Записки каторжанина
Записки каторжанина
Баканичев А. Е. Записки каторжанина (отрывки из док. автобиогр. повести) // Корейцы – жертвы политических репрессий в СССР, 1934–1938 гг. Кн. 4 / сост. Ку-Дегай С. – М. : Возвращение, 2004. – С. 202–234.
ЗАПИСКИ КАТОРЖАНИНА
(отрывки из документальной автобиографической повести)
«…Это была бы честная смерть,
смерть при сопротивлении беззаконию…»
Из города нас пригнали на железнодорожную станцию. Здесь уже стояли вагоны с обитыми решёткой окнами. Такие же вагоны семь лет назад завезли меня как военнопленного в фашистскую Германию¹. Через некоторое время не без применения «дрына» (палки) вагоны были заполнены зеками. Я пристроился недалеко от окошка на втором этаже нар. Поезд тронулся. По солнцу я скоро определил, что поезд идёт на восток. Из географии я знал, что проезд поездом в Сибирь через Уральские горы из Европы возможен через Челябинск или Свердловск. Действительно, через сутки или двое я видел в окошко вагона обросшие соснами, но невысокие Уральские горы. Местами между гор мелькали озёра с прозрачной голубоватой водой. А вдали за горами был виден лес и лес. Красиво!
Когда мы переехали Урал, стало заметно холоднее. Был уже конец августа.
Теперь по обеим сторонам поезда простиралась Западная Сибирь с её бесконечными перелесками и озёрами и со стаями диких уток, которых хорошо можно было видеть даже через решётку этого маленького окошка. Но через это окошко я знакомился не только с сибирскими красотами природы. По обеим сторонам поезда то тут, то там мелькали четырёхугольники из колючей проволоки и с вышками по углам. Меня, прежде всего, удивило то, что эти концлагеря и не пытались маскировать, а сделать это было легко: ведь Сибирь велика. А может быть, это делалось умышленно, чтобы население держать в постоянном страхе?
Пристроившись на втором этаже нар, я почти всю дорогу не отходил от окошка. Да, Сибирь очень интересна. Жаль, что знакомиться с ней мне пришлось при таких обстоятельствах. Могучую сибирскую тайгу я почему-то впервые заметил, лишь подъезжая к станции Тайга. Не заметить уже было нельзя: к небу вздымались высокие ели, а вдали, казалось, не было им конца.
Я не помню, сколько суток нас везли. Но вот поезд подошёл к Красноярску. Здесь нас высадили и погнали на пересылку к берегу великой сибирской реки Енисей. Пересылка была приблизительно такая же, как и в Куйбышеве. Здесь нас также наголо раздели, и лагерные «придурки» с надзирателями также шарили по мешкам и карманам, забирая всё, что хотели.
Спустя час или два такой процедуры, я встретил Бабарина. Дорогой мы находились в разных вагонах, а теперь я его не сразу узнал: он стоял в рваной телогрейке и в замасленной шапке, в рваных полуботинках, из которых торчали портянки. Блатные уже давно присматривались к его изящному туалету, а здесь они его полностью переодели.
¹ Баканичев Анатолий Ефимович (р. 1920) – конструктор. В 1939 г. поступил на биологический факультет МГУ, но не закончил его, так как был призван в армию. Участник Великой Отечественной войны, был в плену, бежал. Награжден медалью “За победу над Германией”. В 1948 г. арестован и приговорен к 15 годам каторжных работ. В 1955 г. освобожден, в 1965 г. полностью реабилитирован. Работал в ПО «Оргстанкинпром». Воспоминания написаны в 1974 г. – Прим. ред.
В Красноярской пересылке я пробыл приблизительно неделю, а затем колонна в одну-две тысячу зэков была направлена на берег Енисея, где нас ждали теплоходы с баржами. Внутри барж были сделаны деревянные настилы в несколько этажей. В баржу зэков загоняли партиями по несколько человек. Я попал на один из верхних настилов в барже, в самой барже были щели, через которые был виден берег Енисея.
Внутри баржи стояла страшная вонь, никаких туалетов не было. Остатки пищи и другой сор выбрасывалось в ящики, установленные внутри баржи. Вход в баржу сверху охранялся солдатами, а при движении баржи закрывался на замок. Теплоход тронулся и потащил баржу вниз по Енисею.
Я расположился у щели баржи, здесь легче было дышать, хотя значительно холоднее. Я всматривался в могучие и дикие берега Енисея, обросшие лесом. Деревни и вообще населённые пункты встречались не часто. В основном был виден хвойный и пожелтевший лиственный лес и быстрое течение мутной воды Енисея. Берега меняли свою конфигурацию, были скалы и кручи. Не менее интересны были и притоки Енисея. Енисей потому называют могучим, что по площади своего бассейна ему нет равного во всей Азии, он превосходит Волгу в два раза. Да и по длине Енисей больше Волги.
Так шли мы по Енисею дней десять, становилось всё холоднее и холоднее. Наконец, теплоход остановился, но нас не высадили. Я узнал, что это был порт Игарка. Затем плыли мы ещё несколько дней, и баржа причалила в порту Дудинка. От Красноярска это приблизительно полторы тысячи километров. С осени, когда Енисей замерзает, здесь связь с Красноярском только самолётом. От Дудинки до Норильска идёт единственная железная дорога длиной в 120 километров. В Дудинке была пересылка, в которой я тоже пробыл несколько дней.
Я хорошо помню один холодный дудинский вечер. Красное, как кровь, солнце ещё было на горизонте. С каждым днём оно появлялось на более и более короткое время. Скоро оно совсем спрячется и наступит полярная ночь. Игарка уже за полярным кругом, а Дудинка и Норильск ещё севернее Игарки. Я стоял и смотрел на солнце: что ждёт меня впереди? Жизнь каторжанина тяжела, а в этих условиях она будет тяжела вдвойне.
От Дудинской пересылки нас загнали в маленькие товарные вагончики Норильской железной дороги. Вагончики были пустыми, и зэков набивали столько, сколько туда влезало. До Норильска ехали стоя. В Бутырской тюрьме я уже слышал о Норильске, потому что сюда отправляли не один этап. Я знал, что Норильск был закрытым городом, в печати название этого города не упоминалось. Я также знал, что за полярным кругом это самый большой город в мире. И это были все сведения о предстоящем месте моего заключения.
Гнали нас через весь город с современными многоэтажными домами, затем куда-то повернули и пригнали к лагерю, перед которым держали часа два, выкрикивая каждого по фамилии.
Было начало сентября 1948 года, шёл дождь с мокрым снегом. Загнали нас в лагерь и стали разбивать по бригадам, чтобы назавтра вывести на работу. Барак состоял из двух комнат с двухэтажными нарами, окна были открыты, на полу в нескольких местах лежали кучи снега. Никакой одежды и постельных принадлежностей. Зэки принялись тотчас же выгребать снег, бригадиры побежали в поисках угля или дров. Все порядком продрогли и промокли. К вечеру печку удалось затопить, но прогреть нетопленный барак не удалось до самого утра, то есть до развода на работу.
И вот я теперь в сталинском концлагере, выражаясь языком 1974 года, в Архипелаге Гулаге. Я никаких сюрпризов не увидел, всё оказалось таким, как я его представлял. В основном то же самое, что в фашистском лагере, различие лишь в деталях. В то время в Норильске лагеря разделялись на так называемые ИТЛ (исправительно-трудовые лагеря) и Государственные особые режимные лагеря (Горлаг). В первых содержались зэки по бытовым статьям (бытовики) и некоторые политические со сроками до десяти лет. Во втором находились политические заключённые со сроками выше десяти лет. В Норильске было шесть Горлагов, из них два каторжных (один женский).
Начальником норильских лагерей был А.П. Завенягин, заместитель Л.П. Берия.
ИТЛ было больше. Сам город Норильск строился в основном зэками.
Гражданское население больше чем наполовину состояло из бывших зэков и ссыльных, большинству из которых был запрещён выезд из города. Сколько тогда было зэков в Норильске, я не могу точно сказать. Но если считать, что в Горлагах тогда содержалось по 3-4 тысячи человек, то это составит в среднем до двадцати тысяч человек, в ИТЛ заключённых было больше. Тогда нужно считать, что в Норильске находилось порядка пятидесяти тысяч зэков.
Географически Норильск расположен в слабо гористой местности, или, точнее, холмистой лесотундре. В самом городе возвышается несколько гор, из них самая высокая – Шмидтиха, с кладбищем чуть выше её основания. Мне за время моего пребывания там приходилось работать на разных работах. Никогда не изгладятся в памяти картины, которые пришлось наблюдать в утренние часы во время развода зэков на работу, если я находился в то время где-нибудь на возвышенном месте с хорошим обзором. По разным дорогам в разных направления от Норильска и около него двигались под охраной большие колонны людей. Если бы в это время на Шмидтихе сидел воображаемый пришелец с другой планеты и кружился бы над Норильском на «летающей тарелке», то он мог подумать, что происходит какое-то непонятное маневрирование войск или в рабовладельческом государстве гоняют туда-сюда рабов с намерениями, которые нужно ещё разгадать.
Утром перед разводом мы получали по черпаку баланды и по пайке хлеба, по бригадам строились для выхода на работу. В воротах стояли несколько надзирателей и так называемых «нарядчиков» из состава зэков. Надзиратели считали по рядам зэков, проходящих через ворота, а «нарядчики» ловко лупили «дрыном по горбу» тех зэков, которые задерживались при прохождении через ворота.
Среди зэков впереди нас идущей бригады я узнал Бабарина. У ворот Бабарин немного остановился и, подойдя к надзирателям, сказал, что он не может в таких рванных полуботинках выйти на работу в тундру, в дождь со снегом. «Во что одет, в том и выходи! Это тебе не дом отдыха!». Стоящий рядом «нарядчик» ударил его палкой: «Пошёл, гад!» И он ударил его ещё. Бабарин упал, но тотчас же поднялся, последовали ещё удары палкой, и Бабарин вылетел за зону. Бабарина я видел на разводах ещё недели две, потом у него совсем распухли ноги, и он был отправлен в медпункт.
Я попал в бригаду, которая копала в тундре канавы для прокладки труб. Рабочий день продолжался двенадцать часов, никакого обеда не было, разводить костры, чтобы просушиться, не разрешалось. Позже в некоторых бригадах разрешили, но когда шел дождь непрерывно, обсохнуть было невозможно и около костров. Вечером в бараке стоял сплошной смрад. Все старались просушить одежду, развешивая ее около единственной в бараке печки. Места для всех не хватало, и многие утром выходили в тундру в мокрой одежде.
Но самые страшные дни наступили во второй половине сентября, этих дней мне не забыть никогда. Утром – снег с дождём, а к полудню – мороз. Мокрая одежда застывала на теле зэков. Мне не раз приходилось быть в мокрой одежде и в армии, и в фашистском плену, но чтобы одежда замерзала на теле – такое я испытывал впервые. А ведь работать ещё предстояло до конца дня. Иногда не просохшая за ночь одежда застывала на теле ледяным панцирем уже с утра. Я знал, что наилучшим способом борьбы с ледяной одеждой было движение, и я весь рабочий день не останавливался ни на минуту. Сентябрь в Норильске, по существу, был уже зимний месяц, зэки же были одеты по-летнему. Бушлаты, телогрейки и валенки выдавали в декабре. Не меньшим бичом для нас оказалось отсутствие бани. Уже с самого нашего прибытия в лагерные бараки у нас оказалось масса вшей. При наличии грязи и непросохшей одежды их количество только увеличивалось. Такое изобилие этих насекомых мне уже приходилось видеть и испытывать на себе в плену, тогда была бесснежная и безморозная осень. Мы там вытряхивали свои рубашки на улице. Здесь же, в Норильске, дуют сильные ветры, часто пурга и морозы – нельзя вытряхивать одежду в бараке, то есть на головы других.
