Сколько стоит человек. Т. 2. Тетради 3, 4
Сколько стоит человек. Т. 2. Тетради 3, 4
Тетрадь 3. Вотчина Хохрина (1941–1942)
К месту “вечного поселения”
К месту «вечного поселения»
И вот мы снова в Новосибирске. Опять нас катают с пути на путь. Скорее! Да скорее везите же нас домой!
Стоп, приехали! Вылезайте!
Что это? Пахнет сыростью. Вода, речной вокзал. У причала - баржа. Вот это домой! Значит, нас повезут по Оби на север?! Не всех: одному пожилому еврею (в Сороках он был шапочником, шил картузы «керенки» из старых брюк) сделалось дурно. Из горла хлынула кровь, и через несколько минут он был готов... Труп оставили на берегу, закрыв лицо картузом, а плачущую семью - двух старух и полдюжины детей - погрузили в баржу.
Шлепают плицы.¹ Топают на палубе матросы в
¹ колеса парохода
широченных шароварах со множеством оборок на поясе. Едем. На каждой остановке часть ссыльных выкликают по списку. Домника Андреевна Попеску дает мне совет:
- Постарайтесь проскочить на берег с нами. Чем дальше на север, тем хуже! Здесь есть хоть колхозы, а там дальше - только лесоповал!
Лесоповал? Ну и слава Богу! Что мне в колхозе, лен трепать? Другого тут нет! Ну а на лесоповале я сумею доказать... Увы! Всегда я так.
О том, как мы приехали в Молчанове, и о разочаровании наших женщин, надеявшихся, что там их ожидают мужья, я уже говорила. Опять вопли, опять слезы, не первые и не последние. Если собрать все слезы, пролитые в Сибири, то пожалуй, будет понятно, отчего там столько болот и трясин - бездонных, как страдания неповинных людей.
Все дальше, все дальше! Сначала - на пароходе, затем - на катере и под конец - на паузке (самоходной барже, совсем маленькой). И вот мы в Суйге. Дикий вид был у нашего табора на берегу реки! Но как-то все воспрянули духом! Я улеглась в сторонке под сосной и с грустью смотрела на этих горе-переселенцев. Никто из них не привык укладываться спать на голой земле, да еще без ужина.
Какая разношерстная и неприспособленная компания! Цую - грузный мужчина, служащий. С ним щупленькая жена и две дочки. Зейлик Мальчик, кон
дитер. Во Флорештах его разлучили с женой и маленьким сыном, и он отдал им все свои вещи, оставив себе только... зеленый ночной горшок - предмет всеобщей зависти, так как ни у кого не было посуды, чтобы получать обед. Александровы, мать и 8 детей-погодков. Они зажиточные крестьяне из села Стойканы. Пражина - мать с тремя детьми (отец был полицейский, посажен в тюрьму). Мунтян, учительница с сыном от первого брака - Лотарем, и Елена Греку, попадья, которые были разлучены с мужьями во Флорештах. Мейер и Даниил Барзак, евреи-коммерсанты с кучей детей и матерью 90 лет. Дрейман, отец трех рыжих дочерей и владелец посудной лавчонки, которую можно было упаковать в две корзины. Иванченко, в прошлом совладелец мельницы, старик, выживший из ума.
Большинство из них неработоспособные, и все (кроме Александровых) физически не работавшие. Что ждет их впереди? Они расположились у костра и что-то варят. Говорят. Жестикулируют.
Не верилось мне, что мы уже в конце пути! Нет, не оставят нас здесь! Эти места уже обжиты, леса уже уничтожены, а то, что осталось, едва обеспечивает работой коренное население.
Утром выяснилось, что я права. Нас еще раз пересортировали: стариков и женщин с детьми оставили в Суйге, обрекая их на медленную голодную смерть, а всех работоспособных погнали еще дальше.
Неизвестность устрашала, и кое-кто из вполне работоспособных сумел откупиться и остаться в Суйге: это все же «центр» и как-никак под крышей жить можно. Из евреев не сумели откупиться лишь Дрейман и Зейлик; зато за своим сыном Лотарем Гершельманом увязалась его мать, Мунтян.
Признаться, в противоположность моим товарищам по несчастью, будущее меня нисколько не страшило. Напротив! Несмотря на то, что для оптимизма не было никаких оснований, теперь, когда над головой небо, а воздух так чист, так приятно пахнет смолой, невольно начинало казаться, что все самое неприятное уже позади. Все остальное зависит от нас.
Ведь предстоит работа! А в том, что касается работы, я была в себе вполне уверена. Разве могло мне тогда прийти в голову, что не работа была нужна, а уничтожение «нежелательного элемента», с тем чтобы добиться безоговорочной покорности от остальных?!
Мы шли по самым невероятным дорогам, вернее по полному бездорожью. Почва тут вообще зыбкая:
в тот год вода вошла в свои берега совсем лишь недавно и повсюду под ногами хлюпало. Всюду были озера, лужи, заводи, протоки. Попадались очень красивые группы сосен, отражавшиеся в протоках, так называемых «старицах», поросших осокой и высокими цветами.
Так мы добрались до Черкесска, где большая часть
«путешественников», выбившись из сил, осталась ночевать. Мы же - Лотарь с матерью, Иванченко, Зейлик и, разумеется, я - сели в лодку и продолжали путь по старице.
Временами это была широкая река, временами -совсем мелкая и узкая, заросшая осокой, поэтому лодка постоянно днищем чиркала по дну.
Лишь на второй день к вечеру добрались мы до своей лесозаготовки - барака на берегу Анги.
Первый враг - комары
Анга... С этим именем связано много открытий, подвигов и разочарований. Но больше всего приходилось удивляться!
Удивило меня и то, что барак, только что приплавленный в разобранном виде, оказался полным клопов. Удивляло и полное отсутствие - нет, не комфорта, а элементарной заботы о рабочем скоте, которым в данном случае являлись мы. Не было нужника. На нарах все спали вповалку, и места не хватало. Не было посуды. Баланду нам варили, но во что было ее получать? Самый счастливый был Зейлик - обладатель ночного горшка. У Лотаря была консервная жестянка, у меня - кофейничек. Остальные пользовались посудой из березовой коры. Но самое удручающее -это комары. Ни днем ни ночью не было от них покоя!
Мы начинаем валку леса. Прежде всего надо про-
дожить узкоколейку для вывозки леса к речке Анге, где закладывалось катище - место, где на крутом берегу штабелюют лес. Зимой его скатят на лед, а весной сплавят «мулем» (не в плотах). На Чулыме лес свяжут в плоты и погонят их в Обь, а там катера потащат плоты вверх по Оби.
Но это будет зимой. А пока первый враг - комары. Пока что это хуже голода. С голодом мы вплотную столкнемся зимой, сейчас нас выручают грибы. Единственное спасение - дымари, костры из березовых гнилушек. Переходишь от дерева к дереву - волоки свой дымари! И еще деготь в смеси с рыбьим жиром: нальешь на руку этой вонючей смеси, смажешь за ушами, лицо и шею, и это дает возможность минуты две-три не страдать от укусов.
Не все в одинаковой степени страдали. Хуже всех переносил укусы Дрейман. У него температура поднялась до сорока; он распух и кровоточил. Что с ним сталось, не знаю: он куда-то исчез. На втором месте была я: лицо распухло, веки закрывали глаза. Чтобы увидеть свои ноги, надо было пальцами приподнять веки. Все тело зудело, горело и ныло, язык пересох -результат интоксикации. Но я пыталась шутить - это помогало терпеть.
Зато вечером, после гонга в 7 часов, я устремлялась бегом к речке, раздевалась второпях и кидалась в воду. Пока бежала к воде, комары тучей летели за мной; пока раздевалась, они облепляли все тело. Но
хуже всего было уже после купания: огромные пау-ты (оводы) с разгону впивались в тело так, что брызгала кровь.
Дети в лесу
Нет! Речь идет не о Мальчике-с-Пальчике и не о Ване и Маше, а о детях 11-14 лет из поселков Чер-кесск и Каригод. Это школьники. Они обязаны работать на лесоповале.
Специальной детской нормы нет, а выполнить обычную человеческую норму, которую справедливость требует назвать буквально «нечеловеческой», разумеется, им не под силу. Эта работа дает детям право купить себе пайку хлеба в 700 грамм. Но даже если бы они предпочли свой иждивенческий паек хлеба в 150 грамм, им бы этого не разрешил леспромхоз, чьими крепостными является все местное таежное население.
Больно смотреть на этих малышей в отцовских картузах и материнских кофтах, ловко орудующих лопатами и поразительно сноровисто откатывающих стягами лесины!
Четырнадцать таких мальчишек и девчонок даны мне для выполнения вспомогательных работ на прокладке узкоколейки.
Они дети, но вместе с тем есть в них что-то взрослое: все эти дети родились кто на Украине, кто в Ал-
тайском крае и пережили ужасы раскулачивания и ссылки. Здесь главным образом «улов» 1937 года, хотя есть и с 33-го. (Первый «улов» - 1930-го или 1931 года - едва успели нарыть землянки и почти все поумирали.) Кое-что они помнят: некоторым тогда было уже по 5-7 лет. Это, равно как и жизнь на «новой родине», наложило особый отпечаток на них, на их не по-детски серьезные разговоры.
Каждый рассказывает мне вкратце историю своей жизни, мытарства семьи, кто и где умер. Есть очень хорошие рассказчики. Например, все ребята Турыгины: Павлик, Шура и Володя. Рассказ Шуры до того ярок что, производит прямо-таки потрясающее впечатление.
Наконец очередь доходит до Таи - высокой, стройной, на редкость миловидной девочки с дивными косами. Ей лет 14. Она самая старшая из моей «бригады».
- А твой отец что, тоже ссыльный?
- Нет! - с гордостью отвечает Тая. - Он вольный.
- Я его что-то не встречала. Где он?
- Он - в тюрьме!
Один вольный - и тот в тюрьме! Рассказ Таи поверг меня в недоумение. Оказывается, ее отец был продавцом и сделал растрату:
- Его все равно посадили бы. Так он решил: семь бед - один ответ. И устроил бабушке шикарные именины, угостил всех на славу - из восьми килограммов
конфет брагу наварили. И пироги были!
До чего все это казалось мне диким!
А как дети ждали начала занятий в школе! Но пришло 1 сентября, и начальник леспромхоза отменил на этот год школу: «Война! Пока не уничтожим фашистов - никакого учения. Надо работать!»
В ту зиму работали все. И самые слабенькие ребятишки одиннадцатилетний чахоточный Володя Туры-гин и десятилетняя Валя Захарова были счастливы, что им досталась «легкая» работа кольцевиков. В любую погоду - и в пургу, и в пятидесятиградусный мороз - ходили они с сумками почты: отчеты, рапорты, доносы - из Усть-Тьярма в Суйгу, больше 50 километров в один конец! И за это получали право покупать себе 700 грамм хлеба!
Но это было зимой, а пока что стояло лето.
Напарница
Трудно было бы подобрать себе менее подходящую напарницу, чем Анна Махайловна Мунтян! Учительница. И как все учителя (и железнодорожники) королевской Румынии, очень «передовая». Она и ее муж - члены профсоюза. В Сороках они совместно с большинством педагогов организовали на паях кооператив: был у них магазин, были дачи на море - дома отдыха, лагеря здоровья для детей. Они молились на СССР, идеализировали все, что там происходит, и ве-
рили в непогрешимость его, как турок в Магомета, что не помешало им в ту печальную ночь 13 июня попасть втелячий вагон. Больше того, самого Василия Мунтяна - передового деятеля профсоюза, революционера и советофила - еще во Флорештах забрали вместе с большинством мужчин. И жена, вернее «соломенная вдова», продолжала свой путь в изгнание вместе с сыном от первого брака - Лотарем Гершельманом. Парень лет 19-20, студент Бухарестского университета, не числился в списке репрессированных и за свой матерью последовал добровольно. Когда же отбирали наиболее трудоспособных для работы на трудной рабочей точке, то тут уж мать последовала за сыном. Очутившись на Анге, мы образовали своего рода коллектив из представителей интеллигенции.
Лотарь с одним местным парнем (вольным, то есть потомком бывших каторжников) доставляли рельсы лодками из Черкесска, а мы с Анной Михайловной занялись прокладкой трассы. Мы валили и, где надо, корчевали деревья, а дети их разделывали, откатывали в сторону, а сучья складывали в кучи. Затем мы делали нивелировку почвы.
Анна Михайловна - моложавая, кудрявая блондинка, вся будто сложенная из булочек, была очень старательной. Пожалуй, слишком старательной, а это, если учесть ее полнейшую неопытность в том, что касается лесоповала, приводило к опасным ситуациям. Тайга неосторожных не щадит! На каждом шагу
Анна Михайловна попадала в беду. Однажды я просто чудом успела ее - буквально в последний момент - выхватить из-под падающей лесины. Она сделала себе рабочий комбинезон из брюк своего мужа, мужчины крупного. Сама же Анна Михайловна была совсем миниатюрной: брюки мужа доходили ей до шеи. Осталось лишь превратить карманы в рукава. Вот за эти брюки из «чертовой кожи» я и успела ее схватить и выдернуть, когда лесина уже почти коснулась ее позвоночника.
Она была мужественной женщиной и долго крепилась, не падала духом. Дома, в Сороках, она преподавала кулинарию в женской профессиональной школе, окончив специальное кулинарное училище в Швейцарии, очень любила свою профессию и была большой лакомкой. Ей пришлось, безусловно, куда труднее, чем мне. Я уже почти год проходила «предварительную подготовку», и все те невзгоды, что мне пришлось перенести на протяжении этого года, основательно подготовили меня к лишениям, а к физическому труду я и до того была привычна.
А ей-то, каково было ей?!
Прямо из дома, уютного, как бонбоньерка, да в телячий вагон! Вчера еще - в кругу семьи, в привычной обстановке, с нею муж, сын... А сегодня она - лесоруб. Муж? Должно быть, в тюрьме... Сын? Он при ней, но легко ли ей, матери, сознавать, что из-за нее юноша, пред которым, казалось, было светлое буду-
щее: карьера инженера, девушка, с которой у него наклевывался роман, - и вот он, ее сын, здесь, в нарымской болотистой тайге...
Вчера еще ее единственной заботой было «приготовить чего-нибудь вкусненькое», такое, что пальчики оближешь. А тут? Пайка хлеба и два раза в день пол-литра жидкого супа, в котором, как говорится, крупинка за крупинкой бегает с дубинкой!
Сколько раз она мне говорила:
- Ах, Фросенька, как я вам завидую! Вы и Лотарь можете есть этот ужасный черный хлеб, а я ну никак не могу! Я отдаю почти всю свою пайку Лотарю. Мы получаем сразу на двоих, и я себе отрезаю совсем тонюсенький ломтик.
И так длилось довольно долго. Но настал день, когда ее румяные щечки-яблочки поблекли и все те «булочки», из которых она как бы состояла, растаяли. О, тогда она оценила вкус черного хлеба! Она не только стала получать свою пайку отдельно от сына, но рычала, вырывая из его рук хлеб!
Но это было значительно позже.
Мы «ходим в гости»
Казалось бы, «не до жиру, быть бы живу»! Работа в лесу с семи утра до семи вечера - 12 часов. Работа тяжелая, напряженная, непривычная; от голода «киш-
ка кишке кукиш кажет». После ужина, вместо того, чтобы отдыхать, мы с Лотарем по очереди ходим в Черкесск, в ларек за хлебом. Это значит, еще 6-7 километров топкими тропинками. Теперь даже не верится, что нам не приходило в голову выговорить себе хоть какую-нибудь мзду за эти путешествия, ведь носили мы хлеб для десятка людей и к каждой пайке аккуратно пришпиливали палочкой довески. Ночь не приносила отдыха, так как в бараке, несмотря на два дымаря (это тазы с березовыми гнилушками: один у входа, другой - в глубине), комары всю ночь не давали покоя. Им помогали еще и клопы. И все это без выходных.
Но все же мы с Лотарем решили сходить «в гости» в Суйгу к тем счастливчикам, которые там остались. В оба конца ни много ни мало 108 километров! Тогда мы еще не знали, что такое «выбиться из сил» и как нужно экономить, беречь эти тающие силы! Но как, откуда выкроить время?! Оказия сама собой подвернулась: нужны были люди, чтобы ночью грузить сено на паузки. И вот мы с Лотарем, поужинав, бежали в Черкесск. Если паузок нас ждал, мы грузили это сено; если же паузка еще не было или сена еще не подвезли, мы в ожидании работы валились на землю и засыпали. Хоть несколько минут мертвого сна!
В четверг и пятницу мы так и работали: днем - в лесу, ночью - на погрузке сена. Мы ошалели от усталости, но в субботу, проглотив свою баланду и зах-
ватив рюкзаки, бодро зашагали наугад. Дороги мы не знали, но я всегда очень хорошо ориентировалась и надеялась найти эту дорогу:
И с твердой верою в Зевеса
Он в глубину вступает леса¹.
Мы бодро двинулись в неизвестность: должна же быть какая-нибудь дорога? Во всяком случае, от Хар-ска будет. А до Харска? Э, как-нибудь! На все воля Божья. В данном случае Его воля была, чтобы мы не заблудились в чащобе, не утонули в трясине или реке.
Следует заметить, что в этой части Сибири очень своеобразный грунт: не то зола, не то мельчайший песок, вроде того, что в песочных часах. Рельеф почвы абсолютно плоский, но с большим уклоном к западу, а поэтому все речки быстрые и глубокие, как щели, промытые водой. Мостов, по крайней мере таких, как это понимаем мы, вообще нет. Их заменяют поваленные через поток деревья и к ним шесты. Переходишь и оставляешь на берегу шест.
Есть кладки. Это отесанное сверху бревно, укрепленное на вбитых в дно сваях. Малейший паводок -и кладка под водой. Поэтому вдоль кладки ряд жердей вроде перил. Самое же оригинальное - это мост-фантом, мост-привидение, или попросту плавучий мост.
Кто этого не видел, тот не поверит, что нечто по-
¹ Из баллады В.А.Жуковского «Ивиковы журавли».
добное существует в XX веке! Видала я на Кавказе мосты, висящие на стальных тросах. Здесь же вместо тросов - черемуховые вицы¹, ими же связаны между собой бревна. Крепится такой мост-призрак к растущим на берегу деревьям, разумеется, теми же самыми вицами. Весной в паводок он всплывает и выпячивается «брюхом». В данном же случае, в конце лета, когда вода спадает, этот мост провисает, и испытываешь жуткое чувство при виде глубокого каньона, в котором течет река. Просто диву даешься: на чем держится этот мост? Впрочем, вообще весь этот поход «в гости» мы совершили чудом, и остается лишь удивляться, что закончился он благополучно.
Стемнело, к счастью, уже после того как по кочкам перебрались через топь. Под ногами кочки качались, а если попробовать пройти по зеленому лужку, то он оказывался коварным зыбуном. Когда стемнело, то оказалось, что Лотарь близорук и вдобавок очень плохо видит в темноте. К счастью, у меня зрение было очень острое и ориентировалась я по звездам превосходно. (Вот когда пригодилось мое детское увлечение астрономией!) Идти надо было все время на юго-восток. Я скинула куртку и пошла вперед, а Лотарь не терял из виду мою белую холщовую рубаху.
Оставив позади спящий Харск, мы смогли идти
¹ искрученная, свитая в 2 или 3 прута хворостина.
более уверенно: немыслимая колея, пересеченная корнями и болотами, теряющаяся в мочарах,¹ могла считаться, по сибирским понятиям, хорошей дорогой.
В Суйге
Когда побледнели звезды и небо стало какого-то нездорово-белесого оттенка, предвещающего рассвет, мы вышли на пойменный луг, на котором темнели копны сена. Тут-то мы почувствовали нечеловеческую усталость! Едва добравшись до ближайшей копны, мы рухнули к ее подножию, даже не подмостив себе под бока сена. Пока я извлекала из рюкзака одеяло, Лотарь уже спал. Примостившись рядом и укутав нас обоих одеялом, я «провалилась в небытие».
Солнечные лучи разбудили меня. И слава Богу! Если бы оставить Лотаря спать, сколько он хочет, то пришлось бы топать на Ангу, так и не побывав в Суй-ге. Не без труда я его растолкала, и, помывшись у ручья, мы бодро зашагали. Вот уже и смолокурня. Отсюда рукой подать до Суйги. То-то обрадуются нам наши «товарищи по несчастью»!
Нет, пожалуй, в несчастье дружба глохнет. Там, в домике на Анге, мы представляли все иначе. Мы жили надеждой, и настроение было бодрое. Тут надежда уже угасла, все были как пришибленные.
Признаться, я только теперь присмотрелась к Суй-
¹ низкое заболоченное место, грязь.
ге. Вернее, к русской, именно советской русской деревне. Да еще расположенной в сердце северной тайги. Кузедеево, Бенжареп-второй промелькнули не как деревни, в которых живут - рождаются и умирают - люди, а как театральные декорации, нечто выдуманное. И сама Суйга, когда я ее в первый раз видела, промелькнула как во сне. Теперь я на нее посмотрела совсем иными глазами.
Нет, не такими ожидала я встретить своих земляков! Повсюду царило уныние, все были деморализованы.
Я еще не имела опыта в оценке людского страдания и поэтому осудила их слишком строго. Я привыкла к бессарабскому гостеприимству, и меня сразу покоробила та натянутая атмосфера, которую я встретила у Слоновских.
Мать Миньки Слоновского, которую я знала как жизнерадостную, еще не старую, хлопотливую и хлебосольную хозяйку, уныло сидела, нахохлившись, у погасшей плиты и жаловалась. На все: и что есть ничего, и что даже топлива нет, и что она больна и измучилась.
Я поняла, что здесь и кипятка не дождешься и что я ей мешаю угостить ее племянника Лотаря. Я не рассчитывала на «угощение», но хотела отдохнуть и послушать разговор о том о сем. Впрочем, в глубине души полагала, что и на мою долю найдется хоть немного грибной похлебки, приправленной мукой. Но
создавшаяся атмосфера стала невыносимой, и я вышла, сказав, что пойду поброжу по селу. Ужасно хотелось лечь, отдохнуть, поспать, но комары уныло жужжали вокруг. Встречные глядели враждебно. Если это были местные, «аборигены», то удивляться не приходилось: хоть и не по своей воле, но мы явились, чтоб отбивать у них и без того скудный кусок хлеба. Если это были свои, то они предпочитали меня не узнавать: им было неудобно не пригласить меня, и это опять-таки было вполне понятно. За истекший месяц они поизносились, похудели. Одним словом, выцвели.
После полудня мы отправились в обратный путь. Лотарь был рад: Минька должен был с ближайшей группой прийти на нашу лесосеку. Он с восторгом рассказывал, как он поел картошки с молоком. Я солгала, что тоже поела, не уточняя, что съела тот ломтик хлеба, который принесла с собой. Перед рассветом мы были на Анге: почти не отдохнув, проглотили свою баланду и, захватив топоры, пошли на работу.
Дней через десять, действительно, прибыло пополнение, и с ним - Минька и Елена Греку, сдобная попадья, прибывшая с нами из Бессарабии.
Потапка
Тесно стало в бараке. Кроме нас, восьмерых бес-сарабцев, прибыли с полдюжины колхозников -вольных, отбывавших трудгужповинность.
Холодало. Установили чугунную разборную печурку - камбус. Назначили и дневальную - молодую изможденную женщину, незамужнюю, но с ребенком.
Мальчонке - звали его Потапка - было года два. Ходил он еще в рубашонке, штанов не имел и не умел говорить ничего, кроме «мамка» и «иси-ти-ти», что должно было означать «есть хочу» (сибиряки вместо «есть» говорят «исть»).
Что меня поразило, так это та житейская мудрость, которую уже успел приобрести этот юный гражданин, едва вышедший из эмбрионального состояния. Прибывшие на трудгужповинность колхозники привозили с собой продукты, полученные в своих колхозах. Ассортимент, может быть, и не отличался разнообразием, но разве можно было сравнить похлебку с солониной или вяленой рыбой, картошкой и овсяной крупой и хлеб - пусть овсяный, но отрезаемый аппетитными ломтями, - с нашим голодным пайком? И все же мы, ссыльные лесорубы, получали больше, чем она, уборщица-дневальная. А ее ребенок получал как иждивенец (тут я впервые встретилась с этим нелепым словом) всего 150 грамм хлеба и не имел права даже на нашу жидкую баланду!
Вот сцена, которую я наблюдала, притом неоднократно. Садится колхозник верхом на скамейку и начинает жадно чавкать. Как ни урезает себя во всем мать, а Потапка голоден. Казалось бы, вполне есте-
ственно для голодного ребенка подойти к тому, кто ест, чтобы тоже поесть. Но он знает: никто ничего ему не даст. Он не может еще сформулировать фразу «человек человеку - волк», но уже чувствует эту горькую истину. С тоской глядит он на чавкающего дядю. Даже не подходит, а напротив, отворачивается и сперва идет, а затем бежит к матери и, лишь зарывшись лицом в ее юбку, судорожно и неутешно плачет...
Поход за картошкой
Кто-то из вольных однажды сказал мне:
- В Харске один человек переезжает в Кривошеино на Оби и продает все. Может быть, продаст тебе картошки. Попытай счастья!
Нам дали выходной - сходить в баню в Черкесск. Я предложила Лотарю и Миньке пойти в Харск. Они отказались наотрез.
- Мы решили сходить в Черкесск. У нас есть деньги, и мы наверняка сможем поесть молока и рыбы.
И я решила идти одна. Задолго до рассвета сунула в рюкзак пустой мешок, взяла клюку и пошла. 20 верст туда и столько же обратно. Надо спешить - осенний день короток!
Серебрится иней, под ногами хрустит замерзшая трава. Я бодро шагаю, легко перескакивая через попадающиеся на пути ручьи. Теперь я только удивля-
юсь, откуда бралась сила? И бодрость? Я не чувствовала слабости и усталости, на которые жаловались другие. У меня не было бюстгальтера на смену, и вначале это меня беспокоило: как быть, когда он порвется? Но вот пришло время, и я, выбросив порвавшийся, с удивлением обнаружила, что эта «деталь туалета» мне вовсе не нужна. Должна заметить как курьезный факт самозащиты организма, что у меня прекратилась менструация. В последний раз она была в день, когда нас выслали - 13 июня; через месяц лишь очень болела голова и только. Продолжалась эта пауза 4 года.
До Харска я добралась благополучно. Более того, мне удалось купить картошки. Три пуда - это целое богатство! Нелегко было уговорить продавца. Шутками-прибаутками и смелыми рассуждениями удалось мне «сломать лед». Он предпочел бы продать ее своим. Ведь к нам, пришлым нахлебникам, отношение было, скорее, враждебное. И не только потому, что мы являемся конкурентами, претендующими на тот хлеб, которого так мало в Нарымском крае, а оттого, что все те годы, что они страдали и умирали с голоду, мы в Бессарабии жили в сытости и покое, уверенные в завтрашнем дне. А эта ретроспективная зависть довольно сильна.
И вот картошка куплена: полпуда - в рюкзаке, а два с половиной пуда в узком длинном домашнем мешке. Нести удобно: рюкзак ловко сидит на спине, а поверх
него поперек положен мешок, так что я могу идти, почти вовсе его не поддерживая. Первые 5 километров, до реки Хар, я прошлепала не останавливаясь. Надо было спешить: снег, начавший порошить с утра, усилился. Еще таяло, но все кругом побелело и приняло незнакомый вид. Значит, даже эфемерная тропа и та уже не видна!
Остановилась я возле переправы, опустив мешок на высокий, выше метра, пень. Глянула на переправу и ахнула: река прибывала, мостки посредине были уже залиты. Виднелись лишь перила. Мутная вода казалась зловеще-черной - на берегах уже лежал снег. Вокруг жердей, к которым были прикреплены перила, бурлили водовороты. Нужно напомнить, что хотя в Нарымском краю нет гор, но все реки, текущие на запад, имеют очень быстрое течение, так как местность между Енисеем и Обью имеет значительный уклон на запад.
Впоследствии мама не раз говорила, что каждый вечер, ложась спать, она добавляла к своей вечерней молитве: «Ангел-хранитель! Сбереги мою Фофочку!» (Так меня звали в детстве.) И это для ангела было далеко не синекура! Безработным он не был...
Должно быть, плывущее бревно проломило кладку посредине реки, но я, нащупав пролом ногой, сумела через него перебраться, не уронив картошку. Лишь выйдя на другой берег и оглянувшись на пройденную переправу, я испугалась так, что ноги у меня подкосились.
Снег сыпал густой, липкий. Все вокруг приняло абсолютно чужой, незнакомый облик, я шла неуверенно, ведь и тот намек на тропу, по которой я шла утром, окончательно исчез. Вскоре я убедилась, что сбилась с пути. Мне стало не по себе. Но вот я снова вышла на тропу, вернее на дорогу. Вот барак, рядом другой. Они пусты и заперты: люди на работе. Вот контора. Из трубы валит дым. Я вошла в сени. Пахнуло теплом. Я открыла дверь, шагнула на порог и... с отвращением отпрянула.
Я увидела картину полного благополучия и семейного счастья: за низким столиком вокруг большого эмалированного таза сидит вся семья. Глава ее - отец, здоровенный рыжий толстяк, весь лоснящийся от жира, и пять или шесть карапузов - налитых крепышей; рядом мать нарезает хлеб. Мать также крепкая, толстая и мордастая. В тазу лапша с бараниной, вся плавающая в жире.
Месяца два тому назад подобная картина могла бы меня лишь умилить, но теперь я сразу себе представила, скольких рабочих нужно обворовать, сколько детей заморить голодом, чтобы семья их начальника могла сожрать килограммов 5 мяса (не считая всего прочего), если на рабочего отпускают 50 грамм мяса (из коих 60 процентов - кости) и 20 грамм крупы или лапши в сутки?!
Выражение вороватого испуга и жест, которым старшие попытались прикрыть таз с мясом, подтвердили мою догадку. Удивительное дело! То, что я испытала,
было более похоже на брезгливость, чем на негодование. Будто попала рукой в грязную слизь! Я не знала дороги, наступали сумерки, я устала и промокла, и впереди было кочковатое болото и зыбуны, которые надо было пройти засветло, но я не могла просить об услуге того, кто обворовывает голодных и обездоленных невольников! Я подхватила мешок и пошла наугад.
Какой инстинкт вел меня, не представляю; и еще меньше могу объяснить, откуда брались силы. Я шагала из последних сил, и мешок, который сперва казался мне легким, становился с каждым шагом тяжелее. Каждый шаг казался последним! Но вот лес поредел, я вышла на луг, и вдали, за излучиной реки, блеснул огонек. Какое счастье, что они догадались не погасить лампу! Я бы свалилась в полутора-двух километрах от цели. Но какими бесконечными показались мне эти километры! Один шаг - и я останавливалась, тяжело дыша. Я не смела опустить мешок на землю, так как чувствовала, что не смогу его поднять. Только вид огонька возвращал мне силы. Пройдя лужок, я очутилась в роще, за которой находился барак. Деревья заслонили огонек, и это окончательно лишило меня сил. Я свалилась...
Было далеко за полночь, когда я вновь с трудом взвалила на себя мешок и поплелась, дрожа от усталости. Вот лестница. Последним усилием я, ухватившись за перила, одолела и ее, но переступить порога
не смогла: только рванулась вперед и растянулась на пороге. Мешок картошки глухо стукнулся об пол. Я потеряла сознание. Подняли меня Анна Михайловна и дневальная. Другие не захотели прерывать свой сладкий сон.
Тогда я была лучше, чем теперь. Я всегда старалась не приобретать житейской мудрости, которая покрывала своей копотью в душе то, что должно быть прозрачным, как хрусталь. И все же теперь я была бы неспособна поступить так, как тогда: разделила картошку на 5 равных долей и себе взяла лишь одну. Остальные предназначались Лотарю, его матери, Миньке Слоновскому (как кузену Лотаря) и Елене Греку, просто как землячке. Это была последняя картошка, доставшаяся мне в Нарымском крае!
А Лотарь и Минька этот свой выходной провели в Черкесске. Пили молоко, ели рыбу, сметану. На мою долю они не догадались чего-нибудь купить: то ли больше не нашли, то ли денег не хватило. Но тогда я еще не умела отличать force majeure ¹ от эгоизма.
Вольные и ссыльные
Не могу сказать, чтобы я была ненаблюдательной. Просто иногда бывает недостаточно увидеть, чтобы заметить. Вернее, понять увиденное. И труднее все-
¹ Непреодолимое препятствие, чрезвычайное обстоятельство (фр.).
го в других заподозрить то, на что сам неспособен. Я возмутилась, когда Елена Греку мне сказала:
- Очень бесстыдные здесь девушки! Особенно Аксинья. Любой из лесорубов их покупает за миску похлебки! И даже не отойдут подальше, а тут же, рядом, у крыльца...
Увы! Не только Аксинья, а и Нюра, Фрося, Мотя. Чего тут больше, голода или распущенности, определить я так и не смогла.
Груня Серебрянникова - вольная. Она не сослана тогда, когда раскулачивали или проводили коллективизацию. Она представительница "местной аристократии», предки которой были сюда сосланы за убийство еще при царях. Не то она вдова, не то мужа в 37-м забрали. Разобраться в этом трудно: у нее пятеро сыновей, причем все носят разные фамилии, к тому же еще птичьи: есть Ласточкин, Скворцов, Воронов, потом, кажется, какой-то не птичий и, наконец, пятый - Колька Орлов, который, по ее словам, сосал грудь до 7 лет.
- Запрягу ему коня, нагружу в сани назем, а он отвезет на огород и там раскидает. А как вернется, кнут за пояс и идет ко мне: «Мамка, титьку», - расказывает она с какой-то особой гордостью.
Турыгины - ссыльные. Должно быть, видали лучшие дни. Отец, в прошлом часовых дел мастер, начитанный, образованный, но «убитый судьбой» человек. Он и вся его семья - обреченные люди: здоровье у
всех подорванное, а в тайге выживают лишь сильнейшие.
Пашке 18-й год. У него далеко зашедший туберкулез легких. Лесоруб. Обожает книги и сам немного поэт. И - художник: неплохо рисует палочкой на песке (бумаги нет, как нет и глины, почва там - лишь песок и торф). Шуре 16 лет - и тоже туберкулез. Любит петь. Очень слабеньким, но верным голоском. Замечательная рассказчица: говорит плавно, красиво и образно. Володьке 11 лет. Работает также в лесу. На редкость одаренный, смышленый мальчик с пытливым умом.
- Ах, если бы я мог учиться! И еще рисовать. Тетенька, давайте говорите со мной по-немецки. Я выучусь, ей-богу!
И правда: работая рядом со мной, он постоянно расспрашивал и вскоре уже мог кое-как составлять фразы. Зимой он работал кольцевиком: носил почту из Суйги в Усть-Тьярм - 55 километров. Встречались мы редко, и он с такой грустью говорил:
- А я начинаю забывать немецкий.. Как жаль... Есть еще Вася-левша, лет шести. Хилый. С большими ушами и умными глазами. Он и мать - всегда больная, грустная женщина - никогда не выходили из барака. Поражало, как этот юный философ мог часами болтать босыми ногами, монотонно повторяя:
- Исть охота, а исть нечего!
Колька Орлов, которому было 10 лет, в лесу не
работал. Право на 700 грамм хлеба (а не 150, причитающихся неработающему) он зарабатывал тем, что колол дрова для кухни и для барака. В свободное от работы время он любил играть с Володькой Турыгиным, и мать ему выговаривала:
- Сколько раз я тебе запрещала играть с Турыгиным. Он тебе не пара! Он ссыльный, а ты вольный!
Как меня поражало это деление на касты!
Бесклассовое государство
Постепенно я убеждаюсь, что в этой стране, в которой мне суждено был жить и которая претендует на звание «бесклассового государства», не только существуют резко разграниченные классы, но и между этими классами, верней кастами, глухая стена враждебности и недоверия.
Где-то наверху - господствующий класс, класс угнетателей. К ним я еще не успела присмотреться и соприкоснулась с ними лишь дважды: когда они руководили изгнанием нас с мамой из родного дома и во второй раз, когда они руководили «великим переселением народов» в телячьих вагонах из Бессарабии (и, как я впоследствии узнала, из Литвы, Латвии и Эстонии).
Затем - вольные. Потомки преступников, поженившиеся на татарках, а также представительницах северных, таежных народностей. В большинстве низ
колобые, скуластые, с прямыми черными волосами. Характер угрюмый, жестокий. Среди девчат попадаются миловидные, «пикантные».
Наконец, ссыльные тридцатых годов. Это очень пестрый контингент. Несчастный. Запуганный. Большинство - с Украины. Есть из Белоруссии. Есть с Алтая. Глубокие старики и молодежь. Люди сорокалетнего возраста отсутствуют. Много женщин с детьми. Как мне после объяснили, мужчин похватали в 1937 году по какой-то 58-й статье. Что это?
Там-то, в Нарымском крае, я впервые услышала про 1937 год, когда по рекам шныряли катера - «черные вороны» - и люди по ночам вздрагивали, заслышав рокот моторов. И люди исчезали без следа. Должна признаться, что когда в Бессарабии мы об этом читали в газетах, то до нас это не доходило, равно как не доходило и то, что во время раскулачивания и коллективизации людей высылали целыми семьями в Сибирь.
- Наверное, - говорили мы, - они совершили какое-либо тяжкое преступление: убийство, поджог, что ли, - и поэтому их выслали. Разве кого-то наказывают без вины?
Равно как не верили, что в 33-м году на Украине был голод.
- Слыханное ли дело, на Украине и вдруг голод?! Да Украина - это житница страны! Она всю Россию прокормит, да еще и для экспорта останется. Все это
капиталисты от зависти клевещут!
Да-с! Поверишь лишь тогда, когда жареный петух тебя в ж... клюнет!
Но был еще один "класс", оставшийся для меня загадкой.
Как-то (еще до того, как к нам на Ангу прислали колхозников, покупавших местных девок за миску похлебки) к нам пригнали, главным образом на сенокос, молодежь лет семнадцати-восемнадцати. Сразу бросалась в глаза некая «порода»: черты лица, фигура, посадка головы, тонкие руки с длинными пальцами - все это указывало, что они рождены не местными вольными - низколобыми и тупоносыми жителями здешней тайги. Обуты они были в веревочные лапти или чуни из мягкой кожи без подметок. Одеты в колхозную дерюгу, и тем неожиданней было слышать, как они пели романсы Чайковского, Глинки или оперные арии. Разговорная речь была сильно засорена сибирским диалектом и матюгами, но в ней проскальзывали книжные обороты речи и неожиданные для тайги слова. И ко всеми этому они были неграмотны, или, в лучшем случае, малограмотны. Следует добавить, что они развратничали на глазах у всех и к тому же закатывали сцены ревности.
Что привело их в Сибирь? Что довело до такого состояния? Понять этого я так и не смогла. Говорили, что это дети ссыльных, потерявшие своих родителей и «усыновленные» колхозом. «Потерявшие»? Умерли
они, что ли, от голода в 33-м году? Тогда, однако, умирали в первую очередь дети. Может, погибли родители в 37-м? Так за 3-4 года они не успели бы так одичать! Или их родители где-то живы, в тюрьме, а детей просто отобрали, как у наших женщин отбирали мужей, сыновей?
Много непонятного встречала я на каждом шагу! Кое-что поняла после. Но как поет Катя - «Ночь тиха» или Толя Гусев - «Средь шумного бала», этого я забыть не могу.
«Выстойка»
Сезон лесоповала на Анге подходил к концу. На зиму нас должны были перегнать на другую лесосеку. Куда - нам не объявляли, а пока что меня и Груню Серебрянникову откомандировали километров за сорок отсюда - в Усть-Тьярм.
В этом гиблом краю - в Нарымской тайге - лишь зимой, когда большинство болот замерзает, можно с грехом пополам передвигаться с места на место. Летом это почти немыслимо. К зимнему сезону надо подготовить дорогу - зимний путь, по которому зимой предстояло подвозить сено из Анги в Усть-Тьярм для лошадей лесовозчиков. «Дорога» - это не то слово, но другого я не нахожу, чтобы объяснить то, что ее заменяет. Еле заметная тропа вьется по так называемым «каргызовым болотам» - болотам, поросшим ред-
кими, чахлыми, искривленными лиственницами и пихтами. Всюду жидкая и глубокая грязь, из которой выступают круглые кочки, поросшие осокой и змеевиком и напоминающие головы папуасов. Надо наступать на эти «головы», а они шатаются! Лишь оступишься, и весь сапог погружается в липкую грязь! Там, где поверхность болота гладкая, там зыбун, он и зимой не замерзает!
Удивительно, с какой уверенностью вышагивает Груня! Ничего не скажешь: коренная сибирячка - таежница! Когда дорога проходит по песчаным гривам, то продвигаться можно почти беспрепятственно, виляя между соснами; зато в ельнике работы было по горло: питательный слой, в котором располагаются корни, - всего несколько сантиметров, а глубже - песок. Так что при малейшем ветре деревья валятся, подымая на корнях своего рода стенку - вроде гриба с плоской шляпкой. Сдвинуть с места дерево, упавшее поперек дороги, невозможно. Приходится выпиливать проход, достаточный для прохождения саней, и образовавшийся сутунок ¹ откатывать в сторону. Утомительная и весьма трудоемкая работа!
Предполагалось, что пробудем мы в пути дня 4, и продукты нам выдали на неделю. Вот что нам дали: по одному «кирпичу» хлеба; по стакану пшена (и то неполному); одну соленую щуку на двоих: Груне -голову, мне - хвост. Даже трудно поверить, что на
¹ чурбан.
таком пайке можно работать несколько дней, причем ночевать под открытым небом в летней одежде, в сапогах и даже без рукавиц! Но я была рада: хоть какое-то разнообразие. А то, что это опасно и трудно -ерунда!
Хорошо, что моим ментором¹ была опытная сибирячка, выросшая в тайге, среди болот! Без нее я бы замерзла на первом же ночлеге, если до того не утонула бы в зыбуне!
Накануне была еще золотая осень, но, когда мы выходили, уже основательно подмерзало. Мела поземка. К вечеру сильно приморозило. Мы, особенно я, промокли чуть не до пояса. Счастье, что Груня была не только хорошим проводником, но и опытным лесовиком. Она уверенно указала место для ночлега. Пока я рубила еловый лапник и связывала - старательно, но неумело - шалаш, Груня свалила две смолевых сухостойны, распилила их и обтесала так, что, положенные рядом, они почти вплотную прилегали одна к другой и были обращены комлями ² чуть вверх и в сторону шалаша. Несколько смолевых щепок - и огонь запылал между бревнами, а жар - почти без дыма -потянул в наш шалаш. Вскоре мы не только обогрелись, но разомлели от приятной теплоты. Мы разулись и обсушились, вскипятили в кружках воду, и тогда я по достоинству оценила это гениальное сибирское
изобретение! Называется оно, если память мне не изменила, нодия. И еще я поняла, какое это блаженство - попить кипятку! Его почему-то здесь называют чаем.
Наутро мы убедились, что это уже настоящая зима! Мороз был градусов 18-20. Мы быстро шли; еще быстрее расправлялись с валежниками и буреломом, преграждавшими путь. Надо было во что бы то ни стало добраться до Торгаевского балагана - среднее между сторожкой и шалашом, построенным некогда черкесским охотником Торгаевым. В щели дуло, в окне не было стекол. Но окно мы заткнули сеном, растопили печурку и вскипятили "чай». Здесь я съела последний кусочек хлеба. Осталась лишь кожа от соленой щуки, которую я весь следующий день сосала, чтобы обмануть щемящий голод.
