Кулацкие дети
Кулацкие дети
Анненков Ю. Кулацкие дети / предисл. В. Крупина // Москва. - 1990. - № 10. - С. 159-169.
Далеко не каждый может описать свою жизнь. А казалось бы, чего проще рассказать, где родился, где крестился, чего видел. Но в десятках и сотнях рукописей (в данном случае мы говорим о документальных, не писательских, записках) постоянно слышится глухой стук штампов, возникает, ощущение читанного и слышанного. Тут нет вины авторов, здесь вина той самой эпохи, которую пытаются выразить авторы и которая оглушила их неизлечимо.. И человеку кажется, что это он о себе самом пишет, а на самом деле это за него пишут, и не его подлинную жизнь, а жизнь навязанную, штампованную, и редкие из редких, взявшись за перо, находят в себе силы писать так, будто и не гремело над ними радио, будто не шуршали вкрадчиво, каждодневно, страницы газет, будто и не бывало телевизора.
А что было?
А была жизнь…
Тетрадь Юрия Анненкова, исписанная от руки, впервые за долгое время заставила забыть, что я читаю рукопись. Я не видел строк, видел то, что описывалось: деревня, стройка, эвакуация, война... Более того, испытывал почти забытое чувство сопоставления, чужой жизни и своей собственной. Смог ли бы я, мои близкие такое пережить? А более всего поражало величайшее, воистину христианское терпение людей. Ведь они, уничтожаемые государством, люди-изгои, отверженные, именно, они пошли защищать это государство. Почему пошли? Потому что они видели в нем не систему, не идеологию, они видели в нем Отечество, Родину, Отчизну.
Конечно, мы далеки от мысли повлиять одной публикацией на чье-либо мировоззрение, но все-таки хочется сказать, имея в виду (Кулацких детей»: как по-разному смотрят на страдания люди из народа и те, кто берет на себя (смелость говорить от имени народа. Народ молча и терпеливо переносит тяжелейшие кровоточащие раны, а многие «радетели» за него кричат о крохотной царапине.
Мы и далее намерены печатать подобные свидетельства о человеческих жизнях. Но написанные человеческим языком. В конечном итоге, что есть подлинная литература, как не свидетельство о событиях жизни, и своей и общественной. «В газетах писали, что такое-то событие произошло так-то, но я был участником этого события и, положа руку на Библию, говорю: это было не так, а так». И добавим: и пережил, и не озлобился, и нашел силы простить обидчикам.
Именно этим примером высочайшей порядочности ценна рукопись Ю. Анненкова.
В. КРУПИН
Все ниже изложенное я лично видел, помню и знаю.
Село Роговатое
Шаталовского района
Воронежской области
1928—1929 годы
Видел, как на крестьянском подворье моего деда по отцу — Анненкова Алексея Стефановича, 1863 года рождения,— «комбедовды» под руководством военных из ОГПУ металлическими щупами искали спрятанный в земле хлеб. Люди в хромовой одежде на подворье деда Алексея делали набеги систематически, даже и в ночное время. Всякий раз, когда «активисты» и работники ОГПУ ничего не находили, они шли в амбары и выгребали из закромов хлеб до зернышка. Эти «бандиты» никогда ничем не брезговали. В одной пятистенной избе нас проживало 14 человек взрослых и 18 душ детей.
1929 год
Перед Пасхой в с. Роговатое прибыл конный, отряд ЧОН. Моя мама со мной шла в гости к своему отцу — Нечаеву Филиппу. Мы шли к моему деду по дороге, проходящей между храмом и домом священника. Вот что мы увидели: отряд конников оцепил храм. Два работника ОГПУ и трое «комбедовцев» переговорили с двумя лицами, которые подошли к конникам из помещения Роговатовской волости. Потом двое сотрудников ОГПУ и трое «активистов» пошли в дом батюшки. Через 10— 15 минут работники ОГПУ, намотав на руку длинные волосы батюшки, тащили его к церкви. Они требовали, чтобы он открыл им церковную калитку и двери храма. Я слышал, как батюшка им отвечал, что у него нет ключей. Пока мы стояли на обочине дороги возле дома батюшки, за считанные минуты собралась большая толпа роговатовских баб, и они стали галдеть и выть.
Не найдя ключей от храма, военные решили сбить замки и выломать двери. По команде работников ОГПУ четыре — шесть пьяных мужиков побежали искать ломы и бревна. Найдя неподалеку в одном из дворов большие чурбаны, «активисты» стали сбивать замки. Сначала они сбили замок на церковной калитке. Потом один пьяный мужик принес большой молот. Когда поочередно военные и «активисты» сбивали замки с церковных дверей, то священник лишь молился Богу и хватался за свою голову. Из головы батюшки текла по его щекам кровь, так как военные вырвали у него целые пряди волос прямо с кожей. Потом «активисты» связали ему руки и куда-то увели. Все это происходило очень быстро. Через 30—40 минут прямо во дворе церкви уже пылали 3—4 костра. Пьяные мужики, «активисты» и военные выносили из церкви книги, поповские ризы — все в позолоте — и бросали в костры.
Несколько раз толпа воющих баб пыталась приблизиться к храму, однако самых активных баб чоновцы пороли плетками. Тут же откуда-то прибежали еще трое-четверо пьяных мужиков с новыми, длинными веревками. Под руководством сотрудников ОГПУ и партийного руководителя из Воронежа группа мужиков полезла на колокольню. Когда бабы увидели, что на колокольне пьяные мужики делают какие-то приспособления, чтобы спустить вниз колокола, то они еще сильнее завыли, как при татарском набеге. Конные военные строго держали кольцо оцепления. Наконец пьяным мужикам удалось спустить с колокольни несколько малых и средних колоколов. Когда же очередь дошла до главных многопудовых колоколов, то они их не удержали, и большие колокола при падении разбились. Храм в с. Роговатое был каменный, высокий и огромный. Помню, как до коллективизации в дни престольных праздников и в дни многолюдных и богатых роговатовских ярмарок мелодично, звонили колокола этого красивого русского храма.
Однако моя мама до самого конца не смогла пронаблюдать всю эту варварскую картину. Взяв меня за руку, мама стала быстро удаляться от этого страшного места. Так мне на долгие годы запомнился полный разгром храма на моей родине в старинном, некогда богатом и огромном русском селе Роговатое.
Мой дед Алексей и его четверо женатых сыновей — Александр, Василий, Петр, Иван и две дочери-невесты — Екатерина и Прасковья да еще женатый старший внук — Фрол Александрович — вели общее крестьянское подворье. С этого они кормились, одевались и обувались. По окончании Основных крестьянских работ мужики нашего двора, будучи мастеровыми людьми — плотниками, шорниками, кузнецами и т. д., нанимались в соседние села и в город Старый Ос кол на разные работы. Например, мой отец, Василий Алексеевич, работал в Старом Осколе на мельнице, на маслозаводе, а в соседних селах — Городище и Солдатском — рубил людям избы. Я помню, как однажды один наш близкий родственник возил мою маму и меня на повозке на свидание к нашему отцу, который в 1931 году работал у одного крестьянина в селе Солдатское. Когда мы подъехали ко двору этого крестьянина, то увидели нашего отца на высоких козлах — с длинной-предлинной продольной пилой. Когда отец спустился вниз и, подойдя к нам, взял меня на руки, то я увидел, что. вся одежда его была засыпана опилками и древесной пылью.