В первые месяцы пребывания в Норильске я с трудом узнавал лица своих знакомых. Под действием сильного ветра и морозов у многих лица почернели. Организм постепенно привыкал, акклиматизировался. Баню сделали лишь к концу года и выдали постельные принадлежности – матрасы, одеяла, подушки. От вшей постепенно избавились.
Работа по двенадцать часов в тундре с тачкой и лопатой была тяжёлой. Тяжесть увеличивалась, потому что мы постоянно были голодными, и организму было труднее бороться с холодом. По сравнению с пленом пайка хлеба не так уж была мала – 750
граммов в день. Утром и вечером выдавали по черпаку баланды. Но ни хлеб, ни баланда не отличались хотя бы удовлетворительным качеством. Кроме того, в первые годы пребывания в Норильске некоторые уже болели цингой. Для предохранения от цинги в лагере в обязательном порядке давали пить хвойную настойку и квас. Этот порядок существовал всё время моего пребывания в Норильске. Как я уже указывал, в Норильске было шесть Горлагов, причём 1-й был каторжный, в 6-м женском Горлаге каторжанки содержались отдельно от остальных женщин (политических).
Не знаю, по какой причине, вероятно, по ошибке лагерной администрации, меня направили в 3-й Горлаг (до побега). Условия содержания каторжан не отличались от остальных Горлагов. Хотя, если верить зэкам-старожилам, прежде здесь были каторжане кандальные.
Но вот замёрзла земля, копание канав для укладки труб прекратилось, и в декабре я попал в бригаду, которая называлась «Снегозащита-3». Среди членов этой бригады было много железнодорожников. Сам бригадир до ареста был машинистом поезда. Обязанностью бригады было ремонтировать железнодорожный путь, а во время снежных заносов расчищать путь от снега.
Работа происходила в две смены, то есть через двенадцать часов состав бригады менялся. В первые годы пребывания в Норильске были частые обморожения. Причиной тому были плохая обувь, одежда, недостаточное питание и неумение сопротивляться холоду. Самые большие морозы за все мои восемь лет пребывания здесь – не ниже 50 градусов по Цельсию. А сильные ветры для Норильска – явление не редкое. Иногда пурга бушует неделю-две. На некоторых работах при сильной пурге охрана отводила зэков в зону. Это делалось не из гуманных соображений, а из-за опасения конвоя за сохранность зэков при плохой видимости во время пурги. При сильных ветрах и морозах были случаи обморожения конвоя.
В тихие морозные декабрьские ночи (когда в Норильске дня нет) я впервые увидел красивое явление природы – северное сияние. По небу перемещаются полосы разноцветных радужных цветов. Северным сиянием интересовался и исследовал его уроженец Севера России М.В. Ломоносов ещё два века тому назад.
В первые два месяца по прибытии в Норильск была запрещена переписка с родственниками, но затем разрешили писать, кажется, одно письмо в месяц. Разумеется, переписка проверялась, некоторые родственники сообщали, что письма приходят с вычеркнутыми словами. Радио в первые месяцы не было, газеты же были с первых дней. В последующие годы появились и библиотеки, в некоторых лагерях даже неплохие. Специальной пропаганды, слава богу, не велось, видимо, лагерная администрация при существующих условиях считала ненужным обращать «врагов народа» в свою веру. Иногда, правда, довольно редко, демонстрировали кинофильмы. В начале зимнего месяца при выходе на работу был введён такой же порядок, как и в гитлеровских концлагерях: на проходной баянист играл какой-нибудь марш. Под этот марш
надзиратели просчитывали по рядам зэков, которые под конвоем выходили на работу. Мне приходилось видеть и другую картину, как под эту музыку «выводили» на работу тех, кто по разным причинам отказывался от работы: строптивца связывали верёвкой, один конец привязывали к хвосту лошади. Лошадь вытаскивала его, если сопротивлялся, то его тащили волоком за зону в тундру. В тундре мороз его вынуждал подниматься, двигаться и работать, иначе смерть от холода была неизбежна.
Выше я рассказывал о своём намерении бежать. Уже дорогой к Норильску я познакомился с одним курским парнем, который был согласен к побегу при транспортировке. Но в течение всего времени перевозки до Норильска зэков довольно строго охраняли, а по прибытии в Норильск мой напарник вообще отказался от побега. Бежать в одиночку в этой зимней тундре было бессмысленно, да ещё перед началом зимы. Можно легко было погибнуть от холода и от диких зверей. Я уже знал, что самым сложным при побеге является нахождение и подбор единомышленника. В лагере, я не сомневался, велась слежка за зэками, и подбор напарника был небезопасен. Немало в лагере было таких зэков, которые не прочь были поговорить о побеге, так как это избавление от концлагеря, но когда дело доходило до практических шагов, до понимания того, что каждый неверный шаг означает смерть, большинство собеседников начинали колебаться или шли сразу на попятную. На средний вариант между жизнью и смертью здесь рассчитывать было нечего: войска НКВД, которые нас охраняли, далеки были от симпатий к нам и стреляли при побеге без предупреждения.
Приблизительно в январе 1949 года я познакомился с двумя москвичами – Шараповым и Скобчинским. Оба были немного старше меня. Шарапов производил впечатление человека довольно смелого, он подкупал своей прямотой и искренностью. Скобчинский, наоборот, был какой-то скользкий, по специальности он был фельдшер. С Шараповым у меня сложились хорошие отношения, работали мы в разных бригадах, но нередко встречались после работы. Как москвичам, нам было о чём поговорить. Разумеется, стороной я коснулся вопроса о побеге. Шарапов отозвался об этом положительно. Позже он мне сообщил, что состоит в группе, которая готовится к побегу, но назвать членов группы он не может, так как сам не знает, да из конспиративных соображений и не нужно знать. Он мне также сказал, что некоторые члены этой группы уже не раз подходили к колючей проволоке в подходящий момент, ограждающей лагерь, но проползти под проволокой никто не решился. Шарапов сказал мне, что подготовка к побегу не отложена и в нужный момент он мне об этом сообщит. В третьем Горлаге приблизительно было 3-4 тысячи человек и пока ещё не было ни одного побега, и я думал, что до побега ещё много времени, и мне в голову никогда не приходила мысль, что первым человеком, который проползёт под колючей проволокой, буду я.
Бригада, в которой я работал, была неплохой по своему составу. Да и бригадир был умным, практичным человеком, по натуре своей гуманным. Его приятно было послушать, он обладал хорошими профессиональными знаниям. Работы по расчистке и ремонту путей велись в основном вручную. За всё время работы на железной дороге мне довелось увидеть всего две машины – снегоочиститель и рихтовочную машину канадского производства.
В это время я познакомился с московским инженером-текстильщиком М.. Жизнь его поучительна. До войны он служил в Красной Армии политруком, член партии. Попал в плен, не вынес тягот плена и вступил в РОА, стал власовцем. Всю войну прослужил пропагандистом. Служба его заключалась в том, что он разъезжал по лагерям военнопленных в Германии и вёл беседу на антисоветские темы. После окончания войны он оказался в Западной Германии. Долго колебался, но потянуло домой. В Москве у него оставались жена и дочь. М. не удержался и начал с ними переписку. Переписка, как известно, при Сталине проверялась и попала в поле зрения тогдашних карательных органов. М. был арестован. Но ему повезло. К этому времени высшая мера наказания была отменена, и он был приговорён к 25 годам лишения свободы.
Не менее поучительную историю рассказал мне один ростовчанин в Бутырской тюрьме. Ему было 18 лет, когда немцы заняли Ростов. Один из родителей был немецкого происхождения и неплохо владел немецким языком. Немцы мобилизовали его в свою армию, и он всю войну был в немецкой авиационной части во Франции. Конец войны застал в Чехословакии, где он попал в плен к советским войскам. Он не признался, что советский гражданин, заявив, что он немец из Берлина, где изучал русский язык, и что владеет им. Его назначили в лагерь военнопленных переводчиком. Этот лагерь спустя некоторое время перевезли в Москву, позже многие немцы были расконвоированы, работали на разных московских предприятиях, но жили в лагере. Ростовчанин также свободно ходил по Москве. Через пару лет немцев стали распускать по домам. Ростовчанина «свой Берлин» не устраивал и он вместе с напарником решил из «московского плена» уехать к себе в Ростов. Дорогой их задержали, но ростовчанину удалось бежать. Он вернулся в Ростов к своим родителям и снова поехал в Москву поступать в институт, но при этом решил навестить немецких военнопленных под Москвой, которых ещё не увезли в Германию. В лагерь его, конечно, не пропустили, но когда он подошел к колючей проволоке, то вызвал подозрение у охраны лагеря на вышках, был задержан, затем загремел «на всю катушку» – на 25 лет.
Несмотря на 12-часовой рабочий день, я успевал просматривать центральные газеты. В это время резко ухудшились советско-югославские отношения. В прессе была поднята клеветническая истерия.
В Бутырской тюрьме я встретил человека, который до этого сидел в ленинградских Крестах. Он мне рассказал про русского человека, приехавшего из Франции. Этот человек явился в посольство в Париже и попросил ему помочь вернуться на родину в Россию. Такое разрешение он получил, в Ленинграде дали паспорт. С паспортом он пробыл всего лишь две недели, затем был арестован и получил срок 25 лет. Я заинтересовался этим рассказом и попросил сказать о некоторых приметах этого человека. «А какая фамилия у этого зэка?» – «Кажется, Александров…» ответил он. И я вспомнил его и один из последних разговоров с ним в Штайерберге.
Шел 1949 год. Никаких особых новостей в жизни лагеря не было: 12-часовая работа на холоде, полуголодное существование, кого-то убили, кто-то умер – всё это было обычной лагерной жизнью. Между тем Норильск строился, и сам город, а также железно-никелевый комбинат. Возводился почти полукилометровый корпус Большой обогатительной фабрики (БОФ), строились корпуса медеплавильного завода. Заводы, имеющие номера в своих названиях, под землёй и на вскрытых разработках непрерывно добывали железо, уголь, никель. Всё это, как и большинство крупнейших советских новостроек, создавалось принудительным трудом, за пайку хлеба. Принудительный труд был очень дешевым, хотя, в конечном счёте, и не очень производительным, так как всё создавалось своим горбом, без материальной заинтересованности, техника занимала ничтожный процент, о качестве труда не могло быть и речи. Однако картина выглядела совсем по-другому, когда после работы я прочитывал центральные газеты. Слово «демократия» склонялось на все лады. Советский представитель в Организации Объединенных Наций сталинский прокурор Вышинский с этой высокой трибуны заявил: «В Советском Союзе нет политических заключённых, у нас сидят только те, кто стрелял в Ленина, кто убил Горького…»
После работы я нередко забегал к Шарапову… О том, что касалось побега, Шарапов говорил уклончиво, дело это нелёгкое. Так постепенно прошли весенние месяцы 1949 года, стало появляться солнце. Но в марте, апреле и даже мае там бывают ещё сильные снегопады и холода. На железной дороге стали чаще производить ремонтные работы: подсыпка и рихтовка пути, смена шпал и рельсов… Нередко эти работы производились в пургу, из-за сильного ветра трудно было стоять на пути. Если человек поворачивался лицом на ветер, то части лица, в первую очередь, щёки, нос, лоб, быстро белели, их нужно было сразу растирать, а голову «качать», то есть быстро опускать почти до самой земли и обратно поднимать до уровня пояса и много раз, пока побелевшая часть снова не покраснеет. В такую погоду ремонт пути сменялся расчисткой пути от снега.
