Осужденный по 58‑й статье

Осужденный по 58‑й статье

Предисловие

3

Предисловие

Эта книга о моем друге, Иване Адамовиче Тоги. Мы познакомились более двадцати лет назад через Марию Ананьевну Грачеву (Карамалак), известную в евангельских церквах России благовестницу. В Иване Адамовиче я встретил человека Божия. В его словах и делах как бы ожили для меня такие библейские реальности, как водительство Святым Духом, мудрость свыше, святость и простота во Христе. Для большинства верующих эти вещи трудно постигаемы. Они принимают важнейшие жизненные решения на основе прагматических соображений или советов других людей. И как следствие человеческих решений их жизнь наполнена многими трудностями. Мой друг всегда при решении трудных проблем искал ясности у Бога.

Помню, ранней весной 1979 года на квартире Марии Ананьевны в Кохтла-Ярве (Эстония) проходило очень теплое общение верующих из разных городов бывшего Советского Союза. Был здесь и Иван Адамович. Когда подошла моя очередь делиться новостями, я рассказал о завершающемся строительстве дома молитвы и грядущем избрании нового пресвитера. И совсем просто, как-то по-будничному Иван Адамович сказал, что знает, кто будет пресвитером. На мой изумленный вопрос, кто этот человек, он ответил: «Виктор, который сидит здесь!» И, видя мое замешательство, очень серьезно добавил: «Мне сказал об этом Дух Святой. Тебя изберут пресвитером, смотри, не отказывайся!» В те сложные для Церкви времена молодых на пастырское служение ставить не разрешалось, тем более я еще не был тогда женат и даже не имел невесты. Поэтому поверить такому пророчеству было почти невозможно. Я был в полном недоумении. После вечернего служения Иван Адамович еще раз предупредил меня: «Тебя будут избирать пресвитером, смотри, не отказывайся!» Мне оставалось только ждать, чтобы убедиться, — было ли это в самом деле слово от Духа Святого или просто человеческая догадка.

Через год с небольшим Церковь избрала меня пресвитером. Непреодолимые для людей трудности устранились рукой Всемогущего. Вот тогда я поверил, что Иван Адамович — человек от Бога. С тех

4

пор я встречался с ним много раз и постепенно узнавал все больше и больше о чудесах, которые свершал Господь в его жизни. Я слышал его исполненные силой Святого Духа проповеди, молился с ним и наслаждался той удивительной атмосферой благодати, которая эти общения сопровождала. Желаю вам, дорогие читатели, понять только одно: это книга не столько о заслугах и геройстве человека, сколько о безграничной милости Божией к тем, кто по-детски доверяет Ему. Слава Господу за все!

Заместитель председателя Союза ЕХБ

по Волго-Вятскому региону

Рягузов В. С.

Путешествие по жизни Йоханнеса

5

ПУТЕШЕСТВИЕ ПО ЖИЗНИ

ЙОХАННЕСА

Теплоход идет Финским заливом, направляясь в Таллинн. Солнце искрится на морской поверхности, поигрывая на волнах. Стоит теплый весенний день, даже жаркий, хотя еще только начало мая. Зима была мягкой и малоснежной, пасмурной и удручающей. Впереди пора света, время нового роста и цветения. Весна — словно грань между двумя мирами: мертвая, промерзшая земля — и свет, тепло, расцветающая зеленью природа.

Два состояния и скрытая связь между ними. Остаются позади скалистые острова у Хельсинки и стены крепости Суоменлинна, которая все так же величаво поднимается из моря, напоминая об истории Финляндии. Неподалеку отсюда несколько лет назад были разрушены незримые стены, долгое время разделявшие народы и людей. В результате страны Балтии обрели независимость и теперь спокойно строят свое будущее. Начались гигантские исторические процессы: построенная на атеизме и тирании система рухнула из-за собственной несостоятельности — и вся огромная держава распалась.

Однако зловещие картины нашего мира не отступили. Высеченное двести лет назад по указанию финляндского дворянина Аугуста Эренсверда на камне в Суоменлинна изречение актуально и поныне:

«Потомки, стойте здесь, на своей земле и не уповайте на чужую помощь».

Мы идем в будущее, опираясь на нашу историю. Мы несем с собой прошлое — как всего народа, так и личное, несем радости и горести, пережитые трудности и накопленный оптимизм.

Постепенно исчезают за горизонтом острова, и глазам предстает только безбрежная даль. Беззаботные туристы заняли верхнюю палубу, чтобы насладиться солнцем и видом морских просторов.

Я плыву, чтобы познакомиться с жизнью ингерманландского финна Йоханнеса Тоги, чтобы услышать рассказ о его редкой судьбе, его страданиях, его великой радости и обретении надежды.

Йоханнес родился в 1913 году в деревеньке Вяяряоя, что совсем недалеко от финской границы. Здесь на берегу Финского залива, он бегал и играл в детстве.

6

Но уже в раннем возрасте игры, как и школьные занятия, пришлось бросить, чтобы зарабатывать на хлеб. Да к тому же финские школы вскоре позакрывали, ибо они таили в себе одну из главных для системы угроз: преподавание на родном языке. Хорошее знание языков Йоханнес приобрел уже в школе жизни — наряду с финским он в совершенстве владеет русским и эстонским.

Иоханнесу довелось провести одиннадцать лет в ленинградских тюрьмах и уральских трудовых лагерях. Он познал произвол, террор и ужасы сталинского времени.

Его обвиняли в участии в заговоре, имевшем целью убийство руководителя ленинградской партийной организации С. М. Кирова, в шпионаже в пользу Финляндии, в контрреволюционной деятельности, а также в измене Родине. Положив перед ним заранее заготовленный текст, ему сказали: «Если откажешься от своей веры и прекратишь проповедничество, останешься на свободе, а иначе пойдешь в тюрьму».

Подпиши он, — и прекратились бы страдания, он получил бы работу и поднял свой общественный статус.

Иоханнесу предложили три дня подумать.

— Нечего мне думать, — заявил он сразу же и подписывать ничего не стал. За что и поплатился.

Эта книга — попытка провести читателя по жизненному пути Йоханнеса Тоги, познакомить с его личностью, с верой и с его мыслями. Не раз ему грозила смерть, но всегда происходило нечто неожиданное и поразительное — явно не суждено было ему погибнуть от голода, холода или от ударов судьбы. Следуя по пути жизни Йоханнеса, читатель познакомится с той Силой, которая вызволила его из страшных жизненных передряг.

Возможно, у читателя возникнут вопросы. Почему? Почему же все это произошло с Йоханнесом, а также с тысячами других людей, которым безо всякой вины пришлось пережить столь жестокие испытания? Где же были права человека в этот период истории? Никаких инстанций, куда можно было бы обратиться за справедливостью, не было. Суд и «правда» были в руках деспота и его окружения. Почему же в судебных органах были преданы забвению понятия о праве и исполнялась воля мнительных диктаторов?

Путь, который прошел Йоханнес через гонения в условиях сталинщины, — это всего лишь одна линия его судьбы. Первый раз его арестовали в 1934 году. После своего второго срока он вышел на свободу только после войны, в 1948 году. И лишь в 1956-м его реабилитировали, когда признали, что все это время за ним не было никакой вины.

Как же он все выдержал?

Пусть это и покажется невероятным, но забота и покровительство Господа помогли Иоханнесу Тоги преодолеть путь, полный страда-

7

ний, — так он сам считает. Если бы было по-другому, если бы не существовало Бога, он был бы сломлен — и окончательно. Взгляд в другой мир являлся для него истиной — даже более реальной, нежели зло, жертвой которого он стал. То, что с ним произошло, было ужасно.

Свой путь Йоханнес совершал, не расставаясь со Словом Божьим. Еще будучи мальчиком, он получил в наследство от матери Библию. Мать, когда уже лежала при смерти, подозвала Йоханнеса к себе и передала ему, своему младшему сыну, в наследство то, что было для нее самым дорогим. Йоханнес уверен, что получил на всю жизнь благословение и силы из этой Библии и молитв матери. Мать же передала своего сына Богу еще до появления на свет.

Эта Библия тоже многое повидала, кочуя по тюрьмам и лагерям, иногда пропадая в бюрократических лабиринтах. Тем не менее она всегда она находила дорогу обратно к своему владельцу.

Йоханнес до сих пор хранит эту мамину Библию, к которой обращается в трудную минуту. Наследство, полученное от матери, поддерживает его и поныне.

Йоханнес Тоги живет в Таллинне, он пенсионер, но работы у него много, ибо он проповедует Слово Божье. Проповедует ту самую истину, на которой продолжает держаться его здравый рассудок и душевные силы. Физическое здоровье, подорванное годами заключения, также впоследствии вернулось к нему. Помог и склад собственного характера. Светлая и доброжелательная жизненная позиция часто помогает преодолевать водовороты отчаяния. Будучи человеком редкостного оптимизма, умеющим даже в безнадежном и мрачном отыскивать что-то положительное, он видит возможности Бога там, где человеческие отсутствуют.

Йоханнес Тоги принадлежит к людям благородного склада души, которых, к сожалению, становится все меньше.

Доброжелательность Йоханнеса всегда вызывала в людях чувство доверия, заставляя их откликаться. Она открывала двери официальных кабинетов даже в те годы, когда религия была неугодной в огромной стране социализма. Свои поездки с проповедями Йоханнес Тоги совершал во многие места Советского Союза: бывал в самых северных районах Урала и на юге, в Крыму. После того как Эстония обрела независимость и границы были закрыты, евангелическая деятельность была продолжена как в Таллинне, родном городе, так и в других местах, главным образом на территории Эстонии, где он ведет работу как среди членов эстонских церковных общин, так и среди русских.

Йоханнеса Тоги как хорошего проповедника знают и в Финляндии.

8

Мне и ранее доводилось бывать в Таллинне, я ездила туда несчетное число раз в компании хороших людей. Но эта поездка особенная. Мне удается найти подходящее место у стенки прохода. С одной стороны иллюминатора — море, по другую сторону — людской поток: праздные туристы, радующиеся весне и уезжающие от будней, молодежь, мужские компании, возвращающиеся домой из Финляндии эстонцы. Я провожаю взглядом проходящих мимо людей. Все мы путешествуем, путешествуем по жизни. Мы вроде нескончаемого потока разных жизненных судеб. И я ощущаю себя как бы в роли паломника.

Йоханнес встречает меня в порту, он доброжелателен и приветлив, как всегда, но его излучающее свет отношение к жизни всякий раз просто потрясает. История его жизни окрашена в темные цвета, но сам портрет на этом темном фоне светлый, как этот весенний день.

Завтра мы отправимся на поезде в Петербург — посмотреть на тюрьму, откуда он начал свой путь страданий.

Поезд идет в Петербург

9

ПОЕЗД ИДЕТ В ПЕТЕРБУРГ

Раннее весеннее утро ясное, дышит прохладой. Мы едем через город на таллиннский железнодорожный вокзал. Хиллар Ванаселья, зять Йоханнеса, везет нас к поезду. Хиллар, инженер по образованию, уже на пенсии. Тайми, дочка, единственный ребенок Йоханнеса, работает врачом в Финляндии, в Ювяскюля. Взрослые дети Тайми и Хиллара живут в Таллинне: дочь Тульви работает художником на предприятии кожевенных изделий, сын Тауно занимает руководящую должность в банке.

Вот и вокзал, билетные кассы. На стенах — информация об отходящих и прибывающих поездах, вокруг целеустремленно спешащие люди, некоторые сидят на скамейках в зале ожидания. Вокзалы одинаковы повсюду в мире. Отсюда уезжают, сюда возвращаются.

Йоханнес уже заранее купил билеты, но сколько они стоят — говорить не хочет. Мы направляемся в Петербург, чтобы там посмотреть на те самые места, где более шестидесяти лет назад началась череда трагических событий. Длинная тюремная эпопея Йоханнеса началась в тюрьме «Кресты», тогда город назывался Ленинградом. Этот прекрасный город на Неве снова стал Петербургом после августовского путча 1991 года. В этой стране в последние годы произошли громадные перемены. Было такое ощущение, что ураган исторических событий бесследно унес с собой события большой давности.

Эстония вот уже несколько лет как независимое государство. Двуязычие наглядно проявляется в названиях улиц: на табличках они даны по-эстонски и по-русски. Из полутора миллионов жителей Эстонии третью часть составляют русские. Сосуществование бок о бок двух национальностей — процесс не безболезненный, этому в Эстонии сейчас только учатся.

При Сталине роковую роль в судьбе Йоханнеса также сыграло его финское происхождение. Национальность, а также церковная деятельность были причиной того, что он стал «неблагонадежным».

Мы садимся в поезд, который идет до Нарвы, до нее 235 километров. На вокзале в Нарве до отхода русского поезда на Петербург у нас есть два часа времени.

Поездка на поезде предстоит интересная.

10

В чистом вагоне мы легко находим себе удобные места, хотя в это субботнее утро пассажиров довольно много. Путешествовать с Иоханнесом приятно, хотя в глубине души я не все могу понять в его жизни. Ведь я росла совершенно в иных условиях, в независимой стране, за благо которой именно поколению Йоханнеса пришлось понести тяжкие жертвы. В душе я чувствую благодарность тогдашним руководителям Финляндии и поколению моих родителей. А вот путь народа-соплеменника оказался иным, однако очередная страница истории уже перевернута и здесь. Народ, получивший независимость, стоит на пути новых свершений и исторических перспектив. Он свободен и готов трудиться на благо возрождения.

Эстония и Финляндия, будучи соплеменниками и соседями, связаны общностью судеб и тогда, когда роковые события позади.

Видя мою настойчивость, Йоханнес в конце концов говорит, сколько стоили билеты. Два билета до Петербурга оторвали пятую часть от его месячной пенсии, а вместе с обратными это обошлось чуть не вполовину. Как же люди живут?

— Многим приходится трудно, — отвечает Йоханнес. — Особенно тяжело в условиях дороговизны. Цены сильно поднялись, они обгоняют доходы людей. Раньше в продаже были только основные продукты питания, — дешевые. А теперь в магазинах изобилие, но цены просто огромные, в том числе и на продукты питания.

Эстонцы, однако, народ терпеливый, ждут лучших времен. Независимость так дорога им, что ради нее они готовы к жертвам. Надеются, что в дальнейшем, когда Эстония станет крепче экономически, будет лучше. Независимость дает людям силы и веру в будущее, хотя предстоит еще долгий путь практического закрепления независимости и обустройства жизни народа.

Йоханнеса больше беспокоит духовное будущее своей страны и то, как люди относятся к Богу. Он сетует, что многие склонны больше поклоняться маммоне, нежели Богу. Маммона не дает ни счастья, ни благословения, но народ, который возлагает надежды на Бога, будет стоять крепко. Он вынесет трудности и лишения. Богатство праведного духа рано или поздно благословит и материальное благополучие.

Йоханнес рассказывает, как несколько дней назад он читал проповедь по случаю Дня матери.

— Какие сегодня матери, такими будут завтра и молодежь, и народ. Что посеем в душах молодежи, то и будем пожинать через пару десятков лет. Но тогда уже трудно будет сделать урожай другим. Конечно, и отцы играют важную роль, но особенно это относится к матерям, — подчеркивает Йоханнес.— Мать всегда ближе к ребен-

11

ку, она воспитывает в нем справедливость, честность, невинность, учит его молитвам.

Йоханнес знает, что нынешняя молодежь сталкивается со многими факторами влияния, будь то школа, приятели — все окружающее общество.

— Но если добрые понятия своевременно привиты, они никуда не исчезнут, оставаясь в юной душе, и когда-нибудь да проявятся, несмотря даже на сильные невзгоды, а может, даже и под влиянием этих невзгод, — при этом они закрепятся еще сильнее. Буря испытывает на прочность. Сооружение, которое ее не выдержит, сгорит и превратится в пепел, который вполне будет пригоден как основа для выращивания добра, — философствует Йоханнес. — Будет ли народ Эстонии в будущем красивее, лучше? — спрашивает он и тут же отвечает: — все будет завиееТь от того, какие ныне матери и воспитатели. Мы должны не только учить, но и жить так, как учим. Так, чтобы наше поведение отвечало тому, чему учим. Если же этого нет, тогда наше слово, обращенное к молодежи, не будет звучать убедительно, — добавляет он.

Таллинн и его окрестности остались позади. Йоханнес рассказывает об общине Кохила, что находится в тридцати километрах от Таллинна. Ему доводилось бывать в Кохила, и сейчас он рассказывает один назидательный случай из жизни этой маленькой общины.

— После смерти главы семьи мать с сыном жили при молельне. Женщина выполняла там самую разную работу и получала за это кров. Она имела обыкновение молиться в пристроенном снаружи дровяном сарае. Когда там делали ремонт, пол залили новым цементом. Цемент был еще свежий, когда женщина пришла помолиться. Она направилась к знакомому месту и опустилась на колени, а когда поднялась, на цементе остались следы колен, которые и после ее смерти свидетельствовали людям, какую важную роль в жизни этой матери играла молитва. Дровяной сарай стал храмом и для ее сына. Следы материнских колен направили его по тому же пути, каким шла мать.

Взгляд, брошенный на скромный сарайчик, — и сын уже не мог забыть о том, как молилась его мать. И юноша стал тружеником Царства Божьего.

— Что мать посеет, то завтра и пожнем, — как «аминь» завершает Йоханнес.

Поезд, постукивая, мчится все дальше, мимо мелькают ровные поля. За заводскими трубами виднеется молельный дом общины Кехра. Йоханнес и там читал проповеди, возвещая Слово Евангелия. Наверное, в его стране уже не найти такого места, где бы он не бывал, неся Благую Весть. У Йоханнеса поистине дар рассказчика. События запечатлелись в его просто феноменальной памяти, как на пленке;

12

он без особого труда извлекает их и рассказывает живо, переживая все заново, будто пишет картину, делая кистью четкие и уверенные мазки.

В окно вагона видно бывшее колхозное хозяйство. Обветшавшие строения напомнили о недавней истории. Люди не имели земли, государство диктовало производственные планы. Работали на благо социализма. Теперь мы знаем, что идеология, объявленная тогдашними вождями, не в состоянии была стимулировать и вдохновлять людей.

Йоханнес говорит о том, что часть людей и угодий ныне уже разделена между работниками, это произошло после того, как старая система рухнула и частное владение постепенно стало возвращаться в Эстонию. Трудностей еще хватает, ибо нет достаточного количества сельхозтехники, у частных фермеров нет, например, тракторов; некоторые не имеют даже лошадей, чтобы выполнять пахотные и посевные работы. После развала социалистической системы новые практические возможности не везде еще имеются. Но большинство людей понимают ситуацию, поэтому согласие присутствует везде. Народ верит в лучшее и светлое будущее и готов трудиться на благо завтрашнего дня.

Поезд прибывает в Раквере. И сюда Йоханнес приезжал, проповедуя Слово Божие на эстонском, финском и русском языках. В свое время здесь проживали даже немцы, но затем почти все они уехали в Германию. В церковной общине Раквере выходцами из Ингерманлан-дии долгое время проводились большие праздники Троицы (Хеллун-тай). Такой праздник продолжается не один день, собирая народ, приходящий услышать Слово Божие и повидаться с друзьями.

Поезд идет по территории, где живописные эстонские пейзажи сменяются пустынным серым ландшафтом. Недалеко от железной дороги виднеются огромные конусообразные горы золы и шлака. Края водостоков покрыты ржавчиной, деревья, утратившие зелень, высохли, превратившись в уныло стоящие изогнутые коряги, — такое впечатление, что жизнь полностью покинула эти места. В памяти встает иллюстрация из Библии с изображением застывшего солончакового ландшафта Содома. Трубы заводов пыхтят в небо плотным черным дымом. Даже зимой снег здесь черный. А теперь, когда наступил май, оттаивающая после зимы земля впитывает в себя эту грязь со снегом. Мы проезжаем район Эстонии, где добывают горючий сланец, откуда загрязняющие окружающую среду вещества долетают до самых берегов Финского залива и даже до южного побережья Финляндии.

Пейзаж являет собой безутешную картину ущерба, нанесенного окружающей природе. Промышленные отходы губят прежде всего будущее молодых, ведь им в конце концов придется платить за это. Страна, только что ставшая независимой, нуждается в ресурсах и для

13

других целей, и в то время, когда в других районах страны ведется созидание, здесь губительный процесс подрубает жизненную силу и здоровье природы. Например, Финляндия и страны-соседи бросили взятые у Запада миллиарды на поддержание устойчивости банков. Окружающей среде придется подождать, поскольку денег на спасение природы в соседней странее пока что нет.

Сельская местность Эстонии представляет собой по большей части ровное низменное пространство с участками леса то там, то здесь. Путешествие на поезде дает представление обо всей стране как бы изнутри. Временами поезд ныряет в густоту хвойных и лиственных деревьев, в тени которых разбросаны целые поля ласкающих взор белых цветов. От разработок горючего сланца до ландшафтов белых цветов — анемонов расстояние не такое уж и большое. Сама природа ведет суровую борьбу против губительных сил, и эти белые анемоны вместе с пышно растущими березами являются как бы знамением будущего.

Поскольку наш поезд — не скорый, он то и дело останавливается. Пассажиры все время меняются — входят и выходят. Вот опять остановка. Народ здесь какой-то особенный, не такой, как в Петербурге, где я побывала в последний раз несколько месяцев тому назад. Там люди кажутся подавленными, замкнутыми, отгороженными от внешнего мира. Здесь же картина иная. Люди улыбаются, они более открытые, чувствуется, что они уверены в будущем. Сразу видно, что в эстонцах тяга к независимости нашла свое воплощение.

Поезд прибывает в небольшой городок Кивиыли. Йоханнес, указывая за окно вагона, снова начинает свое повествование. За. лесочком и домами стоит избушка, в которой живет Аннамари Орпонен — верующая, которой перевалило уже за девяносто лет. Ее муж Йоханнес давным-давно умер. Оба они тоже прошли через сибирские концлагеря и много пережили. Может быть, Йоханнесы не только по схожести имен относятся к роду Йоханнеса-ученика, «которого любил Иисус», — открытым, добрым, полным надежд.

И этот Йоханнес такой же.

Будучи сосланным в Сибирь, Орпонен нашел там баптистскую церковь, которую посещал, чтобы слушать Слово Божие и получать духовную пищу. Он нашел свою церковь, поскольку и в Эстонии был членом общины баптистов. Как-то одна из женщин, придя на собрание, стала говорить такое, что члены общины решили ее отлучить от церкви.

Однако Йоханнес Орпонен вступился за женщину, заявив, что такая жесткая мера по отношению к ней — не в христианском духе. В результате его самого постигла такая же участь. Однако на собрания в церковь приходить не запрещается, но тем, кто отлучен от «пра-

14

вильных» верующих, всегда показывали отдельную скамью, на которой сидят грешники и куда истинные верующие бросают осуждающие взгляды. И вот Йоханнес, приходя в церковь на богослужение, всегда занимал место на скамье для грешников. Тяжело видеть, когда люди ведут себя недостойно: даже когда по воле тиранов на церковь обрушиваются гонения, случается, что и в общине брат поднимается на брата.

Но потом в той далекой церкви стали происходить удивительные события. Йоханнесу Орпонену было обещано, что его отпустят из Сибири. Вечером в воскресенье он последний раз пришел в церковь. После окончания собрания он попросил разрешить ему сказать несколько слов.

Воцарилась тишина, все замерли в ожидании. Не дожидаясь приглашения, Йоханнес поднялся со своей скамьи и сказал:

— Мне радостно, и я благодарен Богу и вам за то, что нам довелось быть эти годы вместе и слушать Евангелие. Теперь, однако, я получил разрешение ехать домой. Поэтому я желаю вам щедрого благословения и силы Духа. Оставляю вас во власти Господа.

Йоханнес вынул из кармана носовой платок и на прощанье помахал всему собранию. Вышел он из церкви спокойно, не торопясь. Но никто не осмелился помахать в ответ грешнику.

В церкви снова воцарилась гробовая тишина. Наконец какая-то женщина заплакала и произнесла:

— Мы поступили неправильно, когда исключили Йоханнеса из общины и не позволили ему проповедовать Слово Божие.

Кто-то еще добавил вслед ее словам, что «моя совесть не была спокойной все это время». Среди собравшихся в церкви отовсюду стали раздаваться всхлипывания, многие плакали.

— Что же нам теперь делать? — спросил кто-то из более старых прихожан. И люди как один решили:

— Давайте пойдем и попросим у Йоханнеса прощения, пока он еще не уехал.

На том и порешили.

На следующее утро, когда Йоханнес Орпонен укладывал на телегу свои пожитки, собираясь ехать на станцию, он заметил большую группу людей, направлявшуюся к его избушке. «Кто это и чего они хотят?»

Велико же было удивление Йоханнеса, когда он наконец-то узнал членов своей церкви.

«Прости нас, ведь ты не совершал никакого греха, это мы поступили грешно, когда отлучили тебя», — услышал он.

И всплакнул наш Йоханнес вместе с пришедшими просить прощения. Великое благословение и дух пробуждения пришли и сюда, в эту далекую сибирскую церковь.

15

Будто в наследство оставил Йоханнес Орпонен в этой общине память по себе — как символ душевной чистоты и пример для подражания. И у других последовало пробуждение совести. Но Йоханнес и Аннамари пережили настоящую трагедию. Двое их детей погибли, не вынеся тягот сибирской ссылки.

Йоханнеса отправляли в Сибирь трижды, но всякий раз он возвращался. Скончался он в Кивиыли, где Аннамари живет и по сей день в своем домике, получая помощь от прихожан.

Йоханнес Тоги рассказывает о событиях весьма подробно, будто они происходили совсем недавно. Многочисленные истории о событиях, о людях и о том, что ему, в свою очередь, рассказывали люди, — все это прочно запечатлелось у него в памяти. Наверное, перенесенные испытания закалили и отшлифовали ее.

А если жизнь протекает вяло, без напряжения, то для многих это означает притупление рассудка, когда мозг расслабляется.

Почему же оба Йоханнеса прошли этот страшный путь страданий? — снова и снова задаюсь я вопросом, слушая эти рассказы. Почему Бог, на которого они так надеялись, не добился правды для страдальцев, да так, чтобы их мучители были покрыты позором? Почему же долина скорби оказалась такой большой? Почему Всевышний не наказал зверей в человеческом обличье и позволил своим детям страдать на пределе человеческих возможностей — и даже больше, до самой гибели, которая постигла многих?

Но на эти вопросы ответов нет.

И тот и другой Йоханнес могли только надеяться. Они представляли для себя жизнь и Господа, используя особую мерку, нежели та, которая сразу же вызывает вопрос: «Почему добрый Бог допускает, чтобы люди страдали? Почему Он, похоже, не вознаграждает доверие и надежды на Него?»

Вопросы эти, конечно же, глупые. Точно так же можно задать вопрос: почему человек допускает все это? Почему он позволяет себе превратиться в зверя?

Человеку не дано жить не страдая. Ученики должны пройти путь своего Учителя. И тот и другой Йоханнес прожили свою жизнь, находясь близко к Богу даже в самых страшных условиях. И этого им было достаточно.

Дом, где прошло детство

16

ДОМ, ГДЕ ПРОШЛО ДЕТСТВО

Утро. Часы показывают десять. Уже проехали больше половины расстояния до Нарвы. Вот и станция Кохтла-Ярве. Йоханнес рассказывает об этом промышленном городе, который окружают терриконы. В послевоенные годы в городе появилось огромное число русских, когда сюда завозили рабочую силу из разных концов Советского Союза. Говорят, что мафия держит здесь в своих руках деловую жизнь и торговлю. В Кохтла-Ярве есть церковные общины — эстонская и русская, которые собираются на свои молебны в одной молельне и живут в полном согласии.

В Эстонии ходят разные разговоры о русских. Многие видят в них представителей прежней тирании. Йоханнес же считает, что всякие национальные распри надо прекратить и при этом усвоить, что родившиеся и живущие в Эстонии русские — это тоже эстонцы. Здесь их родина, на которую у них есть одинаковые права независимо от языка и национальности.

Йоханнес показывает на высокий красный многоэтажный дом справа от железной дороги, стоящий посреди открытого пространства. Мы находимся в Йыхвит. В этом доме на пятом этаже жил в последние годы своей жизни старший брат Йоханнеса — Пиетари, скончавшийся в 1987 году, когда ему было восемьдесят два года.

— Нас было двое братьев. Пиетари был на восемь лет меня старше. Похоронили его вон там, — и Йоханнес показывает вдаль. Своему брату он отдал последнюю дань, произнеся благословение на его могиле. Йоханнес верит, что брат уже в последние минуты жизни встретил свое блаженство.

Ольга, вдова брата, умерла в 1991 году.

Пиетари тоже выпала тяжкая доля. Его отправили на фронт, но затем отозвали как «ненадежного финна». Ему пришлось побывать и в уральских лагерях.

Говоря о брате, Йоханнес возвращается к одному эпизоду своей жизни 1960 года. Тогда время было советское. Йоханнесу захотелось посмотреть дом в деревне Вяяряоя (Криворучье. — Прим. перев.), в котором он жил в детские годы, и найти могилу своих родителей.

17

В тот летний день братья отправились к местам своего детства. Они хотели посмотреть, что осталось от их дома и как там теперь все выглядит. С ними поехали также Лиина, жена Йоханнеса, и Ольга, жена Пиетари.

Деревня Вяяряоя находилась на берегу Финского залива, примерно в ста километрах от Ленинграда. В тех местах была двадцатипятикилометровая погранзона, куда въезд без соответствующих документов был запрещен.

Поскольку пограничников не было видно, наши паломники решили рискнуть и въехали на территорию погранзоны. Но вот и пограничники. Путники объяснили, что они хотели бы посетить место, где был их дом, и побывать на кладбище, на могилах своих родителей. Пограничник махнул рукой, и они поехали дальше.

— Когда мы уже подъезжали к Вяяряоя, я увидел, что здесь произошли большие изменения.

Никакой деревни там уже не было, — ни домов, ни других построек, вообще ничего. Местность выглядела совершенно пустынной. Поскольку жители были арестованы и отправлены в дальние лагеря, государство заполучило их дома и земли. А то, что еще оставалось от русских, или не пострадало во время боев, разграбили, сожгли и уничтожили немцы. Обитатели этой некогда цветущей деревни либо сгинули в лагерях или, потеряв здоровье, доживали свой век, разбросанные в разных концах страны. Йоханнес вспоминает, что в Нарве живет одна женщина из их деревни, чуть моложе его.

Я и до этого знал, что нашего родного дома уже нет. Пиетари, который как самый старший из детей унаследовал хозяйство, лодку и сети, жил там со своей семьей и после того, как я после смерти родителей вынужден был отправиться куда глаза глядят, чтобы зарабатывать на хлеб. Но брату тоже пришлось оставить дом, продав его государству, причем довольно дешево, и уехать из пограничной зоны. Так было со многими, особенно с теми, кто был финского происхождения.

Я уже много раз убеждался, что не следует отдавать свое сердце маммоне. Лучше собирать ценности, которые не будут испорчены ни молью, ни ржавчиной.

В ту поездку мы нашли фундамент нашего дома, а по нему я определил, где была кухня, где комната и даже место, где стояла кровать. Возле нее мама обычно вставала на молитву, поставив также и меня на колени. После дня тяжелой работы мама часто молилась до изнеможения. Помню, как один раз Пиетари помог ей подняться с пола, — так она устала, а может, даже и была больна. И вот мы — я, Лиина, Пиетари и Ольга — стояли на том месте, где она молилась. Оно для нас было святым. Я снял туфли, и мы постояли молча. Пие-

18

тари не мог сдержать слезы и заплакал: для всех нас это место было средоточием дорогих нашему сердцу воспоминаний.

Поклонившись дому, мы пошли к кладбищу. Стоял летний день, было тепло и солнечно. Кладбище было неухоженным, повсюду видны были следы войны, многие могильные холмики сравняло с землей. Старые надгробия и кресты можно было видеть тут и там в траве, под сенью деревьев. Под каждым — трагическая судьба. Вокруг кладбища сохранилась каменная ограда.

Я узнал место, где мои родители нашли свое последнее пристанище. Вот они, эти два креста. На могиле отца крест был повален, но крест матери продолжал стоять. Можно было прочесть имена и года рождения и смерти: «Адам Тоги 1879 —1922» и «Мария Тоги 1881 — 1926». Первым скончался отец, через четыре года — мать. В тринадцать лет я остался без родителей.

Мы стояли молча. Перед нами — земля, где жили и в которой теперь лежат мои родители. Опустевшие места, где прошло детство. Для нас они так и остались святыми.

Вспоминая дом и детские годы

19

ВСПОМИНАЯ ДОМ И ДЕТСКИЕ ГОДЫ

Пока мы едем в поезде, Йоханнес рисует мне прямо-таки живую картину деревни своего детства. Вяяряоя находилась на территории района Сойккола (Сойкинский полуостров. —Прим. перев.), на берегу Финского залива, в нескольких десятках километров от Нарвы. Вдоль берега залива были разбросаны сорок домов, расстилались выпасы для скотины и общинные леса.

— Прибрежный песок тогда был настолько чистым, что посидишь на нем даже в белых штанах — и ни пятнышка; вода тоже была чистой. Так было в тех местах на побережье Финского залива в годы, когда в России вспыхнула революция, а в Финляндии после обретения независимости — гражданская война.

Население жило тогда за счет земли и моря, условия существования были очень просты. Земля давала необходимые продукты питания, а, продав рыбу, можно было даже заработать и деньги. Рыбу ловили неводом и сетями. Летом пользовались лодкой, зимой шли в море по покрытому снежным настом льду. Когда рыбаки возвращались с добычей на берег, их уже ожидали покупатели. На берегу даже была поставлена коптильня. Рыба, конечно же, была отличная, никакие добавки не применялись. Рыбозавод расширял производство, и вскоре была начата уже оптовая торговля. Оптовые покупатели по недорогой цене брали рыбу прямо на берегу и развозили улов по разным местам страны, где продавали, получая прибыль. Многие жители деревни таким образом добывали себе пропитание, занимаясь рыбной ловлей.

Натуральное хозяйство процветало.

Йоханнес рассказывает, как они работали совместно с финнами. Ближайшие финляндские острова находились всего в двадцати пяти километрах от ингерманландского берега. Это были острова Сейскари, Койвисто и Лавансаари. Именно через эти острова финны в свое время переселялись на южный берег Финского залива; так в Ингерманландии появилось финское население, которое постепенно расселилось по значительной территории, поскольку некоторые финны переезжали поближе к Петербургу, до которого от деревни Вяяряоя было около ста километров. Да и границы оставались открытыми вплоть до 1917 года, когда Финляндия стала независимой. Йоханнес

20

рассказывает, как финны, жившие по обе стороны залива, вместе ловили рыбу; это продолжалось и тогда, когда Финляндия после обретения независимости уже имела государственные границы. Но поначалу порядки на границе не были слишком строгими.

— С разных сторон съезжались ловить рыбу, они приходили с островов, а мы — с берега. Не было никаких разногласий и споров по поводу рыбы, никто никогда не дрался за право владения местами ловли. Из Финляндии доставляли соль и разное другое. В ходу были одинаковые деньги — серебряный рубль, что упрощало торговлю.

Родня Йоханнеса имела давние корни в деревне Вяяряоя. Предки его еще давным-давно осели в тех местах, где жили и добывали свой хлеб насущный. Родителей отца Йоханнес никогда не видел и знал их только по рассказам отца. Дедушка Элиас умер рано, довольно молодым, когда Адаму, отцу Йоханнеса, исполнилось всего три. Бабушка одна растила троих детей — Адама и двух его сестер.

— Второго моего деда тоже звали Элиас. Родители матери жили в деревне Харккола (Гарколово. —Прим. перев.), что в пяти километрах от Вяяряоя. Их я еще успел застать, правда, о бабушке по матери у меня не сохранилось никаких воспоминаний: когда она умерла, я был еще таким маленьким, что ничего не смог запечатлеть в памяти. Мамин отец умер в 1932 году, и на его похоронах я присутствовал. Дедушку похоронили на кладбище в деревне Харккола, я приезжал туда из Ленинграда. Тогда я работал на мясокомбинате, что в центре города.

Ребенком я всегда стремился быть рядом с дедом, когда он чем-то занимался, и внимательно следил за его работой: как он правил инструмент или делал какой-нибудь ремонт. Я просил его брать меня с собой и всё время спрашивал, почему он что-либо делал именно так. Дед был для меня героем и примером для подражания. Я хотел научиться всему, что он умел. От него я получил нужное в жизни доброе напутствие. Он сказал мне: «Йоханнес, когда станешь взрослым и будешь кому-нибудь оказывать услугу или выполнять работу, всегда бери плату чуть меньшую, чем другие. А если будешь кому-нибудь платить, плати всегда чуть больше, чем платят другие. Тогда у тебя всегда будет работа и никогда не будет нужды».

Этому совету я всегда старался следовать.

Когда родители Йоханнеса — Адам, сын Элиаса, и Мария, дочь Элиаса, — в свое время поженились, многие удивлялись, поскольку полагали, что они брат и сестра.

Йоханнес родился 24 февраля 1913 года. В семье уже был один мальчик, Пиетари, родившийся 5 апреля 1905 года. «Когда родился Пиетари, то родители еще не обратились в живую веру, — говорит Йоханнес, — однако на мою долю выпало то, что милостью Божией

21

еще до моего рождения отец с матерью с благословения Духа Святого стали детьми Христа».

Еще до появления на свет младшего сына Мария, похоже, уже имела какое-то судьбоносное чувство, уже представляла себе, каким будет его жизненный путь. За полгода до того, как родился Йоханнес, Мария как мать чувствовала в своей душе какую-то особенно сильную потребность молиться вместе с подругами во благо своего будущего ребенка.

Она пригласила к себе домой нескольких подруг. Евангелистки Ээва Хумала, Мария Катая, Мария Кярккяйнен и Сохви Паюнен узнали в тот день, что в семье ждут второго ребенка.

Мария Тоги сказала им тогда, что сердце ее чует недоброе: в жизни ее будущего ребенка будут тяготы и страдания. Она еще не догадывалась, но в душе своей как бы заглядывала в будущее и хотела, чтобы молитвы укрепили и ее саму, и ребенка, который должен был скоро родиться.

Мария опустилась на колени и попросила, чтобы подруги тоже помолились вместе с ней. Они встали на колени вокруг нее и общей молитвой передали будущего ребенка в объятия Господа. Тогда же, во время молитвы, Ээва Хумала произнесла пророческие слова:

— Этот ребенок будет принадлежать Богу, Бог будет направлять его, давать силы, чтобы вынести трудности, которые будут предстоять. И не суждено будет ему ни в воде утонуть, ни в огне сгореть.

Это момент, о котором рассказали потом родители и друзья, глубоко запал в душу Йоханнеса. Ведь и он тогда присутствовал при этом. Он уверен в том, что молитвы, которые были произнесены еще до его рождения, всегда сопровождали его и помогли пройти через самые тяжкие испытания.

— Когда я наконец родился, мама сообщила радостную новость тем самым подругам, которые поддержали ее в ее молитве: «Господь дал нам сына, и имя ему будет Йоханнес».

Родители понесли меня крестить в деревенскую молельню, которая была в Вяяряоя. Там они вместе с прихожанами обратились к Господу с просьбой, «чтобы наш Йоханнес жил всегда, всю свою жизнь рядом с Иисусом, прильнув к его груди, как ученик, которого Иисус любил».

Мне рассказывали, что, когда прихожане встали и начали молиться, во время молитвы Дух Святой витал над молящимися, и все воздавали хвалу Богу. Это рассказывали те, кто сами были на этой церемонии, и я благодарен им. Господь услышал их молитву и нес меня на Своих руках все эти годы.

Итак, первые годы своей жизни я рос, слушая молитвы. Дом наш не был богатым, но и бедными нас нельзя было назвать. Была крыша над головой, а в доме — комната, кухня, необходимая мебель.

22

Был сад, ягодные кусты и яблони, с урожая которых варили варенья на зиму. Забор вокруг дома — как это было тогда принято. Было две коровы, лошадь, теленок, поросенок. Добра не так уж и много, но людей, которые жили беднее нас, в деревне было больше, нежели тех, кто богаче. Хлеб у нас был всегда.

А вот духовно наша семья была очень богата. Была любовь не только к членам своей семьи, но и вообще к ближним. Неподалеку были соседи, ведь дома в деревне стояли примерно в ста метрах друг от друга. Богатством считали любовь к ближнему, и этому обычаю в деревне следовали все. Люди понимали, что богатый тот, кто отдает свое, а не тот, кто прибирает все для себя. Стремились жить так, как учит Слово Божие. Блажен тот, кто дает, а не тот, кто берет.

Христианское воспитание детей составляло естественную часть каждодневной жизни. Средства к существованию, одежда, близкие люди — все это дар. Йоханнес был еще совсем маленьким, когда в хозяйстве родился теленок. Корова отелилась, и мама пришла в избу из хлева, сияя от радости:

— Вот так, Йоханнес, Отец Небесный подарил нам красивого теленка и новое молоко. Встанем же на колени и поблагодарим Его за доброту к нам.

Мы исполнили это, и чувство благодарности в моем сердце было настоящим и искренним.

Утренние и вечерние молитвы были естественными в нашей жизни. По утрам мама, приходя меня будить, спрашивала: «Ну как ты спал, Йоханнес?» Я отвечал, что спалось мне хорошо, и она продолжала: «А теперь поблагодарим Отца Небесного за то, что мы хорошо спали ночью, и попросим благословить новый день».

Поскольку я был еще мал и не мог самостоятельно вставать на колени, то мама придерживала меня за ворот рубашки, пока мы молились. Она вслух читала молитву, а я повторял за ней. Когда я подрос, то уже сам вставал на колени.

Так я научился любить Бога, дающего все доброе.

Много позже, уже в 35-м году, находясь в ленинградской тюрьме, когда мои силы — физические и духовные — были уже на исходе и я не мог молиться, стоя на коленях, в памяти моей возникала картина детских лет: мама помогает мне стоять на коленях, держа за воротник. И я как наяву слышал шепот: «Ты в объятиях Иисуса». В такие минуты я ощущал прилив новых сил.

Как-то на Рождество мне подарили новую одежду — рубашку и костюмчик, который шили специально для меня. Наступило рождественское утро, я стоял в своем новом костюме; помню, как мама подошла ко мне и сказала:

— Посмотри-ка, Йоханнес, какой хороший наряд ты получил от Отца Небесного. Давай поблагодарим Его и попросим дать нам силы,

23

чтобы у нас всегда было чистое сердце и мы хорошо себя вели, чтобы Отцу Небесному было радостно смотреть на нас, — как мама смотрит с радостью на тебя, видя твой новый костюм.

Христианское воспитание наложило отпечаток на душу ребенка. Может быть, сегодня такое воспитание покажется довольно суровым, однако поскольку ребенок был окружен любовью и заботой, оно давало свои плоды, формируя душу ребенка и определяя его будущее.

«О силах небесных говорили как о вполне естественном, в них видели нечто прекрасное», — продолжает Йоханнес и тут же вспоминает случай, который произошел с ним в детстве. Ему было около пяти лет, когда он решил отправиться на небо и посмотреть, что там.

Только вот где это небо и как туда попасть?

Мысли маленького мальчика были последовательными: небо соединялось с землей где-то там, за полями и лесом, он видел это своими глазами. Если пройти достаточное расстояние, то на небо можно забраться прямо с земли. — Эта догадка осенила его еще раньше, когда однажды он побывал на берегу моря. Небо и вода соединялись где-то там, вдали. И вот, в тот летний день Йоханнес отправился пешком туда, где земля и небо соединялись. На тропинке в поле ему встретился сосед.

— И куда это Йоханнес направился? — спросил он.

— На небо.

— Ах на небо! А ты попрощался с родителями? — поинтересовался сосед.

Об этом малыш как-то не подумал.

— Так вот, надо тебе сначала попрощаться с родителями, прежде чем отправляться на небо, — продолжал сосед. И Йоханнесу пришлось прервать свой путь и возвратиться домой.

— Розги в то время были обычным средством для воспитания. Меня же наказывали ими редко, поскольку у мамы был какой-то особый дар вызывать у меня чувство совести и раскаяния. Когда я совершал какой-нибудь проступок — делал то, что не разрешалось или что маме не нравилось, она обычно подзывала меня к себе.

— Ну, Йоханнес, и что же мы теперь будем делать? — говорила она, используя при этом слово «мы», — вот тогда я чувствовал себя действительно виноватым, «поступившим нехорошо». Я был готов просить прощения.

Запомнился один случай, когда меня все-таки отодрали хворостиной. Мне уже было пять или шесть лет, и мы с мамой были в гостях у соседей. Я и хозяйский мальчишка начали бегать и играть. Не помню точно, что произошло, но мать обратила внимание, что возились мы очень шумно, и она, наверное, была недовольна моим поведением. Подозвав к себе, она сделала мне замечание. Но мы все равно

24

продолжали возиться. Тогда мать снова подозвала меня и спокойным голосом сказала:

— Если ты не умеешь играть спокойно, то будешь сидеть здесь, возле меня, а дома я тебя выдеру.

То есть сначала она запрещала словами, а потом уже прибегала к более действенному средству.

Мы пробыли у соседей еще какое-то время. Я послушно сидел рядом с мамой, которая, беседуя с хозяевами, обнимала меня и гладила по голове, тепло и с любовью. Я уже был уверен, что мама забыла об обещанном наказании. Но она не забыла.

Когда мы вернулись домой, мама объяснила, что мое поведение было совсем не ошибкой или незнанием, потому что она мне делала замечание. Это было непослушание, за которое я и получил обещанное наказание.

— Как ты думаешь, может кнут все исправить? — спросила она потом и сама же ответила: — Нет, не может. — И пояснила почему.

— Иисус опечален, опечалена мать, да и соседский мальчик тоже расстроен. Можешь ли ты теперь свободно и со спокойной совестью пойти поиграть с ним? — спросила она и сама же ответила: — Не можешь. И что же ты должен сделать? — вновь задала она вопрос.

Не оставалось ничего другого, кроме как просить прощения, а на следующий день — и у соседского мальчика за то, что как товарищ я поступил плохо.

Мы всегда молились вместе, я стоял на коленях рядом с мамой, и мы просили у Бога силы, чтобы делать добро. Мать была со мной рядом всегда, поэтому мне было легко и приятно от этого.

Мать была в доме главной — как в будничных практических делах, так и в духовных. Она помогала селянам участием в земных заботах и в душевных горестях. Например, хорошо умела вынимать соринку из глаза. Этим искусством она прославилась на всю деревню, хотя метод был самый незамысловатый. Человек, которому в глаз попадала соринка, сначала сам пытался освободиться от этой напасти, но когда, несмотря на усилия, у него ничего не выходило, а между тем глаз начинал краснеть и слезиться, он шел к «Мари». Тщательно прополоскав себе рот водой, она осторожно раскрывала больному глаз и языком удаляла соринку.

Человек уходил довольный, избавившись от хвори.

Мария Тоги обладала также даром выслушивать людей. Это была особая, врожденная способность — уметь слушать другого человека, понимать его заботы, его жизнь до самых глубин. И люди верили ей.

Редко кто обладает такой способностью. Сейчас все слишком заняты — постоянно суетятся, куда-то едут, спешат, выслушать других некогда, зачастую люди не слышат даже самих себя. Так исключается из людских взаимоотношений и из всей жизни нечто очень важное.

25

Но Мария Тоги такую способность имела. Она умела слушать и понимать людей, облегчая бремя их тягот.

Чувствовалось, что Йоханнес унаследовал от матери и эту черту характера тоже.

Селяне приходили к Марии, открывали ей свои сердца и рассказывали о заботах и печалях. Когда суть становилась понятной, задавались вопросы, вместе обращались к Божьей милости — бремя облегчалось и горе исчезало. У нее был дар, способный освобождать ближнего от мук совести, она умела сказать такие слова, которые несли человеку радость, и, пришедший подавленным и опечаленным, он уходил с облегчением на сердце.

По своему характеру она была приветливой и внимательной к людям. Марию Тоги знали также и как искусного оратора; она выступала на сходах, и люди с удовольствием слушали ее. Она имела способность выражать словами то, что было на сердце, умела затронуть тех, кто ее слушал, за живое, говоря не только о будничных заботах, но и о милости Всевышнего. В ее словах чувствовался собственный опыт. Когда обсуждались заботы жителей деревни, и в особенности женщин, она всегда была как бы впереди своего времени, была очень деятельной не только у себя дома.

И дома, когда она что-нибудь говорила, в ее словах ощущались истина и ясность. Если она говорила «нет», это означало «нет», а если говорила «да», то так и было на самом деле. В домашних работах и хлопотах Мария была организатором и руководителем. Но, конечно же, и отец тоже участвовал во всем.

— Отец — тихий по натуре — был человеком дела: больше делал, нежели говорил. Часто бывало так, что он пропадал куда-то со двора, и ни мать, ни тем более мы, дети, не ведали куда. «Где ты был?» — с удивлением спрашивала мать, когда отец наконец-то являлся домой. «Да ходил вспахать сад у тети Ульяны, пока ты занималась завтраком», — по своему обыкновению спокойно отвечал он.

Тетя Ульяна была уже старая, жила в маленькой избушке, где была только одна комната, в которой стояли плита и кровать. Она хворала, из родни не было никого, кто бы о ней позаботился. Иногда люди приносили ей рыбу, мясо, дрова. Но особенную заботу все же проявлял наш отец. Мать тоже, бывало, посылала меня отнести ей свежеиспеченного хлеба и чего-нибудь поесть.

Как-то отца не было уж слишком долго, а когда он наконец пришел и мать задала тот же самый вопрос «Где ты был?», он коротко ответил: «Да вот отвозил дрова тете Мари».

Тетя Мари тоже жила одна и была, конечно, очень рада такой по-

26

Однажды мы с мамой опять стояли во дворе и ждали отца. Тот отправился на картофельное поле. Картошка была уже выкопана, и мы ждали его домой с возом картошки. Но отца все не было и не было, мы уже начали беспокоиться, не случилось ли чего с ним.

Наконец мы увидели его. Отец ехал вовсе не со стороны картофельного поля. «Откуда ты едешь, ведь ты должен был ехать на поле?» — «Да я вот был у тети Ульяны, помог чем мог, да и лошадь разгрузил — отвез ей пару мешков с картошкой».

Жившая в нужде тетя Ульяна была очень рада привезенной картошке, да и лошади легче было везти домой телегу. Отец так часто проявлял свое чувство любви к ближнему, что мать даже не всегда узнавала об этом. Один Бог ведает, что отец делал ради своих детей.

О родителях у меня только самые добрые и святые воспоминания, — говорит Иоханнес, пока мы едем в поезде; голос его при этом подрагивает. Родители его относились к скромным деревенским людям, но душевно они были людьми культурными. Думали не только о себе, считали делом чести помогать бедным, больным и старикам, а также тем, у кого не было других помощников. Одиноким везли с берега моря рыбу, везли мясо, если по осени резали свинью или теленка на зиму.

Я помогал родителям в этой заботе о ближнем. Относил мясо деревенским старикам, и всегда приятно было видеть их радость. Они были так благодарны! Я тоже радовался вместе с ними и возвращался домой со счастливым сердцем.

Вот так, естественно и прекрасно, еще в мои детские годы осуществлялась эта простая истина: «Дающий нищему не обеднеет».

Забота о людях в деревне Вяяряоя

27

ЗАБОТА О ЛЮДЯХ В ДЕРЕВНЕ ВЯЯРЯОЯ

— В деревне Вяяряоя многие поступали так же, как мои родители, — продолжает Иоханнес, рассказывая, как действовало тогда социальное обеспечение. Основанной на законодательстве системы соцобеспечения в те годы не было. Не существовало, например, государственных домов престарелых, и состарившиеся люди находились на попечении родственников. Однако родственники были не у всех, и тогда люди полагались на любовь к ближнему. Необходимость заботы о слабых диктовалась традицией и законом совести.

Врач был далеко, до него от дома Йоханнеса надо было ехать около десяти километров. На огромной территории полуострова Сой-ккола был только один врач.

В Вяяряоя общий сход жителей засвидетельствовал, что «велик будет позор, если какой-нибудь бедняк, хворый, немощный или же бессемейный человек из нашей деревни будет вынужден идти просить хлеба в соседнюю». Было принято общее решение о том, что жители деревни будут сами заботиться о своих бедных, больных и одиноких людях, нуждающихся в помощи.

В деревне помощь нуждающимся оказывали все по мере своих возможностей. Например, если какому-нибудь одинокому человеку нужен был врач, то в сопровождающие отправляли того, у кого была лошадь и свободное время, если, конечно, заболевшего не мог отвезти кто-либо из родственников. Тем, у кого не было своего картофельного поля, давали картошку. Делились также зерном, яблоками. Рыбаки часто свой первый улов отвозили беднякам. Для них иногда ставили свои снасти. Бывало и так, что бедные и больные люди иногда имели рыбы больше, нежели те, кто ловил. Некоторые специально торопились поделиться уловом, дабы Господь благословил рыбака на удачную ловлю. «Люди понимали, что Бог не останется в долгу перед теми, кто помогает бедным», — подчеркивает Иоханнес.

Итак, социальное обеспечение действовало, и эта совместная работа велась постоянно. Деревенский сход выбирал старосту — доверенное лицо, на которого возлагалось принятие решений по тому или иному вопросу. Поскольку в деревне было сорок домов, староста держал у себя такое же количество деревянных палочек, связанных веревочкой; для каждого дома — своя, на которой был вырезан знак этого

28

дома — буква или рисунок. Ножом на палочке делались отметки о вкладе семьи в дело заботы о немощных. Карманных калькуляторов тогда, конечно же, не было, так что деревянные палочки заменяли нынешние приборы.

Когда, например, надо было везти больного к врачу, староста «читал» по своим палочкам, выясняя, чья сегодня очередь. «Ваша очередь», — объявлял он хозяину дома, на палочке которого было отметок меньше, чем у других.

Обязанности распределялись с учетом возможностей людей и очередности. Если дом, чья очередь подошла, не в состоянии был обеспечить извоз, хозяин был обязан найти того, кто мог бы это сделать. За выполнение поручения на палочке ставилась отметка о том, насколько ответственным оно было и сколько заняло времени.

Когда больного везли из Вяяряоя в Сойккола (Сойкино. — Прим. перев.) к врачу, дорога на лошади туда и обратно составляла в общей сложности двадцать километров. Но если же врача надо было доставить к больному, то приходилось ехать уже сорок километров, поскольку врача Предстояло везти обратно. За выполнение такого поручения на палочке появлялась особая отметка. Следующим должен был ехать кто-то другой. За мелкое поручение ставилась отметка помельче. Случалось, что некоторые оплачивали поездку деньгами, платили тому, кто вызывался отвезти больного к врачу.

Так люди вносили каждый свою долю.

Когда на палочке уже не оставалось места для отметок, она зачищалась ножом, и ее можно было опять использовать. Весь процесс заполнения начинался заново.

Система работала прекрасно, поскольку деревенский староста пользовался доверием жителей, и его слово было законом.

По палочкам распределялись также и все другие общие надобности — например, обязанности и заработная плата пастуха, уборка хлеба и поездки на мельницу, заготовка дров, а также кому быть сторожем в деревне.

Пастбища были в совместном пользовании, и в деревне Вяяряоя было три пастуха. Один пас овец и телят — на особом пастбище. Для коров, которых в деревне насчитывалось примерно шестьдесят голов, был свой пастух, как и для лошадей. Деревенский сход и староста решали, кого нанять в пастухи. Дети тоже пасли скотину или были подпасками. Пастух искал подходящие луга для скота, и хозяева, не волнуясь за своих животных, могли спокойно заниматься другими работами по хозяйству.

Коров выводили пастись обычно к морскому берегу; в летнюю жару они с удовольствием заходили в воду, принимая одновременно и солнечные ванны. Им это нравилось, и они давали много молока. Коров доили три раза в день. В полдень — прямо на берегу, а утром

29

и вечером — каждую в своем коровнике. Когда пастух пригонял скотину под вечер в деревню, каждая корова шла в свой двор и подгонять их не надо было.

Каждое утро на .всю деревню звучала пастушья дудка. Шагая от дома к дому, пастух снова собирал стадо, чтобы гнать пастись. Открывались ворота коровников, и животные привычно и послушно вереницей следовали за пастухом до самого пастбища. Машин в то время было очень мало, так что коровам, как правило, пугаться на дороге не приходилось. В общем-то работа пастуха была несложной.

У лошадей, а также у овец и телят были свои пастбища. Если животных оставляли под открытым небом на ночь, второй пастух охранял их, не мыкая глаз.

( Овчару дудка была не нужна, ибо овца — животное стадное, всегда следующее за пастухом; она сама идет за ним, поскольку ищет защиты, и ее легко приманить хлебом.

За лошадью хозяева могли прийти на пастбище среди дня, если надо было пахать или сеять.

«Йоханнес, приведи-ка лошадь домой», — просил меня отец, и я знал, что надо делать. Сначала следовало найти пастуха. Это было нетрудно, так как пастух всегда давал знать, где находится, посвистывая в свирель или дудя в дудку. Поймать лошадь было легко: они сами подходили, когда им протягивали хлеб. Сходить привести лошадь было моим любимым делом, так как я люблю животных.

О своих пастухах жители тоже заботились сообща. Договаривались между собой, в каком доме ему будет выделена комната для проживания. В каком-нибудь другом доме давали продукты. В условиях фактически натурального хозяйства размер заработка пастуха определялся главным образом тем, сколько скотины он выводил на пастбище. Если хозяева отправляли в стадо, скажем, пять овец и теленка, для пастуха это означало питание в течение шести дней. Часть заработка выплачивали деньгами, но большую все же давали осенью зерном, когда собирали урожай.

Каждому хозяйству принадлежало свое поле. В общей риге, где молотили зерно, для трех пастухов было отведено по одному углу, а четвертый предназначался, так сказать, для выражения любви к ближнему. Он был выделен для бедных, хворых, стариков и одиноких людей. В назначенный день жители деревни приходили в ригу с мешками, и каждый отсыпал из своего во все четыре угла. Это была плата пастухам, а также помощь нуждающимся, — чтобы никому не надо было нищенствовать и выпрашивать хлеб.

И так было в действительности. Что такое «любовь к ближнему» — об этом не договаривались, но каждый давал столько, сколько велела совесть и позволяли возможности. Необходимое количество

30

собирали легко, причем все делалось добровольно. Случалось даже, что малообеспеченные получали уж слишком много, поскольку люди сначала помогали ближнему, а потому уже оставляли что-то себе.

Общий хлебный амбар служил также и складом для хранения семенного запаса. Если с наступлением весны у кого-то не оказывалось семян, этот человек мог взять их из общего закрома. Там была рожь, пшеница и овес. Взятое количество записывалось, а осенью долг возвращался.

Лес вокруг деревни также был в совместном пользовании, частных владений не было ни у кого. Весной в определенный день жители деревни, неся с собой топоры и пилы, во главе со старостой шли в лес распределять участки для заготовки дров на зиму. Каждое хозяйство получало свой надел, и после этого жители начинали валить березы. Дрова складывали в поленницы. И здесь также в первую очередь заготавливали для тех, кто был не в состоянии обеспечить себя. Заготовленные на год дрова оставляли в поленницах подсохнуть на солнце, а когда наступала осень и выпадал первый снег, отвозили на лошадях под крышу.

Отец первым делом вез дрова тете Ульяне, а потом уже домой, такой был у него порядок. Этим он подавал пример и другим, поэтому общественная совесть жителей не позволяла им думать только о себе.

Охраняли деревню тоже сообща. Двери в домах никогда не закрывали на замок. Палка или метла, приставленные к двери, означали, что хозяев сейчас нет.

Вокруг Вяяряоя были и русские деревни, и уже тогда ходили разговоры о ворах. Каждое хозяйство, когда подходила очередь, выставляло сторожа, который ночью ходил по деревне и следил за тем, чтобы не произошло чего-нибудь неожиданного. Очередь сторожить назначалась по «сторожевой» доске: она выпадала хозяйству, у дверей которого эта доска появлялась. Очередь выпадала на всякую 40-ю ночь — по числу домов в деревне.

Сторож имел при себе свисток, которым при необходимости давал знак. Звук этот поднимал тревогу в деревне. Дома стояли близко друг от друга, до соседей было около ста метров. Но часто свистеть не приходилось, потому что в основном люди были честными.

Иногда староста ходил ночью проверять, не спит ли сторож и как он справляется с порученным делом. Он подходил к общественному амбару с зерном, ходил по деревне и ждал: засвистит ли сторож?

Отдежурив ночь, сторож передавал очередь на дежурство соседям, относя сторожевую доску к двери следующего дома, — так происходило чередование смен.

Мы, дети, тоже участвовали в деревенских делах и были пропитаны тем же духом сплоченности. Мы носили соседям, а также одиноким, больным и старикам свежевыпеченный хлеб, рыбу и мясо. Виде-

31

ли, с какой радостью они нас встречали. Мы собирали на болотах белокрыльник, из которого приготовляли корм для свиней. Помогали варить и консервировать яблоки, собирали в лесу ягоды и грибы. За осень надо было набрать мешок грибов, которые засаливали и засушивали на зиму.

В нашей деревне радости и печали переживались всеми вместе. Свадьбы и похороны считались событиями общими, поэтому люди оказывали друг другу помощь, в том числе и материальную.

Угощение большого числа людей требовало значительных расходов как на свадьбе, так и на похоронах. Молодые, чтобы начать свою семейную жизнь, получали некоторую сумму денег. Вечером накануне свадьбы друзья молодых собирались в доме жениха, где организовывалось небольшое угощение.