Так, помимо работы на земле, эти потомственные крестьяне-труженики занимались еще и отхожим промыслом. А на хозяйстве для ухода за скотом оставались лишь старики, женщины и подростки. По окончании крестьянской страды наша бабушка Марья, ее четыре снохи, две дочери да три старшие внучки — Поля, Настя и Фрося, как и их матери и тети, садились с осени до весны за пряхи и ткацкие станки. Они пряли
простые нити и шерстяные. А потом наша мама, тетя Анюта и сама бабушка Марья ткали одновременно на двух ткацких станках. Ткали они шерстяную ткань на зипуны, паневы и сарафаны. А холсты шли на портки, рубахи, рушники и т. д. Мой отец зимой шил хомуты и иную конскую сбрую. Дед Алексей, мой отец и дядя Петя зимой делали телеги, грабли и другой сельхозинвентарь. У нас была своя кузня, а кузнецом в ней работал мой двоюродный брат Фрол. Это ремесло далось ему с 13—14 лет. Фрол ковал подковы, оковывал колеса телег, делал обручи для кадушек. Он умел делать все. При колхозе Фрол работал главным механиком МТС. В Великую Отечественную войну он был командиром тяжелого танка «КВ» и погиб в марте 1942 года под Сталинградом. Если говорить по совести, то наш крестьянский двор мог существовать без вмешательства города.
В день разгрома роговатовского храма нашего деда Алексея даже вблизи церкви не было, так как он работал на другом конце села — делал односельчанину рамы и двери. Однако же по указанию начальника Шаталовского районного ОГПУ кто-то из завистников оклеветал нашего деда, указал будто бы он оказывал сопротивление органам власти при закрытии церкви. В результате наш дед Коллегией ОГПУ СССР от 8/ХII 1929 года был приговорен к трем годам исправительно-трудовых лагерей по статьям 58—10 и 58—11 УК РСФСР. Местом отбывания наказания ему были определены Соловецкие острова в Архангельской области.
Как сегодня, помню прощанье деда Алексея с бабушкой Машей и множеством наших домочадцев. Помню слезы на глазах даже нашего дедушки, не говоря о плаче снох и дочерей и кучи внуков и внучек. Я не могу понять одного, за что же власть так невзлюбила мужика-трудягу, который на своих плечах держал эту власть?
Помню я и те дни, когда еще до колхозов мой отец возами сдавал на станцию Голофеевку свой хлеб, не получая за вывоз хлеба ни копейки. Дважды я с отцом возил сдавать хлеб по продналогу. Скажу честно, что государство этим просто грабило крестьян. Мы ходили во всем самотканом и были почти все голы и босы. Даже трудяги, мои деды, ходили в лаптях и в портках. А власть все требовала и требовала хлеб. Двор моего деда всегда в первую очередь расплачивался с государством, а семья крестьянина существовала лишь за счет остатков.
И по нынешний день я не могу осознать: разве мог наш дед Алексей быть врагом Советской власти, если в дни его ареста его младший сын, Анненков Иван Алексеевич, служил в РККА и охранял советско-турецкую границу, а трое старших сыновей — Александр, Василий н Петр — в годы гражданской войны воевали над стороне красных? То же можно сказать и о моем деде по матери — Нечаеве Филиппе, сыновья которого, Яков и Иван, и при освобождении Воронежа от белых.
1930 год.
Итак, мой дед Алексей, невинно-виноватый, с декабря 1929 года отбывал наказание на Соловках. Однако власти Воронежской области, и в частности ОГПУ Шаталовского района, даже после этого не оставили наш крестьянский двор в покое. Уже летом 1929 года местными властями двор деда был признан «кулацким». Это можно было безошибочно определить хотя бы по тому, что когда осенью 1929 года мои старшие сестры Настя, Шура и Фрося пошли учиться в роговатовскую школу, то им в приеме отказали по причине «принадлежности к кулацкому отродью». Я помню, как девочки пришли домой и обо всем этом рассказали нашей бабушке Мане.
Исходя из того, что жители нашего двора были причислены к кулакам, местная власть по указке из Воронежа и Шаталовки незамедлительно приступила к преследованию сыновей деда Алексея. Все наши мужики и дед Алексей сразу же, первыми подали в 1929 году заявление о приеме в колхоз и дали согласие, что отдают колхозу все постройки двора, скот и инвентарь. Но по причине якобы зажиточности двора наших мужиков в колхоз не приняли.
Мой отец пришел из волости с собрания и об отказе рассказал бабушке Маше. Бабушка, схватившись за голову, заголосила, причитая: «Ох, детушки! Как же мы теперь будем жить?» Помню, что отец стоял возле дверей, а бабушка в это время вынимала из русской печи чугуны. Услышав об отказе, она замахнулась рогачом и разбила висевший на стене портрет Троцкого. Плача, бабушка еще проговорила такие слова: «Ах, Июда ты лживая!» — и в истерике рогачом ударила по портрету. На этой же стене висел портрет Ульянова, но она его не тронула, как и висевший на другой стене портрет Бубнова, где он был в простом картузе.
С отъездом деда Алексея в ссылку и после отказа в приеме в колхоз жизнь нашего рода пошла кувырком. Наш отец и дядя Петя на подворье появлялись редко, ведение хозяйства в корне нарушилось. Две лошади, корова, свинья и шесть овец требовали ухода и корма. Корова, как бы со слезами, просила пойла, голодная, без конца мычала, а овцы блеяли. Бока лошадей стали впалыми. Любая работа у всех валилась из рук.
Из представителей власти днем никто к нам во двор не заходил. Часто ночами на подворье и в избу стали наведываться люди в хромовой одежде, в шлемах с красными звездами и при оружии. Появление ночью этих людей пугало баб, а еще больше нас, детей. Когда эти ночные гости появлялись, то наши бабы думали, что они пришли арестовывать наших отцов, которые по-прежнему работали по соседним селам. Так, в постоянном страхе, жители нашего двора и коротали время, ожидая каких-то непредвиденных событий. Наконец эти события свершились.
В один из морозных предвесенних дней в начале марта 1930 года, когда едва рассвело, к воротам нашего подворья подъехало сразу шесть или восемь санных подвод.
Подъехавшие во двор не заходили, а кого-то ожидали. Наши бабы и мы, дети, смотрим в окно и видим, как в калитку двора одновременно вошли три работника ОГПУ, а вслед за ними — трое или четверо «активистов». Работники ОГПУ приказали им открыть ворота, а сами люди в буденовках и с ними Шарапов Алексей и Зиновьев прямо прошли в избу. Чувствуя что-то неладное, мы сбились в углу избы. Вошедшие, никому ничего не говоря и не предъявляя никаких документов, сразу приступили к делу. Они отобрали у бабушки Мани связку ключей от амбаров. Часть из вошедших стали забирать зипуны, шубы, дерюжки, подушки, холсты, паневы и т. д., а другая часть «бандитов» ходила по двору, забирая все из амбаров и клетей. Все отобранное укладывалось на подводы. Бабушка и все ее невестки голосили, а дети ревели на всю округу.
Как неистово и горько ни голосили наши матери, как ни молилась и ни просила Бога наша бабушка Маня, как ни ревели мы — 18 детских душ, каменные и холодные сердца работников ОГПУ и «активистов» были глухи. Отобрав все до кочерги и лохани, буденовцы разожгли посреди двора костер и чему-то неистово радовались. Уже вечерело. Бабушка Маня упрашивала людей в хромовой одежде разрешить нам переночевать в пустой избе. Ее просьбы были напрасны. Несмотря на то, что уже стало темнеть, подъехали еще подводы, и по указке палачей мужики молча стали разбирать избу. А нас — 18 душ детей — «активисты» просто выбросили на снег. Наступил вечер — угрюмый, холодный, голодный и томительный. За воротами двора в проулке собралась наша многочисленная родня и близкие добрые соседи. Стояла куча баб. Посудили-порядили бабы и разобрали нас, бездомных, по своим дворам. Мужики сочувствовали нам, но подходить боялись.
