Жень-Шень… за колючей проволокой. 1942–1948 гг.
Жень-Шень… за колючей проволокой. 1942–1948 гг.
Самсонов В. И. Жень-Шень… за колючей проволокой. 1942–1948 гг. : Документально-художественное издание / Сост.: Сорокина Т.В., Самсонов В. И. – Обнинск. Изд-во «Поли-оф» . 2016. – 240 с. : ил.
Стиль написания данных писем и повествование событий избраны автором –
Боковым Виктором Федоровичем. Орфография и пунктуация сохранены.
Составители: Сорокина Татьяна Викторовна, Самсонов Владимир Ильич.
Книга издана на средства дочери Бокова В.Ф. Сорокиной Татьяны Викторовны.
В книге впервые представлены рассказы и письма Виктора Федоровича
Бокова о трагическом времени «Сибирских сидений». Вашему вниманию
предлагается переписка с Женей Сорокиной – «ЖЕНЬ-ШЕНЬ»,
подарившей ему большую ответную любовь и дочку Танечку.
Книга хорошо иллюстрирована фотографиями и фотокопиями подлинных
документов.
Содержание
Вступление...............................................5
Все имеет начало.................................10
Военное училище.................................13
Арест.......................................................16
Трибунал................................................19
Лагерь......................................................22
Волки.......................................................26
Письмо Сталину...................................33
Жень-Шень… за колючей проволокой
(письма 1945–1947 гг.).......................38
Неизданные рассказы
(1945–1946 гг.)
Подвиг...................................................116
Выполняем свои планы
и обязательства..................................119
1000 граммов.....................................123
Там, где выращивают лошадей......124
День отдыха.........................................126
Держать марку отличников............128
Радость в труде...................................129
Неизданные произведения
«Сибирское сидение» (1943–1948 гг.)
Поздравления с Октябрем..............135
Лунная соната.....................................139
Храбрый заяц .....................................143
Сказочка о снеге.................................145
Журавли................................................145
Скупой .................................................152
Три сестры...........................................155
Рассказ с моралью.............................156
Много шума из ничего ....................160
С утра пораньше................................162
Проказы гименея...............................166
Бывает такое ......................................168
Не убий.................................................168
Учёный схоласт...................................172
Наброски-зарисовки
Жеви......................................................173
Трагедия ..............................................174
Непредвиденная смерть .................175
Заневестилась.....................................176
Что я сделал на пожаре....................177
Во мне живёт.......................................177
Некоторые заметки ..........................179
«РЕКВИЕМ» .........................................180
У кривых берёз...................................182
Терпение...............................................185
Встреча.................................................191
«… я прожил жизнь»
письма (1920–1950 гг.)....................194
Долгожданная
свобода творчества...........................199
Послесловие........................................201
Семейный альбом..............................202
—• 5 •—
Посвящается моим любимым родителям:
папе – Бокову Виктору Федоровичу
и маме – Сорокиной Евгении Фроловне.
Вступление
Предутреннюю тишину лагерной
больницы № 1 нарушил
крик новорожденной девочки. Лагерь
начинал жить, до первых
петухов, с шести часов. С этого
времени открывает свою житейскую
страничку Таня Сорокина.
На дворе стояло 14 марта 1947
года. Сегодня на дворе – 2016 год.
Как хорошо, что есть человеческая
память о тех, кто жил
рядом. Мои дорогие родители
в невероятных условиях смогли
найти друг друга и, взявшись
крепко за руки, пойти на «свет в
конце тоннеля». Сколько мужества
и отваги стоили их встречи,
подарившие сердцам любовь.
Первая встреча произошла в
чудесный праздник – Вербное
Воскресение весной 1944 года.
Вербное Воскресение – Христианский праздник,
отмечаемый в воскресенье, предшествующее
Неделе Пасхи, то есть шестую Неделю Великого
Поста. Мама была человеком верующим.
Иконку Казанской Божьей Матери, при одной
из встреч в Бутырке, бабушка передала маме.
«Божья Матерь» всегда была хранима у сердца.
С этого дня начинается большая и светлая любовь
на долгие десятилетия Жень-Шень и Вити.
Папа мне говорил: «Если бы ты не родилась,
возможно, мы никогда бы из лагеря не возвратились» . Такие дикие законы были в лагере.
Т.В. Бокова-Сорокина
—• 6 •—
Кто же они мои любимые родители? Мама – Евгения Фроловна
Сорокина, уроженка деревни Журавка, Мосальского района, Калужской
области. Родилась 6 января 1924 года в крестьянской семье. У родителей
было четверо детей. По окончании 7-ми классов, мама решила
поступать в медицинский техникум.
Поступила сразу в Серпуховское
медицинское училище,
окончила с отличием, получила
красный диплом и была направлена
на дальнейшую учебу во
2-й Московский медицинский
институт. Успешно сдала вступительные
экзамены, проучилась
два года. Началась война. Маму
мобилизовали в Тарутинскую
участковую больницу, ставшую
в эти дни войны госпиталем.
Работать было сложно. Медикаментов
и перевязочного
материала катастрофически не
хватало. Маме приходилось со
стареньким фельдшером ходить
по полям сражений, чтобы
найти хоть что-нибудь для
госпиталя. Однажды им очень
повезло, они нашли трофейную
коробку с медикаментами
и бинтами. Радостью от найденного
она поделилась с коллегами,
такими же девчонками
и ребятами, как она, при этом
высказавшись о достоинстве
упаковки иностранных медикаментов,
которые пролежали
в грязи на поле сражения и не
повредились.
Но знала ли тогда 19-тилетняя
девчонка, что эта сказанная фраза так круто изменит ее судьбу?
В больнице нашелся «доброжелатель», который таким образом
отомстил Жене за отказ в настойчивом ухаживании. Этот донос послужил достаточным основанием для того, что бы объявить Евгению
Сорокину «врагом народа». Уже через два месяца после разговора с
сослуживцами ее доставили на Лубянку, оттуда в Бутырскую тюрьму,
где она пробыла долгих шесть месяцев. Сказать, что это было ужасно
– ничего не сказать. От следственных допросов она надолго потеряла
дар речи, а на голове появилась широкая прядь седых волос.
Не прошли даром и ночи, проведенные на холодных каменных полах
Бутырки. Мама на всю жизнь заработала бронхоэктатическую болезнь
легких.
12 мая 1943 года ей выносят
страшный приговор по ст. 58-10
ч.2. «За антисоветскую агитацию
и пропаганду» – пять лет лишения
свободы. Физически истощенную
и морально униженную, Женю
вместе с другими арестантками
сажают в вагон эшелона, идущего
в Новосибирск. До пункта назначения
добирались целый месяц,
так как ехали только по ночам, а
днем стояли. Кормили арестантов тухлой селедкой, хлебом и водой
из паровозного котла. Ежедневно служба охраны вытаскивала из вагонов
по три-четыре покойника. Маму тоже ожидала эта участь, если
бы один из конвоиров не пожалел ее. Он стал приносить исхудавшей
девушке горячий чай и сухари. Из Новосибирска Женю направили в
один из лагерей Сиблага Кемеровской области. Ей повезло, она попала
на работу по специальности в лагерный госпиталь. Впоследствии она
стала работать самостоятельно. Было очень трудно.
На лагерь приходились:
один терапевт,
один хирург и один
стоматолог. Сложность
заключалась в
том, что существовала
квота, не позволявшая
освобождать от лагерных
работ по состоянию
здоровья более
45 человек в день. В
то же время, если кто
умирал на работе, вся ответственность ложилась на врача. На свой
страх и риск Женя часто давала освобождение большему количеству
заключенных. Она понимала, что из-за этого могли быть серьезные
неприятности. Но за Женю вступилась семья авторитетных докторов
Христенко, которые сразу приметили знающую свое дело девушку.
Они стали опекать ее и папочку до самого последнего дня нашего пребывания
в лагере. Они были очень дружны с моими родителями, так
как были старше и относились к ним, как к детям. Cвоих у них не было.
После истечения срока приговора мои
родители долго переписывались с семьей
Христенко. Маме везло на хороших
людей. Среди таких людей был комдив,
который в тяжелом состоянии, с признаком
открытого туберкулеза, был доставлен
в лагерный госпиталь. Мама дала согласие,
стала его лечить. Комдив пошел
на поправку и встал на ноги.
В лагерных условиях никто не соглашался
вводить медицинские препараты
внутривенно капельным путем. Мама
спасла ему жизнь и завоевала неподкупное
его доверие. Впоследствии, он не раз
выручал ее в критических ситуациях. Например,
когда с целью продления срока Жени, работавший в лагере
новый фармацевт из корыстных побуждений в пузырек из-под поджелудочных
капель налил соляной кислоты. В результате этого, один из
заключенных получил ожог полости рта. Его спасло то, что он не успел
проглотить эту кислоту, и остался в живых. Представьте, что пришлось
пережить несчастной Жене, на которую тут же пало подозрение! Однако
фармацевт сам признался в содеянном. Возможно, не без участия
комдива.
Отец – Боков Виктор Федорович 1914 года рождения. Родился в
крестьянской семье, в деревне Язвицы Московской области. В 1938
году окончил Московский литературный институт им. Горького, с 1941
года – член Союза писателей СССР.
В конце уходящего лета 1942 года по ложному обвинению однокурсников
военного училища он был арестован и осужден военным трибуналом
по ст. 58-10 ч. 2. – «За антисоветскую агитацию и пропаганду» – на
пять лет лагерей.
Папино пребывание на выселках 101-го км в деревне Ильино Калужской
области закончилось в 1958 году. Его творческая душа рвалась на
волю, рвалась к работе. Мама дала ему полную свободу, оставив себе
боль воспоминаний.
Я благодарна папе за внимание и любовь к маме, к своей любимой
Жень-Шень, и ко мне. Он много путешествовал в поисках творческого материала
по всему Советскому Союзу – от Калининграда до Владивостока.
Отовсюду посылал нам весточки с теплыми словами, посылки и бандероли.
Мы радовались с мамой: «Наш папочка с нами!». Мы жили вместе с ним,
мы радовались его успехам и огорчались вместе с ним его неудачам.
Самые радостные минуты были – его приезды к нам в Боровск. Когда
маме сделали операцию, папа приехал в больницу и привез сорок стаканов
ароматной лесной земляники в лыковой корзиночке! На мамином
лице от такого счастья появился «земляничный» румянец.
В 1967 году папа помог мне перевестись из Воронежского мединститута
в Московский пединститут им. Крупской на факультет естественных
наук, который я закончила в 1973 году. Он говорил мне и писал, как
автограф: «Татьяне, моей дочери, хлебнувшей моей Сибири, и выросшей
при моем старании дать ей образование. Твой отец Виктор Боков».
После смерти мамы, в 2002 году, мне в наследство досталась большая
ценность – лагерная переписка двух заключенных – моих родителей.
Прочитав письма, я не могла не поделиться ими с почитателями
творчества Народного поэта России Виктора Федоровича Бокова.
Я храню добрую память о своих родителях – учителях жизни. Лагерные
письма, сохраненные мамой, рассказывают о чистой и большой
любви к жизни, отношениям, друг к другу, и не рассказать о человечности
в лагерных застенках будет большой ошибкой.
Бокова-Сорокина Т.В.
Все имеет начало
8 августа 1941 года. Утро. Когда я навестил
Пастернака, в разговоре он сказал:
– Завтра уезжает в эвакуацию Марина
Цветаева. Вы не хотите выехать
со мной,
проводить ее?
– Что за вопрос. Конечно, хочу.
9 августа 1941 года из Переделкино в
Москву ехали поездом, до Речного вокзала
– трамваем. Из окна трамвая мы видели
её: на площади, у спуска к пристани
стояла одна, в окружении саквояжей и сумок.
С утра прошел «пыльный» дождь, от
чего на небосводе повисла радуга. Подошли.
Пастернак представил меня. Я
успел заметить кожаное пальто темно-
желтого цвета, синий берет, брови домиком.
Когда человека охватывает чувство тоски и страдания, брови
его встают именно так, домиком.
Люди лихорадочно грузили свои вещи на тележки носильщиков, везли
на пароход «Советская Башкирия». Толкались, мешая друг другу, как
затравленные птицы в клетке.
Марина поворачивала голову то в
одну, то в другую сторону, ожидая
кого-то. Ее глаза еще больше страдали.
– Боря, – не выдержала она, – ну,
ничего же у вас не изменилось. Это ж
четырнадцатый год! Первая мировая –
все повторяется.
– Марина, – переживал Борис Леонидович,
– ты что-нибудь взяла в дорогу
покушать?
Она удивилась вопросу:
– А разве на пароходе не будет буфета?
– С ума сошла! Какой буфет! – почти
вспылил Пастернак.
Я знал, что здесь поблизости есть гастроном. Пошли вместе с Борисом
Леонидовичем.
– Стой и никуда не уходи. Мы быстро.
Сколько могли унести в руках, столько купили бутербродов с колбасой
и сыром.
Видя, что вещи Марины не помечены, я решил их «узаконить». Взял
у мороженщика кусок дымящегося «сухого» льда, обернув его платком,
стал натирать место для надписи. Написал химическим карандашом:
«Елабуга. Литфонд. Цветаева».
На следующем брезентовом мешке я же написал вариант: «Цветаева.
Литфонд. Елабуга». Марина сочувственно заулыбалась.
– Вы поэт?
– Собираюсь быть поэтом.
И тут на близком расстоянии я заглянул в глаза Марины. Невероятное
страдание отразилось в них.
– Вы знаете, Марина Ивановна, – заговорил я с ней. – Я на вас гадал.
– Как вы на меня гадали? – спросила она в изумлении с женским
интересом.
– По книге эмблем и ребусов Петра Великого.
– Вы знаете эту книгу? – удивилась она.
– Очень хорошо знаю. Я по ней на писателей загадываю.
– Что мне выпало?
Я не ответил. И как было ответить, если по гадательной древней книге
вышел рисунок гроба со звездочкой и надписью: «Не ко времени и не
ко двору».
Во время разговора, касающегося судьбы Марины, к нам подошел
неизвестный мне молодой человек и обратился к Марине Ивановне.
– Мама, я не поеду в эвакуацию. Бесчестно бросать Москву в такое
тяжелое для нее время.
Сказал и удалился. Это был сын Марины Мур. Невероятно странным
показался мне этот поступок – сын отпускал родную мать в неведомые
края, не сказав ей ни слова в утешение, не обняв ее. Подходило время
отплытия.
Это была наша последняя встреча. 31 августа 1941 года Цветаевой
не стало.
Весной 1942 года мы шли с Борисом Леонидовичем по городу Чистополю,
по Пушкинской улице, что над Камой. Закатывалось солнышко
ясного морозного дня.
– Посмотрите, какие крыши, – воскликнул Борис Леонидович. Это
же медовые пряники – отламывай и ешь!
Тут в нем говорил отец, выдающийся художник, которого любил Лев
Толстой.
Помню, написал я в Чистополе, в самых трудных условиях, новогодний
рассказ. Было в нем больше печатного листа. Решили собраться у
Федина на Бутлеровой улице. Рассказ был необычен своими художественными
приемами. Охотник стреляет в зайца – не попадает. Заяц говорит
ему человечьим голосом:
– Промазал.
Весь рассказ был сказочно-фольклорным по духу. Я читал, Федин и
Пастернак слушали. Первым высказался о рассказе Пастернак:
– Хорошую вы свечу зажгли к Новому году. Это чем-то роднится с
рождественскими рассказами Диккенса.
– Мне нравится Гоголевская чертовщина вашего рассказа, – оценил
Федин.
Потом ужинали втроем. Флора Сергеевна – жена Федина поставила
на стол кушанье. Предлагалось угадать, что это за блюдо.
– Кролик, – догадался я.
Она сняла крышку, прикрывавшую кушанье. Кролик, сделанный под
дичь, был принят с восторгом.
Военное училище
В конце марта 1942 года в Чистополе я
был призван в армию. Ну как было уехать,
не простившись с обожаемым маэстро.
Захожу на квартиру, где жил Пастернак.
– Его нет, – сказали хозяева, – он ушел
за водой.
Я собрался уходить. Дверь открылась,
и на пороге встал Пастернак. В руках он
держал две новых оцинкованных бадьи с
дымящейся от холода водой.
– Это ваша судьба, – сказал Борис Пастернак.
– Я как знал, что вы придете проститься.
Благословил меня в путь, который оказался
невероятно трудным.
Чистопольский РИК мобилизовал меня
в ряды Советской армии. Я очутился в
городе Сталинске, в Веленском пехотном училище. Гигантское детище
этого города – металлургический комбинат дымил своими трубами,
пламенем вспыхивал в ночи, грозной твердыней показывал силу и волю
к победе.
Суровую полугодовую школу военной выучки прошёл я в этом
городе.
Была минута, казалось, не выдержу, разрыдаюсь от испытаний, но в
любое из тактических учений, и днём, и ночью, исполинский дух и пульс
этого завода передавался мне, и сердце, и душа находили силы жить и
закаляться в беспощадности к себе.
Все свежо в моей памяти. Стояло 16 апреля 1941 года в Москве. Я
учился защищать Родину здесь, но видел: «Не полководец я, не под богом
Марсом рождён, лучше бы использовать себя на войне, как литератора,
воевать своим оружием – пером».
Просился у командира на фронт рядовым – отказали. Я перестал
ждать и решил: «Пойду по самым трудным дорогам войны, посмотрю не
со стороны, а сделаю сам, вместе с безвестными героями войны, испытаю
судьбу своего народа в деталях и мелочах вместе с ним». Это внутреннее
решение меня поставило на ноги твёрдо и непоколебимо. Меня
не узнавали товарищи по оружию, спрашивали:
– Что с тобой?
