Стройка №503 (1947–1953 гг.)
Стройка №503 (1947–1953 гг.)
Лапицкий С.Я. Стройка №503 (1947–1953 гг.) // Вып. 2. Красноярск : ООО «Знак», 2007. – С. 106–114, ил.
Рассказ очевидца
Савелий Яковлевич Лапицкий родился в 1924 году в г. Ленинграде. Отец – медик, мать – ретушер в известном фотоателье.
В 1938 г. Сава Лапицкий становится победителем городского творческого конкурса. Занимается в Доме художественного воспитания школьников. Жизненный путь почти определен, но война вносит свои коррективы…
Савелия, ослабленного дистрофией, вывозят из блокады через Ладожское озеро и направляют в школу авиационных механиков в г. Миассе. Со штурмовым авиационным полком он кочевал по фронтовым дорогам Польши, Германии, Чехословакии и Прикарпатья. Участвовал в боях, способствовавших освобождению жертв Холокоста из фашистских лагерей.
В 1947 г. Лапицкий становится студентом заочного отделения журналистики филологического факультета Ленинградского университета, но получить образование в университете ему не дали. Его арестовали во Львове в конце 1948 г. В мае 1949 г. – в годовщину дня Победы – фронтовика, удостоенного боевых наград, приговорили к 10 годам лагерей и пяти годам поражения в правах.
13 этапов, 4 тюрьмы, 5 лет лагерей за Полярным кругом. В лагерный период жизни попало и строительство железной дороги Салехард – Игарка, получившей позже название «Мертвая дорога». В лагере рисовал портреты заключенных, но цензор запретил это из-за большого сходства с оригиналами. 18 ноября 1954 года С.Я. Лапицкому был вынесен оправдательный приговор, а в 1959 г. он полностью реабилитирован.
Савелий Яковлевич продолжает рисовать. Природное дарование, острый глаз, темперамент, умение чувствовать суть явления, помноженные на удивительную работоспособность, помогли ему подняться до подлинного мастера-графика широкого профиля. В 1967 году он стал членом Союза художников СССР. Особенностью творческого мышления художника являются циклы работ, связанные тематически и образно. Самый крупный цикл посвящен ГУЛАГу.
Более ста работ Савелия Лапицкого приобретены российскими музеями, парижским Домом инвалидов, польским Музеем бумаги, 39-м президентом США Джимом Картером, Российской национальной библиотекой.
В 1998 г. Савелию Яковлевичу присвоено почетное звание «Заслуженный художник Российской Федерации». В 1999 г. Законодательное собрание Санкт-Петербурга наградило художника Почетным дипломом.
В данной публикации использованы несколько работ и фрагменты текста из «Альбома протеста» С.Я. Лапицкого (СПб.: АНО НПО «Мир и семья», 2001), подаренного музею в 2005 г., а также заметка С. Шевчука «Я пережил архипелаг ГУЛАГ» («Вечерний Ленинград», 1989, 25 октября, с. 1).
* * *
Письмо бывает не только на бересте, бумаге, металле, на камне, но и на брюках. Сидел я в одиночке военной контрразведки СМЕРШ. Но приехала во Львов моя мать, обеспокоенная исчезновением известий обо мне. А до этого я успел послать домой телеграмму: «Еду в непонятную командировку», – во время которой и был арестован СМЕРШем. С первого дня я объявил голодовку, и на день приезда матери это были одиннадцатые мучительные сутки. Когда мне передали родительские сало и хлеб, я сдался. Вскоре передачи участились, я разыскал в полу камеры острую щепочку и на двух засаленных коленях солдатских брюк нацарапал маме длинное письмо.
Дурак следователь легко клюнул на мою просьбу передать матери брюки для стирки и просить взамен гражданские. Очевидно, он посчитал мою просьбу знаком полной сдачи. Галифе были заменены на брюки. Затем мать рассказала, что, окунув мои засаленные брюки в таз с горячей водой, она вдруг увидела проявившийся в воде текст, выдернула одежду из воды, но письмо пропало, и кроме вмятин ничего обнаружить не удалось. Впрочем, особенно важное я ей не сообщал, так что жалеть, собственно, было не о чем.
* * *
Собаки были ученые. Эти чекистские русланы сразу хватали за задницу. Так ловили беглецов. За каждого убитого беглеца вохровцу давали 10 дней отпуска.