Февраль 1930 года — ноябрь 1933 года
Не имея ни жилья, ни пищи, голодные, голые и босые, преследуемые и гонимые воронежскими и шаталовскими властями, мы с ранней весны 1930 года и по 22 ноября 1933 года скитались по чужим сенцам и сараям.
Уже после раскулачивания; наш отец за два года заработал 250—300 рублей да родственники одолжили какую-то сумму. На эти деньги в 1932 году он купил избушку у оврага — метров 10—12. Пока отец деньги хозяину не заплатил, сельсовет нас не трогал, но едва мы вселились в этот хлев, тут же председатель Роговатовского сельсовета в паре с начальником ОГПУ Шаталовского района отобрали у нас эту хибару, а деньги забрали у хозяина я пропили.
1933 год
Будучи бесправными, не имея ничего, мы постоянно голодали. Весной и летом мы ели траву — дикий лук и чеснок. Иногда на огородах близких родственников мы собирали прошлогоднюю гнилую картошку, из которой мама пекла нам «оладьи». Голодая, мы побирались по селу, но чужие люди подавать нам милостыню боялись — а вдруг власть заметит! Сочувствие мы встречали лишь у родственников. Помню, как в 1932 и 1933 годах мы с мамой, побираясь, встречали тощих побирушек с Украины. Они выглядели скелетами — еще страшнее нас.
Нас у отца с матерью было восьмеро детей. Помню, что мы ели подорожник — зеленую траву, запаренную в чугуне. На протяжении 1931 —1933 годов наша мама была налита водянкой. Она жалела нас, а сама жила за счет воздуха и воды. С конца лета 1933 года мы жили на окраине села в избе повесившегося односельчанина. Пищи и топлива у нас не было. Раз в неделю топили былками и полынью. Так мы ждали решения своей участи.
В один из поздних ясных осенних дней к избе, где мы жили, подъехала подвода в сопровождении двух конных работников Шаталовского ОГПУ. Один из чекистов, не спешиваясь, сказал нашей матери, чтобы она собрала нас в дальнюю дорогу. Мама и старшие сестры растерялись и не знали, что же с нами будет? Все мы были почти голы и совсем босы. Потом, опомнившись, мать сказала сестрам Поле и Шуре, чтобы они быстро сбегали к маминой младшей сестре, Жильниковой Минодоре Филипповне, и к сестре нашего отца, Плутахиной Прасковье Алексеевне, — сказали, что нашу семью сейчас же увозят в ссылку, но куда именно — маме было неизвестно. Пока Поля и Шура обходили наших родичей, нас — четверых младших — мама одевала в разное тряпье. Ноги наши она обмотала тоже лоскутьями тряпок. На все сборы нашей семье был дан всего, один час времени. Через 20—30 минут к нашей подводе подъехала еще одна телега, на ней сидели жена дяди Пети, тетя Анюта, и ее пятеро детей. Их так же сопровождали двое чекистов из Шаталовского ОГПУ. Через некоторое время прибежали бабушка Маня, две сестры нашего отца я тетя Минодора. Мамин отец — наш дедушка — Нечаев Филипп жил далеко, на другом конце села Роговатое, так что ни маме, ни нам не дали попрощаться даже с родным отцом и дедом. Колхоз села Роговатое нам на дорогу продуктов не дал. Лишь тетя Минодора и моя крестная принесли нам три ковриги хлеба общим весом 6—7 килограммов.
Едва нас, детей обмотали рваными кусками дерюжки, как тут же пошел первый снег. С плачем, криком и ревом наши две семьи повезли в город Старый Ос кол. Но так как стало быстро темнеть, то конвой доставил нас в село Дмитриевку, где мы переночевали в помещении церкви вместе с другими «кулацкими» семьями. На другой день нас доставили в город Старый Оскол и разместили в помещении городской бани. Через полтора-два часа ОГПУ привело в баню нашего отца и его брата — дядю Петю. Даже сегодня я помню, как мой отец разговаривал с начальником ОГПУ. Стоя у огромного зеркала, этот чиновник говорил следующее: «Да, Василий, мы знаем, что вы с братом ни в чем не повинны. Вот при-
едете на место — там разберутся, и ваши семьи вернут на родину».
Поздним вечером 24 или 25 ноября 1933 года, украдкой от жителей Старого Оскала, «кулацкие» семьи посадили на голые нары в телячьи вагоны и в эту же ужасную холодную ночь нас увезли на Север. Куда именно везут, никто из «кулаков» не ведал, везли нас по ночам, а днем наш длинный эшелон простаивал в тупиках. Так, украдкой от глаз рабочих и крестьян, нас везли в неизвестность.
В дороге из вагонов даже за водой никого не выпускали. Конвоиры-дзержинцы пуще всего боялись побегов «кулаков». Так, при трех ковригах хлеба, наша большая семья, голодная и холодная, добралась до станции Званка. Ночью в лютый мороз конвоиры решили сделать «кулакам» санобработку, поскольку в некоторых вагонах были обнаружены тифозные «больные. Была этим недугом поражена и наша многодетная семья. Я и сейчас помню эту ночную баньку, помню, как мой отец нес меня через плотину Волховской ГЭС, сестру Катю несла наша больная мама, а Марину — старшая сестра Поля. Ночь была тихая и звездная, но от мороза даже трескались деревья. По обе стороны Волховской плотины высоко на столбах ярко горели электрические огни, а внизу, падая с высоты плотины, пенилась и кипела вода,— шум ее заставил нас на миг остановиться, но конвоиры сразу подгоняли нас. После бани мы вновь сели в холодные вагоны и на следующую ночь прибыли на полустанок Тунгуда. Это была уже Карельская тайга. Там, прямо ночью, «кулацкие семьи» высадили из эшелона, и мы еще 4 километра шли пешком по бездорожью при ужасающем холоде до бараков на 12-м шлюзе Беломорско-Балтийского канала (ББК).
Мы как раз застали то время, когда зеки в три смены рыли русло канала и строили сами ворота шлюза. На Тунгуде был огромный лагерь — на 25—30 тысяч человек. В помощь «уркам» привезли сюда и «кулаков». Техникой на строительстве ББК были тачка, кирка, лом, лопата и динамит. «Урки» каждый день умирали сотнями от голода и холода. Я дружил с сыном большого начальника НКВД — Калганичем — и, бывая у них дома, слышал об этом от его отца.
Мой друг Калганич носил полную военную форму, хотя ему тогда было всего-навсего восемь-девять лет. Этому мальчику были открыты все дороги. Он шел на стройку шлюза к своему отцу и брал с собой меня. Почти каждый день я видел, как «урки» на тачках по высоким дощатым трапам вывозят мерзлый грунт со дна русла канала. Те, которые были физически здоровы, работали сноровисто и не роняли полную тачку. Но были такие, которые едва передвигали ноги. Часто, поднявшись на среднюю высоту, а то и на самый верх, эти люди теряли равновесие и вместе с тачкой летели вниз. Исход был один — неминуемая смерть. К тому же и конвоиры их постоянно подгоняли. Недавно по советскому телевидению было упомянуто, что при строительстве Суэцкого канала якобы погибло 100 000 рабочих. Я могу смело сказать, что на ББКа эту цифру надо увеличить в 2—3 раза. Всему миру известно, что Беломорско-Балтийский канал имеет 19 шлюзов от поселка Повенец до Беломорска. Прикиньте, что на каждом из шлюзов было не менее одного лагпункта. А те, кто видел северные лагпункты, знают, по скольку тысяч зеков содержалось в каждом из них. Это были целые городки.