В таком состоянии я слушал приказ Главнокомандующего:
– Ни шагу назад!
В безмолвных войсковых рядах стоял я и испытывал отрочески-экзальтированную
готовность умереть за Родину – решалась судьба народа.
Приказ Сталина ничего не утаивал. Это прошло, как по нервам,
и вызвало всю ненависть, всю печаль, всю гордость в каждом. Вскоре
после этого, меня спросили:
– Как вы смотрите на то, чтобы поехать на фронт?
Я ответил:
– Хорошо смотрю. Я готов ехать.
Но вместо отправки на фронт меня неожиданно арестовывают.
Меня ждал срок в застенках следственного изолятора.
Арест
Стояло лето 1942 года. 19 августа,
среди ночи меня подняли.
– Курсант Боков, одевайтесь.
Совершенно спокойно я встретил
этот арест (что это арест, я понял потом).
Спокойно сидел на строгой «губе»,
спокойно ехал в тюрьму, не понимая
ничего в случившемся, смотря на это,
как на недоразумение. И всё захолодело
внутри и защемило, когда услышал от
следователя, что я обвиняюсь в агитации
среди военных против Советов.
Следователь сказал: Арестант.
– Припомните, что, когда и с кем говорили?
Я не прибегал к помощи памяти, я знал сердцем своим, что припоминать
мне нечего, кроме любви к Родине и её лучшим сынам, вставшим
на ее защиту.
– Я за собой вины не вижу и сказать мне нечего, – так я и сказал следователю,
– если Вы располагаете какими материалами, то это клевета.
Он назвал мне при этом одну фамилию. Неужели это? Неужели?! За
всё пребывание в армии я не имел ни одного разговора с человеком
своего уровня, да и не было ни времени, ни сил говорить о чём-либо,
занимались по 20 часов в сутки, военная жизнь, с которой я встретился
впервые, заканчивалась мёртвым сном. Едва-едва успевали восстановить
энергию для другого дня.
Вспомнилась секретарша штаба Цимлянус. Она проявила желание
перепечатать один мой рассказ. Я пришел диктовать. Она выказала интерес
к литературе, сочувственно отнеслась к моему огорчению, что я
используюсь в армии не по специальности. В штабе никого не было.
Скопившаяся тоска от длительного отсутствия общения с культурным
человеком взяла своё, молчание прорвалось, я увлёкся и много говорил с
ней, «выговаривал своё сердце», свои мысли. Одна из тем разговора была об
истории, я говорил о том, что мысль человека о построении нового общества
является скачком, теоретической прямой, практическая деятельность людей
на Земле должна будет осуществить её, и это, очевидно, будет извилистая
линия, помимо всяких неожиданностей, по отношению к прямой теоретической.
Остановился и на некоторых теневых, но не решающих надстроечных
сторонах нашей жизни, ждущих своего разрешения. И теперь я думал:
– Неужели тот разговор?
Это была она.
Я уже находился в Старо-Кузнецкой тюрьме, в которой сидел Достоевский.
Я только вошел в камеру предварительного заключения и сразу начал
писать стихи. Все стихи потом были переписаны из моей памяти и
спрятаны в моей телогрейке.
Камера была маленькая, очень душная. Мы лежали на полу, как бревна
в повале. Чтобы мне повернуться, надо было поворачиваться всем,
кто лежит в моем ряду. Я снимал ботинки, ложил их под голову вместо
подушки. В следственной камере было нас 34 человека. Бывало, выводили
на допрос, и они не возвращались. Я не знаю, что с ними было, то
ли перевели на зону, то ли расстреляли.
От неизвестности томим,
Я жду – наверно, скоро
Разбудят именем моим
Молчанье коридора.
И выведут меня на двор
С последними вещами.
Я на тюрьму свой кину взор,
Махну ей на прощанье.
Пять выстрелов разбудят тишь,
Из них два холостые.
И ты на землю полетишь,
И, как земля, остынешь.
А те, что выстрелили, пять
Уйдут, чтобы напиться.
Никто из них не будет знать,
Кто ночью был убийца!
Ужли оборваны пути,
К спасению дороги нет?
Ужли у всех убийц пяти
В руках наган не дрогнет?
Тогда прощай, родимый край,
Тебе служил я честно,
В твоей земле мне, так и знай,
Лежать не будет тесно!
Меня тоже выводили. Я стоял, а за моей спиной стояли трое. Я был
готов ко всему. Я был готов к расстрелу. Я все это пережил. Даже в эти
минуты у меня шли стихи. Я не думал, что я их смогу записать. Но они
шли, и в мертвой хватке оставались в памяти, будто бы чувствуя, что
останусь жив.
Я сам себя спасал. Я откладывал ревтрибунал. Меня спрашивали:
– У вас есть какие просьбы к Ревтрибуналу?
– У меня просьба одна. Пригласить моих командиров, где я служил.
– Хорошо. А что это вам даст?
– Мне ничего не даст. Может, я жить останусь.
Трибунал
Зимой 1942 года из Старо-Кузнецкой тюрьмы меня повезли
на суд. На суде присутствовали:
батальонный комиссар Кесняк, командир
роты старший лейтенант
Краморов, ст. политрук Ковалёв.
Они показали, что никакой агитации
среди военных я не вёл, и никто
никогда им об этом не заявлял.
Всё равно – раз написано, вера
бумаге, а не действительности. Произошла
встреча с машинисткой штаба Цимлянус. Я читал её показания
и ужасался, что можно было сделать из того, что я сказал: «Истина в
оттенках», – говорил Флобер, – ни одного оттенка из моего разговора в
показаниях не было: была сплошная черная клеветническая тень.
– Так вот с кем я имел дело, так вот кому скорбел за свой народ.
Боль за свою родину, любовь к ней были выданы за ненависть этой
продажной иностранной шкурой, авантюристкой, может быть, приехавшей
сюда с целью нашими средствами вырывать наших людей. Или
её клевета была страховкой? Могла наслышаться «в заграницах», что у
нас все живут доносами. О нашей внутренней жизни она ничего не понимала.
Была, как чужой пришелец, и вот из самосохранения спешила
опередить предполагаемого осведомителя (меня). Ведь страшнейшее
кощунство допустила она к советскому строю, ибо вспоминала о том,
что в Вильно яйца дешевые, что торт им приносили на квартиру по телефонному
звонку, а у нас надо за тортами и хлебом стоять в очереди!
Что люди у нас какие-то стандартные (в показании это её плоское выражение
было целиком приписано мне). Да, чудовищно много наговорила
она такого, чтобы выгородить себя, подленькую, любой ценой!
Стал понятен и ещё один факт. Однажды она пригласила меня почитать
стихи к себе на квартиру. При этом спросила:
– Имеете ли вы хорошего друга?
Я назвал фамилию талантливого художника Миловича, который,
между прочим, ехал со мной в Чистополь и слышал меня на вечерах
в Чистополе вместе с Пастернаком, Моковым, Аневым, Тренёвым. Она
записала его фамилию и сказала, что договорится с командиром батальона
о том, чтобы нам дали увольнительную в город в воскресный
день, и мы к ней приедем, что они с мужем нас ждут.
Воскресный день пришёл, мы ждали, что нас позовут, но никто ничего
не сказал, и к ней мы не ездили. При встрече она объяснила:
– Знаете, командира батальона я не видела и договориться не смогла.
Я поверил этому. Теперь-то мне было ясно, зачем ей нужен был друг
мой и его фамилия. Нужен был дополнительный свидетель – ведь неудобно
же было обвинять военного в агитации среди военных, это бы
подкрепляло обвинение единственным свидетельством вольнонаемного
сотрудника. Так был создан и организован следователем второй свидетель
– курсант Виленского пехотного училища Олег Штрыков. Показания
были выжаты из него следователем в день его отъезда на фронт,
видимо, раньше он не мог этого сделать, в нём всё же была совесть и
юношеское мужество, а тут в день отъезда сказали ему:
– Вы разъезжаетесь, друг друга больше не увидите, в глаза смотреть
друг другу не придётся, подписывай, не подпишешь – сядешь вместе
с ним. Парень смалодушничал, написал своей рукой продиктованные
следователем шаблонные показания: «Немецкая техника выше, командиры
культурней, командиры Красной Армии малограмотны и прочее,
и прочее». Так будто говорил я. Но курсант Штрыков задержался в Сталинске.
Месяца через полтора со дня моего ареста нам устроили очную
ставку. Он сидел передо мной с воспалёнными, заплаканными глазами,
нервничал, глотал слёзы и молчал. Следователь вытягивал из него по
слову, суфлировал ему показания, которых он уже не помнил, читал ему
их. Я резко заявил:
– Товарищ следователь, все показания – ЛОЖЬ. Ничего подобного я
никогда не говорил.
Штрыкову сказал:
– Ты знаешь, если я тебе прощу твоё малодушие и пойму, то люди,
которые знают меня и цену мне, тебе не простят ничего.
Следователь закричал:
– Не оскорблять честного красноармейца!
Мы расстались. В пристяжку к Штрыкову следователь впряг и ещё
одного клеветника – курсанта Холодовского, с которым у меня вообще
никогда не было никаких разговоров. Формальная работа по созданию
из меня врага была сделана – бумага терпела всё. А душа не могла ни
терпеть, ни мириться с этим. В «тине сердца», как говорил Маяковский,
барахтались слова, ткались в поэму, к кому же было апеллировать мне,
как не к искусственной высшей совести поэта?
Я был осуждён 25 марта 1943 года в г. Сталинске Новосибирским
военным трибуналом сроком на 5 лет по ст. 58.10. II., обвинен в антисоветчине.
Когда меня выводили из зала ревтрибунала, конвоир, уже в возрасте,
спросил:
– Сколько?
– Пять.
– Радуйся, жив останешься.
На прогулках по маленькому дворику, под направленными на нас
холодными остриями сторожевых штыков, слагалась «Горькая поэма о
себе».
Я иду коридором
Руки – назад.
Страшно подумать,
Жутко сказать!
Я, народ обожавший,
Стал его враг.
Мне грозят на допросах
Превратить меня в прах.
Срезаны пуговицы,
Сняты шнурки,
Смотрит дуло в затылок,
Взведены курки.
Так прекрасен мир,
Что звенит в ушах,
Но суров конвоир –
– Шире шаг! Шире шаг!
Так прекрасно солнце
В синеве бездонной.
Не твоё оно теперь,
Арестант бездомный!
Лагерь
Лагерь Сиблага находился в городе
Мариинске. Отделение, куда
я был направлен, называлось Орлово-
Розовское. Ходил под конвоем.
Работал в штабе статистиком
живсектора. Очень близко познакомился
с животноводством.
Когда меня расконвоировали – назначили
зоотехником одного лагерного
пункта. Работал по вольному найму, возглавлял
животноводство, получая зарплату
700 рублей. Деньги были особые –
лагерные. На них можно было покупать
только в лагерных потребиловках.
В лагере я обзавелся семьей. В марте 1947 года у нас родилась дочка
Татьяна. Жена тоже отбывала пятилетний срок по 58 статье.
1944 год. Вербное Воскресение. Мы познакомились в лагерной церквушке.
По окончанию службы вышли на улицу. Я подошел к Жене, внимательно
посмотрел ей в глаза и спросил:
– Как же могла такая милая девушка с таким ясным и честным взором
очутиться здесь?
Мы немного поговорили и расстались. Встречаться у нас не было возможности,
мы только переписывались.
Этим крохотным записочкам нет цены.
Женя сохранила их. Я очень тепло и нежно
относился к Евгении:
«Милый, светлый Жень-Шень, сегодня я
расскажу тебе о своей маме, Софье Алексеевне».
Их переписка продолжалась около двух
лет. Когда появлялась возможность оказаться
около поликлиники, где работала
Женя, Виктор всегда клал на подоконник цветы
с трогательной записочкой поддержки.
Поначалу это знакомство
показалось Жене ценным лишь с точки
зрения моральной поддержки. Однако вскоре
она поняла, что всерьез полюбила этого человека.
Она знала, что у него есть семья, двое сыновей,
что он не свободен. Очень долго боролась
с собой, пытаясь не выдавать своих чувств.
Но все случилось само собой. Виктор был покорен
Женей – ее беззащитностью, нежностью,
трепетной привязанностью к своей работе.
Он писал: «Я все больше проникался к ней заботой,
вниманием и желанием поделиться с
ней не только увиденным, услышанным, но и написанным. Мне стало
не хватать живого общения с Женей».
Его тоже захватила волна неподдельных
чувств, которые окрыляли и давали силы, чтобы выжить в
этих жутких условиях «сибирского сидения».
Сегодня ты жив, а завтра может случиться
все, что угодно. И вот Виктор добивается
встречи с Женей, и эта встреча предопределяет
их судьбу. Они поняли, что должны быть
вместе. Хотя какое-то время они жили далеко
друг от друга. Но записочки имели прямое
содержание. Многое им пришлось испытать и
пережить, но теперь они были вдвоем.
14 марта 1947 года на свет появилась дочка
Таня, это имя ей дал я. Я ездил регистрировать
свою единственную дочку в Верхне-
Чебулинский сельсовет Кемеровской области.
У Жени были очень тяжелые роды. Приезжала бригада врачей-
гинекологов из Кемерово. Десять дней они боролись за ее жизнь. Спасли,
слава богу, но вынесли суровый приговор:
– У вас больше не будет детей.
Она была настолько слаба, что на эти слова даже не отреагировала.
Благодаря её знакомым докторам, Виктору Бокову разрешали
один раз в день, на пять минут, быть рядом с Женей. Это продолжалось
полтора месяца. Дочь была на искусственном вскармливании,
все заботы были на отце – Викторе Бокове.
Жень-Шень была освобождена раньше положенного срока, 23 сентября
1947 года, и направлена к избранному месту жительства в
одно из поселений Чебулинского района Кемеровской области.
Была весна 1948 года, вышел на волю и Виктор Боков. Были большие
проталины, вода
Рассказывает и плачет:
– Я упал в придорожную сухую проталину и заплакал. Землю грыз, и
ее же целовал. Поднялся, сел, чтобы отдышаться и идти дальше. Вижу,
едет верхом на коне начальник лагерных вертухаев. Я машинально подумал,
не осознавая, что я свободный человек: «Что мне делать? Он меня сейчас арестует!» – прострелила мысль. Когда он подъехал совсем близко, я сообразил, снял бушлат, опустил штаны и стал опорожняться. Он брезгливо бросил взгляд в мою сторону, дернул коня и галопом помчался вперед. По его мимике было видно
отношение к человеку со спущенными штанами.
Прошел несколько километров, и на развилке мне повстречалась
подвода. Хозяин выслушал меня и помог преодолеть дальнюю дорогу
до Мариинска. Денег у меня не было и билета не было.
Я приютился в открытом тамбуре грузового вагона. Так все 300 километров
обхватив себя руками больной туберкулезом, я ехал в Новосибирск.
Это было очень трудно. В
дороге меня обокрали.
Приехал к своей Жене и Танюшке.
Женя приняла меня
тепло. Я нуждался в ее помощи
– болел туберкулезом.
– Кто, если не я, – сказала она.
Сорокиной дали направление
в Калужскую область, деревню Ильино, на должность
заведующей фельдшерско-
акушерским пунктом. Вместе
они поселились на 101 километре
от Москвы.
Опального поэта Москва
не принимала. Союз писателей
за него не заступился. «Не
поминайте меня», – писал Боков
своей семье.
Жена Евдокия и дети Константин и Алексей под давлением власти отреклись от мужа и отца "как от врага народа", когда он еще находился в Сиблаге. Это было причиной не возвращения в семью*.
_
* Текст, набранный курсивом в главе "Лагерь", написан по расшифрованным аудиозаписям, сделанным В.И. Самсоновым, составителем книги.
Волки
Где мы располагались, было
не поселение – это были лагпункты
Сиблага. Я попал в
сельскохозяйственный лагерь,
располагавшийся в Чебулинском
районе Кемеровской области.
Мне повезло. В каком
случае повезло? Я, деревенский
парень, не имея специального
образования, стал зоотехником
большого хозяйства.
Я оправдал доверие, потому что поднял это хозяйство так, что оно
гремело по Сибири. Так что, как говорится, я не голодал в лагере, потому
что у меня маслозавод под боком, у меня сливки, у меня сметана.
Это не лесоповал, не шахта. У меня в ведении было четыре лагпункта.
Еще до зоотехника, я работал статистом живсектора всего отделения.
В мою обязанность входило каждый день собирать сведения со всех
лагпунктов по животноводству: сколько надоили молока, в свиноводстве
– какой привес. Были лошади, были рабочие волы. Это было большое
хозяйство.
Я находился на 1-м лагпункте. Всего их было четыре. Часто выезжал
в ближний второй лагпункт, там работали ребята, все заключенные. С
ними познакомился, подружился со всеми ветеринарами. И, так как я
занимался живсектором, я все время вращался в кругах животноводов.
В течение пребывания в лагере, встречи с волками у меня были неоднократными.
Поведаю о встречах с волками. В семи километрах от нашего отделения,
в третьем лагпункте, в отделении Казаченко, отбывал срок Сорокин
Иван Степанович, интеллигентный человек, грамотный, толковый.
Я готовил статью в лагерную многотиражку о животноводах: «Выполняем
свои планы и обязательства», в которой отмечал вклад Сорокина в
выполнение плана. Я пришел в лагпункт Казаченко, сразу направился к
бригадиру коровника, сибиряку Ивану Сорокину. Мы с ним были знакомы.