А вот если в день свадьбы лошадь заленилась и не хочет подвезти невесту?

По такому случаю собирали деньги для молодых, причем иногда такую сумму, которая покрывала все расходы на свадьбу. Подчас денег собирали столько, что у молодых их оставалось даже впрок. Вот так люди старались помочь молодоженам начать свою семейную жизнь.

Если в дом приходило горе, то семью, которая потеряла близкого человека, не оставляли без поддержки, стремились утешить и как-то поддержать. Помогали и материально, — например, приносили продукты.

В один из летних дней нашу деревню постигло страшное несчастье.

В Финский залив почти ежедневно выходили ловить рыбу, и в тот трагический день в море вышли несколько лодок. Внезапно поднялся сильный шторм, и разразившаяся буря долго не утихала. К вечеру рыбаки с трудом сумели добраться до берега, но одна лодка, в которой было пять человек, еще оставалась в море. Люди отчаянно боролись с волнами, хотя до берега было совсем недалеко. Те, кто был на берегу, затаив дыхание, смотрели, как те пытаются спастись. Доберутся ли они до земли?

Но вот люди с ужасом увидели, как шторм опрокинул лодку. Все стоявшие на берегу начали плакать и звать Бога на помощь. Послышался крик: «Мужчины, помогите!» И в ту же минуту несколько мужчин из тех, кто был на берегу, прыгнули в лодку и стали грести к тонущим.

Приблизившись, они увидели, что один уже ушел под воду, а остальные еще барахтались в волнах. Троих удалось затащить в лодку. Но когда уже почти втащили в лодку четвертого, набежала новая штормовая волна и опрокинула лодку спасателей.

32

На берегу снова раздались крики и плач. Многие молились вслух. «Люди, на помощь, на помощь!» — слышались крики, и с берега снова отплыла лодка — самая большая из всех. Но когда эта лодка подоспела к месту трагедии, пять человек уже успели захлебнуться в волнах, из них — двое спасателей.

Это было большое горе для семей погибших и для всей деревни! Через несколько дней тела четверых утонувших рыбаков выбросило волнами на берег. Одного не нашли и решили, что он застрял на морском дне между камнями. Но через пару дней и его далеко отнесенный от берега труп тоже нашли.

В день похорон вся деревня горевала об утрате, боль была общей. Утонувших, благословив, похоронили в общей могиле. Рядом стояли также и спасшиеся мужчины, находившиеся в первой лодке. В слезах они говорили: «Вы погибли ради нас, чтобы мы остались жить», «Они пожертвовали жизнью, спасая других». У могилы люди дали обещание заботиться о семьях погибших — ведь шторм унес мужа, отца, сына.

Отец мой умер в двадцать четвертом году. Мне тогда было десять лет, и я плохо помню его смерть. Может, потому, что человек он был тихий, о своих болячках не говорил никому. Наверное, тяжелая работа преждевременно подорвала его силы. А ведь ему было всего-то сорок пять лет. Умер он дома, тогда людей не отвозили умирать в больницу, но в день его смерти меня дома не было. Помню только, что на кладбище Вяяряоя вокруг могилы собрались жители деревни, и староста, встав перед ними, начал говорить: «Смерть Адама — большое горе для всей нашей деревни, с его уходом из жизни мы очень многое потеряли. Адам всегда помогал другим во всем, он способен был видеть то, что другие не замечали, и делал то, чего другие не догадывались сделать. Он помогал одиноким, больным, старикам, он для всех нас был примером. И Господь воздаст ему за его труды». Закончив речь, староста бросил в могилу три горсти земли.

После смерти отца мы остались втроем — мама, мой брат Пиетари и я. Смерть отца лишила нас многого, однако хлеба у нас все же было достаточно, и размеренная жизнь в деревне продолжалась. Утраты воспринимались как воля Господа, у Него просили силы и Ему были благодарны, если в чем-то был успех.

В этом была прямая связь с первоистоками жизни.

Я храню прекрасные впечатления об этой жизни, которая оставила во мне глубокую и святую память. Представление о чистоте помыслов и дел я не утратил и сегодня. Любовь к ближнему у наших людей проявлялась даже в большей мере, чем это было сказано в Библии. А в Библии говорится: «Возлюби ближнего твоего как себя самого».

33

То есть люди делали ради ближнего даже больше, чем для себя, исполняли ту работу, которая в своем хозяйстве тем временем стояла.

(Деревни Вяяряоя, где прошли детские годы Йоханнеса, больше нет. Целая деревня исчезла, снесенная революцией и войнами, деревня, где жили люди, преисполненные любовью к ближнему, где закон совести настолько глубоко впитался в их» души, что даже самые что ни на есть малоимущие имели возможность жить достойной человека жизнью и даже самые что ни на есть бедные не были вынуждены идти просить милостыню.)

Это было время до революции и сразу после нее — в 1917 году на месте царской России начал создаваться Советский Союз. Мы пока что имели возможность собираться нашей общиной, и никто не запрещал нам служить Богу.

Свободы вероисповедания при Ленине стало поначалу даже еще больше. Говорили, что если бы Ленин прожил дольше, то сталинского террора, возможно, и не было бы. Ленин больше доверял силе просвещения и культуры и считал, что не надо преследовать верующих.

«Время мучеников показывает, что гонения только увеличивают их число; не надо покупать порох, чтобы стрелять в ворон. Грамотностью мы их скорее одолеем», — сказал как-то Ленин.

Но ведь и Сталин тоже не сразу начал террор.

«Мы можем разрушить церкви у крестьян, но они снова построят их у себя в сердцах», — сказал Сталин. Сильное христианское влияние на него оказала мать, усердная поборница православной веры, которая хотела, чтобы ее сын стал священником. Когда Сталин был юношей, он действительно посещал духовную семинарию, но священником так никогда и не стал — это сильно огорчало его мать всю ее жизнь.

В 1924 году Ленина не стало, и в том же году умер отец Йоханнеса. Если бы они оба пожили еще лет десять, кто знает, может, жизнь Йоханнеса сложилась бы по-другому. Сталинские меры, предпринятые как по отношению к верующим, так и к простым крестьянам, со временем становились все более непонятными и все более жестокими. Это было великим несчастьем для тех миллионов людей, которые погибли во времена сталинского террора, а также для тех, кто на долгие годы оказался либо в тюрьмах, либо в лагерях для заключенных. События происходили так, что остановить их было уже нельзя.

Почему?!

На этот вопрос ответ могут дать только история и Бог, который направляет ее ход.

Мамина Библия

34

МАМИНА БИБЛИЯ

Поезд прибывает в Нарву — город на границе Эстонии с Россией. Мы видим дымящие трубы заводов. Именно в Нарве расположены предприятия энергетического комплекса, работающие на горючем сланце. Среди населения города подавляющую часть составляют русские, прожившие здесь всю жизнь или переехавшие сюда несколько десятков лет назад. Эстонцев насчитывается около четырех процентов, поэтому основным языком в городе является русский. Закон о гражданстве, предусматривающий обязательное обучение эстонскому языку, вызвал протесты среди русских.

Изнанка рыночной экономики вызывает среди населения беспокойство. Теперь с заводов, которые долгое время давали жителям работу и средства к существованию, увольняют работников, и численность безработных все возрастает. В городе уже неоднократно проводились забастовки. Русское население чувствует над собой угрозу и постоянный гнет. Демократия приветствуется, но «Для кого она, эта демократия?» — задают здесь вопрос. Независимая Эстония вынуждена бороться с каждодневными проблемами. Некоторые считают, что Нарву следует сделать автономным районом, однако власти Эстонии вряд ли пойдут на это.

На нарвском вокзале Йоханнес идет к кассе уточнить время отправления поезда на Петербург. Вроде бы до отхода его у нас есть два часа — то есть достаточно, чтобы погулять по городу и познакомиться с его достопримечательностями. В расписании поездов, однако, нет никакой информации о поезде на Петербург. Йоханнес идет к другому окошку и возвращается немного расстроенный. С прогулкой ничего не получится. Поезд, правда, есть, отправляется менее чем через час, но не отсюда, не из Нарвы, а с вокзала на русской стороне, до которого совсем не близко.

Но отчаиваться не стоит. Одна русская семья тоже торопится успеть на этот же поезд. В складчину с ними мы берем такси и едем. Мы проезжаем через весь город, который выглядит чистым и радующим глаз: ухоженные парки, обшарпанных зданий нет. Большой памятник Ленину смотрит на мир со своей высоты, возвышаясь над проходящими мимо людьми, — оттуда вождь пролетариата всегда взирал на них не одно десятилетие. В других местах памятников Ленину уже нет:

35

они снесены. Наверное, русские жители города до сих пор относятся к нему с почтением, считая своим покровителем.

Такси подъезжает к мосту через реку Нарву, где находится пункт государственного пограничного контроля. Милиционер проверяет паспорта у Йоханнеса и у русской семьи, сама я решила ничего не говорить, если меня ни о чем не спросят. Прикидываться как бы невидимкой я привыкла еще тогда, когда совершала и более дальние поездки, когда к границе СССР подъезжали, испытывая чувство благоговейного страха. В те годы следовало надежно прятать духовную литературу, чтобы она не вызывала ненужного интереса у таможенников.

Теперь все двери открылись, и Библии стало возможно ввозить сюда свободно. В Петербурге работает много духовных миссий, Евангелие разрешено проповедовать открыто. Слово Божие раньше считалось враждебным для системы, но когда система рухнула, то в христианской вере и в ее основополагающей книге люди стали искать новое содержание и новую силу, например, для воспитания и обучения, для приобщения молодежи к здоровой жизни, для построения нового будущего для всей нации.

Моими документами никто не поинтересовался — они, правда, были в полном порядке, — и вот мы уже въезжаем на русскую сторону. Улица заканчивается, переходя в гравийную дорогу. Скорость движения замедляется, машина подпрыгивает и покачивается на ухабах. Йоханнес поглядывает на часы: времени остается не так уж •много. Теперь важно успеть на поезд. Если не успеем, наше путешествие здесь и закончится.

Пейзаж уже напоминает сельскую местность, и. вот наконец мы подъезжаем к краю поля, где стоит уже готовый к отправлению поезд. Но почему поезд отправляется с поля, а не с вокзала?

А потому, что граница между государствами закрылась. В начальный период независимости Эстонии граница еще была открытой и петербургский поезд отходил из Нарвы. Теперь пункт отправления поезда находится прямо в поле. Из-за отсутствия здесь платформы в вагон приходится буквально карабкаться по крутым железным ступенькам. Свободных сидячих мест предостаточно, поскольку пассажиров на весь состав — несколько человек.

Мы ищем вагон получше и в конце концов находим спальный.

Объявленное время отправления проходит, но поезд продолжает стоять посреди поля. Пассажиров, похоже, больше не прибавится, но все-таки мы как будто чего-то ожидаем.

Ладно, мы путешествуем сами по себе и снова углубляемся в жизнь Йоханнеса, переходя от детства к ранней юности. События жизни остаются позади, как пейзажи за вагонным окном, однако,

36

оставляя неизгладимый отпечаток. Жизнь — это как единая цепочка, в которой разные периоды соединены друг с другом: прошлое связано с современностью, с нынешним временем, а нынешнее время уже несет в себе будущее.

Прожитая жизнь с ее радостями и горестями, минутами боли и побед сопровождает нас, вступающих в день нынешний и в день завтрашний. Какое бремя нам нести — тяжелое или не очень,— определяет сама жизнь, определяют наши характер и воля.

История жизни Йоханнеса тяжкой, ужасной, — полной бесчеловечности — являет, однако, что он сохранял полную света и доверия жизненную позицию даже в самых суровых условиях. Он верит, что все имеет свое предназначение. Доверие к Богу — означает не слепую веру в судьбу, а скорее простую уверенность, что все происходящее с нами — к лучшему. Бог знает, что нам позволить, и ошибок не делает. В Царстве Небесном будут те, кто по-детски простодушен. Вера Йоханнеса превращалась в будничные чудеса, оберегала его сердце от ожесточения, но все же не смогла защитить от тяжелых испытаний.

В раннем детстве у Йоханнеса было много счастливых минут и событий, которые зарядили его силой и стойкостью, пригодившимися впоследствии в тюрьме и трудовых лагерях. По нему видно, что он обладает врожденным даром верить в добро, которым освещались его ранние годы. Со временем вера превратилась в жизненную позицию, ставшую сущностью всей его личности. Добрые, счастливые события помогали ему идти вперед. Сама его натура как бы возвышалась над жестокостью и всем злом, которые он испытал. Или ему помогли подняться, как он сам заметил бы собеседнику.

Прослеживая жизнь Йоханнеса, мы, наконец, дошли до того момента, который ничем нельзя было затмить в течение десятилетий. Время высветило поразительное и удивительное для всей его жизни событие: уже при смерти, не вставая с постели, мать передала ему свое единственное наследство — Библию.

Наконец поезд дергается и начинает медленно двигаться. Мы разглядываем проплывающие мимо пейзажи, в окне появляются все новые и новые картины. Теперь это жилые места, только выглядят они запущенно и обветшало.

Входит кондуктор в фуражке, начинает проверять билеты. Он долго рассматривает наши, затем выражает сомнение в том, что они действительны. Мы прерываем беседу, и в вагоне происходит сцена — довольно странная, на удивление долгая.

— «Таллинн — Петербург — Таллинн» эти билеты проданы и оплачены на вокзале в Таллинне, они должны быть действительными для проезда, — не сдается Йоханнес. Он не согласен оплачивать «не

37

ведение» контролеров. Если билет оплачен, он должен быть действителен.

Кондуктор уходит, но через минуту возвращается, ведя с собой еще одного, который, похоже, может засвидетельствовать, что билеты недействительны. В голосе его — уверенность и требовательность, он даже стучит кулаком для пущей важности по маленькому столику, в глазах — шарящий взгляд, какой бывает у пьяных. Может, мы имеем дело с какой-то мафией мелкого пошиба? Однако прошедшего через лагеря Йоханнеса это не пугает — еще чего, заново оплачивать проезд, да еще и штраф платить! Угрозы на него не действуют.

Может, мне вытащить свое удостоверение корреспондента-международника? Спросить их фамилии и заявить, что их требования совершенно незаконны?

Среди произнесенных Йоханнесом русских фраз я различаю слово «корреспондент». Я спокойно слежу за тем, как разворачивается ситуация, решив приберечь более сильные аргументы до того момента, когда дело примет серьезный оборот. Йоханнес понимает, о чем идет речь. Пьяный «начальник» (который, не исключено, мог находиться и под воздействием наркотиков), возможно, нуждается в очередной дозе дурмана и теперь пытается прощупать, в какой мере подействует на пассажиров его наглость. Но, по всей видимости, он не рассчитал . ситуацию: напор его не подействовал. Однако он не собирается сдаваться.

Он грозится позвать других работников, что и делает. Перед нами появляется третье действующее лицо и заявляет, правда, уже более спокойным тоном, что мы должны перейти в другой вагон, поскольку спальные места у нас не оплачены.

Это нас устраивает, мы спокойно переходим. О штрафе или о том, чтобы заново оплатить проезд, уже речи нет. Этот эпизод остался позади, поэтому мы, довольные, начинаем доставать из сумок взятую с собой еду, которую Йоханнес заготовил перед отъездом, зная, что дорога будет долгой.

Сидя в вагоне и видя, что нас уже никто не побеспокоит, мы снова как бы отключаемся от внешнего мира. Вагон почти пустой, кроме нас еще только два человека, да и они сходят на одном из полустанков. Вместо них в вагон садятся двое-трое новых пассажиров. Поезд то и дело останавливается, люди, садящиеся в поезд, очевидно, возвращаются с работы домой. Малое число их, возможно, объясняется и тем, что до дому почти так же быстро можно добраться и на велосипеде, что гораздо приятнее, чем долго сидеть в жарком вагоне, в котором к тому же и вентиляция не работает.

Мы по очереди подходим к двери подышать свежим воздухом.

38

Снова мы возвращаемся на несколько десятилетий назад, вспоминая эпизод, который Йоханнес считает самым прекрасным и самым важным в своей жизни.

— И вот, значит, как-то подозвала меня мама к себе и сказала:

«Йоханнес, сынок, скоро твоя мама отправится на небо, к Богу и к твоему папе, но прежде чем это произойдет, я хочу положить руки на твою голову и благословить тебя».

Это так меня потрясло, что я расплакался. Мне было всего тринадцать лет, отца уже не было, и вот теперь мама говорит, что отправится на небо. Мой брат Пиетари был уже женат, он жил со своей женой

Ольгой в нашем доме, завещанным ему, поскольку он был старшим сыном.

Я понял, что останусь один, и заплакал от горя, которое охватило меня при маминых словах.

Как она почувствовала, что конец ее близок?

Мама уже долгое время чувствовала слабость. Как-то был случай, когда она чуть было не утонула, провалившись в трещину на льду; это было примерно в десяти или двенадцати километрах от берега. Ее удалось вытащить, но после того как ее, мокрую и продрогшую, привезли на санях домой, она часто стала чувствовать недомогание.

В другой раз они с отцом поднимали большой и тяжелый камень, и у мамы внутри будто что-то оборвалось. После полученной травмы начались болезни, врачи не могли помочь. Ее здоровье становилось все слабее. Не знаю точно, что она себе повредила, потому что никогда об этом не говорила. Домашнюю работу мама все же делала, но, по-видимому, болезнь была серьезная, о которой она молчала, скорее всего потому, что жалела нас, своих сыновей, уже лишившихся отца. Не знали мы и насколько опасной была ее болезнь, не уверен даже, знала ли она сама об этом. Я только помню, что она всегда полагалась на молитву. Впоследствии мне приходили мысли, что, возможно, ей было явлено какое-то откровение о близкой кончине, поскольку мама говорила о ней с полной уверенностью, стараясь утешить меня: «Дитя мое, не плачь, встань лучше на колени тут, у маминой кровати. Мамины руки уже слабые, но руки Отца Небесного крепкие, и они помогут тебе всегда в твоей жизни. И теперь я передаю тебя в Его руки.

Он даст тебе все, что нужно, и будет оберегать везде, где бы ты ни был».

Помню, я встал на колени подле ее кровати, она положила руки мне на голову и благословила: «Боже, отдаю в Твои руки мое дорогое дитя».

Затем она достала из-под подушки Библию и сказала: «Йоханнес, я не знаю, достанется ли тебе что-нибудь из имущества, которое было у твоих родителей, — дом, хлев, лошадь, коровы, лодка, сети. Всем

39

им сейчас распоряжается твой старший брат. но вот эту книгу я отдаю тебе. Это самое что ни на есть дорогое имущество и наследство, которое остается и тогда, когда исчезнут небо и земля.

В этой книге сказано обо всем, это Божье Слово. И пусть она будет путеводным светом в твоей жизни, пусть будет утешением, предупреждением, назиданием».

Произнеся это, она протянула мне Библию, и я принял книгу как дорогой подарок, духовное сокровище, — говорит Йоханнес с дрожью в голосе. — Примерно через час после этого мамины глаза закрылись, и она заснула вечным сном.

Она отправилась к Иисусу, как и говорила, уйдя в иной мир в мае тысяча девятьсот двадцать шестого года, когда стоял прекрасный день уже начавшегося лета. Ей было всего сорок пять лет; я так надеялся, что она еще поживет, но этого не случилось. На дворе вовсю грело солнце, природа расцветала, а в наш дом пришло горе и боль невозвратной утраты. Я чувствовал, что потерял единственное, дорогое, незаменимое.

Всю ночь мама лежала в своей постели, и я спал в этой же комнате. В те времена люди умирали чаще всего у себя дома, и покойников не сразу отвозили в другие помещения в ожидании церемонии отпевания. Мне казалось это естественным и совсем не было страшно оставаться в той же комнате, где находилась мать, только что ушедшая к Иисусу. Я знал, что теперь ей хорошо и что у меня есть наследство — самое дорогое, какое только может быть. Я ощущал огромное горе и сильную тоску — ведь мама ушла навсегда, но все же, несмотря на утрату, я испытывал чувство благодарности за эту книгу. Мама как бы вошла в Библию, которую только что передала мне.

С этим святым для меня наследством я и пошел дальше по жизни. Мамино завещание давало мне спокойствие и уверенность в будущем, довольно неопределенном.

На похоронах мамы я был совершенно подавлен тоской. Стоял прекрасный майский день, солнечный свет и тепло ласкали все вокруг, но горе мое было столь велико и сердце охвачено такой неимоверной печалью, что я не замечал красоты и щедрости природы. На кладбище пришло много людей, все были одеты в черное. Вся деревня провожала маму в последний путь. Настала и моя очередь проститься. Я положил на гроб букет цветов, мысленно поблагодарил ее за все, что она дала мне. Материально это было немного, но духовно не измерить.

Многие жители деревни выражали свою скорбь.

— Не понимаю, почему Бог так рано забирает к Себе тех, кто много помогал людям, — сквозь слезы проговорила одна женщина, — кто мог избавить от сердечной и глазной хвори. Я тогда не

40

понял, что она подразумевала под глазной хворью, но потом один из присутствующих напомнил о мамином умении вынимать соринку из глаза. Да, бывало, у нас дома мама частенько спасала людей от этой маленькой неприятности.

Жители по очереди подходили проститься с ней. Я уходил с кладбища с тяжелым сердцем. Там, под сенью деревьев, осталась покрытая цветами могила — мамино последнее земное пристанище.

Я осиротел полностью, мне было тоскливо и горько оттого, что мое детство кончилось. Еще не представляя себе, как будет складываться моя жизнь, я знал лишь, что теперь, после смерти матери, все будет зависеть только от меня самого.

Мой брат Пиетари сразу же после похорон отправился на военную службу — ему предстояло служить еще три месяца. У них с Ольгой уже был ребенок. Я нянчился с их маленькой дочкой, нося ее в фартуке.

В то лето я помогал Ольге заготавливать сено, а также по дому. Но осенью вернулся брат. Пожив в семье брата еще некоторое время, я стал задумываться, как устраивать свою жизнь, куда пойти. Я был еще мальчишкой, всего-то тринадцать лет. Сидя в их саду, я подолгу размышлял о будущем. Молил Господа, чтобы Он помогал мне идти по жизни.

Несмотря на то, что я был одинок, со мной все же была полученная от мамы Библия.

Я должен был отправиться искать свое счастье.

Я благодарен наследству, полученному от мамы. Со дня ее смерти прошло уже семьдесят лет, и столько же — с тех пор, как она молилась в последний раз, поручая меня Господу. Времени прошло много. Молитва была услышана, я получил силы, которые помогли мне пережить самые трудные минуты жизни. Земного родительского наследства мне не досталось, но даже если бы и досталось что-нибудь, то сейчас этого ничего бы уже не было, ибо дома всех жителей нашей деревни были разграблены и уничтожены. Ни у кого ничего не осталось.

Мамину Библию я храню до сих пор. Она всегда значила для меня больше, чем любые земные блага, какими бы значительными они ни были. Библия отпечатана в тысяча девятьсот двенадцатом, то есть она старше меня на один год.

Библия останется и после меня, я обещал отдать ее по наследству моей дочери Тайми и верю, что Слово Божие будет благословением для нее и для ее семьи.

Наедине со своей судьбой

41

НАЕДИНЕ СО СВОЕЙ СУДЬБОЙ

Темно-зеленый состав, на вагонах которого видна эмблема с серпом и молотом, все еще напоминающая об ушедшем в прошлое периоде истории, медленно ползет к Петербургу через земли Ингерманландии.

Империя серпа и молота рождалась, питая большие надежды. Долой угнетателей, долой этот малочисленный и алчный привилегированный класс — теперь народ сам будет решать свои дела!

Однако человеческие мечты о свободе и братстве таили в себе и зачатки угнетения, тирании и — самое страшное — тотального уничтожения. Сегодня мы знаем, каким путем осуществлялись великие мечты и на долю Йоханнесу выпало пройти весь этот трагический путь.

Из окна поезда мы видим зеленые пейзажи, купающиеся в лучах яркого солнца. Красивые, в резных орнаментах деревянные дома довоенной постройки стоят обветшалые, не ремонтированные и выглядят убого. Как их построили свыше полувека назад, так они и стоят. В некоторых окна заколочены картоном или досками вместо стекол. Во дворах валяются заржавленный сельскохозяйственный инвентарь. На всем печать какого-то безразличия, и, похоже, этот всеобщий упадок никого не беспокоит. Неужели система уничтожила в людях последние остатки инициативы и хозяйственности?

Местность, которую мы пересекаем, была раньше населена финнами; впрочем, и в XIX веке, и раньше здесь жили и другие народы. Люди переселялись сюда не только из Финляндии, здесь оседали немцы, поляки, шведы: Петербург с его предместьями был культурным и торговым центром, где бурлила красочная и интересная жизнь. Сюда перебирались из Финляндии люди, одержимые жаждой приключений и имевшие достаточно смелости, чтобы начать обустраивать жизнь в новых условиях. Возможностей добывать средства к существованию на родине было мало либо же вообще не было. Финляндия, боровшаяся за свои права в условиях российской тирании, была бедной и зависимой от могучего соседа страной. Но было и преимущество, ибо Финляндия, разбуженная выдающимися деятелями национального движения, начала укрепляться в своем национальном са-

42

мосознании, что в конце концов привело к провозглашению независимости.

Переезжающие сюда финны оседали на этих землях, строили здесь свои дома и создавали семьи. Они быстро овладевали русским языком, однако финский продолжал оставаться языком домашнего общения и был родным языком у тех, кто здесь родился.

Йоханнес был одним из таких.

На рубеже веков, когда в России еще правил царь, здесь повсюду переживали период пробуждения. Огни Божий зажглись сначала среди представителей имперской аристократии, в кругах благородных дам, офицеров и баронов. Знаменем пробуждения был барон финского происхождения, Пауль Николаи, чье пламенное воззвание пробудило в аристократах стремление искать более истинное, нежели только роскошь и светскую жизнь, содержание. Когда глаза открылись и увидели незримую действительность, эти люди начали смотреть на окружающий мир по-новому. Они увидели нищету и нужду, в которой жил простой народ. Вместе с пробуждением начали появляться мысли о равенстве и равноправии людей вне зависимости от размеров собственности и внешних различий. Святые понятия о человеческом достоинстве стали распространяться по мере того, как все громче и громче звучали выражаемые народными массами требования справедливости.

Приметами этого пробуждения стали именно милосердие и любовь к ближнему. Многие дворянки и молодые офицеры начали оказывать помощь терпящим нужду и проповедовать Евангелие беднякам. Так огонь Божий стал распространяться среди простого народа, как среди русских, так и среди финнов. Пробуждение было сильным, и многие, даже неграмотные люди из народа, принялись проповедовать Евангелие. Проповедники приезжали и из Финляндии, и для людей, начинающих заниматься этой работой, стали организовывать обучение.

Почва, на которой прорастали всходы этого пробуждения, питала Йоханнеса в детстве и юности и была духовно благодатной. У мальчика никогда не было такого переломного периода, когда бы он поставил под сомнение основы веры и жизни своих родителей. Когда мать, лежа при смерти, передала ему Библию, Йоханнес понял, что ничего более дорогого, чем эта книга, быть не может. Начав читать ее, он нашел там слова, которые мать все время повторяла:

«Слово Твое — светильник ноге моей и свет стезе моей». Молитвенный дом Корпикюля был местом, где проводились богослужения и встречи с друзьями. Туда приходили люди из ближних деревень, из Вяяряоя туда тоже приходили, хотя дорога была неблизкой. И Йоханнесу это место тоже было знакомо.

43

Мать рано приобщила его к Слову Божиему. Сознание, что существует Бог и Его мир, укреплялось в нем на этих богослужениях, когда он воспринимал события еще сознанием ребенка.

И вот у него эта Библия, мамина Библия, которая давала ему утешение и защиту, ободряла душу* Через нее Слово Божие питало дух Йоханнеса, поражая возвышенностью, глубиной и всеохватностью. Он стал рассказывать Другим, что нашел в этой книге. Вскоре прихожане стали замечать, что в мальчике что-то есть: он говорит о Боге так, что люди с интересом его слушают. Кроме того, он умел играть да гитарек и петь.

Йоханнесу было всего пятнадцать лет, когда старшие начали приглашать его с собой проповедовать Евангелие в других деревнях, в частности там, где проживали ижоры.

Йоханнес рассказывает хорошо запомнившийся случай. Ему было тогда шестнадцать. В лютеранской церкви у реки Луги, что недалеко от Финского залива (очевидно, речь идет о деревне Б. Куземкино. — Прим. перев.), проходило богослужение, на котором присутствовали люди из Вяяряоя. Во время богослужения они сообщили пастору, что с ними пришел паренек из Вяяряоя, который может сказать проповедь.

И пастор предложил Йоханнесу говорить перед людьми, но мальчик несколько оробел в той торжественной обстановке, которая была в церкви.

«Я сказал, что никогда раньше не выступал с проповедями в церкви, только в молитвенном доме. Но пастор стал меня подбадривать, и, проведя литургию, объявил всем, что здесь есть мальчик, который будет говорить о Том Боге, Которого он любит и Который любит его. Мне все же пришлось выступить; колени, правда, дрожали немного», — так описывает Йоханнес это значительное для него событие, кусочек ранней юности, и на всю жизнь запомнившийся момент, когда он встал и рассказал о Спасителе другим. То был источник жизни, влияние которого сохранилось и годы спустя, в далеких уральских лагерях. Самостоятельное проповедование по Библии, завещанной матерью, было для Йоханнеса большой радостью, которая укрепляла его веру, продолжила формирование характера и личности.

Работа, за которую он взялся, была объемной, поскольку Йоханнес проповедовал и на финском, и на русском языках.

С этого он начал свою работу, которую продолжает и по сей день. «Я человек неученый, ни одного дня не был в финской школе», — замечает он. Его путь лежал через другую «школу», где требовалась иная мудрость, а не только знания, полученные из книг.

44

Йоханнес успел несколько лет проучиться в русской школе, а потом, вскоре после смерти матери, ее пришлось оставить. Жизнь вынуждала его, несмотря на молодость, самостоятельно добывать себе хлеб насущный и отправиться искать свою долю.

Но куда, да и как? Как найти место для жилья, где взять средства на жизнь?

«Это были трудные вопросы, поскольку я не видел тогда ни малейшей возможности обзавестись хозяйством. Денег не было, к тому же я был еще несовершеннолетним, мне было всего тринадцать лет. Перво-наперво надо было получить профессию, чтобы устроиться на работу и иметь возможность прокормить себя.

По соседству с нами жил Туомас, столяр. Наблюдая за его работой, я думал о своей будущей профессии. Туомас был хорошим столяром, он изготавливал мебель, а также разные небольшие поделки, предметы обихода, тем и содержал свою семью. Мне его работа представлялась интересной, но где я мог ей обучиться, кто мог меня научить?»

Вот в этом-то и заключался главный вопрос.

— Потом я услышал, что в деревне Волойца (Валяницы. — Прим. перев.) живет швея Мария, хорошо знающая свое дело. Ее родители — они уже давно умерли — были торговцами, но Мария была довольно предприимчивой. Она выучилась швейному делу в Ленинграде и теперь иногда брала себе учеников, желающих научиться этой профессии. Мария учила их шить одежду и кормила, а ученики работали на нее бесплатно с утра до вечера, то есть своей работой оплачивали учебу и стол. Договор на учебу заключался на три года.

Я обрадовался, узнав о такой возможности и решил пойти договориться с Марией и начать учиться шитью.

От нашей деревни Вяяряоя до Волойцы было восемь-девять километров. В общем, не так уж и далеко. Всю дорогу я прикидывал, как изложить свою просьбу, благо времени поразмыслить было достаточно. Я волновался — и тем больше, чем ближе подходил к дому Марии.

Я уже умел находить с людьми общий язык — ведь набрался же смелости выступить в церкви перед прихожанами. Волновался же я прежде всего перед неизвестностью: как Мария ко мне отнесется, возьмет ли к себе в ученики.

Я пытался мысленно представить, какая работа у швеи. Может, я буду шить одежду для селян? Сумею ли я правильно раскраивать ткани? И как потом я буду эти куски соединять и сшивать, превращая в готовую одежду?

И вот передо мной дом, в котором живет тетя Мария со своей семьей. Мне и раньше доводилось бывать у людей в самых разных

45

домах и избушках. Когда родители были живы, я часто бегал и относил нуждающимся когда рыбу, когда хлеб. Это были очень приятные визиты. Радостно было видеть, с какой благодарностью люди принимали то, что я приносил. Теперь же сам я нуждался в помощи. Как меня встретит тетя Мария?

Я постучался в дверь и вошел в дом. Тетя Мария оказалась дома, и я стал говорить ей, что хотел бы научиться шить, приобрести эту профессию. Сказал, что родители мои умерли — сначала отец, а потом мать.

— Я беру только девочек, мальчики мне не нужны, — немного подумав, сказала она. Для меня это прозвучало как удар, и я некоторое время не мог ничего вымолвить, но, придя в себя, все же продолжал:

— Тетя Мария, я же не виноват, что родился мальчиком. Она улыбнулась и сказала:

— Да, в этом ты действительно не виноват.

Кроме нас, в комнате находилась также ее пожилая тетка, которая сначала молча слушала наш разговор, но потом вмешалась; взглянув на Марию, она произнесла:

— Мария, давай возьмем этого мальчика-сироту в ученики. Мария молчала. С трепетом в сердце я ожидал, что она скажет. Наконец она повернулась ко мне:

— Сходи домой, возьми свою одежду и вещи и приходи обратно хоть завтра.

Я несказанно обрадовался. Со слезами на глазах я поблагодарил их обеих и, когда закрывал за собой дверь, поблагодарил Господа за то, что он так чудно устроил мою жизнь, решив разом все три вопроса: теперь я могу жить три года в этом доме, у меня будет здесь жилье и стол, и я буду приобретать себе профессию.

Правда, нельзя сказать, что работа швеи меня очень уж привлекала, однако сердцем я был благодарен Богу и верил, что Он знает, кем мне придется работать, ведь мама передала меня Ему в объятия.

Для чего же мне тогда швейная профессия? Это я понял лишь спустя более десяти лет, в сороковом году, когда уже находился в заключении. Там меня определили на работу портным — шить форму для охранников. Вот тогда-то мне и пригодились навыки, полученные в обучении у тети Марии и благодаря которым я попал в лагере в более сносные условия содержания.

Без тети Марии я наверняка бы сгинул в лагере, не сомневаюсь.

С радостью на душе бодрым шагом отмеривал я километры обратно. Через пару дней я вернулся к тете Марии, принеся из дому гитару, немного одежды и мамину Библию — все мои пожитки. Это произошло в тысяча девятьсот двадцать девятом году, под Рождество. Так началась моя самостоятельная дорога по жизни.

46

Семья Марии состояла из пяти человек; помимо пожилой тети у нее был муж и две маленькие девочки, много младше меня. Я быстро свыкся со всеми в доме. К тетке Мария относилась как к матери, а меня сделала почти что хозяином; в особенности я им чувствовал себя летом, когда было много работы во дворе и в поле.

Муж Марии был нездоров, — как он считал, из-за того, что ему пришлось много пережить в первую мировую войну. Вообще-то он находился еще в сравнительно бодром здравии и поэтому мог находиться не в больнице, а дома. Жену он не слушал, не говоря уже о других домочадцах, однако к дружеским замечаниям гостей, бывало, прислушивался и вел себя иногда довольно-таки разумно, сам того не замечая.

Мы с ним неплохо подружились. Когда я работал во дворе, например рубил дрова, он приходил мне помогать. Другим он помогать не хотел и даже не желал заниматься никакой работой, если его просили что-нибудь сделать, он отказывался. Но мне он почему-то доверял, и мы хорошо понимали друг друга.

Проработав в семье Марии год, я неожиданно получил от них на Рождество великолепный подарок: мне сшили совершенно новый выходной костюм. Надев его, я обнаружил, что он прекрасно сидит на мне, поскольку сшит точно по размерам. Я безмерно радовался, что теперь у меня есть новая прекрасная одежда, и вся семья радовалась вместе со мной. Я был воистину благодарен судьбе, что Попал в такое благодатное место, где мог с этими хорошими людьми делить хлеб и кров. Своей комнаты у меня не было, но мне было и так неплохо. По вечерам я читал мамину Библию и засыпал в кровати, которую мне выделили.

«Однако в этом мире часто все бывает не так, как бы мне хотелось», — говорит Йоханнес.

Доброе и счастливое время для многих быстро и внезапно закончилось, сменившись полосой трагедий и несчастий в стране, где ситуация в обществе была довольно неустойчивой. Эти перемены постигли и семью Марии и отразились на судьбе Йоханнеса еще до того, как истекли три года учения.

Бурные революционные события катились по всей огромной Советской России, и к концу 20-х годов жизнь становилась все хуже и хуже, особенно плохо стало в начале 30-х годов. У людей не стало спокойствия и уверенности в будущем. Простые крестьяне, возделывавшие свою землю, вдруг стали объявляться кулаками, грабящими бедных и держащими их под гнетом рабства. И ради свободы пролетариата у них начали отбирать дома и землю и отправлять далеко от родных мест, в лагеря принудительного труда. Та же судьба была уготована и мелким предпринимателям, а также всем старательным и работящим людям, которые фактически кормили всю страну; ведь на

47

них держались экономика, торговля и денежное обращение, они давали людям работу.

Последствия этих событий страшные. Мечта о свободе и счастье привела всю нацию к трагедии, от которой она не оправилась до сих пор. Люди все еще носят в своих душах отголоски тех ужасных событий. Тяжелое наследие прошлого никуда не делось и по прошествии многих лет продолжает напоминать о себе. Разрушить и уничтожить можно быстро, однако, чтобы восстановить разрушенное, потребуется много времени.

Семья Марии тоже была объявлена кулацкой. Первой причиной явилось то, что ее отец покупал у рыбаков рыбу и возил по деревням продавать. Другой причиной было то, что Мария использовала рабочую силу — своих учеников. Это не дозволялось новыми правителями и новой идеологией. Великим мира сего не приходило в голову, что ведь это хорошо, коль скоро мальчик нашел свое место в жизни. Судьба сироты не очень-то много значила для большой политики. Там, наверху, не думали о том, какие будут последствия, ибо руководители страны попросту торговали своей совестью.

У Марии и ее семьи конфисковали дом и все остальное имущество, позволив жить в бане. Йоханнесу пришлось уйти от них. Ему было тогда пятнадцать лет — то есть он был еще несовершеннолетний.

— Мы все тяжело переживали расставание. В течение неполных двух лет мы так привыкли и привязались друг к другу, жили и трудились в полном согласии. Тетя Мария была довольна успехами, которые я делал, постигая профессию портного. И конечно же, я очень старался. Мне, сироте, в этой семье дали кров, и я хотел всячески доказать, что заслуживаю доверия. Но вот обучение швейному делу пришлось прервать — это было большим горем для меня. Что все это может означать и что ждет впереди?

Беда пришла внезапно, без предупреждения, и ничего нельзя было поделать. И что теперь? Куда идти?

Идти мне было некуда. Обратно, в дом брата, я уже вернуться не мог, а паспорта не имел — был еще молод. В Ленинграде устроиться на работу без паспорта нельзя было, однако я все-таки решил отправиться в Ленинград — больше просто некуда.

Я рассказал о моем несчастье старосте деревни Вяяряоя; тот отнесся ко мне с сочувствием. Он был знаком с одним мелким начальником, который приходился мне дальним родственником по материнской линии. Этот начальник, которого я раньше никогда не встречал, выписывал паспорта. Староста придумал, что надо сделать: он выдал мне свидетельство, где было написано, что я родился в тысяча девятьсот двенадцатом году. Дал он мне и адрес этого начальника.

Я стал на год старше, шестнадцатилетним, и это давало мне право получить паспорт.

48

С тяжелым сердцем собирал я свои скромные пожитки в доме тети Марии. Взял принесенные из дому одежду, гитару и мамину Библию. Заботливо завернув, положил в сумку также новый костюм, подаренный мне на Рождество. Тетя Мария дала мне еще двадцать рублей денег и адрес, где меня могли приютить хотя бы на первое время, когда я приеду в Ленинград. В кармане у меня был еще один адрес, где тоже можно было попросить пристанище. Хоть на одну ночь, на неделю, а может, и на более длительное время. По этому адресу проживала одна женщина из Вяяряоя, которая, выйдя замуж за русского, переехала в Ленинград.

Да еще неизвестно, что будет, когда я постучусь к ним в дверь и расскажу, в каком положении оказался. Как они отнесутся ко мне, пустят ли пожить?

И вот я попрощался с семьей тети Марии. Мне было очень жаль расставаться с ними, ведь они очень помогли мне, взяв к себе. И после того как я, уходя, закрыл за собой дверь, мне уже больше никогда не привелось встретить их. По дороге я много раз оглядывался назад до тех пор, пока. ставший мне таким дорогим дом не исчез из виду. Навсегда.

Уже потом, много лет спустя, я узнал, что вся семья была вынуждена уехать куда-то в Россию. О том, как у них сложилась жизнь, мне так и не удалось отыскать известий.

Отправляясь в Ленинград, я мог только молиться, уповая на то, что Слово Божие и теперь будет светильником ноге моей и светом стезе моей, как было сказано в маминой Библии. Итак, я направился на станцию Каттида (Котлы. —Прим. перев.), которая была ближайшим местом, где останавливался поезд, как для жителей Волойцы, так и для жителей из деревни Вяяряоя. На этой станции я сел в ленинградский поезд.

Конечно, тот поезд выглядел попроще, если сравнивать с этим, в котором мы сейчас едем, — сравнивает Йоханнес эти две поездки. — Ну, а вид из окна не очень-то отличается от тех пейзажей, которые были тогда, несколько десятков лет назад.

И вот я приехал в Ленинград, на вокзал. Раньше мне приходилось бывать в этом городе, только не одному, так что фактически я впервые предпринял самостоятельную поездку. Я увидел большой зал ожидания, а за ним город. Кругом деловито спешили люди.

Глотая слезы, я с вокзала направился по адресу, листок с которым был у меня в кармане; слезы все время застилали мне глаза, и я ничего не мог с ними сделать. Правда, никто их и не видел: в большом городе не будут останавливаться и рассматривать тебя. Все спешат по своим делам. Время было тяжелое, повсюду ощущалась общая подозрительность и тревога — это были признаки сгущающихся над народом грозовых туч. Шагая по улицам, я молился про себя: «Отче наш. Сущий

49

на небесах, этот город огромен, но у Тебя вся власть и сила на небесах и на земле. Помоги мне».

И снова будто кто-то произнес: «Почему ты плачешь? Ведь мать твоя дважды отдавала тебя в объятия Господа — до твоего рождения и перед самой своей смертью. Разве кто-нибудь взял тебя обратно из объятий Господа?»

И сердце мое успокоилось, страх и тревога за будущее пропали. Я продолжал идти, но душа моя была спокойна.

Начало самостоятельной жизни в Ленинграде

50

НАЧАЛО САМОСТОЯТЕЛЬНОЙ

ЖИЗНИ В ЛЕНИНГРАДЕ

Наш поезд прибывает на станцию Гатчина, откуда до Петербурга ехать остается совсем немного. Гатчина в последние годы стала особенно близкой для финнов. Несколько лет тому назад в городе открыли отремонтированную церковь, и многие служители-финны из разных общин проводили здесь богослужения. Общины организовывали поездки на автобусах из Финляндии и доставляли сюда разнообразную помощь, в частности книги псалмов, одежду, кофе.

В этих местах и сейчас проживает большое число ингерманландских финнов. Многие из них — люди пенсионного возраста, а молодое поколение обрусело. Тысячи ингерманландских финнов в последние годы переехали в Финляндию — после того как официально их стали считать имеющими право на репатриацию; этому способствовало и то, что в результате произошедших в России перемен и потрясений условия жизни становились все более неопределенными, и малообеспеченным людям жить становилось все труднее и труднее. Еще более старшее поколение укоренилось здесь настолько, что многие его представители хотят остаться здесь доживать. Те, кто помоложе, уезжают, чтобы отведать жизни в стране, которую они представляли исключительно по рассказам дедушек и бабушек.

Йоханнес показывает влево, — там, за лесочком, чуть более ста метров от железной дороги, должен быть виден родной дом друга его детства, сочинителя музыки Мики Пиипаринена, знакомый ему еще с юношеских лет. Йоханнес впервые встретился с Микой в молитвенном доме деревни Вилданен (Виллюзи. — Прим. перев.), что неподалеку от станции Туутари (Дудергоф, ныне Можайская. — Прим. перев.). К тому времени родители Иоханнеса уже умерли. Мика играл тогда в духовом оркестре, а Йоханнес посещал курсы игры на гитаре при общине.

Снова они встретились уже позже, через несколько десятков лет. Здесь Слово Божие глубоко затронуло как Иоханнеса, так и Мику, оказав устойчивое влияние на их души. В Гатчине и окрестностях Мика провел первые семнадцать лет своей жизни, но в 1929 году власти потребовали, чтобы он покинул страну. Отец Мики Хейкки Пиипаринен, который долгое время проповедовал здесь Евангелие,

51

уехал в Финляндию тремя неделями раньше. Конечно, очень тяжело было оставлять родину, однако что поделаешь, ведь им пришлось бы гораздо хуже, если бы они здесь остались. Это Йоханнес знает по собственному опыту.

Хейкки Пиипаринен умер в Финляндии всего лишь через три года, в возрасте 54 лет. Сердце его осталось в России, поэтому вскоре после отъезда здоровье пошатнулось окончательно. Работать и начинать новую жизнь в Финляндии оказалось слишком непростым делом как духовно, так и материально. Мика же в свое время даже побывал на войне, однако чудом остался в живых.

За лесом, показавшимся в окне вагона, мы не увидели дома, где Мика провел детские годы, не увидели мы и молельню деревни Кор-пикюля (Копиково. — Прим. перев.), которая была в те годы центральным местом христианской деятельности во всей округе. Из деревни Корпикюля Евангелие несли также и в прилегающие деревни.

Йоханнес касается в своем рассказе событий, которые происходили в годы накануне его ареста. Он рассказывает о служителях, под влиянием проповедей которых рос как он, так и многие другие юноши и девушки. Кроме Хейкки Пиипаринена, известными деятелями церкви были евангелистки Ээва Хумала и Мария Катая, которые молились за него еще до его рождения.

Первые проповеди «маленького священника» Иоханнеса произносились им в его церкви в Туутари, затем были более дальние поездки.

Йоханнес делает оговорку, что он не стремился к миссии проповедника. Ему пришлось бросить школу, поскольку надо было зарабатывать на жизнь. Но когда он начал рассказывать людям, в чем нашел свое утешение, многие заинтересовались и выражали желание слушать его еще и еще.

— Библию можно читать двояко, — продолжает Йоханнес. — С одной стороны, можно двигаться от одной главы к другой, не углубляясь в содержание. Но, с другой стороны, можно также стремиться понять глубоко то, о чем говорится в том или ином отрывке текста, пусть даже и в коротком, применительно к нашей каждодневной жизни. Я тоже поначалу лишь прочитывал текст, мне было интересно, но удовлетворения я не получал. У меня неуклонно росло желание глубже понимать, что я читаю. И я стал изучать Библию короткими отрывками, постепенно постигая их содержание. Это я перенял от матери «в утешение». Я размышлял над тем, что подразумевается под утешением. Иногда неделями раздумывал над значением того или иного стиха. Что, например, значит, если Иисус говорит: «Кто верует в Меня, у того, как сказано в Писании, из чрева потекут реки воды живой»?

52

Я стал задумываться, что вообще дает «живая вода», и обнаружил, что много. Вода сохраняет жизнь. Если не будет дождя, жизнь замрет. Мы видим, что происходит в районах, где долгое время не было дождей. Умирают цветы и растения, земля от сухости трескается и перестает плодоносить. Вода требуется, чтобы получить урожай хлеба и плодов. Вода утоляет жажду, она освежает и охлаждает. Она тушит огонь. Вода грязного делает чистым. Сила падающей воды мелет зерно, заставляет работать мельницы и электростанции. Она зажигает свет, разгоняя тьму, и дает энергию для различных целей. По воде везут тяжелые грузы, пароходы не ходили бы, если бы не было воды. Вода делает твердое мягким. Она дает жизнь рыбам и другим организмам, живущим в воде. В виде пара вода поднимается с земли в небо, откуда она уже чистой возвращается на землю.

Силу текущей воды ничто не может удержать, — увлеченно описывает Йоханнес бесчисленные свойства воды. — Вода — это элемент жизни. — Он говорит о воде с воодушевлением, будто какой-то скрытый поток несет его во внутренние миры видимой природной силы, где находится невидимая реальность. — Сила «живой воды» огромна. Противоположность ей — «мертвая», которая разлагает и уничтожает все вокруг; но реки живой воды очищают, питают и освежают.

На рубеже десятилетий в России еще действовал Союз христиан Ингерманландии. Приближение трудных времен побуждало христиан, придерживающихся различных конфессиональных направлений, держаться более сплоченно. Власти начали все пристальнее следить за деятельностью церквей и в особенности их руководителей. Начались задержания и аресты, однако работа духовных пастырей продолжалась. Когда председатель Союза Хейкки Пиипаринен возвратился в 1929 году в Финляндию, Союзу предстояло избрать нового председателя. Члены церкви знали, что председателю будет нелегко.

Итак, люди собрались, чтобы выбрать нового председателя. Члены церкви выдвинули на руководящее место нескольких молодых мужчин, которые, однако, все отказались: сегодня изберут — завтра арестуют, говорили они с опаской. Все знали, какие могут быть последствия: вырвут из семьи и отправят в лагерь для заключенных.

И тогда встал один пожилой человек:

— Дорогие братья и сестры, выберите меня, — начал он. Все были удивлены: никому и в голову не пришло бы выдвинуть его в председатели Союза. Мужчина между тем продолжал: — Вы знаете, я не гожусь в председатели, но все равно запишите, что меня выбрали.

Его слова удивили присутствующих еще больше. Но по мере того как он говорил, людям становилось ясно, о чем идет речь.

53

— Руководить работой на самом деле может кто-нибудь другой. Но я уже прожил жизнь и могу пойти в тюрьму, по крайней мере туда не потащат молодых людей, у которых жизнь еще впереди.

То есть этот человек приносил себя в жертву. Вопрос, однако, остался открытым, но то, что он предложил себя, вызвавшись пострадать за молодых, очень тронуло всех членов церкви.

Наконец председателем предложили избрать Урхо Вальякко, который был работником Союза. Практически он и был председателем, хотя его так и не успели избрать на эту должность. Преследования и аресты, начавшиеся в начале 30-х годов, парализовали работу Союза.

Под вечер поезд прибыл в Петербург. Мы посмотрели время отправления обратного поезда, на котором через пару дней нам предстояло возвращаться обратно в Таллинн, и затем смешались с людским потоком большого города. В Петербурге мы хотели посмотреть на тюрьму «Кресты», где в свое время Йоханнес начал отсиживать свой десятилетний срок заключения. Надо было пойти посмотреть также и дом, в котором мальчик-сирота свыше шестидесяти лет назад нашел для себя приют.

Город залит солнцем, начало мая исключительно теплое. Река Нева протекает через Петербург так же, как текла в течение сотен лет. То там, то здесь большие, из камня, памятники Ленину, все еще взирающему на город. Революция свергла временное правительство в 1917 году именно здесь, в Петербурге, когда исполненные ненависти народные массы пошли на штурм Зимнего дворца. Имя Петра убрали, и город переименовали в Ленинград — город Ленина. Теперь же имя Ленина исчезло, поскольку город на Неве снова был переименован в Санкт-Петербург.

Вот так уходит земная слава!

Йоханнес прекрасно ориентируется в городе и легко находит в центре дом, посмотреть на который, собственно, и приехал.

Свернув с одной из улиц, мы вошли в почти пустынный внутренний двор, окруженный высокими зданиями в несколько этажей. Обычный дом, в каких сейчас живут в Петербурге. Наверное, из-за того что был конец недели, во дворе мы никого не встретили; тихо, никакого движения. Таких дворов по всему городу, вероятно, тысячи, но для Йоханнеса это место — единственное на всем белом свете. Быстрыми, уверенными шагами он подходит к окну, что у самой земли.

Окно закрыто железной решеткой. Йоханнес заглядывает внутрь, но там никого не видно. Жильцы здесь много раз менялись, да и квартира уже выглядит нежилой. Наверное, помещение использовалось в последнее время для какой-то мастерской. Я сфотографировала Йоханнеса на память у этого исторического окна.

54

— Вот сюда я пришел, приехав из деревни Волойца, где учился шитью. И вот здесь я, сирота, получил в большом городе пристанище.

Место это дорого Йоханнесу, на него нахлынули воспоминания. Жильцы скромной квартирки встретили его довольно тепло, и ощущение их радушия помогло ему пройти через тяжкие испытания и осталось в памяти на всю жизнь. Не все в мире мрачно, не всегда он холоден.

Десятилетия проносятся, оставаясь позади. Мы снова возвращаемся к тем давним событиям. Грустно было Йоханнесу расставаться с семьей тети Марии, которая учила его шить. Надо было уходить, коль власти так велели. Выйдя из деревни Волойца, он на поезде добрался до Ленинграда, имея в кармане листочки с адресами и паспорт, по которому, став старше на год, надеялся устроиться на работу.

— Выйдя из вокзала, я, достав из кармана адреса, стал думать, какой сначала искать. Решил, что первым делом пойду по адресу, который дала тетя Мария. Сильно волнуясь, я постучал в дверь; мне открыла женщина — знакомая Марии. Она жила вдвоем с мужем, который тоже оказался дома. Квартира их показалась мне хорошей и довольно большой — две комнаты. Детей у них не было.

Я рассказал о своем положении: у меня не было ни жилья, ни работы. Потом прямо спросил, могут ли они мне помочь. Многие, наверное, подумают, что это унизительно — рассказывать о своих несчастьях, да еще просить помощи. Однако если уж действительно такая нужда наступила, приходится делать все что угодно; откуда-то появляется смелость.

Когда я обо всем поведал, супруги сказали, что найти работу они мне, конечно же, помогут, но с жильем дело обстоит сложнее. Однако на неделю они все же согласились приютить меня в своем доме и действительно помогли устроиться на работу. Я пошел на ленинградский Путиловский завод, где изготавливали военное снаряжение для армии, в частности вооружение и боеприпасы. Он также известен и как Кировский завод, будучи так названным в честь руководителя ленинградской партийной организации Сергея Мироновича Кирова, часто бывавшего на нем. Завод располагался на огромной территории, и там работали сорок две тысячи человек. Выданный начальником паспорт очень мне помог, и я был очень рад, что устроился на работу.

У меня имелся еще и второй адрес: вот этого дома, у которого мы сейчас стоим, — продолжает Йоханнес.— Это было в тридцать первом году, за несколько дней до Рождества, зимним, сумрачным днем. Я вошел во двор через подворотню, и взгляд мой упал на это самое окно, — правда, тогда на нем решетки не было, — описывает Йоханнес то, что было так давно. — Здесь, в маленькой комнатке жила

55

тогда женщина, которая была родом из деревни Вяяряоя; ее тоже звали Марией — по-нашему Мари. Я постучался в дверь, и Мари мне открыла.

— Ага, Йоханнес, да это ты, — сразу узнала она меня и пригласила войти.

Я смутился, войдя, и сразу понял, что не смогу здесь остаться. У них была всего одна комната — двенадцать квадратных метров, и в ней жила семья из четырех человек — Мари, ее муж Фрол Богданов и двое детей. Я знал, что Мари помимо прочего была также евангелисткой, в свое время она говорила на собраниях. Она уехала из деревни, выйдя замуж за военного.

Я рассказал ей о своих бедах, однако не посмел попроситься к ним пожить, поскольку видел, что семья и так ютилась в невероятной тесноте. Мари хорошо знала моих родителей и, когда я замолчал, сказала:

— Йоханнес, дорогой, видишь, как мы живем. У одной стены наша кровать и шкаф, у другой спят дети, а у окна стоит стол, — показала она рукой и продолжила: — но если ты согласен спать на полу, головой под столом, то, думаю, муж мой согласится взять тебя к нам, до тех пор пока ты не найдешь что-нибудь получше.

Марии стало жаль бедного сироту. Я несказанно обрадовался ее словам, решив, что теснота мне нипочем, и очень надеялся, что муж ее не выгонит меня.

Когда дядя Фрол пришел домой с работы, я с волнением ждал, как он все воспримет. Мари стала рассказывать ему, что со мной произошло, много говорила хорошего и обо мне, и о моих родителях. И дядя Фрол согласился оставить меня в их маленькой комнатке.

(— В тесноте, да не в обиде, — подвел Йоханнес итог русской пословицей. — Как я был благодарен им за доброту ко мне!)

И вот, значит, здесь был наш дом, здесь мы жили, здесь спали. Мне хорошо спалось головой под столом. Жили мы дружно. Я ходил на работу на Путиловский завод, где дела мои устраивались неплохо. Поначалу я работал подсобником, выполнял разную подсобную работу, которую мне давали. Зарплата была не ахти; я получал два рубля в день, и этой суммы мне едва хватало даже при том, гораздо меньшем уровне потребностей.

Подсобником я, однако, проработал не очень долго, после чего стал учиться на фрезеровщика. Да и зарплату повысили. Работали тогда на Путиловском заводе по пять дней подряд, шестой был выходным. Это означало, что выходной день приходился всякий раз на разные дни недели и лишь изредка на воскресенье. Так было сделано с целью изгладить из памяти людей значение и роль воскресенья как христианского дня отдыха. Но через какое-то время перешли снова на

56

шестидневную рабочую неделю, поскольку от рабочих поступало много жалоб.

Работая на заводе, я смог продолжить свою прерванную школьную учебу.

При заводе была организована вечерняя школа, где давалось общее образование. Уроки проводились на русском языке; финских школ в Ленинграде уже не было, да финский язык и так был в опале. Жизнь моя налаживалась. На заводе меня уже стали считать хорошим работником, зарплату постоянно повышали, вечерами я учился в школе. Было где жить, не приходилось спать под открытым небом.

По выходным дням я часто выступал на разных мероприятиях, прежде всего меня приглашали на собрания молодежи. Я играл и пел под гитару, в местной общине даже был свой молодежный хор.

Я прожил у Богдановых полтора года, а затем нашел себе новое жилье. Снова предстояла разлука, которую мы тяжело переживали, поскольку хорошо сдружились. Мы как бы срослись друг с другом, живя в этой маленькой комнатке.

С одним из верующих братьев, Микко Хямяляйненом, мы на пару сняли комнату. У хозяина была трехкомнатная квартира, и одну он предложил нам. Микко и я жили в полном согласии, вместе ходили на работу, вместе готовили еду. В этой комнате мы прожили вплоть до 1933 года.

Лиина подруга жизни

57

ЛИИНА ПОДРУГА ЖИЗНИ

— Мне исполнилось двадцать лет, к тому времени я уже проработал в Ленинграде около двух лет. Временами меня тяготила жизнь одинокого сироты. О подруге жизни и женитьбе я думать еще не мог. Мне ведь предстояло три года служить в армии, и я решил, что не свяжу свое сердце ни с какой девушкой, пока не отслужу.

Когда время призыва было уже близко, случилось неожиданное. Однажды мой начальник вызвал меня к себе и сообщил радостную новость:

— Если дашь обязательство и в дальнейшем работать здесь, будешь освобожден от службы в армии, — сказал он и пояснил, что, поскольку завод выпускает военную продукцию, работа на нем приравнивается к армейской службе. — Договор следует заключить не менее чем на пять лет, — добавил начальник.

Я согласился и заключил договор. У меня не было ни малейшего повода для колебаний. Я был настолько доволен этим неожиданным поворотом, что решил помолиться. «Если все так складывается, то теперь мне надо найти подругу жизни, но Ты дай мне знать, кто и где станет моим ребром», — произнес я молитву, положась в этом деле на милость Божию.

Ответ на мою молитву последовал довольно быстро; все произошло совсем не так, как я ожидал. Однажды я получил приглашение приехать в молитвенный дом в Павловске выступить на богослужении.

В то воскресенье я приехал заблаговременно, чтобы подготовиться к выступлению. Никого из членов церкви еще не было. Я сидел в углу зала, размышляя над тем, что я буду говорить, пребывая в тишине молельни с раскрытой маминой Библией в руках.

Вдруг в прихожей послышалось громкое топанье. Время было зимнее, стоял небольшой мороз, и входящие громко обстукивали обледеневшую обувь.

«Кто это там, да еще так рано?» — подумал я, и тотчас же будто кто-то мне: «Твоя невеста».

Дверь открылась, и в помещение начали входить члены хора из общины Корпикюля. Когда же вошла Лиина Карттунен, тот же внутренний голос произнес: «Вот эта девушка»

Ничего подобного я не ждал. Так внезапно и удивительно! Там, в тишине молельни для меня, в момент просветления, прозвучал

58

ответ — явственно и понятно. Значит, вот так Бог непосредственно отвечает нам! Это происходит в состоянии внутренней убежденности. Кто-то говорит в тебе, что дело обстоит именно так, хотя ты никак не можешь объяснить это с точки зрения разума. Разумом все воспринимается несколько позднее. Я часто говорил с молодежью о выборе друга жизни и подчеркивал, что даже если любовь и вспыхнет, ее необходимо проверить и испытать. Необходимо узнать у членов церкви, что это за человек, как он относится к своим родителям, к другим людям, какой у него характер? На «чувство» нельзя слепо полагаться, однако часто Господь воздействует на наше чутье как бы непосредственно, через поверхностные слои.