Среди часовых был один юный красавец. Он ходил в зону играть в карты с ворами. Ходил плотно. Играл и отыгрывался. Долго это продолжаться не могло. И начальство решило его отвадить. «Либо, – сказали ему, – исключим из комсомола, либо подставим. Кончай играть». А он устоял. И тут, надо же случиться, состоялся побег. Вохра – вдогонку. Убить беглеца поручили игроку, силой заставили. Или убей зэка, или – прикончим тебя. Он и убил...
И снова, пьяный, ходил в зону, играл, проигрывал, замаливал грех.
* * *
Наитие в творчестве – обязательно.
В лагере был я на общих работах. Это значит – железнодорожная платформа песка на двоих. За восемь часов надо было разгрузить песок лопатами, сбросить его на насыпь. Мое ежедневное бессилие, неприспособленность к тяжелому труду землекопа – все это означало для меня неизбежный конец. Работа должна была «съесть» меня.
Я написал домой письмо, просил прислать посылку с готовальней, тушью, линейкой, угольником, бумагой – несколькими листами. Фантастический план освобождения задержался на четыре месяца, пока сказочная посылка наконец добралась на вахту моей зоны. Вахтеры были обескуражены ее содержанием: рейсфедер и циркуль – оружие или нет? После долгих препирательств решение было найдено: готовальню на ночь сдавать на вахту. Но, поскольку чертить я мог именно только ночью, то сдачу подозрительных железок перенесли на утро.
Итак, я начал чертить проект саморазгружающейся железнодорожной платформы – думпкара. Проект был рассчитан на безмоторное самодвижение системой элементарных противовесов. Мой расчет саморазгрузки песка с платформы – в десять рабочих минут. Математический аппарат состоял из формул алгебры, геометрии и тригонометрии, чудом удержавшихся в моей памяти и хаотически написанных столбцами.
Мой житейски реальный расчет был элементарно прост: максимально проявить свои чертежные способности – где-нибудь за горизонтом проклятой тундры должно же быть какое-то управление этой безумной стройки еще более безумной железной дороги Салехард – Игарка. А в этом управлении должно оказаться чертежно-проектное конструкторское бюро или группа. И там – мое спасение от бессмысленного убийцы – труда землекопа.
Чертил ночами после разгрузок всю зиму. Начертил три листа общих видов, разрезов, вырывов, конструктивных узлов. Под названием «Саморазгружающийся думпкар». На отдельном листе были выписаны чертежным почерком с наклоном в 75 градусов все мои бредовые расчеты. Чертежи я свернул в рулончик, перевязал веревочкой и надписал почти как Ванька Жуков: «Начальнику стройки 503». На вахте мой рулончик приняли.
Добралась до нас весна. Растекался снег, тундра мокла, разлезалась и прогибалась под ногами, как насквозь промокший тюфяк.
Вместе с весной пришла весть из неведомого управления стойки:
– Лапицкий, с вещой на этап.
И солдат повел меня по раскисшей тундре в поселок Ермаково уже во второй раз. Еще за полкилометра до окраины жилья мой обостренный нюх учуял забытый запах борща.
Видимо, и конвойный пошел на этот манок. Борщ варился в маленькой избушке в два окна. Мы вошли, и я увидел заветные столы с чертежами, кальками, бумагами и папками. У обитателей рожи были отъевшиеся. Все они столпились вокруг меня и подвели к наклонной большой доске с наколотой на чертеж чистой калькой.
– А ну, изобретатель, давай копируй. Сможешь – считай, спасен. Не сможешь – мотай обратно грузить свой песок. Доставай свою готовальню.
Я наполнил свой рейсфедер тушью и склонился над калькой, не представляя, с какого угла начать копировать сложный чертеж, исполненный сухим твердым карандашом. Все по-прежнему стояли вокруг и следили за моими движениями.
Вдруг меня кто-то подтолкнул под правый локоть. Неизбежная предательская капля жирной туши стекла с рейсфедера и растеклась черным пауком по ярко освещенной масляно-желтоватой кальке.
И прежде чем я успел что-либо сообразить, механически наклонился к кальке и языком слизнул противную солоноватую тушь. Все захохотали, и я услышал за спиной:
– Молоток, наконец, настоящий специалист появился.
