Мы жили на 3‑ей Красноармейской

Мы жили на 3‑ей Красноармейской

Мы жили на 3‑ей Красноармейской

144

МЫ ЖИЛИ НА 3-ЕЙ КРАСНОАРМЕЙСКОЙ

 

Светлой памяти моих родителей

Подвижнический труд (иного слова не подберу) Владимира Алексеевича Борисюка, написавшего книгу «Солдатская слобода от начала и до исчезновения» и населившего её множеством человеческих судеб — друзей, знакомых, соседей -жителей этого исчезнувшего в военное лихолетье целого района Смоленска, недооценён в полной мере и по сей день.

К сожалению, мне не довелось знать автора этой удивительной книги. Обращаясь к будущему читателю, Владимир Алексеевич писал в сентябре 1985 года: «...А потом, потом найдётся человек, который поинтересуется: какие же здесь жили люди, как жили и в каких домах и условиях?.. Но что он скажет... это никому неизвестно. Будут жить другие люди, и они будут петь другие песни...»

Эти тихие, сокровенные слова звучали во мне, как своеобразный рефрен, когда я спустя ровно 20 лет бродил по осенним улицам и скверам родного города. Меня согревала мысль, что и я принадлежу к этому племени слободчан, пусть и заставшему только последние 12 лет жизни довоенной Красноармейской слободы.

Моё скромное и короткое повествование, отнюдь не претендующее на исследование, лишь посильное дополнение к книге «Солдатская слобода». Две темы звучат в нём: атмосфера репрессий тридцатых годов (частично её касается и сам Владимир Алексеевич) и тема наступившей войны.

Октябрь 2005 года

НАШ ДОМ

Мы жили в доме, принадлежавшем ранее смоленскому купцу Тихону Васильевичу Алтухову (имя это я неоднократно слышал в детстве). В советское время дом был передан горкоммунхозу. Вот как описывает наш дом и его тогдашних обитателей Владимир Борисюк в своей уже упомянутой книге: «...светло-голубой большой дом под железной крышей на кирпичном фун-

145

даменте... Дом был построен не позже начала века... Семья Алтуховых состояла из отца Тихона Васильевича, матери... и детей Геннадия, Александра и маленькой девочки, ее имя я, - пишет Борисюк, — не помню». Зато я отлично помню эту девочку. Ее звали Туся (уменьшительное от имени Наталья). Она возилась со мной маленьким, что так свойственно вообще девочкам-подросткам. По-видимому, тогда еще, после уплотнения, семья Алтуховых жила в своем доме. С Тусей Алтуховой у меня связано одно из самых ранних воспоминаний детства. Туся кормила меня и вылила на блюдце яичный желток. Рядом случайно оказалась металлическая масленка от швейной машины «Зингер». Каким-то образом, когда Туся отлучилась, я выдавил машинное масло из масленки в яичный желток, и последствия этого чисто физиологически закрепились в памяти. После войны мы с мамой навестили Наталью Тихоновну в Москве - это была красивая представительная дама, со смехом вспоминавшая времена, когда она нянчилась со мной.

Мы занимали две комнаты в доме окнами на улицу - 3-ю Красноармейскую. Подлинным украшением большой комнаты была печь «голландка», покрывавшая своими белыми изразцами полностью стену от пола до потолка. В зимнее время все приходившие к нам обязательно вставали подле теплой стены изразцов.

146

Я по-своему использовал белый кафель - в качестве экрана для «волшебного фонаря».

В этой же печи (на моих глазах) в 193 7 году отец сжигал книги «контрреволюционных» авторов. Тогда было достаточно даже упоминания крамольной фамилии редактора на титульном листе, чтобы попасть под подозрение. Я подумал о такой странной аналогии: в блокадном Ленинграде жгли книги, чтобы, замерзая, спасти себя и близких. В 1937-м жгли книги тоже во спасение, но отсвет горящих книг был зловещим...

Вдоль окон стоял большой дедушкин дубовый письменный стол с огромными тумбами, таившими в своих ящиках множество документов, материалов, фотографий из семейного архива. Для чекистов при обыске во время ареста отца имелось что выбрасывать из этих ящиков на пол, как это всегда было принято делать в поисках контрреволюционной литературы и оружия.

Слева стоял кабинетный рояль фирмы «Беккер», на котором музицировала бабушка с учениками, преподававшая до 1937 года в Смоленской музыкальной школе, и, главным образом, мама - во время устраиваемых домашних концертов, непременными участниками которых были Владимир Бернгардович Аппель (виолончель) и Абрам Исаевич Ратнер (скрипка), а также Андрей Александрович Ромейко-Гурко (баритон), о нем я еще расскажу подробнее.

