Роман-донос
У тебя нет пульса!..
Роман-донос
Посвящается тем гражданам моей Родины, кто не совсем забыл еще, что Человек должен говорить то, что думает...
... Господи, да можно ли так писать? Да что же это за творчество? А, Господи?
А может, только так и можно писать? Только это и творчество?
Когда каждую строчку - как самую последнюю в жизни?
Может, только так и должна рождаться каждая строчка - рукой, еще свободной, но уже ощущающей стальной щелчок наручника?
Гелий Снегирев
У тебя нет пульса!..
За дверью быстрые шаги, щелчок замка, дверь распахивается...
Впоследствии в многочисленных письменных и устных объяснениях я буду говорить и писать:
«Я пришел на квартиру к моему другу В. П. Некрасову, когда у него происходил обыск».
Прошло два с лишним месяца с тех пор. Кое-что из впечатлений стерлось. Но и тогда, в тот же день, и в последовавшие за ним дни - те полчаса или сорок минут пребывания в доме Некрасовых вспоминались несколько мутновато. Отчасти, очевидно, из-за больного состояния, отчасти из-за волнения и все-таки, хоть и был, кажется, ко всему готов, - растерянности. Хотя вот вспоминаю - и уже не раз вспоминал, - вел я себя спокойно. Говорил многовато, а в остальном - ничего...
...Итак, быстрые шаги за дверью. Дверь распахивается. Кто-то чужой отступил от двери, делает приглашающий жест. В глубине коридора энергичная, в движении, фигура молодого мужчины в светло-бежевом джемпере - рабочий вид. Быстрое и настойчивое:
- Пожалуйста-пожалуйста! Заходите!
Я замешкался, отступая в сторону и указывая на почтальоншу позади себя, пробормотал:
- Тут почту примите...
Опять быстрое, настойчивое, но словно бы и радушное:
- Заходите, заходите!
В этом настойчивом радушии еще такой смысл: заходи поскорее, не стой, не то введем. Кажется, я спросил, а может, и не спрашивал:
- А хозяева дома?
- Дома, дома, заходите, все дома.
И мне померещилась в голосе радость оттого, что пришел я, в смысле «на ловца и зверь», может - показалось.
В следующий миг уже рядом был Вика. Он просиял, меня увидя, что-то сказал, какое-то слово, то ли «молодцы», то ли
«ну спасибо!» Был сдержан, улыбался. Вокруг нас стояли двое или трое, не помню их никого, не уже забыл, а и тогда не упомнил. Вешал тяжелое свое зимнее пальто на знакомую вешалку над сундуком, не спеша озирался. Спросил, полагая, что обыск должен быть для меня неожиданностью:
- Вика, а что это такое происходит?
То ли радуясь, то ли только веселясь, он развел руки, глубоко кивнул - вот так, мол, мы прикидывали, сомневались, строили догадки, а оно вот как происходит! - и произнес:
- Да! Да, Гаврила мой дорогой, да!
Илья говорит, что был еще один момент. Я, утверждает он, спросил:
- А это что за люди?
На что Вика ответил:
- Дефективные переростки.
Так громко для всех и ответил:
- Дефективные переростки.
Вот не помню этого. Илья сидел в комнате, я его тотчас и увидел, слышал он мой приход с первой минуты - весьма возможно, такое и было. А что, неплохо. Напоминает великолепный булгаковский диалог Азазелло с Коровьевым:
- А что это за шаги такие на лестнице? - спросил Коровьев, поигрывая ложечкой в чашке с черным кофе.
- А это нас арестовывать идут, - ответил Азазелло и выпил стопочку коньяку.
-А... ну-ну...
Прежде чем вместе с Викой вошли мы в квартиру и я увидел, что Илюша уже здесь, меня спросили, кто я, и я, естественно, отрекомендовался. Еще спросили, есть ли при мне документы, я извлек студийное удостоверение, его взяли и унесли в дальнюю комнату, в Викин кабинет.
Меня пригласили - и Вика, и «хозяева положения» - в большую комнату. Некрасовская квартира спланирована так:
первый коридор поворачивает влево во второй, тут, в начале второго коридора - слева кухня, справа ванная и клозет, далее второй коридор ведет в большую комнату, столовую-гостиную, а уже за ней, как выражаются в домоуправлениях и в бюро по обмену жилплощади, - «запроходная» комната, кабинет и спальня Ве-Пе.
Вошел я в столовую, слева у окна на диванчике увидел Илью, произнес что-то вроде: «о, и ты здесь, здравствуй, Илюша». Уже на ходу говорил Вике о том, что у меня приступ и мне надо прилечь. Не помню, когда и как увидел Галку: то ли она бросилась ко мне сразу в коридоре и я ее обнял успокоительно и мы расцеловались, то ли она сидела на кухне с какой-то тоже не ко времени явившейся гостьей и пришла ко мне уже потом, когда я прилег на диванчик.
Я шел прямо через комнату к Илье, справа от меня двигался кто-то, очень пристально за мной следящий. Слишком грандиозного кавардака в квартире не ощущалось: мебель на своих местах, книги стопками сложены у стен. Бросились в глаза три блестящих, разного калибра ножа, рядком разложенные на газете у серванта (мебель у Некрасова старая, битая, случайная, как во всех домах, где ей, мебели, никакого значения не придают).
Нет, я и правда был спокоен. Как ни странно - думаю, помогло мне в этом мое сердчишко: я слишком к нему прислушивался, чересчур углублен был в себя, чтобы придавать такое уж колоссальное значение внешним событиям. Так сказать, шмон так шмон, лишь бы дух не вон. Но вот «грузчики», обслуживавшие Ве-Пе, немедленно восприняли мой приступ как свидетельство крайнего испуга и тут же сделали вывод: боятся - когда страшно, значит - есть чего бояться.
Пожал Илье руку и сказал:
- Илюша, ты пусти меня - я поудобнее здесь на диванчике усядусь. Худо мне.
И сделал пальцами правой руки трепещущее движение около сердца. И тут же, видя две, а может и три пары глаз,
с большим прищуром в меня нацеленных, я принялся многословно пояснять то ли им, то ли Илье, что мне еще на Крещатике стало худо и шел я, дабы отлежаться.
Илья вскочил, закинул мои ноги на диванчик, преодолевая мое вялое сопротивление, затем придвинул стул и ухватил меня за пульс, рука его дрожала, и он стиснул пальцы так, что, конечно, никакого пульса слышать не мог. Озабоченно и перепуганно смотрел он на меня, перехватывая руку то выше, то ниже, и, наконец, молвил трагично и смешно:
- У тебя нет пульса!
Еще бы, так стиснуть! Я усмехнулся, а он тогда осторожно положил мою руку мне на грудь и сказал, повернувшись через правое плечо к внимающим «грузчикам»:
- Гым-м, у Гелия Ивановича больное сердце и сейчас у него тяжелейший приступ. Надо вызвать скорую помощь.
Позже, дня через два, он сказал мне, что таких синих губ, белых щек и холодных рук, как тогда у меня, он ни у одного живого человека не видывал, а повидал больных немало, хоть сам и не врач, а только сын и муж врачей.
Я возразил:
- Перестань, Илья, ты же знаешь мое сердце, мне отлежаться десяток минут - и никакой скорой помощи не надо.
Но он настаивал «грузчикам» через плечо:
- Я не врач, но разбираюсь в этом. Состояние Гелия Ивановича я знаю и прошу - рекомендую! - вызвать скорую помощь.
Те стояли, смотрели, изучали. Казались сочувственно-озабоченными, готовыми бежать-вызывать по первому моему слову. Тем не менее кто-то из них тут же и спросил:
- А почему вы, собственно, так взволновались? Вы же знали, что тут проходит обыск?
Я недоуменно поглядел на спрашивавшего, потом на Илью, пожал плечами:
- Откуда же я мог знать?
Мы накануне вечером, прощаясь у меня в коридоре, сговорились: об обыске ничего не знали, молчание телефона
истолковали как неисправность и все такое. Сговорились твердо — стоять на том. Зачем, собственно? Чтоб не выдать Таню Плющ, от которой узнали? А была в том ошибка, факт...
Вики вначале где-то не было, его все время приглашали (да, приглашали, а не как-нибудь там вызывали!) то на кухню, то в кабинет по поводу чего-то найденного. Потом он вбежал, перепуганный моим сердцем, но все равно благодарно сиял на меня глазами, открыл форточку у меня над головой, и я стал ему толковать, что вот, мол, надеялся получить и себе под его «эффект присутствия» однотомник Булгакова, для чего и пришел к нему, а теперь вот (да?) ничего и не получится.
Накануне ему был пообещан в книжной писательской лавке свежевышедший Булгаков: «Белая гвардия», «Театральный роман», «Мастер и Маргарита». На весь Союз писателей Украины прислали шестьдесят экземпляров, поэтому книжку этого некогда антисоветчика (собственно, ныне тоже), апологета белоэмигрантщины, распределяли по списку, утвержденному партбюро Союза, среди самой номенклатурной элиты (надо полагать, по такому принципу: дать тем, кому в первую очередь надо знать оружие врага, дабы успешнее его побивать).
Некрасова, естественно, в списке не было - не удостоили чести, меня тоже, мелкая сошка. Тогда Ве-Пе позвонил в Литфонд, пожаловался новой, недавно назначенной директорше, которая некогда работала в обкоме партии и принимала участие в давнем, не состоявшемся исключении Некрасова из партии, отлично его знала и, оказывается, уважала. И вот эта директриса пообещала изыскать для него чуть ли не свой собственный экземпляр Булгакова. Ну а я решил пойти вместе с Ве-Пе в «книгарню» и, когда вынесут завернутый томик для него, попытаться выпросить и себе - а вдруг удастся?
«Белую гвардию» у нас «умыкнули», а «Мастер и Маргарита» без конца перечитывается. Кстати, мне книжка не досталась, Вика объяснил ситуацию «грузчикам», сказал, что не может допустить пропажи книги, тогда главный «грузчик»
послал в «книгарню» «грузчика» помельче, и книга была доставлена.
На меня всё смотрели глаза, о чем-то, кажется, меня спрашивали, а я без умолку Илье и Вике что-то толковал. Между тем раздался в передней звонок и ввели молодую женщину, которая ужасно растерянно твердила:
- Простите, я, вероятно, не туда попала, мне сказали - тут живут двое пожилых людей, а здесь...
Около нее уже стояла Галка и, смеясь, объясняла, что она и вот муж и есть те двое пожилых людей, а остальные - недоразумение, гости. Тогда женщина заторопилась уходить - она привезла Галине Викторовне от знакомых из Кривого Рога какую-то шерсть для вязки чего-то, шерстяные нитки. Переростки увели ее в кухню, а потом в ванную, и в конце концов, естественно, выпустили. Правда, обыскали перед этим и обыскали не так, как обыскивали меня и еще двух мужчин, наведавшихся в дом на протяжении тех двух дней. Но о формах обыска чуть попозже.
...Я уже не сидел, уже лежал, насколько позволял куцый диванчик, а сердце все трепыхалось и уже ныла левая рука от плеча до кисти. Галка предложила перебраться в кухню -там просторный диван и большая форточка. Согласился и переполз туда. Шагая, опять обратил внимание на ножи - три блестящих лезвия в ряд на полу на газетке.
На кухне в ногах у меня немедленно уселся Вика, и я резво и остроумно принялся обрисовывать ему идиотизм действий цензора, из-за которого (идиотизма) мне пришлось с приступом мчаться на студию вырезать миллионную шину. Потом рассказал, как мне выступалось накануне по телевидению, и пожалел, что они были лишены возможности включить телевизор.
Галка тем временем накапала мне корвалолу. У белого шкафчика в боевой стойке застыл молодой и бесстрастный «грузчик», готовый в любую минуту к какому-то действию: то ли хватать, то ли затыкать рот.
Прерывали мою болтовню дважды. Один раз - вызвали Вику проводить Илью. Потом уже мне рассказали, как это было.
С Викой у «грузчиков» к нашему приходу установился полный контакт. И его и Галку с первого слова они стали величать по имени и отчеству, за полтора дня. И ночь (ночью в квартире оставались трое, не работали, дремали на стульях в столовой, а хозяев уложили на кухне) Ве-Пе с Галкой приобвыклись-притерпелись и тоже главных переростков звали по имени. Был там Сергей Иванович, Виктор Николаевич, еще два Виктора (это обилие Вить, тезок Ве-Пе, еще аукнется в моем повествовании) и еще какие-то безымянные. Мы потом с Викой философствовали: что проявилось в нас (сперва в нем, а от него, возможно, передалось и мне), когда мы вошли с людьми, которых не уважали, больше того - презирали и вообще за людей не держали, в такой, совершенно человеческий контакт, были вежливы, шутили с ними?