Незадолго до полуночи к балагану подъехал лесной объездчик. Тут-то впервые я увидела то, что в Сибири называется «выстойка». Потную, тяжело водящую боками лошадь (расседланную, необтертую, ничем не укрытую) привязывают коротко, высоко задрав ей голову. И так, привязанную к дереву, оставляют часа на два! Она стоит вся заиндевевшая, кучерявая от мороза. На морде намерзает борода и сосульки. Лишь после такой выстойки лошадь поят, кормят и иногда вводят в стайку, хотя сама стайка - несколько досок - не меняет положения. И сибирские лошади просто на удивление крепки, выносливы и бес
страшны. Говорят, благодаря выстойке. Уж не оттого ли сами сибиряки до того крепки и упорны, что сами они на каждом шагу подвергаются подобной же "вы-стойке»? Не раз задумывалась я над этим вопросом...
Возвращение на Ангу
На четвертый день мы дошли до Усть-Тьярма. Последний день я подкреплялась лишь брусникой, которую добывала из-под снега. Это, может быть, вполне удовлетворяет куропаток, но для меня было явно недостаточно.
Груня решила остаться еще дня на два в Усть-Тьяр-ме. Я же на следующий день еще задолго до рассвета пустилась в обратный путь. С собою взяла лишь топор и тот показался мне ужасно тяжелым. Голод подгонял меня: дадут же мне хоть чего-нибудь на Анге, даже если я вернусь днем раньше, а паек дали на неделю? В глазах рябило от голода и усталости. Но вот вдали замаячил барак. Увы! Он был пуст. Нетопленая печь. Снег на полу. Трудно было уснуть! Голод разрывал внутренности, усталость разламывала кости, и не было сил сходить в лес за дровами. Но все же я забылась тяжелым сном с кошмарами. Утром я поплелась в Харск.
Население нашего барака, очевидно, эвакуировали лишь накануне. Следы не успело занести, и я шла по хорошо утоптанной тропе. К полудню я была в
Харске. Рабочих бараков там не было, и наших бес-сарабцев распределили по избам. В конторе мне указали, в чьей избе я буду жить: у белоруса Ивана. Там же я застала Анну Михайловну и Лотаря.
Близкое знакомство с русской избой
В сущности, в русскую рубленую избу вошла я впервые: те избы, в Кузедееве и Бенжарепе-втором, я видела лишь мельком, главным образом снаружи. Избегая клопов, я ночевала в кузнице, на горне. Здесь же, в Харске, зимой пришлось в этой избе жить. Черные, прокопченные стены и еще более черный потолок. Смрад, спертый воздух. Непроходимое невежество и непроглядная, но уже привычная нужда обитателей. И - тараканы. О клопах я не говорю. В том, что они вездесущи, я уже убедилась.
Короче сказать, впечатление был кошмарное: темно, грязно, воняет и все копошится и шуршит. И на этом фоне, кроме нас троих, хозяева: Иван, его жена Фрося, двое дочерей лет восьми - десяти и младенец Николай.
Как-то, еще в Анге, одна из дочерей Лихачева сказала:
- В Усть-Тьярме хорошо! Живешь в бараке - своя койка, тумбочка на двоих. Житуха! А вот когда расселяют по квартирам, как, например, в Харске, - ох не люблю! Нет хуже квартир!
Но у меня к баракам было какое-то отвращение: всегда в толпе, на глазах у всех: что-то от казармы и от стада. На квартире, казалось, лучше, все-таки в семье. Вот в Харске мне пришлось пересмотреть свои взгляды и отказаться от предубеждений. Спору нет, плохо в бараке, но на квартире хуже.
Но нам еще повезло: хозяева наши были сердечные люди. Больше того, благодаря их великодушию мы смогли хоть один раз поесть досыта! Впрочем, великодушие было не так уж удивительно, просто хозяин не был настолько голоден, чтобы съесть ту часть конских кишок, которая пришлась на его долю при разделе издохшей от чесотки леспромхозовской лошади... Эта конская требуха, не очищенная от содержимого, сперва немного протухла, а затем замерзла. Хозяин не стал с нею возиться и уступил ее нам с Лотарем. Труднее всего было эти кишки разморозить, что я и сделала у проруби на реке Хар. Дальше пошло все гладко: я их вычистила, выскоблила, вывернула и прополоскала.
Анна Михайловна, хоть и «профессор кулинарии», наотрез отказалась от попытки изготовить изысканное блюдо из этой требухи. И надо было видеть, как мы с Лотарем уплетали за оба уха это варево! Варила я его в чугунке без дна. Дно вставила деревянное и варила, обкладывая чугунок углями.
Ну и наелись же мы! Анна Михайловна не могла побороть отвращения и в нашей трапезе участия не
принимала; мы же с Лотарем не смогли оторваться от чугунка, пока его не опорожнили. От еды мы разомлели и еле дышали.
- Давайте условимся, - сказал Лотарь, - ежегодно отмечать число 11 ноября - день, когда мы в первый раз поели досыта!
Увы! Правильней было бы сказать - в последний.
Щука и взаимная выручка
Щука и взаимная выручка
- В воскресенье будет полнолуние, - сказал нам хозяин. - Мы с Петром Чеховым пойдем ночью рыбачить. Если хочешь, попытай счастье и ты.
- Разумеется, хочу! Но надо же иметь какие-то снасти?
- Э, да ты не понимаешь! Нынче снега мало выпало. Лед толстый, рыба задыхается. Вот мы кое-где пробьем лунки - рыба к ним и подойдет дышать. Кроме того, мы знаем, где родники. Лед там тонкий - воздух просачивается. Есть места: ударь каблуком - и дыра! Вот из таких лунок рыбу черпаком знай выгребай на лед! Ну а которая от нас увильнет, снова к лунке вернется. Сможешь ее поддеть - твое счастье!
Разумеется, не рассказать об этом Лотарю было бы не по-товарищески. (Миньки уже не было, он вернулся в Суйгу.) Лотарь сперва с восторгом согласился. Когда же дошло до дела, тут уж другой разговор. После целого дня работы, когда все тело разломило от
усталости, под шерстяным стеганым одеялом (он спал вместе с матерью) так тепло... Мороз лютый: градусов 30, должно быть! А там еще промокнешь, да на таком морозе... Нет, ни за что он не пойдет! И я пошла одна, захватив мешок.
Ночь была неправдоподобно красивой! Луна до того ослепительно-яркая, что звезд на небе почти не видать. На снегу загорались и переливались разноцветными искрами тысячи звезд. Полное безветрие. Сосны и ели не роняют снега. Тишина. Лишь изредка гулко треснет дерево. И опять белое безмолвие.
У Ивана и Петра черпаки: к держаку прикреплен обод из гнутой черемухи, на него натянут кусок сети. У меня - ничего в руках. И пустой мешок. Вот лунка. Быстро прорубив тонкий лед, проворно и ритмично погружая в прорубь черпаки, они выбрасывают на лед трепещущую рыбешку. Чебаки и окуни, реже -щучки и ерши. Идут дальше. Так и ко второй, и к третьей лунке. Вот они подходят к месту, поросшему тростником, возле крутого берега. Здесь ключи. Лед тонок, и, кроме того, тростники служат отдушинами. Петро просто каблуком пробивает лед. Рыбы под ним видимо-невидимо, и они начерпали две изрядных кучки.
Присмотревшись к этой процедуре и уловив, в чем секрет, я вернулась к первой лунке и принялась ловить рыбу просто руками! Рыба скользкая. Ухватить ее трудно. Зато если опустить обе руки сразу, рас-
топырить пальцы и поддавать ими рыбу, то получается неплохо, и моя доля улова быстро росла. Мороз жег как огнем, но я увлеклась и почти его не замечала.
Там, где были родники, я при свете полной луны увидела большущую рыбину и, забыв об осторожности, окунула руки по самые плечи.
Ура! На льду трепыхается щука килограмма на три. Вот это рыбища! Знай наших! Чем я не рыбак?! И, в восторге от своей удачи, я забыла об осторожности. Вот возле мыска, круто спускавшегося вниз, растут тростники. Должно быть, тут лед тонкий. Я его пробью - и рыба моя!
Увы! Лед оказался слишком тонким и не рыба попала ко мне, а я - к рыбам!
По счастью, воды оказалось чуть выше колен, и я благополучно выкарабкалась. У проруби рыба так сгрудилась, что я о морозе и думать забыла: устремилась к воде и стала выбрасывать рыбу на лед.
Но мороз вновь напомнил о себе, когда охотничий пыл стал ослабевать. Я не решилась скинуть сапоги, так как опасалась, что они задубеют и я не смогу их надеть.
После неосторожности я совершила глупость: попыталась, задрав ноги кверху, вылить из сапог воду. В результате вода из сапог перекочевала в мои брюки и проникла даже под мышки. Чтоб не замерзнуть,
пришлось поспешить домой. Но цель была достигнута: мешок был наполнен мелкой рыбешкой, и поверх нее я уложила свою «гордость рыболова» - крупную щуку.
Я мечтала об отварной щуке... Разумеется, мне бы и в голову не пришло есть ее самой! Мы бы ели ее втроем, душистую уху. Это не протухшие конские кишки, а свежая рыбина, пойманная мной, притом пойманная прямо руками.
Весть о моей удаче распространилась по Харску. И тут-то мое представление о взаимной выручке и святости товарищества выдержало серьезное испытание.
Ко мне подошла Анна Михайловна и несколько смущенно сказала:
- Ах, Фросенька! Мы с Лотарем в такой беде, что никто, кроме вас, нас выручить не может! У нас нет ни копейки денег, и с этим переездом туда-сюда мы ничего не зарабатывали. Нам не на что выкупить свой паек! А тут одни соседи хотят справить именины и просят продать им эту щуку на заливное...
Даже если бы я не увидела в ее глазах мольбы, я б ей никогда не отказала. Я протянула ей щуку и сказала:
- Продавайте!
И отвернулась, чтобы скрыть свое разочарование.
Философия старика Лихачева
Еще тогда, когда мы направлялись в Ангу, мы заночевали на берегу.
Все побрели в поселок на берегу Чулыма, а я предпочла остаться с проводником, стариком Лихачевым, и его сыном Илюшей, пареньком лет двенадцати-тринадцати, курносым и вихрастым.
Сам Лихачев - ссыльный из Алтайского края, наблюдательный и остроумный - хоть о своем прошлом ничего не говорил, но видно было, что он видел лучшие дни.
Спасаясь от комаров, мы выбрали мысок, продуваемый со всех сторон, развели костер и, разумеется, вскипятили чай, то есть кипяток.
У меня был сахар - последних 6 кусков, еще из дому, и я их разделила поровну на нас троих. Лихачев взял сахар, повертел его в руках и как-то странно посмотрел на меня.
Когда мы попили чаю, он наконец заговорил:
- Слушай, Фрося, что я тебе скажу: береги для себя то, что у тебя есть! Я взял твой сахар - может, я его годами не видел, а мой Илюша, почитай, что его и совсем не видал. И ты его не скоро увидишь!
- Этих нескольких кусочков мне до самой смерти все равно не хватит! Кроме того, скучно глодать свою кость и ворчать на всех, как собака!
- Это так! Но жизнь здесь хуже собачьей! Собаку можно и пожалеть, а волку не на что и не на кого надеяться! Запомни мои слова - никогда и ничем не делись! Скрывай свои мысли, так как неосторожно сказанное слово может быть обращено против тебя и погубить тебя; скрывай, если тебе в чем-либо повезет: тебе могут позавидовать и погубить тебя; скрывай боль, скрывай страх, так как страдания и страх сделают тебя слабой, а слабых добивают: таков закон волчьей стаи; скрывай радость, ведь в нашей жизни так много страдания, что радость подозрительна и ее не прощают; но прежде всего, скрывай каждый кусочек хлеба, так как ты скоро поймешь, что наша жизнь на грани голодной смерти, и тебе также придется кружить в заколдованном круге: чтобы заработать кусок хлеба, надо затратить много силы, а чтобы сохранить силу, надо съесть весь тот хлеб, что ты заработал. Голод будет твоим постоянным спутником. А за спиной притаится смерть. От нее не жди пощады: она не прощает слабости, а силы у тебя скоро отнимет голод. И в борьбе со смертью и голодом никто, кроме тебя самой, тебе не поможет!
Должна признаться, что жизнь не опровергла ни одного из постулатов Лихачева, но я продолжала делать свои ошибки и, к счастью, не прониклась его мудростью.
Из Харска в Усть-Тьярм
Мы покидали Харск без сожаления. Не только потому, что ужасно надоели клопы и тараканы, и не оттого, что вся семья нашего хозяина непрерывно в той или иной форме «услаждала» наш слух. Младенец не ревел только тогда, когда мамаша хриплым голосом баюкала его:
Ах ты Коля-Николай!
Ты собакою не лай,
Ты коровой не мычи!
Да ты, мой Коленька, молчи!
Дочки пели пошлые частушки «городского» типа:
На столе стоит стакан.
Под стаканом - таракан.
Если хочешь познакомиться,
Подари мне сарафан.
А папаша мурлыкал унылую песенку и прерывал это мурлыканье лишь для того, чтобы выматериться. Впрочем - беззлобно.
Мы радовались тому, что получим возможность продуктивно работать. Возле Харска настоящего лесоповала уже не было: весь лес был давно уничтожен. Местные жители, старожилы, обосновались и обжились тут давно. Были у них коровы, за которых, впрочем, платили потрясающий «натуральный» налог, и не только молоком и маслом, но мясом и кожей: 16 килограммов мяса и 1/4 кожи с живой коровы в год!
Были огороды на задах, за домами. Упорно внося удобрения (торф, речной ил, мох), создавали на песке почву, на которой росла картошка, не крупнее ореха, капуста (не кочаны, а лишь лист), репа, брюква.
В этом году, впрочем, было приказано отрезать эти огороды, чтобы вынудить голодом всех людей работать на лесоповале. Они рыбачили и охотились, всячески изворачиваясь, собирали грибы, ягоды, кедровые орехи. Одним словом, местные жители боролись с голодом и умудрялись водить за нос Смерть... А на что было рассчитывать нам? Один раз, да и то случайно, выручила щука. А дальше как быть?
И вот мы идем по первому глубокому снегу. Впервые видела я хвойный лес зимой. И он меня буквально очаровал!
- Как декорация к опере «Жизнь за Царя»! - говорит Анна Михайловна.
Сходство этим и ограничивается: по мере того как нарастает усталость, сходство с оперой улетучивается, и, право же, мы больше похожи на отступающую наполеоновскую армию!
Картина оживилась лишь тогда, когда мы подошли к трясинам, ненадежным даже зимой. Лошадей нельзя был вести через них. Их пришлось повалить, связав ноги, и человек пять, разойдясь веером, на изрядном расстоянии друг от друга, перетаскивали их по очереди через опасные места. Веревки были привязаны к недоуздку, к связанным ногам и к хвосту. Вьюк пе-
реносили вручную. Затем опять вьючили лошадей.
Вспомнился рассказ, тогда показавшийся мне неправдоподобным, о том, как сторож из Усть-Тьярма (летом там никого, кроме сторожа, не было), доставил туда из Суйги... корову!
90 километров везли несчастную буренушку, связанную «по рукам и ногам», в обласке (долбленка из цельного ствола вербы), перетаскивая из речки в речку. Поистине, и людям и животным живется невесело в этом жутком краю!
«Хрен редьки не слаще» - и хваленый Усть-Тьярм оказался немногим лучше Анги, Харска или Суйги. Лес тут был, и даже очень устрашающий, но ходить приходилось очень далеко и отнюдь не по асфальту! По пути на работу надо было пересекать несколько речушек, характерных для этого края - быстрых и глубоких. Большинство из них замерзают поздно, и то остаются полыньи. Мостов и в помине нет: надо переходить по бревну, опираясь на жердь. Переходя по скользкому бревну, переносили с собой и жердь. Случается, что все жерди на одной стороне. Попробуй переберись так!
Зато бытовые условия были лучше: койки, тумбочки - все топорное, но чистое. Здесь, в Усть-Тьярме, я смогла наконец купить себе - по особому разрешению - валенки и телогрейку. Даже трудно поверить, что до того, несмотря на морозы, доходившие иногда до 40 градусов, я могла работать в лесу по 12 часов
только в курточке и кирзовых сапогах, что были на мне 13 июня в Бессарабии.
К сожалению, надежда на то, что в Усть-Тьярме с питанием будет больше порядка, не оправдалась. Мало того, что норма была до безобразия мизерная, продукты разворовывались начальством всех степеней и всех мастей!
Развеселил меня случай с Груней Серебрянниковой. На нашу лесосеку приезжал какой-то профсоюзный деятель, некто Антонов, и на следующий день Груня хвасталась «по секрету», что он ей обещал место повара. (За место у котла шла такая же борьба, как в Румынии за должность министра). Когда же Антонов уехал и выяснилось, что поварихой назначена свояченица Антонова, барак наполнился воплями и проклятиями, причем не только одной Груни. Первой завопила она:
- Ах он гнида окаянная! За его обещание я с ним, гадом, переспала, а он назначил свою Дуську!
В том же смысле, но в несколько иных выражениях жаловались и вопили 8 девок из нашего барака -почти весь наличный бабий персонал!
«Я так хочу пшенной каши!»
Тут, в Усть-Тьярме, я впервые заметила, как сдает позиции Анна Михайловна. Куда подевались все те «булочки», из которых была будто вылеплена эта не-
когда весьма пышная дама? Одежда на ней обвисла, и лицо приняло землистый оттенок. Свою пайку черного хлеба, того самого, о котором она говорила: «...скорее умру, чем буду есть этот хлеб!» - стала она получать отдельно от Лотаря и жадно поедала его, стыдясь смотреть на сына.
Однажды ночью я увидела, что она сидит на своей койке, грустно уставясь в одну точку...
- Анна Михайловна, что это с вами? Отчего вы не спите?
- Я так хочу пшенной каши, Фросинька! Пшенной каши! С молоком...
В голосе ее слышались слезы...
В последние дни в Усть-Тьярме я как-то отдалилась от Анны Михайловны и Лотаря - единственных сорочан, с которыми меня связывала дружба. Анна Михайловна утратила бодрость духа и мужество и стала усиленно искать лазейки, чтобы как-нибудь пристроиться.
Помог случай: жена мастера Жарова рожала. Бабки-повитухи не было, и Анна Михайловна смекнула, что, выдав себя за акушерку, она войдет в милость к мастеру. Ее родовспомогательный дебют сошел блистательно - Жаров на радостях подарил ей целую буханку хлеба. Тот факт, что ей не пришло в голову угостить меня хоть ломтиком, навел меня на мысль, что старик Лихачев был не так уж далек от истины. Ей дали более легкую работу: она с топором на
плече гуляла вдоль ледянки (дорога, по которой свозят лес к катищу, то есть штабелям), расчищая ее от веточек и подсыпая, где надо, снег. Ее сын Лотарь тоже где-то устроился. Я стала для них обременительным знакомством и, чтобы их не смущать, сама отошла в сторону.
«Кошки - мышки» со смертью
Я испытала на своей шкуре, что это значит, но первая встреча со смертью, казалось бы неминучей, особенно запомнилась.
Лесоповал - работа опасная. И для того, чтобы по возможности уменьшить производственный травматизм, существуют правила техники безопасности. Одно из них гласит: нельзя подпиливать то дерево, на котором зависло спиленное дерево. Надо специальными крючьями - «кошками» - сдернуть зависшее дерево. Но надо перевыполнять нормы, которые сами по себе невыполнимы. Можно ли тут считаться с опасностью?
Работать приходится в самом напряженном темпе.
Где там думать о технике безопасности? Самое первое правило - работать можно до наступления сумерек - звучало насмешкой: светало к 10-ти часам, в 3 часа пополудни был уже темно; мы работали от семи и до семи при свете костров, на которых сжигаются ветви, вершины и вообще весь некондиционный лес.
Несколько слов о нормах и о кондиция.
Я не берусь судить о том, как обстояло дело на других лесоразработках; а говорю лишь о том, что было в Суйгинском леспромхозе, где начальником был Димитрий Алексеевич Хохрин. Мы были отрезаны от всего мира, даже от НКВД. Для нас «царь и бог» был Хохрин, и мы, совсем беспомощные, были отданы на его милость. Много ли подобных Хохриных в Советском Союзе, я не знаю, но надеюсь, что нет, иначе это было бы слишком ужасно!
Когда его предшественник Андриаш был призван в армию (куда он так и не попал, так как эшелон, в котором он ехал, был уничтожен вражеской авиацией), разнеслась весть о том, что нашим начальником будет Хохрин. Я была повергнута в полнейшее недоумение: взрослые мужчины, черт возьми, лесорубы, -плакали в отчаянии.
- Ну, теперь мы все и наши семьи погибли! - говорили они.
Мне понадобилось не так уж много времени, чтобы понять, насколько они были правы!
По сей день мне не совсем понятно, на чем была
основана его безграничная власть?! На том ли, что он вольный, партийный, и от одного его слова зависит величина и оплата нормы, количество и распределение отпускаемых продуктов, продолжительность рабочего дня? Или на том, что мы ссыльные, лишенные прав невольники? На том ли, что нашей жалобы никто не услышит, а если услышит, то все равно не поверит? На том ли, что голодная смерть угрожает нашим семьям и что эти самые семьи являются как бы заложниками, обеспечивающими покорность рабов?
Самодержавие - в любом масштабе - зло, так как власть над людьми побуждает к злоупотреблению властью; если же, как в данном случае, «самодержцем» является садист, к тому же помешанный... Нет! Тут я не нахожу слов. И никогда не смогу объяснить на словах весь ужас положения бесправных людей -пусть затравленных, но все же людей.
Норма, которая до Хохрина была 2,5 кубометра, была сперва повышена до б кубометров; затем он провозгласил военный график и потребовал 9 кубометров на человека, а под конец «принял обязательство», равное 12-ти кубометрам! Как могли люди, голодные, истощенные, вынужденные, как это было с нами, бессарабцами, работать на непривычном для нас морозе, выполнять подобные нормы?! Одну норму приходилось выколачивать за несколько дней.
Оплата первых сорока норм была смехотворной; после сорока норм начиналась дополнительная оп-
нишь вид работы, то норма вообще аннулируется!
Я, например, работала на раскорчевке, на прокладке узкоколейки, работала и подсобником, и ошкуровщиком, работала вальщиком и сучкорезом, меня посылали на прочистку зимней дороги и вообще перегоняли с места на место. Я бы долго, наверное, не разобралась, в чем дело, если бы дядя Педан - старейший и опытнейший лесоруб - не растолковал мне, почему меня перегоняют на другую работу, как только у меня набирается количество норм, близкое к сорока. Например, подсобным вальщиком - 38, сучкорезом - 36, а трелевщиком - 32.
Вторая закавыка, делающая труд непроизводительным, - это бракеровка.
Бракеровка - работа блатная, то есть легкая и неопасная. Лесоруб-раскряжевщик распиливает хлысты (то есть лесины) на бревна определенного назначения. Самая ценная лесина - это кумуляторный шпон, который идет на изготовление фанеры специального назначения - для нужд авиации (дело было в 1941 году). Для этого шпона кряжуют отборный кедрач - безукоризненный, без сучков, кремнины, синины ¹ - длиною в 2,2 м. Затем идет шпала - кедр и лиственница, после этого телеграфник, распиловочный трех сортов и, наконец, дровяник, то есть лесины, у которых легкая кривизна, большие узлы от ветвей или - негабаритные. Причем дровяника должно
¹ затвердения в древесине.
быть не больше 5 процентов от общего количества.
Вот это настоящая ловушка!
Северный район. Сплошные болота. На этих болотах сотни лет вырастает этот лес, борясь за свое существование. Разве можно требовать, чтобы в вырубленной делянке (а рубить надо было все подряд, оставляя голую почву, даже пни надо было ошкуривать) было 95 процентов отборного леса? Особенно сосна: южнее, на более сухой почве, она хороша, но сосна тут, на крайнем севере, в болотах, к тому же вековая, обязательно с гнильцой или кривизной.
Свалишь, бывало, сосну, а у нее в сердцевине -гниль. Откомлюешь метр - снова гниль! Дальше отпиливаешь чурку, на сей раз сантиметров 70. Опять! Пусть даже не гниль, а лишь потемнение - все равно, режь дальше! Бывало, проработаешь изо всех сил целый день, и ни одного бревна тебе не запишут. Деловая древесина должна быть без дефектов, а дровяника не должно быть больше 5 процентов!
И самое поразительное, самое чудовищное, что весь лес, который не проходит высшим сортом, должен быть сожжен! Огромные лесины, распиленные на чурки, нужно сжечь! Вся осина, а там ее очень много, должна быть сожжена! Ну и, разумеется, все вершины, ветви, хвоя...
И вся эта каторжная работа производится совершенно бесплатно! А на какие деньги купить свою пайку хлеба?! Хлеб - это единственное, что сохраняет
нашу жизнь! Нет денег - сегодня пайка пропадает: завтра на нее утеряно право. Что же удивительного в том, что работали все как одержимые?! Где уж тут думать о безопасности?
Если хлыст завис на соседней лесине, надо зацепить его «кошкой» и стащить. Но одному это не под силу. Да и «кошек» нет. Значит, остается одно: подпилить ту лесину, на которой хлыст завис. А если оба хлыста зависнут на третьем? Подпилить и его. Опасность же с каждым разом все больше!
Вот и получалось, что, работая, приходилось каждый день играть в «кошки-мышки» со смертью.
Однажды случилось, что шесть хлыстов зависли на седьмом. Но я считала себя уже достаточно опытным лесорубом и начала подрубать эту седьмую лесину, чтобы спилить и ее. Внезапно эта лесина сломилась, и все семь с воем и грохотом повалились на меня.
Бежать? Снег - по пояс, да и куда бежать, когда кругом в вихре снега валятся, круша и ломая все вокруг, смертоносные деревья?!
- Фрося, беги! - отчаянно завопила Груня Серебрянникова и грохнулась на снег в эпилептическом припадке.
Когда рассеялась снежная пыль, я с удивлением обнаружила, что цела и невредима, чудом оказавшись в «окне»: вокруг меня образовался сруб из перекрещенных деревьев. Выкарабкавшись из этого
завала, я с еще большим удивлением увидела, что пятеро лесорубов, в том числе мастер Иван Жаров, бьются в эпилептическом припадке.
Вообще удивительно, до чего часто встречаются эпилептики среди сибирских лесорубов! Сами они это объясняют частыми травмами и постоянным нервным перенапряжением. Мне это, однако, не совсем понятно, так как в общем тамошний народ на редкость здоровый, закаленный, выносливый; туберкулез, равно как и венерические заболевания, там были неизвестны. Не было там и малярии, несмотря на обилие комаров. Если бы не истощение, вызванное хроническим недоеданием!
“Доклад” агитатора
«Доклад» агитатора
Когда я стала на путь, приведший меня в тюрьму, сказать трудно. Было ли это тогда, когда я подала воду несчастной матери новорожденного ребенка? (Меня с той поры взяли на заметку). Или когда, случайно не попав на этап, сама пошла в НКВД? Или когда не захотела с мамой уехать в Румынию? Или еще раньше, 28 июня 1940 года, когда нас «освободили из-под гнета бояр»?
Каждый из этих этапов тернистого пути мог быть первым шагом. Однако мне кажется, что исход был предрешен 3 декабря 1941 года, на собрании в Усть-Тьярме, в клубе.
Это было событие! К нам на лесосеку, через тайгу - где на собаках, где на лыжах - приехал агитатор-докладчик. С самого того дня, когда мы на станции «Чик» слышали Молотова, говорившего по радио об объявлении войны, мы находились в полном неведении о том, что же происходит на свете. Можно себе представить, что меня не пришлось, как других, чуть ли не силой загонять в клуб! Я была смертельно усталой, но явилась, должно быть, первой, ожидая очень многого от этого доклада.
Повторяю, я была очень наивна и не имела представления о том, что у нас называется «докладом», какой однобокой должна быть информация и каким тупицей должен быть (или по меньшей мере казаться) докладчик. Меньше всего, однако, я знала, что можно - например аплодировать, и чего нельзя - мыслить, шевелить мозгами.
Лектор, которого сопровождал приехавший с ним из Суйги Хохрин, прочел по газете доклад Сталина на праздновании годовщины революции 7 ноября. Читал он нудно, без выражения, делая остановки после имени Сталина, когда полагались бурные аплодисменты.
Окончив газетную статью, он начал говорить, читая по бумажке, речь, смысл которой сводился к тому, что временное наступление врага объясняется тем, что Сталин, в своем миролюбии, не хотел ввязываться в войну. Все свои ресурсы страна использовала
на то, чтобы увеличить благосостояние граждан, которых Сталин не хотел обременять военными расходами. Но Германия вероломно напала на миролюбивую страну и захватила нас врасплох. Но это вскоре в корне изменится. Стоит нам перестроить свою военную индустрию, и все пойдет на лад. И мы им покажем! А пока что Америка - наш верный, мощный и свободолюбивый союзник - снабдит нас всем необходимым, используя порты Дальнего Востока и Персидского залива.
Доклад окончен. Аплодисменты.
- Есть вопросы?
- Да, есть!
Я стояла (все стояли, скамеек не было) в первом ряду.
- Любопытно, а какова будет реакция Японии? -продолжала я. - Меня интересует, как она отнесется к американской помощи нам? Ведь по договору от 1935 года между Японией и Германией предусмотрено, что Япония не обязана вступать в войну, если агрессором является Германия, как это и было в данном случае, но она обязана автоматически объявить войну каждой стране, которая будет помогать противнику Германии. Значит, следует ожидать, что Япония объявит войну Америке?
В клубе, очень маленьком помещении, битком набитом лесорубами, яблоку негде было упасть. Но когда я задала этот вопрос, вокруг меня образовалась
пустота: последовала сцена из «Вия».
Гробовое молчание. Слышно только сопение и шарканье ног тех, кто торопится отойти от меня подальше.
Молчание становится тягостным. Я удивлена.
- Так как же, будет война между Японией и Америкой?
- Доклад окончен. Можете расходиться.
Пожав плечами, я повернулась и покинула опустевший зал.
Этот доклад, имевший для меня очень тяжелые последствия, имел место 3 декабря 1941 г., а 8 декабря был Пирл Харбор - нападение японцев без объявления войны на военно-морскую базу Америки на Гавайских островах, во время которого 75 процентов находившихся там судов был повреждено или потоплено.
Спустя год, когда я перед судом подписывала статью 206 о том, что ознакомлена с материалами следствия, я заартачилась и захотела и впрямь с ними ознакомиться. Тогда-то я увидела, что Хохрин написал на меня сто одиннадцать доносов, каждого из которых было довольно, чтобы меня засудить. Каждое мое слово, каждый поступок были там представлены как «неслыханная клевета». И, между прочим, тот мой вопрос, который я задала докладчику (о японо-германском договоре от 1935 года и о возможности японо-американской войны), он характеризовал как
«гнусную клевету на миролюбивую Японию».
Но самое курьезное, что, даже когда меня судили, я еще не знала, что моя «гнусная клевета» уже через пять дней оказалась правдой!
Sic transit gloria mundi!¹
Лесосека на Ледиге
Дня через два мне был приказано явиться в Суйгу. Я уже привыкла к неожиданностям и не очень огорчилась. Скорее, наоборот. Меня огорчала отчужденность и холодность Анны Михайловны, которой я всегда была хорошим другом. И меня огорчала перемена ее характера.
Не знала я, какие испытания ждут меня в Суйге! Суйга была «вотчиной» Хохрина, и хотя гнет его железной пяты простирался на все подвластные ему лесосеки, но именно в Суйге этот гнет достиг апогея.
Я все еще была оптимистически настроена, все еще верила, что моя откровенность и добрая воля, честное отношение к труду и, скажу прямо, искренняя любовь к родине выведут меня на прямую дорогу и дадут возможность занять место под солнцем!
Жила я в Суйге в так называемом колхозном бараке - сарае, где размещались обычно колхозники, от-
¹ Так проходит земная слава (лат.).
бывающие трудгужповинность. Колхозников в данный момент не было, и в бараках расположились вповалку на общих нарах ссыльные бессарабцы, именно те самые обездоленные, которые не пристроились «на квартире», где было хоть и грязно, но сравнительно тепло.
Итак, жили мы в бараке, питались в столовке, где получали два раза в день по пол-литра жидкой баланды по 24 копейки, а если баланда была "мясная», то есть сварена на бульоне из костей павшей лошади, то по 76 коп. Хлеб получали по вечерам после работы по списку. А работать ходили на речку Ледигу, километров за семь. Ближе весь лес был уже начисто сведен и почва уже начала заболачиваться.
Лес в тех краях сам собой не восстанавливается, так как вырубают и семенные деревья. Грунтовые воды подымаются, и вместо леса образуется болото.
Ледига - узенькая, но глубокая речушка. Типично нарымская: в полноводье кажется, что это самая безобидная речушка метров 7-8 в ширину, от силы 10. Казалось, курица вброд пройдет!
И лишь осенью, в «малую воду», и зимой, подо льдом, становилось ясно, что это такое, нарымские реки: русло реки походило на каньон с отвесными берегами, прорытый сквозь мельчайший, текучий песок! Если упадешь в воду, то спасенья нет: по такому берегу не выкарабкаешься!
«Крепко о тебе кто-то молится, Фрося!»
Было ли это совпадением или действительно ангел-хранитель, которому мама ежедневно в своих молитвах поручала меня, не отходил от меня ни на шаг, - не знаю. Но дело было так.
Работала я на катище, куда свозят лес, на берегу Ледиги. Моя обязанность заключалась в том, что я штабелевала лес, подвозимый возчиками. Каждый сорт складывался в отдельные штабеля, а толстый лес я скатывала прямо на лед: его в первую очередь должен был подхватить весенний паводок. Инструктором на новой для меня работе был старик Кравченко - неунывающий хохол, единственный, не утративший добродушного украинского юмора и в противоположность всеобщей озлобленности относившийся ко всем благожелательно. Только от него можно было услышать дельный совет и незлобную шутку.
- Вот еду я, еду, - рассказывал он, - а на уме пшенная каша. Рассыпчатая, духовитая. Со шкварками. Так я о ней размечтался, что 28 штабелей мимо проехал. Язви те с пшенной кашей! Пришлось ворочаться!
В то морозное утро снег скрипел под ногами, и казалось, что и воздух скрипит, попадая в легкие. Я застала на своем рабочем месте непорядок: горы толстых бревен были нагромождены в хаотическом бес-
порядке на крутом берегу. Отчего их не скатили вниз? Обойдя сверху все это нагромождение, я пыталась сдвинуть хоть одно бревно. Не тут-то было! Надо выяснить, что же им мешает? Прихватив с собой надежный березовый стяг (рычаг) и топор, я не без труда спустилась на лед.
Ага, понятно! Огромный сутунок сантиметров 80 в поперечнике ударился торцом об лед, пробил его и застрял вертикально, а три следующие лесины зависли на нем, образуя своего рода шатер, на котором в хаотическом беспорядке нагромоздилась целая гора бревен. Как тут быть? Мне этого затора никак не разобрать! А тут с минуты на минуту начнут подвозить новый лес, его будут сваливать все дальше и дальше от берега. Наверное, сутунок уперся в дно реки. Я его чуть пошевелю и отскочу в сторону. Риск - благородное дело. Рискну!
Что произошло дальше, я плохо помню. Лед, в который я уперлась стягом, подался. Я полагала, что бревно упирается в дно; но не учла, что эти таежные речки чертовски глубоки!
Меньше чем в мгновение ока бревно нырнуло в прорубь. Лед, земля и, наверное, небо задрожали. Что-то рухнуло рядом со мной; стяг рванулся из моих рук, и я очутилась рядом с огромным бревном, рухнувшим наискосок. Гул, треск, грохот, грохот, грохот... И вдруг - тихо. Что-то еще вдалеке грохочет. Лед точно дышит. Из проруби выплескивается вода,
кругом трещины. Бревна еще катятся вдоль по реке. Почему-то вспомнились шары крокета.
Я еще не успела испугаться. И вдруг - все поняла. Я лежу в воде вдоль бревна, по которому сфуговался весь затор. А меня не задело. И лед не провалился. Ух! Встаю, и только теперь до меня доходит - и я чувствую холодное дыхание смерти. Подымаю шапку, машинально беру топор, стряхиваю с себя воду и смотрю вверх, на берег.
На самом краю стоит Кравченко. Одной рукой прижимает к груди шапку, а другой быстро-быстро крестится. Никогда я не думала, что на морозе можно быть до того бледным! Он бросает мне вожжи и помогает выкарабкаться.
- Ну, Фрося! Крепко за тебя кто-то молится. Я думал, от тебя лишь кровавый след останется! Шуточное ли дело, 40 вагонеток леса через тебя перекатилось. Ну и ну!
Он даже с каким-то суеверным страхом смотрит на меня.
- Тебе ни в огне не сгореть, ни в воде не утонуть. Ты заговоренная.
50 грамм хлеба
Ко мне на катище перед самым обеденным перерывом подошел Кравченко.
- Фрося! Я уронил вот в тот штабель 50 грамм хлеба.
Если хочешь, попытай счастья!
В обеденный перерыв нам полагается 20 минут отдыха. Обеда, разумеется, не было; «обед» - это надо было понимать символически. Зато как дороги были эти 20 минут у костра! Должно быть, именно в этот день я поняла, что голод начинает меня побеждать. Отдых у костра был мне нужнее, чем ничтожный кусочек хлеба, но я была просто не в силах перестать думать о том, что где-то под бревнами лежит эта крошка хлеба, меньше чем в былое время мы бы бросили цыпленку!
Удивительное дело, я даже не помню, добралась я до него или нет? Помню только, что с ожесточением перекатывала эти бревна в течение всего обеденного перерыва.
«Пироги»
Дед Кравченко подарил мне пару старых шубенных рукавиц. Какое счастье! Ведь до того я работала голыми руками, заматывая руки тряпками. Обмороженные руки покрылись сперва пузырями, а затем язвами. Тряпки приклеивались, и каждый раз, отрывая тряпки, я бередила раны. Топорище всегда было в крови.
Как-то, получив аванс 5 рублей, которых должно было хватить на неделю, но никак не хватало, потому что только за хлеб приходилось платить 96 копеек, я
задержалась в прихожей конторы, положив рукавицы на окно.
- Домнишора Керсновская! - услышала я за собой тоненький голосок, и из темноты в освещенное луной пространство шагнула маленькая детская фигурка, закутанная в телогрейку, и я узнала младшую дочку Цую. Худенькая, вся прозрачная, она до невероятности изменилась.
Я знала, что ее отец, типичный румынский чиновник, весьма чадолюбивый мещанин, в последнее время буквально озверел от голода и поедал весь свой паек сам, а детей - двух маленьких девочек лет восьми и десяти - кормила мать, болезненная женщина, работавшая уборщицей и получающая как служащая лишь 450 грамм хлеба и два раза в день по пол-литра супа. Но дети как иждивенцы на суп не имели права и получали лишь по 150 грамм хлеба! Местные иждивенцы могли хоть кое-как сводить концы с концами, имея хоть убогое, но подсобное хозяйство: крохотный огородик, корову, овцу. Кроме того, они все лето заготавливали ягоды, грибы, орехи, а мальчики, даже совсем крохотные, умели рыбачить, ставить пади на глухарей. Но положение наших иждивенцев... О, это был кошмар! Они медленно умирали, и это была ничем не оправданная жестокость!
Девочка - кажется, ее звали Нелли - была очень ласковая, хорошо воспитанная, вежливая, тихая и терпеливая.
- Домнишора Керсновская! - повторила она. - Может быть, для вас это слишком много? Может, вы бы уступили один из них нам с сестрой?
- Что уступить? - спросила я, беспомощно озираясь.
Девочка смотрела куда-то мимо меня и бормотала:
-Они такие большие...Я думала...нам с сестрой...
- Но что же? Я не понимаю...
- Пироги... Они... Может быть, вам одного хватит? Я повернулась туда, куда смотрела девочка. И поняла: на подоконнике, освещенные луной, лежали мои пухлые коричневатые... шубенные рукавицы!
- Девочка ты моя милая! Да это же не пироги, а рукавицы!
-Ах!
На глаза девочки набежали слезы и повисли на ресницах... Она закрыла лицо и судорожно всхлипнула. Вся ее фигура изображала такое горькое разочарование, что, будь у меня хоть один единственный пирог, я бы ей его отдала.
Я была голодна, мучительно голодна, но ни тогда, ни позже, даже на грани голодной смерти, я не испытывала звериного эгоизма.
Привыкнуть, вернее притерпеться, приспособиться, можно ко всему. Можно привыкнуть и к мысли о смерти. Привыкают и к голоду. Физически и морально. Не знаю, как это объясняют врачи; не знаю, что об этом думают философы. Знаю только то, что пе-
режила сама и наблюдала на других.
Хуже всего переносят голод люди, привыкшие к калорийной, богатой белками и жирами пище. Они остро страдают, буквально звереют от голода, затем очень скоро падают духом и обычно погибают. Яркий тому пример - представители балтийских народностей. Особенно эстонцы. Они быстро переступают грань обратимости, и если голодовка затянется, то только чудо может их спасти.
Куда делись все те рослые ребята, так браво шагавшие по Норильску? Элементарная дистрофия, хроническая дизентерия (вернее, просто атрофия слизистой желудка и кишечника), все виды туберкулеза - и крупные скелеты, обтянутые серой шелушащейся кожей, перекочевали под Шмитиху, в братские могилы у подножия горы Шмидта.
Люди, привыкшие питаться «вкусно», некоторое время не поддаются голоду: отвратительная пища не вызывает у них аппетита, и, расходуя запасы всех своих «депо», они не испытывают голода, пока не подкрадется к ним истощение. Зато уж тогда они начинают метаться, очень страдают, малодушничают и готовы на любую подлость. Эти погибают морально раньше, чем физически.
Те же, кто не избалован и привык питаться чем попало и как попало, держатся сравнительно долго.
К счастью, я относилась именно к этой группе. Еще до ссылки я почти целый год вела образ жизни более
чем спартанский, а поэтому переход для меня был сравнительно легок. Но и у моей выносливости был какой-то предел. Голод был как бы фоном. А на этом фоне сперва комары, затем мучительные с непривычки морозы и тяжелый, изнурительный труд.
Двери столовой отворяются
Немалую роль играла неустроенность быта. После ночи, проведенной в тесноте и вони, когда уснуть мешали своего рода Сцилла и Харибда - клопы и холод: когда холод не дает уснуть, клопы меньше лютуют, а когда в бараке чуть теплее, то клопы берут реванш, -приходится уже в 5 часов утра, глухой ночью стать в очередь у дверей в столовой.
Боже мой, что происходит, когда эти двери открываются! Толпа, озверевшая от голода и сознания, что тем, кто отстал, ничего не достанется, устремляется внутрь, толкаясь и сбивая друг друга с ног. Прямо против двери стоял камбус - чугунная печь, и напиравшие сзади прижимали передних к этому камбусу. Все торопились, чтобы не остаться без баланды, чтобы успеть ее выхлебать. Самым проворным был Зейлик Мальчик со своим ночным горшком. Эта озверелая толпа была до того отвратительна, что я нередко оставалась без супа. И это когда предстоял целый день тяжелой работы!
Чего же удивляться, если после этого начинались
галлюцинации. Бывало, идешь и мечтаешь: «Эх! Кабы да вдруг на пути буханка хлеба лежала!» И эта булка начинала мерещиться.
Незаметно нарастала усталость, по мере того как падали силы. Я еще не отдавала себе отчета, что это начало конца, все еще надеялась, что наступит какой-то перелом, что еще соберусь с силами и выплыву из этого водоворота: вот выполню 40 норм, стану получать чуть больше денег и тогда... Что тогда?! Все равно больше пайки не купишь. Да! Но хоть эта пайка не будет пропадать в те дни, когда не будет денег ее выкупить. Еще немного, еще одно усилие - и я встану на ноги!
Так рассуждает смертельно больной человек, не знающий о том, что его недуг смертелен, и все еще надеющийся. Но настал день, когда я поняла безнадежность своего положения.
День рождения
24 декабря. Мой день рождения. Не забыть мне этого дня...
