Эпоха позднего реабилитанса

Эпоха позднего реабилитанса

БЕЛАЯ УТОЧКА

14

БЕЛАЯ УТОЧКА

Как мне ее описать?

Видел я это чудо один раз.

Рассказывал о нем много.

Носил ее за пазухой.

Носил, как камень, как солнечного зайчика.

Как мой ответ всем, кто думает не так, кто пишет не так.

И много раз уже написал ее, Но не на бумаге.

Я берег ее, как одно из самых любимых, и подзаголовок придумал в скобках: «Ей-богу, факт».

А время шло, и то, что было радостным брызгом, стало в значительной степени минором. И она всегда была прологом книжки о друзьях. Теперь...

...Совгавань... воспетый порт Ванина... он для меня обернулся не страшно. Я был там на трех лагпунктах и каждый лагпункт стоил того, чтоб о нем рассказать.

Белая уточка...

У меня есть свидетели.

Другие, кажется, хохотали, — передать свое я не могу — это было диво, чудо, чорт знает что.

Я не могу назвать это время несчастливым. Чувство солидарности и широкой дружбы среди людей, которые тебе симпатичны, бескомпромиссности и равенства — что ж тогда счастье.

Господи, какие великолепные имена и какой отзвук будят они моей душе.

Даст бог — все были молоды, а посему — еще живы.

Я тогда не знаю, как (не помню) занял первую и последнюю

15

придурочью (так сказать, придурочью) должность, — был кострожогом.

В бригаде было около тридцати душ, в основном — десятый, или около того пункта. Ходили на объект довольно далеко в поселок — или ездили на развалившейся автомашине.

«Наш ишак, хотим — едем, хотим — ...», то есть толкаем в над, потом — застрял в грязи.

Как хочется сейчас перечислить имена...

Бывалочка, сосед по нарам, проснувшись, — эстонец (криминальная привычка не называть имен, хотя проще, приятней и ясней, но заменять или искажать не буду, они сами песни), проснувшись, очень индивидуально и ритуально, не вставая, выкуривал одну сигарету. Едкую. Потом уже целый день нормальная пролетарская махорка.

Супротив, наискосок, с нар спрыгивал А, мягковолосый брюнет с голубыми глазами, всегда чистоплотный и перешивший зэчью одежду по фигуре. Всегда мрачный, несколько сонный.

Супротив, наискосок в другую сторону, горилисто слазил другой.

Подо мной Коровье — чукча. С дикарски точным представлением о благородстве.

Да, не перечислишь.

По морозной зорьке мы шли на объект.

Всегда в одном и том же месте нам навстречу попадалась «оса» — девица с удивительно тонкой талией и удивительно длинным носом.

Понятно, до девок мы были охочи.

Рядом со мной шел стройный литовец — кажется, такой минорный юбочник, ... все рассеяно, развязно, скомкано и перебито.

Потом, освободившись, он застрял где-то из-за юбки в Сибири.

Мы перебрасывались парой слов (всегда) и, наверное, млели. А... мрачнел еще больше.

Юбка! Да, это часть человеческих чувствований.

16

И вечное сплетение всего отвратительного, смешного и великолепного.

Я чувствовал это в строю, и еще какой-то богатырский посвист: «они ничего не могут так, как мы». Они — это конвоиры.

Насколько я мог уследить, в Совгавани великолепны ранние весны и отвратительны концы мая. В конце мая может выпасть снег по колено. Но ранняя весна — март, апрель — тихи, ясны, прозрачны, с заморозками.

Выходим по ясному солнцу и по льдинкам. Днем разогреемся. (Бог с ним, с лагерем). Мы строим три дома. Два двухэтажных, кирпичных и один деревянный — двухквартирный особнячок. Я жгу костер под чаном с водой для раствора.

Друзья кладут кирпичи и гоняют тачки.

Да! (можете улыбаться) чувство коллектива и любви. Хотя часто звереем друг на друга.

Вокруг колючка, на вышках попки.

За колючкой тут же, впритык, развешано белье, бродят куры, козы, гуси, выскакивают полуобнаженные жители.