Привычка мягкотелой интеллигенции? Комплекс «подавания руки» - нелегко устоять, не подать руку, когда заведомый мерзавец сует тебе свои пять? Проявилось в этом подсознательное средство самозащиты? Легче и проще владелось собой в состоянии юмора и добродушия, чем в злобствовании и презрительном молчании? То ли просто мы с ним люди такие, склонные к автоироническому созерцанию всего и всех, в том числе и себя, со стороны, а потому и незлобивые?
Мы потом представляли себя на месте того же Солженицына, к примеру. Молчал, каменел, демонстративно сидя на стуле посреди комнаты - так оно, кстати, и было, когда явились за ним три недели спустя после нашего восемнадцатого января. Ну и что? Продемонстрировал свое презрение к нелюдям? Стоят ли они того? Нет, вероятно, все-таки стоят. А то они из-за таких радушно-общительных, как мы, сами себя людьми считают. Один из этих переростков, извинительно объясняя Ве-Пе необходимость какой-то очередной акции - то ли подпарывал картон на картине, то ли щупал матрац, - произнес (искал, идиот, сочувствия):
- Что поделаешь, Виктор Платонович, работа у нас такая.
- Между прочим, могли бы другую выбрать, - объяснил классик.
В тон Ве-Пе впал и Илья. Его особенно порадовало и вознесло в собственных глазах следующее происшествие. «Грузчик» поменьше рангом принял у него из рук, как и у меня, удостоверение и исчез с ним в «запроходной» комнате, где у них организовался свой штаб, побежал докладывать «грузчику» поважнее1.
...Приоткрылась дверь, и Илья увидел и услышал, как главный «на подхвате», держа в руке удостоверение, докладывал в трубку:
- Пришел Гольденфельд... Ну, Голд, Голд...
Илюша из этого мгновенно сделал заключение, что «Голд» - это условная кличка, под которой он значится в анналах Легиона. Во какая честь! Я ему пробовал втолковать, что «грузчик» всего лишь разжевывал по частям непривычную для крупного лингвиста на том конце провода фамилию - но Илья стоял на своем и даже обижался:
- Гым-м, считай так. А я тебе говорю - он назвал мою условную для них кличку!
Так вот, когда Вику позвали и сообщили, что Илья его покидает, поскольку увозят, - на плите в кухне как раз вски-
1 Позже, уже во время событий в моей квартире, глядя на этих «грузчиков»-переростков с их чиноподчинением и разделением по рангам (кто старший следователь, кто просто следователь, а кто -остальные - оперы), я ещё дал им про себя название - «черпулеры» и «на подхвате». Это из старого одесского анекдота о золотарях, ассенизаторах, которые ездят с бочкой: один становится наверху на бочке - «на подхвате», а другой черпает жижу черпаком («черпулер»), наполняет ведро и подает тому, высокостоящему, которому только остается грациозно опрокинуть ведро в бочку и пустое бросить вниз. Так вот «черпулер» зазевался, зацепился ведром и облил главному сапог. Тот матюгнулся и молвил:
- Век тебе быть «черпулером», никогда «на подхвате» не станешь!
Он, высокостоящий, отлично постиг всю школу, самолично прошел многосложный путь от «черпулера»!
пал кофе. И Вика, отталкивая «грузчиков», стал сердиться и кричать, что без кофе он гостя дорогого не отпустит. Тогда один из «на подхвате» стал его урезонивать:
- Ну что вы, Виктор Платонович, да неужели же мы не сумеем Илью Владимировича кофеем у себя напоить?
И в самом деле - напоили. И даже, когда кончились у него сигареты там, на Владимирской, тотчас положили перед ним пачку тех же «ТУ-104» - почему он ее не забрал, оставил на столе? Видать - инстинктивно позаботился о будущих клиентах...
Я лежал на диванчике головой под форточку, в ногах у меня сидела Галка. Вернулся Ве-Пе, и я досказал ему финал анекдота с цензурой и миллионной шиной. У белого шкафчика все в той же бесстрастной готовности стыл пристальный «черпулер». Вошел другой «черпулер» и внес мое тяжелое зимнее пальто - драповый верх, цигейковая подстежка. Вслед за «черпулером» просунулся еще кто-то, как я потом усек - понятой.
- Это ваше пальто?
- Да, мое.
- Мы по существующему порядку должны подвергнуть вас личному обыску.
Обыск был поверхностным, для проформы: «черпулер» полез за подстежку в карман и подал оказавшемуся рядом «на подхвате» измятую какую-то квитанцию, тот ее мельком развернул и отдал назад.
- При вас ничего нет?
Я сунул руки в нагрудные карманы пиджака, извлек записную книжку - специально для телефонов и адресов, без литераторско-режиссерских заметок, для них у меня книжки отдельные да и не регулярные. «Грузчик» минут пять, не более, листал книжку, вернул ее мне.
- Больше нет ничего?
- Больше нет нечего. В пиджаке - вот, все карманы, здесь и здесь. В штанах карманов нет (я был в эластичных спортивных штанах, заправленных в невысокие сапожки на молниях). Сапоги снимать?
- Нет-нет, не надо.
Когда меня минут через двадцать уводили, в коридоре вручили две странички, исписанные карандашом под копирку. На первом экземпляре, оставшемся у них, я дважды расписался. Это был «Протокол личного обыска». Это был первый в моей жизни документ, полученный мною из рук наших славных чекистов, и я его здесь привожу полностью.
ПРОТОКОЛ
личного обыска
гор. Киев 18 января 1974 года
Старший следователь следотдела КГБ при СМ УССР майор Колпак в присутствии понятых:
1. Заянчковского Евгения Сергеевича, проживающего в гор. Киеве, ул. Кибальчича, 6, кв. 17;
2. Богданова Виктора Николаевича, проживающего в гор. Киеве, ул. Лейпцигская, 6, кв. 429,
в квартире № 10 дома №15 по ул. Крещатик города Киева, занимаемой гр-ном Некрасовым Виктором Платоновичем, с соблюдением требований ст.ст. 184, 188 и 189 УПК УССР, произвел личный обыск у гр-на Снегирева Гелия Ивановича, 1927 года рождения, проживающего в гор. Киеве, по улице Рогнединской, 3, кв. 10, который прибыл в квартиру гр-на Некрасова В.П. — в дом № 15 по ул. Крещатик г. Киева, где в это время производился обыск.
Гр-нин Снегирев Г. И. вошел в квартиру в 11 часов 15 мин.
Гр-ну Снегиреву Г. И. и понятым разъяснены их права при обыске, предусмотренные ст. 184 УПК УССР. Понятым, кроме того, на основании ст. 127 УПК УССР разъяснена их обязанность удостоверить факт и результаты личного обыска.
При личном обыске у гр-на Снегирева Г. И. ничего не обнаружено и не изъято. Обыск продолжался с 11 час. 50 мин. До 12 час. 03 мин.
Заявлений и замечаний от гр-на Снегирева Г. И. и понятых не поступало.
Протокол прочитан нами, записано правильно.
Обыскиваемый: /Снегирев/
Понятые: /Заянчковский/ /Богданов/
Ст. следователь следотдела КГБ при СМ УССР - майор /Колпак/
Копию протокола получил
«....» января 1974 г. /Снегирев/
Вот такая памятка хранится у меня.
Так обыскивали всех мужчин, приходивших в те два дня к Некрасовым, - поверхностно и небрежно. Но женщины - о, женщины! - проходили словно бы по совсем иным статьям УПК УССР. Вот слушайте.
Каждый раз, как появлялась женщина, из «запроходного» штаба звонили по телефону куда-то там, и возникала в квартире рыжая скуластая баба лет пятидесяти с тяжелым взглядом из-под набрякших век.
Была она в чем-то бежевом и сугубо штатском, а мне запомнилась так, словно то ли во френче-сталинке, то ли в коричневой рубашке-эсэсовке с галстуком и в руках держит хлыст - видел-то я эту бабу мельком, может, она в ту секунду в самом деле что-то в руке держала, веник или газету в трубке.
И вот эта достойная своих наставников-фашистов особа удалялась с обыскиваемой в ванную и приступала к родному и привычному делу.
Мужчин-«грузчиков» при моем обыске было несколько, во главе начальник, надо полагать, кое-какой профессионал и психолог, которому в общем-то по моему поведению сразу было видно, что ни черта у меня нет. Он так и обыскивал - спросил, полистал. Баба же эта с выучкой надзирательницы сталинского режима оставалась там с жертвой своей наедине, перемигнуться-посоветоваться не с кем, а профессиональный опыт ее ушел не в изучение психологии преступника, а в ищеичье вынюхивание потайных мест на теле и в одежде, где можно прятать.
Что прятать? В данном случае Легион интересовался разного рода бумагами, документами, которые, по-видимому, вряд ли стала бы пришедшая в гости дама засовывать себе в ухо. Но надзирательница с хлыстом привыкла: искать -так искать, бумаги ли, бриллианты ли - все едино.
И она искала. Приказывала раздеться донага, прощупывала складки лифчика и трусов, заставляла присесть, подлезала сама и заглядывала снизу, лезла пальцами в уши.
Та несчастная деваха, что привезла от знакомых из Кривого Рога шерсть и попала как кур в ощип, - Галка рассказывала, - вылетела из ванной после обыска в истерике. Другая, посетившая в первый день квартиру женщина, старая их и моя приятельница, киноредакторша, вышла из ванной только пунцовая и слегка онемевшая, да еще потом, когда живописала подробности, старалась острить-шутить, но как-то так в нервный смешок срывалась, будто всхлипывала. Пикантность ситуации заключалась в том, что у нее как раз была менструация и надзирательница с хлыстом особенно тщательно изучала специфические предметы ее гигиены.
Возможно, майор Колпак о деталях женских обысков и не знал. Он там не присутствовал, рыжую бабищу не инструктировал - сотрудницу прислали опытную, а сами жертвы, выскочив оттуда в стыде да в ужасе, пожаловаться ему, Колпаку, забывали, не до того им было. И так вот оно с женщинами и происходило. Учтите, дамы, не очень расхаживайте в гости по тем домам, где хотя предположительно можете нарваться на обыск!..
...Закончили меня обыскивать, унесли пальто, опять я улегся, сердце стучало и не имело ни малейшего намерения успокаиваться. Срабатывал, стало быть, страх-стресс, а мне до того дня казалось, что оно, сердце, не реагирует у меня на нервы-волнения.
Отворилась дверь, вошли двое, один в очках и с большим портфелем, совсем молодой. Другой, уже знакомый, из «грузчиков», сказал:
- Гелий Иванович, вот врач. Вы просили - мы вызвали.
- Я не просил, само пройдет, - возразил я, но с надеждой уставился на эскулапа.
Он сел, взял пульс, спросил, что со мной, и я ему выложил. В последнее время я привык излагать о своем здоровье по стереотипу - длинно и занудливо:
- Это у меня с шестнадцати лет, я жил всегда с полной нагрузкой, еще этим летом на мотоцикле, а сейчас вот уже три месяца как...
Он молча и внимательно изучил пульс, заставил раздеться, добыл из портфеля стетоскоп с резиновыми трубками, послушал. Извлек из того же портфеля маленький ящичек-кардиограф, принялся снимать кардиограмму. Я сказал Вике:
- Смотри-ка, у нас в поликлинике Литфонда никак не в состоянии обзавестись портативной аппаратурой для кардиограмм на дому! А тут - пожалуйста, все есть. Вишь - фирма1 на коробочке - Англия!
Из кардиографа поползла лента, тюремный лекарь ее поизучал, немногословно сказал, что и в самом деле ничего нового и страшного:
- Ваш обычный приступ тахикардии.
Предложил мне валокордину - я отказался, уже пил корвалол.
- А вы не знаете самого простого и старого способа? - спросил он. - Жать пальцами на глаза?
- Мне что-то объясняли в клинике Стражеско, да я не понял.
- Ну-ка, лягте ровно, покрепче зажмурьтесь.
И он стал большими пальцами давить мне на глаза - под лоб, все сильнее и сильнее.
