Латвию, чтобы вкусно покушать?
—Да.
— Ну а что бы ты говорил в Латвии про Советский Союз?
— Да ничего не говорил бы,
— Так и молчал бы? А если бы спросили про снабжение населения продуктами?
— Сказал бы, что все сыты, богатеют.
— А если бы спросили тебя про очереди у магазинов?
— Сказал бы, что очередей не видал.
— Хорошо. Живя в Ленинграде, по каким улицам ты ходил?
— По разным, а чаще мимо морских казарм, мимо Мариинского театра, мимо Мариинского дворца.
— Так какие же там воинские части стоят?
— А я почем знаю? Я не различаю полковых значков.
— Слушай, не валяй дурака. Так тебе и поверят, Что очередей не видал, военных частей не знаешь. Говори правду, а нет, сейчас морду раскройавлю... — Сам малюсенький, как пыжик, так и подскакивает... Думаю — до морды-то тебе не достать, когда только до моего пупа дорос... А вот я как нажму Тебя ногтем, так и раздавлю, как вошь, и мокрого не останется. <...>
Один только раз вернулся Е. В. с допроса испуганный. Над ним проделали инсценировку расстрела, водили на задний двор к свежевырытой яме.
— Сегодня не до смеха. И теперь поджилки трясутся, — говорил взволнованный Афонасьев.
Кончилось для него следствие сравнительно хорошо, потому что за ним было нарушение законов. Его посчитали полоумным и приговорили к ссылке в концентрационные лагеря на три года.
Кожевников А. И., пскович, бывший офицер, единственный сын вдовы, был расстрелян. Его вызвали из камеры, и больше А. И. Не возвращался.¹ Мать искала его, носила передачи, и никто не сказал ей, куда девался сын. Позднее вещи Кожевникова унесли из камеры. Такого конца для Кожевникова никто из нас не ожидал. Он был самым верноподданным Советской власти. В разговорах из всех сил старался расхвалить Советскую власть, так что квартиранты камеры № 36 побаивались говорить при нем откровенно.
Бухгалтер Савельев, тоже пскович, сидел по обвинению в контрреволюционных «замыслах», выразившихся в каких-то бухгалтерских махинациях. Он клялся, что не виноват во взводимых на него обвинениях. Был уверен, что его освободят. <...> Савельев был приговорен к пятилетнему заключению в лагерях.
От него я научился играть в шахматы. Савельев из кости выточил прекрасные миниатюрные фигуры для дорожных шахмат и преподал мне первые правила шахматного искусства.
Короткое время в нашей камере сидел крестьянин из Новоржева. Ему было 62 года. Он никак не мог понять, за что его арестовали и держат в тюрьме. Часто вспоминал жеребца-рысака, отобранного у него во время ареста.
— Ты, верно, был кулак?
— Какой я кулак. Всю жизнь горбился над плутом, мозолил руки, добывал хлеб... Понравился им мой жеребец, вот и посадили... Неужли не освободят? <...>
Он скучал по дому. Всем существом своим жил в родной деревушке, интересами хозяина. Около 20—25 дней стонал он от безделья, рвался на волю. Когда ему сказали, что он свободен, старик сначала не поверил, не шел из камеры, потом поклонился всем нам до земли за хорошее обращение, за подкармливание, заплакал, забрал свой тощий щелгунок² и пошел вслед за надзирателем. <...>
В Псковской тюрьме я просидел больше трех месяцев. Тоня недалеко от тюрьмы нашла кухарку, которая для меня готовила обеды и 2—3 раза в неделю в тюрьму носила передачу для меня. Вкусные и сытные обеды хорошо поддерживали здоровье и настроение. Я чувствовал заботливое отношение ко мне со стороны семьи, хотя, не имея свиданий с родными, не знал, откуда на меня сыплются такие блага, которыми мог поделиться со своими товарищами по заключению. Савельев и Кожевников тоже получали передачи 2—3 раза в неделю. Они тоже делились своими передачами. Таким образом, распределяя Продукты по дням, все 7 дней недели мы были сыты, не испытывали лишений в пище.
Афонасьев не мог получать передач. В Пскове он не имел знакомых, да никто из его родных и не знал, что он арестован. Но и он был полноправным участником нашей вкусной трапезы. Е. В. позднее говорил; «Если бы я не сидел с вами, мне было бы не выжить».
За 3 месяца и 10 дней меня к следователю вызвали только раз поздним вечером. До ГПУ прокатили в открытом грузовике. Было холодно. На улицах Пскова безлюд-
¹ Александр Иванович Кожевников (1899—1931) — чертежник «Колхозстроя» Псковского р-на, был расстрелян по приговору «тройки» от 25 января 1931 г. Ранее арестовывался в 1922 г., был осужден военным трибуналом на 6 лет заключения по ст. 60 УК.
² Шелгун — в Новгородской, Псковской и Тамбовской губерниях — «мешок для хлеба и припасов в пути» (В. И. Даль).
но. Прижавшись к стенке машины, напрасно я вглядывался в темноту, пытаясь разглядеть силуэты редких прохожих, попадавших в лучи света, падавшие на тротуары из окон слабо освещенных домов...
Объяснялся со мной все тот же дегенеративно сложенный Лохов.
— Вы ничего не имеете прибавить к тому, что мы записали на первом допросе? Продолжаете утверждать свою невиновность? (Он сказал «невинность»).
— Да, я не виноват, и больше ничего прибавить не могу.
— Жаль... А сознались бы — легче б было.
— Не в чем сознаваться.
— Вы могли бы вернуться в Опочку... — Тут он замялся. Видно было, что следователь подбирал наиболее подходящую форму выражения какой-то соблазнительной для меня мысли, мелькнувшей в его голове.
— Если бы вы были с нами, — докончил он.
— То есть как это — с вами? Я двенадцать лет учу молодежь при Советской власти. Не учу ничему такому, что может вредить русскому народу. Даже партия пользовалась моими (как учителя) услугами.
— Вы меня не понимаете... Этого мало, чтобы сказать, что вы с нами.
— Объяснитесь определеннее, я не понимаю, о чем идет речь.
— Мало быть учителем, чтобы быть с нами.
— Может быть, вы предлагаете мне быть осведомителем ГПУ? — догадался я.
— Хотя бы и так... Поедете домой...
— Нет, я этому ремеслу не учился, — сказал я резко, повысив голос,
— Тогда вопрос исчерпан... Не о чем больше говорить... А еще уверяете, что вы с нами.
— Так неужели все граждане, пользующиеся свободой, шпионят, и за это их не тянут в ГПУ?
Ответа на этот вопрос я не получил, так как в это время вошел сотрудник Опочецкого ГПУ Черепанов; очевидно, по привычке он подслушивал допрос. Я понял, что Черепанов в моем деле играл не последнюю роль. Теперь следователи, стараясь казаться любезными, заговорили со мной о семье, Опочке, все еще, видимо, надеясь найти ахиллесову пяту. Но это им слабо удавалось. Они забавлялись мною, как рысь или тигр своей добычей. Сквозь их сентиментальные реплики просачивалось шипение обманутой кошки, рычание раненого тигра. Если бы гепеусты были голодны, они бы вцепились в меня зубами хищников и уничтожили с рожками и ножками. Но они были сыты и потому только скалили зубы.<...>
— На днях получите постановление суда.
— Какого суда?
— Тройки ГПУ.
— Я судей не видел. Назначьте гласный суд, пригласите свидетелей. Тогда я буду знать, что меня судили, а пока я вижу перед собой только следователей, и не суда, а ГПУ.
— Довольно!
Улыбка на лицах «судей» моментально исчезла.
Лохов нажал кнопку. Явился советский жандарм и отвел меня в тюрьму.
Оказывается, с предложением стать агентом ГПУ следователи обращались ко многим заключенным. На эту удочку хотели поймать и Разлетовского В. Я., директора Псковского коммерческого училища, и Савельева, и многих других. Это мы узнавали сразу же, как заключенный являлся с допроса, хотя все давали вынужденную подписку, что о предложении ГПУ будут молчать под страхом суровой расправы.