Над большим обеденным столом висела не люстра, а традиционный тогда большой шелковый абажур. Стулья вокруг стола были старинные дубовые, с высокими прямыми спинками — из дедушкиного гарнитура. Сидевший на таком стуле мог удобно откинуться всем корпусом на спинку. Дом наш был хлебосольным. Гости собирались часто, но меня никогда, даже когда мне было 12 лет, к столу взрослых не приглашали. Тогда это было не принято, и меня ничуть не обижало. Я занимался своими делами в смежной маленькой комнате, куда из-за закрытой двери доносились голоса, смех, музыка.

НЕМЕЦКАЯ ГРУППА

В недавно опубликованных вполне научным журналом («Новая и новейшая история», 2005, № 1) воспоминаниях моего ровесника, профессора-историка Аполлона Давидсона, о его ленинградском детстве, я наткнулся на такие дорогие моему сердцу слова: «Детей до школы (в школу брали с восьми лет) нередко устраивали в немецкие группы (речь идет о довоенных годах - В.М.) Какая-нибудь из давно обрусевших немок занималась с детьми, учила их началам грамоты, немножко немецкому, гуляла с ними в городских парках. Группы были маленькие пять-шесть детей. Заниматься негде, так что собирались дома у каждого по очереди». Именно такой (до поразительного

147

совпадения в деталях) была группа, существовавшая в Смоленске в 1935-1936 гг., организованная инициативой нескольких семей смоленской интеллигенции. Не знаю, была ли она единственной в городе (все-таки Смоленск по тем временам был небольшой город).

Занимавшейся с детьми немкой была Альма Ивановна (фамилии ее не знаю). Жила она на ул. Крупской недалеко от больницы «Красный крест», в двухэтажном деревянном бараке, уцелевшем после войны. Уцелела ли она сама в то роковое время, тоже не знаю. В группе, кроме меня, занимались Зиночка Погребова - дочь погибшего на войне преподавателя института, Леша Оглоблин - сын профессора-хирурга, известного всему Смоленску, Вадик Ростовцев, Женя Бейлина (потом мы будем учиться вместе с ней в одном классе 7-ой школы). Может быть, кого-то еще я забыл назвать. С занятиями в группе связаны многие мои детские впечатления. В погожие осенние дни Альма Ивановна водила нас гулять в Лопатинский сад и, что особенно запомнилось, на Костёльное кладбище, которое смоляне чаще называли Польским. В моей жизни шестилетнего это было первое посещение кладбища. Хотя до этого уже приходилось слышать и в нашей Красноармейской слободе, и за ее пределами далеко разносившиеся окрест привычные, но всякий раз надрывающие душу звуки похоронного марша. Однако на место вечного упокоения я попал впервые. Конечно, детское сознание не в состоянии охватить тему смерти. А вот Самуил Яковлевич Маршак смог это почувствовать в возрасте более раннем, как он сам сказал в своем знаменитом четверостишии (цитирую по памяти):

Года четыре был я бессмертен,

Года четыре был я беспечен,

Ибо не знал я о будущей смерти,

Ибо не знал я, что век наш не вечен.

В то время Костёльное кладбище, как одно из центральных в городе, было ухожено. Оно запомнилось осенним великолепием кладбищенских кленов, над которыми возвышались громада костёла, строгостью аллей. Интересно, что спустя 2-3 года, читая чудную повесть Катаева «Белеет парус одинокий», в описании похорон дедушки Гаврика мое детское воображение рисовало картины именно Костёльного кладбища. Боже мой, во что превратилось это кладбище сейчас: голый пустырь. Еще в 1983 году я нашел большой гранитный памятник известному детскому врачу Смоленска Николаю Александровичу Кудрявцеву, лечившему всех детей Красноармейской слободы и скончавшемуся до войны. Тем не менее, памятник пережил военное лихолетье, а в последнее время исчез и он.

В ненастные и холодные дни занимались рукоделием под присмотром

148

Альмы Ивановны - клеили шкафчики, трюмо из фольги, раскрашивали яичные скорлупки, превращая их в головы гномиков. При этом надо было изъясняться по-немецки, прося у соседа ножницы или клей. Впрочем, от таких занятий разговорным немецким языком мало что осталось, по крайней мере, у меня.

С немецкой группой связано и одно, я бы сказал, дурацкое происшествие, запомнившееся, однако, на всю жизнь. Не в меру расшалившись, я вдруг выпалил такие слова: «Сталин сидит на заборе и управляет забором», и тут же сам, найдя это остроумным, захохотал. Не помню, засмеялись ли другие. Зато запомнил, как родители Жени Бейлиной (занятия в ту неделю проходили у них дома) отозвали меня в соседнюю комнату и строго спросили - хочу ли я, чтобы было плохо моим папе и маме. Тут я сообразил, что дело серьезно, и заплакал, но сразу же, впрочем, нашелся (о, наивная ребячья находчивость;) и заявил, что на самом деле я сказал, что Сталин управлял не забором, а заводом. Случай этот последствий не имел. Хотя мои сверстники и могли рассказать об этом у себя дома, но взрослые оказались порядочными людьми и не сообщили куда следует. Этот забавный эпизод, тем не менее, впервые поселил в душе хоть и отдаленное, но чувство страха, сохранившееся потом на долгие годы.

