Письма издалека
Письма издалека
Рябоконь Е. В. Письма издалека // 30 октября : газ. – 2006. – № 62. – С. 4-5, 8; № 63. – С. 5, 8 : портр., ил.
ПИСЬМА ИЗДАЛЕКА¹
И как-нибудь вечером, вместе с тобою,
К плечу прижимаясь плечом,
Мы сядем и письма, как летопись боя,
Как хронику чувств, перечтем...
И.Уткин
...Пожелтевшие солдатские треугольнички со штампом «Просмотрено военной цензурой». Самодельные открытки, бархатистые на сгибах, с полустертыми почтовыми штемпелями и синими шестиугольниками цензуры Карлага НКВД. Письма на листках из блокнота, из школьных тетрадей в клетку или косую линейку, на бланках или обрывках оберточной бумаги. Чернильные или карандашные торопливые строчки, иногда уже почти неразличимые. Письма сына к матери, моего папы к моей бабушке. Она хранила их всю жизнь, привезя из карагандинской ссылки, как самую большую драгоценность. Только сейчас они попали мне в руки — два свертка, перевязанных грубой бечевкой и пролежавшие 30 лет на антресолях.
* * *
Эти письма были написаны в период с 1939 по 1949 год: в 37 сына и мать разлучили, в 49 они встретились вновь. Моя бабушка, Анна Марковна Абрукина, была арестована и после года тюрьмы осуждена по статье 58.8 и отправлена в Карлаг — Карагандинский исправительно-трудовой женский лагерь. Адрес, по которому сын посылал ей письма, не менялся долгих 7 лет: Казахская ССР, Карагандинская область, станция Жарык, поселок Батык.
Два года они ничего не знали друг о друге. Безгранично было отчаяние матери, разлученной с родными и лишенной какой-либо информации о судьбе сына и арестованного мужа. О том, что ее муж, Рябо-конь Владимир Иванович, секретарь Орджоникидзевского крайкома партии, тоже был арестован, она знала: на допросах от нее требовали признаний в соучастии в троцкистском заговоре, одним из руководителей которого он якобы являлся.
В семейном альбоме сохранилось несколько фотографий моего папы в детстве: годовалый улыбающийся малыш в тазике, мальчик лет четырех с перевязанной коленкой, серьезный шестилетний человек в компании дворовых ребят — «дети Арбата» (в начале 1930-х семья жила в Денежном переулке, в доме № 11). И еще одна: подросток в домашней пижаме сидит на диване с книгой на коленях, уютно привалившись плечом — к кому? Справа по контуру его фигуры проходит извилистая линия среза. Рука лагерного цензора отрезала родителей на фотографии. Вот так, на две половины, на «до» и «после», в июне 1937-го была разрезана, рассечена их жизнь.
Наверное, тогда он, 12-летний, сразу повзрослел: ему пришлось пережить арест любимого отца, объявленного «врагом народа», потом матери, обыск в доме и переезд из Пятигорска, где они тогда жили, в Смоленск, к родным. От тяжкой участи тысяч детей «врагов народа» — лагеря или детского дома и смены фамилии — его спасли сестры матери: Софья, Александра и Елизавета. Чувство благодарности к ним за это он пронес через всю жизнь.
Тогда же, после ареста родителей, у него начались приступы астмы, которая мучила его почти всю жизнь.
Лишь в 1939-м им разрешили переписку. Он писал ей о своей учебе, дружбе, интересах и увлечениях: «Товарищей у меня много»; «Стараюсь нажать на учебу»; «Мне все предметы легко даются, надо только учить»; «Катаюсь на лыжах. Научился прыгать с трамплина»; «В школе я теперь веду общественную работу, раньше я ее не имел, теперь я в редколлегии и буду делать политинформации». Эти разрозненные сведения, как кусочек мозаики, складывались для нее в многоцветную картину его мальчишеской жизни, наполненной такими значительными для него — а значит, и для нее! — событиями.
¹ Нумерация страниц не совпадает с печатным источником
Многие события, о которых он писал, оказывались неразрывно связанными с жизнью и историей страны. В этих письмах — отголоски тревожного предвоенного времени: «Нашу школу перевели в другую школу <...>, а в нашей лежат раненые бойцы»; «В общем, мы этим белофиннам хорошо дали по зубам и еще не так дадим» (21 декабря 1939 г.); «Сдал я на БГТО, ПВХО, ЮВС и ГСО»1); «Я состою в пожарном звене. Вчера сдавали в школе испытания по проведению тревоги» (11 марта 1940 г.); «<...> у нас будут проводиться беседы о «седовцах»2. Я расскажу о Трофимове, Полянском и Будницком»3 (19 марта 1940 г.); «31-го были районные соревнования по стрельбе <...>. На соревнованиях по круглой (мишени) дал 40 очков, а по фашисту — 41»; «В пионерлагере было очень весело. 30-го числа был прощальный костер, на нем присутствовал участник боев у озера Хасан, он нам рассказал много интересного». И в каждом письме сына ощущается его неподдельная забота о матери: «Обязательно напиши, что нужно из продуктов и вообще»; «Смотри не захворай. Посылку послали»; «Посылаю тебе две фотографии. Одну, где я, ты и папа сфотографирован, а другую меня Мишка снимал <...>».