Куры, козы, кошки заходят к нам в зону.

Попытка жестокости по отношению к животному пресекается тут же — не шути! — это «десятая бригада», у всех 58-10, а то и 11 — болтуны, это не первый послевоенный набор.

Рабочий день. Передо мной за колючкой обычный, грязный дачно-поселковый дворик с бельем, курами, козами, лужами.

За спиной раздается рык. Поворачиваюсь. Говорят: «Смотри».

Смотрю.

Ей-богу, факт.

По двору, по лужам идет, чуть вразвалочку, удивительно маленькая, удивительно белая, удивительно чистая уточка.

Сбоку, сзади с вполне серьезными намерениями идет за ней селезень, красавец с изумрудной башкой.

Сзади, как на нитке, два огромных гусака, крайне заинтересованных. На них-то и реакция моих товарищей.

17

Уверен, вы не видели ничего, красивее той утки. Селезень пытается схватить ее за хохол, она уклоняется.

По эту сторону проволоки полбригады наблюдает за происходящим, не веря в возможность гусаков.

Дальше — селезень оказывается на утке, и... гусак на селезне.

Я видел это своими глазами... Второй гусак — на первом. «Источник» всего этого не виден, он совершенно вмят в мокрую землю. Только на селезне гусак, держащийся клювом за перья на голове селезня, и в том же положении на гусаке второй гусак.

Наконец, селезень как-то вываливается из этой пирамиды наоборот. Но держится за голову уточки; первый гусак, будучи на утке, держится за хохол селезня. Какое-то время селезень нелепо топчется сбоку.

Потом пирамида разваливается.

И виден источник злоключения — удивительно маленькая, удивительно белая уточка.

Только сейчас у нее ровно наполовину — ватерлиния. Нижняя часть совершенно черная от грязи, от лужи, верх — ослепительно белый.

И до чертиков красивая! Белая уточка.

1-5-63 г.

СТЕП-СПЕЦ-ЛАГ

18

СТЕП-СПЕЦ-ЛАГ

Степ-спец-лаг, I лаготделение, II лагпункт.

Летом жара до 60 градусов. По слухам — термометра я не видел. Зной, и по красноземной степи гуляют смерчи. Вьется такой седой — и разбивается о лагерные стены.

Белокаменный (точнее — беленый) лагерь стоит в степи сказочным видением. И средневековорыцарские башни по углам. «И в Джезказгане, где-то под землею, Туннель глубокий себе я буду рыть».

Так неудачен наш фольклор — стремление приспособить к местным условиям и выразить вековечную значительность преходящего. И вместе с тем, хорошо!

Друзей-товарищей мне теперь не надо,

Мой друг-товарищ — вечная тюрьма.

Кирка, лопата — это мой товарищ,

А тачка, тачка — верная жена.

Там был надзиратель Марченко. Считал: «Пер-ая, друга...»

И еще был Николаев — человек, тоже надзиратель. Он, говорят, тоже потом срок схватил. Он был похож на Николая II. Маленький, с бородой, ну, впрямь, гвардейский полковник. Говорят, за ревность срок схватил, и посадили его к нам в бур — в барак усиленного режима, я там допрежде сидел.

Мы радовались, когда раздавался визгливый голос Николаева.

Радовался я, радовались баптисты, радовались пятидесятники, радовались „истинные христиане», бандеровцы, радовались латыши, когда раздавался визгливый голос Николаева:

«По пятеркам — разберись!»

19

Как тебе сейчас сидится, мужик Николаев, впрочем, ты уже, наверное, отсидел.

И, видит Бог, зеки, несмотря на мат, любили тебя.

Потом говорили: «Николаева привезли в бур, посадили...» «Да нет... он в лейтенанта разрядил пистолет». Баптист на нарах издыхал: «Господи». Молдован отвечал: «Из ревности».

Ты нас не мучил, в колонне раздавалось: «На вахте Николаев» — этот не заставит с угольной (каждый из нас негр) пылью па морде стоять на морозе. «Николаев — человек».

«По пятеркам разберись!»