– А то недавно приводили зэчку, ей подложили волос под кальку, она скопировала и его.
Полгода я кантовался в проектном бюро. Затем режимники разогнали штаты – это повторялось каждые шесть месяцев. Но все же оказалось, что и в неволе можно какое-то время быть счастливым.
* * *
Болеть в неволе нельзя, это гибельно, а спасение равносильно чуду.
Подхватил я инфекционную желтуху. И, чтобы выжить, всю еду менял на сахар. Держался только этим. Лечить было некому, и обращаться не к кому. Сказал я начальнику лагеря:
– Вот пойду по баракам заражать.
– А хоть сейчас. Чем больше – тем лучше, – отвечал он сходу.
Спас меня от общего заражения такой же бывший солдат Сева Кржижановский. Срок у него был пятеро. Он считался бесконвойным. За зоной он сошелся с медсестрой. Его лагерная любовь спасла и меня: Сева приносил глюкозу в ампулах. Я кололся и этим спасся. Был Сева сыном кораблестроителя и рассказывал, что отец перед спуском корабля уходил, готовый к аресту, так что к лагерю Сева был готов.
Другой случай дружбы – тоже с питерским земляком. Нарывал коренной зуб. Щеку раздуло. А время было переменное: Ус дуба дал. Охрана не знала, что делать: трое суток не заходила в лагерь, хлеб в мешках, разбежавшись, перебрасывали через проволоку в зону. Где уж тут доктора искать? И все-таки я разыскал дантиста. Он действительно оказался питерским, но третий день был смертельно пьян в честь смерти диктатора.
С большим трудом через час втолковал ему свою просьбу.
– Ищи еще троих, – пробурчал он.
Врач развернул свой сидор, вынул коробку железную – биксу, из нее – инструмент и стеклянную ампулу, завернутую в вату.
– Дихлорэтан, яд, – сообщил он. – Держите один его, двое – меня.
Врач, дыша мне в лицо винным перегаром, отбил рожок у ампулы, наполнил шприц и направил струю на зуб; заморозил челюсть и, упершись коленом в мою грудь, по-медвежьи навалился на меня. Раздался нечеловеческий хруст, пронзила боль, врач отвалился в одну сторону с моим кровавым зубом в клещах, я – в другую.
Так я ожил.
* * *
Вторичное в искусстве обречено потому, что каждое изобретение умирает в момент своего обнародования.
Когда до нашей зоны дошло, что какой-то зэк написал книгу и его за это, якобы, освободили, одни посчитали этот слух за фонарь, а другие решили повторить подвиг неизвестного автора. Как каждый лагерный слух, он в первоисточнике был явно противоположным. Ведь писатель Штильмарк, написавший своего «Волшебника из Багдада» в лагере, вовсе не был за это освобожден. Но нам тогда это не было известно. И наш грозный нарядчик Жолтиков нашел потенциального автора, а сверх того еще и иллюстратора будущей книги — Лейко.
Лейко был известен тем, что рисовал портреты на заказ: сначала шапку (брал аванс за это 3 или 5 рублей), и дальше уже ты гонялся за ним, уговаривая пририсовать остальное. «За автора» был нанят удивительный человек: длиннобородый, в сапогах и с интеллигентным выговором. Автор был известен в зоне тем, что рассказывал бесконечные романы. Помнил он много, а о себе говорил, что был на воле начальником отдела скандинавских стран наркоминдела, знал языки, и его девиз был: спрятаться так, чтобы начальник, встретив в списке его фамилию, полчаса не мог понять, кто это.
Нарядчик придумал ему синекуру: за ограждениями хранился бензобак, наполовину пустой, но в своей маленькой зоне. В сторожке этого бензосклада и устроился дипломат. Всю лютую зиму он писал книгу нарядчика Жолтикова, то есть вписывал все, что вспоминал из разных книг, понемногу, не изобретя даже сюжета. Одновременно Лейко врисовывал инициалы, обложку, виньетки. Наконец, многотрудный фолиант был отправлен куда-то начальству и, наверное, был зачитан на вахтах, не принеся Жолтикову желанной свободы.
