Жизнь и необыкновенные приключения простого антисоветского человека
Жизнь и необыкновенные приключения простого антисоветского человека
Предисловие
Будущего у этих строк может не быть
Но будущее будет у человечества.
И верная память о прошлом есть участие в этом будущем.
Мы все его несем в своих руках.
Архиепископ Иоанн Сан-Францисский (Шаховской)
Писать и печататься я начал давно: первая публикация датирована 1963-им годом. За тридцать пять лет преподавательской деятельности опубликовал свыше пятидесяти работ общим объемом около ста печатных листов. Все это были издания, посвященные тем или иным аспектам использования математических методов и вычислительной техники в различных областях экономики.
Два учебника переведены за рубежом: один в Чехословакии, другой в Узбекистане, увы, теперь это тоже заграница.
Взяться за перо (в современном смысле слова: уже лет пятнадцать я пишу только на компьютере) меня заставил том "Самиздат века", о чем подробно написано в главе с таким же названием.
После опубликования в журнале "Континент" одного фрагмента рукописи я распоясался и расписался, результатом чего и явилась представляемая на суд читателей работа, жанр которой я не берусь точно определить: мемуары, воспоминания, свидетельства очевидца, Бог его знает.
Опубликовать эти достаточно личные воспоминания меня спровоцировала, напечатанная в одном из последних номеров того же "Континента" работа под названием "Обыкновенная история". Я, может быть, и не обратил бы на нее внимания, но с автором ее, Львом Айзерманом, в детстве жил в одном доме и потому решил прочитать. Не скажу, что мне все понравилось (особенно непонятна сегодняшняя гордость автора за вступление в партию), но с одной мыслью не могу не согласиться Чем ее пересказывать, лучше процитирую.
"Наше прошлое, в каком бы виде оно не представало перед сегодняшней молодежью, неожиданно приобрело черты мифа. Сегодня выходит много воспоминаний. Но вот что меня смущает. Основной вектор нынешней мемуаристики - идолы и легендарное (вспомним хотя бы довольно типичные названия "Легендарная Ордынка" или "Прикосновение к идолам"). Мемуары либо устремлены к "высшим слоям атмосферы" - "Рядом со Ста-
линым", "Генсек на пенсии", "Мой отец Лаврентий Берия" и т.п., - либо принадлежат перу политиков, актеров, писателей (серия издательства "Вагриус" "Мой XX век"). И если кто-то захочет по этим книгам реконструировать наш XX век, окажется, что в веке этом не было ни ученых, ни конструкторов, ни изобретателей, ни инженеров, ни учителей... Не говоря уже о рабочих и крестьянах. Согласитесь, картина окажется не только неполной, но совершенно искаженной".
Соглашаюсь.
Хотя заранее приношу извинения вольным и невольным читателям, за потерянное время, если они таковым его посчитают. Невольные - это дети, внуки, близкие друзья и бывшие сослуживцы, которые из вежливости или любопытства должны прочесть и хоть что-то сказать мне. Вольные же, не связанные такой необходимостью, просто бросят читать, как только им станет скучно и неинтересно.
Выполняю приятный долг - благодарности.
Первой читательницей была моя жена Люда, и за терпение и постоянную поддержку ей безмерная благодарность.
Большое спасибо моим друзьям, которые кто целиком, кто частями прочитали рукопись и помогли мне уточнить отдельные эпизоды упоминаемых событий: В.Н. Рассадину, ФА Хохлушкиной, И А. и И.З. Раскиным, М.Г. Завельскому, Л.Б. Гуревичу, В.И. Маевскому, АВ. Смирнову, АИ. Семенихину.
Особо хочу поблагодарить Ю.З. Крейндлина - без его доброжелательной оценки я вряд ли решился бы писать, а тем более публиковаться.
Моя родословная
Моя родословная
Не офицер я, не асессор,
Я по кресту не дворянин,
Не академик, не профессор,
Я просто русский мещанин.
Александр Пушкин
Грузинские предки по линии Барбакадзе были выходцы из западной Грузии: они пришли в Хашури будто бы откуда-то из-под Зестафони.
Некоторые соображения по этммологии собственной фамилии возникли у меня во время пребывания в Кракове. Дело в том, что там находятся развалины старинной крепости называемой "Барбакан". История этого, явно не польского, названия, по словам экскурсовода, якобытакова
Давным-давно, то ли в XVI-ом, то ли в XVII-ом веке, во время очередной войны с Османами, которые осаждали Краков, в этой крепости засела горстка польских воинов, отчаянно сопротивлявшихся многократно превосходящим силам турок Все попытки взять крепость штурмом были безрезультатны. Чем закончилось дело, точно никто не помнил - то ли всех защитников перебили, то ли в результате многодневной осады они, в конце концов, сдались в плен, главное в другом. Восхищенные мужеством поляков турки назвали своих противников храбрецами (несмотря на многие жестокости с обеих сторон, это было ещё рыцарское время, когда восхищаться достоинствами врагов не считалось изменой родине и пропагандой пораженческих настроений), что по-турецки звучало барбакан. Таки осталось это название за крепостью.
Ко мне это может иметь, вот какое отношение. Западная Грузия - Имеретия - находилась длительное время то непосредственно под владычеством Блистательной Порты (в отличие от Восточной - Кахетии и Центральной - Картли, которые были сферой влияния и интересов Персии), то под её сильным влиянием. Возможно, корни фамилии Барбакадзе восходят к турецкому слову барбакан, и тогда наша семья может считаться Храбрецовыми. Хотя, почти наверняка, это не более чем мои досужие домыслы.
Так это и оказалось. Когда я начал давать читать этот текст, то мне указали, что барбакан вовсе ни какой не храбрец, а небольшая фортификационная постройка, вынесенная за пределы основной крепости, как это и было в Кракове. Иначе она называется зубец (помните Кутафью башню в Московском Кремле?). Ну и ладно, на Зубцовых я тоже согласен, хотя твердо помню, что экскурсовод рассказывал именно первую версию.
Про прадеда я знаю только то, что его звали Шио, как и отца, да и то, только потому, что сохранилось свидетельство о рождении отца, выданное почему-то в 1952-ом году за три месяца до его смерти, где полностью назван дед - Василий Шиович. Из этого можно сделать вывод, что прадед умер между 1911-ым (год рождения старшего брата отца - Ираклия) и 1913-ым, годом рождения отца. Если бы он умер раньше, то в честь него был бы назван старший внук. Ясно, что он крестьянствовал, больше в то время в деревне делать было нечего.
Дед Василий, старший из трёх братьев (младших звали Николай и Георгий), самая загадочная личность в семье. Умер он ещё до войны, и, когда я стал ездить в Грузию самостоятельно, уже в студенческие годы, никто не мог рассказать ничего вразумительного о его жизни и судьбе. Отец мой давно умер, бабушка - Макине-бабо по-грузински, которая вполне сносно для деревенского жителя говорила по-русски (в городах практически все раньше владели средством межнационального общения), стоило мне заговорить про деда, напрочь забывала весь свой словарный запас и делала вид, что не понимает моих вопросов.
Интересно, что в грузинском языке при сохранении аналогичных с русским звучаний названий ближайших родственников (мама, папа, дед, бабка), они оказались как бы сдвинутыми по фазе, отец это мама,, мать это дэда, дед это папа, но с ударением на последнем слоге как по-французски, и только бабушка, как и в русском завётся бабо.
Кто-то из дядьёв, родных или двоюродных уже не помню, а их у меня больше десятка, рассказывал, что дед был краснодеревщик, и когда в середине двадцатых годов в Тбилиси сгорел оперный театр, его с бригадой пригласили для изготовления новой мебели. С работой дед справился и получил за это 10000 золотыми червонцами, сумму совершенно фантастическую по
тем временам (да и по нынешним тоже). И вот эту прорву деньжищ он пропил за несколько дней, так что гулял весь проспект Руставели, и возглашались тосты за Васо Барбакадзе. Этого не могла, будто бы, простить ему бабка и много лет спустя после его смерти. Сколько здесь правды, сколько легенды, а, сколько обычного грузинского бахвальства я, увы, не знаю.
Бабушка Макине из рода Мурджикнели, не менее многочисленного, чем род Барбакадзе. Они живут в Боржоми, Бакуриани и Квишхетах, но кроме родных сестёр бабо — Элички и Сони, остальных я почти не знаю.
Отец, как и его три брата и две сестры, родился в селе Беками, что на полдороги между Хашури и Сурами, где сохранились развалины знаменитой Сурамской крепости. Отец - средний из детей: Нина и Ираклий старшие, Акакий (Како) и Цицина младшие, самый младший Coco (Иосиф) умер ребёнком.
Беками и сейчас, по существу, это одна улица, вдоль которой стоят двухэтажные дома (это норма в Грузии: первый этаж хозяйственные помещения, кухня, марани - что-то вроде винного погреба, а зимой и место для кур и коз, коров держали далеко не все, второй - жилые комнаты и, обязательно, большая терраса), позади которых располагались огород, сад и виноградник Сейчас сад не кажется мне очень большим, но в детстве это был громадный лес, где можно было целыми сутками играть в войну и прочие игры, и найти тебя, пока ты не захочешь себя обнаружить, практически не возможно. Вместе с двоюродными братьями и дядьями мы забирались в крону громадного орехового дерева и сидели там часами, поедая еще не зрелые, но ужасно вкусные молодые грецкие орехи, отчего наши руки и физиономии становились черными, так что характер наших занятий не оставлял ни у кого ни малейшего сомнения. В конце деревни - кладбище, откуда открывается изумительный вид на долину.
Я не знаю как сейчас, но в конце 50-х годов едва ли не половина Беками носила фамилию Барбакадзе, и приходилась друг другу какой-то роднёй. Начав как-то вспоминать своих двоюродных и троюродных братьев и сестёр, я сбился со счёта на восьмом десятке (!). Но семьдесят насчитал точно. Они все конечно лучше меня знали друг друга, хотя все вместе встречались в основном на свадьбах либо похоронах. Однако и с ними случа-
лись курьёзы. Переехавший в Тбилиси сын тети Нино Аркадий, к сожалению очень рано умерший, преподавал в Политехническом институте, и только на экзамене, прочитав в зачетке знакомую фамилию, узнал, что один из студентов - его двоюродный брат: Василий Акакиевич Барбакадзе.
Кстати, об образовании. Только дед Георгий, младший из трёх, имел высшее образование много лет он проработал главврачом Хашурской горбольницы. В следующем поколении, получивших образование, стало чуть больше дети Георгия - Тамаз и Мзия пошли по стопам отца, две дочери деда Николая тоже стали врачами.
Отец - Шио Васильевич Барбакадзе - родился 18 апреля 1913 года в селении Беками.
Я так и не разобрался в том, является ли Шио самостоятельным именем, или оно уменьшительное от Шота. И в быту, и в литературе по этому поводу полная путаница и неразбериха: полное имя отца знаменитого полководца Георгия Саакадзе, если судить по книге А. Антоновской "Великий Моурави", было Шио, следовательно, вообще оно существует. А вот отца часто называли Шота, хотя в документах стояло Шио. Меня постоянно называли Шотас бичи - мальчик Шоты, и никогда - мальчик Шио.
После окончания школы, вероятно уже в Хашури (до которого час ходу пешком), так как в Беками и после войны была только начальная школа, отец уехал в Тбилиси, где закончил в 1932-ом году Химический Техникум и получил звание техника основной химической промышленности. Два года он где-то работал, а в 1934-ом приехал в Москву и поступил в Менделеевский институт, где и оказался на одном курсе с Катей Лангевиц, худенькой миловидной девушкой, своей будущей женой и моей мамой. Вероятно в 1937-ом (опять эта сакраментальная дата) его либо призвали в сталинские соколы, либо по комсомольскому или партийному призыву он сам пошел в них, в соколы то есть. Закончив летную школу, он стал служить в морской авиации в Евпатории, и к началу Финской кампании был уже старшим лейтенантом
Ухаживать за мамой он начал, чуть ли не с первого курса, а когда ушел в армию, то без конца писал ей письма, и при первой же возможности вырывался в Москву. Еще до окончания института в 1939-ом году, мама приехала в Евпаторию, где стояла
часть отца, и они поженились, хотя грузинская родня была против русской невестки, да ещё и с немецкой фамилией. Потом они к ней привыкли, но окончательно стали считать своей, когда после всех перипетий с пленом и лагерем - многие ведь отказывались от сидевших мужей - мама сохранила верность отцу. А уж когда после его смерти, будучи совсем не старой - ей было всего 37 лет, не вышла вторично замуж, храня память об отце, её стали, чуть ли не боготворить.
И вот последнее письмо отца с фронта от 1 б февраля 1940 года.
Начинается оно так: "Катя! Итак, мы приехали"; значит, впервые попали на передовую, на авиационную, разумеется. Накануне у отца был день рождения, начальство выдало водки, и нормально отпраздновали.
Я ничего не путаю, мы всегда отмечали его день рождения 15-го февраля, а вот в метрике стояло 18 апреля - ещё одна загадка. На самом деле могло быть так в Беками не было церкви и крестить ребенка можно только в Хашури либо в Сурами, а февраль - месяц не для пеших прогулок с новорожденным, и отца родившегося 15 февраля, крестили и соответственно сделали запись в церковной книге 18 апреля. Но это опять мои домыслы
Письмо коротенькое: тетрадный листок не полностью исписанный довольно размашистым почерком (как потом изменился почерк в лагере - стал мелкий, убористый, местами почти не разбираемый). Пишет, что "кормят их как поросят", четыре раза в день и что скоро они "приступят к своим непосредственным делам", то есть, ещё в боевых действиях не участвовали.
А в следующем письме уже "Сообщаем, что 18/II-40, после выполнения боевого задания т. Барбакадзе Ш.В. на аэродром не возвратился. Сейчас организованы поиски. О результатах Вам сообщим". Подпись не разборчива, не на бланке, без печати, написано от руки. Кстати, это и все остальные письма того времени, написанные фиолетовыми чернилами, прекрасно сохранились (об этих фиолетовых чернилах ещё придется вспомнить по другому поводу), а вот карандашные письма из лагеря и ссылки едва читаются.
Через полтора месяца, уже после окончания войны (мирный договор был заключен 13 марта), из Крыма, места основной дис-
локации полка, приходит письмо от полкового комиссара. "Вынуждены сообщить Вам, что Ваш муж Шио Васильевич Барбакадзе не возвратился с полёта при выполнении боевого задания в борьбе с белофиннами. Очевидно, наши враги вырвали его из нашей общей семьи". Дальше про свои переживания, про героя мужа, про Долорес Ибаррури, мол, лучше быть вдовой героя, чем женой труса, что белофинны дорого заплатили, что жертвами мы обеспечили безопасность Ленинграда, про вечную память о погибших товарищах. Не бойтесь, значит, трудностей, крепитесь, не теряйте равновесия, сохраняйте себя для будущего ребёнка, то есть меня. Вам будет всемерная помощь. Пишите. И всё.
А до моего рождения чуть больше двух недель.
Как мама всё это перенесла, не представляю.
В какой же момент отец вдруг из героя превратился в труса и предателя?
Когда сбили самолет, потому что истребители сопровождения сбежали при появлении финской эскадрильи?
Или когда выбрасывался с парашютом из горящего бомбардировщика?
Или когда, приземлившись, сразу не застрелился?
Ведь до начала большой войны оставалось больше года и все сценарии её развития, и те которые официально разрабатывались в Генштабе, и которые, если верить Резуну-Суворову, разрабатывались втихоря, и доводимые до народа через книги, кинофильмы, радиопередачи - малой кровью, да на чужой территории - исходили из доктрины победоносного нашего, а не ихнего блицкрига, в котором существование своих пленных просто не предполагается.
Разумеется, когда реально, через несколько дней после начала боевых действий, чуть ли не миллион солдат непобедимой и легендарной армии оказался в плену у немцев, необходимо было дать всем этим трусам и предателям острастку и зачислить их во врагов народа и изменников Родины. Хотя нормальному человеку этого не понять: два крупнейших военных деятеля XX века - генерал де Голль и маршал Тухачевский - побывали в плену и блестящую военную карьеру сделали после этого прискорбного, но не преступного факта, и ни кто их за это не корил.
Но до этого, повторяю, было ещё далеко, в Финской войне число пленных, вряд ли превысило несколько тысяч, откуда такая потребность в мести и жестокости?
После того, как это было написано, мне случайно попалась в руки - сын купил по глупости - книжонка "Война, 1941-1945, Факты и документы". Сама по себе она интереса не представляет - обычный теперь образчик желания переписать историю заново (вернее застаро, где-то слышал: русская история - самая непредсказуемая) и рассказать каким великим полководцем был наш Верховный Главнокомандующий. Однако ряд впервые опубликованных документов, хотя комментируются они однобоко и предвзято, весьма красноречивы. В частности, там приводятся данные о людских потерях в Финской кампании (стр. 33). Данные потрясающие! Оказывается, что (цитирую):
"... в Красной Армии убитые, пропавшие без вести, пленные составили около 127 тыс. человек, а в финской армии - более 23 тыс. Пленных красноармейцев и командиров Красной Армии было около 6 тыс. Практически никто из них не сдался в плен добровольно (выделено мной М.Б.). 152 красноармейца были "распропагандированы" и завербовались в "Освободительную армию России". Финнов в советском плену было около 1100 человек. Отношение к ним было довольно сносным. На родину из них возвратилось 84 7 человек. 2 0 человек осталось в СССР. Худшее ожидало советских военнопленных после их возвращения на родину. 414 человек, обвиненных аппаратом НКВД "в активной предательской работе в плену и завербованных финской разведкой для вражеской работы в СССР", были арестованы, 232 - приговорены к расстрелу". Конец цитаты.
Тут много не понятного. 232- это из 414, или их нужно плюсовать? Даже если так, то почему же из 6 тыс. человек арестовали всего 10 %? Что-то не верится. Но все равно цифры поражают и по потерям, и по пленным, и по "невозвращенцам" у нас шести-семи кратное "превосходство" над финнами!
Тогда становится более понятной кровожадность НКВД за каких-то неполных четыре месяца столько предателей!
Обменяли пленных вскоре после окончания войны. Отец арестован 20 августа 1940 года, наверняка сразу после обмена, иначе, дал бы о себе знать, (тесен мир: одним из руководителей миссии
с советской стороны был Иван Васильевич Маевский - второй дед моего сына Максима), и сразу отправлен в Воркуту. А вот судили, впрочем, какой там суд - постановление ОСО при НКВД СССР и порядок - если верить справкам о реабилитации только 15 июня 1942 года.
С этими справками сам черт ногу сломит. Их у меня три.
Первая, полученная в Военном трибунале Московского военного округа в 1967 году, сообщает, что дело пересмотрено, постановление отменено и дело прекращено за отсутствием в действиях отца состава преступления. В чем состояло преступление, какая статья (или статьи?), какой срок - об этом ни слова.
Затем, через двадцать лет, почему-то оказалось необходимым получить новую форму справки, старая, дескать, не действительна. Это представляете, какая работа? Сколько человеко-месяцев (а, может и лет?) потребовалось на замену форм этих справок по всей стране? А кто-то удивляется, откуда у нас столько чиновников. В новой справке говорится о контрреволюционном преступлении и лишении свободы на период войны. И опять ни статьи, ни срока, если не считать сроком "на период войны".
Наконец, в третьей справке, уже меня, Марка Шиовича Барбакадзе, признающей пострадавшим от политических репрессий, преступление называется: "за добровольную сдачу в плен (по политическим мотивам)"; ну и тот же непонятный срок -заключение в ИТЛ на период войны.
Большую несуразицу трудно придумать: после выполнения боевого задания, то есть, отбомбившись над военными, ато и над мирными объектами, возвращаются ребята на базу, и вдруг решают - а не изменить ли нам Родине, не сдаться ли нам добровольно в плен, потому что мы не согласны с политической линией Политбюро ЦК и прошедшего год назад XVIII съезда партии или усатый генсек им не нравится (особенно отцу - многие грузины и сейчас им гордятся). При этом все трое - пилот (это отец), штурман и стрелок-радист - члены партии, молодые, честные, искренние, в правоте своего дела не сомневающиеся. В это время проклятые белофинны сбивают самолет, чем облегчают выполнение преступного замысла.
Первая весточка от отца датирована первым мая 1941 года, я
уже, наверное, начинал ходить. Не могу не привести это письмо полностью, сохранив его орфографию.
Здравствуй Катя!
Очень долго думал, писатъ ли письмо, есть ли смысл и я все же надумал сообщить о своем существовании. Я не знаю и не могу знать вашу жизнь. Но всё же я думаю, что вы живете неплохо. С этой надеждой я живу тоже, неплохо, хотя очень многого не хватает и, прежде всего, скучаю о вас и, особенно, о том маленьком существе, которого я не видел, которого ждал, но не дождался. Если мне память не изменяет ему уже больше года, конечно, если он жив. Хочу взглянуть на него, но возможность я не имею, и моя просьба сообщить о моем ребенке подробное сведение и, если возможно прислать его фотокарточку, чтобы посмотреть на его образ.
Катя! Я прошу тебе простить мне, в чем ты меня обвиняешь, но ведь я тоже не виноват, если природа покорила меня, и, к сожалению, не могу сообщить о моей жизни и существование. Но ты должна понять, в чем тут дела и почему меня нет, и не имел возможности писать. Но факт, то, что сейчас я нахожусь далеко, очень далеко на север за полярным кругом. Но что еще писать о себе, пожалуй, все. Если это не удовлетворит твое любопытство, больше ничего не могу сделать.
Я прошу тебя сообщить обо всем, о своей жизни подробно, имеешъ ли откуда-нибудь помощь, если да в каком размере. Имеешъ ли связь с моими родными, если да сообщи мне о них и сообщи им обо мне. Имеешъ ли связь с моими друзьями по службе, если да, сообщи о них тоже. Но пока все, привет всем.
Мой адрес: Коми АССР, Печорская область, п/оАбезь, п/я 274/3, мне.
Целую много. Твой друг Шио.
PS. Лучше бы было прислать письмо воздушной почтой, можно бы было быстрей получить. Шио.
Выделенный мною абзац, кроме того, что это почти непереносимый крик одинокой и измученной души, содержит для меня, по крайней мере, две загадки: поняла ли мама этот зашифрованный текст и как она на него отреагировала. Это нам умникам конца ХХ-го и начала ХХI-го веков, прочитавшим сначала "Судь-
бу человека", затем Ивана Денисовича и Архипелаг и всю ту гору литературы о зеках вообще и пленных в частности, никаких тайн тут нет: если далеко за Полярным кругом и не имел возможности писать, дураку ясно - человек на зоне. А вот как это воспринималось в мае 41 -го года, поди, узнай. Мама умерла уже давно, но, боюсь, и она вряд ли вспомнила бы свою первую реакцию на это письмо.
1 января 1941 года мама начала вести дневник, который предварила эпиграфом:
Durch Leiden Freude...
LBetchoven.
Без von, но и без перевода, немецкая все же кровь.
В дневнике она записывала для отца, он ведь не погиб, а только пропал без вести, как я расту и какие свершаю подвиги. Тут по этому вопросу тоже полный туман. Вот запись от 29/1:
Приехала Д. из деревни. Рассказывает, что в конце декабря и начале января несколько человек вернулись из плена – были в лагерях.
—————————
Родной мой! (дневник-то пишется для отца). У меня какое-то двойственное чувство: странно, но я в одинаковой степени верю в то, что ты жив и должен вернуться и в то же время потеряла надежду увидеть тебя. Увидеть у тебя на руках наше "рыжее солнышко" - сына, о котором ты так мечтал... Сбудется это... и когда...
Слова плен и лагерь уже известны, но про отца никаких сведений нет, кроме письма полкового комиссара, о котором мама вспоминает 2/V 41 г. - год назад она его получила:
..надежд становится все меньше и меныие... Теперь я даже не уверена в том, что он жив...
А вот и 22/VI:
Сегодня в 12 ч.15 м. Молотов произнес по радио речъ.
Германия напала на нас.
Война!
Пишу письмо Сталину.
О чем? Если ничего не известно, что можно просить даже у него?
Наконец 12/VIII:
Получила письмо от Шио.
—————
Шио жив...
Это то самое письмо, проверенное военной цензурой. Даже с учетом военного времени (а написано оно первого мая, за 52 дня до войны) шло оно долгонько. В дневнике кроме этих двух строчек про отца ни слова. Бомбежки, затемнения, сборы в эвакуацию, отъезд, арест отца (моего деда Оскара), высылка бабушки в Казахстан. Маму не выслали, так как она имела уже грузинскую фамилию, а то, как миленькая загремела бы вместе со всеми. Загадка тех времен: что лучше - быть женой зека или иметь немецкую фамилию? Вернее, что хуже...
И так до 1944-го года, когда вернулись в Москву из эвакуации.
Под новый год "бабука" (так я называл тетку матери) мне опять гадала; нагадала свадьбу - на сей раз ее гаданию не суждено исполнитъся. На возвращение Шио я уже перестала надеяться, а вновь выйти замуж пока не имею ни желания, ни возможности.
Мужская солидарность с отцом, хоть и виртуальная, он ведь умер, когда мне было всего 12 лет, - какая тут мужская близость, конечно вопиет. Но хоть капельку объективности: поженились они в марте месяце, жили в разных городах, мама защищала диплом, и только летом они вместе отдыхали в Сухуми (есть альбом с фотокарточками того периода - какие они молодые, красивые, веселые и счастливые; скажи им кто в тот момент об их будущей судьбе, разве поверили бы?). А потом война и все. В общей сложности они не пробыли вместе и полгода. А потом четыре с лишним года одиночества, неизвестности, ожиданий, да еще ребенок, да еще безденежье, да еще война, голод, эвакуация и прочие прелести. По неволе задумаешься...
И вдруг 26-го марта 44-го года:
После обеда неожиданно пришла мама (вероятно, это Надежда Ипполитовна - первая мачеха), заметно взволнованная:
— От кого ты больше всего хочешь получить письмо?
Замерло сердце... Знакомый пачерк на конверте. Шио жив!! От волнения не могу распечатать письмо... Четыре года был в заключении за то, что попал в плен в Финляндии, теперь освобожден, но без права выезда...
Про свою жизнь отец в этом письме пишет вскользь:
Живу я, сами понимаете, четыре года на заключении, но ничего, как-нибудь. В армию просился, но не берут, хотел еще полетать, да фашистов погонять.
Дальше пошли месяцы надежд, волнений, ожиданий и разочарований. В дневнике у мамы написано о резком ухудшении состояния здоровья у отца, сама же она мне много позже рассказывала про каверну - открытую форму туберкулеза, водянку и порок сердца. Могу только предположить, что его с таким букетом просто актировали и до окончания срока (на период войны ведь) отпустили в ссылку умирать. В одном из писем он пишет
..проклятый север забрал мое здоровье...
Как-то ему удалось добиться разрешения поехать в Грузию, опять, скорее всего в связи с состоянием здоровья. Эшелон, на который он пристроился, ехал через Москву, и сутки отцу удалось пробыть у нас.
Пожалуй, это первое оставшееся в моей памяти реальное событие (увы, не Толстой, как купали и пеленали, не помню). Мы жили в Сокольниках на 5-ом Лучевом просеке в деревянном доме при детском туберкулезном санатории, где мамина тетка работала завучем. Втроем мы жили в одной комнате, вряд ли больше 15-20-ти метров.
Война подходила к концу, на офицеров нацепили золотые погоны и они ходили, скрипя новенькими портупеями и оставляя за собой шлейф запаха Шипра. Такими были мамин двоюродный брат Лева и его однополчане, с которыми он к нам изредка заходил. На столике стояли две фотографии: отца, которого я никогда не видел, и Льва, частенько захаживавшего, да всегда с гостинцами племяшу, короче, у меня было два папы: папа Шио и папа Лева, один реальный — Лева, другой - виртуальный, как теперь сказали бы, Шио (да еще имя такое выдумали).
И вот в нашей комнате появляется грязный, в арестантском бушлате, с обритой головой и небритыми щеками (какой там Шипр!) и меня пытаются уверить, что это мой отец! Мне четыре с половиной года и разобраться в перипетиях взрослой жизни ох как трудно. Я залез под кровать и долго не хотел оттуда вылезать на свет Божий, где происходили события, напрочь не совпадающие с моими о нем мечтами и представлениями.
А вот каково было отцу, я и представить себе не в состоянии. Хотя о лагерной жизни, быте и т.п. все (в смысле все, кто хотел) теперь наслышаны и начитаны, никакие описания ни Шаламова, ни Солженицына, ни Марченко не могут передать реалий лагерной жизни, оставаясь для большинства умозрительными представлениями. А здесь человек четыре года был в аду, и жил только мечтой обнять жену и увидеть сына (впервые!) и такая встреча. Субъективно судить четырехлетнего мальчишку, скорее всего, не за что, но объективно я считаю это самым своим большим грехом в жизни.
Пробыв в Москве меньше суток (разрешения на пребывание в столице у него не было вовсе), отец отправился в Хашури, где его встретили как воскресшего и вернувшегося с того света, что, впрочем, так и было. Немного зная грузинские обычаи, могу представить, что там творилось. Работать отцу категорически запретили - поправляй здоровье, у нас всего хватает. Отец бомбардирует Москву длиннющими письмами, умоляя нас скорее приехать в Грузию.
Мама отдала ему свои дневники, прочитав которые он узнал, как мы жили без него, и решил описать свои мытарства. В своем дневнике он описывает толъко финский плен. Ну, плен, есть плен - и поколачивали, и допрашивали, но вот завтрак: два куска белого хлеба с маслом, сахар и кофе. Нынче в плохоньких гостиницах (этак две-три звезды) на Западе это называется континентальный завтрак, может еще подбросят ложечку джема. Но для лагеря в нашем представлении это невиданное роскошество.
В этом плену отец пробыл несколько месяцев, затем их обменяли, со слезами на глазах они вернулись на Родину... и конец дневника. Что было дальше, как обращались с ними свои, чем кормили - об этом не звука. Заканчивается дневник так
..прошло пятъ лет, очень много изменилось, но оказалось во мне не изменилось ни чего, кроме того, что потерял немножко здоровья...
Всего то.
Мама, когда я подрос, рассказывала, что отец, сравнивая условия в финском и нашем лагерях, говорил, что финны больно били резиновыми палками (оно и понятно - сбили красного стер-
вятника, оккупанта и пр. - чего с ним церемониться), но наши били больнее. При этом он оправдывал все, что происходило, стандартной для тех времен, а может и для нынешних, поговоркой про летящие щепки во время рубки леса.
Затем мы приехали в Грузию, какое-то время жили в Хашури, но мама скоро не выдержала постоянного наплыва родни, шумного ежедневного многочасового застолья, в котором она не могла принимать участия и из-за отсутствия привычки к этому и из-за не знания языка, и, конечно, не могла согласиться с ролью женщины как подавальщицы вина и закуски кутящим мужикам, привычной для грузинок, но не переносимой для нее.
Мы уехали в Тбилиси. Жили в бараке, на самой окраине в Дидубе, сейчас там даже метро есть, а тогда через маленькую речушку от нас находился лагерь немецких военнопленных
Отца часто подолгу (месяц, а то и больше) не было дома, и сейчас мне трудно судить, ездил ли он лечиться, или у него были какие-то проблемы с органами, почему-то ведь в 46-ом году было еще одно постановление ОСО—так написано во всех реабилитационных справках
Все мечты мамы были связаны с возвращением в Москву. В конце 46-го это, наконец, свершилось. Через несколько месяцев к нам присоединился отец, но мытарства его на этом не кончились Сначала полгода его не прописывали, и, следовательно, не брали на работу. После того, как прописали, на работу брали, но первым на увольнение по любым причинам был кто? Правильно, бывший зек. Это происходило ежегодно, а то и не один раз в год. Такое и здоровый человек не выдержит, а для лагерного доходяги, это медленная, но верная смерть.
В июне 52-го года мыс отцом поехали в Грузию, я был бесконечно рад, а отец ехал умирать на родину. Вскоре его положили в больницу, и 12 июля он умер. Я видел отца накануне и ничего не подозревал. Хотя он сказал мне на прощанье странные слова, осознал которые я много позже
...не высовывайся, особенно, сынок...
Я старался. Правда, не всегда получалось.
Похороны были, как всегда грандиозные - больше тыщи человек. Мама, когда мы возвращались в Москву, сказала, что, если бы десятую часть тех денег, что ушли на похороны, дали
отцу, он прожил бы еще с десяток лет. Но так в Грузии принято. Я, увы, много раз бывал на похоронах (бабо и тетя Нино в один год, затем Како, последний Ираклий - сырота, как он себя называл, действительно: старший из детей он пережил всех) и картина всегда одна и та же.
Похоронен отец в Беками, на тихом деревенском кладбище, на горе, с которой открывается редкая по красоте панорама на Хашури, Сурами, Куру и Сурамский перевал. Жаль, что бываю я там реже, чем хотелось бы.
А теперь это и вовсе заграница...
Про мамину родню я знаю чуть больше.
Достаточно много известно про моего прадеда Генриха Лангевица. Происходил он из остзейских немцев, занимался книжной торговлей - имел букинистический магазин в Риге (надеюсь, на нем не было вывески "Букинистическая книга", как нелепо назывались магазины в послевоенной Москве), затем переехал в белокаменную и стал достаточно успешным импрессарио, услугами которого пользовались Ф.И. Шаляпин, С.В. Рахманинов, популярный в то время пианист Иосиф Гофман и многие другие.
В литературе о С.В. Рахманинове он несколько раз упоминается, в связи с турне по России, организованном прадедом осенью 1895 года. Оскар фон Риземан (как бы Эккерман при Сергее Васильевиче) пишет в своей книге (Сергей Рахманинов, Воспоминания, записанные Оскаром фон Риземаном):
«Известный импрессарио Лангевиц предложил Рахманинову турне с итальянской скрипачкой Терезиной Туа. Но, к всеобщему удивлению сторон, Рахманинов задолго до окончания турне прервал его Игра в провинииалъных городках и дискомфорт путешествия, а более всего необходимость изо дня в день аккомпанировать мадемуазель Туа банальный скрипичный репертуар угнетали Рахманинова невероятно. Выбрав благовидный предлог: импрессарио не заплатил гонорар вовремя, (что было сущей правдой), -Рахманинов упаковал свои вещи и вернулся в Москву, не сказав ни слова, ни Лангевицу, ни мадемуазелъ Туа".
Хотя Риземан и говорит о "благовидном предлоге", все же создается впечатление, что прадед кинул, говоря современным языком, великого композитора, впрочем, в то время еще только начи-
нающего - сбежав от прадеда и мадемуазели, Рахманинов засел писать свою первую симфонию.
Однако, в двухтомном издании воспоминаний о Рахманинове С.А. Сатина, также упоминая о нарушении контракта, пишет:
Вернувшись к себе домой, он был несколько сконфужен тем, что подвел Лангевица, но вместе с тем был очень доволен, что освободился от взятого на себя обязательства.
Е.Ю. Жуковская в этом же двухтомнике, рассказывая об этом эпизоде, пишет
Несколько халтурный оттенок, который вносила скрипачка в эти концерты, был настолько не по душе Рахманинову, что он, придравшись к первому поданному антрепренером поводу, нарушил контракт и возвратился в Москву задолго до окончания турне.
Судя по этим свидетельствам, СВ. Рахманинова тяготила сама атмосфера турне по провинциальной России, да еще в роли аккомпаниатора серенькой скрипачки. Много позже, став всемирно известным композитором и блестящим маэстро, на концерты которого ломилась публика во всех городах Старого и Нового Света, он нередко сетовал на необходимость по меркантильным причинам уделять много времени и сил концертированию в ущерб сочинительству, которое считал главным делом своей жизни.
Так что, технические проколы Лангевица были ему скорее на руку, и прадед по большому счету не слишком согрешил перед Рахманиновым.
На этом документированная часть биографии кончается, и мы вступаем в область семейных легенд и преданий.
Жена прадеда, родившая ему двух сынов - Оскара и Альфреда, звалась Анной Ивановной, но это явно русская транскрипция какого-то немецкого имени, причем, по этой транскрипции угадать изначальное - практически невозможно. Скажем, деда называли Оскаром Андреевичем, а не Генриховичем. С чего бы это? То есть с чего понятно, начиная с 14-го года и позже, люди старались особенно не выпячивать своего немецкого происхождения, но почему Генриха поменяли именно на Андрея, поди, узнай.
На единственной сохранившейся фотографии конца теперь уже позапрошлого - XIX века, на террасе громадной дачи в
Царицыно прабабушка сидит вместе с трех или четырехлетним Оскаром, конечно, ни как, не ожидая грядущих семейных и уж, тем более, социальных катаклизмов. Гордая посадка головы, осанистая фигура, тщательно уложенные волосы, белоснежная кофта - все свидетельствует, что она действительно отдыхает на даче, а не растит картошку, овощи и зелень, как теперь принято, на так называемых садовых участках
Однако те и другие (я про катаклизмы) не замедлили возникнуть.
Сначала пропал Генрих.
Я знаю две версии - одну, более романтическую рассказывала мне мама: дед (её) будто бы влюбился в итальянскую певицу, гастроли которой в России сам же организовал, и уехал с ней за границу.
Тамара Альфредовна, мамина двоюродная сестра, не в пример своей скромной сестренке Кате, дама активная, экстравертная, едва ли не разбитная, излагала эту историю более прозаически: по ее версии Генрих просто сбежал от надоевшей жены с молоденькой гувернанткой своих детей, и вовсе не итальянкой, а француженкой
Боюсь, что в этом вопросе следует больше доверять тетке, в отличие от мамы она ничего не боялась. Например, она развеяла мои иллюзии по поводу происхождения Лангевицев (Лянгевицов, с ударением на первом слоге, как она говорила). Мама, ссылаясь на то, что в Москву они приехали из Риги, утверждала, что они на половину латыши (тогда я оказывался с кровью чуть ли не пол интернационала). Тамара с присущими ей апломбом и бесцеремонностью, услышав такое, заявила: "Чушь! Обыкновенная немчура, бабка до конца дней не освободилась от немецкого акцента, Катерина это со страха выдумывает!"
Скорее всего, так и было, но хорошо тетке быть храброй - ее первый муж был большой ученый, правая рука Лысенки (который Трофим Денисович), а второй, Василий Николаевич Яранцев, и вовсе - сначала министр сельского хозяйства Белоруссии, а затем какой-то там по счету секретарь обкома в Саратове. Пока Василий Николаевич был жив и состоял при должности, приезжая в столицу, они останавливались в гостинице "Москва". Мы должны были наносить туда ритуальные визиты, которыми мама
явно тяготилась, так как не любила находиться в положении бедной родственницы, но отказаться не могла из уважения к В.Н.. Позже, уже, будучи на пенсии он останавливался у мамы. Мне он нравился еще с мальчишеских лет, как все сколько-нибудь близкие взрослые мужчины - с двенадцати лет сирота, все-таки. Зато его зятю Владику, моему ровеснику и единомышленнику (мы оба были филокартистами - собирали открытки, на антресоли до сих пор лежит моя коллекция тыщ в десять экземпляров, и оба не любили Степаниду Власьевну, как тогда обзывали Советскую Власть на кухнях), пришлось тяжело.
Зато уж он отыгрался на теще (Василий Николаевич умер в середине семидесятых, он был значительно старше тетки) в перестроечные времена - все жизненные устои правоверной коммунистки рушились, а Владик с садистским удовольствием вслух за завтраком читал очередной разоблачительный материал в "Правде". Впрочем, тетка быстро перестроилась и в последние годы, приезжая в Москву честила коммуняк, а за одно и дерьмократов почем зря.
Но я опять отвлекся.
Прадед, значит, сбежал якобы от надоевшей жены, воина началась, потом революция случилась, со всеми вытекающими...
Прадед же объявился только через двадцать лет, в начале тридцатых годов - прислал письмо детям, приглашая их приехать в Германию познакомиться с двумя сводными сестрами. Маме в это время было шестнадцать лет, и они с дедом всерьез собирались ехать, но что-то у них сорвалось, однако, переписываться продолжали.
Не задолго перед войной пришла телеграмма о кончине прадеда, и тут Оскар поехал на похороны, хотя мама, по ее словам, сильно отговаривала его от этого. Но то было время самой пылкой любви двух усачей, и совместных парадов по поводу разгрома Польши, "лоскутного, искусственно созданного государства, основанного на бесправии и угнетении всех населявших его народов, не исключая и польского народа" (цитирую Молотова по Политическому Словарю, изданному в 1940-ом году, прелюбопытнейшее, скажу Вам издание, там, например, была статья "Троцкизм", но не было статьи "Троцкий", то же самое с "бухаринцами" и многое другое), и дед, опрометчиво решив, что это
всерьез и надолго, отправился в Германию. И это еще полбеды, но он привез с собой "Mein Kampf" (это факт, мама книгу видела)! Надо же узнать, о чем пишет и к чему призывает лучший друг и союзник
Медовый месяц вскоре кончился, затем "Вставай страна огромная..", всех немцев выслали, а ужу которых нашли фашистскую литературу - тех сразу к стенке. Причем, деда так и не реабилитировали, хотя Нэлли, мамина сводная сестра, несколько раз обращалась в прокуратуру, но никаких сведений не получила. Скорее всего, в военное время в таких случаях не церемонились, и обходились без каких бы то ни было формальностей и соблюдения хотя бы видимости законности типа ОСО.
Бабушку, которая моя прабабушка, выслали в Казахстан и уже в конце лета, до отъезда в эвакуацию, мама получила одновременно два крохотных клочка бумаги: один от бабушки, начинающийся словами "Катюша, дорогая милая, я ушла от вас совсем...", второе из больницы поселка 13 Тельманского района (ишь, как гуманно - немцев не куда-нибудь, а в Тельманский район!) Карагандинской области, где сообщалась, что "Лангевич А.И. (так в записке) умерла 18 августа, все вещи сданы по акту в правление колхоза, а деньги в сберкассу". И опять как в случае с моим отцом, ни бланка, ни печати, подпись не разборчива. Так что у мамы не было ни одной могилы по линии Лангевицев, которую она могла бы посетить.
Дважды в Германии я пытался выяснить что-нибудь о судьбе маминых немецких теток, один раз даже оказался за столом с замминистра внутренних дел, и между тостами рассказал ему эту историю. Тот записал фамилию (а больше ничего и не было) и мой московский адрес, но либо ничего не нашел, либо просто забыл.
Сведения про деда Оскара Генриховича весьма скудны и отрывочны. Я даже не знаю года его рождения - документов никаких нет, по косвенным данным это возможно 1995 -и, написал машинально - рука к написанию 18.. не привыкла, как пока и к 2000-му. Конечно 1895-ый: на одной из фотографий, от руки кем-то датированной летом 1910-го года, дед в гимназической форме сидит в компании с двумя барышнями и студентом (опять, судя по форме). На обороте написано: "Осе 15 лет". В таком слу-
чае получается, что он женился в 18 лет, потому что в 1914-ом году уже родилась мама. Что-то тут не так — столь ранние браки в те времена не практиковались и не приветствовались. Но это все, что я знаю о дате его рождения.
Кто-то говорил, что до войны он был коммивояжером, ездил что-то продавать в Финляндию, тогда еще российскую провинцию.
Быстро мы все забываем: восторженные отзывы счастливцев, побывавших в застойные времена в Финляндии, самой никудышней а, все же, капстране, крайне редко наводили их на мысли о том, как эта отнюдь не передовая в промышленном отношении, и едва ли не вся находящаяся за полярным кругом, так что и с сельским хозяйством не разгуляешься, это не Америка, где все посевные площади находятся южнее Киева, отсталая чухонская полуколония Царской России, стала предметом зависти жителей метрополии.
Где, когда и на кого дед учился, я не знаю, но то, что он имел высшее образование, явно следует из единственного сохранившегося письма, помеченного: "Последнее письмо от папы". Это, видимо, ответ на письмо мамы, где она сообщала о предстоящем замужестве и защите дипломного проекта.
Он желает дочери "более стабильного и более безаварийного семейного благополучия и счастья, чем это выпало намою долю". Говоря о будущем зяте, он пишет:
"Передай мой дружеский привет и мое крепкое пожатие руки твоему витязю Руставели. Хотелось бы, чтобы его "шкура " была той человечьей, носитель которой приближается к тому типу человека, которого Горъкий пишетс заглавной буквы и говорит, что - Человек - это звучит гордо!".
Во, завернул, дедуля! Руставели и Горький в одной куче - это лихо. И хотя это звучит излишне пафосно, начитанного и образованного человека выдает, несомненно. Далее он дает настолько квалифицированные советы по защите дипломного проекта, что сомневаться не приходится - пишет о том, что хорошо знает:
"Помни и хорошо, что брак эта еще не вся будущая жизнъ, а диплом - это почти все будущее. Диплом (сравниваю с бездипломниками) дает иммунитет и является профилактической
прививкой против всегда возможных колебаний кривой бытия, от падений и ушибов в борьбе за существование. Наглядным и ярким примером являюсь я сам и мне подобные".
Возможно, значение диплома как прикрытия от жизненных неурядиц, он преувеличивает (мало ли в то время аж академиков головы не сносило), но в чем-то он, конечно, прав. И боится чего-то, это чувствуется между строк. Впрочем, тогда не боялись только самые безмозглые идиоты.
Вполне здраво звучат советы обязательно поработать после защиты, так как к женщинам инженерам, не имеющим производственного стажа, относятся пренебрежительно - "это домашняя хозяйка с дипломом, а не работник, не командир производства".
Но это все. Профессия, характер деятельности, конкретные места службы - почти не известны.
Со слов мамы я знаю, что какое-то время он работал в Коминтерне, секретарем Матиаса Ракоши. Знаю, что в здании районного Дома пионеров тогда еще Щербаковского района на Первой Мещанской, куда меня водили в балетный кружок, раньше помещался детский дом, директором которого был дед.
В середине тридцатых годов его забросило в Белорецк, и сегодня порядочную дыру, а уж тогда - тем более.
Столь же туманны и отрывочны сведения о его личной жизни, которую он сам не может назвать "стабильной и безаварийной". Первая его жена Екатерина Григорьевна Бурмистрова умерла родами от родильной горячки, которую в отсутствии антибиотиков не умели лечить.
Вскоре после этого он женился на Надежде Ипполитовне Павловой, тете Наде, как я ее звал.
На фотографиях в молодом возрасте это красавица, а ля Кармен - иссиня черные, мелко вьющиеся волосы, точеный нос, спортивная фигура словом, как писал Архангельский "...не женщина - малина, шедевр на полотне...", готовая обучать страсти нежной рабочих и крестьян. Ну, про рабочих и крестьян это для красного словца, просто я очень люблю Архангельского, а, в основном, она пользовалась успехом у интеллигенции, главным образом артистической, и даже училась в студии у Завадского, которого иначе как Юрочка не называла. Училась она вместе с
Марецкой, Пляттом, Мордвиновым - артистами, составлявшими в свое время костяк и славу театра им. Моссовета. Но она студию оставила, то ли из-за очередного романа, то ли не хватило таланта или прилежания.
Оскара Андреевича (так она его называла) она, вероятно, любила, и к маме относилась как к родной дочери, да и та ее единственную из мачех называла "мамой", а всех остальных по имени отчеству (кстати, сколько их точно было я и не знаю: мама эти темы не жаловала, а тетя Надя только посмеивалась — тебе все равно не догнать). Я лично знал троих: тетю Надю, Анастасию Константиновну, жившую в доме Коммуны возле завода Орджоникидзе, куда мы с мамой в начале 50-х добирались с Докучаева чуть не два часа, и маму моей тетки Нелли, почти моей ровесницы. Но их было явно больше - тетя Надя намекала, по крайней мере, еще на двоих-троих
Дольше всего мама прожила в Гребневе, деревне под Москвой у родителей тети Нади, сельских учителей, сумевших дать образование двоим детям. Надя, с помощью своего крестного, известного фабриканта Четверикова, из семьи которого вышло впоследствии несколько заметных ученых, закончила одну из лучших московских гимназий, а ее брат Борис был известным режиссером документалистом, дружившим и соперничавшим с такими корифеями, как Згуриди и Шнейдеровым, первым ведущим Клуба кинопутешественников. К сожалению, Борис Ипполитович рано умер от туберкулеза, не дожив до пятидесяти лет.
Но не было бы счастья, да несчастье помогло. Тетя Надя, жившая с братом в одной квартире, очень тяжело переживала его смерть, и чтобы скрасить одиночество вызвала нас из Тбилиси и прописала у себя. Так мама вернулась в Москву и впервые в жизни стала жить в отдельной собственной комнате, что было пределом ее мечтаний всю жизнь.
Родители со слезами умоляли Оскара, после развода с тетей Надей оставить Катеньку у них в Гребневе, на природе и при собственном хозяйстве — это было уже голодное время - но дед был неумолим, и забрал ребенка к новой мачехе.
Вот, собственно и все, что я знаю про деда.
Меня он видел, приезжая в Москву из Белорецка, и, по словам мамы, я ему очень понравился. Что ж тут удивительного - во-
первых, все маленькие, а особенно родные, всегда прелестны и вызывают умиление, знаю это по себе, во-вторых, первый мальчик в потомстве Лангевицев, хоть и с грузинской фамилией (у Альфреда было две дочери).
И про Бурмистровых знаю не слишком много. Прадеда звали Григорий, прабабку - Прасковьей. Скорее всего, были они простые крестьяне, хотя фамилия может быть и производной от должности одного из предков. Старшая дочь их Катя умерла родами, младшая - Анна долгое время учительствовала в деревне, за что удостоилась ордена Ленина Честно говоря, я всегда думал (когда стал об этом думать), что такого рода награды получают только "блатные" и (или) жополизы. Но пример Анны Григорьевны, или как ее все звали с моей легкой руки "бабуки", показывает, что это не всегда так Более честного, бескорыстного человека, беззаветно преданного своему делу, трудно представить. А дело было самое, что ни на есть благородное - учить детей, причем детей больных.
С середины тридцатых годов она работала в санатории в Сокольниках, на Пятом лучевом просеке, где лечились дети, больные туберкулезом костей. Большинство из них лежали годами без движения и без особой надежды на выздоровление. И вот таким детям бабука отдавала всю свою душу, знания и время -жила она в одной комнате двухэтажного деревянного барака на территории санатория и проводила на работе практически целый день. К тому времени, когда я стал что-то понимать (лет в десять, наверное), она была уже завучем в санатории, но единственной привилегией, которую она себе позволила, это завести крошечный садик рядом с домом. Я думаю, там было не больше сотки, но чего только она там не ухитрялась выращивать. По образованию она была биологом, твердым последователем Мичурина, на вейсманистов-морганистов поругивалась, но Лысенку не любила. Таких цветов, каких-то карликовых помидоров всех цветов радуги (красные, розовые, оранжевые, желтые, фиолетовые, черные), экзотических кустарников, яблонь, на которых росли груши и так далее, я не видел даже в ботанических садах. Причем, большинство цветов она относила детям в санаторий, а все остальное фотографировала и тоже использовала как наглядные пособия на уроках.
Орденом Ленина бабука очень гордилась, хотя, практически, никогда его не носила: я узнал о нем чуть ли не в студенческие годы. Она была одной из, увы, многих, искренне веривших в коммунистическую утопию. Над ней витал ореол народнического романтизма. Когда она в своей комнатке при свете печурки рассказывала мне ребенку легенду про горящее сердце Данко (про великого пролетарского писателя я, естественно, не слыхивал тогда, и считал, что это сочинила сама бабука), на глаза наворачивались слезы, и хотелось быть на его месте. Как я ненавидел тогда его равнодушных соплеменников, особенно, того мерзавца, который затоптал благородное сердце Данко!
Но парадокс. Она умерла, когда ей было далеко за 80, жила в отдельной квартире, получала максимальную пенсию 132 р., а может быть, как орденоносец и больше, во всяком случае, не нуждалась. Так вот, после ее смерти дядя Лева разбирал ее вещи и обнаружил в ящике шкафа множество, чуть ли не десяток, аккуратных мешочков полных... черных сухарей. А это была уже середина 80-х. Вот как напугала советская власть даже своих орденоносцев.
Леву, маминого двоюродного брата, взрослея, я называл по-разному: сначала он был "папа Лева", потом дядя Лева, ну а с институтских времен стал просто Лева. Это был очень интересный человек, разносторонне одаренный и очень глубокий.
На фронте - с первого дня войны. Служил он в радио войсках, что-то связанное с радиолокацией, видимо, поэтому прошел всю войну без ранений и контузий. После войны, с четырехлетним опытом работы с радиолокационной техникой, ему прямая дорога была в любой технический вуз. И был бы он через десяток лет либо доктором наук, либо крупной шишкой в каком-нибудь оборонном ящике. Но он сказал, что это все ему надоело и он идет в... артисты. И пошел. Играл в каком-то полу самодеятельном театре, и не только играл, а начал писать пьесы.
Это было время борьбы с космополитизмом, низкопоклонством перед западом и утверждения приоритета российской науки, техники и всего остального. Помните анекдот - Россия родина слонов? Так это почти правда, не про слонов, может быть, а в целом. Сам я этого времени, конечно, не помню, но в студенческие годы мне попалась книга тех лет некоего Попова с претенци-
озным названием "Восстановим правду!". Полистав ее, я узнал много интересного по части нашего приоритета - всякие там Стефенсоны, Уатты, Райты, Маркони и все остальные наглые плагиаторы были поставлены на место, и все на свете оказалось открытым, изобретенным и придуманным у нас.
На этой волне сам ли, или под чьим-то давлением Лев начал писать пьесу про братьев Черепановых, придумавших и построивших паровоз задолго до этого пресловутого Стефенсона. Подробности мне не известны, но, зная дядьку, могу предположить, что на этих братьях он просто сломался. Всерьез занявшись проблемой, писать неправду не мог, а правду кто ж бы ему дал написать. Так закончился его роман с Мельпоменой.
К этому времени он был уже женат, и ему пришлось пойти преподавать в школу и учиться на вечернем в педагогическом. И почему-то на историческом факультете. В партию он вступил еще на фронте, двадцатилетним мальчишкой, это было естественно в то время. Но позже он все понял, и этим членством крайне тяготился. А тут еще преподавать историю. Когда я заикнулся что не прочь пойти по его стопам, он долго мне вдалбливал, что более никчемной профессии у нас просто нет. Как только реабилитировали кибернетику, он кинулся читать Винера, Эшби и все, что тогда издавалось, стал заниматься активными методами обучения, увлекся психологией и защищал кандидатскую на стыке всех этих наук Я был на защите, даже выступал, так как был к этому времени кандидатом наук по хоть и экономической, но, все же, кибернетике. Работу все хвалили, но время-то ушло, в это время дядьке было далеко за пятьдесят.