Читая его письма, нетрудно догадаться, о чем тревожилась и что спрашивала у сына мать. Он добросовестно отвечает ей: «Трудностей на моем пути пока не встречается, так что писать об этом нечего»; «Стыдно писать, но режима не составил: лень и некогда». Наверное, она советовала ему всегда ставить перед собой цель и стремиться к ней (сама она в 1917 году уехала из дома, решительно изменив свою жизнь, а в 1919-м, шестнадцати лет, ушла добровольцем на фронт).
...Тонкий ручеек писем от сына — сначала из Смоленска, где он жил у ее сестер, потом из Чкалова (Оренбурга), куда они эвакуировались в 1941 году и где он заканчивал школу, — не пересыхал, не иссякал. К нему мать припадала, как путник, бредущий по раскаленной степи... А когда писем долго не было (в начале войны заключенным в лагерях запретили переписку), вновь и вновь перечитывала его старые письма и как будто слышала родной голос. Не обрывалась связующая их нить — нить кровного родства и духовной близости.
С историей их семьи тесно переплетались трагически похожие на нее истории десятков других семей. Там, в Карлаге, в этой огромной, раскинувшейся на сотни километров фабрике НКВД по перемалыванию «ЧСИР» («членов семей изменников родины»), моя бабушка познакомилась и сдружилась со многими женщинами схожей судьбы. Все они — жены, сестры и матери «врагов народа» — прошли через многочасовые допросы в тюрьмах НКВД, унижения и издевательства. Общие испытания и перенесенные страдания сплотили их на долгие годы.
Подростку, гордившемуся своими родителями и росшему в атмосфере любви и заботы, пришлось привыкать жить с клеймом «сын врага народа». Что он пережил, что испытывал — боль за отца и мать, ощущение отверженности, малодушный страх тех людей, которых не коснулось черное крыло репрессий, — можно только догадываться. Ему надо было учиться мужеству и терпению, умению владеть собой и — несмотря ни на что — вере в лучшее.
Однажды и письме, написанном зимой 1943 года, у него вырвалось откровенное признание: «У меня до того очерствела душа после всех переживании, что меня трудно чем-нибудь тронуть <...> я в таких случаях вспоминаю тебя, мою единственную и незаменимую маму, все, что ты пережила и перенесла, и мне сразу становится стыдно своих слабостей...» На крохотной фотографии этого времени — стриженный «под Котонского» юноша в пиджаке и кепке. Высокий чистый лоб, резко очерченные скулы и подбородок, запавшие глаза и взрослый взгляд,
«По-прежнему занимаемся по 3—4 урока в день, т.к. у нас в Красную Армию ушли двое преподавателей. Жизнь моя какая-то серая. Это у меня из-за того, что я не наметил себе ясной цели, живу и все, плохо представляя, как буду жить дальше. Может быть, добровольцем пойду, когда школу кончу, буду снайпером. Как жалко, что я с тобой не смогу посоветоваться подробно. Будем крепиться и не терять надежды о встрече. Твой сын и самый лучший друг Варлен» (21 декабря 1942 г.).
«С 1 января был объявлен призыв на действительную военную службу в Красной Армии граждан рождения 1925 г. <...> Медицинская комиссия признала меня годным во все рода войск. Но ни летать, ни ездить мне, как видно, не суждено. Другая комиссия, отличная от медицинской, решила зачислить меня в ряды РККА, но род войск сообщить особо. <...> я, по понятной причине (как сын «врагов народа». — Прим. авт.), зачисляюсь в резерв и оставлен до особого вызова. Это, конечно, мне обидно <...>» (январь 1943 г.).
1 «Будь готов к труду и обороне», «Противовоздушная и химическая оборона», «Юный ворошиловский стрелок», «Готов к санитарной обороне»
2 Экипаж ледокола «Георгий Седов», который более 2-х лет (октябрь 1937-январь 1940) продрейфовал в Северо-Ледовитом океане.
3 Члены экспедиции корабля «Г.Седов».
«Несколько человек из нашего класса уже призвали» (8 февраля 1943 г.).
«Хлеба не хватает. Мука и картошка кончились <...> Сейчас началось наступление на Западном фронте. Уже взяты Ржев, Гжатск, Сычевка. Мы с большим вниманием и волнением следим за продвижением Красной Армии» (9 марта 1943 г.).
«Недавно последним ребятам моего года рождения прислали повестки. Я остался один. <...>. Заработанные мной недавно две буханки хлеба высушил. Пригодятся» (15 марта 1943 г.)
Ему не пришлось идти на фронт добровольцем. 19 мая 1943 года Варлен Рябоконь был призван военкоматом. Кончилась полоса тяготившей его неопределенности. Открытка, которую он послал маме, написана крупными буквами и начинается не привычным «Здравствуй, мама!», а нежным «Дорогая мама!» «Собираю вещи. Через час я уже должен быть в военкомате <... > для отправки в часть. В какую, еще не знаю. Наверно, не в училище. Ну вот и все кончилось. Начинается что-то новое в жизни. Горя- чий боевой привет. Напишу с дороги. Целую крепко. Твой сын Варлен».