На собрании ничего больше такого особенного не произошло. Я говорил о милости, и слушавшие принимали мои слова. Я это чувствовал душой. Я уже получил ответ о подруге жизни, однако мне хотелось в этом убедиться. Лиине я пока ничего не говорил, поскольку не знал ее как следует, и между нами еще ничего не было. Мы виделись несколько раз, — она пела в хоре, и, помню, на одном из собраний ее молитва произвела на меня глубокое впечатление.

Прошло несколько месяцев. И вот как-то раз, во второй половине дня в нашей с Микко квартире раздался звонок. На пороге стоял мой знакомый, Юхо.

— Чего это ты не на службе, ведь сегодня рабочий день? — удивленно спросил он, увидев меня в дверях.

— Работа закончилась в три, — ответил я. Завод действительно находился довольно далеко от нашего дома, но мне уже удалось прийти.

Дело было вот в чем. Группа молодежи из деревни Тихковица (Тихковицы. — Прим. перев.) приехала с Юхо в Ленинград.

— Ребята хотят посмотреть городские сады и побывать в зоопарке, — объяснил Юхо. — Ты не согласишься быть у нас сопровождающим? — спросил он. Мы ведь не очень хорошо знаем город.

— А где твои ребята?

— Они ждут на улице.

— Вместе с Юхо мы вышли из дому, и я, к своему удивлению, увидел среди приехавших и Лиину. Так состоялась наша первая настоящая встреча. Мы все вместе ходили по паркам города, знакомясь с достопримечательностями. Зашли даже в одну церковь, где служили торжественный молебен. Рассматривали памятники и подкреплялись взятой с собой провизией на скамейке в парке. Мы наслаждались теплым летним днем, всем нам было радостно от такой неожиданной удачной встречи. Мы побывали и в зоопарке, где видели птиц, самых разных зверей — от крупных обезьян, львов до самых маленьких, таких как кроты. День прошел поистине счастливо.

59

Когда наступил вечер и надо было возвращаться обратно в Тихковицу, я отправился провожать всех на вокзал. Мои друзья должны были вернуться домой в тот же вечер.

Но по прибытии на вокзал выяснилось, что кто-то неверно узнал время отхода последнего поезда, и он уже ушел. Ничего не оставалось, как остаться ночевать на вокзале. Тогда, правда, на вокзалах нечего было опасаться, не то что сейчас, однако я предложил переночевать у нас на квартире. Хозяева уехали на лето в отпуск, так что места было достаточно; комнаты оставались открытыми. Поскольку люди были честные, замков не требовалось.

Мое предложение было принято.

Тот вечер мы провели просто прекрасно — много говорили и молились. Это общение было для меня очень важным, и мои добрые представления о Лиине еще более укрепились. Я видел, что Лиина — честная, скромная, хорошая девушка, даже более положительная, чем сама себе представляла. Она не подозревала, что мое сердце все более и более тянулось к ней.

Времени было уже много, и все стали собираться спать. Большинство улеглось прямо на полу.

На следующее утро молодежь снова отправилась на вокзал, чтобы ехать домой в Тихковицу. Я уже не мог их проводить, потому что надо было идти на работу.

Эта встреча с Лииной и остальными была для меня первым подтверждением того, что произошло со мной там, в молельне в Корпикюля.

У меня сложилось хорошее мнение о Лиине как о человеке, а также о ее внутреннем мире.

Теперь мне хотелось узнать, как она живет, познакомиться с ее семьей. Семья оказывает очень большое влияние на жизнь ребенка, а также юноши и девушки. Я сам рос в доме, где все было на своем месте, царили согласие и взаимопонимание, да и внешне у нас было чисто и опрятно.

И снова я получил ответ самым неожиданным образом. Осенью, когда уже выпал первый снег, я получил на заводе травму: случайно сунул палец в машину, после чего был на два дня освобожден от работы. На третий день я должен был опять пойти к врачу показать палец.

И снова у меня неожиданно появился Юхо. Я показал ему завязанный палец.

— Это ничего, ведь ходить-то можешь, работа и для тебя найдется, давай поехали к нам, — сказал Юхо. Казалось, он еще что-то имел в виду. — Снова посидим вечерком с молодежью.

60

Я ничего не имел против, — наоборот, очень обрадовался его приглашению. Может, снова увижу Лиину, надеялся я втайне.

Мы отправились в путь: сначала из Ленинграда на поезде до станции Прибытково, откуда до Тихковицы надо было идти пешком девять километров.

Тихковица была финской деревней, там было примерно сто дворов, разбросанных по полю и по лесу. Многие ее жители ездили в Ленинград на рынок продавать продукты — картошку, овощи, масло, сливки.

Доехали мы хорошо, и я был полон радостных ожиданий. Когда мы вышли из поезда, то увидели на станции Мари Карттунен — сестру Лиины, возвращавшуюся домой из Ленинграда. Из трех дочерей Карттуненов Лиина была самой младшей — того же возраста, что и я, — Мари средней, Анна старшей.

Вместе с Мари в деревню возвращалась и соседка Карттуненов. Ее брат приехал встречать обеих девушек на лошади, запряженной в телегу — в то время так ездили. У девушек были с собой сумки с покупками, которые погрузили на телегу.

Узнав, что я тоже направляюсь в Тихковицу, Мари Карттунен велела мне без всяких возражений сесть на телегу, а вот Юхо пошел пешком. Карттунены тоже жили в Тихковице, до которой было почти десять километров. Для лошади дорога была привычной, поскольку ездили по ней уже не один раз. Когда мы приехали, я узнал, что меня повезут не к Юхо, а в дом Карттуненов, что оказалось для меня полной неожиданностью. Столь же неожиданным был мой приезд и для Лиины с ее сестрой Анной. Я, конечно, обрадовался такому повороту событий: возможности снова встретить Лиину и впервые побывать в их доме. Увидеть, как они живут, не готовясь специально к приезду гостей. Я мог, свободно наблюдая за всем, делать свои выводы, в то время как Карттунены ничего не знали о моих планах.

Впечатление у меня осталось хорошее: все в доме было чисто, все на своем месте — мебель, ковры, мелкие предметы, — все было аккуратно разложено и расставлено. Чувствовалось, что атмосфера в семье теплая, неподдельно непринужденная. Здесь наличествовало как раз то, что нужно. Казалось, молитва моя была услышана быстро, это было так чудно и выше всяких ожиданий.

Дом Карттуненов являлся в Тихковице средоточием духовной деятельности в течение долгого времени. Там проходили собрания, и Хейкки Пиипаринен, а также другие проповедники часто во время своих визитов останавливались у них.

«Господь обильно благословил этот дом росой небесной и тучностью земли, несмотря на то что мирские тревоги сильно беспокои-

61

ли и семью Карттуненов», — писал Хейкки Пиипаринен в газете «Суомен Вийкколехти» («Финляндская еженедельная газета») в 1927 году.

Девушки жили втроем, родители их давно уже умерли, переселившись в мир вечного покоя, когда дочери были еще в раннем возрасте. Отец их, в свое время занимавшийся коммерцией, скончался в 1923 году, когда Лиине было всего десять лет, и вскоре после этого серьезно заболела мать: у нее образовался рак груди, который в конце концов свел ее в могилу. Хейкки Пиипаринен читал им последнее благословение. Катри Карттунен он благословил в последний путь в 1927 году, в апреле. Он писал в «Суомен Вийкколехти» о том, как проходили похороны:

«Вечером в их просторном доме собрались сотни людей для ночного бдения, как говорят здесь. Мы плакали, произносили проповеди, пели, благодарили Господа и молились Ему.

Сестра Ээва Хумала, некоторые другие, в том числе и нижеподписавшийся, читали проникновенные слова молитвы и утешали скорбящих. На следующий день бренные останки покойницы доставили на кладбище в Коприна (Кобрино. — Прим. перев.), где я отдал нашей сестре последнюю дань, благословив ее прах и последнее пристанище, чтобы она ожидала наступления утра, когда воскреснут праведники».

«У сестры Карттунен остались сиротами три дочери, на плечи которых легло все хозяйство. Сестры состоят в нашем хоре, который поет под гитару. Тяжелая утрата постигла этих добрых сестер, когда умерла мать. Глубокая печаль охватила также и нас, слуг Господа».

Анна, Мари и Лиина продолжили путь, указанный родителями. Иоханнес уже немного знал их семью, но в тот вечер, когда он, к своему удивлению, оказался у сестер Карттунен, увидел все своими глазами.

— В тот же вечер мы устроили в их доме собрание молодежи. Мы ощущали присутствие Бога, и он благословлял наш вечер удивительным образом. После собрания Юхо сказал, что ночевать я пойду к нему. Однако сестры Карттунен не отпустили меня, да и самому мне хотелось остаться у них в доме.

— У вас же будет тесно, а у нас наверху для Йоханнеса есть свободная комната, — уверяли девушки Юхо. — И, таким образом, Юхо отправился к себе домой, а я остался у Карттуненов. На следующий вечер мы отправились на общее собрание членов церкви. Мое пребывание в гостях растянулось на два дня, и в это незабываемое время мы о многом успели поговорить.

И вот наступил последний вечер, на следующий день я должен был уезжать от Карттуненов — из этого ставшего мне близким и до-

62

рогим дома. Я отправился спать — в комнату на верхнем этаже. Утром мне предстояло рано быть на станции и возвращаться поездом в Ленинград, ведь на следующий день я должен был пойти к врачу и показать ему свой больной палец. Он быстро заживал, потому что внутри я чувствовал радость оттого, что моя жизнь совершает новый и желанный поворот.

И снова произошло неожиданное: Лиина принесла мне на ночь питья в комнату. Душой я чувствовал: сейчас как раз тот самый момент, чтобы рассказать Лиине о произошедшем со мной в молельне в Павловске, а также об ответах, которые я получил. Дело явно двигалось, и я пока не видел «красного света» на пути нашего совместного будущего. Даже вопрос о военной службе разрешился сам собой, мне ничего не надо было устраивать.

— Лиина, у тебя есть немного времени? — спросил я. — Мне хотелось бы поговорить с тобой.

— Есть, мне тоже интересно узнать, какое у тебя дело, — с радостью ответила она.

И я все рассказал, — волнуясь, не зная, как она примет мои слова.

— Ты собираешься выходить замуж или хочешь жить одна? — спросил я в конце. Лиина сказала:

— Йоханнес, для меня это очень большой, серьезный и неожиданный вопрос. Не знаю пока, выйду ли я замуж. В тринадцать лет я посвятила свою жизнь служению Богу, и все в Его руках. Я никогда еще не задумывалась ни о чем подобном; вот только думала, что в Ленинграде есть много хороших девушек, из которых ты мог бы выбрать себе жену, — добавила она смущенно.

— Я понимаю, что для тебя это неожиданность, и не ожидаю твоего ответа прямо сейчас, в нынешний вечер. Я только прошу, чтобы ты помолилась во благо этого дела, и когда получишь от Господа ответ, скажи его мне, — попросил я.

Мы пожали друг другу руки, пожелав спокойной ночи.

Глубокое спокойствие наполняло мое сердце, когда я в тот вечер лег спать.

Утром за завтраком я снова увиделся с Лииной. Мы больше не говорили о том, что было вчера, это осталось у нас в сердцах, неведомое для кого бы то ни было другого.

После завтрака меня на лошади отвезли на станцию, и я, сев в поезд, поехал в Ленинград.

Я радовался всему, что было, хотя наша тайна пока так и оставалась тайной.

Мой отпуск по болезни закончился, палец заживал, и я вернулся к своей работе на завод. В свободное время я ездил проповедовать

63

Евангелие, выступал с проповедями, в частности и в молитвенном доме деревни Корпикюля, где бывала и Лиина. Я видел, как она поет в хоре вместе с другими. После собраний мы общались, с бьющимися от волнения сердцами и радостью на душе пожимали друг другу руки. Мы не говорили о том общем для нас деле, о котором молились, это была наша тайна.

Когда я получу ответ — этот вопрос меня не особенно беспокоил: мне достаточно было, что я рассказал Лиине о том, что носил в своем сердце. Мне не нужно было торопить ее с ответом. Я был уверен, что, когда придет время, она мне ответит, и теперь мне оставалось только спокойно ждать.

Трудные времена

64

ТРУДНЫЕ ВРЕМЕНА

— Все казалось таким безоблачным и прекрасным. Да и дело, общее для нас обоих, двигалось довольно быстро. Начало было неожиданным и впечатляющим. Кусочки складывались в единое целое, и нас ожидало совместное будущее. Но снова все перевернулось.

В один из дней — это было в тысяча девятьсот тридцать третьем году — пришла повестка о призыве в армию. Я ее не ждал, и это было для меня настоящим ударом. Сердце мое заколотилось, все внутри будто бы перевернулось и застыло. Видно, судьба распорядилась совсем по-другому.

Я взял повестку с собой и, придя на работу, пошел к начальнику.

— Мы же заключили договор, что, если я остаюсь на заводе, это будет вместо армии, — сказал я. — Почему же тогда меня призывают?

— Продолжай спокойно работать, наверное, произошла какая-то ошибка, я выясню, — пообещал он, успокаивая меня.

Однако на следующий день начальник подошел ко мне и сказал:

— Да, ничего не поделаешь. Сталин приказал укреплять вооруженные силы, и поэтому тебе тоже придется идти на военную службу.

Это сильно омрачило меня, но жаловаться было некуда. В результате я совершенно потерял душевное спокойствие, и уже начал сомневаться в том, что не так давно испытал. Молитвы, ответы на них — была ли здесь действительно десница Божия или же подсознание мое проделывало какие-то странные вещи, давая неверные сигналы? Ведь Бог должен был знать о том, что мне все же придется идти в армию. Почему же Он допустил, что я потревожил покой Лиины и ее чувства, а также нарушил и свою внутреннюю жизнь? Я же дал себе слово, что не женюсь, пока не отслужу в армии.

Я был потрясен и удивлен, и даже винил Бога в том, что Он так все устроил. Я не знал, в чем была причина.

Мне не оставалось ничего другого, как собрать свою одежду и небольшой скарб. Я снова поехал в Тихковицу, на этот раз попросить оставить свои вещи на хранение, а также попрощаться с Лииной.

Когда я приехал, то, к своему смущению, обнаружил, что и сказать-то мне нечего.

— Почему Бог поступает так, не понимаю, — сказал я Лиине.

65

Но и она тоже не знала, что делать.

— Пусть теперь Бог рассудит, — произнес я. Она согласилась со мной, и на глазах ее выступили слезы. Ничего больше мы друг другу сказать не могли.

Мы попрощались, и с тяжелым чувством на сердце я возвратился из Тихковицы обратно в Ленинград. Я не знал, как будет складываться моя жизнь дальше. Ничего не было известно, однако на душе было неспокойно. Я чувствовал, что впереди меня ожидали тяжелые времена.

И вот настал день, когда мне надо было оставить работу на заводе, чтобы отправиться на военную службу. Микко Хямяляйнен остался жить один в нашей общей комнате в Ленинграде. Ему было примерно столько же лет, сколько и мне, и чуть позже ему тоже предстояло идти служить. Но впоследствии его полностью освободили от армии по состоянию здоровья. Микко уехал к себе на родину к родителям, в Сиворицу (Сиворицы. — Прим. перев.), где женился на девушке по имени Катри. Женившись, он переселился в дом жены, в котором они затем и жили.

Хотя Микко и был освобожден от воинской службы, но на фронт он все-таки пошел, однако возвратился оттуда живым. Погиб Микко уже после войны, в результате несчастного случая. В доме надо было делать большой ремонт, и он полез по лестнице на крышу осмотреть трубу. Однако дымовая труба настолько обветшала, что развалилась, когда Микко ухватился за нее, он упал с крыши, сильно ушибся, его токалечило обломками трубы. Его отвезли в больницу, но повреждения были такие значительные, что он прожил всего минут пять, после того как его доставили. Спасти Микко уже не могли. Жена Катри осталась одна с двумя маленькими детьми, — закончил Йоханнес рассказ о своем друге.

Йоханнеса отправили служить на флот, на Балтику. Там молодежь обучали премудростям флотской службы, — в частности, применять мины и торпеды, которые во время войны должны были уничтожать вражеские корабли.

Как и для Советского Союза, тридцатые годы для Европы и всего мира были временем довольно неспокойным и непредсказуемым. Сталин ко всему относился с недоверием и хотел подготовиться к возможной войне. Мировой экономический кризис усиливал напряженность повсюду, отражаясь на отношениях между государствами. Первая мировая война и последовавший за ней мир оставили по себе горькую память; особенно сильно это переживали в Германии, где зрели семена новой войны, которая впоследствии, к сожалению, обернулась жестокой реальностью.

Йоханнес также оказался вскоре в водовороте этих событий.

66

— Мамина Библия все время была со мной с того самого дня, когда я ушел из дому. Она была при мне, когда я учился швейному делу и когда прибыл в Ленинград. Взял я Библию с собой и отправившись в часть, которая дислоцировалась в Ленинграде, и хранил ее в своей тумбочке.

Я успел прослужить всего полгода, когда снова произошло неожиданное. Пришел приказ, согласно которому Балтийский флот должен был укрепить свою авиацию. Меня перевели в летную часть механиком, и, кроме того, еще предстояло пройти дополнительную подготовку.

Я вздохнул с облегчением, узнав о переводе. Мне было тяжело, когда приходилось держать в руках оружие, к которому я чувствовал отвращение: ведь оно предназначено для того, чтобы убивать людей.

Да и выбора-то другого у меня не было.

После перевода я проходил курс обучения: мы знакомились с устройством и работой авиамоторов. Мне было интересно заниматься техникой, и я с удовольствием осваивал новую специальность. Я считал, что мне опять помогает десница Божия.

К тому времени как я прослужил около полутора лет, — а срок действительной службы тогда составлял три года, — снова стали происходить тревожные события.

Руководитель ленинградской партийной организации Сергей Миронович Киров (1886 — 1934) был убит 1 декабря 1934 года. Пользовавшийся огромной симпатией у народа, либерально настроенный Киров в этом же году был избран секретарем Центрального Комитета ВКП(б), и его считали возможным преемником Иосифа Сталина (1879 — 1953). Киров стремился к достижению согласия в руководстве и к смягчению отношения власть предержащих к оппозиции. Киров также обращался к Сталину, выражая пожелание, чтобы тот проявлял терпимость по отношению к инакомыслящим. Он пытался также обуздать рвение карательных органов.

Киров был убит в Смольном, в Ленинграде. Ему было всего сорок восемь лет. Руководитель партийной организации, по всей видимости, пренебрегал мерами безопасности, поскольку убийца смог проникнуть в помещение. Убийство, скорее всего, было результатом борьбы за власть, частью политических интриг.

Кто же убил Кирова и почему?

Одно из объяснений следующее. Сталин, почувствовав угрозу своей власти, приказал ликвидировать Кирова, хотя и притворился, что ничего не знает. В стране, однако, были начаты показательные судебные процессы с целью рассеять подозрения в причастности Сталина к убийству своего соперника. Одно время они даже были друзьями, и Киров входил в число тех редких людей, которым Сталин до-

67

верял. Это, конечно, усложняло расследование. Было трудно предположить, что Сталин мог распорядиться убить своего друга. Однако тот, кто осмелился бы высказать такое предположение на суде, наверняка был бы ликвидирован.

Со временем Сталин стал страдать такой подозрительностью, что не доверял никому. Оппозиция была загнана в подполье, время уступок прошло. «Отец и учитель» мог полновластно править во всем СССР, не опасаясь сопротивления.

Положение по своим последствиям было трагическое, страшное для народа, а также для Финляндии и всего мира.

Согласно второй версии, причиной убийства могла быть ревность; его якобы совершил один партийный работник, жена которого собиралась бросить мужа из-за Кирова.

Смерть Кирова оставалась неясной и в более поздние годы, — убийца ведь так и не был найден; может быть, его и не захотели найти. Судьба Кирова обросла мифами, которые все еще вдохновляют историков по всему миру создавать новые теории и — новые мифы.

Убийство Кирова всколыхнуло советское общество, затем последовала волна арестов и преследований. Свыше тысячи человек было арестовано по обвинению в убийстве Кирова. Так отвлекалось внимание от Сталина. Но разве могли эти аресты иметь место, если бы Киров не был убит? Если бы объектом покушения был Сталин, а Киров остался жить и стал во главе народа, судьба советского общества повернулась бы в более светлую сторону.

По своему характеру это были два совершенно разных человека. И развитие их личных качеств шло разными путями: Сталин становился все более подозрительным и недоверчивым, в то время как Киров был известен как человек свободомыслящий, умеющий улаживать конфликты, с пониманием относящийся к разным взглядам.

Но, конечно, об этом нет смысла рассуждать, поскольку колесо истории вспять не повернуть. Тем не менее сам факт представляет интерес: ведь смерть одного человека переворачивает судьбу истории и народа.

Отголоски этого убийства также исковеркали жизнь тысячам совершенно посторонних и безвинных простых людей. В жизни Йоханнеса они вызвали череду событий, в результате которых он оказался в тюрьме и в конце концов был отправлен на десять лет далеко на Урал, в лагерь.

Этих людей обвиняли в том, что они принимали участие в убийстве, хотя они не имели к нему никакого отношения. В качестве основания для ареста могло оказаться финское происхождение, как в случае с Йоханнесом. Киров был очень популярен. Говорили, часто бывал на Путиловском заводе. Его добрая слава передавалась как ле-

68

генда от старших рабочих более молодым, только что пришедшим на завод. Йоханнес тоже слышал о Кирове много хорошего от рабочих, которым, по их словам, приходилось сталкиваться с этим человеком.

Путиловский завод выпускал продукцию еще в дореволюционное время, а после революции стал называться «Красный путиловец». Впоследствии же в честь Кирова его назвали «Кировский завод».

Стоял последний день 1934 года, канун Нового. Со дня смерти Кирова прошел всего лишь месяц.

— У меня был свободный от работы день, но с самого утра меня не покидало ощущение: что-то должно произойти. Но что? Этого я не знал, но у меня были самые дурные предчувствия. Я решил, что должен помолиться о силе Святого Духа, чтобы он помог мне вынести то, что грядет.

Я вышел и направился к соснам на краю гарнизонного поля, где начал громко взывать к Богу:

— Я здесь, Ты знаешь меня и знаешь, что впереди! Дай мне силы. Ты знаешь, зачем! Я хочу оставаться верным Тебе до конца моей жизни, возьми меня в Свои объятия и понеси! — просил я словами, которым выучился от матери.

Когда я вернулся, меня уже ожидали в моей комнате. Пришедшие арестовали меня, не сообщив причины. Я должен был идти с ними, при этом у меня даже не было возможности никому сообщить, что со мной случилось, дать знать о моем местонахождении. Мне не разрешили ничего взять с собой, за исключением некоторых личных вещей, в частности часов и бритвы. В моем небольшом помещении быстро был произведен обыск.

Больше всего меня задело то, что они забрали также мамину Библию, которую нашли в тумбочке. У меня было такое чувство, что вырвали и унесли вместе с Библией мое сердце. Где я теперь буду искать силу и утешение?

Предварительно обыскав, меня отправили в ленинградскую тюрьму на Шпалерной улице. Что они искали, так и осталось для меня неясным. Может, был приказ от военкома или откуда-нибудь еще? И это тоже мне не суждено было узнать.

В чем же меня собираются обвинить и за что арестовали? Это я узнал только в тюрьме, когда начались допросы. Мне сказали, что я предал Родину, что я шпион, агитировал против Советской власти, что я — участник контрреволюционного заговора, а также принадлежу к числу тех, кто убил Кирова.

Сначала следователи вели себя довольно грубо. Они требовали, чтобы я подписал предъявленные мне обвинения. Я ничего подписы-

69

вать не хотел, поскольку с начала до конца обвинения были лживыми и в предъявленных мне деяниях я не был виновен. Поскольку я не стал ничего подписывать, следователь закричал:

— Ты не человек, ты зверь!

Меня пытались заставить подписать ударами, криками и руганью, — по всей видимости, ставили целью запугать меня, чтобы я признал вымышленные обвинения. Свыше суток я простоял в очень тесном темном боксе, в результате чего ноги у меня распухли и отказывались слушаться. Время от времени приходили охранники и избивали ремнями. На завтрак давали воду и хлеб, на обед — жидкий суп, а на ужин — кашу на воде.

Камеры были очень тесными. Как видно, тюрьма была совершенно переполненной, но арестованных продолжали доставлять. Иногда нас, заключенных, от шестнадцати до двадцати человек, а иногда и больше, запихивали на несколько дней в одну камеру, площадью в шесть квадратных метров. Спали мы по очереди, поскольку лежать для всех места не было. Пока одни спали, другие стояли, а через несколько часов менялись местами. Еще просто укладывались друг на друга; кто покрупнее, ложился вниз, поменьше — сверху. При этом можно было немного согреться.

Многие, конечно, удивляются: как же в таких условиях можно спать? Конечно, тот, кто привык к нормальным условиям, не сможет. Однако когда человек устал до изнеможения, он будет спать хоть стоя, какой бы шум вокруг ни стоял. Часто в одной камере находились и настоящие преступники, и мы, страдающие за свои взгляды. Среди заключенных было много грабителей и убийц, людей страшных и жестоких.

В тюрьме у заключенных отбирали деньги, бритвы, то есть все, даже срывали со штанов пуговицы, чтобы арестант не мог их проглотить и таким образом совершить самоубийство. Отнимали также брючные ремни, при этом никого не интересовало, как узник будет поддерживать штаны, чтобы они не упали. Я, оторвав куски от подола рубахи, смастерил из них самодельный пояс, чтобы штаны держались.

Избиения и угрозы, которым я подвергался, можно было объяснить, очевидно, моим отказом подписывать бумаги, в которых содержались ложные обвинения. Зачем мне было подписывать, если я к этому не имел никакого отношения? Судьба моя казалась мне смертельно мрачной, отступала надежда, что я останусь в живых, а иногда и само желание жить. Я клял и себя, и Бога. Мне не давал покоя вопрос, почему всезнающий Господь указал мне, что Лиина будет моей невестой, если я теперь оказался в этой тюрьме, из которой мне вряд-

70

ли удастся выбраться живым. Для чего тогда были все эти встречи, почему я сказал Лиине то, что сказал?

Сейчас я здесь, в тюрьме, и не знаю, что ждет впереди и что со мной произойдет.

В один из тех дней судебный следователь предъявил мне, помимо прежних, совершенно новое обвинение. Он сказал, что располагает сведениями о точной дате, когда я будто бы переходил через границу в Финляндию, — примерно год назад. В бумаге был представлен срок, в течение которого я находился за границей, а также дата возвращения. Согласно обвинению, я был отправлен в Финляндию со шпионскими целями: передавал секретные сведения о производстве вооружения на Кировском заводе. По их данным, я в то время работал на Кировском заводе.

Посмотрев на дату, указанную в бумагах, я сразу отметил, что в то время я уже находился на военной службе. Следователь, наверное, полагал, что служба моя началась тогда, когда я попал в авиацию, и поэтому проставил в предъявленной мне бумаге эти даты с пометкой:

«Находился в Финляндии со шпионскими целями». Но моя военная служба началась раньше, а уже потом только меня перевели мотористом в авиацию.

Я мог легко указать на то, что сведения неверны, то тут будто кто-то внутри мне сказал: «Подпиши».

Я вздрогнул: это не мог быть голос Господа. Зачем же мне подписывать неверное заключение и вместе с ним свой приговор?

Следователь положил бумагу передо мной, я снова прочитал ее: ложь от начала до конца. Но внутренний голос повторил: «Подпиши».

Я слегка улыбаясь, подписал обвинительное заключение: решил, что, когда обвинение будет передано в суд, там мне удастся доказать, что дата ошибочная и обвинение сфабриковано.

— Отвести в камеру, — приказал следователь конвоирам. Он успел заметить мою улыбку и, видимо, недоумевал, что же заставило меня подписать обвинение и даже улыбнуться. Удивление его было таково, что он снова принялся изучать дело.

Конечно же, вскоре он обнаружил, что дата моего пребывания за границей не соответствует действительности, ибо в это время я находился на военной службе и, таким образом, никак не мог оказаться в Финляндии.

Когда через несколько дней меня снова привели на допрос, следователь просто бушевал.

— Ты хочешь меня в петлю загнать! — орал он. — Ты просто зверь, фашист! — добавил он, разорвал обвинительное заключение и

71

бросил обрывки в мусорную корзину. — Отвести в камеру! — крикнул он конвоирам и тут же выгнал меня вон из кабинета.

После этого он наотрез отказался продолжать вести мое дело. Странно все-таки! Сначала он был разгневан тем, что я ничего не подписывал, а потом — что подписал обвинительное заключение.

Я тоже был удивлен.

После этого меня какое-то время не допрашивали. В ожидании допросов я продолжал находиться в тюрьме, и меня тревожила ожидающая впереди неизвестность. У меня все это время не было никакой возможности сообщить о себе родным, друзьям, а также Лиине. Я попросту внезапно исчез — как пепел на ветру.

Прошло довольно долгое время — несколько месяцев, — прежде чем допросы были возобновлены. Мрачное тюремное бытие продолжалось. Тесные камеры, долгое ожидание, в результате чего я здорово похудел. Когда снова начались допросы, меня привели в кабинет к одному из следователей. На вид ему было от сорока до пятидесяти, звали его Сергей Михайлов. Он предложил мне сесть, спросил фамилию, потом еще раз переспросил, действительно ли моя фамилия Тоги. Я удивился, почему он сомневается, но, получив утвердительный ответ, следователь заметил:

— А я представлял тебя совершенно другим. Не знаю, каким он меня себе представлял. Тогда я ему ответил с улыбкой:

— А вот я вас вообще никак себе не представлял.

— Что здесь все-таки было? — продолжал он. — Тот первый следователь отказался продолжать вести твое дело, он сказал, что ты «просто зверь и толстокожий фашист»?

— Мне не известна причина, — ответил я, и рассказал Михайлову, как меня заставляли признать обвинения, которые были вымышленными. Рассказал и о том, что затем все же подписал бумаги в надежде на то, что на суде правда восторжествует. Добавил, что первому моему следователю не понравилось ни то ни другое: он был недоволен, когда я ничего не подписывал, и обозлен, когда я подписал.

Когда я все подробно объяснил, следователь сказал:

— Я не знаю, виноват ты или нет, но уверен, что со временем все прояснится. Сейчас могу только сказать, что отведенное на допросы время может растянуться, ибо мне придется все начать заново. То, что '""" было начато, не может быть продолжено, поскольку для этого нет оснований, однако, — продолжал он далее — мне повезло, что тебя обвинили в шпионаже, — и пояснил: — когда обвинение касается шпионажа, на следствие отводится два года, а по другим обвинениям — всего три месяца.

72

Иногда я находился в одноместной камере, иногда — в общей; в период, когда проводились допросы, меня в основном содержали одного, стремясь не допустить общения с другими заключенными, которое могло оказать определенное влияние на ход дела. Но затем новый следователь распорядился перевести меня в общую камеру.

И вот произошло то, чего я никак не ожидал.

В ходе одного из допросов следователь вдруг обратился ко мне:

— Скажи, Лиина Карттунен — твоя родственница?

— Нет, — холодно ответил я. Я внутренне вздрогнул от этого вопроса, но виду не подал.

— Так кто же она? — продолжал Михайлов. — Из ее писем явствует, что она очень обеспокоена тем, что ты бесследно исчез.

Внутри у меня все перевернулось: оказывается, Лиина беспокоилась и даже посылала письма, однако я их не получал. Но ни одним жестом я не выдал своих чувств следователю, сказал только:

— Да так, просто знакомая девушка.

— А ты не хочешь написать ей? — спросил следователь, добавив, что ему жаль эту девушку, которая так обеспокоена моей судьбой.

— Нет, не хочу.

— Почему не хочешь?

— Не хочу, чтобы она тоже попала сюда.

Тогда Михайлов достал бумагу, протянул мне и сказал:

— Напиши ей, обещаю, что она здесь не окажется. Я согласился и взял бумагу. Только написал по-русски, чтобы следователь мог прочитать. Я вкратце сообщил Лиине, что меня арестовали и нахожусь я в тюрьме на Шпалерной, что я, однако, жив - здоров, и что будет — один Бог ведает.

Михайлов дал мне конверт, на котором я написал фамилию и адрес Лиины. Письмо осталось у него на столе. Он пообещал, что отправит его по почте.

Там, на воле, никто не ведал, где я. Из тюрьмы такие сведения никому не сообщались, а у меня самого не было никакой возможности дать о себе знать. Мне не разрешали писать письма, а также поддерживать связь с волей. Заключенному это запрещалось.

Впоследствии я узнал, как сильно переживали за меня Лиина, остальные друзья и родные, поскольку я просто-напросто пропал, исчез, как пепел на ветру, и никаких известий обо мне ни у кого не было. Они решили, что я погиб в авиакатастрофе — ведь я же служил в летной части, да и времени уже прошло несколько месяцев.

В Советском Союзе было вообще не принято сообщать о катастрофах и несчастных случаях, поскольку власти считали, что это вредит славе страны.

73

Прошло некоторое время, и вот как-то ночью дверь камеры открылась, и конвоир назвал мою фамилию. Сердце мое заколотилось от волнения: среди ночи, зачем? Может, опять потащат избивать, коль пришли ночью?

Однако посреди мрачной тюремной ночи я неожиданно увидел светлый проблеск. Мне протянули узелок. Когда в полутьме я начал его развязывать, рука сразу нашла листок бумаги, заполненный почерком, который я сразу узнал: это был список содержимого узелка.

Значит, она получила мое письмо и теперь прислала мне продуктовую передачу.

Слезы навернулись на глаза, сердце застучало — но теперь от радости и сильнее, чем минуту назад, когда выкрикивали от двери мою фамилию, и я весь задрожал от страха.

Со слезами на глазах и радостный, я вернулся и улегся на свое место на полу, под нары. Передача, присланная Лииной, была для меня просто даром небесным. До этого я сомневался в воле Божьей и винил Бога за то, что было со мной в Павловске, в молельне. Я сожалел, что рассказал Лиине о своих мыслях и чувствах — почему этому суждено было произойти.

Теперь же я молитвенно сложил руки:

«Господи, Отче наш, сущий на небесах, будь ко мне милостив и прости меня за то, что я сомневался в Тебе. Теперь я понял, что все это и есть Твоя милость, Твоя любовь и Твоя забота обо мне. И когда жизнь моя уже готова была угаснуть. Ты сказал Лиине, чтобы она принесла мне поесть, покормила меня, как вороны кормили пророка Исаию в пустыне».

Я плакал и благодарил почти до самого утра. Голода я не чувствовал, сон тоже пропал. Поел я только утром.

Та удивительная ночь столь глубоко запала мне в душу, что я никогда не смогу ее забыть. Внезапно и неожиданно свет милости и любви пришел в мою темную арестантскую камеру. Просветление пришло в мою долину смерти средь мрачной темноты.

Моя внутренняя жизнь также обрела новую надежду и смысл, хотя я и продолжал сидеть, запертый в тюремной камере. Неожиданный знак любви раскрыл двери моей внутренней темницы, и невидимая, но такая истинная сила озарила мою темную камеру — мир моего мрачного духа.

После этого мне стало немного легче. Я предположил, что все произошло благодаря Михайлову, моему новому следователю, который, по-видимому, искренне стремился к истине и справедливости. Михайлов знал, что я верующий, ведь все письма, присланные по месту моей воинской службы, переправлялись следователю в тюрьму, так что он читал все — как от Лиины, так и от остальных друзей.

74

Поскольку Михайлов, читая письма, пришел к выводу, что я говорю правду, произошло еще одно чудо: он спросил у меня совета, как можно было бы доказать, что все обвинения, предъявленные мне, являются ложными. Одно из них касалось того, что я занимался шпионской деятельностью в пользу Финляндии. Нашелся и свидетель. Им оказался один солдат, которого звали Юрий Болдырев, он служил в той же части, что и я. Солдат этот как свидетель подписал касающееся меня обвинение.

Михайлов вызвал солдата и спросил его в моем присутствии:

— Ты подтверждаешь все те обвинения, которые уже засвидетельствовал своей подписью?

— Подтверждаю.

— Однако во время допроса выяснилось, что Тоги не имел никакого отношения к убийству Сергея Мироновича Кирова. Что ты на это скажешь? — спросил следователь.

Тогда Болдырев выдвинул против меня новое обвинение:

— Я не знаю, принимал Тоги участие в убийстве или нет, но мне известно, что когда нам сообщили о смерти Кирова, Тоги сказал:

«Вот и хорошо, одной собакой меньше». Я сам слышал, как он это сказал, — стал утверждать Болдырев.

— А еще кто-нибудь слышал, что Тоги сказал так? — продолжал допрос Михайлов.

— Да, слышал, это слышал солдат Василий Горелик, — ответил Болдырев.

Горелик продолжал служить в моей бывшей части.

— Тоги, ты действительно так говорил? — обратился Михайлов уже ко мне.

«Боже, Ты один знаешь, где правда», — вздохнул я про себя. Следователю же сказал:

— Я считаю, нет смысла спорить, является правдой то, о чем говорил Болдырев или нет. — Потом продолжил: — Поскольку Болдырев называет еще одного свидетеля, подтверждающего мои слова, я хочу сказать, что здесь, в этой комнате, у меня тоже есть три свидетеля, каждый из которых знает, что я этого не говорил. Знает Бог, знаю я сам, а Болдырев третий. Он тоже все знает, и его совесть может свидетельствовать, что так я не говорил. Его утверждение является ложью.

В комнате наступила гробовая тишина. Мы все трое — Михайлов, Болдырев и я — некоторое время сидели безмолвно.

Затем Михайлов сказал Болдыреву:

— Завтра у тебя выходной, и поскольку твои мать и сестра живут в Ленинграде, можешь провести этот день дома. Завтра мы вызовем

75

сюда Горелика, и ты должен быть здесь в двенадцать часов. Можешь идти. Когда Болдырев ушел, следователь спросил:

— Кто такой Горелик и как опровергнуть эту новую ложь?

— Мне кажется, — ответил я, — Болдырев придумал все прямо здесь, в этой комнате, поскольку предыдущие обвинения лопнули. — И добавил: — Думаю, у них с Гореликом по поводу этого утверждения не было предварительной договоренности.

Однако все же я высказал Михайлову предположение, что если у них будет возможность встретиться друг с другом на вокзале перед тем, как направиться сюда, либо же перед допросом в комнате ожидания, то они смогут между собой договориться, и тогда Горелик может подтвердить обвинение.

Выслушав мои доводы, следователь сказал:

— Я устрою так, что они нигде не встретятся, кроме как в этом кабинете.

Михайлов связался с войсковой частью, и оттуда ему сообщили номер поезда и вагона, в котором поедет солдат Горелик, чтобы прибыть на Шпалерную. Он отправил одного конвоира с машиной, встретить Горелика, и дал ему подробные указания. Таким образом, конвоир подошел именно к нужному вагону, когда Горелик выходил из поезда.

Болдырев тоже ожидал поезд и тоже пришел встречать Горелика, однако он не знал номера вагона. Он увидел Горелика уже в сопровождении посланного Михайловым конвоира. Горелик был доставлен прямо в кабинет к следователю.

И вот ровно в двенадцать часов мы все, трое «друзей», находились в комнате, где проходил допрос. Михайлов, со строгим выражением лица, начал:

— Ты знаешь его? — спросил он Горелика, показывая на меня.

— Знаю.

— Вы были хорошими друзьями? — следователь при этом вопросе внимательно смотрел на солдата.

— Я вообще никогда не дружил с Тоги, — испуганно ответил Горелик.

— Почему ты лжешь? Вы же были все вместе в тот день, когда узнали об убийстве Кирова? И когда услышали эту весть. Тоги сказал, что это хорошо: еще одной собакой меньше, как показывает Болдырев, — сказал Михайлов Горелику, глядя ему прямо в глаза и ожидая ответа.

— Зачем ты врешь?! — возбужденно выкрикнул Горелик Болдыреву. — Я же в тот день не видел ни тебя, ни Тоги, я был дневальным по штабу. Об этом есть отметка в журнале нарядов. Вы можете это проверить.

76

Этого было достаточно, и Михайлов посчитал вопрос решенным. Обратившись к ним, он сказал:

— Идите-ка сейчас в комнату для ожидания и подождите там, пока я вас не позову.

Когда он позвал нас обратно, то спросил у меня:

— Зачем он придумал всю эту ложь, может, между вами была какая-то ссора?

— Нет-нет, мы всегда были приятелями, — ответил я, — но я тоже этому удивляюсь.

Тем не менее я рассказал Михайлову об одном случае, который произошел полгода назад. У Болдырева умер отец, и он хотел поехать на похороны, но денег не было. Я дал ему взаймы сто рублей. Эти деньги он не вернул мне до сих пор, да я и не требовал.

— Мне все-таки трудно поверить в то, что он оказался таким мерзавцем, что из-за такого маленького долга придумал такие обвинения, — заметил я Михайлову. — Я даже не догадываюсь, к чему Болдырев стремился. Может, хотел как-то прижать меня, чтобы ему не надо было отдавать назад долг?

Услышав это, Михайлов обратился к Болдыреву:

— Это правда, что ты должен Тоги сто рублей?

— Да, должен, — признался он. Михайлов продолжал:

— Значит, все, что говорит Тоги, — правда. Почему же ты врешь? — и, не дожидаясь ответа, добавил: — Сегодня же, к семнадцати часам, до закрытия тюремной кассы, деньги внести на счет Тоги, а квитанцию принести мне.

Болдырев обещал принести деньги, которые были внесены на мой счет.

Когда через некоторое время меня освободили, и я снова вернулся в летную часть, Болдырев был еще там. Опасаясь, что я буду мстить, он попросил, чтобы его перевели в другую часть. «Ведь финны такие злые», — говорил он. По его словам, ему опасно было оставаться вместе со мной в одной части.

Но у меня не было никакого желания мстить ему.

То, что у меня сменился следователь, явилось ответом на мою молитву. Когда дело взял Михайлов, все обвинение начало постепенно разваливаться. Известие о том, где я нахожусь, попало к Лиине тоже через него: он, как и обещал, отправил Лиине по почте мое письмо. Лиина стала регулярно, два раза в месяц, носить мне передачи с едой. Ко мне начали возвращаться душевные и физические силы. Мой внутренний мир снова стал раскрепощаться. И поскольку на душе становилось спокойнее, постепенно возвращались надежда и вера в жизнь.

77

Когда среди друзей и членов церкви распространилась весть, что я нахожусь в тюрьме, они стали молиться за меня, чтобы правда победила. До меня дошли слухи, что кто-то из молодежи приходил в вечерних сумерках на улицу, проходящую мимо стен тюрьмы, и молился:

— Где-то там, внутри этих стен сидит Йоханнес, сидит безо всякой вины. Боже праведный, мы молим Тебя, чтобы Ты освободил его. Так они приходили «повидать» меня не один раз.

Шли недели, месяцы, Дело продвигалось очень медленно. Мое заточение продолжалось, и я никак не мог способствовать тому, чтобы ускорить ход дела. Дни тянулись мучительно долго, иногда я не мог спать. У меня был хороший следователь, который стремился к истине, но порой атмосфера становилась для меня гнетущей, непредсказуемой и пугающей. Передачи от Лиины и молитвы друзей вселяли в меня надежду и силы. Но окончательного приговора все не было.

Когда наконец я в последний раз оказался у Михайлова в кабинете, то спросил, что он думает о приговоре, который будет мне вынесен:

— Что же меня ожидает?

Михайлов немного помолчал, — было видно, что он обдумывает отвнт. Затем произнес:

— Если судьи военного трибунала Балтфлота люди справедливые, они должны будут признать тебя невиновным. Помолчав, он продолжал:

— Однако время сейчас скверное, к тому же ты уже слишком долго пробыл в этих стенах, слишком много видел, слышал и пережил. Не исключено, что все это затруднит твое освобождение.

Его слова сильно озадачили меня, и я задумался. Конечно, если бы Михайлов один решал, что со мной делать, он бы, конечно, освободил меня, однако над ним стояло более высокое политическое руководство, влиявшее на ход дела. Михайлов сослался на «скверные времена», и это было действительно так. Но разве в условиях такого времени соблюдение принципов справедливости и истины не является исключительно важным делом, чтобы настали более хорошие времена? Если же эти принципы нарушаются, то лучшие времена никогда не наступят. Однако Михайлов ничего здесь не решал, поскольку в движение пришли более могущественные силы.

Беседа наша подошла к концу, и я поблагодарил следователя. — Если бы сейчас было другое время, ты бы вышел на свободу, — и он снова упомянул про убийство Кирова. — Но ты уже слишком много знаешь: скорее всего, тебя не освободят, — вздохнул он. Когда мы пожимали на прощанье руки, я сказал:

78

Господь говорит: «То, что вы сделали для одного из братьев моих меньших, вы сделали для Меня». И он вознаградит вас за вашу доброту стократно и здесь, на земле, и потом, в вечности!

После этого мы расстались. Меня отвели в камеру следственной тюрьмы на Шпалерной, а оттуда через какое-то время перевели в тюрьму «Кресты». Михайлов остался в своем кабинете. Это была наша последняя встреча, больше я его уже не видел. Она мне запомнилась, поскольку Михайлов был человеком добрым и искренне стремящимся к правде.

Да благословит его Господь, если он еще жив. Но, скорее всего, он уже получает свою награду, поскольку был значительно старше меня, этак лет на двадцать.

Почему же Йоханнес попал из авиации в тюрьму, причем будучи невиновным? Почему Господь не защищает тех, которые на него надеются?

Но одно событие, о котором Йоханнес узнал лишь впоследствии, заставляет вздрогнуть. Самолет, с моторами которого он имел дело, в один из дней совершал однажды обычный учебный полет. В нем находилось одиннадцать молодых военнослужащих. Если бы Йоханнес оставался в авиачасти, он тоже был бы среди них в этом полете.

Однако поскольку Йоханнеса арестовали, вместо него полетел другой.

Вскоре после набора высоты, уже в воздухе, машина загорелась и упала вниз.

Все одиннадцать, находившиеся в самолете, погибли. Никого не осталось в живых, чтобы рассказать о причинах аварии, а также о том, что произошло в самолете перед тем, как он загорелся и рухнул на землю.

В “Крестах”

79

В «КРЕСТАХ»

Мы с Йоханнесом идем вдоль берега Невы в направлении тюрьмы «Кресты», которая и поныне используется по своему прежнему назначению — как тюрьма. В молодости ему довелось побывать и здесь, поэтому с тех пор он сохранил об этом месте свои личные впечатления. Ему было двадцать два года, когда его впервые доставили в эту тюрьму в 1935 году, после того как следователь Михайлов закончил допросы в следственной тюрьме на Шпалерной. Впоследствии Йоханнес попал сюда еще один раз и отсюда, осужденный на длительный срок, отправился отбывать его на Урал.

Сегодня воскресенье, и петербургские улицы по выходному тихие. Жители идут, наслаждаясь весенним теплом. Многие, как и мы, направляются к «Крестам», куда родственники и друзья могут приходить по выходным на свидание с заключенными.

Высокие, из красного кирпича, корпуса тюрьмы, среди которых возвышается башня, напоминающая церковь, представляют собой массивный ансамбль, вызывающий почти благоговейное чувство. Вокруг большая территория парка с разными посадками и деревьями. Своей внушительностью тюрьма будто олицетворяет закон и является напоминанием о страшном суде: общепринятые правила и принципы нельзя топтать, оставаясь не привлеченным к ответственности.

Однако почти все, что делает человек, содержит в той или иной мере грех. А ложь, несправедливость, попрание человеческих прав можно встретить также и в твердынях правосудия и порядка.

Именно так произошло с Йоханнесом в молодости, да и теперь это нередко бывает. Когда система, построенная на атеизме, рухнула, стало ясно, что истинный мир, свобода и правда не возникнут тотчас же на этих развалинах. В обществе все еще наблюдаются такие явления, как неуверенность, отсутствие спокойствия, преследование личной выгоды и преступность. Поэтому тюрьма «Кресты» переполнена. Здесь в настоящее время содержится шесть тысяч заключенных, хотя камер изначально было построено «всего» 999. Все они содержатся здесь за совершенные преступления, а не за политические взгляды.

Теснота обостряет проблемы в самой тюрьме, куда впихнули и заперли много трудных человеческих судеб. Йоханнес говорит, что родственники и друзья заключенных устраивали перед «Крестами» де-

80

монстрации с требованиями сделать условия содержания заключенных более человеческими. Улучшения, конечно, старались проводить, однако финансирования не хватает и потребность в средствах огромная, да и не только здесь, она ощущается практически везде, поскольку общество реформируется и развивается.

Йоханнес сообщает, что изначально «Кресты» строились так, чтобы внешне и по своей форме они выглядели как православная церковь. Название «Кресты» объясняется тем, что по своему плану тюрьма имеет крестообразную форму. Замысел этот символический, поскольку свой крест несут и те, кто здесь сидит, и их близкие.

Здание имеет четыре корпуса, являющиеся как бы концами креста, в каждом из которых предполагалось разместить по пятьдесят камер. Поскольку оно пятиэтажное, в конечном счете должно было быть 1000 камер. Однако при проведении строительных работ была допущена небольшая ошибка, и поэтому камер насчитывается 999, а не 1000.

Время, отводимое для посетителей, в тюрьме уже закончилось, и у нас в этот раз уже нет возможности познакомиться изнутри с помещениями и жизнью тюрьмы. Мы обходим ее вокруг, и Йоханнес поясняет, почему у одной из стен тюрьмы многие стоят, глядят вверх, в сторону окон камер. Заключенные обычно пишут на небольших бумажках записки и, свернув в комок, бросают из окон в надежде, что ветром их отнесет туда, куда надо. Близкие и друзья заключенных подбирают бумажки, стремясь отыскать среди них нужные, адресованные им. Задрав головы, они выкрикивают имена сидящих: мать — своего сына, жена — мужа, надеясь, что крик долетит и будет услышан близким человеком, находящимся там.

Однако никто не отвечает кричащим. Ни одного голоса из-за этой кирпичной стены не слышно.

В последние годы Россия совершенно по-новому открылась для Слова Божьего. Финнами здесь были созданы крупные миссии. Поначалу власти относились благосклонно к христианской деятельности, которая должна была оказать помощь, например, в совершенствовании воспитания и укреплении морали. Христианская вера должна была дать всему народу новый фундамент для жизни, коль старый развалился.

Но в последнее время в общественной жизни все более укреплялась православная церковь, были изданы законодательные акты, направленные на укрепление ее позиций. Что же касается других церквей и церковных общин, то их деятельность подпадает под некоторые ограничения.

81

Йоханнес говорит о том, как он не так давно посетил «Кресты» — впервые за несколько десятков лет, после того что испытал здесь. Он приехал сюда как свободный человек. В тюрьме организовали собрание, на котором, помимо него, выступали двое миссионеров из Финляндии.

Невозможно было поверить, что в тюрьме, где раньше запрещалось упоминание о Боге, теперь организуются духовные собрания. Как меняются времена!

Прием был впечатляющий. На собрание пришло около ста человек, и в их числе — начальник тюрьмы, женщина. Ощутимо чувствовалось присутствие Духа Божьего, все сидели тихо и слушали, насмешливых выкриков не было. Когда собрание — с выступлением и пением песен — закончилось, ведущие пригласили выйти вперед тех, кто желает лично помолиться. Подошли все, даже начальник тюрьмы.

— Я засомневался, понимают ли они, зачем мы попросили слушателей выйти к нам. Свои сомнения я высказал также и финскому брату. Он сказал, чтобы я снова пояснил, зачем мы их приглашаем на молитву.

Так я и сделал. Я вновь сказал, что мы приглашаем помолиться тех, кто хочет предстать перед Богом, чтобы Он отпустил им грехи. Желающих я попросил поднять руки.

И все подняли руки. Конечно же, они поняли, о чем идет речь, и мы помолились вместе.

Я обратил внимание, что начальник слушала проповедь с особым вниманием. Когда все закончилось, она подозвала меня к себе.

— Чем могу быть полезен? — спросил я.

— Я прошу вас помолиться за меня, — ответила она.

— Зачем?

— Я впервые услышала, что человек может жить, поддерживая связь с Богом. Раньше я думала, что Бог высоко, а я — внизу, и никакой связи между человеком и Богом быть не может, — сказала она и заплакала. — Я хочу жить и быть связанной с Богом.

Я сказал ей, что связь существует через Иисуса, связь для нее.

И она повторила за мной молитву.

— Боже, спасибо Тебе, что я могу обратиться к Тебе такая, какая есть, прости мне мои грехи, сделай меня новым человеком.

При этом она все время плакала, но в то же время новая радость наполняла ее. Мы договорились, что община будет поддерживать связь с ней и с заключенными. Когда мы уезжали, она вышла проводить нас к ожидавшему около тюрьмы автобусу.

Рассказ Йоханнеса о своем первом — почти 60 лет тому назад — пребывании в «Крестах» разбередил в его памяти воспоминания, которые, как раны, уже успели зарубцеваться. Он был здесь дважды. Его перевели в «Кресты» со Шпалерной в 1935 году, а затем через три

82

года — в 1938 году — он снова был здесь, когда ожидал решения об исполнении приговора.

— Далекие события вновь предстали у меня в памяти на этом собрании, — рассказывал Йоханнес, когда мы стояли напротив «Крестов». Он все еще помнит, где находился: камера номер 121, третий этаж. — Много человек было в той маленькой шестиметровой конурке. Иногда число доходило до двадцати трех или двадцати четырех человек. Заключенные менялись, приводили новых, старых отправляли куда-то. Среди нас были в то время и узники совести, а также насильники, участники драк и убийцы — все в одной камере.

Бывало по-всякому. Пищу нам подавали три раза в день через маленькое окошечко в двери: воду и хлеб на завтрак, на обед водянистый суп, а на ужин жидкую и водянистую кашу. В камере ели, спали, а также справляли нужду. Туалета не было, вместо него в углу стояло ведро, куда справляли большую и малую нужду. Надо было мочиться под дверь и стучать, чтобы конвоир вынес полное ведро и принес порожнее.

Поскольку окошко под потолком не открывалось вообще, воздух в камере был ужасный — в таких условиях легко распространялись болезни. Постоянно стоял шум от разговоров. Мне пришлось находиться в камере все время — днем и ночью, поскольку меня не посылали на работы.

Это было просто ужасно. Я пробыл в «Крестах» не один месяц.

Йоханнес в своем рассказе возвращается к тому, что было тогда, несколько десятилетий назад. В начале весны 1935 года его перевели со Шпалерной в «Кресты» ожидать вынесения приговора. Следователь Михайлов закончил проведение допросов, однако никаких признаков предстоящего освобождения не было видно, хотя он и выражал уверенность в том, что Йоханнес невиновен.

— Лиина приносила мне на Шпалерную передачи с продуктами, которые я получал, что объяснялось, конечно же, доброжелательностью Михайлова. Лиине, однако, не сообщили о том, что меня перевели в «Кресты».

И вот когда Лиина снова пришла на Шпалерную с передачей для меня, ее ожидало новое потрясение.

— Йоханнеса Тоги здесь уже нет, — сказали ей. И никто не мог ответить, где я, никаких сведений о том, куда меня увезли.

Лиина обошла все пять ленинградских тюрем, спрашивая про Йоханнеса Тоги, и везде получала один и тот же грубый ответ:

— Такого здесь нет.

Лиина была очень встревожена: Йоханнес опять исчез. Потом какая-то женщина — жена одного из заключенных — надоумила ее, что надо делать.

83

— Когда придешь в тюрьму и обратишься к работнику, не спрашивай, нет ли здесь человека по фамилии Тоги. Возьми передачу с продуктами и иди, там скажешь, что принесла Тоги поесть, так как ты вроде бы слышала, что он находится именно в этой тюрьме. Если он там, передачу примут, а если нет, то не примут, — посоветовала женщина.

Лиина все запомнила и, использовав этот прием, нашла наконец нужную тюрьму, выяснила, где находится Йоханнес.

Нашла она его в «Крестах».

Как-то дверь моей камеры в «Крестах» открылась, и я снова получил пакет с продуктами от Лиины. Это меня так обрадовало, что я прямо тут же, в камере, опустился на колени и поблагодарил Господа за то, что своим чудесным провидением он заботится обо мне и подбадривает с помощью Лиины.

Лиину охватил страх, после того как она выяснила, где я нахожусь. «Ведь если вынесут приговор, Йоханнеса могут отправить в какой-нибудь отдаленный арестантский лагерь, и я его никогда больше не увижу», — с тревогой думала она.

Но она решила, отбросив самые мрачные мысли, попросить у начальства тюрьмы разрешения на свидание со мной до вынесения приговора, коль скоро я еще нахожусь в Ленинграде.

Однажды ночью в дверь камеры Йоханнеса постучали. Было уже за полночь, больше двух часов. Лето уже осталось позади, наступала осень, и ночи были темные. Йоханнесу велели выходить, потом отвели в комнату к надзирателю. Что такое? Прямо сейчас, средь ночи, этапом в далекий лагерь?

— Войдя в комнату надзирателя, я не мог понять по выражению его лица, зачем меня привели. Однако чувствовалось, что речь идет о чем-то важном.

— Военный трибунал Балтийского флота перед началом судебного заседания ознакомился с протоколами следствия и признал вас невиновным. За отсутствием необходимости судебное заседание отменяется, и вы освобождаетесь из-под стражи, — объявил он, протягивая мне лежавшие на столе бумаги. — Вот решение военного трибунала.

Далее он сказал:

— Вы должны собственноручно подписать обязательство о том, что никому не будете рассказывать, что видели, слышали и испытали здесь. За нарушение этого обязательства полагается наказание в виде лишения свободы сроком на три года, — произнес он и добавил: — Отобранные у вас вещи получите завтра утром, в девять часов, когда откроется каптерка.

84

— Эта официальная ночная церемония продолжалась чуть менее получаса. «Не сон ли это?» — спрашивал я себя, выходя из комнаты.

— В три часа ночи ворота «Крестов» распахнулись и затем закрылись у меня за спиной. Я был свободен, и это была правда. Выйдя из ворот, я пошел по ночному городу; с Арсенальной набережной, дом пять, где находилась тюрьма, я вышел на улицу Комсомола. Позади остались восемь месяцев заключения. Было начало осени 1935 года. Шагая по тихим ночным улицам Ленинграда, я не сразу сообразил, куда мне надо идти, поскольку радость затмила все остальные мысли о будущем.

«Господи Иисусе, Ты открыл передо мной ворота тюрьмы, как когда-то перед Петром, принес истину, сохранил меня среди живых. Ты дал мне Лиину, дал в следователи Михайлова: без Михайлова я бы, наверное, уже погиб. Да святится Имя Твое!»

Я плакал от радости, когда тюремные ворота закрылись за мной. Я действительно был на свободе!

Когда чувства мои немного улеглись и я успокоился, передо мной встал практический вопрос: что теперь делать и куда идти?

Работы у меня нет, жилья нет. К счастью, в характере у меня присутствовала и такая черта: я не был расположен предаваться унынию, а сразу начал обдумывать различные возможности выхода из сложившегося положения.

Думать мне долго не пришлось, поскольку я вспомнил о семье Богдановых и их маленькой комнате. Прошло уже более двух лет, с тех пор как власти лишили меня возможности учиться на портного, и они приютили у себя сироту. Тогда я прожил у них полтора года. Жили они неподалеку от тюрьмы «Кресты», и я решил отправиться к ним.

Было раннее утро, когда я постучался к ним в окно, полагая, что в это время они все еще дома. Дядя Фрол выглянул — и лицо его выразило изумление. Он не сразу узнал меня, так сильно я похудел, у меня отросли волосы и длинная борода. Стричься и бриться в тюрьме я не мог, поскольку для этого не было принадлежностей, да и выбритый подбородок был не самым главным предметом беспокойства в условиях тюрьмы.

— Йоханнес, ты ли это?! — воскликнул он, узнав мой голос. Он тут же открыл мне дверь, и я вошел внутрь. Встреча наша была очень трогательной, ведь они тоже ничего не знали о моих злоключениях. Затем они постелили мне, чтобы я поспал остаток ночи.

С утра я первым делом отправился в парикмахерскую. Выглядел я довольно странно: волосы ужасно длинные, борода, как у козы.

— Как вас стричь? — спросила парикмахерша.

85

— Сделайте так, чтобы я был похож на человека, — ответил я.

— Вы, наверное, в больнице лежали? — поинтересовалась она.

— Я не из больницы, из тюрьмы.

— Из тюрьмы?

И я увидел, как из глаз женщины покатились слезы. Я не стал спрашивать, почему она плачет, и она тоже ничего не говорила. Быть может, и у нее забрали кого-то из родных. Аресты в то время были таким распространенным явлением, что могли коснуться каждого — либо из семьи, либо среди соседей, друзей.

Парикмахерша хорошо подстригла меня и побрила, и когда я выходил, то выглядел совсем по-другому, нежели придя сюда. Я опять стал похож на человека.

Сходил я и в «Кресты» забрать свои нехитрые пожитки — вещи, которые у меня отобрали, когда привезли в тюрьму, а также часы и немного денег. Надзиратель дал мне также личную продуктовую карточку, по которой я имел право в течение трех дней питаться в городском пункте обслуживания.

Но мамину Библию мне не вернули, и это меня очень огорчило.