Моим политическим образованием он занимался очень незаметно и ненавязчиво. Вполне верноподданную свою двоюродную сестру Катю он постоянно провоцировал на разные политические разговоры, порой, достаточно скользкие. Мама с ним часто ругалась, говоря, как он с такими мыслями может быть в партии. Себя она считала беспартийным большевиком (был такой расхожий штамп, небось, самим усатым и придуманный) и очень этим гордилась. Конечно, не видеть того, что партбилет является для подавляющего большинства его обладателей либо трамплином в карьере, либо прикрытием каких-либо незаконных махинаций, она не могла, но и согласиться с братом
в том, что все сплошной обман, было выше ее сил. Много позже с громадным трудом это удалось сделать мне, собственно не мне, а самиздату. Хотя и тут она долго сопротивлялась, и окончательно сдалась только после Архипелага.
Лев постоянно над ней подтрунивал. Помню такой эпизод: мы шли втроём от бабуки через парк к метро, было лето 1957 года, и Лев начал рассказывать, что через пару дней произойдет государственный переворот и либо скинут Никитку, либо уберут всю сталинскую гвардию - Молотова, Маленкова, Кагановича, про примкнувшего он не говорил. Откуда это он узнал, для меня загадка, но мама поругалась с ним всерьез. Когда все это было опубликовано в газетах, она была в полном шоке и недоумении, как по поводу самого факта, так по поводу Левиной информированности.
Когда я поступил в институт и начал штудировать Маркса, уже я заменил маму в качестве оппонента дядьки. До хрипоты мы с ним спорили, вызывая досаду всех родственников кроме мамы, которая очень радовалась, что я научными аргументами побиваю ее вечного обидчика. Однако, довольно скоро простые вопросы дядьки о том, для кого функционирует экономика - для государства или для человека, а если для него, то неужели госплановский чинуша знает, что, например, ему Льву Бурмистрову лучше, а что хуже, заставили меня задуматься и постепенно с ним согласиться. Так, к большому неудовольствию мамы, мы с дядькой стали единомышленниками. Я ему очень многим обязан.
Теперь о маме.
Она родилась 15 августа 1914 года, ровно через две недели после начала войны, Второй Отечественной, как ее называли тогда, или Первой Мировой как называют ее теперь.
У тети Нади было постоянное присловье: "как в мирное время", которое я, естественно, относил к довоенным (имея в виду последнюю войну) временам. Но как-то она произнесла эту фразу явно не к месту, и я переспросил, про какое такое "мирное время она говорит".
— Как про какое, - был ответ, - до четырнадцатого года.
Мама, следовательно, в мирном времени и нежила вовсе.
Собственно говоря, все выше сказанное и есть история ее жизни, добавить почти нечего.
Оставшись сиротой прямо с рождения, моталась она по разным семьям отца, поменяв с полдюжины мачех. Слава Богу, все они если не любили, то, по крайней мере, хорошо относились к сиротке - среди них не нашлось ни одной, похожей на мачех из сказок Перро. Но материнской теплоты, абсолютного растворения ребенка в объятиях матери дать, конечно, ни кто не мог. Это не могло не сказаться на ее характере замкнутом, несколько подозрительном, и уж никакие мягком и добродушном. Но зато твердости и упорства ей было не занимать.
После школы она закончила библиотечный техникум, и какое-то время работала библиотекарем - отсюда ее постоянная страсть к чтению и систематизации: как в библиотеке нельзя поставить книгу куда попало, потом ее просто не найдешь, так и в жизни она была жуткой аккуратисткой, любая вещь должна находиться на строго определенном месте, любое событие должно произойти в строго определенное время. А, может быть, сказывалась и немецкая кровь
Затем, в 1934-ом году она поступила в Менделеевку, учиться на инженера-технолога цементной промышленности. Скажем прямо, не очень женская профессия, и что повлияло на мамин выбор – толи всеобщая увлеченность строительством (был такой лозунг на многих плакатах тех времен - "СССР на стройке!"), то ли желание самоутвердиться в мужской профессии, то ли что-то другое - сейчас и не определишь.
По какому принципу тогда выдавали стипендию, я не знаю, но мама ее получала далеко не всегда. Со слов ее подруги, да и мама это подтверждала, у нее неоднократно бывали голодные обмороки, и несколько раз начинался фурункулез от недоедания. Ее подкармливали мачехи, и, прежде всего тетя Надя, но это эпизодически мама очень стеснялась своего положения Так что к последующим жизненным невзгодам судьба готовила ее заранее.
В институте она встретилась с пылким красавцем грузином Шио Барбакадзе, который влюбился в нее без памяти. Осторожная, недоверчивая и осмотрительная мама долго приглядывалась к нему, прежде чем ответить на его чувства. Роман длился несколько лет, то, разгораясь, то затухая. Когда отец ушел в авиацию, отношения почти сошли на нет, и у мамы в Белорецке, куда она ездила на каникулы к деду Оскару, был роман с каким то
молодым человеком, инженером и повесой. В их переписке постоянно присутствует тема ресторанов, танцев и т.п. Из подтекста можно понять, что маму это тяготило; тот обещал бросить пить, но срывался снова, обвиняя в этом маму, ее черствость и холодность к нему. В конце концов, они расстались.
Тут снова появился Шио, и либо его постоянство и настойчивость, либо просто время (заканчивался институт, предстояло распределение, да и возраст - двадцать пять, все-таки), либо всеобщая тогдашняя любовь к грузинам, и из-за генсека, в том числе, решили дело. Попробовал бы тогда кто-нибудь произнести расхожее нынешнее словосочетание лицо кавказской национальности, это притом, что на самой вершине власти стояли Джугашвили, Орджоникидзе, Микоян, Енукидзе, Берия. Да тут же угодил бы куда следует. Словом, пренебрегая предупреждениям своего отца, о том, что диплом важнее брака (знал бы дед, насколько его опасения ничтожны, по сравнению с тем, что реально произошло!), вышла замуж.
После исчезновения, а потом плена мужа, гибели отца, войны, эвакуации, жизни в бараке в Тбилиси, комната, прописка и работа в Москве казались просто раем, хотя ничего райского на самом деле не было: бесконечные смены работы из-за сокращений по причине секретности, смерть мужа, с которым тоже были непростые отношения, постоянное безденежье и необходимость все время экономить буквально на всем. Какой уж тут рай.
Положение более менее стабилизировалось, когда маму взяли в ее родную Менделеевку на кафедру, которую она заканчивала, мэнээсом и она за несколько спокойных лет написала диссертацию. Это несомненный подвиг, учитывая ее возраст (она защитила в 44 года), бытовые неурядицы, одиночество.
Единственной ее радостью был я. И в раннем детстве, когда она меня умильно называла "мое рыжее солнышко", да и потом я не доставлял особых хлопот. Оценивая себя с высоты теперешнего возраста (а я уже дважды дед) я был хороший мальчик - учился всегда на одни пятерки, помогал дома по хозяйству, в плохие компании не попадал, играл на домре в оркестре Ансамбля Локтева, с которым объездил полстраны. Конечно, у мамы были ко мне претензии, но претензии такого рода: вместо золотой медали, я получил серебряную, диссертацию я защитил не в
25 лет, а в 27 и пр. Ей хотелось, что бы я был самый лучший, а я был просто хороший (от избытка скромности я, видимо, не умру).
Больше всего маму огорчала моя не вполне удачная личная жизнь, хотя я категорически отметаю любые попытки обвинять в этом себя - гены прадеда и деда я пересилить не в состоянии, и, к тому же, вот уже тридцать лет живу со своей нынешней женой, хоть и не в полностью безоблачном, но счастливом браке. Помня свое детство, она переживала за своих внучат, которых вскорости стало аж четверо. Но то ли времена уже стали другие, то ли возможностей у меня было больше, но я всячески старался не оставлять детей вниманием. Так что, в конце концов, когда у нее собирались все внуки, а потом и правнук, и устраивали маленькую Варфоломеевскую ночь, то переворачивали всю квартиру вверх дном. Мама хоть и очень уставала от таких приемов, но радостных эмоций и воспоминаний ей хватало надолго.
Все что здесь написано - это, прежде всего, для моих детей, внуков и, надеюсь, для последующих потомков. Тогда не обойтись без собственной краткой автобиографии.
Родился я 21 апреля 1940 года.
Всю жизнь меня мучило, значит ли что-нибудь тот факт, что я оказался рожденным между усатым фюрером Адольфом и лысоватым Кузьмичом, как мы называли между собой вождя мирового пролетариата и палача собственного народа. Так ни до чего и не додумался, но свою собаку, немецкую овчарку, родившуюся 20 апреля, на всякий случай назвал Адольфом (не Иваном ведь!).
Все перипетии раннего детства рассказаны выше.
В школу начал ходить уже в Москве, и первые четыре класса был круглым отличником. Потом попадались и четверочки, а, изредка, мелькали и троечки, ноя постоянно был одним из лучших учеников в классе и претендентом на медаль. При этом никаким ботаником, как называют теперь отличников, задницей высиживающих пятерки, я не был, Во дворе, как и все, я играл с ребятами в футбол, казаки-разбойники, царя горы, козла. Это, кстати, не карты, а веселая игра, когда после считалочки - эники беники ели вареники, эники беники клек — водящий вставал на четвереньки, а остальные прыгали через него с веселыми прибаутками: здравствуй, козел, до свидания, козел, потом еще целая серия, заканчивающаяся – в Америку за золотом, из Амери-
ки с говном; стоило кому-нибудь перепутать последовательность прибауток или не чисто перепрыгнуть через водящего, то он становился козлом и так до самого вечера. Были и более серьезные игры - расшибалочка, пристеноки, разумеется, карты - очко, сечка, бура, но мне было строго настрого заказано в них играть, да и денег у меня не было.
И уж ни на какое ботаникство у меня не было времени из-за репетиций и концертов в Ансамбле песни и пляски городского дома пионеров или, как его в просторечии называли - Локтевском, по имени создателя и многолетнего руководителя коллектива Владимира Сергеевича Локтева, редкостного подвижника детского музыкального просвещения. В ансамбле я играл в оркестре на домре альт и репетиции бывали по два раза в неделю (а перед концертами к праздничным датам и три раза), да еще дома приходилось разучивать партии новых песен. Ансамбль постоянно открывал все праздничные правительственные концерты, и в Москве не было приличной сцены, где бы мы не выступали: Большой театр, Консерватория, зал Чайковского, Колонный зал, Кремлевский дворец съездов, Дворец спорта в Лужниках и так далее.
А летом мы ездили по стране с концертами и отдыхали одновременно. Украина, Крым, Прибалтика, а в Ленинграде мы две недели жили не где-нибудь, а в Аничковом Дворце, где в то время находился Городской дом пионеров.
Некоторые ансамблевцы стали известны всей стране Тома Синявская, Марик Пекарский, Стасик Гусев, Саша Бухгольц; многие хоть и не достигли такой известности, но успешно трудятся на музыкальном поприще, ну а все остальные, не связавшие себя профессионально с музыкой, сохранили в памяти это время как едва ли не самое лучшее в своей жизни и навсегда остались благодарны B.C. Локтеву, А.С. Ильину и другим работникам Ансамбля за привитую любовь к музыке. И хорошей музыке, в первую очередь.
Подошел десятый класс, и встали две проблемы: получить медаль, чтобы без всякого риска поступить в институт, и этот институт выбрать.
Сказать, что я профессионально был четко ориентирован, значит соврать. Спектр возможного выбора был весьма широк.
Одно было совершенно ясно - в технический вуз я не пойду. А вот дальше был полный туман. Хотелось пойти на мехмат, но я побоялся засохнуть как чистый математик.
Первой попыткой было сунуться в МГИМО. В приемной комиссии мне сказали, что необходимо направление от райкома комсомола, куда я и отправился. Там не очень удивились, но потребовали характеристику из школы Директор, Николай Иванович Часовщиков, битый час уговаривал меня не делать этого, и все ходил вокруг да около, пока прямо не сказал про отца. Это был 1957 год и до реабилитации, о которой никто тогда и не подозревал, оставалось целых десять лет. Откуда директор знал о зековской судьбе отца для меня загадка. Скорее всего, от мамы, но как, когда и при каких обстоятельствах? Хотя, может быть, при поступлении в школу в 1947 году, это должно было в каких-то анкетах фиксироваться. В итоге он категорически заявил, что для моего же блага ни какой характеристики не подпишет, и я еще об этом с благодарностью вспомню. Так и случилось. Трудно сейчас представить, кем бы я мог стать, закончив это МГИМО.
Так что, большое спасибо, Николай Иванович!
Очень интересовала меня история, но дядька меня отговорил: либо ты скурвишься, либо со своим строптивым характером загремишь, куда не следует.
С двенадцати лет я собирал открытки с репродукциями отечественных и зарубежных художников, и разбирался в живописи достаточно хорошо. Доклады, с которыми я выступал в Обществе коллекционеров, были оценены весьма положительно, а среди членов нашей секции филокартии было несколько кандидатов искусствоведения.
Но искусствоведение - это опять исторический факультет.
Тут мама вспоминает, что ее институтская подруга и наша соседка по Докучаеву переулку Ирина Петровна Блинова, работает в каком-то экономическом институте. Я отправляюсь туда, и знакомлюсь с учебным планом. Половина названий предметов мне ничего не говорит, но есть и математика, и теория вероятностей, и математическая статистика, а наряду с этим - философия, история народного хозяйства, история экономических учений. Посчитав такой набор дисциплин разумным компромис-
сом, я остановился на Московском Государственном Экономическом Институте (МГЭИ), и впоследствии не пожалел об этом ни разу.
С медалью тоже обошлось все благополучно, хотя и не без приключений. Дело в том, что серебряная медаль мне была обеспечена, так как по всем предметам кроме русского языка и литературы у меня были патентованные пятерки, и с литературой все в порядке (мои сочинения читали по всей школе как образцовые), а вот с русским не совсем. Не поставить запятую или пропустить букву, а то и вставить лишнюю - запросто.
Маме же очень хотелось иметь сына золотого медалиста (меня это особенно не волновало - с серебряной медалью я все равно попадал в институт без экзаменов), и она нашла мне репетитора.
Жизнь полна неожиданностей: через много лет, читая книгу о Пеньковском, про которого так и не понятно, является ли он шпионом, который спас мир, как утверждают цереушник Дж Шектер и гебешник-невозвращенец П. Дерябин в книге со столь интригующим названием, или просто банальным любителем красивой жизни и клубнички, на чем настаивают не сбежавшие гебешники, я узнал, что главный тайник этого единственного в истории полковника трех армий (СССР, Великобритании и США) находился в подъезде, где жил мой репетитор, напротив здания тогдашнего филиала Большого театра (теперь там Театр оперетты).
Не знаю, на сколько улучшилось мое знание русского языка после этих занятий, но репетитор обещал за несколько дней до выпускного экзамена узнать будущие темы и после того, как мы (нас у него было четверо) напишем сочинения на эти темы, он проверит их, и останется на экзамене просто переписать текст без ошибок со шпаргалки.
Все произошло именно так, да не совсем.
Имея в кармане четыре готовых сочинения, я два дня перед экзаменом прогулял с любимой девушкой, ставшей впоследствии моей первой женой - Инной Вишневской. Ее я совершенно успокоил, что готовиться нечего, достаточно без ошибок переписать уже проверенный текст, и пятерка обеспечена.
На экзамене нас ждало разочарование: только одна тема совпадала с репетиторскими шпорами. На самом деле больше бы и не
надо, но я, как джентльмен, отдал шпаргалку Инне, а сам принялся за одну из предложенных. Написать сочинение мне не составляло особого труда, а вот выверить все запятые - увы, не удалось.
Получив четверку, и серебряную медаль, я гораздо больше расстроил маму, чем огорчился сам.
После собеседования, которое носило более чем формальный характер, я стал студентом 1-го курса общеэкономического факультета МГЭИ по специальности планирование народного хозяйства.
Про институт как-нибудь при случае надо написать подробнее, а сейчас конспективно.
Конец пятидесятых годов - это время реабилитаций не только миллионов безвинных зеков, но и целых наук и отраслей знаний: биологии, генетики, кибернетики, социологии, эконометрии и пр. Вспомнили о расстрелянном Николае Вавилове (это при родном то брате—Президенте Академии наук!). Оказалось, что жив, к счастью, первооткрыватель использования современных математических методов в экономике Леонид Канторович. Вышли из тюрем и лагерей Альберт Вайнштейн, Лев Минц и многие другие экономисты.
Несколько лет ломали копья наши ученые экономисты, решая можно ли использовать математику и вычислительную технику в экономике, тогда как вовремя сбежавший в Америку Василий Леонтьев еще в конце тридцатых годов доказал это, разработав метод затраты-выпуск, с успехом использовавшийся во всем мире. За что и получил в 197 3 году Нобелевскую премию. Между прочим, Нобелевских премий по экономике, которые стали присуждать с 1969 года, в течение многих лет удостаивались только ученые, связанные с математическим направлением.
Тем временем, в нашем МГЭИ открыли первое в стране отделение по подготовке экономистов с глубоким знанием математики. Мы с сокурсником Сашей Смирновым хотели туда перейти, с потерей года, но нас отговорил декан и посоветовал пойти в МГУ на так называемый инженерный поток мехмата. С помощью академика И.С. Брука, директора Института электронных управляющих машин, где мы проходили преддипломную практику, и милейшего руководителя нашего отдела доктора физмат наук АЛ. Брудно, которого, несмотря на его солидный возраст,
все запросто звали Сашей, мы попали на прием к ректору МГУ И.Г. Петровскому, и убедили зачислить нас без экзаменов.
Так, еще не закончив свой институт, мы стали студентами мехмата.
Это в значительной степени способствовало тому, что сначала Сашу, а затем с его подачи и меня, распределили на кафедру с длиннющим названием Применение математических методов из электронно-вычислительных машин в экономике и планировании, которую только что организовал и возглавил Иван Герасимович Попов. Так нежданно-негаданно я стал преподавателем.
Первые года три-четыре было очень трудно: мехмат, подготовка к семинарам, а в скорости и к лекциям, молодость, которая никак не упрощала взаимоотношений со студентами и пр. Да и семейные дела отвлекали и шли не вполне удачно: женился я еще на четвертом курсе, и в мае 1961 года родилась старшая дочь Анюта.
В 1967 году я защитил кандидатскую диссертацию, через год стал доцентом и одним из ведущих преподавателей кафедры, которая стала к тому времени называться экономическая кибернетика.
К этому времени первая моя семья распалась, и я вновь женился, но опять, увы, неудачно.
Коррупция
Коррупция
Коррупция (лат. corrupted) - подкуп, продажность общественных и политических деятелей, должностных лиц в капиталистическом обществе.
Словарь иностранных слов. М., СИРИН, 1996 (!)
Открыл словарь иностранных слов и опешил. Достаю толковый словарь Ожегова - там слово в слово: кто у кого списывал? Ну, ладно, Ожегову меня старый, шестидесятых годов, но в 1996 про коррупцию как атрибут капиталистического общества, кажется, просто неловко писать. Тем не менее...
Первые встречи с коррупцией относятся еще к институтским годам: поговаривали (точно сказать не могу - сам не пробовал), что на некоторых кафедрах можно было получить нужный тебе билет за рубль, приличные, кстати, деньги, вся месячная степуха была 28 "рэ", а пообедать в институтской столовке можно было за полтинник
Но такое было исключением.
Чаще готовили шпоры или прибегали к маленьким хитростям. Например, такой - подходишь к столу экзаменатора, берёшь билет и тут же бросаешь его обратно со словами: "Ни за что! Тринадцатый билет это верная пара!". Воинствующий атеист преподаватель, чтобы разрушить устоявшиеся предрассудки, находит билет № 13 и уговаривает, либо приказывает, это от темперамента преподавателя зависит и от пола сдающего, отвечать именно по нему. Что и нужно хитренькому студенту: только этот тринадцатый и выучившему. Много крови попортил я студенческой братии, когда, уже, будучи молодым преподавателем, спокойно предлагал взять другой билет.
Настоящая коррупция началась со скандала. Какой-то студент, поступивший за деньги, решив, что и в институте экзамены за него будут сдавать его благодетели, начал их шантажировать. И делал это некоторое время вполне успешно. Однако к третьему курсу, когда пошли профилирующие предметы, которые читали ведущие профессора института - с ними не договоришься - благодетели дали понять своему подопечному, что
дальше выплывать он должен самостоятельно. Не привыкший к такому обращению и ещё меньше к сдаче этих проклятых экзаменов, наш герой сначала пригрозил прокуратурой, а потом и, правда, сдал своих кураторов.
Началось следствие. Но тут незадачливый разоблачитель узнает, что и взяткодатель также является объектом уголовного преследования. Наш герой отказывается от своих показаний, а так как других улик в деле нет (следствие только началось), его закрывают. Тут бы истории и конец, не очень счастливый для незадачливого шантажиста - его из института с треском выперли за академическую неуспеваемость, и вполне благополучный для взяточников - против них формально ничего нет, хотя моральные потери налицо.
Прокуратура, впрочем, так не думала и продолжала следить за всей честной компанией. Более того, ректору порекомендовали всех фигурантов вновь включить в приемную комиссию, чего тот до получения такого совета делать не собирался, но с прокуратурой не поспоришь. К нашим друзьям подослали подставного "абитуриента", который предложил им взятку. И они... её взяли. Вот уж, во истину, жадность фраеров сгубила. Тут замели всех председателя приемной комиссии (и одновременно председателя профкома института) Нещеретова, заведующего аспирантурой Данелия, заведующего учебной частью Балдина, нескольких преподавателей и, конечно, незадачливого шантажиста, так как взятые с поличным наши деятели тут же сдали его, подтвердив, что все написанное в его прошлом заявлении чистая правда (чего теперь терять-то?).
Следствие длилось несколько лет, начавшись, когда я учился на третьем или четвертом курсе, а закончилось летом 1963-го - я уже год как преподавал. Помню, мыс Галей Анисимовой (кафедральной лаборанткой) и Лёшей Карбышевым (сыном знаменитого генерала) ходили на Каланчевку, где находился Мосгорсуд, видели всех фигурантов, наголо остриженных и плохо выбритых, когда они по одному выходили из воронка, но в зал нас почему-то не пустили.
Лёша вел одно время у нас в группе бухучет, но, зная меня с приятелем как заядлых преферансистов, вместо проводок по дебету-кредиту предлагал задачи по преферансу (Ну-ка, без-
делъники, разложите карты так, чтобы играющий имел в козырях семь, валет, король и взял на своём ходу девять взяток - получите зачет). С тех пор остался бухучет для меня тарабарской грамотой. А в преферанс в институте играли постоянно, причем приходили любители даже из соседнего МИФИ. Делалось это просто: на доске писались какие-нибудь формулы или рисовались таблицы, дверь запиралась на стул - и поехали. Если кто-то слишком настойчиво стучался, то пулька и карты быстро убирались, а один из игроков выходил к доске и начинал что-нибудь объяснять.
Кстати, одним из самых азартных и постоянных игроков был Алексей Пригарин, нынешний глава одной из многочисленных компартий. Вот посмеялись бы ребята, да и сам Лёха, скажи им тогда о такой его будущей карьере.
Между прочим, такое мне не раз проходилось наблюдать: в студенческие годы активные и "идейные" комсомольцы, впоследствии становились если не деятельными диссидентами, то, по крайней мере, оставались беспартийными и внутренне не согласными с режимом, тогда как бездельники и шалопаи, а то и просто полу криминальные элементы, вступали в партию, лезли в партийные органы разных рангов и т.д.
Кроме Пригарина вспоминаются ещё два случая.
Постоянный посетитель детской комнаты милиции Витя Миляев, учившийся в параллельном классе, после школы пошел в бригадмил, потом в райком комсомола, а затем я его часто встречал около Политехнического - он уже работал в ЦК ВЛКСМ.
Другой одноклассник, Женя Бочаров, которого я случайно встретил в Сандунах, страшно удивился узнав, что я не в партии:
— Марик! Ты что, так нельзя! Обязательно вступай. Начнут вашу доцентскую братию шерстить, а, которые с красненькой книжечкой - пойдут последними. Ты разве, не знаешь, что коммунистов не судят?
Он то, будучи директором мехового ателье, знал об этом хорошо. В школе Женя академическими успехами не блистал, но порой веселил весь класс. Однажды, на уроке истории, он заявил:
— Во главе испанской революции стояли замечательные коммунисты Долорес и Барури.
Всех подсудимых по процессу посадили на разные сроки, и была даже заметка то ли в "Правде", то ли в "Известиях". Эта история существенно повлияла на решение об объединении нашего Московского Государственного Экономического Института (МГЭИ) (мы то называли его просто - геэкономический) с Московским Институтом Народного Хозяйства им. Г.В. Плеханова (МИНХ) (который тоже называли и плешкой, и геплеханова, плехаймовский и т.д.).
Дело в том, что оба института находились практически в одном квартале, но плешка занимала огромное и помпезное здание бывшего Коммерческого училища, построенного еще московскими купцами, а мы ютились в старенькой церквушке, главной достопримечательностью которой была березка, росшая на её крыше. Материальная база соседей была предметом постоянной зависти нашего руководства, которое считало, и, наверно, справедливо, что именно нам, выпускающим плановиков, финансистов, ценовиков и снабженцев должны по праву принадлежать и название – институт народного хозяйства, и, естественно, ихние хоромы. К плешке, выпускающей торгашей, поваров и специалистов по квашению капусты (ей-ей, была защищена такая диссертация) мы вслед за нашим руководством относились свысока.
Время от времени ректорат МГЭИ предпринимал попытки объединить оба института, естественно, под нашим главенством. Во время судебного процесса очередная пачка документов, обосновывающих такую необходимость, гуляла где-то по верхам (то ли в Госплане, то ли в Минвузе, то ли где ещё). Но плехановское руководство тоже не дремало и обратилось к вечному куратору торговли - Микояну. Анастас Иванович был в то время чуть ли не президент (по-тогдашнему - Председатель президиума Верховного Совета), но за торговлю радел по-прежнему и бумаги подмахнул: институты объединить (ура!), оставить название про народное хозяйство (ура!!), ректором назначить... плешкинского Фефилова Афанасия Ивановича (за что???).
Ягодки от такого, явно необдуманного решения, достались всем: и студентам (уменьшилась стипендия, закрыли военную кафедру и, вообще, не хотим мы быть плешкой - кто тогда знал, что в 90-х это будет один из самых престижных вузов) и преподавателям (изменилась ведомственная подчиненность - теперь холили под
Минторгом, на год уменьшился срок обучения — а это сокращение нагрузки и, следовательно, штатов, причем у нас, а не в плешке, у них то ничего не изменилось, ну а главное во всех структурах - ректорат, Ученые Советы, парткомы, профкомы и пр. - наши оказались в меньшинстве и загоне). Это противостояние продолжалось несколько лет, а многие старые преподаватели до конца своих дней поминали недобрым словом последнего геэкономинеского ректора Бузулукова: жили бы спокойно в своей церкви Святой Варвары и горя бы не знали.
На нашей кафедре, впрочем, это отразилось меньше всего: её не любили наши корифеи, а плешкинское руководство в пику им поддерживало.
Сейчас это выглядит полнейшим абсурдом, как и история с "буржуазной лженаукой" кибернетикой, но в конце 50-х - начале 60-х на ученых советах нашего и других экономических вузов и, вообще в экономической науке, шли нескончаемые и горячие дебаты о том, можно ли при социализме в плановой экономике использовать математику и только начавшую появляться вычислительную технику.
Трудно себе представить, что стоящая у меня на письменном столе любимая игрушка величиной с небольшую коробку конфет по своим возможностям намного превосходит наш первый институтский монстр (их тогда называли не компьютеры, а ЭВМ — электронно-вычислительные машины) - "Минск-1", занимавший едва ли не весь бывший физкультурный зал.
Эконометрика и все количественные методы представлялись атрибутом буржуазной науки, а мы, как тогда говорили, сторонники внедрения математики и ЭВМ в планировании и управлении народным хозяйством, естественно, чуть ли не агентами империализма. Кстати, также длинно и бестолково долгое время называлась наша кафедра, пока не придумали короткое, звучное, жутко научное и непонятное название "экономическая кибернетика". Научность и непонятность - важные атрибуты успеха: в одном из экономических НИИ видел полушутливый плакат "Советский учёный! Помни - все, что просто, то не научно".
Нас считали выскочками: кандидатские этэкономатики (так уничижительно мы назывались) защищали в 25-30 лет, докторские в 30-40, тогда как наши корифеи стали докторами где-то
под 50. Когда Игорь Бирман защищал кандидатскую, одну из первых с использованием современных математических методов и ЭВМ, то Бирман-старший, как его называли, Александр Михайлович, проходя мимо плаката с сообщением о предстоящей защите, на вопрос, не его ли это родственник, с неприязнью ответит: "Даже не однофамилец".
Вообще же многие институтские корифеи, которым мы в рот смотрели всего пару лет назад на лекциях, производили, как бы мягче сказать, странное впечатление. Тот же А.М. Бирман, несомненно, один из крупнейших ученых финансистов того времени, автор нашумевшей статьи в "Новом мире" — "Талант экономиста", при перечислении граней этого таланта на первое место поставил партийность (!?). Ну ладно бы в "Правде", но поверить, что тогдашняя новомирская редакция заставила его это сделать, никак не могу. Значит, от души шло.
Когда на обсуждении статьи в институте я спросил его, а почему он не упоминает о необходимости уметь считать, и, желательно не только на счетах и арифмометре, намекая, естественно на ЭВМ, Александр Михайлович отмахнулся - вечно Вы лезете со своей математикой, не об этом сейчас разговор. Конечно, все они были людьми своего времени, но их консерватизм и преданность режиму, явно не показные, поражали.
Между прочим, несмотря на весьма солидный процент евреев среди преподавателей, из института уехал всего один – Алан Крончер, много лет работавший впоследствии экономическим обозревателем на "Радио Свобода" под псевдонимом Виктор Чернов. Он был, героем фельетона в "Крокодиле": в ленинской библиотеке вырезая из книг иллюстрации с батальными сценами, Сам он это категорически отрицал, говоря, что его подставили, но по рассказам моего институтского однокашника, Крончер во время войны жил в их квартире и когда они возвратились из эвакуации, то обнаружили испорченными значительное количество книг и все с картинками про войну. Так вот, на собрании, посвященном осуждению Кранчера (как же без этого?), активней всех выступал Семен Давидович Фельд и Борис Моисеевич Смехов (отец известного артиста с Таганки) - такое было время, так работал инстинкт самосохранения. Мы то жили уже в более-менее вегетарианские времена, а они помнили и другие.
Кстати, единственный, кто из "стариков" серьезно занялся освоением новых математических методов, был тот же Б.М. Смехов. Ему и досталось за это на ученом совете от коллег-ровесников - он защищал докторскую чуть ли не три раза.
Но вернемся к теме. С коррупцией несколько лет все было тихо. То ли и в правду кроме горстки посаженных мерзавцев все были честные и неподкупные, то ли после процесса струхнули и притихли, то ли всех запугал многопудовый представитель компетентных органов Ли Андреевич Пахомов, ставший очень быстро проректором и курировавший приемную комиссию, то ли ещё время застоя и коррупции не подошло, но сколько-нибудь известных эпизодов не припомню.
Во всяком случае, когда в 1966 году мы чуть ли не всей кафедрой принимали вступительные экзамены по математике (в тот год был двойной выпуск 10-х и 11 -х классов и количество абитуриентов резко, чуть не вдвое, увеличилось, вот нас и позвали помочь кафедре математики) никаких скандалов не было. Разве что симпатичным девочкам помогали, да и то по мелочи - указывали на арифметические ошибки, плюс на минус исправляли и т.д. И всё это совершенно бескорыстно.
Видимо началось всё с появления Мочалова.
Не знаю почему, но мы с ним друг другу сразу не понравились. Став ректором, он обошел все кафедры, и как только я его увидел вблизи, то интуитивно понял, что мне надо держаться от него подальше. Вскоре подвернулся и случай сравнить его с Фефиловым.
Мне дважды довелось ездить в Польшу со студентами. Программа пребывания предусматривала встречу с ректором у на и у них. Когда я пришел договариваться с Фефиловым о такой встрече, Афанасий Иванович тут же полез в карман и вытащил две десятки:
— Купи там всё, что положено - ситро, конфеток, фрукты, цветочки, ну что тебя учить - сказал он своим тонким голосом, никак не вязавшимся с его долговязой фигурой.
На мои слова, что у нас все предусмотрено и деньги есть, он только махнул рукой.
Когда через пару лет я пришел по тому же поводу к Мочалову, тот сначала просто отказался. Только после того, как я
показал ему программу, - нехотя согласился, а на вопрос что поставить на стол, категорически ответил:
— Ничего!
Я попробовал сказать, что польский ректор академик Садовский нас чем-то угощал, и у нас раньше всегда на столе что-то было, Мочалов как отрезал:
— Фефиловские времена кончились!
Не могу сказать, что профессиональные и человеческие качества преподавательского корпуса нашего старого института, равно как и объединенного, вызывали у меня слишком большой пиетет, но публика, наполнившая плехановку с приходом Мочалова, была суперспецифическая. Взамен известных всему экономическому миру, естественно, в масштабах соцлагеря, ученых (как бык ним не относиться с сегодняшних позиций), таких как Л.И. Абалкин, А.М. Бирман, С.Е. Каменицер и др. (всего же за почти двадцатилетнее правление Мочалова было уволено 238 преподавателей — около трети профессорско-преподавательского состава, в том числе докторов наук - 29, доцентов - 79), в институте появились никому не известные люди, возглавившие и разрушившие ведущие кафедры.
Защиты диссертаций, допуск к которым осуществлял исключительно Мочалов, превратились в заранее срепетированные представления. Я ещё оставался членом Ученого Совета, когда состоялась защита некоего Горшунина. Почему-то я опоздал к началу, когда зачитываются анкетные данные, и увидел на трибуне холёного барина, явно не "научного" вида. Когда он закончил выступление, и присутствующие в зале стали задавать вопросы, я заметил, что их читают по бумажке совершенно незнакомые люди, а не члены Ученого Совета. На все вопросы соискатель дал исчерпывающие ответы, но мне захотелось задать пару вопросов. Не моргнув глазом, Горшунин понёс такую чушь, хоть святых выноси. Я попробовал задать ещё один дополнительный вопрос, но председатель довольно бесцеремонно меня оборвал, сказав, что и так всё ясно, вопросов было достаточно и пора переходить к прениям. Заведующий кафедрой, по которой проходил соискатель, толкнул меня в бок и позвал покурить.
— Ты что не знаешь, кто защищается?
— Знаю - Горшунин, автореферат же я получил.
— А кто он такой, ты знаешь?
— Нет, а какое мне до этого дело?
— Это протеже ректора: он начальник Мосресторантреста!
Оказывается, этот ресторанный деятель уже много лет пасётся в институте, кто-то за него ведет занятия, ему приписывают нагрузку, зато в любой ресторан нужные Мочалову люди (и он сам, конечно) ходят без очередии со скидкой.
Сейчас мы стали забывать про дефицит - объективную реальность, данную не нам в ощущения, как говорилось в популярном анекдоте. Точно также забыли, что цены в ресторанах и общепите вообще, были более чем скромные: на десятку (при средней зарплате 100-150 р.) можно было хорошо посидеть во вполне приличном кабаке. Сегодня аналогичное удовольствие обойдется в две-три средние зарплаты. Но, если сегодня на одной улочке порой найдешь несколько вполне пристойных заведений, то раньше попасть в ресторан было почти неразрешимой проблемой. Вот тут-то и сгодится Горшунин: по его звонку или записке, а то и просто при упоминании его имени открывались любые ресторанные двери.
Противоположная ситуация возникла на защите дочери одного из кандидатов на увольнение — известного всей стране специалиста по управлению С.Е. Каменицера. В ходе зашиты ни один из членов Совета не выступил с критическими замечаниями, однако при закрытом голосовании соискательницу завалили. Когда я обратился к членам Ученого Совета с вопросом, где же их научная и человеческая совесть и гражданское мужество, мне "объяснили", что в инструкции ВАК (Высшей Аттестационной Комиссии) не указана необходимость предварять отрицательное голосование публичным выступлением. И все.
После таких эскапад меня выгнали из трех Советов, в которых я состоял, дабы другим было не повадно высказывать собственное мнение там, где не положено.
То же самое происходило и с приёмом в институт, все знали о "ректорском списке", попасть в который означало поступить в институт практически без экзаменов. В этом списке и концентрировались детки нужных людей, начиная с горкомовских и райкомовских деятелей и кончая директорами магазинов и автосервисов. Все в институте об этом знали, как знали и примерную
цену за поступление: 5000 р. - стоимость "жигулей" первых моделей.
Места в жилищном кооперативе, автомобили, садовые участки (не знаю, кто подсказал Рязанову в "Гараже" такие детали, но в садовом кооперативе плешки состоял директор Даниловского рынка А.П. Селезнев, наряду с инструктором отдела науки и вузов МГК КПСС Е.И. Иваниным, и была у нас почти аналогичная история с визиткой, каку профессора в блестящем исполнении Леонида Маркова), путевки в дома отдыха и санатории - всё это и многое другое распределялось ректором между своими людьми, скрепляя круговой порукой и давая возможность творить любые безобразия и прямые преступления.
Надо сказать, что наша кафедра, кстати, первая в стране по этой проблематике, сформированная из молодых энтузиастов заведующим кафедрой Иваном Герасимовичем Поповым, долгое время была островком бескорыстия в этом болоте коррупции. Когда обстановка стала меняться, первой ушла наша кафедральная мама, Валентина Николаевна Просветова, работавшая лаборанткой со дня основания кафедры. Она перешла в бухгалтерию, где никто не мог ей поверить, что наши преподаватели не берут взяток. Когда же её искреннее возмущение убедило всех, то тут единодушное мнение было: ну и чудиков набрал себе на кафедру Попов. Он, конечно, помогал нам, как мог, особенно, когда стал членом ВАКа, и все мы были обязаны ему многим, а многие - всем. Но делал он это от чистого сердца и требовал от нас только полной отдачи в работе.
Попов, крестьянский сын, откуда-то с Поволжья, прошедший всю войну без единой царапины (и так бывало, правда, очень редко), и ставший доктором наук, профессором, заведующим кафедрой и проректором, был тем народным самородком, которые полностью самостоятельно, без какой либо поддержки и протекции поднимаются на самый верх, оставаясь при этом цельными, справедливыми и неподкупными людьми. Зная его безукоризненную биографию и надеясь подмять под себя и сделать послушным орудием в своих руках, Мочалов назначил его на вторую по значимости должность в институте - проректора по учебной работе. Очень скоро он понял свою ошибку, но выгнать сразу своего же протеже, да еще и фронтовика-орденоносца было не просто.
И началась мышиная возня, тем более мерзкая, что творилась она руками вчерашних учеников Попова. Переметнувшиеся к Мочалову лизоблюды, ни за что получали, степени, звания, кафедры, деканаты. Иван Герасимович такого выдержать не смог и заработал инфаркт. Этим воспользовался ректор и тут же под предлогом заботы о здоровье снял его с должности проректора. После этого Попов уже не оправился и вскоре умер, едва отметив шестидесятилетие. Светлая ему память.
После смерти Попова кафедра быстро покатилась вниз. К этому времени она и так была ослаблена; три ведущих преподавателя ушли в академию наук и отраслевые институты, ещё четверо возглавили кафедры в самом институте - состав кафедры обновился наполовину. Заменяли их далеко не равноценные люди. Уйдя в ректорат, Иван Герасимович естественно несколько отдалился от кафедры и за подготовкой смены почти не следил. Мы тщетно просили его взять на кафедру хотя бы двух-трех своих же выпускников и аспирантов. Сначала он отмахивался, а после конфликта с ректором уже и не мог сам подбирать кадры. Много сил и времени мы потратили, уговаривая шефа оставить на кафедре после аспирантуры Яшу Уринсона, он и сам вроде хотел, но ректор запретил, у нас и так, по его мнению, был перебор с пятым пунктом. Яше пришлось пойти в ГВЦ Госплана и... стать впоследствии доктором экономических наук, министром экономики и вице-премьером. Вот как бывает: останься он на кафедре, не видать бы ему ни докторской, ни министерства.
Первой жертвой Мочалова, которую Попов не смог отстоять, стал Липа Смоляр. У Попова с ним были особые отношения: Липа был его первым учителем, когда в институте в конце 5 0-х годов началось математическое просвещение. Но и это не помогло. Когда Липа представил к обсуждению докторскую, а делалось это вопреки правилам ВАК, не председателю Ученого Совета, а ректору, последний, не будучи уверен ни в Попове, ни, тем более, в кафедре, заставил устроить обсуждение на совместном заседании сразу трёх (!) кафедр, в благонадежности двух из которых не сомневался. И докторскую завалили, хотя она значительно превосходила средний уровень и впоследствии была опубликована в академическом издательстве. После этого подавать на конкурс не было смысла, и Липе пришлось уйти.
Кафедру же постепенно наполняли серые, неизвестно откуда взявшиеся личности, причем некоторые, даже без ведома Попова (как, например, беспросыпный алкоголики стукач Алёшин). То же самое происходило и в деканате, где молодого, энергичного и перспективного Андрея Орлова, любимца всех студентов и, особенно, студенток, ставшего впоследствии директором известного НИИ, членом комиссии Абалкина по экономической реформе, а затем замминистра, сменила бесцветная, вздорная и малограмотная, но вполне управляемая Ангелина Смирнова, единственным достоинством которой был муж - бывший преподаватель нашей кафедры, а к тому времени ответственный работник не то ЦК, не то КПК.
После смерти Попова заведующим назначили некоего ЕЕ. Филипповского с кафедры статистики, возглавляемой Б.И. Искаковым (это единственный известный мне человек, сменивший четыре фамилии — Плюхин, Плюхин-Искаков, Искаков-Плюхин, Искаков), мрачной личностью, членом самой мракобесной ветви "Памяти", но преданным Мочалову гонителем И.Г. Попова и его преемником на посту проректора. Искаков благополучно забыл о том, что совсем недавно он защитил по нашей кафедре докторскую, которую никак не хотели принимать к защите в академическом институте, где он работал, как по причине её не высокого качества, так и из-за его человеческих качеств: все в институте знали, что, разочаровавшись в одной жене и подыскав себе другую, ну такое с каждым может случиться, он, для облегчения бракоразводных дел, первую засадил в психушку.
Филипповского мы встретили вполне доброжелательно, посодействовали в ВАКе с утверждением докторской, помогли с получением квартиры и телефона и всячески пытались его убедить сохранить стиль и дух кафедры. Но это была тщетная предосторожность: будучи редким циником, он считал, что больше пяти лет не следует работать в одном учреждении, иначе тебя раскусят и выгонят. У нас он не проработал и пяти лет.
Его докторская диссертация была посвящена патентной статистике, проблеме чрезвычайно важной и столь же интересной, но какое отношение это имело к экономической кибернетике, не знал никто, в том числе и сам Филипповский. За время заведования кафедрой он не опубликовал ни одной статьи по этой про-
блематике, ни разу не выступил ни на одной конференции, молчал на Ученых Советах.
Такого же рода деятели процветали во всем институте, Несколько лет пытался защитить докторскую по нашей кафедре некто Ким Смирнов. Крайне низкий теоретический уровень и полная практическая беспомощность работы заставляла кафедру раз за разом отклонять диссертацию, несмотря на сильное давление ректора. В конце концов, он защитился на более послушной кафедре статистики и тут же стал деканом факультета материально-технического снабжения. Широта научных интересов просто поразительная
Еще один пример. Ю А Аванесов защитил диссертацию по экономической кибернетике, затем стал заведующим кафедрой организации торговли, а вскоре деканом механического факультета. Даже не искушенному в экономической науке человеку видимо понятно, что это совершенно разные отрасли знаний и быть во всех квалифицированным специалистом невозможно.
Но это и было одновременно и целью, и оружием Мочалова. Такими людьми, явно сидящими не на своем месте, легче управлять, они всегда готовы выполнить любой приказ начальства, пойти на любую подлость и даже преступление.
Так что, когда из районного отделения ГБ Мочалову сообщили, что я не сдал экзамен на гражданскую зрелость, отказавшись с ними сотрудничать, он сразу и с удовольствием приступил к делу.
Не знаю смог бы противостоять давлению ректора Попов, он был членом партии с военных лет и искренно верил во все, во что полагалось в то время верить, тем более его личная судьба вполне подтверждала те мифы, которыми нас кормили. Ни на какие "опасные темы" я с ним не беседовал, только однажды на каком-то банкете, в достаточно приличном подпитии, на его вопрос о моем отношении к Сталину, не задумываясь, выпалил:
— Сталин – лучший ученик и продолжатель дела Ленина!
— Никогда не думал, Марк, что в тебе так силен грузинский национализм – удивился Попов.
Я попробовал объяснить, что он не так меня понял, что к национализму это, не имеет ни какого отношения, но Липа
Смоляр вовремя меня оттащил от Попова и перевел разговор на другую тему.
Ну а Филипповскому Мочалов наверняка ничего и не объяснял - просто приказал: убрать Барбакадзе с кафедры, и всё. Приказ он выполнил, но не без проколов, за что и вылетел из института еще раньше меня.
После моего сокращения, формулировку которого Мочалов трижды менял (уж он то свои дела обставлял мастерски, и согласился на мою просьбу сменить формулировку увольнения сначала на "по собственному желанию", вместо "по сокращению штатов", а затем как прошедшего по конкурсу в другой институт, что мне было важно для последующего трудоустройства, а Мочалова гарантировало от моих возможных жалоб и обращения в суд), я начал искать работу.
К этому времени я уже проработал 22 года, давно был кандидатом наук и доцентом, автором нескольких учебников, вышедших в союзных издательствах, один из которых был переведен в Чехословакии, и имел достаточно широкие связи в вузовском и академическом мире. Это было время постоянных конференций, симпозиумов и семинаров, проходивших в самых экзотических точках Союза: от Карелии до Узбекистана и от Ужгорода до Владивостока. Атмосфера там была дружественная и демократическая: молодой аспирант запросто мог спорить с седовласым (или совсем безволосым) академиком, почти ко всем можно было обращаться на ты, исключение составлял тишайший и скромнейший в быту (в науке он был принципиален и непримирим) Леонид Витальевич Канторович, Нобелевский лауреат, наша гордость и объект всеобщего почитания.
Многие мои бывшие ученики стали к этому времени докторами, а некоторые метили уже и в академики. Больше десяти лет я был членом Ученого Совета ЦЭМИ АН СССР (головного института по нашей проблематике), из своих меня давно благополучно выперли.
Словом, меня все знали, и я знал всех.
Достаточно скоро пришлось убедиться, однако, что дружба дружбой, а табачок то ...
Нет. Мне не отказывали окончательно и бесповоротно. Напротив, все готовы были мне помочь, но:
— Подожди немного, сейчас ставок нет.
— Директор уехал на два месяца в загранкомандировку, как только вернется.
— У нас месяц назад прошло сокращение штатов, ну ты же понимаешь, сразу брать даже тебя неудобно.
К тому же идти куда угодно, лишь бы устроиться я и сам не хотел. В ЦЭМИ меня брали сразу. Но, проработав свыше двадцати лет преподавателем и считая именно это своим призванием, не хотел менять профиль работы. Кроме того, преподавательская работа наряду с известными всем преимуществами -не каждый день ходишь на работу (а для меня это очень важно, так как я и по сию пору считаю себя жутким лентяем), ежегодный двухмесячный отпуск, да не когда-нибудь по графику, а всегда летом и пр. – для меня имела ещё один плюс: относительная независимость. В вузе нет необходимости каждый день общаться с людьми, встреч с которыми ты по тем или иным причинам хотел бы избежать. Всего то раз в две недели заседание кафедры, а уж с преподавателями других кафедр, если случайно не совпадало расписание, можно было и месяцами не видеться. Это меня более чему страивало, так как с течением времени я расходился во взглядах и оценках с большинством коллег все дальше и далъше. Достаточно сказать, что самиздат я давал читать всего двоим-троим друзьям с кафедры. Часть из тех, кому я мог довериться, сами отказывались (чего зря душу бередить, все равно ничего не изменится), некоторые, прочитав, скажем, "Архипелаг", не верили и говорили о преувеличениях и передержках. Да что говорить, я студентам и аспирантам больше доверял и давал читать самиздат, чем коллегам.
Не задумываясь, я пошел бы в МГУ на кафедру, возглавляемую в то время Стасом Шаталиным, которого давно и хорошо знал. На кафедре меня тоже знали - я неоднократно выступал официальным оппонентом у них на Ученом Совете.
Но тут оказалось, что ситуация как в анекдоте того времени про хороших евреев и плохих сионистов: первые работают, а вторые бегают и ищут работу. Так и здесь: в университет принимали на работу только членов партии. Если уж работает бес-
партийный, ну Бог с ним до поры до времени, а принимать новых - ни-ни.
В итоге выбор у меня оказался более чем скромный. Единственный, кто сразу и безоговорочно сказал:
— Марик, какие разговоры, подавай ко мне на кафедру на конкурс, все будет в порядке, - был Саша Аршинов.
Знал я его еще со студенческих времен, учились на одном факультете, потом я даже преподавал у них. Это были весьма тяжелые для меня времена: в июне я закончил институт, а в сентябре вхожу преподавателем в аудиторию к своим однолеткам, которых я прекрасно знаю, как и они меня. Начинается семинар и тут же:
— Рыжий, когда пойдем в Пилъзенъ пивка попить?
— Марик, пульку будем сегодня писать?
— Марк Шиович, а в субботу вечер в институте, танцы будут, Вы пойдете? — это у же девочки.
С Сашей в институте и первое время после я не был особенно близок. Хотя встречались и в ЦЭМИ, где он одно время работал, и в университете, когда он учился в аспирантуре, бывали на Советах, ходили вместе в баню, вот и все. Но у него было и осталось до последних дней жизни (совсем недавно он трагически погиб в автомобильной катастрофе) чувство студенческого товарищества, для "своих ребят" он был готов на все.
Так я оказался во Всесоюзном Институте повышения квалификации руководящих работников и специалистов Госснаба СССР, снова на кафедре экономической кибернетики, возглавляемой АЛ. Аршиновым, бывшим к тому же ещё и проректором.
Арестованные книги
Арестованные книги
Из окна можно было прочесть красиво выписанные на белом фасаде три лозунга Партии:
ВОЙНА - ЭТО МИР.
СВОБОДА - ЭТО РАБСТВО.
НЕЗНАНИЕ - ЭТО СИЛА.
Джордж Оруэлл
О существовании архива, где хранились старые издания, будто бы не пользующиеся спросом студентов и преподавателей Плехановского института, я не подозревал и попал туда почти случайно: работая над диссертацией, зашел в библиотеку посмотреть какие-то работы 20-х - 30-х годов и, не найдя их в общем каталоге, обратился за помощью к библиографу. Та, просмотрев формуляры, сказала, что требующаяся мне литература находится в архиве.
Не видать бы мне архива, как своих ушей, если бы я был аспирантом - их туда не пускали. Но я уже несколько лет работал преподавателем, и шестое чувство подсказало объяснить необходимость выписанных книг работой над учебником, а не над диссертацией. Покачав головой, заведующая библиотекой сказала, что для пользования архивом нужно специальное разрешение проректора по науке, что это долгая и муторная история, и посоветовала съездить в Ленинку - это быстрее и проще.
Но я уже был заинтригован и пошел к проректору по науке Локшину Э.Ю., заведующему кафедрой материально-технического снабжения из нашего старого геэкономического, вальяжному барину, по изысканности манер сравнимому только с нашим кумиром профессором кафедры философии Бернардом Эммануиловичем Быховским Кстати, все проректора по науке, долгие годы после объединения с плешкой были наши - А.М. Бирман, Л.И. Абалкин, С.И. Лушин: понимал всё же Фефилов, что научный уровень нашего института несравним с плешкой. Несколько удивившись моему научному рвению, да ещё направленному в столь далёкие и весьма небезопасные времена, Локшин подмахнул моё заявление, которое пришлось к тому же переписывать я писал за-
явление на имя Владимира Юрьевича, как все называли его в институте, а он оказался Эфроимом Юдовичем и именно так заставил написать в официальной бумаге. Виза Локшина открыла мне дорогу в архив, который оказался расположенным над небольшой библиотекой художественной литературы. Молодая симпатичная библиотекарша, которую я до тех пор не видел (представить, что в плешке могут быть книги из области bella tiistia, которые мне неизвестны, я по тогдашнему самомнению не мог, и потому никогда сюда не заглядывал), равнодушно взглянув на бумажку с визами, неохотно взяла формуляры, вздохнула и двинулась к деревянной лесенке, ведущей куда-то наверх. Что меня заставило напроситься сопровождать её - помочь найти нужные книги—не знаю, но об этом спонтанном движении души не пришлось пожалеть.
Мы попали в большое, темное и пыльное помещение, не посещавшееся никем, очевидно, очень давно. Книгтам было видимо-невидимо, никак не меньше чем в основном фонде. Даже беглый осмотр, в практически полной темноте, заставил забиться сердце молодого ещё тогда библиофила. Художественная, философская, экономическая, политическая и прочая литература 20-30-х годов, равно как и дореволюционная, пылилась, аккуратно расставленная на стеллажах. Взяв наугад несколько книг с полок, я увидел странный штампик "Проверено 1937 г.", до тех пор не встречавшийся мне.
Заказанные мною книги были довольно быстро найдены: порядок в расстановке книг по рубрикациям был идеальным. Нужно было уходить, но как в старой песне только ноги, как назло, не идут обратно. У меня рябило в глазах от количества книг, никогда дотоле не виденных, и которые хотелось если не прочитать, то хотя бы потрогать руками. Лихорадочно работавший мозг подсказал самый простой путы подкадрить библиотекаршу и получить регулярный и длительный доступ в вожделенный архив.