Его направили на работу в геодезический отряд. Кустанайская область, первый маршрут: «Едем на двух подводах почти до Тургая. Проехали уже километров 500, а больше прошли. Ночуем в палатке. Кругом <...> желтая степь да изредка юрты казахов. Сейчас стоим у речки Улькаяк. Плохо, что совсем не знаем, что происходит на фронте и в тылу: нет никакой связи» (15 июня 1943 г.).
За полтора года он исходил и исколесил полстраны: работал в Казахстане и на Северном Кавказе, в Закавказье (Тбилиси, Ереван, Кизляр, Гудермес, Махачкала, Дербент, Баку). Его путь можно проследить по почтовым штемпелям на открытках, которые он отовсюду посылал матери. Сын вырос и возмужал («Вешу сейчас 71 кг. Рост 175 см. Я тебя с папой перерос на голову»). Он зарабатывал деньги и посылал их матери. Вчерашний школьник освоил специальность техника, помощника геодезиста, многое пережил, привык переносить лишения военного времени и тяготы кочевой жизни — частое отсутствие воды и пищи, вынужденное одиночество. К чему он не мог привыкнуть — это к долгому отсутствию писем. «Отсутствие всякой весточки от родных меня смущает и тяготит. Очень хочется <...> повидаться с кем-либо. Поговорить, поделиться впечатлениями, я ведь успел много повидать и пережить за лето и осень».
В марте 1944 года их отряд вновь перебазировался в Акмолинскую область, в г. Атбасар, недалеко от места ее заключения. «Снова полевая жизнь, снова степи, снова соленые и пресные казахские озера и речушки... Я работаю техником-помощником инженера-наблюдателя. Работа интересная и малоизвестная» (10 июня 1944 г.). В каждой открытке, посланной матери с оказией, он старался поддержать ее дух и вселить спокойствие и веру в будущее. А о себе сообщал неизменно, что он здоров, бодр и полон сил. В его письмах оттуда ощущается гордость хорошо потрудившегося человека и осознание значимости своего труда. «К началу октября весь отряд заканчивает работу. Думаю, что получим переходящее знамя Главного управления и Военно-топографического отдела Генерального штаба Красной Армии» (10 сентября 1944 г.).
«Чувствуешь, что сделал нужное и полезное для Родины дело» (9 октября 1944 г.).
Сын и мать ходили по одной земле, видели «раскаленный шатер» казахстанского неба над головой4, дышали знойным воздухом степей и страдали от пронзительных ветров с песчаной пылью или колючим снегом, обдиравшими кожу до крови. В конце октября он написал ей: «Сообщаю тебе еще одну очень важную новость. Мне обещал главный инженер устроить поездку к тебе. Числа 10 ноября, я думаю, что смогу выехать к тебе. Только это, повторю, не определенно».
Две родные души стремились друг к другу. Два сердца бились в такт в предчувствии встречи. Они были совсем рядом, но увидеться не смогли.
4 декабря 1944 года его призвали в армию. В тот же день сын сообщил маме: «Меня призвали вновь и на этот раз — по-настоящему в Красную Армию». А в конце письма приписал, что надеется успеть «кончить Гитлера». Его направили на учебу в военное училище в Алма-Ату, в стрелковую часть. Открытки, которые он посылает оттуда, полны предощущения победы: «Газеты и радио приносят радостные вести: врага бьют на всей его территории; немцы отступают <... > Вместе со всей страной радуемся мы» (28 января 1945 г.). Но неожиданная горькая нота звучит в конце письма: «Годы войны — годы юности. Юность пройдет вместе с войной. Добьем Гитлера — а за спиной 20 лет жизни».
4 «Выше голову, милый. Я ждать не устану. Моя совесть чиста, хоть одежды в пыли. Надо мной раскаленный шатер Казахстана, бесконечная степь золотится вдали...» (из песни женщин АЛЖИРа).