Во время 15-минутных прогулок по тюремному двору, где встречались с заключенными других камер, стало известно, что почти всех заключенных тюрьмы возили в ГПУ. Очевидно, подготовлялся финал. <...>
Через три дня после последнего моего визита в ГПУ, во время прогулки, когда в камере оставался только дежурный, пришел некий чин и объявил, что всем заключенным нашей камеры, кроме Афонасьева, дано по 5 лет концлагерей. Афонасьев получил 3 года. Такой оптовый приговор создал хорошее настроение — никому не обидно: у всех одна статья — 58.10 и один срок — 5 лет. <...>
Несколько дней было затрачено на подготовку к отправке (мы еще не знали, куда). Заключенных выстригли под 1-й номер, помыли в бане. Мы получили разрешение на свидание с родными в такой обстановке, как это рассказано у Л. Н. Толстого в его романе «Воскресение». Ко мне приехали мама и Тоня. Они уже знали о приговоре и внешне переносили его стоически. Ни одной слезы не было пролито на глазах у тюремщиков, хотя, конечно, сердце щемило. Увижу ли я их когда-нибудь? Доживет ли моя старенькая мать до моего возвращения? Как будет жить Тоня с дочерьми Лидой и Любой? Не подвергнут ли репрессии и их? О себе я не думал; моя
песня казалась мне спетой, хотя лет от роду мне было всего 44. В конце февраля 1931 г. (числа точно не помню) из Пскова был назначен этап. К этому времени пригнали заключенных из Островской тюрьмы. В их среде оказались знакомые опочане: священник о. Александр Иванович Невдачин, правозащитник Чигирь с женой, артисткой Тележинской. Кроме того, из Овсицкого прихода (Толковская волость) оказался крестьянин П. И. Голубев, с которым у нас оказалось много общих знакомых. Невдачин, Чигирь, Тележинская и Голубев получили по 5 лет. Чигирь и Тележинская пытались перейти границу, а Невдачин как будто помогал им в этом. Голубев был взят как раскулаченный (ст. 58.10).
Почти накануне этапа был расстрелян некий заключенный (фамилию забыл), крестьянин Островского района, взятый за грабежи у ж.д. станции Пондеры. Одно время он был в рядах партии, исполнял обязанности судебного следователя. Занимался вымогательством взяток от состоятельных граждан, от заключенных, угрожая им суровыми наказаниями. Уволенный со службы, пользовался поддельными документами, делал налеты на деревенских простачков и обирал их. В тюрьме вел себя вызывающе: не пропускал ни одного сотрудника ПТУ, следователя, прокурора, чтобы не обругать их.
— Кровопийцы, дармоеды, сволочь! Вот придет Батька Балахович¹ — всем вам висеть на осине... Скоро, скоро!.. <...>
Такие воспоминания оставила по себе Псковская тюрьма, где суждено мне было задыхаться больше трех месяцев. Хотя перспективы были не блестящие, все были рады, когда администрация тюрьмы предложила выйти на двор для отправки в этап. Переклички, проверки документов, списков и т.п. заняли часа два. Затем всю партию, человек 300, вывели на улицу, построили рядами по 8 человек, скомандовали «смирно» и объявили: «Идти в рядах, не нарушая порядка; шаг в сторону, вперед или назад будет рассматриваться как попытка к побегу, и в виноватых конвой будет стрелять. Понятно?» Никто не ответил. Новая команда — «Смирно!.. Шагом марш!»
И арестанты зашагали в сторону вокзала с чемоданчиками, сундучками в руках, с мешками за плечами. Вели какими-то захолустными улицами. Впереди, по бокам, сзади колонны шагали вооруженные конвоиры, гепеусты с овчарками. Похоже было, что на бойню гонят стадо скота. <...>
На вокзале собрались родственники и знакомые арестантов, издали наблюдавшие за дорогими им людьми, переговаривавшиеся с ними мимикой, знаками на пальцах. Женщины плакали. Ученики, узнавшие о высылке Разлетовского В. Я., большой толпой приветствовали его. <...>
Вагоны стояли на путях, готовые проглотить жертвы советского «правосудия». Через несколько минут они были набиты до отказа. Сиденья, полки, проходы заняли арестанты, стараясь приткнуться так, чтобы хоть немного можно было присесть. Стоять до Ленинграда никому не улыбалось. <...>
Поезд добросовестно выполнил свое назначение, довез нас без приключений.
От Варшавского вокзала менее людными улицами партию погнали на Выборгскую сторону, в знаменитую в арестантских летописях тюрьму «Кресты». <...>
Конвоиры диктовали волю уличному движению: останавливались трамваи, автомобили, толпы людей, а мы, сопровождаемые сотнями, тысячами любопытных глаз, шли вперед, обремененные узлами с бельем, с постельными принадлежностями. В толпе никого знакомых. А так хотелось бы встретить сочувственные родные лица. Напрягались последние силы. Упорство, с которым мы шли вперед, достойно было лучшего применения-Стены, ворота тюрьмы, видавшей виды, не задержали колонны. Тяжелые двери распахнулись на обе стороны, и бесчувственная тюрьма проглотила энную партию людей, обреченных в большинстве на незаслуженные страдания. Тюремное начальство на дворе проверило людей по списку, а потом, как циклоп Полифем, впускало в двери тюрьмы парами. Конвоиры сбывали с рук покорных арестантов.
Новых квартирантов разместили во 2-м этаже пересыльного корпуса по 6—7 человек в камере. Я попал в компанию островских арестантов, преимущественно крестьян. Они никак не могли понять, как это их, коренных, вечных тружеников земли, «рабоче-крестьянское» правительство может считать своими врагами и так тиранить. Со мной здесь сидел также парень-рыболов из Талабска.² Все они относились ко мне очень предупредительно, нащупывали возможности получить освобождение. Чтобы заполнить праздные часы, я рассказывал им эпизоды из русской истории, сцены из народной жизни, взятые у Некрасова, Пушкина, Горького, Успенского, Короленко и др. Они очень благодарили и каждый вечер спокойно засыпали под мою декламацию. Любили слушать про Стеньку Разина, Петра I, Шамиля, «Орину — мать солдатскую», сказки Пушкина, поэмы Лермонтова и др. <...>
¹ Булак-Балахович Станислав Никодимович (1883—1940) — из крестьян Ковенской губ., участник Первой мировой войны. Один из главных «героев» гражданской войны на Псковщине. Воевал с красными, находясь в составе Северо-Западной армии. С мая по август 1919 г. властвовал над Псковом. Затем — участник советско-польской войны 1920 Г.
² Талабск — слобода на одноименном острове в Псковском озере. С 1919 г. — остров им. Я. Залита.
В «Крестах» я прожил две недели. Всех ужасов тюремной жизни не видал, но слыхал крики заключенных, увозимых «черным вороном», видел камеры смертников, у дверей которых сидели часовые. Начальство боялось, что арестант умрет без его помощи и участия, и к каждой камере смертников ставило караульных, через дверные стекла следивших за всеми их движениями. Жутко было проходить коридором мимо этих камер, который приводил в очень приятное учреждение — тюремную баню. <...>
Конечно, не могу забыть заботливого отношения к себе дочерей, которые прислали передачу, а Лида навестила меня. Хотя свидание было кратковременно, всего несколько минут, в присутствии тюремщика, но оно показало, что связь с родным миром не была потеряна.
Оформление этапа проходило в подвальном помещении тюрьмы. Сотни людей сидели на своих вещичках, фланировали под сводами здания, гадали, куда и когда отправка. <...>
Когда процедура переписи была закончена, этапников выгнали на двор. Здесь построили в ряды по 8 человек, прокричали требования этапной дисциплины, скомандовали «марш», и колонна задвигалась к воротам. Конвой состоял преимущественно из украинцев, которые славятся как хорошие службисты, жесткие в обращении с арестантами. Опять собаки, окрики — «давай, давай, подтянись, не отставай!»
Посадка в вагоны состоялась на Финляндском вокзале по сумеркам. Одного состава оказалось мало, Партия насчитывала около 3000 арестантов. Тут были и крестьяне, и учителя, и красноармейцы, и командиры Красной Армии, и счетоводы, и бухгалтера, и врачи, и артисты, и профессора, и шпана. Преобладали русские, были украинцы, латыши, поляки и один еврей,
Среди арестантов были генералы царской армии, профессора Красной Военной академии; Свечин, Лукирский, Балтийский, Сегеркранц, Верховский¹ и другие — всего 10 человек: артист Артоболевский, профессора Назаревский (ихтиолог), Заветюк (специалист по постройке холодильников), Еремин (филолог), профессор естествоведения Райков² и другие.
Поезда были набиты до последней возможности. Я попал в «столыпинский» вагон. В проходе у окошка положил свой узел с одеялом, подушкой и бельем и сел на него. Семь дней при таких удобствах совершалось путешествие на север. Питались плохо. Давали одну селедку или соленую воблу в день и 400 г хлеба. От соленой рыбы возбуждалась страшная жажда, которую не загасить было кружкой воды. Конвой неохотно добывал воду на остановках. Ведра воды, попадавшие в вагон, осушались в один момент, и все еще хотелось пить.