«БОРОДКА ТРОЦКОГО»

Из времени всеобщего психоза на почве проявления «бдительности» в борьбе с «врагами народа» (1937-1938 гг.) запомнилась одна сценка. Напротив нашего дома через улицу жила Мария Никаноровна Селянинова, подробно с большой теплотой упоминаемая в книге В. Борисюка. Она часто забегала к нам (с моим папой они регулярно обменивались книгами и журналами - оба были страстными книгочеями). И вот однажды днем (папа был на работе) я стал невольным свидетелем такого ее разговора с моей мамой.

— Вы ничего не видите здесь подозрительного? — спросила Мария Никаноровна, показывая маме коробок спичек с очень распространенной тогда этикеткой, на которой было изображено остроугольное пламя горящей спички.

Мама озадаченно вертела коробок.

— Нет, ничего, спички как спички.

— А Вы присмотритесь внимательнее, - настаивала Мария Никаноровна. И наконец, нисходя к маминой неосведомленности, торжествующе произнесла:

— Бородка Троцкого!

Мне было тогда 8 лет, но я уже отлично понимал грозный смысл этого имени - на то время нашего самого главного «врага». «Бородка Троцкого»

149

запомнилась вместе с рассказом взрослых о каком-то смоленском кондитере, будто бы изобразившем на торте с помощью крема настоящую свастику.

Здесь самое время вспомнить о том, как все это отражалось на психологии детского восприятия действительности, в частности, на детских играх той поры. Игры в войну красных и белых были, в общем, традиционными для советских мальчишек на протяжении всего довоенного времени. Но вот борьба с «врагами народа», которую вел правящий режим, находила самый неожиданный отклик в ребячьих забавах.

Вспоминаю, как у меня дома мы с моим другом и ровесником Мишей Мертенсом, наслушавшись радио и рассказов взрослых, чинили «расправу пролетарского суда» над дальней Мишиной родственницей — Анной Евгеньевной — милой безответной старушкой «из бывших». Она беспрекословно выполняла все команды двух маленьких инквизиторов. Сначала мы водили Анну Евгеньевну по комнате с заведенными назад руками, под прицелом моего игрушечного ружья. Это символизировало конвоирование. Потом зачитывали приговор (читать мы уже умели) к «высшей мере - расстрелу». При этом несчастная Анна Евгеньевна должна была падать на диван.

«Хорошенькие» забавы, скажете вы, прочитав эти строки, и будете правы. А теперь представьте ретроспективно, что все эти игры происходили в доме на 3-й Красноармейской, отстоявшем в каких-то трехстах метрах от здания областного управления НКВД, где такой сценарий разыгрывался уже всерьез, и при мысли об этом вам станет не по себе.


* * *

В 1949 году в Москве на мое двадцатилетие мама подарила мне только что вышедший однотомник Аркадия Гайдара (рассказы «РВС» и «Голубая чашка» я открыл для себя еще в Смоленске), надписав на форзаце такие слова: «В память лучезарного детства — моему сыну». Эти мамины слова на книге любимого писателя поразили меня искренностью тона и изяществом формы.

Но теперь я думаю о тем, что счастливые в общем (если не считать недолгого ареста отца) дни моего смоленского детства прошли в виду упомянутого здания НКВД, где мучили, а ночами в подвале расстреливали людей. Каждый раз, идя в школу по Водяному переулку, я проходил мимо этого серого дома, вокруг которого всегда ходил часовой с винтовкой наперевес.

Это был повсеместно заведенный ритуал. Точно такого же часового — зимой, в тулупе — обходившего здание на Лубянке, я видел в Москве в военное и послевоенное время (кстати, отлично помню, как немецкие военнопленные достраивали это зловещее, тогда пятиэтажное, здание, выходившее фасадом на Лубянскую площадь).

150

Как ни странно, на склоне дней стало угнетать сознание своего, я бы сказал, личного пространственно-временного соседства с тайно творившимся злом. В 1940 году в конце мая я уехал на каникулы в Красный Бор, а в каких-то 6-7 километрах, в Катыни, во рвах еще дышала земля над телами расстрелянных польских военнопленных. Акция там закончилась в начале мая.

АРЕСТ ОТЦА

Осенью 1937 года за утренним завтраком, дома, наша домработница Луша сообщала свежие «ночные новости» - кого текущей ночью взяли по 3-ей Красноармейской и в каком доме. Под аккомпанемент этих разговоров я обычно собирался в школу, в свой первый класс.