Однажды после работы я зашёл к Шарапову в барак. Сосед по нарам сказал, что его забрали в БУР (барак усиленного режима). «За что?» – спросил я. «Надзиратель сказал мне, что это делается по приказанию оперуполномоченного». Значит, сведения с подготовкой к побегу дошли до опера, и кто-то «стучит» (доносит). БУР – это в лагере отдельный барак (тюрьма в тюрьме), в который зэков помещают после работы и их закрывают на замок. В зону выпускают в особых случаях и не всех (медпункт, за пищей…). Оперуполномоченный в лагере – жандарм, основная задача его – следить за зэками и принимать меры против побегов, соблюдение дисциплины, вести и организовывать слежку. Неосведомлённый читатель спросит, как можно человека, которого приговорили к 25 годам лишения свободы, заставить работать на опера, то есть «стучать» на таких, как он сам. Мне не раз приходилось слышать, как это делается. Опер обычно обещает вербуемому более лёгкую работу или лучшее питание, скажем, работа где-нибудь на кухне, продовольственном складе и др. Но нередко он
наталкивается на упорное сопротивление. Тогда он пользуется услугами карцера или БУРа. Но последним пользуется редко, так как ненадёжно: «Будешь сидеть до тех пор, пока не согласишься». Чаще вызывает вербуемого к себе и говорит: «Вот что, мой дорогой, если ты откажешься, то мы тебя выведём за зону и расшлепаем, а по документам ты пройдёшь, как “убит при попытке к бегству” или как умер от инфаркта. Приём весьма убедительный, и не каждый ему может противостоять. Но в большинстве случаев надобность в стукачах была невелика. Опера боялись не только зэки, но и вольнонаемные, которые работали вместе с зэками.
Спустя некоторое время в БУР было посажено ещё несколько человек, которых я встречал у Шарапова и которые, я не исключаю, принадлежали к группе Шарапова. Я тоже ждал ареста, так как служба опера работала. Но это произошло значительно позже, через месяц, а то и позже. В БУРе работа была тяжелее, а питание ещё хуже. На мой вопрос, за что я посажен в БУР, надзиратель ответил, что это сделано по указанию опера. Я понимал, что с побегом тянуть нельзя, так как организм слабел, а время для побега самое благоприятное. Но с кем бежать, в БУРе подобрать соратника сложнее, и слежка здесь также велась. Из группы Шарапова здесь, в БУРе, я никого не встречал.
В БУРе я познакомился с Максимовым. Не помню, какое дело ему инкриминировалось, но родился он в Курске, в армии был офицером. Мы довольно быстро сблизились, я коснулся в разговоре о побеге. Максимов на это ответил, что он сам хотел начать об этом разговор.
Шло лето 1949 года, растаял снег, стало тепло. Всё это упрощало побег, в то же время стало и сложнее: не стало ночи. С момента прибытия в Норильск я интересовался условиями побега. Поговорил с некоторыми зэками, которые были в бегах. Один из них, бежав из лагеря, лет пять жил с охотниками в тайге. Не выдержал таежной жизни, ушёл от охотников и был задержан на железнодорожной станции. Узнал, что вокруг Норильска в радиусе восьмидесяти километров размещены так называемые «оперативные посты». Обычно это землянки на местах с хорошим обзором. Здесь несут службу два-три стрелка из войск НКВД, их задача доставлять беглецов в Норильск. Возможно, у них был передатчик, так как над землянкой натянута антенна. Несколько раз в месяц они приезжают в Норильск за продуктами и другими надобностями. Из рассказов бывших беглецов я пришёл к выводу, что бежать по Енисею намного сложнее, хотя там мало селений. В этих селениях есть «оперпосты», а население неоднократно предупреждают, что за укрывание беглецов они несут уголовную ответственность. Мы с Максимовым пришли к выводу, что бежать надо на юго-запад, в глушь Туруханской тайги. По нашим прикидкам, для того чтобы выйти из тундры и достичь леса, нужно пройти километров двести.
Мы начали подготовку к побегу со всей тщательностью. Первый вопрос, который нужно было решать, – это откуда бежать: с работы или из зоны, то есть из лагеря. Мы досконально проанализировали и то и другое и остановились на втором варианте –
бежать из лагеря. Преимущества второго варианта два. Наше исчезновение из лагеря после побега будет установлено не раннее двенадцати часов, то есть только после построения всего лагеря. За это время при быстрой ходьбе мы можем уйти далеко и выйти из зоны оперативных постов. При побеге из лагеря никто не может узнать, в каком направлении мы ушли и где нас искать. При побеге с места работы, а работали мы за городом, можно было приблизительно определить направление нашего побега, да и обнаружить наше исчезновение могли раньше двенадцати часов, так как на работе мы нередко перемещались и нас просчитывали. Забегая вперёд, могу сказать, что эти рассуждения оказались тогда верными. Конечно, наше нахождение в БУРе усложняло побег, но там была одна лазейка: утром за 15 минут до развода нам разрешалось выходить из барака. Эту возможность мы с Максимовым полностью использовали. Мы установили, что в одном месте двухрядного проволочного заграждения были старые ворота, через которые когда-то в лагерь проезжали автомашины, теперь эти ворота не использовались и были завалены колючей проволокой, но недостаточно тщательно. Внизу под воротами колючую проволоку можно было оттянуть и через образовавшуюся щель проползти. Задача внутри лагеря упрощалась тем, что метрах в трёх от этих ворот стояла небольшая деревянная будка, в которой варили хвойную настойку против цинги. Нам было удобно подходить к этой будке и рассматривать колючую проволоку под воротами. Проволока не находилась под током. Расстояние между вышками, что стояли вдоль колючей проволоки и на которых сидели стрелки с автоматами, было приблизительно метров пятьдесят. Норильская летняя природа предоставила нам ещё одну возможность, облегчающую побег: хотя летом круглые сутки светло, но выпадали и такие дни, когда невесть откуда, даже здесь, на высоком месте, налетало туманное облачко, и вышки с часовыми едва были видны. Но и здесь всё предусмотрела вездесущая охрана лагеря. Между вышками была натянута проволока с пропущенным в нее кольцом. При плохой видимости к этому кольцу привязывали собаку на поводке, которая свободно могла бегать от вышки до вышки. Иногда собаку привязывали в хорошую погоду, но в ожидании плохой погоды. Пользуясь этим, мы утром перед разводом подходили к будке и бросали собаке кусочки пищи: косточки, хлеб. Собака постепенно к нам привыкла и не лаяла. Для побега нужен был сильный туман, чтобы проползти под проволокой и не быть замеченными стрелками. Так прошёл июнь. Мы теперь считали, что к побегу готовы. Дело за погодой. С тревогой и нетерпением мы ждали тумана. Мы хорошо осознавали, что малейшая оплошность, особенно в момент проползания под проволокой или около неё, для нас означает верную смерть. Но настроение и сознание было такое, что лучше умереть от пули стрелка при побеге или от хищного зверя в тайге, чем подыхать в сталинском концлагере. Это была бы честная смерть, смерть при сопротивлении беззаконию. Наконец, однажды проснувшись, почти перед самой раздачей пищи, я выглянул в окно и увидел долгожданный туман. Я быстро толкнул и разбудил Максимова, сам спешно оделся и сказал Максимову, чтобы он
быстрее одевался и что я буду его ждать около будки. Я подбежал к будке и около проволоки бросил собаке кусочек хлеба. Туман был превосходный. Я едва различал вышки со стрелками. Но Максимова всё не было. Где он? Прошло минут десять, я не выдержал и бросился в барак узнать, в чём дело. Оказывается, раздача пиши немного задержалась, и Максимов не мог уйти, не получив полагающуюся ему пайку хлеба, желание поесть взяло верх в тот момент. Когда я прибежал в барак, то все спешно завтракали, а Максимов засовывал свою пайку хлеба в карман, но не успел я его толкнуть, как раздался удар колокола, возвещающий о построении и начале развода. Бригадир подал команду «становись!». Уходить уже было некогда. Весь день я ругался и злился на Максимова: упустить такой момент из-за пайки хлеба. Когда теперь представится такая возможность? А лето идёт.
Максимов сознавал свою вину и оплошность, но от этого не было легче. Редкая возможность для побега была упущена. Июль в Норильске – самый тёплый месяц и единственный, в котором я за всю бытность пребывания здесь не видел, чтобы шёл снег. Ждать ещё одного туманного дня нам пришлось ещё месяц.
Тридцатого июля 1949 года я проснулся за полчаса до развода. На улице сильный туман. Я толкнул Максимова, и мы быстро стали одеваться. Оба спешно вышли из барака и направились к будке. Сквозь туман вышки едва виднелись. Прошлая неудача нас научила. Ждать было некогда. Я ещё раз посмотрел из-за угла будки на вышку: её силуэт был едва различим. Затем по-пластунски пополз к колючей проволоке. Максимов, как было условлено, последовал за мной. Наконец мы оба у колючей проволоки. Собака метрах в десяти от нас. Я ей бросаю кусочек хлеба, она его хватает. Максимов поднимает колючую проволоку, я проползаю под ней, затем держу колючую проволоку, и Максимов также проползает на другую сторону от проволоки. Теперь мы вместе проползаем через промежуток между первой и вторыми рядами колючей проволоки шириной полтора-два метра. Всё делаем быстро и чётко, но как тянется время! Максимов поднимает колючую проволоку второго ряда – я проползаю, затем я держу колючую проволоку – Максимов проползает. Мы оба вне лагеря. Сквозь туман я различаю собаку, она сидит и смотрит на нас, но молчит. На вышке всё спокойно, стрелок неподвижен. По-пластунски мы ползём всё дальше от проволоки. Кругом тишина. Но вот первое препятствие: ещё с зимы не растаявший бугор снега с полметра высотой. Мы преодолеваем его нагнувшись. Я не свожу глаз с вышки, но всё спокойно. Затем, опять нагнувшись, проходим пять, десять, пятнадцать метров. Кругом тишина. Вот мы встаем почти в полный рост, полубегом удаляемся от колючей проволоки и лагеря. Вышку я почти не вижу. Как и договорились раньше, на ходу выворачиваем наизнанку наши куртки с лагерными номерами, а фуражки, тоже нумерованные, кладём в карман. Местность понижается, так как лагерь расположен на самом высоком месте. Метрах в пятистах от лагеря должна быть железная дорога. Откуда-то появился сильный ветер, дунул, и тумана как не бывало. Лагерь виден как на ладони. Но мы уже близки к железной дороге. В это время в лагере раздаётся звон колокола: развод на работу начался.
Мы уже на полотне железной дороги. К нам приближается паровоз без вагонов. Машинист на нас не обращает никакого внимания и прогоняет паровоз на быстром ходу. Нам нужно пройти ещё с полкилометра, там большой овраг, а оттуда виден лес. Народу, к счастью, нет, видимо, ещё рано. Проходим ещё с полкилометра и кубарем летим к оврагу. Наконец, стали попадаться кусты, мы уже почти вне видимости охраны лагеря. Овраг оказался значительно больше, чем мы предполагали. Вот мы уже идём по берегу ручья с чистой и бурливой водой. Идём всё время ускоренным шагом, иногда немного задерживаясь, так как приходится переходить маленькие ручейки, впадающие в большой ручей, и каждый раз снимать ботинки. Потом мы ботинки сняли совсем, так как ручейков стало попадаться всё больше. Временами, поднимаясь на бугры, мы видели ещё вышки лагеря, но затем лагерь скрылся совсем за холмами и растительностью. Не замедляя шаги, лишь только теперь мы заметили чувство облегчения, которого давно не испытывали. Слабость вследствие недоедания в лагере как рукой сняло. Утром мы ничего не ели, но желание поесть не ощущали. Я даже не мог сразу освоиться с таким чувством облегчения, как никому не подчиняться, мы сами себе хозяева. Глоток свободы. В голову приходят слова известной сибирской песни «Славное море, священный Байкал»: «Ожил я, волю почуяв»…
Усталости нет никакой. Теперь, может, только сибирская тайга скроет нас от жестоких сталинских законов. Я стал присматриваться к природе. Не думал, что здесь, недалеко от исковерканного канавами и шахтами, заваленного камнями Норильска, сохранилась такая природа.