Направление, взятое поездом, подсказывало, что нас везут в Соловецкие лагеря. Проехали Званку, Лодейное Поле, Медвежью Гору, Кемь. По дороге я выбросил в окно две открытки. Ни одна не была получена дома. Наконец, 15.111.31 г. поезд остановился у побережья Белого моря. Несмотря на март месяц, кругом лежал белый снег. Больших морозов не было, но дул холодный ветер, казалось, со всех сторон. Лагерь назывался — «Попов остров».³ Войдя в полосу проволочных заграждений, арестанты ежились от непривычного холода, ожидали распоряжений. Около получаса начальство куражилось, переговаривалось с конвоем, не обращая внимания на мерзнувших людей. Наконец приступили к перекличке. Все отправленные из Ленинграда оказались налицо.
«Кто из заключенных служил в рядах Красной Армии, в органах ПТУ, милиции, выходи!» — прогремел какой-то чин. Отделилось несколько человек. Больше я их не встречал. Они немедленно были пристроены к делу «по специальности». Их использовали или в качестве стрелков (конвоиров в лагерях), или они поступали в лагерные органы ПТУ (3-й отдел) в качестве следователей, начальников лагерей.
Остальных заключенных отправили в большие бараки, где новые партии обыкновенно проходили карантин. Население этих бараков было настолько густо, что буквально повернуться негде было. Верхние и нижние полки нар были набиты людьми. Ложились спать обязательно на бок, иначе не хватало места. Повернуться можно было всем одновременно. Надзиратели уплотнили нас, как доски. <...> Днем сидели на нарах в несколько рядов, чинили костюмы, играли в шахматы, беседовали. Через 5—6 дней по прибытии на Попов остров заключенные решили организовать лекции, концерты, хор. Профессор Райков прочел лекции; 1) о происхождении человека и 2) о блохах, вшах, клопах, глистах. Профессор Назаревский рассказал о животных и рыбных богатствах Мурманска, Белого и Баренцева морей. Игнатьев дал очерк Карелии. Эти выступления несколько разнообразили нашу жизнь. Но обстановка для выступлений удручала. Балетная группа, например, плясала на нарах. Зрители и слушатели сбива-
¹ Верховский Александр Иванович (1886—1938) — преподаватель Военной академии РККА с 1921 г. Участник русско-японской и Первой мировой войн, военный министр Временного правительства, в чине ген.-майора, комбриг (1936). Свечин Александр Андреевич (1878—1938) — профессор Академии Генштаба РККА с ноября 1918 г. Участник тех же войн, ген.-майор (1916), военный историк и теоретик.
² Райков Борис Евгеньевич (1880—1966) — в 1920-х и 1945—48 гг. профессор и зав. кафедрой методики преподавания истории естествознания Ленинградского педагогического института. Еремин Игорь Петрович (1904—1963) — литературовед, автор исследований по древнерусской, а также украинской и русской литературам XVI—XVIII вв.
³ Остров в устье р. Кемь, ныне пос. Рабочеостровск. Соединен с материком веткой железной дороги.
лись в кучу, как скот. Профессор Заветюк произнес смелую, громовую речь против большевиков, которые ничего не понимают в строительстве холодильников и посадили его за то, что он не был слепым подражателем американских инженеров, построивших в России ряд никуда не годных сооружений.
Хор, собранный из русских и украинцев, обнаружил непримиримость украинцев даже в заключении. Они требовали исполнения только украинских песен, считая себя самым музыкальным народом. Русские песни браковали, находя их бездарными, Регент (фамилию забыл) — пскович из Любятова¹ делал им уступки, но все же пели и великорусские песни («Вниз по матушке по Волге», «Выйду ль я на реченьку», «Утес», «В темном лесе» и др.).
Я готовил лекцию о Пушкине, но она не состоялась вследствие неожиданного отъезда.
Кроме новых двухэтажных бараков на Поповом острове были старые в один этаж. Первыми поселенцами их, говорили, были социалисты-революционеры, сосланные сюда Советским правительством в 1924 г. В 1931 г. здесь проживали женщины, отбывавшие заключение, и небольшое число мужчин. Среди женщин преобладали монахини. Но рядом с ними жили проститутки. В этой части лагеря были построены баня, прачечная, ларек. Здесь же разместился санитарный пункт. Среди работников медпункта оказался мой одноклассник по духовной семинарии Троицкий Евгений, сосланный за священнический сан. Узнав о моем прибытии, он принес рыбы и кусок хлеба. Я был благодарен ему и рад, что увидел земляка.
Попов остров оставил о себе воспоминание как о глухом пустынном уголке отечества, богатом льдами, снегами, холодными ветрами, бедном растительностью. Богатые сосновые леса были вырублены, распилены и сплавлены в Англию. До 1930 г. здесь было два лесопильных завода. Их закрыли, так как англичане отказались покупать лес, вырубленный и распиленный заключенными. В 1931 г. заводы бездействовали. Низкорослая, густослойная, желтая, как воск, сосна росла кое-где одиночками среди бесконечных пней. Сплошной гранит обусловливал медленный рост деревьев. Корни деревьев въедались в щели гранита и неизвестно откуда добывали себе питание. Рыхлой почвы в этих местах совсем нет. Каблуки стучат по граниту, как подковы лошади. Чтобы построить дом, трамбуют толстый слой опилок, в который вбивают сваи, и на них кладут венцы дома. Или в гранит вбивают железные брусья и к ним цепями привязывают дом. Последним способом укреплен на Поповом острове домик, в котором помещалось нечто вроде метеорологической станции. Снег, ветер, мертвая тишина, бесконечные дали покрытого льдом и снегом Белого моря наводили тоску. Когда я спросил у Троицкого, как он себя чувствует, получил ответ: «Сейчас живется неплохо, скучно, конечно, но разве можно веселиться в нашем положении? Года полтора тому назад было очень плохо. Ты счастлив, что запоздал с приездом». Он прожил здесь уже два года и никуда не хотел уезжать. <...>
Каждая мелочь, разнообразившая обстановку, привлекала к себе внимание и вызывала приятную реакцию. Я был очень рад, когда увидал стайку голубей-турманов, которых выпустил из стропа голубятник, живший вблизи железнодорожной станции. Я сосчитал голубей, приметил лучших из них по чистоте кувырканий и следил за ними, любуясь их мастерской игрой в воздухе. Голуби напоминали мне счастливые годы детства, когда я сам держал турманов и гонял их для развлечения два-три раза в день. Вспомнил лучших голубков, которыми я когда-то владел. Теперь я выходил на улицу и караулил, когда поднимется стайка.
В день Благовещения (7 апреля н/с) на Поповом острове появился грач. Но весны он не сделал. Поражало обилие собак, вертевшихся в лагере и кругом него. С некоторыми я познакомился. <...> Питаются там собаки рыбой.
День проходил скучно, однообразно, голодно. Утром в 7 часов будили. Приходил надзиратель и проводил линейку. Этот надзиратель, по фамилии Якубовский, помнил те времена, когда в лагере хозяйничал широко известный в истории советских лагерей Курилка. Якубовский копировал Курилку, но был довольно слабой копией.
«Здравствуйте!» — говорил арестантам, построенным в две шеренги.
Они отвечали: «Здра!»
— Слабо, недружно, еще раз! — диктовал Якубовский. — Здравствуйте!
— Здра! — кричали заключенные. Получалось действительно слабо, потому что многие в знак протеста против куража надзирателя молчали. Якубовский делал выговор дежурному или старосте барака, срамил заключенных, грозил и уходил.
Курилка в таких случаях заставлял заключенных стоять в строю и кричать «Здра!» час, а иногда и два. Сам он в это время говорил: «Слабо!», «В Кеми не слышно!», «В Соловках не слышно!», «В Лодейном Поле не слышно!», «В Ленинграде не слышно!». Заподозренных в совершенном молчании бил кулаками, нагайкой. Недовольный выправкой арестантов, он выгонял их на лагерный круг и заставлял марши-
¹ Северо-восточный пригород Пскова, известный своей старинной церковью.
ровать, бегать по кругу, пока «с людей пар повалит», «пока люди начнут падать», говорили старожилы. Якубовский не смел повторять Курилку.
Никакой работой мы не были заняты. Раза три нам предложили вывозить снег. Эту работу выполняли с удовольствием. Быть на воздухе казалось приятнее, чем сидеть в душных бараках. Никаких рабочих норм не давали. Нагрузим сани и втроем везем снег на залив мимо старых бараков без подгонял, без окриков. Не то было при Курилке, как об этом многие вспоминали. Он давал невыполнимые нормы лесорубам. Каждый день кончался наказаниями, самыми чудовищными. Заключенных, давших низкие показатели работы, разували и ставили на пень, где они проводили целую ночь под надзором. Утром этих людей с отмороженными ногами, больных, опять назначали пилить лес. «Злостных манкировщиков», изо дня в день не выполнявших нормы, заставляли залезать на маковку сосны. Сосну эту подпиливали, она падала и хоронила под собой «прогульщика».