И наш бригадир Вышекутов (ингуш) говорил вроде бодрого: «Мальчики, мальчики».

Мы улыбались: «Николаев — человек».

Потом, говорят, из-за ревности сел.

«На вахте Николаев».

И радовался я — русский, радовался баптист (была такая падла — Володя П…..), радовался Трохин и Шернаескас.

Этот (Николаев)

«По пятеркам разберись»,

пробегал (пробегал!) по рядам и

у него всегда счет «сходился».

«Николаев, сейчас в баньку».

«Ух, ребята, потрите» (чего там потереть, — лучше не спрашивай).

«Николай второй!» — вопил кто-то, опрокидывая шайку,

«Сейчас нам по 150 грамм каши».

«А я к жене пойду», — говорил Николаев, нежась.

Из-за ревности, говорят, сел. В бур привели — я был в этом буре. До и после.

Джезказган.

Кто спросит: «Надзиратель?» Я отвечу: «Поруби мой ... на пятаки - лучше маленький Ташкент, чем большая Колыма».

И еще скажу:

«День кантовки — месяц жизни».

20

А Широяна (или Широянса) прирезали, и приятно слышать — «неизвестно, кто».

Широянс — бригадир, и знаете, что он сделал, то есть зэк, мальчика, который «живой ….. не видел», опускаясь в подземелье

И в Джезказгане, где-то под землею,

Туннель глубокий себе я буду рыть» —

— заставил и клети (мальчик был слаб) стоять перед собой на коленях.

«Боялся шахты».

«Широянс всегда был падлой».

Приятно, что его с его шарфиком выдали на гора.

С удовольствием вижу лица, когда Широянс посыпался в отвал.

Три лица смотрели на шарфик Широянса, и потом всем было плевать, даже Куму (читай — оперативнику, к опере — никакого отношения).

НА СЕМЬ МЕТРОВ ПРОТИВ ВЕТРА, В ТРИДЦАТЬ ТРИ СТРУИ, НЕ СЧИТАЯ МЕЛКИХ БРЫЗГОВ.

21

НА СЕМЬ МЕТРОВ ПРОТИВ ВЕТРА,

В ТРИДЦАТЬ ТРИ СТРУИ,

НЕ СЧИТАЯ МЕЛКИХ БРЫЗГОВ.

Однажды чем-то накормили лагпункт.

И как крепенько!

Бараки запирались на ночь.

Поверка. Почти всегда мучительная. Звон железа, спертый воздух, тела, тусклая лампочка и царство параши.

Причем, это — лучшее, потому что морозная работа хуже.

Холодно.

И ужас наступления дня я проверял по параше.

«Слава Богу, еще только половина».

Ядовитая жижа, пиво с хлористой пеной, течет через верх, струей по полу.

Сто тридцать человек наполнили бочку. Звон железа — «Подъем!».

Если кому живот прихватит ночью, тот мучается совестью — орлиная поза на параше — нарушение товарищества.

Злобная фраза или сочувственное понимание всегда ложатся камнем на живой, страдающий, частенько звуковой ужас. (Памятник Христа в пустыне работы Крамского.)

Ужасны моральные страдания — к вискам идет холод, глаза кошмарны. Минуй меня, чаша сия!

А тут прихватило каждого второго. Чем, бляди, накормили?

В моем бараке, в моей секции было еще, сравнительно, благополучно, — поэтому все размеры зэчьей солидарности я увидел уже на разводе. Это был, наверное, декабрь, потому что тьма стояла египетская, только по снегу, по зоне, мышами, тенями, нетопырями метались зэки в столовую, в уборную, в санчасть.

Зэки угнездывались и вокруг уборной.

22

Царили паника и юмор.

Я работал в 47-ой шахте, итти туда далеко и жуткая поземка, кажется, смерти подобно обнажить полушария в этой свистопляске тьмы, снега и ветра.

И вот, шла огромная колонна, мне кажется, зэков четыреста.

Как это могло случиться — желудки всех национальностей, всех точек зрения, всех пунктов 58-й статьи.

«Гражданин начальник» — четыре шага в сторону — поза. И еще, и еще, и еще...