Много лет спустя, в 90-е годы, знакомясь с архивно-следственным делом на отца, я нашел написанный каллиграфическим почерком убогий, но забавный по стилю, донос, датированный апрелем 1937 года, где автор сообщал органам (после ареста руководства областным земельным управлением), что «нужно выловить не только щуку, но и ее зубы (?! — В.М.). А одним из таких зубов был, да еще и остается сейчас Могилевкин Б. А.; кому лучше, чем кому бы то ни было известно и видно, куда он направляет пути Облзу».

25 октября на отца, тогда заведующего сводно-финансовым сектором Облзу, было заведено дело по обвинению по статье 58 пп. 7 и 11 УК РСФСР, хотя он сам, понятно, еще ни о чем не догадывался.

27 ноября ночью за отцом пришли... Что сохранила моя детская память о том дне? Самого прихода чекистов в наш дом и шума ночного обыска я не слышал - детский сон крепок. Но, по-видимому, вели они себя достаточно корректно и даже когда обыскивали комнату, где я спал. Возможно, родители просили об этом, чтобы не испугать 8-летнего сына. Я даже теперь с некоторой признательностью думаю о чекисте со страшноватой фамилией Малюга. Утром меня, как всегда, разбудила мама, и тут я увидел ее заплаканное лицо. Весь пол в комнатах был усыпан выброшенными из ящиков стола и шкафа обрывками бумаг, фото, книгами.

Как свидетельствует опись из протокола обыска, чекисты взяли в качестве вещ. доков, в частности:

— Нотный каталог фирмы Девриен в Берлине, 1928 г.

— Ноты и слова песни «Прапорщик ты мой...» на 3 листах.

— «Роман-газету», №№ 11 -12, с романом Бруно Ясенского «Человек меняет кожу».

— Кобуру от игрушечного пистолета (взятую из моего шкафа с игрушками), фигурировавшую потом в деле в качестве кобуры от браунинга.

151

В школу в этот день меня провожала соседка Надежда Михайловна Корос-телева, жившая через стену от нас. Какого-то особого отношения к себе в школе, в связи с произошедшим, я не заметил - ведь явление было всеобщим.

Мама некоторое время, боясь собственного ареста, прятала меня у знакомых, живших неподалеку от 7-ой школы в домах ИТР (за стадионом). Она еще не знала тогда, что санкции в отношении жен, чьи мужья находились под следствием, применяли лишь после вынесения подследственному приговора.

Врезался мне в память эпизод, как ночью нас «уплотняли», насильно вселяя другую семью. Забарабанили в парадную дверь (тут уж я проснулся). Мама сначала пошла открывать, но потом быстро вернулась (а в дверь продолжали грохотать) и стала лихорадочно искать на столе маленький томик Конституции СССР (Сталинской), который только к тому времени вышел в изящном красном переплете (и даже с закладной ленточкой). Держа эту книжечку перед собой, как охранную грамоту, мама открыла дверь. Вошли управдом Орлов (пренеприятный человек) и милиционер.

— Здесь есть статья о неприкосновенности жилища граждан! — кричала мама, — Вы не имеете права!

— На семьи врагов народа не распространяется, — отвечал Орлов. — Освобождайте комнату!

Вскоре (по-моему, этой же ночью) появились вселяемые: пожилая женщина с мальчиком — такие же несчастные и безответные, как и мы.

Из протокола допроса отца в день ареста 27 ноября (допрашивает тот самый Малюга - лейтенант госбезопасности):

Вопрос: У Вас при обыске обнаружен кабур (так в тексте - В.М.) от револьвера «Браунинг». Где оружие?

Ответ: Кабур я купил для своего 8-ми летнего сына как игрушку для детского игрушечного пистолета.

Вопрос: Почему вы хранили у себя произведение контрреволюционного писателя Ясенского?

Ответ: Когда я купил номер «Роман-газеты» с произведением Бруно Ясенского «Человек меняет кожу» - тогда он не был еще разоблачен как контрреволюционер. Потом я забыл про купленный номер «Роман-газеты» и он лежал у меня в столе со всевозможными старыми книгами и бумагами.

Декабрь прошел для мамы в стоянии в очередях у тюрьмы, с передачами. (Передачи принимали - это был, по тем временам, хороший знак, но надолго ли.) Пока же было решено переехать жить к бабушке в г. Феодосию. Уже были упакованы крупные вещи: рояль, кресла...

Опять возвращаюсь к архивно-следственному делу на отца. 28 декабря 1937

152

года было вынесено постановление о прекращении дела (факты «вредительской деятельности» не подтвердились) и освобождении из-под стражи. Некий начальник УРЧ (?) Соловьев бесстрастно подтвердил, что Б.А. Могилевкин, согласно ордеру от 29. XII за № таким-то, из-под стражи освобожден 29. XII.