Я пробыл у него до позднего вечера. Беседовать с ним было легко и
просто, но время заставляло возвращаться в свой лагпункт. У меня был
пропуск на бесконвойное хождение по зонам, но я всегда был обязан
отмечаться – где я.
– Знаешь что, я должен пойти.
Он говорит:
– Слушай, у нас сегодня
утром происшествие было.
Волки напали на свиноматку и
разорвали. Всех поросят высыпали,
не тронули, а матку всю
изуродовали, сожрали. Волки
сейчас в охоте, очень свирепы
и опасны. Я тебе не рекомендую.
Переночуй, а завтра пойдешь.
Я мог ночевать. От него можно было позвонить, что я остаюсь на
лагпункте Казаченко. А я ему говорю:
– Вань, ты знаешь, что я не трус. Если суждено мне погибнуть, я погибну,
нечего прятаться. У меня есть философия, я фаталист, суждено –
значит суждено, и ты не избежишь этого. Вот такой у меня взгляд на
данный вопрос.
А он:
– Но, только смотри – хозяин барин. Раз ты надумал, вот тебе от меня
инструмент.
Дает мне длинную березовую палку с большим, как гиря, корнем на
конце. Корень обработан, как палица.
– Ты пойдешь, захвати с собой эту дубину на всякий случай. Но помни,
что я, как сибиряк, все знаю, самое главное – не бойся. Если только
волки почувствуют, что ты трухнул – всё. Они тебя порвут. При страхе
человек выделяет адреналин, и волки, как собаки, сразу чувствуют это.
Адреналин выделился – они бросаются на человека.
Я поблагодарил Ивана и пошел к двери.
– Самое главное, что тебе надо – пройти глубокий овраг, где напали
эти волки и разорвали свинью.
Иду. Подошел к этому оврагу, спускаюсь, он довольно – таки плоский
и не такой уж глубокий, как говорил Сорокин. По пути смотрю – откуда
нападут? Прошел овраг, все спокойно. Двенадцать часов ночи, звезды,
луна, тридцатиградусный мороз и ни души. Кругом лагеря, кругом
проволока, кругом заключенные, кругом надзиратели, кругом большой
замок на всю Родину. Смотрю, что-то такое впереди движется по направлению,
куда и я. Что такое? Я крикнул:
– Эй!
Никакого ответа. Что мне делать, может вернуться? Думаю, нет,
не мой характер возвращаться. Суждено, так суждено. Значит, нужно погибнуть. Мысль продолжает анализировать события: я буду возвращаться,
а там меня может ждать еще худшее, чем есть на это время.
Прошел ещё. Остановился. Кричу:
– Эй!
Молчание. Раза три я крикнул – молчание. Думаю:
– Ну, всё, чему бывать, того не миновать.
Подхожу к этому пятну, что же это такое? Оказывается, я-то думал
надзиратель едет на санях, возвращается. Ни хрена подобного. Вот та
дорога, по которой я иду, а рядом в двух метрах от меня идут три волка,
морда в морду, молча. А там не глубокий снег, потому что всё сдувает.
Да, думаю:
– Серьёзное дело.
Мы идем на одном уровне,
бок о бок. Они ни вперед, ни
назад. Иду я, а сердце вот так:
тук, тук, тук. Но самое главное,
не частило бы сердце, вот что
очень важно. Потому что, если
начну мандражировать, то всё.
Я иду и думаю:
– Ну, что, всё-таки я парень.
Я был очень сильный, физически
выносливый. У меня дед
Сергей был знаменитый борец
и силач, выдающийся по силе
человек. Иду, всё слушаю сердце своё, вот эти туки и ни единой души,
только три волка и один заключенный, то есть я и звёзды в небе, и молчание,
и кругом снега. Так я прошел километра три, а там по бокам дороги
росли берёзки сибирские, выше колена они не бывают. Сколько
она не будет жить, она выше коленок не будет, и называются такие заросли
берёзок «колки». Вдруг
берёзовые «колки» кончаются,
и начинается пашня. А пашня
такая: лежит поле передо мной
вспаханное, гребешки борозд
все обнажены, потому что ветер
сдул снег. Снег остался
только вот в этих впадинах.
Волки встали и дальше не идут.
Для них это лес, а для нас колки. Что мне делать, как поступать? Идти, как я шел – спину подставить,
а вдруг они подкрадутся незаметно, подойдут и порвут меня в куски. И
я шёл, не знаю сколько, ну пятьдесят метров, если не больше, спиною
вперёд, а на них смотрел.
Обернусь – они стоят, ворочая мордами. От звездного неба только
очи сверкают отблеском бутылочного зеленого стекла. Я развернулся
спиной к лагерю, к ним лицом, так прошел все поле. Смотрю, глаза угасают,
все меньше их видно, совсем не видно, ну и, вроде, безопасность
пришла. Развернулся, гляжу, дорогу стал переходить один волк к обою
(обой – это место, где убивают животных). Он есть при каждом лагпункте.
Так я дошел до своего первого лагпункта. Прихожу в штаб, а там
были два специалиста: главный зоотехник нашего отделения Григорий
Никифорович Галка, хохол такой мудрый, он был вольным, и Григорий
Алексеевич Бондарев, который обо мне статью написал в многотиражке
лагерной – «Боков был со мной вместе». Я им рассказываю про свою
прогулку под луной. Григорий Никифорович, допивая чай, говорит:
– Я перед тобой проехал, ничего у меня не было, все нормально.
Был еще случай. Там я перепугался очень. Была ночь. Я возвращался
от Жени.
Стая волков за рекой воет,
а не подходит. Я ехал на лошади,
они чувствуют скотину, вой
становится более устрашающим.
Я встал во весь рост, они
как завыли, я дернул вожжи, у
меня был хороший конь Ардет,
он дернулся, и я слетел с «копылков
», ударившись о сидение.
Я разбил себе губу и все
передние зубы. Пошла кровь.
Я сошел на землю, они окружили меня. Что мне делать? Всю ночь они
меня держали под конвоем, не выпускали. Ну как же я пойду? Если я
пойду, они бросятся на меня. Волки завыли еще протяжнее. Я стоял на
этом месте пять часов. Зимняя ночь.
Светает. Пошел искать след дороги. Руками разгребал снег, нашел
твердь дороги и выехал на село Верхняя Чебула. В селе жила знакомая
бабка, которая любила со мной петь. Мы с ней сядем за печкой и поем
сибирские песни.
Подъехал, посмотрел в окно, вижу – ходики отмеряют время. Я постучал
в окно, крикнул:
– Порфирьевна!
Слышу шмыганье где-то внутри дома. Отворяется дверь.
– Ха! Федорыч.
Я завел коня во двор, снимаю тулуп, надеваю на лошадь. Иду в дом в
сопровождении Порфирьевны. Она закрывает скрипучую дверь.
– Да как же ты? Да что же ты? Федорыч, что случилось?
Я рассказываю ей обо всем, что произошло со мной, и что заставило
навестить её в такой ранний час.
– Федорыч, третьего дня ехал секретарь райкома партии этой дорогой,
на него напала стая волков, в том месте, где они и тебя поджидали,
в Волчьем логу, и сожрали у него лошадь. Его не тронули потому, что конины
набрались. Человека они не едят, но могут, когда ничего нет другого.
Он ехал в одну из деревень, к портному, мастеру своего дела – пошивочному.
Все шкуры, что вез портному на пошив тулупа, волки порвали.
Одиночных случаев было много, я их даже не запомнил. Иду, а волк,
сгорбившись, передо мной переходит дорогу. На меня ноль внимания.
Выйдет на открытое место, сядет и смотрит, а где я. А когда волки начинают
выть, это ужас. Страх. А ты не покажи, если хочешь жить.
Были случаи, и человека задирали. На том месте, где я всю ночь прождал
в страхе, несколько случаев со смертельным исходом было. Нападут
волки или не нападут, зависит от человека. Во время страха у
человека выделяется адреналин, волки это чувствуют, как кошки валерьянку,
и нападают.
Я столько повидал, столько пережил в Сиблаге.
Такой был случай. Еду по дамбе, в колее раскат, сани съезжают, лошадка
с санями перевертывается, и я лечу в засыпь снега. Утопаю на всю
глубину сугроба, на глубину моего роста. Я вылез из снежного плена,
лошадь вывел на дорогу. Лошадь не могла и шагу сделать. У нее от испуга
дрожали колени. Она чувствует, что во мне испуга нет, стала помогать
выходу из снега. Вышли на санный путь, постояли, я дал ей успокоиться,
и мы тронулись в лагерь.
Глубокая осень, я еду, внезапно начинается дождь. Ливень. Лошадь
остановилась, идти не хочет. При каждом ударе грома она задирает
морду, и начинает ржать, дергая всем телом.
То же самое и в зоне – струсил, все – пропал. Законы дикой природы
– выживает сильнейший.
Мы были в горах Сибири, я поскользнулся и упал в реку. У горной
реки нрав свирепый, поток быстрый. Меня понесло, как щепку от поваленного
дерева. Я старался в этом потоке приблизиться к берегу. Впереди
вижу мостик и упавшее дерево, макушкой лежащее в воде. Смог
к нему приблизиться и ухватиться. Вылез на берег. Поднялся к мосту,
разделся до… в чем мать родила. На улице был минус. Выжал одежду,
освободив ее от речной спеси, оделся и направился в свой лагерь. Нам
повезло, на попутной машине доехали до лагеря. Вернувшись, первым
делом выпил кружку горячего крепкого чая. После «купания» и народной
медицины даже насморк побоялся проникнуть в мой деревенский
организм.
Судьба – это сила. Нет силы жизненной и судьбы нет. Все это заложено
в характере еще в утробе материнской. Мы не сможем прожить
по-иному, вопреки тому, что начертано и подарено судьбой. Сильные
духом проживают героическую жизнь, слабые – гибнут. Независимо от
времени и их бытия на земле, сильные оставляют свет, как Данко, слабые
остаются во тьме, как премудрый пескарь.
Заключенные жили в бараках. Лежанки деревянные, двухъярусные.
Обедать ходили на кухню, она располагалась в зоне. Подходишь со своей
миской, подаешь, тебе наливают похлебки, ты отходишь. Следующий
подходит. Никакого второго или третьего не было. Похлебкой это кушанье
трудно назвать – баланда. Баланда – это суп тюремный. В этой
баланде пара голов селедки, пара горстей пшеницы.
Поварихи в лагере были пожилые женщины. Они с добром относились
ко мне. Придешь на кухню, они отведут в маленькое потайное помещение
и накормят, а то и котлетку дадут, которые готовили для комсостава.
Баня была. Был лазарет.
Письма писать разрешали.
Если кому приходили письма
– их выдавали.
Был барак на зоне, где показывали
кинофильмы. Прихожу
в кино-барак, гаснет
свет, аппарат затрещал. Гляжу,
выползает впереди меня
женщина. В отражение от
экрана усмотрел ее симпатичное
личико, и дышит на
меня. Она пришла из женской зоны № 6. Эта зона отделена от мужской,
но они как-то проникают.
Одного вертухая звали Император, ночью он идет с фонарем, вылавливает
«влюбленных». Заходит в наш барак, видит, что под одним одеялом
что-то происходит. Он медленно поднимает его и видит просящие
глаза заключенного.
– Господин начальник, дай кончить.
– Давай, давай. Подъем!
И стаскивает парочку на пол.
Они одеваются, Император их арестовывает и ведет в штрафной изолятор
– ШИЗО. Тот получает трое суток за нарушение режима.
В лагере у меня роман был с врачом Женей Сорокиной, отбывавшей
срок по 58 ст. Она ходила в кожухе из овчины, отделанном с наружи
белым мехом. Два с лишним года мы были вместе.
Начальник лагеря Кудлатов вызывает к себе и приказывает:
– Кто про меня что-либо будет говорить – ты обязан мне докладывать.
Прошло время, вызывает.
– Что говорят?
– Товарищ начальник, при мне никто ничего не говорит.
На зоне следили за каждым. Я иду, мне надо передать ей письмо. Как?
Я беру палку, раскалываю ее в начале, в прощелок вставляю письмо, и
со всей силой бросаю к ее крыльцу, где она стоит и ждет. Она поднимает
эту палку и достает письмо.
Было и так, я в банку закладывал письмо и накрывал дерном, и она ее
находила и получала весточку.
Для меня трагедия, что кончается день и гаснет свет. Все, что было
интересное, пропадает в темную, в бездонную мглу Вселенной.
Письмо Сталину И.В.
Гражданин Сталин!
Вы вождь, Вам некогда. Ваш масштаб: как уголь? как нефть? Как сталь?
Как фронт? Как хлеб? Ваша боль: Днепрогэс взорван, шахты Донбасса
затоплены, Беломор-канал испорчен, красавец Ленинград в ссадинах от
разрывов снарядов. Ваша радость: миллионы москвичей, победно идущие
мимо Мавзолея, озарённые Вашей улыбкой, спокойные и уверенные
в том, что Ваша рука неизменно твёрдо заложена за борт шинели.
Я был в их числе. Я приветствовал
Вас. Я видел, как в
одну из демонстраций Вы обрадовались
портрету Пушкина,
который нёс я с товарищем, и
быстро, непосредственно Ворошилову,
Молотову: «Смотрите!
Смотрите!». И улыбка в усы,
и приветствие рукой Пушкину и
идущим под ним людям – шли
московские писатели, я был
среди них. И что я теперь, со своей жизнью? Пылинка! Да ещё в такое
время, когда гибнет столько людей! Что одна жизнь? В данном случае –
моя? И мало ли к Вам обращаются? Но не за себя, свою жизнь, прошу, я
беру на себя дерзость и от имени своего народа просить, ибо только для
него и жил, только ему и служил своей работой в искусстве, только для
него и хочу сохранить себя, чтобы развить то, что мне дано природой,
и отдать сокровенные начинания духа, полученные от своего народа и
добытые в тайниках народных, своему же народу.
Спросите рыцаря духа и
литературы Андрея Платонова,
спросите поэта и философа
русской природы Михаила
Пришвина, спросите Леонида
К. Леонова, Константина Федина,
Бориса Пастернака, Всеволода
Иванова, писателя-коммуниста
и фронтовика Бориса
Ямпольского – они вам подтвердят,
что Виктор Боков не
лжёт. Я собирал жемчуга слов
народа, сколько глухих уголков было излажено во имя этих сокровищ –
пословиц, поговорок, сказок, песен, загадок, легенд – для меня народное
творчество являлось высшим энергетическим мерилом и принципом.
Ваши слова: «Всё приходящее, только народ бессмертен» были праздником,
стали опорой в работе.
Я сделал новый перевод 12 песен «Калевалы», написал ряд исследований
по народному творчеству – «Поэтический мир загадки», «Сравнения
русской разговорной речи», «Воронежские песни и сказки», «Миросозерцание
и эстетика русской народной песни» – война остановила
их публикацию. На статью «Исследование о принципах определения
подлинности народного творчества» («Литературный критик» № 8–9
1940 г.), смотрите о моей прозе статью Андрея Платонова в журнале
«Детская литература» № 11, 1940 г. «Два рассказа». Я поэт, прозаик,
фольклорист, член Союза ССП, окончил Литературный институт СП в
1938 году, работал во Всесоюзном Доме народного творчества консультантом
по народному слову, сотрудничал в журнале «Дружные ребята»,
принимал участие в создании тома творчества народов СССР. Но теперь
меня нет среди них.
Весною 1942 года Чистопольский РИК мобилизовал меня в армию,
я очутился в городе Вашего имени и Вашего грандиозно бесстрашного
творчества – Сталинске. Гигантское детище этого города – металлургический
комбинат – дымил своими трубами, пламенем вспыхивал в
ночи, грозной твердыней стали и оружия стоял и грозил врагу. Суровую
полугодовую школу военной выучки прошёл я в этом городе. Была минута,
казалось, не выдержу, разрыдаюсь от испытаний, но с любого из
тактических учений, и днём, и ночью, исполинский дух и пульс этого
завода передавался мне, и сердце и душа находили силы жить и закалялись
в беспощадности к себе. Подсознательно за этим заводом-крепостью вставали Вы: серая шинель, железная воля, солдат революции.
Дела Москвы были видны здесь. Свежо в моей памяти 16 апреля 1941
года. Я учился защищать её здесь, в Москве, но видел: не полководец
я, не под богом Марсом рождён, лучше бы использовать себя на войне,
как литератора, воевать своим оружием писателя. В ответах Федина
было желание сделать так, чтобы меня, во что бы то ни стало, отозвали.
Было письмо от Емельяна Ярославского – обещал и он при первой возможности
вызвать, послать корреспондентом на фронт. Ждал вызова от
своих товарищей. Всё более и более росло: нет, ничего не выйдет, вызова
всё не было. Просился у командира на фронт рядовым – отказали. Я
перестал ждать и решил: пойду по самым трудным дорогам войны, всё
испытаю сам, не посмотрю со стороны, а сделаю сам вместе с безвестными
героями войны, испытаю судьбу своего народа в деталях и мелочах
вместе с ним. Это внутреннее решение меня морально поставило на
ноги твёрдо и непоколебимо. Меня не узнавали товарищи по оружию,
спрашивали: «Что с тобой?». В таком состоянии я слушал Ваш приказ:
«Ни шагу назад!». В безмолвных войсковых рядах стоял я и испытывал
отрочески-экзальтированную готовность умереть за Родину – решалась
судьба народа, и Вы ничего не утаили от него в своем приказе, и это прошло,
как по нервам, и вызвало всю ненависть, всю печаль, всю гордость,
всё человеческое в каждом человеке. И когда, вскоре после этого, меня
спросили, как я смотрю на то, чтобы поехать на фронт, я сказал:
– Хорошо смотрю, я готов ехать.