Трава выше пояса. Сначала попадались довольно низкие, но пушистые берёзки, а теперь в низине много елей, некоторые в обхват диаметром. Кругом какое-то стрекотание, пение птиц, они то и дело вспархивают из-под ног. На ходу мы срываем некоторые съедобные растения и съедаем их. А какая прозрачная и чистая вода в ручьях! Некоторые ручьи метров по пять шириной и глубиной нам по пояс. Я пытался в ручьях обнаружить рыбу, но из-за скорости нашей ходьбы сделать это не удавалось. А вдали бесконечные холмы, некоторые покрыты ещё не растаявшим снегом. Мы замечаем следы копыт лошадей. Жаль, что в спешке мы не придали этому значения. Наконец по берегу одного ручья мы выходим к озеру, может быть, к реке, ширина около ста метров. Берег оброс кустарниками, местами высокими. Мы идём, не останавливаясь по берегу. Наша цель – как можно дальше отойти от Норильска. Вдруг прямо перед нами на поляне видим землянку с натянутой над ней антенной. Рядом дымит костёр, на земле валяются дрова, котелки и другая утварь. Людей не видно. Мы сразу поворачиваем назад и бросаемся вверх по склону в кусты. Сомнения нет никакого, что перед нами «оперпост». К счастью, нас никто не видел. Такая внезапная встреча напоминает нам о соблюдении осторожности. Мы обходим «оперпост», свернув на километр в сторону. Затем опять спускаемся вниз и идём по берегу озера. Местность неровная, много камней и оврагов. Погода стоит превосходная, на небе ни облачка.
Продолжаем движение по берегу, но спустя некоторое время на другом берегу озера замечаем землянку. По кустам подбираемся ближе и замечаем, что она точь-в-точь такая же, как и предыдущая. Приходится снова делать почти километровый обход. Опять спускаемся к озеру и идём по берегу. Уже вторая половина дня, мы чувствуем усталость и голод. Мы оба считаем, что в это время года мы от голода не умрём, кругом полно животной и растительной пищи, одних уток целые стаи. Сколько мы уже прошли? Если считать, что мы уже идем не менее шести часов и довольно быстро, то можно думать, что километров 35 уже позади. Идём по солнцу и в основном на юго-восток. Возможно, мы идём по берегу не одного озера, а нескольких, соединенных протоками. Впереди мы заметили ещё какую-то постройку. Разобраться, что это такое, на расстоянии было трудно, и я предложил все же обойти это строение стороной. Максимов возразил. По его мнению, пора подумать о еде, кроме того, он считал, что мы прошли наверно, с полсотни километров и оперчасти кончились. Я согласился, но предложил продвигаться, прячась за кустами, и рассмотреть это сооружение поближе. Мы начали наискось спускаться к озеру, постройка находилась ниже нас. Лишь здесь стало ясно, что это такой же оперпост, как и предыдущие: вблизи землянки валялась посуда, а над землянкой была натянута антенна. Я подал знак Максимову, чтобы повернуть обратно, но в это время раздался голос: «Стой, руки вверх!». Выше нас на холме мы увидели солдата с направленным на нас пистолетом. Солдат криком разбудил спавшего в землянке другого солдата, который тотчас выскочил с винтовкой. Бежать белым днём от двух вооруженных солдат было бессмысленно. «Кто такие?» – «Мы рыбаки!» – пытался увильнуть Максимов. Но одежда нас выдавала, и, возможно, они уже были предупреждены о побеге, так как один из солдат быстро подбежал к нам и ловко нам накинул наручники. Солдаты, видимо, хорошо были натренированы, так как всё это было сделаны так быстро и неожиданно, что мы не успели даже одуматься. Но всё же роковую роль здесь сыграла случайность. Солдаты оказались земляками Максимова, курские. Максимов сначала пытался уговорить их: «Отпустите нас». Но долг службы оказался у солдат выше чувства землячества, кроме того, за поимку беглецов солдаты получали премию. Они сами нам напомнили об этом: «Ваше счастье, что нам попались, а не в руки тех, от кого вы удрали, те бы с вами поступили по законам тундры». Премия за поимку особо важного государственного преступника, куда относились мы, была намного выше, чем за уголовника или «бытовика». Именно поэтому солдаты нас так «берегли». Солдат, который нас первым заметил, рассказал, что он возвращался с охоты на уток и сверху нас заметил в тот момент, когда мы крались к землянке и внимательно её рассматривали. Он незаметно подошёл к нам в тот момент, когда мы уже повернули обратно. Один из сопровождающих нас солдат вёл лошадь, предполагая, что мы не можем дойти до «места назначения». Если мы вперёд прошли 50 километров, то назад предстояло идти значительно меньше, так как солдаты шли по прямым тропинкам и дорогам. Конечно, мы еле волокли ноги, ботинки мы бросили раньше, и ноги от камней были все в крови.
Несколько раз по нашему настоянию мы отдыхали, солдаты не противились этому, кроме того, они ослабили нам наручники. И уже не помню, сколько времени и в какое время суток это было, но наконец стали появляться пригороды Норильска. На улицах люди, кто с испугом, кто с любопытством, посматривали на двух босых беглецов в наручниках. Последние километры были особенно трудными, и пустой желудок не облегчал нашего положения. С громадным напряжением сил мы подошли к «базе». Нетрудно догадаться, что базой в данном случае служила Норильская городская тюрьма. В ней, относительно молодой, не так били. Мы с Максимовым посажены были раздельно. От усталости и слабости я тотчас, скорчившись, сел. Прошёл приблизительно час, я почти спал, как вдруг послышался разговор, дверь «бокса» резко открылась и послышался окрик: «Встать!». Я поднялся, передо мной стояли надзиратель из лагеря и опер. «Баканичев, сволочь, думал удрать?». Опер сорвал с меня очки и ударил по лицу. «Куда же вы направили свой путь?». Я молчал. Он толкнул кулаком меня в грудь и затем закрыл дверь. По окрикам, доносившимся до меня, я понял, что такая же беседа произошла и с Максимовым. Позже я узнал, что эта беседа происходила в два-три часа ночи. К десяти часам утра нас с Максимовым доставили в отдельную комнату при тюрьме. За столом сидели человек пять военных. Допрос вёл подполковник. Уже дорогой в Норильск, а нас вели рядом, мы с Максимовым полушепотом успели согласовать ряд вопросов на случай допроса. Вообще-то дело было ясное, и скрывать нам было нечего. «Куда же думали бежать?» – спросил подполковник. «В Туруханскую тайгу». – «А дальше?» – «А дальше никуда не думали». – «Значит, намеревались убивать?» – спросил он у Максимова. Максимов ответил отрицательно. «А ты что об этом скажешь?» – спросил подполковник, обратившись ко мне. «Убивать мы никого не собирались, но при попытке нас задержать при других обстоятельствах, но не при тех, которые произошли, мы бы оказали сопротивление», – ответил я. После допроса нас снова посадили в «бокс», а к вечеру из лагеря снова приехал опер с солдатами, на нас надели наручники и посадили в кузов грузовой машины. Опер с двумя солдатами тоже сели в кузов, нам было приказано лечь лицом вниз. Машина тронулась. Лишь дорогой я почувствовал, как наручники, особенно при дергании машины, ломили руки. Я почувствовал, что кровь не поступает в сжатые кисти рук. Оперу, видимо, всё это доставляло удовольствие. Сначала Максимов, потом я потребовали, чтобы солдаты ослабили наручники. Опер улыбался, солдаты молчали. Боли становились невыносимыми. Тогда я заявил оперу, что, если он не ослабит наручники, мы оба вылетим из машины, и я готов был это сделать: отправиться на тот свет мне вместе с опером было всё же приятнее. Опер приказал своим солдатам ослабить наручники. Скоро нас привезли в лагерь, и опер потребовал показать то место, где мы проползли под проволокой. Его желание было выполнено, на этом месте мы уже больше не поползём. Но это была не основная цель, которую опер преследовал, привезя нас в лагерь. Рабочий день шёл к концу, бригады должны были возвращаться в лагерь. Нас
привели в наручниках к проходной и приказали лечь вниз головой на землю. Вот, мол, смотрите, чем кончается побег из лагеря. Теперь все бригады лагеря, три-четыре тысячи человек, проходили мимо нас. Всё это как две капли воды было похоже на методы устрашения в фашистских концлагерях. Так мы пролежали с час на земле, пока продолжалось топанье ног проходивших мимо нас зэков. Зэки шли молча, никаких порицаний или возгласов одобрения. А основания для порицания были. Как я потом узнал, события после нашего побега в лагере разыгрывались таким образом. На проходной бригадир доложил, что в бригаде на работу не вышло два человека. Надзиратели записали наши фамилии и целый день искали нас в лагере. Случаи невыхода на работу, когда зэки прятались в лагере, бывали не раз. Поэтому и на этот раз думали, что мы прячемся в лагере. Вечером все бригады пришли с работы, а пропавшие всё ещё не обнаружены. Начальник лагеря приказал построить весь лагерь. Зэки стояли, а надзиратели шарили по всему лагерю. Стояние продолжалось часа три, пока не позвонили из города, что беглецы пойманы.
После описанной демонстрации устрашения нас опять отправили в Норильскую городскую тюрьму. Побег из лагеря опер относил к самым опасным лагерным преступлениям. Разумеется, я не разделял эту точку зрения. По моим воззрениям, мышление опера не отличалось от мышления крепостника-помещика, который сёк розгой беглеца-крестьянина, приговаривая: «Ты что, разбойник, думал удрать от родного барина!». И оба – опер и крепостник-помещик были убеждены в правоте своих действий. Что касается мышления того беглеца-крестьянина, которого сёк помещик, и нашего с Максимовым, то тут расхождения были немалые. Если беглец-крестьянин считал, что барин всегда прав, то мы с Максимовым ни в чём не верили не только оперу, но тому барину, который тогда сидел в Кремле.