Когда не было работ, Курилка их придумывал. Рассказывали, как он замучил партию хивинцев или бухарцев. Он разделил их на две группы и в ноябре месяце заставил из-подо льда таскать камни. Когда одна группа выполняла свою работу, другая сбрасывала камни обратно под лед. Замерзнув, превратившись в ледяные сосульки, люди изнемогали. Тогда роли групп менялись: те, которые были на льду, лезли в воду, а те, которые стояли в воде, выходили на лед «согреваться». Работа продолжалась до тех пор, пока мороз совершенно не сковывал члены тела.
Никто из этой партии заключенных не остался жив — их было 50 человек. Еще теплилась жизнь, а их уже складывали кострами на вагонетки и везли к яме, в которую и сваливали. Некоторые заявляли, что они еще живы, просили положить их в больницу, но им отвечали: «Начальству лучше знать, жив ты или мертвый; нам приказано закопать, мы и слушаемся». Так вместе с мертвецами, по приказу Курилки, хоронили живых людей.
Несколько лет царили ужасы на Поповом острове. Москва, говорят, удивлялась большой смертности на острове, но успокаивалась, когда говорили, что климат губит людей. Наконец послали специальную комиссию для расследования фактов, о которых говорили в народе. Комиссия была включена в очередную партию заключенных и incognito приехала в лагерь на Поповом острове. Члены комиссии подверглись «обработке» наравне с осужденными и на себе испытали «гостеприимство» Курилки.
Комиссия нашла больше того, о чем сообщали слухи, и присудила садиста Курилку и двадцать одного члена его штаба к расстрелу. Ужасы кончились, но не все проводники Курилкиной системы сошли со сцены, не все приговоренные получили заслуженное возмездие. В 1933 г. на сплавном пункте в Важине появился десятник латыш Лагус. Двое заключенных, современники падения Курилки, узнали Лагуса. Он в этом же звании (десятника) подвизался на Поповом острове. Багром он колол в грудь или в голову заключенного и отправлял его под плот. Заключенные были поражены сходством важинского десятника с извергом Лагусом. Один из них подошел к нему и в упор задал вопрос: «Лагус, это ты? Никак ты воскрес?» (Он значился в списке расстрелянных на Поповом острове.) Десятник немного растерялся, но заявил:
«Та я и не умираль». На следующий день Лагус из Важина исчез. Его спрятали, должно быть, подальше. Было, конечно, ошибкой перебрасывать такие фигуры из Соловецких лагерей в соседние Свирские.
В конце 2-й недели нашего пребывания на Поповом острове, когда мы уже немного приспособились к обстановке, нашли дорожку в ларек, где покупали соленую рыбу и свежую навагу, научились варить ее, администрация стала проверять людей по профессиям и направлять их на работу. Священник о. А. Невдачин (из Опочки) пошел в столярную мастерскую на Поповом острове. Больше я его не встречал и ничего о нем не слыхал. <...>
10 апреля, по густым вечерним сумеркам, была назначена посадка в вагоны. Большинство их были товарные, снабженные нарами. Быстро расхватали места на полках. Кое-кому пришлось сидеть на своих шелгунах. В моем вагоне половину заняла шпана, другую половину — заключенные преимущественно с 58.10 статьей. Посреди вагона на мешках с сухарями, одеждой сидело несколько украинцев. <...>
Дня четыре тащился поезд, наконец остановился на небольшой станции Токари, первой за ст[анцией] Свирь. С этой станции снабжалось 3-е отделение Свирских лагерей. Заключенных вытряхнули из вагонов на платформу. <...>
14 апреля поездом на станции был зарезан заключенный. Бедняга не выдержал мытарств и бросился под паровоз.
В Токарях заключенных поделили между отделениями. Часть была направлена в 3-е отделение, другая часть — во 2-е. Сюда предстояло путешествовать и мне. Из псковичей Разлетовский и Рокосовский попали в 3-е отделение. Афонасьев, Голубев,
о. Нил Быстров (священник из погоста Елины Островского уезда), Савельев погрузились со мной в вагон и доехали до ст[анции] Свирь.
Здесь нас опять выгрузили и объявили, что три километра до лагеря пойдем пешком. Все были рады, что мытарства подходят к концу. Повесили за плечи мешки, сундучки с добром и бодро зашагали. Скоро пришли в большое село Важино, при впадении реки Важинки в Свирь. Был первый день Пасхи. В церквах трезвонили. Праздничные перезвоны дали повод арестантам настроиться на веселый лад.
— Держись, ребята, с колокольным звоном встречают, знай наших... Это что-нибудь да значит.
— Да, это лучше, чем с барабанным боем, — перебрасывались шутливыми репликами арестанты. — Вот и скворцы для нас поют.
Между тем прошли Важино, а в лагерь нас не позвали. <...>
Кое-кто обессилел. Побросали сундучки, корзинки. Некоторые шли босые, сняв намокшие валенки. Я в своей енотовой шубе, с рюкзаком за плечами, устроенным в дорогу Тоней, шагал, перемогаясь от усталости, полный решимости донести одеяло, подушку, белье до лагеря. Прошли еще 5—6 километров, а лагеря не было. На берегу, недалеко от Важинки, красовалась большая деревянная церковь в стиле 17-го века (погост Сойгинцы).¹ Очень редко встречались деревни. Женщины одной из них (Коягино), увидав арестантов, вышли на берег с хлебом. Голодные арестанты глотали слюнки, но не решались нарушить строй. Только шпана, пренебрегая опасностью быть застреленными или потонуть в Важинке, бросилась через лужи по рыхлому льду к противоположному берегу. Начальник конвоя, отличавшийся, к чести его сказать, мягким характером (фамилия, кажется, Минаков), сделал несколько выстрелов в воздух, прокричал угрозы. Я его наблюдал. Сердце сжималось от страха: а вдруг убьет. Но нет, он не убил. В нем был человек, а не зверь. Увидев арестантов, возвращавшихся с хлебом, улыбнулся, успокоился... «Есть, значит, и в этих рядах люди», — подумал я и искренно полюбовался начальником конвоя. <...>
Прошли по реке еще километров 7—8. Весенние сумерки окутали и реку, и берега, и стеной стоявшие недалеко от берегов леса. Куда идти? Не было никаких признаков жизни, по которым можно было ориентироваться.
Неожиданно все уловили далекий лай собаки с противоположного берега реки. Подали команду переходить реку и без дороги идти туда, где еще и еще раз пролаяла собака. В надежде на скорый отдых пошли. На противоположном берегу нашли свежую тропинку, которая вела в лес. По ней и зашагали. Порубленный лес еще довольно густыми стенами стоял по бокам тропинки. Минут через 40—50 передние объявили: «Огонь!» Впереди мелькнули огни — один, два, три. Деревня. Собаки залаяли. Быстро зашагали, а некоторые побежали вперед. Расходовались последние силы, чтобы скорее добраться до жилья. Вот огоньки совсем близко, их много. Но где же дома? Вместо них несколько начатых и недостроенных срубов. Ясно было, что мы пришли в лагерь, где нам предстояло поселиться.
Каждая постройка представляла [собой] основание палатки, 4—5 венцов из свежих бревен с неотянутым, непокрытым деревянным каркасом. Конвоиры объявили, что мы пришли, куда следовало, что это лагерь Ситики, и велели занимать места в палатках. Ни пола, ни крыш, ни печей. Внутри срубов довольно толстый слой притоптанного снега.
Что же тут занимать? Все равно ведь под открытым небом. Тем не менее нас рассовали по срубам и приказали ложиться спать. Легли на снег, не раздеваясь. Усталость взяла свое, и скоро молодые лагерники уснули. Хорошо, что каждый, кроме шпаны, имел зимнюю одежду. Она пригодилась, спасла от холода и простуды. Моя шуба на другой день оказалась промокшей, но до тела сырость не добралась. Я высушил ее на солнце. Следующую ночь провели таким же порядком. Опять шуба отсырела, но выручила. На третий день разрешили нарубить еловых сучьев. Мы их густо подостлали под бока и спали с комфортом. Потом постепенно намостили полы тонкими жердями, затем устроили нары из жердей, дальше отянули каркас брезентом, появились чугунки. Стало сухо и даже тепло. <...> После ледохода забросили в лагерь продукты. Питание считали налаженным, и заключенных стали посылать на работу.
Валили сосновый лес от 8 вершков и толще. Дневная норма сначала была небольшая: повалить и окарзовать (вырубить сучья, очистить деревья от коры) 5 деревьев. Большинство рабочих кончили урок к 12 часам, немногие к 1 часу, а я со своим напарником к 2 часам. На второй день норму увеличили до 10 деревьев, наконец, довели до 15 деревьев. С последней нормой я никак не справлялся, несмотря на все старания. Зав. работами (кажется, Скерский), из г. Велижа, освободил меня от этой работы и назначил табельщиком. В этом звании работы было мало (учесть рабочих и их выработку), и я много времени проводил в палатке десятников, куда меня переве-
¹ Шатровая Никольская церковь, погост Сойгинцы — известнейший памятник русского деревянного зодчества. Датируется 1696—1698 гг.