Зная об этом сочинительстве, зав. баней нашей зоны зарделся завистью. И стал также писать свой опус. Назвал книгу он очень трогательно: «Именем мамы». Ни в подставном авторе, ни в иллюстраторе банщик не нуждался. Но он сознавал свою слабость в стиле и искал грамотного редактора или, на худой случай, литератора, писателя, правщика. Кто-то навел на меня как на военного корреспондента.
Когда я увидел сытую рожу крупного мужика, тоскующего по своей родительнице, мне стало смешно. Но я сдержался, и вовремя: писатель пообещал мне за мой труд теплое белье – зимой это было забытым счастьем. Я согласился заходить по вечерам и критиковать его письменные излияния. Это было адски мучительно: после изнурительного труда, поужинав, хотелось спать. Усыпляло еще и его монотонное чтение безграмотного текста, вовсе лишенного какого-нибудь смысла. Но желание ходить в теплом белье было таким острым, что я заставлял себя бодрствовать или спать с открытыми глазами, то есть внутренне затихать в теплой сухой бане, сидя на мягкой куче белья. Так прошла зима.
* * *
Признание для художника – выше оплаты. Тем более, когда признание исходит от военного цензора.
Рисовал я с натуры наброски карандашом, если доставал бумагу. За это не брал ничего, но делал две штуки: одну оставлял для коллекции. Так что натурщик сидел подолгу и не раз. Некоторые наброски получались удачными и даже мне нравились. А вообще заказчик был неприхотлив: похоже – и ладно.
Много рисунков я роздал, и почти все ушли по почте, вложенные в письма, размер их был с ладонь.
Однажды принесли почту и мне, вручили солдатский треугольник из клетчато-тетрадного листка. Раскрываю – и не верю глазам: письмо от военного цензора. Текст врезался в память навсегда:
«Уважаемый (ого!) Лапицкий! Прекратите Вашу (через заглавную букву!) бурную деятельность, так как пересылка фотографий заключенных запрещена.
С уважением военный цензор – подпись»
Письмо цензора я хранил на груди и показывал каждому приятелю как вещь редчайшую. Потом оно стерлось, затерялось, но не забылось.
* * *
Начальники – не под копирку. Законов в лагере нет, а в произволе – порой – оказываются трещины.
Тащил я ствол дерева за комель из последних сил, падая и оседая в снег. Скрипела зима. Увидел издалека мои мучения начальник лагеря Петюня (так его однажды из-за зоны жена на обед кликала). Он, походя, спросил меня:
– Что, другой работы не нашел?
Я опешил. Наконец, предположил: наверное, где-то в списках запомнил, что я художник и корреспондент.
И правда, наутро на перекличке перед выходом на работу нарядчик оставил меня в зоне:
– А ну, мотыль, рви в больничку.
Прихожу. Сидит наш «лепила» Степан Крутой, на гитаре перебирает. На койках – доходяги, хуже меня, почти мертвяки. Крутой говорит:
– Раздевайся, ложись на койку. Петюня велел на месяц тебя покласть.
Невероятное произошло: месяц барской жизни спас меня от неминуемой гибели.
Наконец, вызывает Петюня:
– Вот, будешь писать лозунги. Краски какие-то тебе я наскреб. А кистей нет. Так что пойдешь в поселок Ермаково, там есть театр зэковский, разыщешь художника, проси кисти у него.
Повел меня вертухай в Ермаково. Шли полдня. Разыскали театральных зеков в каком-то бараке, среди них действительно оказался мой питерский земляк, художник Мариинки и Александринки – Дмитрий Владимирович Зеленков, потомок знаменитого в искусстве рода Лансере-Бенуа. Зеленков, сценический гений театра, был «магом» театра зеков в Игарке, а я застал его на общих работах в ЦРМ (центральных ремонтных мастерских). Он из рукава в рукав передал мне кисти. Зеленков спас мне жизнь, я навечно запомнил его какую-то аристократическую худобу, тонкие длинные пальцы. Потом услыхал и нашел подтверждение в «Падших ангелах» Штильмарка, что Дмитрий Зеленков перед освобождением повесился в служебной уборной в Ермаково.