Через два месяца молодые бойцы закончили обучение и, приняв присягу, ехали через всю страну на фронт, который стремительно откатывался на запад. Из Одессы он пишет: «Вот уже месяц, как я в пути <... > Победа наша над немцами близка, безусловно недалек день и нашей встречи. А пока будем делать все для победы. Обнимаю крепко, крепко» (10 марта 1945 г.). «Видел я, что сделали немцы на нашей земле, видел страшные разрушения, которые они произвели в городах и селах Советской Украины. За все это мы отомстим немцам сполна» (16 марта 1945 г.). 20-летний ефрейтор Вар-лен Рябоконь попал в 40-й гвардейский минометный дивизион, в разведку. Воевал на «Катюшах» — легендарных реактивных установках: «Не дай бог кому споет!» В письмах он с удовлетворением сообщает: «Пригодилась мне моя специальность, которую я получил, работая в геодезическом отряде последние 2 года» (16 марта 1945 г.). Теперь обратный адрес на его письмах — солдатских «треугольниках» — не менялся: полевая почта № 29536—В. Он слал родным свой «боевой гвардейский привет» из Румынии, Венгрии и Чехословакии. Из небольшого австрийского городка перед боем за освобождение Брно он писал: «Времени осталось немного — скоро в путь. Мимо нас с грохотом проносятся танки. Они спешат на запад, туда, где победа. А она заметна во всем, и в настроении, и в делах наших солдат, и в бесплодных потугах немцев задержать свою гибель. Сегодня нас попытался атаковать на марше немецкий «Мессершмидт». Наши зенитчики с первых же выстрелов подожгли стервятника...» (16 апреля 1945 г.). «Сегодня нам сообщили о капитуляции гарнизона Берлина, о смерти Гитлера, о взятии многих германских городов... На нашем фронте немцы еще сопротивляются, как обреченные. Каждый клочок земли приходится брать с боем» (2 мая 1945 г.).
В Чехословакии он услышал весть о Победе: «Трудно сказать, что я почувствовал. Хотелось смеяться и плакать, кричать и стрелять в воздух. Мы дали три залпа. Радость, гордость, счастье — все смешалось и наполнило сердце и разум до краев. Всю ночь мы не спали. А утром получили приказ: «Вперед, на Прагу!». Казалось, все приветствует нас: и леса, и поля, и холмы. Наконец показались первые города и села. Все жители, от мала до велика, высыпали на улицы. Несмолкаемое «Наздар!»5 неслось со всех сторон». В столице их встречали восторженно: «Такого радостного приема мы не могли себе даже вообразить. Нам подносят вино и так трясут за руки, что кажется, они вот-вот оторвутся <... >» (11 мая 1945 г.). «А побывать в Москве мне бы сейчас очень хотелось. Три столицы проехал, а Москва всех лучше и всегда к себе тянет. А я ведь совсем плохо родной город свой знаю. И те улицы, по которым ходил, и те дома, в которых жил, помнятся совсем смутно. Ну, ничего, будет время, посмотрим, вспомним. А пока послужим Советскому Союзу» (17 мая 1945 г.).
Но конец войны не означал конца разлуки. Войскам Забайкальского фронта предстоял разгром японской Квантунской армии. В составе 7-го механизированного корпуса 6-й гвардейской танковой армии ефрейтор В.Рябоконь ехал на восток. «Итак, снова родная земля! Пересекаю из края в край Россию. Запад, далекий теперь Запад остался позади» (28 июня 1945 г.); «Скоро мое изучение географии Советского Союза и западных стран можно будет считать законченным» (1 июля 1945 г.).
Победоносная Маньчжурская операция была проведена в кратчайшие сроки. Бросок по безводным пустынно-степным районам Монголии и переход через хребет Большой и Малый Хинган, в тыл вражеской армии, советские войска совершали в тяжелейших условиях. «Это письмо я пишу на коротком привале. Великий переход наших машин и нашей техники еще не окончился. Переход, который войдет в историю как чудесный образец советского мужества и умения, крепости и напора. Позади многие сотни километров, пройденных по бездорожью, через горы и болота, впереди еще много <...> Вот и еще одна война началась и кончилась. Еще одной войны я оказался не только свидетелем, но и участником. Приятно и радостно ощущать, что теперь уже все кончилось, что мир <...> установлен, что можно надеяться, мечтать и думать...» (18 августа 1945 г.)
...Летом 1939 года 14-летний подросток слушал, затаив дыхание, у пионерского костра рассказ участника боев на озере Хасан. Как все мальчишки предвоенной поры, мечтал о подвигах и гордился победами Красной Армии, воспетыми в стихах и песнях («И летели наземь самураи под напором стали и огня!»). Думал ли он, что через несколько лет сам станет участником разгрома японской армии, последней битвы Второй мировой?
5 Наздар — «здравствуйте» (чеш.)
Спустя полгода после окончания войны, мысленно возвращаясь к пережитому и подводя итог своей короткой фронтовой биографии, мой отец напишет: «Мне пришлось сделаться участником двух войн. За год я исколесил половину Европы и Азии. Побывал в добром десятке стран. Многое перевидел, а еще больше пережил и прочувствовал. Было иногда тяжело, скажу больше, иногда было страшно — так близко была смерть. Но никогда отчаяние и страх не побороли мой рассудок и не отняли силы к сопротивлению. Я прошел всю Чехословакию, прошел Маньчжурию от Халхин-Гола до Порт- Артура и остался жив и невредим. В память о походах останутся у меня три медали. Я горд сознанием того, что защищал Родину, что этим меня никто не попрекнет». (16 января 1946 г.)
Теперь ему предстояло служить в Маньчжурии, на Квантунском (Ляодунском) полуострове. «Узкий полуостров шириной в 15—20 км имеет посредине цепь высот по всей длине. Высоты оврагами, холмами спускаются к морю. По скатам высот местные жители насадили сады и разработали участки под посевы. Земли бедные, но их тщательно удобряют и снимают высокие урожаи» (30 августа 1945 г.) — так, с дотошностью географа, он описывает место своей службы. «Сейчас нахожусь на территории, отданной нам в аренду на 30 лет, т.е. в Порт-Артуре». (12 сентября 1945 г.) Это были знаменитые «сопки Маньчжурии» — земля, политая кровью русских солдат во время первой русско-японской войны.