Отца выпустили ночью того же дня. Все тогда делалось потаенно, ночью. Когда ворота тюрьмы закрылись, он увидел одинокую фигуру Это оказался местечковый раввин, тоже бог весть как попавший в узилище и выпущенный из него. Отец посетовал на то, что поздней ночью он не решается возвращаться домой, чтобы не испугать близких. И папа всякий раз потом, рассказывая, плакал, вспоминая слова старика: «Иди, сын мой, тебя там ждут!»

Он постучал не в парадную дверь, а осторожно в ближайшее к двери окно, так делали только знавшие нас люди. Мама сразу зажгла свет и... бросилась открывать. Что потом началось... Несмотря на поздний час, сбежались жильцы всего нашего дома. Только я оказался не на высоте. Когда заросший черной тюремной щетиной отец подошел к моей постели (помню, я лежал по случаю ангины с завязанным горлом), я не узнал его.

— Это не мой папа! - сказал я, и этот мой ответ вошел в семейное предание.

— Скорей бриться, согрейте воду! - воскликнул отец. Освобождение отца в то время было для Смоленска целым событием!

Многие незнакомые смоляне, как вспоминала мама, подходили к отцу на улице, чтобы удостовериться и поздравить. При этом говорилось что-то вроде того, что «вот видите, значит, не всех, невиновных-таки отпускают...»

Отец рассказывал (а вообще о времени своего заключения он говорить не любил¹), что когда его везли на «воронке» ночью с допроса в тюрьму, он всегда чувствовал, что проезжает мимо нашего дома. И здесь есть повод сказать о том, что в те страшные 1937 и 1938 годы наша 3-я Красноармейская была, по существу, конвойной трассой. Это мое собственное заключение, и на него меня натолкнуло то место в книге В. Борисюка, где он пишет, что 3-я Красноармейская на отрезке от Водяного переулка до Выгонного была мощёной, в отличие от 2-й и 4-й Красноармейских. Ворота внутреннего двора НКВД выходили прямо на Водяной переулок (есть они, по-моему, и сейчас). Из ворот конвойным машинам открывался удобный путь по Водяному переулку с поворотом налево на мощёную 3-ю Красноармейскую и далее по мощёному Выгонному переулку (ныне улица со знаменательным названием: Октябрьской революции) к Киевскому шоссе, где и по сей день расположена тюрьма;


¹ Я только слышал (уже в хрущевские времена) его рассказ о том, как следователь применял в отношении отца «конвейер», зная о его больных ногах - ревматизм, полученный еще на 1-ой Мировой.

153

Наш дом стоял почти на углу Водяного переулка и 3-ей Красноармейской, и отец явственно ощущал этот крутой левый поворот. Что чувствовал он тогда, проезжая на рассвете каждый раз мимо родного дома, где, не подозревая ни о чем, спала его семья?

Упомянутый путь был удобен, короток и, главное, более скрытен, и по нему ночами горько памятных 1937-193 8 гг. сновали туда и обратно воронки с арестованными. Одних везли из тюрьмы на допросы в здание УНКВД на ул. Дзержинского, других - с ночных допросов в тюрьму, а приговоренных к ВМН — из тюрьмы на Дзержинку, к последнему пределу... А жители моей родной 3-ей Красноармейской крепко спали и не ведали, что конвойная трасса проходит рядом с их домами.

ПРОЩАЙ, 3-я КРАСНОАРМЕЙСКАЯ

17 июня 1941 года я в последний раз переступил порог нашего дома. (Эту дату мне удалось установить точно, не полагаясь на память, а на основе сохранившихся в моем архиве документов.) Мама должна была ехать в Ленинград сдавать летнюю экзаменационную сессию за 4-й курс заочного отделения Ленинградского педагогического института иностранных языков (на вызове, присланном из института, стояла дата явки — 16 июня). Было решено, не без колебаний со стороны родителей, что я поеду вместе с мамой. Тревога носилась в воздухе, и ее не могло развеять (по крайней мере, у проницательных людей) достопамятное сообщение ТАСС, опубликованное 14 июня, о том, что «слухи о намерении Германии напасть на СССР лишены всякой почвы». Купленные билеты были сначала возвращены (есть отметка 15. 06. смоленской железнодорожной кассы на бланке вызова), а потом опять куплены.

На 8-й день войны (когда наша улица уже перестала существовать, о чем мы в Ленинграде, понятно, еще не знали) в письме отцу на не существующий уже адрес мама, в отчаянии от невозможности выехать из Ленинграда в сторону Смоленска, писала, вспоминая предотъездные дни: «Помнишь, как я не хотела уезжать из дома, как оттягивала отъезд, словно чувствовала...»