ли по протекции того же зав. работами. Палатка была обжитая, благоустроенная, и с питанием стало получше, потому что десятникам кое-что перепадало.
Глушь кругом первобытная. Не тронутые пилой леса горделиво поднимались своими вершинами в облака. По земле валялись одряхлевшие великаны, не выдержавшие старости и ушедшие под мох, покрывавший их густым зеленым ковром. Вдоль корпуса покойников, как свечи у гроба людей, как телохранители, стройно разместилась молодежь, ощетинившаяся всеми своими иглами, оберегающими покой отживших. Сквозь густую чащу ветвей и игл не только человек не пробирался, но и зверь, и птица испытывали затруднения, когда искали путей к лесным тропам. Под визг пил, под ударами топоров рядом с тронутыми тлением ложились новые великаны, падавшие с треском, с шумом, слышным и на большом расстоянии. Сначала треск, как будто поломаются исполинские кости, потом шум, переходящий в визг, точно вырвется последний вздох расстающихся с жизнью, наконец, грохот, от которого кругом, далеко содрогнется земля, и лесное радио - эхо на десяток километров разнесет весть о безвременной гибели зеленокудрого красавца-богатыря. <...> Молодая поросль не в состоянии продлить жизнь седых прадедов. Гибнут, уродуются десятки жизнерадостных детей леса. Разрушается приют, гнезда, логова птиц и зверей. Кругом пни, в беспорядке сучья, вывороченные с землей корни, скрюченные, поломанные, без веток, без макушек стволы молодых. Между ними длинные, со снятой кожей, белые, точно приговоренные к погребению покойники в саванах, стволы только что поваленных сосен. Такой хаос бывает в разрушенных пожаром домах. Не знаешь, куда ступить, чтобы пройти к намеченному предмету. <...>
На первых порах совершенно не обращали внимания на уборку сучьев, маковок, не следили за правильной валкой деревьев. Некогда было. Спешили выполнить норму, чтобы получить полную норму хлеба (1 кг), супа. <...>
Около лагеря было большое круглое болото, летом непроходимое. Образовалось оно на месте усыхавшего озера. По весенним утренним заморозкам, когда начинался ток тетеревов, на болоте появлялось много этой птицы. Тетерки собирали ягоды, а петухи устраивали любовные драки. Тысяча птиц, как галки перед ночлегом, покрывали болото, бегали в одну, в другую сторону. Самцы бились как бешеные. Перья летели во все стороны. Окровавленные бойцы сходились все снова и снова. Издали все болото казалось движущимся. Близко к берегам птицы не приходили. Осторожность заставляла их держаться ближе к середине болота, где они прямо кишели.
Над лесом стоял своеобразный гул тетеревиного пения, похожий на урчание лягушек или пение медведки.
«Хр-р-р-р», — пели тетерева в тонах паровозного свистка.
<...> Весна вступала в свои права. 29/VI гремел гром, летели гуси, кулики, вышли лягушки. 1/V был большой дождь, пробил палатку. На Важинке лед прошел, подготовлялся сплав. В период таяния снега лагерь оказался совершенно отрезанным от внешнего мира. Талая вода, ручьи залили лагерь со всех сторон. Лагерники жили на бугре, как на бородавке. Построили кухню, в земле устроили баню, карцер.
Получали от 500 до 1000 г хлеба. Жиров не было никаких. <...>
15 мая я получил предписание выехать на работу в лагерь Галичи (8 километров от Ситиков). Был прекрасный солнечный день. До реки Важинки шагал пешком. Вещи резали плечи, оттягивали руки. Большая благодарность прорабу Скерскому, который помог нести вещички и привлек на помощь десятника, отправлявшегося плотить лес. Дальше путешествие продолжалось по реке. 14 заключенных сели на большой плот. Вода уже порядочно убыла и над камнями, на порогах бурлила и пенилась. Плот несло с большой быстротой, Иногда он задевал за камни, иногда его начинало кружить. Тогда брались за колья и направляли его на быстрину. Меньше часа плыли по бурливой Важинке под страхом, что вот-вот разобьет плот... У самых Галичей большие пороги. Далеко был слышен шум бушующей реки.
— Держись, ребята! — предупреждали кормчие.
Большинство бывших на плоту ехало без вещей. Мне надо было спасать корзинку с бельем и одеяло с подушкой. Плот стремительно несся к правому берегу, ударялся о камни. Выскочило несколько бревен. Управление было потеряно. Все стояли готовые прыгнуть на берег, как только плот поднесет к нему. Я держал в руках рюкзак с подушкой и одеялом. Удар плота о берег был так силен, что все связи заскрипели, некоторые порвались. Плот начало поворачивать и заносить на середину реки. Вышвырнув рюкзак, я схватил корзинку и успел выпрыгнуть на берег. Высадка прошла благополучно. Покалеченный плот поплыл дальше.
Думали ль дома, что я совершаю такие путешествия? Начальником лагеря «Галичи» оказался мой земляк Ильин, бывший крестьянин от пог[оста] Утрётки Опочецкого района. Он-то меня и вызвал для работы в его лагере. Раньше он был тюремным надзирателем в г. Опочке, хорошо знал отца, который при нем несколько раз
бывал в тюрьме.¹ Человек он был неплохой, но страшный ругатель, необыкновенно вспыльчивый. Под сердитую руку накричит, наругается, но быстро отойдет и отменит все только что наложенные наказания. <...>
«Я батьку твоего знаю во как, — заговорил Ильин, поднимая большой палец левой руки. — Хороший поп, только большевиков не любит... Ты у меня будешь десятником работать...»
Я не успел возразить, как прибежал сплавщик и сообщил, что запань² сорвало и лес плывет. Начальник, потрясая над головой сжатыми кулаками, бросился к берегу с криком: «Все в воду, лови бревна!» Распоряжение было бессмысленно. Я стоял, наблюдая, как заключенные полезли в воду и задерживали случайные бревна, стремительно несшиеся недалеко от берегов. Основная масса деревьев, прорвавших боны,³ густо плыла серединой реки, и добраться до них и задержать было выше сил человеческих.
— А ты чего рот разинул? — закричал начальник, обращаясь ко мне. — Лезь в воду!
В воздухе висел сплошной мат разгневанного повелителя, бессмысленно бегавшего по берегу, как курица, высидевшая утят. Я отошел подальше от землячка, нашел сучок, помутил им около берега, погладил бревно, причалившее к берегу. Все ж таки работа. Бревна между тем где-то нашли себе препятствие, — образовался залом. До Гришина, где жил начальник отделения, совершенно сумасшедший, лес не доплыл. Ильин торжествовал.
— Понимаешь, хоть Честных этого не увидит, а то со света сживет. Ну уж, я, погоди, задам зною плотовщикам... Они будут знать, как запани делать!
Вечером «мучник» был набит преступниками, которых продержали на этот раз до утра. Работать под крылышком такого начальства мне не улыбалось <...>
16/V пришел на меня вызов в отделение, и в тот же день я пошагал на новое место. Это был, вообще, счастливый день. Во-первых, я избавлялся от опеки Ильина, а во-вторых, получил из дома две посылки с продуктами.
До Гришина, где размещался штаб 2-го отделения Свирских лагерей, километров 7—8, шел пешком. Вещи доставили на волокуше, своеобразном экипаже без колес, которым местное население пользуется летом для перевозки грузов, сена и т.п. по своим грязным дорогам и сырым пожням.
В отделении меня зачислили картотетчиком УРЧ (учетно-распределительная часть). Моим непосредственным начальником был украинец Василий Воскобойник, добродушный деревенский парубок. Работа была несложная, в приличном помещении. С питанием не очень благополучно, но домашние посылки поддерживали. <...>
Когда-то население здесь жило очень зажиточно. За лесные работы и сплав люди получали хорошие деньги, хлеб, костюмы, ни в чем не нуждались. С восхищением крестьяне вспоминали, сколько хлеба, сапог, мануфактуры, сахара, крупы и т.д. получали они за свой труд. «С 1917 г[ода] началось обеднение. А в последние годы мы — нищие», — говорил Степан. <...>
От прежних времен свидетелями зажиточности населения остались большие, очень часто двухэтажные дома своеобразной архитектуры. Под одной крышей помещались и жилое помещение, и надворные постройки (амбар, скотный двор, сеновал). <...>
Избы отличались большими размерами. В одной избе верхнего этажа дома Степана (Гришине) помещалось общежитие заключенных сотрудников 2-го отделения на 14 человек. Полы во многих домах были крашеные. Окна облицовывались узорной резьбой, раскрашенной синей, белой или желтой краской. Конек тоже увенчивался резьбой и украшался лошадкой или петухом, исполнявшим роль флюгера. Внутри дом содержался в большом порядке и чистоте. Женщины каждую неделю крепко мыли полы, скамьи, потолки, стены, если они не были оклеены. Несмотря на такую чистоплотность хозяек, в жилых помещениях разводилось много тараканов. С ними расправлялись в начале зимы. Люди переходили в одну комнату. В свободной комнате выставлялись рамы, открывались двери, и все тараканы в течение 2-х—3-х дней вымерзали. Хозяева перебирались в очищенную от тараканов комнату и проделывали ту же операцию с другими жилыми помещениями.