Во всех письмах оттуда, датированных 1945—1948 годами, бьется, пульсирует одно страстное желание — увидеть родных. «Нельзя пожаловаться, что дни проходят медленно... Но хочется, хочется, чтобы время летело стрелой, нет, во много раз быстрее, но до того момента, как я увижу тебя, родных, окажусь дома. <...> Знаешь, иногда, а чаще ночью на посту переживаю эти мгновения будущей встречи, и тогда незаметно проходит время». (14 ноября 1945 г.) Но его мечты и планы на отпуск или демобилизацию так и оставались мечтами еще долгие 3 года.
Солдата — на войне ли, на службе в армии — всегда согревает мысль о доме. Но у него не было даже и своего дома: «<...> именно теперь мне больше всего хочется вернуться домой. Собственно говоря, домой — «дом» — для меня понятие относительное. Дома, как такового, не существует уже давно, если он вообще только существовал, ибо что я могу назвать «родительским домом»? Гостиницу «Метрополь»6, где я жил, кажется, первые дни своей жизни, или дом на Денежном, или особнячок в Пятигорске7? Дома у меня нет, но это не беда — вернусь, сделаем еще себе дом!» (11 ноября 1945 г.)
Сына и мать разделяли границы и расстояния, но он чутко улавливал ее настроение и переживания: «Последнее время от тебя нет писем, а в тех редких открытках, которые я получил давно, сквозились твои волнения, а порой отчаяния за мою судьбу. Я тебя понимаю: вторая война, снова смерть ходит рядом со мной, как бы чего не случилось. Но теперь, я думаю, ты успокоилась, и надолго: война кончилась и от меня есть письма. <...> Наберись только терпения и выдержки и дождись дня, когда я смогу приехать к тебе. А когда это будет, сказать трудно». (14 ноября 1945 г.)
Еще в июле 1945 года он поздравил мать с окончанием лагерного срока («Рад, что ты стала, наконец, свободным человеком, хотя и останешься там некоторое время»). Эту радость с ними разделяли и ее подруги, пославшие ему свое «коллективное письмо». Каждая из этих женщин видела в нем своего ребенка — дочь или сына, с которым была разлучена, о котором тосковала и о судьбе которого, возможно, ничего не знала. В ответ он написал им: «Я знал, конечно, что у мамы есть товарищи по работе, друзья. Но то. что меня знают так много «тетушек», было новостью. Да, оказывается, не только знают понаслышке, но и читают вслух мои письма, переживают вместе с мамой мое вынужденное молчание. Вам, безусловно, надо было бы написать каждой в отдельности, но на это у меня, пожалуй, не хватит способностей. Во всяком случае от всего сердца вам: Тассо, Маня, Ашхен, Соня, Ядя, Мотя, Сима8 — мое гвардейское спасибо за теплое участие и пожелания в моей судьбе. <...> Я с вами объединен одним желанием — вернуться в родные места. Я знаю, что вам подчас приходится тяжело, хотя вы об этом и не пишете, что приходится переносить лишения и трудности, но я знаю также, что людям дружным и обладающим твердой волей перенести все невзгоды значительно легче. Да ведь и все самое трудное и тяжелое уже позади». (27 ноября 1945 г.)
6 «Метрополь» — в 1920-е годы 2-й Дом Советов, здесь размещались аппарат ВЦИК и общежитие для ответственных партработников и их семей.
7 г Пятигорск — столица Орджоникидзевского края (с янв. 1934 г. по март 1937 г. назывался Северо-Кавказский край в новых границах, с янв. 1943 г. — Ставропольский край). В 1935-1937 гг. семья В.И.Рябоконя жила в Пятигорске, по адресу: Советский проспект, д. 8, кв. 1.
8 Мне известны: Тассо — Анастасия Джажанишвили (?), Маня — Мария Владимировна Минкина, Ашхен — Ашхен Степановна Налбандян (мать Б.Окуджавы), Соня — Софья Абрамовна Ингерман.
Терзания матери из-за долгого отсутствия весточек от сына, особенно в войну, были тяжелее физических страданий. Но подруги всегда поддерживали ее, и угасавшая надежда воскресала вновь. Эти женщины с обветренными, потемневшими от солнца лицами и загрубевшими от работы в поле руками умели терпеть и ждать. Так камнеломка — скромный белый цветок — каждую весну, не страшась холода, упрямо пробивается между скал и камней в предгорьях Алатау. «Камнеломка живучая»... Каждая из них, чтобы выжить, должна была стать такой камнеломкой.