Живя в бараке для семей «кулаков» — впритык к забору лагпункта,— я каждый день имел возможность наблюдать жизнь и работу этих «сталинских рабов». Даже в лютые морозы карельской зимы, полярной ночью ни на одну минуту не смолкали стук ломов, кирок и взрывы динамита. На 12-м шлюзе я вместе со своим другом не раз видел С. М. Кирова, который отвечал, за строительство канала.
Хочу сказать несколько слов и о нашей семье. По прибытии на Тунгуду № 1 наши «кулацкие семьи» разместили в двух бревенчатых бараках, освобожденных от зеков. Мы попали жить в барак с двумя ярусами нар. Из-за малых детей нашу семью поместили на первый ярус. Бараки были длиннющими и холодными. Печи топили круглосуточно, благо с дровами в Карелии был полный достаток. Топили и делали уборку в помещении поочередно сами «кулацкие семьи». В нашей семье на работу в лес ходили отец и старшая сестра Поля. Так же было и в семье нашего дяди Пети.
Едва мы прожили в бараке две недели, как всю нашу семью признали тифозной, и положили нас всех в больницу вместе с «урками». Когда наш отец пошел в туалет, то кто-то из больных прямо из-под подушки украл у него валенки. Отец предполагал, что валенки вор передал через форточку. Но что он мог доказать, если все врачи и санитары в этой больнице тоже были из числа зеков, хотя на вид вроде казались культурными.
К концу февраля 1934 года нас вместе с отцом выписали из больницы, а наша мама, болевшая еще в дороге, осталась там. Врачи признали, что, помимо тифа, у нашей мамы еще и дизентерия. После того, как мы чуть-чуть окрепли, мы почти каждый день ходили к маме проведать ее. Время шло к весне. Когда едва засветило солнце и стали таять сосульки, нашей маме стало совсем плохо. 29 марта 1934 года наша тетя Анюта, взяв с собой меня, пошла навестить нашу маму. В этот день я с тетей сидел на топчане напротив мамы — я видел ее худую, бледную и ласковую. Со слезами на глазах она шепотом говорила тете Анюте, чтобы не бросали нас, детей. Где-то в 14—15 часов, прямо на глазах у нас, мама умерла. А была она кроткая, добрая и заботливая. Я и сейчас помню образ своей мамы. После ее смерти мы стали полусиротами, загрустил и наш отец.
Власти НКВД в ссылке «кулаков» не щадили. Наш кормилец-отец получал на всю нашу ораву в день третью часть ведра зелено-бурой баланды, где в мутной жиже плавали 2—3 зеленых помидора или огурца, пара кусочков мороженой картошки да болтались 100—200 крупинок перловки или чечевицы. Отец работал с сестрой Полей и со своим братом на строительстве домов в новом поселке Тунгуда № 2. За работу ему давали 600 граммов хлеба, а сестра получала 400 граммов. Все это делилось поровну на 9 душ нашей семьи. Несмотря на голод и холод, будучи рахитиками, так мы и дожили до сносного северного лета.
Июнь — июль 1934 года
После смерти мамы мы продолжали свое существование на 12-м шлюзе ББКа. Но самое страшное для нас осталось позади. Главное состояло в том, что как наша семья, так и другие «кулацкие семьи» пережили первую северную, страшную для нас зиму, когда все мы думали, что долгой полярной ночи, наверное, никогда не будет конца.
Все работы на строительстве канала зеки выполняли круглосуточно. Постоянно, и днем и ночью, место работ было освещено тусклым электрическим светом. Несмотря на изможденность строителей, работа кипела безостановочно. Если посмотреть сверху, с трапов, на панораму стройки, то тысячи людей копошились, как муравьи на большом муравейнике. Хотя в большинстве они были скорчены и походили на вопросительный знак, однако вывод на работу всегда проходил под бравурные марши духового оркестра, состоявшего тоже из заключенных.
Поскольку на 12-м шлюзе не было никакой школы, то все дети «кулаков», в том числе я и мои сестры, нигде не учились. Две мои сестры-подростка нянчили младших сестер, Катю и Марину, а я, как и прежде, продолжал ходить к своему другу Калганичу. Когда я был в доме, где жил начальник строительства ББКа, то из разговора родителей своего друга услышал, что скоро по каналу пойдут какие-то «пароходы», и когда канал вступит в эксплуатацию, семьи «кулаков» переселят жить в новый поселок — Тунгуду № 2. Этот поселок строили сами «кулаки», в том числе мой отец, дядя Петя, наша старшая сестра Поля и двоюродная сестра Фрося — дочь дяди Пети.
В один из дней начала июля 1934 года мой друг мне сказал: «Слушай, «окора» (так он звал меня), приходи завтра ко мне рано утром, и мы с тобой увидим что-то бесподобно секретное и интересное». Как мы и условились, я пришел к нему чуть свет. Калганич-сын красиво оделся и повел меня к красноармейской казарме — двухэтажному новому дому, построенному в 20—30 шагах от ворот шлюза. Эти военные были не обычными красноармейцами, а военнослужащими НКВД, присланными на охрану шлюза. Когда я с другом подошел почти к камерам ворот шлюза, то меня военные дальше не пустили, но потом мой друг подошел к воротам шлюза со своим отцом и провел меня. У бровки канала шеренгой выстроились красноармейцы. Тут же откуда-то появились военные музыканты с блестевшими золотом и серебром трубами и построились по команде самого начальника строительства.
Из разговоров военных и от Калганича я услышал, что скоро появится какой-то «пароход». Я, плохо одетый, стоял рядом со своим другом и молчал, боясь, что меня заметит начальство и прогонит, так как перед приходом парохода всех заключенных стража позагоняла в бараки. Действительно, через 30-40 минут со стороны озера появилось какое-то огромное чудо, над этим чудом вверх летел то ли дым, то ли туча пыли. Когда же движущийся предмет вплотную подошел к воротам шлюза, то все люди увидели большой белый пароход. Некоторое время он стоял. Когда камера шлюза наполнилась, водой, то ворота со стороны озера открылись, и пароход вошел в шлюз. Потом ворота закрылись, и пароход стал опускаться вниз, пока не оказался вровень с поверхностью воды в канале. Тогда открылись ворота шлюза со стороны канала, пароход вошел в канал и причалил к бровке. Так я и мой друг оказались почти рядом с красавцем-пароходом. Трудно сейчас описать те чувства, которые овладели мной (и не только, мной) в эти минуты. Ведь до этого я не знал, что такое «пароход». И вот передо мной стоял трехпалубный, белый как лебедь, пароход. Из трубы его вылетала струйка дыма. Я читать не умел, но Калганич сказал мне, что пароход называется «Карл Маркс». На верхней палубе стояла цепь военных, и там тоже был духовой оркестр. За цепью военных стояли какие-то высокие чины. Как только пароход причалил к берегу, сразу же грянули два военных оркестра. Я слышал, как военные шепотом про износили фамилии стоявших на пароходе вождей. Вожди тоже стояли цепью. Они были одеты по-летнему, в белые костюмы. Оказывается, на палубе стояли С. М. Киров, И. В. Сталин, К. Е. Ворошилов, Л. М. Каганович и еще кто-то. Постояв у берега 20—30 минут, красавец-пароход «Карл Маркс» дал 2—3 коротких гудка и стал удаляться от 12-го шлюза. Мы с другом и часть военных из охраны НКВД еще долго стояли и глазами провожали уходящий от нас пароход. Когда не стало видно струек дыма на горизонте, мы, как и другие люди, удивляясь такому чуду; пошли в сторону лагпункта, по соседству с которым стоял наш барак, а перед ним — через дорогу — двухэтажный дом моего друга Калганича.