Но вместо отправки на фронт меня неожиданно арестовывают. Совершенно
спокойно я встретил этот арест (что это арест, я понял потом),
спокойно сидел на строгой губе, спокойно ехал в тюрьму, не понимая
ничего в случившемся, смотря на это, как на недоразумение. И
всё захолодело внутри, и защемило, когда услышал от следователя, что
я обвиняюсь в агитации среди военных против Советов. Следователь
сказал: «Припомните, что, когда и с кем говорили» и бросил в камеру. Я
не прибегал к помощи памяти, я знал сердцем своим, что припоминать
мне нечего, кроме любви к родине и её лучшим сынам.
– Я за собой ничего не знаю, и сказать мне нечего. – Так я и сказал
следователю, – если вы располагаете, какими материалами, то это клевета.
Он назвал мне, при этом, одну фамилию. Неужели это? Неужели?! За
всё пребывание в армии я не имел ни одного разговора с человеком своего
уровня, да и не было ни времени, ни сил говорить о чём-либо, занимались
по 20 часов в сутки. Военная жизнь, с которой я встретился впервые,
заканчивалась мёртвым сном. Едва-едва успевали восстановить энергию
для другого дня. Неожиданно произошла встреча с машинисткой штаба,
и она проявила желание перепечатать один мой рассказ. Я пришел
диктовать. Она выказала интерес к литературе, сочувственно отнеслась
к моему огорчению, что я используюсь в армии не по специальности. В
штабе никого не было. Скопившаяся тоска от длительного отсутствия
общения с культурным человеком взяла своё, молчание прорвалось, я
увлёкся и много говорил с ней, «выговаривал своё сердце», свои мысли.
Одна из тем разговора была об истории – я говорил о том, что мысль
человека о построении нового общества является скачком, теоретической
прямой, практическая деятельность людей на Земле должна будет
осуществить её, и это, очевидно, будет извилистая линия помимо всяких
неожиданностей по отношению к прямой теоретической. Остановился и
на некоторых теневых, но не решающих надстроечных сторонах нашей
жизни, ждущих своего разрешения. И теперь я думал: неужели тот разговор?
Это была она. Я читал её показания и ужасался, что можно было
сделать из того, что я сказал. «Истина в оттенках», – говорил Флобер – ни
одного оттенка из моего разговора в показании не было: была СПЛОШНАЯ,
ЧЁРНАЯ, КЛЕВЕТНИЧЕСКАЯ ТЕНЬ. Так вот с кем я имел дело, так
вот кому скорбел за свой народ. Боль за свою родину, любовь к ней были
выданы за ненависть этой продажной иностранной шкурой, авантюристкой,
может быть, приехавшей сюда с целью нашими средствами вырывать
наших людей. Или её клевета была страховкой? Могла наслышаться
«в заграницах», что у нас все живут доносами, о нашей внутренней жизни
она ничего не понимала, была как чужой пришелец, и вот из самосохранения
спешила опередить предполагаемого осведомителя, ведь страшнейшее
кощунство допустила она к советскому строю, ибо вспоминала о
том, что в Вильно яйца дешевые, что торт им приносили на квартиру по
телефонному звонку, а у нас надо за тортами и хлебом стоять в очереди.
Что люди у нас какие-то стандартные (в показании это её плоское выражение
было целиком при писано мне!) Да, чудовищно много наговорила
она такого, чтобы скорее побежать и выгораживать себя, подленькую,
любой ценой. Стал понятен и ещё один факт. Она пригласила меня почитать
стихи к себе на квартиру. При этом спросила, имею ли я хорошего
друга. Я назвал фамилию талантливого художника Миловича, который,
между прочим, ехал со мной из Чистополя и слышал меня на вечерах
в Чистополе вместе с Пастернаком, Моковым, Анеевым, Тренёвым. Она
записала его фамилию и сказала, что договорится с командиром батальона
о том, чтобы нам дали увольнительную в город в воскресный день,
и мы к ней приедем, что они с мужем нас ждут. Воскресный день пришёл,
мы ждали, что нас позовут, но никто ничего не сказал, и к ней мы не ездили. При встрече она объяснила, что командира батальона она не видела и
договориться не смогла. Я по верил этому. Теперь то мне было ясно, зачем
ей нужен был друг мой и его фамилия. Нужен был дополнительный
свидетель – ведь неудобно же было обвинять военного в агитации среди
военных, подкрепляя обвинение единственным свидетельством вольнонаемного
сотрудника. Так был создан, организован следователем второй
свидетель: курсант Виленского пехотного училища Олег Штрыков. Показания
его были выжаты из него следователем в день отъезда на фронт,
видимо, раньше он не мог этого сделать, в нём всё же была совесть и
юношеское мужество, а тут в день отъезда сказали ему:
– Вы разъезжаетесь, друг друга больше не увидите, в глаза смотреть
друг другу не придётся, подписывай, не подпишешь – сядешь вместе с
ним.
Парень смалодушничал, написал своей рукой продиктованные следователем
показания – шаблонно: «Немецкая техника лучше, командиры
культурней, командиры Красной Армии малограмотны и прочее, и прочее
». Так будто говорил я. Но курсант Штрыков задержался в Сталинске,
и месяца через полтора со дня моего ареста нам устроили очную
ставку. Он сидел передо мной с воспалёнными, заплаканными глазами,
нервничал, глотал слёзы и молчал. Следователь вытягивал из него по
слову, суфлировал ему показания, которых он уже не помнил, читал ему
их. Я резко заявил, что все показания – ЛОЖЬ. Что ничего подобного я
никогда не говорил. Штрыкову сказал: «Ты знаешь, если я тебе прощу
твоё малодушие и пойму, то люди, которые знают меня и цену мне, тебе
не простят ничего». Следователь закричал:
– Не оскорблять честного красноармейца! – и мы расстались.
В пристяжку к Штрыкову следователь впряг и ещё одного клеветника
– курсанта Холодовского, с которым у меня вообще никогда не было
никаких разговоров. Формальная работа по созданию из меня врага
была сделана – бумага терпела всё. А душа не могла ни терпеть, ни мириться
с этим. В «тине сердца», как говорил Маяковский, барахтались
слова, ткались в поэму, к кому же было апеллировать мне, как не к Вам,
совести эпохи?
Я прошу Вас, помогите снять с меня пятно и вернуться в общество,
для того чтобы свой талант отдать народу. Помогите же, помогите вернуться
к работе, к творчеству.
Мой адрес: г. Мариинск, 6 июля 1943 год.
Кемеровской обл., по В. Чебула, п/я 247/9
Бокову Виктору Федоровичу.
Жень-Шень… за колючей проволокой
(Письма 1945–1947 гг.)
29.12.1945 г.
(Первое письмо)
Жень-Шень!
Каждое письмо начинается с имени человека, которому оно адресовано.
Сегодня утром целый час, как проснулся, я думал о тебе, и мне
захотелось назвать тебя Жень-Шень. Почему же Жень-Шень? Что это за
слово? Это название одного редкостного цветка, произрастающего в дебрях
Уссурийского края. Это растение стоит дороже золота и продается
только за золото. Чем же он так знаменит? Тибетские врачи применяют
корень этого цветка для лечения человека. Он необычайно целебен,
т.к. имеет свойство обновлять, омолаживать кровь и душу человека. В
переводе на русский язык оно означает «корень жизни». В этом слове,
помимо его замечательного смысла, есть что-то нежное, шепчущее и
ласковое, и я решил для себя, что отныне буду называть тебя Жень-
Шень! Мне было очень приятно вспомнить вчерашний вечер, он был для
меня драгоценен потому, что я увидел грациозную непосредственность
и детскость Жень-Шеня, качество, которое сообщает жизни ту обворожительную
привлекательность и ту милую улыбку, что хочется жить и
верить в лучшее. А ты доверчивая, ибо дитя и ребенок не может не
верить, и мне было печально и больно, что эти золотые качества сердца
и души были поруганы негодяями и подлецами. И ты, как ребенок, стала
не недоверчивой (нельзя переделать сердца и натуры), а пуглива. Эта
пугливость была даже и тогда, когда мы шли <домой>. Два маленьких
братишки (две мои руки) и две маленькие сестренки (две твои ладошки)
так детски мило дружили весь вечер, вдруг разлетелись и развеялись по
мановению этой пугливости. Это поставило меня в неловкое положение
и ненавязчиво огорчило. Я скажу тебе по секрету, что я еще больший
ребенок, и тогда только душа моя счастлива, когда она, не стесняясь,
полностью раскрывается своей детской вольностью, шалостью, игривостью.
А детей нельзя огорчать. Не все и очень не все оценят и поймут
ребенка во взрослом человеке.
Общее моё настроение от вчерашнего: Я своей душой коснулся светлого
ручья, который бежит, играя по камням, наигрывая светлые мелодии,
в которых и свет, и тень, и прохлада, и запах трав, и стрекотание
кузнечика, и молодость, и вся жизнь.
Ещё летом, я всегда помнил о Ручье и выбегал на минутку к фонтану,
чтобы увидеть его, отрешенного от всего, и, почерпнув частичку его
души, уйти. Заканчивая письмо, я хочу сказать, глядя юношески чисто в
глаза Жень-Шеня, и крепко пожимая ему руку:
– Спасибо, Жень-Шень! Ты исцелила меня и я всегда готов прийти к
тебе и протянуть руку в горе, в печали и в радости.
Искатель Жень-Шеня
30.01.46 г.
Светлый Жень-Шень!
К глазам и горлу подступают слёзы, так рвётся сердце и столько неимоверной
тоски. Почему? Я не знаю сам. Я сижу, и мне хочется умереть.
В страшной неподвижности и отсутствии в этом мире нахожусь сейчас
я. Я обращаюсь к Богу: «Господь, зачем ты дал мне такое сердце, зачем
ты не сделал меня развратником, легким повесой, свободно скачущим
от одной к другой, зачем ты не сделал меня рабом и игрушкой похоти?».
И слышу голос Бога: «Нет, я не сделаю тебя рабом похоти, легким повесой,
я сделал тебя слугой духа, чтобы ты украшал человека, и ты будешь
таким всегда, верным моему плану, ты будешь страдать и мучиться во
имя великих подвигов совести и любви. Тебя не увлечет ничто поверхностное,
и твоё сердце будет гореть и пылать на чистом алтаре Любви,
которую я даю в дар лишь немногим, остальным даю лишь размножаться,
чтобы из этих родившихся набирать смену тебе».
Мне кажется, что в отношении тебя ко мне что-то произошло. Что
происходит с тобой, дорогой Жень-Шень? Не испугала ли тебя грандиозность
моей привязанности и детски чистая преданность? Почему
раньше не складывались обстоятельства, мешающие встрече, и не возникало
вопроса: «Можно ли придти?».
Я всё понимаю, я нисколько не обижен. Я никогда не обижаюсь на тебя.
Никогда! Я верю тебе: ничего не случилось. Всё хорошо. Но отчего мне
так неимоверно мучительно тяжело? Потому что я не вижу Жень-Шень!
08.01.46 г.
Милая Жень-Шень!
Внимательно прочитать два раза (минимум) биографию Жуковского.
Прочесть отмеченные закладками стихи. Все эти дни вникать и читать
эту книгу. Может быть, мало этой книги на 10 дней? Но ведь здесь
заключена жизнь человека, прожившего 70 лет, чистой, кроткой, смиреной
жизни. Что понравится – подчеркнуть карандашом и отметить,
чтобы я мог увидеть и подумать над этими местами. Я не успел ещё хорошо
освоить эту книгу. Жень-Шень мне поможет. Да? На что обратить
внимание? На посвящение Мойеру, профессору истории, мужу Протасовой,
в которую всю жизнь был влюблен Жуковский, и брак с которой
ему не разрешили в силу родственной связи. В этом стихе образец порядочности,
самоотречения и благородства. Таких людей, как Жуковский,
было и есть мало (А.И. не может быть таким) в этом вопросе.
Стихотворение «Максим» – образец шутки и чисто сердечного пустословия
и тавтологии <выучить наизусть и прочитать мне>. Мои пометки
(V0) – синий карандаш с красным, ты знаешь.
Подумать над стихом в альбом «Где искренность встречать выходит
на крыльцо». Если бы 6 января не было бы А.И., было бы всё, как
хотел Жуковский. Село Мишенское, где родился Жуковский, я посещал
в 1940 году летом, был в Белёве, был во всех уголках его земли.
Смешно очень про Салтрока. В стихотворении к К.Ф. Голицыну обрати
внимание на то, какими милыми пустяками занимались серьёзные люди.
Так могут шутить только великие души. Заслуга Пушкина, что он эту простоту
домашнюю сделал законом для всей поэзии, а Жуковский осмеливался
только в шутках так просто писать, но не во всех вещах (это уж история
литературы). Общее примечание: стихи нельзя глотать, как пилюли, и
нельзя читать подряд. Прочитал, подумал, отложил. В стихе всё обобщено
до предела. В 8 строках можно сказать более, чем в большом романе.
Итак, Жень-Шень, я оставляю тебя с такой хорошей книгой, многому
в ней научиться можно и попробовать на ней свою душу – её качества,
её величину. Кроме тебя никто не должен её брать в руки – она должна
быть твоей и моей тайной.
Книга только для Жень-Шень! Это святой завет.
W.
12.02.46 г. 1 час дня.
Милый, светлый Жень-Шень!
Все ушли обедать, и, пользуясь некоторым затишьем, я хочу написать
тебе несколько слов. Правда, по коридору ходят, говорят, и это не даёт тут
полной свободы отдаться целиком только тебе и немножечко натягивает
струны нервов и играет на них. А хочется так сосредоточиться, так предаться
созерцанию хотя бы всей гаммы мечтаний, если не самой детски-светлой,
Жень-Шень, чтобы до дна увидеть их глубину незамутненной ничьим
посторонним «рылом». Последнее слово неромантично, грубо, но оно отражает
часть той мучительной действительности, в которой мы находимся,
когда кругом так много грязных «кувшинных, подлых рыл». Раньше эти рыла
меня не касались совершенно, поскольку они были для меня элементами
пустого пейзажа, теперь же я чувствую, как моя детскость, искренность,
чистота, мои вечные идеалы, которым я был верен во всех обстоятельствах
жизни, постоянно натыкаются на банду озверелых безнравственных негодяев
и тупиц, готовых на всё низменное: ложь, любое злодейство. Я уже
замечал как-то, что трагедия Ромео и Джульетты не так трагична в сравнении
с нашими условиями и нашим положением: два чистых сердца, доверчивых
и искренних, добрых и высоких, постоянно находятся в окружении
беспощадно-жестоких, хищных сердец и мизерных человечков, которые
могли бы рассчитывать на памятник Подлости, если таковой когда-нибудь
будет поставлен в назидание людям, чтобы они отворачивались от него и
находили в себе хотя бы частику подлости и выдавливали её из себя по капле,
как рабство. Поэтому мне хочется обратить внимание Жень-Шень на
сказанную раньше фразу:
– Жень-Шень, будь мудра и сумей оградить себя от мерзких хищников
плоти... Хождение старого беса А.И. – это не желание добра и покровительства
старшего, а охота старых мощей за юной и трепетной ланью.
Но хватит о них. Что творится в сердце? В сердце растёт и растёт что-то
большое, чистое, светлое и просит, нет, велит, приказывает: иди к Жень-
Шень. Разве кто может отнять это? Разве кто может запретить это? Милый,
светлый Жень-Шень! Неужели я не увижу тебя целую неделю? Как я
смогу это сделать, когда вся жизнь, каждое дыхание моё стало – Ты? Где
ты сейчас? Всё сердце до боли живёт тобой. Неужели сегодня вечером я
не увижу тебя хоть на минутку? Нет, этого не может быть!
Милый, светлый Жень-Шень! Собери весь свой духовный взор и посмотри
на меня так, чтобы я исцелился! Нет, я не кончаю этого письма,
оно бесконечно, и ты должна читать его дальше сама.
W.
14.02.1946 г., 7 ч. вечера.
Светлый Жень-Шень!
Я только что снял тулуп и вошёл в кабинет. Первое, что я делаю, пишу
тебе. Когда я управился с делами на 4 лаг. пункте, я вышел на взгорье и
оглянулся вокруг. Впервые я посмотрел на зону, в которой я никогда не
бываю, с особым вниманием – ведь здесь когда-то жила ты. И из всех
людей, известных мне там, вдруг какое-то особое привлекательное лицо
стала иметь неизвестная мне женщина, которая прислала тебе письмо,
5 рублей деньжонок, кусочек просвирочки. Этот небольшой факт для
меня всегда будет полон великого значения и подлинного гуманизма.
Осмотрев дальше горы, я почувствовал твой взгляд и твои слова:
«Витенька, мальчик, ты так далеко уехал, поезжай скорей домой!». «Домой?
– спросил я мысленно, – а где мой дом?». «Там, где Жень-Шень!». С
этим я вполне согласился и стал спешить домой. На грани скучал конь и
ждал меня. Он не отвязался, а всё время разгребал снег копытом и волновался.