Йоханнес и Лиина принимают решение

86

ЙОХАННЕС И ЛИИНА ПРИНИМАЮТ РЕШЕНИЕ

Лиина, как и планировала, приехала однажды утром в тюрьму «Кресты» попросить разрешения повидаться с Йоханнесом. Она со страхом входит через тюремные ворота вовнутрь. Суд может состояться в любой день. Даст ли начальник тюрьмы разрешение на свидание? А если и даст, то, может быть, она увидит Йоханнеса в последний раз?

В голове роятся вопросы, на которые нет ответов. Хотя она пока и не дала Йоханнесу согласия связать с ним свою судьбу, ее сердце наполнено самыми теплыми чувствами к этому человеку.

Как раз в это же время Йоханнес сидит в парикмахерской где-то в городе. Но Лиина об этом не знает, она даже не предполагает, что Йоханнеса освободили ночью, за несколько часов до ее прихода.

Лиина представляется надзирателю и просит, чтобы о ней доложили начальнику тюрьмы.

— А ты сюда по какому делу? — резко спрашивает ее надзиратель.

— Я хотела бы повидаться с Йоханнесом Тоги. Его уже закончили допрашивать и он ожидает суда.

Надзиратель вытаскивает один из ящичков и начинает просматривать картотеку заключенных, достает одну из карточек и строгим голосом начинает читать:

— Измена Родине, шпионаж, участие в убийстве Кирова, — и так далее, и тому подобное...

В карточке проставлено все, на основании чего Йоханнес был арестован. Карточка все еще находится на своем месте в картотеке.

— Никаких свиданий! Такому только пулю в башку! — зло бросает надзиратель и добавляет: — Да и тебе место там, где и он, ты, наверное, такая же.

Такой ответ просто потряс ее: прямо как кулаком по лицу. Лиина замолкает и ждет, когда и за ней придут и поволокут в камеру. Но надзиратель крикнул:

— Исчезни, чтоб я тебя не видел!

Лиина направилась к выходу из тюрьмы. В ушах еще стоит крик Надзирателя, она выходит на улицу; на душе тяжесть. Она идет мед-

87

ленно, надежда ее угасла. Значит, ей не дадут увидеть Йоханнеса в этот единственный, а может быть, и последний раз. После такого, конечно, уже не имеет смысла проситься на свидание. Прощай, Йоханнес!

Лиина не знает о том, что произошло ночью. А карточка Йоханнеса все еще лежит в картотеке заключенных, хотя прошлой ночью, в три часа, он уже был свободен.

Охваченная горем, Лиина возвращается обратно в Тихковицу. Домой она прибывает под вечер.

— Ты видела Йоханнеса? — спрашивает сестра Мари, хотя и так все ясно по ее виду.

— Не видела и, наверное, уже никогда не увижу, — отвечает Лиина. Усталая и расстроенная, она бросается на кровать вниз лицом. Горе ее огромно.

Однако дома Лиину ждала и другая ужасная весть — и Мари начала рассказывать, что произошло в Тихковице.

Лиина, доставлявшая почту жителям деревни (она работала почтальоном), утром попросила свою сестру Анну разнести почту в тот день, когда отправлялась в Ленинград на свидание с Йоханнесом. Но с Анной случилось несчастье: ее сбила машина, и теперь она находилась в больнице, куда ее тут же отвезли.

— Анна поправится, — успокаивает сестру Мари.

— Боже мой, какой день, сплошные несчастья! — ужасается Лиина. И зачем надо было ехать в Ленинград? И вот теперь — сразу два горя. Лиина чувствует себя виноватой в том, что с Анной случилось несчастье. Где же Бог, почему Он допустил все это?

Однако скорбный день в конце концов оканчивается великой радостью.

Лиина лежала на кровати, охваченная своими мыслями. Поправится ли Анна? Где Йоханнес, жив ли он? Она как будто наяву снова слышит в ушах твердые, надменные выкрики тюремщика: «Такому только пулю в башку! Ты, наверное, такая же! Тебе тоже место в тюрьме! Исчезни, чтоб я тебя не видел!»

В душе — страх и отчаяние, неведение о судьбе Йоханнеса и чувство вины.

За окном уже стояли сумерки осеннего вечера. Лиина, лежа в раздумьях, вдруг услышала, как кто-то постучался в окошко рядом с наружной дверью.

Девушка отдернула занавеску.

— Кто там? — спросила она. И не поверила своим глазам: — Йоханнес! Не может быть!

88

Она решила, что ей это привиделось. «Может, я совсем уже сошла с ума», — подумала она, задернула занавеску, и не пошла открывать дверь.

— Почему не открываешь? — раздался снаружи, из темноты, голос Йоханнеса.

Лиина снова отдернула занавеску, будто хотела убедиться, не сон ли это. Недоумевая, она снова выглянула в окно.

— Лиина! — зовет Йоханнес.

При звуке знакомого голоса у Лиины пронеслось в голове: «Если мне просто привиделось, то откуда тогда голос? Ведь это же голос Йоханнеса!» — осознала она наконец и тут же бросилась открывать дверь.

Да, это был он — очень похудевший, но все-таки живой!

Йоханнес перешагивает через порог, и Лиина, видя его, начинает плакать навзрыд, уже не в состоянии сдерживать слезы. Девушка бросается Йоханнесу на шею, и он стискивает ее в своих объятиях.

В осенней темноте наступившего вечера они оба плачут от радости и волнения. Как же так? Еще утром надзиратель в «Крестах» сказал Лиине, что Йоханнесу — «пулю в башку». А он здесь, живой и невредимый. Горе и отчаяние сменяются благодарностью судьбе. Встреча, на которую они уже и не надеялись, стала явью. И снова так внезапно и неожиданно.

Мари, занимаясь по дому, услышала этот плач из прихожей.

— Лиина, ты что, упала или ударилась обо что-то?! —воскликнула она и, выбежав в прихожую, обомлела: Лиина плакала, обняв какого-то человека.

— Лиина, кто это? — изумленно спросила она.

— Это... это Йоханнес, — с трудом сквозь слезы вымолвила Лиина.

Мари всплеснула руками и тоже заплакала. Долгие недели и месяцы неведения о судьбе Йоханнеса и тревоги за него остались позади. Радость встречи охватила их, слезы так и лились из глаз.

Когда они немного пришли в себя от радостного потрясения, то, перейдя из прихожей в дом, уселись поближе друг к другу. Им было о чем вспомнить, поговорить, рассказать о том, что было. Только сейчас Йоханнесу становится ясно, почему Лиина с таким трудом поверила, что это пришел он. Рассказали Йоханнесу и о том, что случилось с Анной. Они решили, что все вместе пойдут навестить ее в больнице на следующий же день.

Встреча Лиины и Йоханнеса в темной прихожей явилась как бы подкреплением той тайны, которую они оба хранили. Теперь неизвестность отступила, сойдя с их совместного жизненного пути. Этой любви суждено было пройти через суровое испытание жизнью еще до

89

того, как она успела зародиться, а может, на самом деле любовь и выросла из этого испытания.

Слов ответа на свое предложение Йоханнес пока еще не слышал, да и не ждал: ответ он уже получил на деде. Передачи, которые Лиина приносила в тюрьму, содержали не только продукты. Завязывая эти пакеты, она в то же время как бы привязывала все крепче и крепче свое сердце к Йоханнесу.

В тот осенний вечер они выразили свою любовь друг к другу, сказав те самые сокровенные слова:

— Лиина, ты хочешь стать мне подругой жизни? — спросил Йоханнес, когда возбуждение от радостной встречи немного улеглось и они вдоволь наговорились.

— Считай, что я уже твоя подруга, — произнесла Лиина, и слезы снова потекли по ее щекам.

Они обнялись, и радостью наполнились их души, вся их жизнь. Радость отодвигает память о пережитом, и благодарность за то, что «пути неисповедимы», возносится к небу.

В этот вечер состоялась их помолвка.

На следующий день Йоханнес и Лиина отправились в больницу, где лежала Анна. Как она обрадовалась и удивилась, когда увидела их! Она тоже не верила своим глазам, но все было наяву. Анна, как и другие, тоже молилась за то, чтобы у Йоханнеса все было хорошо, она молилась постоянно, чтобы справедливость восторжествовала.

И вот, как ответ на молитву, сложилось так, что Йоханнес и Лиина стояли здесь, у ее больничной койки. Йоханнес снова был свободен. Два молодых создания, нашедшие друг друга, стояли сейчас в самом начале своего совместного пути. У Анны тоже все обернулось благополучно: она поправлялась и затем, через несколько дней, выписалась из больницы и вернулась домой.

— Через несколько дней снова наступило время расставания с Ли-иной, так как мне надлежало продолжить прерванную арестом действительную военную службу. Я уехал в Ленинград, а Лиина осталась дома, в Тихковице. До этого я прослужил всего чуть больше года, поэтому мне оставалось еще два года быть на службе, но пробыл я там веся о несколько недель — в той же летной части, откуда меня забрали в тюрьму.

Итак, долго мне служить не пришлось, поскольку в октябре 1935 года мне объявили, что мое нахождение в заключении засчитывается в срок службы, которая, таким образом, вскоре так неожиданно и закончилась.

Вскоре Лиина, конечно же, узнала об этой радостной новости. Когда-то я решил, что прежде, чем женюсь и создам семью, должен

90

отслужить в армии. Лиина тоже знала о моем решении. Теперь же этой преграды для нас не существовало. Мы были молоды и верили в свое будущее, поэтому стали думать о свадьбе. Совместная жизнь представлялась нам радостной и счастливой.

Свадьба у Йоханнеса и Лиины состоялась 7-го ноября 1935 года в Тихковице, в доме сестер Карттунен. Друзья, не покидавшие их в нелегкое время, были приглашены на торжество. На свадьбе также присутствовали соседи; особенно много было тихковицкой молодежи, и все радовались, когда проповедник Урхо Вальякко освятил вступление молодых в брак. Казалось, все трудности остались позади и Йоханнес с Лииной начнут строить свою жизнь на прочном фундаменте, закаленном страданиями, испытанными еще до свадьбы.

Можно было уже говорить и о заработке, поскольку я устроился на большой мясокомбинат в Ленинграде, где выпускались различные мясные и колбасные изделия. Я работал механиком холодильной установки, следил, чтобы в холодильной камере поддерживалась определенная температура и влажность. Мне очень нравилось моя работа, и, конечно же, я был рад, что снова живу на свободе. Начальство было мной довольно, меня стали повышать по работе, это сказывалось и на зарплате.

Мы сняли комнату на окраине Ленинграда, в Стрельне. В этой квартире во второй комнате жила старая бабуля, с которой у нас была общая кухня. В общем, жизнь наша началась вполне нормально. Я работал на мясокомбинате, а в свободное время мы посещали собрания.

Церковные общины не испытывали особых притеснений во второй половине 30-х годов, преследование и аресты вроде бы прекратились. Но это продолжалось недолго, как мы сами впоследствии убедились.

Однако мы все же были счастливы и не печалились о будущем.

В следующем — тысяча девятьсот тридцать шестом году у нас родилась девочка, которую мы назвали Тайми («тайми» в переводе с финского означает «росток», «саженец». —Прим, перев.). Я продолжал работать, а Лиина ухаживала за дочуркой, которая для нас была в буквальном смысле ростком, началом новой жизни

“Освободите и мою Библию!”

91

«ОСВОБОДИТЕ И МОЮ БИБЛИЮ!»

— Внешне моя жизнь шла своим чередом: я был свободным человеком, у меня имелась работа и я был счастлив в личной жизни. Но меня очень тяготило, что пропала мамина Библия. После пребывания в тюрьме все мои вещи возвратили, но Библия, самое дорогое мое сокровище, так и осталась где-то там.

Я стал думать, что предпринять.

Мне не хотелось просто сидеть сложа руки и горевать, я стал прикидывать возможности получить Библию обратно. Если я пойду в тюрьму и прямо спрошу о Библии, рассуждал я, они могут меня запросто снова арестовать и тут же отвести в камеру. Напишу-ка я письмо начальнику тюрьмы, решил я. Что и сделал.

В письме я сообщил, кто я такой и как у меня была конфискована Библия.

— «Если вы освободили меня, освободите и мою Библию», — написал я в том письме.

— Ответа на письмо я не получил. Когда меня переводили со Шпалерной в «Кресты», туда переслали также и мои вещи, в том числе часы, бритву и немного денег — все это я получил обратно, выходя на свободу. Но Библии не было. Казалось, она исчезла без следа, как и я из своей авиачасти, когда никто ничего не знал о моем местонахождении. Может, Библия осталась в первой тюрьме? Я написал также и начальнику тюрьмы на Шпалерной. Но и оттуда никакого ответа.

Далее я пишу в Народный комиссариат внутренних дел, начальнику Управления НКВД по Ленинграду и Ленинградской области, снова и снова повторяя одну и ту же просьбу: «Освободите мою Библию».

«Я ничего не требую, только хочу получить назад мою Библию. Отец с матерью у меня умерли, и Библия — единственное наследство, доставшееся мне от них, — писал я. — Поскольку я человек верующий, то Библия мне особенно дорога. Я не понимаю, почему у меня ее отняли».

Но и на это письмо я ответа тоже не получил.

92

Однако через некоторое время я получил вызов в Управление НКВД. Увидев повестку, я испугался: зачем, куда меня вызывают, а вдруг снова арестуют? Может, лучше скрыться? Ведь может произойти самое ужасное. Здание НКВД люди называли «страшным домом». И мне действительно стало страшно: ведь я был в тюрьме и знал, что происходит в этом доме. Однако подумав, решил, что мне все равно не избежать того, что должно случиться, и то, что меня ждет, так или иначе меня настигнет.

В назначенный день по повестке я взял с собой паспорт и отправился в Управление НКВД, в этот страшный дом, к дверям которого подошел даже чуть раньше указанного времени. У дверей я предъявил дежурному повестку и паспорт.

— Проводите его, — распорядился дежурный, сказав вызванному работнику Управления номер кабинета. И меня повели, повели — как заключенного. «Все, назад отсюда я уже не вернусь», — мелькнуло у меня в голове.

— Вы Тоги? — сухо поздоровавшись, когда меня доставили в кабинет, спросил находившийся там сотрудник.

— Да, — ответил я.

— Дайте ваш паспорт, — потребовал он. Я достал паспорт и передал ему.

Просмотрев и возвратив мне паспорт, он открыл один из ящиков своего стола, откуда достал Библию.

— Твоя? — спросил он.

— Да, моя, — уверенно произнес я, узнав Библию. На ней была обертка, которую я сам сделал, чтобы предохранить книгу от повреждений. Пользовался я Библией часто — читал, а также произносил по ней проповеди.

Сотрудник швырнул книгу через стол, и она упала на пол; я тут же поднял ее с пола, ликуя от радости.

Он взял в руки бумагу, на которой было что-то написано, и протянул мне:

— Вот здесь распишись, что получил свою Библию, — велел он и тут же добавил: — А то ведь еще Сталину напишешь.

Я расписался. Мамину Библию мне вернули. Я пробыл в тюрьме восемь месяцев, но моя Библия находилась в заточении дольше. Она блуждала по тюрьмам больше года, и лишь в конце 1936 года я получил ее обратно.

И теперь я держал Библию в руках, радуясь, что мое дорогое наследство опять при мне.

Снова тюрьма

93

СНОВА ТЮРЬМА

В тридцатых годах в СССР укрепилось самодержавное правление Сталина. По мере того как у него прогрессировали такие качества, как подозрительность и страх перед покушением, ужесточались и меры, предпринимаемые им. Церковная деятельность снова стала испытывать все более и более сильное давление; государством накладывались на нее все новые и новые ограничения. Христианское обучение и распространение христианской литературы были запрещены. Работа, которая проводилась на финском языке, стала со временем как бы бельмом на глазу у официальной власти и в конце концов тоже оказалась под запретом.

Национализм — явление, присущее не только нашему времени, он с незапамятных пор имел корни в Российской империи и в СССР, а теперь в девяностых годах, снова возник в России. На самом же деле вся российская история является историей напряженности в отношениях и борьбы за власть и положение в обществе между различными национальностями.

Но вернемся в тридцатые. После краткого периода относительной свободы снова начались притеснения и аресты. В частности, начали преследовать и людей, на свою беду имевших «неправильное» происхождение. Их объявляли преступниками, к каковым причисляли и тех, у кого понятия о жизни и вере расходились с атеизмом — официальной религией государства.

Положение на местах было, однако, неодинаковым — это зависело от того, какие люди представляли власть в разных районах, какие у них были взгляды на церковные общины и проводимую ими работу. К концу десятилетия отношение властей к христианской деятельности ужесточилось по всей стране, вести ее становилось все сложнее. И чем ощутимее были признаки приближения второй мировой войны, тем неспокойнее становилось повсюду.

Лживая «информация» и клеветнические доносы принесли много зла — ив городах, и в селах. До того люди жили в спокойствии и любви, помогая друг другу, а теперь ни в ком нельзя быть уверенным: ведь неизвестно, кто втихую доносил на своих соседей и знакомых. Стало исчезать доверие между людьми, на его место пришли страх и

94

подозрительность. Это же наблюдалось и среди членов церковных общин.

Когда Союз христиан-финнов Ингерманландии был присоединен к русской церкви, то есть фактически ликвидирован, руководить финноязычным отделением был назначен человек по фамилии Капустинский, который на самом деле был иудой. Он являлся доносчиком, и в его задачи входило информировать официальные органы о том, что происходит в общинах, а также об их деятелях.

В результате действий официальных органов среди ингерманланд-цев стал наблюдаться разброд, богослужения стали проводиться все реже и реже. Последнее богослужение в молитвенном доме в Корпи-кюля состоялось в 1938 году. Но еще до того прихожане испытали серьезный удар: в ночь на Рождество 1937 года в своем доме был арестован Урхо Вальякко. Куда его увезли — неизвестно. Люди только слышали в день Рождества, что его забрали из дому и, оторвав от семьи, увезли. Те, кто знал этого человека, плакали, сожалея о том, какая судьба его постигла. Будучи отправленным в лагерь, он прожил недолго и вскоре там умер. О судьбе его семьи Йоханнес после этого ничего не слышал.

Урхо Вальякко был проповедником в течение восьми лет, неся Слово Евангелия людям как на дому, так и во время собраний в молитвенных домах. Начавшиеся к тому времени аресты обычно происходили быстро и внезапно, проводили их без каких-либо объяснений и, как правило, под покровом темноты. Арестованные практически не имели никакой юридической защиты, и работники органов имели над ними, в том числе и над их личной жизнью, совершенно безграничную власть, которая превращалась в настоящий произвол. Это принесло несчастья и неисчислимые страдания всему народу.

— События развивались, не предвещая и для нашей жизни ничего хорошего, мрачные тучи сгущались над нашим будущим.

И вот, наконец, началось...

В середине весны тысяча девятьсот тридцать восьмого года я получил повестку, обязывающую меня явиться в НКВД, в тот самый страшный дом, точнее, в один из его корпусов, расположенный на улице Воинова, двадцать пять. Итак, с тяжелым сердцем я направился навстречу своей неведомой судьбе.

Сотрудник, приславший мне повестку, встретил меня очень дружелюбно, спросил, как дела на работе и в общине. Я ответил как есть, не скрывая; понимал, что это только начало. Затем он перешел к делу: предложил мне стать «одним из наших помощников» — то есть доносчиком.

— У тебя есть две возможности, выбирай сам: либо отказаться от своей веры и прекратить проповедовать — тогда ты сохранишь сво-

95

боду и, кроме того, будешь работать с нами, либо же снова отправишься в тюрьму.

Вот такой мне был предложен выбор.

— Тебе дается три дня на обдумывание, — заключил он и взглянул на меня, ожидая, очевидно, что я скажу. Молчание мое было недолгим.

— Я принял решение уже давно, — заявил я, — и могу дать ответ сразу. Не надо мне этих трех дней. Я уже много лет назад дал обещание быть верным Богу до самой смерти. Я не могу отречься от Него и не могу обещать, что перестану говорить людям о любви Господа, — совершенно спокойно сказал я.

— Можешь идти, — бросил сотрудник, услышав мой ответ; он не стал меня больше уговаривать.

В тот раз мне еще удалось вернуться домой, но чувствовал, что скоро наступит момент, когда я снова окажусь в тюрьме. Я сам определил свой путь, но другого выбора у меня не было: я ни при каких обстоятельствах не мог бы отречься от Бога.

Прошло несколько недель. И вот как-то вечером к нам забежала одна наша знакомая по имени Эльса — молодая верующая из общины. Девушка была вся в слезах, и по ее виду было ясно, что у нее большая беда и она не знает, что делать. Эльса упала на пол и стала просить прощения.

— Эльса, дорогая, успокойся, успокойся, — стали мы с Лииной утешать ее, но она все продолжала всхлипывать. Мы были в растерянности и недоумении. Почему, да и за что она просит прощения? Ведь она же никогда не делала нам ничего плохого.

Когда Эльса немного успокоилась и начала говорить, выяснилось, что ее тоже вызывали в «страшный дом», где заставили подписать длинный список обвинений, касающийся меня, в котором все от начала до конца было ложью.

В тот вечер Эльса довольно обстоятельно рассказала нам о том, что было в «страшном доме». Она была крайне потрясена случившимся. На нее оказали такое давление, что нервы и силы у девушки не выдержали, и она в конце концов подписала бумагу с обвинениями против меня. Там, в частности, было сказано, что я — «руководитель группы контрреволюционеров, строил планы, направленные против Родины, занимался шпионажем в пользу Финляндии».

Я стал успокаивать Эльсу.

— Даже если бы ты и не подписала, меня это все равно бы не спасло, — сказал я. — Они нашли бы кого-нибудь другого, кто подписал бы. И я совсем на тебя не в обиде. Будь у меня обида, она меня самого лишила бы благословения. Нет, я не могу носить обиду. Если уж мне

96

суждено испить горькую чашу, значит, так тому и быть; твоей вины в этом нет, — говорил я Эльсе, надеясь, что она успокоится.

Эльса успокоилась немного, хотя и не совсем. Мы оставили Всевышнему решать, что будет завтра. Но все же, когда она уходила домой, я видел, что лицо ее все равно было очень расстроенное.

Это была наша с ней последняя встреча, следующая состоялась только спустя почти пятьдесят лет.

Во время войны Эльса оказалась в Швеции, и она уже ничего не знала обо мне. Потом, когда прошло достаточно времени, и я уже жил в Эстонии, приехал из Финляндии один из моих друзей. Мы встретились, и я рассказал ему о своей жизни.

Когда этот человек побывал в Швеции, он рассказывал там о «жизни Тоги». И надо было так случиться, что однажды среди слушавших его оказалась и Эльса.

— Йоханнес жив; я не стала его убийцей! — обрадовалась она.

Через какое-то время Эльса дала знать, что приезжает в Ленинград и хочет увидеться с Йоханнесом, который тоже собирался в Ленинград. Это произошло лишь в восьмидесятых годах.

— Значит, я все-таки не убийца, ведь ты живой. И только тогда Эльса окончательно успокоилась — ведь она носила эту тяжкую ношу все эти годы и все время молилась за Йоханнеса.

Тогда, в 1938 году, через несколько дней после Эльсы в наш дом пришел еще один человек — Юхо Кампура, тоже из членов общины. Он тоже был серьезно озабочен моей судьбой.

— Лучше бы тебе уехать из Ленинграда в какой-нибудь другой город, — посоветовал он и пояснил: — Здесь тебя хорошо знают как верующего и проповедника, поэтому могут арестовать когда угодно, как арестовали Урхо Вальякко.

Я не догадывался, что и он тоже подписал обвинения против меня, сам же он об этом ничего не сказал. Мне это стало известно позднее, после ареста.

Я видел, что творилось кругом, поскольку невозможно было закрывать глаза на происходящее. Власти вели за мной постоянное наблюдение. Я старался сохранять спокойствие и жить обычной жизнью, однако внутренне чувствовал, что будущее мое довольно мрачное.

В стране властвовали силы, которые были сильнее нас. Но как бы то ни было, «И сказал царь: жив Господь! не падет и волос сына твоего на землю». Мы старались оставаться спокойными, однако вести об обысках и арестах, происходивших то там, то здесь, усиливали дурные предчувствия.

97

Юхо Кампура я больше не встречал. Через много лет, будучи в Финляндии, я встретился с его дочерью, которая рассказала о последних годах жизни своего отца: он заболел и болел до тех пор, пока не отправился на вечный покой.

Йоханнесу вспоминается, что сказал Иисус в Гефсимании. Среди учеников, принимавших Его причастие, был также и Иуда, который вскоре предал Его. Иисус тогда сказал Иуде: «Что делаешь, делай скорее».

Об этом же подумал и Йоханнес. Если должно произойти что-то ужасное, пусть оно произойдет незамедлительно. Предчувствие того, что ожидает впереди, приносит еще большие муки.

После всего этого уже ничто не могло оставаться так, как было. Каждый день, когда я приходил с работы домой и Тайми бежала броситься мне на шею, сердце мое начинало тревожно биться. Ее маленькие ручонки будто обжигали мне шею. «Сегодня папа держит тебя в своих объятиях и ты рядом со мной, но что будет, когда придет завтрашний день?» — думал я.

Видя, как Лиина готовит ужин, мне в голову приходила мысль:

«Сегодня я ем то, что мне приготовила моя дорогая жена, а вот как будут кормить там, в тюрьме?»

Я уже хорошо знал как. Помнил, как, попав в тюрьму, увидел пайку хлеба с водой, которая подавалась по утрам через маленькое окошко; точно так же через него мы получали жидкий суп, а вечером — кашу на воде. Я понимал, что это тяжкое время может возвратиться в любой момент. Когда по вечерам мы ложились спать, дурные предчувствия не оставляли меня ни на минуту: «Сегодня я еще буду спать дома, со своей семьей, а вот где придется спать завтра или на следующей неделе?»

Как только раздавался звонок в прихожей, сердце мое готово было выпрыгнуть из груди. Что, уже пришли арестовывать? Предыдущие воспоминания были еще свежи в памяти, и то, что происходило в стране, не позволяло об этом забывать. Шли обыски, конфисковывали имущество, производили аресты. За членами церквей велась слеж-уа на собраниях присутгтвокяли представители властей, да и если говорить о людях, то нельзя было определить, кто истинный прихожанин, а кто доносчик.

«Что делаешь, делай скорее», — слова эти, сказанные Иисусом Иуде, как бы звучали у меня в сознании. Тягостное ожидание действовало угнетающе, сковывало волю. Готовя себя к тому моменту, когда меня придут арестовывать, я понял: как хорошо, что мы не знаем заранее своего будущего.

98

И вот, наконец, произошло то, что должно было произойти, и произошло внезапно. «Что делаешь, делай скорее».

Это случилось 8-го июня 1938 года. Этот день в начале лета был солнечный, ясный и теплый, природа пышно цвела и благоухала, но у меня в душе веяли холодные ветры.

Не было выбора, а приют только один — тот, что и в тюрьме согреет.

«От лица Твоего куда убегу?» И я носил в душе это лицо, которое было всегда близко даже в минуту крайней нужды.

В тот день я был на работе, как бывал до того в течение более двух лет. Затем вернулся домой, в нашу комнату в Стрельне. Лиина уже приготовила ужин и возилась с Тайми. Мы поужинали — это был наш последний ужин, когда мы ели вместе за одним столом.

День уже перешел в вечер, а потом наступила ночь. Был уже второй час, когда в дверь постучали. Я пошел открывать.

За дверью стояли те, кого мы «ждали», они пришли за мной.

Это было началом моего десятилетнего срока, в течение которого Лиина и Тайми жили, не ведая, где я, живой или меня уже нет на свете.

Незваные ночные гости начали с обыска. Что они искали — этого я так и не узнал; очевидно, хотели найти какие-нибудь «контрреволюционные» материалы, за хранение которых меня можно было снова арестовать и упрятать за решетку.

Они обследовали все, открывали шкафчики, вываливали с полок вещи, выбрасывали на пол содержимое из ящиков стола, рылись в бумагах, прощупывали одеяла и подушки. Маленькая Тайми, которой уже был годик и десять месяцев, когда они пришли, спокойно спала в своей кроватке. Нам велели взять ее на руки, чтобы осмотреть также и детскую кроватку. Я взял спящую девочку, она проснулась и, испугавшись, начала плакать.

— Кто знает, может, вы спрятали какие-нибудь документы у ребенка в постели, — ну что ж, довольно хитро, если так, — последовало объяснение.

Они перерыли кроватку, перетрясли белье, однако не нашли ни там, ни в других местах ничего из того, что искали. Ничего интересного не оказалось.

Тем не менее я должен был проследовать с ними. Вот и наступила та самая минута, когда нам предстояло испить горькую чашу. Когда обыск был закончен, я отдал Тайми Лиине. Обнял и поцеловал дочурку и жену, прижав их к своей груди.

Это была страшная минута, будто бы все темные силы пришли в движение и пропала сама надежда. Сколько времени продлится эта разлука, увижусь ли я снова когда-нибудь с ними?

99

Нам оставалось полагаться только на милость Божию. Нельзя было потерять надежду.

Я знал, что меня ожидает. Месяцы заключения, проведенные на Шпалерной и в «Крестах», дали мне представление о том, что будет впереди. А может, будет и того хуже, ведь ситуация становилась все более и более тяжелой.

В эту минуту душа моя воистину застонала от боли. Летняя ночь была светлая, но я должен был идти в какую-то темноту, оставив Лиину и Тайми. Увижу ли я их когда-нибудь? Самое счастливое время моей жизни, такое короткое, осталось позади. Я взял с собой кое-какие личные вещи, одежду, однако Библию брать не стал. Знал, что они отберут ее у меня, если возьму с собой. Мне хотелось, чтобы мамино наследство было сохранено, что бы со мной ни случилось; не хотел, чтобы Библия снова попала в жернова этой системы.

Меня доставили прямо в тюрьму «Кресты», откуда я освободился почти три года тому назад.

Наша подруга Ээва Хумала, которая знала еще моих родителей, пришла к нам, когда меня уже снова увезли в тюрьму. Она застала Лиину всю в слезах.

— Йоханнеса опять забрали, — плача, простонала Лиина. Тайми еще не было и двух лет.

Ээва стала утешать Лиину, напомнив ей о том, что было до и после того,как я родился.

— Лиина, ты ведь знаешь, да и я тоже это знаю, что Йоханнес принадлежит Богу, он принадлежал Ему даже тогда, когда еще не родился на свет. Это человек, которого оберегают молитвы. Он и в огне не сгорит, и в воде не потонет — он находится во власти Божией.

«Йоханнес — во власти Божией!»

Эти слова гулко отозвались в душе Лиины. То был обет, который придавал ей силы и помогал держаться тогда, когда отчаяние охватывало ее в течение долгих последующих лет — тяжелых лет заключения, когда она не получала никаких известий о моей судьбе. И ее темное безмолвие было озарено только тем, что она знала, что «Йоханнес — во власти Божией».

Тюрьма «Кресты» была для меня местом знакомым, и те нечеловеческие условия, в которых людей там содержали, абсолютно не стали лучше. Наоборот, поскольку арестовывали больше, камеры становились все более тесными, ибо в каждую брошено было уже больше человек, нежели раньше.

Следователь, к которому я попал, сразу же стал показывать свою звериную натуру. Протокол допроса был уже составлен заранее

100

в форме вопросов и ответов — будто бы мне были заданы вопросы и будто бы я на них ответил. Мои «ответы» были уже проставлены в протокол, хотя мне еще не задали ни одного вопроса. Следователь дал мне эту бумагу, чтобы я ее подписал. «Признаю себя виновным в вышеуказанных преступлениях», — прочитал я. И далее: «Протокол составлен на основании моих слов верно, мной прочитан, в чем подписываюсь».

— Подпиши, — сказал следователь и протянул ручку. Вот так: раз — и готово, подпись на бумаге, едва только я оказался в тюрьме. Да, я догадывался верно, что мне будет нелегко.

— В этой бумаге нет ни одного слова, которое было бы произнесено мной, — прочитав написанное в протоколе, заявил я следователю. — Все это ложь от начала до конца, за исключением того, что протокол я прочитал, но прочитан он мной только сейчас. Поэтому я его подписывать не буду.

Следователь тут же вскипел и выхватил из ящика стола «показания свидетелей».

— Ты называешь это ложью, но ведь верующие не лгут, ведь так? — с издевкой ухмыльнулся он и продолжал:

— На, почитай, что на тебя показали Юхо Кампура и Эльса.

Мне было ясно, о чем идет речь, ведь Эльса уже все рассказала, но теперь стало понятно также, почему Юхо советовал уехать из Ленинграда.

Конечно, я не сказал следователю, что знаю, в чем дело: ведь Эльсу заставили подтвердить то, чего на самом деле не было, заставили подписать ложь, запугивали, а ведь она еще такая молодая.

Но если бы я все это высказал, они, не исключено, арестовали бы и Эльсу, а я не хотел, чтобы она оказалась в тюрьме.

— Не знаю, почему они это сделали, — сказал я следователю. — Мне только известно, как и им, да и вам тоже, что эти обвинения — ложь, потому я и не могу их подписать.

В бумаге стояли также подписи каких-то других людей, помимо Эльсы и Юхо.

В обвинениях, выдвинутых против меня, было сказано, что я занимался шпионажем в пользу Финляндии, что я — предатель Родины, а также руководитель антисоветской группы. То есть все прежние обвинения, которые до того были опровергнуты как беспочвенные, теперь выдвигались снова и повторно предъявлены мне.

Бумага содержала список людей — моих братьев по общине. Я всегда знал их — этих членов «моей группы контрреволюционеров» — как честных христиан; пока еще они были на свободе.

Если бы я все подписал, то поставил бы крест и на их судьбе, но мне не хотелось, чтобы они попали сюда. Поэтому решение мое было

101

таковым: умру я или нет, но совесть свою сохраню чистой. Подписывать это я ни в коем случае не буду, ни к чему мне соучаствовать в их аресте.

Позже, правда, арестовали и их, но не из-за меня, моя совесть здесь чиста. Я был не способен уберечь их от ареста, но смог сохранить свое доброе имя, поскольку не оказывал в том содействия.

Услышав мой ответ, следователь показал мне на печь, в углу кабинета.

— Видишь вот эту старую круглую печь? Даже люди, которые были такими же крепкими, как она, и те подписывали протоколы. И ты тоже подпишешь, — стал угрожать он.

— Я отнюдь не крепкий и не считаю себя таким, вы можете делать со мной, что угодно, — ответил я и продолжал: — И еще хочу сказать, что не борюсь против вас, я борюсь за правду и не могу поступать иначе.

Меня поместили в маленькую камеру, к ее гнетущей тишине мне предстояло привыкать и днем, и ночью. Там было холодно и сыро. Был маленький железный столик и железная кровать, которые были приделаны крепко к стене. На кровати — только голая стальная сетка, не было ни матраса, ни одеяла, ни подушки. Вот так, и спи как хочешь.

В двери камеры было небольшое окошко, через которое утром подавали кусочек хлеба и чуть теплую воду, днем — жидкий суп, а на ужин пару ложек водянистой каши.

Некоторое разнообразие в это бытие вносили только допросы, проводившиеся в кабинете следователя.

— Ты признаешь обвинения? — задавал он всякий раз один и тот вопрос и сильно раздражался, не получая от меня нужного ответа.

— Я не могу признать ложь, — отвечал я.

— Ну тогда будешь сидеть в своей камере до тех пор, пока твоя борода не отрастет до пола, — издевался он, — наверное, ему было весело.

И это повторялось из раза в раз, днем и ночью. Сколько раз — не знаю, поскольку начал настолько плохо себя чувствовать, что уже не мог считать.

— Ты признаешь? Ах еще нет! Ну ты и упрям! Но у нас есть средства с помощью которых мы и не таких делаем сговорчивыми.

— Я не могу признаваться в том, чего не было, — снова и снова отвечал я.

Поскольку я не хотел «признаваться», меры становились все более жесткими. Меня начали избивать, хлестать ремнем. Их «специалисты» настолько «хорошо» справлялись со своей «работой», что я, как и другие заключенные, даже терял сознание; только тогда избивать прекращали и бесчувственного волокли в камеру.

102

Однажды следователь велел запереть меня в «шкаф» и держать там, пока он будет ужинать. Конвоир взял меня за рукав и повел по мрачным тюремным коридорам в какое-то подвальное помещение. Там применялись меры усиленного воздействия на самых закоренелых преступников.

Конвоир затолкал меня в «шкаф» и закрыл дверь. Я слышал, как он поворачивал большой ключ. Пол в «шкафу» был примерно в половину квадратного метра. Там невозможно было сидеть, все время только стоять. Не знаю, сколько времени ужинал следователь, но я был попросту «забыт» там более чем на сутки, до следующего ужина. Понятное дело, мне туда не приносили ни есть, ни пить, это не входило в комплекс мер усиленного воздействия.

Сутки — время небольшое, но если стоять на одном месте, то часы кажутся невероятно медленно ползущими, и человек чувствует себя так, будто окончательно сошел с ума. «Шкаф» был очень узкий, но и я толстым не был, поэтому поместился. Человек покрупнее вряд ли бы втиснулся туда, но для таких и «шкафы» были побольше.

Сверху в «шкафу» было небольшое отверстие, через которое внутрь проникало немного воздуха и света. Упасть или же сползти вниз было невозможно. Большую и малую нужду приходилось справлять прямо в штаны, так как никакого ведра не приносили. Воздух был просто ужасный.

Когда дверь наконец открыли, я уже был не в состоянии стоять на ногах и потерял сознание, вывалившись через открытую дверь. Я смутно помню, что было потом, когда меня волокли по коридору и затем бросили на пол холодной камеры, где я начал понемногу приходить в себя.

Вот так, при помощи «шкафа» от меня пытались получить признание. Меня после этого снова и снова запирали — так часто и надолго, что у меня опухли ноги. Как-то меня «забыли» там даже на две ночи и один день. Ботинки стали такими тесными, что под конец я уже не мог находиться в них. С трудом мне удалось сбросить ботинок сначала с одной ноги, потом с другой. Стоять стало несколько легче, но не надолго. Достать же до ботинок руками я не мог.

Когда двери открыли, ноги мои уже настолько онемели, что идти я был не в состоянии и свалился на пол. Очевидно, произошло нарушение кровообращения.

Единственным движением, доступным в «шкафу», было поочередно приподнимать ноги от пола — сначала одну, потом другую. Когда, вывалившись из него, я начинал ими двигать, жизнь снова возвращалась в них. Но тут же возникала другая трудность: ботинки не хотели налезать на ноги.

С ботинками в руках меня снова водворяли в «шкаф» — правда, в другой, размерами побольше.

103

Так продолжалось неделями, так проходила будничная жизнь заключенного в тюрьме под названием «Кресты». Цель моего заключения оставалась тою же: из меня хотели вырвать признание и подпись. Поскольку я упрямо отказывался, то помимо содержания в «шкафу» прибавились также и избиения. На меня сыпался град ударов. Иногда дверь захлопывали так, что она защемляла мне пальцы. Избитого, меня в конце концов перевели из одиночной камеры в общую, чтобы другие заключенные увидели, что может случиться с ними, если они будут упрямиться и отказываться подписывать обвинения.

Тюремщики рассчитывали, что другие узники, увидев, что со мной сделали, быстро научатся правильно себя вести. Я изменился до неузнаваемости: длинная борода, весь в синяках, исхудавший, с распухшими ногами. Заключенные начали расспрашивать, что это со мной делали и почему.

Поскольку это продолжалось и далее, некоторые товарищи по камере стали меня уговаривать, чтобы я все признал и подписал. — Если хочешь остаться в живых, подпиши! — советовали они. И я уже готов был подписать, ибо силы мои уже иссякали. Однако существовала одна причина, в силу которой я все-таки не смог этого сделать: в бумаге стояли также и фамилии других братьев, и это не позволяло мне поставить свою подпись.

Но вдруг — снова неожиданность, смысл которой я сразу не понял. Меня вдруг оставили в покое: не вызывали к следователю, не угрожали и не издевались, хотя бумага продолжала оставаться неподписанной

Некоторые сокамерники стали уже думать, что я выиграл эту борьбу, но как-то в один из дней стало ясно, что происходит.

В этот день меня вызвали из камеры, велев взять с собой вещи, и повели по тюремным коридорам и лестницам. Наконец привели в подвал, где было темно. Камера, в которую меня втолкнули, также была совершенно темная.

Дверь за мной захлопнулась.

«Есть тут кто-нибудь еще», — спросил я. Никто не отозвался, — значит, я был один. Я начал осторожно двигаться на ощупь, стремясь представить, в какую камеру меня поместили. Есть здесь сиденье или кровать? Ничего не было. Пощупал руками пол и обнаружил, что он сырой. Затем прошелся руками по стенам — они были скользкие, в какой-то слизи. Воздух был затхлым, сырым и холодным. Мне ничего не оставалось делать, как только произнести молитву: «Господи, неужели что то самое последнее место, где закончатся дни моей жизни? Но, Отец Небесный, я ведь знаю, что и отсюда дорога к свету небесному и к Тебе открыта».

Не успел я в своем одиночестве дочитать молитву до конца, как дверь открылась, через проем я различил слабый свет и увидел, что

104

внутрь втолкнули еще кого-то. Я уже привык к темноте, поэтому сразу узнал: это был Адам Вилланен, один из братьев, остававшихся еще на свободе, когда меня пришли забирать.

Его фамилия стояла в обвинительном заключении, которое мне давали подписать.

Он еще не успел разглядеть меня, так как попал из света в темноту, да и к тому же я был далеко от двери, когда его впихнули. Потом я засомневался, Адам ли это, поскольку с виду мы так изменились: у обоих длинные бороды, да и вообще внешне мы теперь выглядели совсем по-другому.

Когда дверь закрылась, наступила полная темнота. Я приблизился к нему и спросил:

— Ты Адам, брат мой дорогой?

— Кто ты? — с удивлением спросил он.

— Йоханнес Тоги.

Мы узнали друг друга, обнялись и заплакали. Мы плакали, конечно же, из-за нашего общего горя и страха, но это были также и слезы нашей общей радости. Казалось, луч надежды проник в нашу темницу.

А события тем временем быстро развивались. Дверь снова открылась, и внутрь втолкнули еще одного. Это был Юхо Раски, тоже из общины. Его фамилию я также видел в обвинительном заключении. Итак, нас уже было трое. И снова мы плакали и радовались. Когда мы немного поговорили, порассказав друг другу о своих злоключениях, а также чуть-чуть пришли в себя от такой внезапной радостной встречи, мне стало понятно, почему меня оставили в покое и почему кончились допросы.

Адам и Юхо спасли меня от этих мучений, а может, даже и от смерти. Следователи действовали настолько жестоко, что было ясно: все это может кончиться смертью.

Адаму и Юхо сразу после их ареста предъявили то же обвинение, что и мне. Они подписали бумагу, в которой значилась также и моя фамилия. Согласно тексту, Адам с Юхо создали антисоветскую группу, руководителем которой был я.

Обвинение это совершенно не соответствовало действительности, но поскольку они его подписали, их мучения кончились, и одновременно оставили в покое и меня, хотя я так и не признался ни в чем.

Мы пробыли вместе несколько часов в этом темном погребе, а затем за нами пришли и повели к какому-то начальнику. Впихнув в кабинет, нас оставили перед человеком со строгим выражением лица.

— Кто из вас Тоги? — спросил он.

— Я, — был мой ответ.

— А кто будет Вилланен?

105

Адам ответил.

— Раски? — спросил начальник, хотя хорошо знал, у кого из нас какая фамилия.

Затем он нашел нужную бумагу и, взяв ее в руки, начал читать:

— Заседание Особой тройки при Народном комиссариате внутренних дел вынесло по вашему делу решение, — объявил он и продолжал читать. Первым был зачитан мой приговор:

— Обвиняемый Тоги Йоханнес Адамович за шпионаж, измену Родине, нарушение государственной границы, а также за создание антисоветской группы и деятельность, направленную против Советской власти, приговаривается к наказанию в виде лишения свободы сроком на десять лет.

Далее начальник продолжал:

— Обвиняемый виновным себя не признал, но его деятельность была разоблачена Адамом Вилланеном, Юхо Раски и некоторыми другими лицами.

Все эти остальные «свидетели» даже не были названы им по фамилиям!

— Вы все поняли? — спросил он меня.

— Я понял, что вы прочитали, — ответил я. — Но вот почему мне дают десять лет тюрьмы — этого я не понимаю.

— Вот когда отсидишь десять лет — тогда поймешь, — сказал он. После того как мой приговор был зачитан, наступила очередь Адама Вилланена. Ему зачитали такой же приговор — десять лет. Услышав его, Адам не проронил ни слова. Последним был Юхо Раски — восемь лет. Разница в наших приговорах заключалась в том, что у них в конце стояло: «Признал себя виновным».

Их тоже спросили, понятно ли им, за что они осуждены.

— Мне непонятно, почему моим братьям дали по десять лет, а мне только восемь? — спросил Юхо. — Конечно, два года — это очень мало, — добавил он с юмором. — Ведь я же не лучше, чем другие...

— Значит, восьми тебе мало?! Что ж, мы можем добавить тебе еще два года! — заорал начальник.

Адам, который во возрасту был значительнее старше нас, был совершенно сломлен. Он очень тяжело переживал свой приговор. «Юхо получил только восемь лет», — простонал он.

Приговоры вступали в силу. И было совсем неважно, понятны они были или нет.

Для меня приговор тоже был тяжелым ударом, я был очень расстроен, хотя виду и не показывал. Приговор я выслушал спокойно, плакать не стал, волю своим бурным чувствам не дал. Я не хотел выглядеть беспомощным и жалким, свою боль я держал внутри. Я хотел

106

показать, что я — мужчина, который еще сможет помогать другим. Я понимал, что слезами тут беде не поможешь. Оставаясь спокойным, я мог, если надо, хоть как-то поддержать других и таким образом помочь и самому себе.

Затем мы получили неожиданное известие. Нашим родным, у которых до этого не было никакой возможности попасть на свидание в «Кресты», давалось разрешение на пятнадцатиминутное свидание, до того как нас отправят в места исполнения приговора, далеко-далеко. На свидания было отведено всего две недели, однако родственники каждого из заключенных имели право приехать только один раз.

Разрешение свиданий — это было все-таки по-человечески: мы могли еще раз увидеться с дорогими нам людьми перед предстоящей долгой разлукой. Но здесь имелась и другая цель: советовали написать родственникам также и о том, что они могут привезти нам одежду. Таким образом, расходы государства уменьшались, поскольку заключенным не надо было предоставлять одежду, раз будет своя.

До вынесения приговора нам все было запрещено — свидания, отправка писем и получение посылок. Таким образом, я не мог ничего сообщить Лиине о том, где я и что со мной, хотя уже прошло несколько месяцев, с тех пор как меня забрали и увезли из дому.

Я написал Лиине письмо, в строках которого сквозила боль:

«Меня осудили на десять лет тюрьмы. Мы можем увидеться, дают всего пятнадцать минут. Пожалуйста, привези с собой какую-нибудь мою одежду».

Когда Лиина получила письмо, она сразу же приехала на свидание, привезла зимнюю одежду и обувь, так как уже становилось холодно и зима была не за горами. Впереди меня ждала не одна зима. Целая вечность! И может быть, это свидание вообще будет последним.

Приехав в тюрьму, Лиина обратилась к дежурному офицеру.

— Вы к кому? — спросил тот.

— К Йоханнесу Тоги.

Ее проводили в комнату для свиданий, как и других родственников, которые тоже пришли вместе с ней. Туда же доставили из камер заключенных. Родственников пришло много, у здания тюрьмы выстроилась длинная очередь, за один раз приводили только тридцать или тридцать пять заключенных. Когда положенные пятнадцать минут истекали, пришедших на свидание просили покинуть помещение, а следующим велели заходить. Хоть и приходилось ждать, но за день встреч было много.

Так продолжалось две недели, после чего свидания были прекращены.

107

В комнате свиданий с двух сторон напротив друг друга были сделаны дощатые перегородки высотой чуть более метра. Между перегородками расстояние было около трех метров. Нас, заключенных, привели в эту специально оборудованную комнату — да ее и комнатой-то нельзя было назвать, скорее, разгороженное помещение. Нас, как скот, выстроили в шеренгу за одной из этих двух перегородок, где поместилось примерно тридцать человек.

Конвоиры заняли свои места, чтобы вести наблюдение за тем, что происходит в комнате, — по одному с каждого конца перегородки.

И вот мы стояли и ждали, когда войдут люди, которые нам бесконечно дороги.

Их стали впускать с другой стороны, за противоположную перегородку. Лиина вошла, неся на руках двухлетнюю Тайми.

Люди начали кричать, стенать и плакать. Все хотели что-то передать своим — мы, заключенные, родным, а они нам. Но шум стоял такой, что слов нельзя было разобрать. Люди пытались кричать громче, но все без толку. Крики разобрать было еще труднее. Поскольку люди не могли расслышать друг друга, а время, отведенное на свидание, быстро истекало, с обеих сторон слышны были крики боли и отчаяния. Происходившее было похоже на панику.

Руки через перегородки протягивать было нельзя. Маленькая Тайми, не понимая этого запрета, протянула все-таки ручонки к папе. Один из конвоиров, тотчас встав, подошел к ней, злобно крикнул и оттолкнул ручки ребенка за перегородку.

Мне все-таки кое-что удалось передать Лиине:

— Лиина, чтобы и тебе не попасть в лагерь, уезжай из Ленинграда, уезжай в ваш дом, в Тихковицу, к сестрам. Может, оттуда тебя не вышлют.

Лиина так и поступила — и избежала ареста и высылки.

Идя на свидание, Лиина взяла с собой пальто, разную зимнюю одежду и валенки, которые потом, на Урале очень мне пригодились и, может, даже спасли мне жизнь в условиях лютой уральской зимы, когда многие мои товарищи по заключению погибли. Передачи с продуктами приносить было запрещено.

Когда отведенные пятнадцать минут прошли, нам велели выходить, а в комнате для свиданий все повторялось в том же порядке по многу раз в день в течение двух недель.

Когда я шел обратно в камеру, то чувствовал, будто сердце мое разорвали на части. Я бросился на железную кровать, дав волю слезам. Наверное, думал я, эта встреча была последней. Никогда уже не прижму я к своей груди мою дорогую Лиину, не возьму на руки нашего ребенка.

Эта наша встреча и та минута, когда мы прощались, были самыми душераздирающими событиями в моей жизни.

108

После вынесения приговора жизнь в тюрьме стала немного легче. Допросы, само собой разумеется, прекратились, и вместе с ними прекратились избиения и содержание в «шкафу». Больше от меня не требовали никаких подписей. Мы начали готовиться к отправке. Нам не говорили, куда нас повезут, поскольку информирование о том, что предстоит, не было предусмотрено советской судебно-правовой практикой. Правда, кое-какие слухи все же ходили по тюрьме, и, как оказалось в конце концов, они были верными.

После объявления приговоров нас еще примерно три недели продержали в «Крестах».

Сидя в камере и ожидая отправки в дальнюю дорогу, я встретил там многих людей из деревни Вяяряоя, с которыми не встречался многие годы, даже ничего не слышал о них. Например, встретил я соседского парня Оскара Паюнена, который потом оказался в другом лагере, — ему тоже предстояло отбывать длительный срок.

Много было там волнующих встреч: мы плакали вместе — иногда от радости, переполнявшей сердца, когда я встречал друзей. Нам была уготована общая судьба, и с этим ничего поделать было нельзя.

Однажды у меня произошла совсем неожиданная встреча. Я увидел дядю Фрола, которого всегда вспоминал с любовью. Он был добрым и прекрасным человеком, всегда старавшимся помочь другим. Никогда не забуду, как он предоставил мне кров, когда я, оставшись сиротой, приехал в Ленинград искать свою долю. Дядя Фрол жил с семьей на двенадцати квадратных метрах, куда меня впустили и тогда, когда я пришел к ним среди ночи, освободившись из тюрьмы. С тех пор я долгое время ничего о нем не слышал.

— Йоханнес, да это же ты, и опять здесь? — воскликнул он.

— Да, ответил я. — Но, дядя Фрол, как же так, я не верю своим глазам, почему ты-то здесь? Ведь ты же столько хорошего сделал для меня!

В ответ он только пожал мне руку и сказал:

— Я очень надеюсь, что мы с тобой попадем в один лагерь и будем вместе.

Я тоже надеялся, что будет именно так, но велико было мое разочарование, когда судьба распорядилась совсем иначе.

О том, как складывалась судьба дяди Фрола, я слышал позже от других заключенных, которым довелось быть с ним в одном лагере. Дело в том, что еще до ареста с ним на работе приключилось несчастье: он лишился трех пальцев на правой руке и уже не мог работать с полной отдачей. Инвалидов отправляли в отдельный лагерь, тоже на Урал, но на другие объекты.

Таким образом, нас разлучили.

109

После этого мне уже не суждено было никогда увидеть дядю Фрола. Один заключенный, работавший вместе с ним в тех же местах, рассказывал, что дядя Фрол прожил в тех условиях всего лишь год, а затем, вконец зачахнув, ушел в мир иной?

Не знаю я также и что стало с его женой и детьми — мальчиком и девочкой, куда они делись.

Я пытался это выяснить, но мне так и не удалось найти людей, что-либо знавших об их судьбе.

Я мог только благословить их доброту и любовь к людям, ибо они сделали так много доброго одному из них. (Йоханнес говорит это, стоя у окна с решеткой того самого дома в Петербурге. У окна, с которым у него были связаны гнетущие, но теперь ставшие такими дорогими воспоминания.)

Теперь и они трое, наверное, вознаграждены за то доброе, что сделали для меня и многих других; я верю, они уже получили просторное и прекрасное жилище в лучшем мире.

Находясь в заключении, я уже никогда не встречал там и Юхо Раски. Виделся я с ним уже потом, в Эстонии — это было уже после освобождения.

В один из дней нам, находившимся в камере, сообщили, что мы будем переведены в другую тюрьму — до отправки из Ленинграда к месту назначения, где будем отбывать определенный приговором срок. Куда повезут — об этом сказано не было, однако мы догадывались, что место это находится где-то далеко. С вещами нас перевезли на маленьких автобусах в специальную пересыльную тюрьму, куда свозили заключенных из разных других, после того как были объявлены приговоры.

Из пересыльной тюрьмы осужденных отправляли дальше, в места исполнения приговоров. В автобусы нас напихали до отказа — расстояние до пересыльной тюрьмы было всего несколько километров; на окошках были решетки, двери были заперты. И, конечно же, конвоиры тоже были.

На Урал в арестантском вагоне

110

НА УРАЛ В АРЕСТАНТСКОМ ВАГОНЕ

— В пересыльной тюрьме нас продержали около недели. И уже ничего нельзя было изменить, каким бы лживым и сфабрикованным ни был приговор. Впереди была дальняя дорога в арестантский лагерь. Судебно-правовая система не предусматривала какого бы то ни было порядка обжалования. За выносимые приговоры судьи ни перед кем не отвечали, за исключением, может быть, только самого Сталина и его приближенных.

За эту неделю, которую мы провели в пересыльной тюрьме, нам довелось услышать много историй о том, что делается вокруг. Пересыльная тюрьма была вроде транзитного пункта, куда заключенных все привозили и привозили и откуда почти ежедневно увозили, — для всех адрес был одинаковый, хотя и в разных местах: место исполнения приговора, то есть лагерь, расположенный где-то далеко-далеко.

Среди сидящих в камере постепенно возникали дружеские отношения, люди расспрашивали друг друга о своих злоключениях.

— Как ты оказался здесь и почему?

Истории были очень похожи одна на другую, будто одной печатью были отмечены тысячи судеб.

Однажды я увидел, что какой-то молодой человек сидит на полу, обхватив голову руками. Он плакал, было видно, что ему очень тяжело, выглядел он полностью разбитым и подавленным и в наших разговорах участия не принимал.

Я дотронулся до него и сказал ему что-то по-фински. Он оживился и затем начал рассказывать свою историю.

— Не понимаю, совсем ничего не понимаю, — начал юноша. Звали его Микко Виртанен, он был финн, жил в Финляндии, где принимал активное участие в рабочем движении и был настолько убежденным коммунистом, что его преследовала полиция, обвиняя в незаконной деятельности. Его арестовали и приговорили к незначительному сроку тюремного заключения, который предстояло отбыть в Финляндии. Микко выразил свое несогласие с приговором, вынесенным ему, как он считал, за идеологическую деятельность. Представители властей заявили, что у него есть две возможности: либо от

111

сидеть положенный по приговору срок в Финляндии, либо уехать в Советский Союз.

Конечно же юноша с радостью выбрал страну идейного братства и выехал из Финляндии.

Выезд его осуществлялся в сопровождении представителей финляндских властей, которые на границе передали его представителям советских пограничных властей.

Сразу же начались трудности, однако Микко полагал, что проводить подобные допросы — это работа пограничников. Он попросил, чтобы ему дали возможность незамедлительно связаться в Ленинграде или в Москве с кем-нибудь из руководства партии. Вскоре он и был отправлен в Ленинград, однако злоключения его на этом не закончились.

Ему было объявлено, что он задержан для выяснения всех обстоятельств, а потом оказалось, что его подозревают в шпионаже в пользу Финляндии. Идейное братство ничего не значило для братьев — представителей великой коммунистической партии, но Микко все еще сохранял надежду: когда дело дойдет до суда, то все будет решено по справедливости.

Но вышло иначе: молодому финну дали десять лет, и теперь он, впав в полное отчаяние, ожидал, когда его повезут в лагерь.

— Не понимаю, совсем ничего не понимаю, — горестно повторял он. Мы с ним поехали, как потом выяснилось, в разные лагеря, и после той встречи я ничего больше не слышал о его дальнейшей судьбе.

Микко был одним из тех тысяч финских коммунистов, которые в тридцатых годах страстно желали перебраться в Советский Союз в поисках работы и лучшей жизни. Это было время мирового экономического кризиса, и люди верили тому, что говорилось в передачах советского радио: «Здесь есть работа и хорошие условия для рабочих».

Их ожидало горькое разочарование, многие сразу же захотели немедленно вернуться обратно в Финляндию, когда увидели действительность, голод, нужду и жестокое обращение. Немногим все же удалось вернуться, однако большинство перебежчиков, а также тех, кто приехал официально, просто бесследно сгинули, будучи приговоренными к смертной казни.

Лишь в девяностых годах их судьбой начали широко интересоваться историки, которые стали изучать жизнь этих финнов. В послевоенные десятилетия изучение архивов либо хотя бы опубликование материалов о судьбах перебежчиков было невозможным в силу внешнеполитических причин. Архивы постепенно раскрывают сведения об этих трагических судьбах.

Примерно через месяц после объявления приговора началась моя дорога на Урал, к границе с Азией. Шел ноябрь 1938 года, зима нача-

112

лась рано и была холодная и снежная. В пересыльную тюрьму привозили заключенных из многих тюрем, причем не только из Ленинграда. Всех их ожидал этап в далекие лагеря. Железнодорожные рельсы были подведены почти к самой тюрьме, правда, не до самого тюремного двора. К месту погрузки доставляли машинами, при этом следили, чтобы никто не сбежал здесь, в самом начале этапа.

Нас, заключенных, вывели во двор тюрьмы, и мы уже ждали, когда за нами придет машина, как вдруг перед самым ее прибытием меня неожиданно окликнули по фамилии.

— Тоги, зайди внутрь, — велел конвоир.

Я уже привык ко всяческим неожиданностям — как к скорбным, так и к радостным. Зачем меня зовут? Вряд ли это внезапно прозвучавшая команда означает что-то хорошее.

Но когда я вошел в помещение, меня ожидал радостный сюрприз. Дежурный протянул мне пакет, доставленный почтой. Это была посылка от Лиины! Я был удивлен, что пакет еще застал меня здесь и я могу взять его с собой. В нем были разные съестные припасы; развернув его, я увидел хлеб, мясо, рыбу. Но в тот момент я еще не догадывался, как это нам будет нужно во время предстоящего следования по железной дороге!

Слезы радости выступили у меня на глазах; посылка эта дала мне силы и укрепила надежду не только в тот страшный момент, но и позднее; в течение долгих лет заключения в лагере память о ней согревала мое сердце. В душе я благодарил Бога за такую замечательную жену, которая умела придумывать способы, как поддержать меня.

По существующему правилу в тюрьму посылать посылки с продуктами было категорически запрещено, однако его можно было обойти, и моя находчивая жена, как всегда, придумала, что надо сделать. Если посылка отправлялась в тюрьму из почтового отделения, расположенного не менее чем в ста километрах от Ленинграда, то в тюрьме ее принимали и, осмотрев, вручали заключенному.

Узнав об этом, Лиина поехала в Лугу — город, находящийся в 135 километрах от Ленинграда. Там с почты она и отправила посылку, которая в тот же день пришла в тюрьму, когда мы стояли во дворе и ждали машину, доставившую нас к эшелону.

Во дворе тюрьмы были собраны сотни заключенных. Конвоиры зорко следили за тем, как нас одного за другим сажали в закрытые машины. До эшелона ехать было недалеко — машина дергала с места, и через мгновение перед нами уже стоял длинный товарный состав, готовый к отправлению. О том, куда нас повезут, мы знали

113

только одно: «далеко». Мороз крепчал, но многие заключенные были в летней одежде.

Нас всех затолкали в товарные вагоны — сотни мужчин, но были и женщины. Для женщин было выделено три вагона, остальные предназначались для мужчин, — их было "несколько десятков. Заключенных доставляли также и из других ближайших тюрем, всего в эшелоне было около двух тысяч человек, примерно тысяча семьсот мужчин, остальные женщины.