С переездом в Гришине я почувствовал некоторое улучшение в своем положении. Я видел свободных людей, коров, слышал пение петухов, кудахтанье кур. Сотрудникам отделения было разрешено поселиться в крестьянских домах. Здесь мы могли купить молока. Правда, нас неоднократно переселяли из одного дома в другой. Пожили мы и в гумне, и в палатках. Но эти мытарства — неизбежный спутник арестанта. Только устроимся, вдруг начальнику что-то не понравится — собираем свои котомки и перебираемся в новый угол. Все же в Гришине я увидел некоторый просвет. Из дома мне присылали посылки и деньги. <...>
¹ Вероятно, имеются в виду не посещения заключенных, а собственные отсидки о. Иоанна. Он несколько раз арестовывался, но ненадолго.
² Ряд скрепленных между собой бревен, положенных поперек реки для задержки сплавного леса.
³ Застава на воде, обыкновенно из плавучих бревен, «наплавь» (В. И. Даль).
Река Важинка и соседний ручей тоже сослужили свою службу. Я приготовил удочки и в свободные часы занялся рыбной ловлей. Сначала дело не ладилось. Кроме уклейки, ничего не попадалось. Но понемногу я узнал рыбные места и почти каждый день ловил щук, окуней, которые сдабривали мой стол. <...>
Работая в УРЧ, я понял механизм набора заключенных в лагеря. Брали в тюрьму, посылали в концлагеря не потому, что люди совершили преступление, а потому, что требовались дешевые работники в гиблых местах, куда трудно было навербовать добровольцев. Преступники пеклись по требованиям начальников лагерей. Стоило им заявить, что недостает врача, кузнеца и т. д., как через месяц-другой они начинали поступать пачками, недоумевая, за что они попали в лагеря. Иногда оказывалось, что всех поступивших «преступников» негде использовать, тогда их переправляли в другие отделения или лагеря (из Свирских в Соловецкие и др.). А бывало и так, что «лишним» предлагали подать заявления об освобождении и освобождали. Так случилось с генералами и полковниками Военной академии. Их готовили сделать администраторами в лагерях, а они отказались от этой чести. Один устроился сторожем на скотном дворе и спасал от замерзания телят (Сегеркранц), другой — зав. такелажным складом (Свечин), кое-кто статистиками (Лукирский, Балтийский) и т.д.
Прибывшая во 2-е отделение комиссия гепеустов «милостиво» беседовала с этими заключенными и предложила им «попытать счастья» — подать заявление о помиловании. Свечин, Сапожников, Балтийский, Сегеркранц воспользовались любезным вниманием московских гостей, подали заявления, и им немедленно было дано направление в Москву. (Хороши преступники с 58.10 ст.!) Вместо 10 лет они отсидели несколько месяцев. В Москве им нацепили все их регалии и восстановили в прежних ролях преподавателей Военной академии. ГПУ переусердствовало, оголило важный участок, на котором новые полководцы не справились со своими ролями. Пришлось идти на поклон к арестантам, соблюдая, однако, престиж церемониями «милостивых» бесед, манифестами помилования.
Только Лукирский Сергей Георгиевич не пошел на эту сделку, несмотря на «сверхмилостивые» индивидуальные аудиенции, которыми его награждали послы. Повторилась история с неудачной миссией адъютанта генерал-губернатора Восточной Сибири Винникова к Чернышевскому Н. Г. в Вилюйске, которого этот чиновник побуждал подать просьбу царю о помиловании. «Помилование? В чем? Я за собой вины не знаю, и возводить на себя поклепы не желаю. Кроме того, заявляю, что возвращаться в академию, где красные специалисты заняты пожиранием офицеров царской армии, добросовестных слуг народа, не желаю», — говорил Лукирский. Члены комиссии намекнули даже на «ошибку» Тройки ОПТУ, но и это не подкупило С. Г. Он остался в лагерях и по отбытии 5-летнего срока уехал в Симферополь, отказавшись от ромбов, которые и теперь имел возможность нацепить. <...>
Мрачная фигура начальника отделения (Честных) усугубляла страдания заключенных. Вся деятельность его была направлена на увеличение страданий лагерного населения (под его власть было поставлено от 9 до 10 тысяч человек). Самодурству его никто не мог поставить границ в этих гиблых местах. Одержимый манией величия, садист по натуре, Честных с не допускающей возражений резкостью диктовал свои требования. И горе было тому, кто осмеливался возражать начальнику.
Однажды отправлялся этап на станцию Чупа. Честных по телефону из Лодейного Поля, где был штаб Управления Свирских лагерей, отдал распоряжение всех заключенных, предназначенных к отправке, вымыть в бане, остричь, одеть в чистое белье и новые фуфайки. Они должны были перейти из Свирских лагерей в Соловецкие лагеря. В течение 12 часов партия была подготовлена. Над обработкой ее трудились начальник хозчасти (фамилию забыл), врач Гудим-Левкович. По дороге от Гришина до ст[анции] Свирь многие заключенные, преимущественно шпана, успели променять и продать новые костюмы и нарядились в старье. В Важине этап встретил Честных. Он обратил внимание на одетых в старье заключенных, проверил их санитарное состояние и обнаружил вшей. Начальник пришел в бешенство и по телефону отдал распоряжение посадить в карцер зав. хозчасти, врача и нарядчика. На сообщение нач. общей части Котова, что нарядчик не виноват, этот этап не обслуживал, а принимал новый этап, прибывший во 2-е отделение, последовал грозный ответ: «Сажай за компанию!» Обязанности нарядчика исполнял я. Таким образом без всякой вины я попал в карцер. <...> «За компанию» я отсидел до 12 часов следующего дня и был выпущен, так как требовалось подготовить новый этап.
На этот раз в 8 часов вечера мне было дано предписание отправиться в 8-й лагерь 2-го отделения для набора людей для отправки на ту же ст[анцию] Чупа. Пробираться надо было тропинками. К 12 часам следующего дня партия должна была быть на станции Свирь (30 км от лагеря).
Ночью, ориентируясь на случайные приметы, указанные людьми, знавшими этот лагерь, и на звездное небо, пустился я в странный своей неизвестностью путь. Снег скрипел под ногами, мороз потрескивал по деревьям. Совершенный штиль. Лесная глушь. Чуть сбился с тропы — снег по пояс. 12 километров я не шел, а бежал, боясь опоздать. Услышав собачий лай, обрадовался, ободрился, прибавил ходу и вышел к незнакомой деревне. В первой избе получил сведения, где живет начальник лагеря, которому вручил распоряжение начальника отделения. В течение ночи подобрали людей указанной категории, произвели санобработку: остригли, помыли, переодели и с рассветом направили к линии ж.д. ст[анции] Свирь. Счастье помогло избежать карцера или изолятора, а «они были так близки, так возможны». <...>
Начальник УРЧ Бери-Ягода А. Н. обещал вызвать меня в Ревселыу. Дня через четыре действительно получил вызов в Ревселыу, куда и отправился немедленно.
Итак, я на новых позициях. Гришине оставило по себе память не только отрицательными сторонами, лицами и событиями. Здесь я имел много приятных часов, связанных с приездом жены. 19 августа 1931 г. я получил разрешение на свидание с ней в течение трех суток. 9 сентября она кое-как добралась до Гришина. По расплывшейся от дождя глине она частично пришла, частично приехала с подводчиками 2-го отделения. Встретил я ее среди деревни. Измученная, с домашними подарками, она едва передвигала ноги. После проверки документов мы наняли отдельную комнату в крестьянской избе и наедине вдоволь наговорились об Опочке, своих родных и знакомых и о себе. <...> Я узнал, что обо мне возбуждалось ходатайство моей семьей и председателем Пушкинского общества, президентом Академии наук А. П. Карпинским.¹ Последний обращался в Ленинградское НКВД с представлением о моей невиновности и просил о моем освобождении. Реальным следствием этого ходатайства было приглашение меня следователем 3-й части (ИСЧ)² Лукапхевым, который направил меня в Важино З/VII-31 г. Следователь Важинского ИСЧ поискал мое дело, не нашел его, поговорил со мною о причинах ареста и отпустил в Гришине, обещая «на днях пригласить вторично». Прогулка в Важино и обратно встряхнула меня, поселив в душе некоторые надежды.