Не успел я отвязать его, он вихрем полетел вперёд. Жень-Шень, я
ехал к тебе, Витинька ехал к тебе. На полях почти стаял снег, что-то весеннее
чувствовалось в обнаженных гребнях пашни, великое могучее оживление
природы пока ещё сдерживается, но его уже можно обнаружить
всюду. И мне кажется, вот-вот зажурчат ручейки. Всю дорогу я жалел, что
не было рядом со мной Жень-Шень, как бы детски радостно она смотрела
вперёд и радовалась бы быстрому, легкому бегу коня. И мы бы вместе
были одно целое. Сегодня утром, Жень-Шень, я смотрел на домик, в котором
ты работала и работаешь всегда. Этот домик был весь в лучах восходящего
солнца, его оконца напоминали светёлку, на крыше скворечник и
окошечко, где Пашенька сидит – я смотрел на домик с дорожки, идущей
от штаба к гостинице. Так хорошо его видно. Если бы ты вышла на крылечко,
я бы свободно увидел тебя, а ты меня. Если я не приду утром когда-
либо, ты часов в 10 утра выйди на крылечко, а я на дорожку, и мы увидимся.
Ладно? Как мне это раньше не приходило в голову? Сегодня с утра не
был в бараке, и как легко на душе, что не видел испытующие иезуитские
глаза А.И. Хорошо бы знать, что и Жень-Шень не видела его и никто из ему
подобных не беспокоил её наглостью приставания и посещений, которые
должны «осчастливить» Жень-Шень. Я весь день был с тобой, Жень-Шень.
Кончаю писать и попытаюсь увидеть Жень-Шень в лицо.
19.02.46 г. 1 час дня.
Светлый Жень-Шень!
Я уже безгранично страдаю, что вчерашним сделал тебе больно, и
утром ты была мертвенно бледна и устала. Но пусть тебе будет легче от
того, что я тебя никогда не оставлю ни при каких обстоятельствах. Всё
моё сердце, все мои силы, всё заполнено тобой до единого атома. Степень
моей преданности может быть определена только жизнью во имя
Жень-Шень. Что же, разве в таком разе ты не поймешь и не простишь
меня за то, что я так переживал вчера.
20.02.46 г. 4.30.
Иду по дорожке к штабу, глянул: Жень-Шень мелькнула за водокачку.
Оглянулся: никого. Громко крикнул: «Жень!» Не слышит. Потом оглянулась,
но не увидела. Стрельчиха спросила: «Твоя?» Ничего не ответил,
долго смотрел вслед, пока не дошла до больницы. Минут через 15–
20 подошёл конь. Я надел тулуп и поехал, подъехал к самому окну аптеки
– может увидит, выбежит, и я её прокачу, съездим в поле. Нет, не
увидела, а заходить не решился во избежание какой-либо неприятности.
Так и уехал один. Выходил ещё раз – может, пройдёт? Нет, наверно,
говорит с Никитой Семеновичем. Ладно. Только бы ей было хорошо в
это время. Ушла по делам или потому, что за зоной Виктор и немного он
ближе, когда выйдешь за зону. Я задержался, но все обошлось, пришёл
как раз вовремя.
Милый, милый Жень-Шень! Мне очень и очень хорошо, когда я с тобой,
ведь ты моя единственная надежда в жизни. Так нежно, так бережно,
так преданно чисто, так свято люблю тебя, что нет уже слов выразить,
обмирает сердце, и я падаю на колени и готов целовать землю, на
которой стоишь ты.
Твой W.
23.02.46 г.
Светлый Жень-Шень!
Вот тебе одна запись из моей записной книжки. В этой записи два
героя: вода, увиденная мною вдруг во всех видах, и моя душа, переливающаяся
и вечно движущаяся...
Август 1942 года. Я стоял на часах с винтовкой всю ночь и наблюдал
всё это время за водой. Какое это удивительное существо и стихия. Вода
нигде не найдёт себе покоя. Из военных палаток гонит солдатика до кустов,
чтоб облегчиться и попутно мельком взглянуть на месяц и на весь
мир, заключенный ночью больше всего в небе и звездах; на всех языках
говорит она по галькам русла реки, и такую невыразимую живость приобретает
всё вокруг, благодаря её разговору; переливается по капелькам
в капли в листьях травы; кричит свистком с дальнего паровоза, подымается
белым паром и даже тут в человеческом страдании успела: бежит
слезой по щекам, давая видимый, зримый облик страданью; движется
облаком по небу, как двугорбая верблюдица, пасётся над озером – и
вот уже напилась и, покачивая горбами, понесла своё кровное в жару
степей, чтобы дать влагу зелёным детям Земли; сама бесцветная, вдруг
перекинулась радугой и покрыла лужайки в яркий зелёный цвет – она
художница! Скользнула по мельничному колесу – завертела его – она
сила! Подняла плоты лесов камских и понесла их на спине своей; посидела
каплями росы на кончиках злаков, а утром – в путь, в путь(!) – она
путешественница! Упала дождём, собралась вместе и острым носом туда
попробовала, сюда, нашла более удобное место и бегом, как босоногий
мальчишка: у воды нос остёр – нигде, нигде она не найдёт себе покоя. Ну
что за неугомонность такая! Что за вечная неуспокоенность!
(15 авг. 42 г., на часовом посту, ночь).
Пусть этот кусочек будет кусочком моей души. Теперь я вспоминаю
эту ночь, когда я так видел и писал, к моим глазам, увидевшим это, я
присоединяю глаза Жень-Шень и, вообще, я смотрю теперь на всё и
своими и её глазами. Уже стемнело. Все в порядке.
Уже стемнело. Когда шёл днём, немного волновался, но всё обошлось,
и я мог бы ещё побыть час у Жень-Шень, об этом очень и очень
жалел, что ушёл. Жень-Шень рассказывала, как она болела и тосковала
на 4 л/п. Мне в это время хотелось сделать для неё всё, что бы она ни
захотела. Жень-Шень переживала мои последние записи, но ведь в них
везде безграничная любовь к ней. Наши души и сердца чисты, и ничто
не может их загрязнить и опошлить.
– Хватит ли тебе для счастья моей любви? – спросил я.
– Хватит, – ответила Жень-Шень.
Ведь она (любовь) выросла при ясном знании того, что мучает Жень-
Шень, значит она выше и сильнее обычной (вошли в кабинет, кончаю).
Твой W.
Р.S. Сейчас приду сам.
24.02.46 г. 11 часов ночи.
Светлый Жень-Шень!
Ты, наверное, уже дома, а я ещё работаю. Кое-что переписал новое в
сборник, писал, спешил, поэтому беспокоюсь, правильно ли ты будешь
читать. А потом вдруг нахлынуло чувство – что же я пишу старое, я же
могу без конца много писать о Жень-Шень, ведь так много чувств и самых
неповторимых нюансов. Первое, что остановило внимание – это
сегодняшний твой дневник. Там было много глубокого и, особенно дорого,
было прочитать строчку «Я люблю его за ум и талант». Это не каждый,
и далеко не каждый так чувствует. Я беру эти слова безотносительно
к человеку, просто, как твоё желание видеть в нём это, потребность.
Ещё строчка: «И мне природа дала много, я должна сделать много благотворного
» тоже ободрила меня: оказывается, мы и тут сходимся. Все
записи были для меня дорогим слитком золота твоей души. Я гордился
тобой, цельностью твоего характера, силой натуры, поэтому я держал
этот дневник как священную реликвию и с любовью и трепетом склонялся
над твоим прошлым, кусочком твоей жизни, которая никогда не
может быть пуста. У меня написались новые стихи об этом:
С священным трепетом держу в руках дневник,
К душе страдавшей родственно приник.
И вижу много-много сходства:
Желанье чистоты и благородства
И вера в лучшие способности людей.
Нет, ты её не потеряла. Много дней
В бреду, в огне, убита сильным горем,
Ты за неё воскликнула: «Поспорим!».
Когда сказала: «Завтра не отдам!»,
Тобою твой кумир повержен был к ногам.
На что надеяться?
Ждала ли ты так скоро,
Что вырастет надежная опора
И руку искренно тебе свою подаст?
Что сердце сбросит прошлого балласт?
Я рад, ребёнок мой, в глазах читая счастье,
И в каждом шаге нежное согласье.
Одно прошу: сомнений старых яд
Пусть от тебя навеки улетят
И не присутствуют при наших разговорах
Уж ли ты не прочтёшь во взорах,
В движенье слов всю чувства чистоту.
И внутреннюю нашу красоту.
Посмеешь приравнять к тому, кто так обидел
Тебя и слепо не увидел
Достоинства души твоей большой?
Нет! Этого не может быть!
Со мной прошу тебя ни капли яда
Ни в голосе, ни в чутком взлёте взгляда.
Всё сердце мною чести отдано,
Тобой, одной тобой, живет оно!
Когда ты ушла, пришла Женя Глухова. Мы с ней стали говорить. Она
мне стала жаловаться, что не может никого любить, что в сердце пустота
и безразличие. Это меня очень напугало, что она может как-то
повлиять и на тебя в таком направлении и если не повлиять, то скажет
и то это плохо. Поделился с Женей Глуховой: «Вот смотрел целый день,
а, кажется только одну минутку, как бы ещё посмотреть». Подходил под
форточку и слышал твой голос. Сейчас, наверное, 12 или больше. Хотелось
бы подойти к твоему изголовью и петь колыбельную песню или
что-нибудь шептать на ухо красивое, сказочное. А может быть, ты не
спишь? Ты должна спать! Отнесу письмо и сам пойду спать. Только бы
не увидеть глаз А.И. – чтоб он спал, а то будет изучать «Где был?».
Хочу, чтобы Жень-Шень была здорова и всё было благополучно.
Нежно-нежно глажу твои волосы, твоё лицо, твои глаза и всей душой и
сердцем касаюсь тебя.
Твой W.
25.02.46 г.
До утра не смыкаю я глаз в темноте
– Ты отдала меня массе и клевете,
Поверила хитросплетениям лжи.
О, Господи! В какую грязь положен.
Мой ум и сердце, чистое насквозь,
Распят я, как Христос, и острый гвоздь
Мне в сердце вбит. Теки же кровь, теки же
Из раны тяжкой! Может к смерти ближе,
Прикончится возня шального бытия,
И перед Господом тогда предстану я
Такой, как есть. Меня он сразу примет.
Не ты, так он клеветы эти снимет...
Но нет! Хочу, чтоб ты, чтоб ты
На сердце возложила трепетно персты
И на ухо сказала мне спокойно:
– Так думать о тебе мне недостойно!
Тебя я знаю больше, чем другие,
Тебе душой и мыслями чужие,
Зачем же о тебе мне спрашивать у них?
Зачем рождать страданья, горький стих,
Не лучше ль миру вымолвить всему:
НИ клевете, ни людям, ни кому
Я не отдам тебя любой ценою.
Пусть говорят, что хочешь: ТЫ со МНОЙ!
9:30 (без числа)
Мой милый, мой светлый ЖЕНЬ!
Ты не можешь себе представить, сколько сейчас у меня в груди чувств
к тебе – им тесно, они просятся в поцелуи, в слезы, в объятия, в слова.
Может это действие музыки, которую я слышу, сидя в кабинете. А может
это ответ на твои слова, что ты боишься и беспокоишься за меня? Я ни
в чем не ставлю разницы между нами, что тебе, то и мне, что у тебя, то
должно быть и у меня. Только так! Иначе всё останется словами, а душе
не легче будет, и ты будешь одна всё равно. Я СВОЮ ЖизНь ОтДал ТЕБЕ
и я не мог этого не сделать: всякие разумы и расчеты выгод-невыгод не
могли меня остановить – МОЁ СЕРДЦЕ, как факел, вспыхнуло во мраке
ночи, и я пошёл за ним к тебе. ТЕПЕРЬ МЫ СПАЯНЫ И СЧАСТЬЕМ И
НЕСЧАСТЬЕМ – ОБОИМ РАВНО. И мне хорошо. Я горю во имя тебя.
Спи, ребенок, я с тобой.
Твой Витенька
01.03.1946 г., 9 часов вечера.
Светлый Жень-Шень!
Итак, сегодняшняя встреча была встречей тревог и вопросов: как
быть дальше? Как увидеть Жень-Шень? Как к ней зайти хотя бы на минутку?
Кому пожаловаться на всех идиотов? Нет никого, остается один
Никита Семенович: вылить бы всё уж ему, хоть бы слова поддержки услышать
из его старых уст. Ну, что же, до последнего вздоха, пока буду
жив, буду гореть во имя Жень-Шень. Сегодня так «мало» был с ней, но
это «мало» через день-два может быть недостижимым «много». Сердце
полно мук и безответная любовь к Жень-Шень толкает на всё. Чувствую,
то Жень-Шень на «допросе» держала себя молодцом и прямодушием
озадачила и поставила в тупик и при всем уязвлении Н. все же защитила
себя раскованным оружием, которое может сходить с рук очень немногим
золотым сердцам и сорванцам, полным очарования. Когда возвращался
от Жень-Шень днем, на сугробе стояли два наблюдателя, когда я
ушёл, они слезли с высоты сугроба. Круглосуточное дежурство! Кто его
субсидирует?
В разговоре сегодняшнем Жень-Шень сказала: «Как голова твоя так
думает?». Да если бы ты видела эту голову на воле, до войны, ты бы не
так удивлялась, в ней было столько замыслов, столько идей, что перо
не успевало записывать, буквально каскад, фейерверк юмора, строго
научной мысли, лирики, прозы, всех жанров литературы исходил из
головы. Я не знал устали, работал дни и ночи, и все создавалось легко,
игриво, без потуг и потов посредственности. Поэтому, когда я переступил
порог тюрьмы, Я ОНЕМЕЛ, и по мне ПРОШЕЛ ОГОНЬ: НЕУЖЕЛИ
Я ПРОЩАЮСЬ СО СВОИМ ТАЛАНТОМ И ПРИЗВАНИЕМ? Ведь это не
мне нужно, а моему НАРОДУ. Какая трагедия! Я не думал о своей жизни,
я думал о призвании, какое преступление его вырвать из жизни.
Поэтому, Жень-Шень, бери моё призвание, бери мои стихи – в них вся
душа, все помыслы мои (звонок из Управления – нач. отдела животноводства
сообщает, что моя книга идет в набор, не желаю ли я поехать и
посмотреть). Милый, милый Жень-Шень! Увижу ли тебя сегодня, смогу
ли передать несколько строк? Что бы ни было, пока Жень-Шень на
свете, я тоже хожу по земле, а если её не будет, я уйду вслед за ней.
Так глубоко чувствую, так нераздельно глубоко, всей душой завладел
мной светлый ребенок. Кончаю нежным взглядом, переходящим в поцелуй.
Твой W.
02.03.1946 г., 10:30 вечера.
Жень-Шень! Светлая радость моя.
Все ушли домой. Играет музыка. Я почти одинок и в сердце моём
столько тоски и печали: тебя нет со мной. Твоё чуткое сердце, может
быть, волнуется сейчас никчемностью сидения на лавочке и смотрения
кино. А если ты не пошла и осталась одна – ты ведь опять чувствуешь
всю боль одиночества и разлуки. Возможно, ты читаешь, но так ли
сильна книга, чтобы отвлечь сердце от полноты чувства и от тоски, что
мы не рядом. Я беру в руки ж. «Новый мир» и читаю статью об Андрее
Платонове, с которым я провел вместе много ночей в Москве, в его кабинете
и у меня на даче. Мне становится досадно, что статью писала
литературная манекенщица, что она не могла понять всей глубины этого
удивительного, глубокого, красивого душой человека. Даже из её плохой
статьи проглядывает человек, равного которому, по своей глубине
взгляда на жизнь, я не знаю на всём горизонте страны. Господи! Как я
любил этого человека, как бережно он следил за мной, радовался моим
успехам. Когда, однажды, на именинах моих поднимались тосты, и один
писатель сказал: «Пьём за то, чтобы Виктор написал хорошие произведения
», он встал и заявил: «Нет, не за хорошие, а за великие. Его душе
много дано, и я хочу много спросить».
Когда он провожал меня с квартиры (Тверской бульвар, 27), я садился
в трамвай у Камерного театра, и перед тем, как мне сесть, он брал
мою голову и целовал в нее, и отечески благословлял. Я писал ему
смешные-смешные письма, полные озорства, и знал, что ночами он
стоял над своим секретером и до слез смеялся над письмами Виктора.
Когда он появлялся на нашем поселочке, где стояли дачи всех знаменитостей,
все смотрели в окна на неожиданную знаменитость – Андрея
Платонова, перед которой в тайне преклонялись все официальные киты,
думая: «Куда он идет?». Он шел к Виктору. У него он чувствовал так свободно,
в его доме не было фальши ни в чем.
Я многому учился у него, но он никогда не давал чувствовать этого,
он был моим товарищем, другом. Мне приятно вспомнить все наши замечательные
встречи с Андреем Платоновым, потому что он сразу бы
полюбил Жень-Шень, ей было бы так непринужденно свободно в его
обществе, ибо он истинно благороден был во всем. Когда я оставлял
Москву осенью 1941 года, я взял только одно с собой – книгу Андрея
Платонова «Река Потудань». Только книгу. В ней упоминают автора статьи.
Милый Жень-Шень, я немного отвлекся от тебя, чтобы вернуться к
тебе же. Пойду и передам тебе это письмо с Женей Глуховой.
Завтра приду в час или Жень-Шень придет? Вечером пойдем в кино.
W.
8.03.46 г.
Милый, светлый Жень-Шень!
Хочу написать тебе несколько слов о моей маме. Вот я совсем маленький,
но уже помню себя. Очевидно, я пришёл из школы и сижу за
уроками. Март месяц. За окном капель и весёлый крик петуха. Открывается
дверь и входит женщина, она говорит: «Подайте на пожарное место!