В Норильской городской тюрьме нас с Максимовым поместили в разные камеры. Нам предстоял следствие и суд. Разумеется, эти две формальности нас мало беспокоили. Какое примет решение суд, нам было ясно до суда, а добавка к сроку заключения не имела никакого значения. Камеры с двухэтажными нарами были заполнены ещё до нас. В камере находилось человек двадцать. Наверху, на нарах, ближе к решетчатому окошечку расположился «цвет» тюремного общества – блатные, которые вели себя в пределах приличия, так как все здешние зэки ничего с собой не имели и грабить было нечего. Норильская тюрьма, построенная в советское время, была ничем не примечательна, многие царские тюрьмы, используемые теперь, значительно внушительнее. Большинство зэков здесь были привлечены по уголовным делам, но не все. Здесь я познакомился с эстонцем из Таллинна по имени Исе. Он был немного старше меня. Я не помню, кто он был по профессии, но это был очень грамотный человек. До присоединения Эстонии к Советскому Союзу у его отца была фабрика в Бразилии, где Иса в детстве жил несколько лет. Он много рассказывал о Бразилии. Особенно меня интересовал животный и растительный мир Бразилии. Мне и до этого
было известно из книг, что по количеству видов животных и растений Бразилия превосходит многие страны вместе взятые, но то, что рассказывал Исе, мне не было известно. Мне казалось, что нахожусь не за полярным кругом в Норильской тюрьме, а где-то в тропическом вечнозеленом лесу. Не менее интересно было дело, по которому Исе попал в тюрьму. Уже с самого моего пребывания в Норильской тюрьме я не мог не обратить внимания на одну камеру, мимо которой приходилось ходить. Это случалось, когда нас выводили на прогулку или выносили парашу. В дверь этой камеры неистово барабанил человек, а иногда он громко пел «Марсельезу». Увидеть этого человека мне не удалось. Но Исе знал этого человека и рассказал мне следующее. Он был представителем Франции по контролю над демонтажем немецкого оборудования в советской зоне оккупации Германии. Там был демонтирован один завод, который по договоренности между странами-победительницами демонтажу не подлежал. Француз об этом инциденте узнал и вмешался. Чтобы скрыть факт демонтажа, соответствующие советские власти в оккупационной зоне в Германии задержали француза, посадили в самолёт и отправили в Норильск, как в «закрытый город». В Норильске этот француз, как и все зэки, выходил на работу. Далее события стали развиваться, как в русской пословице: «Гора с горой не сходится, а человек с человеком сходится»… На месте работы, куда выходил наш француз «трудиться», работали и вольнонаемные. Среди них оказался ещё один француз-коммунист, отбывший свой срок. Они, оказывается, были знакомы ещё во Франции. Встречи их продолжались недолго, потом они стали работать в разных местах и связь поддерживали письменно. Одним из связных был Исе. В конце концов они условились, что во время отпуска своего вольнонаемный француз сообщит во французское посольство в Москве о нём. Записка была перехвачена и попала в руки лагерного начальства. Оба француза и связники, в том числе Исе, были арестованы и посажены в Норильскую городскую тюрьму. Так я невольно стал слушателем «Марсельезы» под кулачный аккомпанемент по дверям камеры.
Исе хорошо владел португальским, эстонским, русским и немецким языками и, когда в разговоре дело касалось деликатных вопросов, говорил на немецком. Блатные проявляли повышенный интерес к нашим разговорам, и не исключено, что среди них были стукачи.
В Норильской городской тюрьме я пробыл весь август 1949 года. Погода была превосходная, в камерах было тепло. Уже в плену я пользовался разными приемами самоорганизации своей психики и сознания. Основной смысл этих приёмов заключался в отбрасывании бесперспективных чувств и мыслей и в направлении своих чувств и мыслей по разумным каналам. В лагере это было делать трудней, но при достаточной тренировке можно. Здесь в тюрьме, где почти никто не мешал, это не представляло трудностей. Ведь, в конечном счёте, самая трудная борьба – это борьба с самим собой. Конечно, эти приемы способствовали тому, что за 12 лет пребывания в плену и в Гулаге я не помню ни одного случая, чтобы я морально опускался или терял всякий интерес и
любовь к жизни. В Норильской тюрьме я много ходил, размышлял, и чувствовал удовлетворение от сочетания физического и умственного труда. Но добиться морального удовлетворения, когда и физический и умственный труд насильственный, «под палкой», очень трудно. Но если нет выхода, все равно во всех случаях надо быть хозяином своего мышления. За месяц пребывания в тюрьме я немного поправился, так как условия здесь были намного лучше, чем в лагере. В конце августа в Норильской городской тюрьме состоялся суд при закрытых дверях и в отсутствие защитников. Да мы и сами не пытались защищаться. Разве можно было при тогдашнем беззаконии доказать какую-либо правду, да и кому её нужно было доказывать. Самое лучшее тогда было признать свою вину и тем самым ускорить завершение формальностей. Решением Норильского городского суда нам с Максимовым добавили к сроку по 10 лет. После суда Максимова и меня направили в БУР по разным лагерям, меня – в прежний. Предстояли наиболее тяжёлые испытания. Состав БУРа и условия здесь были иными. Бригадиром был некий Адамов, зэки его называли Цыган. Возможно, по национальности он и был цыганом, но это был отпетый уголовник. Не так много я за свою жизнь встречал подобных людей, для которых не существовало никаких моральных принципов. За спиной Адамова было не одно убийство, убить человека для него было что убить муху. В большинстве случаев он поступал так, как ему сейчас было выгодно. Оперы лагерей часто прибегали к помощи таких блатных, которые, по их мнению, держали зэков в кулаке. Мой срок пребывания в БУРе был неопределённым. Работы для зэков БУРа были самые тяжелые: таскать шпалы, рельсы, копать канавы, перевозить тачкой грунт. Причем тачка нагружалась максимально, шпалу тащил только один зэк, рельс – минимальное число зэков. При всякой остановке в работе или уклонении от максимальной нормы нагрузки Адамов и его «шестёрки» лупили зэков палками. Особенно мне памятен день работы в сентябре при рытье ям под столбы электропередач. Шел дождь со снегом. В тундре полно воды. Ямы приходилось рыть по колено в воде. Мне Адамов сказал: «Ты у меня под особым наблюдением, мне опер специально поручил, чтобы я особенно присматривал за тобой, не допускал никаких послаблений, чтобы ты больше уже не бегал». После 12-часового дня в тундре мы едва тащили ноги до лагеря. Меня уже не в первый раз поражало, как много может перенести человек: месяцами, годами по 12 часов без обеда на таких тяжелых работах без выходных дней и в суровом климате, подвергаясь частым избиениям и унижениям – собака и то не выдержит этого! Состав зэков здесь был особый. Больше половины до ареста занимались шпионажем как в пользу Советского Союза, так и против. Почему опер посадил их в БУР? Наверно, опасался побегов. Ведь бежавший шпион был опасным, потому что он о сталинских лагерях расскажет не Туруханской тайге, а в другом месте. Впервые я оказался в таком обществе. Но, приглядевшись, ничего особенного не заметил. Люди как люди. Есть умные, есть глупые, а в большинстве своем – середняки со всеми свойственными людям плюсами и минусами. Вот один из
них. До присоединения Эстонии к Советскому Союзу работал там шпионом или был разведчиком. Сам он из Ленинграда. Там по политическим мотивам был арестован отец. Разведчик приехал в Ленинград, чтобы освободить отца. Но его попытка освободить отца, обвиненного как «враг народа», закончилась тем, что он сам попал за решётку. Отобранные ещё в Норильской тюрьме мои очки мне так и не возвратили, опер считал, что так надёжнее сдержать меня от дальнейших побегов. Его единомышленники по профессии в фашистских концлагерях так тоже поступали. Другим эффективным методом против побегов в БУРе было плохое питание и изнурительные работы – организм слабел. И, наконец, услуги, которые оказывал Адамов оперу, имели свои результаты: три человека находились в санчасти, Адамов выломал им рёбра. Побыв с месяц в БУРе, я почувствовал, что заметно стал слабеть. Тачка, нагруженная сполна, несколько раз перевёртывалась, я не смог уже поднять шпалу, и палка Цыгана и его шестёрок не раз гуляла по моей спине. На очереди был удар лома, который превратил бы меня в инвалида, как трёх зэков, которые лежали в санчасти. Приблизительно в таком положении находился и Гришка, фамилии его я не помню. С ним я подружился с первых дней пребывания в БУРе. Это был прямой и честный юноша. Гришка был обвинён в политическом убийстве. Дело его заключалось в следующем. Он жил в небольшом посёлке. Местный начальник МГБ официально вызвал к себе его жену и изнасиловал её. Гришка взял топор и ударил начальника МГБ по голове. Удар оказался смертельным. Гришка попал в разряд государственных преступников. Теперь в БУРе по нему не раз гуляла палка «Цыгана». Возможно, предстоящая вероятность остаться без ребёр меня сблизила с Гришкой. Я уже не знаю, кому пришла первая мысль «о сопротивлении злу насилием», но мы договорились с Гришкой о следующем: если «Цыган» налетит на Гришку с палкой или ломиком и начнёт его избивать, я должен с киркой подойти к Цыгану и ударить его по затылку, если же Цыган налетит на меня, то Гришка должен будет сделать то же самое. В случае если удар будет неудачным, то мы сообща и быстро должны будем действовать кирками. Терять нам было нечего, положение сложилось, как на войне. Не убьешь ты, убьют тебя. Мы имели дело с опасным уголовным миром, а опер защищал не нас, а Цыгана. И мы оба были готовы выполнить договоренность. Не знаю, это судьба или случайность, но наш приговор не был приведён в исполнение. Приблизительно через день-два после нашей договоренности с Гришкой Цыган зарезал начальника колонны, с которым был в ссоре. В результате Цыгана посадили в карцер и назначили нового бригадира БУРа. Бригадир не был уголовником и был вполне сносен. Но, тем не менее, мои силы были на исходе, от слабости я не раз падал на работе. Санитары стали давать мне день или два освобождение от работы, но не от БУРа. В такие дни меня оставляли в БУРе убирать территорию лагеря, мыть полы и выполнять другие работы. Как-то я убирал коридор в БУРе, здесь же находился карцер, в который был посажен Цыган, он был неузнаваем, разговаривал со мной другим тоном, умолял меня найти окурок. Хамелеонство
свойственно почти всем блатным. Ну что ж, говорят, лежачего не бьют, я нашел окурок и дал ему прикурить через кормушку в двери карцера. Цыгана затем отправили в Александровский централ. В БУРе я пробыл четыре месяца, скоро стало известно, что большую часть заключенных отправляют в 5-й Горлаг. Мне сообщили, что я также вхожу в эту партию. Перед отправкой ко мне зашёл Скобчинский и сказал: «Увидишь Лешку Шарапова, скажи ему, что иначе я не мог поступить». Скобчинский говорил о том времени, когда Шарапов был посажен в БУР. Шарапов вскоре был отправлен, по словам Скобчинского, в 5-й Горлаг и зачислен в бригаду, которая работала на кирпичном заводе. Всего на кирпичном заводе работали две бригады, смены периодически менялись. В каждой бригаде было 30-40 человек. Завод производил лёгкий шамотный кирпич, который применялся для изоляции труб. Кроме старой машины, которая разрезала глину на кирпичи, все остальные работы производились полукустарным способом. Были ещё и шариковые дробилки, которые часто выходили из строя. Загрузка и выгрузка глины в эти дробилки производилась вручную. Наиболее тяжелой была работа по транспортировке глины из дробилок в прессовочную машину, которая располагалась в другом сарае на расстоянии 200-300 метров. Глина из шариковых дробилок лопатами загружалась в бочки, установленные на санках, вручную по снегу перевозилась в сарай, где стояла прессовочная машина, и лопатами загружалась в прессовочную машину. Если учесть вязкость глины, холод на улице и в сараях, вследствие чего глина замерзала, и её нужно было каждый раз подогревать, частые поломки машины, то это была тяжёлая и страшно непроизводительная работа. Если за сутки производилось 5000 кирпичей, то есть 50-60 кирпичей на человека, то это была удача. В нашей бригаде больше половины заключенных составляли западные украинцы, в основном бывшие бандеровцы. Это были прямые по характеру и честные по отношению к своим товарищам люди. Они никогда не увиливали от работы и не старались свалить тяжёлую работу на ближнего, работа у них кипела. Их недостатком была некоторая грубость. Они участвовали в войне на Западной Украине, малограмотные, никто не занимался их образованием, воспитанием. Среди них я не встречал ни одного блатного, держались между собой они дружно, и наши блатные их побаивались. Бандеровцы выступали за национальную независимость Западной Украины. Национализм бандеровцев чувствовался и в лагере. К заключенным русским относились с недоверием. Не раз на работе или где-нибудь в углу в бараке я слышал, как бандеровцы напевали свой гимн, припев его: «Украинские повстанцы не станут отступать!».
Проработал я на кирпичном заводе с год, затем попал на другой кирпичный завод, где делали обычный кирпич, с современной печью Гофмана.