Но открутим пленку назад... Итак, утром 17 июня во вторник у крыльца нашего дома уже стояла легковая машина «эмка», одолженная с папиной работы. На крыльцо проводить нас вышли соседи. Думал ли я тогда, глядя из окна кабины, что многих из них уже не увижу и что наш старый уютный деревянный дом, где прошло мое детство, всего через 11 дней сгорит, как и сотни других таких же деревянных и каменных домов Смоленска, во время массированного налета германской авиации в ночь с 28 на 29 июня 1941 года?

Машина тронулась в сторону Выгонного переулка, чтобы потом выехать на Б. Советскую и далее на вокзал. Прощай, 3-я линия Красноармейской слободы...

154

Отец оставался в Смоленске с учреждением вплоть до вечера 15 июля, когда он с несколькими сотрудниками, неся документы и деньги учрежденческой кассы, ушел пешком из города буквально за несколько часов до прихода немцев. За все время пребывания в Смоленске он регулярно писал нам в Ленинград. Мама сохранила 7 писем-открыток, дошедших до нас из Смоленска. В свою очередь, папа сохранил две открытки и два больших маминых письма, отправленных в наш смоленский адрес (3-я Красноармейская, дом 34). Некоторые из них, как я уже отмечал выше, были написаны, когда нашего адреса как такового уже не существовало. Каким-то образом они были получены отцом, хотя штамп смоленской почты на них отсутствует. Все эти письма потом отец сложил в специальный конверт с надписью: «Переписка до ухода из Смоленска».

Вот они лежат передо мной, эти 7 папиных открыток: четыре написаны у нас дома (они особенно дороги мне, как сохраняющие частицу той домашней обстановки, в которой писались), три - во время дежурств на работе. После войны люди часто вспоминали эти судьбоносные дни и часы — последние дни и часы мира и первые дни и часы войны — в письмах отца, извлечения из которых я привожу здесь, это ощущается в полной мере. По ходу этой маленькой эпистолярной публикации — мой посильный комментарий.

Смоленск. 19/VI 1941 г.

Дорогая Ленуся!

Страшно волнуюсь: от тебя нет телеграммы о приезде в Ленинград <...> Сейчас был в Красном Бору, нужно поставить вещи, а то есть опасение, что могут вселить. Там так чудно, что не хочется уезжать оттуда. Рядом с другой стороны поместился сотрудник и у него маленький крикун, так что публика обижается, особенно волнуется Симонов, который переехал. Думаю под выходной денек перебросить кое-что из вещей. Дома пусто и неинтересно <...> Телеграмму и открытку из Витебска получил.

Твой Борис

 

Обратный адрес: Смоленск, 3-я Красноармейская, д. 34.

Примечания: В Красном Бору у Облзо были служебные дачи, и там наша семья отдыхала летом 1940 года, предполагалось продолжить отдых и в 1941 году. Прямого сообщения с Ленинградом тогда не было, и надо было делать пересадку в Витебске.

 

Смоленск. 21/VI 1941 г.

Любимая мамуся!

После телефонного разговора наступила реакция. Что только я не передуман за эти два дня <...> Луша днями простаивает за керосином <...> Только

155

что провели областное совещание, а 2 3/VI опять предстоит совещание... Сейчас скоро десять часов вечера, думаю раньше лечь спать. Дома все спокойно... Целую тебя и сынульку Твой Борис

 

Обратный адрес: Смоленск. 3-я Красноармейская, д. 34.

Примечания: Керосин тогда был в дефиците, и наша домработница Луша создавала его запасы, которые хранились прямо в квартире. Трагикомическая подробность, если учесть последующую судьбу дома.

 

Смоленск, 22/VI 1941 г.

Сейчас 9 ч. 20 мин вечера сижу в учреждении и пишу. Как вы там мои дорогие и любимые? Тебе с сыном нужно уезжать, постарайся узнать как получить билеты. Ленуся, это нужно сделать, не откладывая <...> Как тяжело именно сейчас быть в разлуке. Как там сынулъка - испытывает и переживает бедняжка <... > У нас тихо (выделено мною - В.М.).

Целую тебя и родного сынульку Ваш папа.

 

Обратный адрес: Смоленск. 3-я Красноармейская, д. 34.

Примечания: С самого начала войны отец стал применять этот нехитрый код в обход цензуры (которую тогда еще не успели ввести): «у нас тихо» — означало отсутствие бомбежки, соответственно — «не тихо» — имело обратный смысл.

 

Смоленск, 25/VI1941

Любимая!

Только сейчас пришел домой с надеждой, что сегодня вечером увижу своих любимых, но прочитал твою телеграмму от 25/VI u как то все кругом потускнело. Все время жил этой надеждой, но увы, как ни тяжело, но не нужно падать духом <...> Большие испытания стоят перед Родиной и нами, ее сынами, ноя глубоко верю в то, что враг будет беспощадно уничтожен и сметен с лица земли <...> У нас не тихо <...> Был на комиссии по военному переучету, признали негодным к военной службе из-за сердца и ревматизма...