Голгофное шествие.

Рана в живот — страшная рана, — это проверено на Черной речке.

Безумные глаза и обязательно почему-то с юмором — уж больно колоссально.

«Каждый расхохочется, твою мать»...

Это о страдании коллектива...

А теперь о личных...

В тот раз Господь меня миловал.

Но Бог посетил меня. Уж на другом лагпункте, на другой шахте.

Там было похуже, там полицейский порядок осуществлялся планомернее.

Люди, согнутые, приближались к идеалу быдла.

Но и там была жизнь, а наш этап принес еще и несколько убийств падл.

Там было больше стен, больше замков, садик без людей, где я увидел впервые в Джезказгане деревья.

Скорбный образ нашего бригадира — Григоренки!

Тяжесть и страдание. Не знаю, была ли у него доброта, но молчание было.

Он дотягивал срок и не верил в наши болтливые порывы. Слишком много видел.

Злобен, но я не видел, чтоб он кому-нибудь нес зло вне необходимости.

Не видел человека, с которым он когда-нибудь общнулся.

23

На той шахте 3-бис мы пели хохлацкие песни белого царя и рождественские колядки «ангелы ликуют» и «тридцать третьего-полка... до потолка».

«Цыкал, цыкал мотоцикл».

Меня прихватило.

И крепенько. «На семь метров против ветра, в тридцать три струи, не считая мелких брызгов».

Душа заметалась. Как быть? Где выход?

И сложилась комическая ситуация.

И в санчасть.

«Показать можете?» Идем. Четверо строем и строем садимся на доски за уборной.

Меня душит смех. Понимаю всю трагическую для меня безвыходность. Где мои семь метров против ветра?

Обречен. Психологический запор.

Но вот как я дойду до вахты, не говоря уже о том, чтобы дойти до шахты.

Получив естественный отказ в санчасти, чудом дохожу и до вахты и до шахты.

Работаю на откатке вагонеток у ствола.

Отогнав одну, говорю напарнику, Ваське Карпинскому: «Гони один, я пойду в зумф».

Иду в почему-то очень вонючий зумф.

И так через вагонетку.

Честно. Одну гоним вместе, одну он один.

У ствола стоять нельзя, нужно выдавать план на гора.

Работа строго ритмична.

Я тоже ритмичен.

Возвращаюсь строем по пятеркам со злобной мыслью: «Донесу

— продемонстрирую».

Но охватывает ужасная мысль: «О, не донесу!»

И как не донесу — все время, то в жар, то в холод.

После длинного ужасного шмона с раздеванием, когда вертухаи нас ощупывают, а мы, держа в одной руке ботинки, в другой шахтерскую каску (помню на каске клеймо с адресом: Москва

24

Ульяновская) и портянки, подставляли грудь и бока для лошачьего похлопывания, мечусь мыслью: «Куда? В санчасть или в уборную?»

«Не донесу! В санчасть уже идти не с чем. И так три дня, почти не ем, накопил хлебные пайки, но в зумф бегаю исправно.

Господи, как им выложить всю мою мощь на стол? На один день врач мне дал освобождение, сказав: «Я почему тебе дал? Уж больно доходной».

День не помог.

Жрать охота тоже до ужаса. В головах пайки. Параши вынесены, но бараки открыты — все ушли в кино. Мне не до кино. Решаю сожрать две пайки по шестьсот граммов (тот, кто хоть раз отведал тюремной похлебки!), чтоб было чем доказать честность свою им завтра утром.

С диким наслаждением съедаю одну и... мне уж не до второй. Такая боль! Меня скручивает в узел.

Бараки открыты, но я с зелено-красными огнями в глазах добираюсь от нар до параши.

Ничего.

Ничего и два пальца.

Злобные голоса стариков, не пошедших в кино.

Я крючусь так, что не вижу ничего.

И так ползу (почти буквально) в санчасть.

Закрыто. Нет никого. Все в кино. «Откормленные хамы в белых халатах. Царство на костях». Как щенок, сваливаюсь на ступеньках санчасти. Скулю тоже, как щенок — конца боли не видно. «Господи! О-о-ой!»