Здесь задержался не долго и был отправлен в другой Горлаг (номер не помню). Переброска заключенных из лагеря в лагерь чаще всего диктовалась потребностью в рабочей силе. Здесь я попал на строительные работы. На большой строительной
площадке работал заключенный Бобков. Мой бригадир, как я потом узнал, по указанию Бобкова нередко давал мне лёгкую работу. В мою обязанность входила заготовка гвоздей путём выдёргивания их из старых опалубок, сломанных деревянных конструкций, а также изготовление примитивных гвоздей из проволоки. Обычных гвоздей на стройке не хватало. Эти шли на изготовление опалубок из бетона, так как сборных железобетонных конструкций тогда ещё не было. Строгой отчётности за мою работу не существовало, всё зависело от моего бригадира и Бобкова. Однажды Бобков пригласил меня в свой барак и попросил откорректировать его просьбу о помиловании, написанную на имя Генерального прокурора. С этой работой меня он не торопил, оставив в натопленном бараке. Сказал, чтобы я подумал о том, что в просьбе о помиловании можно добавить, изменить или выбросить. Дело Бобкова заключалось в следующем. Сам он Ленинграда, там у него остались жена и дочь. Капитан-лейтенант военно-морского флота. Служил, в блокаду был запёрт в Финском заливе. На корабле оказался излишек офицеров. На море было затишье. Между офицерами возник конфликт из-за должности, который перешёл во вражду. Тогда, чтобы избавиться от соперника, Бобков вынул замок из боевого орудия, которым командовал его соперник, и выбросил в море. Он был разоблачён. Военный трибунал Ленинградского военного округа приговорил Бобкова к 20 годам каторжных работ и лишил офицерского звания. Бобков признал свою вину, но писал, что это сделал не из вражды к своей Родине, а из-за неприязни к своему сопернику-офицеру. Когда я прочитал просьбу Бобкова о помиловании, то подумал, что, будь я первоклассным адвокатом, трудно мне было бы найти аргументы в пользу Бобкова. Когда Ленинград был окружён фашистами, когда там тысячи людей умирали с голоду, но не думали капитулировать, выбросить в море боевой замок от орудия означало поставить корабль под удар немецких орудий. Но Бобков писал, что он был награждён несколькими боевыми орденами, принят лично товарищем Сталиным и один боевой орден получил лично из рук «отца вождя народов». Он указывал, что всегда был патриотом своей страны, сетовал на то, что здесь ему приходится находиться со всякими власовцами и прочими «изменниками родины». Такую просьбу я и не знал, как корректировать. Когда Бобков вернулся, то я ему посоветовал лишь выбросить из текста обидчивость, как не имеющую отношения к делу, да мы не знаем, что будет завтра (так мы думали), заменить слово «помилование» на «смягчение наказания». Бобков с этим согласился, но меня не торопил, корректировка его письма продолжались ещё три дня. В разговорах особый интерес вызывал у него мой рассказ о нашем с Максимовым побеге из лагеря. Тогда я не мог и догадываться, что именно это, а не корректировка текста о помиловании, было причиной того, что Бобков пригрел меня в балке. В полуметре от стола, за которым я сидел, прямо под моим носом, в простенке балка были спрятаны патроны, порох и обрез, которые Бобков приготовил для побега. Через неделю или две после завершения корректировки просьбы по его помилованию я был на работе недалеко от балка
Бобкова. Он хорошо разбирался в строительном деле, до службы во флоте закончил строительный техникум, поэтому тут он пользовался некоторыми привилегиями. Вдруг около балка Бобкова появилось человек десять солдат, они с ломами, кирками, топорами набросились на балок Бобкова и стали кромсать его стены. Скоро от балка ничего не осталось, солдаты нашли, что искали: порох, патроны, обрез. Как стало известно, Бобков договорился о побеге с нарядчиком в лагере, также в его планы посвящен был один вольнонаёмный прораб, который был его земляком-ленинградцем. Установил он и связь со своей женой, посылками получил порох и всё остальное и стал готовиться к побегу. В последний момент нарядчик выдал Бобкова. Все были арестованы, а также жена и дочь Бобкова. Сам Бобков был отправлен в тюрьму, длительные сроки заключения получили все. Так невольно я стал очевидцем неудавшегося побега. Об удавшихся побегах мы, как правило, знаем меньше.
Горлаг был каторжной зоной. Знал я там двух заключенных, приговорённых к вечной каторге. Один из них, грузин, был знаком мне только в лицо, встречал я его редко и не знаю, за что его осудили на каторгу. Другой был немец, конструктор немецкого танка «Тигр» (или «Пантера»). Этого я видел часто, и даже пришлось с ним разговаривать. Он работал внутри лагеря (в зоне). Обязанностью его была чистка туалетов, их в лагере было с десяток. Все они были на улице. Каждое утро я его видел с ведром и лопатой, идущим на работу. Большинство немцев, находящихся в заключении, сносно говорили, во всяком случае, понимали, что им говорят. Конструктор по-русски принципиально не разговаривал. Возможно, это была обида. Правомерно ли было, что его посадили за то, что он конструировал танки, ведь наши же конструктора танков были ведь в таком же положении. Ведь советско-германскую войну начали не конструкторы танков. Конечно, он был военным конструктором и имел воинское звание, ему была присуждена вечная каторга.
Говорят, что ему предлагали инженерную работу, но он отказался. Умный человек, очень осторожный в разговоре, при всех моих попытках узнать о нём что-либо больше он стал вообще меня избегать, думал, наверно, что я из МГБ… Свою работу он выполнял добросовестно, она предоставляла ему одиночество, и это, по-видимому, его устраивало.
В этом лагере, как в других, были свои блатные, они были и среди гражданского населения Норильска, состоящего из бывших заключенных и ссыльных. Немало диких законов бытовало среди этих блатных. Вот один из них: в Норильском магазине стоит очередь за продуктами, в конце очереди стоит десятилетняя девочка. В магазин входит мужчина и ни с того ни сего вынимает нож и вонзает в спину девочки, она падает и умирает. Мужчину задерживают и отправляют в милицию. Выясняется, что он проигрался в карты и дальше играл на таких условиях, что должен войти в магазин и убить последнего человека в очереди, а иначе ему смерть.
В этом Горлаге одним из самых известных блатных был Кучеревский. Его хорошо знали и в других лагерях, а также в городе. Мое первое знакомство с ним состоялось, когда нас под конвоем вели на работу. Шли довольно быстро, а если кто-либо немного отставал, конвой кричал: «Подтянись!» В это время я получил сильный пинок сзади, я хотел было ответить тем же, но сосед толкнул меня в бок и сказал: «Ты что, это ведь Кучеревский!». Заключенные, находившиеся в лагере не первый год, особого страха перед блатными не испытывали, сами находили на них управу. Кучеревский как-то побил одного заключенного. Вечером, когда Кучеревский уже был в постели, а жил он по законам блатных в отдельной комнате, в комнату вошли: «А ну-ка поднимайся!» – «Ребята, вы что, простите». Но прощения не последовало. Он был убит ударами ножа. Этих мужиков судили, но в лагере их никто не осудил. Наоборот, все вздохнули с облегчением.
В этом лагере, в котором по счёту я познакомился с эстонцем Тикерпуу, он был геодезистом, свою работу он знал хорошо. Начальником строительства был Зайдель. Очень толковый строитель, но главным его достоинством было то, что он умел разбираться в людях. На политические показатели ему было наплевать. Подбирая людей для работы, он в первую очередь ценил деловитость, техническую грамотность, работоспособность. Особое внимание он обращал на подбор бригадиров, блатных не любил и при случае отправлял их куда-нибудь подальше. Главным инженером у Зайделя был москвич по фамилии Терехов. Среди заключённых Зайдель подобрал довольно грамотных инженеров, и строительные работы у него шли хорошо. От геодезиста на строительстве многое зависело, и Зайдель ценил Тикерпуу. Тот обратился к Зайделю, чтобы тот выделил ему помощника, и при этом рекомендовал меня. Зайдель согласился.
Работа геодезистов на строительной площадке заключалась в разметке в соответствии с чертежами всех строительных объектов: котлованов под фундаменты, оборудования внутри зданий, увязки здания и оборудования по высоте в зависимости от реперов, решение всех вопросов при неувязках. Основными инструментами при этих работах были нивелир, теодолит, уровень, отвес и другие измерительные приборы. В сильные морозы и пургу работать с этими инструментами было трудно, иногда и невозможно. Строительные площадки менялись, особенно нам пришлось повозиться при расширении одного завода по номерным знаком. На этой работе я проработал около года. Затем приблизительно в конце 1952 года тысячи две заключённых были сняты со своих работ и срочно направлены на строительство другого завода. Этот завод строился не первый год, работали там заключенные-бытовики. Производительность у них была намного ниже, чем у «врагов народа», хотя, казалось бы, всё должно быть наоборот. От строительной площадки до лагеря было пять километров, работы были назначены в две смены – днем бытовики, ночью политические, хотя дня в это время года не было. В Норильске стояли сильные морозы. Опасность обморожения была во время ходьбы на работу и с работы, потому что местность тундры была ровной и были большие ветры.
Каждому зэку было выдано по два башлыка, мы закутывались, оставляя только отверстия для глаз и дыхания. Тем не менее обморожения были, чаще у конвоиров. В первый день, когда нас в двенадцать часов ночи подвели к строительной площадке, мы увидели голые стены завода, стоящего посреди тундры-пустыни. Бытовиков уже вывели из зоны, и они, также закутанные в башлыки, стояли, прыгая с ноги на ногу, спасаясь от мороза. Нашу колонну подвели к колонне бытовиков и поставили параллельно. «Ну вот, на прорыв бросили эсесовские дивизии!» – говорили они. Стояние у строительной площадки четырёх тысяч зэков продолжалось часа два – искали одного блатного, который спрятался на строительной площадке, чтобы свести счёты с блатным из наше смены. В конце концов этого блатного нашли.
Строительство этого завода велось в очень тяжелых условиях. Морозы не ослабевали. Работали двенадцать часов без обеда, из них два часа на дорогу. В первые дни запрещалось разводить костры для обогрева. Многие стены завода, которые были возведены «не эсесовскими дивизиями», в первые же дни нашей работы завалились. К счастью, направление падения стен было такое, что никого не завалило. Позже разрешили разводить костры для обогрева и других целей. Стены пришлось восстанавливать, бетонировать в лютые морозы и пургу. Для подогрева раствора и бетона жгли костёр и применяли электроподогрев. Постепенно стены завода стали обрастать лесами и опалубками, появились перекрытия, этажи и крыши. Мороз не давал заключенным стоять, и работа кипела. Среди заключённых были специалисты всех профессий, и в этих адских условиях почти не было работ, какие не выполнялись бы. Всё же это было малопроизводительно и слишком дорогой ценой. Но кто тогда считал, во что это обходится? На строительстве этого завода я проработал полгода, затем был переброшен на другую строительную площадку, ближе к городу.
Так наступил 1953 год. Кроме официальной информации, которую мы получали из газет и радио, немалую роль в лагере играла и неофициальная информация. Сведения были от вновь прибывающих заключённых, гражданских лиц, слухи, много слухов. Особенно воспринимались слухи перед большими праздниками, наподобие тех, которые Александр Исаевич Солженицын описывал в «Архипелаге Гулаг». Вот, например: готовится амнистия, она уже в документах лежит на столе у Сталина, а Сталин в отпуске. Трудно сказать, кто придумывал эти слухи.
Уже давно и хорошо известно, что рабский труд не производителен, а существование большого количества рабов ослабляет государство. Великий рабовладельческий Рим разложили и погубили рабы. Рабский труд применяли и при строительстве пирамид, и при прокладке каналов, на плантациях в Америке и при крепостном праве в России, Великую китайскую стену тоже строили рабы. В двадцатом веке при возросшей грамотности населения и технике применять рабский труд в формах предшествующих веков невозможно. Сталиным и Гитлером были созданы системы концлагерей.