1 Фирма - так наши советские пижоны-юнцы, любители заграничных тряпок, называют фирменную марку. У них свой лексикон и словарь, свои, им понятные диалоги. Такое я слышал:
- Сколько шузы? (то есть - туфли).
- Полета крон.
- Это ж совы! (то есть - советские).
- Псих! Стеты (то есть - из Соед. Штатов). Секи фирму!
- Будет больно, терпеть не сможете - скажите.
Тут у меня как раз и вырвалось:
- Больно, хватит.
Он тотчас убрал пальцы, побежали из-под век какие-то белые шарики-кубики, под раскрывшиеся веки ворвался свет, и тут же почувствовал поджимание снизу от сердца под горло, ударивший там же под горло сильный первый удар пульса - так всегда бывало у меня, когда приступ кончался и сердце возвращалось с двухсот на свои сорок шесть.
- Ха, вот здорово! - удивился-обрадовался я. - Спасибо, доктор! Уж и правда - не было бы счастья, так несчастье помогло. Не устройте вы у Некрасова обыска - я бы так, гляди, и подох, а такого замечательного средства не узнал!
Лекарь, хоть и тюремный, искренне обрадовался - то ли тому, что вытащил меня из приступа, то ли обнародовав свой передовой опыт. Я молодецки поднялся, походил, подышал морозцем из форточки - было в тот день прохладно и с ветром, градусов десять, хотя вся эта зима теплая, бесснежная, гниль сплошная, от гнили, наверное, и сердце у меня раскисло.
Избавитель мой тоже встал, уложил кардиограф со стетоскопом в портфель, вышел в коридор, дверь за ним плотно притворилась. Я сообразил, что он там сейчас отчитывается - тоже «черпулер», объясняет (ведро подает), что пациент не симулирует, но и страшного ничего нет, хроническое. А тот, что «на подхвате», у него спрашивает:
- Так это он не с испугу?
- Может, немного и от нервов, но в целом - хроническое.
- Так на допрос его можно? Не подохнет?
- Н-ну, если надо...
- Надо! - «с высоты бочки» ему.
- Тогда - можно, - подает «черпулер» полное ароматное ведро.
И меня повезли. Вошли, сказали:
- Одевайтесь, Гелий Иванович, вам придется поехать с нами.
Я двинулся в коридор. Вика и Галка со мной. Мы растерялись - а вдруг да надолго? Я спросил:
- А-а... а как можно будет узнать, что тут у Виктора Платоновича делается?
Мне ответили успокаивающе и не без иронии:
- Освободитесь - зайдете. Или позвоните, телефон у вас есть.
С Викой поцеловались - «ну, будь!». Он ушел. Обнял Галку, сказал:
- Держись, Галина Викторовна, не волнуйся. Все будет нормально, бред какой-то сумасшедший!
Последнее, насчет бреда, я вещал громко, для всех собравшихся в прихожей «грузчиков» — штук пять их сошлось меня проводить. И Галка, целуя меня, улыбалась несколько театрально, говорила чересчур громко:
- Береги себя, не нервничай! Все обойдется, у тебя - особенно, это же случайность!
В общем, мы изрядно-таки суетились и играли на публику, и я, и она чувствовали себя на сцене и знали, что четвертой стенки нету, там зал и оттуда за нами неотрывно следят внимательные, желающие полного, под свист и топ, провала зрители, профессия которых - «грузчики» и «черпулеры».
В какую стражу тать приидет...
Отпер я дверь, вошел, изобразил приглашающий жест.
- Входите. Вот вешалка - раздевайтесь. И вообще - чувствуйте себя как дома.
Не вспомню уже сейчас, три месяца спустя, говорил ли «как дома» - кажется, говорил. Вообще вел я себя во время этого самого события странновато, как теперь понимаю. Издевался - и был доверчив, злился - и заискивал, мрачно молчал - и трепался не в меру. Но в общем и целом событие это мы с женой восприняли юмористически, да таким оно и казалось тогда, никто не предполагал, чем оно обернется. Впрочем, и теперь событие осталось комедийным действом...
Берестовский приостановил раздевание в коридоре и сказал, входя в комнату:
- Погодите, прежде всего необходимо выбрать рабочее место и определить оперативный простор (выделено мной, автором, - больно славные профессиональные слова). Где ваши комнаты? Вот эта и эта? Понятно. Здесь, за этим столом, будем работать, сюда, на диван, сложим одежду. Товарищ Селюк, начните с дивана, подготовьте этот угол.
И тогда Селюк спрыгнул «с бочки» - кончилось для него исполнение обязанностей «на подхвате», ловко подхватил ведерко и в дружной компании остальных «черпулеров» принялся черпать.
Отодвинули они наш дорогой и новый, еще по рассрочке не выплаченный телевизор «Горизонт-104», заглянули ему в зад, бормотнули: «Пломбы на месте», - и вскрывать телевизор не стали. Вмиг взвился вверх гнутыми ножками старинный, дворянского Катиного приданого диван - пломб на нем не было, их заменял слой пыли: настолько девственно запылилось диваново брюхо, что обошелся диван без кесарева сечения.
В углу за диваном стоит у нас мраморная купальщица - говорят, оригинал знаменитого Аллегрена, в Лувре находится копия (так, во всяком случае, уверяет моя теща, а вслед за ней и жена). Не знаю, может, и оригинал, тем лучше, если на бедность придется загонять какому-нибудь грузинскому советскому князю-богачу. Симпатичная купальщица: голая, классически стройная, холодная и глупая, как сам ее мрамор, и полотенцем ножку вытирает, - весу в ней сорок пять кило, не меньше, и росту около метра. А стоит на тоже тяжеленной и тоже белой тумбе в диаметре с треть метра и чуть выше полутора.
Мой обращенный в «черпулера» Селюк нежно облапил мраморную бабу, видать, опасался крепко прислонять к себе чистую, белую, опрокинул нагими грудями себе на плечо, налился кровью с натуги и велел двум другим вертеть-осматривать тумбу. У тех что-то заело, а Селюк покряхтывал и
все более бурел лицом. Зрелище было прекомичнейшее, и я не удержался.
- Да, Анатолий Васильевич, - сказал я, - вашему полному тезке Луначарскому, который, как известно, был большим любителем и ценителем женских красот, вряд ли доводи лось когда-либо держать в объятиях столь прелестную голую девочку. Да и вам, кажется мне, вряд ли еще когда-нибудь придется, так что наслаждайтесь и ловите момент.
Он выдал улыбку и глянул на меня свирепо, потея под своей драгоценной ношей.
Тумбу осмотрели, аккуратно подложили под нее те же ее клинышки, чтобы мертво стояла, и оригинал Аллегрена занял свое насиженное место в углу.
Дома, когда ввалились мои гости, была только бабушка моя, Мария Петровна1. Ей восемьдесят шесть лет, она глуховата и подслеповата, повидала на веку своем всякого, но человек она, в общем, робкого духа. Как вошли мы, я ей сразу сказал - громко, чтоб она слышала и все слыхали:
- Бабо, незваный, говорят, гость — хуже татарина. Но они не гости. Ты не пугайся, бабо, и не волнуйся - они у нас тут кой-чего поискать хотят.
- Как - поискать? - растерялась баба. - Зачем?
- Ну, бабо, как тебе объяснить? В общем - это называется обыск. Понимаешь?
Бабино лицо с минуту изображало испуг. А потом она медленно и несуетно обвела взглядом всех вокруг, стала
1 Мария Петровна Собко (урожд. Короткевич) - родилась 15.03.1888 г. Первую мировую войну прошла сестрой милосердия в Милосердных госпиталях Ея Величества Императрицы Марии Федоровны; кавалер трех солдатских Георгиевских крестов. Похоронив под Харьковом мужа (деда автора), царского полковника Николая Петровича Собко, следовала за внуком повсюду на протяжении всей его жизни, растила обоих его сыновей. Умерла на девяносто четвертом году, пережив внука на четыре года. Похоронена (по ее завещанию) рядом с ним на Байковом кладбище в Киеве. - (Прим. Ф. Г. Снегирева).
суровой с лица и осанкой и так уже и держалась до самого конца. Когда проникли двое «грузчиков» в ее с Филькой комнату, она оттуда ушла. А на другой день уже рассказала, смеясь: хоть и понимала, что ищут они какие-то книги и вообще бумажное, но почему-то все время боялась - а как найдут спрятанную на дне сундука бутылку из-под кубинского рома с моим самогоном-снегиревкой!..
- Понимала, глупая, что другое они ищут, а как спросят, откуда самогон взялся? Скажу, думаю, знакомые дали. А какие знакомые - хоть убейте, не скажу!
Но они до дна бабушкиного сундука не добрались, как и не стали взламывать карельской березы заветную бабину шкатулку, запертую на ключик.
Вообще, дорогой читатель, они, конечно, профессионалы, не любители, но исполняли они работу свою в моем доме несколько небрежно. Я уж и то прикидывал: донести бы начальству о стиле их работы - влетело бы им. Да, влетело бы, и я бы донес, точно. Только заставят же заново переискивать! Гори они огнем, не стал доносить.
А с другой стороны, может, проявился в том величайший их профессионализм, не внешний, а глубинный, психологический: увидели, как спокойно и беспечно ведут себя хозяева (ведь даже уснул во время обыска хозяин дома!), и стали работать спустя рукава, лишь бы закончить то, что уже начали.
Одним словом, читатель, делай выводы сам. А только падала их ретивость по ходу дела. Вот пример. Один из «черпулеров» - молодой, строгий, с иголочки одетый и в движениях деловитый (видно, с большим уважением относится к собственной профессии) - обшарил на кухне весь шкаф с посудой, а металлические с крышкой банки открывал и перелопачивал в них ложкой до самого дна манку, рис, сахар, вермишель. Это при начале обыска. А ближе к концу он же, уже менее строгий и в движениях не столь деловитый, остановился в коридоре перед шкафом, на котором лежала польская палатка в синем чехле, остановился, враждебно на нее посмотрел и на меня взор перевел.
- Что это на шкафу в чехле?
- А это моя палатка походная туристская, любимая, - радостно ответил я. - Снимайте ее, раскладывайте в комнате на полу - она огромная, там карманы и клапаны в глубине есть, до них иначе не добраться. А я ее еще с осени тальком пересыпал - чтоб не сопрела. Сворачивать ее без сноровки трудно, да что поделаешь. Тащите!
Тоскливо на нее «черпулер» поглядел, взялся за стул, чтобы придвинуть к шкафу, когда главный, слышавший нашу выразительную беседу, сказал:
- Да ладно, ощупай ее снаружи - и хватит.
Ну, еще парочку баек для общей характеристики их работы. Вместе с «грузчиками» вошли в квартиру двое понятых - молодая, весьма миловидная женщина в зеленом платье и невыразительный молодой человек. Им объяснили их права и обязанности, и как сели они на стулья возле диванчика, так и просидели до двенадцати ночи. Подписали в конце протоколы.
И до сих пор я не знаю, кто они, эти - Калинина Алла Александровна и Барабаш Сергей Маркович (фамилии их обозначены в «Протоколе обыска»), и как их отлавливали: то ли случайные лица, то ли состоят на спецучете и зарплату за свою молчаливую работу получают. Склоняюсь к последнему: состоят и получают, такие себе внештатные стука-чишки, от которых толку уже мало, а люди все-таки проверенные, вот и дают им подрабатывать1.
В коридоре стоял у нас пуфик индийский, полосатый такой, бело-зеленый (он не так давно достался нам на память от друга Ильи и нашего через Илью приятеля Бори Корн-блюма, крупного математика с мировым именем, уехавшего полгода назад в Израиль). Напихал я этот пуфик тряпками,
1 Это три месяца спустя после того дня не знал я, кто они. А два года спустя - узнал. Впрочем, об одном, о Сергее Марковиче Барабаше. И как узнал! Вторично познакомился я с С. М. Барабашом на моей собственной... свадьбе. Вот! - Г.С.
газетами, кусками поролона, старыми рукописями, затянут он в тесные дырочки шнурком (я для шнуровки из Катиной шпильки специальный вшивальник сооружал, иначе кончик шнурка в дырочки не пропихнуть). Увидел я пуфик и сразу сообразил, что вшивальник они от меня не получат, и говорю, сокрушаясь и сочувствуя:
- Ай-ай-ай, это ж и пуфик придется вам потрошить, там в тряпье старые мои рукописи рваные.