Сын, сильный мужчина, фронтовик, в письмах тоже всегда мог найти нужные слова, чтобы подбодрить мать: «Ясно, что тебе <... > придется выдержать испытание временем. Вернее, это испытание продолжается, и оттого, насколько в тебе хватит сил и веры, зависит твое будущее и наша светлая жизнь, которая с каждым днем для нас ближе, чем прежде. <...> Пусть многое придется преодолеть, перетерпеть и холод, и голод, но надо всегда бороться и верить». (24 января 1946 г.)
Уехать из Караганды в 1945-ом она не могла: ее оставили на поселении.
Они оба испытывали боль разочарования от несбывшихся надежд: «<...>С одинаковым нетерпением ждали мы друг от друга утешительных весточек об отъезде: моего — отсюда, твоего — оттуда <...> Да так и остались со своими надеждами, желаниями, мечтами». (11 апреля 1946 г.)
Читая долгожданные письма, в которых о самом важном говорилось только полунамеками, оба они пытались понять, как чувствует себя родной человек, о чем думает, не пал ли духом под ударами судьбы и насколько он изменился. Так незрячий ощупывает лицо незнакомого ему человека, стараясь «прочитать», «увидеть» его кончиками своих чутких пальцев.
А с присланных фотографий на мать смотрел не мальчик, а молодой мужчина в военной форме. На обороте почти всех своих фотографий он писал ей стихи:
Снова пред тобою в полный рост
Серой тенью встал на обозренье...
Мама, я немножечко подрос:
Жизнь в «конструкцию» вносила измененъя.
Малость не хватает до сажени,
Постараться — так еще и дотянусь...
Это пустяки, узнать бы только время,
Кем, когда и как к тебе вернусь...
(Порт-Артур, январь 1946 г.)
«Послал тебе три фотокарточки. Получила ли? Можешь ли сейчас представить меня хотя бы смутно? У меня не сохранилось ни одной твоей фотографии; а как бы я хотел иметь ее! Да, впрочем, я знаю, что, сколько бы я карточек тебе ни посылал, они не заменят меня живого <...>» (10 марта 1946 г.)
27 апреля 1946 года он посылает ей свое фото в парадной форме и письмо: «Мама, сегодня я отмечаю очень важную дату — День моего рождения. Шутка ли сказать — двадцать один годик стукнуло. В такие-то вот лета некоторые личности большие дела творили, колесом истории, как говорится, заправляли... Я, как видно, попал прямо на это проклятое «колесо». Оно катится, меня не спрашивая и не считаясь с моими желаниями... Сейчас мне иных колес и не надо бы, кроме тех, на которых катится пассажирский вагон, увозящий меня до дому. А время летит быстро. Уже три года мои именины захватывают меня вдали от родных и близких, и целый десяток дней рождения отмечал я с тех пор, как мы расстались».
Летом 1946 года мать освободили. Она уехала из Казахстана и, после долгих мытарств, получила разрешение переехать к своей сестре в Смоленск (проживать в крупных «режимных» городах ей было запрещено). Но их переписка не прекращалась.
В августе 1946 года он пишет родным в Москву: «Получил от нее [мамы] фотокарточку. Совсем маленькую. Но это не мешает мне иногда вытаскивать из полевой сумки эту маленькую и вашу большую фотокарточки и подолгу рассматривать их. И, знаете, иногда в одиночестве я почти осязательно близко вижу ваши лица, может быть, даже разговариваю». А через год, в сентябре 1947 года, получив большое фото матери («<... > ты у меня совсем молодая и выглядишь хорошо»), признается: «<...> все равно не могу тебя представить такой, какая ты есть на самом деле. На любой фотографии я только угадываю и вспоминаю уже стертые временем черты лица моей мамы — «образца» 1937 г. Впрочем, ты еще более не знаешь меня».
Она тоже не могла представить себе, каким стал ее повзрослевший сын: «От тебя — два письма. Такие они теплые, задушевные и немножечко смешные. Смешные потому, что ты все еще представляешь себе своего сына мальчиком или, в лучшем случае, подростком, которого можно приласкать, которому можно приказать, которого можно перевоспитать, что ли. Хотел бы со стороны посмотреть, как ты будешь ласкать дяденьку живым весом в 75 кг. Дяденьку в шинели (рост шестой), в кирзовых сапогах (размер 43) с огрубевшим лицом и руками (одной рукой уже выжимаю 50 кг). Сколько уж времени ты готовишься встретить меня, а я словно нарочно обманываю тебя». (19 апреля 1947 г.)
Жизнь научила его владеть собой и скрывать свои эмоции от посторонних: «За время службы я научился за внешней маской равнодушия скрывать свои чувства, и если я не захочу, то никто не вызовет меня на откровенность». (19 сентября 1947 г.) Но как нелегко порой ему было сдерживать себя в письмах к родным! За короткими строчками («Даже отпуском не пахнет»; «Хоть на день побывать у вас, повидаться»; «Придется подождать немного, что поделаешь?») читается такая тоска по матери и по родным местам, что щемит сердце.