Когда я пришел домой, то рассказал своим сестрам, а позже — отцу и дяде Пете об увиденном мною чуде из чудес... Они внимательно слушали мой рассказ о вождях и все удивлялись, кто же меня так близко пустил к пароходу — ведь я был одет, как оборванец.
В связи с тем, что для семей «кулаков» был построен новый поселок Тунгуда № 2, нас через одну-две недели совсем удалили с 12-го шлюза. Шлюз находится в четырех километрах от полустанка Тунгуда, новый же поселок был выстроен в дикой, девственной тайге на берегу бурной и порожистой реки Тунгуды, которая, несмотря на пороги, и поныне является сплавной. Место для поселка было выбрано довольно удачно — в сухом «основой бору в 200—300 метрах от реки, вода в которой в 30-е годы была кристально чистой. Семьи «кулаков» раскорчевали лес и сделали поля для выращивания турнепса, репы и картофеля. По другую сторону поселка было осушено болото; и там был сделан колхозный огород. Лес вокруг Тунгуды № 2 был богат разными ягодами и грибами. Тут же, в ста метрах от дома, построенного моим отцом, дядей Петей и сестрами, протекал неширокий, но глубокий и чистый ручей. Болота в 50 метрах от дома были богаты клюквой, а в реке Тунгуде и в ручье было множество рыбы, но мы — уроженцы степных мест, и никто даже из взрослых мужиков не имел представления, как и чем рыбу ловить. Мы постоянно голодали, а рядом с нашим жильем было такое богатство... Но я понимаю, что нашим отцам было тогда не до ловли рыбы и не до сбора
грибов, тем более что недавно мы похоронили свою мать.
Неожиданно в нашу семью пришло новое горе: работая на строительстве домов, наш отец поранил себе ногу и получил заражение крови. Отец, обутый в ботинки, тесал бревно, острый топор соскользнул и ударил по голени. В конце лета отец заболел. В сентябре фельдшер отправил его в больницу на 12-й шлюз. Умер он где-то в конце сентября или начале октября 1934 года: О дне смерти отца власти НКВД детей не известили. Как и где его похоронили, мы и по сей день ничего не знаем. Предполагаем, что в братской могиле — вместе с урками. После смерти отца мы, семеро детей, остались круглыми сиротами. Материальной помощи от властей мы не получали. Жили за счет того, что где найдем. Даже зимой, чтобы не умереть, добывали из-под снега кислую клюкву. А с ранней весны я и мои младшие сестренки залезали в ледяную воду ручья и сноровисто хватали «камсу» и «тюльку». Если удавалось эту рыбешку поймать, то тут же, не выходя из ручья, мы съедали ее заживо, без соли. Собирали мы на помойках очистки от картофеля, рыбьи головы и т. д..
Осенью 1934 года я и моя сестра Маша, пошли учиться в Тунгудскую школу. Учителя были в основном ленинградцы; но были и из ссыльных. Учились мы хорошо, хотя начали с большим опозданием и к тому же очень, бедствовали. Помимо того, что мы от голода стали рахитиками, нам еще не во что было одеться и обуться. Помню, что каким-то тряпьем я обмотал себе ноги и в 40-градусный мороз прибежал в школу. Одет я был в чужую маленькую рубашку, так что живот и спина были полуголыми, а на голове ничего не было. Увидев, что я руками ухватился за свои уши, учительница-финка — Меер Анна Ивановна — взяла меня на руки и обмотала своей шалью. Я смотрел на свою учительницу и видел, как у нее из глаз текут слезы. А потом молодые учителя из Ленинграда о чем-то поговорили и купили мне где-то трусы, рубашку и ботинки. Пока был жив брат отца — дядя Петя, у нас была хотя бы моральная поддержка. В 1933 году у него — уже в карельской ссылке — умер младший сын Вася, а следом за ним и сам дядя Петя, хотя ему было в то время лишь 35 лет. Болеть он никогда и ничем не болел, а умер мгновенно.
Такова была жизнь «кулаков». Большим праздником для нас были дни, когда кому-нибудь удавалось видеть проходящий раз в сутки поезд «Полярная стрела». Вагоны этого поезда были синие, и на них были таблички.«Мурманск — Ленинград». На полустанке Тунгуда он никогда не останавливался.
До своей смерти наш отец и дядя Петя успели построить новый бревенчатый дом на две семьи. Но и этот дом в 1945—1946 годах государство забрало и продало в Ростовскую область. А ведь его построили наши отцы.
Но власть умеет делать всякое. Прожив круглыми сиротами с лета 1934-го по июнь 1936 года, мы немного подросли и уже не так боялись голода, холода, леса и болот. Мы привыкли ко всякого рода трудностям. В один из летних дней 1936 года я с двоюродной сестрой Машей и другими «кулацкими» детьми собирал на болоте клюкву, чтобы не умереть с голоду. К этому болоту пришел с нашей сестрой Шурой комендант поселка — молодой, лет 30—35 сотрудник НКВД. На петлицах у него было два «кубика». До этого я с ним непосредственно не сталкивался, только видел его в комендатуре. Так вот, этот симпатичный сотрудник НКВД, маскируясь за кустами ольхи, стал незаметно подкрадываться к нам. Когда я оказался от него поблизости, лейтенант кинулся меня ловить. Болото было топкое, я, легонький, стал от него убегать к озеру, а он, преследуя меня, начал тонуть. На помощь коменданту пришла моя сестра Шура — она стала меня уговаривать, чтобы я не убегал. Когда я остановился, то лейтенант подобрался ко мне и взял меня на руки. Я почувствовал что-то неладное и, плача, стал царапать его лицо. Комендант говорил об отправке меня и моих младших сестер в какой-то приют. Это слово я услышал первый раз в жизни. Когда мы пришли в наш дом, то мои сестры и какие-то женщины уже вместо слова «приют» стали упоминать слово «детдом».
Не особенно церемонясь, комендант приказал сестре Шуре, чтобы она подготовила меня и сестер Машу, Катю и Марину к отъезду. Когда мы успокоились, лейтенант с Шурой усадили нас на телегу и повезли на полустанок Тунгуда, где мы сели в поезд и приехали на станцию Медвежья Гора. Оттуда комендант и Шура привезли нас на машине в детский дом поселка Пиндуши Медвежьегорского района. Это было в июне 1936 года. Так мы, дети одних родителей, очутились кто где: сестра Настя жила в селе Роговатое, сестры Поля и Шура жили и работали в Тунгуде, а мы четверо были определены в детдом.
Июнь 1936 года — 14 октября 1941 года
Когда нас привезли в поселок Пиндуши, детдом наш только организовывался, было в нем в тот день 10—12 человек. Следом за нами приехали сестры Кравченко — Зоя и Люся, потом прибыли Найденковы — старший брат Алексей и три сестры: Мюра, Поля и Тоня. Потом появились братья Ковальчуки — Иван и Тимофей, братья Ефимовы — Вовка и Васька... Так нас, круглых сирот и полусирот, набралось 100—120 человек.