Кто-то из «грузчиков» как сел возле пуфика с самого начала, так едва к концу обыска закончил всовывать шнур в дырочки. И надо отдать ему должное - я поглядывал -каждую бумажку разровнял, почитал и снова скомкал. А вшивальник из шпильки у меня на письменном столе на самом виду валялся, я им мундштук чищу.
Пуфиком занялись мы сразу, с начала обыска. А уже к концу добрались до карнизов: у нас карнизы над внутренними дверями, и над широченным окном, и над застекленной дверью на балкон - из блестящих трубок со съемными колпачками на концах. Велел я им снять в сортире со стены лестницу. Полез один по ней, дотянулся до карниза, снял колпачок, вынул трубку из кронштейна, приставил к глазу, заглядывает. А на другом конце колпачок не снят, на месте остался. Всматривался он, вертел трубку - бодро и уверенно произносит:
- Ничего нет, на просвет видно.
А я-то отлично знаю - никакого там просвета, колпачок на противоположном конце прочно надет.
Вот так. Есть у них, ясное дело, своя инструкция, и по той инструкции карнизы должны быть тщательно проверены. Но для чего создана инструкция? Чтоб ее нарушать, делая при этом, конечно, вид, что соблюдаешь.
Короче, дорогой читатель: халтурят они в своей работе точно так же, как и мы с Тобой в своей.
Смотрел я, как заглядывает «грузчик» в карнизы, балансирует на лестнице, а сам лежал на своей, уже обысканной тахте, с места на середину комнаты сдвинутой (поскольку
тахта перекрывала подход к книжному стеллажу), и в ногах у меня сидела Катя, и держали мы друг друга крепко за руки. Смотрел я, как трое держат лестницу, и вспомнил сразу две истории.
Одну из них и Катя одновременно со мной вспомнила, мы переглянулись, сжали друг другу пальцы, тихо рассмеялись. Рассказывал Сергей, Катин сокурсник по университету, как два года назад устроили шмон у него - не помню уж, по какому делу, и тоже добрались до карнизов. Не халтурили: карнизы сняли, колпачки вынули и наводили трубки на окно, на свет. А он, Сережка, смешной очкарик, заглянул вдруг в трубку карниза с той стороны и, когда удивленный «грузчик» отпрянул, сказал в трубку: «Ку-ку!» Он и еще позволил себе несколько хамств, за что до сих пор трудится истопником где-то в прачечной, хоть и не обнаружили у него ничего достойного1.
А вторая история - анекдот. Вопрос: сколько нужно милиционеров, чтобы сменить под потолком перегоревшую лампочку? Оказывается - девять. Зачем так много? Один стоит на столе и направляет патрон в лампочку, четверо вертят стол, а четверо шагают вокруг стола в обратном направлении, чтобы у первых четверых не закружилась голова.
Пополняется народом милицейская серия анекдотов, растет и оттачивается, хотя почему наш советский милиционер стал уж таким тупицей-дураком в этих народных новеллках-миниатюрах, понять трудно. Нормальный советский человек, не глупее и не умнее других. Да чему удивляться!
А чем провинился перед остроумцем-народом Василий Иванович Чапаев, герой бессмертной серии анекдотов? А Владимир Ильич и Феликс Эдмундович в чем виновны?
1 Уже два года спустя Сережа не был истопником. Привечали его украинские журналы, куда носил он свои переводы Лорки, Неруды и Хары. И уже он был почти благополучен. И избегал при встречах со мной смотреть в глаза. Я ни о чем не спрашивал. И даже догадываться не пытаюсь. Переводит, печатают - и слава Богу. Он хороший переводчик. И поэт неплохой. - Г.С.
Ну, эти как раз виновны. Но обратите внимание: тот, кто больше всех биновен - ого, как виновен! - тот в анекдоты почти не пролез. О Сталине серии нет. Не до смеху, больно страшен...
Черт подери, опять отвлекаюсь от хронологии обыска.
Едва мы провели дислокацию, определили рабочее место и операционный простор, я напомнил, что хочу есть. После выяснений, где и что, бабушке разрешили пойти на кухню в сопровождении того самого, строгого и деловитого, чтобы приготовить мне обед и там же на кухне мне подать (мы всегда обедаем на кухне).
Строгий и деловитый сразу приступил к шкафу. А поскольку шкаф покрыт клеенкой, а поверх клеенки стояло тогда несметное количество давно не сдававшейся посуды - бутылки молочные, винные и нарзанные, банки всех мастей, - то он и начал с того, что принялся сгружать на стол посуду: надо же поднять клеенку, под которой спрятаны прокламации (в итоге он выгнал оттуда тощего прусака).
Когда вошел на кухню я, сопровождаемый Берестовским, возле своей плиты стояла соседка Ольга Ивановна, таращилась на молодого, отлично одетого мужика, снимавшего со шкафа бутылки, и помешивала ложкой в воздухе над кипящей кастрюлей. Я пожелал соседке доброго вечера, Берестовский тоже поздоровался.
- Вот наша кухня, - подобно гиду в музее сказал я. - Это - шкаф и столик одной соседки, это - холодильник, шкаф и еще один шкаф Ольги Ивановны, вот она перед вами. А это - наши вещи.
Старший следователь решительно шагнул к столу, опытной рукой приподнял столешницу, заглянул в ящик под ней, откуда тоже шмыгнули тараканы разных калибров и возрастов. Следователь направился к холодильнику. И тут моя Ольга Ивановна произнесла:
- Гелий Иванович, вы что у... у... уезжаете? У... у... уже поменялись? И... и... и ничего не говорили? У... уже вещи перевозите?
Понял я не сразу. А когда понял - расхохотался. И эпизод этот в наших семейных рассказах друзьям-приятелям об обыске занимает важное место. Ольга Ивановна, видя, как споро и решительно собирает прилично одетый «грузчик» посуду, сделала тот единственный вывод, какой и могла только сделать: что я втихаря от соседей поменял квартиру, переезжаю и уже пришли мои друзья, чтобы паковать и перевозить вещи.
Отсмеявшись, я растроганно подержал Ольгу Ивановну за плечи, заверил, что тайком от таких славных соседей никуда не сбегу, и сказал:
- Понимаете, Ольга Ивановна, это... ну, как бы вам объяснить... Словом, товарищи из соответствующих органов кое-что разыскивают и вот хотят и у меня немножко поискать. Вы не пугайтесь и не волнуйтесь.
Она тотчас заявила, что волноваться не собирается, и по просьбе Берестовского предоставила ему полное право осматривать ее вещи в кухне, в кладовке и даже в комнате. Берестовский пояснил ей, что, если соседи настаивают, им тоже по положению могут предъявить соответствующее постановление об обыске (уже об обыске у них), но, мол, лучше и проще обойтись без излишних формальностей.
Меня же в продолжение этого разговора не покидало видение моей спортивной сумки с бобинами и кассетами, которую повесил я утром в гараже Ивана Михайловича. Теперь, естественно, придя домой и увидя соседей, я уже не сомневался в том, что за стенкой на Ирининской пел-играл не мой Саша Галич. Но как теперь зайдут к Ивану Михайловичу, начнут расспрашивать о том-сем, узнают про гараж, про мое туда хождение и...
...Когда я пообедал и вернулся, работа кипела полным ходом и в коридоре над распотрошенным пуфиком стояла уже моя жена Катерина, дымила сигаретой и судорожно пыталась издеваться над «грузчиками». Трое «грузчиков» в трех углах большой комнаты рылись в книгах у стеллажей, один хозяйничал в комнате бабушки и Филиппа. Один сидел
у ног Катерины над пуфиком, один тут же в коридоре возился у шкафов. Я сказал этому последнему:
- Сейчас вы меня попутаете. В шкафу у меня оружейный арсенал.
- Какой арсенал? - вмешался подскочивший Берестовский. Он тотчас возникал, едва заслышал что-либо неожиданное.
- А у меня тут четыре ружья. Три двустволки и одна воздушка.
- Ну так что?
- А вас это разве не интересует?
- Ничуть!
- Странно...
И старшой вполне индифферентно отвернулся. А «черпулер» даже заглядывать на полку с ружьями не стал.
А и в самом деле - странно. Производят у тебя обыск, ищут документы и предметы, которые подтвердят уже высказанное в «постановлении» предположение, что ты антисоветчик и вообще враг. И держишь ты дома оружие - ну, пусть не нарезное, не пулемет и не автомат, но целых три охотничьи двустволки, из которых умелому стрелку тоже кой-чего наворотить можно, особенно если жаканами палить, - и это их, видите ли, ничуть не интересует. Нет, ей-Богу, странно. Неужто так уж уверены, что в нашей прекрасной стране так всяк запуган, что не поднимет руку на какого-нибудь вождишку? А?
Звонил телефон. Отвечать на звонки сразу же запретили. А телефон все звонил. Я догадывался, что названивает тесть, Георгий Николаевич, который по вечерам сидит допоздна у себя в институте, сочиняет какую-то книгу по истории медицины: ведь теща, Ирина Степановна, сбитая совершенно с панталыку, сообщила ему, что Боря привез Филиппа безо всяких объяснений. И он, Георгий Николаевич, наверное, догадывается о возможности чего-то такого (конечно, упаси Бог, даже слова «обыск» про себя вымолвить он не решится), но ритуала-то подобных акций он не знает - вот и названивает. И сходит там с ума потихоньку: гудки раздаются, а
никто не подходит, Фильку передали, а ничего не объяснили. Не дай Боже, еще не выдержит, припрется в самый раз - обшмонают здесь профессора по карманам, а потом вдруг и в квартире захотят, а? Там работы на неделю, не меньше, книг - что дореволюционный отдел Академички... ...И вот приближается определяющий момент.
- Ну-с, Гелий Иванович, - заговорщицки произносит Берестовский, - где же наша папочка?
Открываю шкаф в коридоре, провожу пальцем по боковинам папок, уложенных штабелем одна на другой.
- Здесь. Не помню точно, какая. Берите, осматривайте - все равно ведь будете все осматривать. Когда до нее дойдете - скажу.
Развязывает одну - не то, остатки отцовских архивов. Вторую - тоже не то, непереведенные с русского черновики новых рассказов о прокуроре Карамаше, которые мы стряпаем вдвоем с Кальченко и издаем по-украински, хотя первые самые черновики я сочиняю по-русски. Третья - очерки и рассказы, не вошедшие в прошлогодний сборник. Четвертая... да, она.
- Вот эта папка.
Берестовский расположился прямо в коридоре: пододвинул высокий и обширный дубовый стул из старинного трапезного гарнитура, раскладывает на нем бумажки.
- И какие у вас тут документы?
Пролистываю. Даю ему в руки сшитый экземпляр «Автопортрета-66».
- Незаконченная моя повесть, работал над ней семь лет назад. В ней отголоски лагерной тематики. Это вас может заинтересовать,
Зачем о ней еще раньше выболтал Селюку? Кто тянул меня за язык? Хвастал я перед ними, что ли, - у меня, мол, тоже имеется кой-чего? Так нет же, и в мыслях подобного не держал.
Главный встречает мою устную аннотацию к повести «Автопортрет-66» сдержанно, пропускает веером в пальцах страницы, кладет рукопись сбоку на стул.
- Ладно, посмотрим. Еще что?
- Да, вот еще один документ, который я имел в виду.
Беру из папки сколотые скрепкой пожелтевшие страницы. На первой вверху стоит: «Выступление на партсобрании коммуниста Г. С...»
Почему-то - предосторожность и маскировка! - от фамилии осталась одна «С», остальное замарано зелеными чернилами (в «протоколе» будет сказано - «зеленым красителем»). Протягиваю следователю.
- Вот.
Он глядит, читает заголовок, смотрит в последний листок - там всего страничек шестнадцать.
- Что это?
- Выступление на партсобрании.
- Чье?
- Мое.
Берестовский пренебрежительно вертит в руках сколотые странички.
- А что в нем такого особенного, в этом вашем выступлении? И я - о, идиот! - принимаюсь набивать своему выступлению цену.
- Оно, правда, старое, семь лет уже прошло... Но там в нем и о событиях в Бабьем Яру в шестьдесят шестом в день двадцатипятилетия, и насчет Дзюбы и Некрасова...
- И вы с ним выступили? - перебивает следователь.
- Где?
- На партсобрании на вашем, или где вы собирались выступать?...
- Выступил.
- И что вам сказали?
- Д-да ничего, в общем... Кое-кому из начальства не понравилось.
- Вам за него выговор объявили, взыскание?
- Да нет.