Но все же откуда-то просочилось известие, что нас повезут в лагерь, расположенный на Северном Урале. Впереди предстоял длинный, холодный и мрачный путь. Вагоны — закрытые, в них было темно, как и вообще в товарных вагонах. Лишь под потолком находилось узкое окошко, через которое, однако, человеку было не пролезть, так что конвоиры могли не опасаться побегов. Вагоны набили заключенными до отказа. Скамеек не имелось — только деревянные нары в три этажа.

Состав медленно тронулся — чувствовалось, как колеса и рельсы скованы морозом. В битком набитых вагонах людей качало, однако теснота не давала упасть.

Снег через щель под дверью залетал внутрь вагона. Мы сидели и стояли по очереди. Теснота, а также дыхание людей в некоторой степени согревали холодный вагон. Рельсы под колесами скрипели от мороза. Окна и двери были неплотными и сразу покрылись ледяной коркой, стужа забиралась внутрь, отчего люди просто коченели, хотя ехать было и так тяжело.

Ленинград остался позади — там остались наши семьи, дома, близкие люди. Чем дальше шел поезд, тем все больше увеличивалось это расстояние — от того, что для нас в этой жизни было самым важным, — от близких и родных нам людей.

Наступила первая ночь, но вряд ли кто мог заснуть при таком холоде. В вагоне были сколоченные из досок трехэтажные нары, но не было ни матрасов, ни постельного белья — такая роскошь заключенным была не положена.

Мучительно пережили мы эту ночь и так же мучительно переживали эту дорогу.

Снаружи свирепствовал сорокаградусный мороз. На полу посередине вагона стояла маленькая железная печка-буржуйка, но от нее толку было мало, поскольку дрова в вагон давали редко и понемногу. На некоторых станциях, где поезд останавливался, удавалось достать немного дров, однако тепло улетучивалось сразу же, как только они прогорали, и снова мы коченели от леденящего холода. Чаще всего печка так и оставалась неразогретой. Особенно холодно было, когда

114

на какой-либо станции поезд стоял сутками, но из вагонов нас не выпускали. На промежуточных станциях в вагоны еще запихивали заключенных.

Вагоны были допотопные. Туалетом служило десятисантиметровое отверстие в полу вагона, через которое справляли и большую, и малую нужду. Пол уже с самого начала начал превращаться в каток. Вагон бросало из стороны в сторону, поскольку полотно было неровным. Отверстие в полу было таким маленьким, что в дергающемся из стороны в сторону вагоне справлять ту и другую нужду точно через отверстие было просто невозможно. Моча, растекаясь, замерзала, в результате чего на скользком полу удерживать равновесие было очень трудно. То один, то другой из заключенных падали на пол, не имея сил удержаться на этом катке.

В вагоне почти всегда было темно — вообще в ноябре большую часть суток составляет темное время. Заключенные покачивались в вагоне в такт покачиванию поезда на рельсах. В вагоне нас было около пятидесяти человек, и постоянно кто-нибудь из нас хотел сходить по нужде. Самостоятельно это сделать на скользком полу было невозможно, поэтому мы придумали способ: два человека держали страждущего за руки, чтобы он не упал, сидя над отверстием. И так сменяли друг друга по очереди — место предыдущего занимал следующий.

Представьте себе, какой воздух и какая вонь стояли в вагоне и каково было ехать в товарняке, приспособленном для перевозки заключенных.

Кормить нас начали лишь на третий день пути. В вагон принесли большую бадью, из которой каждый получил по порции чуть теплого водянистого супа, да и не суп это был, а скорее бульон. Голод от этого не проходил, но жаловаться было бесполезно. В последующие два дня дали немного хлеба и соленой рыбы. Воды давали немного и изредка, приносили ее в небольшой посудине. Да и как мог конвой напоить такую ораву? На остановках хотя и удавалось пополнить запасы, однако в те годы нехватку того или другого испытывали не только заключенные. Не так мучительно переживался голод, как отсутствие воды, поскольку заключенные все время хотели пить.

Я тоже сильно страдал от жажды, но нестерпимого голода не испытывал — ведь Лиина прислала мне посылку как раз перед дорогой. Этими продуктами я и подкреплялся, а также угощал некоторых из заключенных, с которыми подружился в пути. Конечно, опустошать посылку надо было экономно, поскольку если бы ее содержимое разделили сразу на всех, оно тут же и кончилось бы.

Чем дальше на север шел поезд, тем ниже опускался столбик термометра, и в вагоне становилось все холоднее. Я все же кое-как тер-

115

пел, поскольку к холоду привык еще в тюрьме. Кроме того, Лиина привезла мне теплое пальто и другую зимнюю одежду — все это, к счастью, я мог взять с собой. Тяжелее всего было тем, кто попал в тюрьму летом: если не было связи с родными, то людям пришлось ехать во всем летнем.

Одним из таких был молодой финн, которого звали Матти Хямяляйнен. Я отдал ему всю одежду, которая мне самому была не нужна, - например, кожаные сапоги, шерстяные носки и летнюю куртку, поскольку не хотел, чтобы он простудился и заболел.

Поезд, стуча колесами, шел все дальше и дальше, на Урал. Время ползло медленно, мы же в вагоне могли только сидеть или стоять, ничего другого не делая. День сменялся ночью, ночь — утром. Иногда по прибытии на какую-нибудь станцию состав загоняли на запасные пути, и он стоял там сутками. В вагон еще подсаживали людей, однако для нас так и оставалось неясным, почему на той или иной станции мы стоим так долго. Нам категорически запрещалось выходить из вагонов, и чтобы этот запрет соблюдался, у дверей все время дежурили часовые.

Некоторые были в таком отчаянном душевном состоянии, что желали только скорой смерти, которая освободила бы их от этих мучений, — больше они ничего не хотели. Мне тоже было невесело, внутри я испытывал все время какую-то гнетущую тоску, но внешне никому этого не показывал. Я был уверен, что Бог видит нас и наше положение, ибо Он все время рядом.

Наконец состав прибыл на станцию Соликамск — пункт назначения. Город Соликамск расположен на Северном Урале и является конечной станцией на этом участке Уральской железной дороги. Был декабрь тысяча девятьсот тридцать восьмого года, мороз стоял под сорок градусов. Состав перегнали на запасной путь. Теперь спешить было некуда, поскольку мы приехали. Дорога заняла целый месяц.

Но из вагонов нас сразу не выпустили, а заперли и оставили ждать до следующего дня. Значит, еще одну ночь предстояло провести в холодном вагоне, хотя в течение всего пути мы и так боролись с арктическим холодом. Но здесь холода были еще сильнее.

Это просто чудо, что все доехали живыми, по крайней мере в вагоне, в котором находился я, но так повезло не всем. В нашем вагоне никто не умер за время следования, хотя многие мерзли в летней одежонке. Большинство составляла молодежь, мне самому было всего двадцать пять лет, — наверное, это нам и помогло. Молодой человек физически довольно крепок. В других же вагонах несколько человек умерло за время пути. Те, кто ехал с ними, рассказывали, что трупы были выброшены из вагонов прямо в лес, рядом с рельсами. Там, у

116

полотна Уральской железной дороги многие заключенные нашли свое последнее пристанище, ничем не отмеченное, и их родным ничего не было об этом сообщено. Другие умирали вскоре после прибытия в лагерь, поскольку были измождены как дорогой, так и пережитыми невзгодами.

На следующее утро дверь нашего вагона открылась, под ней поставили лестницу — две доски, соединенные рейками, — и всем было велено выходить. По такой лестнице двое из нашего вагона были уже не в состоянии выйти самостоятельно, поэтому другие заключенные помогли им спуститься и аккуратно уложили их на снег, чтобы они немного пришли в себя. Они так и остались там лежать. Не знаю, что было с ними дальше: добрались они до лагеря или же прямо из этой «снежной постели» отправились в вечность.

Тем же, кто был в состоянии двигаться, приказали выйти из вагона и построиться прямо в снегу, в пяти шагах. Мы должны были встать на колени и приклонить головы к коленям.

— Кто поднимет голову, тут же получит пулю. За неподчинение — расстрел, — прозвучал грозный окрик.

Однако выстрелов я не слышал. Скорчиться на снегу нам велели, скорее всего, из-за боязни, что кто-нибудь вдруг вздумает бежать. Но кто из нас, вконец изможденных, побежал бы, если мы все время находились под дулами винтовок?

Нам пришлось стоять так и ждать, пока не освободят десять вагонов, они освобождались по одному. И вот наконец все четыреста пятьдесят заключенных стояли на коленях в снегу и ждали. Не знаю, сколько времени это продолжалось: чувство времени пропало, так как «внутренние часы» отказывались работать. Затем нам велели подняться из снега, и те, кто мог, поднялись. Но не все, некоторые остались лежать на снегу.

Точно так же происходила выгрузка заключенных и из других десяти вагонов, затем следовали следующие десять — и так в конце концов разгрузили весь эшелон.

«Построились!»

Нас, выгрузившихся из десяти вагонов, построили в колонну по четыре и повели к расположенному в полукилометре временному лагерю, откуда через несколько дней должны были направить далее, на различные рабочие объекты.

Заключенных партиями из десяти вагонов направляли в этот временный лагерь по мере того, как очередным стоявшим в снегу на коленях разрешали подняться. Всем пришлось вплотную познакомиться с уральской землей, и, таким образом, мы сразу почувствовали, что нас может ожидать впереди.

117

На снегу, однако, осталось довольно много людей, бывших уже не в состоянии подняться самостоятельно после долгой и мучительной дороги. Стоять, скорчившись, на снегу было ужасным испытанием в первую очередь для тех, кто приехал в летней одежде, — для них ожидание было особенно долгим.

Что с ними стало — не знаю, но выстрелов я не слышал. Некоторых привезли в лагерь на лошадях. У нас же, хотя мы и могли еще подниматься самостоятельно, не было никаких сил помочь им. Скорее всего, они там и остались, — может быть, голодный Соликамск и должен был стать концом их жизненного пути.

Те, кто мог двигаться, построились в колонну по четыре, чтобы затем начать путь к лагерю. И это было благом — движение хоть как-то согревало. Мне предстояло нести сумку с одеждой и некоторыми вещами. — Лиина принесла ее в тюрьму, когда мы в последний раз виделись. В другой сумке оставалось еще немного продуктов, которые не были съедены в поезде. Я передал сумку с продуктами Матти, чтобы он ее нес, и мы встали в колонну.

Йоханнес рассказывает о том, как несколько лет тому назад он ездил в Соликамск проповедовать Евангелие. Вокзал остался таким же, как тогда, несколько десятков лет назад, без каких-либо изменений, только несколько обветшал. И лагерь там же, и в нем полно заключенных, однако политических не было. Территория лагеря расширена.

«Для меня это была в некотором роде поездка по святым местам. Впервые — спустя десятилетия — я возвратился туда. Но в те далекие годы я был там всего-навсего заключенным и не мог в открытую говорить о Боге. А теперь я вернулся — уже свободным человеком и мог свободно проповедовать Евангелие. Я благодарен судьбе за то, что смог еще раз побывать там», — говорит Йоханнес, возвращаясь снова в нынешнее время из той давней жизненной полосы.

В лагере

118

В ЛАГЕРЕ

— После изнурительного этапа нас направили с соликамского вокзала во временный лагерь; вооруженные конвоиры сопровождали колонны, шагая по обе стороны каждой. В лагере нас ожидало распределение по объектам. Лагерное начальство решало, куда и на какие работы направить тысячи заключенных. Куда конкретно — об этом не сообщалось, да и вопросы задавать было бесполезно: ведь мы — зэки и должны делать только то, что прикажут. В первую очередь в лагерь отправили мужчин постарше и тех, кто был в летней одежде, а также женщин.

Стоял леденящий холод. Неизвестность, а также сознание царящего произвола и несправедливости, казалось, еще усиливали его. Однако не стоило так глубоко задумываться, ибо в той ситуации все надо было воспринимать как есть и стремиться хотя бы продержаться. Когда находишься между жизнью и существованием, все кажется удивительно простым: либо выживешь, либо нет.

На территории временного лагеря стояли две большие палатки и срубленное из бревен здание барачного типа, перед дверью которого стоял молодой, шикарно одетый человек. Твердым голосом он распорядился, чтобы пришедшие заходили внутрь барака. Решив, что перед нами какой-то начальник, мы, повинуясь его указаниям, стали заходить в барак.

За дверью нас ожидало странное зрелище: там находилось до полутораста мужчин, вид которых заставлял вздрогнуть. Все они были в замызганной одежде, с длинными бородами, в неподвижных глазах — пустота. «Неужели и я здесь со временем стану похожим на них», — мелькнула в голове первая мысль.

Когда внутри очутилось около шестидесяти человек, дверь закрылась. И тотчас же все эти странные люди по-звериному набросились на нас, стали срывать одежду, отбирать еще оставшиеся вещи. Зимнюю и летнюю одежду, рубашки, брюки, обувь — все отбирали, вырывали из рук сумки, портфели, мешки — все-все. Я видел, как с одного старика снимали одежду и валенки, и он ничего не мог сделать. Они размахивали веревками, ремнями с пряжками и сорванными с нар досками, избивали тех, кто сопротивлялся.

119

Щеголевато одетый человек даже не пытался хоть как-то воспрепятствовать этому бесчинству, и вскоре стало ясно, что он никакой не начальник, а только вел себя по начальственному, веля заключенным заходить в барак, где их должны были ограбить, — он и организовал все это.

Здесь был звериный мир, где властвовал закон джунглей. Я попытался было удержать в руках сумку, полученную от Лиины, но один из нападавших ударил меня по руке куском доски, рука разжалась — и сумки как не бывало. Они сорвали также шапку с головы и шарф с шеи. Я понял, что сейчас меня разденут совсем догола, отберут костюм вместе с зимним пальто, которые мне были так необходимы на этом холоде.

И в ту секунду, когда я понял, что сейчас доберутся до моего пальто и костюма, во мне внезапно произошло такое, чего я даже не могу объяснить. Я вдруг стал другим человеком. Ко мне неожиданно вернулись решительность и сила. Бросившись вперед, я кулаками и локтями начал расчищать себе дорогу к двери, чтобы выскочить наружу.

И вот я уже перед дверью, которая закрыта. Рядом двое мужчин снимали с лежащего на полу старика зимнее пальто и ботинки. Заметил я также, что Матти в этой схватке свалился на пол. В этом помещении сильный грабил слабого. Меня охватила ярость. Я бросился сверху на тех двоих, которые грабили старика, они оторопели от неожиданности и на мгновение отпустили свою жертву. Что происходило со стариком дальше, я не видел, ибо на это у меня уже не было времени. Я сильно ударил ногой в дверь, крючок отлетел, и она распахнулась. Я выскочил из барака наружу.

Выскочив, я увидел снаружи Адама и некоторых других знакомых. Я попросил подержать свое пальто и без шапки, в одном свитере, весь горя от гнева и чувствуя прилив сил, ринулся обратно в помещение. Что там с Матти? Его необходимо было спасти от этих тварей.

Распахнув дверь, я увидел ограбленных и избитых людей, однако Матти нигде не было. Вдруг откуда-то из угла я неожиданно услышал его голос:

— Йоханнес, тебя что, совсем раздели?

— Давай быстро выбирайся оттуда, я помогу тебе, а не то вообще голым останешься! — крикнул я Матти в ответ. Оказывается, он прятался от грабителей под нарами.

Я снова двинулся к выходу, усердно работая руками и локтями, Матти последовал за мной.

На этот раз пробиться к выходу было легче, чем в первый раз. Когда мы наконец выбрались наружу, Матти рассказал мне, что,

120

после того как упал на пол, он тут же заполз под нары и, таким образом, исчез из виду. Он оставался там, под нарами, и поскольку его не заметили, то и не тронули; кроме того, мой мешок с едой, в котором еще что-то оставалось, тоже сохранился при нем. Одежда на Матти была летняя, и продуктов из дому тоже не было, ибо родные не имели от него никаких вестей.

Но когда мы с Матти выбрались из барака и направились к Адаму с остальными знакомыми, то снова увидели, жестокую драку: уголовники отбирали у людей одежду и еще оставшееся имущество. Отбирали все подряд. Защищаясь, люди пытались сохранить в себе остатки тепла, чтобы не обморозиться и не окоченеть.

Пока мы дрались в бараке, политические и другие невинно осужденные, находившиеся снаружи — их было пятьдесят или шестьдесят, — придумали способ, как защитить свою одежду и жалкий скарб. Сумки, мешки, одежду они сложили в одну кучу, чтобы легче было охранять, поскольку из рук каждого поодиночке их можно было запросто вырвать. Тут же, на площадке, стоял сделанный из досок сарайчик, из которого люди повыламывали доски, чтобы отбиваться от грабителей.

С досками в руках люди наготове стояли около этой груды вещей, время от времени отражая жестокие наскоки. Грабителей было немало, но вновь прибывшие сумели все же постоять за себя.

Сохранить даже те немногие вещи, которые были с собой, было крайне важно, ибо они как бы связывали заключенных с их близкими и с нормальной человеческой жизнью, укрепляя надежду. Они были также памятью о дорогих людях, которые остались далеко, и потерять эти предметы означало прервать связь с домом и впасть в еще большее отчаяние. Поэтому эта драка была как бы борьбой за жизнь и за надежду. У каждого перед глазами и в сознании стояла и другая картина: что произойдет, если не защищаться; картина, от которой никуда было не уйти, не убежать, — надежда, угасающая под натиском отчаяния, конец жизни.

Вновь прибывшим людям пришлось остаться под открытым небом, поскольку ни в одной из палаток уже не осталось места. — Они были полностью забиты заключенными. В этот же день, незадолго до нашего прибытия, во временный лагерь было доставлено восемьсот заключенных из Ташкента и пятьсот — из Киева. Да еще в нашем эшелоне было тысяча семьсот человек. Отсюда и теснота, причем неимоверная.

Адам, ожидавший меня снаружи, был очень обеспокоен за меня, поскольку не был уверен в том, что я вырвусь обратно от этих нелюдей. Когда же я все-таки вышел и взял у него свое пальто, он, достав из своей сумки простыню, обмотал ее вокруг моей головы, так как грабители оставили меня без шапки.

121

Так он проявил свою заботу и любовь ко мне. У меня еще оставались костюм и зимнее пальто, сапоги, а также свитер и другая одежда, которую я отдал Матти. Сохранилась и сумка с продуктами.

Дав Матти поносить свою одежду, я хотел помочь ему и таким образом сохранил ее. Возможно, в подобной ситуации трудно было заметить какие-либо признаки Божьей воли, ибо все происходящее было так ужасно! Но во что же еще было верить, как не в Бога?! Не-ужто я должен был верить в совесть этих людей, в право сильного глумиться над слабым, в эту несправедливость?!

Йоханнес снова и снова задавал себе эти вопросы и каждый раз приходил к выводу, что ему ничто не помогло бы, если бы он впал в отчаяние. Вера в Бога порой казалась ему парадоксом: она давала силы выстоять даже в самых крайних ситуациях, когда, казалось, ниоткуда нельзя было ожидать помощи.

Впоследствии я часто думал, откуда у меня взялась такая необъяснимая сила, нахлынувшая на меня в бараке. Появилась ли она сама по себе или же я тогда превратился в зверя, расчищавшего себе дорогу, выбираясь из этого страшного места?

Потом один из сидевших со мной рассказывал, что он тоже получил сильный удар в грудь, когда я работал локтями. Однако в том помещении сгрудилось такое множество людей, которые стояли стеной, что он даже не мог упасть и тем самым избежал более серьезной травмы.

Страшным последствием этой драки явилось то, что один из нашей группы был убит. Не знаю, кто его убил и как, но нервы людей, находившихся там, были напряжены до предела. Все были страшно голодные, продрогшие, что само по себе уже было угрозой для жизни каждого. Там царил полнейший хаос, и люди теряли последнюю каплю самообладания, способность действовать благоразумно. Убитого перетащили под дощатый пол и чем-то накрыли. Это был конец одной жизни, первая смерть, которую я увидел там и которая, однако, недолго будоражила сознание людей. Не было никакого отпевания покойника, никаких почестей, никаких известий родным.

Наверное, это все же была спасительная смерть: так человек избежал ожидавших его будущих многолетних мучений, растянутых, возможно, как у нас остальных, по крайней мере лет на десять. Мы вынуждены были со временем привыкнуть к тому, что люди здесь умирали, — и ведь привыкали же! Действительность заключалась прежде всего в собственной борьбе за то, чтобы остаться в живых, и не было времени долго помнить отдельные страшные эпизоды, поскольку они происходили постоянно. Все силы надо было сконцентрировать на борьбе за свое существование, если только человек хотел пережить этот день.

122

Когда наступил вечер, несколько сот находившихся под открытым небом заключенных отправили куда-то в другое место. Среди них был и Адам. Я не знаю, куда их отправили. С Адамом мы пробыли вместе всего две недели до того, как их увели. После я его не видел. У меня в ушах продолжали звучать его слова:

— Десять лет! За что меня наказали, за что? Что я сделал?

Адам был очень потрясен выпавшей ему судьбой. Дома у него остались жена и взрослая дочь.

Позднее, когда к нам доставили одного осужденного из того лагеря, где находился и Адам, я узнал, что с ним стало. По словам этого заключенного, Адам прожил примерно год, а затем, поскольку здоровье было уже подорвано суровыми условиями, отошел в мир иной, не выдержав мучений. Жену с дочкой он так больше и не увидел.

«За что меня наказали, что я сделал плохого?»

Этот вопрос задавали многие — сотни, тысячи, десятки тысяч раз, до бесконечности, задавали его по дороге сюда и все последующие годы нахождения в суровых и нечеловеческих условиях лагеря. Но глас вопрошавшего тонул в бескрайних уральских лесах, в этих дебрях, где не было никаких дорог. Те же, кто стоял у власти, ответов не давали.

Меня поддерживало сознание, что все-таки есть Тот, Кто меня слышит, хотя Он и представлялся мне таким безмолвным и таким далеким.

В первую ночь нашего пребывания в этом временном лагере Матти, я и большая часть остальных вынуждены были остаться на сорокадвухградусном морозе. В помещение, где находились уголовники, мы больше не осмеливались войти, хотя там и было немного свободного места. У входов в палатки снова пошла жестокая борьба за место под крышей. Тот, кто был сильнее, выбрасывал более слабого на мороз и сам забирался внутрь на его место.

Я в этом участия не принимал. Было очевидно, что в этом лагере никто долго не протянет. Холод стоял просто леденящий, многие были в легкой одежде, и никто не отвечал за то, что случится с людьми ночью, будут ли они все к утру живы или же, окоченев, помрут. А что же дальше, если начало такое?

Это мы узнали уже в последующие годы.

Я сказал Матти, что важнее всего то, откроется ли для нас дверь на небо, если наш путь окончится здесь. Матти тоже был из семьи христиан, поэтому он хорошо понял меня.

Я произнес тихую и короткую молитву: «Ты знаешь Сам, что сделаешь с нами».

И вот ночью, стоя на морозе, мы с Матти смотрим в уральское небо. Мы видим, как мерцают звезды, видим Луну, рассеивающую мрак; вокруг тишина, звуков драки уже не слышно. Мы очень измождены, однако заснуть на снегу означало бы замерзнуть, а это —

123

смерть. Но мы еще молоды, в жилах — горячая кровь, поэтому добровольно уйти на тот свет нам отнюдь не хотелось, хотя не было ничего проще: свалиться от усталости в сне? и закрыть глаза — вот и все. Надо было сохранять бодрость и переждать медленные и холодные ночные часы, до того как забрезжит утро.

Чтобы не замерзнуть, мы с Матти попытались укрыться от колючего ветра и мороза с боковой стороны палатки и вскоре заметили, что на углу полотнища палатки соединялись при помощи петелек и палочек, выполнявших роль пуговиц. И внутренний голос тут же подсказал: «Здесь можно залезть в палатку».

Я попытался освободить петли, однако они так задеревенели на морозе, что ничего сделать было нельзя. И опять мне будто подсказывали: «У тебя же есть бритва, что в засохшем кусочке хлеба». Будучи еще в тюрьме, я из крючка от брюк сделал себе бритву, которой не только брился, но и использовал для тех или иных нужд.

«Бритвой ты можешь разрезать петли».

«Спасибо, так и сделаю», — негромко ответил я.

Я вынул из сумки с продуктами кусок хлеба, разломил и достал бритву. Но затем возник вопрос: если мы взрежем угол и заберемся внутрь, как и чем соединить полотнища снова?

Тогда Матти вспомнил, что видел около почти разобранного сарайчика обрезки стальной проволоки, ими мы и решили воспользоваться. Мы сходили туда и взяли несколько кусков.

Но главное было в том, окажется ли для нас там, внутри, место.

Мы решили, что Матти полезет первым, поскольку моя ушибленная рука сильно болела. Но когда угол был раскрыта, я опять будто услышал: «Не Матти, ты сначала заглянешь внутрь».

Но как только я просунул в палатку голову, завернутую в белую простыню, на нее тотчас же посыпались удары. Если бы первым протиснул туда свою ничем не защищенную голову Матти, каково бы ему пришлось?

Забраться в палатку оказалось делом совершенно невозможным, поскольку она до отказа была забита раздраженными и озлобленными людьми. Удары, сыпавшиеся на меня, становились все сильнее, и уклониться было невозможно. Каждый дрался за свое существование, за свою жизнь. Присев и съежившись, я закрыл голову руками, стараясь стать как можно менее заметным. Меня трясло, и казалось, что и мозги в голове у меня тоже трясутся.

Наконец я поднял голову и решил снова попытаться забраться в палатку. И тут вдруг я узнал одного из тех, кто наносил мне удары. Это был Пааво, сосед.

— Пааво, не бей меня, лучше помоги попасть внутрь! — попросил я его.

124

— Ты кто? — спросил он, не узнав меня.

— Йоханнес Тоги, — назвался я.

Удары тотчас же прекратились, и мы вместе стали соображать, как бы мне там поместиться, поскольку в палатке было невероятно те'сно. И придумали. Несколько человек изо всей силы уперлись руками и ногами в опору, на которой палатка держалась, и оттеснили остальных от угла подальше. Меня втащили внутрь, в то время как Матти помогал сзади, подталкивая в спину. Все вышло удачно.

— А как же заделать дырку? — забеспокоился кто-то.

— Не волнуйся, способ есть, — ответил я, — но прежде нужно втащить сюда и Матти, моего друга.

Мужики согласились, не споря, хотя им самим было несладко, помочь забраться и Матти.

Как только Матти оказался внутри, мы заделали угол палатки теми самыми кусками проволоки, надеясь, что мороз останется снаружи. В палатке было тепло только из-за скученности людей, а также от их дыхания. Имелось немного нар, вообще же сидеть было не на чем.

Так мы пережили первую ночь во временном лагере. Все эти «ночные дела» заняли определенное время, и до рассвета оставалось уже всего несколько часов, когда в палатке стало поспокойнее. О том, чтобы поспать, не могло быть и речи. С нами обращались как со скотиной. Те, кому удалось попасть в палатку, имели больше возможностей дожить до утра, нежели те, кто в ней не поместился. Им пришлось всю ночь стоять под открытым уральским небом на сорокадвухградусном морозе и надеяться, что одежда, которую с них не успели сорвать уголовники, хоть как-то их согреет. А не поместившихся в палатках были сотни.

Я так и не узнал, сколько людей умерло в ту ночь, но говорили, много. Еще больше было тех, кто обморозил ноги, руки, лица, и никаких врачей, чтобы хоть как-то помочь обработать обмороженные места, конечно же, не было.

На следующий день умерших, а также часть тех, кто выжил, куда-то отправили. Куда — не знаю.

Мы с Матти пробыли двое суток там, в нашем углу, не выбираясь наружу и без пищи. Палатка была настолько плотно набита людьми, что приходилось все время стоять. Большую и малую нужду справляли прямо тут же. Стоящие должны были то и дело меняться местами, когда кому-либо требовалось срочно пристроиться у стенки, чтобы облегчиться. Вонь стояла ужасная, но когда речь шла о жизни и смерти, на такую мелочь можно было просто не обращать внимания. В критических условиях человек способен выдержать многое.

После того как заключенный справлял свою нужду, нижнюю часть брезента палатки поднимали и испражнения выбрасывали вон. Точно

125

так же удаляли из палатки и трупы умерших. От них при этом вреда уже не было, наоборот, — даже польза: становилось несколько просторнее, и, кроме того, остальным доставалось их «наследство» — главным образом потрепанная одежонка.

Больше хлопот доставляли те, кто, стоя, изнемогал до такой степени, что повисал на соседях. На землю они упасть не могли. Причем таких, умирающих, было немало, ничем помочь им уже нельзя было, когда и свои-то силы оставляли людей. Многие теряли сознание, другие еще как-то пытались держаться. Помощи ждать было неоткуда, да и кто мог оказать помощь такому количеству людей.

Однако чувства товарищества еще сохранялось; то тут, то там брат поддерживал брата, а ведь сил у заключенных уже оставалось так мало, что каждый должен был в первую очередь думать только о том, как бы самому выжить.

До тех пор, пока в человеке еще ощущались признаки жизни, его не выталкивали из-под брезента наружу, на мороз. Так было, по крайней мере, в том углу, в котором находились мы с Матти. О других я ничего не знаю, поскольку палатка была большая и в ней были сотни людей, а может быть и тысяча.

В палатке, правда, стояли нары, однако истощенных и изнуренных людей было так много, что, конечно же, места на всех не хватало. Всякий раз, когда на нарах кто-нибудь умирал, покойника несли в угол и затем выбрасывали на мороз; что с ним происходило дальше, не знаю, — наверное, кто-нибудь из охранников оттаскивал мертвое тело в лес, а может, и волки сами приходили к палатке.

После того как труп оказывался снаружи, появлялось место для тел, кто еще подавал признаки жизни. Бороться за жизнь означало борьбу со временем, поскольку слишком долгое пребывание в этой палатке способствовало тому, что довольно быстро становилось все больше свободного места, ибо смерть нещадно косила заключенных.

В углу, где ютились мы с Матти, имелось одно преимущество, какого не было у других. Между вертикальными столбами имелась распорка, расположенная примерно в полуметре от земли; на ней можно было по очереди сидеть, а иногда даже чуть вздремнуть, прислонившись спиной к покрытой инеем стенке палатки. Кроме того, Матти достались от одного умершего заключенного некоторые нужные вещи: кусочек мыла в мыльнице, кожаная шапка и подушка. Это было настоящее счастье: все эти вещи были нам так необходимы!

В течение первых двух дней есть нам вообще не давали, а провизия, которая была получена от Лиины, уже кончилась. На третий день наконец-то привезли какой-то суп в бочке. Однако алюминиевых мисок и ложек, чтобы его есть, было очень мало, достались они дале-

126

ко не всем. Матти предложил воспользоваться его кожаной шапкой, так как более подходящей посуды у нас не было. Половинки мыльницы мы использовали как ложки, так что каждый даже имел свою.

Из шапки, доставшейся от покойника, мы вырвали подкладку, которую надели Матти на голову, чтобы она хоть чем-то была прикрыта. Я с шапкой пошел за супом. Держа ее обеими руками, я вернулся к Матти, осторожно неся налитую в нее драгоценную жидкость. Матти взял шапку за один край, я за другой. Второй, свободной рукой мы половинками мыльницы зачерпывали суп и ели.

Он сразу показался нам очень вкусным, несмотря на то что был водянистым, — в нем плавало всего лишь несколько кусочков картошки.

По очереди мы сидели на распорке — один дремал, а второй охранял его сон. Подушку Матти мы клали между спиной и заиндевелой стенкой палатки — было не так холодно. Человек может спать даже в самых неподходящих местах, если очень устал и других условий нет. При необходимости его желания и требования могут быть совершенно непритязательными.

Вещи, доставшиеся нам от умершего заключенного, очень нам пригодились, ибо мы продолжали бороться за выживание. Сумка с продуктами, которую я получил от Лиины, тоже оказалась очень кстати. Правда, продукты из нее были уже все съедены.

Во временном лагере мы провели несколько дней. Здесь можно было встретить представителей разных национальностей, населяющих Советский Союз; небольшую часть зэков составляли ингерманландцы, финны по происхождению. Лагерь был своеобразным местом отбора, откуда заключенных отправляли на различные работы в зависимости от того, что тот или иной умеет делать и чем занимался раньше, а также учитывая потребности в проведении тех или иных работ. Например, финнов — выходцев из Финляндии и Ингерманлан-дии — считали хорошими заготовителями леса, поскольку они были привычны к жизни среди леса, пользуясь его продуктами. А вот грузины, например, не были приспособлены к подобной работе, поскольку в их родных краях лесов нет.

Принимали во внимание также и возраст заключенных. Молодых людей, у которых была одежда и обувь, оставляли в лагере на более продолжительное время, поскольку в теплых вещах они могли перенести холод. Что же касается людей более пожилых, а также прибывших в летней одежде, то их отправляли в места постоянного размещения в первую очередь.

На строительство бумажного комбината

127

НА СТРОИТЕЛЬСТВО БУМАЖНОГО КОМБИНАТА

— Матти и я пробыли во временном лагере пять дней. После этого нам предстояло отправиться на берега реки Камы, где строили бумажный комбинат. До будущего объекта было около тридцати километров, и всех нас, кого определили на эту стройку, собрали вместе и опять повезли в товарняке. Набралось нас сто двадцать человек, до места доехали быстро. У нас уже имелся за плечами опыт путешествия в холодных вагонах, но никогда не изгладится из памяти то, как мы целый месяц в холодных вагонах днем и ночью ехали из Ленинграда на Урал.

Строящийся бумажный комбинат располагался недалеко от реки Камы, территория его была довольно обширная. Когда нас доставили на место, мы сразу обратили внимание, что условия жизни здесь более сносные по сравнению с теми, которые нам уже довелось узнать. Обращение зависит не от того, где находишься, а от того, какие тебя окружают люди. За время своего заключения мне доводилось встречать много хороших и добрых людей как среди персонала в тюрьмах или в лагере, так и среди самих узников. Граница добра и зла не обязательно должна совпадать с тюремными стенами, поскольку отношение к людям диктуется сердцем.

Комбинат этот начали строить за полгода до нашего прибытия, мы уже приехали продолжать строительные работы. Бумагу же для нужд государства начали выпускать позднее. На комбинате были большие заводские цеха и бумажные машины. При нас его расширяли, строили дополнительные производственные помещения, устанавливали фундаменты для них, рыли траншеи для коммуникаций. Для осуществления этих работ требовалось большое количество различных специалистов.

Условия содержания здесь были лучше, чем во временном лагере. На территории предприятия имелись дома, в которых были относительно чистые и теплые комнаты, окна были целы. В комнатах стояли двухъярусные нары для сна, правда, без каких-либо постельных принадлежностей. Мы стелили на нарах одежду, часть ее приспособляя под одеяла. Бараки были построены для рабочих комбината, а не для зэков. Но поскольку работать привезли заключенных, то и жить нас

128

определили по сорок или пятьдесят человек в комнате, — это меньше, чем где-либо в других местах, которые я повидал за время моей лагерной жизни.

На территории комбината работало много осужденных, в общей сложности около тысячи человек. А многие руководители работ жили в расположенном неподалеку городе и оттуда приходили на работу.

Нас определили на строительные работы и на землеройные — по подготовке фундаментов. Рабочий день длился двенадцать часов.

В каждую бригаду набирали по тридцать человек. Бригад получилось много, не помню точно, сколько — ведь территория комбината была большая. Меня чуть не назначили руководить одной из них. Когда на следующее после прибытия утро мы собрались для отправки на земляные работы, охранник, строгим взглядом окинув наш строй, вдруг направился ко мне. «Что он хочет?» — мелькнуло у меня в голове.

Осмотрев меня с головы до пят, он спросил:

— Где ты работал?

— Я работал на оружейном заводе и, кроме того, учился на портного.

— Будешь бригадиром, — сказал он, а затем спросил:

— А по какой статье тебя осудили?

— Статья пятьдесят восьмая, — ответил я. Всем было известно, что по этой статье проходят политические — контрреволюционная агитация, измена Родине, шпионаж.

— Нет, в таком случае бригадиром ты быть не можешь, — сделал заключение охранник и прошел еще немного вперед. Выбрав другого заключенного, спросил его:

— А ты за что сидишь?

Тот объяснил, что он водитель машины, как-то угодил в аварию, в результате которой погиб человек.

— Ну вот ты и будешь бригадиром, — объявил ему охранник, а потом повернулся снова ко мне: — А ты помощником у него.

Когда мы приступили к работам, выяснилось, что назначенный бригадиром заключенный был не в состоянии справляться со своими обязанностями. Он то и дело бранился, однако это не помогало, поскольку отсутствовало умение. Я постоянно старался ему помогать и вскоре стал фактическим руководителем в бригаде. Нашей задачей было копать траншеи, а также выполнять другие подготовительные работы нулевого цикла для расширения строительства на территории комбината. Утром начальник работ в лагере сообщал бригадиру, что должно быть выполнено за день. Мы, тридцать заключенных, с раннего утра распределялись по территории, на которой находились целый день. Как правило, нас приводили на то же самое место, где мы

129

заканчивали работу в предыдущий день. Иногда по распоряжению начальника работ мы перебрасывались на другие участки.

Мы вели землеройные работы на самом берегу реки. Лопатами и ломами мы должны были отрывать в земле траншеи, в которые затем планировалась укладка цементных труб. По этим трубам должна была идти вода. Работа продвигалась с трудом, поскольку стояла лютая зима и земля была насквозь промерзшей, особенно по утрам. Днем было очень холодно, а ночью еще холодней. Морозы часто доходили до сорока с лишним градусов.

Я думал, как лучше организовать работу. Образования или опыта у меня было не больше, чем у остальных. Вряд ли Господь создал меня для того, чтобы я копал землю: по своей комплекции я всегда был тощим и слабым, а для тяжелой работы нужна масса. Однако человек привыкает ко всему и многому может научиться, если только захочет. Да и мускулы тоже крепнут на такой работе.

И я придумал наконец, как облегчить работу для всех нас. В нашей бригаде были люди, которые физически не могли выполнять тяжелую работу землекопа. Я поручил- им собирать хворост и ветки для костров, чтобы жечь их в течение ночи на том участке, где утром мы начинали копать. Огонь разогревал промерзшую землю, и утром копать было легче. Древесины для костров на территории было предостаточно — годился для использования, например, строительный мусор.

Люди были довольны и все время подходили ко мне с вопросами:

— Тоги, а как сделать вот это?

— Послушай, друг, делать это надо не так, а вот так, — давал я советы.

После того как тот или иной получал дельный совет, подходил другой, третий — и тоже с вопросами. Я с удовольствием помогал им советами. Дружеская беседа считалась в тех условиях просто событием: ведь система исполнения наказаний предусматривала, что разговаривать с заключенными надлежит командным тоном, повышая голос и вообще демонстрируя неприязнь. Этим начальство стремилось показать, кто есть кто, поскольку считалось, что заключенный — плохой человек и его надо воспитывать строгими мерами. Лагерь для зэков — не гостиница, а место для содержания преступников.

Но даже среди начальства и охраны встречались исключения. Я старался понимать их, и иногда мы достигали взаимности. Солидарность — вот что самое главное, она может зарождаться даже в самых тяжелых условиях и хотя бы в какой-то мере облегчать существование. Люди будут относиться к тебе, как правило, так же, как ты относишься к ним. Если ты их ценишь, и они будут ценить тебя. «И как хотите, чтобы с вами поступали люди, так и вы поступайте с ними».

130

На этой стройке работали люди самых разных национальностей. Помимо финнов были русские, украинцы, грузины. Мы постепенно начинали справляться с работой и привыкать друг к другу.

За свое изобретение, с помощью которого осуществлялось разогревание земли, меня зауважало также и лагерное начальство, увидев, что я становлюсь настоящим бригадиром. Конечно, статья Уголовного кодекса такого не допускала, однако, замечая, что работа идет неплохо, они смотрели на это сквозь пальцы и не вмешивались. Ведь в том, что шла работа, польза была для всех. Руководители работ отвечали за конечный результат, и если работа двигалась плохо, то следовало наказание в виде уменьшения продовольственного пайка.

В обязанности бригадира входила также и доставка по утрам в барак хлебных паек для заключенных своей бригады. На территории лагеря была специальная раздаточная, где резали хлеб на кусочки и развешивали на готовые порции: каждому заключенному, если он в предыдущий день выполнил определенный объем работ, полагалось шестьсот граммов. Если же норма не была выполнена, хлебную пайку уменьшали до четырехсот граммов. Взвешивались даже крошки, и пайки должно было хватить до следующего утра. Хотя она была не такая уж и большая, однако сильного голода мы не испытывали.

Однажды, когда я вышел с коробками хлеба из раздаточной и направлялся в барак, на меня по дороге напали и отняли хлеб. И раньше тоже иногда возникали конфликты, поскольку заключенные хотели получать целую пайку, хотя нормы выполняли не всегда. Некоторые просто требовали, чтобы я записывал им полные нормы, хотя работали без особого усердия. Среди них были здоровые, крепкие мужики, были и такие, которые снова совершали преступления — воровали и грабили — и через полгода или год после освобождения снова оказывались на зоне.

Конечно же, были и заключенные, которые физически не могли работать с полной отдачей.

Вскоре я уже ходил в сопровождении четырех-пяти охранников — крепких зэков с дубинами в руках. Уже одно их присутствие создавало ощущение безопасности, ибо никто уже не отваживался нападать. Нападения прекратились, и раздача хлеба стала проходить спокойно.

Поначалу я ходил в своей одежде, пока лагерный прораб не обратил внимание на мое пальто. Пальто, которое я носил, было из дому; сшитое из добротной ткани, оно выглядело довольно хорошо.

— Слышь, Тоги, — как-то подозвал меня к себе прораб, — хочу дать тебе совет: не ходи в этом пальто по лагерю: опасно.

131

Как бригадир я имел право свободно передвигаться по лагерю и часто ходил то туда, то сюда по разным делам.

— Тебя ведь могут избить и отнять пальто, — сказал прораб и пообещал дать указание кладовщику, чтобы он выдал мне другое пальто. А что, все могло случиться, ведь хлеб-то у меня уже отнимали.

С лагерного склада я получил верхнюю одежду взамен своего пальто, которое я снял и отдал на склад на хранение, чтобы снова надеть его когда-нибудь в далеком будущем, спустя много лет.

Работа понемногу спорилась, мы уже начали привыкать друг к другу и к условиям Лучше было принимать все как есть, нежели бунтовать, — и бесполезно и, кроме того, бунт истощил бы силы, необходимые на то, что еще можно было изменить к лучшему — то есть ? всегда имелась возможность сделать существующие условия более приемлемыми.

Утром мы шли на работу, далее следовал длинный и тяжелый двенадцатичасовой рабочий день, вечером возвращались в бараки, где было тепло и относительно сносно. Серьезных травм не случалось. Божие покровительство было и на Урале.

Пришла весна, снег и лед растаяли. Заключенные, которые находились в лагере в лесу, чуть поодаль, стали сплавлять по реке Каме бревна для нашего комбината. К реке стволы доставляли грузовиками и тракторами. Сплав леса был старым испытанным способом, который широко применялся и ранее. Бревна использовались как строительный материал.

Говорить о Боге нам было запрещено. Правда, мне и не надо было много говорить, поскольку вера так или иначе проявлялась в жизни, в каждодневных делах и поступках. Иногда случалось так, что кто-либо из заключенных приходил ко мне с вопросом, касающимся веры, и я не мог не рассказать о своей жизни и опыте. Ведь жизнь в лагере была настолько суровой, что поддержку искали также и у Бога.

Мы договаривались с пришедшим ко мне, в какое время и в каком месте лучше всего можно об этом поговорить.

Но иногда, к сожалению, случалось и так, что бригады расформировывали и объединяли, разлучая друзей друг с другом. Если в одной бригаде оказывались двое верующих, их разъединяли, исходя из того принципа, что двух верующих одновременно в бригаде быть не должно. Для этого все сверялось с документами: отметка о том, что человек верит в Бога, обязательно в них присутствовала.

Когда работа начала приносить ощутимый результат, для комбината это, конечно, было хорошо, однако для меня и нашей бригады — совсем не здорово. Дело в том, что руководство обратило внимание на то, что среди нас было много хороших работников. И вот, было

132

решено использовать нас на лесозаготовках, то есть, собственно, на валке леса. Таким образом, часть нашей бригады решили перебросить в другой лагерь. Нас, финнов, собирались отправить на лесозаготовки в первую очередь, поскольку было известно, что мы люди привычные к лесу и вполне можем там работать.

И зачем мне было придумывать костры для разогревания земли! — Ты будешь бригадиром и там, на лесосеке, — сказали мне. А известие об этом поступило в новый лагерь еще до того, как я туда прибыл.

Мне так не хотелось расставаться с моей бригадой, да и им тоже было невесело. Однако мы были заключенными, и нас не спрашивали, чего мы хотим и чего не хотим. Истинная же причина заключалась в том, что начальство боялось распространения среди людей веры в Бога.

Горьким было наше расставание, люди плакали. Многих из них я уже больше никогда не встретил.

На бумажном комбинате мне пришлось проработать чуть меньше полугода. Впоследствии я слышал, что строительство там продолжалось и много лет спустя. Недавно, побывав в тех местах, я слышал, что комбинат все еще работает.

На лесозаготовках в Пронькинском лагере

133

НА ЛЕСОЗАГОТОВКАХ В ПРОНЬКИНСКОМ ЛАГЕРЕ

— Лагерь лесозаготовителей, куда направили меня и многих других заключенных, находился примерно в сорока километрах от реки Камы в районе поселка Кокорино. Распоряжение о переводе нас на лесозаготовки пришло из Управления уральскими лагерями, размещавшегося в городе Соликамске. Лагерь, куда нас перевели, имел двойное начальство: с одной стороны, был руководящий штат, отвечавший за организацию работ и быт заключенных, а с другой стороны, была также политчасть, находившаяся в подчинении НКВД; политчасть не занималась содействием в решении каждодневных проблем, однако вся работа в лагере строилась в соответствии с ее решениями. Например, если планировали перевести заключенных на другие объекты, на это в обязательном порядке должна была иметься санкция представителей НКВД. Последние частенько обходили лагерь и его объекты в целях проведения внезапных проверок.

В подчинении соликамского лагерного управления находились десятки рабочих участков и объектов, — в частности, бумажный комбинат, лесосеки, пункты лесосплава, каменные карьеры, а также швейные фабрики. Были и лагеря для женщин. В уральских лагерях содержалось в общей сложности около восьмидесяти пяти тысяч заключенных — практически население среднего города. Управление осуществляло надзор за положением дел на всей территории и отвечало за отдельные участки работ. Алексей Лебедев — человек средних лет, с суровым выражением лица — был начальником всех лесопунктов. Жил он в Соликамске, где находилась контора. От него зависело очень много: в его руках были тысячи людей и их судеб.

Огромный участок леса был разделен на лесосеки, на каждой из которых было свое начальство и свой штат сотрудников, под руководством которых работали сотни заключенных. На одной лесосеке могло быть от восьмисот до тысячи человек. Доверенные лица из числа заключенных были заняты на различных руководящих работах, а также, помимо работы на лесосеке, на раздаче пищи или на работах по уборке.

Наш путь от Камского бумажного комбината к поселку Кокорино начался рано утром в один из дней начала весны тридцать девятого

134

года. Утро было очень холодное, разбудили нас до рассвета. Предстояло пройти пешком десятки километров. Были, правда, две лошади, однако на санях везли вещи. Сами же мы шли пешим порядком.

Путь этот по тогдашним меркам был, в общем-то, не слишком длинным, однако преодолеть его нам предстояло после тяжелого периода лагерной жизни. Мы шли по лесным дорогам и открытым участкам местности, временами утопая в глубоком снегу. Многие были в летней одежде, без теплых вещей. Кто-то хромал, кто-то выбивался из сил. Тех, кто не в состоянии был идти пешком, сажали в сани, а кто мог, тот продолжал идти. Продуктов у нас с собой не было.

Вот так мы и шли по зимнему уральскому лесу. Нас было несколько десятков, примерно семьдесят или восемьдесят человек. Мы догадывались, что нам придется нелегко. Мы шли целый день и на месте были только после суточного перехода — под утро следующего дня.

Мы прибыли на лесопункт Пронькино, где нам предстояло работать в очень тяжелых условиях.

Пронькинский лагерь сразу же произвел на нас мрачное впечатление. Здесь стояло много деревянных бараков, они были большие и холодные. В каждом бараке жили сотни заключенных. Когда мы прибыли, то узнали, что нас разместят именно в таких бараках. Мы были усталые, голодные и продрогшие. Поесть нам сразу не дали, несмотря на то что мы прошли пешком несколько десятков километров.

Барак, который был отведен нам для жилья, стоял пустой, он напоминал старый заброшенный дом. Оконные рамы зияли пустотой, стекла были перебиты, а в большинстве окон стекол не было вообще. Правда, в некоторых рамах еще торчало несколько осколков. До этого в бараке также содержали заключенных.

Посередине помещения стояла печь, сделанная из глины. Мы развели огонь, надеясь немного согреться, однако когда огонь растопил замерзшую глину, печь начала оплывать, превращаясь в бесформенную кучу. Глиняная кашица растеклась по полу, и барак наполнился дымом. Стало чуточку теплее, однако тепло тут же выветрилось через разбитые окна.

Нар в бараке не было, поэтому усталые после дороги люди, насквозь продрогшие, валились прямо на ледяной пол. Многие от холода, усталости, голода и тяжелой дороги были настолько вымотаны, что уже не могли больше позаботиться о себе. Некоторые падали на пол и тут же засыпали вечным сном, ибо утром уже не просыпались.

Утром умерших забрали и унесли куда-то.

Матти, я и еще некоторые заключенные продолжали держаться небольшой, но сплоченной группой. Мы поняли, что всю ночь простоять на ногах не сможем, поэтому решили сложить верхнюю одежду

135

на полу и улечься на нее, плотно прижавшись друг к другу, чтобы хоть как-то согреться и не упустить тепло от нас в ледяную уральскую ночь.

Итак, часть верхней одежды мы положили на пол. Хоть нас это и не особенно согрело, тем не менее мы могли хоть ненадолго заснуть и передохнуть, а когда холод становился невыносимым, мы вскакивали и бегали вокруг барака. Немного согревшись, снова ложились на пол между пальто и куртками, стараясь вздремнуть.

Из-за холода спать пришлось урывками, однако к этому надо было привыкать, как и показало последующее время.

Отдохнуть за ночь не удалось. К счастью, нам не надо было сразу же отправляться на лесозаготовки, и, таким образом, мы имели возможность подумать, как сделать нашу жизнь хоть чуть более сносной в этих арктических условиях. Я в одиночку отправился немного осмотреться вокруг и нашел большую заржавленную металлическую бочку — литров на двести-триста объемом. «Вот нам и печка, — подумал я, — которая уж не превратится в кучу».

Мы тут же взялись за дело. Затащили бочку в барак. Из мастерской, где затачивали пиль? и топоры, принесли инструменты. Сделали в бочке отверстие для топки и приспособление в виде башни, через которое должен был выходить дым. Натащили дров — в них-то уж среди леса недостатка не было. Затем попробовали протопить нашу новую печку. Принесенные снаружи поленья были замерзшие и влажные, горели плохо, однако печь оказалась отменной.

Но оставалась еще одна проблема. Теплом-то мы себя обеспечили, однако оно быстро улетучивалось: окна ведь оставались без стекол. Поскольку стекол было не достать, а также досок или жести, некоторые окна мы все же попытались прикрыть одеждой и тряпками. Но одежда была нужна, чтобы укрываться. Тем не менее в наступившую ночь в бараке было теплее. До утра мы дежурили по очереди, поддерживая в печке огонь.

На следующий день нашего пребывания в Пронькинском лагере нас погнали на работу. Разбудили в пять часов утра — охранявший нас заключенный стал бить в колокол за дверью, да так звучно, что мы, конечно же, услышав этот звон, проснулись.

- Подъем! Подъем! Подъем! — прокричал он еще — для верности. Эта побудка была необходима, поскольку часы иметь заключенному не разрешалось — ведь он и их мог использовать, для того чтобы, например, повеситься.

Заключенные, которые будили остальных, были настолько ослабевшими для работы на лесоповале, что им давали обязанности полегче. Днем, в частности, они занимались уборкой. Едва только силы возвращались к ним, их снова направляли в лес, на смену приходили

136

другие. Работа на лесозаготовках должна была идти непрерывно, поэтому уклониться от нее на длительное время было невозможно.

На завтрак мы получали жидкий, водянистый суп, позднее для разнообразия давали «кашу», сваренную на воде; впрочем, так ее и назвать-то было нельзя — скорее просто жижа. Перед тем как отправиться в лес, каждый заключенный получал определенную пайку черного ржаного хлеба на день, которой должно было хватить на всю смену.

Пронькинский лесозаготовительный лагерь — один из многих, расположенных в районе Кокорино, — располагался на большой площади. На работу надо было тащиться еще до шести часов утра. Расстояние составляло пять или чуть больше километров в зависимости от того, как продвигался лесоповал. Зима на Урале очень снежная, к месту работы надо было все время идти пешком. Иногда давали лошадь с санями, но в основном на обратную дорогу, когда многие были настолько ослабшими и изможденными, что сами уже не могли добраться до лагеря и попросту валились в снег.

Работали по двенадцать часов, к этому надо было еще прибавить время на дорогу, поскольку отсчет времени начинался уже в лесу. Вечером — та же дорога обратно. Рано утром, затемно, уходили, а вечером, когда снова наступала темень, возвращались. Дорогу освещали лишь луна и белый снег.

Возвратившись из леса, мы получали тот же жидкий суп, что и утром.

Теперь мы понимали, что ждет дальше: валка деревьев — и зимой, и летом.

После первого дня работы, вернувшись в барак, мы принесли с собой елового лапника, которым закрыли оконные отверстия. Жить сразу стало легче. В комнате было так же темно, но все же больше тепла, чем в предыдущую ночь, поскольку оно не сразу улетучивалось. Теперь можно было уснуть, чтобы, передохнув, утром снова приступить к тяжелой работе.

Позже мы закрыли окна досками и законопатили мхом. В помещении барака размещалось примерно по двести человек. Внутри были сделаны двухъярусные нары, никаких матрасов и постельного белья не было. Спать было жестко, укрывались верхней и прочей другой одеждой, какая только была еще с собой.

Потом мы стали приносить из леса мох, который просушивали в бараке у печки, а затем укладывали на нары, и у нас получались «матрасы». Некоторые набивали мох и под одежду, отправляясь утром в лес. Он немного кололся, но так все же можно было согреваться. Каждый изобретал что мог. Если мороз был больше пятидесяти градусов, то на работу не гнали, но если температура была между сорока и

137

пятьюдесятью градусами, когда властитель погоды немного щадил нас, надо были идти.

Летом на нары мы подстилали сено, но зимой такой возможности не было.

Итак, мы постепенно улучшали условия своего существования, — жизнь ведь и самому себе можно облегчить, если к этому стремиться. Я довольно быстро усвоил эту истину. Всегда следует поразмыслить, что и как можно поправить. А если же просто сидеть, хныча, и ждать, тогда кто-то другой сделает для меня что-то, — так можно ждать вечно. Конечно, я понимал и тех, кто настолько падал духом, что ничего другого, кроме спасительной смерти, и не желал. Многие уже не в состоянии были видеть ни одного проблеска надежды.

Жизнь на лесоповале очень тяжелая. Нормы были высокие, определялись они в зависимости от того, какой был лес — ельник или сосняк. много снега или мало. Если снега было много, нормы были поменьше, поскольку к дереву было трудно подойти и падало оно затем в глубокий снег. Дороги не расчищались, поскольку не было соответствующей техники, да и пользоваться ими можно было только тогда, когда они были укатаны в течение долгого времени.

В лесу каждая бригада получала свой участок; он обозначался зарубками, которые делали топором на деревьях. На следующий день продолжали работу от того места, где заканчивали накануне. Таким образом, мы либо приближались к лагерю, либо удалялись от него. Методы работы были самыми примитивными. Бензомоторных пил не было, работали двуручными пилами попарно. Ржавые и затупленные пилы и топоры правили ночью в лагерной мастерской, где ремонтировали инструмент.

Чтобы свалить одно дерево, нужны были два человека, которые становились с пилой по обе стороны ствола и начинали пилить.

Бригада состояла из двадцати пяти или тридцати заключенных, при каждой был также прораб из числа лагерного персонала, который нес общую ответственность за работу. Его рабочая норма составляла половину от нормы вальщика, а другая же половина засчитывалась ему за руководство работами. Прораб поддерживал связь с начальником всей площадки, и они согласовывали нормы и другие производственные вопросы, а также следили за тем, как работают отдельные заключенные.

В лесу делали штабеля стволов, заготовленных за день, каждому надлежало заготовить определенное количество кубометров. По окончании рабочего дня измеряли длину и толщину стволов и все записывали.

138

Бригадир отвечал за то, чтобы работа шла в заданном темпе. Вечером, когда штабеля были обмерены и результаты работы каждого заключенного записаны, конвоиры ставили на деревьях метки, от которых назавтра предстояло продолжать работу. За пределы обозначенного участка выходить нам было строжайше запрещено.

Если кто хоть одной ногой ступит за линию, стрелять будем без предупреждения, — пригрозил вооруженный конвоир. Шаг за черту считался попыткой побега.

Однажды я увидел, как это делается. Конвоир попросил одного из заключенных дать ему топор, поскольку у конвоиров топоров с собой не было, только оружие. Взяв топор, он сделал на деревьях зарубки: отсюда назавтра предстояло продолжать работу. За линию отмеченных деревьев заходить запрещалось.

Затем конвоир нарочно бросил топор за линию отметок и велел заключенному сходить за ним.

Заключенный послушался, поскольку надо было подчиняться как правилам, так и указаниям начальства. Испытание это, конечно же, было жестоким, и заключенный, к сожалению, не сориентировался, что выбрать. И как только он шагнул за линию отметок, конвоир тут же хладнокровно выстрелил ему в спину, и заключенный упал замертво.

Конвоир, устроивший такую бесчеловечную проверку, отнюдь не был осужден за убийство, и заключенные решили, что ему дали, наверное, отпуск или же другое поощрение за хорошую службу.

Человеческая жизнь в тех условиях совершенно ничего не стоила.

За результатами работы следили все время, нормы не уменьшали. Состояние здоровья человека не играло роли. Наоборот, если норма выполнялась не полностью, результат сказывался на следующее утро: заключенный получал уменьшенную пайку хлеба, поскольку выработка была напрямую связана с его долей, выдававшейся на день. Дневная пайка составляла восемьсот граммов на человека, а если норма не выполнялась, то на следующий день пайка уменьшалась до шестисот. Однако такие большие пайки выдавались только до войны, в войну они были уменьшены.

На следующий день надо было выполнять норму уже на меньшей пайке хлеба. Если мыслить здраво, то ее, наоборот, надо было увеличить, чтобы заключенный свалил больше деревьев и выполнил-таки норму. Однако здесь речь шла прежде всего о наказании, а приказы рассудку не подчинялись — ведь они издавались для того, чтобы их выполнять!

Хоть и не верится, однако и в тех условиях было место юмору, который помогал поддерживать дух. Как-то, к примеру, мы с несколь-

139

кими заключенными пили чай в бараке. Чай приготавливали из листьев и трав, которые приносили из леса.

Чай готов, а вот сахару нет, — сказал я своим товарищам. Нас было там шесть или семь человек.

Есть, есть сахар! — воскликнул один из заключенных и достал из своих вещей потемневший кусок сахара. — Только вот на всех, наверное, не хватит, — добавил он.

Мы придумали, как сделать, чтобы сахара хватило на всех. Кусок подвесили на нитке к потолку — так, чтобы он висел над столом и каждый мог его чуть-чуть лизнуть. В это время вошел охранник, который сначала, не поняв, сердито нахмурился, а потом расплылся в улыбке, когда ему сказали, что хотим сделать так, чтобы всем хватило. На этот раз обошлось без объяснений, откуда взяли сахар.

Жизнь в новом лагере шла своим чередом. День сменялся вечером, ночь — утром. Лесоповал — дело тяжелое, часто думал я, на комбинате работать было лучше, как было бы здорово остаться там — так ведь нет! Но это решалось уже не мной.

Летом работать в лесу было легче. Мы ставили палатки, в которых жили и спали. Так делали, если лесосека находилась далеко от лагеря, чтобы экономить время, обычно уходившее на переходы.

Бревна доставляли тракторами на берег реки, которая называлась Малая Вишера. Это была небольшая речка, впадавшая в Каму, по которой весной, когда льды сходили, бревна сплавляли на бумажный комбинат.

Нашу бригаду, с которой я работал на строительстве бумажного комбината, сразу же расформировали. Заключенные, знакомые между собой, были разлучены и отправлены на участки, расположенные в разных местах, чтобы среди нас не завязались дружеские отношения. Расформированием бригад лагерное начальство стремилось не допустить возможного возникновения планов побега и поэтому заблаговременно принимало меры. Да и за дисциплиной было легче следить, когда заключенные не были знакомы друг с другом.

Тяжелая работа в лесу продолжалась с раннего утра до позднего вечера, работали все дни недели, включая и воскресенья. Выходными днями были только Первое мая, день солидарности трудящихся, а также день Великой Октябрьской социалистической революции в ноябре.

Выматывающая работа, холод, усталость и голод — таков оыл удел заключенных в лагере.