С этим делом - кадрежом - у меня всегда было слабо, я с детства был застенчивый ребёнок, кстати, похожий в этом на папу и маму. Но тут я решил пойти нестандартным путем и затеял этакий интеллектуальный флирт: сначала принёс библиотекарше полузапрещенные стихи Гумилева, Мандельштама,
Ахматовой, затем что-то политическое, кажется письмо Эрнста Генри Эренбургу, и затем, видя её вполне нормальную реакцию, принес Корпус Солженицына. За это я получил возможность уже один, без контроля времени пребывать в архиве и отбирать интересующие меня книги.
Прежде всего, я узнал историю родного института. Оказывается, сначала это был Институт Экономических Исследований Госплана СССР, затем Плановая Академия Госплана СССР, не позже 1932 года преобразованная в Московский Плановый Институт, и только после войны появляется Московский Государственный Экономический Институт. Некоторые книги так и имели по четыре печати с меняющимися названиями, но в этом случае на них стояло несколько штампиков "Проверено 19." -мин нет, идеологических, разумеется. А вот некоторые книги, стоящие в библиотеке, пусть и в архиве, МГЭИ имели печать Плановой Академии, но не имели штампиков о проверке, значит, они как раз содержали идеологические мины и, соответственно, частью просто уничтожались (ну очень большие были мины), частью передавались в местный, так сказать, спецхран.
О существовании спецхрана в Фундаментальной библиотеке общественных наук, ещё старой, в особнячке рядом с Ленинкой, где мне очень нравилось работать, я, конечно, знал. Как-то заказал первое издание очерка Горького про Кузьмича (так между собой мы называли первооснователя родного государства), так меня сначала мурыжили по поводу, зачем это экономисту понадобилась такая книга, а уж затем сказали, что она в спецхране, попасть в который можно, получив специальное разрешение по ходатайству из моего института. Только этого мне и не хватало - просить в плешке разрешения на допуск ктакой литературе.
Но чтобы свой спецхран существовал в каждой библиотеке, я как-то не предполагал, хотя о постоянных чистках знал не понаслышке: однажды в той же Фундаменталке, пардон, в туалете, во времена, когда специальные рулончики были в дефиците, в коробочке вместо привычной газетной бумаги оказались порезанные листы с текстом, отпечатанным на ротапринте. Машинально пробежав глазами написанное, я обомлел: это был список "трудов" дорогого Никиты Сергеича, подлежащих изъятию из всех библиотек страны: sic transit gloria mundi - шел конец 1964
года. Кстати, хорошо, что никто не стукнул куда следует о таком экономически возможно оправданном, но политически безграмотном и явно провокационном использовании, несомненно, секретного документа, а то кому-то явно не поздоровилось бы.
И вот я безо всяких помех и ограничений времени копаюсь в таком спецхране
Принципа, по которому оказывались здесь книги, я так до конца и не понял. Конечно, всяких там Троцких, Бухариных, Зиновьевых, Каменевых и прочих врагов народа здесь не было и в помине. Не было даже первых изданий собрания сочинений Кузьмича, редактировавшихся теми же врагами. Но чем и кому насолил Франц Меринг с его пухлой биографией Маркса?
С ренегатом Каутским и его дружком, отцом оппортунизма и ревизионизма Бернштейном (книга его "Спорные вопросы социализма", с совершенно непотребной главой "Большевистская разновидность социализма" со штампом о проверке в 37 г., находилась тут же), тоже всё ясно. Но при чем тут Омар Хайям, Хлебников и Дидро (8 томов - до сих пор самое полное русское издание знаменитого просветителя), опубликованные в конце тридцатых годов?
Стенограммы съездов партии, в которых опять те же враги всячески поносили дорогого и любимого отца всех народов и ещё в 2 5 году выступали против какого-то там культа вождя, литература, бесспорно, крамольная. Но тот же самый Эрнст Генри, с чьей помощью я и проник в архив, и про которого теперь всем известно, что это вовсе никакой не Эрнст и совсем уж не Генри, а простой советский шпион (или разведчик?) Семен Николаевич Ростовский, чья книга "Гитлер против СССР" (а так же "Гитлер над Европой"), написанная и изданная в Англии задолго до войны, была абсолютно просоветской (хотя в ней можно было уловить ряд моментов, на которых через полвека Резун-Суворов сделал себе карьеру, написав чуть ли не десяток скучных, но жутко скандальных книжонок), тоже попал сюда, не выдержав проверки 37 года.
Словом, исключая опусы самого верхнего слоя личных врагов Кобы (Троцкие там всякие, Бухарины и Каменевы с Зиновьевым и пр.), остальные авторы и книги, как и при посадках людей, попадали в этот отстойник зачастую случайно. Недаром в
тридцатые годы бытовала почти всеобщая уверенность в существовании разветвленного заговора против ленинской партии и её руководства и подавляющее большинство арестованных совершенно искренне не могли понять, в чем их обвиняют. Субъективно они и были невиновны (за редчайшими исключениями типа, скажем, Рютина), а вот объективно, с точки зрения революционного правосознания, несомненно, являлись врагами народа, страны и, уж разумеется, лучшего друга как инженеров человеческих душ, так и самих этих душ. Куда легче было посаженным в 60-80-х годах: значительная часть из них вполне сознательно была в разной степени в оппозиции к существующей власти и столь же сознательно сопротивлялась следствию и не признавала себя виновными.
Первым делом я отобрал и вынес (заполняя требования, естественно, так что конвертике ними распух вскоре до неприличия) всё, что касалось предвоенных политических процессов. Их оказалось немало. Процесс правых эсеров (его тут же забрал у меня Игорь Хохлушкин - и больше я книги не видел - намеками давая понять, что это очень редкое издание и он передал его Солженицыну для какого-то нового произведения; найдя почти через десяток лет ссылки на эту книгу в Архипелаге, я с гордостью подумал, что хотя бы таким косвенным способом помог созданию великого произведения), процесс Промпартии, процесс Союзного бюро меньшевиков, процесс Пятакова, Радека и других 37 года, и, наконец, процесс правых 38 года. При этом, если на процессе правых эсеров подсудимые еще сопротивлялись, не признавая себя виновными, то на всех остальных (во всяком случае, если судить по опубликованным стенограммам) обвиняемые буквально соревновались, кто больше на себя возьмет самых невероятных и чудовищных преступлений и кто больше выльет грязи на своих соседей по скамье подсудимых. Так почему ж это следовало упрятать в архив?
Затем я выбрал все стенограммы съездов ВКП (б), причем изданные сразу же по прошествии съезда, а не скорректированные и почищенные последующие издания. Много интересного там можно было вычитать. Оруэлл в своем "1984" ничего не придумал: та история страны и партии, которую мы изучали в школе
и институте, ничуть не была похожа на то, что открывалось в этих толстенных томах.
Могли ли мы подозревать (еще раз напомню, что речь идет о средине шестидесятых, а не конце восьмидесятых), что железный Феликс запросто предлагал отправить Ленина в отставку при обсуждении вопроса о Брестском мире? Или, что на VI съезде РСДРП только что вступивший вместе с межрайонцами в партию Троцкий получил при выборах в ЦК столько же голосов, что и Ленин? А на X съезде, когда принимали пресловутую резолюцию о единстве партии, запрещавшую впредь любые отклонения от "генеральной" линии, Карл Радек почти за двадцать лет предрек свою и сопроцессников судьбу, оказаться на плахе. Его-то, кстати, не шлёпнули сразу вместе со всеми, а держали до начала войны, почему, интересно?
Между прочим, зря Усатого упрекают в полном отсутствии благодарности. Например, Литвинов украсил бы любой процесс, но он отделался легким испугом: всего-то сняли с наркомов. И только потому, что в пору Лондонского съезда во время пьяной драки в каком-то пабе защитил малорослого, тщедушного и, практически, однорукого Кобу: Литвинов был боевик и здоровенный детина к тому же, но в отличие от Бухарчика демонстрировал свою силу и ловкость не на генсеке, а на напавших на него английских хулиганах. Легенда это или быль, вряд ли теперь можно установить, но в 60-х годах она активно муссировалась в диссидентских кругах, и я слышал её неоднократно от разных людей. Так и Карл Радек (его называли за глаза Крадек - эту кличку он приобрел, постоянно таская книги у знакомых и не возвращая их), любитель сочинять и рассказывать анекдоты, и чаще всего непечатные, постоянно веселил Хозяина (а тот любил клубничку и солёненькое словцо, об этом даже Светлана пишет), за что и мог быть помилован, в том смысле, конечно, что - не был расстрелян сразу после процесса, как все остальные.
Апротоколы Конгрессов Коминтерна и Пленумов ИККИ? Они читаются просто как детективы. Особо запомнился эпизод, когда сначала десятка два старых большевиков подали в президиум записку, где честным словом клялись, что Л.Б. Каменев не посылал из Сибири поздравительную телеграмму Михаилу Романову по поводу его отречения от престола, а на другой день уже
три десятка большевиков, таких же старых и таких же достойных, категорически утверждали обратное.
А порой в этих стенограммах встречались форменные юморески. В докладе АА. Жданова на XVIII съезде ВКП (б) есть такой эпизод
"Некоторые члены партии для того, чтобы перестраховаться, прибегали к помощи лечебных учреждений. Вот справка, выданная одному гражданину: Тов. (имя рек) по состоянию своего здоровья и сознания не может быть использован никаким классовым врагом для своих целей. Райпсих Окт. р-на г. Киева (подпись)". (Громкий смех.)
Ох, боюсь, не до смеха было имяреку, когда он обратился за такой справкой.
Откровением для меня явилось, что в двадцатых годах выходила целая серия публикаций про Февральскую и Октябрьскую революции и Гражданскую Войну, составленных из... воспоминаний белогвардейцев: Деникина, Врангеля, Керенского, Милюкова, Шульгина и т.п. Пять или больше книжек спокойно стояли на полках, проверенные и не изъятые.
А сколько стояло экономической литературы, о которой мы и не слыхивали? Забавно, что в курсе истории экономических учений, который нам читали, последний из русских ученых экономистов, про кого упоминалось в положительном смысле, был Иван Посошков, написавший "О скудости и богатстве" и умерший в первой четверти XVIII века; дальше хороших экономистов не было; вскользь, без изложения существа дела, поругивались Н.К. Михайловский, П.Б. Струве, М.И. Туган-Барановский, а уж про крупнейшего русского экономиста и статистика А.И. Чупрова, на трудах и учебниках которого воспитывались все дореволюционные экономисты России, никто и не упоминал. Но здесь на полках все они стояли рядышком.
Иностранные экономисты, чьи труды и теории мы знали только в пересказе, заведомо предвзятом, наших преподавателей, стояли целёхонькие: Бем-Баверк, Родбертус, Зомбарт, Вебер, Кейнс и т.д. Всех их спокойно издавали в 20-30-х годах, а затем также спокойно отправили в спецхран.
Были совсем непонятные вещи: ни одной книга Н.Д. Кондратьева и А.В. Чаянова я не обнаружил, а вот В.А. Базаров почему-то остался.
Хотя с иллюзиями о том, что "учение Маркса всесильно, потому что оно верно" (хорошо изъяснялся Кузьмич - почему оно верно, никто не знает, это вроде как аксиома, ну а уж если верно, так уж точно всесильно!), я давно расстался, но следует учесть, что это была середина 60-х, и того шквала разоблачительной информации, который позже пошел в самиздате, не говоря уже о перестроечном и постперестроечном девятом вале, ещё не было и в помине, и то, что дало мне знакомство с этой книжной тюрьмой, никак не могу недооценивать: то, что было полуосознанным предположением, почти предчувствием, получило весьма солидное фактическое подтверждение
Нельзя не упомянуть о потерянной мною, а, скорее, заигранной кем-то книге, кажется некоего Карпова, про идеологическую борьбу с фашизмом, изданной в середине 30-х годов. Особенностью книги было обильное цитирование вождей третьего рейха. Я долго забавлялся, предлагая всем знакомым на слух угадать, кому принадлежат цитируемые строки. Называли кого угодно: сравнительно редко Сталина, потому что его штудировали и более-менее помнили, а вот Кирова, Молотова, Орджоникидзе, Калинина и пр. сплошь да рядом. Когда я открывал авторство Гитлера, Геббельса, Розенберга или кого-то ещё из главарей нацистской Германии, конфузу отгадчиков и моему веселью не было предела.
Когда, наконец, опубликовали "Лекции по русской литературе", я с удовольствием прочитал у Набокова, что и он (т.е. что и я, естественно) обратил на это внимание. Потерявши книгу Карпова, не могу процитировать отрывки из неё, но с удовольствием привожу наблюдение Набокова.
"Интересно отметить, что нет никакой разницы между искусством при фашизме и коммунизме. Позвольте мне процитировать: "Художник должен развиваться свободно, без давления извне. Однако мы требуем одного: признания наших убеждений". Это слова из речи доктора Розенберга... "Каждый художник имеет право творить свободно, но мы, коммунисты, должны направлять его творчество" - из речи Ленина. Это буквальные цитаты, и сходство их было бы весьма забавным, если бы общая картина не являла собой столь печального зрелища". (В. Набо-
ков, Лекции по русской литературе, М, Изд. Независимая газета, 1999. Стр. 21.)
Не следует ещё забывать, что только случай помешал вступить Розенбергу (он по происхождению из остзейских немцев) в РКП (б) в двадцатых годах, и тогда Германия лишилась бы одного из творцов мифа ХХ века, а Россия могла бы приобрести ещё одного идеолога, хотя, возможно, ему и повезло: все-таки он дожил до 1946 года, а у нас мог бы попасть в мясорубку на десяток лет раньше.
Года два или три я честно на все взятые книги заполнял требования, и они числились за мной. За всё это время кроме меня никто не посещал сей уголок земли, где я провел три года незаметно, но с большой пользой. Из этого я сделал вывод, что никому этот архив не нужен, и стал подумывать, как бы мне, не подводя библиотекаршу, приватизировать, выражаясь современным языком, все или часть книг, которых набралось не один десяток. А уж когда Иван Герасимович Попов, бывший в то время проректором, как-то сказал, что в связи со строительством нового здания плешки этот архив вывезут куда-то в подвал, так как он только занимает место, а им никто не пользуется (свои частые набеги туда я не афишировал), я понял, что нужно отбросить все угрызения совести и скоммуниздить, выражаясь языком того времени, все мне нужное, так как это все равно пропадет. Я рассказал о будущей судьбе архива библиотекарше, и мы постепенно уничтожили все требования, и книги остались у меня. Много позже я поинтересовался в библиотеке о том, что сталось с архивом, но он с концами испарился, так что сохранилось только то, что мне удалось умыкнуть. Никаких угрызений совести я при этом не испытываю, потому что впоследствии многие люди пользовались этими книгами, которые в противном случае просто сгинули бы.
Экзамен на гражданскую зрелость
Экзамен на гражданскую зрелость¹
Памяти Игоря Николаевича Хохлушкина посвящаю.
Теперь об этом можно рассказать...
Лесли Гровс
Звонок из отдела кадров не удивил и не насторожил: мало ли что может понадобиться вечно серьёзному от бдительности начальнику.
— Вы не могли бы зайти на минуточку?
— Конечно, зайду. Хоть сейчас.
— Нет! Нет! Никакой спешки, если вам удобно, давайте завтра в 14.
— Договорились
А кошки все-таки скребут. Ничего хорошего от вызова в кадры не жди. Хоть я и преподаю уже два десятка лет в институте (а если считать учебу, так и все двадцать пять под их надзором нахожусь) и все вроде они про меня знают, но ведь была уже в 67 году промашка.
Случайно заглянув в почтовый ящику мамы на квартире, я обнаружил там письмо - повторное - из Военной Прокуратуры Московской области с вопросом: не является ли Барбакадзе Шио Васильевич её родственником.
— Что такое, почему повторное?
Потупилась, внутренне сжалась, как всегда, когда не хочет говорить.
— Первое я выбросила.
— ???
— Мало ли что, от них всего ждать можно.
И это через пятнадцать лет после смерти Сталина, больше десятка лет прошло после "ихнего" XX съезда и всех реабилитаций, а все боится. Может быть и правильно делает. Мы не они, они немы.
— Ладно, схожу сам.
— Ну, сходи.
Не глядя на меня и без всякого энтузиазма.
¹ Впервые опубликовано в журнале "Континент", № 105, за 2000 год.
На Арбате доброжелательный полковник показал мне дело отца.
— Вы прочтите, а то мы их уничтожаем. Сами знаете, сколько их, хранить негде.
А, думаю, суки, а как же с вашим - "Хранить вечно". Но это про себя.
В деле ничего особенного: постановление об аресте, никаких доносов (а чего там доносить - и так все ясно: попал в плен и готова пятьдесят восьмая), пара протоколов допросов и постановление Особого совещания при НКВД СССР: за добровольную сдачу в плен (по политическим мотивам) содержать в ИТЛ на период войны.
Во, дают: самолет сбит над столицей Финляндии, экипаж выбрасывается с парашютами и при этом - "добровольно и по политическим мотивам".
Тоненькое дело — десятка страниц нет. Да и то, правда: чего бумагу изводить, когда и так все "как на ладони".
Выдает мне полковник "справочку с печатью о реабилитации".
Дело пересмотрено, постановления отменены, дело прекращено за отсутствием состава преступления, реабилитирован посмертно. Все чин чинарем. И прошло-то всего двадцать пять лет после приговора и пятнадцать после смерти.
— Знаете что, - любезно советует полковник, - Вы снимите копию и отнесите на работу в отдел кадров, чтобы Вас не считали сыном врага народа.
Какой заботливый! Но отнести, наверное, надо.
Снял копию, захожу в отдел кадров, кладу начальнику на стол. Он читает, смотрит на меня дикими глазами, и только тут я начинаю понимать, что свалял дурака - донёс на самого себя. Ведь у них ни в одном документе, ни в одной анкете про посадку отца не было ни слова: умер в 1952 году и всё. А теперь... Но делать нечего - начальник уже сунул бумажку в мое личное дело.
Остается надеяться, что времена уже другие и как-нибудь пронесет. Это не то, что раньше, когда мать из-за мужа - зека выгоняли с работы каждый раз, как только засекречивали тему в её цементно-бетонных НИИ (теперь, поди, никто и не знает, что
это такое - засекречивание). После её смерти, разбирая бумаги, я наткнулся на трудовую книжку и обомлел: за пять послевоенных лет она сменила едва ли не десяток мест работы.
Да и отца перед смертью уволили из-за секретности: в лабораторию, где он работал, пришел заказ на разработку нового лака для лычек на генеральские погоны. Интересно, сколько денег отвалил бы вечно "не дремлющий и стоящий на стрёме'' Пентагон за рецепт этого лака?
Но не пронесло. Уже в следующем году партком не пустил меня на работу за границу - на Кубу.
— А за что сидел ваш отец?
Сначала валяю Ваньку: ничего не знаю, отец умер, когда я был ребенком, а мать мне ничего не рассказывала - чем тут хвастаться или гордиться?
— Не может быть! Неужели так ничего и не знаете?
Это уже с намеком: мы-то знаем - личное дело моё, в зелёненьком таком скоросшивателе, у них на столе лежит, я его сразу увидел, как вошел.
Начинаю заводиться.
— Ни за что сидел. Раз реабилитирован, значит ни за что!
— Ну а всё-таки, по какой статье?
— Ещё раз: если реабилитирован, значит ни за что!
— Да.... Неоткровенны Вы с парткомом товарищ Барбакадзе!
Таки не дали характеристики....
Правда, через год пустили в Польшу со студентами. Но в это время секретарем был уже Л .И. Абалкин, который знал меня ещё со студенческих времен: я был в редакции, а он, ещё аспирант, курировал нас от факультетского партбюро.
Однажды даже получил из-за нас нахлобучку: делали праздничную стенгазету, прибежал вечно спешащий Леонид Иванович, посмотрел на почти законченную газету, сказал: вешайте, и ушел. Тут мы сбегали на Валовую за бутылкой, выпили, и Райка Врачева решила украсить передовицу нашего декана Соловьева, ежегодно описывавшего свои революционные подвиги (как потом оказалось вполне реальные — через много лет прочитал в одном из сборников "Встречи с прошлым" его дневники, очень скучные, но с весьма интересными реалиями времени). И нарисовала около передовицы симпатичного и хамского черного кота
(как бы предвосхищая булгаковского Бегемота), сидящего около оплывшей свечи и с грустью читающего деканские бредни. Так и повесили.
Было это 6-го поздно вечером, в институте никого не было. Газета провисела все праздники, а утром 9-го поднялся дикий шум. Газету тут же сняли, а Абалкина - на ковер. Чем уж там он оправдывался, не знаю, но нам не сказал ни слова упрека.
К тому же он слыл (или хотел слыть) либералом. Во всяком случае, был в контрах с этим мракобесом Мочаловым: чтобы понять, что это за фрукт, достаточно знать - ПУЗЫРЬ (так его звали в университете за крохотный рост и отменную толщину) за год пребывания в секретарях парткома МГУ сумел защитить докторскую, получить новую квартиру и орден Ленина - молодец! Больше всего мне нравилась его сентенция: двойка - брак преподавателя!
Из Польши, между прочим, привез я свой первый тамиздат. Оскар Старжинский, граф с родословной аж с XIV века и коммунист во втором поколении, подарил мне первый том из карманного шеститомника Солженицына, который я спокойно провез через границу - нас со студентами практически не шмонали.
А вот при выезде из Германии, тогда ещё Западной, в 89 году незадолго до крушения Берлинской Стены, нас шмонали по черному, но... безрезультатно. Множество книг, набранных в Мюнхенском книжном магазине Нейманиса мы не отдали таможенникам, начав качать им права и требуя показать документ, по которому у нас хотят изъять будто бы антисоветскую литературу. Документа не нашлось, и мы спокойно провезли по ящику весьма рискованной по тем временам литературы.
Но до этого было ох как еще далеко, а вот кошки скребли не зря...
Когда я на следующий день открыл дверь в кабинет начальника первого отдела и увидел сидящего за его столом молодого хмыря, то сразу понял, что ничего хорошего от этого визита ждать не следует.
Такой ослепительной стальнозубой улыбки, с которой начальник двинулся мне навстречу с протянутыми руками, ни до, ни после мне не выпадало.
— Вот, познакомьтесь - Олег Евгеньевич, наш куратор от Комитета Государственной Безопасности (так все торжественно и
выговорил без всяких несерьёзных и уничижительных сокращений, которыми между собой мы именовали сие учреждение: комитет, контора, ге-бе, лубянка и пр.), прошу любить и жаловать! Ну, Вы тут располагайтесь, я Вам мешать не буду.
И шасть за дверь и снаружи замком щелкнул - это, чтобы нам и другие не мешали.
— Давайте знакомиться. Я капитан КГБ, работаю в Москворецком отделении, курирую Ваш институт (вот короткая у нас память, сегодня бывший куратор от ГБ Ленинградского Университета - премьер, и, того гляди, станет президентом, т.е. куратором всех нас - и ничего). Про Вас мы много знаем, но расскажите сами свою биографию.
Чего ж ему про меня не знать: зелёненькая папочка перед ним лежит.
И вот что тут делать: сразу вставать на дыбы не с чего, эко дело - биография. А с другой стороны - фамилию свою не называет, удостоверение не показывает, зачем вызвал, не говорит. Хотя, в святая святых любого советского учреждения кого попало не пустят. Ладно, посмотрим, что будет дальше. И начал излагать автобиографию. Не перебивает, вопросов не задает, слушает внимательно. Видно проверяет, не утаю ли я чего. А мне чего таить? Они, действительно, и так все знают.
Биография у меня коротенькая и не очень интересная: родился, поступил в школу, закончил школу, поступил в институт, закончил институт, оставили на кафедре - вот и работаю двадцать лет на одном месте.
— Про личную жизнь не нужно?
— Нет, нет.
— Ну, тогда всё.
— Не могли бы Вы дать характеристику некоторых своих знакомых?
— Отчего ж не могу? Извольте.
— А сам себе думаю: про кого же капитан хочет узнать?
— Знаете Вы такого Бирмана?
— Это какого Бирмана, их много?
— А который в Америке.
— Ну, уж чего я ждал меньше всего, так это такого вопроса. При
чем тут Бирман и как мне его не знать, если он моим оппонентом на защите был.
— Игорь Яковлевич Бирман известный ученый, автор нескольких монографий, одна пользовалась почти скандальной известностью - где про колхозника Рабиновича и токаря Хуцеладзе и с эпиграфами из сомнительных авторов вроде Козьмы Пруткова, Жюля Мота и лорда Кельвина: и это в научной книге!
— А почему он уехал?
— Спросили бы у него...
— Ну а Вы как думаете?
— Да никак.
— А все-таки.
Отношения с Бирманому меня непростые. С одной стороны, я его знаю со студенческих пор и горжусь, что первая его монография подарена автором с надписью, весьма лестной для меня - ещё студента.
Это когда я был на практике у его будущей жены Альбины Третьяковой и по ее просьбе просмотрел рукопись на предмет наличия математических неточностей: я учился на мехмате МГУ.
Зато потом он устроил мне перед защитой свистопляску, написав в отзыве официального оппонента буквально следующее "В недавнем КВН мы видели плакат - Очень средняя школа N 286. Так и эта диссертация, очень средняя, но как средняя вполне может быть допущена к защите".
Шуточки! И это за несколько дней до защиты! Слава Богу, мой шеф Попов уговорил Игоря сделать отзыв менее экстравагантным, и защита прошла нормально.
Но с тех пор прошло больше десятка лет, и сводить с ним счеты с помощью ГБ – извините. Да и я действительно ничего про него не знаю: после отъезда Саша АВ (у нас на отоке было два Саши Смирнова: Владимирович и Дмитриевич, вот мы их и звали АВ и АД) как-то в бане читал одно или два письма из Америки, но это было очень давно.
— Я думаю, ему хотелось большего признания - он был вполне на докторском уровне (мало, что ли, у нас докторов полных недоумков - Бирман заведомо не таков), но ему хотелось защитить одну из монографий, а не писать докторскую: без выпендрёжа он жить не мог. Тут и нашла коса на камень.
— А Вы знаете, что он работает на ЦРУ?
— Откуда?
Действительно - откуда? Я читал несколько его статей в "Континенте", слышал выступления по вражеским голосам, но про ЦРУ откуда мне знать?
— А когда Вы встречались с ним здесь, о чем беседовали?
— Как о чем? Об экономике, математических методах и моделях, вычислительной технике и тому подобное
— А о политике?
— Извините, у нас с ним большая разница в возрасте и отношения вовсе не приятельские, чтобы он или я откровенничали про политику. Да и не так часто я с ним виделся: все больше научные семинары и конференции, ученые советы и симпозиумы - там про политику не говорят.
— Ну ладно, а Смоляра Вы знаете?
— Конечно.
Ну, вот это теплее. С ним мы проработали больше десяти лет и были достаточно близки, хотя, с тех пор как его ушли с кафедры, видимся реже. И смысл беседы проясняется. Липа, небось, втихаря заявление на выезд подал, вот на него и собирают материал.
— А о нем что можете сказать?
Липа Израилевич Смоляр - известный ученый, автор нескольких монографий, работал у нас на кафедре.
— Вы знаете, что он тоже уезжает в Израиль?
— Нет.
Правда, не знаю. Липа такой темнушник, что многое из предшествовавшего его отъезду он мне рассказал, когда я приехал к нему в гости в Бостон в 97 году. А уехал он в 91, о чем я узнал буквально накануне. Сейчас же только 83.
— Ну, а о его взглядах что можете сказать?
— Мы с ним резко расходимся во взглядах на возможности и перспективы применения математики и вычислительной техники в экономике. Вы и представить себе не можете, какой он технократ!
— А в политике?
— Он политикой не интересуется. Только один раз я от него услышал каламбур: курил при жизни трубку мира, но обосрали труп кумира. Да и это не он придумал.
— О притеснениях евреев он не говорил?
— Так я же не еврей, что ему со мной на эти темы беседовать?
— А что у Вас за странное отчество?
Ну вот, и этот туда же. Должен я ему объяснять, что святой Шио один первых грузинских святых мучеников, что грузины приняли православие на полтыщи лет раньше русских, и вообще, когда русские в лесах бродили, мы евангелие переводили.
И Марк вовсе не еврейское имя: Марк Тулий Цицерон, как и Марк Аврелий, на дух не были евреями. А меня назвали в честь Марка Волохова - кто помнит сегодня такого героя "Обрыва" Гончарова (вот и компьютер подчеркнул Волохова - нет в словаре, как, впрочем, и Цицерона с Аврелием). Так назвала (в честь Волохова) тетка матери, сельская учительница и народоволка в душе, моего двоюродного дядю, умершего ребенком, после чего моя мама, очень его любившая, решила: если у неё родится сын, она назовет его Марком, что и сделала через много лет.
Объяснил.
— Ну, ладно, не обижайтесь.
На что? Что посчитал меня евреем? Так, во-первых, мне не в первой с таким именем и отчеством, а во-вторых, я никогда людей по национальностям не делил, а делил на хороших и плохих.
Этого объяснять не стал, просто промолчал.
— А Завельского Вы знаете?
Снаряды рвутся все ближе. Хотя и Миша, усердно занимающийся изучением английского, тоже мог оказаться в их поле зрения. Для чего нормальному человеку учить язык, если он не намылился линять в страну обетованную?
— Михаил Григорьевич Завельский - известный ученый, автор нескольких монографий. (Капитан мой поморщился). Вот его политические взгляды мне хорошо известны. Вам это интересно?
— Да, да, конечно.
— Завельский - социалист по убеждениям, а когда мы учились в институте более принципиального члена комсомольского комитета, чем он, не было. С ним до сих пор многие не разговаривают, обиженные его прямолинейностью. Мы с ним много спорили, я пытался его убедить, что его непримиримость уместна в период революции, а сейчас выглядит анахронизмом. Ему бы кожанку, револьвер, шашку, коня - и поскакал делать мировую революцию.
— Вы видите в этом что-то удивительное?
— Согласитесь, что таких людей сейчас немного.
— Пожалуй. Ну, а что еще?
— А больше ничего.
Так я и рассказал тебе, что несколько чемоданов самиздата Завельский прятал у меня дома, а потом мы их зарыли на даче в Купавне у Саши Моуха, моего старинного институтского друга. Он хотя и был секретарем парткома в Минтяжмаше, но самиздат я ему давал постоянно, и он без колебаний сразу согласился спрятать два мешка опасных бумаг.
— А Рассадина как давно Вы знаете?
Приехали. Витя-то тут при чем? Не еврей, никуда не собирается, язык не учит... Значит, отъездная тема не главное. А что тогда?
— Со студенческих лет. Мы друзья, он даже сына Марком назвал.
— А про него что скажете?
— Виктор Николаевич Рассадин - известный ученый, правда, с монографиями у него похуже, но его многие очень ценят, например, его научный руководитель академик Аганбегян.
— А о чем Вы беседуете?
— Видите ли, мы с ним постоянно дискутируем и резко расходимся в оценке возможностей разных направлений экономической кибернетики: он убежден в необходимости использования прежде всего, статистических методов, а я стою за более широкое применение оптимизационных.
Тут капитан не выдержал.
— Да что это у Вас все известные ученые и ни о чем, кроме науки, вы не разговариваете?!
— А что Вас удивляет? Вы разве со своими коллегами только о бабах и пьянке разговариваете? А на профессиональные темы ни-ни?
— Да, нет. Разговариваем.
— Вот и мы тоже.
— Хорошо. А с кем ещё Вы последнее время общаетесь?
Вот те раз! Да мало ли с кем я общаюсь. Про кого же ему рассказать? Надо ведь, чтобы все было правдоподобно, и при этом людей не подвести.
— Ну, вот Иванилов, он крупный ученый физик, декан физтеха, но последнее время заинтересовался экономикой. Я несколько раз был у него на семинарах в ВЦ Академии наук на Вавилова.
— А ещё кто?
Куда же он клонит? Хоть бы намекнул, а то, если всех известных ученых перечислять, никакого времени не хватит. Может сказать про Игоря? Ведь если они за мной наблюдали, то не могли же не заметить, что я чуть ли не каждую неделю таскаюсь в Бахрушинский музей, благо от плешки пять минут пешком.
— Хохлушкин Игорь Николаевич.
— А это кто?
— Реставратор театрального музея.
— Как же так? То Вы общаетесь только с известными учеными и вдруг реставратор? (Это не без издевки в голосе, достал я его своими учеными).
— Ну, тут Вы не правы. Он закончил наш институт (сидим-то в Плехановском), аспирантуру, много занимался самообразованием, начитан в самых разных областях - с ним очень интересно разговаривать.
— О чем, например?
— О чем угодно. Кроме того, он человек очень тяжелой судьбы, был незаконно репрессирован, прошел лагеря и ссылку. У него богатейший жизненный опыт.
— И о чем же Вы чаще всего беседуете?
— Вы не поверите - о религии, о Боге.
— Как так?
— Дело все в том, что он человек верующий, причем в искренности его веры у меня нет и тени сомнений (вспомним, что дело происходит в 1983 году, когда секретарям обкомов и московским градоначальникам в страшном сне не приснилось бы, что на Пасху они будут стоять в Елоховском Храме с горящими свечами и истово креститься). В то же время, я Вам уже говорил об этом, он энциклопедически образованный человек, и мне очень интересно, как такая образованность уживается с верой в Бога.
Сидим уже третий час, а что ему нужно, так и не пойму. Но и он, видно, приустал, вопросов почти не задает, много курит, скоро, видимо, конец.
И действительно.
— Ну, большое Вам спасибо, Вы нам очень помогли (в чем же это, интересно?). Если у нас появится потребность, Вы не откажитесь снова встретиться?
— Конечно, нет.
— И, пожалуйста, о нашем разговоре никому, ни слова.
— Ну, разумеется.
Тут и хозяин кабинета появился, как бы случайно. Попрощались, и я ушел.
Сказать, что я такого совсем не ждал, значит слукавить. Круг знакомых, круг чтения, да и семейные "традиции" (кроме отца, сидели двое дядьёв и муж тетки, причем один дядька - Акакий - бежал из плена, воевал в маки, имел несколько французских орденов, но свой четвертак все равно получил) давали массу подтверждений справедливости народной мудрости про суму и тюрьму. Самиздат и тамиздат были в доме постоянно. "Посев" я читал гораздо чаще "Огонька". Но, с другой стороны, этим все и ограничивалось: в публичных акциях я не участвовал, писем не пописывал, сам для самиздата ничего не писал. Таких "диссидентов" (кстати, кавычки поставил зря, изначальный смысл все-таки инакомыслие, а не инакоделание) было множество, и всех их сажать - места не хватит.
Беседа с капитаном особых опасений не вызывала - ко мне никаких претензий, про друзей и знакомых дурацкие вопросы: о чем разговариваем? Мало ли о чем, дай разговоры к делу не пришьёшь. Про неразглашение это их обычный трюк - это не подписка, Юлик Телесин подробно про это рассказывал у Завельского в лаборатории, где одно время работал, а потом даже написал и пустил в самиздат руководство: как вести себя на допросах в ГБ. Намек на дальнейшие встречи тоже казался скорее стандартным штампом: чего встречаться, я уже всё рассказал.
Настроение, однако, паршивое.
А не сходить ли мне к Игорю? Хотя им капитан прямо не интересовался, я его, все-таки, упомянул. Постоянно за мной, конечно, не следят, невелика птица. Дай капитан еще у кадровика сидит.
Захожу. В мастерской у Игоря и так особого порядка нет: комнатка маленькая, кругом навалены инструменты, дрели, свер-
ла, струбцины, баночки-скляночки, лаки, краски, картины, мебель. А сейчас вообще полный раскардаш.
— Обыск был, - объясняет.
— А что взяли?
— Да все, что нашли.
Вот, оказывается, что. Рассказываю про встречу.
У Хохлушкина и дома и на работе демонстративно был раскидан самиздат и тамиздат, причем все книги он подписывает.
Так не бывает, но, однажды, на Кузнецком мосту, где всегда толкались книжники, у невзрачного мужичонки я купил пропавший у Игоря томик стихов Странника, который узнал по автографу на титуле. Когда я принес Игорю книжку, он показал мне незадолго перед этим полученное письмо от Владыки Иоанна Сан-Францисского, где на сетования о пропаже книги (кто-то зачитал) тот писал, что скоро она вернется. Вообще же, и на Кузнецком и около первопечатника довольно часто появлялся тамиздат "Архипелаг", например, ходил под псевдонимом "Таинственный остров". Слышал байку, как один чуть ли не академик купил внуку в подарок Жюля Верна, а когда пришел домой, обнаружил Солженицына. Хотя это может быть анекдот.
Здесь, в мастерской, стопками лежал большой и малый "Посев" и горы всякой антисоветчины.
Только первый том большего коричневого собрания сочинений Исаича, с дарственной надписью автора, Игорь отдал мне и попросил хорошенько спрятать
Договорились пока ни сюда, ни домой к нему мне не ходить, а если будут какие новости, звонить на работу Фае, жене Игоря, и договариваться о встрече, чтобы ничего не говорить по телефону.
В тот же вечер я собрал у себя дома всех фигурантов моего разговора кроме, разумеется, Бирмана, и подробно пересказал содержание беседы с капитаном. А дальше думайте ребята сами: чем это Вы заинтересовали компетентные органы.
Единого мнения по поводу "что бы это значило" - помните такую игру на шестнадцатой странице Литературки - не было. Единственное, в чем все сходились: на этом дело не кончится.
В этом, к сожалению, не ошиблись, хотя главный объект ин-
тереса сообща не вычислили, тогда как он был уже очевиден.
Примерно через неделю новый звонок на кафедру, где я, конечно, никому не сказал ни слова - про Алёшина все знали, что он стукач, а, вдруг, кто ещё. Бодрым голосом:
— Это Олег Евгеньевич, помните?
— Конечно.
— Не смогли бы ещё раз зайти?
— Когда и куда?
— Давайте теперь уж к нам.
Согласовали число и время, записываю адрес улица Бахрушина дом такой-то, квартира такая-то.
Шуточки! Специально что ли поближе к Игорю расположились?
В назначенный день и час подхожу к дому. Ни вывески, ни большего количества машин, ни скопления народа. Вход в подъезды со стороны двора. Мой - последний. Вхожу. Никаких указателей, только черная кнопка звонка на нужной мне квартире с железной дверью, что тогда было ещё в диковинку. Звоню. Дверь тут же открылась.
— Вас вызывали? - быстрее, чем я успел рот открыть.
— Да. Олег Евгеньевич.
— Проходите.
Дня здоровенных амбала в штатском быстро закрыли дверь, и один из них повел по пустому коридору с чистыми, без табличек дверями. Около одной мы остановились, и он как-то хитро постучал. Через мгновенье из неё вышел мой капитан, как в прошлый раз в штатском, и плотно прикрыл за собой дверь. Крепкое мужское рукопожатие
—Здравствуйте! Вы извините меня, я немного не рассчитал время, Вы можете немного подождать?
— Могу.
Он провел меня по коридору и ключом открыл одну из дверей.
— Я буквально через несколько минут.
Вхожу в комнату, оглядываюсь. Да это почти камера: окно зарешечено, комнатка крошечная, маленький пустой стол, около него стул и табуретка и всё. Так в наших детективных фильмах
выглядят помещения, где подследственные беседуют со следователями и адвокатами.
Сажусь на табуретку. Жду. Проходит минут пять, капитана моего все нет. Вспоминаю: сегодня же мне Чита (как все звали Иосифа Читаишвили, заместителя декана и моего приятеля), позор грузинской нации, как называет его секретарша из деканата Таня (тоже с какими-то грузинскими корнями), отдал том Монтеня, который читал или просто держал чуть ли не год. Вынимаю его из портфеля, разворачиваю газету, в которую Чита неизменно заворачивал книги, получаемые от меня (почему-то он не хотел, чтобы все видели, что он читает, хотя самиздата я ему не давал), открываю.
Ей Богу не вру, но раскрылась она на начале любимой моей главы "О том, что нельзя судить, счастлив ли кто-нибудь, пока он не умер". Возможно, никакой мистики в этом не было: это место я часто перечитываю и оно лучше в книге раскрыто. В то время мне было не до рациональных рассуждений, но, странное дело, я успокоился. Если кто думает, что я шел сюда насвистывая и бодрым шагом, тот сильно ошибается. Я потому и отказывался от всякой публичной и подпольной деятельности, что не был в себе уверен: вот прижмут дверью или сапогом, извините, яйца, тут я всех и продам.
На часы я не смотрел, но по количеству прочитанных страниц, прошло минут пятнадцать-двадцать. Голову даю на отсечение, что это он делал специально, да еще, может быть, через какую-нибудь дырочку наблюдал за мной.
Тут он, наконец, появляется, садится за стол и после извинений:
— Я бы хотел, что бы Вы подробней рассказали про Хохлушкина.
Теперь перед ним лежит блокнотик и ручка. Вспоминаю: в прошлый раз он ничего не записывал. Теперь всё ясно. Все остальные для отвода глаз и для проверки моей готовности с ними разговаривать. Заранее зная все ответы на вопросы, которые он задавал, капитан заодно проверял мою правдивость и готовность помочь любимым органам. Видать, остался доволен, раз позвал ещё раз. А что, я ему чистую правду говорил, хотя и не всю. Но ведь не врал же?
— Так я все рассказал в прошлый раз.
— Ничего, ничего, давайте с самого начала и поподробней.
Рассказываю снова и поподробней. На этот раз он часто перебивает меня наводящими и уточняющими вопросами.
— А дома у него часто бываете?
— Не очень.
— А какие люди у него бывают?
— Разные.
— А о чем чаще всего разговаривают?
— О литературе, об искусстве, о музыке.
— А о политике?
— При мне, во всяком случае, нет.
— Почему же? Сейчас все о политике разговаривают.
— Может, не доверяют.
В это время дверь открывается и входит небольшого росточка человек (капитан-то здоровый - много выше меня) в штатском.
— Здравствуйте. О чем беседуете?
— О Хохлушкине.
— Ой, как интересно, я, пожалуй, послушаю.
Капитан уступает свое место за столом, некоторое время стоит, а затем, сделав вид, что о чем-то вспомнил, выходит из комнаты. Больше я его не видел. Хотя нет, как-то на очередной демонстрации он шел под ручку с Мочаловым. Я специально прошел рядом и поздоровался с обоими, но капитан сделал вид, что меня не знает.
— Вы не могли бы рассказать все сначала?
Мне, конечно, не хочется второй раз повторять одно и то же. Да и не понятно, кто этот мужик, не назвался, не представился. Пытаюсь отвертеться.
— Да я уже дважды все Вашему коллеге рассказывал.
— Ничего, ничего, повторенье - мать ученья, Вы же преподаватель, Вам ли этого не знать!
Делать нечего. Вновь повторяю всё, стараясь говорить в одних и тех же выражениях и упоминать одни и те же детали. Слушает, не перебивает. Наверняка, уже в третий раз: представил же капитан начальству (а что этот для капитана начальство ежу ясно) либо письменный отчет, либо пленку с записью перво-
го разговора, и сегодняшнюю беседу наверняка слышал с самого начала - уж больно вовремя он вошел. Закончил.
— А что это мы с Вами тут сидим, давайте пройдем ко мне в кабинет.
Проходим по коридору, входим в кабинет, опять на двери ничего.
Обычный советский деловой кабинет: стол, заваленный бумагами, к нему приставлен буквой Т ещё один, стулья, несколько шкафов с бумагами. Садится за стол, усаживает меня.
— Я начальник Москворецкого отделения КГБ, зовут меня Василий Макарович.
И через стол показывает раскрытое удостоверение. Действительно - начальник, полковник, и зовут - Василий Макарович. Я уставился на имя, удивляясь редкому совпадению с Шукшиным, он удостоверение убрал, а фамилию я разглядеть не успел. О чем до сих пор жалею.
Не успели мы сесть, как дверь открывается и Макарыча зачем-то просят выйти.
— Посидите, я мигом.
Остаюсь один в кабинете, внимательно осматриваюсь. На столе прямо передо мной лежит до боли знакомая стопка "Посева" из мастерской Игоря. Что делать? Не обращать внимания или взять посмотреть? Если полковник не хотел, чтобы я это видел, мог попросить подождать в коридоре. И, скорее всего, за мной опять наблюдают, а желание хотя бы из любопытства полистать неизвестный и недоступный журнал вполне естественно. К тому же, все мы насмотрелись и начитались детективов: начнут проверять отпечатки пальцев, я и скажу - в Вашем кабинете и наследил.
Проходит некоторое время, возвращается. Я демонстративно листаю журнал, потом спокойно кладу его в стопку.
— Вот, вот! Изъято у Хохлушкина. Это ужасно. Вы не представляете, какие это люди! Если они придут к власти, мы все будем висеть на фонарях.
Что-то полковник заговаривается: во-первых, кто это мы (с какой стати я окажусь на фонаре - непонятно), во-вторых, кто будет висеть - НТС или Игорь. Представить его или кого-то из
нашего близкого окружения, намыливающего веревку или вышибающего табуретку из-под ног бедного Василия Макаровича, как ни силюсь - не могу. А вообще-то, увидев нескольких гебешников на фонарях не удивился бы и слезу не пролил, хотя это не вполне по христиански. Не будучи верующим, я к христианству отношусь с уважением и вниманием и стараюсь без нужды заповеди не преступать.
Кстати, я вовсе не лукавил, когда говорил, что одной из частых тем наших бесед была религия. Я высказывал Игорю еретическую для верующего мысль, что вера в Бога есть некий дар, условно назовем его мистическим, как и дар, скажем, математика, конструктора, поэта, художника или музыканта. И, если дара нет, то ты и не станешь математиком, конструктором, поэтом, художником или музыкантом. Следовательно, не обладая мистическим даром, не станешь и верующим. Ни воспитание, ни принуждение ничего не дадут: интересно, к чему привели бы усилия Леопольда Моцарта, не будь его сын гением?
Игорь, конечно, всего этого и слушать не хотел: читай, мол, каждый день перед сном несколько страниц Евангелия и все придет само собой. Не пришло, однако.
Но сейчас об этом, конечно, молчу.
— Вы не могли бы нам помочь?
— В чем это?
— Вы же бываете у Хохлушкина дома?
— Изредка.
— А могли бы бывать чаще?
— Вероятно.
— Вот и отличненько! Постарайтесь бывать там чаще, и обо всех, кого увидите, и про все разговоры - нам.
Приехали! Либо они вообще не ожидают отказов от таких предложений, либо я настолько "честно" отвечал на их вопросы, что они посчитали меня готовым к этой деятельности.
— Для меня это очень неожиданно, мне нужно подумать.
— Сколько времени?
— Ну, хотя бы недельку.
Подавляя видимое неудовольствие:
— Хорошо. Через неделю в это же время жду Вас.
И записывает в календарь.
Встает, жмет руку, провожает до выхода из помещения. Стоящие при входе амбалы молча открывают дверь и выпускают меня.
Вербуют меня в стукачи уже второй раз.
Первым был незабвенный Ли Андреевич Пахомов, которого прислали в наш институт сразу после знаменитого процесса о взятках, когда посадили нескольких преподавателей. Пришедши на скромную должность начальника учебной части (из ГБ, в чем никто не сомневался, да он это не слишком и скрывал), он за два года сделал головокружительную карьеру: стал проректором, закончив при этом за два года Плешку. По его словам это было третье (?!) высшее образование - плюс к историческому и военному, да еще адъюнктура в какой-то академии. Кроме того, он утверждал, что матерью его была якутка (в чем не приходилось сомневаться, глядя на него), а отцом - прозябающий где-то в нашей стране после венгерской революции 56 года Матиас Ракоши, у которого мой дед служил секретарем в Коминтерне в двадцатых годах. Может, и не врал: по годам вроде проходило. Ракоши попал во время войны в плен, был где-то в Сибири, а после революции там же организовал из венгерских военнопленных отряд, воевавший с белыми все там же в Сибири. А Пахомычу лет сорок - как раз, да и Иван Герасимович Попов, мой шеф, много позже рассказывал, как, замещая Мочалова в ректорском кресле, подписывал ему командировку в Алма-Ату, куда он ехал на похороны своего отца М. Ракоши (так было написано в заявлении о командировке).
Так вот. Кабинет Пахомова находился рядом с нашей кафедрой и он имел обыкновение, поздоровавшись так, что у тебя трещала рука, не отпуская затаскивать к себе в кабинет и беседовать на разные отвлеченные темы.
Он был очень здоров, человек-гора пудов этак на десять и был чемпионом института по штанге в супертяже, правда, в этом весе соперников у него просто не было - где это студенту набрать столько живого веса, и вид у него был весьма колоритен: на огромном монгольском лице крохотное пенсне смотрелось весьма забавно, под Берию, что ли, косил.
Человек он был небезынтересный, во всяком случае, своеобразный. Он всячески превозносил Сталина и как полководца, и
как государственного деятеля, утверждая (в разрез и с официальной трактовкой и с распространенным в то время среди части интеллигенции мнением о необходимости возврата к ленинским нормам), что если по части репрессий и концлагерей Ленину, несомненно, принадлежит пальма первенства, то как руководитель государства он Сталину в подметки не годился. Провоцировал он меня и других или на самом деле так думал - не знаю, но суждения для того времени (первая половина шестидесятых) были нестандартные.
Однажды, после беседы на общие темы, он вынул из ящика стола внушительную пачку бумаги одинакового формата в пол-листа и начал перебирать их, некоторые зачитывая.
— Вот, аспирант такой-то в общежитии рассказал антисоветский анекдот, а студент такой-то занимается фарцовкой, а студентка такая-то спит с африканцами. Видите, Марк Шиович (он, кстати, был один из немногих, кто правильно произносил мое отчество, что выдавало профессионала - личное дело-то штудировал), какая сложная обстановка, а Вы все про либерализацию режима да свободу слова и печати. Лучше бы рассказали про свою кафедру - кто чем дышит.
Тут только до меня дошло, что у него в руках доносы, причем очень много доносов, не один десяток
Ну, с Ли Пахомычем (так мы его звали между собой) просто: он хоть и проректор, но по вечернему и заочному обучению, и мне, вроде, не прямой начальник О второй своей работе, а может быть и первой, он прямо не признается, следовательно, в гробу я его видал. Побалагурив немного и даже немного позлив его, я отказался, и больше он кэтой теме никогда не возвращался.
Сейчас ситуация совершенно иная: официальное лицо в официальной обстановке предлагает мне сотрудничать с ГБ, причем с конкретным заданием.
Первым делом звоню Фае и договариваюсь о встрече на завтра у Завельского в институте - она там должна быть по своим делам.
Сообщаю о разговоре и полученном предложении. Обсуждаем, как лучше держаться, и обговариваем, как встретиться с Игорем.
Как в шпионском кино, встречаемся в метро, проезжаем несколько остановок, не подходя друг к другу, делаем ряд пересадок, наконец, присаживаемся на скамеечке. Я с места в карьер:
— Игорь, может согласиться, они все равно кого-нибудь тебе воткнут, а тут все будет известно, и я стану им лапшу на уши вешать по договоренности с тобой.
Игорь, вообще человек деликатный и, несмотря на лагерную школу, ненормативной лексикой, как принято теперь называть мат, пользуется редко, но тут он мне выдал по первое число. Воспроизвести это невозможно, но смысл понятен: с этими суками ни в какие игры играть нельзя.
Он мне дал карт-бланш - говорить что угодно, не боясь впасть с ним в противоречие, так как он никаких показаний давать не собирается.
Обсуждение ситуации со всеми посвященными вылилось в недельную пьянку, в ходе которой я получил массу советов и наставлений (часто противоположного толка и смысла) от людей, никогда в таком положении не бывавших.
Конструктивным был лишь совет доктора Юлика - ложись ко мне в больницу, хоть на месяц, глядишь, и забудут. Не воспользовался в этот раз.
Среди всех советчиков только один, Иосиф Раскин, порекомендовал принять предложение по тем же мотивам: свой сексот, все-таки лучше. (Не могу нарадоваться на составителей словаря своего компьютера: не знают они такого слова - сексот и предлагают заменить на сексот - от кого, интересно).
Неделя прошла. Прихожу на Бахрушина, звоню в дверь.
Открывают, ничего не говоря и не спрашивая. Видать уже за своего держат. Один ведет прямо к кабинету начальника, стучит, открывает дверь и пропускает меня.
— Здравствуйте, садитесь, как дела в институте?
Разговор предстоял не из приятных, и я, решив оттянуть его, вошел в роль человека из анекдота, который на аналогичный вопрос всерьёз долго, нудно и с подробностями начинает рассказывать про свои дела: про заседания кафедры, про Ученый совет, про студентов и так далее. Говорил я добрых минут десять и, кажется, полковник все понял, но меня не перебивает. Наконец я выговорился и замолк.
— Ну, а как с нашим предложением.
— К сожалению, вынужден Вас огорчить: по нескольким причинам не могу принять это предложение.
— Что же это за причины?
— Во-первых, мне уже за сорок и менять профессию поздновато. Мне известен только один такой успешный случай: Альберт Швейцер из известного органиста переквалифицировался в не менее известного врача. Будь у меня склонность и призвание к Вашей профессии я, не дожидаясь приглашения, сам предложил бы свои услуги. Во-вторых, насколько это мне известно из истории, людей такого рода одинаково презирают и ненавидят как те, кому они служат, так и те, против кого они работают. Примеры: Липранди, Дегаева, Азефа и Малиновского достаточно красноречивы. Наконец, последнее. Василий Макарович, у Вас есть дети?
— Есть.
— Они знают, где и кем Вы работаете?
— Конечно.
— И они гордятся Вами?
— Разумеется.
— А как Вы думаете, моим сыновьям будет чем гордиться, если я приму это предложение?
Такого оборота полковник, видимо, не ожидал, потому что ответил после некоторого раздумья.
— Да... Не выдержали Вы экзамен на гражданскую зрелость товарищ Барбакадзе.
Ишь, как сразу официально, а раньше все Марком Шиовичем величал.
— Я буду вынужден проинформировать об этом руководство Вашего института.
— Это как так? Вы предупреждаете меня о конфиденциальности нашего разговора, а сами расскажите все моему начальству, меня выгонят с работы (как в воду глядел!), а я даже слова в свою защиту не смогу сказать?
— Ну что Вы, что Вы! Спокойно работайте, никто Вас не тронет.
Конечно, полковник соврал.