». «Чьи вы?». «Тургеневские, подчистую всё сгорело». Мама сокрушается:
«Господи, пожар хуже вора – вор что-нибудь оставит, пожар всё
заберет». И она начинает подбирать рубашки, платьица для детей этой
женщины, что-либо из обуви и всё говорит и всё жалеет людей погорелых.
Женщина благодарит, уходит, и тут мама рассказывает, как мы
горели. У нас сгорел большой двухэтажный дом, меня вытащили в окно
грудным, сама мама выскочила в одной рубашке. Загорелось ночью. У
мамы горело всё приданое, всё добро, она много плакала от этого пожара
и вот сейчас она вспоминает о нем и мне рассказывает о том, как я
спал ночью, и как за мной отец пошёл в дым и огонь и подал в окно. Вот
мама управилась с делами, сидит в светлой комнате, шьёт на машинке и
поет. В песне много покоя и чувства, гармонии. Она так проникновенна.
Я слушаю песню, я счастлив этой песней, этим пением, мне так хорошо.
Но вот что-то не ладится с машинкой, рвется нитка, мама замолчала, и
тогда я умоляю её: «Мама, пой, пой!». «Ладно, сынок, сейчас буду петь».
И действительно, опять машинка хорошо шьёт, и мама поёт песню. У
неё был безупречный слух и музыкальность. Она была очень впечатлительна.
Это передалось и мне, и я помню однажды в праздник, когда в
доме собрались все родные, то стали петь. Муж моей старшей сестры
стал петь вместе со всеми. Слуха у него не было, но он пел и портил пение.
Что же сделал Витенька? Он долго смотрел на маму, потом улучив
момент, вдруг запел похоже на мужа сестры и в тоже время точно так,
как кричат стекольщики, когда идут по улице: «Стёкла вставлять! Стекла
вставлять!». Было очень похоже моё пение и на уличный крик стекольщика
и на пение мужа сестры. Это было так смешно, что все рассмеялись,
а зять перестал петь. Мама посмотрела и укоризненно, и в то же
время довольная – песню нельзя портить и петь дано не всем. Уговоры
моего отца и сестры, чтобы он не пел, не помогали, моё же средство
сразу помогло.
Вот несколько женщин ругаются меж собой, задевают маму, я вижу,
что задевают несправедливо. Что же делает мама? Она не произносит ни
слова, а молча, уходит из этой своры, и я так рад этому, и я так горжусь
мамой, что она выше этих сплетниц и наглых лгуний. Она никогда не
участвовала в «чесаньях языка» с женщинами, презирала это безделье,
идущее от пустоты. Я сижу в палисаднике под тополями. Мама идет с
ведрами на коромысле, несет воду. Она не видит меня. Останавливается
с женщиной и говорит: «Нет, меня мой Виктор от роду плохим словом
не обозвал, не знаю, что будет дальше». Мне хочется ей сказать: «И никогда
не обзову». Но я стыжусь этих слов и скорее ухожу домой, чтобы
не выдать себя, что я слышал, что говорила мама. Вот я сижу в своей
комнате, где стоит стол, кровать и библиотека. Углублен в книгу. Уже
много-много прочитано в этой комнате (в институте я мало что узнал
нового после этой комнатки, где я работал один). Открывается занавеска,
и мама тихо заглядывает ко мне:
– Погулял бы хоть немного!
И в её взгляде столько любви и жалости и боязни, как бы ни заболела
голова у сынка. Послушаюсь – пойду гулять.
Два часа ночи. Все в доме спят, а в моей комнате яркий свет. Всем
достаточно дня, а я и ночью ещё хочу позаниматься и вот, вдруг, из-за
стены (спальня мамы была рядом с моей комнатой) вопрос:
– Вить, спишь?
– Нет!
– Спи, завтра прочтешь.
Мама всегда тщательно моет стекла в дому и говорит, что грязные
окна «слепят дом», когда она открывает окна, говорит: «Пусть дом подышит
». Все предметы у неё живые, и она им дает часть своей души.
Помню (очень раннее) мы сидели в чайной: отец, мать и я. На столе
пузатый чайник, чай, колбаса, горчица, что-то сдобное, домашнее.
С дороги надо поесть. Мимо проходит цыганка. Останавливается у нашего
столика и говорит маме: «Светлая голова у мальчика вашего». Мама
гладит меня по голове и мне так хорошо и мне хочется сделать что-то
большое для всех людей. Глаза в это время у меня немного печальные,
большие. Мне хочется пойти в дальний путь и делать всё время что-то
хорошее, и чтобы с далекого пути, куда бы ни шёл, было видно маму,
её лицо, её глаза, её мимику, её одобрение каждого моего шага. Вот я в
школе, живу в интернате. Учусь в 6 классе. До дома 15 вёрст. У нас есть
школьники 10 класса, это уже «верзилы», женихи, они бьют маленьких
ребят, заставляют их что-либо делать для себя. Это меня так оскорбляет.
В воскресенье приезжает мама. Она смотрит на меня и спрашивает,
почему я такой печальный. Я ничего не говорю ей, а прижимаюсь к ней
и плачу, плачу, плачу. Ни её уговоры, ни гостинцы, ни покупки – ничего
не может вывести меня из печали: ведь я вместо ласки матери вижу
больше грубость и зло. Я иду с ней по городу, я провожаю её далеко
за город, оглядываюсь на город и вижу его знаменитую колокольню и
купол и опять плачу. Эта сила печали так велика, что и мать начинает
плакать. Но надо расставаться, я останавливаюсь, крепко целую её несколько
раз и стою, а она всё уезжает, уезжает и уезжает и всё смотрит
на меня. Я чувствую её глаза: они печальны. В следующее воскресенье
она опять приезжает ко мне и опять такая же встреча и такое же расставание,
полное глубокого чувства любви друг к другу.
Тёмная осенняя ночь.11 часов. Я подхожу к крыльцу нашего дома.
Стучусь. Кто откроет? Открывается дверь кухни и на крыльцо кто-то
тихо проходит. Дверь открылась, ждет. Это мама. Жива. Не больна ли?
Сколько тревог.
Пусть сегодня Жень-Шень, ложась спать, нарисует мне образ своей
мамы. Времени 6:15. Кончаю писать, бегу к Жень-Шень!
Когда ляжешь спать, Жень-Шень, представь, что это я всё говорю
тебе голосом, а не бумагой и буквами. Нежно-нежно целую тебя на сон.
Твой Виктор
01.04.46 г., 8 ч. утра.
Светлый, бесконечно любимый Жень-Шень!
Последняя вчерашняя краткая встреча живёт во мне и полна прелести
и сокровенного смысла. Я впервые увидел тебя так, как вчера: отходящей
ко сну, но таящей в каждом своём уголочке, в гармонии и покое
открытой груди тоску по тому, кто в это время пришёл к тебе. Столько
было в это время в тебе домашнего, уютного, милого, женственного. Каждое
движение, каждая складка пальто – всё было так согласовано, так
красиво. Мне казалось, что с открытой груди твоей струился какой-то
новый свет, какое-то особое нежное тепло. Я чувствовал, как совершенствуется
во мне моя душа от этого созерцания, в котором снята пелена
преграды, в котором мы родные, и только печальные условия мешают
нам полностью завершить это родство и снять с него страх и боязнь. Я
припадал к твоему вечерне-ночному теплу с такой преданностью, с такой
глубокой верой в тебя и в Бога, что по мне разливался свет, и тепло
и каждая клеточка отворяла окошко своей хижины и пела гимн жизни
и любви. Великое сердце дано мне в помощь – великие чувства я ему
отдаю за это: надо благодарить творца. Ещё один поцелуй и ты уходишь.
Мне остаётся бежать с затаённым дыханием и стуком сердца, слышным
даже звездам. Я ложусь в постель, и свежая, сладкая рана встречи живет во мне и долго сон не может оцепенеть её. Я слышу её сквозь сон,
я начинаю свою жизнь утром с того, что вижу эту встречу и чувствую,
что она не умерла и не засыпала в то время, когда мозг спал, нет, она
прочно устроилась ночевать в сердце, а оно не спит. Я пишу эти строчки
среди людей и даже тут пугают чувства и красоту, но они пробиваются,
как растения через камень и тротуар, но они успевают жить, как морская
трава на камнях, лежащих на берегу вдалеке от воды; тусклы эти
растения, но прибежала волна, смочила камень, и за один миг растение
зазеленело. Какой изумительный факт жизни!
Жень-Шень! В твоем лице я вижу Бога! И я буду служить тебе, пока не
высохну, пока в моих глазах не останется один дух, пока не умру. Никто
не мог бы любить тебя так, как я, ибо нет больше нигде такой души, как
моя. Да будь благословенна, девочка моя, друг мой, душа моя, совесть
моя.
Весь твой Виктор
12.04.46 г., 8 часов.
Милый, светлый Жень-Шень!
Я уже успел много походить и вот минут двадцать стою и смотрю
на твой миниатюрный домик, и только ещё бьёт восемь часов. Видел
Никиту Сем. – он не поехал и мне пришлось искать новую оказию. Нашёл,
всё сделал и теперь могу смотреть на твой домик. Хорошо видно
окошечко, из которого ты смотрела при моём уходе. Вижу окошечко, в
которое столько много раз смотрено с тревогой: кто идёт? В которое
столько раз глянуто: не идет ли Жень-Шень? В которое столько много
раз я глядел с тревогой и надеждой, когда с замиранием сердца подходил
к домику и подхожу теперь. Едва можно увидеть медленно движущуюся
черную шапку казацкую – не Алеша ли? Я смотрю на воробьев,
которые купаются в лучах солнца, два из них слетели на землю, играют,
берут друг друга клювиками, ласкаются крыльями – как хорошо, что
никто не мешает им. А меня они не боятся – они видят людей!
Пришла сама. Всё. Целую.
Вик. W.
13.04.46 г.
Поход за вербой. Милый привал. Как мало было вербы, а то бы можно
было ее резать всю ночь.
15.04.46 г., 12 дня.
Мой милый, мой светлый Жень-Шень!
Мне хочется, чтобы эти слова проникли в тебя так же, как в окно, перед
которым я сижу, проникают лучи весеннего солнца и греют как-то
осторожно, вкрадчиво, не особенно настаивая на том, что они – солнце.
Они греют нежно, покойно, я бы сказал, гармонично. В этом письме
мне хочется вспомнить тот вечер, когда ты забиралась, малютка, в кусты
и воевала с прутьями вербы. Впервые я увидел тебя входящей в лес:
ты так красиво входила в семейство верб, ты так украшала их, каждое
твоё движение было исполнено грации, детской свободы и какой-то
прелестной тайны всего земного бытия. Мне было так хорошо на душе,
я смотрел на тебя и мысленно говорил каждому твоему шагу ободряющее,
подталкивающее: «Ну! Ну! Иди, ребенок, в мир, смотри на него
и удивляйся, и радуйся, я с тобой, мой дорогой, держащий меня в этом
мире, Жень-Шень!». Мои чувства были так чисты, так необъятно велики,
что я хотел бы в это время слиться с тобой в единое целое и затеряться
в бездне Вселенной, в её Вечности и Беспредельности.
Всё так хорошо сидело на тебе: и шапка, и курточка, и сапоги, как-будто
это не подбирал кто, а ты так родилась! И вот ты приходишь и садишься.
Рядом верба, на ней маленький ножичек. Я хочу есть, и ты знала об этом
и принесла еду, и вот мы свершаем завтрак и оба признаемся, что любим
поесть на вольном воздухе: ещё одна черта сходства! Ещё одна дорогая
подробность, которая всё более и более роднит нас и ставит вопрос: где ж
это мы были раньше и почему были врозь?! Мы переходим на другой околок.
И опять ребенок шагом, полным шалости и грации, ступает по снегу
и пробирается к вербам. Я смотрю на неё всё с той же любовью, и мне
хочется это делать долго-долго, ведь здесь никто не мешает любоваться
и скрывать интимное, и я говорю: «Женя, ты не спеши, ты подольше режь,
чтобы я мог посмотреть и поговорить!». Ты подходишь и садишься, и мы
застываем в оцепенении счастья, только земля и мы вдвоём. Как хорошо!
Никто не мешает так сидеть. И вот надо расходиться. Ты стоишь у будки
и говоришь слова жизни: «Он туберкулёзник, тебе не надо его смотреть».
Под оттенком профессионального ощущения, увиденного тобой, я слышу
твой призыв к жизни и не настраиваюсь мрачно. Мы должны жить.
Я вижу твою мелькающую походку и иду другими дорогами, чтобы быть
рядом с тобой опять. Я вижу дорогой домик со скворечником, его крыльцо
и дверь – сейчас ты зайдешь туда. И я скорей, скорей спешу к этому же домику.
Я кончаю это письмо в надежде, что увижу моего дорогого ребёнка.
За окном солнце, весна, а в сердце ещё больше, что есть Жень-Шень.
Всем существом льну к тебе. Твой W.
17.04.46 г., 4 ч. дня.
Мой милый, мой светлый Жень-Шень!
Это пишет тебе мальчишка, ровесник Кости и Алёши, сохранивший
всю чистоту детских ощущений и радости и не потерявший цельности
первой любви и всей новизны первочувствования. Это пишет тебе существо,
которое способно на такую преданность тебе, которую можно назвать
не иначе, как космической. Почему космической? Потому что мне
хочется сесть снежинкой на твою грудь и растаять; потому что мне хочется
вырасти небывалым ещё, единственным в мире, цветком на твоем
пути, чтобы ты остановилась около него и обрадовалась и сорвала его для
себя; потому что мне хочется зажурчать перед тобой чистым ручейком,
чтобы обрадовать твой слух и утолить твою жажду – «пить!», потому что
мне хочется подняться жаворонком над тобой и долго-долго петь до тех
пор, пока камнем не упаду на землю. Это чувство – умолченная клятва о
вечности и сознание того, что в силу некоторых обстоятельств мы с тобой
связаны и жизнью, и смертью. Когда я писал тебе, что не отдам тебя никому,
я думал: если же смерть возьмёт, пусть берёт и меня. Когда я писал
в феврале в книжечку: «Во всех случаях Жень-Шень не должна оставить
меня», я думал, что я, возможно, заболею тяжелей, чем она. Мне очень
часто хочется умереть во имя Жень-Шень, чтобы она не могла подумать,
что я пишу слова, а не расходую своё сердце и кровь, и мозг на мои тревоги
за Жень-Шень, на мои безграничные чувства к моему светлому, шаловливому,
одарённому ребёнку. Я хочу заметить несколько штрихов сегодняшнего
дня. Когда я вошёл в обед в секцию, на пороге меня встретил
Пант. Демьян., глаза мои радостно скользнули в него: хоть один человек
есть, на лице которого можно отдохнуть взором и не думать о западне и
каких-либо пакостях: «А я думал, что у вас букет цветов!», – сказал он.
«Это очень хорошо, что моё бельё похоже на букет», – сказал я. И тут же
я припомнил те цветы, которые будут цвести в первую очередь: «Хохлатки,
медуницы, баранчики», – сказал я, и посмотрев чуть лукаво, добавил:
«Сюда, к цветам, можно причислить и некоторых людей». Он понял: и он,
и Жень-Шень, и Витенька здесь! Мы вышли с ним вместе, и когда сравнялись
с белым домиком, я остановил его, и мы стали вместе смотреть
на резиденцию Жень-Шень. Вопрос: «Можно ли при помощи заклинания
вызвать Жень-Шень на крыльцо?». Пантелеймон Демьянович: «Можно!».
И мы стали говорить священные слова. «Она уже идёт!», – сказал П.Д.
Она уже в маленькой комнате, она уже на крыльце. И что же – в эту
самую минуту выходит Жень-Шень! Мы идём втроём, так хорошо. Наши
молитвы дошли до Бога, и он послал нам Жень-Шень. Мне кажется, что
Пант. Дем. добрый, и, среди грязи, в нашем кольцевом окружении, на
него можно ориентироваться, как на светлый маяк. Он оставляет нас,
и мы заходим к Никите Сем. Несколько дорогих минут я гляжу в глаза
моего ребёнка и одна тревога не оставляет: сейчас надо расстаться. Кто
там идёт? Опять тревога. Свой, свой, Никита Сем. Я совершаю тройственное
пожатие рук, благословенное, и ухожу. От последних слов Н.С.
мне хорошо: «Не ходи в поле, будешь у меня, будешь мне помогать, будешь
вату разбирать!». А я ему мысленно: «Так, так, не пускай девочку в
поле, пусть дома побудет, с отцом, под его добрым взглядом». Я ухожу
с уверенностью, что так и будет. Сейчас бы заглянуть к ним, помочь;
что-нибудь бы набедокурить слегка, пусть Н.С. меня поругает немного,
а Жень-Шень пожалеет. Или бы позвонить им по телефону: «Вы скоро?
Уже шесть!». И ответ: «Витенька, сейчас!». «Ну, ну!». Если Жень-Шень
Витеньку любит, то она уснёт сегодня в 11 часов сразу. А на сон я её
сейчас нежно-нежно поласкаю и поцелую.
Твой W.
22. 04.46 г. 9 ч. вечера.
Мой милый, светлый Жень-Шень!
Не могу успокоиться и простить себе, что я спугнул сегодня такую печаль,
какая запечатлена лишь на ликах скорбящей богоматери. Это была
самая лучшая печаль, какую когда-либо видел, и воображал, и вынашивал
в себе. Только самые живые натуры могут так печалиться. Люди, обладающие
самым непринуждённым характером, заразительно смеющиеся,
подчас смешные в своих поступках и поведении, казалось бы, беззаботные
с виду, с такой же убедительностью для себя предаются чувству печали.