Низкокачественное скудное питание и тяжелая физическая работа в лесу были, конечно же, несовместимыми реалиями, неуклонно ослаблявшими здоровье и выносливость заключенных и выматывав-

140

шими их физически и духовно. Многие болели туберкулезом легких либо другими болезнями, никакого обследования не проводилось. Часто заболевания оставляли без диагноза и лечения. Лагерных врачей было немного, и присутствовали они не на всех лесопунктах. Если же выяснялось, что среди заключенных есть врачи, их старались использовать по профессии, — правда, только с разрешения начальства. Однако врач был не в состоянии оказать серьезную помощь, коль не было необходимых инструментов, оборудования и лекарств.

Несмотря на это, врачи в лагере находились в более выгодном положении, нежели другие ученые; кроме того, при необходимости они могли оказывать помощь заключенным, у которых были болезни или травмы. В более жалком положении оказывались профессора, ученые, исследователи и прочие научные работники, поскольку для них в условиях лагеря невозможно было найти какое-либо применение по специальности.

На лесоповале они раньше никогда не были, да и физически выполнять такую работу не могли — для профессоров вакансий в лагере не существовало.

Это было настоящее растрачивание понапрасну интеллектуального потенциала народа.

Не все выдерживали тяжелую работу и жуткие условия жизни в лагере. Уставшие до предела заключенные в отчаянии совершали в лесу членовредительство: например, ломали пальцы на руках и ногах. Если выяснялось, что травма получена умышленно, то раны даже не давали перевязывать. Заключенному говорили: «Терпи, коль сам это сделал». Кроме того, назначали дополнительное наказание.

Как-то один заключенный, будучи в полном отчаянии, напрочь отрубил себе руку, топором. За это он получил дополнительный срок — два года. Поместили его в лагере в подвальное помещение.

Зэки похитрее умудрялись устраивать инсценировки несчастных случаев, и им везло больше: после того как врач забинтовал палец, можно было не ходить на работы в лес в течение некоторого времени.

Особенно много было на лесоповале самоубийств. Некоторые старались угодить под падающее дерево, однако замысел не всегда удавался, поскольку ствол иногда повисал на ветках, воткнувшихся в землю, и, таким образом, не придавливал несчастного всей массой. Но, как правило, использовали другие, более верные способы лишить себя жизни. Заключенные тайком брали куски веревок и стальную проволоку у себя на площадке, из них мастерили приспособления, с помощью которых покидали лагерь навсегда, поскольку найти в лесу подходящий сук было несложно.

В карьере, где добывали камень и где заключенные с помощью взрывчатки дробили каменную массу на необходимые для строительных нужд глыбы, лишить себя жизни было совсем легко. Заключен-

141

ные договаривались между собой, чтобы кто-нибудь скатил на желающего уйти из жизни каменную глыбу либо толкнул его под падающие камни. Это была уже верная смерть»

Наказывали и тех, кто оказывал содействие в совершении самоубийства, если все становилось явным. Особенно суровому наказанию подвергался заключенный-охранник, если он помогал своим товарищам уйти за запретную линию, либо же помогал им иным образом, — например, доставал продукты. В подобных случаях добавляли до пятнадцати лет либо приговаривали к расстрелу — выстрелом в затылок.

Иногда смерть приходила сама, и заключенному не нужно было торопить ее приход. То и дело, просыпаясь рано утром, закоченевшие от холода, мы обнаруживали крыс, которые уже успели обглодать умерших — прогрызть им щеки, пообкусать носы и пальцы на руках и ногах — до того, как за ними приезжал на лошади специально выделенный человек, который забирал и увозил умерших. Крысы совсем не боялись людей и были настолько голодные, что кусали даже и живых за лицо. Живые, правда, тут же отгоняли их прочь, а мертвецы лежали неподвижно.

Среди работающих на лесоповале редко бывало так, что ночью никто не умирал. Возница обычно приезжал за покойниками утром. Иногда мертвецов было много, а иногда не было вовсе. Бывало, в лагере начиналась то одна, то другая эпидемия, — например дизентерия. Она легко распространялась и была очень опасным заболеванием. Во время эпидемий на нарах оставалось лежать иногда до двух десятков покойников, в то время как остальные должны были вставать после объявления подъема.

Трупы умерших, застывшие или еще не совсем, выносили из бараков и бросали в сани навалом. Возница связывал трупы веревкой, чтобы они не вывалились по дороге, сам усаживался на груду тел и трогал с места. Зимой возы были больше, нежели в теплое время, ибо мороз увеличивал смертность среди заключенных.

Летом этот «последний путь» совершался на телеге. Никто не обращал на это особого внимания. Возы с трупами по утрам были частью будничной жизни лагеря. Умерших отвозили хоронить в лес или в поле, но зимой земля была такой промерзшей, что невозможно было даже рыть ямы, не говоря уже о нормальной могиле. На это просто не отводилось времени. Нужно было валить деревья и выполнять нормы.

Зимой трупы просто выбрасывали в лесу, где они скоро застывали, не начиная разлагаться. Здесь их быстро находили и поедали волки и медведи. Трупы, когда их привозили в лес, были еще мягкие, и лесные звери быстро разделывали бренные останки заключенных, души которых уже были в раю.

142

Весной, когда снег сходил, ветер разносил ужасный запах от брошенных останков, поскольку волки и другие звери съедали трупы не полностью. И вот, однажды, мы попросили разрешения в определенный день, когда ветер дул в противоположную от лагеря сторону, вырыть большую братскую могилу. Разрешение мы получили. Останки умерших заключенных — черепа, кости рук и ног, то есть то, что не съели волки, — покидали вилами в могилу и забросали сверху землей. Летом же покойников, отвезя в лес, там же сразу и зарывали. По мере того как ослабленные люди один за другим умирали, в лагерь доставляли все новых и новых заключенных.

Пронькино было известно также и под названием «лагерь смерти», однако заключенные ежедневно умирали также на всей территории районов Кокорино, Нижнее Мошево — везде. Когда началась война и условия жизни стали еще тяжелее, смерть стала косить еще больше людей.

Я сам чуть было не оказался в таком возу с покойниками, когда много дней пролежал без сознания, но к этому мне хочется вернуться чуть позже.

Никакие церемонии — отпевание или поминовение — в лагере не проводились, однако мы, заключенные, время от времени вспоминали тех, кто отошел в лучший мир. Жизнь наша была постоянной суровой борьбой за существование, на поминальные обряды не было ни времени, ни возможностей. Со временем мы привыкли к смерти, косящей людей, чувство страха пропадало, и будни для многих превращались в однообразную и бесконечную череду.

Официальные сообщения родным об умерших не отправлялись. Жизнь заключенного не стоила того, чтобы об уходе из жизни лишенного защиты закона человека сообщать родным. Но иногда сведения все же доходили — через письма каких-нибудь знакомых либо же молвой людской. Родные вынуждены были жить в постоянном мучительном неведении. В Москве, правда, велась какая-то картотека заключенных, однако если кто-то, проделав длинный путь, добирался-таки туда и обращался к работникам со своей просьбой, ему приходилось уезжать ни с чем, не получив никакого ясного ответа.

Самое страшное — это потерять надежду. Если отчаяние превращалось для заключенного в устойчивое душевное состояние, исправить мало что удавалось. За отчаянием следовало безразличие, жизнь уже не представлялась чем-то значимым, и смерть начинала казаться единственным способом освобождения от страданий.

В лагере были также и настоящие преступники — воры, грабители, убийцы, которые своими прошлыми деяниями вызывали страх.

143

Один двадцатидвухлетний молодой человек совершил двадцать шесть убийств, то есть на совести его убитых было больше, чем прожитых им самим лет. Суммарно все сроки наказания, причитающиеся ему, составили бы сто десять лет тюрьмы. Когда я встретился с ним, то не мог поверить, что такой молодой парень мог погубить так много людей. «Может, и его приговор тоже не совсем справедливый», — подумал я.

У него была с собой бумага, в которой было написано, какой приговор ему вынесен, однако выяснилось, что он неграмотный. Бумагу он дал мне, чтобы я ее прочел.

— Послушай, неужели это правда, что ты?.. — удивленно посмотрел я на него, прочитав справку, однако он меня перебил:

— Они еще не все знают.

В лагере он убил еще одного.

Убийства, конечно же, происходили и в лагере, поскольку нервы у заключенных были все время напряжены.

Политических же заключенных я не опасался: ведь мы же не были «настоящими» преступниками. Часть из нас, узников совести, была уже направлена из временного лагеря прямо в лес, на валку деревьев.

Лесоповал, на котором мне довелось пробыть в общей сложности примерно в течение года, в два захода, повлиял также и на мое состояние здоровья; я стал выглядеть довольно плохо. Тяжелая работа, холод, усталость и голод со временем сделали меня слабым и больным человеком. Во мне оставалось так мало сил, что каждый день доставлял мне мучения. Мне все труднее и труднее было ходить в лес...

Нам с Матти все время удавалось быть вместе и работать на одном участке.

Мы работали в паре, валили деревья, спиливая каждое вдвоем.

Матти был крупным здоровяком, и тяжелая работа была ему нипочем. Он был здоров и в относительно хорошей форме, но временами все же сильно уставал. Был он из доброй христианской семьи и очень нуждался в общении с близкими по духу людьми. Он писал письма домой, но ответов не получал и очень горевал оттого, что не было вестей от родителей и сестер.

Мне же за время моего заключения удавалось время от времени поддерживать связь с моей семьей. Заключенному разрешалось отправлять семье не более шести писем в год — по одному письму в течение двух месяцев, и столько же писем он имел право получать. О числе писем, разрешенном к пересылке, надлежало поставить в известность родных, чтобы они не посылали больше указанного. На этот счет имелось даже официальное законодательное положение. Сделано это было для того, чтобы облегчить работу цензуре. Таким образом, Лиине было известно, где я нахожусь.

144

Наличие цензуры уже заранее предопределяло содержание письма. Мы писали в письмах о том, что наверняка могло быть пропущенным цензурой за пределы тюрьмы. О тяжелом рассказывать не хотелось, и, таким образом, мы взаимно поддерживали друг в друге надежду. Однако некоторыми намеками и общим тоном письма можно было сообщить о том, о чем нельзя было сказать прямо. Я не думаю, что работники, занятые на проверке писем, читали всегда все подряд, — не знаю, но очевидно, у них могли быть и более важные дела. Письма шли с перебоями, однако все же хоть изредка почта приносила известия из дому и укрепляла надежду.

Не знаю, почему же у Матти все-таки не было связи с домом. Пребывание в неведении сильно удручало его.

Я не мог придумать, чем же мне его порадовать — это было не так-то просто в тамошних условиях.

Мне стало известно, что у Матти скоро день рождения — ему должно было исполниться сорок лет, и я подумал, что даже по этому случаю он вряд ли получит какую-либо весточку из дому. Я мог бы, к примеру, испечь для него пирог по такому случаю, но у меня не было нужных продуктов, да и вообще не было возможностей печь пироги.

Однако я все же кое-что придумал. К счастью, Матти родился летом, ибо зимой мне, конечно же, было бы не осуществить свою затею.

Так как мы работали в лесу, у нас была лошадь, которую надо было кормить овсом. Я спросил у возницы, не может ли он дать мне пару пригоршней овса.

— Я хочу порадовать своего друга праздничным пирогом, — сказал я при этом.

Возница с удивлением посмотрел на меня, но поскольку человек он был добрый, то отнесся к моей затее положительно.

Целых две горсти за один день он, разумеется, сразу дать не мог, ибо и у лошади тоже не было лишнего овса. Однако я получал от него по небольшой порции каждый день в течение двух недель, пока не решил, что набрал достаточное количество.

В лесу мы обычно жгли костер; я взял кусок жести, оторванный от саней, и поджарил на нем собранный овес. Поджаренные зерна я, используя два камня, перемолол в муку. Худо-бедно мне удалось соскрести муку в одно целое, и, замешав ее на воде, я сделал несколько тонких овсяных блинчиков. Конечно, пирогом или тортом это нельзя было назвать, поскольку изделие получилось слишком сухим, однако я и тут нашел выход.

В лесу, за пределами нашего отмеченного зарубками участка было огромное количество черники. Заходить за метки было запрещено, однако мне все же хотелось положить в приготовленный для Матти

145

пирог начинку, и поэтому я обратился к конвоиру с просьбой разрешить мне пойти пособирать чернику за пределы зоны. Конвоир разрешил.

— Меня пристрелят, если я выйду за зону? — спросил я его, помня о судьбе товарища, который погиб в подобной ситуации. Конвоир пообещал, что стрелять не будет, и действительно не выстрелил. Поэтому я мог спокойно собирать чернику.

Я уложил овсяные блинчики слоями, между которыми насыпал слои черники, и украсил получившийся пирог сверху черничными ягодами.

В день рождения Матти во время перерыва на обед на делянке собралось двадцать пять человек. Я достал пирог и поставил его на пень.

— Поскольку Матти ко дню своего рождения ничего не получил из дому, то наш Отец Небесный прислал ему пирог, — обратившись к Матти и к остальным собравшимся, торжественно произнес я.

Все, кто собрался там, посреди леса, были очень тронуты. Ведь ничто в мире не могло быть таким аппетитным и вкусным, как этот пирог, сделанный специально ко дню рождения Матти, и все ели его с большим удовольствием.

Прошло опять какое-то время, и Матти снова стал каким-то подавленным и замкнутым. Когда он говорил о чем-либо, касающемся работы, я инстинктивно чувствовал: что-то здесь не в порядке. «Может, я чем-то обидел его», — думал я. И спросил его прямо:

— Матти, почему ты такой замкнутый? Может быть, я случайно тебя чем-нибудь обидел?

— Да нет, — ответил он, — ничем ты меня не обидел и не сделал мне ничего плохого.

Через несколько дней после этого разговора как-то утром, работая на делянке, мы с Матти пилили дерево. Но когда оно уже начало падать, то Матти сделал от пня несколько шагов, и голова его оказалась на линии падающего дерева. Увидев это, я подбежал к нему с другой стороны дерева и толкнул его так, что он спиной свалился в снег.

Дерево упало между нами, не причинив никому из нас вреда.

— Матти, зачем ты так?! — спросил я его и заплакал, — зачем ты хотел покончить с собой?! Ведь ты же знаешь, что те, кто накладывает на себя руки, уже не попадают в Царство Небесное.

Когда мы с ним еще немного поговорили, мне стало ясно, что он совсем уже почти потерял желание жить и поэтому решил умереть.

— Я не могу больше жить такой жизнью, — сквозь слезы говорил он. Я старался его успокоить, пробудить в нем хоть какую-то искорку надежды, сказал также и о том, что хотя самоубийством и можно из-

146

бавиться от тягот заключения, однако душа, которая бессмертна, будет обречена на вечные муки.

Мне было не по себе от мысли, что я чуть было не потерял своего дорогого друга.

Матти расплакался, слезы душили его. Наконец он произнес:

— Йоханнес, не печалься, даю тебе слово, что больше этого не сделаю, как бы мне ни было тяжело. Посмотри вон туда, на эту луну, которую тоже создал Бог, пусть она будет тому свидетелем, что я никогда не сделаю себе ничего плохого, — сказал Матти, пальцем показывая в уральское небо, где в это раннее утро светилась луна.

И он сдержал свое слово.

В тот день мы продолжали работать до вечера, а затем направились обратно в лагерь. По дороге мы увидели сосну, которую ветром завалило поперек дороги так, что ветки удерживали ствол довольно высоко от поверхности дороги. Поскольку мы были усталыми, мы с трудом перелезли через него, и тогда я подумал: «Завтра, когда сюда вернемся, мы перепилим ствол и оттащим его в сторону от дороги, чтобы люди смогли проходить».

Но в эту минуту я услышал внутренний голос: «Не надо пилить: ты уже никогда не придешь сюда, сейчас ты перелез через это дерево в последний раз».

Я вздрогнул, не поняв, однако сознание подсказывало мне, что со мной говорит Бог.

— Я последний раз иду по этой дороге, через это упавшее дерево, — сказал я Матти. Он вздрогнул:

— Ты, из-за меня так расстроился, что завтра не сможешь прийти сюда?

— Не беспокойся, я не болен. Не знаю, что со мной происходит, но я уверен, что Бог говорил со мной, — сказал я. Несколько ранее я рассказывал Матти о том, что я молился и просил Господа освободить меня от лесоповала. — Да и тебе, Матти, тоже несподручно, когда у тебя такой слабый напарник, — объяснил я ему. — Нам не всегда удавалось выполнять нормы выработки, и в этом моя вина, а не твоя, — продолжал я. Из-за этого наш хлебный паек был уменьшен. Мы делили его с Матти пополам.

Вечером, возвращаясь из леса, я подумал также, что тот голос мог означать также и освобождение из заключения. Я уже писал в разные инстанции заявления с просьбой пересмотреть мое дело. Ведь сидел-то я в сущности ни за что.

В лагере все продолжалось, как и раньше, рано утром был объявлен подъем, колокол звонил, как и в любое другое утро до этого. Охранник из заключенных кричал: «Подъем, вставайте, вставайте!»

147

А затем, как и раньше, через двери смотрел, как заключенные спешат в лес.

Когда мы позавтракали, снова гулко ударил колокол, извещая о том, что надо спешить к воротам. Там четверо охранников, как всегда, ожидали нашу бригаду, чтобы идти в лес. Ничего такого необычного не происходило. Меня не вызывали к начальнику, чтобы объявить об освобождении. Все было похоже на то, что снова надо идти, как и раньше, по той же дороге в лес, хотя накануне вечером голос сказал мне: « в последний раз».

Однако Бог не обманывает и не ошибается.

Я становлюсь лагерным портным и руководителем по изготовлению лаптей

148

Я СТАНОВЛЮСЬ ЛАГЕРНЫМ ПОРТНЫМ И РУКОВОДИТЕЛЕМ ПО ИЗГОТОВЛЕНИЮ ЛАПТЕЙ

— Однако Бог меня все-таки не забыл. На следующее утро в моей жизни произошел неожиданный поворот.

Конвоиры заняли свои места по обе стороны площадки, на которой собиралась бригада. Их было четверо, и они ожидали, когда все соберутся; многие уже стояли в колонне, готовые к выходу в лес, среди них были я и Матти. Нам уже открыли ворота.

Но тут Матти, спохватившись, зачем-то снова побежал в барак.

Перед тем как колокол ударил последний раз, один из охранников, тоже заключенный, проверив наличие людей, крикнул:

— Среди вас есть портные?!

Этот же вопрос был обращен и к другим бригадам, но никто не отозвался. По всей видимости, охранник получил задание найти портного, поэтому он продолжал повторять этот вопрос, все время ругаясь.

— А что за работа будет у портного? — набравшись храбрости, спросил я.

— А ты что, портной? — с интересом уставился он на меня.

— Портным я бы себя не назвал, но когда был еще пацаном, то учился на портного, — сказал я охраннику.

— Сегодня ты в лес не пойдешь, — тут же сказал он, — останешься в лагере.

«И что дальше? — подумал я. — Вот только смогу ли я выполнять то, чего от меня хотят?» Однако я был настороже, поэтому и не стал представляться как портной и не собирался обещать больше того, что я действительно умел.

Матти, вернувшись из барака, встал в колонну у ворот:

— Значит, опять в лес, колокол уже прозвенел, — вздохнул он.

— Матти, — ответил я, — мне сегодня в лес идти не велено, — и рассказал ему о том, что тут было. Он положил свою руку мне на спину и сказал:

— Йоханнес, теперь я все понял: Бог не забирал тебя до этого из леса, чтобы ты спас мне жизнь.

149

Но спас его от смерти не я, а Бог. Матти в это утро отправился в лес без меня, он пошел с другими членами нашей бригады. С этого дня лесоповал для меня закончился на весь оставшийся срок заключения. Я вернулся в помещение барака, откуда все остальные уже ушли в лес, и был просто в недоумении.

Так прошло несколько часов.

Ближе к середине дня за мной пришли, чтобы доставить домой к начальнику Пронькинского лагеря, Сергею Поповичу.

— Ты портной? — спросил Попович, когда меня привели к нему. Я повторил все, что говорил утром охраннику, рассказал также, что после смерти родителей мне пришлось еще мальчишкой уйти из дома, зарабатывать себе на хлеб. Рассказал, что учился портняжничать, однако собственно этой работой заниматься не приходилось.

— А что нужно делать?

Попович показал мне шинель, сшитую из совершенно новой хорошей ткани, но не по его росту: он был невысоким.

— Ты можешь сделать ее по мне? — спросил он.

— Думаю, что смогу переделать ее, — ответил я. В душе, правда, я чувствовал себя несколько неуверенно, однако все же решился: справлюсь как-нибудь с этим зданием. — У вас есть швейная машина? — задал я вопрос. Выяснилось, что такой, какая нужна, не имеется, но зато есть старая и маленькая машинка, которую нужно приводить в движение рукой и которой уже давно никто не пользовался. Я попробовал ее покрутить и увидел, что она кое-где заржавела и вообще состояние было не ахти.

Мне уже не надо было торопиться в лес, так что времени хватало. Я осторожно открыл машинку, разобрал ее, почистил внутри и снаружи и смазал. Когда я покрутил ее достаточно долго, скрипение и визг пропали, и мне уже совсем не мешало то, что машинку надо было крутить вручную.

Итак, машинка заработала, и Попович был доволен. Я выполнял работу прямо у него дома, и он стал проникаться ко мне доверием. Сначала я проверил, как машинка работает, прежде чем принялся переделывать шинель.

Нужен был также утюг. Но несмотря на поиски, утюга не удалось отыскать нигде. Не оставалось ничего другого, как придумывать что-то самодельное вместо утюга. Я нашел кусок рельса, который обработал напильником и гладко зашлифовал, и у меня получился отличный утюг.

На подготовку к работе у меня ушел не один день, однако меня никто не торопил. Я теперь работал непосредственно под началом Поповича, для которого было очень важным делом привести свою шинель в порядок в силу своего служебного положения. Кто же будет

150

с уважением относиться к начальнику, на котором шинель сидит мешком? Ведь его подчиненные будут над ним просто смеяться.

Наконец я приступил непосредственно к шинели. Я распорол ее по швам и разложил куски в нужном порядке. Работал я не торопясь, разрезал куски на более мелкие не сразу, а сначала проводил карандашом по ткани линии. Время от времени я просил начальника примерить шинель, и он был моей работой доволен. Попросил только сделать так, чтобы выглядеть поосанистей. Для этого удалось достать немного ваты, которую я набил за подкладку на груди. Позади он пожелал сделать разрез.

— Сделаем, конечно, сделаем! — пообещал я, немного усмехаясь про себя. Я работал не спеша, ремонтировал шинель — и поэтому имел возможность не участвовать в тяжелых работах на лесоповале.

Наконец шинель была готова. Я начистил до блеска медные пуговицы, в том числе и на разрезе. Когда Попович надел шинель, он сразу показался мне более осанистым и более начальственным. Посмотревшись в зеркало, он остался очень доволен. Теперь он выглядел в своей шинели великолепно, поскольку сидела она прекрасно.

Он был очень рад. Радовался и я: значит, работа у меня получилась!

После того как я закончил шинель, мне подумалось, что меня вернут обратно на лесоповал, но начальник все откладывал мое возвращение туда. Он стал приносить мне и другие вещи для ремонта, и я делал все, что он просил.

Когда Попович в своей великолепно переделанной шинели появился на другой площадке лагеря, где оказался сам Иван Ростов — самый главный начальник над всеми лагпунктами в районе Кокорино, тот сразу же обратил внимание на его шинель.

— У меня в лагере есть один человек, который ее переделал, — пояснил Попович.

— В лагере? Такой человек? — удивился Ростов. — Отнеси-ка ему и мою шинель, пусть он ее перелицует.

В результате мне принесли ремонтировать и его шинель. Я продолжал портняжничать у Поповича дома, где днем меня еще кормили обедом. Питание было, естественно, значительно лучше, нежели в лагере, и я со временем стал отъедаться. В лагере я питался только утром и вечером.

Я обратил внимание на то, что эта, вторая, шинель была скроена хорошим мастером и была предназначена для военного высокого ранга. С лицевой стороны она была несколько поношена, однако внутри, под подкладкой, материя хорошо сохранилась и была как новая. Я заново проделал ту же операцию: распорол ее и разгладил

151

все детали. Фасон был настолько хорош, что я попросил у Поповича бумагу. Я стал делать выкройки — перенес на бумагу во всех подробностях все детали фасона. Сделать по памяти у меня вряд ли получилось бы. Я решил, что если у меня» будут готовые выкройки, то я смогу, если надо, скроить такую же шикарную шинель сам из новой ткани. Когда выкройки были готовы, я свернул их в трубку и убрал.

Перелицовывая шинель Ростова, сделанную из плотного сукна, я не мог некоторые детали сшить на машинке, поэтому многие куски пришлось сшивать вручную. Но в конце концов я закончил ее, и Попович отнес готовую работу Ростову, который жил в поселке Кокорино, расположенном примерно в пяти километрах от нашего лагеря.

Когда Ростову принесли переделанную шинель, он тоже пришел в восторг и был очень доволен работой — шинель была прямо как новая.

Я снова вернулся в лагерь, однако пробыл там недолго. Попович и Ростов, видимо, решили между собой, что лесоповала с меня хватит, и вознамерились перевести меня портным на швейную фабрику шить обмундирование для лагерного начальства. Ростов, который был самым главным, потребовал меня к себе, и я был доставлен конвоиром к нему в Кокорино.

Ростов задавал мне самые разные вопросы, спрашивал о том, кто я, чем занимался раньше, почему попал сюда, как мне работалось на лесоповале.

И я рассказал ему свою историю. Сказал, в частности, что техника меня интересует гораздо больше, однако мне пришлось учиться на портного, и некоторые навыки этой профессии у меня есть. Сказал я ему также и о том, что на лесоповале здоровье мое в какой-то мере ухудшилось.

Мои документы лежали перед ним на столе. В них содержались сведения обо мне, отмечалось, что я — верующий, а также, за что меня посадили. Однако он не стал спрашивать меня по тем данным, которые были в документах.

— Да неужели мы не выделим тебе небольшое рабочее помещение для шитья?! — воскликнул он и вопросительно посмотрел на меня.

Я был отнюдь не против приступить к новой работе, которая уж во всяком случае была делом более приятным, нежели валка деревьев на лютом морозе. Я ждал, что будет дальше — в лес-то уж мне теперь идти совсем не светило.

Наверное, это было моим спасением: если бы я тогда снова был отправлен на лесоповал, то, конечно же, сейчас некому было бы все это вам рассказывать.

152

Вскоре Ростов выполнил свое обещание: я получил место для работы.

— Вот тебе комната, — сказал он мне, показывая помещение.

Комната эта была не совсем обычная. Она представляла собой погреб, врытый в косогор. Там имелись окно наружу, дверь, но само помещение было окружено землей, погреб как бы сливался с местностью и был снаружи почти незаметен. Его использовали как хранилище для инструментов. Там находились пилы, топоры, ножи и другие инструменты, чтобы заключенные, неровен час, не покалечили ими себя или окружающих. Вдобавок к основной моей задаче мне вменили в обязанность также охранять инструменты. Я был несколько удивлен, что такой склад инструментов и инвентаря доверили мне.

Там, в погребе, я и начал портняжничать. Мне принесли швейную машинку и стол для раскраивания тканей и шитья. Ткани я получал с соликамской базы снабжения. Выкройки шинели, которые я приберег, оказались очень кстати в последующие месяцы и годы. Поначалу я изготавливал шинели для начальников, а затем стал шить и другую одежду — штаны, рубашки и гимнастерки. Обшивал я также и членов семей работников, которые приходили со своей материей; я снимал размеры и делал примерку. Работы у меня, таким образом, стало быстро накапливаться — все больше и больше.

В своем новом жилище я также поставил железную печку и вывел наружу трубу, чтобы зимой можно было обогревать «дом» — летом же отопление не требовалось. Летом наш лагерь был переведен в поселок Верхняя Боровая, где мы жили в палатках. Там валили лес, бревна подвозили к берегу реки. В Кокорино же река не протекала. В Верхнюю Боровую перевели и швейную мастерскую. Однако Кокорино не совсем пустело летом, а к осени лагерь снова переводили туда.

В своем погребе я работал и жил довольно долго — все то время, в течение которого работал в Кокорино, — около двух лет, вплоть до сорок второго года.

Жилье мое было небольшим. Здесь я шил и спал, а кроме того, еще и охранял инструменты. Питался я тем, чем кормили в лагере. Для сна я сделал себе из досок кровать, которую днем поднимал и убирал за занавеску. К ночи я укладывал ее на стол, на котором днем кроил ткани. Там же, за занавеской, висели на вешалках готовые шинели, ожидающие своих заказчиков.

Поскольку работы прибавилось, приходилось работать иногда до ночи. Рано утром я начинал работу, а заканчивал поздно вечером. Я не высыпался, что со временем так или иначе стало сказываться на здоровье. Кроме того, жизнь в погребе, врытом в землю, а также пыль от тканей тоже определенным образом давали о себе знать.

153

Но несмотря на все это, я все же радовался тому, что получил свое помещение. В больших лагерных бараках, где жили сотни людей, не было никакой возможности для уединения, не было покоя, чтобы помолиться. Зато здесь, в этом оригинальном и своеобразном жилище у меня каждый вечер была спокойная минута и возможность побеседовать с Богом.

Заказов на шитье все прибавлялось, и один я уже не в состоянии был справиться с таким объемом работы. Однако вскоре я узнал, что в лагерь привезли пятьдесят заключенных из Польши. Я решил пойти посмотреть на этих поляков, и когда мы встретились, выяснилось, что трудностей в общении не будет, ибо они знали русский язык.

— Среди вас есть портные? — спросил я. Таких оказалось двое, оба по профессии портные. Я пошел к Ростову и спросил его, могу ли я взять этих портных к себе на работу.

— Конечно, можешь, — с готовностью заявил Ростов. — Я тебе доверяю.

Мне сразу же стало легче. Новые портные хорошо знали свое дело, работали прилежно и грамотно. Я вполне мог доверять им, и мне не надо было смотреть за всем самому. Мы стали втроем шить одежду для лагерного начальства, охранников, а также членов их семей. Мы изготавливали мужскую и женскую одежду, шили все, что они заказывали.

Так мы работали втроем до тех пор, пока не получили новое задание.

Ко мне пришел Ростов и сказал:

— Заключенные совсем пообносились, ходят, в рванье, на штанах коленки драные, на одежде швы проношенные и разорванные. — Он тут же и предложил нам ремонтировать и латать их одежду.

Да я и сам знал, как у заключенных с одеждой, все это было мне знакомо. Они носили одну и ту же одежду до тех пор, пока она хоть как-то держалась на теле.

Отказаться помочь товарищам по заключению я никогда не смог бы и сейчас готов был сделать для них все, на что был способен. Ростов понимал, конечно, что одному мне с этим не справиться, и готов был оказать содействие:

— Бери себе столько помощников, сколько нужно, и даже из тех, кто не может работать в лесу, — сказал он.

Я начал набирать себе помощников. Бывал в разных бригадах, разыскивая людей, когда-либо работавших с иглой. Таких я нашел, причем некоторые довольно неплохо знали свое дело. В зависимости от

154

физического состояния людей я стремился устроить на работу по латанию одежды прежде всего тех, кто был слаб здоровьем.

Портные-поляки продолжали шить обмундирование для администрации лагеря, а я с моими новыми помощниками занялся ремонтом одежды заключенных в одном из лагерных бараков.

Таким образом, я стал руководить этой работой; моей задачей было планировать и организовывать работы так, чтобы они шли бесперебойно и выполнялись нормы, поскольку и в работе по ремонту одежды существуют свои правила и нормы. Я помогал работающим советами и следил за тем, как идет дело.

Я получал свой хлеб за руководство работой и сам уже не занимался латанием одежды, кроме исключительных случаев. Денег за свою работу я, естественно, не получал, равно как и другие заключенные. Да и куда там, в тех условиях, эти деньги можно было пустить? Системы же по оказанию какой-либо помощи семьям заключенных не существовало, поэтому семья должна была обходиться тем, что у нее было. Латать одежду приходилось по вечерам и в ночные часы, поскольку у заключенных не было вещей на смену. Возвращавшимся после рабочего дня предлагали складывать рваную одежду в стопки, которые были пронумерованы побригадно — 1,2, З... 10 и так далее. Одежду нам приносили вечером, зимой частенько промокшую.

Материал для заплат мы брали из той одежды, которая уже никуда не годилась. Наиболее сложную работу я доверял тем, кто лучше шил, а тем, у кого мастерства было недостаточно, — попроще. Чтобы латать и ремонтировать одежду, не обязательно быть классным портным — достаточно, чтобы человек умел держать иголку в руках, а делу этому можно легко научиться.

После того как партия одежды была отремонтирована, мы связывали ее в кипы по бригадам, и сверху — номер. Утром, перед уходом заключенных на работу, кипы от нас забирали. Люди были очень довольны, когда взамен рванья получали целую одежду: не надо было идти в лес в протертых штанах и морозить голые коленки; за это они были нам очень благодарны.

Работы все прибавлялось и прибавлялось, и через какое-то время ремонтом одежды мы вынуждены были заниматься также и днем, чтобы как можно быстрее приводить ее в порядок. Помощников у меня, правда, стало больше, но и работы вместе с тем тоже. Приходилось трудиться днем и ночью, поспать удавалось только в течение нескольких утренних часов. Это сказывалось на здоровье, которое и так было ослаблено лесоповалом. Однако я все-таки был молод, мне не исполнилось еще и тридцати. Молодому все нипочем — так я, по крайней мере, считал.

155

Мои помощники набирались опыта, и поскольку я относился к ним хорошо, они тоже стремились выполнять работу как можно лучше.

— Дай-ка я это сделаю, — говорили они мне, желая помочь, — чтобы тебе не сидеть ночью.

В помощниках я не испытывал недостатка, поскольку имел от Ростова разрешение брать столько человек, сколько нужно. Никого не приходилось заставлять, — люди вызывались добровольно, и добрая слава о нашей швейной мастерской распространялась по всему лагерю: ведь работающие в мастерской уже не отправлялись на тяжелые лесоповал ьные работы.

Поскольку объем работы все возрастал и число помощников увеличивалось, то помещение швейной мастерской становилось для нас тесным. Ростов выделил нам в бараке помещение побольше — мы получили довольно просторную комнату. Он уже мне достаточно доверял и стремился организовать все так, чтобы работать нам было удобно.

В скором времени, однако, потребовалось еще несколько расширить профиль работы и заняться также производством, в области которого я вообще не имел никакого опыта. Дело в том, что помимо одежды заключенным нужна была и обувь, которая на лесоповальных работах быстро изнашивалась. Обуви остро не хватало, — в особенности после того, как у заключенных она полностью приходила в негодность и уже нечем было починить еще державшуюся. Никаких материалов, будь то кожа или резина, из чего обычно изготавливают обувь, было не достать. В нашем распоряжении была только древесина. Я стал думать, как бы ее использовать для изготовления чего-нибудь, что можно было бы носить на ногах, — ну, скажем, чего-то вроде лаптей. Ведь еще в старину они считались очень удобной обувью, но их, как правило, изготавливали из бересты, а, кроме того, лапти не совсем пригодны для зимнего времени.

Эту проблему должны были решать сами заключенные, а не администрация, обычно не проявлявшая никакого интереса к нашим заботам. Правда, были среди начальства люди, которые и нас тоже считали людьми и прилагали какие-то усилия, чтобы облегчить нашу жизнь; это делало им честь. Но не следует забывать, что они были вынуждены подчиняться указаниям своих руководителей, постоянно давивших на них.

И вот от слов мы перешли к делу. Нашли в лесу особый сорт дерева, которое, как показало проведенное испытание, оказалось вполне пригодным для изготовления лаптей. Взяв с собой несколько человек, отправился за этой древесиной; затем мы вымочили ее в воде и содрали темный слой коры. Под ней обнаружился прочный и жесткий слой,

156

который можно было использовать для изготовлении обуви. Раньше мне никогда не приходилось мастерить обувь из дерева, однако работа работника учит.

Для этого дела я также получил помощников, и в нашей швейной мастерской появился еще цех по производству лаптей — своего рода уральская «обувная фабрика». Итак, в одном углу нашего рабочего помещения делали обувь, в другом латали одежду заключенных, а портные-поляки шили новое обмундирование для администрации. Плести лапти я нашел постоянных работников, а вот латальщики менялись в зависимости от состояния здоровья: сегодня латают одежду, завтра — в лес. Наиболее слабые работали в помещении, однако как только щеки их чуть округлялись, над ними сразу нависала угроза снова отправиться в лес. Так это обычно и происходило. Толсторожих и откормленных заключенных в лагере не было ни одного — в отличие от работников администрации.

Я сам иногда начинал опасаться, что мои щеки начнут округляться, и я могу опять оказаться на лесоповале. Время от времени заходил Попович и просил меня что-нибудь подремонтировать или смастерить то на территории лагеря, то у него дома, и тогда я получал чего-нибудь поесть дополнительно. У меня имелся пропуск, и поэтому можно было свободно ходить по территории лагеря.

Жена Поповича тоже была дружелюбно расположена ко мне. Как-то мне опять сообщили, что начальнику нужна моя помощь. Я прибыл в кабинет Поповича, и он сказал, что на этот раз в моей помощи нуждается его жена и велел мне идти к ним домой. Меня обуяло любопытство. Зачем я нужен его жене? Управление лагеря и квартира Поповича находились в одном и том же здании, только в разных концах. Жена Поповича встретила меня, добродушно и весело улыбаясь.

— Чем могу помочь? — спросил я ее.

— Сегодня мне, Йоханнес, особенно нужна твоя помощь, — произнесла она и продолжала: — Мне нужна твоя помощь, чтобы съесть дочиста все, что ты видишь на столе, — сказала она и показала на стол, полный всевозможных яств. Накануне вечером у них в доме праздновали день рождения начальника, и еще много чего осталось.

В этот день, ставший для меня редкостным праздником, я до отвала наелся вкусных и изысканных закусок.

Итак, до самого конца моего срока мне уже не грозила опасность оказаться на лесоповале, поскольку я еще был поставлен руководить работами по изготовлению лаптей. Жил я и спал все в том же погребе. Когда не спалось, я прикидывал, что надо будет сделать на следующий день, либо же плел лапти. В барак я ходил теперь только кормиться, однако от той пищи щеки у меня толще не становились.

157

На изготовление лаптей тоже существовали нормы. Каждый должен был сделать три пары в день — довольно высокая норма. Если кто не успевал или был не в состоянии выработать ее, хлебный паек урезался. Одно и то же правило распространялось на все виды работ. Кто сплетал три пары лаптей, получал в день четыреста граммов хлеба, за две пары давали триста, и на день этого, считалось, достаточно.

Изготовленные в течение дня лапти вечером, после окончания работы, относили на склад, где заключенные могли при необходимости получать их. Каждый вечер я записывал на бумаге, кто сколько сделал за день. Отмеченное количество изготовленных пар лаптей было основанием для выдачи соответствующего хлебного пайка на следующий день.

Склад, куда сдавали лапти, был довольно большим; там хранились также продукты и другие разнообразные материалы. Заведовал складом один заключенный, которого звали Сергей Павлов.

Мы с Павловым встречались почти ежедневно и поэтому хорошо знали друг друга. Он настолько доверял мне, что никогда не проверял, правильно ли я сообщал ему число изготовленных пар. Он лишь спрашивал: «Сколько сегодня?» Я говорил: «Считай сам». Но он заявлял: «Если ты их уже пересчитал, то зачем я должен это делать?»

Лапти носили и зимой, и летом — во все времена года. Зимой в лаптях было, конечно же, холодно, а весной, когда таял снег, они пропускали воду, и люди должны были работать в лесу с мокрыми ногами. Летом погода на Урале была переменчивой: временами сухо, временами дождь, тепло, но не жарко. Летом-то в лаптях ходить было можно, если уж зимой ходили. Однако зиму переживали не все; смерть забирала свою добычу главным образом зимой, — заключенные переселялись из холода в вечное лето. Весной тоже многим было нелегко. Даже молодые умирали перед самым началом лета прямо на делянке, и их зарывали в землю там же, в лесу.

Однако таких материалов, из которых лапти получались бы теплыми и водостойкими, не было. Некоторые запихивали внутрь лаптей газеты, если они оказывались под рукой, некоторые наталкивали мха, ибо не было ничего другого, чем их можно было утеплить.

Как-то мне довелось побывать в боксе, где стояли тракторы. Я обратил внимание, что один из трактористов, держа в руке кусок автомобильной шины, по слоям отрывал от него резину для какой-то надобности. И тогда меня осенила мысль: а что если этими слоями резины покрывать обувь?

Отслуживших свой срок шин было много, они лежали большими кучами в одном месте на территории лагеря. Вот нам и материал, который не будет пропускать воду. Взяв помощников, я принес не-

158

сколько шин в мастерскую, повертел их, посмотрел: резина на автопокрышке действительно была слоистой. Я принялся отрывать слои друг от друга и понял, что покрышки вполне нам подойдут.

Работа по изготовлению обуви закипела.

Сначала мы просто покрывали лапти резиной, а в дальнейшем стали делать обувь уже полностью резиновую, которую можно было носить. Чтобы отделять слои от покрышек, мы применяли тяжелый круглый диск. Я все прикидывал и старался придумать, как сделать ботинки-бахилы, как сшивать швы, чтобы они не пропускали воду.

Когда было изготовлено несколько пар этих самодельных резиновых башмаков, мы дали их на пробную носку.

Заключенные охотно надели эту новую обувь, когда на следующий день отправились в лес: вряд ли она могла быть хуже лаптей. Вернувшись вечером, они были довольны: новые бахилы не пропускали воду, и ноги остались сухими.

Эти пробные пары были, таким образом, одобрены, и наша своеобразная «обувная фабрика» приступила к производству.

Итак, мы научились шить водонепроницаемую обувь. Я получил дополнительное число работников и для выпуска обуви: ведь Попович разрешил мне самому подбирать себе людей, что я и делал. Использованным автопокрышкам, таким образом, было найдено новое применение. Люди же, которых я набрал, проявляли усердие в работе и желание учиться этому мастерству, они были вполне довольны тем, что их перевели работать под крышу.

— Сделайте мне такие же бахилы, как у моего товарища, — с такой просьбой к нам постоянно обращались заключенные. Однако мы не могли отдавать им обувь сразу, а сначала, как и лапти, сдавали на склад, откуда заключенные уже потом ее получали. Результаты работы каждого заключенного каждый вечер скрупулезно регистрировались.

Таким образом, старая автомобильная резина была использована и пущена в оборот, благодаря чему нам удалось несколько облегчить тяжелый каждодневный труд наших товарищей. Такие вот были у нас в лагере маленькие чудеса, которые как-то скрашивали будни.

Ростов мне сказал, что обувь мы можем делать до тех пор, пока хватит автомобильных шин. Вот мы ее и делали, пока покрышки не кончились.

Однако не каждому все это нравилось. Да я и сам чувствовал, что мои «особые отношения» с начальством могут вызвать зависть у кого-то из заключенных. Так оно потом и случилось.

Один работник, занятый плетением лаптей, написал начальнику нашего отдела НКВД донос, в котором было сказано, что будто бы я жульничаю. Он сообщал, что один из заключенных сделал за день

159

только две пары лаптей, однако я записал ему три. Доносчик утверждал, что сам все это видел.

И вот меня неожиданно вызывают на допрос к этому представителю НКВД, которым у нас был Петр Сидоров. Идя туда, я совершенно не догадывался, почему меня вызывают. Волнуясь, со смутными чувствами в душе, я постучался в его кабинет. Сидоров сидел за своим столом с суровым выражением на лице.

В кабинете был еще один человек — строгого вида офицер со знаками различия в петлицах и фуражке. С ним я раньше не встречался, однако значительно позднее, когда уже прошло какое-то время, я узнал, что это был Иосиф Райзман, представлявший районное НКВД самый главный начальник лагерных пунктов в районе Кокорино.

Руководители более мелкого ранга были в каждом местном отделе НКВД, однако Райзман отвечал за лагпункты, в которых содержалось в общей сложности восемьдесят шесть тысяч заключенных. Его кабинет находился в управлении лагерных пунктов в Соликамске. Он ездил с проверками по разным лагпунктам и рабочим объектам, и впоследствии я узнал, что он случайно оказался с проверкой в нашем отделе НКВД именно тогда, когда меня вызвали на допрос.

И вот я жду, когда Сидоров скажет, почему меня вызвали. Он начал так:

— Ты получил десять лет заключения за антигосударственную деятельность. А теперь еще жульничаешь и тем самым расходуешь понапрасну государственный хлеб.

Я был просто обескуражен.

— Что значит — понапрасну расходую хлеб? — удивленно спросил я.

Сидоров попросил меня вспомнить тот самый день и того самого заключенного, назвав его по фамилии.

— В тот день он сделал две пары лаптей, а ты записал ему три, и он получил хлеба больше, чем было ему положено, — со злостью произнес Сидоров. Райзман, о котором я тогда еще ничего не знал, наблюдал при этом со стороны, не вмешиваясь в нашу беседу.

Однако понемногу все начало проясняться.

— Вы разрешите мне сходить в мастерскую? — попросил я Сидорова. Он кивнул. Я хотел отыскать бумагу, на которой записывал, сколько лаптей, когда и кем конкретно сделано. Я хотел свериться с этими цифрами и показать бумагу Сидорову.

Я всегда вел настолько точный учет заготовленных лаптей, что не должно было быть никаких замечаний. Готовые лапти каждый вечер сдавались на склад, общее количество их регистрировалось, а также записывалось, кто сколько сплел. Об этом я ежедневно докладывал своему начальнику. Ведя эти записи, я всегда соблюдал точность, поскольку это было в моих же интересах.

160

Вы можете сами посмотреть, жульничаю я или нет, — сказал я Сидорову и протянул бумагу, чтобы он посмотрел. Сидоров пригласил в кабинет также и того человека, который в тот день принимал лапти на складе.

Просматривая бумагу, Сидоров дошел до нужной даты и вслух прочитал фамилии заключенных и количество лаптей. Против фамилии заключенного, которому я будто бы приписал лишнюю пару, стояло: «три пары». Данные, указанные в отчете, совпадали с фактическим количеством лаптей на складе.

— Ничего не понимаю, — удивился Сидоров. — Заключенный, который написал жалобу, утверждает, что в тот день вот этот работник сделал всего две пары, но в бумаге записано три. В чем дело?

— Могу объяснить, — сказал я. — Ведь я-то тоже научился делать лапти, хотя их изготовление и не входит в мои обязанности.

Было известно, что я руковожу работами в мастерской и получаю свою хлебную пайку за это руководство и за выполнение связанных с ним обязанностей.

Я сказал Сидорову, что иногда и сам плету лапти, когда остается на это время. В тот день я тоже сплел лишнюю пару и положил ее в угол у стола. Увидев, что тот заключенный очень ослаб, я взял да и записал ему ту пару, которую сам сделал, и, таким образом, против его фамилии было поставлено три пары, чтобы на следующее утро он получил полную хлебную пайку.

— Если вы считаете, что это неправильно, это уже другой разговор, но на складе все верно, — заметил я, и Сидорову, как мне показалось, стало при этом несколько неловко.

— Я могу идти? — спросил я.

— Да-да, конечно, можешь идти, — сказал он.

— Я хотел бы спросить, — остановившись у двери, снова повернулся я к нему, — если у меня будет оставаться время, можно ли мне делать так же и записывать лишнюю пару лаптей тому, у кого силы начинают сдавать?

— Тогда учти, все только и будут ждать, когда ты выполнишь работу за них, — заметил Сидоров.

— За всех я просто не смогу, — ответил я. — За того, кто просто не хочет работать, я делать не буду. Я буду помогать тем, кто хочет работать, но не может.

Тут Райзман, который все время молчал, пока мы говорили, произнес:

— Да, конечно, продолжай делать так же и можешь отдавать свою работу кому захочешь,

— Спасибо, — поблагодарил я и вышел из кабинета. После этого случая и Сидоров начал относиться ко мне с симпатией. А что было тому, кто состряпал на меня донос, про то я не знаю.

161

Затем снова случилось неожиданное. Меня вызвал к себе Ростов и дал новое задание. Была весна, лед на водоемах уже растаял, и на реке Боровой шел сплав леса. Там работало несколько бригад. Я был назначен на три недели руководить одной из бригад сплавщиков: в этом была срочная необходимость. Предыдущий бригадир был отстранен, поскольку выяснилось, что он занимался приписками — записывал заключенным полные нормы, хотя те оставались недовыполненными. Нового бригадира пока еще не прислали.

— Вы, наверное, хотите от меня избавиться? — спросил я Ростова.

— Почему это ты так решил? — удивился он, слегка обидевшись, — ведь он относился ко мне с таким доверием!

Мне уже доводилось слышать рассказы о том, почему прежний бригадир (это был политический заключенный) завышал в документах нормы на сплаве. В его бригаде, состоявшей из тридцати человек, были настоящие преступники — грабители и убийцы, которые и заставляли его записывать им полные нормы. «Иначе мы тебя пришьем», — угрожали они.

Потом была проверка, выявившая, что у многих нормы не выполнены даже наполовину. Бригадира сняли, и хотя было понятно, почему он так делал, тем не менее его наказали: он был посажен в штрафной изолятор — земляной погреб.

Ростов поставил меня в довольно трудное положение.

— Да они и мне будут угрожать, это уж точно, если я не буду делать так, как им потребуется, — растерялся я. — А если буду, тогда меня обвинят в приписках.

— Я полагаю, что ты все-таки найдешь к ним правильный подход и они на тебя не озлобятся, — сказал Ростов.

И вот наступил первый день, когда я, испытывая тревогу и неуверенность, отправился на берег реки к своей новой бригаде.

— Дорогие друзья! — обратился я к ним. — Вам известно, какие существуют нормы, а также то, что размер пайки зависит от того, как они выполняются, — начал я. Говорил я доброжелательно, и когда они начали работу, все пошло вроде бы нормально.

Но уже во время обеденного перерыва я заметил, как конвоир и один из заключенных о чем-то перешептываются между собой. Им явно не хотелось, чтобы я слышал, о чем они говорят. Мне стало не по себе: что может означать это шушуканье? Ведь согласно установкам заключенный не имел права разговаривать с часовым и подходить к нему ближе чем на шесть метров, ибо это гарантировало часовому безопасность. Если же заключенный подходил ближе, часовой предупреждал его окриком, а при неподчинении имел право стрелять.

И вот этот сидящий за тяжкие преступления заключенный подходит, значит, потом ко мне и говорит:

162

— Слышь, Тоги, а у нас мясо есть, свинина.

— Откуда это у вас свинина? — поинтересовался я.

Я уже заметил, что они что-то там шустрят, варят что-то в котле. И он рассказал мне все как есть. А дело было так. На другой стороне реки была деревня, и по берегу прогуливалась свинья. Зэки договорились с часовым, и тот разрешил им сходить туда за свиньей. Они сделали из бревен «мост» — бревен у сплавщиков было навалом — и по нему перебрались на другую сторону. Там они втихаря закололи свинью и приволокли ее в зону. Из гаража принесли большую посудину для варки и другую посуду, а соль сперли на кухне. В земле вырыли яму, в которой хранили мясо и посуду, и прикрыли яму так, что сверху было совершенно не заметно.

Часовой, а также прежний бригадир, тоже принимали во всем этом участие, поэтому получали свою долю свинины.

«Боже праведный, что же мне делать?» — ужаснулся я про себя. А тот, здоровый и крепкий уголовник, ожидая моего ответа, добавил:

— Тебе тоже дадим мяса. Часовой... Он вообще-то опасается, что ты заложишь и его в том числе, он боится тебя больше, чем свое начальство.

На это я ему ответил:

— Значит так. Мяса я не возьму, но обещаю, что никому докладывать не буду — ведь это же не при мне было. Но вот если это выявится через кого-то другого и у меня спросят, видел ли я, что вы едите мясо, тогда я уже врать не смогу. — Потом продолжил: — Что же касается меня, то я попрошу вас, выполнять норму, а я буду писать то, что есть на самом деле.

Уголовник пообещал, что нормы будут выполняться, и это обещание они сдержали; нормы даже перевыполнялись. Но это уже потом, а тогда, сразу после этого разговора он пошел к часовому, который разрешил им украсть свинью, и передал ему мой ответ.

Через несколько дней Ростов поинтересовался у меня:

— Ну что, тоже будешь делать так же, как прежний бригадир?

— Я пишу и буду писать не более того, что сделано фактически, — ответил я. Он уже обратил внимание на то, что нормы даже перевыполняются, и удивлялся тому, как это получается, что теперь работают так послушно. Но вот об этом я ему, конечно же, рассказать не мог. Об инциденте со временем забыли, и у меня в дальнейшем по этому поводу не было никаких неприятностей.

В Кокорино, в лагере, мне довелось разговаривать с лагерным врачом-евреем, который очень сокрушался, что не в состоянии помочь своим товарищам по заключению. Как-то раз, осматривая мои зубы, когда я обратился к нему с тем, что, по-моему, они у меня качаются, он высказал свои опасения:

163

— Жалко, у тебя такие хорошие зубы, но ты можешь их лишиться, — сказал он с досадой, — они начнут выпадать. — Ему было обидно, что он не может оказать мне помощь без необходимых врачебных инструментов и лекарств.

Но поскольку уже была весна, он посоветовал мне принимать определенную траву, когда природа расцветет. Еще он сказал, что для зубов полезен лук, которого, к сожалению, у нас не было.

— Травка эта немного грубовата, да и вкус у нее не очень приятный, но если ты найдешь ее, обязательно ешь, а если не сможешь есть, тогда жуй, а пережеванную выплевывай, — советовал он мне. Это было единственное снадобье, которое он в тех условиях мог порекомендовать.

Я ждал и ходил смотреть, когда наконец эта травка прорежется.

Когда она появилась на берегу реки, я ее рвал и постоянно жевал, пытаясь даже проглотить, однако это было сделать нелегко, так как горькая трава застревала в горле.

— Зачем ты все время траву жуешь? — спросил начальник сплава, который не был зэком, а жил за территорией лагеря и приходил на лесосплав на работу.

Я сказал, что мне это прописал врач, и посетовал, что мне еще нужно есть лук, однако его нигде не достать.

Через какое-то время начальник сплава принес мне много лука. Я очень обрадовался и потом долго вспоминал его с теплом в сердце. Я продолжал жевать лук или траву; не знаю, насколько это на самом деле помогло, однако мои зубы долго сохранялись в хорошем состоянии.

Летом в Кокорино обычно организовывали так называемый летний лагерь. Заключенные, управленческие службы и сами работы, в том числе и швейные, переводились на летний режим и перемещались в зону, расположенную на реке Боровой. Ограждение было установлено так, что река протекала внутри территории. Летом нам было там получше, однако к осени лагерь снова переносился обратно в Кокорино.

И вот как-то раз, в эту пору, к двери мастерской подошел бородатый мужик страдальческого вида и начал вдруг плакать:

— Спаси мне жизнь.

Я попытался его успокоить, поинтересовался, какая беда с ним приключилась и чем ему помочь.

— Возьми меня к себе на работу!

Звали его Анатолий Беляев. Я объяснил ему, что сам этот вопрос решить не могу, поскольку должен спросить разрешения у Ростова. Мужик ушел от меня, размазывая слезы по лицу. Когда же я поговорил с Ростовым, который уже знал, что у этого человека действительно плохо со здоровьем, он согласился и разрешил мне взять его к себе.

164

На следующее утро, когда Беляев должен был отправляться на работу, ему сообщили, что в лес идти не надо.

— Пойдешь работать к Тоги, — сказали ему.

— Спасибо! — обрадовался Беляев.

Он пришел к нам в швейную мастерскую, дал обещание, что будет работать старательно и прилежно. У него хорошо получалось латание одежды. Здоровье его и физическое состояние начали поправляться, и он стал выглядеть гораздо лучше.

Наступила осень, и нас снова начали переводить в Кокорино. «Постарайся остаться здесь, — сказал я Беляеву, не возвращайся в Кокорино, там тебя снова могут послать на лесоповал, поскольку здоровье стало получше».

И он остался в летнем лагере, в котором и с наступлением осени кое-какие работы все-таки продолжались. Беляев остался там и на всю зиму, а когда следующей весной нас снова перевели в летний лагерь, он выглядел уже совсем хорошо.

Однако через некоторое время снова начали происходить странные события. Стало ясно, что по отношению ко мне Беляев оказался иудой. А дело было вот в чем. В лагере имелась своя прачечная, где работали женщины и один мужчина — смотритель. Уже шла война, и Беляев написал донос, в котором сообщалось, что «финн Тоги радовался победам немцев и потерям, которые нес Советский Союз».

С доносом в руках Беляев явился в прачечную и стал просить женщин и смотрителя, чтобы они поставили в бумаге свои подписи.

Но не тут-то было!

— Зачем ты это написал? Мы никогда не слышали, чтобы Тоги такое говорил, это неправда! — заявили они ему в один голос, когда прочитали письмо, под которым Беляев уже подписался.

— Чтобы избавиться от Тоги, — объяснил им Беляев.

— А почему ты хочешь от него избавиться?! — испуганно накинулись они на него, замахав руками:

— Пошел вон отсюда, клеветник!

Потом выяснилось, что Беляев сам читал стихотворение, в котором в издевательском тоне говорилось, что русские тупые, ни на что не способные, и выражалось восхищение силой и мощью немцев. Женщины и смотритель прачечной сами слышали, как Беляев читал его, и это так не оставили, а заявили в НКВД, куда Беляева вскоре и вызвали. Там его обыскали и в одном из карманов одежды нашли листок со стихотворением и письмо с клеветой на меня.

Обратно Беляев уже не вернулся. Он тут же был арестован и посажен на полгода в подземный лагерный изолятор.

А потом ему еще присудили дополнительно 25 лет заключения.

На следующий день представитель НКВД вызвал также и меня, и там я узнал, что Беляев назад уже не вернется.

165

— Расскажи все, что тебе известно о том, какую пропаганду Беляев вел касательно потерь Советского Союза и побед Германии, — потребовал следователь.

— Я ничего такого не слышал, — сказал я.

— На, почитай, что Беляев написал в тебе, может, тогда вспомнишь, что он говорил, — сказал следователь и показал мне письмо. Я прочитал — и мне стало дурно. Как же так? Ведь я устроил его на легкую работу!

Выяснилась и причина его поступка: он попросту хотел меня убрать, чтобы самому занять место руководителя.

Вот такие дела творились в нашем лагере.

Я еще раз встретил Беляева в лагере — после того как он провел полгода в подземном изоляторе. Из окна мастерской я увидел, как он идет, прихрамывая, вид его был жалкий.

«Да, вот как получилось», — подумалось мне, но, когда мы встретились, я молча, ничего не спрашивая, отломил ему кусок от своей пайки хлеба, ибо мне просто стало жаль его.

Сгорбившись, он попросил, чтобы я простил его. Больше я его никогда не видел. Не знаю, куда его отправили отбывать срок, который присудили.

Мы жили в лагере своей отдельной, изолированной жизнью. О том, что происходит во внешнем мире, который, по всей видимости, имел о нашем существовании самое смутное представление, мы почти ничего не знали. А ведь в Европе шла мировая война. Пакт Молотова — Риббентропа, по которому Сталин и Гитлер разделили между собой Восточную Европу и страны Прибалтики, в том числе и Финляндию, на сферы влияния, был разорван. В 1941 году между СССР и Германией началась война.

Мы ничего не знали о войне, — возможно, нас просто старались держать в неведении.

Однако стена молчания была не такой уж непроницаемой, поскольку отдельные сведения и слухи все равно до нас доходили. В лагере тоже начали происходить некоторые события, которые давали повод для некоторых догадок и предположений.

Хлебный паек заключенного был уменьшен до трехсот граммов в день, но бывало, что мы и того не получали. Когда продукты почти кончились, приходилось жить на одном бульоне из крапивы и хлебе. Это объяснялось тяготами военного времени. На фронте ведь тоже ощущалась острая нехватка продуктов, и в связи с этим 1941 и 1942 годы были у нас очень трудными, но особенно тяжело было летом 1942-го. Позднее, когда еще шла война, нам сказали, что немцы перерезали коммуникации, по которым доставлялись продукты.

166

Нехватка была во всем, в том числе в одежде и обуви. Еще годная одежда отправлялась солдатам на фронт, поскольку их потребности удовлетворялись в первую очередь. Заключенным приходилось довольствоваться тем, что оставалось, поскольку солдаты сражались за Родину, а мы были осуждены за преступления против Родины. В этом была разница между нами.

Из лагеря «исчезали» здоровые и молодые заключенные, работавшие охранниками. За проволочными ограждениями появились злобные, лающие собаки, которые в какой-то мере должны были заменить охранников. Однако бежать никто не осмеливался.

Затем в лагерь на работы начали прибывать легкораненые люди. Им было категорически запрещено говорить о том, что они получили ранения, побывав на фронте. Однако запрет не всегда соблюдался, и таким образом мы узнавали о том, что происходит вдалеке от лагеря.

В дальнейшем подтверждение слухам и догадкам мы получали из сообщений по радио, которое было где-то и у кого-то; кто-то что-то слышал и потом рассказывал другим. Когда Германия одерживала победы, об этом хранилось молчание, а вот когда Советский Союз наносил удары, об этом радио сообщало с гордостью:

«Советские войска отбросили немцев, освобождены такие-то и такие-то города».