Холодный пот катит.

Чуть отлегло. Прямо вечное богатырское издевательство: «Спутешествую в кино».

Бреду тенью. Добредаю до места, где стоящие и сидящие люди смотрят электрическую проекцию черного и белого.

Музыка.

Улыбаюсь. Смотрю. Вижу качели, девицу и венки роз. И блон-

25

динистый хам, — кретин-красавец... Лунатиком смотрю и ползу на нары.

Наутро в санчасти: «Показать можете?» — «Нет».

«Оставайся — пойдешь в стационар».

Там сразу все кончилось. Осматривал доктор Оппель. Сказал: «Милый, ты себе чуть заворот кишок не устроил». И — наступил великий пост. Оппель: «Ходил?» — «Нет, доктор». «Клизму!» — «Доктор, пощадите мою девственность!» — Он смеялся и угрожал изнасилованием. Я разрешился от бремени на седьмые сутки. Я семь суток отдыхал и смотрел на Оппеля — очень хороший человек был. С небольшой бородой и лицом дореволюционного интеллигента.

«Завтра выпишу — комиссовка. У тебя какая категория и категория здоровья?»

«Первая, шахтерская».

«Иди ты! Я на поверхность тебя направлю»

Комиссовка. Комиссовал такая свинья, рыло, который разом совмещал в себе три хамства: русско-еврейское и чекистское. Кроме того, он помнил меня по шумку, хипежу, карманному Пупту.

Не помню уж названия занимаемой должности — наверное, начальник сано.

Мы в коридоре ждали результатов комиссовки.

Вышли — хам, за ним Оппель.

У всех в глазах вопрос.

Несмотря на отсутствие вопроса в моих глазах, Оппель за спиной падлы развел руками, пожал плечами и показал мне один палец, что значило — первая шахтерская.

Я думаю, что меня комиссовали правильно.

ПАДЛО

26

ПАДЛО

Строго наблюдали, чтобы номера (на лбу, на коленке, на руке, на спине) были написаны, и написаны ясно.

Для этой цели на разводе (помню, я сострил «Сначала еще надо жениться, потом думать о разводе», намекая на нашу дикую лютую молодость, — на что Генриетта Михайловна, была такая кровавая женщина, — помнач по труду — ответила, мягко стеля: «Ничего, Бахтырев, еще переженитесь» — тоже ощущая нашу эту дикую, лютую молодость.)...

Для этой цели на разводе, на холоде обязательно стоял (с повешенными на шею двумя баночками кузбасслака) художник песок сыплется — бородатый и замерзший.

Мы вывалились из бараков. Здоровые, сильные, крепкие, регочущие от суровости предстоящего. И не замерзшие еще, в ботиночках, — топать далеко, — шахтеры.

И сосулька-художник (руки не владеют) стоит жертвенным столбом с баночками на шее.

Поэтому номера намазывали сами: черный кузбасслак на колено насыпщику, белый на брезент — бурильщику.

Я получил брюки с новыми латками для номеров, и чуть не схватил изолятор — не успел вовремя написать номер.

И вдруг выдернули на этап.

Уходили многие — малосрочники.

Мне удалось скользнуть под окошко секции барака друга карачаевца Магомета.

Он сказал: «Почему меня не дернули?»

Я сказал: «Брось! Я не жестокостей их боюсь — милостей. Когда переводят в говно человека. Убить нельзя — купить можно. Исстрадавшегося — задешево. Тебя не дернули из почтения к Кавказу. Нужны быдло, а не горцы, — долинные жители, упэр-

27

тые, ломом перепоясанные. Есть из-за чего трястись, из-за одной жизни!»

Всех нас, этапников, перевели на заранее освобожденный соседний лагпункт.

Велели замазать, стереть номера.

Тут я чуть не схватил опять изолятор — вовремя не стер номер.

Потом всех по одному вызывали к оперу.

Мне он сказал: «Так, едете в обычный лагерь — смягчение режима, так что по дороге никаких фуевинок».

Я сказал: «Хорошо».

И заперли нас по секциям, как сельдей в бочке. И поставили парашу.