- Так зачем оно нам? - и вовсе возмущается старший следователь Берестовский.
- Ну, я не знаю, не хотите - так не надо.
- Ей-богу, - так и сказал: не хотите - не надо! А? С идиотизмом граничащая гениальность.
- Ладно, - снизошел он, - раз вы настаиваете - давайте, возьмем, посмотрим.
- Не настаиваю, - огорчен и обижен я. - Не хотите - не берите, что за одолжение!
- Не будем терять времени.
Взяли. И «выступление на партсобрании» легло на «Автопортрет-66».
- Что еще вы хотите добровольно нам показать и передать? Учтите, Гелий Иванович, мы с вами все по-хорошему, посмеиваемся и свободно себя держим, но дело может оказаться не шуточным, и всякое ваше добровольное признание, помощь следствию - вам на пользу. Учитывайте это.
Я пожимаю плечами, вздыхаю сокрушенно.
- Больше ничего у меня нету. И рад бы - да нету.
Берестовский приближает ко мне свой лик.
- Гелий Иванович, а произведения Некрасова не для печати? Нет их у вас разве?
Я отшатываюсь и громко говорю:
- Какие произведения Некрасова не для печати? Поймите, нет у него никаких произведений не для печати!
И я еще раз громко и поставленным актерским голосом выдаю свою формулу насчет принадлежности Ве-Пе к редкой и счастливой категории литераторов, у которых все написанное опубликовано.
- Ладно-ладно, - отмахивается следователь, - не хотите сказать правду - дело ваше. Но учтите, этим вы можете крепко повредить себе.
Изображаю свирепость и рычу:
- Я говорю то, что мне хорошо известно!
Хоть и изображаю, но в изображаемое сам верю, такова сила внутреннего актерства. Но сердцу-то, оказывается, все равно, актерство или взаправду, ему лишь воспринять импульсы волнения-возбуждения, - и сердце мое в какой уже раз в тот день опять «тра-та-та-та-та»...
Тем и завершился главный определяющий момент. Остался мной недоволен следователь Берестовский. И я направился прямо к нашей желтошкурой, уже обысканной тахте и лег. И не знал я, что в это самое время цепкие пальцы старшого извлекают из той самой папки бумажки-документики, которые кажутся ему много интереснее и содержательнее моей рукописи и выступления. Хоть и они, конечно, не то, ибо думалось-желалось выхватить у меня некрасовских «Корнейчука» да «Косыгина»...
Впрочем, прошло немного времени, разобрались они, осмотрелись - и все оценили по достоинству, всему нашли свое место и отвели свою роль: и бумажкам-документикам, и рукописи, и выступлению на партсобрании, за которое мне в свое время даже не объявили взыскания.
Лег я на тахту, и подсела ко мне супруга моя Катерина. И приблизился ко мне дежуривший неотлучно лекарь. Пощупал пульс, покачал головой.
- Еще попробуем? - кивнул на мои глаза.
- Давайте, жмите.
И он стал жать, а я терпеть, потом сказал «хватит», и он отпустил, и под ресницы ко мне ворвался свет в белую крапинку, и сердце тут же из «та-та-та» сразу мерно: «тук-тук» где-то под горлом. И я вздохнул и задышал вольно.
И тут моя супруга Катерина что-то врачу ляпнула язвительное, вроде того, что вот, мол, как вы на пациентах-подследственных напрактиковались. И лекарь мой сверкнул на нее вдруг глазами - или стеклами очков - и громко, на всю квартиру, включая коридор, где «работал» с моей папкой старшой, возмутился:
- Да я никакого отношения к ним не имею!
И так он это резко-хлестко отчеканил, что все «грузчики»-«черпулеры» враз к нему оборотились, а в дверь заглянула ящеричья голова старшого.
- Что такое? Кто отношения не имеет? К кому?
Ответа не последовало. Лекарь только засопел, возле меня сидя.
Так я и не знаю - тюремный он или нет. Видимо, нет, раз так во весь голос заявил. А с другой стороны - где же его тогда отловили в течение десяти минут? Да Бог с ним, человек, видно, не вредный. И научил меня полезному.
Ну-с, что еще такого достойного происходило у нас в доме в тот вечер, о чем Тебе, читатель, полезно знать? Вот заметил Ты, к примеру, что один из «черпулеров» книжечки со стеллажа снимает и пальчиками эдак перебирает, и от пиджака своего отстраняет - в пыль боится испачкаться. Ты тотчас и шумни жене:
- Да подай ты людям влажных тряпок, пусть уж и книги заодно перетрут, вон сколько пыли развела!
Я так сделал, вот те крест святой! И не обиделись ребята, тряпочки взяли и поблагодарили, им же и приятно, пыль в нос не лезет. А книжечки так славно повытирали - и по сей день чистенькие стоят!
Что еще? Жена моя Катерина изрядно им хамила и заработала пару замечаний, а раз даже повысил на нее голос Берестовский, ящеричья голова. Уснул я во время этого всего - да, вот так, читатель мой, уснул, и Тебе того же советую, не повредит, а авторитету прибавится. Уснул я, сердце меня умучило, то ли само пощады запросило и сработал организм на самосохранение, - только повернулся я ко всем и затих. Проснулся от заботливого шепота:
- Чш-ш, хозяин уснул!
Да, вот и независимо себя вел, и на место их ставил, и издевался - а и забывал, что это враги и гады и фамильярничанья никакого с ними допускать нельзя, ни-ни.
На книжной полке за книгами лежали у меня два блока сигарет «ВТ» (кто не знаток - объясняю: самых наилучших болгарских. Купил я их перед самым Новым годом, усиленно ходили слухи, что сигареты и бензин с первого января резко вздорожают, - я и купил сюрпризом Катерине, подешевления уж во всяком случае не жди). И вот мой добрый приятель Селюк их нашел и вертит в руках - блоки запечатанные, так он один надорвал и изучает. А Катя как
раз из комнаты вышла, но вот-вот войдет. А мне обидно стало, что сюрприз пропадает, шагнул я к Селюку и говорю тихо:
- Эти сигареты - прячьте их, пожалуйста, скорее туда же и книгами так же прикройте, чтоб жена не увидела их.
Он тотчас подозрительно:
- А что? Почему?
И мне пришлось тягомотно объяснять ему, «черпулеру», что это я купил заранее в подарок жене и еще не настало время, и всякое такое невразумительное, после чего «черпулер» вскрыл и пересмотрел и второй блок. Словом, зря я фамильярничал-интимничал, зря забыл, что гады и враги.
Еще принялся вдруг один из двух пожилых «черпулеров», эдакий благородный, солидный, по амплуа - типичный отец в «Травиате», вслух читать нам всем Евангелие. Обнаружил он его на полке, тотчас поднес Берестовскому - крамола, религию исповедуют! Тот отмахнулся - не то, мол, ищешь, не баптиста шмонаем, политического. И добрый старичок присел на подоконнике, принялся читать Евангелие и время от времени цитировать. Запомнилось это:
- Яко аще ведал бы хозяин дома, в какую стражу тать приидет, то бодрствовал бы и не дал бы подкопати Храма своего, - монотонно, как псаломщик, вещал «черпулер».
И тут же Берестовский диктовал в протокол Селюку:
- Пиши. Обнаружено и изъято произведение Солженицына «Один день Ивана Денисовича» в обложке от журнала «Коммунист Украины»...
И рявкнул «псаломщику»:
- Перестань бубнить, мешаешь!
Проявили они себя как не профессионалы, когда дошло дело до пакования магнитофонных лент и записных моих книжек. Набралось всего изрядное количество, а у них с собой никакой тары нет. Берестовский:
- Гелий Иванович, может, есть у вас большой целлофановый мешок? Мы возвратим. Или ящик какой-нибудь? Мы его обвяжем веревкой и сургучом опечатаем.
- Свое, небось, полагается иметь.
- Да понимаете, мы вот поздно к вам, да не думали...
- Ладно, на балконе стоит картонная коробка с мусором, мусор вытряхните, только не людям на головы, а вынесите на мусорку.
Так и поступили. Опять:
- Гелий Иванович, у вас веревочки не найдется?
- Ну-у, граждане, это уж и вовсе свинство! Свое надо иметь!
- Задержались мы у вас, уже ночь, и послать некуда...
Теперь подумываю о том, что не предусмотрен был крупный улов. Решали про себя: зацепим бумажку-другую, рассказик какой Некрасова, так этого для следовательского портфеля хватит. А тут - вишь, сколько огребли!
И опять думаю: ведь я виноват, я сам их на обыск навел, упомянув на допросе с Селюком сперва об «Автопортрете-66», а затем о заветной папочке. Я уж счел, что обыск так или иначе состоится, и ляпнул про папочку, а они до моего упоминания о ней только резину тянули, потраву вели, с обыском еще не решились! А про папочку услыхав, уверившись, что промаха во всех случаях не дадут - в наличии папочки сам признался, - и покатили весело шмонать. Точно, сам навел, типичная «самонаводка»! Внимай, читатель, и будь мудрее меня.
Нашли им в конце концов и веревочку. Нашли, а она коротка, узлом связать - так кончики не торчат, на которые печать сургучную ставить. А дотачивать нельзя, узлов быть не должно. Отправился кто-то к Ольге Ивановне и уже у нее выклянчил веревочку.
Эпопея эта коробочно-веревочная отражена и в протоколе обыска. Отражена замечательной по грамотности фразой (протокол под диктовку Берестовского писал мой Анатолий Васильевич - вот уж не Луначарский!):
«Ящик обязан шпогатом и опечатан сергучной печатью №018 У КГБ...»
Более подробных сведений об этом выдающемся документе я Тебе, читатель мой, здесь не даю. Впереди прочтешь еще два документальных дополнения. Одним из них явится полностью приведенный «Протокол» - благо один экземпляр его оставлен мне на добрую память. Можно бы даже и фотокопию какой-нибудь самой интересной странички в книжку врезать - но, Бог мой, когда еще время дойдет до книжки...
Из-за протокола обыска и получился у меня в самом конце событий, под самый занавес, срыв и вспыхнул скандал.
Протокол, вернее, опись изъятых у меня при обыске бумаг и вещей, они принялись составлять задолго до окончания самого шмона: четверо оперов перетирали себе тряпочками книги и делали «ку-ку» в карнизы, а Берестовский с Селюком принялись переписывать уже обнаруженное, внимания их достойное: сидит себе за круглым столом под сенью беломраморной нагой красавицы писарь, стоит напротив через стол, щупает-оценивает предметы, подбирает для них характеристики и диктует начальник.
Эти переписывают, а те им время от времени что-то новенькое подносят: Берестовский осматривает и либо отдает для водворения на место, либо откладывает себе в улов. Переписывали, подносили, да и закончили. И тут Селюк говорит:
- Ах черт, только новую страницу начал, одну строчку вписать успел. Ничего больше нету? Что бы еще такое?
- Ничего не забыли? - воззвал и Берестовский. И вдруг Селюк:
- О! Машинка! Пишущая машинка!
- Ах да! - стукнул себя старшой кулаком по лбу. - Маху дал, про машинку забыл!
И тащат они с полки машинку и заполняют протокол. Я даже не сразу сообразил, что машинку мою увозят: они переписали фирму («Олимпия»), номер где-то там разыскали, я ждал, что поставят взад на полку, и вдруг:
- А футляра к ней нет? Во что ее упаковать?
- Как? - спрашиваю. - Машинку забирать?
- А как же?
И тут я психанул. Стал на них орать, что машинка - это мое орудие труда, нужна мне ежедневно и они не имеют права. И если нужно им провести идентификацию, то пусть отпечатают на машинке два-три текста и этого достаточно: как соавтор прокурора в детективном жанре я немного в этом разбираюсь.
Ничего не помогало. Продолжал орать, что могу дать им подписку о невыезде машинки из квартиры, - никакого эффекта.
- Успокойтесь, успокойтесь, Гелий Иванович, - твердил старшой. - Мы все сделаем для того, чтобы вам ее поскорее вернуть. Сегодня пятница. Во вторник, самое позднее в среду - вам ее привезут. В целости и сохранности.
Сквозь зубы, но вполне выразительно послал их матом, лег на тахту, повернулся к ним спиной и не сказал больше ни слова, только велел Кате снять со шкафа черный футляр для машинки.
Вот и все.