Смеётся сочным смехом Гоголь, а подчас, как печален он. Смеётся от души
Чехов, а иногда как задумается, как спокойно и трезво нахмурится его лицо
и запечалится душа; сегодня я видел печаль, в которой было и ожидание,
и детская светлость, и отпечаток всего пережитого и много-много всего,
что я не успел прочитать, так как Жень-Шень перевернула страницу своего
лица. Я давно уже хотел увидеть печаль Жень-Шень, ведь она должна быть
печальна, и вот я увидел её печаль и теперь я могу привести написанные
недавно строчки, где эта печаль духовно предначертана мною:
О, Господи, видишь, как я догораю –
Я чистый алтарь твой не замараю.
Я девочке, Богом отмеченной, предан
До самого сильного чувства, до бреда.
До смертной тоски, до мучительной боли.
В чьём сердце так много родиться могло ли?
Душа моя светится свечкой пасхальной,
Над нею твой образ родной и печальный.
О, матерь моя, превеликая божья,
В любви никогда я не знал бездорожья.
Веди меня за руку, чтоб из ручонок
Забрал у тебя меня светлый ребёнок.
Свечою поставь меня у изголовья,
Дай счастья нам вместе с Жень-Шень и здоровья!
Милый Жень-Шень, не стесняйся своей печали и не скрывай её от
меня, когда она есть – ты прекрасна и в печали. Не могу не отметить здесь
и твоего героического перехода через порог обиталища нашего, Витенька
быстро оправился от растерянности и смотрел на Жень-Шень, забыв, что
кто-то мешает: всё равно не могли бы отвлечь нас от нас. Сегодня буду
ложиться спать и чувствовать: здесь была Жень-Шень, сидела, видела
уголочек, где 2 января 46 г. Витенька брал и сердце, и душу в ладони свои
и готов был отдать их. Ото всего дня у меня осталось: Жень-Шень чистая,
чистая, открытая во всём, девочка, ребенок, которого надо жалеть больше
себя и всего на свете. Пойду встречать Жень-Шень.
Целую на ночь и тебя, и подушки, всё твоё.
Твой Витенька
29.04.46 г., 9:30 вечера.
Моя милая девочка!
Кажется, я начинаю понемногу выздоравливать и считаться с жизнью,
и стремиться к Жень-Шень, нанёсшей такую сокрушающую рану в чудесную
ткань нашего прошлого, дорогого нам с первого и до последнего дня,
ударившей ножом безрассудства в наши идеальные отношения, в нашу
чистоту, искренность, которые тем беззащитней, чем чище и идеальней,
которые тем хрупче, чем они естественнее и неподдельнее. Береги истинную
любовь-дружбу, она хрупка, как всё изящное и хорошее, и её можно
разбить от грубого прикосновения. Дорогое надо дорого беречь. Одна
дорогая вещь стоит склада плохих вещей и несравненна с ними, одна чистая
большая любовь несравнима с безалаберными встречами, интригами
полулюбви, всегда пустой и не задерживающей внимания. Из души
моей всё ещё растет великая печаль – ответ на ранение, и я болею, болею,
девочка, и в чудовищном, сшибающим с ног, удивлении, в страшных
муках спрашиваю себя: «Неужели это Жень-Шень сделала? Неужели это
она подняла руку на своего Витеньку, чтобы убить его???». Сердце леденит
этот вопрос. Какой демон зла нашептал и начертал ей ложный путь,
хотя бы, расстоянием в несколько метров? Какая злая сила похитила разум
из её чувств и сердца и отвлекла внимание на чужое, на пустое говорящее
туловище? За что же нанесен этот удар? За то, что я решил идти
с Жень-Шень для того, чтобы разделить с ней всё? За то, что я изменил
цель своей жизни и всю жизнь ради неё? За то, что я отказался от всего во
имя её? За то, что я встал по отношению к ней выше любви и без боли отказался
от эгоизма и сильнейшего проявления его – самосохранения? За
то, что я пришёл к ней не наговорить красивых слов, а спасти или погибнуть
вместе с ней? Растет, растёт моя печаль, затягивается, затягивается
моя глубокая рана и слёзы находят на глаза, жемчужины страданья падают
из глаз, и мне хочется спрашивать: «Ты ли это, мой ребёнок, сделал всё
это, ты ли хотел разбить хрупкую вазу чувства нашего? С ума ты сошла!
Иди ко мне, я прощаю тебя, я хочу, чтобы ты была Жень-Шень и носила
и оправдывала свое имя каждым шагом, словом, взглядом. Никогда не
лги мне ни единым словом, ни единым чувством, ибо мне солгать нельзя.
Лгать – убивать меня. Помни. А рана заживает и в сердце снова господствует
Жень-Шень». Целую нежно моего ребёнка.
Твой W.
02.05.46 г., 10:30 вечера.
Мой милый, мой дорогой Жень-Шень!
Ты немножечко обиделась, что я не пришёл к тебе вместе с Никитой
Сем., но я ведь раньше уже смотрел в окно и ждал, что кто-нибудь из
ваших (скорее всего, Фрося) откроет окно и позовёт. Никто не позвал,
сердце сжалось болью, зашёл Н.С., и он не посмотрел в окно и стало ещё
больнее. Это мне предсказало то, что случилось позже. Я имею ввиду
хамское поведение Л. Эта модная тётка, состарившаяся лагерная хивря
со струёй польской крови и панской спеси, круглая невежда и мещанка
так бесцеремонно грубо задела меня, и я этого ждал. Поэтому я иду к
вам в комнату всегда, как моллюск, у которого везде душа, и где не уколют
– больно, а защищаться не могу, привык к благородным людям и
поступкам, а тут нужно матом и угрозами. Я ушёл, страдая. Насколько
хамка, даже не понимает, что этим она задевает и тебя. Нет бы, наоборот,
делать всё так, чтобы тебе было лучше, баловать тебя, девочку, в
твоих желаниях, а они самую добрую радость отнимают у тебя и дополнительно
огорчают. Может быть, ты обиделась, что я спал днем? Но
ведь я не мог быть все время у тебя, а если бы я не уснул, я бы торчал
под окном – это опять могло бы вызвать гнев «бабы Яги» ведь ещё загорожу
окно, и она не увидит свой идеал! Какая голая, умственная пустыня
ваша комната. Неожиданный заход Н.А. немного спас, но тут помешала
хивря. Я имею в виду остальных жителей, ведь если бы они были чуть
умнее и порядочнее, я бы не был так встречен, а наоборот, желаем был
бы и им, в части поддержания какого-то духовного общения. Какие грубые
люди, в переводе на мануфактуру это брезент или мешковина – как
тебе должно быть тяжело среди них, нежный батист! Теперь я не знаю,
заходить ли к вам, ведь хамка опять будет хамить. Девочка моя! Я очень
и очень обеспокоен твоей болезнью. За час я думаю и переживаю в связи
с этим более чем всё вместе взятое за год. Ты это знаешь. Я тебя прошу
поэтому: кушай обязательно всё, что есть. Что нужно, не стесняйся –
проси, накажи Фросе, пусть придет ко мне и скажет, я достану. Обо мне
не беспокойся, нога зажила и не болит, но я немного хромаю, чтобы не
попасть под новые прихоти самодурства Бати. Я пишу это так: лежу, в
головах свеча горит, пишу на фанере. Сейчас понесу, не знаю, как передам
– зайти не смогу, пошлю с Гришей. А может и зайду. Я тебя много
и много и нежно целую, и ЖеВи, и прошу Бога исцелить тебя, девочку.
Остаюсь всё тот же твой и верный тебе Витенька.
04.05.46 г., 6 часов утра.
Моя дорогая, моя бесценная девочка!
Мой, светлый, найденный в тайге человечества, Жень-Шень.
Я хочу тебе в этом письме послать слепок сегодняшнего прекрасного
утра, чтобы чудесным обликом его влить в тебя бодрость и надежду. В
4 часа утра сегодня, моя девочка, я выходил к твоему окну. Было тихо,
и даже тепло. Рождался день, красивый, без хмурых облаков и нежелательных
капризов Сибири, спокойный, тяжёлый день. Тысячи причин
настраивали и пробовали свои голоса, где-то совсем рядом, может быть
в траве нашего города, так явственно выговаривала перепёлка: «Пить!
Пить! Пить!». А может тебе сейчас жарко и это она за тебя мне говорит?
Но ставень закрыт, и голая умственная пустыня вашего жилища спит,
кроме тебя. Второй раз я вышел в 5:30 утра, но ставень всё ещё был
глухим к моим мольбам и волнениям. Я вышел за зону. Утро ещё более
прекрасно оживляло черты твоего лица. С дальних полевых горизонтов
подымался такой белый и плотный пар, что его можно было черпать и
продавать на рынке, как молоко. Вдалеке куковала кукушка, суля отдых
людям от холодов, на всех крышах сидели мелкие птички и делали урок
чистого произношения. Листва на деревьях развёртывала свои трубочки,
а солнце было настоящим солнцем и мне хотелось, хотя бы под видом
солнечных лучей, пробраться к тебе в келью, запутаться в твоих
золотистых локонах и шептать тебе на ухо чудесные сказки о красоте
мира сего и молить тебя: «Девочка, не уходи от нас, задержись на этой
земле на мгновение лет в тридцать!». Слышишь, как говорит кукушка:
– Девочка, поправляйся!
Слышишь, как говорят все цветы всех лесочков:
– Девочка, приходи к нам, сорви нас, мы не обидимся, а будем довольны,
что попали в твои нежные руки-лодочки!
Слышишь, как говорит лук на огороде нашем:
– А я зеленый, а меня можно есть! Я за тебя заступлюсь, если вздумает
приставать цинга!
Даже молоко, которое сейчас стоит рядом со мной, что-то учится говорить,
сначала мычит по-коровьему, а потом выговаривает слова:
– Пей меня, девочка! Я – молоко! Я тебе пригожусь! Смотри, как с
меня бегают и резвятся телята! Ты хочешь так же резвиться? Пей, пей,
девочка! Не огорчай своего печального и верного рыцаря.
В эти дни, когда девочка так больна, сколько всего нового, красивого
рождается в душе, и так тяжело, что нельзя всего сделать, ибо нет катализаторов,
и окружающие сковывают. Один взгляд «хиври» может отравить
всё прекрасное мира, а чтобы душа могла выливаться свободно, она не
должна иметь в месте своего действия ни одного недоброжелателя.
Но что я говорю о царстве мрака духовного, когда кругом солнце,
жизнь! Пусть мрачные поварчивают и брюзжат слюной отрицания всего
прекрасного, мы не послушаем их, а будем творить жизнь по законам
солнца, красоты, свободы нравственной. Так вставай же, моя девочка!
Дай мне руку, и пойдем с тобой далеко-далеко! А Никита Сем. чего отстал?
Иди, иди к нам! Вот мы уже втроём, очень хорошо.
КЦЖШТВ. W.
05.05.46 г., 9 часов вечера.
Мой милый, мой светлый Жень-Шень!
Я немного обеспокоен, моя дорогая девочка: когда мы уходили с Никитой
Сем., ты даже не посмотрела в окошко, как всегда, взгляд был направлен
в сторону, и в лице проскользнула сосредоточенная хмурость. Как
это надо было понять? Или это началась расправа с той, которая оценена
нами? Я ни в коем случае не хотел бы, чтобы ты говорила на эту тему, достаточно
нам заметить и сделать вывод и промолчать, иначе, может быть
хуже, тут нужен такт. После этого я думал о катализаторах. Как, очевидно,
тебе известно из химии, они усиливают реакцию, сами не вступая в неё, в её
творчески-химические тайны. Таким хорошим катализатором был сегодня
Пантелеймон Демьянович, и я нисколько не жалею того времени, которое
мы провели вместе с ним и в которое так много говорили милого, душевного,
свободного от какой-либо натянутости. Наш с тобой словарь расширился
новым словом – лучник. Это был хороший катализатор, ободряющий,
усиливающий, облагораживающий, заставляющий быть связным в
слове, в улыбке, во взгляде Пант. Демьяновича катализаторы всегда ведут
себя определенно. А.И., сначала играющий роль катализатора, быстро выдал
себя, и поэтому мы отмели его, как нежелательный, нечистый элемент,
претендующий на то, чтобы он, как элемент, сам вошёл в эту реакцию. Ка
тализатор ли Ж.Г.? Очевидно, нет. Это мы должны запомнить: и как это ни
трудно сдерживать свою прямолинейность, доверчивость на её глазах, мы
не должны показывать нашей чистейшей и полной преданности любви.
Когда мы будем вместе, и ничто нам не будет мешать, мы сможем найти
новых катализаторов, которые будут радовать нас и радоваться нам. На
воле я знал только катализаторов, все подделки я не подпускал к себе ни на
шаг. Когда я увидел твоё лицо в окошко при уходе, мне было что-то боязно
– казалось, что между вами начнётся неприятный разговор – избави Бог
от него, какой бы он ни был, он почему-то заранее оскорбляет меня, и мне
чудится неприятная интонация и даже слова. Не дай Бог, чтобы я подобный
разговор услышал. Оглядываясь в сторону утра, я вижу его чудесным и мне
большего не надо, что было: я всем был счастлив, мне было так хорошо в
обед, когда я немного обманул тебя, чтобы исчезнуть! Если я узнаю, что ты
с Ж.Г. не задевала ничего нашего, мне будет хорошо и от вечера. Если она
не хочет нам хорошего – надо это никогда не забывать. Я всегда боялся, что
она может играть дурную роль, но ты успокаивала меня. Не напрасны были
мои беспокойства.
Моё же отношение к тебе неизменно, ты для меня была и есть единственный
и дорогой человек, с которым я решил разделить всё: и горе,
и радость, и печаль, и счастье, что сделано много для тебя, ты знаешь,
и ты уже убедилась даже в прошлом, что с самого первого дня я писал
тебе слова, которые выходили из моего сердца. Мы нашли друг друга не
с чьей-то помощью, а сами и нам не нужны консультанты, мы сами всё
знаем о себе и судить нас никто не может, а только мы сами. Посылаю в
письме цветочек, он ничего не потерял от летнего вида, как я и мы ничего
не потеряли из прожитых вместе одной душой 120 дней. Весь твой
Витенька. Нежно, нежно целую всю.
06.05.46 г. 7 часов утра.
Это письмо очень короткое и очень значимое, потому что в нем написано
самое главное – люблю Жень-Шень.
W.
05.05.46 г. 7 часов утра.
Моя дорогая девочка! Светлый Жень-Шень!
Как ты провела эту ночь – скорее хочется увидеть и узнать моя девочка.
Но еще нельзя уйти и я, пользуясь временем, сэкономленным ночью
за счет интенсивной работы, пишу моему бесценному, дорогому ребенку.
Всю ночь до 6 часов я без устали работал и спешил ликвидировать завал
конца и начала месяца. Переделал всего много, передо мной уйма материалов
и работ, и всё это сделано за ночь. Теперь, когда я кончил работу,
вдруг я почувствовал смертельную усталость – ведь вчера я встал, как
начало светать, бессонная ночь, без отдыха день и ещё ночь, и всё время
думы: «Как там девочка?». Это чего-нибудь стоит! Теперь можно говорить
с Жень-Шень на бумаге. Но нет, слишком уже утомлён мозг и такой
слабый пульс. Надо чем-то вызвать новый прилив сил. Есть дело. Иду
мыть ботинки, намыливаю их, долго смазываю особым гуталином. Вот
уже блестят! Когда мою ботинки, вижу уже развод, и тебя нет, и стоит Т.И.
Ещё раз смазываю ботинки, и думаю, что нужно почистить твои сапоги
и туфли. Оставляю мази для этого. После этой процедуры я снова бодр.
Правда, я не умыт и, наверно, чумазый так же, как яйца, которые мне дала
Жень-Шень! Почему-то они мне симпатичны именно за их чумазость.
Беру одно – разбиваю, выпил, съел 50 г хлеба – это завтрак. Вчера ночью
я узнал, что мне предстоит опять поездка в Мариинск, я говорю, что
не могу, не знаю, чем это кончится. Достаточно было бы мне позвонить в
Мариинск, как сейчас же бы меня отозвали туда на неделю-две и дали бы
почувствовать самодуру его самодурство, но уехать нельзя ни на день от
больного ребёнка, придётся бороться на месте. А я вчера где-то оставил
палку-костыль! Надо искать! Я очень много думаю о том, как надо себя
вести в данном месте и обществе. Может быть благороднейшая поза «Не
хотите помочь – не надо, я не больна, я здорова» – слишком пассивна, её
не поймут и надо, девочка, бороться за жизнь, может надо и напомнить
и потребовать, ведь ты теперь не одна и не вправе так смотреть, и здесь
надо подниматься над своим самолюбием. Не могу писать: сердце болит
и просит – брось, иди сейчас же к Жень-Шень, обними, как всегда, поласкай,
скажи ей: «Девочка моя, больная, заболела девочка».
Ведь сегодня ты обещала пойти в наш скворечник. Как оказывается,
хорошо там было по сравнению с «умственной пустыней», в которой
есть люди, держащие за пазухой нож. Девочка моя, спешу к тебе!
Господи, спаси и помилуй Жень-Шень. Избавь её от всех недугов и дай
красоте сердца силу крови.
Твой W.
12.05.46 г., 9 часов вечера.
Мой милый, мой дорогой, мой светлый Жень-Шень!