Тоня писала заявление жене Горького. На заявление последовал стандартный ответ, что заявление получено и направлено по назначению. <...> Перебрав все доводы за и против, пришли к заключению, что надежды и просьбы напрасны, так как судьба советского арестанта зависела от таких типов, как звереныш Честных, следователь Лукашев, который сидел за изнасилование и имел второй срок за то же преступление, повторенное в лагерях.
Со слов жены я узнал о том переполохе и разных нелепых слухах, которые ходили по городу в связи с моим арестом. Часть педагогов (Скороходов Н. В., Ратьковский Вл. Раф.), членов Пушкинского общества, уехали из Опочки, опасаясь разделить со мною участь «государственного преступника». Школы города Опочки потеряли двух хороших работников. Мне догадались приписать и связь с Рамзиным, дело которого гремело,³ и участие в выборах в Гос. Думу, смешав меня со Скворцовым Александром Ивановичем, который был моим свояком и был избран выборщиком в Думу, а мне было всего 18 лет, и я был учеником средней школы.⁴ <...> Вместе с этим жена привезла много хороших пожеланий от знакомых, учеников, даже незнакомцев, о которых я знал только понаслышке. Все эти пожелания передавались под большим секретом, с оглядками по сторонам, не видит ли кто, не слышит ли? Невольно приходил на память Салтыков-Щедрин со своим Угрюм-Бурчеевым, Чехов с его крылатым афоризмом — «Как бы чего не вышло». Эта попытка подменить мною Скворцова была и на допросе в Пскове. В протокол допроса не записали, но такую «преступность» следователи продолжали муссировать среди населения Опочки.
Три дня пролетели незаметно. Казалось, что не все еще сказано, не все передумано. Расставаться было так тяжело, как будто кто за сердце тянул. Попытались продлить свидание и неожиданно получили еще три дня. За эти 6 дней жена подкормила меня, напомнила о счастливых днях, когда я был в кругу семьи. В день отъезда я проводил ее за Гришине. Не доходя до пог[оста] Сойгинцы, у стогов сена присели в ожидании подводчиков, которые по договоренности с десятником должны были довезти мою дорогую гостью до с. Важина. На сердце клокотало, к горлу подходили спазмы. Слова не шли с языка. Говорили больше вздохами, взглядами. Мозг сверлила мыса!? увидимся ли мы еще раз? Ведь очень много шансов было против. <...>
Переехав в Ревсельгу (деревня при железной дороге, на берегу озера), некоторое время я помогал работникам УРЧ по упорядочению картотеки, а затем получил назначение заведовать почтой отделения.
В мои обязанности входила сортировка писем заключенным и рассылка их по лагерям, получение на ж.д. станции Ревсельга посылок и тоже направление их в лагеря. <...>
¹ А. П. Карпинский был главным участником пушкинских торжеств в Святых Горах летом 1924 г., под впечатлением которых А. И. решил организовать в Опочке отделение Пушкинского общества.
² Следственная часть, «лагерное ПТУ» — поясняет автор.
³ Дело Рамзина — больше известно как процесс «Промпартии» (25 ноября — 7 декабря 1930 г.).
⁴ А. И. чуть занижает свой возраст: на момент выборов в 1-ю Государственную Думу ему было более 19 лет. Александр Иванович Скворцов — до революции льноторго-вец, директор Городского общественного банка в Опочке.
До конца своего срока я жил в палатке. По вечерам читал книги, которые мне присылали из дома, играл в шахматы с Лукирским, Бутуриным, Надеинским и др. Надеинский был сильнее меня, а Лукирский с Бутуриным считались игроками одного со мною класса. Вернее сказать, ни под одну категорию мы не подходили, как совершенные дилетанты.
С этими заключенными я проводил много времени в беседах на политические, экономические, литературные и военные темы. Лукирский был большой знаток военного дела. Он хорошо ориентировался в современной международной военной обстановке и талантливо критиковал статьи советских спецов, появлявшиеся в «Известиях» или в «Правде», Однажды в «Известиях» была напечатана статья о военной мощи Германии и, в частности, о ее военном флоте. С присущим ему юмором и сарказмом С. Г, раскритиковал эту статью настолько убедительно, что фигура автора статьи показалась прямо комичной. Теперь я часто вспоминаю этот разговор, читая в газетах об успехах немецкой авиации.¹ Столько в словах Лукирского было пророческого, умного, в словах корреспондента — мальчишества, верхоглядства, недальновидности. <...>
Между тем в лагеря прибывали все новые и новые люди. Прибыла партия молодежи, студентов московских техникумов, которых обвиняли в троцкизме. Большинство из них поехали на муки в лагеря. Двое — Ванюшка Наумов и Сергей Мещеряков — были оставлены для работы в производственной части отделения.
В отделении остался также Сергей Князьков, осужденный на 10 лет за бандитизм (лет 20—22-х). Работал Князьков чертежником. Просидел он месяцев 10, сдружился с картотетчиком УРЧ, бывшим учителем, приговоренным также на 10 лет. Эти два друга сговорились бежать. Князьков сфабриковал печать (он был гравер), подписи начальства, учитель (фамилии не помню) Достал бланки отделения. Они выписали себе командировку в Лодейное Поле и скрылись. Поиски начались на второй день, но не дала никаких результатов.
Побеги из лагерей были частым явлением. Больше всего бежала шпана, часто неудачно. Беглецов ловили, сажали на 6 месяцев в изолятор, где морили голодом и выматывали последние силенки, прибавляли срок и направляли снова в лагеря. Иногда побеги носили дерзкий характер. Однажды из 5-го лагпункта в отделение (5 км) два стрелка сопровождали трех урок (шпана). Вероятно, по предварительно составленному плану урки напали на конвоиров и обоих убили. Два беглеца нарядились в шинели, головные уборы и сапоги убитых, взяли ружья и под конвоем повели третьего. Лагерное начальство своевременно телефонировало об отправлении этапа. Заключенные должны были прибыть через час, но они не появлялись. Из отделения были направлены стрелки навстречу этапу. Дошли до 5-го лагпункта и никого не обнаружили в пути. При помощи ищеек недалеко от дороги в болоте нашли убитых конвоиров и, таким образом, раскрыли побег. Беглецы были задержаны около ст[анции] Токари. Они, конечно, были расстреляны. <...>
Наиболее интеллигентные заключенные редко пускались на авантюры, а если бежали, то чаще удачно, несмотря на всякие заградительные отряды, подкупы крестьян, получавших за каждого доставленного в лагеря беглеца 10 метров мануфактуры, несмотря на Колючую проволоку, собак и т.п. <..,>
Два с лишним года провел я в Ревсельге. Сравнительно с другими был в «хороших» условиях. Из дома получал деньги, письма, посылки с продуктами и книгами, <...>
Тоня приезжала в Ревсельгу еще два раза. Один раз мы жили в крестьянской избе, а второй раз свидание, как и всем в это время, было разрешено в палатке для свиданий. Каждый раз я узнавал много нового, интересного о родных, знакомых. По большей части новости были неприятные; того посадили в тюрьму, тот поехал в лагеря( тот приехал больной, разбитый, скоро умер, кое-кого обобрали до последней тряпки. <...>
Тоне не разрешили жить в Опочке, и она выехала в Старую Руссу. За что? Ни в чем не виноватого мужа посадили в лагеря, а жена и дети в этом стали виноваты. Это по-израильски — месть до седьмого колена.
Тем приятнее бывает, когда встречаешься с хорошими людьми. Тоня рассказала мне следующую историю, которая и меня тронула своей необычностью. Отправляясь в гости к своему мужу-арестанту, она собрала все, что было по средствам, чтобы подкормить меня. Немного масла, кусочек ветчины, сухари и другие домашние печенья были уложены в корзиночку и чемодан. По дороге ко мне (от поезда до поезда) Тоня решила заехать в гости к дочерям. Жили они на просп. Добролюбова, д. 21. Так как вещи были тяжелы, она взяла в помощь случайно подвернувшегося оборванного парня, предложившего ей свои услуги. Попасть в трамвай было очень тяжело. Пропустили несколько составов. Наконец носильщик заявил, что в ближайший номер он
¹ Судя по этой фразе, воспоминания писались еще в предвоенное время.