По дороге из Ермаково обратно мой сторож захотел пообедать. Обо мне и разговора не было: я довольствовался дневной пайкой, полученной утром. Оставив меня на вахте какой-то зоны, конвоир ушел и вернулся порозовевшим от еды и слегка поддатым. Пошли в свой лагерь. Смотрю, мой вертухай захмелел настолько, что рыскает найти кочку, чтобы залечь. Винтовка затяжелела, из-за спины она перекочевала под мышку, из-под одной руки в другую. Несколько раз он внезапно останавливался и подолгу стоял, понурясь, качаясь и сгибаясь под тяжестью ненужного оружия. Я топтался рядом, маясь без дела, одолеваемый острым желанием бежать. Но куда? Вокруг – блюдо тундры, середина зимы, еще замерзший Енисей. И вышки зоны. В подсумке у моего дурака – десять патронов, в его карманах может и найдется еще пара-другая, да и то вряд ли. Еды никакой. Подстрелить его, подойти к какой-либо зоне, убрать попок с вышек... Но собрать патроны у убитых на вышках мне не успеть: выскочит вохра из казармы и вахты. И спустят собак, а это страшнее стрельбы и солдат: псы приучены хватать за зад – загрызут сворой. Смерть будет страшной и бесполезной. Газават одиночки – одно голодное воображение. Но ни сам себе, ни другие мне предательства не простят. Каждому будет казаться, что он на моем месте освободил бы весь Север.
Я подошел к бредущему солдату и отобрал у него винтовку. Он отдал, не сопротивляясь, – молча и безразлично. Пошли рядом: он, спотыкаясь и засыпая на ходу, и я, одолеваемый желаниями и страхом. Винтовка оказалась налитой уже забытой солдатской тяжестью.
Каждый шаг приближал меня к прежней неволе. Вокруг серело и сжималось. Тундра подступала ближе к нам. Холодало. Снег злобно поскрипывал. Мы приближались к колонне № 31, откуда вышли, не догадываясь о разыгрываемой на двоих свободе.
Вскоре я сдал часового и его винтовку на вахту, вернулся в зону.
И долго еще урки приходили в барак и молча рассматривали меня, не зная, что делать и что сказать.
* * *
Творческий стаж
Творческий стаж в Союзе художников начал, еще находясь в гулаговской зоне. Видимо, это своеобразный рекорд, не предусмотренный Книгой Гиннеса.
Так, в конце 1954 г. я был политузником ГУЛАГа и «тянул» год в ОТБ-1 в Красноярске. Общий срок был 10 лет лагерей. ОТБ – это был радиоактивный завод по переплавке сурьмы и висмута. Работая там, я делал портреты зеков размером в лист 60x90 см. У нас служила «вольняшкой» техником-конструктором родная сестра Б.Я. Ряузова, тогда председателя красноярского Союза художников. Она свернула мои рисунки в рулон и рискнула вынести их на волю, что ей счастливо удалось.
Два портрета из шести Б.Я. Ряузов выставил в экспозиции красноярского Союза художников.
Получился небывалый дотоле юридический нонсенс: что делать, если работа экспонируется на выставке, а автор содержится в ГУЛАГе?
В это время главный архитектор Красноярска, чертежи которого я порой копировал, посодействовал мне: он задавал упомянутый каверзный вопрос разным начальникам в высоких кабинетах. Вскорости меня вызвали в какую-то комнату в зоне, где уже сидели трое гражданских дам с ответственными лицами. А были тогда, в послесталинские дни, в ходу амнистия, условно-досрочное освобождение и зачеты заполярных лагерей, где я отсидел до этого. И когда мне разъяснили, что дамы – это суд Кагановичского района, я не испугался.
Состоялся следующий диалог:
– За что сидите?
– За анекдоты.
– Какие?
– Антисоветские.
– Вот и расскажите хоть парочку, а то все одни уголовники.
– Да хоть сто расскажу, только дайте об этом расписку.
– Уже анекдот. Выйдите, вас позовут.
Затем:
– Входите. Вы свободны.
Вот и все. Как посадили – так и выпустили. Схватили на улице, втолкнули в машину. Затем – полгода одиночки, 13 этапов из зоны в зону, 4 тюрьмы, 5 лагерей, желтуха, цинга.
Выходит, свободой я обязан великому гуманисту, замечательному художнику Б.Я. Ряузову.
(«Художник России», газета Союза художников РФ, 28 февраля 1995 г., №3 (37)).