Совершенно ясно, что существование концлагерей, да в таких масштабах, не могло способствовать укреплению государства, разлагало его не в меньшей степени, чем рабы – рабовладельческий Рим.
Хрущёв осуществил некоторые положительные реформы, в том числе амнистию политических заключённых. Но эта амнистия и освобождение политических заключённых, как и реформы Александра II, были половинчатыми, неполными и даже грабительскими для некоторых слоев населения. Реформы Александра II, их недостаточность касались большинства населения страны и отозвались они через десятилетия большими потрясениями, как реакция на злодеяния, совершёнными над народом. Эта реакция коснулась прежде всего единства государства и государственности вообще. Злодеяния сталинизма затронули большинство населения Советского Союза и задели не одно поколение. Хрущев, как и Александр II, не уничтожил корни зла, а только смягчил. Будет ли реакция с покушением на государство и государственность вообще, если Хрущев или его преемники не сделают ничего, чтобы уничтожить сами корни причиненного сталинизмом зла, как это не сделал Александр II и его преемники по отношению к системе крепостного права? Я думаю, что такая реакция неизбежна. В государстве должна быть система прогноза и упреждение подобных реакций.
Кажется, в конце февраля 1953 года сообщили по радио о болезни Сталина, которому тогда было 74 года. Весть о смерти Сталина я буквально встретил «во глубине сибирских руд». Мы рыли котлован для административного здания завода, вместо названия имеющего номер. У нас на площади был небольшой котлован глубиной до десяти метров. Наверху котлована был закреплён вороток, и рядом находился мой напарник. Я внизу котлована долбил киркой, ломом, зубилом грунт вечной мерзлоты и лопатой накладывал его в бадейку, которую мой напарник время от времени поднимал наверх. При такой примитивной технике работа продвигалась крайне медленно. Вдруг мой напарник сверху крикнул: «Толь, вылезай, чёрт подох!». Я сел в бадейку, и мой напарник поднял меня наверх, где было уже много людей. Я спросил, откуда он узнал об этом. Сведения были получены от вольнонаемного мастера, кроме того, над Норильском мы увидели в нескольких местах траурные флаги. У всех было радостное настроение, это можно было заметить по лицам, по шуткам, которыми обменивались заключенные. Нельзя было не заметить, как вольнонаемные и мастера были также рады этой вести, работу с нас в этот день уже никто не требовал. Рассказывают, что в одной бригаде кто-то крикнул «Ура!», услышав эту весть. Большинству было ясно, что наступил новый период в нашей истории. Но как это будет? Говорили, что в руководстве страны непременно начнётся борьба за власть. Газеты и радио сообщали о трауре в столице.
Значительно позже я узнал, что при похоронах Сталина вследствие нераспорядительности московских властей и возникшей давки жертв среди населения было не меньше, чем при коронации последнего российского царя Николая II на Ходынском поле. Смерть Сталина довольно скоро сказалась и на положение заключенных в лагерях. Первым изменением было решение властей политическим заключенным платить за работу. Это существенно улучшило продовольственное положение заключенных – на деньги в ларьках можно было купить хлеб и другие продукты. Взамен двенадцатичасового рабочего дня был введён восьмичасовой. Были разрешены выходные дни. Позволено было носить тёплую одежду, которую заключенные могли получать из дома. Разрешено было носить волосы. В Норильска фактически перестали существовать Горлаги, то есть почти не стало никакой разницы в режимах между Горлагами и ИТЛ, хотя территориально все шесть Горлагов продолжали существовать, они сыграли решающую роль в предстоящих событиях в Норильске. И, наконец, самым крупным событием после смерти Сталина было то, что началось освобождение политических заключённых, некоторые из них сразу полностью были реабилитированы. Сначала эти освобождения были незначительными, но они шли беспрерывно. Но многие эксцессы сталинских времён остались. Например, как шла подписка на облигации займов в лагере? Разумеется, здесь, как и среди гражданского населения, «по просьбе трудящихся» вынуждали подписываться на полную сумму. Но зэки не гражданское население, здесь были и такие, которые не ждали никаких амнистий. И они, в первую очередь, вообще отказывались подписываться, а начальнику лагеря надо было рапортовать в вышестоящие инстанции о стопроцентном охвате заключенных за подписку. Строптивых заключенных вызывал начальник лагеря или опер, если они отказывались подписываться и здесь, тогда у них отбирали одежду и обувь и взамен выдавали изношенную одежду второго срока. Походив день-два в старой одежде и худых ботинках или валенках, строптивец сдавался и подписывался на заём.
В конце 1953 года или в начале 1954 года большую группу заключенных, в том числе и меня, отправили в другой лагерь. Находился он на окраине города около горы Шмидтиха. Здесь было около трех-четырех тысяч заключенных. Я попал в бригаду, которая работала на руднике 7/9. Норильская руда содержала большой процент никеля. Мы часто находили куски руды серебристого цвета. По внешнему виду казалось, что она состоит из чистого никеля. Известно, что в разработках вместе с никелем почти всегда встречается кобальт и уран. Штольни находились под Шмидтихой и другими горами. На рабочие места заключенные развозились в маленьких вагончиках подземной узкоколейной железной дороги. В каждом вагончике находилось по восемь зэков. Водителями электровозов были также зэки. Охрана в рудник не спускалась. Электровоз с вагончиком развозил зэков километров пять в глубь горы, по пути высаживая их по трекам, где они дальше пешком расходились по своим рабочим местам (забоям), расположенным на разных уровнях и направлениях. Креплений на руднике не было, кроме некоторых мест, где порода обваливалась.
Для добычи руды в забоях бурились шурфы, в которые закладывалась взрывчатка. После взрыва, во время которого по требованию взрывников заключенные должны были находиться подальше от шурфов, в забоях по правилам техники безопасности заключенные в обязательном порядке должны были обить шестами все висячие и не жестко связанные с основной рудой камни и глыбы. Но эти работы чаще всего из-за спешки не производились должным образом, травмы, иногда и со смертельным исходом, не были редкостью. Согласно тем правилам на руднике категорически было запрещено курить, так как рудник был взрывоопасным (выделение метана), но заключённые не соблюдали этого правила, все курящие курили. За время моей работы взрыва не было, но, как рассказывали некоторые вольнонаемные забойщики, пару лет назад произошёл сильный взрыв метана, и из рудника не вышла почти целая смена. После того как забой обит, в него подводятся рельсы и вагонетки, в которые лопатами зэки загружают руду. После наполнения вагонетку отвозят, вместо неё подают другую. Но несмотря на безопасность работы на руднике, мне здесь работать нравилось больше, чем на других объектах. В любое время года здесь была постоянная температура, и вентиляция вполне сносная, никакой тебе пурги. Правда, после неудачного взрыва было много пыли. Первое время с непривычки было какое-то чувство постоянной опасности: ты идёшь с фонариком по штольням и штрекам на глубине десятков метров от поверхности земли, над тобой висят тысячи тонн породы, нет никаких креплений. Ты выключаешь фонарь, кругом абсолютная темнота, ты снова включаешь фонарь и наводишь вверх и по сторонам – везде поблёскивают от инея, а иногда от вкраплений металла куски и глыбы породы и руды. После работы к выходу из рудника нас должен был отвозить электровоз, но очень часто по разным причинам он не приходил, и мы шагали по штольням пешком. Я любил это время. Передвигаясь по штольням с фонарем, чувствуешь себя свободнее, здесь есть время подумать обо всём.
Электровозы водили зэки, но нередко из-за небрежности при сборке путей вагончики вместе с зэками сходили с рельсов, а лихач-водитель на полной скорости гнал свой электровоз вперёд. Были случаи, когда вагончики падали на бок, а водитель замечал это, лишь прогнав несколько метров вперёд. Из вагончиков выходили ругающиеся зэки с набитыми шишками. Дело с техникой безопасностью обстояло значительно хуже, было опасно, когда где-нибудь на бремсберге обрывался трос, с помощью которого на лебёдке тянули вагонетку с рудой. Иногда это происходило из-за небрежности и халатности зэка. На языке зэков это называлось «пустить орла». Представьте себе бремсберг с наклоном в 30 градусов, и по нему мчится, сбивая на пути всё живое и неживое, многотонная вагонетка. Сразу вмешивается начальник участка: «Ты что там натворил?» Зэк: «А ты что хотел, за пайку хлеба я тебе поймал орла».
Тем не менее освобождение политических заключенных продолжалось с учетом способов, существовавших для зэков ИТЛ. Если не изменяет память, год за два были введены для зэков Горлага ещё года за два до смерти Сталина, так называемые
«зачёты». Это значит, что за некоторые тяжёлые и высокопроизводительные работы каждый день, отсиженный в лагере, зачитывался за два или даже за три дня. После смерти Сталина вышло постановление, согласно которому освобождению подлежали те зэки Горлага, которые отбыли две трети своего срока (считая зачёты). Освобождение происходило после прохождения через так называемый «суд».
В лагерь приезжали представители суда и прокуратуры. Представленного к освобождению кратко спрашивали об обстоятельствах его дела, хотя и так должно было им быть ясно, но самое главное – спрашивали, признает ли он себя виновным. Не дай бог, если зэк задумает себя защищать – освобождения ему не видать. Все представленные к освобождению об этом знали и признавали свою вину. Поэтому суд стал пустой формальностью. При таком способе невиновные вынуждены были называть себя виновными, и под освобождение попали главным образом те зэки, которые, скажем, при немцах работали полицаями, в карательных отрядах. Так как они раньше были арестованы и, учитывая зачёты и коэффициент 2/3, в первую очередь попали под освобождение. Наверху через некоторое время поняли, что допустили промах, и освобождение прекратили. Но освобождённые, которые служили в полиции и карательных отрядах, укатили уже домой, догоняй их теперь. Те же политические зэки, которые виновными не являлись, вынуждены были два года досиживать до хрущёвской амнистии. Во время последнего суда с некоторыми зэками произошел курьезный случай: они по доброте своей уступили свою очередь другим, у которых в этот день оказались «земляки» или «близкие друзья». Со своими домой ехать удобнее. Уступившие свои места рассуждали: «Многие годы отсидели, день раньше, день позже… Не так уж важно». Но этим зэкам пришлось досиживать свои сроки ещё два года, до хрущёвской оттепели.
Причин для недовольства было больше чем достаточно. Начинались волнения в Норильских Горлагах. Они приняли угрожающий характер. Один из лагерей объявил забастовку. Говорят, что это был Горлаг, где содержались женщины-каторжанки. Они отказались выйти на работу, а те, которые были вне лагеря, отказались её выполнять. События обострились ещё сильнее, когда к ним присоединились другие. События в Норильске усиленно подогревались слухами о волнениях в других концлагерях Советского Союза: на Воркуте, в Северо-Казахстанских лагерях… Большинство этих слухов оказались достоверными.