Не прошло и нескольких месяцев, как завкафедрой через парторга посоветовал мне искать работу, т.к. очередного конкурса мне не пройти. На прямой вопрос об источниках информации, поломавшись, ответил: ректор. Я сказал, что унтер-офицерской вдовой быть не собираюсь и сам из института, где проработал 22 года, не уйду.
Тут началась мышиная возня. То партбюро долго уговаривало меня сбрить бороду - Вы же понимаете, что это не наш стиль! Мои робкие намеки на Маркса и Энгельса были с возмущением отвергнуты.
То посыпались докладные на будто бы неквалифицированное чтение лекций. Куратор группы (что-то вроде классной дамы в дореволюционных гимназиях), где я вел занятия, написал декану докладную о том, что студенты не усваивают мой курс, т.к. забыли или плохо усвоили предыдущий курс (!?). Поэтому они пропускают занятия и будут испытывать затруднения при сдаче экзамена. От меня требовалось дать дополнительные консультации - это прогульщикам и лодырям, не ходившим на основные занятия. Тот декан, будто не видя абсурдности ситуации, начертал резолюцию моему декану: убедительная просьба убедить (так в тексте!) доцента Барбакадзе выполнить долг преподавателя —назначить обзорные лекции!
Тут подошло сокращение штатов. По всему институту сокращали 30 преподавателей. В институте более 50 кафедр. Без компьютера можно посчитать, что сокращение не всех кафедр вообще коснется. И вот на нашу кафедру лучшую кафедру, лучшего факультета Плехановского института, приходит разнарядка: сократить 4 преподавателя, т.е. в 7 раз больше, чем в среднем по институту. И хотя у меня стаж работы был больше, чем у кого-либо на кафедре, публикаций было едва ли не столько, сколько у всех остальных преподавателей, и на моем иждивении было двое несовершеннолетних детей (я перечисляю пункты статьи 37 тогдашнего КЗОТа, которые давали преимущества при сокращении штатов), меня с треском выгнали.
Тяжело было смотреть на своих бывших коллег, когда они как марионетки голосовали за увольнение: почти половина состава кафедры мои бывшие студенты и аспиранты.
Из протокола заседания кафедры.
"Доц. Барбакадзе М.Ш. Какова мотивировка моего сокращения?
Проф. Филипповский Е.Е. (заведующий кафедрой) Мотивировка Вам изложена в состоявшейся ранее нашей беседе.
Доц. Барбакадзе М.Ш. Мне мотивировка изложена не была.
Проф. Филипповский Е.Е. Хорошо, тогда я Вам изложу ее отдельно после заседания кафедры (?).
Доц. Барбакадзе М.Ш. Прошу это сделать здесь и сейчас.
Проф. Филипповский Е.Е. Имелась жалоба деканата Госснаба на низкий уровень Вашей учебно-воспитательной работы.
Доц. Барбакадзе М.Ш. И это единственная причина?
Проф. Филипповский Е.Е.Я изложу Вам отдельно.
Доц. Барбакадзе М.Ш. Вы отказываетесь отвечать здесь?
Проф. Филипповский Е.Е. Да.
Доц. Барбакадзе М.Ш. Какие конкретно претензии были со стороны деканата Госснаба?
Проф. Филипповский Е.Е. Согласен занести в протокол, что Вы не удовлетворены ответами на Ваши вопросы. Далее не хочу терять на это время кафедры.
Доц. Новиков В.А. (парторг кафедры, мой бывший студент) Видимо не стоит так подробно протоколировать все высказывания".
Зачитываю дурацкую докладную. Никакого впечатления. Так единогласно и проголосовали: а как же, иначе можно и самому попасть под сокращение - разнарядка-то на 4 преподавателя!
Терять мне было нечего, я нахально заявился к ректору и сказал:
— Заведующий кафедрой и парторг утверждают, что инициатором моего увольнения являетесь Вы, Борис Михайлович.
Пузырь аж изменился в лице.
— Бывают же такие нечестные люди: сами не могут справиться, а валят на других. Уверяю Вас, что никакого отношения к этому не имею.
Нет, так нет. Я свое дело сделал. Тут же захожу к Филипповскому и все рассказываю. Побледнел как полотно.
— Но это ведь неправда!
— Во-первых, это правда, а, во-вторых, расскажите-ка теперь это Мочалову.
Пулей выскочил из кабинета и понесся к ректору оправдываться. Но не помогло. Вышел оттуда с подписанным заявлением по собственному желанию и вылетел из института еще раньше меня. Крут был Мочалов! Замечу, со мной он был отменно вежлив, а вот несколько раз я случайно видел выходивших из его кабинета приближенных (в том числе и ставшего в последствии знаменитым Хасбулатова, в свое время прыгавшего от счастья по случаю избрания замсекретарем парткома института) с красными рожами как будто из парной.
Все они продукты своей системы. Каждая ячейка общества от министерства до артели инвалидов проецировала на себя структуру и свойства целого: во главе вождь (или пахан, кому как больше нравится), вокруг него ближний круг доверенных и прикормленных клевретов, готовых на все, а дальше серая масса для труда и экспериментов над ней. И лозунг "Кадры решают все" отнюдь не праздная агитка. Мочалов не расставался с пухленьким блокнотом, где подробно были изложены анкетные данные практически на весь кадровый состав института (может быть, уборщиц там и не было, а уж секретари и лаборантки были наверняка) - сам неоднократно видел его на столе ректора. Изучение этого блокнота, постоянное его пополнение и совершенствование было едва ли не главным занятием Мочалова. Чем выше и чем ближе к нему стоял человек, тем более весомый компромат должен на него быть собран, иначе им трудно управлять (вспомните жен президента и премьера, сидевших в сталинских лагерях, а мужья и не пикнули ведь! Молотов попросил Берию - выпусти Полину - только после смерти главного пахана). Кстати, когда Мочалов был секретарем парткома МГУ, Хасбулатов начальствовал над комсомолом - там-то они и спелись.
На профкоме, обычно послушно и единогласно штамповавшем решения ректора, три человека выступили в мою защиту и проголосовали против увольнения. Многие отводили глаза и бормотали, что сделать ничего нельзя, и все решено заранее.
Адвокат, к которому я обратился за советом, сказал, что шансов на восстановление у меня практически никаких. Когда же я намекнул ему о возможной причастности к этому делу ГБ, он за-
махал руками и сказал, что после суда, какое бы решение он не вынес, я на работу не устроюсь вовсе. Да и все знакомые говорили: только не суйся в суд, даже если выиграешь, что практически нереально, устроиться на другую работу (в плешке все равно тебе не жить) будет очень сложно - кто же любит сутяг, скандалистов и правдоискателей.
На том все и кончилось. Я поступил на работу в другой институт. Через несколько лет, уже во время "перестройки", когда все выписывали по десятку газет и журналов, попалась мне в "Московских новостях" статейка, автор которой рассказывал о своем отказе от вербовки, за что ему ничего не было. Я тут же накатал письмо в редакцию с выражением сомнения в столь благополучном исходе дела и предложил выступить с инициативой: пусть все, кого удачно или неудачно пытались вербовать, напишут в редакцию, хотя бы анонимно. Так может собраться интересная статистика. Ничего не ответили. Бережно в нашей стране относятся к стукачам и сексотам. Всякий раз, когда где-то всплывает вопрос о люстрации, раздается хор голосов, пекущихся о милосердии: и так в обществе социальная напряженность, а Вы ещё хотите подбавить масло в огонь. "Знаешь, сколько авторитетов рухнет, если раскрыть архивы КГБ", говорит мне один околодумский знакомый
А почему это чехам можно, а нам нельзя? Видать, не только получивший в свое время политическое убежище в Польше бывший член Государственной думы (а ныне он уже снова в Москве, и спокойно сидит на учредительном съезде Союза правых сил) замешан в делах с ГБ, а и кто-то ещё, да и, небось, немало таких.
С началом "перестройки" я написал письмо Горбачеву о положении дел в Плехановском институте. Меня вызвали в горком и долго пытали: кто подговорил написать письмо, чего я добиваюсь и вообще. Затем написал и Ельцину. Снова горком, но беседа уже более доброжелательная; да, много жалоб, собираемся назначить комиссию, разберемся, не нужна ли Вам какая-нибудь помощь
Нет, спасибо, я сам себе помогу.
Не помог, однако. Мочалова сняли, статью под громким названием "Уроки мочаловщины" напечатала "Московская правда", назначили нового ректора, я дважды подавал на конкурс, и дваж-
ды меня благополучно проваливали - демократия, тайное голосование, ничего не попишешь. Я снова пытался писать, но безрезультатно. Да и то - кому охота мне в глаза смотреть? Совсем недавно голосовали против, с какой же стати теперь голосовать за?
Реакция Ученого совета во время моего выступления была весьма знаменательна: стоило мне заикнуться о порядках в институте, о Мочалове и необходимости преодоления "мочаловщины", как "мрачного явления, свидетельствующего о коррупции в системе высшего образования" (цитата из "Московской правды"), зал едва ли не стал свистеть и топать ногами, а ректор тут же лишил меня слова: сколько можно говорить про одно и то же (хотя статья ни разу публично в институте не обсуждалась, все только по углам шушукались).
Так и не вернулся я в родной институт.
После опубликования этой истории в "Континенте" я отнес несколько экземпляров журнала в институт. Замдекана посоветовала обратиться к заведующему кафедрой сейчас, мол, такое дерьмо берут на работу, что за вас схватятся двумя руками. Я поблагодарил, спросил у нее позволения спеть полуприличную частушку, и, получив разрешение, продекламировал: мол, когда дождик моросил, я стоял у ней просил, а когда дождик перестал, она давала - я не стал.
Нет, ребята, нужно ездить поближе…
Нет, ребята, нужно ездить поближе...
И вся жизнь их заграничная — лажа...
Извините, даже хуже, чем наша.
Александр Галич
Побывать за границей я мог еще в 1 95 7 году, когда Локтевский Ансамбль впервые выпустили в Чехословакию - до этого мы ездили только по Союзу. Но я заканчивал школу, нужно было поступать в институт, а получу ли я медаль и тем самым освобожусь от вступительных экзаменов, было неясно до середины июня, выездные же документы оформляли еще с весны. Так я первый раз не съездил в Чехословакию.
А впервые я попал за границу в 1969 году. Все разговоры про курицу, которая не птица, и (в зависимости оттого, кто где был) Болгарию, Польшу, Румынию и так далее, мол, они не заграница - полная чушь.
Даже в Прибалтике, Западной Украине, Средней Азии, да в той же Одессе на Привозе и то я себя чувствовал совсем как в других мирах: люди, одежда, язык, формы общения, архитектура, кухня, элементы быта, которые удается увидеть или подглядеть, словом, все ново, необычно, интересно.
Годом раньше на Кубу преподавать меня не пустили, а в Польшу со студентами по обмену - пожалуйста.
В поезде ближе познакомился с командирам (я считался вроде как комиссар, хотя по существу - все наоборот) Иосифом Исааковичем Конником, профессором политэкономии с кафедры Л.И. Абалкина. До этого я знал, что есть такой профессор, что он большой зануда, но мужик неплохой.
Обмен это вот что. Наша кафедра - экономической кибернетики - заключила договор с кафедрой эконометрии Главной школы планирования и статистики в Варшаве, и каждое лето по десять студентов и по два преподавателя-надсмотрщика (на двоих настояла наша сторона, полякам хватило бы и одного, а поездку к нам, когда можно спокойно поехать на Запад, они считали вроде ссылки) ездили обмениваться знаниями и впечатлениями.
Обмен назывался безвалютным: мы за рубли покупали билеты туда и обратно, собирали со студентов и с преподавателей по стальнику и клали в сберкассу. То же самое делали и поляки, По приезде в Варшаву нам вручались злотые, собранные их студентами, им в Москве - рубли. Жили и они, и мы в общежитии: следовательно, государство (или институт) ни копейки валюты не тратило.
Конник, как и я, выезжал за пределы отечества впервые, хотя ему было за пятьдесят, страшно волновался и даже трусил. Мыс ним ехали водном купе, и он постоянно бубнил про дисциплину, возможные провокации и прочую ерунду, которой его как руководителя группы напичкали в иностранном деканате.
Постепенно, однако, стал он расслабляться - поезд сближает людей, да еще после долгих уговоров он согласился выпить пару рюмок коньяка, которого я в большом количестве набрал по совету Aндрюши Орлова, годом раньше ездившего с такой же группой.
Первое впечатление после переезда границы - чего-то необычного, даже не сразу осознаваемого: а просто - как по линеечке прочерченные межи и полное отсутствие васильков и прочих сорняков в полях. Это в детской песенке. ...василек, василек, мой любимый цветок…, а в поле это обыкновенный сорняк.
Разговаривали мыс Конником о том, о сем, и, конечно, не обошли политики. Больше всего его поразило мое отношение к Сталину - как это я, грузин и ругаю его. Удивлен он был и моим знанием истории. А вот политические убеждения он счел не вполне марксистскими и посоветовал бородатого еще раз перечитать. Что с ним интересно было бы, выложи я все, что думаю обо всей этой бородато-картово-усатой своре. Еще удивился он тому, что я не антисемит. Словом, мы остались довольны друг другом: могло быть много хуже.
Приехали, разместились, ознакомились с программой пребывания. Здорово: две недели в Варшаве, неделя в Кракове, день в Закопане и еще несколько дней в Варшаве!
Группа подобралась нормальная, все студенты кибернетики с четвертого курса, я у них вел занятия, и тянувшаяся за мной слава жестокого преподавателя, ставившего по четыре-пять двоек в группе, значительно упрощала многие проблемы. Только по-
ловой состав оставлял желать лучшего - на девять девчонок, вопреки песенной статистике, всего один парень, зато после армии, постарше всех и член партии, значит дисциплинированный.
Тут же произошла первая стычка с Исакиевичем (так его называли между собой девчонки, как меня - так и не узнал, наверное, просто рыжим, тогда еще было за что): по программе три раза в неделю проводились занятия для студентов, на которые я категорически отказался ходить - программа лекций согласована заранее, в квалификации польских коллег я не сомневался, ну а сам я все это и без них знаю. Конник встал на дыбы: для чего, мол, мы тогда здесь находимся? Но я не внял его доводам, приходил вместе со студентами к началу занятий, и, убедившись, что все в порядке, шел гулять по Варшаве. На остальные же мероприятия - музеи, поездки, экскурсии и пр. - я, конечно, ходил неукоснительно.
Конник же, бедняга, просидел на всех занятиях, немало потешая и студентов и польских коллег: ведь будучи политэкономом, он ничего не понимал в этой проклятой эконометрике, еще каких-то пять-семь лет назад бывшей лженаукой и прислужницей империализма. Представляю, каково ему было слушать дикие для нормального человека слова: дисперсия, среднеквадратическое отклонение, симплекс, градиентный спуск, кривые Пирсона, уравнения Валъраса, оптимум по Парето и прочая и прочая. Но он мужественно это выдержал - коммунисты не боятся трудностей, особенно, придуманных ими самими.
Я же гулял по Варшаве, балдел от книжных магазинов, полных русских книг, которых в Москве не только не достанешь, но даже и не увидишь, обилия повсюду продававшихся цветов и их разнообразия и какого-то неуловимого духа свободы. В первую же такую прогулку нашел Консерваторию и с сожалением узнал, что концертный сезон уже закончен. Грустно стоял я посреди большого холла, когда ко мне подошел высокий мужчина и заговорил. Когда, извинившись, я сказал, что не говорю по-польски, он на вполне сносном русском спросил, мол, кто он и как зовется. После моего ответа он представился:
— Владислав Кабалевский, профессор Консерватории.
Оказалось, что через пару дней состоится выпускной экзамен его курса, ион вручил мне контрамарку на этот концерт. И тут же посоветовал.
— Музыку Вы и в Москве послушаете, а здесь есть кое-что, чего у вас нет, и не скоро будет. Идите в Залу Конгрессов и купите билет на стриптиз. Получите удовольствие.
Объяснив как туда пройти, он откланялся.
Зала Конгрессова, место заседаний то ли Сейма, то ли Госсовета, находилась в стоявшей в самом центре Варшавы высотке, подаренной нами и выглядевшей как Дворец Съездов в Кремле (московский стиляга среди бояр). Поляки терпеть не могли это архитектурное новшевство, но делать нечего: дареному коню от старшего брата в зубы не дашь, то бишь не посмотришь.
Шел 69 год, и еще не вполне ясно было, чем кончится заварушка в Чехословакии. Поляки чехам страшно завидовали, и во всех общественных туалетах Варшавы на стенах было написано или нацарапано: Польски чека своего Дубчека - Польша ждет своего Дубчека.
Действительно, в этом советском небоскребе нашлось место и для ресторана со стриптизом. Купить билет заранее посоветовал тот же Кабалевский. Билеты дорогие 150 злотых, по тогдашнему курсу красненькая, то есть десятка. Но это не просто плата за вход: на эти деньги ты заказываешь выпивку и закуску. Перебрал - доплачивай, недобрал - денег обратно не вернут. Сегодня этим мало кого удивишь, даже если ты от безденежья не ходишь по кабакам, клубам и казино, подобная практика всем известна. А тогда все это было в новинку.
Приглашать Конника и даже говорить ему о своем походе я не стал: пойти он все равно не пойдет, а вдруг где стукнет.
Запасшись двумя фляжками коньяку, к десяти вечера отправился, сказав Коннику (начальник, все-таки), что пошел гулять. Мы жили в соседних комнатах общежития, но он рано ложился спать, и я был уверен, что мой поход сохранится в тайне.
Хотя представление, коронным номером которого и был вожделенный стриптиз, начиналось в полночь, к десяти часам зал был почти полон. Не зря я купил билеты заранее. Меня усадили за столик с двумя поляками, чуть постарше меня, как потом оказалось, врачом и юристом, и сунули меню.
Видимо, это был в то время едва ли не самый дорогой ресторан в Варшаве, как сейчас в Москве, скажем, Метрополь или Кемпински, потому что цены по сравнению с московскими были фантастическими. В Москве в то время, во-первых, во всех ресторанах цены были примерно одинаковыми (как, впрочем, и кухня - одинаково дрянной), а, во-вторых, на червонец можно было наесться и напиться до отвала.
Здесь же на этот червонец, выбирая все самое дешевое, я смог заказать крошечный салатик, какую-то отварную рыбу с двумя картофелинами на гарнир и два бокала красного вина. Когда официант начал бубнить что-то про бяло вино, я сделал вид, что его не понял. Как будто я без него не знаю, что к рыбе красное вино не подают, зато каждый бокал на десять злотых дешевле! Официант ушел с презрительно-возмущенной рожей, посылая, наверное, про себя в мой адрес нелестные эпитеты про этих невоспитанных москалей. Ну, у меня с этой халдейской братией всегда напряженка, они всегда меня не любят, как и я их, так что я и бровью не повел.
Кстати, два моих соседа весь вечер тянули полбутылки Выборовой и две бутылки пива, закусывая только татарам (бифштекс по-татарски из сырого мясного фарша с яйцом и сардинкой). О существовании такой прекрасной закуски я в то время и не подозревал, а узнав, много способствовал распространению ее популярности среди своих знакомых в Москве.
Соседи тоже недоплатили ни копейки, полностью уложившись в первоначальную сумму. А вот предложенный коньяк они выпили с большой радостью, поражаясь моей смелости: принести в такое место выпивку с собой! Ох уж эта дисциплинированная Европа.
Начавшееся шоу ничего особенного собой не представляла: певичка, клоуны, фокусник, акробаты и прочая эстрадная муть, которой за время выступлений с Локтевским Ансамблем на правительственных концертах я насмотрелся на всю оставшуюся жизнь, и, наконец, апофеоз: тощая девица с субтильными формами медленно под музыку разделась до трусиков и убежала. Всего-то...
После концерта студентов Кабалевского он пригласил меня в буфет выпить по рюмочке коньяка, и я сказал, что его воспитан-
ники произвели на меня большее впечатление, чем стриптизерша (дурацкая все-таки машина, которую я, тем не менее, люблю и жизни без нее не представляю; но кто составлял ей словарь - вроде простое слово стриптизерша, а подчеркивает красненьким, значит, грамматическая ошибка; из принципа лезу в словарь: никто никогда не угадает, чем предлагается заменить - стриптиз ерша!). Профессор по-нашему покрутил пальцем около виска, хотя явно был польщен. Тут же он сказал мне, что послушать хорошую музыку я могу в парке Лазенки, где по субботам и воскресеньям на открытом воздухе возле памятника Шопену играют его фортепьянные произведения.
В первую же субботу я отправился в Лазенки - Банный парк, потому что лазня по-польски баня. Это громадный старинный парк посреди города, центром которого является прекрасный памятник Шопену работы Ксавери Дуниковского. Кабалевский был прав: такого я еще не испытывал. Когда играли Первую Балладу, у меня по всему телу бегали мурашки. После этого я не пропустил ни одного концерта.
Гуляя в районе, где теперь стоит восстановленный Королевский дворец, а тогда стояла большущая копилка, куда все бросали деньги на восстановление этого самого дворца, я наткнулся на улицу Пивна. По-нашему - это даже не переулок две машины не разъедутся. В одном из окон стояли и висели картины, по большей части абстрактные. Насколько я понял из написанного на вывеске, это мастерская-магазин какого-то художника, собственно не какого-то, а вполне конкретного абстракциониста - Владислава Папелярчика.
Я зашел внутрь. Как на картинах старых мастеров с названием вроде «В мастерской художника», кругом валялась, стояла, висела всяческая художественная атрибутика, а также были развешаны картины, рисунки и гравюры самого хозяина. Его, впрочем, не было, но средних лет женщина любезно со мной заговорила. К тому времени мы были в Варшаве больше недели, и я понял две вещи: первое, польский достаточно близок к русскому, и нужно вслушиваться в речь, а поняв процентов тридцать-сорок, остальное догадаешься по смыслу; второе, очень многие поляки вполне сносно знают русский и вполне доброжелательны. Во всяком случае, у меня ни одного недоразумения не возникло.
Словом, мы поговорили с пани Попелярчик и она пригласила меня зайти вечером, познакомиться с мужем и дочерью.
Я не преминул приглашением воспользоваться, и вечером с бутылкой коньяка для пана и цветами для пани был на Пивной.
Сначала особой приязни со стороны хозяина не наблюдалось, я думаю он ругнул жену, пригласившую какого-то там москаля. Действительно, мухинского вида рабочие и колхозницы да партийно-комсомольские бонзы, составлявшие основной контингент официальных делегаций и туристских групп, вряд ли способствовали созданию представления о русских, как интеллектуальной и культурной нации. Да что там рабочие и колхозницы, мой профессор Конник был не шибко образован, а уж про современную живопись знал явно не больше их.
Кстати, при оформлении документов на поездку группы мне пришлось зайти в КМО - Комитет Молодежных Организаций и подписывать какие-то бумаги у Янаева, тогдашнего начальника над этим КМО. Конечно ни я, ни молоденький тогда, но уже шустрый комсомольский босс ни сном ни духом не могли предполагать как фантастического взлета его карьеры, так и ее бесславного конца
Однако мой искренний интерес к абстрактной живописи и неплохое знание основных направлений модернизма произвели на хозяина впечатление. Когда оказалось, что я не только знаю такие имена как Пит Мондриан, Джексон Поллак, Энди Ворхел, Сальвадор Дали и даже Ксавери Дуниковский, но и знаком с их работами, его отношение ко мне постепенно изменилось.
На дикой смеси русского, польского и английского под армянский коньячок мы вполне содержательно беседовали и об искусстве, и о политике (как же без этого, причем с поляками я был более откровенен, чем с Конником), просто о жизни. Я внимательно рассматривал его картины. Оказалось, что он достаточно известен, причем не только в Польше, но и на Западе. Его картины экспонированы в нескольких музеях и хранятся во многих частных коллекциях, например, Президента Эйзенхауэра и Никиты Хрущева. Сам видел их собственноручные благодарственные надписи в огромном альбоме, который он таскал по всем своим выставкам. Я там тоже расписался, приобщился к истории.
О покупке картин, конечно, не было и речи: самые дешевые тянули на несколько тысяч злотых. Однако, после выпитого коньяка пани подсунула мужу коробку с карандашами, альбом, и он, не особо ломаясь, довольно быстро нарисовал три моих портрета: один во вполне реалистической манере (на это у него ушло больше всего времени), второй - уже несколько стилизованный, и третий в своей абстрактной манере.
Я сидел ни жив, ни мертв, думая, как выцыганить у него эти три листа. Он это, конечно, понял, велел жене принести папку и вручил мне. Рассыпавшись в благодарностях, я сказал, что для меня большая честь иметь в личной коллекции (которой не было тогда, как нет и сейчас) такие работы и через них приобщиться к Айку и Никите.
Расстались мы все очень довольные друг другом, пани, прощаясь, призналась, что сначала даже не поверила, что я из Звенска Радецкого (так по ихнему называется Советский Союз). Я ответил, что очень рад разрушить не вполне справедливый стереотип, будто сфера интересов всех русских только тяжелая промышленность, автомат Калашникова и танк Т-62.
Конник, как я и ожидал, посмотрев на рисунки, скривился: что за мазня!
И, вообще, ему было тяжело - он привык к размеренной профессорской жизни, жена у него не работала, а обихаживала его. С утра он сидел за книгами и рукописями, вечером читал лекции, причем только вечером, чтобы не тратить плодотворное дневное время на пустяки - общение со студентами явно тяготило его. Книги свои про то, насколько социализм во всех отношениях лучше капитализма, он, конечно, пустяками не считал.
А здесь? Слушать дурацкие лекции, не вовремя питаться, да еще чем попало (кормили нас в студенческой столовке, много лучше, чем в нашей, но все-таки в столовке), ходить на какие-то экскурсии, да еще все время бояться: как бы чего не вышло. Один он в город практически не выходил, говорить не пытался и вообще чувствовал себя не в своей тарелке.
Из-за отсутствия языковой практики он оконфузился на приеме, который устроил для нас в своем кабинете ректор, он же заведующий нашей кафедрой эконометрии Академик Садовский. После приветственного слова хозяина кабинета с ответом
выступил Конник. Главная школа планирования и статистики по-польски звучит так Скула глувна планования та статистики. Вместо этого он лепит Скула гувна, что означает Школа говёная, а не главная. Поляки прыснули, но у них хватило такта и чувства юмора не поднимать из-за этой оговорки международный скандал. Конник же ничего не понял, хотя и удивился, чего это все так веселятся. Когда он сел и, спросив меня, узнал, в чем дело, конфузу его не было предела. Он вскочил и побежал к Садовскому извиняться. Тот сделал вид, что ничего не случилось, инцидент был исчерпан, и Конник успокоился, правда, просил меня никому в Москве об этом не рассказывать, чего я и не собирался делать.
Еще два варшавских увлечения - кино и пиво. Я не особый любитель кино (в отличие от пива), но не оценить, к примеру, Птиц Хичкока, о котором тогда я только слышал, было нельзя. С пивом в Москве и тогда и позже были постоянные перебои, да и качеством оно не отличалось, о чешском или гедеэровском можно было только мечтать, а про голландское, датское или там английское мы и не слыхивали. Здесь же на каждом шагу на улице продавали прекрасное охлажденное пиво, да еще с жареными колбасками с ароматнейшей муштаркой, то есть горчицей. Вкуснота!
А однажды мне случилось буквально облиться шампанским.
Дело было так. Во время одной из прогулок по Варшаве я наткнулся на красивый старинный особняк, на котором было написано: Дом австрийской культуры. На доске объявлений висел перечень мероприятий, в котором меня привлек концерт камерной музыки. Я зашел внутрь, спросил, где продаются билеты, и был весьма обрадован, узнав, что вход бесплатный. В день концерта я решил прийти пораньше: а вдруг послушать хорошую музыку, да еще бесплатно, набежит много халявщиков, и мне места не достанется. Опасения мои оказались напрасными — народу было совсем немного, публика солидная, в вечерних туалетах, один я босяк в джинсах.
Все чинно поднялись по роскошной лестнице на второй этаж, потолкались немного в холле и прошли в зал. На небольшом возвышении стояло четыре стула и столько же пюпитров. В самом зале не было рядов, стулья, принесенные обслугой в белоснеж-
ных официантских пиджаках, стояли в углу, и каждый брал себе стул и пристраивался где ему удобней. Вскоре вышло четверо австрияков и добросовестно, но без блеска сыграли два квартета Гайдна.
Одарив музыкантов аплодисментами, публика чинно вышла в холл и, разбившись на группки, стала обсуждать услышанное. Тут же засновали ребята в белых пиджаках, разнося на подносах шампанское. Все брали по бокалу, пригубливали и продолжали беседовать, держа бокал в руке.
Мне группку образовывать было не с кем, поэтому я быстро управился со своим бокалом и уже собрался потихоньку уходить, как ко мне подошел мальчике подносом и предложил еще бокал. Только я расправился с ним и поставил бокал на специальный столик, как передо мной вновь очутился поднос и вежливое предложение выпить шампанского. Публики было до полусотни, официантов человек пять-шесть, так что каждый раз ко мне подходил новый, решал, что меня еще не обслужили, и предлагал бокал.
У них был еще и старшой, наблюдавший, чтобы никто не оказался обойденным. После четвертого бокала, когда вся публика еще допивала первый, он с улыбкой подошел ко мне, поманил пальцем, отвел в какой-то закоулок этого холла, поставил целый поднос полных бокалов да еще какую-то соломку и шоколад. Столько шампанского мне не случалось выпить ни до, ни после этого. В конце вечера, когда я дотягивал не помню уж какой по счету бокал, старшой подошел ко мне, похлопал по плечу, показал большой палец и сказал по-немецки что-то вроде молодец русский. Интересно, как он догадался?
Время летит быстро, и вот мы уже в Кракове. В отличие от столицы, где практически все новосторой, Краков сохранился в первозданном виде (благодаря Штирлицу, как мы теперь знаем, а вовсе не какому-то там майору Вихрю, как мы раньше думали) и производил более сильное и цельное впечатление: Сукеницы, Дама с горностаем Леонардо в галерее Чарторыйских, Матейка, костелы, живописные окрестности, наконец, развалины крепости Барбакан, которые меня так впечатлили, что я даже придумал этимологию своей фамилии от этого названия.
Здесь я ближе познакомился с Яном Гузом, который должен был сопровождать польских студентов в Москву. Я прекрасно знал, что организация пребывания поляков ляжет на меня, а не на Конника, и поэтому заранее наводил мосты.
Ян был крестьянским сыном, что имело как свои преимущества - пролетарское происхождение и солидная материальная помощь от родителей-фермеров, так и недостатки - и он сам никогда не мог забыть, что он деревенщина, да и все остальные где-то в подсознании об этом помнили. Это не могло не отложить отпечатка на его поведение: он всегда был подчеркнуто аккуратно одет (первый раз я его увидел в джинсах в Кракове, в столице он всегда был в съюте и при галстуке), даже в студенческой столовке не позволял себе обходиться без ножа и т.п.
Мы с ним быстро сошлись. В первый же вечер мы вдвоем, Конника он почему-то невзлюбил сразу, обошли с полдюжины ресторанов. Начали с самой простецкой харчевни, где подавали только одно блюдо - галонку, отварную свиную голень с хреном и горчицей, к которой подавалась кружка пива и стопочка водки, которые, конечно, можно было повторить.
Дальше шло по возрастающей, в каждом кабаке мы заказывали одно фирменное блюдо и немного выпивки. Последним был ресторан с официантами во фраках, бархатными портьерами и рыцарскими доспехами по углам. Здесь мы выпили кофе с каким-то необыкновенным не то ликером, не то бальзамом под названием Trojanka Litewska, и на том закончили поход.
Я сразу заявил Яну, чтобы в Москве он на такое не рассчитывал: один-то кабак нужно заранее заказывать, иначе не попадешь, а уж обойти несколько - вообще нереально. Но пообещал ему хороший ужин в Арагви.
Он ответил, что прекрасно знает об этом и поэтому устроил этот поход. Это стало началом долгого спора: он утверждал, что у них свой путь и постепенно они достигнут уровня Запада, оставаясь социалистической страной. Про социализм с человеческим лицом тогда бубнили все, кому не лень. Я пытался его , убедить в обратном - все различия постепенно будут стираться и во всех странах лагеря будет одинаково, причем одинаково плохо. К единому мнению мы не пришли, но прониклись друг к другу симпатией и доверием.
Не могу не отметить, что очень рад, оказавшись правым в этом споре собственный путь Польша, да и все остальные (и мы сами в том числе) смогли избрать, только когда стало совсем плохо и Союз и лагерь попросту развалились.
Увы, все, а особенно хорошее, скоро проходит. Наше пребывание в Кракове закончилось, и мы отправились в столицу, но не прямо, а через Закопаны, куда мы приехали автобусом утром, а вечером - поездом в Варшаву.
Накануне Конник заявил мне, что из Закопан мы должны съездить в Новый Тарг, где чалился в 1914 году Ленин. Теперь в этой тюряге музей и не посетить его нельзя. В польской программе пребывания этого не предусматривалось, но Конника наверняка накачали в иностранном деканате. Я возражать не стал, но тут же пошел к девчонкам и предупредил о грозящей катастрофе. Тут же и решили, как с ней бороться: я предложил, чтобы все вместе пошли к Коннику и начали канючить, как они устали и пр. Коммунисту же нашему я приказал ехать с Конником хоть в Шушенское, если тот этого пожелает. Девочки все сделали как нужно, и Конник пришел со мной советоваться: как быть? Я ему спокойно ответил, что не вижу никакой проблемы - пусть он по приезде в Закопаны предложит на выбор: кто хочет с ним в тюрягу, а уж я скрепя сердце с остальными останусь в городе. Конник, не подозревая подвоха, остался доволен.
Утром его, правда, ждало разочарование. Когда на его предложение поехать в Новый Тарг бодро сделал три шага вперед наш единственный мужчина, а вся женская часть дружно осталась на месте, он понял, что его провели, но назад пути уже не было.
Прелесть Закопан состояла в том, что, кроме дивной природы, там находился лучший в Польше толчок, где можно было купить, все, что угодно. Об этом нам еще в Москве говорил Андрюша Орлов, особенно рекомендуя шерстяные изделия, весьма качественные и очень дешевые. Туда мы и отправились. Конник со своим спутником по другой стороне улицы, как шпионы или филеры прячась за деревьями и прохожими, двинулись за нами. Убедившись в низменности наших целей, они повернули обратно.
Побродив по рынку (кстати, купленный там свитер до сих пор валяется где-то в шкафу, он прекрасно сохранился и такой
теплый, что одевать его я могу только в самые трескучие морозы) и погуляв по Закопанам, к вечеру собрались на вокзале. Конник был чернее тучи. Как только мы остались одни, он мне шипящим голосом заявил:
— А представляете, товарищ Барбакадзе, как отреагирует партком, если я на нем скажу, что вы вместо того, чтобы отправиться со студентами по ленинским местам, повели их на барахолку и это в преддверии столетней годовщины со дня рождения Ильича?
Что делать? Сгорел Марик. Тут меня осенило.
— А я скажу, что вы вели среди меня сионистскую пропаганду.
— Но ведь это неправда!
— Во-первых, это почти правда: утверждать, что в нашей стране существует на государственном уровне антисемитизм, это и есть сионистская пропаганда, а во-вторых, мне в таком вопросе поверят больше, чем вам, не спасет вас и многолетний партийный стаж.
Такого подлого удара Конник никак не ожидал, и до конца поездки больше со мной практически не разговаривал. В Москве по необходимости мы вместе написали отчет, сводили Гуза в Арагви и больше не общались, только кланялись, когда изредка встречались в институте. Но про этот эпизод он, видимо, ни в парткоме, ни в иностранном деканате не упоминал, иначе меня больше никуда не пустили бы, тем более что защищаться таким способом я бы, разумеется, не стал.
Мир тесен. Много лет спустя, как-то после очередной защиты в ЦЭМИ Петраков с Ясиным потащили меня на пьянку, которая была организована не в ресторане, как обычно, а дома, где выяснилось, что жена соискателя - дочь моего Конника. К этому времени он давно скончался, и я не стал рассказывать дочери о давнем знакомстве с ее отцом.
* * *
Вторая поездка через два года прошла спокойнее и веселее. Я настоял в деканате, чтобы меня назначили руководителем группы, а комиссар пусть и будет комиссаром. Кроме того, я потребовал своего участия в комплектовании группы - мне с ней работать и мне за нее отвечать. Помимо этого, вполне разумного довода, у меня были и собственные вполне корыстные интересы:
я хотел включить в состав группы свою будущую жену - Люду, с которой у нас в то время начался безумный роман. Однако два бдительных мерзавца, член парткома Корчагин и комсомольский босс Панков, зарезали ее кандидатуру. Панков, позже сам женившийся на студентке, комсомолке, красавице Зареме Касабиевой, хоть через несколько лет промямлил, что, мол, по молодости, дурак и так далее. А Корчага так и остался в уверенности, что поступил, как полагается настоящему коммунисту, а вероятно, так и было.
Комиссаром мне назначили Александру Яковлевну Полякову, доцента с кафедры истории партии. Мужем ее был член-корр. историк Юрий Александрович Поляков, что определяло ее привилегированное положение на кафедре даже заведующий, мой давний знакомец Шамиль Мунчаев, ходил перед ней на цирлах. У нас с ней сложились ровные отношения, она никуда не лезла и лишь изредка жаловалась на бытовые неудобства, к которым не приучена: путешествуя по заграницам с мужем академиком, она привыкла жить в приличных отелях, а не в студенческой общаге.
Самым большим подарком судьбы оказался руководитель польской группы Оскар Старжинский. В прошлый приезд я его не встречал, он манкировал всякими мероприятиями, не имеющими к нему прямого отношения, и, хотя еще не был кандидатом наук, держался очень независимо. Все называли его Храбе, и я думал, что это какая-нибудь студенческая кличка. Вскоре оказалось, что это никакая не кличка, а Храбе по-польски означает граф, каковым Оскар и являлся.
Мы с ним как-то сразу почувствовали взаимную симпатию, и это предчувствие нас не обмануло - вот уже три десятка лет мы постоянно общаемся, переписываемся и считаем друг друга едва ли не самыми близкими друзьями.
Он тут же сунул мне первый том карманного шеститомника Солженицына и пришел в восторг, когда я ему сказал, что Круг читал в самиздате еще в середине шестидесятых Самое забавное состояло в том, что передал он мне книгу на площади Дзержинского, в Варшаве тоже такая была. Интересно, осталась ли сейчас?
Чуть не в первый день он пригласил меня в свою крохотную двухкомнатную квартирку, сплошь заставленную старинной ме-
белью, завешанную картинами и заваленную изразцами, которые он собирал всюду, где только мог.
Оскар рассказал историю своей семьи, трагичность которой столь характерна для прошедшего века. Его отец, Доменик Старжинский, до войны был воеводой (что-то вроде генерал-губернатора) в Кельцах. Немцы оставили его в прежней должности. В 1941 году его обожаемая красавица жена должна была принести ему наследника, которым и оказался Оскар. Счастье от рождения первенца было омрачено болезнью жены: у нее началась послеродовая горячка. Обезумевший воевода носился по всем врачам и аптекам, предлагая любые деньги, но все было тщетно.
Реакция несчастного графа была достаточно необычной: он связался с подпольем, вступил в компартию и, как мог, мстил немцам, считая их виновными в гибели любимой жены.
Когда пришли русские освободители, его опять оставили воеводой, теперь уже за заслуги перед подпольем.
Так Оскар, вступив в партию, чтобы остаться на кафедре, стал коммунистом во втором поколении, имея графскую родословную с XIV века. Положение его было достаточно сложным: с одной стороны, все относились к нему с уважением и даже с некоторым подобострастием, граф все-таки, с другой - официальной, непролетарское происхождение создавало определенные трудности даже в скромной академической карьере. Крестьянскому сыну Гузу было много проще, он дошел впоследствии до ЦК, став каким-то крупным функционером.
Оскару я обязан многими интересными встречами, про одну из которых не могу не рассказать.
В один из вечеров, когда мы сидели у Оскара дома, раздался звонок, и в квартиру зашел невысокого роста молодой человек.
— Юлик Жеймо - представился он.
— Знакомая фамилия, вы не в родстве, случайно, с нашей знаменитой Золушкой?
Оскар с гостем переглянулись и дружно расхохотались.
Оказалось, что он не только в родстве, но просто родной ее сын. Еще в середине 50-х годов не без трудностей Янина Жеймо совершила антипатриотический поступок, покинула пригревшую ее страну победившего социализма и вернулась на родину,
в Польшу, с двумя детьми. Теперь ее сын жил в одном доме с Оскаром.
Я совершенно не связан с кинематографическим миром и ничего об отъезде Жеймо не знал, не уверен даже, что в то время об этом где-либо писали. Словом, все рассказанное было для меня откровением
Юлик, проведший все детство на съемочных площадках, не мыслил себя без кино, но, не обладая артистическими способностями, подался в кинооператоры. К моменту приезда в Польшу он успел закончить какие-то курсы и благодаря авторитету матери был принят для начала на студию документальных фильмов.
Одно из первых заданий, которое он получил, было простое, но ответственное в ближайшее воскресенье должны состояться очередные выборы куда-то там, и ему было поручено запечатлеть, как голосует отец народа Гомулка. Узнав официальный адрес проживания генсека, он в шесть утра был на месте. Удивившую его тишину и безлюдность объяснила одинокая дворничиха: во-первых, живет он не здесь, а в загородной резиденции, во-вторых, сроду раньше десяти не встает.
Добравшись до указанного места на такси, Юлик понял, что старуха не обманула. Здесь слонялось множество праздношатающейся публики, среди которой половина была удивительно похожа на тайных и явных агентов, потому что все они таковыми и были. Не успел он присесть, как на скамейке напротив очутился какой-то тип, который стал делать вид, что читает газету, прожег сигаретой в ней дырку и стал наблюдать за ним. Вскоре ему это надоело, он пересел на скамейку к Юлику и бесцеремонно спросил, чего ему здесь надо. Долго разглядывал студийное удостоверение и, убедившись, что все в порядке, успокоился и угостил сигаретой.
Вскоре все пришло в движение, публика засуетилась и, как поется в песне
Кто сидел, все сразу встали, шум и вой, шум и вой,
Из кремля выходит Сталин, кормчий наш и рулевой...
Здесь вышел всего лишь Гомулка, но это и была не Красная площадь в столице всего прогрессивного человечества, а всего лишь старинный парк в окрестностях Варшавы.
Юлик тем временем исправно выполнял свои обязанности, то бишь запечатлял на пленку выход отца польского народа в сопровождении домочадцев и челяди.
Тут произошло неожиданное. Несмотря на всю свору охраны и прочего сброда, в кустах ухитрилась спрятаться какая-то старушенция и, внезапно выскочив, бросилась на колени перед отцом народа и стала совать ему в руки кукую-то бумажку. Старуху тут же оттащили в сторону, кто-то забрал у нее челобитную, а Гомулка, даже не взглянув на просительницу, как ни в чем не бывало проследовал к машине и уехал.
Юлик аккуратно все запечатлел на пленку и поехал на студию с чувством выполненного долга. Когда пленку проявили, поднялась жуткая суматоха - нет ли где еще одной копии. Дефензива (или что там у них было в то время) с пристрастием допрашивала незадачливого киношника, и только убедившись, что копий больше нет, на первый раз его простили, строго предупредив впредь таких фокусов не выкидывать.
Какое-то время все шло спокойно, но на очередном празднике ему поручили снимать демонстрацию. Следует сказать, я этого не знал и думаю немногим у нас это известно, что в Варшаве в то время демонстрации проходили иначе, чем в Москве. При отсутствии мавзолея (кому, Пилсудскому или Беруту, что ли?) на Маршалковской, в самом центре Варшавы, возле той самой высотки, где я в прошлый приезд смотрел стриптиз, сооружалась трибуна. Но сначала на ней никого не было. Все собирались в одном месте и дружно шествовали к трибуне сначала Партия-Правительство, затем силезские повстанцы (в 20-х или 30-х годах было восстание шахтеров в Силезии, разгромленное тогдашней властью; оставшиеся в живых считались героями и пользовались особым уважением), а затем уже рабочие, крестьяне и трудовая интеллигенция. В таком порядке они доходили до трибуны, демонстрируя единство партии и народа, затем Партия-Правительство поднимались на трибуну, повстанцы вставали вокруг нее, а народные массы проходили мимо, восторженно приветствуя тех и других.
Юлик со своим киноаппаратом шел вместе с колонной и добросовесгно все фиксировал. Правда, с самого начала ему показалось странным, что повстанцев выжило так много, а часть из
них прекрасно сохранилась и, видимо, день и ночь занимаются культуризмом, чтобы постоянно находиться в отличной спортивной форме. Когда подошли к трибуне и все заняли свои места, появилась стайка харцежей (пионеров по ихнему, правда с красно-синими галстуками, почти как у настоящих бойскаутов) с цветами для Партии-Правительства. Лестница на трибуну находилась сзади, и как только детишки начали по ней подниматься, здоровенные повстанцы стали осматривать букеты и ощупывать самих дарителей. Детки маленькие, повстанцы под два метра, для шмона приходится сгибаться в три погибели, и тут (о, ужас!) у одного из-за пазухи выпадает пистолет. Наш герой на свою беду оказался поблизости и машинально или из-за зловредности характера всю эту идиллию с цветочками и пестиками снял.
Взбешенные повстанцы взяли излишне любопытного и добросовестного корреспондента под белы рученьки и отвели куда следует.
В тот же день его отпустили, но карьера кинодокументалиста на этом закончилась. В описываемое время он пробавлялся рекламой шампуней и пены для купания, которую снимал в собственной ванне, приглашая знакомых девушек позировать и заодно помыться новым шампунем, а может и еще за чем-нибудь.
Ну, я отвлекся, хотя не вспомнить эти трагикомические эпизоды было бы грешно.
Программа поездки не отличалась от предыдущей, и я не буду ее описывать.
Упомяну только об одном забавном случае. На Маршалковской, рядом с дорогим варшавянам советским подарком, незадолго до нашего приезда американцы начали строить самую высокую, комфортабельную и дорогую гостиницу под названием Форум. По условиям контракта возводили ее польские строители на американские деньги, затем янки десять лет ее эксплуатировали и дарили польской столице. За две недели, проведенные в Варшаве, я обратил внимание, что стройка идет кое-как: польские строители оказались такими же халявщиками, как наши.
Когда мы возвратились из Кракова, я поразился - за неделю выросло несколько этажей, и работа на стройке просто кипела. На мой вопрос, что случилось, Оскар, смеясь, ответил: амери-
канцы выгнали в шею польских строителей и наняли шведскую фирму. Кстати, в мой следующий приезд в Польшу на конференцию нас поместили в гостиницу Солец. Оскар спросил, не знаю ли я, что это за гостиница? Я, естественно, не знал. Оказалось, что шведская фирма, прежде чем приступать к возведению Форума, построила барак дня своих рабочих. Теперь - это гостиница Солец, вторая по цене и комфорту после Форума. Вот так-то.
В Кракове Оскар показал мне единственный оставшийся во владении их семьи дом (или дворец). Громадный трехэтажный дом не реквизировали только потому, что кузина Оскара ухитрилась на первом этаже организовать артистическое кафе, где сама работала вместе с мужем, на втором этаже был устроен музей, в который свезли все уцелевшие картины, старинное оружие, посуду, мебель и прочие семейные реликвии, и только на третьем этаже осталось несколько жилых комнат.
При отъезде в Москву, произошло ЧП.
Одновременно с нами по такому же обмену в Варшаве была группа студентов Ереванского Университета. Там, где это было возможно (музеи, экскурсии и пр.), поляки нас объединяли, и вскорости мы довольно близко познакомились. Объединили и отходной банкет, благо армяне не рассчитали расходование коньяка, и у них оставался еще целый ящик, в то время как мы свои запасы почти прикончили, группу я подобрал веселую и хорошо пьющую. Этот ящик нас и подвел. Все были хороши, а одна наша студентка Марина и вовсе потеряла паспорт. Девчонки его, правда, тут же нашли, но, не сказав Марине ни слова, отдали его мне - решили подшутить над подругой. Я взял паспорт и, придя в общежитие, куда-то его сунул. На следующий день отъезд, и я с утра убежал сделать кое-какие покупки. Вернувшись и глянув в то место, куда, как мне казалось, я положил паспорт, его не обнаружил. Тут же в комнату вбежала взволнованная Марина и сказала, что потеряла паспорт, но, по словам девчонок, он у меня.
— У меня паспорта нет, - ответил я ей, решив при этом, что теперь разыгрывают меня: двери открыты, они зашли, забрали паспорт и теперь шуткуют со мной.
Подходит время отъезда, уже подали автобус. Марина:
— Марк Шиович, у меня паспорта нет!
— Марина, у меня тоже.
Сели в автобус, приехали на вокзал, разместились согласно купленным билетам.
— Марк Шиович, у меня паспорта нет!
— Марина, у меня тоже.
Хотя я начинаю понимать, что шутка затянулась и начинает превращаться в ЧП. Отходит поезд. Я собираю всех посвященных и устраиваю допрос с пристрастием. Все отказываются, говорят, что в комнату ко мне не заходили и паспорт не брали. Маринка вся в слезах.
Подъехали к Белостоку, вошли пограничники:
— Ваши паспорта!.. Как это нет?
Польский полковник смотрит на нас ничего не понимающими глазами - с ним такое впервые.
— Девочка плачет, паспорт улетел! - шутит кто-то из ребят. Но время шуток кончилось. Полковник сказал, что если до границы паспорт не найдется, контрабандистку высадят и отправят в Варшаву, пусть посольство с ней разбирается.
Все собрались в моем с Поляковой купе, пани Александра (как звали ее поляки) глотает валидол с нитроглицерином, все смотрят на меня.
— Ну, нет, нету меня телевизора! - Кричу я им, как в известном анекдоте. Достаю с полки чемодан, открываю его, и... о, чудо! — в чемодане одни книги, и стопка их разваливается на том месте, где преспокойненько лежит паспорт.
Шок и радость одновременно.
Вновь появляется полковник. Когда Марина протягивает ему найденный паспорт, ничего не остается, кроме как вспомнить:
...берет как бомбу, берет как ежа, как бритву обоюдоострую,
берет как гремучую в двадцатъ жал змею двухметроворостую...
Все точно, именно так он его и брал. Осмотрел, поставил нужный штамп, еще раз оглядел всех нас безумными глазами и почти убежал.
К чести группы, никто не прокололся, и в Москве об этом ничего не узнали. Ребята хорошо относились ко мне - я им давал полную свободу, не тащил в ленинскую тюрьму, хотя рассказал историю с прошлой группой, сквозь пальцы смотрел на некото-
рые махинации с валютой, словом они были мной довольны. Ну а Поляковой тоже ни к чему хвастаться: сама проглядела, комиссар все-таки.
В Москве мы тоже прекрасно проводили время. Программа была насыщенной и разнообразной: от Кремля и Третьяковской Галереи до Сандуновских бань и соседней с ними Узбечки, как ласково называли тогда ресторан "Узбекистан". С ресторанам и у нас теперь проблем не было: Оскар шел впереди и на чистейшем французском (поляка могли бы и не пустить, опять вспоминается Владимир Владимирович, не Путин, конечно: ...на польский глядят как в афишу коза, на польский выпяливают глаза..., ну а француза как не уважить!) спрашивал, открыт ли ресторан. На нас, шедших сзади, он небрежно показывал рукой - эти со мной.
А вот в бане Оскар чувствовал себя абсолютно дискомфортно и поклялся больше никогда на такую пытку не соглашаться. Как-то летом он ненадолго приезжал в Москву и заехал к нам на дачу, где только что закончилось строительство бани. При одном намеке на парную Оскар замахал руками и сказал, что того похода тридцатилетней давности в Сандуны ему хватит на всю оставшуюся жизнь.
Вот так, все люди разные несколько лет назад к нам в институт приезжал Главный казначей Кёльна Йоханнес Шмидт, с которым мы познакомились в Германии. Так он пришел от тех же Сандунов в неописуемый восторг и спрашивал, нельзя ли ему взять с собой в Германию березовый веник, не возникнут ли недоразумения на таможне.
На приеме у академика, который с шиком устроила пани Александра (теперь и мы звали ее только так), познакомились с ее дочерью Леной и зятем Мишей Ковальчуком. Молодые ребята тут же влились в нашу веселую гопкомпанию и даже поехали с нами в Питер, благо Миша был оттуда родом и оказался прекрасным гидом.
С прошлой группой я занимался только в Москве, а в Питер и Вильнюс, которые входили в программу поездки, не поехал, послав туда студентов. На этот раз мы не расставались целый месяц, причем, кроме Ковальчуков и Люды, с нами поехал еще и мой аспирант из Узбекистана Сайд Гулямов, благо билет на поезд стоил меньше десятки. Жили мы в каком-то общежитии бес-
платно, и культурную программу Миша нам организовал по высшему классу и очень недорого. Оказалось, что его отец известный в Питере человек будучи капитаном первого ранга, он, уйдя в отставку, всерьез занялся историей вообще и родного города в частности. Перелопатив городские архивы, он пришел к неопровержимым выводам, что число жертв Ленинградской блокады сильно занижено. В то время и общие потери в войне оценивались в 20 миллионов, то есть почти в два раза меньше истинных. Примерно в той же пропорции занижались данные и по Ленинграду.
Храбрый капитан пытался обнародовать результаты своих исследований, да куда там. Для властей он тут же стал персоной пан грата, зато научный и художественный мир проникся к нему симпатией и уважением. Так что стоило Мише где-нибудь с нами появиться, автобус без очереди и лучшие экскурсоводы нам были обеспечены.
А вот в Вильнюсе, последнем пункте нашей поездки, мы фазу вляпались в неприятную историю. У нас было письмо из иностранного деканата в Вильнюсский университет, в общежитии которого мы должны были поселиться. Все это было заранее обговорено, и нам нужно было только отдать письмо какому-то Кубилису. На конверте не было ни инициалов, ни должности — просто фамилия и все. Я решил, что это директор общежития и отправился сразу туда. Но тут выяснилось, что Кубилис-то ректор и академик. Предчувствуя большие неприятности, я взял на встречу с ним Оскара. В ректорском кабинете сидел невысокий, чуть седоватый, поджарый мужчина, который, взяв в руки письмо, разразился речью, от которой хотелось залезть под стол. По существу он был, конечно, прав: писать письмо ректору и академику и обращаться просто по фамилии, даже без инициалов полнейшее хамство. Хотя я не думаю, что у девчонок из деканата был умысел унизить Кубилиса, на чем тот настаивал, упрекая нас в великодержавном шовинизме. Обычная наша безалаберность и разгильдяйство. Я не уверен даже, что письмо видел и подписывал сам декан, на которого ректор и спустил всех собак девчонки напечатали письмо, подмахнули подпись декана и отдали письмо мне.