И они ушли. И закончился этот вечер. И опустился занавес в конце этого дня, странного дня, полного важных и нелепых событий. Переполненного моими глупыми поступками, действиями себе во вред, ошибками, которых Ты, читатель мой, учтя мой опыт, не совершишь.
Несомненно: огонь вызвал на себя я сам. Особенно полно и до конца убедился в этом, когда теперь вот, три месяца спустя, оживил тот январский день в памяти и произвел «опись событий».
Так что же? Осознанны эти ошибки? По глупости, по нервной расхристанности из-за скверной сердечной деятельности? Или тут шла какая-то подспудная невольная игра в поддавки ради проигрыша в текущем привычном бытии - и выигрыша в большой рулетке всей жизни?
Я не знаю.
Не будите Герцена!
Роман-донос (продолжение)¹
Не будите Герцена!
...Слава Богу, сохранялись все же у меня в те дни остатки юмора, хотя в общем-то, как сам, читатель, понимаешь, поводов для юмора было не ахти как много.
Разговоры велись между нами какие-то пасмурные, всякие странные, несмешные вовсе, даже жуткие.
Вот, например, сидели мы - Ве-Пе, Илья, супруга моя, еще подруга ее Томка, — и зашла у нас милая беседа о казнях: кто как их видел или о них слышал?
Вика рассказал о расстреле в армии на фронте вскоре после Сталинграда.
Мальчишка-самострелыцик выстрелил себе в руку, чтобы попасть в госпиталь, уже приговоренный мальчишка без погон, без ремня и сапог и без жизни в глазах.
Саперы вырыли яму. Прокурор прочитал приговор, у него дрожал голос и дрожал планшет в руках. Командир без голоса скомандовал: «Огонь!» - и тоже дрожал. Автоматчики дрожали, не могли прицелиться. Кто-то завопил, кто-то упал, побежал. Выстрелили - в одном автомате, когда раздают,
¹ Нумерация страниц не совпадает с печатным источником.
полагается быть холостому патрону. Мальчишка упал, повалился.
Илья вспомнил, как под Смоленском поймали русского предателя-власовца — какие-то кавалеристы, двое его держали, он кричал, просился, один на лошади подскакал, махнул шашкой, и покатилась голова.
Вдруг Томка говорит:
— Меня расстреливали.
Не ее, стреляли в десятого. Под Луганском в городке на шахте они с матерью заночевали (то ли побирались, то ли меняли барахло на продукты), и утром все население городка выгнали на площадь, выстроили в шеренгу; мороз был страшный, запомнилось ей яркое солнце и теплая рука матери. Ей девять лет было. Запомнилось, что не немцы, а все полицаи.
И вдруг мальчишка лет шестнадцати побежал позади шеренги, а собаки бросились впереди шеренги, мальчишка уткнулся между мамой и Томкой, схватил ее за руку холодной рукой. Она просилась: «Это моя мама!» Полицаи выводили из шеренги каждого десятого и тут же стреляли. Мальчишка оказался десятым. Мать - девятой, Томка - первой. Мальчишка отодвинул ее собой. Его потащили, мать кричала: «Сыночек, бедненький!» То ли он удирал, то ли сосчитал, что девчонка будет десятой, и стал вместо нее.
Томка закончила эту историю и сказала:
- А в меня еще стреляли!
В качестве редактора вместе с режиссером Шмаруком она сидела в гостях у автора сценария, известного писателя Виталия Закруткина, обсуждали сценарий втроем.
На столе оказался пистолет. Почему - совершенно непонятно. Видимо, хозяин хотел пофорсить, что вот, мол, ему, именитому, и оружие разрешается иметь. И Шмару к этот пистолет вертел в руках и прицеливался то на стенку, то за окно.
А потом, предоставляя слово по поводу сценария ей, Тамаре, направил на нее пистолет со словами: «Ну, теперь вы,
Тамара!» И тут - бах! - она завопила, уже понимая, что пуля не в ней, пуля вошла в стенку.
Хозяин побелел, вырвал пистолет из рук незадачливого Шмарука, бормоча: «Д-д-дай с-сюда, д-д-дурак, р-р-раз не-не-не у-у-меешь с оружием!..»
Я тоже вспомнил. Мой приятель И. В., писатель и крымский партизан в прошлом, отличный рассказчик, вспоминал как-то об особисте из их партизанского отряда. Особист этот расстреливал приговоренных сам, уводил жертву куда-нибудь поодаль, усаживал, успокаивал, доставал пистолет, поглаживал по колену, похлопывал по плечу и заботливо спрашивал:
- Ну, куда тебе стрелять? В затылок или в рот? Знаешь, давай лучше в рот - так надежнее, да ты не бойся, ну открывай!
Вот такие велись веселые разговорчики.
Приходили в эти дни какие-то люди. Приятели, знакомые. Одни узнавали о делах моих, об обыске и больше не приходили. Другие продолжали навещать.
Часто заходил В. М.1, ему я всегда бывал рад. Он имел какие-то свои неприятности с органами, с кем-то из опальных дружил. С ним интересно, он много знает, ироничен, отвлекаешься от ненужных грустных размышлений.
На днях ему пришлось читать лекцию о современной западной литературе сотрудникам Интуриста. Собралась в основном молодежь. Два часа слушали - не шелохнулись. После лекции профорг очень благодарил, обещал написать самый блестящий отзыв в редакцию, где тот служит. В. М. небрежно заявил:
- А у нас все сотрудники в редакции такие.
- Какие? - с уважением переспросил тот.
- Такие умные и знающие.
Он великолепный лектор, я не слушал, а студенты (особенно студентки) - без ума от него.
1 Прототип этого персонажа — культуролог и литературовед В. Л. Скуратовский (Прим. — Публикатора).
Получил пять записок, во всех - о Солженицыне.
Что на самом деле думают писатели Запада о Солженицыне? Суждено ли Солженицыну и далее оставаться столь знаменитым, как сейчас?
Начал он лекцию так:
- Стендаль говорил: политика в искусстве - это выстрел во время концерта.
И далее, естественно, подверг критике позицию знаменитого автора «Красного и черного».
Среди вопросов о Солженицыне был такой:
- Вот вы приводили слова Стендаля о политике в искусстве. Что же сказал бы Стендаль о произведениях Солженицына, которые сплошь - политика?
Ни секунды не задумываясь, В. М. ответил:
- Сказал бы, вероятно, что произведения Солженицына - это сплошная автоматная пальба во время концерта.
Говорил он еще в лекции о том, что преследуемых в семьдесят первом году во Франции и Германии молодых крайне левых прятал у себя Генрих Белль, подолгу давал им убежище в своем доме.
Среди вопросов после лекции был такой:
- А теперь Белль приютил у себя Солженицына, официальными властями приглашенного. Каковы же истинные настроения Белля?
- А так, шалтай-болтай, - тотчас ответил В. М., - Сами видите, ему все равно кого, лишь бы кого-то прятать и давать прибежище.
Два десятка киевских евреев - в основном подавшие на выезд - решили по поводу трагедии в Маалоте отстоять панихиду на месте Бабьего Яра. И дали телеграмму в КГБ -мы, мол, завтра пойдем, возложим венки и цветы, порядка не нарушим, просим не бить. В телеграмме указали обратный адрес - знакомого Ильи.
Вечером звонок ему: не смейте ходить, всех арестуем и виз на выезд не получите, хотите уехать - сидите тихо. Нет,
мы пойдем. Еще угрожали - но - «мы пойдем!» Не знаю, указали ли они в телеграмме, что их будет немного, - возможно, гэбисты решили, что ринется весь Егупец. Так могли и переспросить.
И пришли. Пришли, приехали. Человек двадцать. С цветами и венками. Их ждали человек двести - переодетые и нет. Во все шоссе стояли машины, негде было приткнуться паломникам, да и где-то на подъезде уже висел «кирпич», запрещающий проезд. За каждым кустом и без куста — стояли.
Кинулись к паломникам, стали оттеснять, хватать. Ужасно нервничал какой-то главный полковник, орал, сам лично толкал к «воронку», его все успокаивал некто в штатском, убеждал разрешить пройти с цветами, пропустить, не трогать.
В итоге никого не взяли, стоять и молчать разрешили. Букеты положить у закладного камня разрешили, а венки - нет, свезли венки куда-то на еврейское кладбище.
И все.
Издыхающая гидра дергает хвостом, бессмысленно крушит. И опять, и опять задаю себе те же нелепые вопросы.
Зачем эти двести против двадцати? Знают, что будет шум «за бугром» из этого? Знают. Понимают, что никакого вреда порядку и власти из панихиды этой произойти не может? Понимают. И не только гэбешники, они ведь, несомненно, секретарю ЦК Украины Щербицкому доложили, и тот тоже команду спустил. Знают и понимают -и себе во вред бьет гидра хвостом без мысли и без цели.
И куда она завтра закрутит, кого завтра сшибет? А при таком ее безумии - где гарантия, что вот уже тотчас не помчатся по улицам-домам-квартирам воронки с надписью «Мясо»? Чего ждать, когда нет здравого смысла?
Не надо, люди, бояться!
...Некрасовы прожили в Москве три недели. И двадцать второго марта - утром, только поднялись и Вика принял душ, - звонок и заходят трое: участковый инспектор, комендант дома и молодой человек в штатском:
- Ваши паспорта, почему живете без прописки, наруша ете паспортный режим?
- Вам надлежит немедленно покинуть Москву. Мы все - я, Катя, Илья - в один голос спросили:
- И ты не сопротивлялся, не сказал: «Никуда не поеду»?
- К чему? Как Солженицын? Тот демонстративно уселся на стул посреди комнаты и заявил: берите силой. И те сказали: возьмем силой, Александр Исаевич, лучше пойдемте. И он пошел. Только нацепил на себя свое лагерное старое одеяние — сапоги, ватные штаны, полосатую рубашку, бушлат, колпак, - так и вышел из дому.
- И в самолете летел так?
- Нет, там его переодели. Костюм дали, пальто, на прощание этот... как его, Андропов, что ли, лично сам пыжиковую шапку нахлобучил, так он и сфотографирован во Франкфурте у самолета, первый снимок - только что вышел и стоит над чемоданами.
Одним словом, спросили Вику, чем он желает убывать из столицы Родины в столицу Украины - поездом или самолетом, ответил: самолетом. Штатский взял паспорта, исчез, через полчаса вернулся с билетами и еще через час помахал ручкой вслед вырулившему самолету. Вика на прощание спросил у него, молодого и милого провожатого:
- Скажите, вас случайно зовут не Витя?
Имел в виду того обобщенного образного Витю, о котором он сказал в конце своего заявления на Запад: я дрался в окопах Сталинграда за жизнь и будущее мальчика Вити, моего
тезки, но не за то, чтобы этот мальчик стал, когда вырастет, сотрудником КГБ, душителем свободы1.
Вот так. И вот Ве-Пе здесь, в наших объятиях. Пока мы с Ильей доставляли ключи, а Катя грела борщ, он тут же от нас позвонил в Москву Володе Войновичу (из Москвы не успел, да, кажется, и не позволили), сообщил о своей высылке.
А там у Володи сидел в это время некий Боб, корреспондент английской газеты. Боб взял трубку, и Вика извинился перед ним по поводу того, что назначил ему, Бобу, свидание в три часа на Кузнецком, а прибыть не смог, поскольку вот уже три часа, и он не в Москве, а в Киеве.
Меня слегка, признаюсь, покоробило от этого звонка - сам не знаю, то ли трусость, то ли нормальная советская осторожность (опять же - переходящая в трусость), - как бы за подобные телефонные услуги не отрезали телефон.
Говорить я Вике об этом не стал.
...И еще одно хочу записать сегодня.
Дня три назад Илья мне рассказывал о делах Тани Плющ. А вчера вечером я ее у Ильи застал. Круглолицая и рыхлая, медлительная до неуклюжести, в оспах, странная, на первый
1 Все в этом мире сложно. Хорошая Викина приятельница-журналистка рассказала, что на днях на работе ее пригласили в кабинет начальника отдела кадров и там с ней беседовали двое интеллигентных молодых людей. Вопросы задавались в основном о Вике. Причем один из милых интеллигентных проявил весьма солидную глубину познаний его творчества и жизненного пути. Знал и помнил названия книг и даты, называл имена критиков, писавших о Некрасове, и даже оперировал данными из опубликованных у нас дневников тетки Некрасова - Софьи Николаевны Мотовиловой.