Целую вас нежно и крепко. Борис

 

Обратный адрес: Смоленск. 3-я Красноармейская, д. 34.

Примечания: Все дни июня, пока еще теплилась надежда на возвращение в Смоленск, выехать из Ленинграда мы не могли, несмотря на отчаянные усилия мамы. 25. VI, как указывают в приложении к книге В. Борисюка Н.М. Ростовцев и В.П. Новиков, в город прорвался один «Юнкере» и сбросил 3 бомбы.

158

Смоленск. 28/VI-41 г.

Пишу с дежурства. Кругом тихо, тихо, только изредка надоедливый враг беспокоит своими посещениями. Но к этому как то привык, только тоскливо в одиночестве <...> Сегодня уехали Ратнеры... насилу их втолкнул в вагон. Уехали в Саратов, очень просили тебя и Волюшку туда приехать <...> Телеграмму от 27/VI получил <...> Луша ушла в деревню. Жду письма, лучше открыткой. Целую крепко любимых

Твой Борис

 

Обратный адрес: Смоленск, 3-я Красноармейская, д. 34.

Примечания: В Саратов мы действительно потом эвакуировались. Последняя отцовская открытка, где еще указан обратный адрес: 3-я Красноармейская, д. 34. В ночь на следующий день наш дом перестанет существовать, как и вся Красноармейская слобода.

 

Смоленск 4/VII-41 г.

Дорогие мои!

От вас по прежнему ни звука... что с вами мои дорогие <...> Любимые мои мужайтесь, нужно все силы собрать и крепиться, пока не одолеем коварного и злобного врага <...> Пиши мне в адрес учреждения <...> Звонил в институт, там тоже ничего о Вашей судьбе неизвестно.

Целую тебя и родного мальчика Твой Борис

 

Обратный адрес: Смоленск. Областной земельный отдел. Примечания: Институт - Смоленский трехгодичный учительский институт иностранных языков, который в 1940 г. окончила мама.

ДЯДЯ АНДРЕЙ

В упоминаемом в книге В. Борисюка двухэтажном деревянном доме, стоявшем на углу 3-ей Красноармейской и Чуриловского переулка, на втором этаже жили Андрей Александрович Ромейко-Гурко с женой Верой Николаевной Глинка и дочерью Соней, участницей моих детских игр.

Андрей Александрович и Данила Александрович были сыновьями земского начальника в Смоленском уезде — Александра Александровича Ромейко-Гурко. Ему принадлежало имение «Рай» под Смоленском, где родились братья. У Андрея Александровича есть маленькая ода, посвященная «Раю», начинающаяся словами:

Шуршало, шепотом призывным:

Приди в приют, где ты был юн,

159

Где по утрам, студеным и росистым,

Ты ржи услышал первый шум.

Молодые братья-дворяне, тем не менее, пошли добровольно служить в Красную Армию - воевали артиллеристами в 1-ой Конной. Командиром батареи у них был Василий Васильевич Вильямс - сын знаменитого почвоведа В.Р. Вильямса.

Старший брат Данила Александрович - впоследствии инженер-конструктор летательных аппаратов. Жил и работал в Москве. Его фотография в школьном музее Смоленской гимназии - в числе именитых ее выпускников.

А имя Андрея Александровича стоит в скорбном списке сотрудников Смоленского пединститута, погибших в Великую Отечественную войну. Об обстоятельствах его гибели я расскажу ниже.

Андрей Александрович был настоящей достопримечательностью нашей улицы, если так позволительно сказать о человеке. Огромного роста, всегда с непокрытой головой (даже зимой, что по тем временам было редкостью), с копной тронутых сединой золотистых волос. Очень сильный физически от природы. В своей трогательной «Колыбельной», посвященной любимой и единственной дочери Соне, он писал:

160

Трудно живётся нам, но не подумай.

Что сил не хватает отцу,

В том-то и дело, что сила — могучая.

Баюшки, баю, баю.

Моя мама называла его «русским Зигфридом» (впрочем, немцев Андрей Александрович не очень жаловал). Для меня он был дядей Андреем, к которому по-мальчишески я был очень привязан.

Дядя Андрей был частым и желанным гостем у нас дома. Во время импровизированных домашних концертов, которые устраивала мама, Андрей Александрович пел. У него был неплохой баритон. Помню в его исполнении романс Даргомыжского «Перед воеводой молча он стоит». Участвовал он и в любительских спектаклях. На одном из них в ДКА (Доме Красной Армии) с нехитрым и модным по тому времени сюжетом о вредителях, мне довелось быть.

Вообще даже во внешнем облике был он натурой артистической. Всегда носил блузу — никаких пиджаков и модных тогда полувоенных френчей. Такой он на этой фотографии, сделанной им самим с помощью автоспуска.