Я не знаю, чем бы все это кончилось, если бы не Оскар. Я постепенно начал заводиться: чего на меня кричать, письма я не писал, подпись не моя, я передаточное звено и все. Оскар прочувствовал мое настроение и вступил в беседу, тут же переведя ее в плоскость исторических связей Польши и Литвы, восхищался Вильнюсом (он был здесь не впервые), а когда сказал, что хотел бы с группой съездить в Каунас в Музей Чюрлениса, ректор отошел, и они целый час разговаривали, как будто меня в кабинете и не было. Ну и слава Богу, лишь бы не отправили нас обратно в Москву.
Все утряслось, и мы провели три прекрасных дня в Вильнюсе. Оскар показал нам главную достопримечательность города Матку Боску Остробрамску, и свой любимый костел Швентой Ханны. (Святой Анны), который, действительно, своими изысканными точеными формами выгодно отличался от громадного, но аляпистового и простоватого костела Святого Павла, самого большого в городе.
Простились мы почти как родные, хотя тогда трудно было предположить, что это начало крепкой тридцатилетней дружбы.
* * *
Через год я оказался в Румынии, куда меня пригласил мой бывший аспирант Тудор Хобеану. Весной он защитил диссертацию и уехал, пообещав прислать приглашение. Я особо на это не рассчитывал, но он оказался человеком обязательным, и вот я в Бухаресте. Здесь меня встречали четверо аспирантов, которым я привез кандидатские дипломы. Мы проехали по Бухаресту, который называли вторым Парижем, чего я не мог ни подтвердить, ни оспорить, так как в первом не был, выпили в каком-то затрапезном привокзальном шалмане, и они усадили меня в поезд на Крайову, где жил Тудор.
Крайова небольшой городок, но со своим университетом, где мой подопечный и преподавал. Я страшно не люблю доставлять неудобства людям и предпочел бы остановиться в гостинице, но Тудор сказал, что это невозможно, и я поселился в его небольшой квартирке, где мне отвели одну комнату, а во второй расположился хозяин со своей очаровательной женой и забавнейшей дочуркой.
За день мы обошли все достопримечательности, и я сказал Тудору, что теперь я не заблужусь, и он может спокойно работать. Тот только замахал руками. Ну, хозяин - барин.
Мать Тудора жила в деревне, и это было большим подспорьем в хозяйстве. В первый же вечер меня угощали традиционными сормале (очень острые голубцы со свининой) и цуйкой фьярте (это сливовый самогон, который кипятится с пряностями и пьется горячим). Все это, так же как и двадцатилитровая бутыль отличной изабеллы, на которую я быстро перешел, отказавшись от тошнотворного горячего самогона, было из деревни, куда мы и поехали на Рождество.
Здесь я впервые увидел, как забивают свинью: зрелище не из приятных Зато испробовал жареные на костре поросячьи уши, которые подали тут же и снова с цуйкой, правда, на этот раз холодной, ну это, да на морозце вполне терпимо. Потом пошла буквальная обжираловка этой свининой: вареная, жареная на сковородке, жареная на костре, запеченная в тесте. Все это было очень вкусно, но после эгого на свинину я не мог смотреть несколько месяцев.
Самым ярким впечатлением от Румынии оказалась поездка в городок Тыргу Жиу, где находился музей Брынкуша. Я до этого читал где-то про румынского скульптора-модерниста, жившего в Америке, но работ его не видел. Это было открытие и откровение одновременно. Такой фантазии и изобретательности могли бы позавидовать Мур, Арп и Джиакометти вместе взятые. Особенно хороша было знаменитая Колонна Брынкуша. Глядя на ее изящные, скромные и в тоже время завораживающие формы, невольно вспоминалась недавно установленная на Большой Грузинской безвкусная, помпезная, переполненная массой излишних деталей поделка Церетели. Никакой патриотизм не заставил бы меня предпочесть это убожество шедевру Брынкуша.
Когда мы прощались, я спросил Тудора, почему за две недели он ни разу не оставил меня одного. Он оглянулся и, убедившись, что его никто не слышит, объяснил, что таково было условие выдачи приглашения в сигуранце или как теперь она у них называется. Мне стало его жалко, и я думал только о том, чтобы все для него хорошо окончилось. Но с тех пор, от него не имел никаких известий.
* * *
И еще раз через год случилось мне побывать в Варшаве, где проходила советско-польско-чехословацская конференция. Тут-то нас и поселили в знаменитый барак Сапец.
С точки зрения новых впечатлений от Варшавы эта поездка дала немного. Все ходили гуртом, а я люблю бродить по городу один: захотел - зашел полюбоваться очередным попавшимся по дороге костелом, захотел - зашел в книжный магазин, захотел - посидел в скверике попил пивка, захотел - заглянул на минутку в крошечную галерею, которых во множестве было в центре Варшавы.
Не хочу изображать из себя этакого эстета не от мира сего -не обходил я вниманием и магазины, как продуктовые (их в первую очередь: после каждой поездки дома появлялось множество разных экзотических приправ, пряностей и соусов, которыми нас в Союзе почему-то не баловали, а также всяких кухонных причиндалов), так и со шмотками. Помимо того, что всегда было множество заданий от близких и друзей, да и детей было уже четверо, и всех хотелось чем-то побаловать и обрадовать, было просто интересно в порядке частного спонтанного социологического обследования попытаться понять, как живут люди в другой стране.
Отмечу, что по сравнению с предыдущими поездками положение довольно заметно ухудшилось, полки магазинов опустели, появились очереди, любимую варшавянами шинку — ветчину нежнейшего розового цвета без единой жиринки - от одного вида слюнки текли, такой у нас и не бывало - я в магазинах не встретил ни разу. Чувствовалось нарастание напряжения и озлобления среди народа, которое должно было как-то прорваться. Так впоследствии и случилось.
Одной из задач конференции была подготовка к изданию совместных учебников и перевод уже написанных и опубликованных. Наши коллеги здесь находились в лучшем положении: они все прилично знали русский язык в отличие от нас. То есть русский мы тоже знали, а вот с польским и чешским у нас было туговато.
Наш учебник переводили Иржи Бек и Йозеф Лаубер. По переписке я их давно знал, и вот, наконец, довелось познакомиться Бек немножко выпендривался - он де ученик самого Канторовича (учился у него в аспирантуре), а вот Йошка оказался отличным парнем. По вечерам, когда все, перепившись, укладывались спать, мы с ним выходили на улицу подышать свежим воз-
духом и разговаривали не только на академические темы: он рассказывал, как на самом деле проходит у них гусаковская нормализация, я - о диссидентах и самиздате. Жаль, что вскоре эти конференции прекратились (всего их было, кажется, четыре), и с Лаубером не удалось больше встретиться.
Так случайно совпало, что в это же время, в Варшаве находился Нобелевский лауреат Томас Купманс, получивший премию вместе с Леонидом Витальевичем Канторовичем. Поляки, конечно, устроили нам встречу в Польском экономическом обществе (у нас такого в помине не было), где американец выступил с докладом. Ничего нового лауреат не сказал, да и никто этого и не ждал, гораздо интереснее было слушать его ответы на вопросы.
Здесь он показал себя с лучшей стороны: тут был и юмор, и весьма содержательные прогнозы развития компьютерных технологий и довольно жесткие критические высказывания в нашу сторону. Все, что с началом горбачевской гласности выплеснулось у нас на страницы газет, журналов и экраны телевизоров, за десяток лет до этого рассказал нам Купманс.
Для большинства наших это было откровением, и они полезли было с ним спорить. Но куда там. На банальные и бездоказательные рассуждения о преимуществах социализма он приводил конкретные фактические данные, оспорить которые наши талмудисты были не в состоянии, а стандартные аргументы типа этого не может быть, потому что этого не может быть никогда, или а у вас негров вешают здесь не проходили. Вскоре наши спорщики заткнулись, хотя я допускаю, что они говорили больше друг для друга: я-то молчал, мне чего - я беспартийный, а вот они обязаны дать отпор буржуазным вылазкам и отчитаться об этом в парткоме.
Забавный эпизод произошел в конце встречи. Поляки решили заплатить Купмансу за доклад и сунули ему пачку злотых, которую он, поблагодарив организаторов встречи, сунул в карман. Однако, к нему кто-то подошел, протянул ведомость и попросил расписаться.
— В чем? — Не понял лауреат.
— В том, что Вы деньги получили.
— Но Вы же сами их мне отдали, что же Вы сами себе не верите?
— Вы не поняли, это для бухгалтерии.
— А что, они Вам не верят?
— Нет, просто у нас так положено.
Купманс вынимает деньги из кармана и отдает их обратно. Он, де, может расписаться в получении денег, которые должен вернуть, ну обычная долговая расписка, а если это его деньги, так и расписываться не в чем.
Назревает скандал.
После долгих препирательств профессору удалось всучить обратно, но расписываться он наотрез отказался. Как уж поляки вышли из положения, не знаю, но мы все повеселились вволю.
Конференция конференцией, но отдыхать тоже нужно. И вот как-то вечером мы решили пойти в ресторан. Вчетвером мы сели в такси и попросили отвезти в какое-нибудь злачное место. Таксист, не задумываясь, доставил нас в Аркадию. Что это такое, мы, естественно, не знали и спокойно прошли в зал, предварительно заплатив за вход. Сумма мне показалась незначительной, и я высказал предположение, что это именно плата за вход, а за все остальное придется выкладывать наличные. Гера Еремеев (в этом году, увы, исполнил ось уже десять лет, как он умер) со мной согласился, а двое других решили, что на эти деньги можно что-то заказать, как это было в Зале Конгрессовой, о которой я им рассказал. Метр усадил нас в разные места: мы с Германом оказались перед самой сценой, а тех двоих увели в конец зала, где они тут же начали изучать меню. Мы скромно ограничились пивом, а тем уже уставили тарелками весь стол.
Началось представление. Как обычно, ничего особенного. Наконец, появился фокусник, и, показав несколько трюков на сцене, спустился в зал и оказался рядом с нашим столиком. Он взял газету, свернул ее кульком и дал мне в руки. Надо сказать, что я всегда считал этих случайных ассистентов подставными, но про себя, конечно, так думать не мог.
Фокусник начал заполнять кулек всякой всячиной: салфетки, вилки, взял с соседнего стола яблоко, словом, набил почти до верху и после этого завернул газету так, чтобы ничего не было видно. Все свои действия он весело комментировал и теперь после нескольких фраз подошел ко мне, дотронулся полочкой до свертка и попросил развернуть газету.
Кулек я держал в руках, ко мне никто не подходил, фокусник находился в метре от меня, и, тем не менее, как вы догадались, в газете ничего не было. Все зааплодировали, а фокусник со смехом сказал - вот опять москали что-то отобрали у бедных поляков. Ну, шутки шутками, а я был в полном трансе, не взбодрил меня ни стриптиз, ни кислые рожи умников, выложивших таки приличные деньги за все, что заказали, ни обилие проституток всех цветов и объемов, сновавших в холле, когда мы уходили. Одна из них обладала невиданного размера бюстом и была гордостью всей Варшавы, все, кто узнавал, что мы были в Аркадии, спрашивали нас, видели ли мы эту достопримечательность.
А вот куда делись все вещи из газеты, я не знаю до сих пор.
Это была последняя поездка перед долгим перерывом: Попова уже вытесняли из ректората, на факультет и, особенно, на кафедру смотрели косо, как на рассадник неповиновения Мочалову, вынашивавшего планы как нас всех разогнать. Какая уж тут заграница. С несколькими вызовами на симпозиумы и конференции я заходил в иностранный деканат, но мне вежливо сообщали, что нет денег, нет возможностей, многозначительно показывали головой наверх, при этом трудно было понять, какой верх они имеют в виду: институтский в лице Мочалова или свой гебешный. Что все сотрудники деканата прямо или косвенно связаны с конторой, не вызывало сомнений.
Кстати, на этом прокололся Валя Федоров, широко известный бывший губернатор Сахалина и менее известный поэт Федоров-Сахалинский (не все знают, что это одно лицо). Мы с ним учились на одном факультете, вместе были на целине и хорошо знали друг друга. После института он уехал в Якутию, откуда был родом, затем вернулся в Москву и работал в ИМЭМО. Оттуда-то его и послали собственным корреспондентом институтского журнала Мировая экономика и международные отношения в Мюнхен, где он просидел чуть ли не десяток лет. Когда при встречах с сокурсниками я говорил, что такого не может быть, если человек не связан с ГБ, все упрекали меня в лубянкомании. И вдруг Валечка появляется в родном институте в роли... проректора по иностранным делам. Вот тебе и мания.
Ну, а после конфликта с гебешниками на улице Бахрушина я и рыпаться перестал.
* * *
Поэтому, когда Иосиф Раскин рассказал о предложении художника Левы Помянского поехать в ФРГ, я их обоих поднял на смех. С Левой я был шапочно знаком: у него было какое-то подобие мастерской возле ГУМа, в окрестностях которого постоянно обитал и Раскин. Любознательный Иосиф познакомился с Левой и даже заказал ему свой портрет на фоне дорогой его сердцу Красной площади.
Иосиф пригласил нас в ресторан Дома Литераторов для обсуждения проблемы и принятия решения и, как всегда, расплатился за всех. Я подробно рассказал о своих сомнениях в целесообразности моего участия в этом мероприятии из-за специфических отношений с компетентными органами, которые и решают, кому ехать, а кому - наоборот, нет.
На это мне Лева ответил, что в Ульмеу него организована выставка картин и какое-то общество тамошних учителей прислало целую кучу приглашений, так что, если несколько штуки пропадет, ничего страшного. А заодно и проверим - действительно что-то в стране меняется или это очередная болтовня. Это был 1989 год - разгул перестроечных разоблачений в распоясавшейся прессе при почти полном отсутствии реальных шагов в области экономики. Я и решил: чем черт не шутит, а ГБ после многократных переименований и преобразований уже спит, вдруг пустят...
Взял приглашение и отнес в районный ОВИР. Там оказалась громадная очередь, и у меня шевельнулась мысль: а что если правда с выездом полегчало, не могут же все здесь стоящие просто испытывать судьбу, как я. Выстояв очередь и сдав документы, стал ждать.
К моему великому удивлению и не меньшей радости по прошествии некоторого времени мне выдают загранпаспорт - езжай в свою Германию.
Я и поехал.
Больше меня, наверное, радовались мои сыновья. Это была первая моя заграничная поездка на их памяти, и оба долго и мучительно обдумывали, что бы мне заказать. Раздумья вылились в следующее.
Старший, Василий, которому было уже 15 лет, наслушавшийся Высоцкого, выдал напечатанный на недавно купленной пишущей машинке листок под названием Список на 8 (восемь) листов, включавший в себя 18 пунктов, где наряду с естественными рубашками, куртками, джинсами и кроссовками, были такие экзотические заявки, как форма сборной ФРГ по футболу, значки российского и германского орла, атлас или карты боевых действий второй мировой войны
Младший, Константин, будучи моложе на два года и один день, не скромничал, и в его списке, написанном от руки было 25 (!) пунктов, где содержалось все от мопеда сузуки и складного велосипеда до кассет и пластинок его любимого металлического рока. Завершался список скромной просьбой: ципочку золотую, посеребренную или наоборот (орфография подлинника).
В поезде мы оказались в одном купе с двумя студентами из Непала и я потряс как их, так и Иосифа и его жену Ирину знанием полного имени бывшего короля Махендры, состоящего почти из пяти десятков слов. Объяснялось все просто: в 1958 году этот Махендра приезжал в гости к Хрущеву, и в Известиях, официальном государственном органе (в отличие от Правды - органа ЦК КПСС), был напечатан, как положено по международному протоколу, полный титул короля. В день выхода газеты мы уезжали на целину, и это была последняя информационная связь с цивилизованным миром на три с половиной месяца. От нечего делать за неделю дороги в телятниках мы выучили имя короля наизусть, и эта абракадабра врезалась в память на всю жизнь: СустишриГирираджЧакрачудаманиНаранарайанетядаБидбихаБирутхабалиБираджаманманьината и так далее. И только через четыре десятка титулов МахендраБирБикрамШах ДеваМахаджипатти, а после этого еще фельдмаршал такой-то, главнокомандующий сякой-то и жена его Королева РатнаРаджияЛакшмиДевиШах.
Впрочем, особенно удивляться нечему: что, у наших меньше было? Дудки! Малый титул последнего российского императора состоял из пятнадцати слов (включая, правда, троекратное и прочая); средний титул включал в себя уже тридцать одно слово; и, наконец, полный титул всего трех слов не добирал до сотни!
Я уже не помню почему, но билеты у нас были не до Ульма, а до Штутгарта. Здесь нас встретила очаровательная Беата Фолькель, свободно говорившая по-русски, и повезла нас на своей машине, которая почему-то оказалась жигулями пятой модели, в Ульм.
Первый шок я испытал уже на вокзале. В отличие от наших грязных, вонючих, заплеванных и прокуренных вокзалов, этот больше походил на ГУМ накануне посещения его Генеральным Секретарем: чисто, светло, кругом цветы, лотки с фруктами и овощами такой красоты, что я не удержался, подошел к одному из них и ковырнул пальцем необыкновенной оранжевой расцветки перец - не муляж ли это. Нет, не муляж.
Пейзаж вдоль дороги также казался искусственным, игрушечным, нарисованным. Когда Беата сказала, что скоро мы будем проезжать деревню, я, конечно, не рассчитывал увидеть крытые соломой крыши, покосившиеся заборы и валяющихся в лужах посреди улицы поросят. Нет, такого не было даже в Польше. Но то, что мы увидели, совершенно не совпадало с нашими представлениями о деревне - каменные дома-особняки в два-три этажа, чистейшие улицы, типичные городские магазины, кафе и пивные бары.
Прекрасная дорога, 120 км - разрешенная скорость, словом через пару часов мы приехали в Ульм, маленький городок на границе Баварии и Баден-Вюртенбюрга, про который я до тех пор знал только то, что возле него происходило одно из сражений эпохи наполеоновских войн.
Всех нас расселили по разным хозяевам. Мои - Фортманы, Барбара и Диттер, как и все принимающие, были школьными учителями: она преподавала иностранные языки, он был историком. Вместе с двумя детьми, школьницей Фелицей и студентом медиком Леандром, который в то время вместо службы в армии работал санитаром в больнице (так впервые я узнал об альтернативной военной службе), они жили на окраине города (до центра - три остановки на автобусе, но я почти все время ходил пешком: 15-20 минут) в трехэтажном собственном коттедже с крохотным участком земли позади дома, на котором, кроме цветов и газона, не росло ничего. Зелень, овощи, клубника и все такое прочее круглый год продавались в магазине за углом.
Меня поселили в крохотную комнатку, главным достоинством которой для меня было ее расположение возле входной двери: уходить и приходить я мог когда мне угодно, не беспокоя хозяев - ключ мне тут же вручили. Вскоре они и вовсе уехали отдыхать в Италию, оставив на меня весь дом: Леандр дома только спал, уходил в семь и возвращался после десяти вечера.
Хозяева предупредили меня только о двух вещах: бережном расходовании воды - моясь в душе, не обязательно все время держать открытым кран (вода-то дорогая!), и сепарации мусора на пять (!) фракций - стекло, бумага, жесть, пищевые отходы и всякий упаковочный пластик. Для каждой фракции свой пакет, который выставлялся каждое утро на крыльцо, откуда их забирала мусорка.
Ульм — маленький городок, центром которого является площадь, на которой расположена главная достопримечательность: громадный собор Мюнстер, второй по высоте в Европе то ли после Ватиканского Святого Петра, то ли после Лондонского Святого Павла.
Я исходил его вдоль и поперек, благо ориентироваться было очень просто: практически с любой точки города виден Мюнстер, и ты знаешь, где центр. Постепенно я проникался прелестью этого маленького городка, по масштабам сравнимого с районными или областными центрами у нас, но абсолютно не похожего на них. В лучшем случае центральная площадь с неизменным памятником Кузьмичу в кепке или без нее, стоящим рядом с помпезным зданием обкома, бывала в них чистой и ухоженной, но по мере удаления от центра ты погружался в мерзость запустения, которую никак не могли смягчить или украсить кварталы новых жилых домов (местные Черемушки).
Здесь же никакого ощущения окраины не чувствовалось. Все дома одинаково ухоженные, улицы - замощенные и чистые, тротуары подметены и даже вымыты с мылом (сам видел).
Но, конечно, самым интересным были встречи и беседы с немцами, не без баварского пивка, ясное дело.
Кстати, о пиве. Я каждый день покупал три-четыре маленьких банки пива и выпивал их, конечно. Пиво каждый раз брал разное. Немцы спросили меня, почему бы не выбрать один-два сорта и на них остановиться. Я наивно ответил, что хочу пере-
пробовать все сорта, выбрать лучшие, и тогда на них остановиться. Все дружно засмеялись: да у нас больше двухсот сортов, сколько же времени ты намерен здесь провести? Легко подсчитать, что с моими темпами понадобилась бы не меньше двух месяцев, а виза была на две недели.
Вот Эмиль Левенхаупт: 83 года, воевал на Восточном фронте, инженер-строитель (на визитке дипломированный инженер), много лет работал на стройках в Союзе. Очень хорошо отзывается о русских инженерах, хуже - о рабочих. Про Гитлера говорит, что его политика в первые пять лет полностью поддерживалась практически всем немецким народом, и, остановись он в своих территориальных притязаниях на уровне 1938 года и обрати свою неуемную энергию на решение внутренних задач, он остался бы в истории как величайший лидер германского народа, затмив даже Бисмарка. Но, увы, славы узко германской ему было мало, а завоевание мирового господства оказалось делом непосильным для него, как и для его усатого друга-врага.
Замечу, что во всей Германии (я имею в виду ФРГ) нет ни одного памятника военным или политическим руководителям нацистской эпохи: не то, что города, улицы нет, названной в их честь или память. Единственным исключением является Ром-мель: его именем названы солдатские казармы, кажется, где-то на севере страны.
Эмиль - пенсионер, две тысячи марок он получает от государства, еще три – от фирмы, на которую он проработал более сорока лет. Понятно, что с такой пенсией можно купить новенький Ситроен, на котором он прокатил нас аж до австрийской границы.
Впервые вблизи вижу европейскую границу: ни распаханной пограничной полосы, ни колючей проволоки, ни пограничников с собаками и автоматами наголо. Тихо, спокойно, даже сонно. Лето, и разомлевшие от жары стражи границы сидят в тенечке и попивают холодное пиво из запотевших банок. Эмиль хотел проехать в Австрию и там перекусить, но мы на всякий случай отказались, поверив ему на слово, что никаких документов у нас проверять не будут.
Вернулись в Ульм уже к вечеру. Этот 83-летний пенсионер просидел за рулем восемь часов, и хоть бы что. Конечно, дорога прекрасная, автомобиль новенький и нафаршированный самыми со-
временными навигационными приборами и устройствами, облегчающими работу водителя, но возраст-то! А ему - хоть бы что.
Мы ездили с Иосифом, Ириной и Беатой и припозднились: все наши уехали кататься на пароходике по Дунаю, а затем к одной паре принимавших нас учителей - Клаусу и Сабине - на ферму. Едва ли не два часа болтались мы вокруг Мюнстера, пока не дозвонились туда и, узнав дорогу, взяли такси и добрались до фермы.
Во время этого двухчасового ожидания я впервые почувствовал в Иосифе какое-то внутреннее напряжение, которое порой начинало выливаться и наружу: он рычал и на меня и на Ирину, чего до этого себе никогда не позволял.
Наверное, пора рассказать о нем подробнее.
Познакомился я с Иосифом Захаровичем Раскиным случайно. Где-то в середине семидесятых годов старинный институтский приятель Валера Белов позвонил мне и сказал, что один его знакомый продает библиотеку, и, зная мои библиофильские, а то и библиоманские наклонности, дал телефон.
Я позвонил, Иосиф тут же пригласил меня к себе и показал библиотеку, оказавшуюся весьма большой и содержавшей много редких и трудно доставаемых книг, но абсолютно бессистемной. Чувствовалось, что хозяин располагает значительными средствами и имеет доступ к книжному дефициту, но берет все, что попало, по признаку рыночной ценности и дефицитности, а не по внутреннему интересу или профессиональной необходимости.
Разговорчивый Иосиф в скорости сообщил, что он ждет приглашение в страну обетованную, и с этим связана необходимость продажи библиотеки - все не увезешь, да и с деньгами туговато. Хотя главной целью была продажа всех книг одному покупателю, для приманки часть книг он продавал в розницу. Из того, что досталось мне, помню однотомник Кафки и "По ту сторону добра и зла" Ницше. Перебывали у него почти все мои друзья книжники: Данилов-Данильян, Завельский, Барбой, Рассадин, а может кто еще, сейчас уже забыл.
Выписав себе командировку, слетал с каталогом в Краснодар к Рассадину, но безуспешно - никто не хотел брать библиотеку целиком, так как пришлось бы долго возиться с продажей ненужных книг. Связываться же с книжными жучками мне не хотелось, да и не так много я их знал.
По какой причине Иосиф не уехал, я не знаю, но необходимость продажи вскоре отпала, а знакомство сохранилось. Я начал давать ему читать самиздат и тамиздат, за что он проникся ко мне большой симпатией. К тому же он по поводу прочитанного и просто так задавал тьму вопросов, и я оказался едва ли не единственным человеком, которому в силу профессии преподавателя доставало терпения как все их выслушивать, так и на значительную часть отвечать.
Я стал захаживать к нему на работу, благо это было в самом центре: в катакомбах зданий, окружавших ГУМ, у него была комнатушка, где хранились книги, которыми торговали с лотка либо он сам, либо кто-то из помощников, менявшихся с калейдоскопической быстротой Когда у лотка стояли помощники, торговля шла вяло: изредка они тихими заунывными голосами предлагали прохожим купить книги, но чаще всего на них не обращали внимания.
Картина полностью менялась, когда на арену выходил Йося. Громким, хорошо поставленным голосом зазывалы он тут же привлекал внимание толпы, выстраивалась очередь и часто люди, завороженные шутками, прибаутками и самой очередью (просто так очередей не бывает, нужно сначала встать в нее, а уж потом спрашивать - что дают?), покупали книги, вовсе им ненужные.
Вот самые яркие запомнившиеся мне случаи такого полугипноза или, как теперь сказали бы, агрессивного маркетинга и недобросовестной рекламы.
В переходе между метро площадь Дзержинского и Детским Миром Иосиф на очередь продавал книгу американца Льюиса "Космические полеты", сугубо научное издание, которое по зубам разве что аспирантам последнего года обучения МАИ: в каждой строчке было по пять тройных интегралов. Магия очереди, привлекательность названия и беспрерывные призывы Иосифа - следующий, следующий... - делали свое дело, и, даже не открывая книги, люди платили деньги и уходили, довольные ценным приобретением. Иосиф рассказывал, что вечером, закончив работу, он обнаружил несколько мусорных урн, заполненных выкинутыми книгами, но никто не подошел к нему с требованием или хотя бы просьбой вернуть деньги: все понимали, что сами виноваты, книга лежала на лотке - смотри, сколько хочешь.
Другому случаю я был непосредственный свидетель.
Не помню уже, случайно я там оказался или мы заранее договорились встретиться с Иосифом, но я проходил по длинному подземному переходу межу улицей Горького и Красной Площадью, где шла бойкая торговля.
Продавался "Евгений Онегин". Дивное издание - глянцевая суперобложка, едва ли не сафьяновый переплет, мелованная бумага, виньетки, заставки, словом, собрание высших достижений полиграфического искусства. Ну и, конечно, нескончаемая реклама энциклопедия русской жизни, не может быть в стране дома, в котором нет этой книги, мизерный тираж - через месяц книга станет раритетом, продается только у нас и тому подобное. И постоянные понукания - следующий, следующий. Толпящийся и торопящийся (а вдруг не достанется? - больше двух экземпляров в одни руки не давать!) народ держит в потных ладошках скомканные купюры, некоторые робко спрашивают, нельзя ли взять два экземпляра для друзей и близких.
— Конечно можно, лучшего подарка вы не найдете!
Нов каждой толпе найдется мерзкая личность из числа этих вечно во всем сомневающихся интеллигентов. Так и здесь. Какая-то дама, напоминавшая старуху Шапокляк из любимого детьми мультика, чуть ли не в пенсне, решила пролистать книгу, прежде чем выложить кругленькую сумму за этот несомненный шедевр.
— Так она же на английском языке! - воскликнула дама, открыв титульный лист.
Очередь замерла.
Я судорожно стал думать: мне тут же ретироваться, чтобы не быть побитым вместе с Иосифом, или попробовать защитить его от ярости обманутой толпы.
Но не тут-то было.
С невыразимым апломбом и презрением Иосиф бросает:
— Мадам! А Вы что же, не знаете английского языка?
Любопытная дама унижена, повержена, растоптана, уничтожена и ретируется под улюлюканье толпы: действительно, в наше время и не знать английского языка!
И вновь: следующий, следующий...
А как он торговал билетами книжной лотереи!
Эти билетики валялись во всех книжных магазинах и киосках, и никто их не брал. У Раскина - бойкая торговля.
— На рубль — четыре! На рубль - четыре! Кто больше играет - тот меньше болеет! Если не выиграете, то хоть посмеетесь! Пять минут смеха заменяют сто грамм сливочного масла. На рубль - четыре!
И странно. Никто не покупал по одному билету: все брали именно четыре. В случае редких выигрышей, о которых Иосиф громогласно объявлял, не называя суммы (тайна выигрыша охраняется государством!), практически все, в надежде на еще больший куш, не требовали денег, а вновь покупали билеты. Увы, как я узнал позже, этим наивным ничего не светило: все крупные выигрыши были заранее каким-то способом вынуты и являлись главным источником доходов как организаторов лотереи, так и ловких продавцов.
Одним из любимых развлечений Иосифа было такое.
На лотке раскладывалась книга, чаще всего богато иллюстрированная, но не очень ходовая. Выбрав наиболее привлекательные фотографии и разложив их по всему прилавку, Иосиф представлял дело так, будто бы вся книга полна такими материалами, и народ скупал эти книги на ура. Особенно хорошо шли книги, связанные с военной тематикой: имена Жукова, Рокоссовского, Конева и других прославленных полководцев делали свое дело, даже если в книге и была всего лишь одна фотография, а остальной текст не имел к войне никакого отношения. Часто, перечисляя известные всей стране имена, Раскин, увидев проходящего мимо знакомого, громко выкрикивал и его фамилию в числе выше названых. Случались порой и курьезы. Прозвучавшая моя фамилия привлекла внимание молодого человека, долго стоявшего около лотка. Я давно уже ушел, когда он решился спросить Иосифа, где же фотография Барбакадзе. Оказалось, что это был мой однофамилец. Пришлось Иосифу раскрыть ему причину упоминания такой редкой фамилии и дать мой домашний телефон. Когда он позвонил мне, мы битый час пытались найти родственные корни, но, увы, безуспешно. Такие вот шутки.
Словом, Иосиф был, несомненно, одной из достопримечательностей центра столицы тех лет и лучшим книгопродавцем и зазывалой Москвы.
Правда, у некоторых моих друзей, познакомившихся с Иосифом, возникали определенные подозрения относительно его личности: привилегированное положение монополиста книжной торговли на ближайших подступах к Кремлю, самом режимном месте Москвы, куда других книгонош (так официально называлась эта профессия) на дух не пускали, избыточное любопытство ко всем и вся, махинации с лотереей, нежнейшая дружба со всем отделением милиции по охране Красной Площади (было и такое, да и сейчас, поди, существует) - от начальника до последнего постового. Высказывались предположения, что он сексот, и следует быть с ним поосторожнее.
Я на это не обращал внимания и потому, что не считал себя персоной, заслуживающей сколько-нибудь серьезного интереса компетентных органов, и потому, что не разделял почти всеобщей сексотомании.
Иосиф, меж тем, ушел из семьи, оставив жену с двенадцатилетним сыном Мишей. Тут он ударился во все тяжкие и, как поется в песне, менял женщин дин-динядрим как перчатки. Молоденькие и не очень, блондинки и брюнетки, полненькие и субтильные, медсестры, студентки и парикмахерши промелькнули за несколько лет как в калейдоскопе, пока Иосиф не встретил Ирину. Уже немолодая (ее дочери было лет 15), но прекрасно выглядевшая, образованная и интеллигентная, она резко выделялась из круга обычных привязанностей Иосифа. Он и сам это понимал.
Вскоре они поженились, и Иосиф переехал жить в громадную четырехкомнатную квартиру, где жили еще Иринина мама и брат ее отца, вскоре умерший. Впервые за много лет он очутился в семейной обстановке, получив возможность оценить прелести размеренной упорядоченной жизни с ее покоем и уютом.
Конечно, как во всякой семье и здесь были свои скелеты в шкафу. Домашние, например, с трудом привыкали к, скажем помягче, необычному лексикону Иосифа: хулиганствующим, ортодоксом он был задолго до написания своей скандально известной книги.
Ирина оказалась женщиной не только более начитанной и лучше воспитанной, чем Иосиф, что он и сам понимал, но и более цельной и сильной, чем он, что, как мне кажется, далеко не сразу было им осознано.
Постепенно она стала отдалять от семьи наиболее одиозных приятелей Иосифа, которые поначалу дневали и ночевали в квартире, а вскоре там практически перестали бывать и почти все старые знакомые. Иосиф этим тяготился, и его экстравертность могла теперь реализовываться только вне дома.
К моменту поездки в Германию я достаточно часто виделся с Иосифом на его работе, но практически не бывал у них дома, хотя с Ирой у меня были ровные отношения, мы часто обсуждали прочитанные книги, нередко сходились в их оценке, но все это происходило чаще всего по телефону.
Если меня поселили у вполне демократических Фортманов, то Раскины жили у Роланда Цвизеле, который был женат на итальянке чуть ли не княжеских кровей (у итальянцев, как и у наших грузин, князья - через одного), имел коттедж за городом и был, как мне кажется, наиболее состоятельным из всех наших немецких знакомых. Сложивший мезальянс тяготил обе стороны: хозяева были шокированы Йосиными манерами, а его раздражала их чопорность, строгая регламентированность быта и полное отсутствие чувства юмора, в его, разумеется, понимании: они не воспринимали бесчисленного количества анекдотов, которые по всякому поводу и без всякого повода обрушивал на них гость.
Роланду я бесконечно благодарен за то, что он свозил меня с Раскиными на машине в Штутгарт, где в то время открылась первая ретроспективная выставка несколько месяцев назад умершего Сальвадора Дали. Несколько альбомов, попавших ранее мне в руки, давали, конечно, некоторое представление о масштабах дарования этого величайшего мастера XX века, но ни одного полотна живьем (а, где?) я до этого не видел.
Мы выехали из Ульма рано утром и через пару часов были на месте. Здесь довелось увидеть первую и последнюю очередь в Германии: за билетами на Дали. Роланд решил переждать очередь, мы позавтракали вкуснейшим омлетом с шампиньонами (которым я теперь часто мучаю своих домашних), выпили кто кофе, кто пиво, и вернулись к музею. Абориген оказался прав: очередь практически рассосалась. А из музея выходили счастливчики с пакетами, в которых лежал толстенный каталог. Я спросил у Роланда не бесплатно ли дают это сокровище. Тот только рассмеялся: книги у нас в Германии очень дороги. Кстати,
Роланд более чем сносно говорил по-русски, с большинством остальных, включая и моих хозяев, приходилось говорить на ломаном английском.
Я громогласно заявил, что если цена не превысит пятидесяти марок, то каталог будет мой. Через минуту, пойманный на слове, я выложил 47 марок и получил бесподобный по качеству печати и полноте (в нем были представлены репродукции буквально всех экспонатов выставки) каталог, и теперь иногда с ужасом думаю, что бы было, окажись его цена, скажем, 55 марок ведь я мог пожадничать и не стал бы обладателем редчайшего издания, сразу по окончании выставки превратившегося в раритет. Пару лет назад, не собираясь продавать, а ради любопытства показал его в нескольких букинистических. Во-первых, никто из товароведов этого каталога не видел, во-вторых, ни один из них не решился оценить его.
Выставка потрясла меня, я близко не мог представить себе бесконечного богатства фантазии этого гения разнообразия форм, выдумки и эпатажа. Но подробно об этом как-нибудь в другой раз.
В то время, как мы с Ириной и Роландом стояли, как приклеенные к полу, практически возле каждой картины, Иосиф быстро пробежал по выставке, откровенно скучал и постоянно торопил нас - пора домой. Однако соотношение сил было явно неравным, и мы ушли с выставки, только облазив ее вдоль и поперек.
Забавно, что, когда я вернулся домой, мои Фортманы с удивлением стали рассматривать каталог; они, объездив всю Европу и полмира, впервые услышали о Дали! И мне пришлось, собрав весь свой, увы, бедноватый словарный запас, прочитать им лекцию о сюрреализме вообще и Дали, в частности. Кстати, Фортманы знали английский прекрасно: они несколько лет проработали в Перу т Немецкой волне, а туда без знания трех языков просто не брали, так что, кроме испанского, им пришлось овладеть английским.
А вообще, наши хозяева (я имею в виду не только Фортманов) порой удивляли определенной узосгью кругозора. Не сомневаюсь, что все они были прекрасными учителями - профессионализм в Германии превыше всего, но как только случалось выйти за пределы их специализации, так они сразу теряли всякий ин-
терес и демонстрировали временами поразительную, на мой взгляд, неосведомленность.
Так, когда я, выполняя заказ сына Васи, попросил достать карты боевых действий Второй Мировой войны, они все были крайне изумлены: зачем русскому школьнику это нужно? Представить заинтересованность проблемами, утилитарно не связанными с профессиональными интересами, они не могли. В возникшем тут же разговоре о войне выяснилось, что я (а не то, что Василий, который в этих вопросах давал мне фору в сто очков) знаю больше фамилий немецких генералов тех времен и осведомлен о ходе боевых операций лучше наших хозяев.
Ну, ладно, пусть в топонимике Германии нет никаких упоминаний о прошедшей войне, нет монументов и памятников, но хронику событий и имена политических и военных руководителей можно было бы и знать (а Фортман, как я уже упоминал, был учителем истории, правда, древней, но все равно).
Я полностью согласен с тем, что с улиц и площадей наших городов убрали (правда, к сожалению, не везде) безвкуснейшие памятники свердловым-калининым-дзержинским и т.д. (хотя громить их, наверное, не нужно, просто собрать в одно место как свидетельство пусть и не славного, но все же прошлого страны) и возвратили городам и улицам их исторические названия вместо горьких-куйбышевых-брежневых-андроповых, но не знать историю своей родины, неважно древнюю или только что прошедшую, наверное, не тоже. Как слово из песни, нацизм не выкинешь из истории Германии, равно как коммунизм из истории России.
Меж тем состоялся Левин вернисаж, потихоньку стали распродаваться картины, и один из покупателей пригласил его с женой Наташей к себе в гости, а они за компанию взяли с собой меня.
Это был Александр Полешалъ, Шурик, как с его разрешения и к его же величайшему удовольствию я стал звать нового знакомого. Уже в машине по дороге к его дому выяснились причины его почти свободного владения русским: он родился и до войны жил во Львове, отец его был немцем, мать - украинкой.
Девятилетним мальчиком он был свидетелем освободительного похода Красной Армии по Западной Украине, и этих впечатлений ему оказалось достаточно, чтобы в 44, по приближении армии освободительницы, уйти в лес к бандеровцам. В 46
их отряд был окружен и полностью разгромлен, только несколько человек остались живы, и попали в плен, в том числе и Шурик
По какому-то наитию он назвался немцем, и в начале 47 года по указу всероссийского старосты дедушки Калинина был репатриирован, но почему-то в Чехословакию. Там он получил медицинское образование, стал гинекологом, женился на красавице словачке Ирэне (она тоже была врачом - стоматологом) и жил припеваючи вплоть до 68 года. Когда в Праге появились советские танки, к которым у него, видимо, была необъяснимая идиосинкразия, он с женой и дочерью махнул в Германию, где и живет по сию пору (пару лет назад он приезжал на несколько дней в Москву, и я заходил к нему в гостиницу Националь - выглядел он, несмотря на свои 70, прекрасно).
Прежде всего, он повел нас показать дом и похвастаться им. Хвастаться было чем: если наши учителя жили в скромненьких двух-трехэтажных домиках, то здесь был громадный домина с бассейном и сауной в подвальном этаже, винным погребом с электронным оборудованием для поддержания температуры, влажности и еще черте чего на полторы тысячи бутылок (сейчас не сезон, извинился хозяин, вин нового урожая еще не поступило, и у него всего бутылок 800-900), несчетным количеством спален и террасой на втором этаже такой величины, что пара трейлеров если и не разъехались бы на ней, то уж разместились запросто.
Показал он свою коллекцию картин, в которой причудливо сочетались несколько работ третьестепенных итальянцев и голландцев XVII-XVIII веков, полотна немецких художников XIX века (типа Винтергальтера) с современным абстракционизмом, сюром и поп-артом. Но впечатления мешанины стилей почему-то не создавалось. Лева остался доволен компанией, в которой ему теперь предстояло пребывать.
В гараже стояло четыре машины на троих - они жили с младшей дочерью, родившейся уже в Германии; старшая училась в университете в Западном Берлине. На наш вопрос, зачем на троих четыре машины, Шурик спокойно ответил: а, чтобы эти бабы (это его выражение - он получал удовольствие, бравируя простонародностью своей речи) не брали мою машину, когда их сломается.
Нас накормили нежнейшим стейком, который сам хозяин пожарил на решетке в камине. Ирэна при этом сидела и вела с нами
светскую беседу, причем по-словацки, но мы ее прекрасно понимали. Как потом выяснилось, она никакими домашними делами не занималась - все делала экономка, жившая в их же доме, а кулинарные изыски Шурика были знаком особого к нам расположения.
Темы в разговоре затрагивались самые разные: искусство, политика, проблемы перестройки, перспективы объединения Германии и т.п. Когда я попробовал заикнуться о некоторой узости кругозора отдельных образованных немцев, Ирэна отмахнулась: вам, русским, нечего делать на работе и некуда податься после работы, вот вы и читаете без конца; появись у вас нормальная индустрия развлечений, да заставь вас как следует работать, а не устраивать сидячие забастовки - живо перестанете читать и станете обычными людьми.
Честно говоря, мы не нашлись, что ответить. А может, она и права?
Перед уходом я спросил хозяйку: ну хоть какие-то житейские проблемы у вас есть?
— О, Марк, конечно, - тут же вмешался Шурики рассказал леденящую душу историю.
Оказывается, Ирэна и младшая дочь - любительницы верховой езды, и он купил для них пару скакунов. Лошадки стоят в конюшне, и за ними ухаживает старичок-конюх. Каждый день их нужно объезжать, чтобы они не застоялись. Круглый год этим занимаются Ирэна с дочерью. Но летом, когда они всей семьей уезжают отдыхать в экзотические страны, объезжать их некому: конюх слишком стар. Так вот, найти на месяц человека, который бы этим занимался, очень сложно, даже за большие деньги. Это и есть самая большая проблема!
Мы втроем переглянулись и, улыбнувшись, промолчали. Воистину, у богатых людей — свои причуды.
Посоветовавшись с Левой и Наташей, я пригласил Полешаля с женой к себе на ужин, благо Фортманы уже уехали отдыхать в Италию. Шурик согласился тут же, Ирэна отказалась, сославшись на занятость.
Конечно, мы были в полушоке от пребывания в этом доме, по всем статьям многократно превосходившем наши представления о комфорте, хотя, повторю, хозяева были всего лишь врачами, а
не воротилами крупного бизнеса. Но и то, что мы видели, ставило между нами некую невидимую преграду, перейти которую, несмотря на все старания явно расположенного к нам хозяина, никак не удавалось.
Гораздо свободнее чувствовали мы себя в один из следующих дней, когда в той же компании Беата повезла нас в гости к своей знакомой родом из Риги, жившей на окраине Ульма, почти в лесу. Фрау Марта, милая старушка, сносно говорившая по-русски, также показала нам свой маленький уютный коттедж, где мы сразу почувствовали себя как дома.
Лева перепробовал все музыкальные инструменты, в изобилии находившиеся в гостиной: клавесин, лютню, скрипку, несколько разных дудок - то ли флейт, то ли свирелей. У него была поразительная способность: из любого инструмента он мог извлечь звук и сыграть хотя бы самую простенькую мелодию. Через год он ездил в Индию и привез оттуда (никогда не угадаете что) - настоящий ситар, старинный и крайне сложный индийский струнный музыкальный инструмент, этакую помесь лютни, гитары и гуслей. Обложившись английскими самоучителями и без конца слушая кассеты с записями Рави Шанкара, самого известного индийского ситариста, Лева через некоторое время научился вполне прилично играть и в шутку хвастался, что из европейцев на ситаре кроме него играют только трое: Леннон, Хариссон и Гребенщиков. Самое забавное, что я, много лет игравший в оркестре на щипковых музыкальных инструментах, к своему стыду, не смог извлечь из этого ситара ни одного сколько-нибудь благозвучного аккорда.
Хозяйка была в восторге от Левиного импровизированного концерта, напоила нас чаем с каким-то необыкновенным тортом, тут же ею испеченным, и никак не хотела нас отпускать, уговорив поиграть с ней в крокет. В маленьком садике (опять никаких грядок и плодовых деревьев, лишь несколько кустов малины и смородины, ягодами с которых фрау Марта и украшал а свой торт) мы словно дети веселились, вспоминая, как играли в крокет в пионерском возрасте.
Заехав на часок, мы просидели до вечера, когда вернулся с работы хозяин дома - пастор местной кирхи. Узнав, что мы
сидим здесь уже несколько часов, а нас только чаем поили, он сел на машину и возвратился через несколько минут с двумя упаковками пива, бумажным мешком с древесным углем и двумя здоровенными пакетами со всякой снедью.
Тут же в саду в специальном мангале развели костер и стали жарить белые баварские то ли сосиски, то ли колбаски. Были ли мы на самом деле уже прилично голодны или обстановка у костра придавала дополнительную пикантность, но казалось, что ничего вкуснее этих пахнущих дымком румяных колбасок с ароматной горчицей и только что испеченным белым хлебом, обсыпанным какими-то семенами и орешками, нам в жизни есть не приходилось.
Мыс Левой быстро освоились с технологией и вскоре сами жарили колбаски, благо в пакете их было нескончаемо много. Пиво, напротив, почему-то довольно быстро кончилось. Пастор зашел в дом и вернулся с двумя рейнскими бутылками вина. Мы попробовали и в один голос заявили, что это очень сладкое вино, с мясом предпочтительнее более сухое. Обескураженный хозяин вновь пошел в погреб и принес еще две бутылки, которые мы также забраковали. Вконец расстроенный пастор в третий раз отправился на поиски сухаря. Тут, наконец, мы смилостивились и признали вино достаточно сухим. Нужно ли говорить, что к радости хозяев мы не ушли, пока недопили все шесть бутылок.
Через несколько дней я устроил у себя, то бишь у Фортманов, порти, как они говорят, или пьянку без танцев, по-нашему. Попросил Леандра позвать его сверстников, чтобы пообщаться с молодежью и узнать, чем она дышит. Были все наши, кроме Раскиных, и Полешаль.
В ближайшей лавчонке я купил овощей и пару мороженых курей (они вдвое дешевле парных, а мне для чахохбили какая разница; к тому же, как поет Галич, - хоть дерьмовая, а все же валюта, все же тратить исключительно жалко — а тут и валюта не дерьмовая) и приготовил чахохбили и аджапсандал, любимое мое блюдо из баклажан, помидор, лука, чеснока и зелени, которая в их магазинах, не в пример нашим в те времена, здесь была в изобилии. Кто-то принес здоровенный пирог, Леандр без конца таскал из подвала бутылки, не такие изысканные,
как у Полешаля, но зато в изобилии. От аджапсандала и чахохбили все были в восторге - такого они не едали. Шурик тут же пригласил меня к себе домой в повара, обещая две тыщи марок чистыми: жить буду у него в доме, и питание бесплатное. Я с достоинством отказался, сказав, что это мое хобби.
Все были очень довольны вечером. Иосиф же, узнав про это событие, стал мрачен, как туча, и тут же обрушил на меня шквал претензий. Я оправдывался тем, что не знаю ни его телефона, ни адреса и поэтому не могу иметь с ним оперативной связи. Он этих оправданий не принял, а когда узнал, что Лева берет меня на какие-то сепаратные встречи с немцами без него, вовсе рассвирепел.
Его состояние, отчасти, можно понять и объяснить.
В Москве он привык быть в центре внимания: большинство общавшихся с ним людей жаждали книжного дефицита и заискивали перед ним; деньжищ у него была куча, и он чуть ли не ежедневно ходил в рестораны, но не любил делать это в одиночестве, а халявщиков, готовых смотреть ему в рот, всегда хватало; знание бесчисленного количества анекдотов на все случаи жизни также придавало ему известный шарм. Так или иначе, он привык быть центром внимания и поклонения
В Германии ситуация радикально изменилась. Денег у всех было одинаково мало. Не владея языками, он практически был отрезан от общения. Главный его конек анекдоты - здесь не работал: немцы не могли понять их соли из-за незнания реалий советской жизни и вовсе не признавали мата, которым Иосиф густо уснащал свою речь. К тому же его манеры шокировали аккуратных и чопорных немцев. Ирина мне пожаловалась, что жена Роланда с ужасом спрашивала ее, как она, интеллигентная женщина живет с таким чудовищем. Да и круглосуточное пребывание с Ириной, видимо, тяготило его: в Москве их общение ограничивалось двумя-тремя часами вечером, когда Иосиф возвращался с работы, что редко бывало раньше десяти часов.
Словом, из лидера он превратился в аутсайдера, что не могло его не тяготить. К концу пребывания он являл собой комок нервов, не очень это скрывал и, порой, выходил за всякие рамки приличия.
Во время поездки в Мюнхен, вместо похода в Пинакотеку, Иосиф был занят поисками магазина Нейманиса, в котором продавался тамиздат и литература всех волн эмиграции, и приобретение значительного числа недоступных в Москве изданий несколько умиротворило его.
Книг, о которых в Москве можно было только мечтать, было там видимо-невидимо: от Гумилева с Ахматовой до Солженицына и Бродского. Но цены были приличные и при нашем безденежье не по зубам. Но в углу стоял здоровенный шкаф, забитый старыми, неходовыми книгами.
Буржуи недорезанные и зажравшиеся! В Москву бы такой неходовой товар!
Короче говоря, мы с Иосифом набрали "макулатуры по ихнему" два большущих ящика, напихав туда все, что можно и не можно, от Розанова (про которого тогда большинство и не слыхивало), Нью-йоркского трехтомника Мандельштама и "Доктора Живаго" до Конквеста, Авторханова и Ивинской.
В Бресте пограничники хотели отобрать оба ящика, но мы начали качать права и пошли к начальству. Усталый майор просмотрел несколько безобидных книжек сверху: какие-то "Опавшие листья", "Жатва скорби" и тому подобная сельскохозяйственная муть (самую крамолу мы положили на дно) и сказал, что издания "Посева» ввозить в Союз запрещено. Мы к тому времени обнаглели настолько, что потребовали показать бумагу. Порывшись в столе, майор, огрызнулся:
— А, суки, сами не знают, что делать - каждую неделю присылают новые списки, что пропускать, что не пропускать, а мы тут отдувайся. Валите вы со своей макулатурой в...
Посчитав это за разрешение, мы быстренько свалили в... Ну и времена пошли.
Умиротворения Иосифу хватило, впрочем, ненадолго. В поезде мы практически не разговаривали. Моя попытка разобраться в сложившейся ситуации и хоть как-то урегулировать отношения была достаточно грубо им оборвана без каких бы то ни было объяснений. На вокзале в Москве Иосиф был просто невменяем: кричал на Ирину, на носильщиков; встречавшая меня жена смотрела на все широко раскрытыми глазами, ничего не
понимая. Я тоже разумного объяснения происходящему дать не мог.
После этого мы не общались с Иосифом пять лет, вплоть до издания его книги.
В целом, за исключением неприятной и непонятной до сих пор истории с Иосифом, поездка произвела на меня неизгладимое впечатление. Я впервые увидел мир, о котором столько читал, смотрел в кино, размышлял и беседовал с друзьями-единомышленниками и людьми, придерживавшимися противоположного со мной мнения о формах и методах государственного, политического и экономического устройства общества
Экономическое процветание, политическая устойчивость, демократичность всех институтов власти - и все это в побежденной и разрушенной войной стране, где до этого правили кровные братья наших большевиков (расшифруйте для примера РСДРП и NSDAP - разница в одном слове; кстати, в довоенной литературе писали национал-социалистическая партия, а после войны придумали нечто вовсе невразумительное национал-социалистская!). Как не задуматься, вспоминая достижения реального социализма, о которых у нас до сих пор кое-кто тоскует. Я не испытывал никакой зависти, только какое-то уныло-мерзкое ощущение упущенных возможностей: не были мои немецкие собеседники ни суперменами, ни сплошь яйцеголовыми, напротив, скорее обычные люди, а то и.... А вот поди как живут.
За годы, прошедшие после этой поездки, я еще дважды побывал в уже объединенной Германии. С женой мы слетали за океан, погостив по неделе у старинных друзей: в Бостоне у Липы Смоляра и в Нью-Йорке у Бори Барбоя. Отдыхали в Испании, Греции и Египте, осмотрели Лондон и Париж. Но та первая поездка - незабываема.
И все-таки шок от несопоставимости уровней экономического развития, политических свобод и просто ощущения чисто человеческого спокойствия и благополучия, не смог убить въедливости и духа вечного сомнения гнилого русского интеллигента. Да к тому же, я какой ни какой экономист по базовому образованию.
Все эти блистающие стеклом и алюминием супер и гиперсамы и маркеты, наполненные и переполненные товарами так, что порой для поиска простейших вещей требуется чуть ли ни несколько часов, чистые улицы и нарядные дома, прекрасные автобаны с несущимися по ним лучшими в мире машинами не смогли убить червячка сомнения: а скоро ли будут, если вообще когда-нибудь так будут жить и не только у нас в постсоветском пространстве, а везде в Азии, в Африке, в Центральной и Латинской Америке?