Относительно Финляндии нас держали в полном неведении, говорили только, что она бок о бок воюет с Германией. То немногое, что рассказывали об этой стране, заключалось в том, что Финляндия осуществила нападение. Но хотя меня осудили именно в связи с моим происхождением, на отношении ко мне в лагере эта официальная позиция, направленная против Финляндии, никак не сказывалась.

В связи с войной переписка с родными прервалась. В чем конкретно причина — нам не сообщалось. Если бы хоть что-нибудь сказали и объяснили, многие, наверное, не стали бы напрасно горевать. Но письма вдруг просто перестали приходить — и все. Я пытался писать Лиине, однако ответов не было. Я даже не знал, получала ли она мои письма. Пребывание в неведении относительно судьбы семьи сильно тяготило меня, и я очень беспокоился за Лиину, опасаясь самого худшего.

Я очень волновался и даже начал чувствовать физическую слабость.

Мне часто вспоминалось время, когда Лиина присылала мне посылки в «Кресты», вспоминал, как она ходила на прием к начальнику тюрьмы, пытаясь хоть что-то обо мне узнать, и старалась объяснить, что я не сделал ничего противозаконного, не совершал никакого преступления.

167

Может быть, и у Лиины начались какие-то неприятности за ее смелость? Может, она тоже арестована? Как там маленькая Тайми? Все эти вопросы крутились у меня в голове в часы долгих бессонных ночей, и мне было не до сна.

«Боже, за что все это?» — все чаще и чаще задавал я вопрос. Неужели горе овладевало мной все больше и больше? Я жаловался, как Иов, которого Господь вверг в такие трудные испытания, что и друзья его потом не узнали.

И вот здесь мне суждено умереть, в этом забытом месте, отверженном людьми и Богом. Да и сам Бог казался отсюда таким далеким...

И все-таки моим преимуществом было то, что у меня была своя комната — скромная, конечно, но тем не менее своя, где я мог быть самим собой и спокойно молиться. А в бараке всегда был кто-то, кто мог слышать, а потом пойти и донести, если происходило — или просто казалось, что происходит, — что-либо подозрительное.

Господь видел, в каком положении я нахожусь, и подбадривал меня всячески, причем его поддержка казалась мне удивительной и сверхъестественной. Например, как-то вечером — было это во время войны, в 1942-м году — я лежал в своей низкой комнатке, отдыхая после работы, и смотрел в бревенчатый потолок, за которым начиналась вселенная. Кругом было тихо, и я как бы ощущал присутствие Святого Духа. Потом внезапно я далеко на небе увидел свет, будто исходящий из одной точки, напоминающий луч прожектора. Он был направлен на мое жилище и проникал через потолок из бревен.

В тот момент я болел и чувствовал слабость; мне показалось, что я теряю рассудок. Решив проверить себя, я начал считать: «Один, два, три...» Рассудок, стало быть, в порядке.

Но затем я услышал голос, — не могу сказать, ушами или же каким-то внутренним чутьем; это не имело значения, поскольку впечатление было такое, будто все происходит наяву.

Голос сказал мне:

«Почему ты думаешь, что отвергнут Богом и людьми? Посмотри на свет, ведь это молитвы твоих друзей, возносящиеся ко мне. Они не забыли тебя, и Я тебя не забыл».

И тут же я увидел, как свет, который до того бывший наверху, высоко во вселенной, сконцентрировался над моей грудью. И Дух Божий наполнил меня радостью и спокойствием.

И устыдился я в тот вечер, что сетовал на судьбу, и понял, что Бог не забыл и не забудет обо мне.

Но в условиях сурового лагерного быта такое видение было очень уж необычным.

168

Поскольку шла война, жизнь в лагере становилась все более тяжелой. Хлебные пайки уменьшались, в суп все больше добавляли воды, чтобы его хватало на всех, охрану усиливали. Питание заключенных было скудным и однообразным. И я тоже чувствовал, что мои силы слабеют.

В одну из ночей, когда сон не шел, я решил помолиться:

— Отец Мой, Сущий на небесах. Ты знаешь, что война еще не закончилась, но моя жизнь кончится скоро, она угаснет, как свеча. Отпусти мне мои грехи, чтобы я мог попасть к Тебе.

И во время этой молитвы как будто бы кто-то сказал мне:

— Не тревожься, ведь Я же сказал тебе, что Мое око видит тебя. Это меня успокоило, мне стало хорошо, и я произнес в тишине моей комнаты:

— Спасибо, мне больше ничего и не надо.

Через несколько дней мой товарищ по лагерю Сергей Павлов, который заведовал большим лагерным складом, явился ко мне в мастерскую.

— Зайдешь на склад? — спросил он, и я тут же согласился пройти с ним туда. Меня распирало любопытство.

— Ты ничего не слышал про меня? — снова спросил он, когда мы вышли и направились к складу.

— Нет, не слышал; а что, тебя освобождают? — хотел было я порадоваться за него, но увидел, что лицо у него мрачное.

— «Освобождают», еще чего! — сказал он и добавил, что его отправляют на фронт.

Затем он сказал, что уже передал хранящиеся на складе продукты и другие материалы новому кладовщику, однако у него еще остались два мешка муки, не числящиеся на складе, и теперь он думает, как с ними поступить.

Случилось так, что в то время на склад приехал пекарь за мукой, чтобы на лошади отвезти ее в хлебопекарню. Павлов не хотел, чтобы кто-нибудь еще, в том числе и пекарь, узнал об этих лишних мешках с мукой, но внезапно ему в голову пришла мысль:

— Отдадим муку пекарю и скажем ему, что она — твоя. Попросим его испекать по кусочку хлеба и отдавать тебе, до тех пор пока мука не кончится.

Так Павлов и сделал: он попросил пекаря печь лишние порции хлеба. Тот пообещал, что будет сделано.

Склад располагался за ограждением лагеря, а пекарня — внутри, так что пекарю нужно было привезти муку в лагерь.

Услышав, какое большое дело сделал ради меня Павлов, я со слезами на глазах обнял его и начал благодарить:

— Дорогой ты мой, прости меня, что я ничего для тебя не могу сделать, но одно тебе обещаю: я буду молить Бога, чтобы Он оберегал

169

тебя на фронте, чтобы вражья пуля не настигла тебя, и еще буду Его молить, чтобы Он с лихвой вознаградил тебя за все доброе, что ты для меня сделал.

Затем мы расстались, и после этого я о нем ничего не слышал.

Павлов сказал мне, что я буду получать хлеб от пекаря, как договорились. Однако сам я боялся идти и просить у него хлеб. И вот однажды пекарь, завидев, как я направлялся в управление, крикнул мне:

— Эй, Тоги, погоди! Я остановился.

— Чего за хлебом не приходишь? — спросил он, подойдя ко мне, и, не дожидаясь ответа, продолжал:— На складе — целых два мешка муки, они твои. Давай приходи сегодня вечером в пекарню, только надень ватник.

Когда я вечером зашел к нему, он взял буханку, разрезал ее вдоль на две части и сунул мне за пазуху — одну в правую подмышку, другую — в левую. Я был в ватнике, поэтому хлеб наружу не выпирал.

— А завтра иди и не беспокойся, — сказал он.

В тот вечер у нас в мастерской не было никого, так что я мог спокойно пройти через нее в свою комнату. Я закрыл за собой дверь и тут же заплакал от радости и переполнившего меня чувства благодарности. Значит, Бог все же заботился обо мне! То видение, которое явилось мне в этой маленькой комнатке, стало в буквальном смысле явью. Ни Богом, ни людьми забыт я не был. Я помолился Богу и попросил Его оберегать Павлова на фронте и вознаградить за доброту.

Через несколько дней пекарь еще кое-что придумал.

— Ты в пекарню больше не приходи. Я с этим хлебом устрою немного по-другому, — сказал он и пояснил, что боится, вдруг все обнаружится.— Если ты будешь постоянно ходить сюда, то кто-нибудь обратит внимание на твои хождения и тебя обыщут. Вот тогда мы уже влипнем оба.

Он хотел, чтобы все делалось незаметно, и договорился с хлеборезом: когда я буду по утрам приходить за пайками для работников швейной мастерской, — а они раскладывались по коробкам, — тот будет класть в мою коробку лишний кусок хлеба. Он при этом ничего не будет мне говорить, и никто не заметит, что в моей пайке хлеба больше, чем у других. А пекарь будет понемногу использовать полученную от Павлова муку и давать хлеборезу соответствующее количество хлеба, чтобы все сходилось.

Что и говорить, способ этот был и разумный, и безопасный.

В лагере имелось специальное помещение, куда из пекарни привозили необходимое на день количество хлеба. Здесь буханки разрезались на куски, которые взвешивались и раскладывались по короб-

170

кам в соответствии с положенными заключенным нормами. Бригадир каждое утро уносил хлеб для своей бригады, в которой было от двадцати пяти до тридцати человек.

Иногда я заходил к хлеборезу и днем — попросить, чтобы на следующее утро он положил мне в коробку два-три куска дополнительно, когда замечал, что в моей бригаде кто-то слишком ослаб; такому заключенному я давал небольшую добавку к пайке.

Система работала. Каждый делал то, что было обговорено. Так продолжалось несколько месяцев до тех пор, пока мне не пришлось отправиться в другое место — на швейную фабрику. Не знаю, сколько муки израсходовали и сколько осталось, но для меня это «мучное чудо» было явным знаком того, что Бог меня не забыл, да и люди не забыли.

“Доставить Тоги живым или мертвым!”

171

«ДОСТАВИТЬ ТОГИ ЖИВЫМ ИЛИ МЕРТВЫМ!»

— Жизнь в лагере была полна всяких неожиданностей. Если в какой-то момент казалось, что дела идут чуточку к лучшему, можно было ожидать, что довольно скоро придет разочарование. И вот опять неожиданный удар. Алексей Лебедев, который был начальником всех уральских лагпунктов, отдал указание, согласно которому «все представляющие опасность заключенные должны содержаться в одном месте, в лагере для наиболее опасных преступников».

За этим распоряжением чувствовалась рука НКВД, а это ведомство обладало самой большой властью, в том числе и над администрацией лагеря.

Так кого же все-таки считали опасным?

Степень опасности была определена решением суда. Опасными, например, не считались убийцы, к опасным в первую очередь относились те, у которых в документах стояла пятьдесят восьмая статья, то есть «шпионаж». Во время войны именно осужденные по данной статье ставились под особое наблюдение. Практически это выражалось в том, что они, то есть мы, отделялись от остальных заключенных. По всей видимости, начальство считало, что когда мы все будем находиться в одном месте, за нами будет легче следить.

Поскольку мне тоже присудили «шпионаж», то на основании моей статьи я также относился к числу опасных. Так как Советский Союз находился в состоянии войны с Финляндией, то заключенные, бывшие по происхождению финнами, считались тоже особо опасными: ведь мы могли поднять бунт и всячески выступать против СССР.

Меня тоже включили в число отправляемых из этого лагеря.

— А тебя-то почему отправляют в Пронькино? — недоумевал Ростов. Ему очень не хотелось со мной расставаться, да и для меня тоже новое распоряжение было настоящим ударом.

— От меня это не зависит, поскольку меня определили туда, где должны содержаться опасные заключенные, — ответил я. Ростов очень жалел меня: ведь он тоже знал, что это за место — Пронькино.

Итак, нас отправили в Пронькино, пользовавшееся дурной славой; я оказался там снова, то есть во второй раз. «Нет, — считал я, — так

172

не должно было получиться». В моей памяти еще свежи были воспоминания, каково там заключенным, а уж теперь-то, конечно, еще тяжелее, да и кормят значительно хуже, чем в других лагерях.

Поскольку лежащее примерно в десяти километрах Пронькино было лагерем усиленного режима, смертность там была особенно высока.

На лесоповал там меня уже больше не отправляли, однако жизнь была неимоверно тяжелой. Снова повозки с трупами по утрам, снова крысы, нападавшие по ночам даже на живых, все то же отчаяние, в котором пребывали мои товарищи по заключению.

Как-то утром, когда люди умывались, кто-то из охранников выстрелил в одного из заключенных сзади и убил насмерть. Причиной было то, что воды можно было брать очень мало, а охраннику показалось, что зэк слишком много раз сполоснул лицо, и в результате тот рухнул замертво около умывальника.

Жизнь человека абсолютно ничего не стоила. Многие совершали самоубийства, считая такой шаг единственным выходом из этого кошмара.

Хоть смерть и была делом привычным, тем не менее каждый случай задевал за живое. Но поскольку подобные случаи происходили один за другим, в той или иной форме, это как-то притупляло сознание, и жестокость бытия не воспринималась как таковая. У человека есть определенный предел, за гранью которого шквал чувств и желание бунтовать пропадают. Один человек бессилен перед крайними проявлениями жестокости и насилия.

И я не мог не думать о том, что могло означать то видение, которое явилось мне в моей комнате как-то ночью. Означало ли оно, что отсюда мне теперь отворятся врата в вечность? Но все же сказано в Писании: «Буду руководить тебя, око Мое над тобою». И чувствуя беду, я получал утешение от этого видения, пророчеств Слова Божьего и того самого «мучного» чуда; получая его, я мог немного облегчить жизнь и моим товарищам.

И вот в швейной мастерской опять произошло нечто такое, что помогло мне. На мое место в мастерскую — в Кокорино — назначили другого заключенного, который плохо уживался со швейниками, да и работа не шла. Когда это выяснилось, то Иван Ростов решил снять этого зэка, а меня — вернуть обратно в Кокорино на мою прежнюю работу. К тому времени я успел пробыть в Пронькино несколько недель. Мое личное дело, изучавшееся и проверявшееся не один раз, осталось, однако, там, в лагере смерти. По документам я, таким образом, продолжал находиться в Пронькино.

Когда, вернувшись в Кокорино, я снова встретился с Ростовым, он был очень рад моему возвращению. Ведь мы уже хорошо были знакомы, и между нами было доверие.

173

— Опасность прошла мимо, и вот я снова здесь, — сказал я ему.

— Ты человек неопасный, однако документы твои опасны, — усмехнулся он.

Таким образом, я снова спасся из лагеря смерти, однако злоключения мои на этом не закончились.

Вскоре начали происходить события, которые совершенно невозможно было понять. Осознавая, что будет, я приходил в ужас, плакал и взывал к Богу: Господи, ну почему Ты так делаешь?!

Однажды Ростов получил от вышестоящего начальства указание:

«Заключенного Тоги перевести в Нижнее Мошево». Позже мне стало известно, что это указание поступило от начальника всех уральских лагерных пунктов Алексея Лебедева.

Для меня это распоряжение не предвещало ничего хорошего.

Почему все так складывается? Об этом я, конечно же, не мог знать, и меня одолевали дурные предчувствия. Все опять поворачивалось не так, как хотелось бы. Впереди меня ожидала разлука с друзьями и полная неизвестность.

Ростов тоже был расстроен:

— Я тебя никуда не отпущу, — сказал он, делая в бумагах какие-то пометки. Что он там написал, — я не спрашивал. — Будешь продолжать работать здесь, — добавил он.

Прошло несколько дней, однако тревога не оставляла меня. И вот ко мне в мастерскую прибежал посыльный:

— Начальник зовет!

Когда я пришел в управление, Ростов, сидя за столом, рассматривал бумаги, лежащие перед ним.

— Пришла новая бумага, — начал он и затем продолжил: — я написал, что ты болен и потому не отправил тебя отсюда.

— Но ведь это же неправда, неужели она поможет? — сказал я и почувствовал, как на душе у меня становится все тревожнее.

Ростов стал меня успокаивать, однако мне все-таки было не по себе.

Мне ничего не оставалось, как продолжать работать. Однако на душе у меня все же было неспокойно; я чувствовал: трудности еще предстоят.

Прошло еще несколько дней, и ко мне снова прибежал посыльный.

— Тебе надо отправиться в больницу.

— В больницу? — разинул я рот от удивления. — Я не ослышался? Но все было именно так. Врач получил указание: положить Тоги в больницу. Кто отдал это распоряжение, так и осталось для меня неясным. «Поскольку Ростов в своем извещении сообщал, что я болен, не исключено, что в больнице меня могут обследовать», — подумал я.

174

Врач принимал больных на территории лагеря, где была своя больница. Когда я вошел в кабинет, он, оглядев меня, произнес:

— С виду вполне здоров, — и попросил меня раздеться и лечь на койку.

Я удивился: зачем это надо? Это стало ясно мне чуть позже. Поскольку меня, несмотря на распоряжение, так никуда и не отправили, работники администрации хотели убедиться, действительно ли я болен. Для этого и понадобился врач.

— Ты врать умеешь? — просил врач.

— Врать мне не хочется. Я вполне здоров, — улыбнувшись, повторил я слова врача.

— Твоя улыбка будет стоить и тебе, и мне того, что мы оба окажемся на лесоповале, — сказал он.

Врач оказался хорошим человеком, желающим мне добра. Работник администрации мог зайти в любую минуту и начать задавать ему неприятные вопросы. Врач волновался, стараясь придумать, как из здорового человека сделать больного.

Но вот, выглянув в окно, он ахнул:

— Вот они, уже идут!

Я почувствовал, как мое тело охватила дрожь. В душе я надеялся, что у меня спрашивать ничего не будут и поэтому не придется говорить неправду.

Работник администрации зашел в помещение и, увидев меня, произнес:

— А вот и Тоги.

Затем он начал о чем-то говорить с врачом — я же все это время лежал на койке. Наконец проверяющий обратился к тому делу, по которому пришел, и спросил:

— А что с Тоги?

— Выглядит он вполне здоровым, — сказал врач, — однако у него застарелый ишиас, и он не может свободно двигать одной ногой. А остальное у него все в порядке.

Что поделаешь, врач есть врач, и ему виднее, кто больной, а кто нет.

Начальник окинул меня долгим, внимательным взглядом, но спрашивать больше ничего не стал и вышел.

Я пробыл у врача около полутора часов, ожидая, что будет дальше.

— Ну вот, теперь все в порядке, ты здоров и можешь идти, — улыбнулся врач. От «ишиаса», таким образом, я излечился и снова мог двигаться.

«Что же, вот так все и разрешилось?» — спрашивал я у самого себя. Мне было радостно оттого, что у меня были хорошие отношения с Ростовым, и мне не надо было ехать на лесоповал в Пронькино, в этот жуткий лагерь смерти.

175

Однако на следующий день Ростов снова вызвал меня к себе, и мои предчувствия о неизбежности чего-то нехорошего, похоже, начали подтверждаться. Он сказал мне, что оттуда, сверху, снова пришла телеграмма, для меня очень скверная: «Тоги, живому или мертвому, необходимо быть в указанном лагерном пункте в течение 24 часов».

— Если бы не такая формулировка, я мог бы сообщить, что Тоги скончался, — вздохнул Ростов с сожалением. — Но теперь я ничего не могу сделать, тебя придется переводить.

— То есть меня все-таки считают опасным? — спросил я.

— Да ты-то не опасен, а вот твои документы — да, — ответил он. Было видно, что ему не хотелось со мной расставаться, и он был очень расстроен, что все так получалось.

А мне уезжать было еще труднее. Я уже слышал, что в том месте, куда меня отправляют, имеется большая общелагерная больница, что там также существует штрафной изолятор. В лагере были заключенные-немцы, которых считали опасными, поскольку они представляли врага. Немцы были в таком же положении, что и мы, финны. Я знал, что туда же были направлены и немецкие военнопленные. Их много там было, но потом они исчезли, и никто о них больше никогда не слышал.

Некоторые догадывались — и совершенно верно, — что исчезнувшие были попросту расстреляны. Видимо, говорили что-нибудь неугодное, за что и были ликвидированы.

Не требовалось богатого воображения, чтобы понять, куда я попаду. Может, влепят мне дополнительный срок, а может, и расстреляют сразу же — вот и весь выбор. Мне было очень страшно.

До Нижнего Мошева от Кокорино было примерно 25 километров. Тяжело было расставаться с людьми, с обстановкой, которая меня окружала, где ко мне хорошо относились, но ничего другого не оставалось, как повиноваться. И вот лошадь везет меня на санях в неизвестность. С собой у меня мои скромные пожитки — кое-какая одежда, обувь, берестяные лапти. Мы выехали рано утром, по дороге с кучером ехали молча. Позади остались мои товарищи по заключению и наш обувной цех, в котором мы вместе работали, делая бахилы из автопокрышек.

Дорога заняла целый день, лишь к вечеру мы прибыли на место. Подъехали к воротам, где нас встретил кто-то из начальства. Он показал мне комнату, в которой мне предстояло жить, до тех пор пока с размещением вопрос не будет решен более конкретно.

— Значит, ты — Тоги, из Кокорино? — уточнил он.

— Да, это я.

— Ты больной или здоровый?

176

Ага, значит, здесь уже все было известно!

— Если больной, тогда иди в больницу, а если здоровый, давай на работу, — заявил он мне, причем сказал это как-то рассеянно, наполовину пробормотав про себя, а наполовину обращаясь ко мне. — А все остальное со временем определится, — добавил он при этом.

— Да нет, пока что у меня ничего серьезного, — ответил я ему; мне хотелось говорить правду.

А это означало, что идти мне предстояло не в больницу, а на работу!

Затем прошел еще день. Меня так и не отправляли на работу вопреки моим ожиданиям. Да и вообще ничего практически и не происходило. За этим днем прошел следующий — и опять никуда не направили. Минул и третий день. Я недоумевал: в чем же дело?

В бараках, стоявших на территории лагеря, жили сотни заключенных. Однако имелись и такие, в которых условия проживания были более сносные: в них было поселено только несколько десятков человек. Это были заключенные, которые занимали в лагере определенные должности — прорабы, раздатчики пищи, то есть те, кто пользовался доверием у начальства. В тех бараках стояли двухъярусные кровати, в помещениях было значительно тише и спокойнее. Такого за колючей проволокой я еще нигде не видел.

Меня направили в такой барак, дали чистое постельное белье. Что все это означает? Куда меня потом — в тюрьму или на расстрел? Уготованный мне выбор я представлял себе именно таким и никаким другим. Почему же тогда меня привели сюда? Да еще и обращение хорошее! Ведь это же — по сравнению с предыдущим — просто великолепно, просто поразительно!

Я не знал, что и думать, совершенно не понимая, для чего все это. Ведь я же просто зэк!

«Будешь жить здесь, — сказали мне, — пока все не станет более-менее ясно». Что ж, мне оставалось только покорно повиноваться.

Меня назначают руководить швейной фабрикой

177

МЕНЯ НАЗНАЧАЮТ РУКОВОДИТЬ ШВЕЙНОЙ ФАБРИКОЙ

— Таким образом, я находился в полном недоумении четыре или пять дней. Все это время со мной хорошо обращались, однако не давали никаких разъяснений. Затем за мной пришел конвоир, который сказал, что ему велено доставить меня в лагерное управление, которое расположено за территорией лагеря Нижнее Мошево.

— Алексей Лебедев из соликамского центрального управления приехал в наше управление, чтобы встретиться с тобой. Ты, наверное, знаешь, что он является начальником всех лагерей на Урале, — сказал мне конвоир.

Да, конечно же, я знал, кто такой Лебедев, но теперь я был удивлен еще больше: что же все-таки это могло означать?

Когда мы подошли к помещению администрации, конвоир постучал в дверь и доложил:

— Тоги доставлен.

За столом сидели двое — важный офицер — в фуражке и со знаками различия в петлицах — это был Лебедев, а второй — начальник лагеря Нижнее Мошево.

— Хорошо. Можете идти, — сказал Лебедев конвоиру.

— Мне потом прийти за Тоги? — спросил конвоир.

— Будет ясно по ходу дела, но вряд ли; думаю, не надо приходить.

«Что все это значит? — пронеслось у меня в голове. — Может, тут же и расстреляют, коль конвоиру не надо приходить за мной, — по крайней мере, за живым?

— Если понадобитесь, позвоним.

Мне уже доводилось встречаться с Лебедевым как-то в лагере.

— Значит, ты и есть Тоги? — уточнил он еще раз.

—Да.

— Ты знаешь, для чего сюда попал?

— Нет, не знаю, не имею ни малейшего представления.

— Райзман распорядился доставить тебя сюда, — сообщил Лебедев. На моем лице можно было прочитать неподдельное удивление.

178

— Какой Райзман? Я не знаю никакого Райзмана.

— Не знаешь, кто такой Райзман? — в свою очередь удивился он. — А вот он о тебе знает и о твоей работе тоже. Он был в Кокори-но, когда тебя обвинили в том, что ты поставил одному заключенному в ведомость три пары лаптей вместо двух, — сказал Лебедев, и я тут же вспомнил тот случай, который когда-то произошел у нас в мастерской, где плели лапти.— Но ведь тогда речь, насколько я помню, шла не об обмане, а о любви к человеку, — добавил он.

— Да-да, теперь вспоминаю, — ответил я. У меня всплыло в памяти, что там присутствовал при разговоре какой-то офицер высокого ранга, но тогда я не знал его фамилии, и вот теперь мне все стало ясно. Кроме того, во внешности у него было что-то такое, что останавливало внимание. Похоже, он был евреем по происхождению.

Райзман был высокопоставленным работником НКВД, и ему подчинялись лагеря, расположенные на Урале. Это было огромное количество лагерных пунктов. Любое его указание выполнялось беспрекословно.

— Но я, правда, совсем не понимаю, зачем он заставил вас привезти меня сюда, — недоуменно вымолвил я.

— Не заставил, а порекомендовал, — поправил меня Лебедев и посмотрел мне прямо в глаза:

— Ты, наверное, слышал, что здесь, на швейной фабрике, происходили кражи? А также о строгих наказаниях?

— Слышать-то мне доводилось, но деталей я не знаю.

— Эти кражи раскрыла... лошадь, — усмехнулся Лебедев и рассказал, как было дело.

Руководителем швейной мастерской в Нижнем Мошеве был вольный человек, не из заключенных; он заказывал ткани для работы с соликамского склада. Но потом обнаружилось, что он занимался воровством. Договорившись с мастером и закройщиком — заключенными, он предложил им проставлять в отчетных документах завышенные цифры, чтобы оставлять себе какое-то количество ткани.

Сказано — сделано.

И вот, например, в отчетной ведомости ставили размер одежды «52», хотя на самом деле была изготовлена партия сорок восьмого размера. Когда таким образом было уворовано довольно большое количество ткани, руководитель мастерской повез ее в Соликамск. Там он знал место, где ее можно продать. Время было военное, нехватка ощущалась во всем, и ткани пользовались особым спросом.

Однако руководитель и его помощник все-таки попались, причем произошло это при весьма необычных обстоятельствах.

Повез он, значит, как-то со склада из Соликамска в свою мастерскую очередную партию тканей. Вез он поклажу на санях, запряжен-

179

ных лошадью. Лошадь эта использовалась для таких поездок уже не первый год и хорошо знала дорогу. Примерно на середине двадцатипятикилометрового пути из города жил один из друзей руководителя, к которому тот обычно заглядывал по дороге — передохнуть, выпить чашечку чая или рюмку-другую водочки. После этого он продолжал путь. Так что лошадь, уже зная дорогу, сама останавливалась у дома его друга.

Возвращаясь из мастерской в Соликамск, — дело было зимой, и лошадка снова тянула за собой сани, — наш герой опять решил завернуть в гости; привязав лошадь к забору, он, как всегда, пошел попить чайку. Однако когда он вышел из дома, то увидел, что лошади нет. Отвязавшись, она направилась по знакомой дороге в Соликамск, где остановилась у дома, в котором находилось лагерное управление. Это место тоже было знакомо ей, поскольку до того, как попасть к руководителю швейной мастерской, она «работала» здесь.

Когда вышедшие из дома офицеры НКВД увидели перед входом лошадь с санями, они решили посмотреть, что в санях, и обнаружили там ткани. Странно: ведь сани должны были быть пустыми, поскольку ткани всегда возили в обратном направлении — к лагерю, а не наоборот. Всем сразу стало понятно, что ткани эти краденые.

Руководитель мастерской тоже вскоре добрался до Соликамска на попутных санях и отправился в лагерное управление. Его тотчас же арестовали, и вскоре был суд. Он получил очень суровый приговор, равно как и заключенные, которые принимали участие в этом воровстве. Они получили от десяти до тринадцати лет, заключенным эти сроки присудили как дополнительные.

Далее Лебедев продолжал:

— Поскольку наша швейная фабрика осталась без руководителя, встал вопрос: кто его заменит. И тогда Райзман вспомнил: «А ведь в Кокорино есть такой человек, который все делает прекрасно. — И затем добавил, обращаясь к представителям администрации лагеря: — Если хотите, чтобы в швейном цеху не было воровства и каких бы то ни было злоупотреблений, поставьте руководителем Тоги. Он все будет выполнять честно».

Вот так Райзман организовал мой перевод из Кокорино в Нижнее Мошево. Странно как-то все это.

Итак, меня не расстреляли, и жизнь моя не закончилась одиночным выстрелом в уральском лесу.

— И вот, значит, мы хотим, чтобы эти безобразия прекратились, поэтому и предлагаем тебе возглавить нашу швейную фабрику. Ты сам-то имеешь желание взяться за это дело? — спросил он, в упор глядя на меня. Взгляд его был открытым и вместе с тем проницательным.

180

Я молчал: мне трудно было вот так, сразу, ответить на вопрос Лебедева.

Я решил рассказать ему о своей прежней жизни — до того как попал в тюрьму. Сказал, что учился швейному делу и даже занимался этой работой. Предупредил, что навыки мои не такие уж совершенные и что раньше руководить коллективом швейников мне не доводилось.

— Что касается краж, которые здесь были, — добавил я, — то, как вы знаете, я человек верующий и поэтому хочу жить честно. Но справлюсь ли я с такой работой — это для меня воистину большой вопрос. И, кроме того, меня еще кое-что беспокоит.

— Что именно? — поинтересовался он.

— Время-то нынче тяжелое, — пояснил я, и оно еще долго протянется. У охранников и у лагерного начальства тоже есть заботы, они также во многом испытывают нехватку. А я — зэк, и мне как зэку будет трудно находиться на такой должности. Ведь если кто-нибудь из работников лагерной администрации попросит у меня что-нибудь и я ему дам, то стану таким же, как и мой предшественник. А если же не соглашусь удовлетворить просьбу, то наверняка на этом месте долго не продержусь. Так что в том и в другом случае сразу возникнут осложнения; кроме того, между заключенными и работниками лагерной администрации легко могут начаться конфликты, которые я как заключенный буду не в состоянии уладить, — признался я Лебедеву. — Не хочу никого осуждать, я просто говорю, основываясь на том опыте, который уже имею.

Лебедев и второй начальник некоторое время сидели молча.

— Мне понятны твои сомнения и беспокойство относительно того, как ты будешь справляться со своей задачей, но, учитывая, насколько серьезно ты подходишь к этому вопросу, я все-таки уверен, что ты со всем этим справишься, — заявил Лебедев.

Однако я все же сразу не согласился и, надеясь как-то обезопасить себя в дальнейшем, сказал:

— И все же, помня о том, что злоупотребления не исключены, и именно они пугают меня больше всего, я хочу обратиться к вам с одной просьбой.

— Какой? — с интересом уставились они на меня. Я сказал Лебедеву, что, поскольку все ткани и другие материалы поступают на фабрику в Нижнее Мошево с центрального склада в Соликамске, а все готовые изделия, в свою очередь, отправляются туда, нельзя ли сделать так, чтобы и я находился в подчинении Соликамс-кого управления, хоть и буду находиться здесь, в Нижнем Мошеве.

— А зачем тебе это? — спросил Лебедев.

— Тогда я не был бы в подчинении местного лагерного начальства, а подчинялся бы нашему главному руководству, — пояснил я и добавил, что это облегчит мое положение. — Если кто-нибудь из

181

местной лагерной администрации попросит меня, — а может, просто прикажет — сделать то, что запрещено, а я не подчинюсь, они не будут иметь права наказывать меня. То есть это для того, чтобы меня не вынуждали заниматься злоупотреблениями.

— Да-а, ты, я вижу, все предусмотрел, — удивился Лебедев. — Ну хорошо, сделаем так, что ты будешь подчиняться только мне и лагерному завхозу, который отвечает за хранение тканей и других материалов, а также за приемку готовых изделий.

И вот, значит, с тех пор в течение всего оставшегося срока я подчинялся непосредственно Соликамскому центральному лагерному управлению.

Итак, немного подумав, я согласился, но опять же с одним условием:

— Я готов взяться за эту работу, но с испытательным сроком, в течение которого смогу ознакомиться с работой фабрики и с той ситуацией, которая там складывается, постараюсь исправить то, что можно исправить. Однако если эта работа у меня не пойдет, то я буду просить отстранить меня от нее.

— Но ведь ситуация тебе станет полностью ясной именно тогда, когда ты вплотную займешься работой. Да и мы тоже будем смотреть. В общем, вопрос мы пока оставляем открытым, — заключил Лебедев. — А сейчас поступим'так. Завтра ты получишь пропуск, дающий тебе право свободного передвижения в радиусе двадцати пяти километров без сопровождения конвоя в любое время суток. Если у тебя возникнет потребность отправиться куда-нибудь подальше, ты получишь отдельный пропуск, — сказал Лебедев, пояснив, что без пропуска заниматься моей работой невозможно.

— А теперь можешь идти, — сказал он и кивнул на дверь. В лагерь я вернулся один, без конвоира.

Меня, тем не менее, беспокоил еще один вопрос, который мог существенно повлиять на мое положение: я пока не знал, пришли сюда мои официальные документы или нет; если пришли, то их, конечно, должны были прочитать; не будет ли у меня из-за них снова каких-нибудь неприятностей. А может, опасность уже прошла, коль скоро и я, и мои документы — в одном месте? Об этом мне никто ничего не говорил, никто даже словом не обмолвился, и я, конечно же, не отвечал за то, посланы документы вместе со мной или нет.

В моей жизни в заключении начался новый этап, который в первое время показался мне почти что свободой. Однако я все время скучал по Лиине и Тайми; я писал им, но ответов на свои письма не получал. Я не знал даже, получают ли они мои весточки. Письма мои просто уходили куда-то в другой мир, можно было только надеяться на чудо,

182

полагая, что они дойдут до моих дорогих родных, которые будут уверены в том, что я еще жив.

Однако то, как все повернулось, казалось чудом. Выстрела в затылок, которого я ожидал, не последовало, вместо этого меня сделали директором фабрики. Не знаю, куда бы я попал, если бы не указание Райзмана. Лагпункт, где я работал раньше, уже закрыли. Лес был вывален, работы на том участке прекращены, а заключенных перебросили куда-то в другое место.

На следующий день я получил обещанный Лебедевым пропуск, а вместе с ним и еще кое-какие права. Например, мне было позволено самостоятельно подобрать людей для строительства нового цеха швейной фабрики, поскольку производство расширяли и нужны были строительные рабочие. Мне удалось подобрать весьма толковых специалистов. Они были очень рады тому, что теперь не надо было валить лес, и с энтузиазмом работали на стройке. Цех был построен за два месяца до намеченного срока.

В день открытия нового цеха присутствовали представители администрации. Электричество на фабрику подавали от трактора, который, правда, то и дело барахлил, но это уже от меня не зависело. Начальники походили по фабрике, все везде посмотрели, новый цех был одобрен и принят. Все было в порядке, построено хорошо, и они остались довольны. Лебедев тоже был доволен. Начало нашей работе было положено неплохое.

Швейные работы должны были начаться в новом помещении на следующий же день.

Перед началом работы я собрал на летучку латалыциков и портных, и мы поговорили о том, как нам лучше организовать работу. Я подчеркнул, что если кто-нибудь будет уличен в воровстве, он тут же будет отстранен от работы на фабрике и отправится обратно на лесоповал. Поскольку меня назначили на ответственную работу сюда, на фабрику, где раньше уже бывали случаи воровства, я не хочу, чтобы это снова здесь повторялось.

Однажды, когда работы уже начались, Лебедев завел со мной разговор личного плана.

— Работы и хлопот у тебя будет много, а еды — мало. Ты очень похудел, и я боюсь, что силы у тебя скоро откажут, — сказал он и продолжал:— Я тут решил выделить тебе в виде вознаграждения за эту большую и отлично выполненную работу две тысячи рублей, но только не деньгами. Ты можешь понемногу брать на складе продукты. То, что возьмешь, будет записываться каждый раз, и, таким образом, будет видно, сколько из этих денег у тебя еще остается.

Это означало, что теперь я мог получать дополнительное питание.

183

В дальнейшем я уже не ходил за своей порцией на лагерную кухню, а получал сухим пайком то, что полагалось заключенному. Кроме того, я попросил начальство, чтобы одной семидесятитрехлетней старушке украинке, которая также находилась в лагере, выдали пропуск на свободный выход за территорию лагеря. Мою просьбу уважили.

Я взял эту старушку на фабрику уборщицей и попросил начальство, чтобы и она получала еду в виде сухого пайка. Эта просьба была выполнена, и старушка стала готовить пищу нам обоим. Она ходила в ближайший лес, где собирала чернику и малину, а осенью — бруснику и грибы. Она была очень изобретательной и человеком была душевным. Мое питание стало более разнообразным, в нем появились также и витамины, и, кроме того, мы морально поддерживали друг Друга.

Таким образом, в лагере я уже не жил и не питался. Мне выделили при фабрике небольшую комнату, где я спал ночью. Старушка же делала днем свою работу на фабрике, а ночевала в лагере.

Работа на швейной фабрике в Нижнем Мошеве уже давно была организована с использованием автоматизированного конвейера. На одном участке ткани раскраивались, на другом сшивались швы, на третьем соединяли куски. Каждый швейник выполнял, как правило, одну и ту же свою операцию на машине, и в конце концов из этой системы выходило готовое изделие.

Когда я приступил к своим обязанностям директора швейной фабрики, там работало примерно пятьдесят человек, из которых большинство составляли женщины. В лагере мужское и женское отделения существовали обособленно, и всякое общение между мужчинами и женщинами было строго запрещено. Некоторым все же удавалось любезничать, например, на кухне или же во время приема пищи.

Работы были организованы по отдельным участкам, на каждом из которых трудились свои работники и свой мастер. Для фабрики устанавливался план, который должен был выполняться в намеченные сроки. Основная часть продукции предназначалась для солдат на фронте и для заключенных в лагере.

Планы сверялись ежедневно, записывали, кто сколько сделал за день. Я каждый вечер ходил заверять своей подписью результаты работы за день в управление к начальнику. Система была основана на принципе двойного контроля. Выдача хлебных пайков на фабрике также определялась результатами работы и выполнением норм.

Иногда я наблюдал за тем, как люди работают. Один выполнял работу быстро, другой медленно. Свои наблюдения я заносил в записную книжку. Иногда я и сам садился за швейную машину — проверить, как на ней работается. Я переводил работников с одного участка на другой в зависимости от того, насколько это мне представлялось

184

целесообразным. Например, тех, кто был побойчее и помоложе, я ставил на машины, в то время как другие лучше выполняли шитье вручную.

Иногда такие перестановки оказывались особенно удачными. Работники совершенствовали свои навыки, темпы работы возрастали. Всякий раз, переводя человека на другой участок, я разъяснял ему, почему так делается, говорил, что мне это представляется более разумным. Люди меня понимали и относились к моим действиям одобрительно, даже если на новом участке работу предстояло выполнять не такую и не так, как раньше. Часто я брал на фабрику выходцев из Ингерманландии, поскольку знал, что эти люди будут работать добросовестно. Среди работников возникали дружеские отношения, которые в лагерных условиях имели большое значение для поддержания друг друга. Мне было легко подобрать ключи к сердцу того или другого — ведь все мы были товарищами по несчастью, а с ингерман-ландцами у нас были, кроме того, общая история и общий язык.

У меня еще со времен ранней юности выработалось такое качество: где бы я ни оказывался, мне всегда легко было общаться с людьми. Я всегда ощущал большую радость при этом, зажигаясь внутренним огнем. Мне не припоминается случая, когда кто-либо оставался обиженным на меня.

Утром конвоиры приводили заключенных из лагеря на фабрику, а вечером, после окончания рабочего дня, вели их обратно. В лагерь ежедневно доставляли также и данные по работе, которые старший передавал приемщику для расчета пайков на следующий день. После того как тот проставлял в ведомости результаты работы против каждой фамилии, я вечером ставил также и свою подпись в подтверждение того, что все записано правильно. Для этого я каждый вечер бывал в управлении лагеря. После этого я возвращался в свою комнату на фабрике, где сидел иногда до поздней ночи, планируя предстоящие работы.

Но вообще-то, конечно, та свобода, которой я пользовался в лагере в связи с моей работой, была для заключенного явлением редкостным.

Как-то на фабрике произошел печальный случай.

Одна женщина-заключенная, зашедшая в нужник, увидела, как мужчина прячет фабричную продукцию — рубашку и китель — под свою одежду. Мужской и женский нужники были поставлены впритык и отделены только стенкой. Кто-то проделал в этой перегородке небольшую дырку, через которую можно было видеть, что делается по другую сторону. Таким образом, об этой краже стало известно.

Каждый вечер заключенных, перед тем как отправить в бараки, обыскивали. Назначенный в этот день досматривающий (выполнять

185

эту процедуру заключенных заставляли поочередно) ощупывал одежду проходящих мимо него товарищей — он должен был проверять очень тщательно. Женщина, правда, уже мне рассказала, кого она видела в нужнике, поэтому я внимательно следил за тем, как происходит обыск. Когда дошла очередь до того самого заключенного, я увидел, что контролер сделал очень поверхностный осмотр.

Я тут же подозвал вора к себе.

— Что у тебя под одеждой? — спросил я его.

— А что такое? — сделал он удивленное лицо, но расстегнуть одежду отказался.

Однако признаться в содеянном ему все же пришлось, а затем он был отправлен на лесоповал. Заключенному же, производившему досмотр, я сделал замечание и напомнил, что необходимо быть более внимательным, что он, конечно же, учел на будущее.

Однако позднее я все же взял того, кто пытался совершить эту кражу, обратно на фабрику, на участок латания и ремонта одежды, поскольку он клятвенно заверил меня, что больше никогда не будет воровать. Я решил предоставить ему возможность сдержать свое слово. И он действительно больше не воровал, так что у нас после этого случая подобного не происходило. А вообще-то это был единственный случай попытки воровства за те два года, в течение которых я там работал. Итак, урок пошел на пользу, и я уже вполне мог доверять своим работникам.

В целом же за короткое время производство было отлажено. Работники были довольны, поскольку каждый имел возможность работать спокойно, без окриков и надрыва. Я стремился организовать их труд так, чтобы каждый выполнял то, что хорошо умел. В результате у работников появлялась заинтересованность, да и показатели работы стали в целом повышаться.

Так прошло несколько месяцев.

— Ну как идут дела? — спросил однажды Лебедев, когда мы с ним случайно встретились.

— Да нормально идут, жаловаться не на что, — ответил я. Ведь ему же было известно, что я не стал просить снять меня с этой работы.

— Мне известно только, что фабрика стала работать лучше и объем производства возрос по сравнению с тем, что было раньше. Этого вполне достаточно, — произнес он с удовлетворением.

Производство продолжало расширяться, поскольку одежда и обмундирование требовались и в лагере, и на фронте. Меня уполномочили достать для фабрики еще швейных машин и тканей, которые в дальнейшем поступили к нам водным транспортом по реке Каме.

186

Я также набирал новых работников, подыскивая их в разных лагерных пунктах, в том числе и в тех, которые вели заготовку леса. Я искал людей, знакомых со швейным делом, записывал их фамилии, затем обращался к лагерному начальству, которое давало указание о переводе этих людей на швейную фабрику.

С работниками я всегда находил общий язык и хорошо с ними срабатывался. И ко мне не обращались с просьбами посодействовать в чем-либо сомнительном, на что я, конечно же, пойти не смог бы.

На фабрике работало много женщин. У женщин-заключенных были в лагере свои бараки. Однако общение между мужчинами и женщинами было запрещено строгими правилами, хотя на швейной фабрике с этим было как-то более свободно.

В мои обязанности входило руководство работой на швейной фабрике, и за результаты работы я отчитывался перед центральным лагерным управлением в Соликамске. Однако еще большую ответственность я чувствовал по отношению к своим работникам; я все время думал, как они могут трудиться при таком скудном питании, размышлял над тем, что можно для них сделать?

Мне было известно, что во время войны центральное управление распорядилось выращивать картошку. На Урале лето короткое, да и погода не всегда бывает благоприятной для разведения картофеля, а посему иногда урожаи были не ахти какие обильные. Однако все, что дает земля, надо было использовать.

Однажды на фабрику зашел Лебедев посмотреть, как у нас идут дела. Воспользовавшись случаем, я решил завести разговор о том, над чем уже долго размышлял.

— Вы видите, как хорошо эти люди работают, — говорил я ему, — и к тому же они всегда справляются с установленным планом. Лебедев внимательно меня слушал.

— Посмотрите, сколько они шьют для других и как прилежно, а сами ходят в рванье, — подытожил я и заявил Лебедеву:

— Нам нужно пятьдесят пар новых штанов и пятьсот килограммов картошки с центрального склада.

— Так много? — удивился Лебедев. — А если чуть поменьше?

Я сказал, что штаны нужны всем и люди их заслужили. Лебедев обещал посодействовать, и после его ухода у меня было разрешение, полученное от главного начальника, на которое мне было велено сослаться, если возникнут какие-либо сложности. После его ухода я объявил работникам, что мы получим пятьсот кило картошки и пятьдесят пар новых штанов.

Я прочел на их лицах как радость, так и удивление, поскольку они просто этому не поверили.

«Ха, картошку дадут, да еще и новые штаны», — с недоумением повторяли они. У кого-то от радости на глазах выступили слезы.

187

Такое здесь случалось нечасто. Гораздо чаще люди здесь плакали от горя.

— Если делаете одежду другим, то теперь можете сделать и для себя, —заявил я.

Для нас это было поистине праздником. Штаны мы шили постепенно. Хотя производство и не прекращалось, но на этот раз на фронт штанов было направлено чуть меньше.

Люди, таким образом, могли продержаться еще несколько месяцев, а план иногда даже перевыполнялся. Однако работа все же была тяжелая, а нормы — высокие, поэтому выполнять их месяц за месяцем и год за годом до бесконечности было просто невозможно. Где-то должен был быть предел, за которым наши силы должны были иссякнуть.

И вот, наконец, мы подошли к этому пределу. Завскладом вел учет изготовленной одежды и обмундирования, результаты работы подсчитывались в конце каждого месяца. Я же подавал отчет ежедневно. Всякий раз, когда месяц подходил к концу, а до нормы было еще далеко, я начинал думать над тем, что предпринять.

Возможностей и вариантов было немного, поскольку люди уже длительное время работали на пределе своих сил.

И вот наступил момент, когда я понял, что больше мы не сможем выдерживать заданные темпы. Месяц подходил к концу, еще много одежды было не готово. Работники уже просто не в состоянии были работать, да и я не мог их бесконечно подгонять.

Оценка моей работы была привязана к результатам. Если нормы выполняются, я буду продолжать работу на этой должности, если же нет, меня, возможно, попросту выбросят отсюда. Мои отношения с работниками были хорошими, и нам будет очень горько расставаться, если меня снимут.

Что же делать?

И вот уже в самом конце месяца я велел остановить машины; стало совершенно тихо — прямо какая-то могильная тишина наступила. Заключенные с удивлением поглядывали друг на друга, ожидая, что будет дальше.

— Дорогие друзья! — начал я и все взоры обратились ко мне.—

Быть может, вы не так меня поймете, — продолжал я. — Я являюсь вашим директором и несу за вас ответственность, я беру людей сюда на работу и могу также отправлять их отсюда. Но это еще не все. «О чем это Йоханнес говорит?» — настойчиво вопрошали их взгляды.

Я вкратце сообщил, что месяц уже заканчивается, а до выполнения производственного плана еще довольно далеко. Сказал также, что у нас на фабрике очень хорошие работники и я ни в коей мере не хочу,

188

чтобы они думали, будто они плохо работают. После этого я заключил:

— Не исключено, что моя работа в должности директора швейной фабрики может скоро закончиться, поскольку я отвечаю за результаты работы перед моими начальниками и администрацией центрального лагерного управления. И теперь только от вас зависит, останусь я здесь или меня выгонят. Люди, затаив дыхание, меня внимательно слушали.

В это время зазвонил телефон. Я снял трубку: мне напомнили о том, что срок истекает. Я уже ждал этого звонка.

— Мне только что позвонили, — начал я спокойным голосом, — и напомнили о той продукции, которая еще не готова. А месяц уже кончается. Меня спрашивают: как обстоит дело с планом? — Телефон стоял на столе, на другом конце провода ожидали моего ответа. Он зависит от того, что мне скажут люди. — Если вы сможете еще немного поднапрячься и выполнить установленные нормы, тогда меня оставят. Однако если в дальнейшем мы с нормами справляться не будем, меня точно снимут с работы. Начальство ждет от меня ответа — и не моего ответа, а вашего. Что мне сказать?

Тут встает женщина, которая сидела в углу цеха, и говорит:

— Йоханнес, скажи тому начальнику, что мы постараемся сделать все возможное, мы не хотим, чтобы тебя сняли. Мы хотим, чтобы ты остался здесь.

Затем начали вставать и другие работники — второй, третий, четвертый:


Мы постараемся выполнить нормы, чтобы ты оставался директором.


Этого мне было достаточно.

Я распорядился снова запустить моторы. Затем подошел к телефону и сообщил начальнику, что мои работники готовы приложить все силы, чтобы план был выполнен.

— Это обещание даю не я, а мои работники.

— Хорошо, — ответил начальник несколько взволнованным голосом; он добавил при этом, что тоже несет ответственность за отправку на фронт назначенного объема обмундирования.

Люди снова приступили к работе, и теперь мне не надо было ничего от них требовать, они уже сами требовали от себя.

Когда месяц кончился, план был выполнен на 102 процента.

Однако я понимал, что так не может продолжаться до бесконечности.

189

Однажды Лебедев зашел на фабрику неожиданно, в самый разгар рабочего дня в сопровождении какого-то высокого начальника. Это было уже в 1945 году, когда война кончилась. Вообще-то и раньше на заводе бывало разное начальство, проверяя, как идет работа и выполняется план.

— Вот, знакомьтесь: это товарищ Соловьев из Москвы, — представил его Лебедев и тут же попросил меня рассказать о нашей работе.

Я стал говорить. Сказал при этом, что у нас работают хорошие и умелые работники, которые прекрасно справляются с работой.

— Швейная фабрика выполняла план в течение всех этих тяжелых военных лет, — заметил Лебедев Соловьеву по поводу того, что я говорил. Я не знаю, о чем у них шла речь раньше, но было очевидно, что Лебедев обо мне хорошо отзывался, так как после осмотра фабрики Соловьев изъявил желание побеседовать со мной, и мы прошли в контору.

Соловьев начал задавать мне вопросы, связанные с работой, и я обратил внимание, что знает он обо мне довольно много, — вероятно, уже успел ознакомиться с моими документами.

— Да-а, значит, ты так верующим и остался, — заметил он, а затем сказал:

— Я постараюсь сделать все, чтобы ты вышел на свободу в течение ближайших нескольких недель.

На прощанье мы пожали друг другу руки.

— А теперь иди снова на фабрику, — произнес он, и мы расстались. Это была короткая встреча, после которой я погрузился в раздумье. Ведь он обещал сделать все, чтобы меня освободили.

Соловьев был начальником, пользовавшимся значительным влиянием. Он работал в Москве в Главном управлении лагерей — ведомстве, которому подчинялись все лагеря в СССР. Его знали как человека, который держит свое слово. У меня в душе зажглась искорка надежды: может, он действительно посодействует? Однако вскоре я получил холодный ответ, смысл которого заключался в следующем:

«Вы осуждены на основании решения Особой тройки НКВД, поэтому о досрочном освобождении не может быть и речи».

Вот и все. Мне снова напомнили, что НКВД — это НКВД, а не какая-то там другая инстанция, которую можно проигнорировать. Заявление Соловьева относительно возможности моего освобождения было отправлено в НКВД, которое должно было наложить утверждающую резолюцию. Но утверждение получено не было: тут даже авторитет начальника высокого ранга не имел значения.

Примерно в это же время до меня дошла весть, которая меня очень огорчила. Она касалась Матти, с которым я не виделся после того, как меня перевели работать портным, а он остался на лесоповале. Я слы-

190

шал позднее, что его перевели на каменный карьер, то есть в другой лагпункт. Работать там было крайне тяжело, камень добывали при помощи ручных инструментов. Матти был человеком крепкого телосложения, и все думали, что он сможет там работать. Однако в таких условиях сломаться может даже очень сильный человек.

Прошло много лет с тех пор, как мы виделись с Матти в последний раз. И вот я встречаю заключенного, который прибыл в наш лагерь с того объекта, на котором работал Матти.

— Ты знаком с Матти? — спросил я его.

— Да, был знаком, — произнес он, и я вздрогнул. — Был, — повторил он. — Матти больше нет, он умер, — поведал мне этот заключенный, который тоже был финном и работал там, где было много финнов.

Это была страшная новость. Внутри у меня будто все сразу замерло, я просто не хотел в это верить. Вот и еще одна жизнь оборвалась.

Из разговоров стало ясно, что Матти недолго прожил после того, как в 1943 году с тяжелого лесоповала его перевели на еще более тяжелую работу в каменоломню. Так что же с ним произошло? Однако подробнее об этом заключенный уже не мог рассказать.

Я потерял близкого друга. Горе охватило меня, я вдруг почувствовал себя таким одиноким. В тот вечер я долго не спал, все смотрел на луну в морозном уральском небе. Я вспомнил такую же морозную ночь, окружавшую нас когда-то давно, как Матти хотел попасть под падающее дерево и остаться под ним в снегу, заснув вечным сном, но потом обещал мне там же, при луне, что никогда больше не сделает этого.

И он действительно сдержал свое слово. Тот заключенный сказал мне, что Матти на себя рук не накладывал. Просто силы покинули его, и Господь взял его в лучший мир. Матти оставил эту несчастную жизнь и ее тяготы со спокойной душой, он был даже рад тому, что страдания и трудности кончились и он убывает в царство вечного покоя и радости.

В ту ночь мне совсем не хотелось спать, я все думал о жизни, прожитой Матти. Ему было всего чуть больше сорока лет, и он еще не успел испытать семейного счастья; он не имел никаких вестей от своих родителей и сестер, да и они тоже о нем ничего не знали. Была только одна мучительная неизвестность. Жизнь его проходила в труде и страданиях. Ему тоже дали десять лет заключения, однако ничего «преступного» за ним не было, кроме финского происхождения — то есть «неправильной» национальности.

Я плакал, размышляя о том, какой суровой и короткой была его жизнь, но в то же время я был благодарен Богу за то, что Матти оказался рядом со мной. Сам, не ведая того, он был просто ангелом, посланным мне. Ведь это Матти подтолкнул меня в то холодное утро,

191

когда мы стояли в колонне, а надзиратель выяснял, есть ли среди нас портные Его толчок решил мою судьбу, поскольку сам я вряд ли отозвался бы на выкрик надзирателя. Матти, толкнув меня. тем самым спас мне жизнь. Останься я тогда на лесоповале, меня уже давно не было бы на этом свете, и лежал бы я, заснув вечным сном, где-нибудь посреди уральских лесов.

Я думаю, Защитник всех притесняемых вознаградит Матти; теперь Матти наконец-то обрел пристанище, где царит только добро.

“Твоя жена погибла…”

192

«ТВОЯ ЖЕНА ПОГИБЛА...»

— Как-то вечером — это было в ноябре 1945 года — в Нижнем Мошеве произошло нечто, совершенно сломившее меня.

Иду я, как обычно, в управление лагеря подписывать сводку о результатах работы за день и встречаю тетю Ээву, ингерманландскую финку, которая работала уборщицей. Мы с ней, как правило, встречались у управления. Ей было больше семидесяти лет, а мне — чуть за тридцать. Несмотря на значительную разницу в годах, мы хорошо подружились и разговаривали между собой на двух языках, в зависимости от ситуации, — когда по-фински, а когда по-русски. Иногда разумнее было говорить по-русски, чтобы не вызывать лишних подозрений; но, оставаясь вдвоем, мы говорили только по-фински.

По большей части эти беседы касались наших семей, да и многого другого тоже. Я говорил тете Ээве, что у меня есть жена и дочка, о судьбе которых я ничего не знаю. У тети Ээвы детей не было, но другие родственники были. Родом она была из Ингерманландии, — правда, не из Тихковицы, как моя жена Лиина.

Я не раз говорил тете Ээве, что меня постоянно тревожит неизвестность о судьбе моей семьи. Я много раз писал им, но ответов не получал — они не подавали никаких признаков своего существования.

Правда, в течение примерно двух лет переписка у нас все-таки была, я писал Лиине и получал от нее письма. Таким образом, мы хоть что-то узнавали друг о друге. Цензура, конечно же, проверяла письма, поэтому мы старались не писать о том, что могло привлечь лишнее внимание администрации лагеря. О всяких грустных событиях мы друг другу тоже не писали, иногда лишь о них можно было прочитать между строк. Некоторыми намеками и тоном всего письма сообщалось то, о чем прямо говорить было нежелательно. Иногда наши письма шли по три месяца, но все же они помогали, поддерживая хоть какую-то связь, не угаснуть надежде.

Однако в 1941 году, с началом войны, письма перестали приходить. Они не выходили из лагеря и не попадали в лагерь. Ясно было, что они накапливались в больших количествах для проверки. Поскольку их писали тысячи заключенных и, соответственно, тысячи писем приходили в лагерь, цензура не имела ни времени, ни возмож-

193

ностей, чтобы все их читать и проверять, так как с началом войны у администрации прибавилось и других забот. Нетрудно было догадаться, как с письмами поступали. Они сваливались в кучи на каком-нибудь лагерном складе, поскольку без просмотра эти «опасные» внутрисемейные документы не хотели отдавать адресатам. По всей видимости, их просто сжигали.

Война окончилась в 1945 году, однако официально нам об этом ничего не сообщали. У многих заключенных впереди еще была почти половина того срока, что им когда-то присудили. Ни газет, ни писем мы не получали. Иногда кому-то из нас все же удавалось послушать радио, и, конечно, мы старались услышать какие-то вести, касающиеся родных мест. Мне было важно узнать, оказалась ли Тихковица в зоне боевых действий, что стало с ее жителями, какие разрушения были?

Однако все это оставалось только догадками, и мое воображение в условиях лагеря рисовало мне, конечно же, самые мрачные картины.

Окончание войны означало, однако, более свободное право переписки. Я писал не только Лиине, но также многим знакомым и друзьям, которые оставались в Тихковице. В письмах я отчаянно пытался выяснить, знает ли кто-нибудь о том, что с моей семьей. Но все безрезультатно! Ответов я не получил, и письма, отправленные мной, тоже не возвратились. Они просто пропали.

Я совершенно ничего не понимал. Если моей семьи больше нет на свете, почему никто не сообщит мне об этом? Может быть, люди просто скрывают от меня страшную весть, чтобы не сломить меня окончательно? Напрасно: рано или поздно я все равно узнал бы правду, если только мне суждено выбраться отсюда живым. Неизвестность — вот что было самым ужасным.

Когда мы в последний раз встретились с Лииной в ленинградской тюрьме, перед тем как меня отправили сюда, я велел ей уехать из Стрельны в Тихковицу, в родную деревню. По-моему, там она была бы в большей безопасности, нежели в Стрельне, рядом с Ленинградом.

Позднее я все же получил некоторые сведения о том, что стало с моей семьей после того, как меня отправили на Урал. Лиина вернулась с Тайми в нашу комнату в Стрельне. Вскоре к ней пришла Ээва Хумала, застав ее в слезах.

— Йоханнеса увезли, — сквозь слезы произнесла Лиина. Но Ээва тут же стала ее успокаивать:

— Лиина, ведь ты же знаешь: Йоханнес был отдан в руки Богу еще до того, как родился на свет. За этого мальчика были вознесены молитвы, поэтому он и в огне не сгорит, и в воде не потонет.

194

«Йоханнес находится в руках Бога». Эта мысль прочно запала в душу Лиине и поддерживала ее, придавала силы в течение долгих и трудных лет.

(Лиина все же переехала в конце концов в Тихковицу, где поселилась с Тайми у своих сестер — Анны и Мари. Библию Иоханнеса она забрала с собой в Тихковицу. Библия и для нее была очень дорога, поскольку являлась конкретным напоминанием о тех надеждах, которые будут поддерживать Иоханнеса в жизни и одновременно ее, когда она сама будет пребывать в мучительном неведении о судьбе мужа. В Библии Иоханнеса Лиина искала — и находила — утешение.)

Библия была нужна мне самому во время заключения, чтобы черпать из нее утешение и силы, но все же я решил, что у Лиины она будет сохраннее.

Я знал, что Лиина живет в Тихковице, куда перебралась вместе с Тайми вскоре после моего ареста. Она устроилась на работу медсестрой в психиатрическую больницу, расположенную в поселке Сиворица (Никольское. — Прим. перев.). Больница была довольно большая, в ней содержалось около двух тысяч пациентов. Некоторых больных привозили издалека, и все они, психически больные люди, находились там под одной крышей! Было бы лучше и гуманнее держать людей в небольших профилакториях.

Эти сведения мною были получены в начале срока заключения, когда переписка еще сохранялась. Однако я не знал, что за все эти долгие годы Лиина послала мне множество писем, как не знал и того, что она писала в Москву в надежде хоть что-нибудь узнать о моей судьбе. В Москве находился центральный архив, в котором хранились сведения о заключенных, содержащихся в тюрьмах и трудовых лагерях, однако и оттуда Лиине не прислали никакого ответа, никакой информации о том, жив я или уже умер. Она жила в таком же страшном неведении, как и я.