Круглых сирот было, правда, не так много. Большинство детей было из сосланных «кулацких» семей. Но были и бродячие дети, которых в наш детдом привозили со станций железных дорог. Надо сказать, что «кулацкие» дети были более тихими, особых неприятностей дирекции детдома не преподносили. Но были и такие, как братья Сергей и Орест Гарфельд. Отцом их был начальник милиции города Выборг. Когда у них умерла мать, то он женился на молодой женщине, а сыновей отправил в детдом. Оба брата были развитые, так как родились и жили долго в Ленинграде. В детдоме старший, Сергей, был блатным, учиться не хотел, и его детдомовцы водили в школу на веревке. Среди старших ребят .всех в детдоме держал в своих руках Лешка Латышев — из бродячих босяков. Латышев был неплохой, но всех нас, младших, он держал в страхе. Его «слабостью» было выманивание у младших детдомовцев
пышек. Эти пышки пекли нам раз в неделю.
Когда нас привезли в детдом, его директором была молодая женщина — Брук Софья Яковлевна. Мужем ее был комендант поселка Пиндуши, сотрудник НКВД по фамилии Генкин. У них были две дочери — старшая Белла; а имя младшей я не помню. При Софье Яковлевне нас одели в коричневые костюмы на манер гитлер-югенд. Кормили нас очень плохо, хлеб часто был сырой; и в нем попадались толстые белые черви. Кроме ячки, овсянки и сельди, мы практически ничего не видели. Осенью 1936 года Софью Яковлевну и ее мужа признали «врагами народа» и куда-то увезли. Ходил слух, что их расстреляли.
В эту же осень наш детдом переехал на другую улицу. Сначала у нас был один двухэтажный дом, а теперь нам дали два двухэтажных дома. Мальчики занимали восьми-квартирный дом, а девочки — двенадцати-квартирный. Мы с сестрой Машей этой осенью пошли учиться в Пиндушскую начальную школу.
После С. Я. Брук директором Пиндушского детдома стал Довгаленко Денис Иванович — бывший военный. Он был хорошим человеком, но пробыл у нас недолго. Если не ошибаюсь, он был призван на финскую войну.
После него директором к нам прибыла Дудка-Белая Елена Федоровна. По своим деловым качествам она была самой хозяйственной и самой требовательной из всех директоров. Мужа у Елены Федоровны не было, она жила со своей дочерью Аввой. Дочь ее была отличницей и была в хороших отношениях с детдомовцами. В это время жизнь наша детдомовская резко изменилась в лучшую сторону. Благодаря своей деловитости Елена Федоровна завела для нужд детдома корову, свиней, лошадь, двух коз, кроликов. Если раньше у нас не было молока, то при Елене Федоровне дети, попавшие по болезни в изолятор, получали молоко. При ней детдом построил сараи для скота, овощехранилище, мы раскорчевали себе огород. Летом мы заготавливали веники для пищи животным. Кормить нас при Елене Федоровне стали лучше, а самых слабых детей она направляла в детский санаторий на Медвежью гору. Весной и осенью нам выдавали обновки. Почти все мы ходили чистыми и аккуратно- одетыми. Нас стали возить на экскурсии в Повенец, в Медвежьегорск, в Пушсовхрз и т. д.
При Дудке-Белрй нас разбили на пионерские отряды, в штате детдома появились пионервожатая, физрук, шесть воспитателей. Все наши воспитатели были комсомольцы. В основном мы с ними всегда были в ладах, хотя Филоненко Григорий Васильевич мог дать хулиганам и по шее, но мы на него не обижались. Появилась у, нас художественная самодеятельность, а также кружки по сдаче норм на значок «ПВХО» и «ГСО». Во время летних каникул мы под руководством физруков Алябьева П. Ф. и Короткова ходили купаться на Онежское озеро, а с воспитателями мы бывали на экскурсиях на кож-заводе, на аэродроме и т. д. Летом и зимой у нас проводились военные игры, все мы умели ходить на лыжах. Когда началась война с Финляндией, мы видели, что наши военные не умеют ходить на лыжах и, мучаясь, едва не плача, носят свои лыжи на плечах. Все зимы в Карелии до начала войны 1941 года были многоснежными и суровыми, на зима с 1939-го на 1940 год была особенно лютая. Я в 1939 году лежал в Пиндушской больнице вместе с ранеными и сам видел и слышал, сколько пострадало наших красноармейцев из-за неумения ходить на лыжах.
В 1939 году состоялся первый выпуск из детдома. Старших ребят и девочек отправляли учиться на разные курсы. В 1939-1940-м и первой половине 1941 года мы стали жить по-человечески, окрепли. Кормили нас ни досыта, но и голодать мы не голодали. Раньше нам даже на праздники подарков не давали, а при Дудке-Белой мы стали получать подарки и в школе и в детском доме.
У нас жили дети разных национальностей — русские, украинцы, поляки, немцы, молдаване, карелы, вепсы, китайцы и другие. Мы никогда между собой не враждовали. В детдоме не было ни единого случая оскорбления друг друга из-за национального происхождения.
Еще до наступления 22 июня 1941 года мы чувствовали, что вот-вот разразится страшная война. И наши воспитатели почти постоянно морально нас готовили к этой страшной године. Над нашим детдомом шефствовал какой-то краснознаменный полк, стоявший то ли в Мурманске, то ли в городе Кемь. У нас жили 6—7 мальчиков из музвзвода этого полка. В один из весенних дней 1941 года приехали двое военных и увезли с собой наших воспитанников — П. Гардимастера, А. Пузикова, Н. Тупицина, И. Красикова, Н. Тинина и еще кого-то. Когда мы прощались с этими ребятами, то чутье нам подсказывало, что война уже на носу. Если мы, дети, догадывались, что войны с Германией не избежать, то как же мог не думать об этом наш «Великий Вождь»? Ведь он же слыл дальновидным и мудрым. Мог ли он не знать об этом? Не знаю, как где, но в Карелии все знали, что война близко. Так оно и случилось.
С первых же часов начала войны появились слухи, что немцы и финны сбрасывают десанты, отравляют колодцы и т. д. Власти НКВД сразу же стали эвакуировать из Карелии ссыльных «кулаков», немцев, русских, поляков... Эвакуировали ссыльных и из поселка Пиндуши. Самыми устойчивыми из ссыльных оказались мы, дети «кулаков». До 14 октября 1941 года все население поселка было вывезено, эвакуация была быстрой и скрытной.
Когда все ссыльные из Пиндуш и других поселков были, вывезены на восток, то через 2—3 недели над окрестным лесом и над озерами почти ежедневно на большой высоте стали летать чьи-то самолеты. Вероятнее всего было предполагать, что немецкие или финские. В Пиндушах было два батальона народного ополчения. Они вели наблюдение за воздухом, и если с самолетов сбрасывали, над лесом парашютистов, то ополченцы сразу же выезжали их ловить.
После отъезда из Пиндуш переселенцев военное начальство сразу выставило по окраинам поселка посты. Хотя нам было запрещено уходить с территории детдома, однако, мы (особенно подростки) нарушали этот запрет и убегали за поселок — то покупаться в ручье, то просто побегать на лугу и на опушках леса вблизи шоссе, идущего из Медвежьегорска на Повенец. Лежа в кустах вблизи дороги, мы следили, кто же теперь будет по
ней ездить. С мая до конца сентября чаще всего ездили военные из НКВД. В 1940-м и 1941-м годах по ней конвоировали пленных поляков. Колонны пленных были в количестве рот и полурот. Все поляки были молодые, белобрысые и сильные. Одеты они были в свою военную форму. На ногах — военные ботинки, на головах — конфедератки. Шли поляки средним военным шагом, привалов не делали. Каждую такую колонну конвоировали 10— . 12 красноармейцев с винтовками, а иногда — с ручным пулеметом, и всегда были. 3—4 немецкие овчарки. Со стороны поляки выглядели физически более здоровыми, чем наши красноармейцы. Я ни разу не заметил, чтобы в колонне кто-нибудь переговаривался. Гнали их в сторону Пушсовхоза и поселка Повенец.