У меня есть большое сомнение в двух вещах
что ресурсов планеты хватит для обеспечения всех ее обитателей жизненным стандартом, сравнимым с уровнем сегодняшних мировых экономических лидеров;
что страны аутсайдеры будут долгое время спокойно взирать на многократный разрыв в уровне потребления, и не найдутся ли в них отдельные лица и целые группы, готовые силой заставить поделиться богатых близких и дальних соседей.
Больше десяти лет прошло, как я задал себе этот вопрос и стал задавать его друзьям и знакомым, хоть как-то сведущим в политике и экономике. Увы, однозначного ответа не нашлось.
А то, что произошло 11 сентября 2001 года в Нью-Йорке, показывает наличие в мире сил, готовых этой дележкой заняться, не брезгуя при этом самыми варварскими средствами.
Дай Бог, чтобы у обеспеченной части человечества сначала хватило сил и решимости остановить грядущий хаос, а затем хватило ума и опять же решимости к раскаянию и самоограничению, к которым Солженицын призывал еще в Глыбах.
Откат
Откат
Откат (бытовое, в словарях пока отсутствует, широко распространено среди новых русских и чиновников) - возвращение части кредита, бюджетных ассигнований или иных денежных либо материальных средств, в виде благодарности за их представление, в заранее оговоренном проценте или сумме, лично кредитору или распределителю бюджетных средств, сверх официальных выплат процентов по кредиту.
Моё собственное, возможно, не исчерпывающее, определение на основе объяснения предпринимателя средней руки, крайне удивленного моей неосведомленностью: "Ты что, про Мишу два процента не слышал?"
Итак, я оказался во Всесоюзном Институте повышения квалификации руководящих работников и специалистов Госснаба СССР, снова на кафедре экономической кибернетики, возглавляемой A.Л. Аршиновым, бывшим к тому же ещё и проректором.
Идеальным этот выбор, конечно, не назовешь: Госснаб считался, и являлся на самом деле, в глазах сторонников рыночной экономики (а большинство представителей математического направления, и я в том числе, были именно таковыми) наряду с Госпланом наиболее ярким олицетворением централизованной и неэффективной системы хозяйствования, где господствует волюнтаризм в принятии решений, некомпетентность и коррупция.
Никогда не забуду, как, будучи зеленым студентом второго или третьего курса, ещё самозабвенно верившим в неоспоримые преимущества плановой системы организации общества, я случайно оказался в автобусе, ехавшем в Тарасовку на госплановские дачи, где жили мои друзья Таня и Саша Моухи. Сидевшие впереди меня двое солидных мужчин беседовали между со-
бой на производственные темы. Я особенно к их разговору не прислушивался, но одна фраза меня потрясла:
— Ну, Михалыч, гад, обещал мне банку краски забор покрасить и надул, побегает он теперь у меня за блюмингом по своей разнарядке!
Наивный студент никак не мог понять, как связано плановое распределение основных фондов с покраской собственного забора, хоть и на государственных дачах, кстати, потом благополучно за бесценок приватизированных.
К моменту начала работы в госснабовской системе моя наивность давно улетучилась и сменилась обдуманным и твердым неприятием всего творящегося в экономике, как, впрочем, и в политике, хотя это чистейшей воды марксизм - ведь по Марксу политика и есть концентрированное выражение экономики. Это никакие облегчало моего положения и состояния, хотя кафедра экономической кибернетики занималась разработкой АСУГосснаба и обучением работников, её обслуживающих, - это было единственное перспективное направление в той мертворожденной и косной системе.
Но я опять отвлекся.
Воровать в институтах повышения квалификации было нечего - разве что спирт, выдававшийся для протирки ЭВМ, но это святое дело, за которое никто не осудит, тем более что пили-то все вместе. Взятки брать не с кого - московские слушатели приходили, а иногородние приезжали по плановой разнарядке, и поставить им двойку, а тем более потребовать взятку за её исправление, было бы самоубийством: вылетишь вмиг с волчьим билетом. Защит тоже никаких не было. Словом, тихая заводь для предпенсионного отдыха при всех преимуществах вузовской работы и полном отсутствии её недостатков, таких, как картошка, овощные базы, кураторство, постоянные дежурства в институте и пр.
Но, увы, скучно и неинтересно.
Нет, не следует думать, что здесь не было своих интриг, склок и подсиживаний. Как раз вскоре после моего прихода в институт ректор (хотя он здесь назывался директором), некто В.П. Черных, решил "съесть" моего Аршинова. Как всякий советский руководитель, директор не любил, когда его замы долго засижива-
лись на своем месте, особенно если они были молоды и энергичны. Не хуже Мочалова Черных вел "кадровую политику"- за пять лет сменил б замдиректоров, 6 заведующих кафедр (из 8), 6 деканов и 10 их замов (при трех деканатах!!!) и теперь подбирался к Аршинову. Не зная, что я его протеже (я подал на конкурс как бы со стороны, по объявлению в газете), Черных решил сначала снять его с заведования кафедрой, т.е. оставить без тылов, а затем и вовсе убрать из института. Для этого он подыскал в плешке какого-то профессора вроде по нашему профилю и решил, что если мы оба из одной конторы, то должны быть друзьями. Он подошел ко мне во время лекционного перерыва и спросил
— Ты такого Селезнева знаешь?
За, без малого, сорок лет преподавательской работы я ни разу не обратился на "ты" ни к одному студенту или слушателю, терпеть не могу фамильярности, особенно со стороны старших по возрасту или положению. Поэтому, не задумываясь, ответил:
— А тебе-то зачем он нужен?
Помните у Маяковского "...и лицо вытянулось как у груши...", так и у моего директора. Он сразу все понял, что к чему, и я превратился в его врага.
В институте создали "тройку", которая, как в старые недобрые времена, стала копать и копить компромат на Аршинова. Ну, я-то был уже тертый калач, и просто послал горе следователей - предъявите свои полномочия, тогда я буду с Вами разговаривать. Черных был тоже не промах, приказ о создании комиссии по расследованию "античерныховской" деятельности был напечатан, но не подписан. А вот некоторые сотрудницы нашей кафедры буквально рыдали, выходя с этих форменных допросов. Я тут же написал возмущенную телегу в партком и райком с требованием разобраться в этих безобразиях, и от меня отстали. Приходила, правда, одна дамочка с угрозами, но я её и слушать не стал.
К счастью, в это время Черных надоел уже всем, кроме своих клевретов, в институте сплотилась оппозиция, подвернулся удобный случай - он хотел протолкнуть в партию свою любовницу, которую к тому времени сделал уже деканом и завкафедрой. Против неё дружно проголосовали на партсобрании, появилась
статья в "Московской правде" и руководство Госснаба было вынуждено Черныха снять.
Мы стали ждать новое начальство.
Обидно было то, что в ходе этой склоки Аршинов в пылу борьбы бросил на стол заявление об уходе из замдиректоров, и его кандидатура уже не рассматривалась.
Два или три месяца продолжалось безвластие, наконец, главный госснабовский кадровик созывает собрание и представляет нового директора.
— Филимонова Наталья Николаевна, прошу любить и жаловать.
Наталья Николаевна, кандидат наук, выпускница МГУ по экономической, кстати, кибернетике, любимая ученица Гаврилы Харитоновича Попова, молодая интересная дама, пользовавшаяся несомненным успехом у мужчин и этим успехом, несомненно, пользовавшаяся. Филимонова давно работала в институте, но единственный опыт руководящей работы у неё был плачевный - несколько месяцев она была замдекана и с работой не справилась. А в институте было несколько докторов и профессоров с опытом работы и замдиректора, и декана, и завкафедрой, поэтому решение Госснаба всех удивило. Таки осталось загадкой, что послужило причиной такого выбора. Поговаривали о романтической подоплёке, дескать, к ней неровно дышит один из госснабовских зампредов, но точно никто ничего не знал.
Особенно не расстроились, так как больше всего боялись прихода варяга: уж он точно приведет свою команду и разгонит половину института, а эта - вроде своя.
Нужно сказать, что работа ректора института повышения квалификации в те времена не требовала особых дарований - достаточно было не портить отношений с министерством, регулярно ходить на коллегии, чтобы знать, откуда ветер дует, и не допускать оппозиции внутри. Все остальное - контингент, зарплата, деньги на оборудование, ремонт и пр. - шло автоматом.
Между прочим, одним из любимых тостов академика Аганбегяна был такой: "Выпьем за то, чтобы над нашей экономической наукой всегда развевалось знамя!", и, после короткой паузы - "Чтобы знать, откуда ветер дует!". Сколько здесь шутки, а сколько правды — поди узнай.
Так спокойно проработала Наталья Николаевна до самой перестройки, но уже с 90 года институт начал рассыпаться: закрутилась инфляция, зарплата катастрофически уменьшалась, у нас отобрали прекрасное здание на Таганке и переселили в недостроенный, точнее недоремонтированный бывший жилой дом постройки едва лине прошлого ХIХ-го века.
Большой коллектив (в институте работало полторы сотни человек, в том числе свыше 70 преподавателей) начал разбегаться. Особенно после путча. Дело в том, что буквально накануне его, не к ночи будь помянутый, премьер-министр Павлов подписал приказ о ликвидации Госснаба, подробности (в том числе, куда нас девать) должны были уточняться позже, но тут поднялось, сами помните что, и про нас просто забыли.
Филимонова бегала по инстанциям, искала, куда бы приткнуться, институт тем временем таял на глазах. К тому времени, когда нас подобрали Роскадры (было такое мертворожденное дитя многочисленных административных начинаний Бурбулиса), нас осталось не больше трех десятков, включая добрую дюжину декретниц, которые по новым законам сидели дома, пока ребенку не исполнялось три года, но в штате числились.
В феврале 1987 года вышла разгромная статья в "Московской правде" под громким заголовком "Уроки мочаловщины", которая заканчивалась словами:
"Лишь в условиях широкой гласности, бескомпромиссной критики и самокритики (узнаёте стиль совсем недавней эпохи?), четкого соблюдения норм законности и нравственности сможем мы добраться до корней различных мочаловщин. А, добравшись, вырвать их раз и навсегда".
Куда там...
Мочалова, правда, сняли, дали выговор по партийной линии и все. Ушел он обратно в свой университет.
Назначили нового ректора, но никаких радикальных изменений в духе и стиле институтской жизни не произошло. Из двух с лишним сотен уволенных при Мочалове преподавателей, кажется, только я рискнул попробовать вернуться и дважды подавал на конкурс. Оба раза меня благополучно прокатывали. Больше желающих, чтобы их повозили фейсом об тейбол, не нашлось.
Филимонова, подписывая мне характеристику на конкурс, искренне, как мне показалось, выражала сожаление о моем уходе из института. Я её успокоил, сказав, что шансов у меня практически нет: как в воду глядел. При этом я её заверил, что кроме как в плешку, никуда не уйду. Да и уходить в это время было особенно некуда - и наука и высшее образование находились в одинаково плачевном состоянии.
Работы было мало: во-первых, никто не знал, чему учиться, во-вторых, мы не знали чему учить, наконец, в-третьих, ни у кого не было денег за это обучение платить.
Наша кафедра Компьютеризации оказалась в выгодном положении по сравнению с остальными социализм ли, капитализм ли, или какой-нибудь доморощенный третий путь - все равно без компьютеров никуда не денешься. Мы практически за весь институт и работали.
С Филимоновой в то время отношения были наипрекраснейшие: мы выполняли едва ли не всю институтскую нагрузку, разрабатывали компьютерные системы по исследованию конъюнктуры рынка, лизингу, маркетингу малого бизнеса, т.е. по наиболее актуальным экономическим проблемам, писали книжки и учебные пособия, выпускали статьи в периодической печати.
Филимонова назначила меня заведовать кафедрой, предлагала должность проректора, отчегоя категорически отказался, словом, мы были бесспорными её любимцами. К тому же, кафедра, хоть и осталось на ней всего четверо преподавателей (правда, на других было и по два), была дружной, веселой и компанейской.
На все праздники, а часто и просто в явочный день или в получку, мы устраивали чаепития и более серьёзные пития.
Нужно сказать, что я неплохой кулинар и к тому же на даче выращиваю множество экзотических овощей и зелени, готовлю разные соленья и маринады, делаю наливки и вино. Поэтому собрать быстро аппетитный стол – для меня не проблема. Кафедра наша находилась в соседней с кабинетом директора комнате и Филимонова постоянно паслась у нас, да и весь институт тоже - осталось-то всего с десяток преподавателей.
Поэтому, когда Филимонова взяла меня с собой на месячную учебу в Германию, это всеми было воспринято как должное.
В Германии мне впервые пришлось общаться с ней в неформальной обстановке, и я был просто поражен крайне узким её кругозором. Хотя это была уже третья моя поездка в Германию, я старался ни минуты свободного времени не терять даром и утром, вставая в 5-6 часов, гулял по бывшему Западному Берлину пешком, осматривал окрестности и искал достопримечательности (так, случайно обнаружил около моста через маленькую речушку возле Тиргартена мемориальную доску на месте, где была утоплена Роза Люксембург), и вечером старался сходить то в театр, то на концерт (меня поразило новое здание Берлинской Консерватории - я впервые видел круглый зал, где часть зрителей сидела за оркестром), а то и просто в кино.
Большинство же нашей группы сидело в гостинице или бегало по магазинам, хотя к тому времени в Москве можно было купить почти всё. Когда изредка мне удавалось вытащить с собой Наталью, она удивлялась, откуда я всё знаю, если в Берлине впервые.
Сама она была из семьи дипломатического работника (даже родилась в Боготе), закончила МГУ, всю жизнь прожила в Москве и достаточно много ездила по за границам, но была абсолютно зашорена и как специалист, и как личность. Про самиздат она прочитала в перестроечных газетах, Набокова не читала, про Довлатова и Юза Алешковского и не слыхивала, о Бродском знала, что это тунеядец, сбежавший на Запад, о существовании Губермана даже не подозревала. А вот раскинская "Энциклопедия хулиганствующего ортодокса", подаренная ей мною с авторским посвящением, вызвал а у Филимоновой и у всей её семьи неподдельный восторг. О том, что происходило в стране раньше и теперь, она не задумывалась, никаких твердых политических, экономических, эстетических и этических убеждений не имела
После возвращения она без конца рассказывала всем в институте о нашей поездке и расхваливала меня так, что некоторые решили: у нас с ней роман.
С развитием капитализма в России (надеюсь, не упрекнут меня в плагиате, да и вряд ли сейчас многие помнят, кто автор этого словосочетания) появилось одно дополнительное средство добывания денег: сдача в аренду помещений расплодившимся во множестве коммерческим структурам. Этим широко пользова-
лись практически все учебные заведения и научные учреждения, чтобы хоть как-то улучшить свое финансовое положение. Наш институт, переименованный ктому времени в Институт повышения экономической квалификации государственных и муниципальных служащих и подчинявшийся, вместо канувших в Лету Роскадров, Российской Академии государственной службы (РАГС) при Президенте РФ, не стал исключением. Без малого половина площадей была занята арендаторами.
Однако на нашей зарплате это никак не отразилось. На вопросы: "…где деньги, Зин?" Филимонова сначала отшучивалась, затем начала злиться. Да и сама зарплата устанавливалась ею совершенно произвольно: заведующие кафедрами, а их было четверо на десяток преподавателей, получали чуть больше остальных, дальше шла полная уравниловка - всем сестрам по одинаковым серьгам. Ни ученая степень, ни звание, ни стаж работы, ни выполнение нагрузки никак не учитывались. В институте появилось множество "мертвых душ", то есть душ живых и даже вполне упитанных, пребывающих в должностях завкафедрами и профессоров, но эдак виртуально: в ведомостях на зарплату они есть, а в аудиториях на занятиях их нет.
На вопросы об этого рода публике Филимонова сначала отвечала, что они пишут учебники, разрабатывают методические пособия, готовят программы новых курсов и т.п., а потом, когда ни того, ни другого, ни третьего не оказалось, и вовсе сказала, что это не наше дело. Так постепенно идиллические, почти семейные отношения в коллективе стали испаряться.
Ещё раз отвлекусь. Следует сказать, что к этому времени все общественные структуры (парткомы, профкомы, комсомолы) у нас, как и почти во всей стране, приказали долго жить. Единственно, что осталось, так это СТК - Совет трудового коллектива, председателем которого был я.
При советской власти иметь какую-либо общественную нагрузку было обязанностью каждого (впрочем, я, наверное, могу говорить только о высшей школе). Еще с плехановских времён я подвязался по профсоюзной линии и занимался самым бессмысленным делом - социалистическим соревнованием. Сейчас над этим можно сколько угодно смеяться, но тогда это воспринималось вполне серьезно, за успехи в соцсоревновании премирова-
ли, за постоянное отставание поругивали, а могли и крепко вломить, если нужно было, например, дать такую характеристику на конкурс, что прощай родной институт.
Моей голубой мечтой было разработать и реализовать компьютерную систему подведения итогов работы кафедр и факультетов, чтобы хоть как-то объективизировать этот процесс, а не решать его глоткой, как в песне Высоцкого (две проблемы мы решаем глоткой: где достать недостающий рубль, и кому потом бежать за водкой), или по указке ректора. Это натолкнулось сначала на резкое противодействие руководства профкома, но, в конце концов, махнули рукой и разрешили попробовать на одном отдельно взятом факультете.
Самым сложным вопросом оказалась разработка баллов, характеризующих вклад каждого преподавателя в общую копилку: действительно, что выше ценить - защиту диссертации, написание учебника или поездку со студентами на картошку? И, главное, как оценивать основную работу преподавателя - чтение лекций и проведение семинарских занятий? Опросы студентов, ставшие сейчас нормой, тогда показались бы жуткой крамолой, да и никто этого не предлагал.
К тому же в плешке были собраны самые разнородные специальности - экономические, торговые, товароведные, технологические (это приготовление той самой кислой капусты, но и не только её, представляете, на семинаре технологов жарят бифштексы, пекут торты, обязательно пропитывая их коньяком и т.п. – ходить мимо этих аудиторий было просто пыткой), механические (это которые придумывают новые кастрюли, котлы для общепита, микроволновые печи и пр.). Вот и решай, что важнее - усовершенствованная система бухучета, оригинальная компьютерная программа или рецепт уранового торта.
Я пытался убедить всех в отсутствии необходимости скрупулёзно высчитывать преимущества кислой капусты над разработкой деловой игры, ставьте любые баллы и сравнивайте разнородные виды деятельности не по абсолютной величине набранных очков, а по их динамике: у кого больше рост по сравнению с предыдущим периодом, тот и победил.
Методика с разработанной компьютерной программой не прошла, то ли из-за косности профкомовской публики, толи из опасения, что появится возможность объективной оценки деятельности (а кому это надо, мы привыкли сами решать - как бы продолжение старого спора: может ли машина мыслить), толи ещё неизвестно почему.
Меня, однако, за активность повысили в заместители председателя факультетского профбюро, объяснив при этом, что бы я не обижался: председателем сделать нельзя, ведь профсоюзы - школа коммунизма, а какому коммунизму беспартийный может научить. И то, правда.
Этим же делом я занимался и в ВИПКе. Здесь заидеологизированность была поменьше, и вскоре меня избрали председателем профкома. Большинство ушедших из института оставили свои билеты (через пару-тройку лет кое-кто приходил за ними, но таких было очень мало), а оставшиеся перестали платить взносы. Профсоюз тихо скончался.
СТК, тем не менее, вроде существовал, хотя законность, объём полномочий, сфера деятельности его были весьма туманны. Я собрал трудовой коллектив, предложив разработать и заключить с администрацией коллективный договор, который бы регламентировал наши взаимные права и обязанности Такой документно трудовому законодательству должен был существовать и обновляться каждый год но на него никто не обращал раньше внимания и найти хотя бы один экземпляр за любой прошлый год чтобы взять его за образец, не удалось (а, может, просто прятали?). Поездив по профсоюзам, которых тогда расплодились во множестве и все зазывали под свое покровительство, я набрал несколько образцов типовых колдоговоров и адаптировал их к нашей специфике.
Обсудив и утвердив проект на собрании, я отнес его Филимоновой. К этому времени она практически со мной не разговаривала, и от былой приязни не осталось и следа. У меня-то к ней особых претензий не было: давайте урегулируем вопрос с арендной платой, разработаем принципы оплаты труда, и всё. В её же глазах я сделался главным врагом, ибо не оправдал ожиданий сделаться помощником и проводником идей директора в коллективе и покусился на святая святых - распределение бесконтрольных денег.
Мои предложения были просты: давайте предадим гласности все существующие договора аренды, а новые будем заключать совместно - администрация и представители трудового коллектива. Установим, по взаимной договоренности, процент, который составит фонд директора, одному ему подконтрольный, остальное на повышение зарплаты. И непроизвольное, а в соответствии с выполняемой нагрузкой и другими видами работ. В институте были люди, годами выполнявшие нагрузку на 15 -20 процентов, но получавшие зарплату наравне со всеми.
Филимонова встала на дыбы. Пошла подковёрная возня: кого кнутом, кого пряником. Нужно отметить ещё один момент, сколько бы преподавателей ни работало в институте (хоть десяток, хоть сотня), параллельно и автономно существует управленческая инфраструктура - бухгалтерия, отдел кадров, учебная часть, библиотека, вспомогательный персонал. В ситуации, когда преподавателей осталось - кот наплакал, процентное соотношение между ними и "управленцами" резко изменилось в пользу последних. Для них разговоры о нагрузке, публикациях и пр. были едва ли не пустым звуком. Но при голосовании они явно превалировали.
К тому же Филимонова постоянно намекала на то, что моя активность связана только с желанием увеличить зарплату себе и своей кафедре. Попытки объяснить, что я хочу повысить зарплату тем, кто много и продуктивно работает, вызывали скрытое недоверие. Понятие самоуправления, возможность на законных основаниях контролировать деятельность администрации и влиять на принятие тех или иных решений для людей, всю жизнь проживших при советской власти, когда господствовал принцип: ты начальник, я - дурак, я начальник, ты - дурак, казались несбыточными мечтами и вызывали подозрение.
Короче говоря, мой вариант колдоговора на собрании провалили: разделы про подконтрольность аренды и дифференцированносгь зарплаты выкинули и в этом беззубом виде приняли. Я такой вариант подписывать отказался и тут же подал заявление с просьбой освободить меня от обязанностей председателя СТК Мою просьбу тут же удовлетворили, а заодно и ликвидировали сам пост, было решено избрать трёх сопредседателей, которые по очереди (?!) исполняли бы эти обязанности. С мечтами о са-
моуправлении было покончено, хотя директора обязали ежеквартально представлять план и отчет о финансовых результатах деятельности института. Но так как проверить достоверность этих данных документально было нельзя, то эти планы и отчеты были чистой проформой, хотя даже из этих подтасованных и не проверяемых цифр следовало, что свыше 80% доходов формировались за счет аренды, стыдливо называемой совместной деятельностью - легально сдавать площади в аренду институт не имел права.
Тут же начались мелкие пакости. Сначала Филимонова отправила нас с коллегой в Калугу читать лекции, оговорив заранее оплату. Когда нам выдали всего лишь половину полагавшейся суммы, сославшись на договоренность с нашим директором, по приезде в Москву мы потребовали объяснений. Филимонова сделала удивленные глаза и сказала, что скоро сама едет в Калугу и всё выяснит. Через неделю она привезла оставшуюся сумму, промямлив, что произошло недоразумение. В чем оно состояло, осталось для нас тайной, хотя предположение, что не подними мы шум, они бы просто поделили эти деньги, напрашивалось само собой.
Затем она отказалась заплатить преподавателям с моей кафедры за переработку сверх нагрузки, о чем была предварительная договоренность.
Наконец, когда я отказался вести новую группу, сославшись на полностью выполненную годовую нагрузку и нежелание больше бесплатно работать, Филимонова заявила
— Пишите заявление об уходе по собственному желанию!
Ищи дураков, подумал я, как мальчик из книжки про Буратино. Однако заявление написал:
"Прошу меня уволить по собственному желанию Филимоновой".
С чувством юмора у моей директрисы оказалось плоховато - она наложила резолюцию об отсутствии в КЗОТе соответствующей статьи (?!), зарегистрировала заявление и подшила в дело.
После этого мы с ней едва кланялись и общались только письменно, она мне - ценные указания, я ей - докладные и служебные записки, дав двух экземплярах, один из которых с распиской от секретарши, которая смотрела на всё это безумными глазами,
оставлял себе. Иначе доказать, что ты не верблюд, было невозможно, ибо директор, официальное лицо и прочее, вела себя как уличный наперсточник ни одному её слову верить было нельзя.
Хотя внешне победа досталась полностью Филимоновой, она ощущала явный дискомфорт. Дела в институте не улучшались, половина института по-прежнему не работала, а брошенные мною семена недоумения - куда деваются деньги, получаемые за аренду, и почему арендная плата так низка, постепенно начинали давать плоды: народ начал задумываться.
Действительно, поинтересовавшись у друзей и знакомых, я выяснил, что цена за годовую аренду квадратного метра площади в зависимости от удаленности от центра колеблется от двухсот до восьмисот долларов. Нам же, по её словам, платили всего 120. И это в пяти минутах ходьбы от Таганского метро!
— Не могу же я сразу в несколько раз повысить плату! - патетически восклицала Филимонова.
— Не нужно сразу и в несколько раз - возражал я. - Достаточно увеличить на 20-30 долларов, чтобы поднять среднюю зарплату преподавателей и сотрудников на 10-15 процентов.
Но даже подтверждения, что плата составляет именно 120 долларов, мы не получили - Филимонова категорически запретила главбуху (вечно плачущей даме, постоянно в коридоре жалующейся на самоуправство ректора, но, тем не менее, неукоснительно выполнявшей все нелепые и противозаконные указания) показывать кому бы то ни было любые финансовые документы. Кошка всё про свое (т.е. наше) мясо знала.
Задумалась и Наталья Николаевна. Рано или поздно всё тайное становится явным. Чувствовала ли она, что прежние времена, когда кокетливая миловидная дама на одном этом кокетстве могла сделать карьеру, заканчиваются, или опасалась, что её дела с откатом выйдут наружу, а может и то и другое вместе, но она сколь усиленно, столь и тайно занялась поисками отхода.
Настолько тайно, что, когда нас собрали в директорском кабинете, и впервые появившийся в институте проректор РАГСа Слепцов объявил, что Филимонову забирают в РАГС каким-то там начальником, все были в шоке. На вопрос, есть ли у РАГСа кандидатуры на пост ректора, прозвучал ответ.
— Пока нет.
— А как он будет назначаться?
— Почему назначаться? У нас демократия, ректора выбирает Совет института.
— А у нас его нет.
Жандарм, извините, проректор вопросительно смотрит на сыщика, то бишь на Филимонову, Филимонова на проректора.
Действительно, лет пять, если не больше, никакого Совета просто не было, конкурсные дела были заброшены, все преподаватели работали на птичьих правах. По существу, все проблемы решались как в Древней Греции: собирались все жители - преподаватели, благо помещались за один стол в ректорском кабинете, и обсуждали насущные проблемы. При таком количестве работающих разницы между заседанием дирекции и общим собранием преподавателей практически не было. Какой ещё при этом Ученый Совет?
Формально он должен, тем не менее, существовать, особенно теперь, когда надо выбирать нового ректора.
Срочно стали формировать состав Совета, куда вошли практически все преподаватели, ряд приглашенных из солидных организаций (Академии наук, Академии народного хозяйства и т.п.), несколько чиновников из разных министерств, подсунутых Филимоновой, и она сама, так как по должности теперь курировала институт от РАГСа.
Тут же начались судорожные поиски кандидатур на должность ректора. Я сразу же предложил Аршинова во-первых, его все знали, во-вторых, он имел солидный опыт подобной работы, пробыв в должности проректора несколько лет, наконец, в-третьих, к тому времени он пять лет работал в коммерческих структурах, т.е. уже окунулся в рыночную стихию и знал многие её подводные камни.
У Филимоновой же явного претендента не было, и она тянула с утверждением состава Совета (это теперь была её прерогатива по должности - она стала начальником управления подведомственных РАГСу организаций, в число которых входил и наш институт) несколько месяцев, пока не нашла подходящего кандидата.
Он появился в институте 8 марта, когда мы, как обычно, собрались поздравить наших женщин, подарить им какие-то безделушки и посидеть за бокалом кто чего.
Вошел невысокий лысоватый мужчина неопределенного возраста, достаточно помятый жизнью и, извините за штамп, с печатью тайных пороков на чисто выбритом лице. Какие, впрочем, тайны: возрасту него уже не для курева или ширева, значит, попивает втихую, что вскоре и подтвердилось - несколько раз, уже будучи ректором, он приходил в институт, в том числе, возвращаясь из командировок, с такими следами асфальтовой болезни, что на него было страшно смотреть. Я бы с таким фейсом не рискнул выйти из дома. А, в общем, мужик как мужик, хотя желание поступить с ним так, как Битов с Вознесенским в известной миниатюре Довлатова возникло сразу.
Представился:
— Горлопанов (ого! и опять компьютер подчеркнул фамилию, указав, что это слово с ярко выраженной экспрессивной (негативной или иронической) окраской; я-то здесь при чем?) Вячеслав Викторович, я подал документы на конкурс. Давайте знакомиться.
Поставил на стол бутылку коньяка и сел с краешку.
Восторга его приход ни у кого не вызвал, напротив, все как-то притихли и вскоре разошлись.
Когда я вышел покурить, он присоединился ко мне.
Я тоже представился, хотя, уверен, в этом необходимости не было - Филимонова наверняка всем дала характеристики.
Он рассказал, что заканчивал аспирантуру в плешке на кафедре политэкономии, у Абалкина, у него же защитил докторскую, но уже в Академии общественных наук при ЦК КПСС, куда Леонид Иванович был вынужден уйти из-за козней Мочалова. Всё-таки судьба играет человеком - не уйди Абалкин из плехановки, не видать ему директорства в академическом Институте экономики и не быть полным (чуть не написал генералом) академиком (из плешки академиков с роду не выбирали).
Исключение составил Хасбулатов, но он баллотировался, когда был всесильным Председателем Верховного Совета. Встретив в то время Шаталина (он тогда был академиком-секретарем отделения экономики), я спросил, за какие такие "выдающие" научные заслуги скромного плешкинского профессора, да ещё протеже Мочалова (Стас того терпеть не мог еще со студенческой скамьи – они учились на одном курсе в
МГУ) и хапугу (история с захватом "брежневской" квартиры величиной в целый этаж на трёх членов семьи была у всех свежа в памяти), двигают в член-корры, неужели мало действительно достойных ученых?
— Ну, Марк! Неужели ты не понимаешь, что это чистая политика?
Я-то понимал, почему Сталина и Молотова избрали Почетными академиками (кстати, а почему Берию забыли, он, кажется, тоже был "большой ученый" не хуже этих, особенно, если верить его сыну Серго), но, как холуйское избрание Хасбулатова вязалось с установлением демократических начал в стране в целом и в науке в частности, в толк взять не мог. Так и сказал Шаталину. Он махнул рукой, пробормотал что-то вроде:
— Вечно ты, Марк, впереди паровоза!
И убежал.
Я не люблю "чистых" политэкономов. В подавляющем большинстве это безнадёжные схоласты, закопавшиеся в Марксе и готовые на любой случай найти у него подтверждение в виде вырванной из контекста цитаты, которую, кстати, на следующий день могут использовать для доказательства диаметрально противоположного утверждения. Ученые творческие, не зашоренные и трезво мыслящие, среди них почти не встречаются.
Хотя в своей области они бывают совершенными уникумами. Я был знаком с Иваном Андреевичем Гладковым, крупнейшим специалистом по истории народного хозяйства, возглавлявшим отдел в Институте экономики АН СССР и по совместительству работавшим в ИМЭЛ (Институте Маркса, Энгельса, Ленина, а, когда-то, ещё и Сталина). С его сыном Андреем мы училисъ в одной группе, жил он неподалёку от института, и я частенько заглядывал к нему вместе готовиться к семинарам. У них была солидная экономическая библиотека при весьма скромной художественной, что меня крайне удивило, доктор наук, все-таки. И, кроме того, для вечно голодного студента подхарчитъся от профессорских хлебов было большой удачей (до сих пор помню, какие вкуснющие котлеты готовила Андрюшкина мама Ирина Яковлевна).
Так вот, как-то за обедом раздался звонок, Иван Андреевич снял трубку и начал с кем-то разговаривать по телефону. Из его ответов скоро стало понятно, что звонят с работы и просят подобрать цитату из Ленина для какого-то доклада или записки наверх. Спросили, видимо, сколько времени ему на это понадобится. Старик попросил подождать минутку, ещё раз переспросил название темы, чуть задумался и выпалил: ПСС Ленина, том такой-то, номер страницы, такая-то строка сверху. И повесил трубку. Если бы я сам не был этому свидетелем, ни за что бы не поверил. Я знал, что он принимал участие в редактировании этого самого ПСС и, конечно хорошо знал тексты основных работ "Кузьмича" (так между собой мы прозвали основателя советского государства), но не до такой же степени! Андрей, когда я высказал удивление, сказал, что это обычное дело: зная его редкую память, без конца звонят то с работы, то из ЦК, то ещё откуда-то.
Беседа наша с будущим ректором длилась ровно столько, сколько горит сигарета - не больше пяти минут, но я успел заметить одну особенность. У него была очень странная и неестественная улыбка. Обычно, когда человек улыбается, то это выглядит как некий процесс: сначала чуть раздвигаются губы, затем слегка прищуриваются глаза и, наконец, улыбка полностью заливает лицо. Также постепенно она сходит с лица и исчезает.
У Горлопанова же лицо напоминало мертвую маску, на которой никакие внутренние переживания не отражались, и улыбка мгновенно возникала, словно натягивалась новая маска, и столь же мгновенно исчезала с лица. Такого я ещё не встречал.
Не иначе, как новый Мочалов (кстати, и тот был политэкономом) на мою голову.
Аршинов тоже несколько раз приходил в институт зондировать почву и получил от многих преподавателей заверения, что голосовать они будут за него. Да что там преподаватели, сама Филимонова, когда он пришел к ней в РАГС посоветоваться и узнать, каковы его шансы, расцеловалась с ним (они давно друг друга знали - учились вместе в аспирантуре) и с ослепительной улыбкой заверила:
— Саша, знаешь, как называется новый мексиканский сериал? "Никто, кроме тебя"! Не волнуйся, все будет в порядке.
Не сомневаюсь, что, не будучи твердо уверен в итогах голосования в свою пользу, Саша просто не подал бы документы: он был достаточно самолюбив и не любил терпеть поражения, тем более, заранее легко прогнозируемые.
Но и с ним Филимонова сводила какие-то старые счеты и подставила в лучшем виде.
Совет подобрался такой, что из тринадцати его членов по четверо твердо стояли на стороне либо Аршинова, либо Горлопанова, четверо колебались, а один был сам за себя: без всяких шансов, но с дальней мыслью, выдвинул свою кандидатуру некто Белов, бесцветная личность, вечно не выполнявший нагрузку, и последний оставшийся в институте член той пресловутой тройки, расследовавшей ещё при Черныхе дело Аршинова. В итоге он и получил один голос - свой собственный. За то его теперь тронуть было опасно, чуть что станет кричать, что с ним сводят счеты. И не ошибся. Горлопанов его не выгнал, правда и не за что - с первого дня Белов принялся активно лизать ректору, ну сами знаете чего.
На этих четырех колеблющихся и обрушился шквал посул и угроз, который и решил дело: трое поддались на уговоры Филимоновой, один нет. И в итоге победил Горлопанов со счетом 7:5.
По своим агентурным, каналам в плешке я узнал, что Горлопанов длительное время работал там директором одного из многочисленных институтов повышения квалификации, расплодившихся входе перестройки. Этот институт находился как раз в нашей старой церквушке на Зацепе и, естественно, нуждался в солидном ремонте. Горлопанов угрохал на это какие-то бешеные деньги (конечно, не свои, а государственные), превратив совершенную развалюху в шикарное помещение с паркетными полами, бронзовыми ручками на всех дверях чуть ли не красного дерева.
Эта повсеместно возродившаяся привычка к купеческому роскошеству и великолепию, часто призванному закамуфлировать содержательною пустоту и навести тень на плетень, сейчас встречается повсеместно и являет собой резкий диссонанс с более чем скромным существованием подавляющей массы населения. Основная зарплата профессора в той же плешке – 900 р., со всякими доплатами набегает еще столько же, а студенты приезжают на занятия на мерседесах...
Внезапно в церкви случился пожар и в ходе расследования обстоятельств его возникновения выяснилось, я уж не знаю как, что действительные расходы на только что произведенный ремонт многократно меньше показанных в сметах: где-то чего-то не утеплили, использовали гораздо более дешевые материалы, фантастически завышали объёмы работ. Словом, даже привычное к таким делам плешкинское начальство посчитало, что это перебор и хотело завести уголовное дело, но потом отпустило Горлопанова "по собственному желанию", кто-то за него заступился, поговаривали, что чуть ли не сам Абалкин. Мне об этом рассказал один из проректоров, категорически запретив на него ссылаться.
В описываемое время Горлопанов работал на какой-то экономической кафедре в Бауманском институте профессором, причем дважды баллотировался на заведование кафедрой, и дважды предусмотрительные коллеги его прокатывали.
Когда во время Совета нынешний академик РАН В.И.Маевский, однокашник Аршинова, длительное время проработавший полставочником на нашей кафедре, потому и согласившийся войти в Совет столь не престижного заведения, как наш ИПЭК, спросил Горлопанова, почему он ушел из аналогичного института в плехановском, тот заявил, что институт был его детищем, в который он вложил много сил и энергии, и когда пошли слухи о передаче здания Московской Епархии, он не смог этого выдержать и уволился. Всех членов совета чуть слезой не прошибло, но церковь и находящийся в ней институт благополучно существуют до сих пор, а прошло уже больше пяти лет. У Булгакова это называлось - "поздравляю вас, гражданин, соврамши".
Сразу после совета новый ректор пригласил всех в теперь уже свой кабинет и устроил лёгкий фуршет. Настроения никакого не было, но идти пришлось: не вступать же в афронт с первых дней, тем более, что сам Горлопанов рассыпался в любезностях и говорил о том, как дружно мы все вместе будем работать.
До конца учебного года оставалось чуть больше месяца и прошло это время вполне спокойно.
Когда мы вернулись из отпуска, то институт не узнали. Заново отремонтированный ректорский кабинет с "предбанником" и сидящей там молоденькой секретаршей вместо пожилой пенси-
онерки, которая к тому же одновременно была кадровиком, курьером и кем-то ещё, два кабинета для двух новых проректоров - по учебной части и по хозяйственной.
Теперь на дюжину преподавателей приходились: ректор, три проректора и четверо заведующих кафедрами! Причем, заведующие входили в число преподавателей, и если их исключить, то восемью преподавателями руководило восемь же управленцев! Если учесть ещё, что одна кафедра - природопользования - давно функционировала как малое предприятие и никаких занятий по проблематике института не вела, не платя при этом за аренду кафедрального помещения, а рассчитываясь чистым налом (или, наоборот, черным?) сначала с Филимоновой, а теперь с Горлопановым, то начальников оказывалось больше, чем работников. Если же приплюсовать все административные и вспомогательные службы, то на одного преподавателя (а именно они зарабатывали для института законные деньги) приходилось по три нахлебника.
Откуда брались на всё это деньги, было ясно: количество арендаторов увеличилось, а многие старые оказались не в состоянии платить по новым ставкам, которые Горлопанов взвинтил до предела (или до беспредела). Ставки нам арендаторы не называли, но качали головами и с ностальгией вспоминали в курилке филимоновские времена, она хоть и обирала их сверх мизерных 120 баксов (это и есть пресловутый откат: она им невысокую арендную плату, а они ей в карман не облагаемые налогом чистые денежки - и всем хорошо), но это даже близко не лежало с Горлопановским грабежом.
О возможности контроля за арендными договорами или другими финансовыми потоками никто и не заикался - ректор быстро поставил всех на место.
Следует ещё раз подчеркнуть, что вся эта аренда была нелегальной и, по существу, незаконной - мы не были собственниками здания, а сами арендовали его, кажется, у Правительства Москвы, но, как образовательное учреждение, пользовались льготами и платили копейки. А уж субаренда и вовсе была запрещена, и, чтобы кому положено смотрел на это сквозь пальцы, также приходилось платить. При Филимоновой это хоть как-то камуфлировалось договорами о совместной деятельности с арен-
даторами, писались отчеты, составлялись акты сдачи-приёмки работ - всё как положено. Теперь даже эти фиговые листочки были отброшены, ведь иначе мы хоть как-то могли знать о масштабах аренды.
Институт быстро наполнялся новыми людьми, которые занимались чем угодно, только не чтением лекций и проведением практических занятий. Хотя свадеб вроде не намечалось, появился генерал, целый год просидевший в своем кабинете, получавший зарплату и ни разу не вышедший к слушателям.
Поменялся и состав Ученого Совета, в него вошли неизвестные в институте люди, не имеющие никакого отношения к государственной службе и практически на заседаниях не появляющиеся, но в любой момент готовые проголосовать как Горлопанову угодно. Среди таких был даже бывший министр финансов, а в то время, кажется, аудитор Счетной Палаты Пансков. Его назначили заведовать кафедрой и его я 1 (один) раз видел, но не в аудитории со слушателями, а на Ученом Совете.
На первом же собрании я понял, что избран новым руководством первой мишенью для атаки, наверняка Филимонова предупредила, что я самый горластый (а что делать двум горлопанам в одной берлоге?) и пользуюсь авторитетом в коллективе, недаром меня выдвигали в 1990 г. в депутаты Моссовета по одному из округов на Таганке, и меня нужно нейтрализовать, либо убрать. Сама она этого сделать не смогла, так как администратор была никудышний. Эти же были ассы.
Началось с мелочей. В августовскую жару ректор заявил, что лето кончилось, нечего ходить в джинсах и рубашечках, извольте, как положено - костюм, галстуки всё остальное (платочек, что ли в карман?).
В плехановке, особенно первые годы, когда я по возрасту мало отличался от студентов, а на вечернем отделении и вовсе большинство их было значительно старше меня, я сознательно одевался подчеркнуто официально, чтобы хоть чуть-чуть выглядеть солиднее. Это вошло в привычку, и все 22 года я не снимал галстук. В институтах повышения квалификации обстановка свободнее, тут порой после выдачи удостоверений об окончании и выпивали со слушателями, чего никогда не допускалось со студентами. И к внешнему виду относились про-
ще. Так что на свитера, джинсы, куртки и другие подобные фривольности особенного внимания не обращали, ну разве что, когда отправляли на коллегию Госснаба.
А тут летом - надевай костюм и галстук. Да ещё мы ведем занятия в аудитории с полудюжиной персоналок, там стоит безумная жара и впору одеть купальники.
Указание начальства я посчитал неудачной шуткой, пропустил мимо ушей и в следующий раз явился как обычно: форма одежды летняя, свободная.
— Милейший, - обратился ко мне ректор, встретив в коридоре, - Вы, что не поняли, в каком виде следует являться в институт?
От такого обращения я настолько опешил, что, не говоря ни слова, прошел мимо него, не оборачиваясь.
На следующем собрании дирекции, куда я должен был ходить по должности, и явился, не сменив формы одежды, Горлопанов разразился громовой речью о недопустимости и прочее. Я встал и заявил, что сначала он должен научиться разговаривать с сотрудниками, что обращение "милейший" уместно в пивной к половому или в бане к пространщику, а не в государственном учреждении к заведующему кафедрой. Что касается внешнего вида, то я тут же его сменю, как только ректор издаст приказ, регламентирующий униформу преподавателя, и заодно выдаст деньги на покупку оной. Вышел из кабинета, хлопнув дверью так, что штукатурка посыпалась. Горлопанов такого не ожидал и стал, заикаясь, извиняться за неуместное обращение. И тут же пообещал издать приказ об униформе, но хватило ума не сделать этого, а то уж я повеселился бы.
Весть об этой фронде быстро разнеслась по институту, многие, озираясь по сторонам, поздравляли и радовались, как я осадил "горлопана", но и мне и всем было ясно, кто в конечном счете окажется в этой неравной борьбе победителем.
Горлопанов же сменил тактику: на меня не обращал никакого внимания, а поручил "изловить и повесить" строптивца двум своим клевретам-проректорам.
Эти проректора были полной противоположностью друг другу, но этим они и дополняли один другого.
Первый, кажется, по работе с регионами, хотя никаких региональных филиалов в ИПЭКе и не было (точно мы ничего не
знали, ибо вопреки всем правилам приказы по институту не вывешивались для всеобщего ознакомления, а уж получить их для прочтения или, упаси Господь, для снятия копии было совершенно невозможно), Валентинов Владимир Валентинович - высокий, интересный мужчина, с вечно брезгливо-недовольной полуулыбкой на лице, доктор технических наук неизвестно по какой специальности (известно было только, что он был замдекана в Институте связи, а потом работал в Минвузе, куда стоящий доктор никогда не пойдет).
Второй, по общим вопросам, а попросту завхоз, Козар Михаил Иосифович, простоватый отставной военный, затурканый жизнью, впервые попавший в образовательное учреждение и не имеющий ни малейшего представления о специфике его работы
Если общение с Филимоновой закончилось перепиской, то здесь сразу с неё и началось. Понеслись бесконечные служебные записки, причем на дирекции зачитывались только записки, заполненные бесконечными пустяковыми упрёками Валентинова в мой адрес, мои же ответы или требования, сколь серьёзными и обоснованными они ни были, просто игнорировались.
Как-то, через две недели после окончания занятий в группе, я получил служебную записку от Валентинова с приложением письма слушателя на имя ректора, написанного будто бы на второй день после начала двухнедельных курсов. На записке стояла дата, но никаких данных о регистрации её или визах ректора не было, словом, это не документ, а чистая липа. В письме слушатель высказывал совершенно вздорные претензии, а я должен был писать объяснения и оправдываться, когда от группы и след простыл. Слава Богу, у нас на кафедре был налажен компьютерный входной и выходной контроль, и я мог представить отзывы группы после окончания обучения. Никаких претензий слушатели, в том числе и пресловутый критик, не высказывали. Но это, как всегда, никого не интересовало, а компромат между тем копился.
То от меня стали требовать компьютерную программу, описание которой было опубликовано в одном из журналов, причем Валентинов собирался ею торговать без моего ведома (из какой-то фирмы, прочитав статью, пришли поинтересоваться условиями приобретения программы, так на эту беседу меня даже не
пригласили), не признавая за мной авторских прав. Я отказался бесплатно дарить результаты своего труда и вновь получил нагоняй.
Затем, при подведении итогов научно-исследовательских работ, Валентинов пишет абсолютно безграмотную и просто лживую рецензию на мою рукопись, но, когда я приношу два положительных отзыва на туже работу от двух докторов экономических наук из МГУ и Финансовой Академии, их просто не рассматривают: мы никуда ничего не посылали и сами в состоянии разобраться и оценить.
Последней каплей стал мой отказ от хоздоговорной работы на следующий год. Ко мне на кафедру зашел коллега и дал для ознакомления и в качестве образца проект договора с РАГСом. Внимательно прочитав его, я понял, что это кормушка для дирекции и Филимоновой. Действительно, наряду с тремя сотрудниками кафедры в качестве исполнителей фигурировали Горлопанов, Валентинов и... Филимонова. Самое забавное заключалось в том, что Филимонова и выделяла эти деньги, и подписывала процентовки, и осуществляла приёмку работы, и получала за это приличную зарплату! Вот уж где откат, так откат.
В плешке часто приходшюсь включать в договора лаборанток, аспирантов, а то и студентов, чтобы как-то их подкормитъ, но хоть какую-то работу они выполняли - сверяли текст после перепечатки, вписывали формулы, рисовали графики и таблицы. Порой случалось, что заказчик просил (именно просил, а не требовал) включить его в число соавторов при публикации результатов работы. И это всё. Ни о каких деньгах и разговору не было. Слышал я, что иногда делились чуть-чуть с заказчиком, но чаще всего это был поход в ресторан или что-то в этом роде. Но чтобы подставляться так, в открытую, выступая одновременно и заказчиком и исполнителем и фиксируя это документалъно, да никогда.
Здесь же было явное и неприкрытое вымогательство. Когда я отдавал коллеге его бумаги и спросил, надеется ли он получить от этих "соавторов" хоть строчку для включения в отчет, он в ответ только рассмеялся:
— Да ты что, это обычный откат, иначе Филимонова не выделит денег, а Горлопанов не подпишет договор.
Наотрез отказавшись участвовать в аналогичном договоре, я перешел всякие границы, и моя песенка была спета.
С начала января в институте закипела работа по реорганизации структуры. Она обсуждалась на дирекции, затем была утверждена на Ученом Совете. Отмечу, что за полгода работы нового ректора никаких позитивных сдвигов не произошло: ни один новый преподаватель, способный выйти в аудиторию к слушателям, не появился, новых направлений деятельности не возникло, весь груз преподавания тянули на себе прежние работники, да ещё на них постоянно обрушивался поток претензий, столь же частых, сколь и необоснованных. И вот разрабатывается новая структура, в которой было поименовано 30 (тридцать!) структурных единиц (это на десяток преподавателей-то).
Робкие попытки приземлить новое руководство, объяснить, что, сколько квадратиков ни рисуй на схеме, количество слушателей от этого не увеличится и качество преподавания не возрастет, что если кадры и решают всё, то это преподавательские кадры, а не многочисленные управленческие структуры, ник чему не привели.
Да и цель была совсем другая, о чем догадаться было нетрудно.
Моя кафедра - компьютеризации процессов государственного и муниципального управления (скажем прямо, название длинноватое и не совсем удачное, но зато точно отражающее характер деятельности) - в новой структуре отсутствовала, вместо неё стоял квадратик, названный: информационные технологии. И на дирекции, и на Совете я пытался объяснить, что это существенно не одно и тоже, вместо акцента на содержательную сторону - государственное и муниципальное управление новое название ориентирует на чисто технологические проблемы, от которых далек основной контингент наших слушателей, главным образом гуманитариев: экономистов, финансистов, плановиков, юристов.
Эти соображения не были приняты во внимание. Ректор заявил:
— Прежнее название длинное и неудобоваримое, новое короче, а направление останется без изменения.
Это публичное объяснение на Совете, в присутствии практически всего коллектива несколько успокоило, предполагать столь беззастенчивую ложь, которой всё это оказалось едва ли не через неделю, ни я, ни кто другой не мог.
Новую структуру Совет утвердил, через неделю появился приказ во исполнение этого решения.
Старая кафедра по приказу ликвидировалась, а новая — информационных технологий - ну, угадали? Правильно. Не создавалась. Чтобы это не выглядело совсем уж одиозно, одновременно ликвидировался ... редакционно-издательский отдел, который уже несколько лет не функционировал и в котором не было ни одного сотрудника.
Ректор тут же вызвал меня в кабинет и в присутствии Валентинова (наедине со мной он никогда не оставался, боялся, что ли?) предложил написать заявление об уходе.
— Мы с Вами не сработались, и Вам лучше уйти по собственному желанию.
Я ответил, что сечь самого себя, как гоголевская вдовица, не собираюсь и никаких заявлений писать не буду. Заодно спросил, куда же делась новая кафедра.
Не моргнув глазом, Валентинов ответил, что в решении Совета вовсе не сказано, когда новая кафедра должна быть создана, это, мол, на усмотрение руководства. Ну, а усмотрело руководство, что кафедру следует создать только через год, после того, как меня выгнали из института, причём, работали там те же две мои неостепенёные сотрудницы, а заведующего не было несколько лет.
То, что по приказу создавались три новые кафедры, три программы, несколько центров, в которых пока не работало ни одного человека, а ликвидировалась кафедра, где работало три преподавателя, причем, единственная в институте кафедра, на протяжении последних лет выполнявшая нагрузку и преподававшая дисциплины, пользовавшиеся постоянным спросом слушателей, не имело никакого значения. Главное, следовало добиться цели - убрать строптивого сотрудника, не желавшего играть в их не очень чистые игры. А здесь уж все средства хороши.
Валентинов принялся увещевать меня подумать о судьбе остальных сотрудников кафедры, у которых из-за меня могут возникнуть проблемы:
— Вы не мужчина, Барбакадзе, хотите доставить неприятности двум ни в чем неповинным женщинам!
Отказавшись обсуждать в столь не подходящей компании свои мужские достоинства, я напомнил Валентинову, как он несколько месяцев назад, когда они с ректором еще ко мне только приглядывались, предложил этих же сотрудниц уволить как бесперспективных и в этом случае обещал помочь мне и с подбором новых кадров, и с оснащением новыми компьютерами, и вообще.
Валентинов сделал удивленные глаза и сказал, что это ложь и клевета.
Меня хотели заставить подписать уведомление о ликвидации кафедры, я отказался это сделать, пока не получу полного текста приказа.
Тогда они устроили гнусную инсценировку: вызвали в кабинет трёх женщин (смотрите детективы? - там это называется "в присутствии понятых"), прочитали пункт приказа, касающийся лично меня, и заставили их подписать протокол о моём ознакомлении с приказом.
В более мерзкой комедии мне не приходилось участвовать, а на бедных женщин было просто жалко смотреть.
Начинается "принятие мер по трудоустройству".
Предлагают место доцента на кафедре "Экономика и финансы".
Что в институте мне больше не дадут работать - очевидно, до пенсии три года, в таком возрасте приличную работу не найдёшь, тем более в современных нищенских условиях, в которых находятся наука и образование. Возникает план: пусть увольняют по ликвидации подразделения, я встаю на биржу труда, отказываюсь от трёх предложений по трудоустройству и досрочно выхожу на пенсию, почти сравнимую с институтской зарплатой, а там видно будет.
Отказываюсь от предлагаемой должности. Тут же пригашают к ректору. Опять сидит знакомая сладкая парочка. Спрашивают о причине отказа.
— Это не по моей специальности.
— Как же так, Вы кандидат экономических наук!