Так я вас спрашиваю: завтра этот мальчик-кагэбальчик станет сотрудником института литературы и защитит вполне достойную, ничуть не хуже иных, диссертацию «Жизнь и творчество моего подопечного по КГБ».
Вот и издевайся над мальчиком Витей! — Г. С.
взгляд - некрасивая. Женщина страшной судьбы и потрясающей выдержки. Муж ее - Леонид Плющ, фигура, известная во всем мире. Между прочим, он украинец, она - еврейка.
Два года назад его, экономиста по образованию, арестовали за статьи, опубликованные на Западе. Я не читал этих статей, говорят - нечто значительное и нашу страну громящее.
Там были не только статьи. Суд шел закрыто, никто на суде не был, все похоронено во мраке. Но был Леонид связан с генералом Григоренко, входил, кажется, в «инициативный комитет» по выпуску и распространению знаменитых «Хроник» и Самиздата вообще, и, говорят, был эмиссаром высланных крымских татар. Его подвергли медицинской экспертизе, и тюремщики от медицины дали заключение о шизофрении: маниакальный комплекс изобретательства и реформаторских идей. Вы слышите? Говорят, что когда в прошлом году происходил у нас в СССР всемирный симпозиум психиатров и некое английское светило услышало о таком диагнозе - комплекс изобретательства и реформаторских идей, - оно, английское светило, произнесло:
- А вы знаете, что ваш диагноз не нов, он давно получил в психиатрии наименование «комплекса Леонардо»? Да, в свое время точно такой приговор был вынесен Леонардо да Винчи.
Словом, Леня Плющ в «психушке», психиатрической лечебнице закрытого типа в Днепропетровске. Уже полтора года. Таня осталась с двумя мальчишками - уже взрослыми, младшему одиннадцать. Два раза в месяц ей разрешено свидание с мужем.
И вот год назад его принудительно, не спрашивая разрешения ни у него, ни у нее, стали лечить аминазином и галоперидолом, препаратами, которые легко превращаются в свою противоположность и окончательно сводят с ума, особенно если вводить их человеку здоровому (что Плющ здоров, ни у кого из его знакомых нет сомнения).
Два или три месяца назад Таню дважды подряд к мужу не пустили. Причина может быть единственной: его «долечи-
ли» до того, что сам его вид - свидетельство преступления тюремщиков-лекарей. Тем временем Таню таскали в КГБ, все время за ней слежка, только вот я никак не мог понять по рассказам Ильи, чего от нее добиваются. Так я понимал - чтобы она признала, что муж и в самом деле сумасшедший, и перестала скандалить, сигнализировать на Запад.
Но Таня стала требовать, чтобы мужа отдали ей из больницы и выпустили с ней и детьми из СССР. Тогда КГБ натравило на нее ее родителей, которые - то ли искренне, то ли их соответственно напугали - заявили: не отдадим детей, да и тебе не разрешим уехать. И все это с бранью, с побоями, отвратительно настолько, что друзья ее опасались, как бы она, при всем ее героизме и железном умении собой владеть, не наложила на себя руки.
Наконец дали свидание. Она вернулась совершенно убитая: ей показали распухший, лишенный эмоций манекен, который даже внешне едва был похож на ее Леню - еле узнал ее, произносил безжизненные «да», «нет», смотрел в одну точку. Из Москвы поступили сведения, что в Днепропетровск срочно вылетел важный психиатрический консилиум. Страшная догадка - Леня совсем плох, погибает.
Но вот неделю назад к Тане приехало высокое начальство КГБ, было приветливо, обещало блага и само предложило вне очереди съездить к мужу. Она поехала и вчера вернулась. Через несколько часов после приезда я ее видел.
Лене лучше. Страшен, но взгляд уже осмыслен. Те препараты отменили, а назначили инсулин, хотя об инсулиновых шоках (кажется, так) тоже толкуют ужасное. Он рассказал, что от него требуют признания в собственном сумасшествии, тогда, мол, ему пойдут на уступки. Она велела: подписывай все, дальше так нельзя.
Вчера я впервые сидел один на один с Таней Плющ. Леню я не знал, об его истории подробного и толкового рассказа не слышал. И я сказал:
- Танечка, вы простите, если вопросы мои некстати и вам тяжело - скажите прямо.
- Нет-нет, я могу...
И я спросил: за что, собственно, в чем он отказался сдаться, чем он так насолил, чего же хотят сейчас от него, от нее?
Она стала рассказывать - не спеша, певуче и очень зримо. Никогда Леня даже на консультациях по поводу умственных расстройств не бывал, а когда арестовали - полностью отказался давать какие бы то ни было показания, не разговаривал со следователями. Те озлились (мотать себе на ус!) и нанесли этот страшный удар.
Таня рассказывала и, когда заговорила о нынешнем, чего добиваются и что в обмен на что обещают, вдруг пристально взглянула на меня сквозь свои сильные очки - очень сильные, почти как у Катерины, - и глаза поползли, расширились, как словно бы увидели страшное. Она спрятала от меня глаза и стала медленно, очень медленно склоняться.
Мы сидели на диванчике - она стала клонить голову к груди и вся как-то собираться к животу. Это было точным зримым воплощением понятия «уходить в себя», и рассказ ее все замедлялся, в слова втискивались паузы, росли и, наконец, Таня вовсе умолкла.
Так она сидела, вся согнувшись, вобравшись головой, руками, коленями себе в живот, и — молчала. Я растерялся, коснулся ладонью ее плеча.
- Танечка, вам плохо? Больно вам?
Она коротко встряхнула головой.
И вдруг я понял. Посреди рассказа, на полуслове она вдруг сообразила, что мало знает меня и выдает мне лишнее. И ее мгновенно парализовал страх. Она бывала у меня дома, она знает меня как лучшего друга Ве-Пе и Ильи. Но... но верить нельзя никому. Никому, конечно, никому, если даже отец и мать...
Я сидел возле нее и весь вспотел. От стыда. Да, от стыда. Мне было стыдно оттого, что Таня, бесстрашная и героическая женщина с железными нервами, - подумала такое обо мне! Доведена до того, что подумала такое, что думает такое о тех, в кого нужно верить, нельзя не верить. Я в полном смятении смотрел на ее голову, вжатую в плечи, и чувствовал, как
ей тоже стыдно, ужасно стыдно - и страшно. Сильнее - страшно.
Я пробормотал: «Ничего, Танечка, ничего!» - и отошел.
Неделю назад Илья, которому Вика оставил ключи от квартиры, собрался заночевать там в пассаже. В десять часов вечера позвонила и пришла Таня.
В начале двенадцатого собралась уходить, когда раздался звонок и в квартиру буквально ворвались милиция с понятыми. Кто такие, почему в чужой квартире? Составили протокол и ушли. Через два дня жену Ильи соседка позвала к телефону (собственный их телефон отключили, как только они отнесли заявление на выезд), и неизвестная «доброжелательница» сообщила ей, что муж ее в квартире Некрасова предается любовным утехам с женщинами. В тот же день Танина мать устроила ей очередной грязный скандал, при этом поносила ее за то, что она путается, с кем попало и, следовательно, никакая жена и мать, и нечего ей добиваться освобождения Лени.
Таковы методы физического и разного прочего уничтожения людей этой державой.
...У сегодняшнего моего преследователя походка ходока-профессионала. Шаркающий заведенный шаг, на месте не стоит, все время топчется. Так ходят полотеры.
Молодой, лет тридцати двух. Редкие волосы на пробор - вначале был в прямо сидящей шляпе. Нос - ищейки, чующей след. Глаза устроены так, что видят меня, даже когда лицо не довернулось в профиль ко мне: выработан навык вертеть центром зрачка от переносицы до самого уха. Премерзкий тип. Наверное, особенно премерзкий потому, что как я ни старался уйти от него - не удалось.
Привел его, надо полагать, Вика. Я, гуляя, забрел в гараж к Илье, сходил ему за булочкой и маслом, поскольку он перепачкался и проголодался. Пришли Вика с Ефимом - Ефим все-таки не внял моим советам не шляться зря в пассаж, не дразнить гусей.
Поговорили, съели булки с маслом, Фимку Илья оставил помогать, а мы с Викой ушли. Болтая и радуясь весеннему солнышку, пошли по Саксаганской до угла Горького, остановились, попрощались.
Вика двинулся прямо, я свернул влево, вверх по Горького, решил нанести визит бывшей моей жене, матери Андрея (она вчера по телефону просила зайти по поводу шести «троек» у Андрея в этой четверти).
Иду, в руке газетный сверток с тремя булочками - специально взял больше, Филька любит эти маленькие трехкопеечные булочки, а их всегда быстро разбирают.
Иду, ничего дурного не подозреваю, но у подъезда, прежде чем взойти на три ступеньки, по уже въевшейся инвалидной привычке останавливаюсь, чтобы не заколотилось сердце, вдыхаю-выдыхаю и при этом от нечего делать озираю залитые солнцем, еще безлиственные окрестности.
Вижу типа в шляпе, шагающего заведенной походкой ко мне от Саксаганской, от того угла, где мы только что попрощались с Ве-Пе. На типе ничего не написано, но я, войдя в подъезд, поднявшись на десяток ступенек, возле лифта останавливаюсь и смотрю через застекленную дверь на улицу - пройдет тип мимо, взглянет на дверь или нет?
Дверь отворяется, и тип входит в подъезд. Я открываю дверь лифта, тип проходит мимо меня к двери, ведущей во двор.
Жму кнопку, еду наверх. Приехал. Выхожу, жму звонок на двери в квартире. Тихо. Еще жму - никого. Вхожу в лифт, спускаюсь, выхожу из лифта и направляюсь к двери во двор. Толкаю ее - слева тотчас ныряет из двора в ворота тип в шляпе. Возвращаюсь в подъезд, спускаюсь по десяти ступенькам, толкаю дверь и по трем ступенькам схожу на улицу, смотрю вправо - тип уходит от меня к Саксаганской, к тому углу, где мы стояли и прощались с Викой.
Иду за ним. Он пружинисто-заведенно, пританцовывая перед трамваем и грузовиками, пересекшими ему путь, переходит на другую сторону и исчезает в дверях овощного магазина. Стою, жду, смотрю. Потом иду к магазину.
Тип выходит из магазина, не глядя на меня, идет в сторону Красноармейской; я захожу в магазин и вижу приличную капусту, не по-весеннему белые и упругие кочаны, подходящие для закваски, - надо сегодня или завтра прийти и взять. Выхожу.
Тип топчется на той стороне улицы Горького. Иду к нему. Он переходит через Саксаганскую, приплясывает перед трамваем и потоком легковушек, вертит затылком влево-вправо, ловит меня косыми глазами. Я смотрю на часы, жду. Я в самом деле жду, по моим подсчетам как раз должны вернуться домой Андрей с матерью, они, я знаю, отправились по магазинам и ателье с целью купить к выпускному балу отрез на костюм. Тип танцует на углу напротив, ушел вверх, вернулся назад, спросил у двух мужичков с мальчишкой, который час.
Соображаю, что, даже если бы дождался и увидел Андрея, подходить к нему не надо, ибо уже абсолютно понятно, что за мной «хвост», - н направляюсь в сторону Красноармейской. В пятидесяти шагах от меня - трамвайная остановка, и меня как раз обгоняет двадцать третий, двухвагонный. Вижу - тип топает по той стороне.
Трамвай остановился. Он пуст. Подхожу к заднему вагону, вхожу. Он переходит трамвайные пути, подходит к моему вагону — трамвай как назло стоит и двери не захлопывает, — но не входит. Меня в вагоне видит. Сзади подошел еще трамвай, тридцатый, около него толчея, мой последователь тоже, кажется, хочет сесть.
Наконец поехали. Оглядываюсь все время. Никакая машина следом не едет. Трамвай - тот, тридцатый - на наш зеленый свет не успел, остался.
Повернули с Саксаганской на Руставели, остановились - тут конечная возле кукольного театра, дальше двадцать третий не идет, сделает кольцо вокруг квартала и отправится назад.
Выхожу. Остановилась серая «Волга», в ней люди, какие и сколько - не присматриваюсь. Тридцатого из-за угла еще нет.
Пересекаю трамвайные пути, вхожу в скверик со скамьями как раз напротив «Кинопанорамы». Людей на скамьях мало. Сажусь, на всякий случай стягиваю с головы и прячу в карман берет. Все равно я заметен - мое светло-кофейное пальто и светловолосая голова с пшеничными усишками приметны издали.