В начале сентября 1941 года мы по просьбе военных обходили пустующие дома и собирали бутылки под горючую смесь для поджигания немецких танков. Помню такой случай: мы трое забежали в ближний от шоссе дом, где ранее жили ссыльные немцы и поляки. В одной из квартир я услышал разговор мужчин. Один немец говорил кому-то, что пленных поляков или расстреляют в лесу или посадят на баржи и утопят в Онежском озере. Не удержавшись, мы заскочили, в двери квартиры напротив и едва забрали несколько пустых бутылок, как из той квартиры вышел высокий немец и пригрозил нам топором. Как сейчас помню, что в крайнем доме жил немец, который был дядей двух наших детдомовцев по фамилии Бейм. А через дом от этого ранее жили двое моих одноклассников — Чернятевич Казимир и Улинская Ванда, они были сосланы в Карелию из Житомирской области. У Ванды была старшая сестра Ядвига, а у Казимира старший брат Адольф.
За 3—4 дня до Эвакуации детдома из Пиндуш я с одним детдомовцем ездил в Медвежьегорск к своей сестре Маше, которая работала поваром в столовой ББКа № 2. Когда мы с Колей возвращались из Медвежьегорска в Пиндуши, то, проходя мимо лагпункта, который стоял на высотке по .правую сторону шоссе, заметили, как военные из НКВД переодевали урок из черной одежды в Одежду цвета хаки. Переодетым уркам военные тут же выдавали винтовки и патронташи. Идя по дороге в детдом, мы с Колей говорили — и вряд ли ошибались в своих рассуждениях,— что бывших урок власти НКВД простили и сейчас готовят их на войну с немцами.
Когда я пришел проститься со своей сестрой Машей, то не только она вышла к нам, но вышли и высокие ББКовские начальники. Один толстый чиновник подозвал Машу и что-то ей тихо сказал. Потом меня и моего друга сестра хорошо накормила, а когда мы уходили, то вынесла мне сумку. В ней была толстая вкусная колбаса, прессованное монпансье в пачках по 400 граммов, много кускового сахара (сейчас такого нет) и несколько свежих сдобных булочек. Все подарки я принес в детдом и там угощал своих младших сестер Катю и Марину и других ребят. А часть пачек монпансье и кусковой сахар еще остались про запас.
Через 2—3 дня, когда чуть подморозило, к нашему детдому подъехало несколько грузовых машин. Красноармейцы посадили нас в кузова и повезли на железнодорожный разъезд Вичка. В тупике уже стояло несколько телячьих вагонов с нарами. Когда нас рассаживали по вагонам, подъехали машины с воспитанниками Повенецкого дошкольного детдома. Рассаживали нас дотемна. Тут вдруг повалил хлопьями снег. Через какое-то время наш поезд зашипел и повез нас в неизвестность. После Вички были остановки Вандозеро, Масельгская и т. д. Ночью наш поезд остановился на какой-то станции. Я и Савицкий Бронислав вышли из вагона и спросили у железнодорожника, что за станция? Он нам ответил: «Станция называется Обозерская и находится в Архангельской области». Ехали мы в вагоне без печки и сильно мерзли. На Обозерской поезд стоял долго, и мы с Брониславом, выйдя из вагона, топтались, чтобы согреться. Шел снег, было 14 или 15 октября 1941 года. Через некоторое время мы увидели другого железнодорожника и спросили у него, сколько градусов сейчас мороза? Он ответил, что 18 градусов.
Загрузившись дровами, наш эшелон двинулся дальше. Подолгу стояли мы на станциях Няндома и Коноша, почему — мы не знали. Рано утром на следующий день мы притащились в Вологду. Стояли долго — часов 6 или 8, был сильный мороз, и мы без конца ругали машиниста. Потом наш «тихоход» двинулся и примерно через сутки приволок нас на станцию Буй.
Рано утром—17 или 18 октября — мы вышли из вагонов и увидели самую большую станцию из всех, что были раньше. Здесь стояло много разных эшелонов, большинство — товарных. Делать нам было нечего, и мы, старшие детдомовцы, насчитали 18-железнодорожных путей. Ходя по территории станции, мы также узнали, что находимся в Ярославской области. Нам надо было чем-то отапливаться, так что все найденное для этого ребята несли в свои вагоны.
Через Буй проходило много эшелонов с военными, которых везли с Дальнего Востока на оборону Москвы. Две недели мучительной стоянки здесь нашего поезда довели нас до истощения. Первое время нас кормили один раз в день ячневой или овсяной кашей, которую давали по 3—4 ложки на брата в обед. Утром и вечером — по стакану чуть сладкого чая и по 50 граммов мерзлого хлеба. Когда продуктов стало мало, дирекция детдома во главе с Чевтаевым Емельяном Васильевичем (последним директором Пиндушского детдома) сократила наш рацион: кашу и хлеб нам выдавать совсем перестали, а поили два раза в день чуть сладким чаем. В результате многие ребята стали ходить по помойкам в поисках съестного. Самые смелые и находчивые стали подходить к воинским эшелонам, и красноармейцы давали им то сухарь, то кусок селедки, то кусочек сахара. Выброшенные объедки тоже бывали иной раз приличными — большие необглоданные кости, большие рыбьи головы. Собирали мы н мерзлую картофельную шелуху, иногда, попадались и картофелины. Все найденное приносили в вагоны и на печках-буржуйках варили себе «ДП».
Больше всех бедствовали младшие дети, особенно девочки. В вагонах было холодно, по углам висели сосульки, а мы почти все были в ботиночках ни фланелевой одежде. Самые тихие и маленькие пообморозили руки и ноги. Обморозила ноги и моя младшая сестра
Марина, воспитанница Повенецкого дошкольного детдома, ехавшего в нашем эшелоне.
Следующими нашими остановками были Галич, Мантурово, Шарья, Киров, Зуевка, Глазов, Верещагине, Кунгур и наконец - Свердловск. На многих станциях вагоны с детдомами составители цепляли к разным эшелонам. Часто нас прицепляли к военным составам. По-настоящему местом дислокации наших детдомов был определен город в Татарии. Но на какой-то из больших станций составители ошиблись и на вагонах детдомов написали так: «Урал — Свердловск — Цветметобработка». Потому мы примерно 15—20 декабря 1941 года очутились в Свердловске.
Рано утром двери нашего вагона открыли какие-то важные чины с папками в руках. Оказалось, что это члены комиссии Государственного Комитета Обороны пришли принимать цветной металлолом на переплавку, а вместо металла увидели тощих детей. К тому же выяснилось, что на какой-то станции тайком от нас смылся наш директор Чевтаев Е.В., прихватив свою красавицу жену и еще кое-что. Вместо себя он оставил учителя истории из Пиндушской школы Андреева.