Я работала сучкорубом с Петром Чеховым и Афанасьевым. Но моей обязанностью было обрубать сучья заподлицо (без задоринки), со всех сторон ошкуривать пни и сжигать все остатки: сучья, вершины, хвою, чурки, а то и целые неделовые лесины. Ветви -мокрые, на морозе не горят, а только шипят и извива-
ются. Девять костров горят в разных концах лесосеки. Лучше бы на большом костре... Но как притащить тяжелые вершины, чурки, бревна?! Кругом бурелом, корни, ямы от вывороченных корней. Спешу от костра к костру, надрываясь под тяжестью, спотыкаюсь, падаю, вскакиваю и вновь тащу, выбиваясь из сил...
Все ушли. Но я не справилась со своей работой, осталась. Ноги дрожат, подкашиваются. Я вся в поту! Рубашка мокрая, липнет к спине, дымится. Но я справлюсь! Скорее, скорей! Ведь сегодня - день твоего рождения!
Помнишь, как это было, когда ты жила дома? Папа, мама, да и вообще все - тебя поздравляли. Царила такая теплая, счастливая атмосфера... Как это могло быть, такое спокойствие, счастье? Ведь и в те годы где-то (может быть, именно здесь) люди страдали, надрывались от непосильного труда, голодали, теряли последние силы, отчаивались! А мы всего этого не знали, не подозревали и никогда бы не поверили, что все это возможно!
Костры горят... Спотыкаясь и падая, ношусь от одного костра к другому. Вот месяц спускается к вершинам леса. О, я справлюсь! Скорее, скорее! Ведь сегодня - день моего рождения!.. Перед глазами все плывет. Я голодна - до обморока, устала - до смерти. Нет, не могу! Хватаюсь за голову и с глухим стоном падаю в снег...
Месяц зашел. В лесу совсем темно. Костры погасли.
Я - никогда не справлюсь. Я побеждена...
Встаю, отряхиваю снег, подбираю шапку, телогрейку, одеваюсь и, захватив инструмент, бреду домой.
Полночь. До барака 7 километров. Ужина не будет. Едва плетусь, спотыкаясь. Сегодня день моего рождения.
Отцовские часы
И потянулись долгие дни, исполненные тоски и чувства обреченности. Я не сдамся. Я буду бороться до конца, но чувствую - конец близко.
Фактически это была уже не жизнь, а агония. Но можно ли сказать, что ссыльные бессарабцы были обречены? Нет, разумеется, не все. Но многие. А из числа тех, кто на свою беду попал к Хохрину, даже очень многие. Но все же у них по сравнению со мною было больше шансов. В момент, когда их забирали (а забирали их из дому), они захватили с собой все, что у них было ценного: деньги, драгоценности, вещи. Имея деньги в дополнение к тем, что нам весьма нерегулярно выплачивали заработок, не приходилось 2-3 дня работать натощак, причем невыкупленная пайка не возмещалась. Имея вещи, можно было кое-что на них выменять у местного населения: мясо (скот забивали с осени, а замороженное мясо висело на чердаке), капусту (пусть это был лишь зе-
леный лист), картошку величиной с орех, рыбу, грибы. Имея драгоценности... Ну, тут уже нетрудно догадаться, что за них можно было купить покровительство начальства.
В день, когда нас забрали в ссылку, 13 июня 1941 года, у меня было лишь б рублей. Мне неудобно было торопить с оплатой моих работодателей, а сами они не спешили. Вещи? Только те, что были нужны рабочему человеку. Притом летом. Даже хорошие хромовые сапоги я не взяла! После напишу и мне вышлют. Могло ли мне прийти в голову, что нас бросят, как щенят в воду: «Плывите, если сможете, а нет - тоните».
Но была у меня одна ценная вещь. Для меня вдвойне ценная и бесконечно дорогая: папины часы. Я их отдала в чистку, и, таким образом, их у меня не отобрали тогда, когда выгоняли из дома.
Часы папа получил в подарок от своего отца в день своего четырнадцатилетия, это был последний подарок его отца, умершего вскорости.
Эти часы были у папы в кармане, когда он умер: они продолжали тикать, когда папино сердце замолкло. Старинные, массивные, они были очень хорошие, на анкеровом ¹ ходу, с Зб-ю рубинами. На черном циферблате золотые римские цифры. И были
¹ Anker (нем.) - деталь часового механизма, обеспечивающая равномерность хода.
четыре маленьких циферблата: кроме секунд, они показывали месяцы, дни, числа и фазы луны.
Все знали про эти часы. Мне и в голову не приходило их скрывать! И очень они понравились Хохрину. Бывало, не платят мне причитающиеся деньги. Обращаюсь в контору:
- Мне не на что свою пайку выкупить!
- У вас есть часы. Продайте их!
Протестую ли я оттого, что мне - уже в который раз - не дают доработать до сорока норм. И опять:
- У вас есть часы. Продайте их! Это ли не вымогательство?!
- Умирать буду - разобью их и велю в гроб со мной положить! - запальчиво ответила я.
Согласна, все это было ни к чему. Хоронили бы меня все равно без гроба. И отобрали у меня эти часы в тюрьме. Но, разумеется, часы - это было не главное. В сопроводительном документе на меня указывали как на опасную личность (это еще с того дня, когда на меня в поезде надели наручники за то, что я подала воду роженице).
Но главное было то, что я не скрывала своего возмущения при виде несправедливостей и, что хуже всего, вступала в спор с Хохриным, когда его распоряжения были нелепы, жестоки или глупы...
Я ни разу не смолчала!
Я ни разу не смолчала!
Это целая эпопея. Теперь всего и не вспомнишь, куда там! Ведь я чуть ли не ежедневно пыталась плетью перешибить обух...
Очень любил Хохрин проводить собрания. Не пойти на собрание никак нельзя. Пока все не соберутся, собрание не начинает, а пока собрания не закроет, столовая не открывается. Выхода нет!
Сгонит, бывало, смертельно усталых, голодных лесорубов в клуб и начинает. И всегда одно и то же:
- Фашистов мы унистожим, - именно так он произносил это слово. - А для этого необходимо...
И тут же преподносит или увеличение норм, графика или обязательства, или урезку оплаты труда в пользу армии, или еще что-нибудь: например - повышение качества древесины, то есть еще больше сжигать, оставляя лишь отборную.
В конце выступления обведет всех своими трупными глазами. Просто удивительно, до чего жуткие были эти глаза! Мутные, как у снулой рыбы, к тому же маленькие и неподвижные.
Все молчат... Кто осмелится спорить?! Нет! Как перед Богом скажу, положа руку на сердце: ни разу, ни одного единственного раза я не смолчала!
- Норма! Кто дал вам право самовольно повышать
норму? Она установлена государством. Для нашего же северного района она и так непомерно велика: световой день короток; мы и так нарушаем трудовой закон - закон, охраняющий безопасность трудящихся! Мы работаем в темноте. Представители профсоюза обязаны на месте установить размер нормы и ее оплату! Обязательства должны принимать рабочие сами, добровольно. А их берете вы и обсуждать не разрешаете. Официально у нас восьмичасовой рабочий день, но мы работаем по 12, и притом без выходных. Мы понимаем: сейчас война и наш трудовой фронт тоже фронт. Но допустимо ли урезать и без того смехотворный заработок? Вы говорите: «Повысить качество древесины». Но как превратить лес, триста лет боровшийся за существование в исключительно тяжелых условиях северных болот, в полноценный лес более южных районов, достигающий того же размера в 40 лет? Неужели для того, чтобы вы еще раз получили 40 тысяч рублей премии, надо сжечь еще больше леса низкого качества? Целесообразно ли превращать в дым лес, народное богатство?! И не преступно ли таким путем еще урезать и без того низкий заработок лесорубов?!
Можно себе представить жгучую ненависть «владыки жизни нашей», который никак не мог заставить замолчать строптивую букашку, какой, по существу, была я.
Лидочка и сорок мешков крупы для Красной Армии
Днем обычно в Суйге я не бывала. Но вот однажды сопровождала одного паренька, Бориса, которого зашибло лесиной. Сдав его «медсестре» (я не случайно ставлю это слово в кавычки, так как заведовать медпунктом назначал все тот же Хохрин, не по медицинскому образованию, а по блату, за покорность его воле) Оле Поповой, я решила зайти в магазин получить мою пайку, что избавило бы меня от необходимости вечером стоять в очереди, иногда до одиннадцати часов. Дверь была приоткрыта, и я зашла незамеченная. У прилавка стояла жена Хохрина Валентина Николаевна, складывая в корзинку кулечки.
- ...Еще для Лидочки килограмм манной крупы, и еще для Лидочки килограмм пшена, и еще для Лидочки...
Тут продавец Николай Щукин заметил меня и заорал:
- Магазин не работает! Закройте двери!
Несколько слов о Лидочке. Это крупная, раскормленная девчонка двенадцати лет, хоть на вид можно ей дать и все 14.
Девочки ее возраста в Суйге, голодные и запуганные, работали в лесу, и без скидки на возраст. Но то были дети ссыльных, а Лидочка... В каждом ребенке
есть что-то детское, приятное. В Лидочке, несмотря на ее возраст, было что-то отталкивающее, угрюмое и жадное.
Однажды, получая зарплату, я зачем-то зашла в заднюю комнату при конторе. Там на полу сидела девочка, перед которой были расставлены куклы и разные игрушки. Невольно я остановилась... Так давно не видела я детей с игрушками! Ведь местные дети тяжелым трудом зарабатывали свой голодный паек.
Девочка взглянула на меня исподлобья и затем, наклонившись над игрушками, сгребла их и заслонила собой от меня. В этом волчьем взгляде было столько ненависти и жадности, что я сразу догадалась - это дочь Хохрина.
«Нет, не принято!»
...И вот опять собрание. После традиционного заявления о том, что фашизм будет «унистожен», Хохрин объявил:
- Наш рабочий коллектив решил помочь нашей доблестной Красной Армии: я наложил бронь на сорок мешков пшена, которое будет отправлено в действующую армию. Решение принято единогласно.
- Нет, не принято! - вырвалось у меня... Я слишком изматывалась на работе, чтобы иметь силы как-то общаться с местным населением, но в тех редких случаях, когда я заходила в дома, где жили
люди семейные, то, что я видела, приводило меня в ужас. Дети, которых я встречала в Суйге, не имели детства. Например, дети Ядвиги, польки. В первую мировую войну она была эвакуирована на восток и жила где-то возле Чернигова. Ее муж - солдат, попавший в плен к немцам, - из плена вернулся домой, в ту местность, что отошла к Польше. В 1927 году полякам, живущим в СССР, объявили, что они могут вернуться на родину. Радости ее не было предела! Она списалась с мужем, заполнила все анкеты, выполнила необходимые формальности и с нетерпением ждала. И дождалась: ее повезли... Не сразу она и поняла куда! Лишь после догадалась: не на родину везут ее, а в Сибирь. Навсегда.
Трудно поверить, через какие страдания она прошла. Но среди ссыльных она нашла себе мужа: горе плюс горе - получилась семья. Одним словом, выжила. Больше того, раз за разом она родила восьмерых девочек! Было нелегко, но жизнь наладилась.
Но наступил 1937 год.
Люди дрожали, слыша шум мотора катера - «черного ворона». И дрожали не напрасно: люди исчезали навсегда... Забрали и мужа Ядвиги, поляка.
Ядвига надрывалась на работе. Работали и старшие две девочки, тринадцати и четырнадцати лет, но только летом. Зимой у них не было одежды. Да и о малышах надо было заботиться, из лесу на себе дрова возить, печь топить, стирать, штопать. Восемь детей-иждивенцев получали по 150 грамм хлеба, а права на баланду были лишены: в столовой давали лишь одну порцию на рабочего. Получала Ядвига черпак ржаной «затирухи», горсть соли, ведро кипятку... И все «обедали»!
Однажды я зашла к Яше Наливкину, нашему возчику. Работал он старательно, но явно через силу. Одутловатое лицо, мешки под глазами, дрожащие руки... Жена его редко выходила на работу.
- Болеет! - говорил Яша.
И вот я зашла в его лачугу. Зашла - и отшатнулась. Поперек широкой кровати лежало шестеро детей. Убитая горем мать, сгорбившись, сидела на табуретке и тупо глядела на своих детей. Детей?! Да разве можно было назвать детьми этих шестерых воскового цвета опухших старичков? Лица без выражения, погасшие глаза... Мать - еще молодая, но может ли быть возраст у такого страдания?
Обреченностью пахнуло на меня от этой картины. А ведь Хохрин каждый день угрожал и Яшу лишить пайки за то, что он саботирует, не выполняя нормы!
Чаще всего встречалась я с Валей Яременко - нам было по пути. Заходила я к ней по ее просьбе: она
Меньшей девочке, тоже Вале, не было еще пяти месяцев, и мать кормила ее грудью. Но когда ее перебросили на лесосеку на Ледиге, то ей пришлось ходить за 7 километров. Кормила она ее лишь ночью. Да и какое уж там молоко при непосильной работе на морозе и когда своей пайкой надо накормить еще три голодных рта?
Муж ее работал неподалеку, в 18 верстах, но тоже без выходных, так что всю зиму они не виделись. Изредка с оказией он присылал ей немного денег, но, по правде говоря, на деньги в Суйге купить было нечего: в магазине были только бюсты Толстого и Горького и какие-то бутылочки с вычурными украшениями, а что можно купить у жителей, которые сами живут впроголодь и знают: ослаб - значит, умрешь.
От старушки-свекрови я слышала рассказ, которому в прежние времена ни за что бы не поверила!
Они с мужем и тремя детьми были одними из первых раскулаченных, откуда-то из-под Воронежа. Завезли их в верховья реки Кеть, и стали они рыть Кеть-Енисейский канал. Строительные работы велись самым примитивным способом, вручную, лопатами и тачками. Жили в наскоро построенных землянках-бараках. По первости кормили: давали по килограмму хлеба и «приварок». Но вот пришло время, и по произведенным изысканиям выяснилось, что Енисей куда выше Кети и вообще от Енисея на запад сильный уклон и пришлось бы строить систему шлюзов, а это не
рентабельно. Шлюзов строить не стали, работы прекратили, а о рабочих просто забыли. Когда несчастные это поняли, на них напал ужас. И - начался исход...
Захватив свой скарб и детей, люди устремились через топи и непроходимые дебри - на юг. Но сибирская тайга не Украина. Была уже осень, а зима шагает по Сибири широкими шагами. Сперва беглецы побросали вещи. То есть поначалу они их не бросали, а вешали на ветви деревьев: «За ними, мол, опосля придем». Ослабли они скоро, ведь питались лишь ягодами и орехами (грибы уже померзли). Вообще первый год - в ссылке или в заключении - дает самую высокую смертность: слишком резок переход.
Первыми стали умирать дети. Сперва те, что шли пешком, лет пяти-шести; затем малыши, которых матери несли на руках, затем умирали мужики и в последнюю очередь - подростки и женщины. Все же кое-кто уцелел: это были те «счастливцы», которые вышли в Харск и Суйгу. Валя и ее свекровь были из их числа.
- Когда умерла Ксеня, мы ее похоронили. Я плакала, убивалась. Как Савва умер, присыпали его только листьями. Горько было, но слез не было. Муж умер, я ему только платком лицо прикрыла, а сама подумала: ну, теперь уж мой черед. Как-то Ваня сам останется? Жутко парнишке одному в лесу помирать! Вот и Валя: осиротела - к нам прибилась. Куда ей одной?
А тут вдруг падь нашли, а в ней - рябчик. Это нас и спасло: сварили похлебку, шалаш сложили и два дня в нем лежали, пока пришел охотник к своей пади. Он нас до Суйгии довел...
Подросли Ваня с Валей, поженились, дети у них родились. И опять голодная смерть детям в глаза глядит! Не в тайге, не в глуши, не в бегах, а у себя дома!
...Об этих ребятах и подумала я тогда, когда встала и сказала:
- Нет, не принято! - и, не дожидаясь, взошла, почти вбежала на помост к трибуне.
Никогда до этого случая я не говорила с таким жаром и никогда не была так уверена, что поступила так, как обязана была поступить:
- Отослать 40 мешков крупы, доставленных с таким трудом на край света, в непроходимые болота, отослать их в армию - просто нелепо. Здесь они крайне необходимы! Ведь теперь, в наступающему году судоходство по Оби резко ограничено, а по притокам и вовсе прекращено из-за нехватки горючего. Значит, пока транспорт не наладится, - а это будет не раньше, чем будут освобождены наши топливные бассейны, - сюда никакие продукты завозиться не будут. А это значит, наши лесосеки прекратят поставку леса, который теперь так нужен! Пусть вас не трогает голод и смерть здешних рабочих, но и вы должны понять, что наш кумуляторный шпон более необходим армии, чем несколько мешков крупы! Мы
работаем для армии: мы сами - тоже армия, трудовая армия, и, уничтожая ее, вы способствуете уменьшению обороноспособности страны! Но допустим, что мы, рабочие, можем еще подтянуть пояса потуже и урезать себе паек. Но есть еще и другое: безобразное, преступное, жестокое. Это неизбежная голодная смерть детей, чьи родители работают на ваших лесозаготовках. Пусть мы будем еще более голодны, но пусть эти 40 мешков из здешней базы распределят по всем вашим точкам, где имеются дети. Пусть эти дети получат по 100, пусть даже по 50 грамм в день. Это, и только это, может их спасти от неминуемой гибели!
- Правильно! Верно! Пусть дети получат крупу! -
как одной грудью прошептал весь зал. До чего велик
был страх!
- Керсновская! То, что вы говорите, преступление!
Вы агитируете против Красной Армии! Это саботаж! - завопил не своим голосом Хохрин.
- Как? Дать 100 грамм крупы умирающему ребенку - преступление? Сегодня я видела, как ваша жена без всякого ограничения покупала разных круп для вашей Лидочки, не говоря уж о том, что она из пекарни носит муку наволочками. И это не преступление? Да неужели вы не замечаете, что когда ваша корова и бык, возвращаясь с водопоя, испражняются, то в их помете - непереваренный овес, тот овес, который должен был пойти на крупу в наш суп? А в этом супе
крупинка за крупинкой бегает с дубинкой. И это все не преступление?!
- Вы ответите за вашу провокацию! - зашипел Хох-рин. - Собрание закрыто! Расходитесь!
Да, за это выступление я расплатилась сполна. Уж и написал он «турусы на колесах» в очередном доносе! Я, оказывается, препятствовала энтузиастам, желавшим помочь Красной Армии, и призывала к саботажу.
«Симулянт»
Работать приходилось с невероятным напряжением, и отнюдь не только физически. Мало того, что нас «хлестали рублем», предъявляя все более и более строгие требования. Например, бревно выбраковывалось и не подлежало оплате, если хоть один сучок можно было прощупать рукой. Сучок должен был быть обрублен заподлицо - как отполированный.
Вдобавок ко всему этому, над нами постоянно висела угроза суда за саботаж по ст. 58, п. 14 УК, если в течение рабочего дня ты почему-либо 20 минут не работал. Хохрин с часами в руках прятался за стволами деревьев и засекал время. Подкрадываться и выслеживать он умел! Его присутствие ощущалось, даже когда его не было, и это доводило людей до истерики. К вечеру мы все теряли контроль над собой: руки и ноги дрожали, зубы стучали и перед глазами все плыло.
Запомнился мне такой случай. Как я уже говорила, мы работали втроем: я подготавливала дерево -отгребала снег, обрубала поросль; затем Петр Чохов лучковой пилой валил хлыст. Вслед за тем Афанасьев раскряжевывал его, стараясь выгадать как можно больше бревен высших сортов. Бревно каждого сорта своей, особой длины, и допустимая разница плюс-минус 2 см. После Афанасьева я обрубала сучья со всех сторон заподлицо, ошкуровывала пни и сжигала все «отходы»: сучья, вершины, чурки. Тогда приходил бракеровщик, обмеривал кубатуру бревна, его длину, сорт, и определял, не допустил ли раскряжевщик обмера и не пустил ли бревно низшим сортом? За каждую ошибку - штраф, а за обмер больше 2 см грозит суд по обвинению в саботаже.
Собственно говоря, моя работа была самая каторжная: нужно было всюду поспеть и все успеть, и оплачивалась она до смешного низко, но у Афанасьева дело обстояло не в пример хуже. К вечеру смотреть на него было тяжело. Помню, как однажды он, ломая руки, опустился на пень.
- Фрося, - сквозь слезы взмолился он, - я не могу! Пересчитай ты эти проклятые сантиметры! Три месяца назад Сима родила мне дочку. Хоть бы до весны дотянуть - сходить в Каригод посмотреть на своего ребенка! Засудят, в тюрьму угонят - и не увижу я ее. О Боже, Боже! Пожалей мое дитё...
Когда меня судили, то одно из обвинений строи-
лось на доносе, написанном им, в котором он указывал, что я не одобряла распоряжений начальника. Очной ставки, однако, с ним не было: к тому времени Хохрин его уже засадил в тюрьму. Успел ли он повидать свою дочку, не знаю.
Разумеется, при таких условиях работы травматизм был весьма высок. И остается лишь удивляться, что он не был еще выше. Должно быть, оттого, что очень уж сжились местные лесорубы с тайгой!
С колхозниками, отбывающими трудгужповин-ность, дело обстояло хуже. Хотя, казалось бы, должно быть как раз наоборот: они были сравнительно сытые, «на своих харчах», и никто их не подгонял, так как они должны были «закончить урок» и - айда до дому.
При мне была убита одна девушка. Многие ей позавидовали, так как смерть ее была легкой: сосновый сук прошил грудь и пригвоздил ее сантиметров на сорок к мерзлой земле. Но тут уже ничего не поделаешь: со смертью спорить не приходится и помочь бедняге оказалось уже невозможно. В другом случае - совсем иное дело: одного крепкого, как бык, колхозника зашибло пачкой (охапкой сучьев, застрявшей на соседнем дереве: ее можно не заметить, и она неожиданно срывается и может нанести тяжелое, порой смертельное, увечье). Череп не рассекло, потому что шапка-ушанка была очень плотной, но теменная кость была вдавлена, и человек был дол-
гое время без сознания. В глубоком обмороке он пролежал минут 35-40, затем открыл глаза, но ни на что не реагировал. Потом - судороги, рвота и опять обморок.
Нет! Этому трудно поверить, но было именно так: Хохрин приказал ему работать. При сотрясении мозга, даже незначительном, если человек был без сознания минуту или меньше, первое, что необходимо пострадавшему, - это покой. Но Хохрин бубнил свое:
- Солдаты на фронте... Мы фашистов унистожим...
Человек подчинился, попытался работать. Домой его привели. Верней - приволокли. Медсестре Оле Поповой Хохрин приказал:
- Освобождения не давать!
Первые день-другой ему, казалось, было не так уж плохо, хотя рвота мучила почти непрерывно. Затем боли начали усиливаться, сознание не возвращалось. Сначала он молча поскрипывал зубами, затем стал стонать, бормотать и под конец - кричать.
Возвращаясь с работы в колхозный барак, где мы жили, я уже издалека слышала:
- Головушка... За что? За что?.. Головушка... Монотонно и непрерывно. Немного он успокаивался, когда я клала на голову холод. И так сама чуть живая от усталости, ночью, вернувшись с работы, я возилась с больным: меняла и споласкивала пеленки (он мочился непроизвольно), поила его и меняла компресс. Пусть он обречен, но я не могла иначе...
Тут у меня опять произошла крупная коллизия с Хохриным.
Прихожу я однажды с работы. Ох, отдохнуть бы поскорей! Вот сейчас вымою больного, положу лед на голову, он притихнет немного и тогда - спать, спать! Но что это? В бараке темно. В темноте мечется больной:
- Головушка.. О Господи!.. За что?.. Головушка... В темноте топчутся люди, наталкиваясь друг на друга.
- В чем дело? Почему темно? Где лампа?
- Лампу Хохрин велел отнести в клуб: он проводит собрание.
- Так ведь в клубе есть большая лампа!
- Из клуба лампу Валентина Николаевна забрала: у ее лампы стекло лопнуло.
- Ах так!
И вихрем - в клуб. Куда и усталость делась! Мгновение задержалась на пороге. Ровно столько, чтобы услышать: «...Фашистов мы унистожим...» И твердым шагом - к трибуне.
- Дмитрий Алексеевич! Нам нужна лампа: у нас лежит тяжелобольной.
Немигающие глаза уставились на меня. «Глаза трупа», - подумала я и даже вздрогнула от отвращения.
- Ваш больной - си-му-лянт, - проскрипел он в ответ, - он просто не хочет работать.
- Этот «симулянт» умирает. И умирает оттого, что вынужден был работать с сотрясением мозга и повреждением черепа. Если бы тогда вы не заставили его работать, дали отлежаться, то теперь ему не пришлось бы лечь в могилу! А лампу велите принести из дому: у вас их две.
Я взяла лампу и, не потушив ее, понесла к выходу. «... сорвала важное производственное совещание, оставив зал в темноте», - значилось в доносе Хохрина.
Уму непостижимо!
Здесь я описываю лишь то, что видела сама, своими глазами, и лишь в редких случаях то, что слышала от очевидцев, не заинтересованных во лжи. Поэтому упомяну лишь вскользь, что Зейлик Мальчик (которому в столовой выбили глаз ногой, так как кто-то вскочил на плечи соседа и пробирался по головам к раздаточному окну) куда-то исчез, и, говорят, его нашли километрах в 18-20 повесившимся. Исчез также и рыженький Дрейман: пошел рыбачить и не вернулся. Утопился или просто утонул? А может, сбежал и замерз? А вот средневековую сцену, когда Барзак валялся в ногах у Хохрина, рвал на себе волосы (впрочем, там и рвать-то было нечего, поскольку Барзак был лысым), целовал ему ноги, умоляя о том, чтобы тот сменил гнев на милость, я видела сама.
Уму непостижимо! В XX веке...
Как я уже говорила, Барзака взяли со всей семьей, включая и мать 92-х лет. Был он в прошлом владельцем обувного магазина и сумел взять с собой целый чемодан модельной обуви. Казалось бы, такое «богатство» должно было помочь ему устроиться безбедно. Но кому, кроме самого Хохрина, могла в Суйге понадобиться модельная обувь? А Хохрин знал, что и так он эту обувь получит. Пожалуй, кроме обуви, водились у Барзака и деньги, но прокормить старуху мать, рыхлую и всегда больную жену и двух малолетних детей, устроить сына Леву, мальчишку четырнадцати лет, в кузню, да и самому устроиться возчиком - на это нужны были деньги и деньги. Возчиком работать было, безусловно, легче, чем лесорубом. Кроме того, можно было привезти на коне для себя топливо, а не тащить на горбе хворост из лесу. Но погрузить лесину на санки, закинуть ее конец на подсанок, увязать все это цепью на морозе - это требовало сноровки! А откуда толстому, с дряблой мускулатурой торговцу модельной обувью ее взять, сноровку-то?
И грустно, и смешно было видеть, как неумело берется он за дело! Там, где нужно было действовать стягом (рычагом), он пытался - со стоном и кряхтением -катить руками. Закрепить бревно цепью он также не умел. В пути бревно скатывалось, и надо было начинать все сначала. Отсюда невыполнение нормы, а систематическое невыполнение нормы влекло за собой
смертный приговор, иначе и не назовешь исключение из списка на получение хлеба. Вот так-то бедняга Бар-зак, целуя валенки начальника, умолял его об «отмене приговора».
«Царь-Голод» и полномочный министр его - Хохрин!
Счастливая весть
В начале войны ссыльных не призывали в армию. Я подразумеваю старшее поколение. В первые же месяцы войны молодое поколение - те, кому было 18-19 лет, - были «восстановлены». Продолжая оставаться ссыльными, они получали право умирать за родину, то есть за Сталина, загнавшего их с родителями в Нарымские болота. Старших же стали брать в трудармию, куда-то в Томск на лесную биржу, где им приходилось не сладко.
С женой одного из этих трудармейцев я часто разговаривала. Вернее, говорила Нюра: ей просто надо было кому-нибудь излить свое горе. Помочь ей я не могла, но, очевидно, в том, что я ее терпеливо и с сочувствием выслушивала, было для нее какое-то утешение. Но вот однажды я ее встретила по пути в столовую.
- Фрося! - крикнула она мне вдогонку (в столовую все направлялись бегом, помня о том, что tarde venientibus – ossa ¹), - на обратном пути зайди на минуту. У меня радость!
¹ поздно пришедшим достаются кости (лат.).
«Должно быть, ее мужа отпускают домой!» - подумала я.
И вот я у Нюры. Вся семья в радостном возбуждении, Нюра так и сияет.
- Ты знаешь, мне с оказией принесли от Васи письмо. Вот оно, видишь? Муж пишет, что он женился...
Я чуть не скатилась от удивления под стол. «Боже мой, - думаю, - она рехнулась...»
- Так это и есть твоя радостная весть?
- Ага, ага! Да ты пойми, он женился; у нее муж на фронте, своя изба, огород, так что картошка своя. И -досыта. И корова дойная. Сейчас молока мало, но на Пасху отелится!
- Постой, постой! - прервала ее я. - Чему же ты-то радуешься?
- А то? Он сыт и мне не надо посылок снаряжать, ведь у меня шестеро, и все мал мала меньше... Я детям даже их 150 грамм не давала, все на сухари сушила! И мясо в печи высушивала, и из творога крупу сушила. Все от себя и от детей отрывала, чтобы он там не замер (то есть «не умер», как говорят по-сибирски). Теперь он жив будет. И даже сыт. И я смогу детей кормить.
Я понимала, что она в чем-то и права, но трудно перестроить свой образ мышления, и ее резоны как-то не доходили до меня.
- Но если он из Томска не вернется?
- Как не вернется?! Чай он ребятам отец, жалеет
ведь он их! Да и муж после войны к своей-то возвернется...
- А если мужа убьют? Не останется он у вдовы?
Она на мгновение призадумалась. Затем махнула рукой и сказала:
- Там видно будет! Главное, он сыт. И я могу от детей не отрывать последнее. Пусть мы и не очень сыты, но все же не замрем, однако!
Я шла домой в раздумье: в чем же счастье? Пожалуй, как мать, она права. А женщина - это прежде всего мать.
Неподготовленная речь стахановца
Мои силы с каждым днем таяли. И все же, если сравнить с остальными моими земляками, то, пожалуй, я держалась куда лучше их. Они почти все совсем сдали. Хохрин не мог не видеть, что это уже не рабочая сила и что их надо подкормить, чтобы от них был какой-то прок, но он не допускал и мысли, что одного кнута бывает недостаточно.
Нет, он не был хозяином! Достаточно было посмотреть на лошадей... Возчики, перевыполнившие норму, получали право покупать пироги со свеклой или с брусникой. И этими пирогами угробили лошадей. Жутко был смотреть, как озверевшие от голода возчики избивали выбившихся из сил лошадей. Упавшая
лошадь только вздрагивала от сыпавшихся на нее ударов, а возчик выл от отчаяния, видя, что пирога ему не видать. А лошади были замечательные. Вообще сибирские лошади крепыши. Если бы не эти пироги...
Впрочем, главное - это система Хохрина.
С людьми поступали так же неумно (о гуманности я уж и не говорю): обычные стимуляторы - голод и страх - действовали, как кнут на упавшую от усталости лошадь. Тогда Хохрин решил увеличить порцию собраний! Нас стали еще чаще сгонять в клуб, и каждого в отдельности он пилил за недостаточное рвение.
Среди лесорубов лучше всех справлялся с работой Вася Пушкарский - местный, и притом вольный. Вот на него-то Хохрин и рекомендовал нам равняться.
Пушкарский как стахановец пользовался огромными преимуществами: он получал и хлеб и суп вне очереди, имел право покупать две и даже три порции супа и второе блюдо - что-нибудь мясное, из конины. Хохрин был вполне уверен в том, что Пушкарский достаточно подготовлен, чтобы преданно вторить ему, Хохрину. Этим объясняется то, что он предложил Пушкарскому выступить с трибуны. Тот замялся, бормоча:
- Димитрий Алексеевич, я не умею... Да и сказать нечего.
- Иди, иди, Пушкарский! Поделись своим опытом,
пусть и они знают, чего можно добиться при желании.
- Да ничего я им не могу посоветовать! Они ведь сами охотно...
- А я говорю: ты можешь и должен поделиться своим опытом! Не рассуждай, а рассказывай!
Пушкарский неохотно взошел на трибуну. С минуту стоял он, растерянный и удрученный. Но затем вдруг встряхнулся и заговорил:
- Вы хотите знать, почему я выполняю норму, а они нет? Так вот. Осенью я заколол быка. У меня есть мясо. Я иду на работу сытый. И с собой беру кусок мяса. У меня нет детей, нет и стариков дома. Жена работает со мной. И мы сыты... И все же вечером, кончая работу, я едва на ногах стою. Шатает меня, ровно ветром, аж руками за деревья хватаюсь...
Тут он махнул рукой и сошел с трибуны.
В зале царило гробовое молчание.
Больше стахановцем он не был. Стахановцем назначили, именно назначили, Васю Тимошенко.
Торжество Хама
Крепыш лет 18-19, пышущий здоровьем. Маленький череп, лунообразное лицо, оттопыренные уши. Пожалуй, добродушен. Безусловно - глуп. Оказался он самым подходящим для Хохрина экземпляром. Понял, какими он будет пользоваться преимущества-
ми и сразу уверовал в то, что он и есть пуп земли. Для него в столовой отдельный стол, на столе вымпел, за спиной на стене надпись крупными буквами: «Стахановец». Он может покупать столько порций, сколько захочет, - а ведь в котел закладывают продукты по числу рабочих! Кроме того, в магазине ему продают в банках свиную тушенку и бобы в сале.
Ну до чего же стало отвратительно на него смотреть! Ходит вразвалку. На роже, лоснящейся от жира, ухмылочка. Словом, олицетворение того, что называется «торжествующий хам». В столовую он приходил с ведерком. Получит 8 порций супа с ржаными галушками, вольет в ведро жижу, распечатает банку мяса и демонстративно чавкает, развалясь за своим личным столом, вытянув ноги.
Мы, рабочие, старались держаться подальше, чтобы не чувствовать всю унизительность нашего положения. Но кое-кто из числа моих земляков постоянно там околачивались в надежде на рыбьи и вообще любые иные кости. Помню, как к нему подошел Александров, некогда редзеш (зажиточный крестьянин) из Стойкан, и умолял дать ему хоть немного жижи из ведра. Александров, еще недавно упитанный, круглолицый паренек тоже лет восемнадцати, был страшен: худой, растрепанный, заросший, грязный, сгорбленный, с лихорадочно блестящими глазами.
- Очень ты мне нужен! - ухмыльнулся Тимошенко. -Я эту жижу теленку отдам!
Мне вспомнилась Ядвига, которая порцию супа тоже лила в ведро, чтобы, разбавив водой, накормить своих восьмерых дочерей.
Мне стало бесконечно противно, я поспешила проглотить свою баланду и ушла.
...Позже, когда я сидела в КПЗ, нас, женщин, как-то погнали в баню. На обратном пути, на мосту, наш конвой встретился с мужчинами, которые уже возвращались из бани. В последнем ряду, жалкий и растерянный, плелся Вася Тимошенко.
Злорадство - отвратительная черта. Но почему-то в ту минуту я думала иначе...
Заработок со знаком «минус»
Я не присутствовала на том собрании, когда Хох-рин провозгласил новый принцип, по которому работа каждого члена бригады будет учитываться отдельно.
Он категорически запретил всякую взаимопомощь! Каждый член бригады выполняет только свой вид работы и не помогает товарищу, а по выполнении своей работы выполняют всей бригадой работу, непосильную для кого-либо в бригаде, но выполняют за его счет!
Я не могу себе представить что-либо более идущее вразрез с учением Карла Маркса или хотя бы с логикой, не говоря уж о человечности.
У лесорубов, равно как и у шахтеров, очень раз-
вито чувство взаимной выручки. Даже голодные, ослабевшие и озлобленные, они понимают, что если я помогу Афанасьеву соштабелевать уже готовые бревна, то он мне поможет перевернуть сутунок, который, падая, пригвоздился суком в промерзлый грунт, и нет ничего удивительного, что мы оба поможем Чехову стащить «кошкой» зависший хлыст -срубленное дерево.
Но Хохрин сам лично следил, чтобы его распоряжение строго выполнялось. Никто не умел так, как он, незаметно подкрасться и выследить «нарушителя». Тогда - горе всей бригаде! Вся выполненная ими работа анулируется...
Он полагал, что таким путем человек будет работать с полной отдачей. Так оно и было... Как с теми лошадьми, которых забивали насмерть, когда они были не в силах даже встать, а не то что работать.
Я мастерски научилась орудовать стягом. Рычагом, как утверждал Архимед, можно перевернуть Землю, если найти надлежащую точку опоры. Но где найти ту точку, когда сосновое бревно длиной 8 метров и диаметром 80 сантиметров (в тонком конце) «при-шпилилось» двадцатисантиметровым суком на глубину в 70 см?
И сейчас, когда с той поры прошло более четверти века, я помню, как темнело в глазах и будто вспыхивали зеленые огни, какой шум и звон стоял в ушах, а во рту ощущался привкус крови, когда, напрягая
последние силы, я пыталась оторвать бревно от замерзшей земли!
Бесполезно! Это было явно не под силу даже мировому рекордсмену. И как торжествовал Хохрин, когда, после того как в конце дня бревно было перевернуто усилиями всей бригады, против моего имени он мог с наслажением в графе «заработок» поставить «ноль». Проработав с предельным напряжением 12 часов, я не заработала ни копейки. А один сучкоруб на соседней делянке, проработав целый день, задолжал 4 рубля 20 копеек!
Моя «лебединая песня»
Это было мое последнее выступление. Я ворвалась на помост, оттеснив Хохрина.
- Товарищи! - обратилась я с трибуны ко всему залу. - Даже больше, чем товарищи: братья! Так как каждая бригада - трудовая семья, а дети из одной семьи - братья, то разве допустимо, чтобы брат брату был врагом?! Чтобы брат отнимал у брата его трудовую копейку, его кусок хлеба, его жизнь?! Государство - это большая семья, а каждая семья, в том числе и трудовая, то есть бригада, рабочий коллектив, - это та живая клетка, одна из многих миллионов, из которых состоит государство! Так допустимо ли создавать вражду и сеять ненависть в трудовой семье, которая является составной частью нашего государства? Это
безумное и преступное распоряжение, которое могло родиться только в душе злодея или - в уме безумца! В трудную для всей страны минуту более чем когда бы то ни было нужна взаимная выручка. Как там, на кровавом фронте, так и здесь, на трудовом!
...С полнейшим недоумением читала я потом среди материалов следствия тот донос Хохрина, в котором он полностью искажал мои слова, утверждая, что я призывала «работать лишь для своей семьи, с тем чтобы государство ослабло, было расчленено и наступила анархия на фронте и в тылу».
Как и по каким материалам пишется история?!
Вещий сон
Цепилово. Поляна в нашем лесу. Солнце заходит за большими дубами. Картина яркой осенней природы. Я сижу на пне, и на душе невероятная тоска, хотя я не отдаю себе отчета - отчего?
Вдруг на фоне заходящего солнца - силуэт. Кто-то подходит ко мне, и я ничуть не удивлена, что это покойный отец. Он в охотничьем костюме. Как дорога мне его стройная, несмотря на возраст, фигура, его благородная осанка, походка!
Горячая волна любви и отчаяния захлестывает меня. Я, заломив руки, соскальзываю с пня на колени:
- Папа! Мне так тяжело, так невыносимо тяжело,
папа! Как долго смогу я выносить такие мучения? Я не могу больше...
Он с грустью смотрит на меня и произносит лишь одно слово: «Восемь».
На лес, на поляну наползает тьма. Я ничего не вижу. Лишь слышу, как шуршат опавшие листья под его ногами.
«Восемь» - лет? дней? недель?
Между тем днем, когда я, вооружившись косой, провела первую борозду моего подневольного труда в Кузедееве, и той ночью, когда я, забросив топор под ступеньки конторы и шагнув на лед, заглянула в черную прорубь, откуда на меня дохнула смерть, прошло - день в день - ровно 8 месяцев. Больше я не выдержала, но это был не конец, а начало. Начало нового периода жизни - побег из ссылки.
Шаг за шагом иду к концу
Если бросить камень, то сперва он летит с большой скоростью, почти параллельно земле, затем... Затем скорость его убывает, и он по дуге приближается к земле, куда падает почти вертикально и, немного покатившись, замирает.
В эти февральские дни 1942 года я была уже на той части траектории, которая круто идет вниз.
Как это жутко - чувствовать, что с каждым днем сил все меньше и меньше! Пожалуй, в старости каж-
дый человек переживает нечто подобное, но там эти перемены носят совсем иной характер, и то, что старик утрачивает с каждым годом, я теряла с каждым днем. Старика сопровождает по дорожке, что ведет под уклон, старость. Меня же толкали в пропасть три спутника: голод, холод и непосильный труд.
И все-таки я боролась.
Следует объяснить, что местные собаки, охотничьи лайки, помогают в охоте не только на белок, колонков или бурундуков, но и на ценных зверей, таких, как соболь. Собак регистрируют осенью, и на них полагается 8 килограммов «отсыпного» в месяц, то есть в 3 раза больше, чем на ребенка. Поэтому охотники съели собак, но продолжали получать на них паек. Кто стал бы думать, что рано или поздно эта хитрость всплывет наружу? Люди жили сегодняшним днем.
К моему счастью, все местные собаки были съедены, и некоторое время меня выручали собачьи кости. Вываренные, обглоданные, обсосанные. Их можно было раздробить обухом топора и съесть. Но и эта лафа скоро отошла. Многие из моих земляков узнали об этом изобретении, и, поскольку патента на него у меня не было, то они перехватили мою идею. К тому же у них было преимущество: они не работали, откупаясь тем, что отдавали последние домашние вещи, и сидели дома, получая как иждивенцы по 150 грамм. Я же работала от темна до темна. На мою долю
не оставалось и костей.
Миша Скворцов - последний бригадир, у которого я работала. У него в бригаде я была раскряжевщиком, а сучкорубом была Валя Яременко. Славный парень был этот Миша Скворцов! Терпеливый, с широкой улыбкой и, очевидно, очень добрый: я ни разу не видела его унылым. И никогда он не бранился! Скворцову было 18 лет. Он был женат, имел двоих детей, и жена его, Настя, ожидала третьего.
- Ради Бога, Миша! Когда ты успел? - воскликнула я от удивления.
- Отец с матерью оба умерли еще в первый год, как нас сюда выслали. А я почему-то уцелел. Пошел работать в лес. По первости, когда было мне 11 лет, я коногонил. Чуть подрос, лесорубом стал, подсобником. Годами был я мал, но поблажки мне никто не давал. Выполнял я работу взрослого мужика, ну и решил вскоре, что и впрямь мужик. Полюбил я Настю. Она старше меня на год. Мне было 14, ей 15. Ее родители согласились считать меня своим сыном. Ну вот мы и поженились. Сейчас сил у меня достаточно: детей я прокормлю, а лет через 10, когда мне будет 28, я буду конченый старик. Но к тому времени детишки уже подрастут и настанет их черед трудиться! Детства у меня не было, молодость проходит, и скоро наступит старость. Мы, лесорубы, как дятлы: всю жизнь тук да тук - и долго не живем.
И он опять улыбнулся. Но в его улыбке было
столько безнадежности, что мне стало жутко. Любопытно, как бы это сумел описать в стихах Некрасов? Впрочем, ему было бы не до стихов тут, в тайге.
О Вале Яременко, работавшей у нас сучкорубом, я уже упоминала. Это она потеряла родителей во время «исхода» с Кеть-Енисейского канала и прибилась к семье Яременко. За Яременко-сына она и вышла замуж. Мужа Хохрин отправил на другую точку, а Валя здесь работала, мыкая горе с двумя детьми и свекровью. Она работала толково, проворно, буквально из кожи вон лезла, чтобы перевыполнить норму и получить право на пирожок с брусникой. Пирожок она отдавала пятилетнему сыну Борьке, а пятимесячную дочь кормила грудью! Но когда работать стали на Ледиге, километрах в семи от Суйги, то пришлось так долго быть в отсутствии, что молоко перегорело, грудь воспалилась и образовалась грудница (мастит).