Это было беспрецедентное явление за всю историю советских концлагерей. Когда отдельные строптивые зэки не выходили на работу, это не вызывало беспокойства у лагерного начальства. А здесь от работы отказались несколько Горлагов, несколько десятков тысяч человек: их всех к хвосту лошади не привяжешь! Призывы и уговоры лагерной администрации по местному лагерному радио эффекта не дали. По рассказам вольнонаемных рабочих, заключенные, которые оказались в момент забастовки вне лагеря на месте своего расположения, подняли черный флаг с надписью: «Свобода или
смерть!» Кроме того, забастовщики запустили над городом змея, к которому были прикреплены написанные от руки листовки с призывом к другим лагерям к забастовке. Ветер разнёс эти листовки по городу. Попали они и в наш лагерь. Нам их передали вольнонаемные рабочие. Чувствовалась явная растерянность лагерной администрации и охраны. И это понятно: этого ещё никогда не было, и они не знали, что конкретно надо делать, а до Москвы далеко. Начали дополнительно обносить лагеря колючей проволокой и рыть окопы. Забастовщики также предприняли некоторые меры. Для руководства забастовкой был организован «комитет», внутри лагеря стали рыть окопы. Наш Горлаг также лихорадило, повсюду шли споры, как быть, присоединяться или не присоединяться к забастовке? На руднике и в вагончиках были разбросаны листовки с призывом присоединяться к забастовке. Шли слухи и открытые разговоры о том, что в лагере образован «центр» по подготовке к присоединению к забастовке и, даже разрабатывался план нападения на лагерную охрану. Но одновременно были и колебания, и открытые противники присоединения к забастовке. Этими противниками оказались в основном те, которые вместе с «зачётами» отбыли две трети своего срока. Они взяли верх, и наш лагерь не присоединился к забастовке. Но в Горлагах дело зашло далеко. Произошло столкновение с охраной лагеря, войска МВД пустили в ход оружие, заключенные отбивались камнями. Потери среди войск МВД незначительны, потери среди заключенных, по словам участников, 300-500 человек. Забастовка, по существу, переросла в восстание. После этого столкновения лагерная администрация опять обратилась к заключенным с призывом выйти на работу. Заключенные опять отказались. Столкновение продолжалось до того, когда во всех Норильских Горлагах было включено радио и передано сообщение из Москвы об аресте врага народа Л.П. Берия, бывшего министра внутренних дел. Это сообщение подействовало на заключенных, и забастовка была прекращена. Через некоторое время членов комитета судили, к их срокам добавили по пять лет. По тем временам это были удивительно малые сроки для политических заключенных. После судов в Горлагах произошли некоторые расформировки и в наш лагерь попали некоторые члены комитета, и среди них мой друг Френкель. Он был москвич, инженер, мы с ним хорошо были знакомы по 1-му Горлагу. Его впечатления были самыми свежими, но, к сожалению, далеко не полными, ведь события происходили не в одном лагере, в котором находился мой друг. Я даже пошутил, сказав Френкелю, что я ему завидую за небольшую добавку к сроку: во времена правления Берия мне самому влепили за побег в два раза больше. Не совсем ясна роль Берии в подавлении волнений заключенных в тогдашних лагерях.
Позже, когда я вернулся в Москву из Норильска, мой отец рассказывал, что слушал о событиях в Норильске на иностранной волне, там указывали число убитых – 500 человек. Мне же довелось наблюдать похороны заключенных, погибших при столкновении с войсками МВД. Кладбище, на котором их хоронили, находится под горой Шмидтихой и видно из лагеря. Убитые находились в ящиках по несколько человек в каждом, это мне напоминало лагерь Штайерберг в 1941 году и его «чёрный ящик».
В лагере, между тем, продолжалось освобождение, за ворота вышли несколько моих друзей и знакомых, в том числе и москвичи. Смягчилась обстановка и внутри лагеря, чаще стали показывать и кино, несколько раз приезжали и артисты из Красноярска. В лагере была неплохая библиотека, и я был постоянным её читателем. Газеты я читал с момента появления их в лагере. Одной из неудачных мер смягчения лагерного режима я считал появление «товарищеских судов» для зэков. После рудника 7/9 вместе с другими зэками я был переведён в 11-ю зону на работу на шахту № 15, но работал на поверхности в ламповой. Работа заключалась в зарядке аккумуляторов, их ремонте, раздаче кому нужно. В ламповой работали несколько заключенных и вольнонаемных. Из-за наличия в ламповой вредных газов, выделяющихся при зарядке аккумуляторов, работа считалась вредной, и вольнонаемные получали за это денежные надбавки. Но при правильном слежении за вентиляцией скопления газов можно было избежать. Однажды, когда я пришел с работы, мне сообщили, что меня избрали председателем товарищеского суда одиннадцатой зоны (название шахты № 15). «Как так? В моё отсутствие? И без моего согласия?» Ребята сказали, что это было сделано по предложению культорга Смирнова и в присутствии опера. Смирнов был один из моих знакомых. Он закончил филологический факультет МГУ. «Ну и удружил!» Я тотчас же отправился к оперу и сказал, что не буду работать на этом посту. «Почему?» – «Потому что, я считаю, не время для ведения товарищеских судов. Сейчас не судить, а освобождать надо. Избрание прошло без моего присутствия и согласия. И, кроме того, я думаю, что мне так или иначе навяжут ведение политических дел, а в этих делах у меня с администрацией лагеря во многом не совпадали точки зрения». Опер посоветовал отказаться от моего решения: «Что скажут в лагере, узнав об отказе председателя товарищеского суда от ведения дел?». Опер меня заверил, что никаких политических дел вести не придётся, так как эти функции не товарищеского суда. После некоторой дискуссии с опером я согласился быть председателем, но добавил, что при первом политическом деле я откажусь. Я превосходно знал, что число бытовых дел не так уж много, да и многие из них имеют всегда политический оттенок и причины. Мне пришлось председательствовать лишь на одном товарищеском суде. Судили одного заключенного за систематическую пьянку. Когда члены товарищеского суда пошли после заседания не совещание, то опер не отходил от нас ни на шаг. «Какое же они примут решение?» Я высказал такое мнение: дело совершенно ясное, причин для оправдания неоднократных и систематических пьянок нет, но это первое заседание товарищеского суда. Сами зэки официально обвиняемого за систематические пьянки никогда не предупреждали, поэтому предлагаю вынести строгое предупреждение. Других мнений не было, и мой заместитель и члены товарищеского суда с этим согласились. Однако следующие «дела» носили политический оттенок, и я отказался от их ведения. Опер принял мой отказ, а местная норильская газета для зэков выразила сожаление по этому поводу.
У работавших в различных штольнях, штреках и других сооружениях шахты заключенных и вольнонаемных часто возникает потребность что-либо передать друг другу, например, подать вагонетку или остановить ее в определённом месте, дать сигнал о местонахождении кого-либо и многое другое. Ни радио, никакого телефона или электроники у нас на шахте в то время не было. Всё это делалось согласно русской пословице «кричать на всю Ивановскую». Некоторое время в ламповой мне приходилось делать ремонт аккумуляторов. Один поломанный аккумулятор я переделал, изменив в нём лампу. Вместо одного стекла, испускающего белый свет, я поставил несколько стёкол разных цветов с возможностью быстрой замены с помощью поворотного устройства. Тем самым аккумулятор можно было переключать на белый, красный, оранжевый, жёлтый, оранжевый, фиолетовый и другие цвета по выбору. Утром при раздаче я показал этот аккумулятор начальнику шахты, который раза три в неделю спускался в нее. Начальник взял аккумулятор с собой и сказал, что проверит в шахте. Вечером он мне заявил, что аккумулятор ему понравился. В шахте начальника с цветными огоньками видели многие начальники участков и бригадиры. Ко мне посыпались просьбы о переделке ламп их аккумуляторов. Никакой тут новизны нет. Просто этим вопросом в шахте никто не занимался. Аналогов много: светофоры, цветная печать, авторучки с разноцветными стержнями…
Работая в ламповой, я попал под нож одного пьяного блатного. Видимо, Всевышний меня наказал за то, что я слишком был снисходителен к отпетым пьянчугам, работая судьей. Кишки были пробиты ножом в трёх местах. Я был отправлен в госпиталь для зэков. Операцию без наркоза проводила впервые молодая врач-эстонка. Я лежал и хорошо видел, как вспарывали мой живот, а затем зашивали мне кишки, при этом я потерял сознание. После операции, когда я уже пришёл в сознание, присутствовавшие рассказывали, как она волновалась, особенно когда, по их словам, у меня остановилось сердце. Я очень благодарен этому врачу и сейчас за её мужество и за то, что она не пустила русского каторжанина на тот свет. Главным врачом в этом госпитале был бывший кремлевский врач, который отбывал свой срок «по делу Горького», права на выезд в Норильск он не получил. А теперь работал здесь. В госпитале я пролежал с месяц, затем был освобождён ещё на месяц, после чего опять вернулся в ламповую.
Мне очень нравился главный инженер шахты № 15 Гордиенко. Он отбыл свой срок по так называемому «Донбасскому делу», но права на выезд в Норильск ему не давали. Он был опытным горным инженером, к тому же очень энергичным. Одной из его особенностей, которая всем бросалась в глаза, было то, что он всегда находился в движении. Никто не мог у нас на шахте так быстро, как он, получить или сдать в ламповой аккумулятор. Он требовал от работников ламповой такого проворства, чтобы не было никаких очередей и задержек при раздаче рабочим аккумуляторов. При всех организационных и технических неполадках он быстро вмешивался в дело, и недостатки быстро устранялись. Женщины, работавшие в ламповой и других местах, а также
нередко спускавшиеся в шахту, рассказывали, что главный инженер, носясь по разным штольням и штрекам шахты, даже оправляется на ходу. Я думаю, что в первую очередь благодаря компетентности и деловитости главного инженера шахта работала хорошо и не знала существенных сбоев. Все начальники высоко ценили и уважали его. За время работы в ламповой я ни разу не слышал от него грубого слова. Зэки его также уважали. Норильск ещё был закрытым городом, но железоникелевый комбинат и другие предприятия города хорошо уже были заметны на карте страны. От работы шахт здесь, за полярным кругом, многое зависит. Хороших специалистов знали и руководители комбината, которые были, как правило, работники госбезопасности, то есть не технические специалисты, и в центре. Поэтому я не исключаю, что выезд из Норильска таких заключённых, как наш главный инженер, был запрещён и во времена Хрущёва.
Время шло, и времена существенно менялись. Большинство заключенных начали писать обжалования и просьбы о помиловании в различные судебные и партийные инстанции. В отличие от сталинских времён, когда многие просьбы о помиловании жалобы не выходили за пределы лагеря, теперь, как правило, все доходили по назначению. Многие получили ответы, в том числе и положительные, некоторые были освобождены.
Дров сталинскими карательными органами было наломано столько, что при расчистке их трудно будет разобраться – слишком много нелепостей и абсурда. Для историков и психологов это богатый материал для изучения развития человеческого общества, а также законов поведения человека…
Я также написал жалобу на имя Первого секретаря ЦК Н.С. Хрущева.
Копия жалобы у меня не сохранилась, так как позже, при моей реабилитации, я передал ее в Прокуратуру Советской Армии. Я изложил суть своего «дела», описал, как велось следствие. Я заявил, что не могу признавать виновными людей за высказывание своих точек зрения. Даже если эти высказывания клеветнические, совершенно не нужно сажать человека на многие годы за решётку. Я писал Хрущеву: «Если Вы проедете по Великой Сибирской ж.д. магистрали, то Вам в глаза бросятся не коммунистические новостройки, а вышки концлагерей, и говорить, что это “клевета на советскую действительность”, значит не любить свою страну». И далее: «Почему бы иностранным рабочим делегациям, приезжающим в Советский Союз, не показать и такие уголки нашей страны, как Воркута, Колыма, Магадан, Норильск и другие. Побывав здесь, они куда лучше узнали бы нашу страну, чем прогуливаясь по асфальтированным дорожкам с/х выставки в Москве».
…Моя жалоба пролежала в ЦК недели две-три, и я получил ответ, где сообщалось, что жалоба рассмотрена и передана в Главную Прокуратуру Советской Армии. По аналогии с ответами, полученными другими зэками, это означало освобождение из лагеря. Но к концу 1955 года вышел закон об амнистии. За всю историю советской власти это была первая амнистия, которая коснулась большинства заключенных. Освобождению подлежали и некоторые категории зэков исправительно-трудовых лагерей. В стране начался период резкого сокращения лагерей. К этому толкала необходимость: нужно было восстанавливать разрушенные войной сельское хозяйство и промышленность…