Членам комиссии ГКО было испорчено настроение, однако, посудив-порядив, они ре шили оставить наши детдома в Свердловской области. Через 3—4 часа мы в сопровождении своих воспитательниц, взяв ведра, пошли на эвакопункт и получили полные ведра густого пшенного кулеша и к нему много буханок пшеничного уральского хлеба. Однако есть досыта нам воспитатели не разрешили, пугай нас каким-то заворотом кишок. После того как мы поели, нам сделали санобработку. Потом мы, старшие подростки, пошли с учителем Андреевым и одной воспитательницей в Свердловское облоно Наркомпроса. На каких-то складах мы получили посуду для детдома и рулоны ткани.
Наш поезд переформировали, и повезли нас дальше. К началу ночи мы прибыли на станцию Ирбит. Там нас вывели из вагонов, построили, пересчитали и повели на привокзальную площадь, где стояло множество санных подвод. Нёс подводили к саням и усаживали по 4—б человек. На многих санях была войлочная ткань, которой нас укрывали с головой. Сидеть было тесно, даже пошевелить ногами было невозможно. Так нас повезли в деревню Харлово Краснополянского района Свердловской области.
Сани соединили цепочкой — к первым привязали лошадь вторых и так далее, и мы поехали. Весь санный поезд сопровождали всего двое возниц: дед и его внук. Стоял лютейший мороз, температура была ниже 51 градуса. Перед тем, как сесть в плетеный кошель, я обратил внимание, что крепкий бородатый дед (лет 65—70) был одет в шубу, поверх которой был еще тулуп. На голове меховая шапка, на руках «мохнашки» из собачьей шкуры, на ногах валенки выше колен. Борода, усы и брови деда были в сосульках. Внук был одет так же, но тулуп у него был нараспашку. Дед шел впереди, за ним тянулся весь наш обоз, внук же замыкал колонну, но очень часто бегал от одних саней к другим. Из-под кошмы иногда раздавался писк младших детей. Я и еще кое-кто из подростков ухитрялись изредка чуть-чуть открыть кошму и вдохнуть чистого морозного воздуха.
Везли нас не по главной, наезженной дороге, а кратчайшим путем, через лес. Первый привал сделали в 14—18 километрах от Ирбита. Деревня, где мы остановились для обогрева, стояла на холме и называлась Новгородово. Подвезли нас к новогородскому «Пождепо», было 2—3 часа ночи. Помещение было огромное, там стояли конные «пожмашины». Когда мы вошли в депо, там топились две металлические печки из бочек, раскаленные докрасна. На огромных столах, накрытых скатертями, бурлили кипящие самовары, стояли блюда с разной пищей и корчажки с молоком. А на тарелках стопками лежали шаньги. Мы еще не расселись, младшие дети были сонные, но уральские женщины уже наливали нам горячий чай, горячее молоко и потчевали всем, что было. Многие из женщин плакали и брали самых маленьких детей на руки.
Обогревшись в течение полутора-двух часов, мы поехали дальше. Ночь была звездная, лунная, холод стоял такой, что в лесу трещали деревья. Дорога шла через угрюмый уральский лес, и мне приходили на ум мысли: «Что будет, если на наш обоз нападет стая волков?» Ближе к утру стало тихо и жутко. Внук деда уже так быстро не бегал, да и кони тащились, похрапывая, медленно-медленно. Уральские лошади невысокие, но выносливые. Я просто не знаю, как они выдержали эти сутки, пройдя 45 километре от деревни до Ирбита и столько же обратно. К месту своего постоянного жительства мы прибыли утром 21 или 22 декабря 1941 года. Наши возницы-проводники подогнали обоз к новому бревенчатому зданию школы, освобожденному под детдом. Выгрузились мы быстро. Тех, кто спал, занесли в помещение спящими. Здание было, наверное, освобождено заблаговременно, так как в нем стоял холод, как на улице. Мебели и коек не имелось. Кто хотел с холоду и усталости подремать, те в одежде ложились прямо на дощатый пол и тут же замертво засыпали. Мы, человек шесть старших, спать не стали, а принялись искать какие-либо дрова. Нашли немного дров, но не было ни пилы, ни топора. Тогда мы набрались храбрости и попросили топор и пилу у Стихиных, живших напротив детдома через дорогу. Затопили печь дело пошло веселее.
Повенецкий дошкольный детский дом был определен в деревню Ляпунове того же Краснополянского района, находившуюся в 95 километрах от Ирбита. Можно себе представить, что выпало на долю самых маленьких детдомовцев, в том числе и моей сестры Марины, которая на заболевание ног от обморожения стала жаловаться уже с детских лет. Наша эвакуация из Карелии на Урал отразилась почти на каждом из ребят.
Колхоз в деревне Харлово был богатый. Да и весь Краснополянский район являлся одним из самых богатых сельскохозяйственный районов области. В деревне Харлово имелась конеферма, где выращивали лошадей для конницы Красной Армии. Мой друг Талька Стихии и его отец — коренные уральцы — говорили, что эта конеферма занимает второе место в СССР. Много мужчин из деревни было призвано в армию. До войны колхозники жили здесь очень богато, держали много коров и особенно овец, ведь на Урале без мяса и теплой одежды жить невозможно.
Первое время по приезде нас кормили в колхозной чайной. К весне 1942 года у нас появилась своя столовая, но в чайной кормили лучше. Учились мы в старой двухэтажной теплой школе в две смены. Занимаясь, во вторую смену, мы поздно вечером выходили с директором школы Михайловым на крыльцо и слушали вой волчьей стаи, от которого волосы на голове становились дыбом.
Старшие дети (14—15 лет) сами ездили в лес и там пилили для детдома дрова, которых требовалось немало. В помещении у нас не было туалета, и директор детдома попросил меня и Савицкого Броньку выкопать яму для туалета. Земля на Урале зимой промерзает до двух метров. За эту работу каждому из нас причиталось по 120 рублей. Но заработанные деньги мы не получили — директор сказал, чтобы мы их сдали на строительство танковой колонны «Уральский рабочий». Поэтому я и Броник вместо денег только расписались.
В Харлове я жил и учился до июля 1942 года. Летом в райбюро загса Краснополянского района я получил свидетельство о рождении и через 7—10 дней уехал из детдома в город Реж этой же области, где был принят в школу ФЗО № 28. В Реже мы построили завод по выпуску боеприпасов для Красной Армии.
Потом я разыскал свою старшую сестру Машу, которая была эвакуирована, из Медвежьегорска в деревню Кибер-Спасск Калачинского района Омской области. В 1943 году я и Маша забрали из Свердловска младшую сестру Катю, и мы трое вновь попали в Карелию. Сначала все работали в воинской части 26-й Действующей Армии на Карельском фронте. Из города Кемь мы вышли на Кестеньгское направление и дошли с войсками до финской границы. Когда в Карелии окончились военные действия, я пошел на учебу в Архангельское военно-пулеметное училище. Сестры Маша и Катя в составе войск попали в Румынию, Венгрию и Австрию, а потом принимали участие в войне с Японией. После войны они, выйдя замуж, прожили 10 лет в Монголии.
Старшие наши сестры, Поля и Шура, работали в другой воинской части Карельского фронта. Из Карелии они попали на Украину, а когда кончилась воина, остались жить в Киеве.
Сестра наша Настя во время войны жила к и работала в селе Роговатое по месту своего рождения, а Марина в войну и после училась и работала на Урале и в Сибири.
Правительством СССР мы признаны участниками Великой Отечественной войны. Мои четыре сестры и я награждены орденом Отечественной войны 2-й степени и медалью «За победу над Германией», а Маша и Катя — еще и медалью «За победу над Японией». Вот такие оказались мы — «кулацкие» дети из рода Анненковых.