Андрей Александрович служил в пединституте, кажется, на кафедре географии. У него были золотые руки при изготовлении всякого рода учебных пособий. Но подлинной его страстью была фотография. У него была пленочная портативная камера, если не ошибаюсь, «Лейка». Ею сделано большинство любительских снимков у нас дома и вне его (к сожалению, почти все они погибли в огне). Занятия фотографией сыграли роковую роль в его судьбе. В помещениях с плохой освещенностью применяли магний (электровспышек тогда не было). На почве работ с магнием у Андрея Александровича развились периодические острые нарушения зрения, и он по этой причине был освобожден от военной службы. Помню, как однажды, кажется, это было в 1940 г., открыв на его звонок входную парадную дверь, я радостно бросился к нему, но он как-то странно отстранил меня и, осторожно ступая, прошел в квартиру, откуда до меня донесся его голос, обращенный к маме: «Леночка, я ничего не вижу!»

Но когда все было хорошо, он совершал многочасовые пешеходные прогулки, особенно весной: «Люблю, - говорил он, - когда в воздухе псиной пахнет!» В одно из апрельских воскресений 1941 года он потащил всех нас: маму, папу и меня, к башне Веселуха. Так и вижу его в порыжевшем от времени, единственном демисезонном пальто, которое служило ему и зимой и весной и осенью. Он бесстрашно взбирается по выступам кирпичной кладки внутри башни и призывает нас, особенно меня, последовать за ним. Но куда там...

Жена Андрея Александровича - Вера Николаевна Глинка запомнилась мне женщиной необычайной кротости, воплощением подлинной интеллигентнос-

161

ти. Она преподавала пение в младших классах 7-ой школы. Весь мой дальнейший рассказ о судьбе Андрея Александровича и их дочери Сони - с ее слов.

Вместе с другими жителями Красноармейской слободы накануне страшного пожара они ушли пешком из Смоленска. Но уйти далеко от наступавшего врага им не удалось. В августе они оказались в знаменитом Ельнинском выступе - в прифронтовом немецком тылу. Вскоре началась операция нашего Резервного фронта по ликвидации выступа (тогда считалось, что он может послужить трамплином при наступлении на Москву) и по освобождению Ельни.

162

Вера Николаевна с мужем и дочерью укрывались, как могли, от массированного обстрела нашей артиллерии. Но неудачно - Андрей Александрович был тяжело ранен в ногу осколком снаряда (подумать только, какая злая ирония судьбы - его, бывшего артиллериста Красной Армии, ранило своим же снарядом). Ногу пришлось ампутировать, причем сделали это в немецком полевом госпитале — ведь он не был военнопленным, а его наружность чем-то расположила к себе немцев (вспомните, «русского Зигфрида»). Надо знать Андрея Александровича- великого ходока, чтобы представить, какой трагедией была для него ампутация ноги. Других следов ранений на теле как будто не было, кроме подобия большого синяка на предплечье руки. Андрей Александрович стал понемногу приходить в себя и попробовал размять руки. И в этот момент другой осколок, лежавший под кожей в том месте, которое наружно выглядело как синяк, перерезал плечевую артерию. Вера Николаевна увидела, как фонтаном ударила кровь. Тут уж никто не пришел на помощь. (Кровь была остродефицитным материалом у полевых хирургов.) Андрей Александрович умер от обильной кровопотери. Где-то там под Ельней его и похоронили.

Веру Николаевну и Соню приютили в какой-то деревне. В 1942 году начался угон молодых жителей - девушек и ребят на работу в Германию. Соне тогда не исполнилось и 14-ти лет, но была она девочкой рослой - в отца, что хорошо видно на нашем общем фото (сделанном за два года до войны). Кто-то из сельчан донес немцам, что на самом деле она старше годами. И ее забрали. Вера Николаевна последовала за дочерью. В пути они заразились тифом (одна - сыпным, другая - брюшным). Известно, немцы боялись тифа, как огня. Их оставили в деревне где-то на границе Смоленщины и Белоруссии. Как рассказывала Вера Николаевна, сама она лежала на кровати (или на каком-то подобии ее), а Соня - рядом на полу. И когда забытье покидало Веру Николаевну, она опускала руку, чтобы потрогать дочь - жива ли? Однажды рука прикоснулась к холодному телу...

Как только освободили Смоленскую область и прилегающую к ней часть Белоруссии, поздней осенью 1943 года, Вера Николаевна добралась до Смоленска, нашла папу, опять работавшего в своем неизменном Облзо, и поведала ему страшную историю своей семьи. После войны она приезжала к нам в Москву. Умерла Вера Николаевна в Кардымовском доме для престарелых; Там и похоронена.

Заканчивая эту грустную историю о судьбе прекрасной семьи смолян, живших на 3-ей Красноармейской, я испытываю чувство облегчения и от сознания исполненного долга перед их памятью, и оттого, что рассказать об этом больше теперь некому.