В своих письмах мать напоминала ему о необходимости учиться, выбирать профессию, присылала учебники. Но удары судьбы сделали сына реалистом: «Строить планы на песке <...> — не в моем характере. Последние годы убедили меня в том, что «пути Господни неисповедимы». Я, разумеется, не против целеустремленности <...>. Но это иногда такой долгий путь, что его трудно рассчитать. Посуди сама, сколько раз я был близок к тебе, но мы так и не увиделись. В первый раз помешала война, во второй — я уже собирался к тебе из Атбасара, когда получил неожиданно повестку. Сколько раз за войну я был близок к Москве, но так и не попал туда». (24 сентября 1947 г.) Действительность заставляла его трезво смотреть на вещи: «Живем мы с вами немножко мечтами, а жизнь идет своим особым порядком и частенько не так, как нам хочется». (19 октября 1948 г.)
Надежда на отпуск или демобилизацию в его сердце не угасала, и каждый раз в декабре — и в 1945-м, и в 46-м, и в 47-м, и в 48-м, — поздравляя маму и тетю Сашу с Новым годом, он писал о скорой встрече и сам верил в нее. В канун нового, 1948-О года, он убеждает родных: «Этот год должен стать для нас радостным». Его письма за 1948 год — совсем короткие: все готовились к встрече. А в конце года начались приступы удушающей астмы, которая обострилась после перенесенного воспаления легких.
Дома его ждали и даже сварили его любимое варенье. «Как бы там мое варенье не засахарилось», — грустно шутит он в одном из писем в январе 1948 года, вновь сообщая о том, что пока дата мобилизации неизвестна. И в следующем письме повторяет: «Не скучайте и берегите варенье».
Долгие годы разлуки и выпавшие на его долю испытания воспитали в нем силу духа, закалили характер и волю. Менялся он сам — внешне и внутренне, менялся и его почерк, утративший сначала полудетскую округлость, потом и юношескую угловатость и ставший уверенным, ровным, красивым. Не менялось в сыне одно — его отношение к матери («Ты человек во всех отношениях чудесный, волевой»}, преклонение перед ней и постоянная потребность в общении — хотя бы заочно, в письмах: «Здравствуй, мама! От тебя только и получаю письма. Ежедневно чувствую твое материнское внимание. За долгие годы нашей переписки я уже просто привык чувствовать, что где-то постоянно и ежечасно думает, тревожится и беспокоится обо мне дорогая моя мама. С этой мыслью свыкаешься, и уже до поры, до времени она прячется в подсознании, пока твое письмо не вытащит ее на передний край. <...> Как хорошо, что у меня есть мать! Хочется верить, что мы скоро встретимся, что тебе не придется краснеть за сына». (5 февраля 1948 г.)
«Болевой точкой» была для них в письмах тема отца. Еще в декабре 39-го он послал запрос о судьбе отца в Управление лагерями НКВД и через два го он послал запрос о судьбе отца в Управление лагерями НКВД и через два месяца сообщил матери: «Недавно меня вызвали в НКВД для ответа на заявление о папе. Мне ответили, что он осужден на десять лет в лагеря, без права переписки». Что это значит, они узнали гораздо позже... Отец, Владимир Иванович, был для сына воплощением честности, порядочности и справедливости. Он воспитывал мальчика настоящим мужчиной — учил его стрелять из ружья, охотиться, ловить рыбу и ездить верхом. А в редкие свободные часы отец и сын обсуждали прочитанные книги, вели беседы на «научные темы» (отец был очень начитанным человеком). Его открытое лицо, внимательный и умный взгляд карих глаз, негромкий голос, улыбку сын запомнил навсегда.
Воспоминания об отце были ему дороги, и редкие упоминания о нем в письмах значили: люблю и помню. «Приеду, ты меня, конечно, не узнаешь. <... > Ты мне теперь по пояс будешь. Я когда-то с папой мерился еще в Ростове, помню, так был ему по карман гимнастерки, ну и теперь обратная пропорциональность получилась бы». (30 октября 1945 г.)
«Ты мне пишешь о папе. Я ко всему готов. А все-таки не только обида в моем сердце, но еще что-то иное, покрепче». (5 ноября 1947 г.)
В предновогоднем письме от 4 декабря 1947 года сын позволил себе откровенность, допустив близких в самый потаенный уголок своей души: «<...> когда я думаю о вас, то мне, прежде всего, вспоминается наша старая квартирка в Смоленске, Так и кажется, что вы там. Где там мой «сундук мечтаний» около печки? Последняя вещь из этого сундука — папина темно-синяя драповая кепка — странствовала со мной долго, года четыре. И странное дело, не скрою от вас маленькую сентиментальность, я и сам носил ее долго, а потом, как память, в вещмешке возил за собой повсюду. И вот, бывало, достанешь ее, посмотришь, а потом спрячешь лицо в подкладку и вдыхаешь старые запахи пота, так и кажется, что это такой приятный мужской, трудовой запах отца. Сгорела кепка на Западе вместе с машиной. Были еще часы «Сума» — подарок папы, их уже здесь у меня стащили. Вот вам и воспоминания». Воспоминания — единственная ценность, которая у него осталась, и которую уже никто не мог отнять, украсть или конфисковать. Правда, он смог сохранить один «подарок» родителей — свое редкое имя. Они назвали его так в 1925 году в честь одного из вождей Парижской Коммуны, Эжена Луи Варлена — переплетчика с лицом поэта, противника насилия и власти большинства.