Проходит не более минуты - и с той стороны, откуда привез меня трамвай, появляется мой тип-топ. Пристально на меня смотрит, узнает, проходит мимо скверика к книжному киоску и пивному автомату. Сижу, греюсь на солнышке, а он там танцует.
Потом он скрывается за молочным ларьком, я его не вижу, влезаю и тотчас уезжаю туда, откуда приехал, - назад, к гаражу Ильи. Мне уже досадно и чуток не по себе: как он, гад, меня выследил? Соображаю: двадцать третий доехал до конечной, дальше я на нем отправиться не мог. Значит, если за трамваем шла машина, она меня, даже не видя, подкараулила здесь. Да, но я же мог не сесть в садике, а уйти к себе домой -подъезд моего дома в семидесяти шагах от садика; а мог миновать подъезд и проходным двором попасть на Красноармейскую возле магазина «Дары моря» - что же он, и там бы меня догнал? По следу, что ли, идет, чутье сверхсобаки и некая локация?
Ладно, посмотрим. Еду в тридцатке и гляжу назад. Вот легковая идет следом и «рафик», легковая обогнала трамвай, «рафик» свернул. Первая остановка. Едем дальше. Догоняет «Волга», трамвай тормозит, поравнялась и затормозила она. Опять едем. Обогнали нас грузовик и «Москвич», больше машин не видно.
Остановка. Выхожу. Перебегаю Саксаганскую, вхожу в аптеку на углу Владимирской (все эти дни ищу галаскорбин, кончился, а он мне помогает), на улице будто бы не видно. Миную дом, другой, сворачиваю во двор, подруливаю к удивленным Илье и Ефиму.
- Ты же спать пошел.
- Соскучился. Стыдно стало, что три булочки от вас,
голодных работяг, унес. И вообще - за мной стукач шляется. Не стукач, а как его называют?
- Филер, - говорит Илья.
- Это при царе был филер, - не согласен Ефим.
Рассказываю, стою спиной к воротам, через которые проник во двор. Фимка смотрит на что-то позади меня, показывает:
- Он?
Оглядываюсь - он! Вошел во двор, потоптался, принюхался, исчез.
Походил по закуткам двора, искал, нет ли выхода на другую улицу, не на Саксаганскую, - везде высокая стена.
- Можно перелезть, но зачем? Еще раз появился тип-топ, высунулся, потанцевал, исчез.
Илья помыл бензином руки, сбросил робу, набрал «авоську» картошки, закрыл гараж, и мы вышли. Решил головой не вертеть и типа не высматривать, надоело.
На том же углу, где и с Ве-Пе, попрощались с Ильей, а с Ефимом, болтая, добрались до угла Красноармейской и завернули в комиссионку посмотреть медные старинные самовары.
Выходим из комиссионки - впереди нас выскакивает тип, уже без шляпы. Я громко говорю:
- Ну, видал идиота? Это он так работает.
Тип удаляется, перебежал Красноармейскую, Фимка говорит:
- Это не он, тот же в шляпе, и смотри, как чешет.
- Сейчас остановится.
И будто по-моей команде тип остановился, зашел в телефонную будку.
Мы попрощались с Фимой, и я пешком двинулся домой.
Подойдя к своему дому, не свернул на Рогнединскую, чтобы прямо попасть к подъезду за палисадником, а прошел еще по Руставели, нырнул в ворота и прямо вышел к своему парадному. Перед воротами оглянулся - типа не видать. Вошел к себе в парадное, а мог, опять же, миновать его и
проходным двором попасть на Красноармейскую - в гущу прохожих, машин, троллейбусов.
Поднялся на второй этаж, открыл квартиру, сбросил пальто и сразу к балконной двери. Вижу ворота, через которые только что вошел с улицы во двор. Стою, жду. Точно, гончаком по следу - мой ходок. Задержался, пританцовывая, нюхнул в сторону детсада, куда я через десять минут пойду за Филькой, и уверенно зашаркал влево, сюда, к моему подъезду.
И все. Подходил ли он к подъезду и нюхал ступеньки лестницы, поднялся ли к дверям квартиры и наслушивал мой голос - не знаю. Когда через десять минут с мусорным ведром и в ватнике я черным ходом спустился к мусорным ящикам, а потом отправился в детсад, типа не было. Мы вернулись с Филькой, он остался побегать во дворе, а я потом еще выходил к нему, - филер исчез.
Вот так. Мразь, погань, но до чего цепкая, а?
И сколько же их? И сколько же денег они стоят? И где же набрать рук, чтобы строить машины и сеять хлеб?
Словно в оккупированной стране. Ты, читатель мой, особенно юный мой читатель, здесь у меня на Родине, - Ты полагаешь, это только в романах написано о преследованиях царской охранки? Нет! Вот оно! Ты живешь в стране, где стукач и филер рядом с Тобой.
А впрочем, с точки зрения Державы, существование Легиона абсолютно необходимо, оправдано и гуманно: для защиты Р-родины, народа, для Твоей защиты, мой мальчик. Ведь я - враг. Да, враг. И Виктор Некрасов - враг. И Солженицын - тоже враг, вон его!
Мы - враги. И для обуздания нас необходим Легион.
Эпилог
...Все полны отвращения к тому, что творится вокруг. И на что-то надеются, и не надеются ни на что.
А в чем дело? Нет сервелата и краковской колбасы, и даже исконно украинское сало исчезло, а где-то там, на Руси,
в Рязани да в Казани, ходят черные слухи - и вовсе чуть не голод. Это пустяк, это друзья мои переживут. Так что же? Ах, не хочу об этом опять да опять.
Скажу Тебе только, что год назад в крупных городах кроме существовавших до сих пор городских отделений КГБ созданы еще и районные. И архитектурный ансамбль республиканского КГБ на Ирининской, в котором я некогда побывал (никогда не забуду тот светлый высокостенный, просторный и совершенно пустой сортир!), расширяется, уходит новым, высоким и светлым, новаторским по архитектурному стилю корпусом к Крещатику.
И когда, проходя, спросил я у важно-сонного сторожа в штатском (там еще не готово, идут отделочные работы) - а что это такое построили? — он загадочно ответил:
- Что надо, то и построили.
Надо! Чтобы оставалась и впредь эта держава самой могущественной и несокрушимой тюрьмой народов. И не только родных своих народов. А если удастся - а вдруг да и в самом деле удастся, ведь народы мира явственно и зримо тяготятся отпущенной им свободой! - то и все как есть человечество оковать теми же кандалами. Недавно представитель Китая в ООН сказал, что СССР - «самый крупный мошенник в вопросах мира и самая большая опасность войны». Прав он или нет в оценке деятельности нашей Сверхдержавы?
Сверхдержаве нашей бесконечно везет. Во всем везет. Богата она - неистощимо, сколько ни уничтожаем мы ее богатства. Весь мир задыхается в астме нефтяного кризиса -мы открываем новые месторождения, взвинчиваем цены, переплавляем нефть в валюту: и нам уже плевать на неурожаи казахстанской целины, где хлеб обходится подчас дороже, чем привезенный из Америки и Канады за золото, -лишь бы золото было, а мы его сделали из нефти.
Мы отстаем на несколько порядков в машино- и приборостроении (читай, в изготовлении самых совершенных видов оружия) - американцы, японцы, немцы помогают нам
оттачивать оружие против самих себя, потому что таковы законы их общественно-экономического развития: Америка и Япония движимы законами экономики, они вынуждены торговать, и мы для них - рынок сбыта; а что экономика и торговля переваливают в иную сферу, сферу сражения враждующих идеологий, сферу войны - этого они вынуждены не учитывать. Безумие! В самом деле: народы, сохранившие еще свободу, тяготятся своей свободой!
Недавно один мой друг сказал мне:
- Извини меня, но я считаю себя человеком порядочным, не продавшимся, не совершившим подлости. Да, я - коммунист, член КПСС, но я никогда не продал и не предал, даже могу сказать - ни в одном слове никогда не солгал.
В слове? Может быть, хотя верю с трудом. А в молчании? Сколько раз в твоей жизни ты промолчал, хотя должен был сказать? А сколько раз ты молча проголосовал, подняв руку на партсобрании, когда надо было не поднимать ее? Ах, ты в момент голосования умудрялся выскользнуть за дверь покурить? Нет, милый мой, все мы - г... И ты такое же.
Все мы? И - я? Да, читатель. Извини меня, но и я. Впрочем, мне кажется, это Ты уже понял и без моего признания.
Я служил. В пятьдесят третьем сталинском, траурном, вступил в партию, честно и преданно занимался идеологическим б.., отлично сознавая, что именно им и занимаюсь. Занимаюсь ради благополучия, ради карьеры. Ради еще одной сотни денег, ради «детишкам на молочишко» и ради вон той блестящей безделушки для любимой женщины.
Вот сочиняется этот эпилог моего романа-доноса, я сослепу диктую жене эти слова, и она, человек, не слишком разбирающийся в политике, несколько наивный в оценке общественно-идеологических явлений, спрашивает:
- Я не понимаю, а чего ты во всей этой истории добивался? Вот ты жаловался на то, что тебя исключают из партии, что тебе запрещают работать режиссером. А чего ты хотел?
Если бы тебя восстановили в партии, разрешили работать режиссером, что бы ты делал? Ты бы продолжал дружить с Некрасовым, защищал бы его? Ты бы протестовал против всего того, что тебе кажется плохим и вредным? И я отвечаю:
- Да нет... если бы меня восстановили и разрешили работать, то я бы уж пикнуть не смел... Дружить с Некрасовым? Н-не знаю... не знаю. Знаешь, по всей вероятности, если бы меня восстановили и я бы делал свое кино, я бы, пожалуй, и переписывался с ним сейчас не очень. Как это делают все мои и наши с ним друзья-приятели, которых не исключили и которые ходят на службу...
И она опять спрашивает:
- Нет, не понимаю. Значит, ты бы опять продолжал своим пребыванием в партии и своей работой содействовать тому, что плохо и вредно, и против чего, по твоим понятиям, надо восставать?
И я отвечаю:
- Видишь ли, все сложно... Да, если бы восстановили, было бы так... Но я же тебе уже много раз твердил. Я счастлив, что все так обернулось. Что я лишен возможности заниматься идеологической проституцией, зарабатывать таким путем деньги, ради новых и новых денег опять и опять проституировать...
А она опять:
- Все-таки - не понимаю. Ведь ты же вполне серьезно хотел, чтобы тебя простили, восстановили и допустили опять к кинопленке и перу?
Ах, дорогая моя, теперь я уже и сам не пойму, всерьез или нет. Но тогда, читатель, посещая обкомы-горкомы, даже тогда, когда рисковал сунуть с собой в портфель магнитофон, - я... да, я хотел быть восстановленным и допущенным к пленке и перу.
Я боялся. Боялся за детей, которых надо кормить. Боялся, что не будет квартиры и машины. Боялся всего того, чего боится и должен бояться советский человек.
Итак - финита, последняя точка близка. Только что во Владимирском соборе догорела свеча. И я глядел, как она горела. И возносился духом к Тому, кто благословляет все сущее...
- Да будут счастливы, мирны и блаженны все жившие, живущие и кому предстоит...
И воздал благодарение за то, что даровано мне было завершить свой труд.
И обратился к близким своим, с которыми на страницах этих повторил пройденные наши пути-перекрестки:
- Простите, други, попытайтесь не прогневаться, если сочтете, будто слишком распластал, вывернул нашу изнанку. Надеюсь, други, никто не бросит в меня камень за то, что из себя любимого отбил бифштекс менее кровавый, нежели из вас...
И к врагам обратился я...
- Ну-те-с, страх-стресс-Легион, где же твоя карающая длань? Так и не прошлепали по лестнице неспешные шаги твоих «грузчиков»-опричников в штатском? А? Прозевали? Выпустили меня? А, еще протянется длань, прошлепают шаги? Поздно, голубчики! Теперь шлепайте сколько угодно - хоть вверх, хоть вниз: донос мой вы прошляпили. И сегодня вентилирую уже задумку: а не послать ли вам заказной бандеролью экземплярчик его? Верно, подумываю. «Черпулеры» вы, и век вам быть «черпулерами», не стоять вам на подхвате!
Догорела свеча, догорела...
А пока одиннадцатого числа, апреля месяца года одна тысяча девятьсот семьдесят седьмого вкладываю этот последний финал, эти документы, эти письма в папку, несу эту папку в надежное (ой ли?!) укрывище, как именует это дело Исаич, и - все. Баста.