Она так просила Хохрина не посылать ее на Леди-гу, в такую даль! Но разве можно было разжалобить такого садиста? Что ему страдания женщины! Что ему смерть ее ребенка?!
Тяжело было смотреть, как она, стиснув зубы от боли, целый день махала топором, и каждый удар топора причинял ей нечеловеческие страдания! Грудницей была поражена правая грудь. Я бы с радостью помогла ей, несмотря на запрет Хохрина, но я едва-едва, с величайшим напряжением справлялась со сво-
ей работой. И все же помогала ей обрубать хоть часть сучьев и переворачивать особо тяжелые бревна. Миша тоже хоть изредка выполнял часть ее работы: подкатывал в кучки бревна, подготавливая для вывозки. Больше сделать он не мог, ему тоже надо было выжимать норму: дома ждали этого пирожка двое голодных галчат.
Однажды - уже вечерело - Хохрин обходил нашу делянку. Как всегда неожиданно, появился он из-за группы деревьев, откуда, очевидно, шпионил по своему обыкновению: не отдыхаем ли мы случайно и не помогаем ли друг другу?
На Валю страшно было смотреть: платок сбился набок, растрепанные волосы падали на глаза, в которых, в полном смысле этого слова, горел огонь безумия.
Когда Хохрин поравнялся с ней, она вогнала топор в пень, который ошкурила, ноги подкосились и она рухнула в снег.
- Дмитрий Алексеевич! Не могу... - простонала она.
- Не можешь? Умри! - И он пошел дальше.
Я не знаю, где предел отчаяния? Где конец терпению?
У меня потемнело в глазах, на этот раз не от слабости, и рука судорожно стиснула топор. «Убить! Убить гада!» - пронеслось в голове. Но он уже шагал прочь, и расстояние быстро увеличивалось...
У меня не было сил. На этот раз - физических.
Агония
Агония
Мою работу в те февральские дни можно сравнить только с беспорядочными движениями тонущего, над которым уже сомкнулась вода. Только смерть в воде легче. Мне изменили не только физические силы: ноги подкашивались, руки дрожали, сердце трепыхалось и не хватало дыхания. Отказывало и зрение. Все, на что я смотрела, начинало шевелиться и исчезало. Я различала силуэты, но что это, лошадь или человек, с уверенностью сказать не могла. Я призывала на помощь всю свою гордость, чтобы скрыть свою слабость. Я не хотела сдаваться!
Но самое унизительное - это была потеря памяти. Я забывала, какую работу мне надо делать, что я начала? Не могла вспомнить, где топор? Куда я положила пилу? Где вилы для сгребания хвои? А когда их находила, забывала, что надо было делать. Я металась, хватаясь то за то, то за другое, останавливалась, как в столбняке, чтобы через минуту опять лихорадочно заторопиться...
Воспоминания о последних днях моей работы в лесу у меня как-то перепутались, и осталось лишь тяжелое, мучительное чувство безнадежной, но упорной борьбы.
И все же настал день, когда часам к двенадцати Миша Скворцов сказал мне:
- Ступай-ка ты домой, Фрося! Ступай, пока еще на
ногах стоишь. К вечеру, гляди, свалишься, а я и сам к концу дня едва на ногах держусь. Тогда уж мне тебя не дотащить!
И я пошла... Нет - поплелась.
Впервые видела я эту местность при свете дня. А то идешь на работу - ночь, идешь с работы - опять ночь. Теперь был яркий, солнечный день. Ели, пихты, сосны, кедры - все под шапками ослепительно-яркого снега. Тропа вилась то по чащобе, то по старым вырубкам, то через замерзшие болота. Но я все это плохо видела: в глазах мельтешило и плыло.
Первым долгом я направилась в контору, ведь нужно было сказать, что я ушла с работы! Иначе моя невыполненная норма ляжет на плечи Миши и Вали, и они не только не получат пирогов с брусникой, но и основная пайка будет им урезана.
Я сказала, что мне было плохо, что бригадир отправил меня, пока я еще держалась на ногах. Хохрин сидел, ссутулясь, за своим письменным столом и барабанил скрюченными, как паучья лапа, пальцами. Ни один мускул не дрогнул на его лице.
- Ступайте обратно, Керсновская, возвращайтесь на работу, - проскрипел его лишенный выражения голос, - и не прекращайте работу, пока норма не будет выполнена.
О чем он думал, не понимаю! Ведь ясно было, что я еле на ногах держусь. Четыре часа понадобилось мне, чтобы пройти эти 7 километров. И солнце уже
заходило... Я с трудом добралась до колхозного барака и свалилась на доски нар - не то в забытьи, не то в обмороке.
Смертный приговор в рассрочку
Вечером, когда открылся магазин, я вместе со всеми пошла в очередь за пайкой. Когда подошла моя очередь, продавец Щукин сказал мне:
- Для вас пайки нет! Хохрин вычеркнул вас из списка на получение хлеба.
Я пошла в столовую, похлебала жидкую баланду из ржаных галушек - отрубей.
Спать, отдохнуть... Забыть голод, забыть Хохрина...
И все же на следующий день, голодная и окончательно обессилевшая, похлебав порцию пустой баланды, я пошла на работу и, стиснув зубы, в холодном поту рубила, пилила и катала бревна, пока не очнулась, лежа в снегу.
Миша Скворцов помог мне встать на ноги.
- Зайди в медпункт, к Оле Поповой! Мало надежды, что она тебя освободит от работы. Очень уж боится она не угодить Хохрину. Но попытайся!
И опять - бесконечный путь. Но, как это ни странно, чувствовала я себя лучше. В ушах стоял звон и перед глазами все плыло, но какая-то сила меня поддерживала. Порой даже кидало в жар.
Дойдя до Суйги, я зашла в первый же дом, так как мне ужасно хотелось пить. В этом доие, в клетушке, помещалась Пражина, жена (или вдова?) нашего бывшего сорокского начальника полиции, и ее трое детей-подростков. Тяжело, очень тяжело жилось им, однако они еще как-то сводили концы с концами. Она сумела прихватить с собой очень много ценных вещей, щедро одарив тех, кто пришел их арестовывать в ту памятную ночь 13 июня 1941 года.
Пражина напоила меня кипятком, и мне стало лучше.
- Домнишора Керсновская, - сказала она, - вы больны, совсем больны! Надо померить температуру!
У нее, оказывается, был и термометр. И правда, температура была 38,6. Я решила пойти в медпункт.
Медицина в понятии Хохрина
Оля не только не была медсестрой, но даже не была просто умной бабой, способной помочь. Просто нужно было, чтобы числился медработник на лесоразработке, и Хохрин избрал ее.
Смела ль она в чем-либо с ним не соглашаться? Когда один рабочий получил травму - бревно торцом ударило его в область печени, - он сильно страдал. Даже дурак бы понял, что он тяжело болен: сильнейшая желтуха, рвота, боль, помраченное сознание. Но Хохрин не разрешил его освободить от работы,
пока он не свалился без сознания и дня через три умер. А еще через три дня Оля Попова подписала акт о невыходе на работу с целью саботажа, составленный Хохриным для передачи в суд. Было это уже после того, как его похоронили.
Когда умирал от последствий черепной травмы колхозник (тот, кто в течение десяти дней до самой смерти повторял: «Головушка! За что?»), то она соглашалась с Хохриным, что это симулянт, не желающий работать.
Подробность, которая может показаться неправдоподобной: за трупом умершего колхозника должны были приехать родственники, а в ожидании их приезда его поместили в продуктовом складе, где его почти всего обглодали крысы.
Об этом я узнала год спустя в КПЗ, еще до суда, от той же Оли Поповой, которая сколько ни пресмыкалась, а общей судьбы не избежала: чем-то не угодила Хохрину, и он ее отдал под суд за саботаж.
И вот я в медпункте.
- Поверьте, Фрося, я вижу, я понимаю, вы болеете (с тем же успехом она могла бы сказать «умираете»), я могу вам дать порошок, два порошка. Но я не могу, не имею права дать вам больничный, освободить от работы! Распоряжения Димитрия Алексеевича касательно вас не допускают подобной возможности.
Да, план мести Хохрина предусматривал и эту возможность...
Я встала и пошла на свои нары. Но все же зашла в контору, чтобы не подводить своих товарищей. Я не вникала в то, о чем мне скрипел Хохрин. Это было повторение вчерашнего: вернуться в лес и не возвращаться, пока не будет выполнена норма.
Вечером в столовой мне было отказано и в черпаке баланды: по распоряжению Хохрина я была вычеркнута из числа получающих ее.
Прощеное воскресенье
Могильная плита захлопнулась. Выхода нет. Впереди - смерть... Мейер Барзак мог валяться в ногах и целовать сапоги, я нет.
Весь этот день 26 февраля я лежала пластом в каком-то лихорадочном полузабытьи. Я не спала. Должно быть, оттого, что была больна. И ни одной близкой души, ни одного сочувственного взгляда, ни одного доброго слова! Одна, совершенно одна.
Но вот в пустой барак вошли какие-то тени. Сон или явь? Может, это бред, галлюцинация? Нет! Это женщины. Здешние, суйгинские. Я даже узнаю Валину свекровь, старуху Яременко, и Арину Попову, мать лучшего возчика. Они подходят, крестятся, кланяются земным поклоном. Я слышу отдельные фразы, хоть не разбираю, кто и что сказал:
- Ты умираешь, Фрося, ангельская твоя душа! Ты за правду стояла, жалела нас и деток наших. Госпо-
ди! Буди милостив к рабе Твоей Афросинии! Пошли ей легкую кончину и жизнь вечную во Царствии Небесном! Прости нас, грешных. Мы помянем тебя в молитвах...
Я слышала отдельные слова, но чаще - жужжание голосов. Что-то говорили о Феодоре Тироне,¹ о «про-щеванном дне», Великом посте и о заговенье...
- Однако женщине срамно быть похороненной в мужском обличий, - дошло до моего сознания, - и мы принесли тебе все, чтобы обрядить в могилу. Вот тут и медные пятаки, чтоб глаза закрыть; вот кто что может тебе на заговенье, а вот и свечка восковая...
В руку мне вложили восковую свечку, зажженную. Затем, крестясь и кланяясь, женщины ушли. Проходя мимо изголовья, они земно кланялись со словами: «Прости, ради Бога, меня, грешную». И у меня хватило силы отвечать: «Бог простит! Живите долго...»
Уходя, каждая клала к изголовью что-то из «женского снаряжения», а на скамейку кое-что съестное. Вот точный перечень этих «прощальных даров»: юбка из грубой шерсти, домотканая, в широкую полоску, серая с белым, широченная, в сборку; сорочка льняная, белая, домотканая; кофта зеленоватая, сильно выцветшая; пара белых чулок, льняных, домашней вязки; головной платок серо-белый, клетчатый, с бахромой.
¹ Великомученик, дни памяти - 2 марта и в субботу 1 -и седмицы Великого поста.
Полный погребальный комплект!
Продукты же, принесенные ими, были в самом хаотическом ассортименте: 2 картофелины вареные и 3 сырые (величиной с орех); 2 маленьких луковицы и головка чесноку; кусок с ладонь величиною замерзшей кислой капусты; с полкило замерзшей сыворотки; горсть творогу. И, наконец, самый ценный из даров: ломтик хлеба - грамм сто. Это от Арины Поповой, матери лучшего возчика.
Дай вам Господь счастливой жизни и праведной кончины, добрые, обездоленные женщины!
Я опять осталась одна. Одна во всем бараке.
Но почему-то мне стало легче: я почувствовала, что здесь, в этом поселке, я не совсем одинока. Ведь пришли же со мной попрощаться эти совсем почти незнакомые женщины! Ведь обещали они молиться за меня! Да и на всем свете я не одна! Может, жива моя мать? Может, где-то там, вдалеке, молится она обо мне? Сколько крестьян - наших, цепиловских - вспоминают сегодня нас с мамой, так часто приходивших на помощь тем, кто был в нужде иль в беде, или болен?
А Ира? Мой славный, верный друг, Ирусь! «Сынку» звала я ее, а она меня - «батько». И вспомнилось мне, как мы были потрясены, прослушав впервые оперу «Аида», и как, вздрогнув, прошептала Ира:
- Они замурованы... Вдруг, проголодавшись, Радамес съест Аиду?
«Проголодавшись»... Я - голодна... Голодна?! Нет, я не есть хочу! Я хочу отомстить! Убить! Убить гада!
Собравшись с силами, я вскочила, схватила топор и ринулась в контору с твердым намерением зарубить Хохрина.
Вечерело. Те, кто успел уже вернуться с работы, преимущественно сдельщики, усталые и голодные, торопились в ларек за хлебом или в очередь у дверей столовой, но все с удивлением смотрели на странную фигуру: без шапки, растрепанная, с расстегнутым воротом рубахи, спешила я почти бегом, с безумным взглядом, размахивая зажатым в руке топором. Никто меня не остановил. Никто не задавал и вопросов. Голодные спешили «к кормушке», но все с удивлением оглядывались...
Вот освещенные окна. Контора. Там не жгут лучину, там не чадит подслеповатая коптилка на пихтовом масле. Там горит лампа, и там за письменным столом сидит лицом к двери этот изверг - тот, кому я сейчас рассеку голову до самых плеч! В последний раз гляну в его «трупные» глаза и всажу ему топор между глаз. Рука не дрогнет. И топор не подведет. Мой топор как бритва: режет волос.
Вот только глянуть в его глаза!
Тетрадь 4 Сквозь большую гарь (1942–1943)
Но на его глазах я не умру!
Но на его глазах я не умру!
Я взбежала по ступенькам, резким движением рванула дверь и стала как вкопанная. Хохрин сидел за столом, и я чуть не наткнулась на него. Как долго стояла я за его спиной, сжимая в руках топор, не знаю... Было тихо. Я слышала, как колотится в груди сердце. Дьявол - покровитель Хохрина - надоумил его пересесть затылком к выходу. Его лысина была передо мной, но его мутных глаз я не видела.
Нет! Я - не убийца! Нанести удар из-за спины я не смогла!
Я медленно повернулась и пошла. Минуту постояла в нерешительности, затем бросила топор под крыльцо, прошептав:
- Папа! Я не убийца... Из-за спины? Нет! Не могу!
И поспешно зашагала назад, в барак.
Через год - я это узнала из показаний Хохрина в
судебных материалах - Хохрин говорил, что слышал, когда я вошла, но думал, что это уборщица Груня Серебрянникова принесла дрова. Топор же был найден по моим указаниям там, куда я его бросила: под крыльцом.
Я в бараке. Но здесь я не останусь! Я умру - выхода нет, но не на глазах у Хохрина! Это унизительно - умирать от истощения. А он будет торжествовать и говорить скрипучим голосом:
- Она не хочет работать! Это саботаж! Великий Ленин говорил: «Кто не работает, тот не ест».
А когда все будет кончено, он вычеркнет мою фамилию. Его лесозаготовка даст самый высокий выход деловой древесины при самой низкой себестоимости. Его премируют... Ах, зачем он сидел спиной ко мне?
С лихорадочной поспешностью я сгребла в рюкзак все свои вещи, скатала и привязала сверху одеяло. Надела на себя вторую телогрейку, шапку, рукавицы, натолкала в карманы все прощеванные дары (даже свечки и пятаки, подаренные мне женщинами), подошла к порогу и с удовлетворением оглянулась: пустые нары! Как будто меня там никогда и не бывало! Слава Богу: и не будет!
Прорубь
Стемнело. Люди, как черные тени, неслись к столовой, к ларьку. Снег скрипел под их валенками, и они
спешили что есть духу.
Колхозный барак стоял на отшибе: несколько шагов - и я была на берегу речки Суйги. Крутой спуск и белая лента покрытой снегом реки. За ней чернеет ряд прорубей. Суйга - глубокая, быстрая река.
Прорубь... В ней кончается власть Хохрина. В ней - конец всех мучений, конец издевательствам. Всему конец! Я сдернула с себя рюкзак, шагнула на самый край проруби и заглянула в нее. Я была уверена, что здесь, как и в Днестре, вода сразу под льдом. Я не учла того, что уровень лесных рек Сибири зимой резко падает, а лед толстый и прогибается медленней. Вода оказывается куда ниже льда. Так или иначе, если уж решил прыгать в прорубь, то не надо в нее заглядывать. Я склонилась над прорубью, и откуда-то из глубины на меня глянула черная вода, которая, урча и свиваясь в воронки, текла, как Стикс - река подземного царства.
Непонятный ужас охватил меня. Я шагнула и, переступив через прорубь, побежала, волоча по льду рюкзак, через реку, подальше от этого жуткого Стик-са, чье урчанье будто преследовало меня. Взобравшись на противоположный, такой крутой, берег, тяжело дыша, выбившись из сил, я упала на колени.
- Боже! - прошептала я, сложив, как в детстве, для молитвы руки. - Боже! Укажи, что мне делать? И, что бы ни случилось, да будет воля Твоя!
И будто услышала я слова Кравченко: «Кто-то мо-
лится, крепко молится за тебя, Фрося!» Но кто? И я почувствовала, будто ласковая рука провела по моим волосам. Мама! Живая или мертвая, но душа ее со мной и молитва ее в критические минуты моей судьбы придает мне силы. А может быть, и отец, чей пример был для меня всегда лучшим компасом.
Я еще раз посмотрела в сторону Суйги. Ветер крепчал. Поднялась поземка и затянула белесоватым туманом ряды домиков и бараков. Поселок был погружен во тьму, и светилось лишь окно конторы, как глаз циклопа, который не спит и замышляет новые козни против несчастных людей, подвластных его произволу. Над Суйгой сквозь облака несся месяц с такой скоростью, что у меня от слабости закружилась голова и я опустила глаза. Взгляд мой упал на черную прорубь.
Я вскочила на ноги, нахлобучила шапку, подхватила рюкзак и повернулась спиной к Суйге, чтобы никогда, никогда ее больше не увидеть. Впереди была тайга. Темная, жуткая, чужая, враждебная. Впереди была, должно быть, смерть; позади была - и это уж наверняка - смерть.
Смерть - в рабстве. Смерть - на воле.
Aleajasta est.¹ Я сделала выбор. Передо мной открылась первая страница новой книги. И я не знала, что на ней будет написано...
¹ «Жребий брошен", - выражение, приписываемое Юлию Цезарю (лат.).
Была ли прежде мысль о побеге?
Да, разумеется, о побеге я задумывалась еще в первый вечер неволи, в вагоне на станции Флорешты, когда я на закате солнца смотрела на камыши, растущие вдоль Реута. Тогда я эту мысль отогнала таким рассуждением.
1. Я с презрением отбросила даже мысль о возможности скрываться и сама явилась в НКВД.
2. Всякая перемена должна быть к лучшему, так как к худшему оно просто быть не может!
3. Мне претило искать спасения за границей, у врагов моей родины.
Затем мысль о побеге пришла, когда поезд шел через Урал. Ночь. Кругом леса. Отодрать доску в
полу.
Но опять помешали те же рассуждения плюс еще одно: за побег одного из пассажиров телячьего вагона неприятности ожидают всех прочих.
В третий раз, и на этот раз весьма серьезно, я призадумалась над этим в Горной Шории: горы, леса, реки - все это были препятствия, но отнюдь не непреодолимые. Кроме того, мы там пользовались относительной свободой. Очень условной, но свободой! Но нас оттуда буквально через несколько дней забрали и повезли, как мы думали, обратно в Бессарабию.
Ну а затем, уже на Севере, мне казалось, что стоит лишь постараться и работать на совесть, как все образуется. А дальше я могу посоветовать любопытным прочесть у Виктора Гюго о переживаниях человека, попавшего в зыбучие пески, которые его медленно, но беспощадно засасывают.¹ Разве он не захотел бы любой ценой вырваться из смертоносных объятий зыбуна? Разве он не предпочел бы поплыть в открытый океан даже без надежды его переплыть, лишь бы не этот ужас?
Вплавь через Океан
Сначала мною руководила одна отчаянная мысль: не умереть на глазах у Хохрина! Итак, я ринулась вплавь через Океан... Я пошла на восток (луна заходила со стороны Суйги, и я повернулась к ней спиной). А затем...
Тут надо признаться: я и сегодня хорошо помню, что и как делала, но затрудняюсь сказать, зачем и почему? С того самого мгновения, как я перешагнула через черную прорубь, я не искала смерти; а после того, как мне почудилось прикосновение маминой руки к моим волосам и я вспомнила слова старика Кравченко: «Крепко, ох и крепко о тебе кто-то молится, Фрося!», - во мне пробудилось желание бороться - за жизнь, за победу. Но сознательно я ничего не решала. Может быть,
¹ В романе «Отверженные».
хоть это и звучит нелепо, помогло то обстоятельство, что у меня был жар и я шла в полубессознательном состоянии.
Когда и почему я повернула на запад - не помню. Должно быть, ветер дул с востока, и я повернула по ветру: идти так было легче.
В этом году, зимой 1941-42 года, снега, по словам старожилов, выпало на редкость мало, сантиметров 50-60. «На ваше счастье, бессарабцы!» - посмеивались сибиряки и рассказывали о снегах в два метра. Для беглеца, не имеющего лыж, это было действительно счастье. К тому же уже образовался довольно плотный предвесенний наст, так что местами снег выдерживал такого истощенного субъекта, как я. Но, само собой, не в чащобах, где снег был рыхлый, а по опушкам и по руслам рек, где местами снег вообще сдуло.
Выбирая, где идти легче, я шла по руслам рек, которые к тому же все текли на запад, куда имеет уклон местность между Обью и Енисеем. Но не следует думать, что это было легко, что-то вроде туристического похода. Куда там! Речки, замерзшие на минимальном уровне воды, были сильно захламлены: тут был плавник и бурелом, и стволы подмытых деревьев, рухнувших вершиной вниз. Иногда русло было совершенно перегорожено ими! Порой река разливалась, превращаясь в озеро или болото, и на противоположном берегу я не находила продолжения русла и продолжала путь напролом, через чащобу и бурелом.
Ужасный это был путь! Недаром тайгу сравнивают с морем и, перефразируя поговорку, говорят: кто в тайге не бывал, тот Богу не наливался.
Почему в эти самые безнадежные дни я не испытывала ни страха, ни отчаяния? Как будто уже перешагнула ту черту, после которой все страдания становятся нереальными. Не физические, разумеется, а психологические, к которым и относится отчаяние.
Откуда брались силы, чтобы идти? Когда я, обессилев, ложилась, зарывшись в снег, укутавшись одеялами, я все время чувствовала, что где-то совсем рядом на страже стоит Смерть. Должно быть, это заставляло меня просыпаться, когда я была на волосок от вечного сна.
Что давало мне силы встать и идти дальше?
Говорят, что самая ужасная из моральных пыток -это пытка надеждой; с другой стороны, без надежды нет и жизни. Мне же кажется, я считала: надеяться не на что, но попытаться можно.
Значительно позже, уже в неволе, во время бесконечных допросов у меня добивались узнать: кто давал мне советы, кто руководил моими поступками, кто ознакомил меня с местностью, по которой мне предстояло пройти? И тогда выяснилось, что я воспользовалась единственным шансом на спасение!
1. Я пустилась в путь 28 (или 26) февраля, когда самые большие морозы уже позади, но, с другой стороны, трясины еще не опасны, так как под неглубоким снегом
покрывающие их мох и трава хоть и зыблются, но человека выдерживают, а так называемые «окна» покрыты льдом.
2. Шла я прямо на запад, не уклоняясь ни к северу, ни к югу, где встречались лесосеки, где меня могли бы приметить, а то и задержать. Если б я куда-либо уклонилась, то не дошла бы до Оби за трое суток. Там по прямой 150 километров.
Непонятно, как смогла я пройти через Большую Гарь.
Я слышала рассказы о ней. Это что-то вроде легенды. Расскажу, что знаю.
В начале прошлого века сухим летом случился пожар. Говорят, брат поджег избу родного брата из ревности. Погиб и он сам. А участок тайги 250х130 верст полностью сгорел. То ли по причине каинова проклятия, то ли по какой-либо иной причине, но ни лес на месте этой гари не возобновился, ни пни, покрывающие всю эту площадь, не сгнили, а постепенно вся эта гарь превратилась в бескрайную трясину: 300 ручьев туда впадает и ни один не вытекает. А черные смолевые пни так и стоят поныне. И каждая группа пней похожа на людей, сцепившихся не на жизнь, а на смерть.
Ни зверь туда не забежит, ни птица не залетит, человеку и подавно там делать нечего! Даже если случайно и забредет туда, то не вернется.
Но обо всем этом узнала я куда позже, а пока что больше суток шла я по какому-то шершавому льду и
вокруг меня двигались какие-то странные черные фигуры: не то звери, не то люди.
Больше всего напоминали они борющихся голых негров. Я понимала, что это обгорелые пни, сучья, стволы. Но иллюзия была полная. Остановлюсь, гляну пристально - обгорелые деревья, пни; двинусь - и они зашевелятся, сплетаясь руками и изгибаясь в бесшумной борьбе.
И еще казалось мне, что я не одна: кто-то шел за мною и говорил мне шепотом что-то очень для меня важное, но, как только я напрягала внимание, то переставала слышать этот шепот. Краем глаза я смутно видела расплывчатую фигуру, следовавшую за мной, но стоило мне резко обернуться - никого там не было.
Казалось бы, можно с ума сойти от ужаса. Но мне нисколько не было страшно.
Напротив, мне казалось, что я смотрю откуда-то со стороны на эту жалкую фигуру, которая бредет одна через Великую Гарь.
Куда я вышла из тайги
Помню, что настало утро. Третье, четвертое? Бред покинул меня, и я впервые сознательно огляделась вокруг.
Я вышла из лесу. Уже рассвело, было 10 часов утра (папины часы - мирно тикали у меня за пазухой: у них
был завод на неделю). Передо мной расстилалось пустое пространство. Морозны и туман. Что это, поляна? Таких больших полян здесь нет. Болото? Болоту предшествует чахлый лес. Озеро? Река? Безусловно, река: прибрежный тальник повален ледоходом. Значит, река. Какая? Обь? Енисей? Великие сибирские реки текут на север; тальник повален вправо. Справа - север; я на правом берегу. Значит, Обь. Будь это Енисей, тальник был бы наклонен влево.
Да, это Обь! Мне надо идти на юг. Значит, влево. Почему мне обязательно нужно перейти на левый берег?
Причин много. Левый берег выше правого, значит, болот будет меньше. Идти мне придется не по самому берегу, а маленько отступив вглубь. Вдоль берега - дорога, населенные пункты и, следовательно, на каждом шагу НКВД. Затем: такая большая река, как Обь, - серьезное препятствие; лучше оставить его позади, пока можно перейти по льду. Да что там хитрить! На этом берегу - Хохрин.
С Богом! И я шагнула на лед.
Солнца не был видно, и вскоре в тумане скрылся берег. Не было ветра. Не было под снегом крупных торосов. Никакого ориентира!
Может, я иду вдоль реки? Может, кружусь? Шаг за шагом, час за часом - и ничего не видать. Белесая мгла морозного тумана. Жгучая, мучительная жажда. Скудные дары сердобольных женщин давно съеде-
ны. Даже не помню когда! Жар, бред, которые меня подхлестывали, окончились. Осталась лишь безграничная, бесконечная слабость. И воля к жизни. А потому - продолжаю шагать.
Смеркается. Туман редеет. Появляются звезды и... Берег! Высокий, будто реет в вышине. По нему вниз к реке вьется дорога. Присматриваюсь - прорубь. Еще одна, и еще одна. Это водопой.
Ура! Селение близко! Я спасена!
Сибирское “гостеприимство”
Сибирское «гостеприимство»
Вот уже видны избы. У прорубей я останавливаюсь. Лед разбит недавно, и новый лед тонок. Разбиваю его и пью... Быстро из рюкзака извлекаю полосатую юбку и клетчатый платок. Юбку напяливаю поверх штанов, а платок - поверх шапки. Теперь - вперед! О, поскорее бы добраться до жилья, до тепла. Мне кажется, что я бегу! В действительности же я едва плетусь. Подъем бесконечен. О, скорее, скорее!
И вот я в деревне Нарга. Название ее я только потом узнала. Кажется, по-тунгусски это означает кладбище. Домов не видно. Вдоль улицы забор. Нет, не забор, а средневековый частокол, какими окружали крепости. Ворота массивные, с двухскатной крышей. В воротах калитка; рядом колода со стесанным верхом.
Стучу в ворота. Яростный лай пса. Стучу еще. Пес лает, захлебываясь. Гремит цепь.
Стучу, стучу, стучу...
- Это кто еще там?
- Впустите обогреться!
- Проваливай, откуда пришла!
- Я очень озябла, устала.
- Вот спущу кобеля, враз взбодришься!
Шаги удаляются. Пес продолжает заливаться. Псу простительно, на то он и пес.
Иду к следующим воротам. Повторяется тот же диалог. С тем же результатом. Восемь изб в деревне. Восемь ворот. Восемь псов и восемь бессердечных людей. Но разве это люди? Разве люди способны прогнать от своего порога измученного странника, прогнать в морозную ночь?
Обессилев, падаю на колоду у последних ворот. Дальше тайга. Холодная, безжалостная. Погибнуть в тайге - это понятно. Но на пороге дома, в котором живут люди?
Отчаяние сжимает горло. И вспоминаются рассказы Афанасьева и других ссыльных. Говорили они о том, как многие пытались бежать из ссылки на родину. И сколько из них погибло: кто утонул в трясине, кто с голоду сгинул. Но хуже всего было встретиться с местными жителями из приобских деревень!
- Бездушные, жестокие живут там люди! - говорил Афанасьев. - Они охотились на людей, как на зверя! Выслеживали, подстерегали, собаками травили. Ежели бедный им попадался, сдавали его властям, им
за их поимку премию выплачивали. Но ежели бедо-лага при вещах, особенно если украинский кожух или шапка смушковая, или из носильных вещей что получше, то не было ему спасения: убивали! И не то чтобы их нужда на злодейство толкала. Нет, жили они справно: лошадей, коров помногу держали, извозом промышляли, пушниной, опять же рыбой. Они тогда, однако, единолично жили, но душа у них без жалости, звериная!
Тогда я слушала и не верила. А вот теперь убедилась: одна мне дорога - в тайгу.
Я встала и шагнула в сторону тайги. Но что это? Там, где кончается забор, где-то за околицей, в лесу, светится огонек. Нет, не в лесу, а где-то ближе. Вроде свет в окне? Подхватив рюкзак, я опять собралась с силами и зашагала.
Дом. На отшибе. Ни забора, ни крытого двора. Маленький навес, стожок сена. Даже собаки нет! Постучала в дверь и, не получив ответа, дернула. Дверь открылась, и я вошла в сени. Нащупала дверь, отворила ее и замерла от удивления на пороге.
Ярко горели смолевые дрова в печи. То желто-оранжевые, то красные, почти бордовые блики перебегали по стенам и потолку, освещая довольно-таки странную группу в глубине просторной, почти пустой комнаты: на грубой самодельной скамье сидела женщина; в ее руках были весы. Нет, на Феми-
ду она похожа не была: глаза у нее не были завязаны и меча в руках у нее тоже не было. И все же то, что она творила, было в каком-то смысле актом правосудия. Впрочем, весы у нее были римские, с одной чашкой. Перед ней стояли трое девчушек-погодков. И выражение их лиц, и сами их позы олицетворяли глубочайшее разочарование и даже отчаяние.
Взор мой упал на то, что лежало на чашке весов. А лежал там кусок хлеба!
Он, словно магнит, заставил меня шагнуть вперед, и я вышла из темноты на середину комнаты, освещенной полыхавшим в печи пламенем. Не успела я и поздороваться, как женщина обратилась ко мне, будто мое присутствие было чем-то само собой разумеющимся...
- Вот, тетка, ты видишь? Мы с мужиком работаем в лесу и получаем по 800 граммов. Однако хлеб мы делим на всех поровну. Но ведь они, иждивенцы, получают по 200 грамм! А еще недовольны, хнычут: «Ты мало хлеба нам даешь». Так вот я и отмеряю то, что им положено. Пусть поймут, что такое пайка!
Я слышала слова, но смысл их не вполне доходил до меня - я видела хлеб. Только хлеб! И чувствовала, что мне становится дурно и я вот-вот упаду. Трясущимися руками я вытащила из-за пазухи деньги, завернутые в платок, - мою последнюю получку, 123 рубля, - протянула их женщине и, прошептав заплетающимся языком:
- Дай мне хлеба! - и опустилась без сил на пол. Очнулась я возле печки. Женщина поила меня кипятком.
- Продай мне хлеба! - было первое, что я сказала.
- Хлеб - это жизнь. Моя и моих детей. Хлеба продать я не могу. Но у нас в леспромхозе пала от чесотки лошадь, и среди нас, рабочих, поделили мясо. Вот мяса я могу тебе продать. И возьму только 1 рубль. Принеси ей, сынок, кусок мяса на рубль.
Тут я увидела, что в комнате было еще двое мальчишек. Один из них вышел и вскоре вернулся с куском мороженого мяса почти черного цвета, граммов около четырехсот. Оно было и без того предельно жестким и к тому же замороженным. Как смогла я его изгрызть? Откуда взялась сила в челюстях?
Наверное, и на самом деле существует сила отчаяния: в одном случае она помогает изнеженному Арамису приподнять своими тонкими руками плиту, придавившую Портоса, в другом - сгрызть и разжевать такое мясо...
Затем, разомлев от еды и тепла, я свалилась там же, возле печи, прямо на пол и уснула тем сном, который недаром называется мертвым.
- Вам удивительно повезло, Фросинька! - сказал мне значительно позже, уже в 1945 году, доктор Мардна - видный специалист, терапевт. - Сырое мясо, съеденное малыми порциями, было единственной едой, которая не оказалась бы для вас гибельной пос-
ле такого продолжительного изнурения голодом, морозом и переутомлением. Да, вам удивительно повезло в том, что первой пищей была эта замороженная сырая конина!
И снова вспомнила я слова старика Кравченко: «Крепко же за тебя кто-то молится, Фрося!»
Парабель
- Идя этой дорогой, попадешь в Парабель. Там в воскресенье ярмарка, - напутствовала меня эта добрая женщина.
На рассвете, собираясь с обоими мальчиками на работу, она дала мне пригоршню картофельной кожуры и турнепс (овощ, до того мною не виденный: с виду редька, только куда крупнее, а на вкус не то репа, не то брюква). Сварив и съев все это, я вышла в морозный рассвет. Все тело ныло от усталости, голова кружилась от слабости, под ложечкой сосало от голода. Но настроение было бодрое. Позади - Обь, впереди - Парабель.
Странное название... Имеет ли оно отношение к парабеллуму? Или к изречению «Si vis pacem, para bellum»¹? Или это от немецкого Parabel - притча? Все равно! Там будет ярмарка, будут какие-нибудь продукты: молоко, рыба, мясо, сыр...
Днем ярко светило солнце, и я хорошо отдохнула
¹ «Если хочешь мира, готовься к войне» (лат.).
в снегу возле стожка льна и почти всю ночь шагала по дороге, изредка сверяясь по звездам, и помогала мне бороться с усталостью мысль о том, что я куплю на ярмарке. Но вот наконец Парабель!
Ничего не скажешь, село большое и когда-то, видно, было богатое. Дома двухэтажные, с галерейками, балкончиками, с мезонинами. Много деревянных резных украшений, правда обветшалых. Следы краски. Просторные дворы, красивые ограды, дощатые тротуары. На окнах герань, фуксии, занавесочки. Прямая, широкая улица - Базарная. А вот и ярмарка - большое огороженное место с рундуками. Но чем же тут торгуют, черт возьми?
Повсюду, у рундуков и просто на площади, стоят и сидят старички и старушки. На платочках разложено что-то вроде конфет ирисок: зеленых, коричневых, бурых, желтых. И ничего, кроме них!
- Почем это? - спрашиваю я нерешительно, надеясь из ответа понять, что это за товар.
- Бери, бери, касатка, бери, родимая! Не пожалеешь! Сера самая лучшая, лиственничная.
Я отпрянула, будто щелчок в нос получила... Сера! Если есть что-нибудь, способное вызвать у меня отвращение, то это сибирская манера жевать лиственничную смолу - серу! Ее жуют поголовно все. И не только жуют, но чвякают и щелкают. Говорят, это помогает бороться с муками голода. Может быть... Но до чего удручающе было видеть, как женщины сидят,
пригретые солнцем, на завалинке и, жмурясь от блаженства, жуют, чвякая, щелкая и издавая омерзитель-нейшие звуки!
Вот это ярмарка! А ведь когда-то тут было много скота, рыбы, меда, льна.
Деловое предложение
Как воздушный пузырь со дна подымается на поверхность, так и я инстинктивно стремилась на юг. Не было у меня плана, не было цели. Был инстинкт самосохранения и непрерывная борьба за жизнь. Надо было не замерзнуть, не умереть с голоду и не свалиться без сил. И еще надо было не попасть в лапы врагу. Голод, холод и усталость долгое время были моими постоянными спутниками. Должно быть, спасали меня очень крепкие нервы, ни колебания, ни страха не было.
Тайга не московский перекресток. Прохожие - такая редкость, что при всей своей угрюмости сибиряки при встрече не проходят мимо, не поздоровавшись. Так что я не удивилась, когда однажды обогнавший меня старик произнес приветствие:
- Здорова будь, тетка!
Единственное, что меня удивило, так это то, что дед, которому было уж никак не меньше 60-ти лет, а то и все 70, обратился ко мне «тетка». А было мне тогда 33 года. «Боже мой! Во что я превратилась, - подумала я. - Такой
сморчок и зовет меня теткой! А ведь еще несколько месяцев тому назад никто не давал мне больше восемнадцати-двадцати лет!» Но ответила я честь по чести:
- Спасибо на добром слове! Будь здоров и ты!
- Куда идешь, тетка?
- Вперед.
- Так вот, если ты не спешишь, то послушай: я на один глаз слеп. Да и нога с германской еще войны не гнется. Да главное в том, что сторож я. Круглосуточный. Сам никуда отлучиться не могу, а весна не за горами, того и гляди без дров на лето останусь!
Из дальнейшего я поняла следующее. В их поселке не ссыльные, а вольные, следовательно военнообязанные, и все трудоспособное население мобилизовано: мужики в армии, бабы на лесоповале. А места кругом болотистые: зимой на санях всюду проедешь, а летом знай с кочки на кочку перескакивай!
- Дам я тебе кобылу с санями да внучку Нюрку: она знает, где сухостоин много. Смолевых. А ты-то лучковой пилой владеешь?
- А то как же? Разумеется!
- Ну вот и ладно! Заготовь ты мне дровишек хоть кубометра три! Я накормлю тебя и по 8 рублей за кубометр заплачу. Хлеба не обещаю, а картошки - от пуза!
И вот я - за работой.
Кобыла почтенного возраста мирно дремлет. Более колченогой и лопоухой в жизни своей не видала! Спит, свернувшись калачиком и укрывшись дерю-
гой и моей полосатой юбкой, сопливая золотушная внучка. Свистит в моих руках пила, стучит топор, и весело мне работается.
Впереди - бесконечная, холодная тайга. Впереди полнейшая неизвестность: нет ни крова, ни хлеба, но я поела печеной картошки и работаю в меру сил, не надрываюсь - гнет Хохрина далеко!
Быть бродягой тоже нужно уметь!
И вот я снова шагаю. Дед остался доволен моей работой: я наготовила добрых пять кубометров, а посчитала за три - 24 рубля.
Что самое главное, он меня накормил и дал на дорогу сушеной картошки; Сибирский рецепт: мелкая картошка отваривается «в мундирах», затем очищается от кожуры и - в нежаркую печь. Получается нечто невероятно твердое, но съедобное: одной картофелины величиной с лесной орех хватает на два километра пути!
Опыт с заготовлением дров мне пригодился, и я не раз пользовалась им в селениях, отстоящих от Оби километрах в 60-100. Ближе это был опасно: в более густонаселенных районах люди развращены - слишком подозрительны и жадны. Мимо таких селений лучше прошмыгнуть, не останавливаясь и ни о чем не расспрашивая. Кроме того, зимой заготавливают дро-
ва на лето лишь в особо болотистых местах, а болота к самой Оби не подходят.
Но пока что я шла по такой глухомани, где по двое-трое суток можно было не встретить жизни. Дорога, занесенная снегом, скорее угадывалась, чем прощупывалась, и порой оканчивалась в тупике, у навеса для сена, которое накашивали по полянам и свозили под такие навесы. Некоторые поляны засевались овсом, и тогда можно было очень неплохо переночевать в остатках соломы.
Барак бессарабцев
Солнце заходило, когда еле заметная тропа вывела меня на укатанную дорогу и за вершинами берез я увидела крыши, над которыми так заманчиво вились дымки. Я замедлила шаг и огляделась вокруг: стоит ли проситься на ночлег или лучше найти какую-нибудь ригу и заночевать в ней? Поселок, кажется, большой. Наверное, энкаведешников тут полно. На ночь глядя еды все равно не найдешь. Вот утром, пожалуй, можно найти работу за картошку! Однако мороз крепчал и к ночи мог дойти градусов до двадцати, а то и больше!
И вот когда я колебалась, вдруг взор мой упал на выцветший транспарант, на котором было написано: «Колхоз имени Ворошилова». Много колхозов было посвящено Ворошилову, но мне почему-то показалось, что это именно тот, куда были направлены снятые с
баржи бессарабцы - еще тогда, когда нас везли по Оби. В какой-то колхоз имени Ворошилова был направлен и мой хороший знакомый агроном Сырбулейко с семьей. Может, в этот?
- В вашем колхозе живут бессарабцы? - спросила я, зайдя в первый попавшийся дом.
- Живут, бездельники! Но не в колхозе, а вон там, за околицей, на опушке леса, в сарае.
Действительно, в стороне от дороги, за поскотиной, виднелся полуразвалившийся сарай, занесенный снегом чуть не до крыши. Так совершенно случайно я очутилась среди своих земляков. И тогда выяснилось, что была Страстная Суббота, и я смогла встретить Пасху среди своих. Но Боже, что это была за печальная пасхальная ночь!
Вначале собрались все проживающие там бессарабцы: всего 32 человека, считая с детьми. Но вскоре все разошлись по своим углам, чтобы успеть заснуть, пока не выветрилось тепло от быстро остывающий печки-буржуйки, и мы - семья Сырбуленко и я - остались одни.
Это были они... и не они. Я не узнавала радушную, жизнерадостную хозяюшку, вечно распевающую веселые песенки; в притихших и напуганных мальчиках, робко жмущихся к отцу, я никак не могла узнать обоих «докторов Фаустов», вечно говорящих хором и ставящих самые немыслимые пиротехнические и химические опыты.
Но тяжелее всего было смотреть на самого Гришу Сырбуленко. Он ли это, тот веселый, остроумный собеседник, весь начиненный шутками и анекдотами, а теперь постаревший, убитый горем и весь какой-то растерявшийся человек, поминутно хватающийся за голову... Нет, этот мне абсолютно незнаком!
- Скажите, Евфросиния Антоновна, разве это и есть та самая советская власть, за которую я так страстно ратовал, во имя которой я боролся? Нет, произошла какая-то ужасная ошибка... Надеюсь, что когда-нибудь люди это поймут, но я до этого не доживу.
Дети вздрагивали и жались к отцу. Жена пыталась поднять настроение:
- Вы знаете, Фрося, сегодня пасхальная ночь. И мы с вами разговеемся. Увы! Единственное, что у нас есть, - это две картофелины и горсть дробленой пшеницы.
Пока поспевало это «пасхальное блюдо», мы сидели и тихо разговаривали. Кругом все спали, ведь голод легче переносить во сне.