сядет во что бы то ни стало, предупредив, чтобы жена не отставала. Вагоны опять оказались переполненными. Публика, как всегда, брала места с боем. Тоню оттеснили, выбили чемодан из рук, и она осталась, а носильщик с корзиной уехал. В следующий маршрутный состав она села. Смущенный вид новой пассажирки и слезы по щекам привлекли к ней внимание публики. Тоня рассказала историю с посадкой.
— А Номер носильщика запомнили?
— Да нет, носильщик был без номера.
— Ну тогда пишите, что пропало... Как вы могли довериться какому-то шпаненку? Они этого только и ищут... Ах, ах.
На Петроградской стороне Тоня слезла и, удрученная, направилась к дочерям. Каково же было ее удивление, и как она должна была радоваться, когда у ворот дома №21 она увидела своего носильщика и с корзинкой! Он радушно улыбался и просто, без хвастовства, сказал: «А я уж порядочно времени жду вас...» <...>
Между тем приближался конец моего срока. Каждые три месяца мне сбрасывали 30 дней, а два раза по 45 дней. Так что вместо 5 лет я должен был отсидеть 3 года 10 месяцев. Все чаще вставал вопрос: куда ехать из лагерей? Ответ разрешался выселением жены из Опочки и переездом ее в Старую Руссу. Куда же больше, если домой не пускали, о Ленинграде, Москве и ряде крупных городов тоже запрещалось мечтать. <...>
Приняв это решение, от мыслей о будущем я перешел к пережитому. Что же такое лагеря? Это организация почти бесплатного труда в тяжелых бытовых и климатических условиях. Советские лагеря были организованы для вырубки леса <...>
На тяжелых лесорубных работах были заняты преимущественно крестьяне, так называемые «кулаки», «подкулачники», «середняки», которых посылали в лагеря с 58.10 ст. Эти люди привыкли работать, трудиться дома. На них и здесь навалили непомерное бремя. Крестьян в Свирских лагерях было очень много, вероятно, 75—80 процентов.
Старики-крестьяне определялись в конюхи, сторожа. Им платили 500—600 г хлеба, одно блюдо в обед; одевали хуже, чем лесорубов, на расходы давали 3—4 руб. в месяц. Больных, искалеченных, вообще потерявших трудоспособность администрация старалась выправить из лагерей, так как они были прямым балластом.
Я вкусил сладость лесорубного дела. Сотрудников отделения изредка посылали в лес «на прорыв». Как ни старался я со своим партнером выработать норму, никак не мог переплыть 50% ее. Три куб.м на человека, 6 куб.м на двоих для нас было идеалом. Мы пилили, рубили до пота, до изнеможения, но десятник никогда не намерял нам больше 6 куб.м на двоих. 3—4 дня такой работы изнуряли непривычных на целый месяц. В плечах, на шее, и пояснице, в ногах долго чувствовалась боль. Во всем теле был постоянный болезненный зуд.
Не лучше было и на погрузочных работах. К ноябрьским дням подытоживались работы по всему фронту. Много вырублено, но мало вывезено. «Прорыв! Все на работу! Выполним договор на соревнование с 3-м отделением!» Поезда подходят к складам дров в составе 55-60 вагонов, грузчиков мало. Гони «придурков»! На вагон в 16 тонн 2 человека, погрузить в 2 часа. Подноска метровых полей 5—20 шагов. Сырые, тяжелые метровки режут плечи, вытягивают жилы. Пот льется градом. А время не ждет. За простой вагона в 15—20 минут 50 рублей штрафа. <...>
За такую адскую работу «придуркам» не приплачивали. Ведь мы ж «сознательные». Целый день сидели в канцелярии, а с 3-х часов грузили дрова в вагоны. Правда, таких дней на нашу долю выпадало немного. Но каково же было постоянным грузчикам? <...>
Когда арестант перестает быть полезным, его отправляют на свалку. А подающий еще признаки жизни, лишившись потребного для жизни питания, голодный, изможденный, одетый в рубище из одних заплат и дыр, бродит несчастный около кухонь, помоек, овощехранилищ, подбирает всякие отбросы; обглоданные кости, полугнилые овощи и т.д. и все это грызет и поедает в том виде, как ему попадает в руки. Да, были и такие.
Один из лагпунктов отделения, где был лазарет для таких несчастных, можно было назвать городком живых трупов. Дизентерия, катары, язвы желудка, туберкулез и прочие спутники арестантов ежедневно уносили такое количество жертв, что в течение одного года при этом лагпункте выросло кладбище в 2 гектара, причем в одну могилу опускали по несколько трупов. Учет похороненных был поставлен плохо, так что иногда родственники долго разыскивали своего кормильца среди живых и, не обнаружив его, уезжали с русской надеждой на «авось». Другим помогал случай дознаться, что искомый давно почил, но найти могилу было невозможно. На мертвом поле, богатом бугорками, не было никаких могильных знаков. Прохожий не прочтет знакомого имени, не вспомнит добрым словом труженика, жертву садизма,
выброшенного, как какая-то падаль. Одно только может сказать прохожий: «Помяни, Господи, их же имена Сам веси», как когда-то говорил коронованный садист Иван Грозный.
Лагерному начальству терзать людей помогали насекомые. Кровью арестантов питались клопы, комары, вши. Не побывавший в лагерях не может себе представить, каким бичом может быть клоп, комар. В некоторых лагерях клопы буквально заедали. Днем они гуляли по стенам, столам. Ночью нападали на спящих со всех сторон: выползали из щелей, капали с потолков. <...>
Три года и десять месяцев, проведенные мною в лагерях, теперь представляются каким-то кошмарным сном. А что должны были чувствовать люди, сидевшие по 10 лет? Недаром слышались такие вопросы: стоит ли жить? Что такое жизнь? Не пора ли покончить с ней?
Видя вокруг себя тысячи обиженных жизнью людей, сравнивая их положение и пройденный ими каторжный путь с моим, примирялся с нечеловеческими условиями существования, продолжал жить, утешаясь рассуждением, что бывает и хуже.
Между тем приближался конец срока. Были высчитаны все дни и часы. <...> Меня проводили, как девушки свою подругу, выходившую замуж. Мне надавали адресов к женам, матерям, и я обязался поставить их в известность о родном человеке, томившемся в лагерях. Сердце трепетало от радости, что кончились дни мучений. Перспективы, правда, были не блестящие, но все же... При встрече с приятелями невольно улыбался, хотя и жаль было добрых людей, остававшихся терзаться. На лицах их, хотя они и желали мне всего хорошего, была написана зависть.
Накануне освобождения, по представлению начальника производственной части Борисова, мне выписали 30 руб. наградных. Это была высшая сумма, которую выдавали освобожденным из лагерей. С этими 30 руб. я должен был начинать новую жизнь.
17 сентября 1934 г. мне выдали справку за № 2674 следующего содержания:
«Наркомвнудел.
Управление Свирского Исправительно-трудового лагеря.
Учетно-распределительный Отдел.
17 сентября 1934 года. № 2674.
Г. Поденное Поле. Лен-область.
Тел. адрес: Лодейное Поле, Свирлаг.
Телефон — коммутатор Свирлага.
Справка
Дана Белинскому Александру Ивановичу рождения 1886 года уроженцу с. Никольское Великолукского р-на, Псковской губ., осужденному Тройкой ПП ОГПУ в ЛВО 30 января 1931 года по ст. 58.10 УК к заключению в И-ТЛ на 5 лет, в том, что он по окончании срока МСЗ с зачетом рабочих дней из Свирского лагеря освобожден 17 сентября 1934 г.
На проезд выдано требование ф. № 5 за № 038417 и доплата руб. 3.10 до ст. Старая Русса.
Видом на жительство служить не может.
При потере не возобновляется.
Начальник 2 Отделения Свирлаг (подпись неразборчива)
Начальник Учетно-распределительной части Цветков».
С этим документом, с литером на проезд и с корзиночкой, сопровождавшей меня в лагерях, которую довезли на лошади до разъезда Ревсельга, 17 сентября сел я в вагон.
Странное чувство овладело мной, когда тронулся поезд. Я и верил, и не верил, что лагеря позади. Посмотрю на себя — бушлат, фуражка, гимнастерка — все лагерное. Нащупаю справку — начинаю верить, что с лагерями расстался. Под монотонный разговор колес заснул и увидел неприятный сон, — приснилось, что везут меня в лагеря, кругом — гепеусты. Проснулся с тяжелым настроением. Не сразу пришел в себя. Зато был сторицей вознагражден, когда, как говорят, очухался. Ведь я свободен, еду не в лагеря, а из лагерей. Необыкновенное чувство разлилось по всем жилочкам. Я, вероятно, покраснел от удовольствия. Да, несомненно, я еду из лагерей, хоть и не домой (в Опочку не пустили), но все же ближе к родным, а жену увижу через сутки. <...>