— Странно слышать такое от двух докторов наук: неужто Вам не известно, что внутри экономики существуют отдельные на-
правления и специализации? Моя специализация - 08.00.13, экономико-математические методы, а последнее время я занимаюсь компьютерным обеспечением маркетинга малого предпринимательства, о чем вам прекрасно известно из внутри институтских и внешних публикаций - вы же их включили в годовой отчет о научной работе.
— Будете работать там, куда Вас пошлют!
— Кто? Уж, не любимая партия ли? Но извините, теперь времена не те (ох, те, те, ещё как те). Предоставьте мне штатное расписание, и я сам выберу из имеющихся вакансий подходящую.
— Нет, выбирать вы будете из того, что вам предложат, и никакого штатного расписания вы не получите.
На том и расстались.
Тут вспоминаю, что я всё-таки язвенник и в любой момент могу заболеть. Передохну-ка пару недель, чтобы хоть эти гнусные рожи не видеть. Вызываю врача, жалуюсь на боли в животе, морщусь и постанываю при пальпации. Врач смотрит на меня не то чтобы с недоверием, но чуть-чуть с сомнением. С другой стороны, взрослый вроде человек, да и больничными я не злоупотреблял, зачем они мне, если я всегда могу перенести занятия или поменяться с другими преподавателями? Так что я за всю жизнь брал бюллетень всего два-три раза. Тут она решает измерить мне давление и почти с ужасом смотрит на меня:
— А какое у Вас рабочее давление?
— Не знаю.
— А когда последний раз мерили?
— Не помню.
— Да Вы что! У Вас гипертонический криз, верхнее за 200, а никакая не язва!
Тут уж ни минуты не сомневаясь, врачиха выписывает больничный лист, лекарства и велит лежать, не вставая. Ну и спасибо. Язва, впрочем, тоже вскоре обнаружилась.
Звоню на работу: так и так, заболел, укатали сивку-бурку горлопановские горки.
Впервые в жизни я оказался в течение столь длительного времени дома. И скажу честно и откровенно, мне это понравилось - сколько давно отложенных непрочитанных книг проглотил,
скольким старинным друзьям позвонил, сколько вечно откладывавшихся дел переделал.
Заодно написал и, после некоторых колебаний, отправил письмо Ректору-президенту РАГСа Емельянову А.М.
Емельянова я лично не знал, но слышал о нем немало. Знал, что он из МГУ, что специалист по экономике сельского хозяйства кажется член-корр. ВАСХНИЛ, депутатствовал, входил в состав Межрегиональной группы, сидел в Думе, живет в одном доме с Ельциным и компанией на Осенней улице. Вполне приличная биография. Когда его не выбрали в очередную Думу, стал ректором РАГС.
Видимо, пора два слова сказать об этом заведении. РАГС – Российская Академия Государственной Службы образована в начале 90-х годов, унаследовав помещение, кадровый состав и, увы, во многом идеологию Академии Общественных Наук (АОН) при ЦК КПСС, которая, в свою очередь, была создана в 1978 г. на базе Высшей Партийной школы (ВПШ) при ЦК КПСС (1939-1978) и АОН (1946-1978). Задачей всех этих контор была подготовка высших партийных кадров в духе, прежде всего, преданности генеральной линии партии, а уж потом все остальное. Сделать приличную партийную или государственную карьеру, не закончив московскую или, на худой конец, областную партшколу, было немыслимо ни в центре, ни на местах. Для подавляющего большинства партийных кадров, особенно в 30-ые-50-ые годы, когда грамотных людей было на перечет, это была уникальная возможность хоть формально получить высшее образование и почти автоматически попасть в номенклатуру. Едва ли не единственными исключениями были Горбачев и Ельцин, ну так за это и поплатились государство рабочих и крестьян и их же родная партия. Пройди они фильтры ВПШ, глядишь, не додумались бы до перестроек и беловежских пущ.
После 1991 года Академия было закачалась, и Лужков чуть не отобрал прекрасный комплекс зданий на Юго-западе. Но потом, видимо, сообразили, что и при новой власти кадры тоже будут решать все и их придется где-то готовить. И, если Администрация Президента захватила помещения ЦК на Старой площади, то сам Бог велел обучать и переобучать кадры там же, в АОН, спешно переименованной в Академию госслужбы.
Когда я ездил на учебу в Германию, основной состав группы и был сформирован из преподавателей московской и областных ВПШа, то бишь Академий госслужбы, За исключением пяти-шести молодых ребят, причем, что любопытно, большинство из них было с кафедр так или иначе связанных с информатикой, которые как-то воспринимали свежие идеи, основной костяк составляли старые мастодонты, главной темой разговоров которых были ностальгические воспоминания о прежних золотых временах, когда они ногой открывали двери кабинетов партийных секретарей различных рангов. Был среди них и ректор Свердловского филиала, хорошо знавший в свое время Ельцина (Бурбулиса он за человека не считал, люто ненавидел и иначе как проклятым перевертышем не называл) и сокрушавшийся, что в этот раз из-за заварухи с Белым домом (это была осень 93-го года) отец родной его не принял.
Убедиться, что это впечатление не случайное, мне пришлось, проучившись там две недели на курсах повышения квалификации. Я, конечно, специализировался по проблемам информатики, но парочку лекторов гуманитариев нам всё же подсунули. Пахнуло знакомым и затхлым духом кафедр "марксизма-коммунизма", который постепенно стал забываться, а здесь всё ещё витал (кстати, знаете, как стала называться кафедра Истории КПСС в плехановке фазу после запрета оной - не истории, конечно, а партии - Социально Политическая История Двадцатого века, остроумные студенты, тут же окрестили её - СПИД!).
Когда лектор, рассказывая про историю государевой службы в России, стал обильно цитировать Маркса и Ленина, причем в старой манере - цитата, прочитанная по бумажке, том собрания сочинений, страница, - аудитория удивлённо зашумела и попросила перейти ближе к делу. Слушатели были в основном начальники вычислительных центров, технари и слушать этот бред не были намерены.
Аудитории, оснащение, общежитие, столовая и прочая обсуживающая инфраструктура были выше всяких похвал. Принцип Никулинского Балбеса "Жить - хорошо, а хорошо жить – ещё лучше" здесь неукоснительно проводился в жизнь.
Вот Ректору-президенту такого заведения я и отправил письмо. Письмо было вполне корректное и короткое. Это ещё Миша Завельский научил меня: сразу после защиты докторской он некоторое время был в большом фаворе у директора ЦЭМИ академика Федоренко Н.П., который и поручил ему подготовить записку в ЦК с очередными революционными предложениями по совершенствованию нашей экономики. Миша, человек писучий, накатал этак страниц двадцать и принёс их Феде (так между своими любовно называли академика). Тот поднял его на смех - никаких писем больше чем на одну страницу ТАМ не читают, не объяснив, правда, почему: то ли свято верят, что краткость действительно сестра таланта, то ли наша геронтократия просто читать разучилась. Близость Завельского к начальству, впрочем, скоро кончилась. Решив, что он теперь фаворит на веки вечные он набрал к себе в лабораторию диссидентов - Кристи, Телесина, Хохлушкина, за что быстро поплатился и вынужден был уйти из института вместе с отщепенцами, разумеется.
Памятуя об этом, не о диссидентах прошлых лет, конечно, а о краткости, я уместил всё на одной странице. Никакого хамства, спокойное изложение состояния дел в институте, выражение сомнения в целесообразности кадровой и структурной политики нового руководства. Единственно, в чём не смог себе отказать, так это высказать предположение, что свобода действий Горлопанова объясняется тем, что на одной из кафедр работает на полставки начальник управления подведомственных учебных заведений РАГС Филимонова Н.Н., получая зарплату и не имея практически никакой нагрузки.
И, в завершение, просьба разобраться в ситуации и принять меры к оздоровлению обстановки в ИПЭК
Через месяц меня выписывают. Только появился в институте, сразу же на ковёр. Действующие лица всё те же. Не справившись хотя бы ради приличия о здоровье, начинают с претензий:
— Вы ежедневно должны находиться на работе с 9-ти до 18-ти, а сегодня пришли в 10.
— Меня об этом никто не уведомлял.
— Вы сами грамотный, всё-таки кандидат наук, а потом, незнание закона, как известно, не освобождает от наказания. Будь-
те любезны являться на работу каждый день, в противном случае Вам будут записываться прогулы.
Так, наконец, было употреблено это сакраментальное слово прогулы, применительно к преподавателям, услышанное мной впервые за 35 лет работы в сфере высшего и послевузовского образования
Тут я вспоминаю, что мне и сидеть-то негде. Комнату, где находилась наша кафедра, давно отобрали, и мы ютимся, как бедные родственники, в комнатке какой-то древней бабули, работающей, кажется, кладовщиком. Там нам выделили один стол на троих. И компьютерный класс тоже для нас закрыт, ключ у секретаря дирекции, она сама должна отпирать и запирать аудиторию и как-то нас контролировать (чтобы компьютер не спёрли, что ли?).
Пытаюсь сыграть на этом - да куда там.
— Место и работу мы Вам найдём.
Дело труба. Сроду не ходивши на работу от и до, я и в нормальной обстановке долго не выдержал бы. А уж под постоянно недремлющим оком горлопановских холуев и подавно.
Делать нечего, звоню Крейндлину:
— Юлик, спасай!
— Ну что ж, приезжай, что-нибудь придумаем.
Юлий Зусманович Крейндлин работал заведующим хирургическим отделением 71 -ой больницы и лечил и консультировал массу знакомых "По совместительству" он был писателем Юлием Крелиным, романы, повести и рассказы, главным образом из жизни врачей, были достаточно широко известны. Как ему на всё это хватало времени, я никогда не мог понять.
Приезжаю, рассказываю, что хочу дотянуть до лета, там отпуск, может всё и обойдется, ну, а уж если нет, там со свежими силами что-нибудь придумаю.
Я, и правда, устал от этого постоянного прессинга: доказывать все время, что ты не верблюд, да еще людям, которые тебя и слушать не хотят, пропуская мимо ушей все твои аргументы, явно заинтересованным не в установлении истины, а в том, чтобы побольше измазать тебя в грязи и заставить уйти из института.
— Какие проблемы? Язва есть? Гипертония есть? Вот и ложись на обследование, надо же когда-нибудь посмотреть, что там у тебя внутри, а не только болтовню твою слушать.
Это у него шутки такие.
Уложили меня ещё на целый месяц, не столь, конечно, приятный как дома, больница, все-таки, есть больница. Но и здесь много читал, слушал "Свободу" по радио, вел приятные и интересные беседы с Юликом, в очередной раз убеждаясь, насколько он глубокий и содержательный человек
Чего стоят висящие в его, не помню каком по счету, кабинете дощечки с выжженными текстами.
Из Ницше:
"Грубая несдержанность, страстное самооправдание и черная завистъ - вот, что движет поступками плебея".
Из "Дхамманады":
"Он оскорбил меня, он ударил меня, он одержал верх надо мной, он обобрал меня. У тех, кто таит в себе такие мысли, ненависть не прекращается. Ибо, никогда в этом мире ненависть не прекращается ненавистью, но отсутствием ненависти прекращается она. Пусть смотрит он не на ошибки других, на сделанное и несделанное другими, но на сделанное и несделанное им самим. И не было, и не будет, и теперь нет человека, который достоин только порицаний и только похвалы",
И, наконец, без авторства:
"Интеллигентный человек отличается от прочих тем, что дает больше, чем обязан, и берёт менъше, чем имеет право".
Но и обследовали и подлечили меня всесторонне и основательно, хотя предупредили, что и язва и гипертония имеют один общий источник - нервы. Так что ведите спокойный образ жизни, не нервничайте, а лучше всего, поезжайте-ка сейчас отдохнуть. Всё это и написали в эпикризе.
Вашими устами да мёд пить, господа эскулапы! Ещё во время моего пребывания в больнице Юлик рассказал, что из моего института на имя главврача больницы пришло письмо за подписью Горлопанова, в котором высказывалось предположение о симуляции мной своих болезней и просьба внимательно со мной разобраться и сообщить ему. В практике больницы такого ещё не было, и главврач вызвала Крейндлина, как завотделением, выяснить, что к чему. Они посмеялись над письмом и ситуацией вообще, и отправили удивлённое письмо: какие основания есть сомневаться в компетентности врачей больницы.
— Ну и начальство ты себе выбрал, - съязвил Юлик.
Мне, конечно, было вовсе не до смеха Ничего не успокоилось, война продолжается.
Являюсь в институт, сдаю больничный в кадры и несу Горлопанову заявление на отпуск для проведения специального реабилитационного лечения, прикладывая копию эпикриза. Тот в ярости кричит, что я симулянт, что он выведет меня на чистую воду и выгонит из института за прогулы.
Вот тебе и не нервничайте. Ни разу в жизни со мной никто так не разговаривал, если вообще это беснование можно назвать разговором. Я повернулся и ушел из ректорского кабинета и из института, направившись сразу в поликлинику, где мгновенно получил новый бюллетень, так как давление вновь поднялось за 200.
За то короткое время, что я пробыл в институте, мне успели вручить письмо из РАГСа. Прочитал его я только дома на следующий день.
Проректор Н. Слепцов сообщал мне, что, внимательно изучив мои претензии и замечания к деятельности ректора ИПЭК, запросил справочные данные, которые и были ему предоставлены. После рассмотрения этих материалов ректору было рекомендовано, дальше не могу не процитировать дословно:
"...использовать целевой подход к формированию организационной структуры, обеспечивающий эффективность обучения государственных служащих..".
Если кто-нибудь в состоянии объяснить смысл этих строк, я буду ему очень благодарен.
И всё. О конкретных фактах, приводимых в моём письме, ни слова
Переворачиваю листок, там написано: исполнитель... кто бы Вы подумали? Совершенно верно, Филимонова Н.Н.и телефончик её.
Тут же пишу новое письмо Емельянову, теперь уже не такое спокойное, но почти корректное, и опять короткое.
Прежде всего, поблагодарил за ответ, назвав его типичным образцом бюрократической отписки. Выразил удивление, что проректор Слепцов не нашел лучшего исполнителя для подготовки ответа, чем Филимонову, которая в моем письме характеризуется как небескорыстная крыша нового руководства ИПЭК. Затем поинтересовался, что же это за справочные данные, и какие из приводимых мною фактов они опровергают.
Сообщаю: реакция руководства РАГС на моё первое письмо привела к тому, что Горлопанов окончательно распоясался, позволяет себе повышать голос на сотрудников и отказывается предоставить отпуск, необходимый для лечения, чем вновь спровоцировал у меня (из больницы я выписался с нормальным давлением) гипертонический криз.
Заканчиваю предложением поинтересоваться в плехановке деятельностью Горлопанова, приведшей к поспешному уходу по собственному желанию, какового у людей, занимающих подобные должности, никогда не бывает. Не случилось бы подобного и в ИПЭКе.
Больше РАГС меня ответом не удостаивал. Емельянов кажется в институт приезжал, но ни с кем, кроме ректора, не беседовал, а уж что тот мог наговорить легко себе представить.
Болезнь моя, меж тем, протекала своим чередом, за исключением того, что каждый раз, чтобы продлить больничный, приходилось ходить к завотделением районной поликлиники, богатырского сложения молодой даме. Она внимательно читала записи лечащего врача и сама осматривала меня, причём, в первый раз так варварски мяла живот, что я выразил откровенное недоумение и сказал, что пойду к главврачу жаловаться, если подобное повторится. Когда в очередной приход в поликлинику я поинтересовался у лечащего врача, в чем дело, тот сказал, что с моей работы поступило письмо, где содержалось сообщение о моей злостной многомесячной симуляции и требование принять меры.
Ну, симуляция - симуляцией, а объективные показатели вот они: язва рубцуется медленно, давление практически не снижается. Никуда не денешься, приходится симулянта держать на больничном.
Так ещё полтора месяца я провалялся дома.
В конце мая меня выписывают, и я сразу же прихожу в институт с заявлением о предоставлении отпуска без сохранения содержания и прикладываю необходимую для получения путевки справку, которую, несмотря на сопротивление завотделением, не могли мне не дать: три с половиной месяца на больничном, тут и до инвалидности недалеко.
Понял это, видимо, и Горлопанов, потому что в этот раз не вызывал меня, а через секретаря передал моё заявление с визой предоставить отпуск.
Я умышленно поставил конечной датой отпуска 4 июня, зная, что в этот день всех преподавателей единым приказом отправляют в очередной отпуск, и я, тем самым, могу не появляться в институте до осени. Но не тут-то было. В начале июля я пришел в институт, но меня в приказе не оказалось, а когда я написал заявление на отпуск, ректор его не подписал, мотивируя тем, что я не выбрал себе место работы.
— Мне, несмотря на неоднократные требования, не предоставляют штатное расписание, как я могу выбирать?
— Не положено, - ответствуют, - берите, что дают. А дают мне место заместителя начальника не существующего Информационно-аналитического центра.
— А кто начальник, и существует ли положение о центре, каковы его цели и задачи?
— Начальника нет, положения тоже. Вот этим Выи займётесь.
Это я беседую с Козаром. Чувствует он себя явно не в своей тарелке: я и старше его значительно, и недавний завкафедрой, и, вообще, он не такой прямолинейный и откровенный циник, как его начальство. Но работа есть работа. Горлопанов, видимо, получил карт-бланш на расправу со мной и поручил черновую работу своему заму. Козара даже немного жалко, но не в моём положении предаваться сантиментам. Пытаюсь объяснить ему, что я не администратор, что на заведывание кафедрой Филимоновой пришлось меня долго уговаривать, и я согласился только потому, что этот пост носил по сути дела символический характер: на кафедре было всего четыре преподавателя, и руководить ими просто не нужно было - каждый и так знал, что ему делать. А вот когда она же предложила мне стать проректором, я отказался наотрез: не умею я людьми командовать и приказывать им, я могу только просить - таким в начальстве не место.
Козар, несомненно, удивлён, кто же от такого отказывается?
Короче говоря, к консенсусу мы не пришли, я отказался покупать кота в мешке (этого центра в институте нет до сих пор, хотя прошло почти пять лет), а ему больше предложить мне было нечего.
Передо мной встал выбор либо окончательно испортить здоровье, пытаясь выполнять их требование ежедневно ходить на работу и ничего не делать, что формально может быть и следу-
ет из закона, но по существу является откровенным издевательством; либо плюнуть на всё и не появляться до сентября. В глубине души я ещё не верил в возможность реализации угрозы увольнения за прогулы.
Я выбрал последнее, оставил заявление на отпуску секретаря и уехал на дачу. Хотя с середины февраля я фактически не работал, отдыхом это не назовешь: если я на больничном, да ещё под пристальным контролем, уехать из дома даже на дачу я не мог, так как каждую неделю должен был являться на прием к врачу, да и в промежутках запросто могли нагрянуть с проверкой симулянта.
Июль я провел на даче, а в августе мы с женой улетели в Америку по приглашению друзей. Переполненные впечатлениями о самых разных сторонах жизни Нового Света - природе, людях, обычаях, городах, музеях, дорогах, кухне и так далее, мы вернулись в Москву.
Здесь обнаружилось несколько писем с грозными извещениями о моих постоянных прогулах и требованием срочно предоставить письменное объяснение причин отсутствия на работе Я даже успокоился - пока контора пишет, значит, ещё не уволили. С момента подписания приказа о закрытии кафедры прошло больше полугода, пусть теперь увольняют в связи с ликвидацией подразделения, и я двинусь на биржу труда. И первого сентября я пошел в институт. Ректора нет, захожу к Козару, спрашиваю, когда и где приступать к работе.
— А Вы уволены, разве не получили выписку из приказа?
Ректора нет, захожу к Козару, спрашиваю, когда и где приступать к работе.
— А Вы уволены, разве не получили выписку из приказа?
— Нет.
— Ну, ждите тогда, скоро должна прийти.
— Отдайте трудовую книжку.
— Не могу, мне нужно переговорить с ректором.
— О чем?
— А вдруг Вы представите документы, оправдывающие Ваши прогулы.
— Зачем тогда издавали приказ?
— Это вопрос к ректору. А они, кстати, у Вас есть?
— Нет.
— Тогда я проинформирую ректора и после этого выдам трудовую книжку.
— Так идите, информируйте.
— Его нет в институте.
— Так что же мне делать?
— Ждать.
Ничего толком не поняв, поехал домой - не в институте же мне сидеть неизвестно сколько времени. Пообщавшись с бывшими теперь уже коллегами, узнаю, что в июне состоялось собрание трудового коллектива, на котором меня дружно осудили. За что?
Оказалось, что ректору потребовалась защита трудового коллектива от моих инвектив. Коллектив, большая часть которого меня в глаза не видела, за год в институте появилась масса новых сотрудников, а о содержании писем было известно только со слов Горлопанова, был единодушен в своем возмущении и осуждении. Когда кто-то спросил, а почему не пригласили самого Барбакадзе для объяснений его возмутительного поведения, ректор, не задумываясь, ответил - для его же блага, он болен, и ему будет только хуже от присутствия здесь. Вот это, я понимаю, забота о советском, простите, российском, трудовом человеке. В РАГС протокол или стенограмму собрания, конечно, послали (иначе, зачем было огород городить), а мне даже не позвонили и формально не пригласили и не уведомили о результатах общего собрания.
О чьём здоровье больше беспокоился Горлопанов, ещё большой вопрос. Одно дело беседовать с глазу на глаз без свидетелей в своём кабинете, где можно безопасно и беззастенчиво врать и нагло хамить, другое дело на собрании, тут необходимо соблюдать хотя бы внешние приличия. Не могли же они не дать мне слова? Мне, конечно, это стоило бы очередного криза, но и Горлопанову бы не поздоровилось. Он, естественно, в этом не сомневался, поэтому и решил обойтись без моего присутствия, совсем как в старое недоброе время, и, как оказывается, не такое уж и старое.
На следующий день действительно пришло письмо с выпиской из приказа: уволить с 15 августа 1997 г. за прогулы без уважительных причин.
Звоню ректору, его на работе нет. Звоню Козару, тот тоже говорит - ректора на работе нет и, когда будет, неизвестно.
Ждите. Предупреждаю, что обращусь в суд за незаконную задержку трудовой книжки, которую они по закону были обязаны выслать вместе с копией приказа об увольнении. Ваше право, отвечает, правда, без всякого энтузиазма. Сходил к юристу.
— По поводу трудовой книжки можете не беспокоиться, заплатят как миленькие, начиная со дня подписания приказа, а вот с увольнением ничего не попишешь, прогулы есть прогулы. Вы, хотя бы, больничным запаслись.
Объясняю ситуацию, он разводит руками, ничем, мол, помочь не могу.
Проходит ещё неделя, вновь прихожу в институт. Ректора по-прежнему нет, секретарша говорит - в командировке, народ сообщает - в запое. Иду к Козару. Он начинает необычную беседу.
— Зачем Вам портить трудовую книжку, у Вас тут одни благодарности и поощрения, а тут такая запись.
— Простите, я и не собирался уходить, это Вы со своими начальничками гоните меня с работы.
— Ну, Вы сами должны понять, что Горлопанову тяжело терпеть все Ваши оскорбления в письмах к его непосредственному руководству.
— Вы передёргиваете, уважаемый Михаил Иосифович, во-первых, я стал писать после того, как мою кафедру ликвидировали, а мне стали подсовывать должности заведомо для меня неприемлемые, во-вторых, покажите хоть одно место в письмах, которое можно квалифицировать как оскорбление.
— Может быть, напишите заявление по собственному желанию, и Вам лучше, и нам спокойнее.
Вот, оказывается, где собака зарыта. Значит, в трудовой книжке запись ещё не сделана, и побаивается всё-таки чего-то Горлопанов.
— Писать заявление отказываюсь, а если Вы такие сердобольные, так увольняйте по ликвидации подразделения, и разойдемся полюбовно.
Он тоже отказывается.
А меж тем уже заканчивается сентябрь.
В начале октября приношу записку на имя Горлопанова с требованием выслать мне трудовую книжку, подписываю у секретарши, один экземпляр оставляю себе и ухожу.
Тут они решили, что дальше тянуть нечего, и выслали мне трудовую книжку по почте.
Формулировка та же, только с добавлением, что прогулы были неоднократные.
Сразу иду в суд и подаю исковое заявление. Сначала я потребовал изменения формулировки и даты увольнения, выплаты средней зарплаты за два месяца из-за вынужденных прогулов и компенсации морального ущерба, оценив его в 10 миллионов рублей (это был еще 97-й год, и почти вся страна ходила в миллионерах).
Судья иск приняла, дело возбудила, но посоветовала изменить требования: формулировку всё равно не изменят, и лучше, если в иске будут бесспорные претензии. Я согласился и переписал заявление, хотя до сих пор не уверен, не напрасно ли я это сделал.
По закону трудовые споры должны рассматриваться в течение двух недель, моя же тяжба длилась более полугода: то у детей судьи каникулы, и она сидит с ними дома, то они болеют, то представители ответчика не являются на заседание, то являются, но просят отложить заседание для более внимательного ознакомления с материалами дела и т.п.
Как себя вести в этой ситуации, не знаю, сужусь впервые. Все советуют вести себя скромно и не выступать - тебя же и засудят. И вновь неуверен, что выбрал правильную стратегию. Засудить меня нельзя, ну не выплатят денег за прогулы по их вине и не дадут компенсацию за моральный ущерб, так не из-за денег же я всё это затеял. Я за законность и справедливость, хотя всё больше прихожу к убеждению, что это совсем разные ипостаси, как пел Высоцкий - справедливости в мире и на поле нет, да и с законностью туговато.
Такое подвешенное положение стало уже основательно надоедать и мне и домашним. Жена давно уговаривала плюнуть на всё и успокоиться - здоровье дороже. Меркантильная сторона дела не очень нас волновала, так как и раньше главный заработок был не от основного места работы, a от разных халтур, да и
жена, сменившая научную карьеру на работу в коммерческих структурах, вполне обеспечивала семью, а вот на хозяйственные дела уже ни сил, ни времени у неё не хватало. Что бы она не сломалась, следовало её от этого максимально освободить. Как сформулировала жена в интервью, опубликованном в одном журнале, её семья - трое мужчин, не считая собаки, - её понимали и полностью поддерживали, и не только морально.
Словом, когда суд закончился, удовлетворив мои требования о компенсации за вынужденные прогулы, но отказав в возмещении морального ущерба, мы все облегченно вздохнули.
На суде возникали забавные ситуации. Дело не стоило выеденного яйца, задержали трудовую книжку - без вариантов заплатят. Они же готовились как к процессу века, как если бы на кону стояло не пара миллионов неденоминированных рублей, а хотя бы столько же долларов или сам факт существования института. На суд пришло чуть не десяток человек.
Главным, т.е. имеющим доверенность вести дело от лица ответчика, был Козар.
Хоть и не свадьба, но привели институтского генерала, который вел себя, как подгулявший прапорщик в солдатской казарме, без конца перебивал судью, секретаря и какую-то молодую даму, оказавшуюся прокурором. Успокоился, когда судья пообещала вывести его из зала заседания.
Привели главную бухгалтершу, которую я ещё с Филимоновских времён, ''терроризировал'' требованиями показать те или иные финансовые документы.
Пришел старинный мой знакомец Белов, представившийся "куратором отдела кадров" - такой должности просто не существовало.
Не обошлось без новой фаворитки дирекции Тахтаровой В.Н., которая ещё при Филимоновой перешла к нам из какой-то коммерческой конторы, арендовавшей помещение, быстро поняв, что здесь можно заработать большие деньги, но без потогонной системы капитализма. Она полностью соответствовала определению Баталова из знаменитого фильма: на мужчин смотрела внимательно и изучающе, хотя о её семейном положении я ничего не знаю, она вполне могла быть и замужем, но озабоченность во взгляде сохранила. Взяв на себя заключение договоров на обуче-
ние, она монополизировала связи с заказчиками и о ценах на обучение никто, кроме неё, не знал: откатывай, сколько сможешь. Кроме того, она с Валентиновым организовала в Подмосковье новый бизнес. Нашли несколько так называемых учебных центров, которые чему-то учили, но не имели лицензии и потому не могли выдавать документы: вот наши махинаторы и заключили с ними соглашение - вы учите, а мы даем дипломы за десять процентов от стоимости обучения и включаем всю вашу нагрузку в свои отчеты. Все довольны.
Тахтарова была главным свидетелем, подтверждавшим факт моих прогулов, которых я и не собирался отрицать. С подробностями она рассказывала о том, как ловили меня на прогулах, как будто это было рутинным делом в институте. Когда я спросил, как часто ей приходилось участвовать в подобных акциях, она чуть смутилась и ответила, что не очень часто. На просьбу уточнить, сколько все-таки раз такое случалось, она, потупившись, выдавила из себя: первый и последний раз. Ну, она в этой сфере человек новый и случайный, я не уверен даже, есть ли у неё высшее образование, но сам я, проработав преподавателем 35 лет, с таким курьёзом сталкиваюсь впервые.
Еще несколько совсем незнакомых мне людей составляли, видимо, группу поддержки, что-то вроде хора в греческом театре, но хора безмолвного.
За меня болела и даже выступила свидетелем только бывший проректор по научно-методической работе Надежда Николаевна Крайнева, но её слова были гласом, вопиющего в пустыне.
Эти столь массированные приготовления и действия навели меня на мысль, что зря, может быть, в обыденной жизни мы часто уступаем давлению сильных мира сего, боясь, что "хуже будет "; хуже-то будет в любом случае, а вот выстоять, показать им силу и независимость порой необходимо — они-то нас боятся не меньше.
Может быть, прав был Солженицын, когда писал в Архипелаге: схватись бы несколько раз люди, подлежащие аресту, за топоры, раскрои пару-тройку черепов, глядишь, гебешники поостереглись следующий раз так спокойно ходить на ночную "работу" Увы, чаще всего мы безропотно подчиняемся силе, не подозревая или не задумываясь о том, что она таковой вовсе не является.
Не помню уже, сами они решили принести характеристику на меня или судья потребовала, не в этом суть. Мне не дали её даже подержать в руках, не то чтобы прочитать или снять копию. Так что, я её мог воспринимать только на слух, но и этого мне хватило, чтобы понять безграмотность, лживость и предвзятость этого текста.
Начиналось все с утверждения, что, являясь квалифицированным специалистом в области экономической кибернетики (куда уж тут деться -35 лет работаю, более полусотни публикаций), я в вопросах управления и программного обеспечения специалистом не являюсь. Тут сразу несколько ляпов, понятных даже не специалисту: во-первых, достаточно заглянуть в любой словарь, чтобы выяснить - кибернетика это наука об управлении в различных системах, и тем самым экономическая кибернетика (как ни неудачен, может быть, сам термин) наука об управлении экономикой; во-вторых, как можно обучать в течение десяти лет работе на персональных компьютерах, не будучи специалистом в программном обеспечении; наконец, в-третьих, как такого безграмотного человека избрали в Международную Академию Информатизации?
Как опытные психоаналитики они определили, что характер у меня по сути своей конфликтный: это если бы на все их выпады я отвечал, - кушайте меня, Ваше людоедство, приятного Вам аппетита, тогда, вероятно, мой характер им понравился. Ну, уж извините, господам не таков - увидев спящего над пропастью врага, как сказал величайший русский поэт, его не разбужу.
Дальше в лес, больше дров: к сотрудникам я отношусь с высокомерием и склонен к завышенной самооценке. Ну, самооценку оставим на их (ох, как не хочется писать, просто другого слова не подберу) совести. А вот как высокомерного, да ещё конфликтного человека избирали председателем профкома и председателем СТК, Козар объяснить не смог.
Про высокомерие мне ещё Мочалов твердил, мол, ходите Вы по институту, задрав нос, и думаете, что Вы самый умный. Ей Богу, это не так. Меня и в годы учебы в институте называли "гусаком" за то, что я ходил с прямой спиной. Причина была совсем в другом. Дело в тем, что моя бабушка училась в одной из лучших московских гимназий (сейчас на этом месте стоит ку-
кольный театр Образцова) Дочь скромных сельских учителей из Подмосковъя училась с детьми Рябушинского и многих других состоятельных и высокопоставленных родителей (там же, кстати, училась и Мариэтта Шагинян, постоянно ныне муссирующийся вопрос о "кавказской" национальности тогда мало кого волновал, а Московский генерал-губернатор Великий князь Сергей-Александрович, в отличие от нынешнего градоначальника, не искал повсюду какой-нибудь нацменский след, и бомбу получил, кстати, от самого натурального великоросса). Жила бабушка в пансионе при гимназии, и во время приготовления уроков классная дама ходила между партами и нещадно колотила линейкой по спине всякого, кто хоть чуть-чуть сутулился. Так до глубокой старости бабушка сохранила не только прекрасную осанку, но и привычку своей сухонькой, но вполне ещё крепкой ладошкой лупить меня по загривку, что бы прямо держал спину. За что я ей очень благодарен. Вот и всё высокомерие.
Забавно ещё вот что. Никогда о моем высокомерии не говорили коллеги или, тем более, лаборантки, секретарши и т.п. Напротив, со всем "вспомогательным" персоналом и студентами, а затем и слушателями у меня были прекрасные взаимоотношения, хотя либерализмом я никогда не отличался и в плехановском ставил двоек едва ли не больше всех других преподавателей на кафедре вместе взятых. И только высокое начальство упрекало меня в высокомерии. Что бы это значило?
Кульминацией характеристики было сообщение об осуждении меня коллективом за недостойное поведение, выразившееся в написании ряда оскорбительных писем в вышестоящие организации. И вновь на просьбы привести примеры оскорблений и на вопрос, почему же меня не пригласили на это судилище и не уведомили о его вердикте, вразумительного ответа никто не услышал.
Вообще же, все мои филиппики были тем самым бисером. Институтские все и так знали. Что до судейских, то они настолько крепко завязали себе глаза, что просто не представляли, как ведут себя чашки весов в их руках. Призыв поэта "хулу и клевету приемли равнодушно" они восприняли уж слишком буквально. Я
добивался не столько справедливости для себя, ибо мне уже никакие припарки не помогли бы (в смысле работы в институте, конечно), но хотел добиться хотя бы минимального морального осуждения действий руководства института и облегчения положения оставшихся там коллег. Я далеко не горьковский Данко с его горящим сердцем, нов сложившейся ситуации мне терять было нечего, а острастка горлопанам была крайне необходима. Увы, мои надежды оказались иллюзорными: эмоции, этика, просто нравственная чистоплотность не входили в компетенцию суда.
Пока тянулась эта тяжба, в институте началась травля ещё двоих сотрудников: проректора по научно-методической работе Н.Н. Крайневой и заведующего кафедрой государственного и муниципального управления (центральной кафедры института, как следует из её названия) А.И. Семенихина.
Саша Семенихин, на редкость спокойный, рассудительный и уравновешенный человек (в отличие от меня, я гораздо быстрее завожусь, может быть, грузинская кровь всё же дает о себе знать), был доведен до того, что отказался получать заработную плату и написал открытое письмо Горлопанову на четырех страницах Заканчивалось оно так
"Вы даже нравитесь мне своей открытостью и непосредственностью в отстаивании Ваших, извините, абсурдных идей. Но откуда у Вас, доктора наук и профессора, такая неприязнь к творчеству, научной оценке ситуации, странное доверие к поверхностным суждениям? Почему Вы так катастрофично не разбираетесь в людях?".
Ну, здесь Семенихин явно не прав. Ректор прекрасно разбирался в людях, только критерии оценки у него и у нас полярны: чем менее компетентен человек, чем сильнее его зависимость от начальства, тем легче им управлять и заставлять его закрывать глаза на всякие непотребные художества руководителя.
Все повторялось по сценарию, отработанному на мне. Столь же громогласные (таки хочется написать горлопанные!), сколь и необоснованные обвинения на заседаниях дирекции, мелочные придирки, откровенная грубость и желание унизить человеческое достоинство. Втроем мы написали развернутое письмо Еме-
льянову, подчеркивая, что два (из четырех) заведующих кафедрами и проректор вряд ли решились бы совместно обратиться к нему, не будь на то веских причин. Вновь отмечалась сомнительная роль Филимоновой, причем подчеркивалось, что ни она, ни Горлопанов, ни Валентинов ни одной строчки в отчете не написали, исправно тем не менее получая деньги. Ответом Ректор-президент нас вновь не удостоил. Крайнева вскоре не выдержала всего этого и уволилась. Через некоторое время за ней последовал Семенихин, и очень тяжело заболел.
После этого мы обращались с письмами и в Администрацию Президента, и в Минвуз, и в Налоговую инспекцию и полицию, и в Прокуратуру, и в Счетную Палату, посылая каждому адресату копии документов, из которых неопровержимо следовало, что, находясь в сговоре и друг друга покрывая, Филимонова с Горлопановым и компанией присваивают бюджетные деньги. Любая непредвзятая проверка финансового состояния института без сомнения могла выявить многочисленные нарушения, а то и откровенную уголовщину. Однако письма, адресованные в любые инстанции, пересылались в РАГС, а там попадали прямёхонько на стол Филимоновой, которая и писала ответы. Когда всё-таки комиссия была образована, то возглавил её всецело зависящий от Филимоновой ее подчиненный. Когда нас вызывали в инстанции, чтобы ознакомить с ответами, мы пытались объяснить, что они написаны именно той самой Филимоновой, которую мы с документами в руках обвиняем в коррупции. Никакого впечатления.
Один раз, случайно увидев по телевизору, как Лев Новоженов берёт интервью у АЛ. Лившица, тогдашнего заместителя главы Администрации Президента по экономике, я набрал номер телефона, обозначенный на экране и, к удивлению своему, довольно быстро дозвонился. Дело в том, что Саша Лившиц - выпускник нашей кафедры экономической кибернетики в плехановском и, несомненно, должен был меня помнить. В прямой эфир я не попал, но Новоженов заверил, что все вопросы будут переданы Лившицу, обещавшему на них ответить. Вопрос должен быть коротким, и я просто сообщил, что недавно обращался в Администрацию с письмом о коррупции в РАГСе и просил обратить на него внимание.
Вскоре меня вызвали на Старую площадь, и я впервые попал в святая святых управленческой структуры страны. Оказалось к тому же, что сотрудник, занимавшийся моим письмом, раньше работал в ЦЭМИ и хорошо меня знал. Но и он принялся меня убеждать, что если РАГС считает что все в порядке, то так оно и есть. И показывает ответ, вновь подписанный... ну, конечно, Филимоновой. Я пытаюсь объяснить: это не РАГС считает, что все в порядке, а Филимонова, которая и занимается откатом, что неопровержимо следует из документов, лежащих здесь же на столе. Нет, она официальное лицо и не верить ей он не имеет права. На вопрос, где же он видел коррупционеров, добровольно соглашающихся с предъявленными обвинениями, чиновник только развел руками, давая понять, что здесь мне искать правды дальше нечего.
Самое страшное, намой взгляд, состоит в том, что речь идет о РАГСе, кузнице, как сказали бы совсем недавно, кадров чиновников разных рангов на всю страну. Как раньше ВПШ, так теперь Академия госслужбы, является как бы пропуском в высшие эшелоны власти, этаким необходимым (но недостаточным, конечно) условием успешной государственной карьеры. И вот часть (очень хочется верить, что только часть) руководства либо сама занимается сомнительными делами, попахивающими коррупцией, либо прикрывает своих коллег во имя чести мундира
История моя подошла к концу. Резюмировать её вроде нечем. Правдоискательство далеко неблагодарное и даже небезопасное занятие в нашей многострадальной стране.
Мне пришла в голову мысль, - а вдруг всё дело в отставании лингвистики от жизни.
Если коррупция является атрибутом развитого капиталистического общества, которое мы ещё не построили, то, следовательно, её у нас просто нет по определению. С другой стороны, в недавнем политическом шоу на ОРТ Генеральный Прокурор, поморщившись, указал ведущему, употребившему слово откат, что негоже нам использовать бандитскую терминологию, тем самым давая понять, что раз нет слова, то нет и понятия, им обозначаемого. Следовательно, у нас нет ни коррупции, ни отката, а есть что-то третье, для чего пока не придумано названия, и пока таковое не будет изобретено, то и бороться как бы не с чем.
Перечитал, и понял, что написал чушь - есть ведь старинное русское слово взятка, возникшее, когда ни капитализма, ни социализма, ни того, что сейчас у нас постперестроилось, не было и в помине, а взяточничество, мздоимство, воровство прекрасно существовали и процветали, как и, увы, в наше время. Значит не в словах дело. Они инвариантны социально-экономическим системам. А в чем тогда? В этой самой загадочной что ли русской душе? Ну, ладно, хватит, а то обвинят ещё лицо кавказской национальности в русофобии.
Закончить хочу всё же, на оптимистической ноте.
Можете Вы себе представить Крыленку, Вышинского, Руденку и кто там был ещё, сидящих перед телекамерой и отвечающих на провокационные вопросы журналиста сомнительного происхождения, желающего выяснить, на какие это денежки Генеральный Прокурор справил себе такую шикарную квартиру? Нет? Вот и я - нет. Что-то движется всё-таки, хоть и не так быстро, как нам хотелось бы. Но мы, кажется, уже насмотрелись, дайне только насмотрелись, к чему приводит торопливость.
Так, может, наберемся терпения и подождем?
Но ждать не значит молчать. И все случаи хоть коррупции, хоть отката, хоть взяточничества, хоть воровства следует делать достоянием гласности, чтобы если вор, сколь бы на высоком кресле он не находился, и не будет сидеть в тюрьме, то хотя бы все знали, что он вор.
Самиздат века
Самиздат века
Никогда ничего люди не читали с таким жаром, как Самиздат в России XX века.
А. Стреляный
В конце 1997 года издательство "Терра" прислало мне каталог "Книжная лавка", где сообщалось о предстоящем выходе тома "Самиздат века".
"В этом уникальном томе собраны самые яркие неподцензурные произведения XX века. Это проза, публицистика, анекдоты, песни (дворовые, блатные, "дембельские" и пр.), листовки, плакаты, надписи на заборах и даже татуировки. В томе больше трехсот иллюстраций" - так было написано в анонсе ("Книжная лавка", сентябрь / октябрь 1997, стр.3).
Удивило только отсутствие упоминания о стихотворном самиздате.
Первое мое знакомство с самиздатом произошло ещё в институте: как сейчас помню слепые, затертые листочки открытого письма Раскольникова Сталину и варварский перевод "По ком звонит колокол", где все ругательства были даны по-английски и по-испански. И, конечно, стихи - Гумилев (до сих пор храню подаренный кем-то, аккуратно переплетенный томик с плохо читающимся текстом), Ахматова, Цветаева, Мандельштам, даже Есенин, а потом Бродский и многие, многие другие.
Свой первый "тамиздат" я привез из Польши, куда ездил со студентами на практику в начале семидесятых.
А вот при выезде из Германии, тогда ещё Западной, в 89 году незадолго до крушения Берлинской Стены, хоть нас шмонали по черному и везли мы по целому ящику самой откровенной антисоветчины, вроде Авторханова, Конквеста и т.п., все обошлось. благополучно. При полной неразберихе на таможне, там не смогли отыскать очередной не-то разрешающий, не-то запрещающий список книг и махнули на нас рукой: черт с вами, везите.
Новое время — новые песни, то есть книги.
Несмотря на высокую цену -177 р., я книгу заказал.
Прошло несколько месяцев, но "Терра" мне книгу не прислала. Я начал искать ее по магазинам и на развалах и, в конце кон-
цов, обнаружил и купил в магазине "Графоман", что на улице Бахрушина, хорошо знакомой мне, так как в начале ее в Театральном музее работал мой друг, активно снабжавший меня самиздатом в былые годы, а в конце - находилось районное отделение КГБ, куда меня вызывали для душеспасительных и профилактических бесед.
В полиграфическом смысле это действительно прекрасный памятник "одному из чудес XX века", как назвал самиздат составитель сборника А. Стреляный в предуведомлении, напечатанном на суперобложке: в коробке, в прекрасном переплете, на мелованной бумаге, с дивно выполненными иллюстрациями. Словом - полиграфический шедевр.
Книга входит в состав многотомной подписной серии "Итоги века. Взгляд из России", основанной в 1994 году издательством "Полифакт".
Каково же было мое разочарование, когда я пришел домой и, предвкушая этакое виртуальное возвращение в молодость, открыл книгу: содержание никак не соответствовало заглавию - даже беглое знакомство с оглавлением приводило в недоумение - что же понимают составители под самиздатом и чем руководствовались они при отборе авторов и произведений.
Самиздат формировался из нескольких источников:
— научных, публицистических и художественных произведений, отвергнутых цензурой (или, даже, не дошедших до неё и"самоцензурированных" редакторами, а то и самими авторами)по "политическим" соображениям, либо пущенными в народ авторами, уверенными в непроходимости своего труда через неё,
— научных, публицистических и художественных произведений, отвергнутых редакциями из-за своего низкого качества (чего греха таить, и такого было достаточно в самиздате), но двинутых в самиздат авторами либо из-за завышенной самооценки, либо из желания приобщиться к диссидентству, что было модно среди интеллигенции, либо по каким-то иным причинам;
— наконец, существовала масса текстов, прежде всего стихов (я не имею в виду упомянутых выше авторов), написанных просто графоманами, которые существовали, и будут существовать во все времена и при всех политических режимах, и являв-
шихся достоянием узкого круга людей (одной-двух кухонь), никогда не ходивших сколько-нибудь широко в самиздате.
Ну, а анекдоты, рассказываемые всеми и везде, и частушки, распеваемые в подпитии также всеми, никто и не держал за самиздат (хотя и за них изредка сажали).
И вот, последние две категории составляют две трети книги, призванной увековечить самиздат как феномен отечественной истории и культуры.
Почему?
Прежде всего, обращаю внимание на резюме (стр. 4): "В томе "Самиздат века" собраны самые значительные и яркие неподцензурные произведения, созданные в России в XX веке Это публицистика, поэзия, анекдоты, частушки, песни, листовки, лозунги... Авторов всех возрастов, поколений и направлений объединяет любовь к свободе, юмор и жизнелюбие, стойкость и мужество в борьбе за право думать и говорить то, что хочется. В книге около тысячи иллюстраций".
Странно.
Сначала анонс "Терры" отлучал от самиздата поэзию, теперь из самиздата исключена проза. Что это? Несогласованность действий издателей и распространителей литературы или просто небрежность технических исполнителей? Впрочем, они друг за друга не отвечают.
Затем начинаю читать предисловие, чего обычно не делаю, либо просматриваю по прочтении основного текста. Книге предпослано два введения-предисловия: Л. Аннинского - "Светлая тайнопись чумного барака" и Г. Загянской и Н. Ордынского - "САМИЗДАТ и изобразительное искусство XX века. Как смотреть эту книгу".
Основной корпус текста раздела самиздатской публицистики "Из-под глыб" открывается обзорной статьей Л. Алексеевой "История инакомыслия в СССР. Новейший период", которую так же можно рассматривать как введение в проблему.
Начинаю с работы Людмилы Алексеевой, несомненного знатока истории и самиздата и диссидентства.
Все правильно: и периодизация, и представленные авторы и целые группировки и течения вполне согласуются с реалиями истории инакомыслия в СССР.
В чем же дело? Почему заявленное в открывающей книгу статье находится в столь разительном противоречии с содержанием? Смотрю внимательнее и обнаруживаю - текст Л. Алексеевой не имеет прямого отношения к представляемой книге, а является перепечаткой работы 1984 года. Возможно, она и не видела издания до его выхода в свет (а, может быть, и после?).
Читаю вступительную статью Л. Аннинского. Здесь прямо про содержание, принципы формирования и структуру книги не говорится, хотя и подразумевается. Автор витийствует по поводу самого понятия "самиздат": что включать, что не включать, есть критерии или их нет и т.п.
'Трудность изучения состоит уже в том, что явлению самиздата невозможно приписать твердые и ясные границы (стр. 6)", заявляет автор. Ни хронологические рамки, ни "идейно-содержательная" грань, ни талант авторов не удовлетворяют Л. Аннинского в качестве критериальных факторов, по которым можно проводить селекцию самиздата или даже признание за теми или иными текстами права быть в него включенными.
"Странное явление границы размыты и признаки эфемерны, но существование непреложно, неопровержимо, физически ощутимо" - удивляется автор.
Такой подход можно было бы понять, рассуждай он на академической трибуне симпозиума, в специальном научном литературоведческом журнале, на защите диссертации, в конце концов. Истории науки известны случаи, когда открытие и практическое использование ее (науки) результатов предшествовало на десятилетия, а, порой, и столетия формальному обоснованию правомерности этого открытия. Достаточно вспомнить дифференциальное и интегральное исчисление, открытое и применявшееся для прикладных расчетов с XVII века, а строго теоретически обоснованное лишь в середине ХIХ.
Здесь же мы имеем дело с изданием, рассчитанным на широкого читателя, которому важно окунуться в знакомую или совсем новую сферу и вспомнить или заново прочувствовать аромат и реалии ушедшей, но еще близкой эпохи и подивиться и (или) ужаснуться той атмосфере, в которой жили они сами или их совсем недавние предки и старшие современники.
И уж ни слова нет у Л. Аннинского в обоснование полного отсутствия художественной прозы, как составной (и едва лине главной и по объему и по значению) части самиздата Более того, автор согласен с тем, что если "...собрать все, что ходило в самиздате в 60-80-е годы нашего века..., тогда войдут в этот круг романы (Пастернак, Солженицын), повести и рассказы (Войнович, Владимов, Ерофеев), мемуары (Надежда Мандельштам, Лидия Чуковская)" (стр.б). И чуть дальше - "Дело не в составе идей, сталкивающихся на арене самиздата, а в столкновении жанров, вроде бы невообразимых в одном литературном поле... как сопрячь записки между обходами врача, доводящими пациентку до реального безумия, и трактат об интеллигенции, с методическим перечислением черт, признаков и стадий, со взвешиванием дефиниций и уточнением задач?".
Ну, во-первых, не очень понятно, что значит в данном контексте "сопрячь" и для чего это сопряжение нужно делать. А, во-вторых, в книге реально "сопрягаются" такие, казалось бы, не совместимые тексты, как леденящие душу показания Анатолия Марченко и вот такие, к примеру, стихи (стр. 515):
У моей бабушки, были бусы и камешки.
У дедушки - вино и девушки.
А у матушки были родинки.
И в любовниках был крыжовник.
Так что, Бог с ним с сопряжением! Но почему, все-таки, художественная проза оказалась исключенной из самиздата?
Составитель стихотворного раздела тома "Непохожие стихи" Г. Сапгир прямо пишет; "В антологии самиздата, которая, по сути, является антологией русской поэзии (???) второй половины XX века..." (стр. 341). Может быть, Генриха Сапгира, вынужденного многие годы писать в стол, а публиковать переводы и детские стихи (кстати, моим детям они очень нравились), можно понять и, даже, извинить, тем более, что он сам пишет "Антология получилась поневоле авторская. Ноя думаю, объективность не для искусства, скорее для юриспруденции".
Но редакторы и идеологи тома, безусловно, должны были исходить из более общих и беспристрастных посылок, или, по крайней мере, позицию свою внятно обосновать, а не ставить читателя перед загадками.
Что-то похожее на такую попытку делают составители изобразительного корпуса. "Разумеется, - пишут они, - каждый из жанров самиздатского творчества - поэзия, проза, публицистика или мемуары - заслуживают отдельных многотомных исследований (заметим в скобках, что антология и исследование существенно не одно и тоже, МБ.). Многие тексты, недавно возможные только в самиздате, сейчас изданы легально с добротными и весьма обширными научными комментариями... и повторять их здесь только в виде текстов едва ли имеет смысл. В то же время не учитывать их присутствия в теме невозможно" (стр. 11).
Так если не учитывать невозможно, то все-таки может быть стоит повторить, хотя бы в извлечениях?
Дальше, пуще того: "Началом, объединяющим под одной обложкой трудную и долгую историю неофициальной русской мысли... стал изобразительный ряд, он и помог раскрыть основную тему антологии: самиздат как типичная российская форма сопротивления официальной государственной власти, как еще один плодотворный вид творческой оппозиции, как своего рода способ пластического выживания в страшном вакууме навязываемых тоталитарной властью нормативов изображения и высказывания".
Тут и вовсе ничего понять нельзя.
Изобразительный ряд, представленный в книге ничего не объединяет и даже не иллюстрирует, он существует вполне автономно, на что, бесспорно, имеет право. Да и названием статьи авторы как бы выдают себя: озаглавив ее "САМИЗДАТ и изобразительное искусство XX века", они признают параллельное и независимое существование, как самих понятий, так и исторических реалий за ними стоящих
Кроме того, следует иметь в виду, что в этой серии "Итоги века" уже вышло два стихотворных тома по 1056 страниц - "Строфы века" и "Строфы века-2": первый составлен Е. Евтушенко и включает стихи 875 русских поэтов, впервые представленных без деления на дореволюционных, советских и эмигрантских, в том числе и самиздатских, второй - антология мировой поэзии в русских переводах XX века (в томе собрано творчество более 500 переводчиков).
Пытаюсь домыслить не выраженные в явном виде мотивы составителей: а вдруг они посчитали, что большинство прозаических произведений, ходивших в самиздате, уже опубликованы и известны широкому читателю, а свою задачу они видят в предании гласности неизвестных или мало известных текстов. Действительно, тексты и авторы, собранные в антологии в большинстве своем, скажем, не первого ряда (хотя, упаси меня Бог, сказать хоть слово против их сегодняшнего опубликования). Но тогда и назвать работу следовало бы, допустим, "Неизвестный (или малоизвестный) самиздат".
Эта мысль как бы подтверждается при анализе текстов. Скажем, АД Сахарова обойти в таком издании просто нельзя, но составители выбирают "Памятную записку", в то время как сами пишут, что наиболее известная самиздатская работа Сахарова - "Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе" (стр. 304). Причем, обе они опубликованы в одном сборнике в 1990 году.
То же и с А.И. Солженицыным: из трех томов публицистики выбрано "Жить не по лжи" (есть даже ссылка на выбор статьи самим автором (стр. 297)) - бесспорно одно из ярчайших произведений самиздата.
Кстати, именно эта работа первой оказалась легально опубликованной в СССР в 1988 году, и где (!?) - в газете "Рабочее слово" органе Управления и Дорпрофсожа Юго-Западной Ордена Ленина железной дороги (N205 от 18 октября). Пока "Новый мир" в это время, чуть ли не контрабандно (в части тиража октябрьского номера было напечатано о готовящейся публикации, а в части - нет, у меня есть обе ксерокопии), только анонсировал публикацию ряда произведений Солженицына в следующем году, а партайгеноссе В. Медведев клялся, что Архипелаг никогда не будет опубликован в СССР, редакторский коллектив рабочей газеты взял да и напечатал запрещенный текст. Через знакомых Александра Исаевича я тогда же передал ксерокопию газеты для посылки в Кавендиш, не знаю только дошла ли она до адресата.