Мысленно я перенеслась в 1941 год. Ту прошлогоднюю пасхальную ночь я провела одна на папиной могиле. Было сыро, пахло прелым листом, я сидела, обхватив руками крест. До меня доносился колокольный звон - радостный, торжествующий. Я поцеловала крест, прошептав: «Христос воскресе!» Затем повернулась лицом к западу, туда, где была моя мать, и повторила это древнее обнадеживающее приветст-
вие: «Христос воскресе!»
Думала ли я тогда, где буду через год? Нет, тогда я вспоминала прошлую Пасху 1940 года, когда мы ожидали войны с Венгрией. Будущее оказывается всегда не таким, каким мы его себе представляем.
- А вот и угощение! - сказала Феня Сырбуленко, подавая на стол - деревянный ящик - жидкую, мутную, но такую вкусную похлебку.
Судя по тому, с какой жадностью принялись за нее ребята, видно было, что не я одна оценила по заслугам этот рататуй.¹
Мрачные предчувствия обычно исполняются
И вот мы с Григорием Сырбуленко одни. Дети и жена спят. Я, разомлев от тепла (тепло весьма условное, в действительности в бараке ужасно холодно), чертовски хочу спать, но мне бесконечно жаль Сырбуленко и я сочувственно слушаю его слова, похожие на бред.
- Я знаю, что скоро, очень скоро умру. Стоит мне уснуть, как мне снится одно и то же. Будто я проваливаюсь в яму или подвал... И на меня обрушиваются доски и сыпется земля. Проснусь, а у меня в ногах сидит белая фигура. Это смерть за мной приходит.
...Через год в нарымской КПЗ я повстречала некую
¹ овощное рагу (фр.).
Крышталюк (она ходила из села в село и гадала, пока не заработала 10 лет по ст. 58, п.7). Она с сестрой и племянницей тоже была в ту пасхальную ночь там, в бессарабском бараке. Она рассказала мне, что вскоре после моего ухода Сырбуленко заболел тифом и умер. Феня, его жена, лежала больная, и бедные мальчики потащили тело отца на салазках на кладбище, но вырыть могилу так и не смогли.
Видно, и впрямь смерть приходила за ним, как она обязательно приходит за теми, кто позволяет тяжелым мыслям одержать верх над волей к жизни.
Чуть не влипла!
Я потеряла счет дням, числам. Местность изменилась: чаще попадались села в 10-20 домов, больше распаханных полей, меньше трясин, болот.
Однажды к вечеру меня застал буран. Снег засыпал тропу, и я шла с трудом, прикидывая в уме, хватит ли у меня силы, чтобы шагать всю ночь, или я замерзну? Может, нарубить тесаком лапник, сделать шалаш и пусть его занесет снегом?
Вдруг - поляна, а посреди поляны - навес, и в нем -овсяная солома. Уф! Это спасение. И я нырнула под навес. Но что это? Свежий след саней! Кто-то совсем недавно выехал отсюда с санями соломы. Если едет на ночь глядя, значит, жилье близко. Рискну пойти по следу, пока он не заметен снегом, ведь так хочется
переночевать под крышей, в тепле! Тут, положим, тоже крыша, но на четырех столбах, под которыми ветер гуляет.
И не подумала я, что лучше синица в руке, чем журавль в небесах!
Я не ошиблась: очень скоро зачернела поскотина с воротами, вот плетень, за ним стог сена, а чуть дальше - изба. Большая, пятистенная. Так приветливо светится окошко! Я вошла в просторную горницу, поздоровалась и попросилась переночевать. Встретили меня угрюмо, но не прогнали. Женщина указала мне место возле печи на полу.
Я расположилась, и приятное тепло стало проникать в уставшее, озябшее тело. Даже голод показался не таким уж жестоким, ведь я могла согреться! Уже сон начал меня осиливать, и я прогрузилась в то блаженное ощущение покоя, которое предшествует сну, когда услышала шепот: женщина что-то растолковывала парню, лежавшему на печи. До меня долетали лишь отдельные слова, обрывки фраз.
- Выйди тихонько, дай знать... Захватят сонную, -долетело до меня. И вмиг сна как не бывало!
Я лежала, прислушиваясь: парень вышел, за ним стукнула щеколда... вот он уже за воротами. Кого он позовет? Сколько их придет? Когда? Медлить нельзя. Вот женщина зашла за перегородку. Скомкав одеяло, я подхватила рюкзак и неслышно метнулась в сени. Судорожно нащупала деревянный засов с ве-
ревочкой, распахнула дверь... Ветер швырнул мне в лицо пригоршню снега и завыл насмешливо:
- Сибирское гостеприимство!
Дрожа, стою на улице, прислонясь к плетню. В каждом доме светятся окошки, но все они не кажутся мне больше приветливыми.
Ветер рвал из рук одеяло, которое я так и не успела сложить. Буран швырял с силой снег целыми лопатами. Тяжело, горько было расстаться с мыслью о тепле, о жарко натопленной печке, и я решила еще раз попытать счастья и постучалась еще в одну дверь. Дверь была на запоре. Я слышала, что кто-то вошел в сени и стоит за дверью, прислушиваясь. Я постучала сильней. Молчание. Тогда я сказала:
- Впустите, Бога ради, обогреться! Я одна и сбилась с пути...
- Ступай своей дорогой! - ответил мальчишеский, ломающийся голос.
- Буран. Дороги не видать. И уже ночь... Скажи отцу - он впустит. Не замерзать же человеку!
- Тятя в бане. Но и он не впустит. Не велено впускать! Много разных дезертиров нонче шляется. Приказано всех в НКВД сдавать!
Так вот оно что! Ну, раз НКВД занялось перевоспитанием сибиряков, то успех обеспечен! Их методы воспитания действуют безотказно - это я интуитивно чувствовала, хоть лишь значительно позже сумела понять весь ужас этих методов.
Я повернулась и пошла вдоль улицы, не заглядываясь на освещенные окна: за ними не было человеческого тепла, а лишь страх и подозрительность. Одно порождает другое.
Наконец я увидела то, что искала: скирду соломы. Перемахнув через плетень, по пояс в снегу добралась до скирды, отгребла снег и принялась за дело. К счастью, солома была еще не слежавшаяся, рыхлая, и я без особого труда смогла сделать нишу, куда заползла задом, заложила вход соломой, подперла ее рюкзаком. Снаружи бесновался буран, было холодно и тесно. Но скирда была гостеприимней людей, и я спокойно уснула.
Яркое утро и табун лошадей
Когда утром я осторожно высунула голову из своего тайника, мне пришлось зажмуриться: кажется, никогда я не видела более ослепительно белого снега! Солнце стояло уже высоко, было ясно и тихо, а свежевыпавший снег сверкал и переливался миллиардами ярких блесток.
Оказывается, накануне я прошла почти через всю деревню, а по северным масштабам деревня была велика, и скирда - мой ночной приют - стояла почти на самой околице: один-два дома, сарай, несколько стожков сена - и все. Дальше тайга. Но это уже вдалеке, почти у самого горизонта, за пахотными полями, - по
здешним понятиям, весьма обширными. На первом же плане - большое озеро, занесенное снегом. Местами, где снег сдуло ветром, синел лед.
До чего же это была мирная картина! Пока я ею любовалась, внимание мое привлекло конское ржание, и, прокладывая путь сквозь глубокие сугробы, резво промчался на водопой табунок лошадей. В первый и последний раз за период моих скитаний здесь, в Сибири, видела я сытых, ухоженных лошадей, и сердце защемило той сладкой тоской, которую я всегда испытывала при их виде (лошадей, а не конских скелетов, обтянутых кожей, которых в дальнейшем встречала не раз).
Сколько воспоминаний, сколько родных картин пронеслось перед моим мысленным взором! Вот кобылица пьет воду, изредка поворачивая голову, чтобы взглянуть на жеребенка, который усердно сосет, изогнув шейку и помахивая от удовольствия султанчиком-хвостом; вот могучий жеребец, высоко подняв голову, оглядывает свой табун. На фоне яркого снега они кажутся темно-коричневыми или вороными.
Я решительно выкарабкиваюсь, привожу в порядок себя и свой багаж и плыву по пояс в снегу к воротам: люди, которые так хорошо ухаживают за своими лошадьми, не могут все до единого быть злыми! Мне не холодно, мороз невелик. Я хорошо отдохнула, но до чего же я голодна!
Пасха блаженных
На улице ни следа! Удивляюсь: вчера допоздна всюду горел свет, а сегодня солнце уже вон где, а все спят!
Подхожу к последнему дому. Все указывает на то, что дом строил хозяин, и строил не только для себя, но и для сыновей, внуков. Бревна кондовые - одно к одному, хорошо подогнанные; крыша крутая, высокая; коньки, ставни, наличники - резные, нарядные;
окна большие. Пристройки тоже добротные, но пустые, и крытый двор, видно, разобран.
Я еще не научилась с первого взгляда «читать историю», или, как теперь принято говорить, «автобиографию» хозяина, глядя на его жилье, и поэтому остановилась, с удивлением разглядывая это несоответствие: хозяйский дом и бесхозяйственность вокруг него (обратное было бы мне понятней). Пока я разглядывала жилище, дверь скрипнула и на пороге появился пожилой, но еще не седой, стройный суховатый мужик с длинной козлиной бородой. Не успела я рта открыть, чтобы попроситься в дом, как он поклонился мне сам со словами:
- Входи, прохожая! Гостьей будешь! - и посторонился, пропуская меня вовнутрь.
Не веря ни глазам, ни ушам, я робко вошла. Хозяин проводил меня в просторную комнату, где возле печи хлопотали три женщины: одна уже старая, очевидно жена хозяина, и две молодые, должно быть снохи.
- Садись, грейся! - сказал он. - А я еще кого-нибудь приведу. Трое сынов у меня в солдатах на фронте. Вот и не хватает к столу...
Я ничего не поняла.
Он вышел, но вскоре вернулся.
- Что-то нет никого, - сказал он вполголоса.
- Сходи покличь кого победнее! - посоветовала жена.
- Не то! Лучше, когда бы сами подошли... Заметив мое недоумение, он усмехнулся и объяснил:
- Сегодня Пасха блаженных, то есть Красная Горка, как еще говорят. А у нас, у летгальцев, такой обычай: к столу должны садиться не меньше двенадцати человек. Тогда и Христос будет с нами.
Он еще раз усмехнулся и добавил:
- Зовут меня Климентий Петрус Кимм. Родом я из Латвии. В девятьсот пятом году за революцию боролся, в девятьсот седьмом за это сюда и попал... Работал. Своими руками избу срубил, хозяйством обзавелся, детей вырастил, на ноги поставил. Все было. А теперь сыновья... Бог знает, вернутся ли? Снохи, внуки... Нелегко без хозяйства жить! Но не жалуемся и свой обычай чтим: и в этот день за стол нас сядет двенадцать!
И с этими словами он вышел.
Вскоре он вернулся, приведя с собой двух растерянных парнишек-дроворубов. Как он объяснил,
они сироты и ходят по дворам дрова колют.
Чинно, не торопясь все уселись на длинных скамьях вдоль стола. Хозяин каждому указал его место. Затем, взяв в руки толстую восковую свечу - из тех, что в старину называли венчальной, - засветил ее от лампадки, висевшей перед иконой (должна оговориться, что икона была явно католическая и изображала святую Цецилию с лилией в руках и с богатым ожерельем на шее), воткнул эту свечу в макитру,¹ наполненную отборной пшеницей. Затем очень торжественно, стоя и опираясь руками о стол, сказал не то молитву, не то поучение, смысл которого был, если память мне не изменяет, следующий:
- Пшеница - это награда человеку за его труд, хлеб наш насущный, дарованный нам Богом; свеча - из воска, собранного безвестной труженицей-пчелой во славу Божию. А пламя свечи - символ того огненного языка, сошедшего с небес на учеников Христовых как благословение Господа нашего на жизнь праведную!
Затем он сел. Ни он, ни члены его семьи не крестились, садясь за стол. К какой вере принадлежал этот старый революционер, я не знаю. Но это была вера истинно христианская, потому что за пасхальный стол он усадил и глухонемого татарина, бродячего портного, который в этот день работал у него.
¹ большой широкий горшок, в котором трут мак, табак.
Прежде всего хозяйка подала на стол глиняные миски с медом, разведенным водой, и все стали крошить в это сусло тонкие белые сушки домашней выпечки и по двое черпать их из миски. Я оказалась в паре с хозяином; хозяйка и татарин, сидевшие на торцах стола, имели по миске.
Как давно я не пробовала ничего сладкого!
Из печи тянуло таким дивным ароматом жирной свинины, капусты, сала, жаренного с луком. Можно ли словами описать все эти ароматы! Хлеб, нарезанный толстыми краюхами, высился горкой возле меня. И это после стольких месяцев изнуряющего голода...
Но вот хозяйка ухватом извлекла из печи огромный чугун со щами и разлила их по глубоким мискам. Щи из свиной головы были до того наваристы, что можно было умереть от восторга, только понюхав их! Пока мы хлебали щи, хозяйка подала на деревянном блюде свинину, разделанную на куски, поставила на стол несколько солонок с солью и очищенные сырые луковицы. А краем глаза я уже видела огромный, глубокий противень, на котором шкворчала картошка, жаренная со свининой и луком.
Разве мог с этим сравниться нектар, которым питаются небожители?
Но увы! Этой амброзией мне не суждено было насладиться. На меня вдруг напала внезапная слабость: перед глазами все поплыло, голова закружилась... Неимоверным усилием я удержалась и не
упала с лавки. Я слышала, как ложка упала на пол. Мне хотелось крикнуть: «Нет! Я хочу жареной картошки!» Но я поняла, что хочу спать и сейчас усну. Собрав последние силы, я заплетающимся языком пробормотала:
- Спасибо, не могу... Я хочу спать...
Кто помог мне выйти из-за стола? Кто отвел меня в горницу? Ничего не помню!
Проснулась, когда уже вечерело. Я лежала на полу, на войлочном коврике, и надо мной висели связки лука. Первое, что я почувствовала, это блаженное ощущение тепла; второе - запах лука
И тогда словно каленым железом обожгла меня мысль: я могла бы поесть отварной свинины и жареной картошки с луком, но уснула!
Как мне было обидно!
Очевидно, такая уж моя судьба: мне всегда не везет к моему же счастью. Тогда я не поняла, почему после жирных щей я опьянела?
Впоследствии доктор Мардна мне это объяснил: мой организм, и в частности органы кровообращения, приспособился к режиму крайнего голода, и стоило мне поесть питательной пищи, пусть и в малом количестве, как вся кровь прилила к органам пищеварения, что вызвало резкое малокровие мозга, а это привело к обморочному состоянию, перешедшему в сон, так как усталость у меня тоже была доведена до предела. Больше того, что я съела, переварить я бы
не смогла, и всякий излишек пошел бы во вред. Голодающие чаще умирают не от голода, а от того, что съедено голодающим.
Колхоз имени Некрасова
Этот буран, который намел столько рыхлого снега, заставил меня пренебречь осторожностью и придерживаться торных дорог, а не заброшенных проселков и лесных троп. Но накатанная дорога, хотя ходить по ней и легче, привести может туда, куда ты вовсе не рассчитываешь попасть! В этом я убедилась, когда какой-то уполномоченный потребовал у меня документы и за неимение таковых доставил меня в сельсовет.
Первое, что мне врезалось в память, это силосные ямы: от них до того воняло, что я от души пожалела тот скот, что вынужден питаться подобной отравой.
Второе - это название колхоза: имени Некрасова. Того самого, который всегда заступался за обездоленных. Уж он-то не обошелся бы со мной столь враждебно!
А третье было уже в самом здании сельсовета или правления колхоза - этого я так и не разобрала. Видела я только одно: в просторной, побеленной мелом комнате - стол, покрытый красным сукном. На стенах кругом - воинственные лозунги и портреты вождей. Всего «иконостаса» я в ту пору не знала, но
достаточно было узнать усатую физиономию рокового грузина, кошачью улыбку Молотова и прилизанную физиономию изверга Берии, чтобы понять, что я попала в весьма дурную компанию.
У людей, строго и чопорно восседавших вокруг стола, вид был мало обнадеживающий. Вопросы были поставлены прямо:
- Кто вы? Откуда и куда идете? Почему нет бумаг?
Чтобы лгать, надо быть к этому подготовленным, надо иметь хоть какую-нибудь отправную точку и обладать особым талантом.
Всего этого у меня не было, и я ответила без обиняков: и кто я, и откуда; отчего попала в ссылку - сама не знаю, а отчего пыталась бежать - это легко понять.
Строгие и чопорные люди переглядываются; портреты со стен смотрят грозно. Ожидание становится тягостным... Но вот тот, кто в центре, встает.
- Вот что, тетка, - говорит он, - все это нам знакомо. Все мы также ссыльные. И редко кто из нас в свое время не пытался бежать. Иди своей дорогой. Может, тебе и повезет. Ступай! И смотри не попадайся!
Подхватываю рюкзак, говорю от всей души:
- Спасибо вам! - и направляюсь к двери. На портреты я не смотрю. Почему-то хочется им «натянуть нос».
Дед дает мне совет
Не всякий совет, данный с добрым намерением, добрый совет.
Мы сидим в полупустой горнице полуразрушенного дома. В этом доме, должно быть, жутко во время ледохода: он на самом берегу Оби и река, разливаясь, подобралась к нему вплотную.
В горнице невероятно холодно: под гулкими досками пола - пустота и в давно не конопаченных стенах - щели. Убранство комнаты говорит само за себя: огромная печь, давно не топленная, полати, печурка-буржуйка, колченогий стол под красное дерево, некогда бывший раздвижным, со множеством шатких ножек, пара лавок.
В углу гора того хлама, который сам собой зарождается в жилище одинокого старика: куча истлевших сетей, не доплетенные корзины, рассохшиеся кадушки, покоробившиеся весла и прочий никому не нужный хлам, который, впрочем, как нельзя больше гармонирует с никому не нужным, отжившим уже свой век стариком.
Мы сидим за столом и пьем чай, разумеется, вполне условный. Это густо заваренный иван-чай и брусничный лист. Пьем мы вприкуску. О сахаре, разумеется, и речи быть не может, а прикусываем мы мелкой моченой брусникой - невероятно кислой, но очень душистой. Время от времени дед вылавливает из ту-
еска несколько ягод - для себя и для меня.
Но если чай не настоящий, то самовар - всамделишный, медный, весь в потеках ярь-медянки и накипи, с погнутым краном и помятыми боками, способный долго-долго петь свою песенку.
Сам дед как нельзя лучше вписывается в эту картину: лысенький, с седым пухом над ушами и седой пушистой бородой, он замечательно гармонирует и с помятым самоваром, и с рассохшимися кадушками, и даже с паутиной, свисающей отовсюду гирляндами. И вместе с тем он чем-то напоминает Николая чудотворца!
- Нет, милая! - говорит он. - Нет, от станка¹ до станка вдоль Оби ты не пройдешь! Раз тебя отпустили. Два отпустят. От силы - три. А как попадешь ты этакому безбожнику (а таких ох как много!), и быть тебе у того же Хохлика или как там его, анафему, звать-то? А ты подайся туда, где люди еще страха божия не утратили. Я тебя научу! Я здесь всю Сибирь-матушку во как знаю! С покойным родителем, Царство ему Небесное, я в обозе ходил и в Иркутск, и в Челябинск. Было это еще до Балканской кампании. Затем сам извозом промышлял - в Алтай ходил, в Семиречье. Хлеб возил, рыбу соленую. А потом ям держал здесь, на Оби. Уж здешние края никто так не знает, как я! Не смотри, дочка, что я нищ и убог: не годы, а злоба антихристова к земле меня пригнула. Теперь
¹ почтовой станции.
уж мне крыльев не расправить! Летывал я, бывало, в такие края, где и волку путь заказан и лишь орлу доступ есть! Так вот, слушай! Иди ты отседа до деревни Воробьихи. Пройдя ее, поверни направо и иди вверх по реке Воробейке. Будет много притоков. Ты их минуешь, а когда дойдешь до слияния двух одинаковых речушек, ступай вверх по левой, по южной. Там дорога. Ты по ней дойдешь до деревни Сидоровки. Там расспросишь, как дойти до Измайлова-Петрова. На всяк случай я тебе сам расскажу: дорога пойдет по-над Сидоровкой по южной околице и прямо на заход солнца. Пересекает она одну за другой дюжину полян. Верстах в двадцати будет охотничий домик: там всегда есть спички, соль и запас сухих дров. Оттуда Измайлово-Петрово близко - по той дороге, что на юг. А ты сверни на тропу, что прямо на запад, и по ней дойдешь до скита. Живут там староверы. Живут они вдали от мирских треволнений, почитают лишь Господа Бога одного, и никакого им дела нет до советской власти, и та их тоже не трогает. Прохожему, который их о помощи просит во имя Божие, они не откажут. Так направят они тебя от скита к скиту, до самого Омска. И будет до него неполных восемьсот верст. В два, если не в три раза короче путь.
Трудно даже поверить, как это я могла, развесив уши, слушать и верить в существование скитов, не тронутых советской властью?
В оправдание своей глупости могу лишь указать на
то, что с того дня, как нас вывезли из Бессарабии, я наталкивалась на столько неправдоподобных фактов, что «мой компас размагнитился» и я перестала доверять своей логике. Грань между вероятным и невероятным стерлась. К тому же легко поверить тому, чему хочется верить! Так и получилось, что, имея в запасе три репы, брюкву и пригоршню сушеной картошки, я предприняла самое рискованное из всех путешествие.
Мертвая деревня
Я бодро шагаю вверх по речке Воробейке. Дорога хорошо видна, но нет на ней ни следа, ни намека на след! И сама-то дорога заросла "частым ельничком - горьким осинничком». Удивительно! Может, люди не пользуются этой дорогой, ведущей по косогору, и проложили другую, более удобную?
На другой день к вечеру я добралась до Сидоровки. Деревня открылась мне внезапно. Ничто не указывало на близость жилья: ни лай собак, ни пенье петухов, ни мычанье коров. Не было ни следов, санных или пеших, ни столь приятного запаха дыма. Могильная тишина! Просто я вышла на поляну - прямо к поскотине - и увидела в долине, окруженной лесом, десятка два домов.
Сердце у меня упало: как будто спешишь на свидание с живым человеком, а застаешь его в гробу.
Солнце садилось. Холмы были окрашены розоватым светом, а в долинах залегли голубые и лиловые тени. Но тщетно, заслонясь ладонью от солнца, я искала розовые столбы дыма над крышами домов.
И на душу упала глубокая черная тень. Ни на одном оконном стекле не отразился отблеск зари. Окна и двери чернели, как глазницы черепа, и, полузанесенные снегом, напоминали лицо трупа, на котором снег не тает. Но я не хотела верить глазам - мне надо было пощупать руками. И я побрела через сугробы вниз в деревню.
Ближний осмотр лишь подтвердил мою догадку: деревня была пуста - жители ее покинули... Почему-то пришла на ум «Семья вурдалака» Алексея Толстого. Но нет! Вурдалаки переселялись в могилы, но не уносили с собой ни окон, ни дверей! Если в этом и замешаны упыри-кровопийцы, то не те, что в могилах. И осиновый кол тут не поможет.
Мне стало жутко при мысли о ночлеге в этом мертвом селении. Но выбирать было не из чего, и я расположилась в одном из пустых домов. И даже развела огонь в разрушенном очаге, благо была целая поленница сухих дров. Холодно мне не было. Однако мороз продирал по шкуре в предчувствии чего-то недоброго.
Казалось бы, все ясно: надо возвращаться, пока не поздно. Нет жизни в деревне - нет ее и в скитах; с брюквой и горстью картошки по бездорожью, глухой тайгой немыслимо пройти те 800 верст, о которых говорил дед! И все же утром я шагала на запад – беско-
нечной цепью полян. Переночевав в охотничьем домике, в котором обещанных соли, спичек и сухих дров и в помине не было, я повернула прямо на запад, по еле заметной и уже почти заросшей просеке.
Чувствовалось приближение весны: днем снег оседал, зато ночью наст был настолько тверд, что выдерживал тяжесть человека, так что я выспалась днем у корней гигантской сосны, против солнышка, а ночью шагала, сверяясь по звездам.
Дед не солгал: просека привела меня к скиту, вернее, к тому, что было когда-то скитом.
Вал, увенчанный частоколом, ворота с покосившимся крестом указывали, что здесь действительно спасались от мира пустынники. Но на то, что они, в конечном итоге, все равно не спаслись, указывала груда обгорелых бревен - огромных, лиственничных, которые горят неохотно и почти не подвержены гниению. Наверное, лет 10, а то и больше прошло с тех пор, как скит опустел. Куда делись пустынники? Они покинули скит... не все. Вернее, не все сразу: об этом говорили покосившиеся кресты.
«Не скажет ни камень, ни крест...»¹ - вспомнилось мне, и я вздрогнула: у меня только одна репка, а впереди свыше ста верст бездорожья, зимой, в тайге... И сил почти нет.
Я уселась на бревно и задумалась: «Эх, дед, дед! Здорово подвел ты меня: желаемое выдал за действитель-
¹ Строка из песни «Варяг».
мое! А я теперь в безвыходном положении... Впрочем, я ведь поверила тоже потому, что хотела верить, тоже желаемое приняла за реальное! Ну а чтобы умереть без борьбы - это уж дудки!»
И вот я шагаю назад, к охотничьей сторожке. Съедена последняя репка и немного брусники, на которую меня навели какие-то пичуги-лакомки: на гриве ¹, в сосняке, ее легко можно было добыть из-под снега.
Куда теперь? Назад, на Сидоровку и Воробьиху? Дойду ли я? Или на юг, на Измайлово-Петрово? Может быть, туда и переселились люди из Сидоровки? Должно быть, так оно и есть. Айда на юг!
Вдохновение, география, упрямство
Еще издали мне стало ясно: Измайлово-Петрово так же мертво, как и Сидоровка. Я не стала туда заходить, а уселась на поваленную ель и призадумалась. Последняя моя надежда рухнула, как карточный домик.
Идти назад, на Сидоровку, и дальше, вдоль Воробей-ки, на восток, как Великая Армия Наполеона по Смоленской дороге? Не вдохновляющий прецедент.
А не попробовать ли на юг, параллельно Оби? Это рискованно, однако я пересекла много речушек, текущих на юг; значит, там какая-то крупная река, приток Оби. А где река, там и поселки. Какая досада, что я аб-
¹ продолговатая возвышенность, поросшая лесом.
солютно не знаю здешних мест! Увы, с тех пор как проходила в третьем классе географию Сибири, я, наверное, ни разу не взглянула на карту этих мест! Меня интересовали Амазонка и Ориноко, Анды и Пиренеи, я мечтала побывать в Норвежских фьордах и на Балканах, но Томская губерния, вся заштрихованная болотами, не вызывала к себе интереса. Но все же я догадывалась: если будет река, то будут и селения. Живые, разумеется! А если не будут?
Ну что ж, двум смертям - не бывать. Иду на юг. Тем более, что по реке идти легче, это уже проверено на опыте! Но - чур! Опыт необходимо расширять. Появилось непредвиденное обстоятельство: на льду полыньи. Хотя оттепель еще не наступила, но из болот и зыбунов сочится вода, и местами лед синий, рыхлый. Может, источники? Неважно! Но осторожность нужна.
Только не отступать, не сдаваться! Упрямство, говорят, лишь на войне является добродетелью! Но разве я не на военном положении? И разве у меня недостаточно упрямства? Меня всегда попрекали этим пороком. О порок! Помоги там, где добродетель бессильна! Я иду. Сбиваюсь с пути. Вновь его нахожу. Отчаиваюсь и вновь обретаю надежду. Теряю силы, но иду. Затрудняюсь сказать, сколько дней - верней суток -продолжалась эта пытка. Бесчисленные речушки извивались, текли не туда, куда надо, терялись в болотах или заводили в зыбуны. Но я упрямо брела на юг: по солнцу, по звездам, по вдохновению.
Упрямством можно многого добиться: можно победить голод, усталость, страх... Но нельзя победить смерть. А эта беспощадная компаньонка моих скитаний, повсюду следовавшая по пятам за своей жертвой, вновь приблизилась ко мне и зашагала со мною в ногу. И шаги мои замедлились, ноги чаще стали заплетаться. Все труднее стало вытаскивать их из снега и из валежника. Чаще приходилось садиться, отдыхать. И все труднее вставать после отдыха.
Но вот настал вечер, когда отчаяние закралось в душу и силы пришли к концу.
Тоненький серп народившегося месяца не давал света, но он помогал держать направление, и мне почему-то казалось, что пока я вижу справа этот тоненький серп месяца, я не увижу слева косу Смерти, которая буквально наступала мне на пятки.
Вот я споткнулась и с трудом удержалась на ногах. Несколько шагов - и опять споткнулась, но на этот раз упала... и сразу же встала на ноги. Еще несколько шагов - и снова упала. Полежала немного, тяжело дыша, и, собрав последние силы, опять встала.
Я чувствовала, что все тело покрывается холодной испариной. Надо двигаться! Во что бы то ни стало -двигаться. Но вот я снова упала и на этот раз не могла встать. Я сбросила рюкзак, с головы куда-то в снег слетела шапка.
Повернувшись лицом к месяцу, я тяжело дышала, открывая рот, и единственной мыслью, оставшейся у
меня в голове, была безмолвная мольба: «Хоть бы месяц еще немного не заходил!»
И вдруг где-то совсем близко заревела корова. Я куда больше была подготовлена к тому, чтобы услышать трубу Архангела. Мычанье какой-то буре-нушки было полнейшей неожиданностью. Думаю, никакая небесная симфония не смогла бы меня поднять на ноги, а тут я так стремительно вскочила, что если в это самое мгновение Смерть уже склонялась надо мной, то, должно быть, я ее здорово огрела затылком по зубам!
Раз - шапка на голове; два - рюкзак за спиной; три - походный посох в руках. Я осмотрелась, и словно туман рассеялся. Мне сразу стало все ясно: кругом редкий, вырубленный лес, притоптанный снег и совсем недалеко, - с той стороны, где заходил месяц, была поскотина, а чуть левее - ворота. Будто на крыльях, мчалась я в ту сторону, откуда донеслось столь милое для слуха моего мычанье.
Орфей своей дивной музыкой укрощал зверей, но, будучи на моем месте, он признал бы, что иногда мирная корова может проделать такого же рода чудо, только «в обратном порядке».
Конец омской эпопеи
Так я попала в селение Черная Балка на реке с тем же названием. В первом же доме меня приняли хорошо
и, узнав, что я заблудилась, дали мне горячей похлебки, после чего я, положив на стол горсть бумажных рублей, сказала:
- Возьмите сколько надо, - и уснула.
Женщина оказалась настолько порядочной, что взяла всего лишь один рубль и наутро напоила меня чаем с молоком и дала на дорогу две вяленых рыбины. Кроме того, она меня раздела и пересушила все мои вещи. Но этого я не помню. «Сон - прообраз смерти».
Дай Бог этой женщине счастья в жизни! Должно быть, она сама знакома со страданиями.
На этом закончилась моя попытка пробраться к Омску.
Встречаю ссыльных прибалтийцев и поляков
Лермонтов был прав: «долгий путь без цели»¹ - утомительное предприятие. Мне предстоял долгий путь; значит, надо было поставить себе какую-то цель. Я подразумеваю конечную цель; непосредственная -«не умереть на глазах у Хохрина» - была, пожалуй, достигнута: возможностей умереть было хоть отбавляй. Хохрин был далеко. Очередь была за конкретной целью. И я решила идти в Томск к польскому консулу. О том, как зародилась подобная бредовая идея,
¹ В стихотворении «Дума»:
«И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели...»
скажу позже. А пока что мне указали дорогу на Пу-дино и посоветовали оттуда идти в Кенгу, а дальше -на Бахчар. Вскоре, объяснили мне, наступит весна, а с нею такое бездорожье, что тут, в болотах, и вовсе пропадешь. Совет был дельный, и я, не теряя времени, им воспользовалась.
В тех местах я натыкалась на ссыльных того же улова, что я сама. Но не бессарабцев, а главным образом эстонцев. Работали они большей частью на лесоповале. Трудились старательно, и жилось им, казалось, не так уж плохо. Но бросалось в глаза, что тут были почти исключительно женщины, дети, подростки и юноши лет до двадцати двух. Мужчины от двадцати трех до сорока пяти лет отсутствовали. Впрочем, точно таким же образом были разбиты семьи наших бессарабцев. Должно быть, «протягивая руку дружбы братским народам», в первую очередь хватают за шиворот, а то и за горло, полноценных мужчин. О том, что их, жителей Прибалтики, таким же порядком умыкнули, как и нас, я лишь тогда узнала! Только нас 13 июня, а их 14-го.
Иное дело - поляки.
Как-то я попала в один лесной поселок. По всему было видно, что тут тоже народ пришлый и вряд ли по своей воле попавший в эту таежную глушь. Но вели они себя совсем иначе: из дома в дом сновали группы шумливых, говорливых горожан. Не было заметно, чтобы кто-либо из них работал или собирался рабо-
тать. И вместе с тем нужда не наложила на них своего печального клейма.
Не утерпев, я задала давно вертевшийся на языке вопрос:
- Как это вас не заставляют работать?
- Не смеют! - последовал заносчивый ответ. - Мы поляки! Впрочем, видно было, что это польские евреи. На наше содержание Англия дает деньги, а Америка - продукты! Нас должны после победы над Германией репатриировать в свободную великую Польшу!
"Ну, - подумала я, - пошла писать губерния! Опять "от можа до можа!»¹ Неисправимы эти поляки!»
Из дальнейшего я узнала, что в Томске находился польский консул. (Польши и в помине не было; немцы в начале 1942 года, как чернила на промокашке, расползались по всей Европе.) Этот консул печется о поляках; он же вербует волонтеров, которые через Персию будут брошены против Германии и союзников.
¹ «от моря до моря» (польск.).
Решено — иду в Томск!
Решено - иду в Томск!
Я шагала дальше, обдумывая создавшееся положение, и у меня зародился еще один безумный проект. Что я русская, это бесспорно. Но дед мой по отцу был поляк. Сирота, он по настоянию опекуна при-
нял в кадетском корпусе православие. Его брат Ромуальд остался католиком, а сестра Ванда вышла за графа Кандыбу. В Польше у меня должна быть родня.
Отчего бы мне не обратиться к польскому консулу? Я могу в армии пригодиться в качестве медсестры (по образованию я ветфельдшер). Кроме того, хорошо знаю французский, немецкий, румынский и, разумеется, русский языки. Немного английский, испанский, итальянский. И, пожалуй, хуже всего -польский. Почему бы не попробовать? Гитлер - наш общий враг; значит, против моей родины идти не придется. Напротив, я могу быть связующим звеном между Польшей и Россией!
Решено: иду в Томск!
Борьба с врагами всех бродяг
Шла я большими переходами, расходуя последние деньги на турнепс и картофельную кожуру; я даже ни разу не воспользовалась возможностью заработать немного денег заготовкой дров: понимала, что к наступлению весенней распутицы должна выбраться из здешних болот!
Глубокий снег, выпавший во время последнего бурана, был рыхлым и глубоким. Приходилось придерживаться дорог, а это угрожало беглецу большими неприятностями. Я даже избегала расспрашивать о
дороге: делала вид, что мне и так все знакомо. Однако внимательно прислушивалась к разговорам и мотала на ус: все услышанное могло мне пригодиться!
Зайдя однажды в Дом колхозника, своего рода заезжий двор, где можно отдохнуть и вскипятить чай, я купила тушку бурундука (вид древесной крысы с полосатой шкуркой) и, пока варила его, услышала, что до следующего населенного пункта - 72 километра. Заметив, что на меня косо поглядывает парень, продавший мне этого зверька, и что он о чем-то шепчется, я вынесла сперва свой рюкзак, а потом и недоварившегося бурундука с бульоном и зашагала в сырую холодную ночь.
Подкрепившись бурундуком, я шагала всю ночь напролет, и рассвет застал меня в невероятно унылой местности. На поляне, в стороне от дороги, темнел стожок прошлогоднего льна, и я свернула к нему в надежде отдохнуть. Не тут-то было!
«Усталость - самая мягкая подушка», но на сей раз уснуть я так и не смогла. Откуда взялась первая вошь, не знаю, но теперь они расплодились, и к голоду и стуже присоединился еще и это бич. Я не могла воспользоваться отдыхом. Лишь пока я двигалась, они меня не трогали. Стоило прилечь и пригреться под снопами льна, как все тело начинало зудеть и гореть. Таков удел бродяг всех эпох и всех народов. Пришлось шагать дальше, преодолевая усталость.
Среди дня солнце выглянуло из-за туч. На солнце
начало подтаивать - во всяком случае, было не так уж холодно, и я решила воспользоваться получасовой передышкой, чтобы объявить войну своим мучителям. В сугробе у корней вековой сосны я вытоптала на солнечной стороне углубление и, раздевшись донага, уселась на рюкзак, накинула на плечи телогрейку и занялась «охотой».
Это неэстетичное воспоминание, но слов из песни не выкинешь, а эту песенку мне приходилось повторять ежедневно, дабы не быть заживо съеденной.
С тех пор ежедневно с двенадцати до часа дня, в самый адмиральский час,¹ я занималась этим сугубо неадмиральским делом. Чаще всего я раздевалась лишь до пояса, так как оплот моих гонителей находился в майке.
Никогда не забуду первый улов. В одной лишь майке я их уничтожила 312 штук! На следующий день -238; на третий - 112. Если каждая из них ужалит всего по 10 раз, то это больше трех тысяч укусов! Можно ли при этом спокойно отдохнуть?!
Слезы
Я не плаксива. И поэтому хорошо запомнила те редкие случаи, когда я плакала.
Я плакала, похоронив отца, и то лишь вечером, оставшись одна; я плакала, отправив маму за границу, но
¹ Имеется в виду выстрел пушки в портовых городах.
ночью, посреди поля, и только лишь звезды видели мои слезы; я плакала в ссылке 24 декабря - в день своего рождения, когда поняла свое бессилие, крушение всех моих надежд. Этих слез я не стыжусь. Но должна признаться, что однажды я плакала от разочарования, оттого что... Нет, лучше расскажу по порядку.
Погода испортилась: подул сильный ветер и пошел дождь пополам со снегом. Дело приняло плохой оборот: ночью подмерзнет, а я промокла. Чтоб не замерзнуть, шагать надо всю ночь. Но я уже иду 40 часов без отдыха, если не считать те час-полтора в колхозном доме. За это время съела полусырого бурундука. Силы мои на исходе.
«Скоро будет деревня», - утешала я себя и жадно вглядывалась в верстовые столбики: 70-й, 71 -и и 72-й километр, а деревни нет как нет! Дождь со снегом шел не переставая. Валенки отсырели.
И вдруг за поворотом вижу я дохлую лошадь! Освежеванную. Кроваво-красную. Значит- свежую! Ура! Я рванула рысью. Откуда и сила взялась! Мясо - пусть дохлая конина - это спасение! Последний рывок. Последнее усилие. И я подбегаю. Увы! Меня ждало горькое разочарование. То, что я приняла за освежеванную тушу лошади, оказалось ошкурованным лиственничным сутунком...
Заболонь ¹ у лиственницы такого темно-кровавого
¹ Наружный, менее плотный слой древесины непосредственно под корой.
цвета, что она, особенно на фоне снега, вполне может сойти за освежеванную тушу.
Без сил я опускаюсь на это злополучное бревно и заливаюсь горькими слезами - от обиды и разочарования. Слезы полнейшей беспомощности...
Но здесь же взяла себя в руки и вслух обругала себя:
- Дура стоеросовая! Да разве здесь, в Советском Союзе, в таком голоде и нужде, когда уже всех собак поели, разве оставили бы павшую лошадь тебе? Тут любую падаль разделят в счет зарплаты. А ты выдумала!
Я встала и не оглядываясь пошла дальше. Отойдя буквально на несколько десятков шагов, я заметила в наступающих сумерках силуэты домов. Поселок оказался лишь на 75-м километре.
«Товарищ по несчастью» еще не значит «друг»
В трех или четырех домах меня и на порог не пустили. Мне все же удалось разжиться кое-какой едой (миска пустых щей, две репы, кружка кислого молока - все это за рубль), но меня попросили, чтобы сразу после еды я ушла. Я сделала вид, что это вполне отвечает моим желаниям.
И темная холодная ночь «открыла мне свои объятия»! Но, утолив (правильнее было бы сказать - обманув) свой голод, всего остального я уже не боя-
лась. Выйдя за околицу, я не пошла прочь, а стала обходить деревню, подыскивая стожок более гостеприимный, чем дома, захлопнувшие двери перед моим носом. Найдя уютный стожок, я быстро, привычными движениями устроила себе замечательный ночлег.
Мороз крепчал, тайга гудела, но я уже видела во сне родное Цепилово, родных и друзей... Бледный свет пасмурного рассвета вернул меня к действительности. Но эта действительность преподнесла мне сюрприз. Еще не раскрыв глаза, сквозь смеженные веки я увидела, что в трех шагах от меня из того же стога вылезает какой-то взлохмаченный, небритый субъект. В его глазах отразился такой звериный ужас, что инстинкт, который заставляет жучка притворяться мертвым, подсказал мне самый правильный в данном случае образ действия: симулировать сон. Я, не открывая глаз, крякнула, повернулась на бок и, пробормотав что-то «сквозь сон», стала дышать глубоко, как во сне. Сквозь ресницы я зорко следила за моим товарищем по несчастью (и - по квартире) и мысленно прикидывала, сумею ли я выхватить тесак, который, ложась спать, засунула за пазуху?
Нелегко было мне дышать ровно и глубоко, когда сердце колотилось где-то в самом горле! И мысли с еще большей быстротой метались в голове: «Он испугался не меня, я сама по себе ему не страшна, а своего положения. Он, безусловно, скрывается. Кто он?
Дезертир? Убийца? Или то и другое? Я - угроза для его жизни. Я могу его выдать. Он боится. А страх делает человека жестоким и беспощадным. Единственное спасение - это убедить его, что я сплю».
Кажется, моя тактика была самой мудрой. Мой компаньон по ночлегу, выбравшись из сена, даже не дал себе труда отряхнуться, а, подхватив небольшую котомку и дубинку, так рванул прямо в лес, что любо-дорого!
Я также не заставила себя долго упрашивать. Только все же отряхнула с себя сенную труху и застелила постель, то есть привела в прежний вид копну сена, чтобы никто с первого взгляда не смог определить, что она служила приютом паре бродяг. С этого дня я поверила, что дезертиромания не была плодом фантазии энкаведистов.
Я - в Кенге. Поселок как поселок, и Дом колхозника, как ему полагается, стоит при дороге. Но не успела я туда зайти, как выяснилось, что тут нужно сдать паспорт или удостоверение, что для меня - проблема. И я опять на улице.
В первом же доме, куда я, постучав, зашла, жил учитель. Он на меня накинулся с такой бранью, что я просто не могла уловить смысла в фонтане его воплей и проклятий. Даже отойдя на квартал, я слышала рулады этого желчного педагога. Из второго дома я сама выскочила, как пробка из шампанского: там поперек широченной кровати спал - в фуражке и са-
погах - энкаведист. Тогда я применила давно проверенный метод: прошла через весь поселок, что оказалось нетрудно, так как он состоял из единственной улицы, застроенной лишь с одной стороны, выбрала самую бедную, захудалую избенку и смело зашла.
Крошки с тараканами
В комнате, пустой и убогой, возле остывающей уже печурки-буржуйки грелись дед и баба. Не было у них курочки рябой, да пожалуй, и разбитого корыта.