Зной. По степи гуляют белые смерчи, разбиваясь о беленые стены лагеря. «Стой! Кто идет?» Звезда на костылях. «Звезда, ко мне, костыли на месте».

Дышать, как в раскаленном воронке.

Мальчики уже у дверей бушуют, что параша полна, что бежать не намерены, что «суки-падлы, не могут с одним вертухаем сводить в нужник», «не лепить же нам фигурки из теста».

Со мной та же история.

Причем, не из солидарности, а нечто, напоминающее расстройство.

Перешагивая через головы, подхожу к дверям и начинаю в дверь колошматить — душа хипежа просит, жаждет. После долгого колошматенья у двери появляется иезуитское падло — вертухай. «Что, изолятора захотел?» «Захотел, — я там выср..., никому жизнь не портя».

Еще серия вопросов и ответов.

Ему же ровным счетом ничего не стоит. И инцидент исчерпан.

Нет, падло.

«Веди в изо».

Ведет через двор (так выглядел этот лагпункт, там были двухэтажные бараки и зона между ними, как двор). Раскаленное солн-

28

це, слепящие стены и удивительно тихо и пусто — раскаленный покой.

Изолятор заперт — никого нет, дежурного тоже нет.

Ведет обратно. Уборная в двух шагах, говорю: «Дай, схожу, чего ты выгребываешься, я же не притворяюсь». — «Фуя».

Встречаем вертухая — они говорят о запертом изоляторе, прислонясь к уборной на восемь очков. (Видит Бог — очко — термин технический, сам читал в нормативе.)

Говорю (уже с чувством): «Дайте схожу, две секунды делов-то».

— «Фуя». — «Я пошел».

На самом деле — секунда, я встаю, вертухай в луче солнца входит.

Улыбаясь, говорю: «Уже все».

Брюки у меня еще на коленях. В ответ получаю удар под дыхало.

Сильнейший. Мирно валюсь на бок. На все восемь очков. И получаю удар сапогом под ребро. Тоже весьма подходящий. Зло ба душит — овечкой встаю.

Смотрю ему в лицо, мирный.

Не могу ровно ничего. Он меня, как на веревочке приводит и толкает в секцию. Злоба.

Ребята: «Ты чего?»

— «Ничего».

Полез на нары. Ребро хрустнуло.

Падло.

А ведь я скушать был его готов, не выплевывая косточек.

ПИСЬМА

102

ПИСЬМА

1 августа 1952.

Ш.Ш!

Мне нужно чтиво.

Рассчитываю после получения ответа, т.е. согласия на куш и посылку мне книг бандеролью, выслать деньги. Заказы будут немногочисленны, единичны. Мой адрес: Хабаровский край, г. Советская гавань, п.я. 152-4.

Ш!

Не будучи уверен в получении моего предыдущего письма, повторяю тебе его содержание. Бандероли получил. Признателен.

Письмом надоедаю потому, что не хочу, чтобы ты посылал по старому адресу в пустоту.

Вот, собственно, и все.

Я жив, здоров, как и прежде.

И столь же качественно настроен.

С теплом к тебе.

24 июня 1953.

Непрочь бы получить бандеролью Энгельса «Анти-Дюринг».

4 декабря 1953.

Письмо твое (20 августа 1953) получил.

Извини, — не проявляю эмоций. Это тяжелый труд.

О себе:

По-прежнему жизнерадостен.

Желаю всем здоровья.

Качественно.

103

За лаконизм тоже извини.

Расписался бы — нагородил.

Ответного лаконизма вовсе не жажду.

Здравствуй, Ш.Ш!

Твое последнее письмо получил давненько, аж в августе.

Оно датировано 20 июля.

Возможно, ты не знаешь моего сегодняшнего адреса. На всякий случай: Хабаровский край, Совгавань, п.о. 5, п.я. 176 «Д».

Я посылал отсюда письмо.

Получили? Чи не?

О себе.

Начало зимы, валенки, ветер северный, жизнерадостен, здоров, чего и вам желаю, то-есть двух последних качеств. Как ты там?

Твой.