Надежда на чудо — встречу с отцом — жила в сердце сына. В декабре памятного 1954-го мой папа, тогда уже студент Смоленскою мединститута, получит официальное письмо из Главной военной прокуратуры о том, что приговор в отношении Рябоконя Владимира Ивановича отменен и дело прекращено «за отсутствием состава преступления». Он напишет в Москву, чтобы поделиться с родными «огромной радостью»: «То, о чем мы, мамочка, мечтали столько лет, совершилось. <...> Трудно передать, что мы сейчас переживаем. Да надо и проверить, умер ли папа?»
А на Квантуне все было без перемен. «Жить вступила в нормальную армейскую колею. Все по распорядку. Восемь часов занятий, затем строевая, техника, политподготовка. На личное время всего полчаса, вернее, его нет вообще». (20 сентября 1945 г.)
Однообразие армейских будней, монотонная «жизнь по расписанию» тяготили его. Друзья по службе — «старички» уезжали домой один за другим. Он остался одним из «ветеранов» в части, был назначен помощником командира взвода, обучал молодое пополнение.
Летом они выезжали на месяц или два в лагеря. «Но вот выедешь на учения, полазаешь дней десять по сопкам, губы потрескаются, руки почернеют и обветрятся, в голове пойдет шум от жары, и спина заломит от пудового снаряжения, тогда и начинаешь вспоминать свою удобную постель, светлую казарму и прочие вдруг удивительно приятные подробности. А скоро опять в поле». (7 мая 1947 г.)
«Отдушиной» в лишенной событий армейской жизни для него было чтение. В свободные часы, а иногда на дежурстве или в наряде он читал и перечитывал русскую и зарубежную классику, литературные новинки. Потом обязательно делился с матерью в письмах своими впечатлениями о прочитанном.
...На далеком, отрезанном от остального мира полуострове ничего не менялось, изменялся в зависимости от времени года только пейзаж. Весну и осень они ждали особенно, потому что с ними связывали надежды на демобилизацию.
1 января 1947 года он пишет домой: «Первый новогодний денек выдался не по-зимнему теплым. В прошлом году в это время около избушки нашего старого наблюдательного пункта лежали пушистые сугробы, а сегодня снега нет и в помине. Ходим в летней форме и усмехаемся при мысли о наших крещенских морозах. Эх, если бы весь год прошел так, как мы желали прошлой ночью, если бы он был таким же ясным, теплым и радостным, как его первый день! <...> Как ты думаешь, о чем говорили и спорили четверо молодых людей в новогоднюю ночь? Они обсуждали свое будущее. Это было горячее обсуждение нашей собственной дороги в «гражданке». <...> Каждый признавал необходимость учиться, но где и как, в этом был весь вопрос. Никто не слышал нас и никто не узнает, до чего мы договорились, но когда-нибудь, через несколько лет, мы проверим друг друга, узнаем, сколько в каждом хватило воли и душевных сил».
Папе хватило и воли, и душевных сил добиться поставленной цели. В январе 1949 года его демобилизовали по состоянию здоровья. Несмотря на все препоны и трудности — невозможность учиться в Москве (мать была реабилитирована только в 1955 году), безденежье, отсутствие своего жилья и подорванное здоровье, он получил высшее образование и стал Врачом. Он ценил жизнь и умел радоваться каждому дню. У него была любимая семья. Он успел построить дом и посадить сад. Но никто не смог бы вернуть ему расстрелянного в 38-м году и лежавшего в безвестной земле9 отца, потерянный дом и юность, опаленную войной. Глубоко затаенная боль осталась в его сердце навсегда. И никогда не соединятся половинки разрезанной фотографии из семейного альбома: сын, мать и отец, сидящие рядом, плечом к плечу...
Каждый из них испил свою горькую чашу страданий.
...Ветхие листочки, исписанные летящим папиным почерком, пережили того, кто их писал, и ту, которой они были адресованы. А я, читая сейчас эти письма, вижу своего папу таким, каким не знала и не могла знать раньше: мальчиком, юношей, солдатом. И свою бабушку — 46-летней женщиной, почти оглохшей в лагере, но увидевшей наконец своего взрослого сына.
Я не знаю, как сын и мать встретились после долгой разлуки. Перечитывали ли они эти письма? Наверное, нет. Думаю, что она помнила их почти наизусть. А о том, что было пережито и выстрадано ими, они не рассказывали никому. Теперь только письма, в которых продолжают звучать их голоса, могут поведать мне об этом...
9 Из Книги Памяти «Расстрельные списки. Москва, 1937-1941 гг. «Коммунарка», «Бутово»»: «Владимир Иванович Рябоконь арестован 14 июня 1937 г. Приговорен к расстрелу 8 февраля 1938 г. ВКВС СССР по обвинению в участии в к.-р. террористической организации. Расстрелян 10 февраля 1938 г. Реабилитирован 18 декабря 1954 г. ВКВС СССР»