Как и все бедные люди, они радушно встретили меня, потеснились, чтобы и я могла погреться. Старик подбросил дров, чтобы вскипятить чай. Но на мою просьбу продать чего-либо съестного оба горестно вздохнули, переглянулись, и старуха сказала:
- Вот что скажу я тебе, дочка! Жили мы, двое позабытых Богом стариков. Но был у нас внучек - утеха старости, один он у нас остался. Сына в тридцать седьмом забрали, сноха к другому ушла. Но вот два года тому сравнялось - и внука, хоть он и малолеток, в тюрьму забрали. Хоть и недалеко - в Томске, пока годы не вышли. Ох и жаль нам кровиночку свою! Как-то освободился один его кореш, он от внука весточку принес. Все рассказал: где он, как там живет. Сказывает, шибко голодно, жалуется! Пропадает с голоду - и все тут! Ведь дитё еще! Ох и нелегко нам
со стариком живется! Хлеба по 200 грамм получаем. Ни огорода, ни живности. Летом старик подрабатывает: где городьбу подправит, где кровлю починит. Опять же колодцы чистит. А я кудель пряду. Ну а зимой хворь одолевает. Однако насушили мы из своих граммов сухарей, и старик съездил в Томск, в Чере-мошки, в лагерь. С внуком свиданку получил, сухарики-то ему и передал, порадовал парнишку. Отвез ему и весь свой самосад - парень вроде бы и не курит, но на курево, сказывает, хлеба наменять можно. Так-то, доченька!
Затем переглянулись. Старик кивнул головой, и старуха добавила:
- Как видишь, путной корочки у нас нет. А вот крошки... очень они сорные - со всяким мусором! Смела я их, на чердаке они. Тодысь мы еще курочку держали - она бы их склевала! Но курочку-то у нас за налог забрали: причиталось с нее полета яичек сдать, а она и двух дюжин, чай, не снесла! Вот крошки, они и остались. Коль не брезгуешь - слазь на чердак, возьми их!
И вот я на чердаке. Передо мной куча мусора -крошки. Но, Боже мой, чего только там, кроме крошек, нет! Даже на меня сомнение напало. Что там был сухой березовый лист от банных веников, мелкий самосад и, разумеется, пыль - это бы еще полбеды. Хуже, что первое место в ряду этих примесей занимали тараканы! Сушеные и мелко накрошенные тараканы.
Тараканы во всех видах вызывают у меня непреодолимое отвращение! Но как отказаться от хлебных крошек!
Голод - беспощадный диктатор, и его воля - закон. Я надеялась, что сумею отделить крошки от тараканов, но - увы... Ни отвеять на ветру, ни отмыть их водой не удалось. Пришлось, поборов брезгливость и отвращение, съесть все подряд. И все же дня два я была не слишком голодной.
Переправа за переправой
То ли за Кенгой дорога стала хуже, то ли я сбилась с пути и пошла по таежной тропе, но трудно представить себе что-либо более кошмарное, чем тамошние болота в оттепель!
Тропу пересекали речушки. Вернее, каждая ложбинка превращалась в речушку. Кругом еще лежал снег, и откуда могло появиться столько воды - этого мне и до сей поры не понять!
Переправа через эти речки - это была целая серия акробатических трюков!
Летом этот район представляет собой сплошную трясину, а тогда, весной, это была сеть ручьев и речек. Обычно, идя вдоль такой речушки, можно было найти затор: поваленное дерево, на котором из бурелома, принесенного водой, образовалось что-то вроде гати, по которой, осторожно прощупывая дорогу, можно было
пройти без особого риска и без слишком большой потери времени. Иногда дело обстояло сложнее. Это, когда дерево, подмытое водой, упало через речку, но зависло на вершине дерева по ту сторону. Тут переправа осложнялась: надо было, сбросив лишнюю одежду, перекинуть ее вместе с рюкзаком и обувью на другой берег, а затем, используя эквилибристику, карабкаться по скользкому стволу на вершину «потустороннего» дерева, спуститься по нему на снег, одеться, обуться и, потеряв уйму времени и сил, продолжать путь.
Хуже всего приходилось, однако, когда не было деревьев и речка пролегала через заросли тальника. Такие речки приходилось пересекать вброд, а то и вплавь, раздевшись догола и перебросив всю свою «движимость» на ту сторону. Это было, безусловно, удовольствие ниже среднего.
Теперь мне даже трудно себе представить, как это я, почти не умея плавать, без всякого колебания смело лезла в черную на фоне снега воду, по которой шлашуга,¹ а иногда и крупные льдины. Выбравшись на беper, я, подхватив весь свой скарб, пускалась бегом во все лопатки в чем мать родила и бежала, пока кожа просыхала и я хоть немного согревалась. Тогда я одевалась и опять шагала, пока очередная речушка вновь не вставала на моем пути.
Как-то заглянув в озерцо черной торфяной воды,
¹ мелкий рыхлый лед, появляющийся перед ледоставом и во время ледохода.
я невольно расхохоталась: в своем отражении я увидела какое-то сходство с крылоногим посланцем богов Гермесом! Сандалий с крылышками, правда, не было, и вместо золотого тирса ¹ на плече был посох, а на нем весь мой гардероб, но шапка и худощавая голая фигура, право же, неплохо дополняли сходство!
Бедный Гермес! Нечего и говорить, что не подкрепись он теми сушеными тараканами, то свалился бы, так и не добравшись до Бахчара.
Первый деревянный город на моем пути
Я уже успела привыкнуть к виду деревянных домов в деревнях и даже таком крупном поселке, как Пара-бель. Но Бахчар был первый город, и притом деревянный город, на моем пути. Дома двух- и даже трехэтажные и вдруг - деревянные! Что-то от Ивана Грозного. Впрочем, как я впоследствии сама убедилась, Томск, прежняя столица Сибири, был тоже деревянный.
Бахчар я поторопилась проскочить поскорее, однако все же позволила себе роскошь - пообедала в ресторане. Увы! Тараканы с листьями веников и самосадом были все-таки сытней обеда в бахчарском ресторане! Тараканы были, как-никак, с хлебными крошками, а обед состоял из двух порций рассольника - мутной водички с кусочками кислых огурцов.
¹ Тирс - магический жезл.
Хлеб и мясо полагались только командировочным, да и то у них вырезали соответственный талон из карточек. Однако официантка, славная девушка, сунула мне тайком 100 грамм хлеба, сказав с мольбой:
- Только чтобы никто не увидел!
У какой-то тетки я купила два турнепса и 5 порций (горстей) соленой хамсы и пустилась на ночь глядя в путь, благо дорога от Бахчара пошла настоящая, насыпная, с двумя кюветами, полными воды.
Что поделаешь? Все, что имеет темную сторону, должно иметь и светлую. К сожалению, и обратная аксиома также неоспорима. На бахчарском тракте не было необходимости переправляться вброд через речки или пользоваться еще более рискованной воздушной переправой. Зато можно было нарваться на проверку документов. Поэтому приходилось шагать по ночам, а днем отсыпаться после очередной гигиенической процедуры.
Я бы, безусловно, влипла, так как эта дорога, Бахчар - Томск, была буквально усеяна мышеловками. Помог мне случай, а может быть, моя непрактичность.
Мои сбережения подходили к концу, и в поисках работы я забрела к одному бобылю-инвалиду. Я сгребла снег с его крыши, попилила, наколола и сложила в поленницы разный хлам - плахи, горбыли, чурки, старый тес, - за что он меня хорошо накормил: горох, тертый с чесноком, овсяный кисель - и дал на дорогу картошки.
Собираясь в путь, я переобулась в сапоги: промокшие валенки были тяжелы и не грели, и я, не задумываясь над тем, что не так уж богата, чтобы делать подарки, протянула их старику:
- Возьми их, дедушка! Ноги у тебя больные, а ты в онучах. Подсуши и носи на здоровье!
Старик даже прослезился! А затем, лукаво подмигнув мне, сказал:
- Слушай меня, дочка! Ты мне говорила, что дом, мол, сгорел и пробираешься к сродственникам. Так вот что я тебе скажу: погорельцы своих вещей не раздаривают! Что из огня спасли, за то еще как держатся, ой-ой! Но если ты все же к родственникам добраться рассчитываешь, то не ходи днем по большой дороге! Там и заставы, там и патрули. Все те, кто не хотят на фронт попасть, все они из кожи вон лезут, чтобы подозрительных вылавливать. Долго ли тут до беды? Так вот: как светать станет, ты сворачивай с тракта на ту свертку, где сена иль соломы натрушено. Она тебя и доведет до риги иль навеса, а там - остатки сена иль соломы. Вот и отдыхай до самой ночи! Никто не потревожит: теперь распутица, снег смяк, кони проваливаются - никто возить не будет! Можешь спать спокойно. А и ночью: случись навстречу машина или что, ты через канаву сигай - и за сосну! И в Мельникове через Обь не ходи. Подымись к югу, до Воронова. Оттуда на Томск -проселком. Так-то вернее будет.
Не все советы, которые я получала, были разумные, но в том, что я этому совету последовала, мне не пришлось раскаиваться.
Все дороги, по которым я шла, могли привести меня к одному из двух: к могиле или к тюрьме. Важно было лишь одно: отодвинуть развязку на как можно более отдаленный срок.
С легким сердцем пустилась я в путь. Может быть, оттого, что цель, которую я себе поставила - визит к польскому консулу в Томске, - была близка, а может быть, и оттого, что в рюкзаке была котомка с почти настоящей пищей: пригоршня жареного гороха, вяленая рыбина и картуза два печеной картошки.
Даже в амплуа бродяги остаюсь хозяином
Попутно я делала открытия.
Я привыкла с любовью и уважением относиться к рабочему инвентарю: ни плуг, ни борона, после того как они сделали свое дело, не оставались под открытым небом, а о сеялке, жатке и тем более молотилке и речи быть не могло!
Высушенные, смазанные, покрашенные, помещались они в подкатном сарае, и я следила, чтобы в дверях или крыше не было щелей.
Каково же было мое удивление, когда, добравшись до первого тока, куда я свернула днем, чтобы выспаться, я увидела остатки соломы, растоптанную мякину, груды прогнивших отходов и молотилку - старинную, добротную, тяжелую, стоящую под открытым небом!
Не то что сарая или хотя бы навеса - просто крыши из досок или соломы над ней не было. Внутри полно снега.
Металл ржавеет, дерево коробится... С сеялки даже сошники не были сняты.
Первый раз, увидев подобную бесхозяйственность, я не могла глазам своим поверить.
В дальнейшем я часто видела и не такие формы головотяпства. Боюсь, что и настоящее время, почти четверть века спустя, я все еще продолжаю делать подобные «открытия», которые теперь уже 'никак невозможно ни объяснить, ни оправдать.
Тогда я очень многое объясняла войной, пока не убедилась, что причина еще более глубокая и беспощадная и кроется в самом жизненном укладе.
Впрочем, можно удивляться совсем другому: зачем было возмущаться отношением к техническому инвентарю, когда я еще совсем недавно могла изучать отношение к живому, двуногому инвентарю -людям!
Кошмарное зрелище
Понятно, ночью ходить по большой дороге безопасней, чем днем, но до чего же осточертело, завидев вдалеке фары машины, подбирать юбки и скакать через кювет. Я знала, что машину не остановят, даже если меня заметит представитель власти, едущий на ней. Открыть стрельбу может, но остановить? Нет! Ведь бензина не было; машины пользовались газогенераторами на березовых чурках и с трудом стартовали.
И все же, поскольку по мере приближения к Оби почва повышалась, трясины исчезли, леса поредели и появились большие площади распаханных полян, я решила расстаться со ставшим беспокойным боль-шаком и идти на Вороново целиком, по азимуту. То, что я наблюдала по пути, повергло меня в недоумение: оказывается, хамское отношение к инвентарю -явление повсеместное. Повстречала я даже трактор, торчащий из грязи, как какое-то надгробие. Тамошние поля напоминали какое-то кладбище сельхозтехники. Даже моему неопытному глазу было заметно, что на этом кладбище уже успели помародерствовать любители запчастей, предвидя возможность в будущем с выгодой их продать. Но наиболее печальную картину увидела я в самом Воронове.
Я слыхала (вернее, читала в газетах, еще дома), что в Вороново есть Дом престарелых, и притом образцовый.
Большие двухэтажные бараки казарменного типа. Выглядят они уныло, зато очень просторные. Но неужели это сами престарелые так бодро суетятся у подъезда? И откуда там дети? Да и вообще я не вижу тут стариков.
Ответ на этот вопрос я получила, войдя в один из домов, должно быть - сотрудника этого учреждения. Вошла в другой, в третий... И всюду та же картина: в нежилой горнице устроено что-то вроде стойла. Невысокая перегородка разделяет комнату (иногда отделяет только угол). А за перегородкой на неопрятной, скудной соломенной подстилке. Нет, я не могу назвать этих призраков людьми! Мужчины это или женщины? Больше всего были они похожи на больных обезьян из неблагоустроенного зверинца. Сходство дополнял запах, присущий зверинцу: смесь запахов мочи, плесени и больного, к тому же старого, тела.
Говорят, самый счастливый возраст - это когда дети в одних трусиках резвятся на берегу моря и еще нельзя отличить мальчиков от девочек. И, безусловно, самые несчастные человеческие существа - это одинокие человеческие обломки, загнанные за перегородку на грязную солому. В этих неестественно маленьких, сгорбленных фигурках, замотанных в лохмотья неопределенного покроя и неописуемого цвета (не говоря о запахе), нельзя было отличить стариков от старух. Простоволосые старухи; старики, замотанные в
рваные женские шали; покрытые пухом, будто паутиной, лица и лысые черепа. Все худые, все беззубые, с гноящимися глазами.
Ужас! Ужас! Ужас!
В четвертый дом я заходить не стала. Стоя посреди просторной площади, собиралась с мыслями. Но мысли разбегались, и перед глазами стоял сгорбленный, покрытый платком старик, протягивающий дрожащей рукой жестяную кружку и почти беззвучно шамкающий беззубым ртом:
- Воды бы мне, кипяточку...
Впоследствии я узнала, что стариков распихали по частным домам, а бараки отдали беженцам с Украины. Война ударила по всем, но почему-то мне кажется, что самый глубокий ужас - это беспомощные, обезьяноподобные фигурки в человеческом зверинце.
Я поспешила покинуть этот поселок. На опушке леса увидела какой-то не то подвал, не то разрушенное овощехранилище. Не без труда протиснулась я в эту развалину. Ярко светила луна. Было холодно и жутко.
Я не могла уснуть, несмотря на усталость и привычку спать в любых условиях. Что же мне мешало? Лунный свет? Непривычка спать в подвале? Холод? Но кажется, мне мешала уснуть мысль о тех несчастных стариках. Мое будущее было очень сомнительно. Но это было будущее. А у тех несчастных будущего не было, а настоящее - ужасно!
Обь ломает не только лед, но и мои надежды
Обь ломает не только лед, но и мои надежды
Я стою на берегу Оби.
Море внушает ужас во время шторма; степь нагоняет страх, когда по ней гуляет буран; тайга всегда жутковатая штука, главным образом тогда, когда в вершинах воет ветер и стволы гудят и вздрагивают.
В данном случае погода была тихая, но нельзя было смотреть без какого-то суеверного ужаса, как по бескрайней реке стремительно неслись с грохотом и скрежетом огромные льдины. Земля содрогалась, и казалось, что это - тоже от ужаса.
Я стояла на самом берегу и испытывала двойное чувство: во-первых, восторг, без которого невозможно присутствовать при таком могучем явлении природы, а во-вторых, чувство глубокого разочарования... Прощай, надежда по льду перебраться на правый берег! Прощай, Томск и все сумбурные надежды на мифического консула!
На пароме - проверка документов. Нанять лодку? Спросят, почему не на пароме? Да и ждать долго. В последнем я глубоко ошибалась, так как исходила из ложной предпосылки. Я рассуждала примерно так. На Днестре ледоход длится две недели. Обь неизмеримо более могучая река, значит, ледоход затянется Бог знает на сколько времени! Ошибка была в том, что я не учла одного весьма важного фактора: Днестр
течет с севера и вскрывается по частям, начиная с низовья. Затем вскрываются притоки: Русавы и три Мурафы - Верхняя, Нижняя, Средняя. Обь же течет на север. Вскрывается она, начиная с верховьев, ледоход дружный: лед, идущий сверху, уходит под лед, подымает и ломает его, и река сразу очищается. Все это я узнала позже, а пока что стояла и думала, как быть, куда податься?
Постояв на берегу Оби, вдоволь полюбовавшись этой поистине впечатляющей картиной, я вскинула рюкзак за плечи, повернулась спиной к реке и зашагала прочь от нее: если уж нельзя ее пересечь, то нечего задерживаться там, где людно, где селение следует за селением и в каждом из них НКВД.
После ночевки в подвале, в Воронове, прошел дождь и снег превратился в синеватую кашицу, а на открытых местах появлялись проталинки. Даже воздух стал каким-то весенним, с особым запахом. И солнце светило по-иному.
Я изрядно устала и присела отдохнуть, чтобы держать в некотором роде военный совет сама с собой. Мне надо было поставить себе какую-то цель и решить, каким образом ее достигнуть.
Дело идет к весне. Если зимой я вынуждена была тащить с собой все тряпье, способное защитить меня от мороза, то теперь нужно все лишнее выбросить: путь передо мной неблизкий, а сил, увы, мало. Прежде всего, расстаться надо было с моими штанами -
теми холщовыми, домоткаными, стеганными мхом. Их уже и штанами трудно было назвать: целая мозаика дыр и заплат (дыр больше: рваных и прожженных). Но когда я отпорола пуговицы и крючок, я не смогла выбросить эти лохмотья и бережно повесила их на ветку старой дуплистой вербы.
Прощание со штанами
Повесив штаны на ветку дерева, я уселась на проталинке, погрузившись в воспоминания. Солнце клонилось к горизонту, сильно посвежело, и следовало подумать о ночлеге - ночью может сильно приморозить. Но я смотрела на эти штаны, и картины прошлого одна за другой возникали в моей памяти. Вечер. Также, как и теперь, заходит солнце. Заходит оно над родным, дубовым лесом. На поляне, там, где картофельное поле, я посеяла коноплю, и теперь мы дергаем эту коноплю. Мы - это я и две девчушки из нашего села: Надя и Таня. Мы торопимся закончить работу. Нам весело. После жаркого дня вечерняя свежесть так приятна!
Певунья Таня, смуглая кудрявая хохотушка, и ее более серьезная сестра Надя, мастерица рассказывать сказки, дергают коноплю; я ее связываю снопиками и устанавливаю для просушки шалашиками.
Только что мы допели песню про Ионела:
Cine vine de la vie? - lonel cu palarie.¹
¹ Кто это идет с виноградника? Ионел в шляпе (молд.).
Дома нас ждет ужин: домашняя лапша с брынзой и шкварками, арбуз, дыня. А кто хочет - горячее молоко с калачами. Надо закончить работу да заката солнца. И я поворачиваюсь, чтобы посмотреть, как там солнце? Но солнце слепит глаза, я ничего не вижу и только слышу звонкие голоса девочек, подбадривающих друг друга.
С поля возвращались рабочие, с дороги доносились то песня, то громкие голоса. Молдаване не любят молчать. Особенно после рабочего дня.
Последняя встреча с земляками
Но что это - бред, галлюцинация? Я и впрямь слышу с той стороны, где заходит солнце, молдавскую речь! Заслонившись рукой от заходящего солнца, всматриваюсь. Да! Я не ошиблась. Это мои земляки. Это чисто молдавская привычка громко разговаривать на ходу!
По тропинке из лесу идут двое. Я вижу лишь силуэты, но по голосу это женщина и мальчик-подросток. За плечами у обоих большие вязанки хвороста. Когда они почти поравнялись со мною, я обратилась к ним с приветствием:
- Bunaseara!¹
Оба - пожилая женщина и подросток лет четырнад-
¹ Добрый вечер (молд.).
цати - остановились как вкопанные. Минуту мы молча смотрим друг на друга, и вдруг мальчик бросает на землю свою вязанку и, всплеснув руками, кидается к матери:
- Мама! Да ведь это наша барышня!
Боже, что тут было! Старуха (которая оказалась вовсе и не старой) ринулась ко мне, тоже бросив свою вязанку хвороста, и заголосила. Я даже растерялась и не сразу узнала ее, Пержовскую из Околины, и сына ее Толика. Пошли расспросы, рассказы... Однако тут мы спохватились, что надо засветло добраться домой. Выяснилось, что ее мужа как отделили тогда от них, так и вестей о нем нет, как, впрочем, и о всех тех, кого тогда во Флорештах обманом забрали под предлогом отправить вперед, построить дом. Живут они в деревне со странным названием Гынгаса.
Самая ценная услуга
И вот я в гостях у своей гостеприимной землячки. Я видела бедность и нищету во всем их многообразии, так что не слишком удивилась их убогому жилью. Угостить нас, при всем ее желании, было нечем; кроме жидкой похлебки, приправленной лебедой, с несколькими картофелинами в кожуре, ничего у нее не было. Но век буду ей благодарна за лучшее из угощений: она истопила печь, нагрела воду, сделала щелок и так замечательно меня вымыла, а также высти-
рала и выпарила мою одежду, что я избавилась от вшей. Вымытая, я сидела голышом на печи, закутавшись в домотканую бурку (сукман), а Анна Пержов-ская стирала, кипятила и сушила мою одежду.
Молодец, ей-богу, эта Анна Пержовская! Она нашла и лохань, и тазы, и корчаги; ее проворные руки успевали все. Она успела и меня подстричь, и поштопать и залатать мой изрядно таки потрепанный гардероб. Да, проворны были ее руки, но следует отдать должное и языку: он нисколько не отставал от рук!
Неисповедимы пути Твои, Господи! Я, отдавая должное ее рукам, даже и не догадывалась, что не далее как завтра все те сведения, что она с неизъяснимой готовностью выкладывала, мне пригодятся куда больше, чем латки, которые она пришивала, чем щелок, которым она меня мыла, чем мочалка, которой она меня
драила!
Чего она только не рассказывала! Все эти мытарства были мне и самой известны. Впрочем, я так давно не слышала человеческой речи, притом еще на молдавском языке, что, превозмогая сон, слушала до утра целую серию более или менее печальных историй обо всех знакомых, полузнакомых, а то и вовсе незнакомых своих земляках из Околины, Конишеску, Застынок и Сорок.
Учитель сельской начальной школы Препелица с сыном Володей работают на колхозной пасеке (он и дома славился как лучший пчеловод). Гарганчук и его
трое сыновей, имевшие в Сороках на горе механическую мастерскую, хорошо зарекомендовали себя на местной МТС. Домника Андреевна Попеску с дочкой Зиной и сыновьями Яшей и Манолием кое-как устроились: Зина - учительницей; сыновья - трактористы.
Самая длинная, запутанная и печальная история (которая, как оказалось, мне больше всего пригодилась) касалась одной почти незнакомой мне семьи Прокопенко. О них я знала только, что муж был преподавателем, кажется в семинарии, а жена акушеркой. Была еще и свояченица, имя и фамилия которой были мне неизвестны.
Грустная история заключалась вот в чем. Самого Прокопенко и свояченицу отправили зимой на лесоповал. Жена, беременная и с семилетним сыном, осталась в колхозе. На лесоповале самого Прокопенко задавило бревном, а когда об этом сообщили его жене, она от потрясения преждевременно родила. Роды оказались тяжелыми, и родились к тому же двойняшки, один ребенок родился, а другой оказался в поперечном положении - нужна была помощь, и ее повезли на санях в село Боборыкино, где есть больница. Это оказалось бесполезным: несчастная женщина, истощенная голодом и непосильной, к тому же непривычной, работой, умерла. И оба младенца тоже. Остался сирота семи лет, который побирается у чужих. Тетку с работы не отпустили, но пообещали, что к началу полевых работ, то есть к 1 мая, ее отпустят в колхоз.
Много, с увлечением рассказывала мне Анна Пер-жовская. Кое-что я запомнила; кое-что, задремав, пропустила. И не ждала - не гадала, что все эти байки сослужат мне службу!
Письмо в никуда
«Все равно, - сказал он ти-и-хо, - напиши... куда-нибудь». Мне всегда казалось, что эта фраза из песни о том, как расставались комсомольцы, довольно-таки глупа. Но однажды я тоже написала письмо «куда-нибудь».
Я не знала, куда иду, и имела мало шансов прийти куда бы то ни было; я не знала, жива ли моя мама и имела все основания полагать, что сведения о ее смерти правдоподобны; я не знала, вернется ли когда-нибудь Анна Пержовская в Бессарабию и если вернется, то есть хоть самый малый шанс, что она встретится с мамой и передаст ей мое письмо. Толик, ее сын, раздобыл обложку от тетради, а карандаш у меня в рюкзаке имелся. Письмо я написала по-французски. Вот, насколько я могу вспомнить, его содержание:
«Дорогая моя, любимая и далекая старушка! Злая сила нас разлучила, но Бог не допустит, чтобы это было навсегда. Я еще не знаю, каким путем и когда, но я уверена, что доберусь до тебя. Где ума не хватит, там сердце подскажет. Жди меня - и мы встре-
тимся, ведь я обещала папе перед Богом, что я буду твоей опорой в старости, так что жди меня! Даже если тебе покажется, что нет никакой надежды, - не верь! И - жди. До свидания! Благослови тебя Господь и никогда не теряй надежды! Твоя Ф.»
Константин Симонов тогда еще не написал своего «Жди меня - и я вернусь. Только крепко жди!» Так что приоритет за мной.
Мама не получила этого письма, но она никогда не теряла надежды. Я шла разными путями, и все они, казалось, шли в противоположную сторону, но в конце концов привели меня к ней.
Неисповедимы пути Твои, Господи!
Французский ключ и русская шпиономания
Французский ключ и русская шпиономания
Раннее утро. Я бодро шагаю по замерзшей за ночь дороге, похрустывая тонким ледком, затянувшим лужицы. Лес отступил. Возле дороги - зябь, и борозды парят, пригретые солнцем.
Удивляюсь: как тут стремительно сменяются времена года! Как быстро шагает весна! Еще несколько дней тому назад, казалось, зиме конца - краю не видать. Когда пошел дождь и снег превратился в синеватую кашицу, то я полагала, что еще долго буду месить ногами эту «шлепоялу». А вот сегодня совсем уже весна. В моей душе землепашца зазвенели какие-то
струны, руки тянутся к плугу, и я жадно ловлю первую трель жаворонка.
Весна! Перед тружеником полей - вереница дней, полных напряженного труда, беспокойных ночей, постоянной заботы и тревоги. И все-таки это радостная пора надежд на будущее!
Вдруг... Что это лежит на дороге? Да ведь это большой новый разводной ключ! «Паровозный» зовут их у нас. Не иначе тракторист его обронил. Растяпа!
Я смотрела на ключ в раздумье. Потерян был он вчера - успел примерзнуть. За ним потерявший его не вернулся. Значит, на заметил. Не сегодня - завтра трактора выйдут в поле. Каково будет этому растяпе без ключа?
И я сделала непростительную глупость: вместо того чтобы обойти стороной группу зданий, разукрашенных флагами и лозунгами, я направилась прямо туда, вошла в ворота, над которыми висел транспарант со словами «Добро пожаловать» под надписью с названием колхоза «Путь Ленина», вошла в здание правления и, протягивая ключ одному из тех, кто был в зале, сказала:
- Вот ключ, утерянный, должно быть, одним из ваших трактористов. Я нашла его на дороге.
Всякий добрый поступок должен быть награжден, но награда моих поступков, верно, на небесах, а на земле с добрыми поступками мне всегда не везло.
Когда я повернулась и пошла к двери, один из при-
сутствующих заступил мне дорогу, а другой схватил за плечо. Прежде чем я разобрала, в чем дело, набежала толпа правленцев - узнать их можно было по раскормленным рожам.
О том, что допустила ошибку, я поняла лишь тогда, когда во дворе целая орава мальчишек стала кричать:
- Шпиона поймали! Немецкого!
Откуда-то появились два здоровых лба. Один отобрал у меня рюкзак, а другой крепко ухватил за ворот телогрейки. Через полчаса я услышала:
- Ведите ее в Боборыкино в сельсовет и сдайте под расписку.
Во дворе уже гудела толпа. В меня полетели камни, палки, комья грязи, и под свист и улюлюканье меня повели, причем двадцать мальчишек еще долго следовали за нами, продолжая швыряться камнями.
До Боборыкина - большого села, которое могло бы сойти за небольшой городок, - было километров б, но будь там все 60, я не успела бы опомниться - до того все это показалось мне глупо и неожиданно.
Я знала из литературы и воспоминаний очевидцев прошлой мировой войны и войны гражданской, что когда на фронте дела плохи, то в тылу, как зараза какая-то, распространяется шпиономания.
Но Боже мой, за тысячи и тысячи верст, в таком медвежьем углу? Может ли быть что-нибудь глупее?
Путаница бывает не только в оперетте!
И вот меня доставили в Боборыкино, в сельсовет. Было уже часов 9, а то и больше, но в сельсовете еще никого не было. Только уборщица мыла полы.
Один из моих конвоиров затеял с нею от нечего делать разговор.
- Чтой-то ты, тетя Дуся, в воскресенье полы моешь? Ай вчера недосуг было, что ли?
- И не говори, родной, - вздохнула старуха уборщица.— Вчера, чай, заполночь все заседали! Я было сунулась с уборкой, да какое там! Ведь приехал самый набольший начальник НКВД, из Томска. Ох и страшной, однако. О ем говорят, что ен не только тебя всего наскрозь видит, а и на семь пядей под тобой! Как глянул на меня - аж коленки у меня задрожали. Ты что, тетка, говорит, не знаешь, что теперь война и никаких воскресениев не положено? Велят - сполняй! И думать не моги!
«Ну, - думаю - повезло! Попала как кур в ощип! Мало что начальник НКВД, а еще на семь пядей сквозь землю видит. Пропала моя головушка!»
Сижу на ларе под окном и грустно смотрю в окошко. Солнце пригревает, весна...
На волю бы!
Но вот подъезжает бричка, запряженная крупным белым конем. Выскакивает какой-то тип в шинели и
подобострастно помогает сойти другому - тоже в шинели, но в фуражке с красным околышком. Оба с портфелями.
Слышу обрывки фраз:
- Кого привели? Дезертира? Шпиона, говоришь? Ну, посмотрим.
Входят, здороваются. Садятся. Тот, кто на семь пядей под землей видит, во главе стола, другой - догадываюсь, что это местный комендант или милиционер, - по правую руку. Мне указывают место напротив. Сажусь. Молчим.
Да, у него пренеприятный, пристальный, будто сверлящий взгляд.
- Итак, кто вы?
Перед ним на столе лежит моя заборная книжка из Суйгинского леспромхоза. Скрывать нет смысла.
- Керсновская Евфросиния Антоновна, сослана из Бессарабии, из города Сороки.
Начальник - коменданту вполголоса:
- Ваши - из Сорок?
-Да!
- Вы эту знаете?
- Н-нет... Но я здесь недавно.
Я не умею хитрить и обычно попадаю впросак: как только открываю рот - выдаю себя с головой. Но бывают моменты, когда в течение одной секунды принимаешь решение, до которого за целые сутки размышлений не додумался бы. Вот и теперь после
сказанной комендантом вполголоса фразы «я здесь недавно» меня будто озарило. Словами не передать все, что я чувствовала в то мгновение. Наверное, нечто подобное испытывает игрок в покер, когда он все поставил на карту, а карта плохая и вся надежда на блеф. Смотрю в глаза начальнику и начинаю быстро и уверенно:
- Меня взяли с сестрой и зятем Прокопенко. У сестры сын был семи лет, и сама она в положении. Поселили нас в деревне Малава.
Взгляд начальника в сторону коменданта. Тот кивает.
Продолжаю:
- Зимой зятя как трудоспособного и меня как одиночку направили на лесоповал. Его там деревом убило.
Опять взгляд, опять кивок.
- А у сестры преждевременные роды, да еще близнецы. Одного родила, а с другим - неправильное положение. Ее повезли сюда, в Боборыкино, в больницу. Но умерла она. И оба младенца тоже.
Опять взгляд и подтверждающий кивок.
- Остался племянник, один-одинешенек, сирота. Меня отпустили. Я зятевы вещи взяла. Вот!
Тут я показываю на сапоги и военного образца штаны, которые видны из-под юбки, и вытягиваю из рюкзака куртку и кубанку Иры.
- Племянник, значит, в Гынгасе. Я за ним и пошла.
- А кого вы в Гынгасе знаете?
- Препелицу, учителя, и сына его Володю: они там в колхозе пасеку организовали. Они хорошие специалисты по части пчел.
Опять взгляд, опять кивок.
- Гарганчук с тремя сыновьями. Они слесари-механики на МТС. И еще Попеску Домника Андреевна с дочкой Зиной и сыновьями Яшей и Манолием.
Взгляд. Подтверждающий кивок.
До сих пор все идет как по маслу. И вдруг... Всегда бывает это «вдруг».
- Малава... Это в каком районе?
И правда, в каком районе Малава?! Если мне назначено там жить до самой смерти, то не могу же я не знать, в каком это районе?! А я не знаю. Где-то здесь стык трех районов: Шигаровского, Кожушинского и Пихтовского. Но где их граница? В Пихтовском? Шигаровском? В Кожушинском?
Я растерялась. И невольно опустила глаза - непроизвольное движение растерявшегося человека. Но что это? Под ногами у меня бумажка - конверт, сложенный треугольничком. Бессознательно, совсем автоматически читаю адрес: «Иоган Штраус, деревня Ювала Кожушенского района». Ювала-Малава... И то и другое - чувашские названия. Должно быть, чуваши селились неподалеку; очевидно - тот же район.
Подымаю взор и отчеканиваю, глядя в глаза начальнику:
- Малава - Кожушинского района! Комендант кивком головы подтверждает. Я, будто невзначай, роняю шапку и вместе с шапкой подымаю конверт.
Молчим. Пристальный взгляд действительно сверлит. Просто физически неприятное ощущение.
- Вы - ссыльная. А вы самовольно отлучились с места ссылки, а это расценивается как побег. Признайтесь!
Значит, все ни к чему. Карта моя бита. Признаться, как будто даже легче стало. Чувство какой-то пустоты. Все потеряно.
- Да! Бежала, - сказала я, твердо глянув ему в глаза.
- Откуда?
- Суйга. На Чулыме.
- Так там же нет лесоповала!
- Как так нет? Да мы там американским кроскотом ¹ такой лесище валили! Пила двухметровая, значит. А деревья... На вершину глянешь - шапка упадет!
- Чулым... Суйга? - как бы про себя повторил начальник, бросив беглый взгляд на мою заборную книжку, где действительно эти названия упоминались.
Не знаю почему, мне стало как-то спокойно: все стало на свое место: нечего ждать, не на что надеяться. И главное - не надо лгать. Судьба.
¹ 0т англ. cross-cut sau — поперечная пила.
- Вот что! - вскинул голову начальник. - Если бы вы отлучились дольше чем на три дня, то вас следовало бы судить за побег. Но я попрошу, чтобы комендант, учтя ваши побуждения, был к вам снисходителен! Возвращайтесь в Малаву, заявите о своем возвращении и впредь не самовольничайте. Послезавтра или, может быть, даже завтра начинаются полевые работы, и вам будет предоставлена возможность загладить свою вину. А теперь можете идти.
Если бы рухнул потолок, если бы стол вылетел в окно, а оба начальника очутились на шкафу, то и тогда я не была бы более ошарашена, чем сейчас, когда услышала эти слова.
- Что же, идите! - повторил он.
Стены немного кружились, а пол колебался, как лодка на волнах. Тошнота подступала к горлу. Я сделала невероятное усилие, чтобы не упасть.
Он ничего не понял! Он под побегом подразумевал самовольную отлучку из Малавы, то есть километров на 20! А о том, что я бежала из Нарымского края, он и не подозревает!
Дрожащими руками я сгребла «вещи моего покойного зятя», сунула их в рюкзак и, пробормотав что-то непонятное, ринулась к двери.
- Стойте! А ваша заборная книжка? Она может еще вам пригодиться.
Стараясь овладеть собой, я вернулась к столу, взяла злополучную заборную книжку и нашла в себе
силы извиниться за рассеянность, поблагодарить, поклониться и спокойно, хотя земля подо мной горела, вышла из помещения сельсовета.
Призрак белого коня
Спокойствия у меня хватило еще шагов на двадцать-двадцать пять, до поворота за угол, а потом...
Боже мой! Откуда иногда силы берутся?
Подобрав юбки, я ринулась с такой быстротой, которой бы позавидовал любой спринтер на беговой дорожке! Куда девались и голод и усталость? Я неслась, как на крыльях, время от времени с ужасом оборачиваясь: мне чудился топот за спиной, и я ожидала, обернувшись, увидеть догоняющую меня бричку, запряженную белым конем. Так, преследуемая призраком белого коня, я оставляла за собой километр за километром. Давно скрылось в голубоватой дымке Боборыкино, а я, то переходя на гимнастический шаг, то опять бегом, все продолжала оглядываться.
В чем же разгадка?
Обрывки мыслей путались у меня в голове, и я никак не могла понять, что же все-таки произошло? Лишь постепенно положение начало проясняться, и все же я разобралась в этой загадке. Но лишь тогда, когда узнала, что та речка, вдоль которой я шла накануне, петлявшая справа от меня в глубоком и крутом овраге, загроможденном льдинами, называлась Суйга. А где-то
южнее, по железной дороге неподалеку от Новосибирска была станция Чулым!
Я - из лесозаготовки «Суйга» в бассейне реки Чулым; а тот начальник, который видит на семь пядей под землей, имел в виду эту речку Суйга, на которой расположена станция Чулым! Вот и попробуй доказать, что такого рода qui pro quo ¹ возможно только в оперетте!
Поликратов перстень ²
Наконец успокоившись (или просто обессилев), я пошла шагом и вновь обрела способность рассуждать.
Что это? Просто ли мне везет? Или жизнь - это цепь случайностей?
Замечталась, прощаясь со своими штанами, о том, как собирала коноплю, из прядева которой эти штаны были сотканы, и повстречалась с Анной Пержовской. Анна привела меня в «божеский вид»: я была хорошо помыта, моя одежда выстирана и залатана. Будь я грязной и в лохмотьях, это сразу навело бы на мысль, что я - беглец издалека. И до чего же было удачно, что она мне сообщила все те сведения, которые мне так пригодились для мистификации.
И то, что комендант был здесь недавно, еще новый
¹ путаница (лат.).
² Поликрат—тиран острова Самосана Эгейском море (VI век до Р.Х.). Его блестящая судьба, как замечательного счастливца, была отмечена в древнем сказании о его перстне (баллада Шиллера «Поликратов перстень»).
человек, это ведь тоже везение!
Даже конверт, попавшийся случайно мне на глаза, помог правильно угадать район, к которому относилась Малава!
Везет, как Поликрату: того и гляди боги позавидуют. Впрочем - нет! Я так голодна, что позавидовать мне может разве что голодный волк зимней порой!
Чего не съест голодный человек!
Но вот на пути - мост через ручей. При виде воды захотелось пить. Я сошла с дороги и спустилась к речке. Но что это? Прошлогодний гриб дождевик. Это далеко не лакомство для гурмана, но...
Гриб (или, верней, остаток того, что было грибом) был большой, но от него осталась только шкурка, напоминающая старую замшу, а внутри что-то с виду похожее на горчицу и немного сухих спор. И все же я съела его с большим удовольствием и почувствовала еще более мучительный, раздирающий внутренности голод.
Заслонившись рукой от солнца, я осмотрелась. При некоторой фантазии можно было вообразить себя не в Сибири, а в Бессарабии, если только постараться не замечать темную линию хвойных лесов вдалеке. Долина же была вполне знакомая: пологие холмы, поросшие прошлогодней травой, березовые колки, напоминающие наши заросли вишен и акаций, пойма реки, заросшая
сухой осокой, вытоптанный скотом выгон, на котором торчат сухие бодыли конского щавеля и царской свечки, - все это так напоминало пойму Кайнары, Куболты или Леурды, куда мы с папой и с мош ¹ Костатием ездили на дроф и жирующих уток. Сходство дополнялось выстрелами, которые раздавались то тут, то там: было, как я об этом узнала в сельсовете, воскресенье; полевые работы еще не начинались, и люди спешили воспользоваться последним выходным, чтобы поохотиться.
И опять, как всегда, внешнее сходство воскресило в памяти другие воспоминания - далекие, мирные, неправдоподобно счастливые времена.
Весна. Воскресенье. Охота... Но это не Сибирь, а Бессарабия. И нет этой страшной, исхудалой, измученной, преждевременно состарившейся бродяги, а есть жизнерадостная девчонка в ковбойской шляпе, похожая на веселого круглолицего парнишку, гордящегося своей берданкой. Я смотрю с восторгом и обожанием, как ловко и метко стреляет отец, как легко и проворно пробирается через болото мош Костатий - папин товарищ по охоте с детских лет, прообраз всех положительных персонажей из «Записок охотника» Тургенева. И я часто забываю стрелять, до того я погружена в восторженное созерцание!
«Чик-чи-чи-чик!» - застрекотала сорока, вспорхнув на молодой тальник. «Чик-чи-чи-чик!» - тревожно повторила она. Этот знакомый звук вернул меня к действитель-
¹ дедом (молд.).
ности. Я обернулась как ужаленная: сорок здесь было несколько. Которая из них всполошилась?
Взгляд мой упал на траву, и я вздрогнула: на сухой прошлогодней траве лежало свежее пушистое перышко! И внезапно во мне пробудился тот отдаленный предок, который не ходил в магазин за продуктами, а добывал их сам, стараясь, в свою очередь, не попасть кому-либо на обед.
Перышко. Свежее - на нем нет следов росы. Оно пролетело по ветру. Откуда ветер? Ага, вот оттуда. Несколько шагов против ветра - и опять. На этот раз несколько перьев.
«Чик-чи-чи-чик!» - услышала я вновь и на этот раз увидела сороку, скакавшую с веточки на веточку. Я направилась прямо к ней, и она не улетела, а только перелетела на соседний куст, продолжая негодующе цокотать. Заросли сухой осоки, прошлогодняя трава. В тени под кустами - снег. Везде чавкает вода. Как жаль, что у меня нет обоняния, свойственного детям природы! Но у меня есть разум, и он служит мне компасом.
Еще перья. Несколько капель крови. Я на верном следу! И вот... Ура! В траве - мертвый селезень-кры-жень. Хотя сороки уже успели расклевать его внутренности, но он совсем свежий, даже не окоченевший!
Рюкзак летит в одну сторону, палка в другую. Прыжок - и я ринулась прямо на свою добычу, как будто сорока могла у меня отнять ее! Дрожащими руками хватаю я селезня и прижимаю его к себе, готовая защи-
щать свое право на него.
Если кто-нибудь желает знать, чего не может съесть голодный человек, то могу сказать: я не могла съесть клюв, когти и маховые перья. Кости я раздробила, изгрызла и съела. Осколки ранили мне рот, я глотала их вместе со своей собственной кровью.
Затем я лежала, щурясь на солнце, смотрела на кружившихся в высоте коршунов и заснула. Хоть недолго, но я наслаждалась жизнью и покоем. Но сознание постоянной опасности, не покидавшее меня и во сне, заставило вскочить на ноги, собрать свой багаж и зашагать дальше. Солнце уже заходило, когда я прошла (вернее - проскочила) Малаву. В ней я не задержалась: меня преследовала мысль о коменданте и о той женщине, за которую я себя выдала, даже не зная ни ее имени, ни имени ее племянника.
Ночь, дождь, тьма кромешная
После заката не похолодало, а, наоборот, потеплело и пошел дождь. Моросящий, обложной. Дождь ночью, когда нет крыши над головой, это невеселая штука. В лесу плохо, но в степи в сто раз хуже.
Тишина. Полное безветрие. Слышно лишь легкое шуршание дождя и чавканье грязи под ногами. Единственный ориентир - это шум реки (той самой Суйги), которая беснуется в глубоком овраге меж нагроможденных льдин. Опасное соседство, но выхода нет.
Тут что-то вроде дороги - глубокие колеи. Темнота хоть глаз выколи. Иду, прислушиваясь к реву, исходящему будто из-под земли. Жутко!