К нам в лагерь прибыл заключенный, который, работая в архиве, в Москве, попал под подозрение в том, что якобы передавал архивные сведения посторонним лицам, за что его и приговорили к длительному сроку тюремного заключения. Никаких доказательств того, что он действительно что-то передавал, не было, однако простого подозрения и предположений оказалось достаточно, чтобы вынести приговор. Таким образом, он стал политическим заключенным.

По его словам, в картотеке архива имелись сведения на 22 миллиона человек. Я просто ахнул, услышав это.

Период, когда в стране развернулась кампания взаимной слежки и доносительства, начался еще в 1929 году, и постепенно это явление охватило все общество. Трагедия заключалась в том, что именно те

195

граждане, которые относились к порученному делу с большой ответственностью и работали очень добросовестно, объявлялись преступниками. А те, кто плел интриги и не желал работать, достигли в обществе высокого положения.

Последствия этих перегибов, как мы уже знаем, были ужасными.

В конце 1945 года я получил письмо от совершенно незнакомого человека, к которому случайно попало в руки мое письмо, адресованное одному из друзей. До друга письмо это не дошло, а попало к одной женщине, которую я совсем не знал. Она прочитала его. В письме я спрашивал своего друга о Лиине и Тайми. И оказалось, что эта женщина познакомилась с Лииной — после того, как меня отправили в тюрьму.

Она прониклась ко мне сочувствием, прекрасно понимая мою боль; письмо настолько ее взволновало, что она решила написать мне и сообщить о том, что знала, тем более что в письме я указал адрес лагеря — на тот случай, если получатель захочет мне ответить.

«Йоханнес, я не знаю тебя, да и ты меня тоже, но я знала твою семью. Письмо твое попало ко мне случайно, и я прочла его. В нем ты спрашиваешь о своей семье,» — писала она по-русски. И далее:

«Я сожалею, что не могу сообщить тебе ничего другого, кроме очень печальных вестей».

Вот, наконец, тот удар, который парализовал меня полностью: ; «Немцы увезли твою семью в лагерь, и твоя жена погибла. Я слышала, что немцы ее расстреляли».

До конца дочитать письмо мне уже не удалось. Я опустил голову, в глазах у меня потемнело, душа наполнилась каким-то тяжелым, свинцовым мраком. Я был в полном отчаянии. Да, это был поистине страшный удар. Время как будто остановилось, и неописуемое горе охватило меня. В тот момент я уже не ощущал никакой надежды. Та надежда, которая поддерживала меня в течение всех этих тяжких лет, угасла: мою дорогую Лиину расстреляли.

В письме говорилось, что наступавшие немцы захватили также и психиатрическую больницу в Сиворице, где работала Лиина. Захватчикам были нужны здания и территория больницы, но не больные. После того как Сиворица была захвачена, больные и персонал больницы попросту «исчезли» куда-то. Как это все происходило, об этом неизвестная мне женщина в письме не сообщала, но в сознание мое уже прочно врезалась страшная мысль: «Лиины больше нет: моя ненаглядная жена погибла». Сердце мое разрывалось от горя, и в течение многих дней я совершенно не мог ни о чем думать. Слезы уже иссякли. Человек может выплакать все слезы и плакать уже без слез, когда горе терзает его изнутри.

Все это мне пришлось испытать на себе.

196

В лагере люди привыкают к смерти, но когда она уносит дорогого человека, то забирает также последнюю надежду и желание жить.

Товарищи пытались меня как-то утешить:

— Не плачь, ведь официально это еще не подтверждено. То, что твоя жена погибла, еще не является достоверным фактом.

Они всячески стремились подбодрить меня, снова зажечь во мне искру надежды. Может, их утешения, участие в моем горе как-то и успокоили меня, однако я не мог оправиться от полученного удара. Я осознавал лишь то, что моей дорогой и прекрасной жены у меня больше нет. Ниточка, на которой держался смысл моего существования, оборвалась. Что мне теперь делать, как я смогу жить, ведь я же остался один в этом мире! В голове череда вопросов, боль, пустота. Где Тайми, неужели немцы увезли и ее?

Я ждал, когда придет моя смерть, поскольку желание умереть было сильнее желания жить. Когда я ощущал боли в теле, я радовался. Эти боли были для меня известием, что самый последний из врагов, мой избавитель, должен скоро прийти.

Через несколько недель это страшное известие снова как будто бы подтвердилось. В лагере у нас находился один еврей, с которым я был знаком. Когда он наконец-то получил от своих родственников первую посылку, в ней оказался вложенным и один из номеров «Ленинградской правды». Газеты в лагере пользовались особым спросом, и если к заключенным попадала в руки какая-нибудь из них — это было великой радостью, весточкой из другого мира, о котором мы имели крайне скудные сведения, да и те доходили до нас в виде молвы и слухов. Внешний мир стал для нас каким-то нереальным, пропал где-то во мраке небытия по ту сторону лагерного забора. Он был для нас как сон или мираж, который иногда появлялся лишь для того, чтобы в следующий момент снова убежать прочь. Действительностью были только лагерные будни.

Газета, конечно, меня заинтересовала — ведь я же несколько лет прожил в Ленинграде. Мне хотелось прочитать новости, узнать, что там происходит. Мой друг-еврей дал мне ее на время. Получив газету, я просто впился в нее глазами. Просмотрев первую страницу и перевернув ее, я увидел заголовок, которым был поражен как молнией: он сообщал о кровавом преступлении немецких захватчиков в психиатрической больнице.

В газете рассказывалось, как произошло то, о чем неизвестная женщина в своем письме ничего не написала. Захватив больницу в Сиворице, немцы повели себя очень жестоко. Продукты на складе уже кончались, однако захватчики изъяли все, что еще оставалось, и больные остались без пищи. Голодные люди кричали, прося есть, но все напрасно. Больные, страдающие серьезными психическими расст-

197

ройствами, становились агрессивными. Эта обстановка, в свою очередь, действовала на состояние персонала больницы, и положение становилось просто критическим.

А затем произошло страшное. Захватчики подготовили шприцы с ядом. Они выгнали больных из здания и выстроили их в очередь, а врачам и санитарам велели встать в ряд у двери внутри. Когда больные по одному через дверь заходили внутрь, врачи и санитары должны были вкалывать им яд. Часть медперсонала в страхе бежала из больницы, когда стало ясно, что происходит.

Уколы эти делались через одежду, и яд убивал не сразу; больные еще могли некоторое время ходить, а потом падали замертво. И так все по очереди — две тысячи человек.

Далее в статье сообщалось, что на полях недалеко от больницы были вырыты экскаваторами огромные ямы, куда подвозили и сбрасывали тела. Машины копали длинные, как каналы, могилы, причем, когда рыли один канал, одновременно засыпали другой, заполненный мертвыми телами. Некоторые трупы еще вздрагивали, подавая признаки угасающей жизни, когда экскаваторы наваливали на них землю. Кое-где земля еще продолжала шевелиться до тех пор, пока не приходила окончательно смерть и не освобождала людей от их мучений.

Затем немецкие захватчики довершили злодеяние. Врачам и санитарам, не успевшим убежать, было приказано выйти во двор. Их поставили в ряд, лицом к стене. Раздались длинные автоматные очереди. Автоматчики сделали свою палаческую работу: все медработники были расстреляны, дабы не осталось свидетелей, которые могли рассказать будущим поколениям о том, что в этот день произошло в Сиворице — в больнице и в больничном дворе. Войны — этого самого по себе великого несчастья, было недостаточно: человеческая жестокость по отношению к другим, более слабым людям приобретала самые непостижимые формы.

И только после окончания войны миру стали известны масштабы этих злодеяний, то, что Гитлер, создавая «чистую расу», помимо миллионов евреев приказывал также убивать душевнобольных и инвалидов. В раю «Третьего рейха» не было места для евреев, бедных, больных и увечных. Таким было мышление маньяка, которое обернулось кровавыми злодеяниями и страшной трагедией для человечества.

И вот, там, на поле у больницы в Сиворице, я уже мысленно похоронил свою единственную и неповторимую, похоронил окончательно — так я думал. Сколько лет не брал я в руки ни одной газеты — и вот на тебе, попалась именно та, которая погасила во мне последнюю искорку надежды. И больше не нужны мне были слова утешения, которые говорили мои товарищи, поскольку слова эти теперь совершенно ничего для меня не значили. Исчезла соломинка, за которую

198

можно было схватиться; придавленный горем, я уже не верил и в то, найду ли хотя бы своего ребенка. Лиина и Тайми все еще продолжали стоять у меня перед глазами, будто были со мной все эти годы.

Мне, как наяву, снова вспомнилась наша совместная жизнь, в мыслях я снова переживал те счастливые минуты, которые нам были отпущены судьбой. И сам я тоже был частью этой картины, в которую верил и надеялся, что она сохранится. И вот она, наша последняя встреча в ленинградской тюрьме, когда я даже не мог дотронуться до них. А теперь все было разбито окончательно.

Неизвестная женщина, написавшая мне письмо, знала, что Лиина работала в сиворицкой больнице. А газета подтвердила сказанное в письме и ответила на вопрос, как и почему погибла Лиина. И теперь я был уверен в том, что все это правда: Лиину расстреляли. Я похоронил ее окончательно, и ничьи утешения мне были больше не нужны.

О чем Лиина думала перед смертью, в последние минуты своей жизни? Мысленно я снова вернулся к семье, думая о ней ночи напролет. Ничто не могло меня утешить, я был здесь, в лагере, совершенно одиноким, днем же я был совершенно разбитым и опустошенным.

Может, перед смертью Лиина молилась за меня и за нашу дочурку? И где теперь Тайми? Где сестры Лиины?

У меня совершенно пропало желание жить. Ведь все эти годы я только и надеялся на то, что снова встречу своих жену и дочку и мы будем, как и прежде, жить вместе. Но я напрасно ждал этой минуты. Зачем же мне тогда жить? Ведь я остался один-одинешенек.

Здоровье мое начало ухудшаться — долгие и тяжелые годы заключения сделали свое дело. Ведь здесь было место для исполнения наказания, поэтому все так и должно было произойти. Отчаяние, а также полное неведение о семье были частью этого наказания. Мой внутренний мир рухнул, а ведь духовное и физическое составляют единое целое и неразрывно связаны друг с другом. Если внутреннее, душевное состояние хорошее, это укрепляет человека и физически, однако для меня все происходило как раз наоборот. Я начал ощущать апатию, которая, в свою очередь, подрывала мое здоровье. Я постепенно утрачивал интерес к жизни.

С этих пор возникающие боли стали мне вроде как друзьями, они доставляли мне облегчение, свидетельствовали о том, что смерть близка — она должна была избавить меня от всех этих страданий. Только смерть могла соединить меня с Лииной, и я желал, чтобы она пришла как можно скорее, дабы мне оказаться там, где уже Лиина ждала меня.

Я жил ожиданием скорой смерти, но она почему-то все не приходила, эта моя последняя подруга; наверное, стремилась избегать

199

Меня. Все вокруг меня было как в тумане, я жил как бы в другом мире. Днем я работал на швейной фабрике, и дни шли как-то сами по себе, они казались мне однообразными и отупляющими. Солнце утром вставало и вечером садилось, однако оно уже не освещало мою жизнь своими лучами. Тот, другой миф — после смерти — был для меня более истинным, нежели этот, в котором живут люди. Утешение покинуло меня.

Мертвые воскресают

200

МЕРТВЫЕ ВОСКРЕСАЮТ

— Война уже закончилась, но наша лагерная жизнь продолжалась, как и прежде. Рано утром мы начинали работу, заканчивали ее поздно вечером, — в общем, все было так, как и все эти годы. Наступала весна, за ней — лето, осень, зима. Менялись времена года. Снега и льды таяли, летнее цветение сменялось холодами и темнотой. Души наши были окутаны холодом и мраком. Может быть, кто-то еще и надеялся на чудо, на то, что вместе с окончанием войны придет и долгожданное освобождение, однако для меня оно уже не имело совершенно никакого значения. Да и куда мне было идти, как я мог начать жизнь с самого начала?

И вдруг разом все переменилось.

Как-то вечером — это было зимой — тетя Ээва снова поджидала меня рядом с управлением, и я сразу заметил, что она хочет сказать мне что-то важное.

— Эй, Йоханнес, а у меня для тебя новости! — крикнула она, завидев меня издалека. — Я тут получила письмо от родных. Немцы во время войны отправили финнов из Ингерманландии в Финляндию, и теперь они вернулись оттуда, — возбужденно говорила она.

Значит, ее родные живы! Тетя Ээва тоже писала им, и неоднократно, однако ответов так и не получила. А теперь вот пришла первая весточка. Такие хорошие новости очень обрадовали ее. Я разделял ее чувства, хотя у самого было горе. Безутешность его даже усилилась при виде ее радости.

— Советский Союз потребовал, чтобы Финляндия возвратила назад ингерманландских финнов, — продолжала тетя Ээва. — Им было обещано, что они вернутся в свои дома.

Однако произошло совсем по-другому. Немцы оставляли за собой жуткий след, ведя наступление на русском фронте. Многие дома были уничтожены — сожжены, либо полностью разграблены. И так было не только в Ингерманландии. Но из ингерманландцев никто — даже те, чьи дома сохранились, — не попал в родные места: они были разосланы по разным уголкам СССР, как нам известно из истории.

Я внимательно ее слушал, надеясь, что она скажет что-нибудь и о моей семье.

201

Тете Ээве было известно, что мои жили в Тихковице — ведь мы с ней не один раз вместе вспоминали о своей жизни, стараясь поддерживать друг друга, пока наконец я не узнал страшную весть, которая к тому же еще и подтвердилась вроде бы. Однако тетя Ээва не знала, как зовут мою жену по имени, поскольку, рассказывая о Карттуненах, своих называл только женой и дочкой; но она, наверное, решила все-таки, что фамилия у них такая же, как и у меня. Родные тети Ээвы нашлись, они были в городе Демянске, который находится неподалеку от Новгорода.

— В Демянске сейчас много ингерманландцев, есть и люди с фамилией Карттунен, — продолжала тетя Ээва рассказывать. И тогда у меня возникла догадка: «Теперь мне понятно, почему на мои письма не было ответов: Лиина погибла, остальные были в Финляндии. А другие не хотели огорчать меня этими грустными вестями».

— Ладно, тетя Ээва, спокойной ночи, — сказал я и уже собрался идти к себе, как вдруг внутри у меня будто кто-то произнес: «Почему это ты такой невнимательный? Ведь твоя Лиина носила фамилию Карттунен, а ее сестры и сейчас должны носить эту фамилию».

Я как-то упустил эту деталь из виду, поскольку, как мне было известно, в Тихковице, да и в других местах Ингерманландии многие имели фамилию Карттунен, очень многие.

Я тут же снова повернулся к тете Ээве:

— Тетя Э-эва-а, подожди минутку! — крикнул я ей. И когда она снова подошла, я попросил:— Когда будешь писать своим, спроси у них, кто из Карттуненов находится в Демянске.

Я продолжал работать на швейной фабрике. Нормы оставались такими же высокими; мне было жаль своих работников. Собственное же здоровье постоянно ухудшалось, и я чувствовал, что силы вот-вот оставят меня. Я начал подумывать о том, чтобы попроситься на какую-нибудь работу полегче. В суете будней я уже как-то свыкся с той мыслью, что свою Лиину я уже больше никогда не увижу.

Прошел месяц, за ним второй, третий. Я хоть и просил тетю Ээву справиться в письме поподробнее о Карттуненах, которые проживали в Демянске, однако уже почти совсем забыл об этой своей просьбе.

Но вот как-то под вечер я увидел, что тетя Ээва снова поджидает меня у дверей управления.

— Ну как дела? — спрашивает она.

— Спасибо, неважно, я очень устал, — отвечаю я, но она меня не слушает.

— Знаешь, я вот получила от своих второе письмо, и они сообщают о Карттуненах, — радостно продолжает она. — Эти Карттунены родом из деревни Тихковица, их три сестры: Анна, Мари и Лиина, а у Лиины девочка Тайми.

202

Я стоял как остолбенелый. Мне показалось, будто молния сверкнула. Казалось, время остановилось, я чувствовал, что и сердце готово вот-вот остановиться. Может, мне послышалось? Может, все это просто сон? Я был в таком состоянии, будто бы чувство реальности куда-то исчезло, улетело в недосягаемую даль.

Я молчал, будучи не в силах что-либо вымолвить. Как будто бы меня ударило сильным разрядом тока и я потерял дар речи, мгновенно онемев. Сердце сильно билось и готово было выскочить из груди. Внутренне я не мог поверить в то, что только что услышал, казалось, я пребывал в мире грез. Я хотел предохранить себя от нового разочарования, поэтому решил, что все рассказанное тетей Ээвой — неправда.

Тетя Ээва заметила мое потрясенное состояние.

— Что с тобой? — удивленно посмотрела она на меня. — Может, у тебя что с сердцем?

— Нет-нет, — поспешно выдавил я из себя. Ведь совсем недавно желал поскорее окончательно избавиться от этой боли в душе. — Значит, мертвые все-таки воскресли.

— О чем ты? — теперь и она тоже удивилась.

— Моя жена, значит, воскресла, вот я о чем, и дочурка снова со

Поняв, в чем дело, тетя Ээва тоже обрадовалась. Ведь я совсем уже похоронил своих, а теперь узнал, что они живы. Здоровье мое от этого сразу, конечно же, не улучшилось, но настроение поднялось, я оправился от потрясения и почувствовал себя таким счастливым; я просто не верил, что это правда. Значит, Молитвы наши были услышаны! Ко мне вернулась вера в жизнь, и я снова как бы воскрес из небытия. Лед у меня внутри растаял, врата смерти так и не растворились.

Родственники тети Ээвы рассказали ей в письме, что Лиина с Тайми, а также сестры Лиины — Анна и Мари — находились в Финляндии, откуда возвратились после войны. Когда началась война, они еще некоторое время жили в Тихковице, откуда их осенью 1943 года отправили в Финляндию. Тетя Ээва воодушевлено говорила о том, что ее родные хорошо были знакомы с ними со всеми.

Семейство тети Ээвы тоже было эвакуировано во время войны в Финляндию, поэтому обе эти семьи знали друг друга и проживали в настоящее время в Демянске, куда их отправили, после того как они возвратились из Финляндии. Там они жили почти по соседству, даже не ведая, что тетя Ээва и я тоже встретились в далеком уральском лагере для заключенных.

Вот так, незаметно для нас, пересеклись наши жизненные пути и сплелись судьбы.

203

Радостная новость о моей семье, которую тетя Ээва прочитала в письме, полностью перевернула мой внутренний мир.

— Тетя Ээва, давай напиши своим сегодня же вечером, а я тоже напишу своим весточку, и мы отправим оба письма в одном конверте.

Тетя Ээва кивнула, и я бегом бросился в свою комнату. В тот же вечер я начал писать письмо. «Дорогие мои Лиина и Тайми», — начал я. Чувства переполняли меня. Я хотел так много рассказать о себе. Будто какой-то скрытый до поры до времени сосуд открылся внезапно. Однако слова все равно не могли передать всего того, что я чувствовал. Я черкнул привет также семье тети Ээвы и попросил их передать письмо, адресованное Лиине.

На следующее утро наше совместное послание было готово к отправке в Демянск. Я не стал отдавать его в лагерное почтовое отделение, а отнес прямо на городской почтамт — ведь у меня все-таки был пропуск, который давал мне право ходить и туда.

На душе у меня стало совсем легко, чего не было за все эти годы.

Тетя Ээва тоже радовалась тому, что я нашел свою семью. Я, правда, не знал, как Лиине удалось избежать того ужаса, который произошел в сиворицкой больнице, но теперь это уже не имело значения. Главное было в том, что Лиина и Тайми живы. Ведь сколько времени уже прошло с тех пор, когда я совсем уж «похоронил» Лиину, — и вот на тебе: семья нашлась!

Мне вспомнились первые годы моего заключения. Письма из дому перестали приходить. Я долго ждал, когда придет весточка от Лиины, но все напрасно. Однажды, когда поздний вечер уже становился ночью, на душе у меня было особенно тоскливо и одиноко; я чувствовал себя всеми забытым в этой уральской глуши. И тут я увидел какие-то лучи света, как бы прорезающие все небо и пересекающиеся далеко, в небесной выси в одной точке. Будто самолеты-разведчики рыскали там, светя прожекторами в темноте. Быстрые световые строчки, казалось, играли в небе, а когда они соединялись в вышине, ночь тотчас же становилась светлой, и тьма отступала.

Видение это поддерживало во мне надежду и силы долгие годы, в течение которых мне суждено было пробыть на Урале; мне не сообщили, что семьи у меня больше нет.

Однако весть о том, что семья моя все-таки жива, вновь возродила надежду, как тогда, когда много лет назад мне привиделся ослепительный свет, заливший ночную темноту.

А Лиина все ждала и ждала

204

А ЛИИНА ВСЕ ЖДАЛА ИЖДАЛА

Лиина все эти годы полного неведения об участи мужа шла своей дорогой страданий, растя дочурку Тайми и добывая свой хлеб, с момента, как они расстались с Иоханнесом перед его отправкой в лагерь, и ей тоже предстояли годы ожидания, полные постоянной тревоги и слез.

Все время, пока Йоханнес находился в заключении, Лиина снова и снова, бесчисленное множество раз перебирала в памяти события, предшествовавшие их разлуке. Снова и снова перед глазами у нее вставала картина обыска, затем арест, она видела, как Йоханнеса выводят из дома, — это происходило в самом начале прекрасного лета. Она вспоминала, как ее преследовал страх. И вот — последняя, рвущая душу встреча в ленинградской тюрьме, когда они стояли напротив друг друга, разделенные двумя перегородками, и нельзя было ни обнять на прощанье дорогого ей человека, ни даже прикоснуться к нему, а он не мог в последний раз взять на руки свою маленькую дочурку — ведь это могло подорвать безопасность государства!

Две перегородки на металлических штангах рисовали картину их предстоящей разлуки. Она слышала последний совет, который ей дал Йоханнес: «Уезжайте в Тихковицу!» То есть в дом ее детства, туда, где жить более безопасно, хотя в безопасности чувствовать себя невозможно было нигде. Когда они прощались, она слышала только душераздирающие крики, которые потом постоянно стояли у нее в ушах. Это была тягостная сцена общего несчастья и личной трагедии.

Вот она возвращается в свое опустевшее жилище, откуда недавно увели ее мужа и отца дочери, увели в неизвестность. Затем туда заходит Ээва Хумала, которая напоминает ей, какова у Йоханнеса жизненная стезя.

Лиина вскоре так и поступила, как велел муж: переехала вместе с Тайми в дом своего детства в деревне Тихковице, что недалеко от города Гатчины. Она устроилась медсестрой в больницу в Сиворице, что была недалеко от их деревни. Однако впоследствии эта больница оказалась страшным местом, смертельной ловушкой, из которой ей чудом удалось спастись.

205

Письма с Урала приходили редко, однако все же доходили до нее. Из них она всякий раз узнавала главное: Йоханнес жив! Это укрепляло ее надежду и веру в будущее, и так было до тех пор, пока письма шли, — целых два года, до самого начала войны, после чего связь полностью прервалась. Ее письма просто где-то терялись. Не было писем и от Йоханнеса, не пришло никакого ответа и из центрального архива в Москве, куда Лиина отправила несколько запросов, надеясь хотя бы узнать, жив Йоханнес или уже нет. Хотя в принципе цель существования этого архива должна была заключаться в том, чтобы постоянно вести учет арестованных и отправленных в лагеря для заключенных, — но это в принципе!

Долгие годы томительного ожидания и неизвестности. Все происходившее было чем-то неизбежным, не предотвратимым. Почему же простые, безвинные люди, чей великий грех заключался в том, что они веровали в Бога и имели финское происхождение, вынуждены были пройти через все эти страдания? А многим лишь смерть прервала ужасы тюремной и лагерной неволи.

Но на все эти вопросы ответов не было.

Библию, полученную от Йоханнеса, Лиина хранила, черпала в ней для себя силы и утешение. Переезжая в Тихковицу, она заботливо упаковала книгу в дорогу. Что бы ни происходило, но самое дорогое для Йоханнеса наследство она собиралась всегда держать при себе. Книга была для нее как бы живой весточкой от мужа, обещанием, что когда-нибудь семья снова соединится. Однако этому счастью суждено было наступить лишь тогда, когда был пройден долгий и тяжкий путь испытаний, страданий, многолетнего заключения, войны и опасности не дожить.

Тяготы и ужасы войны продолжали надвигаться. Уже осенью 1941 года немцы захватили Тихковицу, Сиворицу и Гатчину. Жизнь в тылу тоже была тяжелой: повсюду — нехватка продовольствия, одежды, рабочих инструментов. Работникам предприятий и учреждений все труднее было добираться до работы, поскольку транспорт функционировал с перебоями, постоянными становились обстрелы и воздушные налеты.

Немецкое наступление завершилось трагедией для пациентов и медицинского персонала сиворицкой психиатрической больницы. Лиина и несколько других работников, которых в тот страшный день не было на работе, оказались единственными оставшимися в живых, если не считать тех, кто смог оттуда убежать.

В ноябре 1935 года, когда Йоханнес и Лиина поженились, больница уже существовала. С началом войны работать там становилось с каждым днем все тяжелее. Запасы продуктов в больнице быстро таяли, поскольку новых не подвозили. Голодные больные кричали и

206

просили есть, но работники ничего не могли им дать. Утром, идя на работу, Лиина каждый раз искала в доме какие-нибудь продукты, чтобы принести больным, однако их не могло хватить на всех — больных было очень много.

Смотреть на голодных, испуганных, находящихся в бедственном положении пациентов и сознавать, что ничем помочь им нельзя, было невыносимо. Причем некоторые из этих душевнобольных людей, будучи голодными, становились все более и более агрессивными. Это невозможно было описать словами. Больные боялись того, что несет с собой война, этого боялись все. Ситуация становилась все более невыносимой. Все это настолько тяжело действовало на Лиину, что однажды она решила несколько дней не выходить на работу.

Лиина даже не предполагала, что этим решением она сохранит себе жизнь.

И именно в это время произошла ужасная трагедия: немцы убили всех — и больных, и медработников, чтобы никто не мог потом рассказать, что случилось в этой больнице, в одночасье ставшей смертельной западней. Врачей и медработников, которые были призваны бороться за человеческие жизни, заставили делать смертельные уколы беззащитным больным, захватчики же стояли рядом и наблюдали. После этого настала очередь медперсонала. Всех их вывели во двор и расстреляли.

Лиина пришла в ужас, узнав о том, что произошло. Она оказалась в числе немногих работников больницы, избежавших смерти; некоторые из них, видя, что творится, сумели убежать оттуда.

Таким образом, Лиина спаслась, и в этом было что-то пророческое.

Война все продолжалась, и сестры Карттунен вынуждены были жить главным образом тем, что давала земля. Они сажали картошку, зерновые и овощи, а также держали скотину. В лесу собирали ягоды и грибы. Это продолжалось до тех пор, когда в соответствии с соглашением между германскими и финскими властями ингерманландских финнов осенью 1943 года стали отправлять в Финляндию, подальше от войны. Отправка была спешной, и людям дали только одну ночь, чтобы упаковать вещи и подготовиться к отъезду. Вещей разрешалось взять не более 50 килограммов на человека.

Сестры быстро собрали в дорогу необходимые продукты и одежду. Гитару, которая сохранилась до сих пор, тоже взяли, чтобы там, на новом месте, можно было играть и петь, чтобы жизнь все же продолжалась, несмотря на невзгоды. Мебель, посуду пришлось оставить, в хлеву остались коровы и овцы, а также зерно в амбарах и картошка в погребе. Остался дом и родные места. Друзья и соседи тоже спешно собирались в путь. Вот так, по чьему-то сиюминутному пове-

207

лению, внезапно было осуществлено это массовое переселение, и начались скитания людей, которые тогда еще не знали, что их ожидает в пути и на новом месте.

Людей собрали, после чего на грузовых машинах отвезли на станцию Гатчина, откуда по железной дороге отправили в Эстонию, к побережью в районе местечка Клоога, а оттуда уже на пароходах — в Финляндию.

И только когда их привезли на пристань, Лиина вспомнила, что она оставила дома Библию Йоханнеса.

Когда в спешке собирались в дорогу, она забыла ее в ящике стола. Лиина очень расстроилась, поскольку теперь уже невозможно было вернуться назад, и расплакалась.

Все что угодно можно было оставить, но Библию Иоханнеса... Что же теперь делать, ведь это единственное, что осталось у меня от него — сокрушалась она. Да и увидятся ли они когда-нибудь вооб-ше?'Ведь вместе с Библией позади осталась и надежда, что муж когда-нибудь вернется.

В Финляндии сестер Карттунен разместили в городке Коувола, где Тайми начала ходить в школу. Пастор свободной церкви Финляндии в городе Коувола Туомо Хухтанен, в свое время проповедовавший Слово Божье в Ингерманландии, жил здесь же, в городке и поэтому взял на себя заботу о сестрах. Когда-то он неоднократно бывал у Карттуненов, когда родители были еще живы.

Мы не знаем, где Йоханнес и что с ним, но перед Богом мы в ответе за его семью, — сказал Туомо, и церковная община стала опекать сестер в Финляндии.

Когда Советский Союз после окончания войны потребовал у Финляндии возвратить ингерманландских финнов, им было обещано, что они смогут вернуться к себе на родину. Друзья уговаривали Лиину остаться в Финляндии, Тайми уже ходила в школу в Коувола.

Йоханнес, наверное, погиб, поэтому оставайся здесь, работу себе ты найдешь, да и ребенку надо учиться, — предлагали друзья; но Лиина, повинуясь зову сердца, все же решила вернуться. Она верила, что Йоханнес найдется, и хотела быть рядом с ним.

На второй день Рождества (в день святого Стефана) 1944 года, прожив в Финляндии более года, Лиина с Тайми и сестры снова начали собираться в дорогу. Накануне Нового года, 30-го декабря, их на поезде привезли обратно в СССР, равно как и других ингерманландских финнов, за исключением тех, которые бежали из Финляндии в Швецию и в другие западные страны.

Возвращение происходило в то время, когда военные действия между СССР и Финляндией уже закончились. Но по прибытии стало

208

ясно, что обратно в родную Тихковицу дорога закрыта, и сестер отправили в Демянск, что недалеко от Новгорода. В Советском Союзе осуществлялась политика «разделяй и властвуй», в соответствии с которой переселенцы финского происхождения подлежали расселению по разным районам страны.

Время было трудное, и с продуктами в Демянске было ничуть не лучше, чем в лагере, но все же это была свобода. Лиина ожидала вестей о том, будут ли выпускать заключенных из лагерей в связи с окончанием войны, которое давало некоторую надежду на то, что Йохан-нес все-таки вернется.

В Демянске Лиина с сестрами поселилась в небольшой комнатенке, снятой у хозяйки дома. В ней были стол, кровати и плита. Стульями служили ящики. Кухней хозяйка пользовалась только сама, поскольку не хотела, чтобы там появлялись съемщики. Она не только запрещала готовить пищу в кухне, но даже проходить через нее. Из-за этого ограничения возникли некоторые сложности, поскольку в комнату можно было попасть только через кухню: отдельного входа не было. Но выход все же был найден: к стене под окном приставили две доски, по которым и забирались через окно в комнату.

Зимой в комнате было довольно холодно, однако и топить не всегда было чем. Дрова надо было доставлять из леса.

Лиине удалось устроиться работать на ткацкую фабрику, и на свою зарплату она могла хоть как-то кормить себя и Тайми. Она также вязала свитера и разную другую одежду, в которой в послевоенное время ощущалась огромная потребность, познакомилась с людьми, которые приносили ей шерсть и нитки для вязания. На вырученные от продажи этих вещей деньги Лиина покупала продукты, которые после войны также были в большом дефиците. Война нанесла большой урон стране, и народу предстояло еще долго терпеть лишения, чтобы со временем жизнь как-то наладилась.

Итак, фактически все надо было начинать заново — определяться с работой, со средствами к существованию. Будучи людьми практичными и привычными к труду, сестры Карттунен выращивали в огороде картошку, свеклу и зелень. В дополнение к скудному питанию в лесу собирали грибы и ягоды.

Жизнь их в Демянске постепенно начала налаживаться. Тайми опять стала ходить в школу. Сестры прожили на новом месте около двух лет, как снова произошло событие, которого они ждали с большой надеждой.

Но вернемся снова в Тихковицу, которая практически полностью опустела, после того как ее финские жители были отправлены в Фин-

209

ляндию. Там никого не осталось, ибо Тихковица была деревней, в которой с давних времен проживали ингерманландские финны.

В тот день, когда население деревни вывозили, одной пожилой соседки Карттуненов — звали ее Майкки — случайно не оказалось дома, поскольку она находилась у своих родственников в другой деревне и не ведала, конечно же, что происходит в Тихковице.

Через некоторое время она вернулась к себе домой и увидела, что родных никого нет, дом пуст, и вообще никого из жителей нет, а дома разграблены. Сначала это сделали немцы, а уже потом «подчищали» пришедшие туда русские.

Майкки, обнаружив оставленную жителями деревню, перепугалась и почувствовала страшное одиночество.

— Что же мне теперь делать?! — думала она. — Нет, конечно же, Бог меня не услышит, ведь я такая грешная.

Однако в Бога она верила, хоть и не имела живой веры. И тогда она решила:

«Пойду-ка я в дом Карттуненов». Она помнила, что там когда-то проводились собрания, молились Господу и проповедовали Слово Божье. Она хорошо знала и людей, которые в этом доме жили. «Это святое место, там Бог лучше слышит людские молитвы, чем где-либо, пойду-ка я туда!» — и ей даже радостно стало от такой мысли.

Войдя в дом, она увидела пустые комнаты, лишь в одном углу — куча мусора, куда непрошеные гости бросали все, что было не нужно. И вдруг Майкки замечает, что в этой куче лежит какая-то книга. Она подходит ближе, берет книгу в руки и видит, что это Библия.

Она осторожно переворачивает страницы и находит надпись, в которой стоят имена Йоханнеса и его матери.

— Да ведь это же Библия Йоханнеса! — обрадовалась Майкки. — Уж ее-то я заберу с собой. Это святая книга, ведь сохранилась же она после всего этого разгрома!

На мгновение в мыслях она увидела Йоханнеса, проповедующего Слово Божье. Ведь она знала этого молодого человека, на собраниях которого ей доводилось бывать.

Майкки ищет на полу место почище, кладет туда книгу и становится на колени. Она начинает молиться, и ей кажется, что здесь, в этом доме. Божье присутствие ощущается более, чем где-либо.

Затем Майкки встает, берет книгу и возвращается в свой опустевший дом. Теперь она думает, как сохранить Библию, в которой надеется найти для себя силы и любовь Божью. Но вот только как ей теперь жить и что делать, где добывать пропитание, куда идти?

Эти вопросы не дают ей покоя, и она снова молит Господа о помощи. И вот она слышит, как внутренний голос говорит ей: «Поезжай в Эстонию».

210

«Может, там мне удастся устроиться на работу хотя бы детской няней», — думает она, будучи готова работать не за деньги, а хотя бы за еду и крышу над головой. В этом совершенно пустом доме оставаться, конечно, нельзя: здесь ее ждет только голодная смерть.

Мысль, конечно, хорошая, но ведь Майкки не знает эстонского языка, только финский и русский. Но все равно надо что-то делать: ведь денег у нее нет, а до Эстонии добираться далеко. Тем не менее ей случайно удается забраться в вагон товарного поезда, который идет в те края.

Библию Йоханнеса она взяла с собой и постоянно обращается к Богу с мольбами, чтобы Он помог найти такое место, где она могла бы жить и нянчить детей. Она добирается до станции в маленьком провинциальном городке Йыгева, чтобы наняться в няни. Со станции она идет в город, останавливая попадающихся ей навстречу людей и, не зная эстонского, пытается задавать им вопросы, и некоторые ее понимают, поскольку здесь тоже знают русский язык.

— Вы не знаете, кому нужна няня? — спрашивает она.

Ей советуют пойти в дом, где много маленьких детей. Майкки идет туда и обращается к хозяевам. Тут же заключается трудовой договор. Бабушка Майкки обеспечена теперь питанием и жильем, взяв на себя обязанности по уходу за детьми. Денег она получать не будет, но она их и не просит, поскольку и так довольна: она рада, что устроилась сюда, потому что любит детей. Хотя без знания языка ей поначалу приходится трудно, однако тесный контакт и взаимная благодарность создают атмосферу взаимопонимания. Мысленно Майкки благодарит Бога и Библию Йоханнеса. Господь, всегда помогавший Карттуненам, ответил на ее молитвы.

Майкки присматривает за детьми, когда хозяева на работе. Она довольна своей жизнью и работой, да и семья ею довольна. Она находит в Библии мудрые наставления, помогающие ей общаться с детьми. «Отцы, не раздражайте детей ваших, дабы они не унывали». Майкки считает, что дети должны получать любовь и ласку не только от своих родителей, они никогда не будут для них лишними.

Дети ведут себя спокойно, и бабушка Майкки даже успевает читать Слово Божье. Вечером она тоже продолжает читать. Чем больше она читает, тем лучше постигает суть главного вопроса: что надлежит человеку делать для спасения. Эту суть нужно только принять. Спасение уготовано, его не надо заслуживать. Слово Божье становится все более понятным, и она находит в нем веру и радость для сердца.

Когда родственники Майкки, как и другие ингерманландцы, спустя два года возвращаются из Финляндии в Советский Союз, их отправляют в Демянск, под Новгород, где поселяются также и сестры

211

Карттунен. И вот люди, считавшие, что старой бабули уже нет в живых, узнают радостную новость: Майкки живет в Эстонии. Они пишут ей письмо, в котором рассказывают, как были в Финляндии и где сейчас находятся. В письме сообщается также, что и сестры Карттунен тоже теперь живут в Демянске.

Бабушка Майкки, получив письмо, очень обрадовалась:

— Спасибо Тебе, Господи, что так обо мне позаботился и облагодетельствовал меня такой великой милостью. Значит, мои все-таки живы, а у меня здесь — Библия Йоханнеса.

Она тотчас же пишет из Эстонии в Демянск, и ее родные, получив письмо, немедленно извещают Лиину. «Библия-то нашлась, она у нашей бабушки Майкки в Эстонии!» — радостно выкрикивает с порога соседка, вбегая в дом, где живут сестры Карттунен. — Нашлась, нашлась Библия Йоханнеса!

Лиина не сразу поняла, о чем речь. Неужели и вправду Библия Йоханнеса сохранилась?! Не сон ли это? Неужели это возможно?

Но когда соседка рассказывает ей, как все было, до сознания Лиины доходит, что самое ценное сокровище Йоханнеса действительно нашлось. Ее охватывает радость: «Неужели, неужели Библия, которую я забыла взять тогда, нашлась — Библия Йоханнеса! Значит, Бог не забыл. Он все время проявлял заботу о том, чтобы книга сохранилась».

На глазах у Лиины выступают слезы, но теперь это уже слезы благодарности Господу, это слезы радости. Она тут же падает на колени и произносит только: «Боже, какое чудо!» И продолжает молиться без слов. Если Он сохранил Библию, то, может быть, сохранил и самого Йоханнеса и вернет его живым и невредимым семье?

Все это явилось Лиине как яркое свидетельство того, что есть все-таки сила, которая сильнее человека. В критических ситуациях эта сила воплощается в нечто конкретное, что можно увидеть глазами и пощупать руками. Как когда-то Фома неверующий мог потрогать пронзенные руки воскресшего Иисуса.

На сердце у Лиины становится легко: пропало чувство вины, которое она все время носила в душе с того дня, когда забыла взять с собой Библию. Долгое ожидание наконец-то сменяется радостью. Но бабушка Майкки тоже не останется без Библии. Скоро наступит час, когда две священные книги поменяют своих владельцев: Майкки получит от Лиины Библию, привезенную из Финляндии, а Лиина — Иоханнесово наследство, которое для нее теперь значит больше, чем просто надежда на возвращение мужа.

“Лиина, Лиина, твой муж нашелся!”

212

«ЛИИНА, ЛИИНА, ТВОЙ МУЖ НАШЕЛСЯ!»

А где-то далеко, в уральском лагере, тетя Ээва пишет письмо своим родным в Демянск, сообщая, о чем она совсем недавно разговаривала с Йоханнесом, встретившись с ним возле управления.

Итак, мертвые воскресли.

Иоханнес продолжает свой рассказ:

— Тетя Ээва запечатала и мое послание вместе со своим письмом, и я отнес конверт на почту для отправки в Демянск.

Родные тети Ээвы получили от нее письмо, из которого, к радости своей, узнали, что муж Лиины нашелся. Они хорошо знали сестер Карттунен, а вот о муже Лиины имели смутное представление. Родственники тети Ээвы только слышали, что его посадили в тюрьму и он пропал, как и многие другие.

Однако в душе Лиина все же сохраняла надежду на то, что мы когда-нибудь снова будем вместе. Местным жителям она об этом ничего не рассказывала, ибо у нее были сестры, с которыми она могла поделиться своими опасениями и надеждами.

Но как только к Лиине вернулась Библия, то весть об этом тут же стала известна многим в городке, а заодно люди узнали и о том, что муж ее был отправлен в лагерь, и где он сейчас — неизвестно.

Когда в Демянск пришло письмо от тети Ээвы, родственница ее тут же, схватив его, побежала к соседям, где жили сестры Карттунен. Не добежав до их дома, она встретила Лиину, возвращавшуюся с работы.

— Лиина, Лиина, подожди, у меня для тебя радостная новость, слышишь, радостная новость! Тебе привет от твоего мужа! Ты слышишь?

Лиина не сразу поняла, о чем говорит эта женщина, хотя и верила в то, что Иоханнес когда-нибудь да вернется. Они вместе вошли в дом, и когда до Лиины дошел смысл этих слов, для нее это было как удар молнии.

— Что? Иоханнес нашелся? Не может быть!

Все эти годы она только и надеялась на то, что Иоханнес жив и когда-нибудь да вернется, она все молилась и ждала, надежда сменялась отчаянием. Когда письма перестали приходить и связь оборва-

213

лась, она решила, что все кончено. Не было ни писем, ни ответа из московского архива. В мучительных переживаниях проходили годы, и она постепенно совсем уже решила похоронить свою надежду — и Йоханнеса.

И только когда нашлась Библия, в ней снова зажглась искорка надежды.

— Я мужа твоего нашла, слышишь? — как сквозь туман снова донесся до нее голос соседки.

Это известие перевернуло все. Может быть, это все-таки сон? Красивый сон, от которого ей надо очнуться и вернуться к суровой действительности, окружавшей ее в течение этих долгих, казавшихся бесконечными лет. Но ведь это же соседка стоит перед нею с письмом в руке и светящимися от радости глазами!

— Твой муж, Иоханнес, живой!

Они, правда, и раньше с этой тетушкой иногда разговаривали о нем, строили разные предположения, гадали, вернется ли Иоханнес когда-нибудь. Ведь война-то уже закончилась, и некоторые из жителей городка гппприли. что ну рппные начали возвращаться из лагерей.

Когда Лиина взглянула на листок, который протягивала ей соседка, она сразу же узнала до боли знакомый почерк. Тогда она действительно поверила, что это не сон.

— Это Иоханнес, мой Иоханнес написал!

Заплакав, Лиина упала на кровать. В этих слезах была радость, боль, надежда, разочарованность, долгое ожидание — все стиснутые внутри, а сейчас вырвавшиеся наружу чувства. И вот теперь ожидание кончилось, она постепенно приходит в себя, возвращается в этот мир, где уже чувствует присутствие Йоханнеса. Хоть пока он еще далеко находится, за сотни километров от них, Лиина все же чувствует его совсем рядом. Их дороги, которые когда-то разошлись, отбросив их далеко-далеко друг от друга во времени и в пространстве, скоро должны снова сойтись, в чем она уже нисколько не сомневается.

Тайми, которой уже десять лет, тоже начинает понимать, что происходит. Папу своего она не помнит — ведь ей не было и двух лет, когда его забрали, однако Лиина рассказывала ей об отце, и они вместе молили Бога о том, чтобы Он помог Йоханнесу вернуться. И вот теперь стало ясно, что молитвы эти услышаны: отец живой и скоро приедет к ним. Сестры Лиины — Анна и Мари — радуются вместе с ними.

— Когда, спустя много лет, я в конце концов получил от них письмо, то несказанно обрадовался, — продолжает рассказывать свою историю Иоханнес. — Я сразу же узнал почерк Лиины. Кроме того, и Тайми тоже чуть-чуть написала папе. В письме Лиина рассказала, как

214

они были в Финляндии и как оттуда попали в Демянск, как они живут там сейчас вместе с сестрами.

Письмо было длинное. Я узнал и о том, как Лиина случайно осталась в живых в тот страшный день 1941 года, когда немцы расправились с людьми в больнице Сиворицы.

Надежда на то, что мы встретимся и снова будем жить вместе, получила, таким образом, конкретное подтверждение. Да и письма, которые мы посылали друг другу, наконец-то стали доходить, и мы получили возможность рассказывать друг другу, где мы и что с нами. Во мне снова пробудилось сильное желание жить, хотя здоровье мое было неважное.

На работу в Соликамск

215

НА РАБОТУ В СОЛИКАМСК

— Радость, охватившая меня, когда я узнал, что семья моя нашлась, и возобновившаяся после долгого периода неизвестности переписка — все это для меня было очень здорово. Мои товарищи тоже радовались за меня. Однако на швейной фабрике в Нижнем Мошеве мне приходилось нелегко. На мне лежала ответственность за выполнение норм, и к тому же я должен был требовать от своих работников все больших усилий.

На фабрике меня стимулировали так: если план перевыполнялся, то из оставшегося мне срока вычитали несколько дней, иногда по пять или десять дней. Однако проценты перевыполнения сказывались на моем здоровье, а также на здоровье моих работников. Какой смысл был в возможности выйти на свободу на несколько месяцев раньше срока, если состояние здоровья будет таким, что я просто не смогу самостоятельно двигаться.

Работники выбивались из сил, стараясь догнать план, однако ситуация становилась все более напряженной как для меня, так и для них. Я не мог их все время подгонять, ведь когда-то должен был наступить предел. Вот если бы нормы уменьшили, — однако о подобном в лагере не могло быть и речи.

Я кашлял и временами задыхался; пыль, которой мне приходилось дышать на фабрике, усугубляла мой недуг. Меня на несколько дней освободили от работы по состоянию здоровья, после чего я снова попытался справляться со своими обязанностями. Я поговорил с Лебедевым, и он воспринял это очень серьезно.

— Поскольку здоровье твое стало неважным, надо что-то предпринимать. Я вижу, эта работа тебе уже не по силам, — сказал он, и мы стали думать, как поступить.

Шел уже 1946 год.

Через какое-то время после этого разговора я подал администрации лагеря прошение, в котором написал, что, ввиду ухудшения здоровья я не в состоянии больше выполнять вверенную мне работу. Своим работникам я об этом не сообщал, однако они все равно каким-то образом узнали о возможности моего ухода с фабрики.

216

По распоряжению Лебедева мне стали подыскивать в лагере другое применение, а также начали искать нового руководителя мне на замену в Нижнее Мошево. Нового человека на мое место нашли, это был один из местных жителей, не заключенный, в отличие от меня. Лебедев хорошо знал, какие рабочие объекты есть в лагере, и хотел подыскать мне такую работу, которая была бы не такой тяжелой, как руководство швейной фабрикой.

В январе 1947 года я узнал, что меня переводят в Соликамск — город, куда нас, на жгучем морозе, доставили в декабре 1938 года. В Соликамске находилось предприятие с портняжным и сапожным цехами, о существовании которого я раньше и не знал. Предприятие это подчинялось лагерной администрации, хотя и располагалось за пределами зоны. Мне предстояло занять на нем должность руководителя работ, заменив человека, который уже отбыл свой срок заключения. Трудилось там всего тридцать или сорок человек, то есть значительно меньше, чем на фабрике в Нижнем Мошеве, где число работников, когда я был директором, превышало две сотни человек.

Работать стало легче еще и потому, что я уже не должен был заниматься поставками материалов, а также вопросами планирования и организации труда. В Соликамске шили мужскую и женскую одежду для жителей прилегающих районов, которые сами приносили в швейный цех ткани, а в сапожный — кожу, из которой изготавливали обувь; кроме того, там же ремонтировали и старую. Поскольку война окончилась, шить обмундирование для фронта уже не надо было.

На этом предприятии более двадцати человек были швейниками, а сапожников — пятеро или шестеро. Все они были заключенные, которых утром доставляли на работу, а вечером отправляли обратно в лагерь. Двое были бывшие заключенные, ныне вольные, которые жили в городе и работали на этом предприятии.

Прошло несколько дней, и вот как-то утром Лебедев приехал в лагерь на машине. В Нижнее Мошево он привез с собой нового директора швейной фабрики, а меня собирался захватить с собой в Соликамск, на мою новую работу. Обращались со мной хорошо, несмотря на то что я был заключенный, отбывавший наказание за антигосударственную деятельность по очень серьезной статье.

Я собрал свои пожитки: сложил кой-какую поношенную одежонку, старую обувь, бритвенные принадлежности, а также письма от Лиины и Тайми, полученные еще в начале моего заключения, а также те, которые пришли за последние несколько месяцев.

Я стоял во дворе и ждал: Лебедев еще зашел в управление.

— Ну что, поехали? — выйдя, сказал он. Но тут я вспомнил, что забыл кое-что сделать.

217

— Я хотел бы попрощаться с работниками фабрики. — сказал я начальнику и попросил, чтобы он разрешил мне чуть-чуть задержаться. Мне хотелось попрощаться с людьми, которые стали мне друзьями и благодаря труду которых лагерное начальство ценило и меня, и мою работу.

Лебедев был не против.

— А мне можно пойти? — спросил новый директор фабрики, стоявший рядом.

— Конечно, можно, — кивнул начальник.

Мы втроем вошли в помещение. Рабочий день на фабрике был в самом разгаре, в ушах стоял стук машин. Вот они, мои работники, которых я уже всех хорошо знал, каждый на своем месте. Фабрика к этому времени расширилась, число работающих перевалило уже за двести. Грусть предстоящей разлуки охватила меня, но я скрывал свои чувства.

— Остановить машины!

Я отдал распоряжение так же, как и всегда раньше. Машины остановились, и наступила полная тишина. Работники смотрели на меня, ожидая, что будет.

— Дорогие друзья! — начал я, но тут же к горлу подкатил комок. Тем не менее я продолжал: — Я сейчас пришел сюда в последний раз. Мы с вами хорошо поработали, и я благодарен вам за все эти годы, в течение которых мы были вместе. Спасибо вам за прилежную работу, в которую вы вкладывали все свое мастерство. — Я тут же заметил, что некоторые достают платки, чтобы смахнуть подступившие слезы. — Своим трудом вы укрепляли также и мой авторитет. Мы справлялись с планом, и начальство было довольно нашей работой. В этом заслуга не моя, а ваша. Спасибо вам за все. Успехов вам в работе с новым директором. И я также надеюсь, что скоро вы выйдете на свободу, вернетесь к своим семьям и будете счастливы.

Я не успел закончить, как некоторые стали плакать. Работники вытирали глаза, и я тоже не мог больше сдерживать слезы.

Но надо было ехать.

Со слезами на глазах я пожелал им благословения Бога и помахал рукой, а затем все трое мы направились к выходу.

— Постарайся и ты руководить фабрикой так, чтобы, когда будешь уходить, работники плакали, — сказал на прощание Лебедев новому директору.

Но прощание наше на этом не закончилось. Некоторые работники пошли меня проводить, однако охранники стали их останавливать.

Но тут вмешался Лебедев:

— Пускай проводят, не надо бояться, что убегут. А если убегут, то побегут они, конечно же, к Тоги, там мы их и найдем, — сказал он. Люди столпились вокруг нас.

218

Мы сели в машину и махали через окошко остававшимся там, во дворе фабрики, до тех пор, пока машина не выехала за охраняемые ворота лагеря.

Так я с ними расстался и в дальнейшем никогда уже больше не видел. Что делать, такова жизнь. Встретились — и разошлись, каждый в свою сторону.

Остался позади еще один период моего заключения, и впереди меня снова ждала неизвестность.

И вот я еду в сторону Соликамска. Позади — огромная территория, где тысячи заключенных, тысячи трагических судеб. Моя жизнь перекрестилась с их жизнью. Из них я знал только небольшую часть, помимо тех, с кем довелось вместе работать. Я многих помнил в лицо, и все мы были товарищами по несчастью. И вот теперь я распрощался с ними со всеми.

В момент расставания обычно вспоминают самое лучшее и память отделяет существенное от менее важного. Мы попали сюда через эти высокие стальные ворота, которые только что остались позади; многие прибыли сюда зимой, в мороз, когда земля покрыта толстым слоем снега. Замерзший пейзаж и пейзаж жизни, тоже покрытый льдом!

Для многих эти ворота стали воротами в вечность. Велико число тех, кому не суждено было выйти отсюда. Среди разбросанных по Уралу лагерных пунктов, в лесной глуши нашли они свое последнее пристанище, куда никто не придет, чтобы помянуть их, помянуть их загубленные жизни, принести цветы или поставить свечку.

Трагедия для этих людей состояла еще и в том, что они были совершенно одинокими, когда их настигала смерть. Их любимые остались где-то далеко, никаких вестей от близких, с которыми их разделяли тысячи километров, не было. И все это только потому, что жестокость одних людей по отношению к другим так безгранична.

И не вина здесь всех этих начальников и охранников, ибо не они создали эту систему. Они только выполняли свою работу и тем самым кормили семьи.

Но как же я вышел из этих ворот?

На это у меня ответа нет. Я только знаю, что если бы все эти годы мне пришлось валить лес, сейчас мне уже не суждено было бы рассказывать о своей жизни. На лесоповале погибало особенно много заключенных. Нас, финнов из Ингерманландии, было арестовано сто двадцать шесть человек, и только троим, насколько я знаю, удалось выжить: это Юхо Раски, еще один брат и я. Эти сведения я получил в Союзе христиан Ингерманландии: дело в том, что один прихожанин вел письменный учет — неофициальный, — касающийся арестован-

219

ных и их перемещений по тюрьмам и лагерям. А официальных сведений нигде было не получить.

Юхо Раски отбыл свой срок от звонка до звонка, и сейчас его уже нет с нами. Он умер в Раквере, в Эстонии, несколько лет тому назад, и я теперь являюсь единственным из»тех ста двадцати шести человек из наших мест, кто был отправлен в лагеря. У меня, конечно, нет никакой заслуги в том, что я вернулся живым, ведь я мог там и погибнуть, ибо смерть иногда была очень близка. И лишь милость Божия сохранила мне жизнь. Я верю, что Бог был и с теми, кто погиб, и с теми из нас, кто выжил.

Утешал я себя тем, что вспоминал жизнь Иосифа, которого продали в рабство в Египет, где он под конец достиг высокого положения в доме царедворца фараонов Потифара. Иосиф спасся, и заслуга в этом принадлежит одному лишь Богу.

Когда я ехал в эти края, в лагерь, был холодный зимний день, такой же, как и при моем отъезде из Нижнего Мошева в Соликамск в январе 1945 года. Но внутренне я уже чувствовал весну. Семья моя нашлась, и ждала, когда я вернусь. Что-то оттаяло в душе, и жизнь приобрела новый смысл. Но все же пока не следовало забывать, что я заключенный и срок мой еще не кончился.

Во время пути мы с Лебедевым говорили о моей будущей работе в Соликамске. Заключенный, который прежде был руководителем того предприятия, отбыв положенное по приговору, получил условно-досрочное освобождение, — правда, его не отпустили на родину, а оставили жить в городе Соликамске, за пределы которого он без разрешения выезжать не мог. Он должен был регулярно ходить в органы внутренних дел и отмечаться там. Я узнал также, что ему не совсем доверяли. Мне предстояло продолжить его работу. На этом соликамском предприятии было около двадцати швейников, из них только четверо были мужчины, а сапожников было пять или шесть человек, и все мужчины. Там мне тоже предстояло нести ответственность за результаты, но, правда, не за все отвечать одному.

Дорога была плохая, в рытвинах и ухабах, поэтому ехали мы небыстро. Местность выглядела редконаселенной, лишь кое-где встречались отдельные дома. Лес был в основном хвойный: ельник, чахлые сосенки. Лагерь располагался вдалеке от людского глаза, и сбежать оттуда было невозможно, даже если кто-то и планировал побег специально.

Дорога заняла много времени. Мне спешить было некуда, однако Лебедев намеревался вернуться в лагерь в тот же день.

Лебедев приехал в центр города, где находилось центральное управление уральских лагерей. Хотя оно и относилось к лагерной сис-

220

теме, но располагалось за пределами зоны. Мы проехали мимо центрального управления и вскоре оказались на окраине города, где находилось мое новое место работы. Здания здесь были не такие большие, как в лагере; на окнах, правда, решетки; заключенных доставляли сюда на работу по утрам, а вечером, после окончания рабочего дня, отправляли обратно в лагерь.

Мне показали производственные помещения — все они были размещены в одном здании. Швейный цех занимал две комнаты: в одной шили женскую одежду, в другой — мужскую. Сапожная мастерская располагалась в одной комнате. Под мое начало передавались, таким образом, все три комнаты — как швейный цех, так и обувной.

Лебедев сказал, что предприятие это существует здесь для обеспечения одеждой и обувью работников лагерного управления и членов их семей. В первую очередь обеспечивали, конечно, их, однако если позволяли возможности и время, то принимали заказы также и от жителей города, но при этом городским заказчикам не гарантировалось выполнение работы в устраивающие их сроки.

С городской базы снабжения мы получали различные ткани, и у заказчиков, таким образом, был выбор; некоторые приходили со своим материалом, из которого мы шили вещи, которые они заказывали: гимнастерки, штаны, платья, френчи, пальто. Мы снимали мерки, производили подгонку, — в общем, проделывали весь процесс.

Если в Нижнем Мошеве шили главным образом на автоматизированном конвейере, то в Соликамске работали вручную, а также на швейных машинах с педальным приводом.

Когда заказчики приходили за готовыми изделиями, они оплачивали работу, и эти суммы тщательно записывались в ведомостях. Работники администрации оплачивали заказы не деньгами, а приносили хлеб. Местные же жители помимо денег давали также хлеб или другие продукты. Мне больше нравилось обслуживать женщин, поскольку они оказывались более щедрыми и особо не скупились, когда были довольны качеством работы.

В шесть часов вечера работа заканчивалась, и заключенных отправляли на ночь в лагерь. Я иногда оставался и подольше, как в свое время в Нижнем Мошеве, чтобы составить очередную разнарядку. Жил я здесь же, на предприятии. Отдельной комнаты у меня не было, но в производственном помещении имелся маленький закуток, который днем использовался для нужд цеха, а ночью там можно было спать. У меня стоял небольшой стол для бухгалтерской работы, а кроватью служил щит, который опускался со стены и мог при необходимости также выполнять роль стола. На нем раскладывали и раскраивали ткани. На ночь я убирал ткани и укладывался на него сам. Щит этот поднимался, если было нужно место.

221

За занавеской мы хранили на вешалках готовую одежду, там же я хранил днем и мои постельные принадлежности — матрас, который на ночь раскладывал на столе, подушку и одеяло. Такие вещи в лагере считались роскошью.

Вечером я перебирался в этот маленький уголок. У меня была плитка, на которой я готовил себе еду, продукты же получал в лагере.

Постепенно я привык к новым условиям, так что для меня это было не самой главной проблемой. Я никогда не имел пристрастия к маммоне, так что это равнодушие к деньгам в определенной мере помогало мне во время заключения Труднее было тем, которые раньше имели значительные удобства. Я и в Соликамске научился ладить с товарищами по работе, и между нами возникли добрые отношения. Конечно, дисциплину и порядок необходимо было соблюдать, но это поддерживалось главным образом за счет доверия между людьми. Я не хотел быть большим начальником, обеспечивавшим порядок окриками и угрозами, а предпочитал другие методы. Дело идет лучше, если работников поощрять и стимулировать. Они подходили ко мне, спрашивали, хорошо ли вот так, показывая работу, и когда видели, что работа получается, то очень этому радовались.

Я мог свободно выходить в город и иногда бывал на совещаниях в центральном управлении, куда от предприятия надо было идти два километра. По специальному пропуску я мог бывать и в более отдаленных местах. Начальство знало, что я не сбегу и не буду злоупотреблять такой свободой, да у меня даже и в мыслях этого не возникало, поскольку я знал, что делают с беглецами, если поймают: пулю в затылок — и весь сказ.

Правом свободного передвижения я пользовался до окончания срока заключения.

Специальный пропуск мне, в принципе, не требовался, поскольку мне не надо было заниматься заказом материала, да и в город просто так, без дела, ходить не хотелось. Соликамск был небольшим городом, жителей несколько десятков тысяч, кое-какая промышленность. В магазинах купить особо нечего было, да у меня и денег-то не имелось. Нехватка то одного, то другого была характерным явлением в жизни как на свободе, так и в неволе.

Перевод в Соликамск означал для меня, что освобождение было уже не за горами. Несмотря на то что война закончилась, мне предстояло еще пробыть в заключении почти два года, пока не истечет десятилетний срок. Работа и будничные заботы как-то скрашивали жизнь на новом месте. Днем шитье, вечером планирование предстоящих работ, проверка отчетности.