Но когда Нобелевскому лауреату по литературе А. Солженицыну выделяют две страницы в антологии самиздата, а анониму под псевдонимом К. Вольный, про работу которого соста-
вители пишут в сноске: "ВАС (Архив Самиздата) имеется машинописная копия настоящего документа, который есть основания считать самиздатом (?) (стр. 259)", -двадцать, остается только развести руками.
Видимо, не подлежит сомнению, что отсутствие публикации произведения в момент создания или непосредственно вслед за ним, следует считать лишь необходимым условием включения его в самиздат.
Достаточным же условием является более или менее широкое хождение его среди читающей публики.
Никому ведь не приходит в голову считать самиздатом "Мастера и Маргариту", хотя от завершения романа и смерти его создателя, до публикации прошло без малого тридцать лет. Вдова писателя, Елена Сергеевна, хранила рукопись и даже тайну ее существования от чужих глаз и ушей настолько тщательно, что за исключением ближайшего крута, никто и не догадывался о существовании романа, вполне достойного претендовать на звание лучшего русского романа XX века Только после публикации в "Москве" искореженной первой части романа, стали ходить в самиздате купюры из него (на мой взгляд, абсолютно бессмысленные чего добивались цензоры нормальному человеку понять не возможно).
То же происходило с "Архипелагом", законченном в 67-68 годах и не предназначавшимся до времени к публикации. Я был свидетелем того, как Лев Копелев клялся и божился, что такого произведения нет, что это фальшивка ГБ и тому подобное: такова была воля автора. А уж в самиздатский оборот он вошел только после выхода в тамиздате в 1974 году.
Особенно наглядно это видно на примере иллюстративного материала тома. Большинство совершенно уникальных и прекрасно выполненных иллюстраций никак нельзя считать самиздатом: по своей природе они единичны, интимны и не предназначены для широкого распространения. Ну, кому в голову придет пускать в самиздат зековскую аллюминиевую кружку и тюремный бушлатик или их изображение? Большинство материалов изобразительного ряда тома хранилось, пряталось (тем самым выполнялось необходимое условие самиздата) и вовсе не
предназначалось доя сколько-нибудь широкого распространения (т.е. не выполнялись требования достаточного условия).
Сегодняшняя их публикация (хочется верить, что с разрешения авторов, либо родственников или иных хранителей), безусловно оправдана и создает читателю дополнительную эмоциональную атмосферу, но в самиздат не превращает. Я не говорю уже о принципиальном различии литературного и изобразительного творчества с точки зрения общения с читателем и зрителем: после завершения картины (или любой другой формы художественного творчества) никаких посреднических форм уже не нужно и любая демонстрация - у художника в мастерской или дома, на "выставке достижений" или в полуподвале жилого дома на Малой Грузинской, дав чистом поле, наконец, уже является общением со зрителем. Для литературы же необходима публикация, как непременное условие доведения литературного труда до читателя.
Трудно отделаться еще от ощущения, что составители как бы претендуют считаться первыми публикаторами в России произведений, включенных в состав публицистического раздела тома (про стихотворный раздел я не говорю, здесь большинство текстов публикуются в первый и последний раз), что не вполне согласуется с истиной.
Открытое письмо Л. Чуковской М. Шолохову печатается (так указано в сноске на стр. 181) с фотокопии журнала "Грани" N 62, 1966, тогда как это письмо неоднократно опубликовано и в периодике и книгах самой Л. Чуковской ("Процесс исключения", "Горизонт", Москва, 1990, стр. 327).
Завещание Н. Мандельштам, источником публикации которого указана фотокопия из "Вестника РСХД" N 100, 1971, (стр. 282), завершает том "Воспоминаний", изданный в 1989 году (Москва, "Книга", стр. 471).
То же относится и к записям по делу А. Синявского и Ю. Даниэля, напечатанных в 1989 году ("Цена метафоры или преступление и наказание Синявского и Даниэля", Москва, СП "Юнона", стр. 474), и ряду других текстов.
Да и сама идея подобного издания реализовывалась, например, в сборниках "Средь других имен" ("Московский рабочий", 1990), "Возвращение" (Москва, "Советский писатель", 1991, вы-
пуск первый) и раде других в скромных бумажных переплетах, с черно-белыми иллюстрациями, на газетной бумаге и без особых претензий на подведение итогов века
И уж совсем непонятно, каким образом оказались включенными в самиздат стихи, датированные 1990 годом (стр. 687), 1991 (стр. 619), и даже 1996 (стр. 705), тогда как подписан к печати том был 30.12.97!?
Самый внимательный анализ книги никак не объяснял как отсутствие в антологии (вспомним, кстати, что anthologia - букет цветов по-гречески - подборка наиболее представительных сочинений разных авторов) множества имен и текстов (хотя бы в выдержках, что вполне уместно в изданиях такого рода и частично использовано составителями: например, "Мои показания" А Марченко даны со значительными купюрами), так и наличие стихотворных опусов без малого 300 (!) авторов, из которых сам Л. Аннинский выделяет десяток (стр. 10). Про большинство остальных (я не говорю о Б. Окуджаве, А. Галиче, В. Высоцком, И. Бродском и т.п.) никто в самиздате и не слыхивал.
Я вовсе не против поэзии и множество стихов читал в самиздате и прекрасных и вполне посредственных.
Помню как Игорь Хохлушкин дал мне прочесть переданное из следственного изолятора Лефортово написанное на оберточной бумаге стихотворение Леонида Бородина, из которого мне запомнились заключительные строчки:
«Бессильная злоба - гангрена души,
Беззлобная сила - победа!»
Это просто личное стихотворное письмо и ни автор, ни получатель письма никогда не пускали его в самиздат и не пытались опубликовать.
В данном случае речь идет только о вопиющей несоразмерности количества и качества текстов, представленных в издании, претендующем подводить "Итоги века".
Словом, не поняв замысла составителей тома и не предполагая заранее их злого умысла, я обратился с открытым письмом к А. Стреляному (о котором у меня до этого было вполне благоприятное мнение, особенно по его старому циклу передач на "Радио Свобода" - кажется, он назывался письма из глубинки).
Вот оно.
Милостивый государь, Анатолий Иванович!
Обратиться к Вам меня побудил недавно попавшийся в руки том "Самиздат века", первым составителем (коли, они идут не по алфавиту) которого Вы являетесь.
Содержание тома и состав авторов вызывает, по меньшей мере, удивление и недоумение.
По задумке (а я видел и другие тома серии) - это антология.
Можете Вы себе представить антологию русской литературы без Пушкина (или с одним-двумя его стихотворениями), Лермонтова, Толстого, Достоевского, причем составители ссылались бы при этом на многочисленные, в том числе и многотомные академические предыдущие издания?
Вот что-то в этом духе задумали и реализовали Вы.
Антология самиздата, где А. Солженицын представлен двумя страницами из тысячи с лишним (ссылка на выбор автора ничего не объясняет), где нет ни строчки А. Амальрика, В. Буковского, Г. Владимова, В. Войновича, Е. Гинзбург, П. Григоренко, М. Джиласа, Вени Ерофеева, А. Кестлера, В. Максимова, братьев Ж и Р. Медведевых, А. Синявского, В. Шаламова, И. Шафаревича и т.д., и т.п., и пр., и нет хотя бы нескольких выдержек из Хроники текущих событий - есть сознательное (предположить у столь искушенного журналиста как Вы бессознательные действия такого масштаба я просто не могу) искажение отечественной истории в одном из наиболее светлых, бескорыстных и трагических её проявлений.
Не спасает положение и вполне квалифицированное предисловие Людмилы Алексеевой - люди знакомятся с книгами не из-за предисловий.
Мне известен лишь один случай повышения интереса к книге из-за предисловия - Б. Пастернак в большой серии "Библиотеки поэта", где предисловие было написано А. Синявским. Но Пастернак-то был!
И вот, начиная с 365 стр. идут 600 (шестьсот!!!) страниц стихов, про авторов которых Л. Аннинский кокетливо пишет: "Большинство имен малоизвестны" (куда уж там малоизвестны, просто неизвестны как, впрочем, и сами тексты). Вот те раз! Если они малоизвестны Льву Аннинскому, то кому же они известны?
И вот современники, по тем или иным причинам не знакомые раньше с самиздатом, и, особенно, потомки, получат представление о самиздате настолько извращенное и не соответствующее историческим реалиям, что невольно задумываешься: кому и зачем это понадобилось? И стоило это денег и, притом, немалых. Откуда они взялись? Кому понадобилось финансировать заведомую фальшивку? В чьих интересах фальсифицировать историю отечественной литературы, которую столько раз на памяти последних двух-трех поколений извращали, запрещали и переписывали, что Дж Орвелл выглядит кондовым реалистом, натуралистом и жалким эпигоном наших отечественных реалий со своими антиутопиями?
Я не хочу касаться объема и представительности иллюстративного материала, здесь могут быть разные точки зрения и оценки. Отмечу только одно: есть принципиальная разница самиздата "литературного" и "живописного". Последний работает и создает свои произведения в естественной форме: холст, бумага, краски, карандаши и пр. Его творчество является миру в адекватной форме, и только круг возможных зрителей ограничен (впрочем, и без цензуры далеко не все результаты художественного творчества становятся достоянием широкой публики).
Иное дело литература - только публикация является предпосылкой общественного признания (которого, впрочем, может и не быть).
И вот "одно из чудес XX века", за причастность к которому люди платили работой, здоровьем, свободой, а, порой, и жизнью, предстает как невинное сочинительство стишков в альбом барышням прошлого века:
«Мне на плечо сегодня села стрекоза,
Я на неё глядел, должно быть с полчаса...» (стр. 465) или
"Я русалкой иду, как скрываются в дождик в плаще.
Я на берег всегда выхожу в золотой чешуе" (стр. 597).
Повторяю, люди теряли работу, карьеру, здоровье и свободу за создание, изготовление, распространение и хранение самиздата, а среди стихов представленных в Вашей антологии трудно найти такие, из-за которых сильно пожурили бы в пионерской организации. Такого рода стихи писали и держали в столе во все
времена, и никому не приходило в голову называть это специальным термином.
Самиздат же с самого начала был теснейшим образом связан с диссидентским движением 60-80-х годов, которое сыграло важнейшую роль в крушении коммунистического режима в стране. И возглавители и охранители этого режима прекрасно понимали это. Сажали и ссылали не за стишата и картины, пусть самого антисоветского содержания, хотя и такое изредка бывало. Для перечисления авторов, поплатившихся за свое творчество, вошедшее в самиздатский оборот, а, тем более, людей, причастных к распространению его в стране, не хватит еще одного тома размером с выпущенный Вами.
Еще раз: знакомство с самиздатом по Вашему сборнику непременно создаст у читателя представление о самиздате самое извращенное и не соответствующее историческим реалиям
Что нужно и можно сделать сейчас для разоблачения фальшивки и исправления положения, я с трудом представляю, но промолчать и не привлечь внимание общественности к геростратовской попытке фальсификации отечественной истории и истории отечественной литературы не могу.
Подпись, адрес, телефон.
Письмо кроме самого адресата (открытое ведь!) я разослал по редакциям самой различной идеологической направленности: Аргументы и факты, Дуэль, Завтра, Комсомольская правда, Культура, Литературная газета, Литературная Россия, Московский комсомолец, Московские новости, Московская правда, Настоящее время, Неделя, Независимая газета, Общая газета, Русская мысль, Радио Свобода, Сегодня, Совершенно секретно, Союз писателей России.
При этом каждому адресату к тексту открытого письма давалось предуведомление.
Уважаемая редакция!
Направляю Вам копию открытого письма А. Стреляному, одному из составителей вышедшего в издательстве "Полифакт" в 1997 году тома под названием "Самиздат Века", входящего в многотомную подписную серию "Итоги века. Взгляд из России", главным редактором которой является тот же А. Стреляный.
На мой взгляд, содержание тома свидетельствует о явной попытке фальсифицировать отечественную историю и историю отечественной литературы.
Этой попытке следует дать отпор, дабы у современников и потомков не создалось бы превратного представления о таком феномене XX века, каким стал самиздат.
Копии этого письма, наряду с Вашей, я направил в несколько редакций самых различных политических и идеологических направлений.
С уважением.
Письмо я показал ряду друзей, и некоторые из них предложили посодействовать в опубликовании его. Я сознательно отказался, - хотел одновременно провести своего рода социологический эксперимент; кого заинтересует эта проблема.
Разослал письма и стал ждать результата.
Первой (и единственной) откликнулась Максимова Элла Максовна, отрекомендовавшаяся сотрудницей "Известий". Попросив меня уточнить выходные данные, главным образом дату подписания в печать (очень уж они боятся откликаться на "старые книги"- лучше пропустить, чем опоздать), она пообещала, что выдержки из письма будут опубликованы в субботней рубрике "Мнения".
Прошла неделя, затем другая. Когда я вновь позвонил Э. Максимовой, она подтвердила намерение опубликовать письмо, но сослалась на технические трудности: мало места, много материала и т.п. - подождите ещё немного (словно я мог делать что-то иное).
Когда мне позвонили и сказали, что письмо появилось в газете "День литературы", я, прежде всего, удивился, т.к. не посылал его в эту газету и, даже, не знал о её существовании. Купив её, я понял, что это нечто вроде литературного приложения к газете "Завтра".
Письмо под названием "Самоуправиздат" было опубликовано в декабрьском номере за 1998 год, посвященном восьмидесятилетию А. Солженицына.
Я тут же позвонил в "Известия" и сообщил о появившейся публикации. После филиппики о сотрудничестве с "черной прессой" Э. Максимова сказала, что теперь о публикации в "Извесги-
ях" не может быть и речи. На мои попытки объяснить, что я послал материал, чуть ли не в два десятка редакций самых разных - красных, белых, желтых, черных и серо-буро-малиновых, о чем их всех уведомил, она повесила трубку.
Ох, уж эти мне любители красить друг друга всеми цветами радуги, причем сам цветне имеет часто никакого смысла (как и деление на правых и левых, о чем еще в начале XX века писал известный русский философ): чего стоит, например, придуманное кем-то клише "красно-коричневые", где цвет знамени одних сочетается с цветом рубашек других (хорошо, что не подштанников), имевших, впрочем, точно такое же красное знамя, о чем усиленно пытаются забыть, чтобы скрыть слишком лезущее в глаза сходство.
В марте 1999 года письмо было опубликовано в "Русской мысли", которая, став гораздо более доступной, чем в советские времена, увы, не стала в той же степени более популярной. Раньше ее зачитывали до дыр, а теперь...
И все. А дальше тишина.
Возникает вопрос почему пресса, называющаяся и, видимо, искренне считающая себя демократической, никакие прореагировала на практически удавшуюся попытку фальсификации нашего недавнего прошлого?
Неужели сегодняшние, сиюминутные оценки и пристрастия политических группировок-однодневок могут быть приняты критериями в отборе того, что "включать", а что "не включать" в нашу недавнюю историю.
А сам А. Стреляный?
Имея такой рупор, как еженедельная передача "Ответы на Ваши письма" на "Радио Свобода" (с ежедневной рекламой вкрадчивым голосом: "...не на все Ваши письма я могу ответить, тем внимательнее все их читаю..."), не реагирует Анатолий Иванович на критику своего, едва ли не главного дела жизни. Не так уж много он печатается, радиопередачи перестают существовать сразу после выхода в эфир, а вот "Итоги века" совсем другое дело - это навсегда, это шаг в вечность. И он это отлично понимает, и относится к этому весьма серьезно, иначе не поместил бы на супере свою фотографию в позе роденовского мыслителя. Пусть кто-нибудь припомнит, когда на суперобложках печатались фотографии не авторов, а составителей?
Вернемся, однако, к целям и деньгам.
При самом усиленном напряжении мысли, не могу придумать ни одной разумной объясняющей причины для появления такого издания, кроме прямой и сознательной фальсификации. Кому это надо и кто дает на это средства, и не малые? Слегка знакомый с расценками на издание разного рода печатной продукции, могу предположить, что такого масштаба и качества издание обошлось не в один десяток тысяч долларов. Откуда они? Ведь издатели вряд ли могли рассчитывать на коммерческий успех. Значит, их кто-то спонсировал.
Так кто и с какой целью?
Может быть, расскажете господин Стреляный?
Или это просто свойство человеческой природы и памяти - отторгать со временем все черное, мрачное, неприятное и преувеличивать те крохи хорошего и светлого, которые всегда, конечно, бывают.
Ведь недаром не только об армии, но и о лагерях и тюрьмах сохраняются у людей порой светлые воспоминания, совершенно не адекватные реально происходившим событиям. Эти-то воспоминания и выводят на улицы несчастных (а, порой, и свирепых) старушек под красные знамена Зюгановых и Анпиловых.
Да что далеко ходить! Три месяца нашего пребывания на целине после первого курса были сплошным кошмаром, о котором наш отрядный поэт Толя Топилин писал стихи, где были такие строки:
Целина - это вам не Сочи,
Это каторга, короче,
Что года нашей жизни сотрет!
Но уже через пару лет мы с упоением вспоминали те редкие минуты отдыха и разные комичные ситуации, постепенно полностью вытеснившие память о голоде, холоде, грязи и изнурительной работе.
Но что уместно и простительно на бытовом уровне, вряд ли допустимо при формировании общественной памяти, к чему и призвана серия "Итоги века".
Или свойство памяти отдельных людей, групп и сообществ и всего человечества к отторжению мрачных сторон прошлого вечно и неустранимо?
Очень может быть, иначе, как объяснить популярность нынешнего премьера (а также двух его предшественников), который по окончании юридического факультета Ленинградского университета работал куратором от КГБ в родной альме матер (в бытность моей работы в Плехановском институте мне пришлось пообщаться с таким куратором и память об этом - отнюдь не лучшие воспоминания в моей жизни), а затем долгие годы в структурах комитета в ГДР и т.д. вплоть до начальника ФСБ, т.е. сидел в кресле Дзержинского, Ягоды, Ежова, Берии, Абакумова, Андропова и других незабвенных чекистов.
Или все забыли уже, что ФСБ всего лишь эвфемизм наших славных и давних знакомых ЧК, ОГПУ, НКВД, МВД и КГБ?
* * *
На этом история не закончилась.
Последние два абзаца однозначно указывают, что текст написан в конце 1999 года.
К этому времени я решил предварить этот текст, рассказом о том, как меня вербовало ГБ, желая получать информацию об Игоре Хохлушкине, который был для меня одним из главных источников самиздата, а затем и тамиздата, и чем эта история кончилась. Этим я хотел, как бы обосновать свое право судить о предмете антологии "Самиздат Века", показать, что тема мне близка и достаточно хорошо знакома. Могу похвастаться: в конце восьмидесятых годов, когда большинство советских читателей буквально задыхались от обилия хлынувших на легальные страницы произведений самиздата и тамиздата, мне просто нечего было читать. Оказалось, что я практически не пропустил в самиздате ничего сколько-нибудь значительного.
По рекомендации Юлика Крейндлина, старинного моего знакомого врача-писателя, я отдал оба текста И. Виноградову, главному редактору "Континента", и к моему удивлению и радости тот решил их опубликовать. Правда, потом его точка зрения изменилась, и он оставил только эпизод про вербовку, а часть contra Стреляный печатать не стал. Но я был безмерно рад, что хотя бы часть появилась в журнале, публикацию в котором считаю большой честью для себя.
Мысль попытаться понять, что двигало создателями и издателями, так взволновавшей и возмутившей меня книги, не проходила.
Самое забавное заключалось в том, что мне не случилось встретить человека, одобрившего состав и представительность авторов и произведений, включенных в издание. Большинство просто его в глаза не видели, а только краем уха о нем слышали. Это и неудивительно: сравнительно небольшой тираж и высокая цена (за четыре года с момента выхода в свет цена выросла в пять раз, и сейчас лишь немного не дотягивает до тысячи рублей) не способствуют слишком широкой известности.
Кому бы я ни показывал том: Ю. Крейндлину, И. Виноградову, И. Шафаревичу, Л. Бородину, В. Игрунову, А. Даниэлю и многим другим, имевшим самое непосредственное отношение к самиздату в качестве авторов и распространителей, все соглашались с крайней тенденциозностью и не представительностью издания. Но по разным причинам отказывались публично высказать свое мнение.
Посмотрел рецензии, печатные и в Интернете. Их оказалось не много, и они четко делились на две группы: либо резко отрицательные, если оценивалась книга в целом ("Самиздат века" - это чудовищно некомпетентная и абсолютно произвольная подборка текстов - vavilon.ru), либо нейтральные, когда рецензенты анализировали отдельные разделы, главным образом поэтический блок "Непохожие стихи", и не касались вопросов общей идеологии издания, его целей и задач.
И. Ахметьев, например, представляясь редактором стихотворного раздела "Самиздата века", сравнивает состав авторов со "Строфами века", извиняется за ошибки и опечатки, но сам принцип издания не ставит под сомнение и даже не обсуждает (rvb.ru).
К Парамонов в веселенькой, а, порой, разухабистой рецензии, просто констатирует выход в свет книги и не без юмора описывает ее содержание (russ.ru). Рецензент даже взвесил том - три килограмма триста грамм - а вот о том, насколько анализируемый текст соответствует своему названию, даже не задумался: видимо безымянное вино типа "портвейн", которым он пробавлялся во время чтения, сыграло с ним дурную шутку.
Вероника Боде, одноклассница моей дочери, которую я давно знаю и которой столь же давно симпатизирую, опубликовала рецензию, не подумав, видимо, насколько этично, будучи одним из авторов сборника давать ему публичную оценку, и можно ли
считать самиздатом стихи, датированные 1996-ым годом. Ну, да Бог с ней, с этикой. По существу ее замечания к составу издания практически не отличаются от моих, но сомнений о праве столь произвольного и несовершенного собрания текстов подводить итоги века у нее не возникло.
Увидев объявление в ЦДЛ о каком-то вечере, где ожидалось присутствие Н.Д .Солженицыной, я набрался наглости и отдал ей газету с открытым письмом и текст рецензии. Реакции не воспоследовало.
По "Свободе" услышал как-то, что самое большое собрание самиздата в свое время принадлежало В. Игрунову, нынешнему депутату Госдумы от Объединения "Яблоко". Я позвонил своему бывшему студенту по плешке Володе Аверичеву, состоявшему в той же фракции, и попросил свести с Игруновым. В скорости встреча состоялась. Вячеслав Владимирович тоже об издании только слышал, и с интересом листал принесенный мною том. Прочитал он и вышеприведенный текст, и полностью с ним согласился. Посоветовал обратиться в "Мемориал" к А.Ю. Даниэлю и дал его телефон.
Ссылка на Игрунова мгновенно подействовала, и я приехал в "Мемориал". А. Даниэль книгу видел, но мельком. Внимательно просмотрев том, и мою рецензию, он в целом с ней согласился, хотя и посчитал инвективу против А. Стреляного излишне резкой. В ходе достаточно продолжительной беседы родилась идея попробовать противопоставить "Самиздату века" другое издание, более представительное по составу авторов и текстов, и более доступное по цене. А. Даниэль предложил мне набросать ориентировочный план такого проекта, пообещав, в свою очередь, продумать свое видение издания.
Мне не составило особого труда выполнить просьбу А. Даниэля, и через несколько дней мы вновь встретились. Я предложил назвать издание "Антологией самиздатской литературы XX века", и сделать четыре выпуска: художественная проза; поэзия; публицистика, научные трактаты, мемуары; периодические издания и сборники. Внутри каждого выпуска произведения или выдержки из них располагать по времени их появления в самиздате. Подготовил я и примерный состав авторов, чьи работы должны были быть представлены в антологии.
Вот этот список.
Антология самиздатской литературы XX века. Принципы издания и проспект.
Историчность - подбор авторов и произведений должен отражать исторические реалии того времени, когда они создавались и публиковались (или не публиковались), а не сегодняшние представления об их значимости, художественной ценности и степени известности или воздействия на читателя.
Объективность - на формирование состава авторов не должны оказывать влияния политические, идеологические и, тем более, личностные пристрастия составителей антологии, как бы далеко не разошлись сегодняшние взгляды, положение и партийная принадлежность тех и других.
Представительность - антология (anthologia - букет цветов по-гречески) - подборка наиболее представительных сочинений разных авторов, безотносительно к степени их нынешней известности и количеству предыдущих публикаций.
Том (выпуск) 1. Художественная проза.
Г. Владимов, В. Войнович, В. Гроссман, Ю. Даниэль (Н. Аржак), В. Ерофеев, М. Замятин, А. Кестлер, А. Лондон, В. Максимов, В. Мнячко, Дж. Орвелл, А. Платонов, Б. Пастернак, А. Синявский (А. Терц), А. Солженицын, Тарсис, В. Шаламов.
Том (выпуск) 2. Поэзия.
А. Ахматова, И.Бродский, М.Волошин, В. Высоцкий, А. Галич, Н. Гумилев, С. Есенин, Н. Коржавин, О. Мандельштам, Б. Окуджава, Б. Пастернак (стихи из романа), М. Цветаева.
Том (выпуск) 3. Публицистика, научные трактаты, мемуары.
Вехи, Из глубины, А. Амальрик, Е. Гинзбург, П. Григоренко, М. Джилас, М. Михайлов, А. Марченко, Р. Медведев, Ж. Медведев, Н. Мандельштам, Г. Померанц, А. Сахаров, И. Шафаревич, Б. Шрагин, Л. Чуковская.
Том (выпуск) 4. Периодические издания и сборники.
Синтаксис, Бумеранг, Политический дневник, Хроника текущих событий, Вече, Документы Московской Хельсинской группы, Память, Поиски, Из-под глыб, Метрополь, Сумма, Самосознание, Евреи в СССР, Московский сборник.
А Даниэль этот вариант забраковал, сказав, что с точки зрения создания и распространения историчного представления о самиздате такая структура не удачна: читатель, интересующийся поэзией, возьмет один том, другой ограничится прозой и так далее. Хронологическое же расположение материала по томам или выпускам, может открыть ему новые имена, произведения или сборники и стимулирует его интерес к другим выпускам.
После недолгих колебаний я согласился и переделал проспект следующим образом.
Том (выпуск) 1. 50-е годы.
Художественная проза. М. Замятин, Мы; М. Булгаков, Роковые яйца, Дьяволиада, Зойкина квартира; Э. Хемингуэй По ком звонит колокол.
Поэзия. А. Ахматова; М. Волошин; Н. Гумилев; С. Есенин; О. Мандельштам; Н. Коржавин, Зависть, На смерть Сталина, Ленин в Горках, Комиссары; Б. Окуджава, Голубой шарик, Ванька Морозов, Песня о солдатских сапогах, Полночный троллейбус, До свидания, мальчики, А мы швейцару...; Б. Пастернак (стихи из романа); М. Цветаева.
Публицистика, научные трактаты, мемуары. Вехи; Из глубины; М. Горький, Несвоевременные мысли.
Том (выпуск) 2.1960-1965.
Художественная проза. Ю.Даниэль (Н.Аржак), Говорит Москва, Искупление, Руки, Человек из МИНАПа; А. Синявский (А. Терц), Графоманы, Суд идет, Любимов; Тарсис; А. Платонов, Котлован, Чевенгур; Б. Пастернак, Доктор Живаго; А.Солженицын, Круг, Корпус; В. Шаламов, Колымские рассказы; Л. Чуковская, Софья Петровна.
Поэзия. И. Бродский, Рождественский романс; В.Высоцкий, Наводчица, Штрафные батальоны, Нынче все срока закончены; А Галич, Ошибка, Старательский вальсок, За семью заборами, Облака, Про маляров, истопника и теорию относительности, Красный треугольник; Н. Коржавин, На полет Гагарина, Подонки. Б. Окуджава, По смоленской дороге, Дежурный по апрелю, Песенка о пехоте, Всю ночь кричали петухи, Молитва, Старинная студенческая песня; Ю. Алешковский, Товарищ Сталин, вы большой ученый, Окурочек.
Публицистика, научные трактаты, мемуары. Е. Гинзбург, Крутой маршрут; М. Джилас, Новый классе, Разговоры со Сталиным; Р. Медведев, Перед судом истории; Ж Медведев, О положении в биологической науке; Н. Мандельштам, Воспоминания; А. Синявский (А. Терц), Что такое соцреализм.
Периодические издания и сборники. Синтаксис; Политический дневник; Бумеранг.
Том (выпуск) 3.1966-1974.
Художественная проза. А. Солженицын, Август четырнадцатого; Г. Владимов, Верный Руслан; В. Войнович, Чонкин; В. Гроссман, Все течет; В. Ерофеев, Москва-Петушки; А. Лондон, Воспоминания; В. Максимов, Карантин, Семь дней творения; В. Мнячко, Вкус власти; Ю.Алешковский, Николай Николаевич; А. Кестлер, Слепящая тьма; Дж. Орвелл, Ферма животных, 1984.
Поэзия. Н. Коржавин, Апокалипсис, В защиту прогресса, Памяти Герцена; А. Галич, Баллада о том, как Клим Петрович добивался, чтоб его цеху присвоили звание ЦКТ, Памяти Б Л. Пастернака, Поэма о Сталине; В. Высоцкий, О фатальных датах и цифрах, Яне люблю, Охота на волков, Честь шахматной короны; И. Бродский, Речь о пролитом молоке, Письмо генералу Z.
Публицистика, научные трактаты, мемуары. А. Солженицын, Письмо вождям; А. Амальрик, Просуществует ли СССР до 1984г; П.Григоренко, Воспоминания; М.Михайлов; А.Марченко, Мои показания; В. Мороз, Репортаж из заповедника имени Берия; Г. Померанц, Человек ниоткуда; Э. Генри, Открытое письмо И. Эренбургу; А Сахаров, Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе; В. Осипов, Три отношения к родине; В. Буковский, Последнее слово на суде; И. Шафаревич, Социализм как явление мировой истории; Б. Шрагин; Л. Чуковская, Открытое письмо Михаилу Шолохову, автору Тихого Дона, Не казнь, но мысль, но слово; А. Якобсон, Конец трагедии.
Периодические издания и сборники. Хроника текущих событий; Вече, Документы Московской Хельсинской группы; Память; Поиски; Евреи в СССР; Из-под глыб; Общественные проблемы; Политический дневник
Том (выпуск) 4.1975-...
Художественная проза. А.Солженицын, Красное колесо.
Поэзия.
Публицистика, научные трактаты, мемуары. К. Солженицын, Архипелаг Гулаг; Н. Мандельштам Вторая книга; Ю. Орлов, Возможен ли социализм не тоталитарного типа; Л. Тимофеев; Л. Чуковская, Процесс исключения, Гнев народа.
Периодические издания и сборники. Хроника текущих событий; Метрополь; Сумма; Самосознание; Московский сборник; Память; Сахаровский сборник
Одобрив этот вариант в принципе, вечно занятый и спешащий А. Даниэль, прикрепил ко мне очень милого и вежливого, но не всегда обязательного молодого человека Гену Кузовкина, с которым мы должны были этот список уточнить, дополнить и сверить с Архивом Самиздата, созданном и хранившимся в "Мемориале". Просидев вместе несколько дней за компьютером, мы эту работу выполнили для первых двух выпусков.
Параллельно с этим я попытался набросать что-то вроде макета или модели издания, показав свое видение возможного представления авторов, с краткой биографией, и произведений (или фрагментов из них) с небольшой аннотацией.
Вот как он выглядел.
Макет (модель) представления текстов (фрагментов) в АС.
1 .Фамилия, имя, отчество (или\и псевдоним) автора
2. Даты жизни.
3. Основной вид (род) деятельности, профессия.
4. Краткие сведения об авторе.
5. Название текста.
6. Дата появления в Самиздате.
7. Дата публикации (за рубежом и\или в России).
8. Информация о хождении (распространенности) в Самиздате.
9. Краткое содержание произведения (при представлении фрагмента).
10. Текст.
По этому макету я сделал несколько пробных аннотаций, которые одобрили и Г. Кузовкин и А Даниэль.
Вот несколько примеров.
Художественная проза.
1. Бек Александр Альфредович.
2. 1903-1972.
3. Писатель.
4. Творческий путь А. Бека начался в 193 2 году участием в горьковской "Истории фабрик и заводов". Наибольшую известность получил роман "Волоколамское шоссе" о событиях обороны Москвы в период войны
5. Новое назначение.
6. В 1971 году роман опубликован за границей. Автор закончил роман в середине 1964 года и передал рукопись в редакцию "Нового мира". После длительных мытарств по различным редакциям и инстанциям роман так и не был опубликован на родине при жизни автора. По свидетельству самого автора уже в октябре 1964 год, а он дал читать роман друзьям и некоторым близким знакомым.
7. Первая публикация на родине в журнале "Знамя", N10-11,1986.
8. ...
9. В романе описывается жизненный путь крупного советского государственного деятеля, искренне верящего в справедливость и продуктивность социалистической системы и готового служить ей верой и правдой, не смотря на любые личные трудности и неурядицы.
10. А. Бек, Новое назначение, Изд. "Книжная палата", Москва, 1987, стр. 3-8, 27-36.
Поэзия.
Высоцкий Владимир Семенович
1. 1938-1980.
2. Актер, писатель, автор и исполнитель песен. Окончил актерское отделение Школы-студии МХАТ. С1964 по 1980 год - ведущий актер Московского театра драмы и комедии на Таганке (свыше 20 ролей, в том числе Хлопуша, Лопахин, Свидригайлов, Гамлет и т.д.). Как актер участвовал в создании 30 фильмов. В 1987 г. удостоился получить Государственную премию СССР (посмертно). С начала 60-х годов писал песни и исполнял их под гитару как для узкого круга друзей и знакомых, так и публично. С появлением магнитофонов его песни широко распространялись по всей стране. От ранних песен, ими-
тирующих военную и лагерную лирику и городской романс, перешел на социальную и общественно значимую тематику.
Публицистика, научные трактаты, мемуары.
1. Джилас Милован
2. 1911-
3. Политический деятель, один из руководителей СФРЮ, сподвижник К.Б. Тито, писатель.
4. Родился в Черногории. Изучал литературу и юриспруденцию в Белградском университете. В 1932 г. вступил в Компартию Югославии. Арестовывался и пробыл три года в заключении. С 1937 г. член ЦК КПЮ, с 1940 г. - член Исполкома ЦК КПЮ. Во время войны один из руководителей партизанского движения. После войны на высших партийных и государственных постах, вплоть до председателя парламента (Союзной народной скупщины).
С конца 1953 г. выступает с публичной критикой И.Б. Тито и созданного им режима. После этого снят со всех партийных и государственных постов, арестован и приговорен сначала условно на 18 месяцев, затем осужден сначала на 3, позднее на 7 лет тюрьмы. В октябре 1956 г. М. Джилас открыто поддержал венгерское восстание, подверг резкой критике коммунизм и режим, созданный Тито в Югославии, за что был осужден. В это время ему удается передать рукопись для опубликования.
Основные произведения: Новый класс (1957), Беседы со Сталиным (1961), Страна без прав (196...), Несовершенное общество (1969), Партизанская война (Югославия, 1941 -1945), Тито (опыт критической биографии).
5. Новый класс.
6. Начало (середина) 60-х годов
7. Милован Джилас. Лицо тоталитаризма. - Пер. с сербохорватского. - М.: Изд-во "Новости", 1992, стр. 159-360.
8. На суде над членами "Всероссийского социал-христианского союза освобождения народа" (1967 г., Ленинград) НК фигурировал в качестве вещественного доказательства. (Политический дневник, т. 1, стр. 310).
9. Работа представляет собой критический анализ практических результатов построения коммунистического общества в
России и странах Восточной Европы, осуществленный с вполне ортодоксальных марксистских позиций
10. Милован Джилас. Лицо тоталитаризма. - Пер. с сербохорватского. - М.: Изд-во "Новости", 1992. Стр. 207-214.
Подходило к концу лето 2000-го года, и Гена сказал, что наработанного материала достаточно для представления В. Игрунову, который обещал найти спонсоров издания. Дальнейшая работа требовала значительных затрат сил и времени, а на голом энтузиазме далеко не уедешь. Я с этим согласился.
Состоялась еще одна беседа с А. Даниэлем, в ходе которой он обещал организовать встречу с В. Игруновым, но одновременно впервые высказал мысль параллельно или просто взамен обсуждаемому проекту опубликовать результаты в интернете.
И до этой встречи обсуждался вопрос об адресности предполагаемого издания. Мое мнение состояло в том, чтобы сделать книги, сколь это окажется возможным, дешевыми для распространения их по школам в качестве пособия по истории, литературе, обществоведению и другим предметам, где могут затрагиваться соответствующие вопросы. Именно молодому поколению следует знать и не забывать те события, информация о которых, прежде всего и больше всего, муссировалась в самиздате. Современное же компьютерное оснащение школ по всей стране, а не в республиканских и губернских столицах, явно оставляет желать лучшего. Следовательно, говорить можно только о параллельности, но никак не о замене книжного варианта сетевым.
На том и расстались.
Раз в две-три недели я беспокоил Гену звонками: как там дела со спонсорами. Ответом было: А. Даниэль занят публикацией книги стихов отца, и только покончив с этим, сможет думать о чем-нибудь другим.
Прошла осень. Кажется, по "Свободе" услышал о выходе книги стихов Ю.Даниэля. Значит, могу звонить. Ситуация не меняется, А Даниэль по-прежнему занят. Тогда я решаюсь сам позвонить В. Игрунову, договориться о встрече и поставить А. Даниэля перед фактом. А отказаться ему вряд ли будет удобно. Так и случилось. Опоздав на полчаса, в течение которых В. Игрунов просмотрел весь наработанный материал, и, как я понял, одобрил его, А. Даниэль все же пришел. После получасового обсужде-
ния договорились, что как только В. Игрунов найдет деньги (речь шла о пяти тысячах долларов для начала), он позвонит А. Даниэлю, а тот сообщит мне. Звонка я так и не дождался. Уже в начале весны я созвонился с Геной, спросил как дела, тот пообещал выяснить у А. Даниэля и позвонить мне. Звонка нет больше года.
Оценить создавшуюся ситуацию мне трудно.
Представить себя человеком, больше всех заинтересованным в объективном освещении истории самиздата, при всем уважении к себе, никак не могу. Скорее наоборот, я ощущаю себя слоном в посудной лавке, ворвавшимся в устоявшийся мир, где сферы влияния давно уже поделены, все лавры розданы и каждая сестра довольна своей серьгой
Или другое. Я все больше начинаю задумываться над вопросом: а сколько вообще в те времена было людей, связанных с самиздатом? Может быть, и впрямь узок был круг этих революционеров? Не правомерная экстраполяция собственного видения событий многих и не раз заводила в тупик. Из того, что большинство моих близких знакомых постоянно читали самиздат и тамиздат, не следует, наверное, делать вывод о повсеместной и широкой распространенности этого явления. Только этим могу я объяснить равнодушие, с каким был встречено издание, откровенно необъективное и дезориентирующее общественное мнение нынешнего поколения, и уж, тем более, поколений грядущих.
Но это, в свою очередь, возможно, дает ключ к пониманию общественных процессов истекшего десятилетия. Советская власть все сделала для превращения подавляющего большинства своих подданных в те самые винтики, о которых мечтал великий вождь и учитель всего прогрессивного человечества. И фрондирование какой-то части общества, заключавшееся, в частности и в чтении самиздата, было скорее внешним проявлением своего рода моды, а не глубоко продуманным, выстраданным, если хотите, осознанием преступности большевистской власти во всех ее ипостасях, если говорить, конечно, не о декларациях, а о практических делах.
Тогда становится понятно, почему разрушение коммунистической системы, абсолютно оправданное и необходимое, с моей точки зрения, сопровождалось столь мало продуманными и не оправданными экспериментами в политической, экономической,
социальной и других областях, в результате чего целые группы и слои общества были ввергнуты буквально в нищету, а само понятие демократии сделалось ругательным и ненавистным большинству общества. И при этом рейтинг президента сознательно, целенаправленно и вполне успешно разрушающего крохотные, еще не окрепшие ростки этой демократии в стране постоянно растет.
Закончу, может быть, излишне длинной, но весьма глубокой и актуальной мыслью Н. Бердяева.
"Демократию очень часто понимают навыворот - не ставят ее в зависимость от внутренней способности к самоуправлению, от характера народа и личности. И это реальная опасность для нашего будущего. Русский народ должен перейти к истинному самоуправлению. Но этот переход зависит от качества человеческого материала (ох, не люблю я этого словосочетания! МБ.), от способности к самоуправлению всех нас. Это требует исключительного уважения к человеку, к личности, к ее нравам и ее самоуправляющейся природе. Никакими искусственными взвинчиваниями нельзя создать способность к самоуправлению. Разъяренная толпа, одержимая корыстными и злобными инстинктами, не способна управлять ни собой, ни другими. Толпа, масса не есть демократия. Демократия есть уже превращение хаотического количества в некоторое самодисциплинированное качество".
Post scriptum
Post scriptum
Было бы большой наглостью с моей стороны надеяться хоть на какой-то отклик прессы после выхода этого опуса в свет. Поэтому я был очень рад, когда получил нечто вроде рецензии на главу, посвященную загранице. Написал ее зять Иры Раскиной Миша Раздольский. Я даже пожалел, что он не отрецензировал всю книгу. Честно говоря, я такого от него не ожидал: зная Мишу едва ли не двадцать лет, не замечал за ним ни особых литературных талантов, ни склонности к сатире и юмору, за что приношу запоздалые извинения.
Итак, полностью привожу текст, курсив мой, да не обидится на меня на том свете за плагиат Нина Берберова. Думаю, у нее с чувством юмора не хуже, чем у Раздольского.
Нет, ребята, ездить надо с другими...
Нежный, привлекательный, ненавязчивый антисемитизм, слегка сдобренный мягким юмором и обращенный только к попутчикам, которые, как на подбор, являлись жидобольшевистскими лжеучеными либо грязными, брутально-лапидарными местечковыми сексотами, носит бытовой характер и брезгливо-жалостное отношение к ним автора поднимает его статус "русского интеллигента" на большую высоту, чем это возможно было в России, где первый из названных, наверное более "маститым" экономистом, а второй, наверняка затмевал и затенял М.Ш. оглушающим "Я", в коловращении анекдотов, приколов, связей и кабаков.
Здрасте, приехали! Миша второй в жизни человек, обвиняющий меня в антисемитизме. Комментировать это не буду, а сообщу, видимо не известный ему факт: мою жену не взяли на работу, когда она уже прошла по конкурсу, после того как директору! института сообщили, что ее муж (то есть я) — глава сионистской мафии Плехановского института! Побеседовать бы Мише на эту тему с незабвенным Мочаловым, да помер бедняга, Царство ему Небесное. Что касается "маститости", то здесь сослагательное наклонение неуместно, так как попутчик сразу назван профессором, которым практически невозможно стать', не будучи доктором наук, я же дальше тупого доцента (А Вас?) не дотянул. А вот по части оглушающего коловращения — все чистая правда, за тем исключением, что я никогда не был специалистом по анекдотам, приколам (до сих пор не могу понять смысла этого слова), связям и кабакам, так что затмевать-то было нечего и незачем.
Расплатился от души, но интеллигентно, хотя и чувствуется, что-то такое, кавказское, с перчиком, "чанахи по-Барбакадзенски". Очень оживляет повествование швейковские обходы кабачков, сочное смакование еды и напитков, М.Ш. в этом толк знает, как говорится, у кого чего болит... Вообще эта тема не всегда и не у многих упоминается и далеко не так сочно ярко, может быть у Ремарка или у Гашека.
Миша! Книги нужно не только лихо продавать, но иногда и читать. Тогда начиная с античных авторов, дальше через Рабле (напомню ужин, где помимо всего прочего, было зажарено шестнадцать быков, три телки, тридцать два бычка, шестьдесят три молочных козленка и дальше еще перечисление блюд на полстраницы) к новому времени - полтора десятка одних супов у Дюма, найдешь множество примеров почище твоих ремарков и гагиеков. А уж о русских писателях от Пушкина и Гоголя, и дальше Лесков, Аксаков, Гончаров и т.д. и говорить нечего. А как похмелял Воланд Степу Лиходеева — нарезанный белый хлеб, паюсная икра в вазочке, белые маринованные грибы на тарелочке, в кастрюльке сосиски в томате и запотевший от холода ювелирный графин с водкой. Куда уж мне до этого!
Об Иосифе..., я заметил, что все буквально катаются по земле от смеха, когда Йося отмачивает свои хохмочки, передают друг другу его "перлы" и всячески одобряют его лапидарное поведение, но в "обществе", на людях, осуждают и отрицают его "вульгарность, пошлость, неопрятность и раблезианство".
Опять тупой доцент не понял. Что такое Иосины хохмочки? - Анекдоты? Так это вовсе не Иосины "перлы", сам он в жизни ни одного не придумал. А что еще?
Вновь появилось слово "лапидарный". По словарю оно означает: предельно краткий и выразительный слог. К нашему герою это не имеет никакого отношения — более многословного человека мне встречать не приходилось. Остановить или вклиниться в его словесный, скажем аккуратнее, поток мало кому удавалось. При мне только однажды его осадила Мария Васильевна Розанова: "Иосиф! Вам что, интереснее себя слушать, чем Розанову?" Увы, при этих двух "лапидаристах" (извините за нелепый неологизм) Андрей Донатович не сказал практически ни слова. А жаль...
Очень хорошо проиллюстрирована разносторонняя и высокоразвитая личность автора: с одной стороны он может рассказывать о творчестве мастеров кисти, передающих, - "...локальные цветовые объемы, посредством тональной градации объекта...", (Ей
Богу это не моя цитата! А чья же? Неужели Миша сам придумал? Тогда поздравляю, лихо завернул), сказать пару фраз о кинетистах или новых механистах или чувственно описать мурашки, бегавшие по его конопатому телу, при звуках музыки в варшавском парке (Миша! Да Вы сексуальный маньяк!).
Наряду с профессорскими (в который раз объясняю - доцент я, тупой доцент. А Вас!) познаниями в экономике и огромным багажом знаний, делающих каждого совка - образованца, обширным эрудитом-эксцентриком, - этого вполне может хватить на то, чтобы задурить голову не только наивному Попелярчику, но и растерявшему за годы жизни в благополучном Фатерлянде свои зубы и когти бендеровцу и хохло-немцу Шурику.
Вновь вынужден посоветовать Мише больше читать: бендеровцы, если таковые и существовали, могли бы быть последователями пресловутого Остапа Мария Сулеймана Бендербея, а вот сторонников Стефана Бандеры, действительно было много и звались они бандеровцами. А с зубами у Шурика все в порядке: у него ведь жена — стоматолог. А в ихней Неметчине не как у нас: сапожники с сапогами.
К сожалению, на это у нас у всех (у кого это, у всех?), хватает сил и возможностей, но при этом, наши дети, дети плешкинских преподавателей (когда это ты, Миша, стал плешкинским преподавателем), этакие дылды - восьмиклассники, пишут "ципочку", на это у наших интеллектуалов-радикало-эрудитов нет ни сил, ни времени.
Про дылду, это точно, уже выше меня на голову, а про "ципочку" писал пятиклассник, что, впрочем, не извиняет ни его, ни меня.
Кстати, несмотря на всю "узость" и неразвитость немцев в общих вопросах, (как, впрочем, и везде в Забугорье), дети у немецких учителей пишут "цепочку", но при этом не читают Гудериана и Типпельскирха.
Как дети немецких учителей пишут "ципочка" или "цепочка", не знаю, плохо у меня с немецким, как, впрочем, увы, и с английским, французским и т.д. А вот почему бы им не почитать Гудериана, Типпельскирха и других, не пойму.
От нефига делать, можно и Махендру поименовать, вот так-то! По мне, так лучше удавиться, чем сепарировать г... на 12 сортов.
Очень, кстати, интересная манера сравнивать Сталина и Гитлера, - на самом деле, - ничего похожего, один бил, в основном, чужих, другой - своих собственных.
Что там Миша не хотел сепарировать на сорта, я не понял, а вот насчет похожести можно поговорить. Ну, у меня в тексте похожесть ограничивается только тем, что ни тот, ни другой не выполнили своей главной задачи: завоевания мирового господства. Тут вроде и спорить не о чем. Относительно того, кто каких бил: ночь длинных ножей и расправа с генералами в 44 — это чьи были? И, вообще, какая разница, свои или чужие? Или, Мишенька, ты забыл про 6000000 (шесть миллионов) своих соплеменников? И столько же поляков, про русских или советских я уже не говорю. А куда отнести 7000000 самих немцев, в своих или чужих? Любой правитель, неважно царь он, президент, фюрер или генсек, и называется он Александр, Наполеон, Адольф или Иосиф, втравивший свою страну в авантюру, которая обошлась гибелью 10% населения и почти полным разрушением страны, не говоря уже о почти полувековом ее расчленении, должен быть проклят, своим народом на веки вечные. Вот тут, действительно, различий по сортам быть не может. Да, я что-то запамятовал, где это я читал про не убий? Миш, напомни мне. Ой, сам вспомнил! Это же Библия, Исход, XX, 13.
Далее - друг, друг, - а не знает, что Йося - Залкиндович.
Знаю, Миша, знаю. Но если человек по тем или иным, причинам хочет, чтобы его называли Захаровичем, то это его личное дело.
Еще одна лажа — помощники его иные, продавали побольше его, - например, Данила, Люба и я, а точнее наоборот. Хотя здесь, конечно, надо было и Йосю похвалить. Все его примочки (так в тексте, может быть — приемники?) передавались ученикам за месяц и я "Охлопкова" и "Драматургию XIX века" за 3 часа продавал столько, сколько он сам, за целый день, так что, насчет "тихих и заунывных", - это "лечево", как молодежь говорит.
Чего не знаю, того не знаю, как и что означает "лечево". Статистикой продаж я не занимался, а вот что "тихих и заунывных" хватало, это я видел неоднократно. Так что кто у вас там чемпион решайте сами.
Не надо представлять, что тот разномастный людоворот, который обращался вокруг Иосифа, был привлечен лишь возможностью достать редкие книги, - в первую очередь, все эти люди были эпатированы его скабрезной личностью и удивительно — неприкрытой его природой, жаждущей непрерывного наслаждения жизнью, вплоть до самых низменных ее проявлений. Так ходят в притоны люди из "общества", не для того, чтобы участвовать в оргии, но, - наблюдать из-за портьеры. Иначе, почему и
как и сам М.Ш. и многочисленные жены и другие, более или менее одиозные личности, сплелись вокруг Йоси в то тесное и сумасшедшее окружение, как не отказывайтесь вы от этого.
Ну, во-первых, я ни от чего не отказываюсь. Во-вторых, я и не утверждал., что только книжный дефицит привлекал этот самый "разномастный людоворот". Наконец, в-третьих, вряд ли я и многочисленные жены имели одинаковые интересы: ведь не думаешь ты, Миша, что мы с Иосифом голубые?
Поэтому, наш профессор-экономист, прекрасно разбирающийся в современной живописи, любитель, как все старички-совковички, порассуждать о политике и "больших делах", посвятивший много лет игре на щипковых инструментах, но не смогший извлечь из ситара (кстати, по моему он пишется с двумя "т", с одним, Миша, с одним), и одного приличного звука, человек, который может по-настоящему радовать людей своим кулинарным искусством, владеющий пером настолько, что смог написать действительно интересный, живой и сочный рассказ о своих путешествиях, избрал такой легкий путь, - трунил лишь над своими попутчиками и друзьями, (ведь даже то хорошее, что он написал о некоторых из них, было призвано оттенить плохое в других) и не удержался от соблазна рассказать побольше о самом себе, в самом выгодном для себя свете. Как это по-совковому - обо...ть друзей, которые тебя, кстати, и вытащили в первый раз за бугор по-настоящему. А сколько, зная Йосю, халявных кабаков и др... было? Об этом - вскользь, конечно, жена Цезаря - ни ни ..., а Антоний — говно.
Да, смешались в кучу кони, люди: современная живопись, щипковые инструменты, кулинарное искусство и халявные кабаки. Где здесь мухи, а где котлеты, без пол-литра не разберешь. А вот, если сам себя не похвалишь, то получишь оценку, а ля Раздольский, это точно. Ну, хоть за владение пером, спасибо.
Вообще — это личное мнение, основанное на некотором знании персонажей и их жизни.
Фу, отлегло. А я уж решил, что Страсбургский суд меня пригвоздил к позорному столбу.
Но сам факт, - очень здорово, интересно, занимательно, живо и со вкусом. Хороший слог, свой стиль, в общем Шиович - молодец, он — писатель. Вообще все "интелликенты", к 60-ти годам, двигаются "чердаками", разводятся, становятся писателями, поэтами в том или ином порядке.
Доцент, видимо, безнадежно туп: как с двинутым чердаком можно иметь хороший слог и свой стиль? И для справки - последний раз я разводился 30 лет назад, и больше не собираюсь. А что ты, вообще, имеешь против "интелликентов"? Завидуешь что ли? Не нужно, Миша, в нашей стране испокон века на них сыпались хула, тюрьма и плаха. А что взамен? Сомнительное удовольствие считать себя мозгом нации, а не говном, как писал незабвенный вождь и учитель Кузьмич, да упокоится, наконец, его тело и душа.
А самое крутое, - это какая-то там этимология Барбакадзе - (заштатными обитателями полу развалившихся башен в сонной Сванетии) с родовитыми обитателями замка Барбакан (кстати, барбакан или барбикен, - обычная фортификационная деталь укрепленного замка, примерно такое же слово, как редут или амбразура). Думаю, что узнав об этом, М.Ш. выведет свою родословную прямо от Брандербургских ворот, тем более, что немецкие корни тоже есть в наличии.
Миша, для справки: этимология - это происхождение слов, а родословная - это происхождение человека (а еще есть энтомология, это когда бабочек иголочкой протыкают, и в коллекцию). И ни каких полуразвалившихся башен нет, как нет и претензий на родовитых предков. Были они простые крестьяне.
Ну, а вообще, все это "шутки юмора", как теперь говорят. Надеюсь, Миша на меня не обидится, потому что, судя по его отклику, с чувством юмора у него все в порядке.