Но вот река притихла. Продолжаю идти как будто по дороге. И вдруг замечаю, что вовсе это не дорога, а борозды зяби! Я сбилась с пути.
Скажу прямо, - ничего страшного в этом не было: температура была плюсовая, так что опасности замерзнуть не было. Вряд ли и слабость свалила бы меня, ведь я съела селезня! Но мне было невесело: я смертельно устала, промокла и ко всему этому не была уверена, не иду ли я назад? Надо бы остановиться, дождаться рассвета, но как?
И вдруг где-то совсем недалеко запел петух; ему откликнулся другой, третий. Вот залаяла спросонья собака. Я моментально сориентировалась: идти на звук надо, отклоняясь от направления борозд вправо градусов на 45. Потянуло дымком - печным, домашним, и я пошла уверенней. Вот на фоне почти черного неба вырисовываются силуэты крыш, копны сена.
Тут дорогу мне пересекла канава, заросшая колючим кустарником, и за ней - сломанный плетень. В кромешной тьме форсирую канаву, перелезаю через прясло,¹ продираюсь сквозь кустарник, стараясь не шуметь, и вот я в огороде: это нетрудно определить по ямкам от выкопанной картошки. Пахло дымом и теплом. Продвигаясь на ощупь к источнику этих
¹ изгородь.
приятных ароматов, я наткнулась на баню. Как и следовало ожидать - в глубине огорода. Я обошла ее кругом, нащупала дверь и толкнула ее. На меня так и пахнуло теплом: баня еще не успела остыть. Быстро подстелив юбку, я положила в изголовье рюкзак и, не снимая сапог, а только обтерев их веником, укуталась одеялом. По всему телу теплой, ласковой волной пополз приятный сон.
И вдруг меня словно током ударило. Сон как рукой сняло: за стеной послышались чьи-то крадущиеся шаги. Кто-то обошел кругом баню - маленькую, наполовину вкопанную в землю избушку с одним крошечным оконцем - и дернул дверь. Но дверь я заперла на крючок из толстой проволоки. Крючок звякнул, но не поддался. Опять шаги, на этот раз - к оконцу. Внезапно стало совсем темно: чье-то лицо закрыло все окно. Я скользнула на пол, закинула рюкзак за спину, сгребла в охапку юбку, шапку и одеяло и, подкравшись к двери, оглянулась: лицо все еще заслоняло окно.
Неслышно откинув крючок, я, подымая дверь, чтобы она не скрипнула, осторожно ее открыла и выскользнула наружу. А там уж рванула во все лопатки, спотыкаясь и оступаясь в лунки от картофельных кустов. Несколько прыжков - и я стала точно вкопанная: знакомый жуткий рев достиг моих ушей. Исходил он откуда-то снизу. Кровь застыла в моих жилах: левая нога была занесена над пустотой. Передо мной зиял глубокий овраг, в глубине которого слабо белели
льдины, а между ними бесновалась вздувшаяся от полой воды река.
Я отпрянула и оглянулась. Было уже не так темно: занимался мутный, точно больной, рассвет. В серую мглу уходили заплывшие борозды зяби. Никакого признака села! Ни домов, ни копен, ни бани, ни огорода, ни канавы с колючим кустарником и поломанным пряслом! Волосы зашевелились на моей голове... Что за наваждение?
«Многое, мой друг Горацио, недоступно нашим мудрецам!»¹ Только дурак ничему не удивляется и вполне удовлетворяется простым «материалистическим» объяснением.
Я пробовала разгадать эту загадку. Легче всего объяснить это так: я брела по размокшему полю, мечтала об отдыхе, тепле и уснула. Село с криком петуха, с запахом дыма, канава, огород с баней и все, что последовало за этим, мне приснилось. И только знакомый грозный звук - рев реки - разбудил меня в последний миг.
Но тогда отчего я была без шапки? Отчего юбка, которую я, пройдя Малаву, сняла и спрятала в рюкзак, - отчего эта юбка с шапкой были наскоро замотаны в одеяло? И, кроме того, у меня было ощущение, что я вышла из теплого помещения!
Можно объяснить и иначе. Допустим, что все это
¹ Перефразированные строки из трагедии Шекспира «Гамлет» (д.1,сц.5).
было, и я действительно легла спать в бане, и даже успела отдохнуть, и лишь перед рассветом, увидев странный сон (а может, под действием угара, оставшегося в бане), я выскочила как угорелая, схватив юбку, шапку и одеяло, и помчалась очертя голову, пока не очнулась на краю гибели?
Но я не могла отбежать так далеко, что деревня скрылась из глаз! Четверть века прошло, а загадка так и не разгадана.
Пейзаж при свете молнии
Пейзаж при свете молнии
Кажется, Толстой говорил, что счастливые все счастливы одинаково, а несчастные - каждый по-своему. Это относится к отдельным людям и группам людей: семье, обществу, государству. Но это же относится к отдельным отрезкам времени: дням, месяцам, годам.
Мои скитания на воле (если только подобную жизнь, жизнь затравленного зверя, можно назвать прекрасным словом «воля») продолжались пять месяцев, но более всего было пережито в первые один-два месяца. Когда каждый день мог оказаться последним и когда каждый шаг стоил невероятных усилий.
Я встречала мало людей, и встречи были короткими. Жизнь людей нарымской тайги мелькала передо мною, как пейзаж при свете молнии: ярко, но пристально присмотреться некогда.
Это был поединок с голодом, холодом, усталостью. Людей я встречала разных и хоть мельком, но кое-какие наблюдения все же сделала.
В дальнейшем я чаще встречалась с людьми и убедилась, что в этих встречах больше опасностей, чем во встречах с грозной, беспощадной, но справедливой природой. В борьбе с природой побеждает мужество, с людьми нужна хитрость. А значит, в этой борьбе я безоружна.
Не на хлеб, а на «полхлеба»
Иду на юг. Все время - на юг. Местность, по которой я иду, опять изменила свой облик: исчезли большие массивы распаханных земель с холмистым рельефом.
Вновь меня окружает тайга, где еще сохранился снег; опять болота, опять трясины. В этих болотах рождается Обь.
Дорога - черт ногу сломит: бревенчатые настилы, которые шевелятся и колышутся под ногами; редкие и бедные таежные поселки.
Я чувствовала себя уверенней: зима миновала, а небольшие заморозки не страшны.
К тому же всюду можно заработать - не на хлеб, а на «полхлеба», то есть на картошку, а значит, угроза голодной смерти также позади. Выручают меня стайки и огуречники.
Я не Геркулес, но...
Парадокс: в таежном краю, где так много строительного материала, не принято строить ни конюшен, ни коровников. Оговорюсь: как обстояло дело, когда кони были у всех, я не знаю. Теперь кони не имеют хозяев, так как коллективный хозяин не хозяин и те кони, которых я видала на лесоповале, содержались в ужасных (на мой взгляд) условиях: под открытым небом, на морозе, с обязательной «выстойкой» после работы. Осенью они были «в форме», зато к весне.
Лучше не говорить: замученные перевыполнением норм, обворованные (да и можно ли требовать, чтобы возчик, чьи дети опухли с голоду, не украл их овес - на кашу себе и своей семье) и все поголовно в чесотке.
Коровы - иное дело. Я не видела, как ухаживают за общественным стадом, зато своих коров любят и лелеют, но коровников все равно не строят, а содержат их в стайках.
Стайки - что-то вроде шалаша из обаполов,¹ прислоненных к избе. Корова там стоит всю зиму, и навоз из-под нее не выгребают (так теплее), так что к весне корова уже на уровне крыши. Этот способ содержания скота, должно быть, изобрел Авгий, и то, что Геркулес сумел вычистить авгиевы конюшни,
¹ из верхушек деревьев (прим. автора).
было ему засчитано как один из двенадцати бессмертных подвигов. Сходства с Геркулесом у меня не было (по крайней мере тогда), но в ту весну 1942 года я вычистила немало подобных «авгиевых конюшен». Причем действовала куда рациональней: Геркулес направил воду реки и смыл весь навоз, а это доказывает, что греки отнюдь не такие уж мудрецы, как нам говорили на уроках истории. Так много навоза пропало зря! Здесь же в дело шло все: прошлогодние огуречники, в которых навоз уже окончательно перепрел, использовались для посадки картошки, то есть их я разбрасывала по всей площади, предназначавшейся под картофель. Затем я разбирала стайку и накопившийся за зиму навоз выгребала, грузила на тачку и по доскам катила тачку в огород, где вываливала навоз кучками. Из них и сооружались огуречники - высокие грядки из навоза. Затем в них выдалбливались ямки емкостью с ведро. В них насыпалась земля, и, когда навоз, а следовательно и земля, нагревались, в них сажали огурцы и даже помидоры.
Работа была не из легких: уплотненный за зиму навоз приходилось долбить кайлом. Но, в общем-то, работа мне нравилась. Стайки - у южной стены, и, работая на солнцепеке, можно было сбросить верхнюю, так надоевшую одежду и работать в майке.
Хорошо, когда у хозяев была тачка. В большинстве случаев так оно и было, но если хозяин в армии, то
все хозяйство, в том числе и тачка, приходят в упадок, и нередко таскать навоз приходилось «на горбе». Что ж, работы я не боюсь, пусть она меня боится, рассуждала я, взваливая «на горб» корзину с навозом!
До чего же я выглядела нелепо! Я так и не научилась толком повязываться платком! Женский платок на мне походил, скорее, на повязку средневекового флибустьера или на головной убор араба; юбку же я подтыкала, а еще чаще скидывала и вешала так, чтобы она была под рукой, дабы не скандализировать старух.
Поработав день, два, а иногда и три на одном месте, поев, если и не досыта, то в полсыта картошки, иногда с молоком, и получив на дорогу той же картошки и немного денег, я шагала дальше на юг. Бывало, угощали меня репой, брюквой и чаще всего - турнепсом.
Шагая дальше, я рассуждала: дал Бог день - даст и пищу. Впрочем, главный расчет был на то, что руки, не боящиеся труда, найдут себе применение.
Увы, еще одно заблуждение!
По мере приближения к Новосибирску обстановка резко изменилась, разумеется к худшему. Стайки по-прежнему нуждались в чистке и огуречники - в навозе, но разлагающее влияние спекуляции и стяжательства давало о себе знать. Все города были переполнены беженцами. В Новосибирск, кроме того, эвакуировали многие заводы. Города росли. Притом не сами города, а их население. Транспорт и снабже-
ние были в хаотическом состоянии. Цены на черном рынке были потрясающие: килограмм масла стоил теми деньгами 1500 рублей, а буханка хлеба - 250.
Жажда наживы охватила всех, кто жил неподалеку от Новосибирска. Люди предпочитали не делать вообще огуречников и не чистить стайки, лишь бы не кормить рабочего. Ведь картошку можно продать по баснословной цене! А рабочему можно сунуть несколько рублей, на которые здесь и одного турнепса не купишь. Так, терпя бедствие, я пересекла транссибирскую железную дорогу возле станции Чик - настолько близко от Новосибирска, что были видны трубы Кривощекова, предместья города. Ближайшая цель была отойти как можно дальше от Новосибирска, безразлично, в каком направлении! Туда, где меньше беженцев, спекулянтов и энкаведистов!
Не помню названия этой деревни. Помню только, что это было «по ту сторону экватора», то бишь железной дороги. Я помогла женщине распилить на дрова большую колоду, но она сказала, что накормить меня ей нечем, хотя я ей предлагала деньги.
- А чем это вы кур кормите? Какое-то серое месиво, что это такое?
- Это задохнувшаяся рыба. Нонче снега было мало, лед толстый. Вот рыба и задохнулась. Я ее из-под льда нагребла. Она размякла, но не протухла. Куры ништо, ее едят!
- Что ж, куры - божья тварь. И я тоже. Продай мне
этого месива на рубль!
И тетка отвалила мне детское ведерко какой-то серой кашицы, в которой можно было разглядеть чешую, плавники, рыбьи головы... Не аппетитно! Однако куры едят и не дохнут.
Глухой «пророк»
Только в сыром виде съесть я эту гадость не решилась. Значит, надо найти более или менее гостеприимный дом. А такими бывают обычно самые обездоленные. Окинув взглядом улицу, я остановила свой выбор на большой пятистенной избе - без забора, почти без крыши, с окнами, заткнутыми соломой на месте выбитых стекол.
Тот, кто живет в такой развалюхе, не погнушается самым бедным прохожим! И на этот раз рассуждение оказалось справедливым.
Большая комната с прогнившим во многих местах полом. Большая печь, видно, давно не топленная. В ней склад хозяйского имущества, очевидно оттого, что это единственное место, куда не попадает вода (весь потолок в потеках). Возле печи буржуйка, в которой весело потрескивают дрова. На дворе день, но в горнице почти темно: окна заткнуты соломой и лишь один или два глазка еще застеклены. В комнате было трое: старик, похожий одновременно на Распутина, на Мельника из «Русалки» и на сумасшедшего отшель-
ника Архангела из «Принца и Нищего» (больше всего на последнего), коза, оказавшаяся (если обоняние меня не обмануло и если запах исходил не от самого хозяина) козлом, и петух - большой, рыжий, очень старый и, очевидно, давно вдовствующий.
С первых же слов мне стало ясно, что старик здорово туг на ухо, чтобы не сказать более ясно - глух как пень. Но в буржуйке весело горел огонь, и старик, поняв, что мне нужно, не только разрешил варить эту сомнительную похлебку, но и дал красный бурак, чтобы исправить вкус - соли-то не было.
Не помню, я ли ему сказала, он ли сам догадался, но то, что я в бегах, он воспринял как должное и добавил, что иначе и быть не могло, ведь настали те времена, предсказанные Писанием, когда восстанет брат на брата и сын на отца.
Лиха беда начало, а когда начало было положено, то старик без всякого с моей стороны поощрения приступил к проповеди. Это легко понять: одинокому (поскольку козел и петух в счет не идут) человеку нужно время от времени отвести душу - выговориться. Беда была в том, что, как все глухие, он плохо соизмерял силу своего голоса. А голосовыми связками Господь Бог его не обидел.
Сперва старик просто ходил по комнате, разглагольствуя о том, какие тяжелые времена переживает Россия. Говорил он не так, как обычно говорят сектанты: о человечестве, о христианстве. А именно - о
России. По мере того как он живописал бедствия, постигшие нашу родину, возбуждение его возрастало. Он начал размахивать руками и топать ногами так, что козел в такт его речи начал трясти бородой и кивать рогами (причем стал еще больше похожим на своего хозяина), а петух, дремавший на шестке у печи, вздрагивал, открывал глаза и топтался, усаживаясь поудобней.
- Три раза погибала Россия и три раза восставала из пепла и руин! Первый раз - от нехристей. От татар. Да равноапостольный князь Дмитрий Донской и молитвы преподобного Сергия Радонежского осилили орду. Второй раз погибель нависла над Россией через немцев, пришедших с севера. Но святой равноапостольный князь Александр Невский отвратил и эту беду. Князь бил их на Чудском озере, и небесная рать реяла над его дружиной, вселяя ужас во врага. Третий раз погибала Русь через ляхов, пришедших с запада. Повержена была во прах Москва и держава, но восстал весь народ с именем царя на устах и с именем Бога в сердце и поднялся на защиту своей родины. И рухнул враг! Угрожала еще и четвертая беда -Наполеоний с двунадесят языков. Сам Наполеоний - с юга родом и перед войной с Россией к фараонам египетским за силой и благословением ездил, но рассыпались, как злые чары, все его силы, так как встретили его россияне, сплоченные вокруг Бога и царя -отчего были они непобедимы! И объединились тогда
все злые силы: с севера и с юга, с востока и с запада. Но даже ударив со всех четырех сторон, не повергли они Россию! Но где нет силы, там побеждает коварство. Не зря у Змия язык раздвоен! Своим лживым, раздвоенным языком вселил он разлад и вражду меж людей и, отравив их яблоком соблазна, выкрал у России сердце и душу. И вселились в ее душу враги с севера и с юга. И раздирают ее тело враги с востока и с запада. И видит брат врага в лице брата своего. И подымает сын руку на отца своего. И станет земля бесплодней камня во пустыне. И иссякнут источники, питающие ее. И воцарится во всей стране страх и ужас, ложь и ненависть. И свершится все предреченное святым Иоанном в Откровении!
Тут последовало описание всех тех ужасов, до которых могло додуматься некультурное человечество, до того как человечество «культурное» создало ужасы, которые и не снились тем, кто создавал картины Апокалипсиса.
Ни в Нарымской ссылке, ни шагая по тайге, я еще не постигла, когда и где необходимо молчать, до чего опасно уметь думать и как гибельно высказывать вслух свои мысли! Но все-таки я почувствовала, что в словах этого «пророка» кроется опасность, причем не только для того, кто говорит, но и для того, кто слушает.
О, я была далека от того, чтобы заподозрить существование инквизиторской статьи о недоноситель-
стве! Такая мерзость и в голову прийти не могла, но мне хотелось попросить его говорить потише.
Голос старика гремел так, что... Нет, стекла не дрожали, они ведь были заменены соломой. Я с тоской поторапливала мой кофейник, в котором прела рыба, а как только она запенилась, закипая, я вылила ее в миску, поставила на огонь весь ее остаток и, пока он варился, второпях выхлебала эту довольно-таки противную тюрю. Второй порции я даже не дала закипеть как следует и с грехом пополам, поблагодарив глухого «пророка» за гостеприимство, выскочила с дымящимся кофейником в руках наружу.
Солнце светило так ярко, что после полумрака избы я сощурилась. Жаль было уходить, так и не доварив рыбы, но жаль было и старика. Я боялась его подвести.
Большая изба посреди обширного пустыря на самом почетном месте - против церкви (бывшей, от нее остались лишь груды мусора) - говорила о грустной истории одинокого старика. Собственно говоря, передо мной была страница истории, на которой, кроме того, было кое-что объясняющее смысл законов нашей Конституции, но я еще не научилась читать.
Эта страница осталась в моей памяти как картинка, на которой изображен одинокий старик. И только. Где его семья? Чем он живет? Козел, петух... Два столба на месте бывших ворот... Обломки кораблекрушения.
Суха-Вершина
Обходя стороной Новосибирск, я дала крюка и, желая выйти на южное направление, последовала совету спрямить дорогу километров на 10, пройдя через лес, посреди которого должна была находиться маленькая деревенька с заманчивым, учитывая весеннюю распутицу, названием Суха-Вершина.
Мокрая Долина следовало бы назвать эту трущобу. Снега как будто уже нигде не оставалось, но в этом лесу его было еще почти по колено, да еще талого, как простокваша. Всюду текли и бурлили ручьи, и я вскоре выбилась из сил и промокла.
Десять километров уже давно остались позади, когда деревня эта показалась так неожиданно, что я даже удивилась. И, разумеется, обрадовалась. Однако радость была совсем необоснованной: в какие бы двери ни стучала, слышалось одно и то же «приветствие»:
- Проходи мимо! А то собак спущу!
Меня это даже не удивило. Здесь, вблизи Новосибирска, люди привыкли, что выковыренные (эвакуированные) ходят толпой, и открывают им всегда охотно, но впускают лишь тех, кто за 3-4 картофелины отдает шелковую рубашку или тюль на занавеси. Цинизм и жестокость, с которыми обирали несчастных беженцев, мне уже были хорошо знакомы. Особенно ненасытными были члены правления: они, не задумываясь, могли ото-
брать у растерявшейся матери последнюю шерстяную юбку за стакан молока для больного ребенка!
Наконец из-за одной двери я услышала: «Войди!» Толкнув дверь, я вошла и обомлела. Комната была невелика, но и не мала; а вот куда ступить ногой, я не сразу и разобрала.
Против окна на стуле сидел не старый еще человек, страдающий тяжелейшей эмфиземой легких: бочкообразная грудь, раскинутые в сторону руки, одутловатое лицо и отечные ноги указывали на то, что дела его плохи.
Широкая кровать под пологом с горкой подушек, окна с занавесками и вазонами герани, фуксии и бальзаминов плохо сочетались с десятком лавок вдоль стен, на которых, по-видимому, спали. Громоздкая печь в углублении в полу и печка-буржуйка посреди комнаты занимали все свободное пространство, а открытый в подпол люк, по обеим сторонам которого к кольцу, ввинченному в пол, было привязано по теленку, повергли меня в замешательство.
Лавируя, как лоцман меж рифов, я добралась до стола и, повинуясь жесту хозяина, села на скамью. Не успела я открыть рот, чтобы попроситься на ночлег, как больной прерывающимся от одышки голосом заговорил:
- Мой шена топил пани. Хочешь пани?
Какую пани и за что утопила жена этого чуваша (что он чуваш, я сразу догадалась), я не поняла.
И он повторил:
-Мой шена топил пани...купаться пани...хочешь?
Тут я поняла! Оказывается, это приглашение в баню. Хочу ли я? О Боже мой! Да, разумеется, хочу!
Он объяснил, что баня через дорогу, в огороде, около колодца, и я, оставив рюкзак и обе телогрейки, пошла, предвкушая удовольствие.
Чувашская баня и позорное бегство
Баня врыта наполовину в землю и окружена предбанником в виде полукруглого плетня под открытым небом. Из волокового оконца валит пар. Прямо на снегу - несколько кучек грязных лохмотьев. Раздеваясь на снегу, думаю, куда бы положить одежду, чтобы еще больше ее не замочить?
Вдруг дверца бани открылась, и вместе с клубами пара из нее выскочила голая женщина с распущенными, как у леди Годивы,¹ волосами и понеслась к колодцу. На ней - ничего, кроме волос... Но на этом сходство с леди Годивой оканчивается.
А вообще-то эта чувашская леди старая, уродливая,
¹ Сохранилось сказание, что в Англии в 1040 году лорд Леофрик из Ковентри наложил большие налоги на жителей. Его жена, леди Годива, была против этого. Он обещал снять налоги, если она проедет верхом на лошади через весь город без одежды. Но ее распущенные волосы были настолько длинны, что закрыли ее всю.
с отвислым желтым животом и тонкими ногами и руками. Набрав бадью воды, она возвращается и ныряет в подземелье.
Что ж, теперь мой черед. Отворяю дверь и, согнувшись в три погибели, ползу вниз. Баня по черному, в полном смысле этого слова: прикоснувшись к притолоке, я сразу покрываюсь пятнами сажи.
Однако, прежде чем закрыть дверь, я успела кое-что рассмотреть. Клубы горячего пара чуть меня не задушили, но я успела разглядеть на полу лохань, а в ней двух, а может, и трех очумелых от пара младенцев.
Несколько женщин (все они показались мне старухами) на корточках копошились, а одна плескала из шайки на раскаленные железины каменки.
В следующее мгновение что-то меня толкнуло, подхватило, понесло, и, прежде, чем я опомнилась, эти мегеры распластали меня по полке, как шкуру на правиле, и принялись тереть, мять и хлестать чем-то мокрым. Безусловно, их намерения были самыми лучшими, но для меня все это было очень непривычным.
Мне показалось, что я задыхаюсь! Соскользнув с полка, я вырвалась и как пробка выскочила из этой бани! Подхватив свою одежду, я отбежала до середины огорода, где и оделась. Вот так баня!
Ночевала я на сеновале. Хозяева предложили мне лечь в комнате, но перспектива спать в обществе больного старика, его семьи, двух телят и восьми квар-
тирантов... Нет, это было бы слишком!
Там я узнала, откуда эти квартиранты. Оказывается, что поволжских чувашей так же, как и немцев, насильственным образом эвакуировали. Причем почти так же, как и нас: среди ночи, под конвоем; они уходили, побросав всю домашность.
Это задолго до того, как немцы дошли до Сталинграда. И это еще своего рода милость, ведь поселили среди своих, чувашей!
Смешно и даже глупо было бы говорить, что путешествия расширяют умственные горизонты, применительно к моим скитаниям!
Сначала был жест отчаяния - побег, затем - балансирование на грани смерти, борьба с тайгой, морозом и голодом, а в дальнейшем, весной и летом, -целая серия ошибок.
Результат такого рода туризма мог быть только плачевный. Слишком мощна и гениально продумана была эта машина, меж шестеренок которой я вертелась, чтобы можно было на что-то надеяться!
Но я благодарю свою судьбу за то, что, прежде чем за мной захлопнулась дверь тюрьмы, я многое увидела своими глазами. Как известно, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать
Больше того, многое, даже увиденное своими глазами, казалось невероятным, неправдоподобным и зачастую - просто дурным сном!
Вот так расширялись мои горизонты.
Деревня, превратившаяся в кладбище
Удивлялась я деревням, бывшим некогда большими, а сейчас напоминавшими лунный пейзаж - подполья и кучи битого кирпича.
Помню - Алексеевка. По всему видно, что были тут широкие улицы, большие богатые дома, на что указывают обширные, облицованные кирпичом, подвалы, а теперь от дома до дома полверсты. Ни двора, ни забора. Кладбище! Да еще такое, где уже побывали мародеры. Спрашиваю:
-Что тут произошло?
В ответ - косой взор и нечто невразумительное:
- Ушли в город.
От такой богатой и удобной земли? От бескрайних полей и лугов? Одним словом - от хозяйства? От достатка? Да! Нельзя быть богатым. Хозяев надо уничтожать. Человек себе не враг: никто не стремится стать бедным. Зачем заставляют людей ходить вверх ногами? Зачем требуют, чтобы они уверовали, что так лучше?
Результат: поля пустуют, села превращаются в кладбища. Где хлеб, который могли бы здесь сеять? Где скот, который мог бы здесь пастись? Об этом думала я, сидя на развалинах деревни.
А сколько еще подобных алексеевок попадалось мне на пути!
Опричник и колоски
Опричник и колоски
Весна идет. Земля поспела. Я иду, и сердце у меня щемит: пора выходить в поле, сеять!
Судя по тому, как стремительно наступает весна, и лето не заставит себя долго ждать. Но никаких признаков полевых работ. И, однако, не скажешь, чтобы поля были пусты. Напротив! Куда ни глянь, маячат одинокие фигурки: дети, женщины, реже - мужчины. Если присмотреться, то замечаешь, что они наклоняются, что-то собирают. Но что? Ага, наверное, сморчки. У нас по весне их на стерне видимо-невидимо! Но нет, сморчки собирали бы в лукошки, короба, ведра, а тут что-то в котомки суют. И не только на стерне, но и на картофельном поле. Ясно видно, что они роются в грязи и выбирают пропущенную при копке картошку - мягкую, водянистую гниль.
Но что это? Где-то вдалеке послышался тоненький голосок:
- И-и-и-о-е-и-и-и!
Фигурки, разбросанные по полю, заметались и кинулись в сторону недалекого колка - березового перелеска.
Тут я разглядела, в чем дело. Какой-то всадник тяжело скакал по размокшей стерне на лошади, разбрасывающей мокрую землю копытами. «Вот-те и на! Опричник это, что ли?» - с удивлением подумала я, глядя на поднятый им переполох. Похоже было, что дело
обстоит именно так. Только у этого опричника к седлу были приторочены не метла и песья голова, а с полдюжины котомок - от крошечной сумки до порядочной торбы!
Я не понимала, чем помешали этому опричнику дети и старухи, собиравшие сморчки или что бы там ни было? Мое недоумение было разрешено в ближайшей же деревне. Удивляясь моей наивности, человек, к которому я обратилась с вопросом, объяснил:
- Люди ходят на жниво и собирают прошлогодние колоски, а конные объездчики следят, чтобы они этого не делали: их избивают, отнимают зерно, штрафуют.
- Но отчего же, Боже мой? Всюду нужда, голод... Отчего лишать людей этой горсти зерна?
- Позволь нам, так мы все разбредемся по полям. Кто же будет работать? Трудодень - это палочка на бумаге. За этой палочкой ничего нет или от силы грамм 100, то есть опять же ничего, так как за харчи все равно взыщут. А за день колосками можно насобирать килограммов десять зерна.
- Но зерно, что в колосках, все равно пропадет?
- И так потери велики, а если отдать людям то, что осталось неподобранным, так они еще хуже подбирать будут.
- Людей нет, лошадей нет... А тут верховые носятся!
- Для этого и люди, и лошади найдутся. А ты, тет-
ка, проходи лучше! С тобою тут и до беды недолго.
Хорошо весной в степи. Ветер, бывший зимой беспощадным врагом, сейчас теплой рукой ворошит мои волосы. Небо светло-голубое с чуть золотистыми облачками. Всюду жаворонки! И кажется, что этот золотистый оттенок и есть песня жаворонка и что это его переливчатая трель так приятно пахнет: немного -прошлогодней стерней, немного - молодой травкой, уже пробивающейся кое-где в долинах, немного -почками вербы и больше всего - запахом согретой, влажной земли. И все это - аромат весны.
Эх, до чего же легко дышится весной, даже голодному бродяге! Но не умею я бездумно наслаждаться текущей минутой. Бродяга я - сегодня! Но в прошлом я земледелец, хозяин. И при виде вопиющей бесхозяйственности в душе встает вопрос: кто виноват, как помочь?
Гемолитическая ангина
Как плохо убран хлеб! На каждом повороте - широкий огрех, вот целая полоса пропущена, а вот долинка, скошенная вручную и неубранная: гниет в валках хлеб... И невольно вспоминаю деревню, через которую только что прошла: потемневшие от голода люди, худущий, косматый, вываленный в навозе скот, кости вот-вот проткнут кожу.
Видела я толпы женщин и детей, перекапывающих вилами огороды в поисках пропущенной картохи.
Ела и я вместе с хозяевами дранки¹ из этой гнили, сдобренные дурандой - хлопковым жмыхом. Видела конников, не пускающих людей к прошлогодней пшенице. И мучительно искала объяснения тому, чего не могла понять.
Не спеша шагаю по подсохшей уже полевой дороге. Меня обогнала группа ребятишек - должно быть, школьники со своим учителем. Они идут в том же направлении. Вот они рассыпались вдоль... Вдоль чего? Неужели это целый массив неубранной пшеницы?
Да, это так. Учитель что-то кричит. Сильный ветер рвет в клочья его слова. Но я понимаю все и без слов...
Ребята опускаются на корточки; то тут, то там крутится дымок. Вот вспыхнуло неяркое в солнечном свете пламя, и через минуту-другую низко над землей заклубился дым, и рыжим змеем с голубовато-бурым хвостом покатился огонь по полю.
Я стояла, точно жена Лота, обращенная в соляной столп. А учитель со своими помощниками пошел дальше, разбрасывая ногами снопы искр и облака черного пепла. Ветер гнал огонь и, казалось, вслед огню гнал и поджигателей, возглавляемых учителем. На фоне черного пепла ярко выделялись растрескавшиеся побелевшие или оранжевые, чуть поджаренные зерна пшеницы. На черном фоне они казались особенно крупными.
¹ картофельные оладьи.
Долго стояла я, опираясь на свой посох, и смотрела вслед удаляющемуся палу. От вида черного поля все вокруг почернело. В ушах вместо песни жаворонка слышался лишь треск огня.
Весна пахла пожарищем. Долго я не могла забыть этого непонятного мероприятия, меня преследовал вид голодных людей и еще более голодного скота. И я ничего не понимала.
Правда, кроме первой версии (люди, дескать, перестанут работать, если им разрешить собирать то, что пропадает на поле), слышала я и вторую, официальную версию: перезимовавшая под снегом пшеница становится, мол, ядовитой, и люди, ее поедающие, заболевают злокачественной гемолитической ангиной со смертельным исходом.
Пророк Моисей, а позднее - Магомет, для того чтобы заставить своих последователей выполнять то или иное медицински целесообразное мероприятие, объявляли его религиозным ритуалом, а нарушение -смертным грехом. Не этим ли принципом объясняется «забота о здоровье» умирающих с голода людей?
Плесень вредна. Особенно стельным коровам и овцам. Однако их кормили гнилой соломой с крыш, а пшеницу без признаков плесени, по крайней мере
макроскопических,¹ жгли. Ела я эту пшеницу, и притом сырую. И ничего, жива.
¹ видимых невооруженным глазом.
Выполнять обязательства выпало коровам
Я люблю землю. Люблю полевые работы на земле. Но больше всего люблю я весеннюю работу - посев.
Приятно собирать урожай, но жатва - это страда. Это напряженная работа, а в напряжении есть элемент страдания. То ли дело работа весенняя, веселая. Светлая, как надежда!
И вот - весна. Я иду полями. Иду и удивляюсь: нигде не видно крестьянина - хозяина, пришедшего с любовью навестить свою кормилицу-землю, пощупать, растереть в руках комок земли, понюхать, спросить:
«Готова ли ты, матушка, к посеву?» В этом вопросе, обращенном к земле, чувствуется что-то торжественное, родное и понятное. А тут?
Крикливые, воинственные лозунги мозолят глаза на всех правленческих зданиях. Транспаранты, натянутые над улицей, хлюпают на ветру выцветшими полотнищами.
Молодежь согнали в кульстаны (барак в поле, вдали от села), и там они чего-то ждали. Чего? Не то семян, не то контролера над семенами, не то технику, еще не отремонтированную.
Время шло. Время бежало. И тут началась горячка, аврал: «Выполним досрочно!» Без техники. Без горючего. Кое-где приспособили газогенераторы, и трактор изрыгал тучи искр от березовых чурок. Но в
большинстве случаев техника стояла на приколе, а выполнять обязательства выпало коровам и, разумеется, женщинам, детям.
Это была кошмарная весна! На каждом шагу пестрели лозунги: «Наш хлеб - удар по фашистам!», «Поможем Армии!», «Посевная - это наш участок фронта!» Что было в ту пору на фронте, тогда я даже не пыталась представить, зато картины этого тылового фронта глубоко врезались в мою память. Навсегда!
«У нас героем становится любой...»
Моросит холодный дождь. Слякоть. В такую погоду не работают, но приказано помогать армии. И помогают.
От взлохмаченных мокрых лошаденок валит пар. Мальчишка лет восьми-девяти, весь в мыле, трусит рядом: картуз, сбившийся набок, упирается в покрасневшие уши. Где-то лежат раскисшие, непомерно тяжелые обутки, и мальчишка трусит босиком, время от времени очищая борону. Борон две, и мальчонка не успевает встряхнуть обе, а они набирают комья пырея с мокрой землей и окончательно плывут поверху. Малыш останавливает лошадей и пытается поднять борону на попа. Покрасневшие тонкие детские ручонки бледнеют от напряжения, но сил не хватает, и борона опять шлепается, еле оторвавшись от зем-
ли. Картуз сполз, закрывая нос, виден только растянувшийся, как щель, рот, и трудяга плачет в голос:
- Ма-а-а-мка-а!
Пелена дождя сузила горизонт. Где твоя мамка, несчастное, продрогшее и испуганное дитя?
Подхожу, очищаю обе бороны, немного укорачиваю гужи, чтобы бороны меньше загружались.
Продолжай свой путь к победе, несчастный герой!
«Есть женщины в русских селеньях...»
Пашут большой участок залежи. Должно быть, под свеклу. Жарко. Участок разбит на отдельные «загонки». Их около десятка. В каждой загонке - плуг, в каждом плуге - корова.
Даже привычным к ярму волам весной, особенно в жаркую погоду, тяжело в борозде... Что же сказать о корове?! Не скажу, что мне не было жаль и женщин, ведь пахари-то все исключительно женщины. Жаль! Очень жаль. Но корову - больше.
Шлея рассчитана на лошадь, с коровы она сползает: верх перескакивает через холку, низ жмет на горло. Корова, пройдя несколько шагов, с хрипом валится в борозду. Встает на колени и - снова падает. Язык вывален изо рта. С него тянутся длинные нити слюны. В выпученных, налитых кровью глазах - страх, удивление, боль. И еще - упрек.
Корова дойная. Вымя, растертое в кровь, болтается. Женщина ломает руки и голосит, ведь горем будет и то, что не справится с работой, и то, что от этой работы пропадет у нее молоко. Ведь корова - кормилица семьи. Весной вся надежда на молоко, которым можно забелить пареную крапиву и лебеду - единственное питание тех, кто должен и армию накормить, и фашистов разгромить.
Девчонка лет десяти-одиннадцати, подоткнув юбчонку, изо всех сил жмет на чапыги.¹ Тонкими ножонками, голыми по самый пах, упирается что есть сил, пытаясь храбро удержать плуг в борозде...
Нет! Я не за женское равноправие. По крайнем мере, не в такой степени и не в таком виде.
Да, досталось русским женщинам в те тяжелые годы. Но удивительно - тысячи верст от фронта, глубокий тыл...
Ты - и убогая, ты - и обильная...²
Но больше всего - несчастная.
Я - в деревне Кочки. Это кусочек Украины. Странно видеть в самом сердце Сибири такую родную картину: чистенькие, побеленные хаты, крытые аккуратными ржаными снопами-околотами; возле хаты -садочек, обнесенный затейливым плетнем. Лишь подойдя ближе, видишь свою ошибку: хаты - обыкновенные рубленые избы, но оштукатуренные и побеленные (из-
вести в тех краях нет, и для побелки используют белую глину, за которой ходят за 30 верст!); снопы на крыше не ржаные, а из соломы яровой пшеницы, а садочки отнюдь не вишневые, в них растут черемуха, смородина, малина, кислица. И - цветы. Сейчас их, положим, нет, но хозяйка с гордостью показывает, какой высоты у нее бывают подсолнухи и мальвы.
Село основано выходцами с Украины еще во второй половине прошлого века. Язык, на котором они говорят, русский, вернее «сибирский», но в произношении угадывается украинский налет. Хотя изнутри стены не побелены, из-за тараканов и клопов, неразлучных спутников деревянных построек, но они чисто выскоблены и вымыты. И повсюду рушники с родным украинским узором.
Древнеегипетская картина
Аким Бедрач, у которого я работаю, видно, был когда-то зажиточным хозяином, сумевшим устоять на ногах, когда становление колхозов сметало и уничтожало все, что свидетельствовало о труде настоящих хозяев.
Семья: две дочери замужем, живут неподалеку; старшие сыновья на фронте; молодежь - сыновья и дочери - еще на Пасху были угнаны на кульстан, с тех пор дома не были. Обещали приехать тайком в ночь на Троицу - попариться в бане. Мать, больная язвой желудка, ждет с нетерпением этой ночи: соскучилась по детям.
Дом Акима Бедрача - на околице села. Приусадебный участок большой (должно быть, на нескольких хозяев). Надо засадить огород, ведь картошка - главная еда! Но как управиться, когда ни одного рабочего человека? Жена больна, а сам Аким работает в колхозной кузнице: делает и затачивает ножницы для стрижки овец.
Я для них просто находка! И я рада хоть немного пожить оседлой жизнью. Копаю от темна до темна и работаю, как говорится, на совесть. Но, разумеется, со всем я не справлюсь. Поэтому мне предоставили самый тяжелый участок - около озера, а другой, на изволоке, решено вспахать сохой, которая, к счастью, оставалась у Акима с дедовских времен на чердаке. Соха хорошая - кленовая. Крепкая и легкая. Но еще лучше упряжка: запрягутся в нее шестеро людей! То есть пятеро: старуха, сноха, обе замужних дочери и старшая внучка, а внук - мальчишка лет десяти - будет вести соху. Сам же Бедрач впряжется выносным.
Меня не на шутку забавляла перспектива лицезреть такую древнеегипетскую картину! И я не была разочарована. Аким наладил лямки, каждый занял указанную ему позицию. Аким скомандовал «с Богом!», все перекрестились и так пошли, что земля винтом за сохой ложилась!
Картина была и сама по себе довольно диковинная, но еще меня удивляло, что, работая, они испуганно озирались, а старик Аким время от времени бросал лямку,
крался к забору и, спрятавшись среди прошлогодних бурьянов, выглядывал, как заяц.
Тогда я еще не знала, что колхозники не имели права в рабочее время заниматься своим огородом, хотя именно огород их и кормил. Аким должен был находиться в кузнице за колхозной работой, а не на своем огороде.
За те три недели (самые спокойные и, я бы сказала, счастливые за все долгие годы моих мытарств) молодежь семейства Бедрачей лишь один раз - глубокой ночью, тайком - приезжала домой. Это было в ночь под Троицу.
Старуха их ждала - топила баню. Тайком, в темноте, они попарились; в темноте же похлебали домашнего варева и еще задолго до рассвета вернулись на кульстан.
Я всегда поминаю добрым словом стариков Бедрачей. Оба были не очень стары, но худы и измотаны жизнью. Видно, что в прошлом это была крепкая семья. Теперь все пошло прахом: взрослые сыновья - на войне, подростки - на все лето в кульстане.
На трудодни не давали ничего, все заработанное вычиталось за харчи во время работы. Жить надо было с приусадебного участка, который старуха явно была не в силах обработать.
Я для них была просто находкой! Справедливость требует сказать, что и я старалась изо всех сил: от темна до темна я копала, не разгибая спины, а когда
шел дождь, то рубила сечкой махорку-самосад.
В тесной баньке, в клубах едкой махорочной пыли я стучала сечкой, кашляя, чихая и проливая слезы.
Эта махорка была существенным вкладом в семейный бюджет: ее можно было выгодно обменивать на продукты и товары. Новосибирск было близко, всего километров 150. Я от всей души хотела отблагодарить людей, работая у которых я была сыта.
Никакой работой я не брезгала и с тем же увлечением, с каким копала огород и сажала картошку, изготавливала и кизяки.
Южнее Новосибирска начинаются степи, и в местностях, удаленных от железной дороги, с топливом вопрос стоит остро: ни дров, ни угля и в помине нет. Солома? Нет, солома сгниет или ее сожгут, но своим колхозникам соломы колхоз не даст.
Единственное топливо - это кизяки. На изготовление этого ароматного топлива идет любой навоз, но преимущественно коровий.
Сначала навоз надо вымесить ногами до однородной массы, а затем, напрессовав его в мокрую форму - ящик без дна, - вытряхнуть сразу пару кирпичей-кизяков.
Сушить их надо, переворачивая, а затем сложить в пирамиды. Для удобрения навоз не используется:
в тех краях чернозем и без того богатый.
Нет! Я не из каинова племени!
И вот я снова шагаю по Сибири. Отнюдь не по моему желанию, но по моей вине...
Я не принадлежу к каинову племени, которому нечистая совесть не дает осесть на одном месте. Я так была измучена теми неожиданными и незаслуженными пинками и ударами, при посредстве которых Судьба (или злой рок) гоняли меня с одного места на другое, от одного тяжкого испытания к другому, что жизнь в Кочках у Бедрача казалась мне верхом счастья! Как хорошо, казалось мне, осесть там окончательно, вступить в колхоз, работать.
Плохо разбираясь в том, что такое колхоз, подсознательно я чувствовала, что это тоже одна из уродливых гримас какой-то неестественной, даже противоестественной, жизни, навязанной людям, заслуживающим более человеческой доли, но видела только лишь то, что хотела видеть: над головой небо, под ногами землю, в руках работу, а в награду за эту работу - котелок картошки, ломоть хлеба и возможность лечь и уснуть, пусть на голых досках, зато с уверенностью в том, что там, где я спала вчера, усну и завтра.
Нет! Я не из каинова племени! И я так истосковалась по оседлой жизни. Была ли такая возможность? Наверное - да. И, однако, я снова шагаю по Сибири.
Лгать и молчать?
Наверное, возможность где-то осесть все-таки была. По крайнем мере тогда, в 1942 году. Теперь, когда я об этом пишу, в 1966 году, прошло уже четверть века с той поры. Сижу у радио и слушаю: «Суровые годы Великой Отечественной войны. Вся страна в едином порыве... Все как один... Целеустремленность... Все обдуманно, все бьет в одну цель. Все верят: мы победим! Мы разгромим! Руководство твердо знает... Народ свято верит!» Одним словом, руководство все предвидит, кругом сплошной героизм и энтузиазм. И - никакой сумятицы.
Что было в европейской части страны, я не знаю, но тут, в Сибири, была неразбериха и страшный разнобой! Я видела толпы беженцев, стоящих табором под открытым небом вдоль железнодорожной линии. Семипалатинской? Барнаульской? Тогда я никак не могла разобраться, куда меня забросила судьба. Среди этой толпы было много одесситов, и я могла бы как-нибудь втереться, влиться в общий поток и разделить их судьбу. Но для этого надо было постигнуть две премудрости, без которых у нас немыслима жизнь: молчать и лгать... Лгать всегда и молчать - тоже всегда или почти всегда. Этой науки я так и не постигла до конца дней своих.
Итак, опять дорога без конца, без смысла, без цели. И виновата в этом я сама, не могу же я винить Бедра-чей за то, что они знали жизнь в этой стране, а я нет?
Я не сумела отмолчаться, не сумела и соврать, сочинив что-либо более или менее правдоподобное о себе. И тех нескольких признаний, что сорвалось с моего языка, было достаточно.
- Фрося, голубушка, родная ты моя! Спасибо за то, что ты нам в работе так помогла, но тебе лучше идти дальше. Куда-нибудь в более глухие места - подальше от Новосибирска. Тут у нас могут документы спросить.
Легко сказать - куда-нибудь дальше! В глухих местах прохожих меньше и чужой человек заметней. Это и так было ясно! Понимала это и сама старуха. Но страх - беспощадный хозяин. Я еще не понимала, до чего ее страх был обоснован! И мне было очень обидно. Старуха явно хотела от меня откупиться и проявляла излишнюю, с моей точки зрения, щедрость: кроме торбы каральков, своего рода плюшек, она дала мне две красиво вышитые сорочки, полотенце и 120 рублей.
Агитбригада
Это был последний дом, где я прожила сравнительно долго, где надеялась прижиться и где развеялись все мои светлые (хоть и более чем скромные) мечты. Дальше, до самого того дня, когда за мной захлопнулись тюремные двери, то есть до 25 августа, я просто металась без цели, без надежды.
Не стоит описывать день за днем, шаг за шагом перипетии этого печального пути, в котором я теряла иллюзии, зато приобретала опыт и отвращение к этому опыту.
Сибирь и все с нею связанное было для меня так ново, неожиданно, непонятно и, как это ни странно, скорее интересно, чем страшно: поединок с природой меня не пугал! Иное дело люди.
Вначале я шла, придерживаясь большака, вдоль какой-то речушки, кажется Карасук. Так идти было легче, да и направление - хоть и не на юг, а на юго-запад - меня устраивало. Все шло гладко, пока я не завернула в одно село в надежде пополнить свой запас провизии. Но стоило мне открыть рот, чтобы попросить продать мне картошки, как меня задержали, отвели в сельсовет, заперли в какую-то каморку, сквозь щели которой я могла слушать, о чем говорят в комнате секретаря. Кое-что из услышанного было не лишено интереса. Куда-то в полевые станы выезжала агитбригада - для читки газет. Им выписывали продукты, выдавали подъемные.
Когда дверь за ними захлопнулась и загремели колеса, в комнате произошел довольно оживленный обмен мнениями:
- У, бездельники! Чтоб вам передохнуть, басурманы проклятые!
- У моей старухи все внутренности наружу вываливаются, а она день-деньской пашет и раз в месяц в
баню не вырвется. А тут лбы здоровые разъезжают, газеты почитывают!
- Нам на трудодень и соломы охапку для животинки не дадут, а им вишь сколько пшена отвалили. И хлеба, паразиты проклятые!
- Наши сыновья на фронте погибают, чтобы разные жиды в тылу за их спиной прятаться могли!
Шум поднялся изрядный, и в нем потонул голос секретаря, пытавшегося объяснить, насколько нужное дело выполняют агитбригады. Затем хлопнула дверь и кто-то спросил:
- Кто тут высказывает недовольство? Кто сомневается в правильности правительственных директив?
Говорят, что когда Нептун в подводном царстве ударял своим трезубцем со словами «Quos eqo!»¹, то наступала такая же тишина.
Двое суток продержали меня в этом чулане. Два раза в день водили в нужник, но ни разу не накормили и даже не дали напиться. Я стучала в дверь, но мне говорили:
- Как только нас соединят со Славгородом, все решится!
Когда Славгород наконец отозвался, все решилось. Разговор был недолог:
- Задержали человека без документов. Да, старая... Да, баба... Если баба, то гнать в шею? Хорошо! Затем - кому-то:
¹ «Я вас!» (лат.)
- Говорит: если баба - гони в шею! Загремели ключи, дверь открылась, мне сунули мой рюкзак и сказали:
- Можете идти!
Меня шатало от голода и мучительно хотелось пить, но я не задержалась у бочки и не подошла к колодцу. Лишь выйдя за околицу, я напилась у родника.
В бескрайней степи
Небо светло-голубое, высокое. По нему не плывут, а будто стоят на месте легкие барашки. Шуршит сухая, прошлогодняя трава и чуть шелестит мягкая, молодая, зеленая, как изумруд. Все кругом звенит и поет, как это бывает только весной. Весна! Нет, пожалуй, это уже лето, но какое-то для меня непривычное, как будто ненастоящее.
В моей жизни это уже 33-я весна, но те 32 были бессарабские, южные. Начинается у нас весна в феврале. Развивается она постепенно и длится, как ей положено по календарю, три месяца. И в мае может уже назваться летом. В Сибири же она наступает как-то внезапно, торопясь, и, достигнув очень скоро летней зрелости, так и не становится по-настоящему летом.
Уже начало июня, но если посмотреть на все моими бессарабскими глазами, то похоже на апрель. Яркая, молодая зелень, чавканье под ногами влажной
земли, обилие луж и булгаков ¹ создавало полное впечатление весны. Оно еще усиливалось при виде перелетных птиц, и притом самых разнообразных. Шелест крыльев, кряканье, свист и трубные звуки ошеломляли меня с непривычки!
Однажды я как-то на закате увидела вереницу лебедей, неуклюже шагавших от лужи к луже. Серые, с длинными прямыми шеями, они поразительно мало походили на царственную птицу, скорее - на худых гусей. А сколько уток, гусей и прочей водоплавающей братии носилось тучами над многочисленными озерами! Многие из них, должно быть, здесь и гнездились.
Во мне заговорила дочь моего отца - страстного охотника. Эх! Мне бы зауэр или, на худой конец, мою берданку с боеприпасами!
Рыба небесная
Когда в библейские времена евреи шли через пустыню, Бог послал им манну небесную. Не в виде готовой манной каши - сладкой, на молоке и с маслом, а как-то иначе приготовленную.
А мне Бог посылал с неба рыбу. Нет, не фаршированную щуку и не заливного судака, а сырую. Иногда свежую, иногда чуть-чуть с душком. Но чаще всего -провяленную. Была она довольно противна, но съедобна. А дареному коню в зубы не смотрят.
¹ очень глубоких луж (прим. автора).
Впрочем, чуда в этом не было: и речушки, и озерца изобиловали рыбой. Их берега заросли высоким бурьяном, тростником, кустарником, конским щавелем. Чаек тут было великое множество. Как ни ловко выхватывали они рыбу из воды, все же случалось, что добыча выскальзывала из их цепких когтей. Случалось, что, падая, рыба натыкалась на тростник и на солнце и ветру вялилась. Чайки ее не подбирали: то ли им легче было ловить рыбу из воды, то ли с их крыльями неловко было нырять в заросли. Во всяком случае, мне это было весьма на руку.
Не скажу, что это было изысканное блюдо, но полагаю, что и манна, спасшая евреев в пустыне, также была не высший сорт.
Маслозавод, заросший крапивой
Я шла на юг!
Жарко. Над степью - марево. Вот уже третьи сутки бреду по густой траве. Кругом, сколько глаз охватывает, почти абсолютно плоская степь и ни признака жилья! Ни дымка, ни следа. Впрочем, мне кажется, что здесь была когда-то дорога: видно что-то вроде колеи и трава тут темнее.
Тишина, но тишина степная: кругом степь поет, звенит... Но все это: и песнь жаворонка, и скрип коростеля, стрекотанье кузнечиков и шелест трав не имеет ни-
какого отношения к человеку и ко всем тем немелодичным звукам - грохоту, скрежету, реву машин, - которыми знаменуется присутствие его. На груди необъятной степи нет следов от ран, которые он наносит своей кормилице-земле: не клубится пыль на дорогах, не зияют ранами траншеи и карьеры, не торчат, как бородавки, терриконы, не видать и струпьев - населенных пунктов с гигантскими занозами фабричных труб, будто бы воткнутых в небо. И все же дорога, несомненно, тут была. На это указывает полоса бурьяна, характерного для обочин дорог. Вот и церковь белеет вдали у самого горизонта.
Я прибавила шагу. Церковь вырисовывается все ярче, все ближе, но никаких признаков села. Мне часто попадались большие села без церкви, но церковь без села - это что-то необычное.
И вот я стою перед странным зданием. Церковь? Нет. Высокое двухэтажное здание с нелепым фронтоном и еще более нелепым подобием купола. Стекла верхних окон выбиты, нижние - заколочены, но дверь открыта настежь, и одна створка сорвана и висит. Перед зданием двор, обнесенный каменным забором, впрочем, полуразрушенным. Но самое удивительное - крапива. Сочная, темно-зеленая, она почти достигает второго этажа. Картина полного запустения. Тут, однако, все-таки кто-то живет: двор пересекает тропинка и посреди двора расстелен брезент, на котором что-то белеет, вроде крупы.
Пока я смотрела на это здание, удивляясь - в который уже раз - нелепости того, что видела, ко мне вышла женщина в белом халате не первой свежести. Я с нею поздоровалась и, не дожидаясь вопросов, сказала:
- Я издалека. Мне сказали, что здесь можно устроиться на работу.
- Какая тут работа? Последних коров, что еще не издохли, на мясо сдали! Я вот сушу казеин, что отсырел. Пока до осени поживу здесь с ребятишками. А вот как выкопаю картоху, подамся - куда-нибудь. Мужик на фронте. Еще вернется ли? А от маслозавода, сама видишь, что осталось!
Маслозавод! Я с удивлением взглянула на это нелепое здание, но промолчала.
- Что ж, значит, меня зря так далеко сгоняли! Как отсюда покороче пройти к станции?
- Станция? - она удивленно посмотрела на меня. -Это какая-такая станция? Прежде тут проходил Ямской тракт на Камень-на-Оби. А то еще есть чугунка на Барнаул, а в ту сторону - Кулунда. Но я там не бывала. Я здешняя, из Соленого Озера. А ты куда?
- Вот война кончится, скажу «домой», а пока что, где работу дадут, там и работать буду.
- Все в городе работу ищут, а ты во куда зашла!
- В городе очень уж голодно! Народу видимо-невидимо понагнали (это я от Бедрачей слыхала). Я бы на ферме предпочла.
- Эх, горемычная ты! Да какие тут фермы?! Видишь сама, какой у нас маслозавод? А ведь было время -сколько скота здесь люди держали! На вольных травах, бывало, к осени так раздобреет - спина как стол, хоть ложись! Да тут как начнут стога метать - глазом не окинешь, не перечтешь! Меня отец замуж отдавать не хотел: «Что это за жених? Голодранец: у него всего сорок коров». Так вот, как стали колхозы, то понастроили маслозаводы эти самые - молоко перерабатывать. Поначалу хорошо было: масло, сыры... Из обрата казеин делали. Да только затем все прахом пошло: то сено не убрали - оно и погнило, а как зима - скот и отощал. А по весне, почитай, половина осталась. То чесотка, то парша или поветрие какое иное.
Она пожала плечами и махнула безнадежно рукой.
- У нас говорят: от хозяйского глаза жиреет скотина, - сказала я.
Она вдруг испугалась и торопливо стала объяснять:
- Тут, понятно, злодеи виноваты, эти самые вредители. Их враги народа научили. И свои, и из заграницы.
- Самый большой враг - это глупость. Своя и заграничная!
Женщина поняла, что сболтнула лишнее, и поспешила исправить ошибку:
- Так вот что я тебе скажу: иди ты все на полдень.
Как на большак выйдешь, расспроси. Будут там и фермы, и работа всякая.
Все же я у нее переночевала на сене (была у нее своя корова), но спала плохо. Вкусны были картофельные галушки в молоке, но я отвыкла от человеческой еды и резь в животе была ужасная.
Много сотен верст исходила я, потеряв уже всякую надежду где-нибудь прижиться. Я видела феноменальную по своему плодородию землю со слоем чернозема в несколько аршин и людей, питающихся пареной крапивой, чуть сдобренной молоком. Я видела бескрайные степи, в которых пропадала неиспользованная трава, и худых коров, пасущихся на привязи возле огородов.
Всему я искала объяснение, так как хоть война и легла тяжелым бременем на всех, но объясняла она далеко не все.
Мужчины ушли на фронт. Этим объясняется та непосильная нагрузка, что легла на плечи женщин и детей. Пашут мало и пашут плохо. Это тоже легко объяснить нехваткой дизельного топлива и тем, что машины пришлось заменить коровами и своим горбом. Труднее объяснить, почему люди, выращивающие хлеб, жестоко голодают, ведь урожай 1941 года они собрали? Ну, допустим, что хлеб целиком забрали для нужд армии и городов, хоть это не оправдание, но, по крайнем мере, объяснение.
Объяснить кое-как можно и то, что коровы - единственная надежда колхозников - голодают на привязи, меж тем как травы в степи пропадают неиспользованные. Тут просто головотяпство: все земли, окружающие село, вспаханы, к пастбищам не добраться - нет ни прогона, ни водопоя. Колхозное стадо где-то далеко, на ферме, в степи, а для собственных коров-кормилиц пастбища нет. Не лучше ли было оставить за селом выгон, а пахать землю за выгоном?
Многое я мотала себе на ус, и прежде всего то, что в липкой паутине страха никто не осмеливается не только указать на недостаток, но не смеет его и заметить. Никакой критики! А это значит - никакой надежды на улучшение.
Какая грустная жизнь на фоне ликующей природы, когда под ногами величайшее богатство - плодороднейшая земля!
Последние могикане
Последние могикане
Но самую грустную, нелепую по своей жестокости сцену наблюдала я уже где-то в Рубцовской области.
Пришла я в большое село, домики которого разбежались по довольно-таки крутым берегам небольшой речушки. Выспалась я превосходно в каком-то овине - погода была теплая и за летние короткие ночи
земля не успевала остыть. Не спеша помывшись, «причепурившись» и обувшись (в пути я сапоги сбрасывала и шагала босиком), собиралась хорошо позавтракать.
Была я очень богатой: проработав три дня на прополке картошки и гороха (в тех краях их сажали вместе: картошку - под лопату, а затем в гнездо втыкали по три горошины, и горох как бы лежал на картофельной ботве), я получила - неслыханная роскошь! - целую торбочку пшена, пережаренного с постным маслом. Горсть этого пшена, брошенная в мой кофейник, - и готов превосходный суп. Но на сей раз я захотела сварить настоящий кулеш - в настоящем котелке, на настоящем огне.
Окинув критическим взглядом всю деревню, я остановила свой выбор на полуразвалившейся избе. Она стояла в центре села, близ места, где угадывалась стоявшая здесь в прошлом церковь. Казалось, изба заболела проказой и все другие избы отшатнулись от нее в страхе. И стояла она, одинокая, на голом месте, заживо распадаясь. Половина пятистенной избы отсутствовала, оставшаяся же половина выглядела странно: окна с резными наличниками и почти без стекол, венцы из кондового леса и крыша из провалившегося гнилого теса и еще более гнилой соломы.
«Наверное, там живет какой-нибудь старичок бобыль, - подумала я, вспоминая «пророка». - Он не
станет допытываться!»
Я ошиблась. Но об ошибке не жалею. Я осталась голодной, хотя могла бы еще дня 4 быть сытой. Но и об этом не жалею. Знакомство с обитателями этой избы приоткрыло завесу над еще одной стороной советской действительности тех времен, которую иначе я могла бы и не заметить.
Подходя к избе, я услышала, что за стеной кто-то плакал и несколько голосов о чем-то спорили или жаловались. Желая оставить за собой возможность ретироваться, я тихонько подошла и встала за углом.
Ближе всего от меня стояла девушка-подросток, с материнской лаской обнимавшая за плечи худосочного мальчика лет 14-15. На завалинке сидела, сгорбившись, старуха, зажав меж колен руки и низко опустив голову. Рядом с ней сидела девушка и, оживленно жестикулируя, говорила:
- Не надо было! Вовсе не надо было ходить! Когда на наряде Пантелеич, то ходить - лишь себя позорить! Ох, горюшко! Хоть бы умереть! Атак - хуже смерти!
Стоя в дверях, тихо плакала еще одна девушка. Обе девушки были уже немолоды, а на то, что они не замужем, указывали по-девичьи повязанные платки.
Против них стоял парень лет двадцати - высокий,
красивый, но очень худой. О в чем-то оправдывался:
- Может, и взяли бы? Я ж не о себе думаю, а о вас! Легко мне, что ли, глядеть, как вы все пропадаете?
Я шагнула вперед и, сбрасывая на землю свой рюкзак, низко поклонилась со словами:
- Слава Иисусу Христу!
- Во веки веков, аминь! - сказала «старуха», подымая голову, и я заметила, что она вовсе не старая еще, но очень измождена голодом и заботой.
- Вы, я вижу, голодны. Я тоже. Вот здесь у меня есть немного пшена. Сварите из него похлебку и по-снедаем, что Бог послал!
Не знаю, что побудило меня отдать весь мой драгоценный запас. Но мне показалось, что чей-то до боли знакомый голос мне прошептал: «Помогай! И Бог тебе поможет!»
Вот, вкратце, что я узнала.
Когда в океане происходит землетрясение, то кораблю нет дела до его эпицентра: реальная опасность - это цунами. Жители этого медвежьего угла не слишком вникали в то, какие последствия будет иметь для них революция. Была война. Это - плохо. Окончилась война. Это - хорошо. Не стало батюшки-царя... Не поймешь, плохо это или хорошо? Гражданская война их и вовсе не коснулась. Изменились некоторые названия властей, но жизненный уклад остался тот же, основанный на почитании старших. Прежде все было проще, понятней: в семье - отец, в стране царь, а над ними над всеми Бог. У царя и у Бога было много посредников, плохих или хороших, но от них всегда можно было держаться в стороне. Самая
же реальная власть - это был отец, хозяин.
Но вот в начале тридцатых годов и до них докатилась волна-цунами: началась коллективизация. Судна, успевшие поднять якоря и отдаться на волю волн, могли уцелеть. Крепко цеплялся якорем за родную, надежную землю хозяин - свекор; ни в чем не уступал ему в этом и сын - муж женщины, рассказывавшей мне об этом. «Пусть беднота вступает в колхоз, а я на своем хозяйстве своей головой думать хочу! И своими силами справлюсь!»
Захлестнула его волна-цунами, швырнула на скалы, разбила в щепы все его благосостояние. Но - не сразу. Сперва его взяли за горло, душа всякого рода налогами, разверсткой, поборами... Потом подошел 33-й голодный год. Ему бы смириться, сдаться... Не захотел упрямый старик: «Пройдет лихая година! Распадется нелепая затея, развалится! А настоящий хозяин на колени не станет!»
В чем была его вина, я так и не поняла. Но вот однажды вызвали его в сельсовет и домой он больше не вернулся. Говорят, в Рубцовку его угнали, а где он помер и как - об этом один Бог и знает. Не то сердце у него лопнуло, не то пристрелили «при попытке бежать».
Дело было весной. Надо было сеять. А тут пришли и описали за налог все: семена, лошадей, инвентарь. Оставили одну корову, и то яловую, а потребовали уплатить поставку: молоко, мясо, полкожи... Кинул
ся мужик в правление - проситься в колхоз. Не тут-то было! Не нужны, дескать, пережитки прошлого.
Чего только в те годы не пришлось повидать! Кто был подогадливей, тот сразу собрался с семьей и уехал куда глаза глядят. Иные семью бросили - бабу, мол, и ребят, авось, пощадят, - а сами скрылись. Может, где-нибудь живут, а может, и сгинули? Других среди ночи похватали и вывезли куда-то. Иных - со стариками и детьми; иных - лишь тех, кто в силе.
Ее мужик покорный: тише воды, ниже травы . Уж как он старался! День и ночь работал. Семья - голодом сидела... Все отдавал в счет поставок. Но пришел 37-й страшный год. Не помогла покорность, не помогло молчание. Взяли его среди ночи. Взяли, да не одного, а со старшим сыном Кешей. Говорят, здесь же, за селом, обоих и порешили. А где закопали - Бог весть! И попрощаться не дали.
- Осталась я с пятью ребятами, - продолжала женщина свой рассказ. - Старшей девахе, Панке, 19 лет было. Невеста! Да где уж, пять лет с той поры прошло... Не жизнь, а мучение горькое! Живем как зачумленные. Не то чтобы девок замуж взять - а девки все трое и работящи и пригожи, - но слова сказать им боятся. А может, брезгают. За сына Васятку так сердце и болит-замирает. Ему уже 19 лет. Ведь подумать: я мать, а хотела бы, чтобы его в армию забрали! С войны все же ворочаются иногда, а «оттуда» нет возврата. Нет, не берут. «Репрессирован-
нын», говорят. Это значит - опасный, вроде заразный! И так повелось, что всякий над нами измывается. Вроде чтобы другим, глядя на нас, страшно стало. Только и ждешь, какую новую казнь для нас выдумают? Идти никуда нельзя, ремеслом каким заняться - запрещено. Даже пустырь вокруг дома - гляди, какой большой, а картошку, и ту сажать не смей! Выделили нам одну десятину - верст за 20 в степу. Кругом луга, выпас: колхозная ферма там. Вот эту десятину мы обработать должны: вскопать лопатой, засеять и государству 60 пудов пшеницы сдать. А скотина там пасется - все вытопчет. Жить при той десятине не разрешают и бросить ее не смей! Копай, сей и покупай 60 пудов хлеба - отдай государству. А есть нам чего-то надо? Ни картошки, ни репы, ни зернышка. Крапиву сваришь, истолчешь, даже подсолить нечем. Лебеда -она с отрубями ничего бы, да и отрубей-то нет. Вот, как утро, идут дети, все пятеро, на колхозный двор, на работу просятся. Ведь даром работать - и то рады! Все хоть похлебки дадут или обрату и хлеба грамм триста. Народу мало, работать некому, а брать их все равно не хотят! Постоят, постоят и домой вернутся, плачут с голоду. А мне, матери, каково на это смотреть?
Нет, мне не жаль было, что я отдала им то пшено, которого мне хватило бы еще на несколько дней! Последние могикане - недобитые единоличники... С какой продуманной жестокостью мстили тем, кто был лучшим сыном своей земли - крестьянином!
Не раз и не два встречалась я с этими отчаявшимися людьми, которым не давали ни жить, ни умереть и которых держали как бы другим в устрашение.
Каждый раз удивлялась я той изобретательности, с которой их подвергали пытке. Ни одна семья не была в полном составе, так как вместе им все же было бы легче. Не всех мужчин забирали сразу, так как пытка страхом - ожидание неизбежной беды - вдвойне мучительна. У них не отбирали все сразу, так как с каждой потерей они могли страдать снова и снова, могли надеяться и вновь терять надежду, и каждый раз вновь отчаиваться.
Последовательность и дозировка издевательств обладала довольно широким диапазоном, но результат был один и тот же: физическая гибель после длительной моральной агонии.
Кто этого не видал, тот не поверит, как никто в Европе не верил ужасам голода 1933 года, террору 1937 года, раскулачиванию и ссылкам, начавшимся в конце двадцатых годов, испытанных нами в 1941 году и конца которым никто не мог предсказать!
Оптимистическая старуха Логинова
Забегая вперед, расскажу еще одну историю недобитой единоличницы. Услышала я ее уже в неволе. Я как-то не заметила, когда именно привели Логи-
нову в камеру. Признаюсь, первое впечатление было скорее неблагоприятным: как можно шутить и балагурить, когда за твоей спиной захлопнулась тюремная дверь и ты потерял свободу?
Но вскоре я заметила, что ее бесшабашность не что иное, как маскировка: что-то в ее глазах выдавало затаенное, безнадежное горе. Говорить по душам можно только с глазу на глаз, что довольно затруднительно, когда в маленькую комнатушку втиснуто 12 человек! И все же она рассказала мне свою историю. Обычную. И ужасную - для того, кто еще слишком европеец и не привык к тому, что стало обычным и признается нормальным, почти законным.
Вот ее рассказ:
«В школу мы не ходили, книг-газет не читали, и казалось нам, что в жизни все просто, все понятно: есть земля - мать и кормилица наша; есть хлебопашец -хозяин и слуга этой земли. Не всходить солнцу с запада, не жить мужику без своей земли, которой он всю жизнь свою посвятил и которая снабжала его всем, что было нужно ему, его семье и скотинке его. Словом, все хозяйство. И вдруг - колхоз... Да чья же это затея?
Кто первый пошел в колхоз? Голь, пришлый люд -те, кто никогда хозяином не был. И кому терять было нечего. За ними многие потянулись. Было это тогда, когда стали выселять и угонять невесть куда тех, кто показался властям подозрительным.
- Лучше в колхоз, - рассуждали, - чем в нарымские болота!
Но это от нечистого можно отчураться! А нам, крепким хозяевам, пощады не вышло.
Мой мужик с германской войны не вернулся. Жила я при сыне. Вот его-то, беднягу, и угнали однажды ночью. Угнали с семьей - женой и тремя ребятами, а меня, сама не знаю почему, оставили: живи как знаешь, только налог плати и поставки все справляй. А налоги, как снежный ком. Где тут выполнить было, чтобы единоличник мог уплатить налог! Нужны были им единоличники как бы для острастки: вот, мол, какая кара ждет тех, кто вовремя не подчинился! И тут уж изощрялись! Откуда только выдумка у них бралась?
Умереть я хотела. Да Бог смерти не давал... Казалось, хуже быть не может. ан не тут-то было! Филипповский пост уж к концу подходил - постучалась ко мне старуха нищенка с узлом в руках. Глянула я, да так замертво и свалилась... Сноха это моя из ссылки домой добрела. С дитем -дочкой Надей. Не столько с ее слов - говорить она почитай что и не могла, только зубами лязгала, - а все же поняла я, что сын и оба внука там, в тех болотах. Ох, Господи, по што караешь? Так и не оклемалась сноха. Да с чего бы ей было поправиться? Изба не топлена. Не то что хлеба - картошки, и той не было!
То есть была у меня картошка. Двор я перекопа-
ла, глазки всю зиму собирала - с картошки вершок и донышко срезала, золой пересыпала - для семян. Так значит, была картошка. Осенью, как я ее выкопала, должна была колхозному правлению отдать их долю - три кучи, а четвертую - себе. Я поделила:
- Приходите, выбирайте! Я вашу долю вам снесу, а тогда и свою приберу.
Иначе не имею я права ее трогать, ни Боже мой! Так нет, не выбирают! Я что ни день плачу:
- Разрешите хоть в горницу перетащить!
- Нет! Не смеешь трогать!
Ударили морозы - перемерзла вся картошка. Тогда и говорят:
- Купи три кучи хорошей картошки и сдай. Мороженая нам не нужна!
И что ты думаешь? Купила, отдала... Все, что в сундуке было, даже смертную сорочку и ту продала, чтобы расплатиться за картоху. А тут потеплело. Картошка размерзлась, потекла, прокисла и протухла. Тем и питалась. И не одна - овечку держала и трех куриц.
Да, не дожила до весны сноха, после Крещенья померла. Осталась я с внучкой Надюшей. Уж как я жалела сиротинку! Больше жизни ее любила. Такая она ласковая да приятная, будто самим Богом мне на утешение. Как ее живой сноха донесла? Как она выжила - без хлеба, без молока? На одной гнилой картош-
ке, да изредка яичко.
Однако перезимовали. Оягнилась овечка, куры нестись стали. Крапива молодая пошла. Сварю крапивы, натолку с картошкой (зимой, пока она еще мерзлая была, я ее варила, чистила и сушила; дров не было, так я по межам бурьян ломала, им и топила!), Надюше яичко добавлю.
Расцвела сиротка, что вешний цвет! Румяная да голубоглазая - вся в отца удалась! Волосенки что колечки золотые! Глядишь - не наглядишься! Но недолго мы радовались. После Пасхи уже пришли изверги. Забрали овечку и двух кур. Третья каким-то чудом уцелела - недоглядели! Ох, горе горькое!
Огород я вскопала, да посадить было нечего: мерзлая картошка ростков не дает. Думала я, променяю овечку на семенную картошку. Только обстричь бы ее до того - Надюше носочки вывязать иль еще чего...
Вот и остались мы ни с чем: мы с Надюшей да курица Пеструшка. Так что ты думаешь? Подсмотрели, что курица одна осталась, пришли и за ней. Хошь верь, хошь не верь, но и смеялись же мы! Пришли - чуть не весь сельсовет, да еще с понятыми.
- Давай курицу! - говорят.
- Берите - говорю, что тут скажешь?
И пошла тут потеха! Семеро ражих ¹ мужиков гоняются по бурьянам за одной курицей! Испугалась Надя, за мою юбку уцепилась.
¹ дюжих, крепких.
- Маманя! - кричит.
Она меня после смерти матери "маманей" звать стала, видно, легче дитяте на свете жить, если это слово хоть кому сказать может.
- Маманя, спасай Пеструшку!
- Не плачь, дитятко, не плачь! Пеструшку все равно кормить нечем: ей там, в сельсовете, лучше будет.
Успокоилась девочка, смотрит, да как засмеется! Гляжу - и впрямь от смеха не удержаться: бурьян вырос густой да высокий. Канав, рытвин не видать. Пеструшка - поджарая, проворная - никак им в руки не дается! Мужики спотыкаются, падают, а курица, как змей, среди них вьется!
Однако поймали. Не стало и яичка, чтобы крапиву толченую сдобрить. А там вскоре и повестка пришла: поставку сдать - яйца, шерсть. Всегда я все выплачивала. Покупала и отдавала. Голодала, из кожи лезла. Но тут уж нечего было из дому несть продавать, не смогла я выплатить поставку эту - шерсть и яйца. Не помогли слезы, не пожалели и ребенка... Обвинили меня в саботаже - статья 58-14, и вот я здесь. Эх! Так оно и лучше! Чего горевать-то: Надюшу в детдом отправили, меня в тюрьму. Каждый день кусок хлеба дают - 350 грамм. И кипяток. У себя я хлеба уже с каких пор не видала! И Надюша хлеб получит. Пусть горький, но каждый день. Так лучше... И для нее, и для меня. Только горько подумать, что ласки она не узнает. Отца-мать, а потом и меня, старуху, сперва позабудет, а затем и возненавидит. На-
учат ее, мою кровинушку, на Сталина молиться, а родных своих ненавидеть. Ох, горько мне, горько...»
Когда Логинова начала свой рассказ, все спали валетом, и то полусидя, так как было невероятно тесно. Но не сладок и не крепок сон на тюремном полу! Все проснулись и постепенно придвинулись к порогу, где на параше сидела рассказчица и рядом с нею - я.
Тускло светила мигалка, все вздыхали. Каждый думал о своем горе, но воздух камеры был пропитан общим горем. Оно было всюду. И - во всем.
- Эх, бабоньки, - встрепенулась Логинова, - нечего грустить. Двум смертям не бывать, а тюрьмы не миновать. Давайте лучше вспоминать, как мы замуж выходили, как первую ночь с мужем проводили. Только чур всю правду! Без утайки!
И, не ожидая приглашения, она первая начала свои «воспоминания», пересыпая и без того разухабистый рассказ весьма солеными шутками и прибаутками. А в глазах затаилась тоска: «Надюша, дитятко родное, кро-винушка моя последняя...»
Мой компас размагнитился
Птица знает, куда ей лететь, зверь знает, как ему жить, а человек - «царь природы», умеющий мыслить и рассуждать, вынужден полагаться не на безошибочный инстинкт, а на свой зыбкий разум и горький опыт.
Я шла дальше и делала ошибку за ошибкой. Я поте-
ряла счет дням, не знала чисел, и если и говорила изредка с людьми, то убеждалась, что они живут по своему календарю, в котором фигурируют посты, праздники и какие-то непонятные мне приметы.
«Учись, мой свет! Ученье сокращает нам опыты быстротекущей жизни...» - говорил Борис Годунов сыну.¹
Я плохо, слишком плохо знала Сибирь и приобретала опыт ценой быстротекущего времени. Долгое время я шла вверх по Алею, думая, что иду по Бии,¹ в сторону Чуйского тракта, а попала опять в окрестности Рубцовки. Я хорошо, слишком хорошо знала Бессарабию и допустила грубую ошибку, перенеся бессарабские масштабы времени в Алтайский край. У нас пшеница созревает посредине лета, и молотьба у нас заканчивается задолго до осени. А здесь порой пшеница уходит под снег, а молотьба приходится на зиму.
Как ни мало знала я горы, особенно тамошние, мне стало ясно, что через Алтай, а тем более Памир осенью мне не пройти. Осень, как оказалось, не за горами!
Мой компас размагнитился. И я растерялась. В начале моего пути меня подгоняла энергия отчаяния. И выбор направления был ясен: как воздушный пузырек со дна подымается на поверхность, так и я с севера шла на юг. Но теперь надо было думать о том, что где-то придется зимовать и прежде всего осесть - устроиться на любую, пусть самую тяжелую работу.
И бродягу можно ограбить!
Когда жизнь выходит из своей привычной колеи, она просто превращается в цепь случайностей.
Я уже вышла за околицу деревни, когда красота пейзажа привлекла к себе мое внимание и вынудила остановиться.
Люблю деревья. Однако им редко удается уцелеть вблизи человеческого жилища. Русский мужик не посадит дерева даже в тех местах, где могут расти плодовые деревья. Более того, безжалостно и глупо, чтобы не сказать - преступно, уничтожают охранные леса по берегам водоемов и защитные, предотвращающие эрозию и наступление песков. Поэтому русские деревни выглядят на редкость неприветливо и уныло. Тут же меня очаровали огромные дуплистые ветлы, росшие возле живописной речушки. Поту сторону - развалившаяся мельница с почерневшим колесом, пара сарайчиков и группа деревьев, за которыми угадывалась деревенька.
Зеленый луг, голубое небо, деревья, освещенные еще невысоко поднявшимся солнцем, осока, седая от росы, - все это заставило меня остановиться, присесть на корнях ветлы, чтобы полюбоваться красотой пейзажа.
Так я и погрузилась в созерцание этой картины.
- Здравствуй! Далече путь держишь?
Я вздрогнула: за моей спиной стояла старуха. Что-
то меня в ней удивило, и, лишь присмотревшись лучше, я поняла что: левая рука по локоть отсутствовала. И старуха курила.
- Спасибо на добром слове! А иду я в Славгород.
- Далеко, значит? - Она меня словно ощупывала взглядом, так что даже стало как-то неприятно. - Зайди ко мне, вот возле мельницы моя изба. Помоги мне, калеке, управиться с дровами, а там поснедаем и айда, с Богом, в добрый путь!
Дров оказалось больше, чем я ожидала. Частью уже распиленные, часть мы распилили со старухой вдвоем. Я принялась их колоть и складывать в поленницу. Старуха пошла в дом стряпать, как она сказала.
Время близилось к полудню, когда я управилась с дровами. А вот и старуха вышла с папиросой в зубах - и позвала закусить. На столе стояла ароматная гороховая похлебка, горшок молока и несколько лепешек из отрубей с картошкой. Я давно не ела горячего, и у меня даже помутилось в глазах от голода при виде еды. Утолив первый голод, я огляделась и что-то знакомое увидела за стулом, на котором сидела старуха.
Ба, да ведь это мое одеяло! Я с удивлением перевела взгляд на старуху, и мне показалось, что какая-то странная перемена произошла с нею. Это больше не была та убогая калека, просившая о помощи! Передо мной сидела наглого вида женщина, попыхива-
ющая папиросой-самокруткой из махры. Я растерянно перевела свой взгляд с одеяла на рюкзак, чтобы удостовериться, что мне это не снится!
Женщина, перехватив мой взгляд, усмехнулась:
- Я покупаю это одеяло. Сошью себе из него пальто!
- Но я его не продаю!
- Я положила в твою сумку килограмм топленого масла.
- Но я же говорю вам, что одеяла не продаю.
- Килограмм масла - хорошая цена за краденую вещь.
- Как краденую?! - вскочила я, чуть не перевернув стул.
- А так! Машка! - продолжала она в сторону горницы, где кто-то шевелился. - Поторопи оперативника! Скажи - дезертир, что с крадеными вещами, безобразничает!
Сомневаюсь, чтобы там вообще был какой-либо оперативник. Эта особа, скорее всего, была настоящая бандерша, одна из тех, кто безбожно обдирал несчастных эвакуированных (выковырянных, как тогда говорили). Таких «акул» было в тех краях много! Но все это я сообразила уже значительно позже. В ту минуту, однако, я поняла лишь одно: меня ограбили, и если я не смирюсь и не смолчу, то прощай, свобода!
На минуту я остановилась возле тех ветел, сидя на корнях которых я любовалась поленовским пейзажем, и оглянулась. На сей раз пейзаж утратил свою прелесть. И отнюдь не только оттого, что изменилось освещение.
и оглянулась. На сей раз пейзаж утратил свою прелесть. И отнюдь не только оттого, что изменилось освещение.
Новые тревоги, новые проекты
Чепуха! Неужели потеря одеяла - такая уж незаменимая утрата?! Как сказать, иногда одеяло значит многое (и это не только по Джеку Лондону, у которого одеяло - ходячая монета для индейцев, покупавших жену за пару одеял). В первую же ночь, как и во все последующие, я могла в этом убедиться. Осень еще не наступила, но мош Костатий говорил:
A trecut Santa Maria -
Caca-te in palaria.¹
Уж если в нашей благословенной Бессарабии после Успенья соломенная шляпа больше не нужна, то что сказать о Сибири? До Успенья оставались считанные дни, ночи были уже очень прохладные, хотя днем солнце жгло еще по-летнему.
Физически я была в форме: худая, обожженная солнцем и ветром, я могла идти, не ощущая своего тела, не чувствуя усталости. Хотя чувство голода ни на минуту не покидало меня, это не было истощением. Но надо быть откровенной: морально я была истощена.
¹ «Если миновала Санта Мария, можешь покакать в свою шляпу» (молд.).
Кроме того, надо было здраво рассуждать: как ни отчаянно было мое положение после побега, но у меня были теплая смушковая шапка (даже не упомню, где и когда я ее потеряла?), две телогрейки (ту, что была более порвана, я просто выбросила), стеганные хоть не шерстью и даже не ватой, а мхом брюки, повешенные мною на вербе где-то в окрестностях Томска. Валенки я отдала - не продала и даже не променяла, а именно отдала. И вот я лишилась одеяла.
Ясно было, что до наступления холодов надо где-то бросить якорь... Но где? Как? То, что я видела, -колхозы, совхозы, - вселяло в меня глубочайшее уныние. Поистине, тяжела доля русского крестьянства.
И все же изредка не этом безрадостном фоне бывали проблески чего-то похожего на жизнь. Еще весной довелось мне попасть в деревеньку со странным названием Мохнатка. Там было два колхоза, и меня поразила разница жизненного уровня работников обоих колхозов.
В одном все было как обычно: мякина, лебеда, березовая гнилушка заменяли хлеб, а пареная крапива, чуть сдобренная молоком, - приварок. В другом -имени Крупской - все выглядело иначе: дома имели жилой вид, скотина могла стоять на ногах и у людей был хлеб.
Из восторженных рассказов самих колхозников я поняла лишь одно - жили они нисколько не лучше
- Хватит с нас, - говорили колхозники, почти сплошь женщины, - председателей мужиков-пьяниц! Они только горлапанят да перед начальством лебезят! А сами все пропивают с этим самым начальством! Работники - сплошь бабы, а председатель и все его подпевалы-мужики над нами измываются!
И Курочкина оправдала доверие людей.
Что тут правда, а что фантазия, судить не берусь. Я все это приняла на веру и решила так. Пойду в Мох-натку, поговорю напрямик с этой председательшей. Скажу ей всю правду, должна же она понять! Я ведь не преступник, не лодырь, не враг. Я умею работать честно, бескорыстно, с полной отдачей. Сейчас война. Стране, моей родине, нужны все ее силы, все люди там, где они могут принести пользу. Пусть до окончания этой войны я проработаю свой испытательный срок. Должны же в конце-то концов оценить меня как работника! Я зоотехник и агроном; землю люблю и знаю. Я могу и хочу быть полезной! Неужели этого не поймут?
До чего же я была наивна, даже после того, что довелось пережить в Бессарабии! Даже после работы на лесоповале! Даже после увиденного в Сибири! Я пыталась все объяснить и искала оправдание всему тому, что я видела, что испытала.
Легко обмануть того, кто хочет быть обманутым! А я так хотела, чтобы все было хорошо! И поверила, что это возможно.
...Свой закончила поход
Я не дошла до Мохнатки самый пустяк - несколько часов пути. Здесь, в какой-то захолустной деревеньке, имени которой я даже не запомнила, закончился мой поход. И закончился самым плачевным образом:
меня задержала какая-то плюгавая девчонка. Рыжая. Слабосильная. Из тех, о ком в народе говорят: соплей перешибешь. Как раз из тех комсомольцев, которые ни за что не станут работать, а предпочитают корчить из себя начальство.
Мне бы плюнуть - и она бы перевернулась, но она потребовала предъявить ей документы и, когда я сказала, что их у меня нет, отвела меня в сельсовет.
И по нынешний день не пойму, что заставило меня подчиниться? Надеялась ли я, что меня и на этот раз отпустят? Нет, я просто об этом не думала.
Так что же? Я не чувствовала за собой вины. Я самовольно ушла с места ссылки, но у меня не было выхода. Хохрин, безусловно, садист. Такому нельзя доверить жизнь людей!
Я надеялась, что мое желание работать в колхозе имени Крупской, здесь, по соседству, встретит сочувствие и одобрение.
Меня измотала бездомная, какая-то волчья жизнь, и я полагала, что в самом худшем случае, если меня снова отправят в Нарымскую ссылку, то на сей раз будет лучше: ведь я просто не могла допустить мыс-
ли, что хохринский деспотизм мог еще длиться!
Если б я тогда знала, какой деспотизм господствует - который год подряд - в целой стране, занимающей одну шестую всей земли!
В одном лишь я вполне уверена: никогда, ни под каким видом я не могла бы предвидеть того, что ожидало меня.
Почему я не пыталась спастись бегством?
Злая ирония судьбы! Как раз тогда, когда я сидела, запертая в чулане при сельсовете, там проездом была эта самая председательша Курочкина! Узнала она о том, что я хотела у нее работать, или просто пожалела меня? Во всяком случае, мне принесли от ее имени передачу - первую, последнюю и единственную за все долгие годы неволи: крынку молока и миску отварной картошки. Казалось бы, ничто не могло повредить моему пищеварению, а тут... Не в добрый час, должно быть, пришлось мне это приношение! От нервного потрясения, что ли, но после этой картошки с молоком у меня началась такая резь в желудке, что я была вся в холодном поту, и в глазах темнело.
Ночью меня выпустили «по нужде». Было темно, небо заволокли тучи. Падали редкие капли дождя. Чуть белел частокол, а за ним вершины деревьев, должно быть, ракитник вдоль речки Карасук.
Отчего я не махнула через ограду? Не решилась расстаться с рюкзаком, в котором было все мое имущество - папины часы и его фотография? Или врож-
денная порядочность не разрешала обмануть доверие того, кто меня выпустил? А может, боль и слабость сломили меня и у меня не хватило сил? Не знаю. Возможно и то, и другое, и третье... И все же мне кажется, причиной была надежда. Да! Я надеялась, что мне поверят, ко мне проявят сочувствие и помогут стать не бродягой, а тем, кем я всегда была - честным, добросовестным, умелым работником. Если б я знала, что меня ждет... О, если б хоть на мгновение предо мной чуть приоткрылось будущее! Я бы не колебалась ни минуты: смерть была бы избавлением.
К счастью, знать будущее нам не дано.