Я только что пришёл с огорода и сел в кресло. В плечах и в пояснице
такая приятная усталость, на ладонях побаливают мозоли, а в душе так
хорошо, так светло. Мне было невыразимо хорошо сегодня под солнцем,
под небом, под твоим взглядом. Мне хотелось работать и, казалось, пока
ты смотришь, я никогда не устану – я испытывал счастье труда свободного,
личного. Я чувствовал: ты имеешь дело не с белоручкой и не с ученой
никчемушкой, ничего не умеющей делать, а с человеком, который паря в
облаках, и витая часто на небе своей творческой фантазии, превосходно
чувствует и землю, и если понадобится, может иметь дело и с ней, хотя
бы для того, чтобы иметь дома свою картошку, огурцы, овощи. В этом кусочке
сегодняшней работы я создавал наше домашнее, житейское, своё,
и я чувствовал твой взгляд и одобрение, что я умею работать, да при этом
ещё хорошо и красиво. Мне было приятно заметить, что длина грядок
была продиктована тем местом, где ты находилась. И на этом месте я шёл
отдыхать, нет получать вдохновение и чувствовать, что голая земля, без
условностей созданного человеком рабства, окружает нас, над нами синь
неба, солнце и голос природы: «Вы свободны, будьте счастливы – вы мои
дети!». И хотя временами мы пугливо оглядывались на эти условия, на это
рабство, но более сильный голос и чувство свободы говорило нам – отдайтесь
всецело счастью, созерцанию себя, перед этим всё – ничто. Мне
хотелось на этом месте выстроить шалаш, жить так, как нам надо и слышать
только один зов – зов природы. Когда ты ушла, лопата моя не так
художественно опускалась в землю – девочка ушла, стало печально. Бьёт
8 часов, я забираю лопаты, подхожу к оранжерее, напротив твое приемное
окно. Долго стою – не видишь. Еду на лошади, захожу к Никите Сем.
и настаиваю на том, чтобы он пошел к тебе с фиалкой и сорочиное яйцо
отнёс. Я тоже пойду. Он уходит со мной, я оставляю его в пути, чтобы зайти
внутрь и написать хоть два слова, а потом ждать на скамеечке. Женя!
Есть хочу, умираю! После Жень-Шень я вскопал ещё одну грядку. Завтра
в 6 часов вечера я жду Ж.-Ш. опять там.
Голубочек мой, прилети и поворкуй на груди. Ложись и спи спокойно,
моя девочка, целую тебя.
Твой Витинька
17.05.46 г., 6 часов вечера. У моста.
ЖЕНЬ!
Это писано у берега реки. Я жив и здоров и рядом со мной Калигас.
Это спасает от трудностей. С ним говорим много о мучениях. Работать
трудно, но это надо. Ветер и холод, и мы на холоде, но надо быть и на
холоде героем. Ночлег предстоит очень неудобный – пол и всё. В воскресенье
я приеду. Видел артиста Бельского – неужели будет концерт, и
ты пойдешь – это волнует. Всего лучшего.
Привет Н.С. и Е.З.
Калигас и Я
24.05.46 г. 7 часов вечера.
Мой милый, мой дорогой ребёнок!
Светлый, Жень-Шень мой! Девочка моя!
Час тому назад я видел тебя, я проводил тебя, сколько можно
было взглядом, и вот перед окном никого нет, и ты уже смотришь
клиентов. Записываешь в книгу что-то по латыни. Старательно поют
воробьи, с листочков березы светятся капли – свидетели неспешащего,
задумчивого дождя. Я люблю такие дни, когда дождик медленно
оживляет землю, не забывая напоить даже самую незначительную
травинку. Я люблю слушать в раскрытые окна дома, как шумит
дождь по листве и как где-нибудь по крыше раздумчиво падает капель,
пробуждая в душе чувство постоянства. Но формула «я люблю»
требует необходимость дома и свободы, поэтому мне так хочется домой.
Мне хочется сейчас лежать на спине, чтобы ты прилегла ко мне
на грудь, вила кольца моих волос и смотрела в глаза и читала в них
покой и раздумье, и восхищение дождём и тем, что природа запасается
силами и утешалась перед дождем, чтобы после под лучами
солнца буйствовать, расти, менять свое лицо. В эту минуту мы тоже
бы с тобой свершали работу раздумья и ритма полного согласия и
гармонии наших душ и наших тел. Но до дома далеко и впереди я
стараюсь начертить облик сегодняшней встречи – как она сложится!
Где будет наш вымечтанный домик или кусочек сада с убранными
скамейками, или у вас в коридорчике, или у хлопающей двери? Где
бы ни было, он будет там, где я прильну к Жень-Шень и всю свою
нежность, всю свою любовь, всю свою готовность к любому подвигу
во имя Жень-Шень выражу простыми, сказанными полушепотом
словами: «Девочка моя!» чтобы, постояв немного, уйти и унести с
собой последний взгляд её, последние слова и, нырнув под одеяло,
жадно зажать это в себе, в ладонях и никому не отдать! Спи, спи, моя
девочка. Я думаю о тебе всегда. Храни тебя Господь, малютку, я ему
во всем помогу. Всей нежностью у тебя на гру ди.
Твой W.
ПРИКАЗ № 12681 от 22 мая 46 г.
Жень-Шень лечь спать в 2 ч. 20 мин. и проспать до 5 вечера. Думать
лишь 20 минут. В случае невыполнения приказа штраф – 1000 поцелуев.
Витенька
29.05.46 г., 8 часов вечера.
Моя милая, моя дорогая девочка!
Мой светлый ребенок, Жень-Шень!
Малютка! Радость моя!
Дважды я порывался сегодня после обеда, как ушёл от тебя, уехать на
расстояние нескольких километров – нет, не смог. Сердце вдруг всё захватило
то ощутимое волнение, и всё существо моё приказывает: не езди!
Будь рядом с Жень-Шень, если не рядом, то близко, в нескольких шагах.
А вот сейчас совсем было сел в кабину машины, так забилось, так забилось
сердце, в жар бросило, и кто-то шепнул на ухо: «Витенька, не езди!
Будь всё время поблизости от твоей девочки, от твоей сокровенной малютки,
которая находится в окружении хамов, негодяев, способных обидеть
в любую минуту». И сейчас это чувство выросло в такую необъятную
силу и мне, девочка, так печально, так печально, я сижу и плачу. Говорил
о пяти днях, о выдержке, а сейчас сам же всё поломал, не могу играть, не
могу пользоваться средствами негодяев и подлецов, всё моё сердце прямое
и открытое, и я не буду ничего менять, приду, моя крошка, и утром, и
в обед, и вечером. Откуда такой прилив нежности, желания быть сейчас
же вместе? Не могу ответить, но сердце всё полно малюткой, сознанием,
что я отдал ей свою жизнь, готовностью гореть во имя и её, желанием всё
время играть перед ней ключевою, прозрачною душою, радовать моего
ребёнка, мой редкостный дар чистой природы, чистое дитя, на которую
так чудовищно преступно занёс руку негодяй, циник, распутная горилла.
Милая, несравненная девчонка, я весь плавлюсь в той духовной экзальтации,
которая не покидает меня с той минуты, когда я решил – вы все
трусы, эгоисты, а я бесстрашен, и Жень-Шень родная мне, и я пойду к ней
не так, как вы, пигмеи духа, а так, как может подойти человек, который
ищет не наслаждения и праздных забав тела, а так, как создатель своих
нравственных законов и искатель светлой, детской души. Малютка! И ещё
поломал сейчас сказанное сегодня: буду работать. После обеда сел писать
рассказ под названием «Не убий!». Мысль такая: никогда нельзя убивать
людей, когда они зародились в чреве. Рассказ я написал, но фразы рассказа
какие-то выпитые, бессильные, я не мог отвлечься от тебя на мастерство,
все силы дара уходили на тебя по-прежнему, как это было все пять
месяцев. Радуйся, девочка, Витенька, хотя и решил головой о необходимости
работать, а сердце смеется над решением и дерзко, подсмеиваясь
своим превосходством над рассудком, говорит: «Не дам писать! Думай о
Жень-Шень, живи лишь только ею, сама жизнь твоя с ней есть творчество
и прекраснейший роман и поэма». А ты говоришь: «Меньше стал любить».
Лучшего мерила не придумать – ничего не могу писать, кроме своих откровений.
Жень-Шень. Девочка. Малышка. Видишь, какие победы ты сегодня
свершаешь над Витенькой, а он рад этому, и склонившись к тебе,
говорит мальчишески просто – Женька. Девчонка моя. Родная-родная,
всем существом с тобой. Спи, девочка, спи, отдыхай.
Твой Витенька
05.06.46 г., 11 часов утра.
СЛАВА. ТЕБЕ ГОСПОДИ: МЫ ОПЯТЬ ДОМА!
W.
07.06.46 г. 8 часов утра.
Мой милый, мой светлый ребенок!
Девочка! Жень-Шень!
Я рассчитывал ещё успеть написать это письмо в тишине и одиночестве:
нет, уже пришли, и мне приходится водить пером под прицелами посторонних
глаз. Может поэтому, я не спешу всего выразить так, как могу
и хочу. Начну со вчерашней ночи. Я дважды был у А.М., а потом в двенадцатом
часу сидел на березовых «диванах» и в окно наблюдал, как читает
книгу Жень-Шень. В темноте написал записку: «М.Ж.Ш., спокойной
ночи с темп. 36,7. ЦКТВ.». Отдал Грише и посмотрел в окошечко. Получила,
читает! Слышу какие-то замечания Хеопсины. Ухожу спать. Сегодня
в 6 утра я смотрел на Ваше окно, ставень был открыт – хорошо, девочке
не так душно было спать. Я уже побывал на базаре, купил молоко. Иду
на огород наш, смотрю, как взошёл горох, как растет чеснок, посеянный
рукою Жень-Шень. Морковь уже выпустила тончайшие зеленые усики,
лук всходит, капуста принялась, редис от холода задерживается в росте.
Кончив осмотр огорода, я иду к кирпичному заводу, может быть, нарву
щавеля, чтоб сварить борщ для девочки. Пусть она поест горяченького с
удовольствием. День хмурый и холодный и лето такое холодное. Но я думаю,
что может такое лето лучше для Жень-Шень, ей жару тяжело переносить,
тогда я буду считать это лето хорошим, если оно лучше для больного
ребенка. Вот и склоны холма. Везде желтеют баранчики. Я собираю
цветы. Говорят, что желтые цветы к измене, но мы договорились, что будем
выше предрассудков, и я рву эти цветы. У нас не может быть измены
никогда – наша встреча вечна и неповторима, она займет всю нашу жизнь,
она должна быть всегда юной и красивой, как сказка. Щавель по случаю
холода не спешит появиться на свет. Но я с таким вниманием, так спокойно-
тщательно обхожу всю гору со всех сторон, что набираю довольно
много щавеля, на борщ хватит. Когда я что-либо делаю для моей девочки,
я забываюсь и готов весь уйти в труд, и в это время так успокаиваются
мои нервы и душа. Какая-то птичка садится на сухой кустик полыни. У
неё жёлтая-жёлтая грудка и она что-то мне говорит по-своему. Кукушка
спросонья кукукнула и молчит. Время возвращаться. Цветы есть, щавель
есть, но вот грибов не успел набрать. Скорее, скорее к постели моей де
вочки. У вахты встречаю И.М., он спрашивает: «Ты что?». «Да вот пошёл за
щавелем, а набрал цветов!». Смеётся. Вот уже я около двери, стучу, открываю.
Девочка в постели. Я подаю ей цветы, вываливаю из кепки щавель.
Д.Ф. спрашивает: «Где это вы нарвали?». Я отвечаю: «Его почти нет, но при
желании всё можно сделать и найти!». Д.Ф. говорит девочке: «Что же ты
спасибо не скажешь?». Жень-Шень чуть смутилась: «Ладно, в обед скажу».
Д.Ф. не знает о том, что степень нашей близости уже не требует говорить
«спасибо», так говорят, когда ещё между людьми есть грань и они ещё не
родные. Девочке хочется спать, и я оставляю её, поздоровавшись с ней через
одеяло за пальцы ног. Отдыхай, отдыхай, ребёнок, пусть в твоей душе
и в твоем теле растут и крепнут силы, необходимые нам для нашего далекого
пути. Я кончаю писать. Впереди час. Я жду его. Целую мою лапку.
Твой Витенька
08.06.46 г., 8:30 утра.
ЖЕНЬ!
Только что узнал, что Ж.-Ш. принимает. ОЧЕНЬ встревожен – не
РАНО ЛИ? ОЧЕНЬ РАНО! БУДУ ССОРИТЬСЯ! Перед тем, как пойти на
омовение с Аполлоном, зашли с ним передать привет М.Ж.Ш. Жду в садике.
Не переутомись.
КЦТТВ
15.06.46 г., суббота, 12 часов ночи.
Мой милый, мой дорогой ребенок!
Я лежу в постели, чистенький, только что из бани. Белая рубашечка
с майкой. Пора бы уже, кажется, спать – встал в 5 утра, но не могу уснуть,
я думаю о моём светлом друге, о Жень-Шень. Перед сном зашел к
Ж. Глух., иду от неё, опять идет дождик и я беспокоюсь – не промочило
бы где тебя, от Ник. Сем. я узнал, что ты уехала без плаща. Дорогая моя!
Я весь вечер напеваю баркаролу Чайковского, упиваюсь этим мотивом
и без конца варьирую его грусть. Я вспоминаю лето 1943 года. Я еще ходил
под конвоем. Я заболел, неимоверные боли живота свалили меня. В
это время бригаду штаба посылают в поле на 3 л/п. Чувствую, что мне не
дойти. Иду в амбулаторию и заявляю, что я болен, расстройство желудка.
Сестра, кажется по фамилии Бронич, мне предлагает мисочку, чтобы
проверить. Это так оскорбляет меня, что я отказываюсь и решаюсь пойти
на 3 л/п. Так и сделал. Дошёл с трудом, а оттуда меня привезли и по
ложили в больницу. Две недели я мучился страшными болями желудка,
ничего нельзя было есть. Но вот выписали, вышел из 1-й больницы, стою
перед окнами. На клумбах осыпаются жёлтые ноготки, листья сохнут, на
птичнике желтеют листья берёз, тоскливо кричат гуси. В Красном уголке
на пианино один юноша-туберкулезник играет баркаролу Чайковского.
И вдруг все сердце сковала такая боль, тоска, я стоял и плакал и повторял
этот печальный мотив, я чувствовал, что я один, один во всем свете,
не за что было зацепиться, чтобы жить. Я так усиливал этот мотив, что
он, возможно, был в моем пении сильнее, чем у автора. И вот сегодня
я вспомнил этот мотив и пою его и в нем я вижу новое содержание – я
тоскую с его помощью по Жень-Шень. Тогда в этом мотиве я выражал
отчаяние одиночества, теперь же выражал в нём светлую печаль расставанья
и надежду, что оно будет недолгим. Тогда сердце было пусто,
а теперь оно было полностью занято девочкой. Сегодня в течение дня
несколько прибоев тоски и печали бились о берега моего сердца чувств.
Как я люблю ребёнка, как предан ему. Сейчас посмотрел в окно – постелька
малютки пуста. После обеда был у Н.С., спрашивал, как доехала
Жень-Шень. Оказывается, она ещё раз была в зоне, точно Н.С. не знает,
когда она выехала, будто часов в 10 утра. Как жаль, что не дала знать,
не пришла штаб, не послала Н.С. за мной. Ник. Сем. сам заходил ещё
раз. Меня чуть обидело, что он точно не сказал, когда ты выехала и в
чём именно. Если вы поехали в 11, то вы вряд ли что успели сделать, а
воскресенье – выходной. Девочка, где ты есть сейчас, где ночуешь? Если
у Лины Антоновны, то может быть на том месте, где спал зимой и я – в
приемном кабинете. В этой комнате я писал записи в книжечку и думал
о тебе. Спросит ли Л.А. при расспросах о всех и обо мне, и как ты будешь
говорить – хотел бы послушать. Пришлет ли она с тобой «Гамлета»? Даст
ли тебе что эта поездка радикального? Вот это беспокоит. Сейчас так
много в душе любви к тебе. Горит, горит свеча перед кроватью, у печки
пылает сердце в тоске и любви к моему ребенку. Приезжай скорей, ребенок.
Я ТОСКУЮ. Я ЖДУ. Час ночи. Спать попробую.
КЦТВ
20.06.46 г.
Мой милый, мой дорогой ребенок!
Девочка моя!
Не могу передать всех тревог – дар слова тщетно пытается выразить
ту богатую, разнообразную, полную нюансов гамму переживаний.
И вот я остался на дороге под лучами утреннего солнца и под твоим
взглядом и взмахом руки: как дорог и знаком этот взмах. Вот отъехали
на значительное расстояние, но я слышу, как Петя звонким тенорком
спрашивает: «Женя, это ваш ненаглядный?». Я не слышу твоего ответа.
Он, видимо, смущенный ответ, и я спешу тебе на выручку и громко отвечаю:
«Да! Да!». Не знаю, слышали ли вы это твердое, радостное «да».
Еще оглядывается и еще машет рукой Жень-Шень; в неподвижной позе,
не поворачивающейся соседки, я вижу безразличие и как по пословице:
«С глаз долой, из сердца вон». Тем лучше, это не мешает мне проводить
девочку без оценки посторонних, чужих глаз. Вот уже лошадь шагнула
в кусты.
Не вижу, оглядывается ли девочка, но знаю, что не оглядывается.
Снимаю кепку и машу кепкой. Ещё раз вынырнула в кустах и скрылась
совсем. Такое замечательное утро. Все травы в росе. В ушах звенит вопрос
и голос Пети: «Женя, это ваш ненаглядный?». И я отвечаю: «Да,
да!». Именно, ненаглядный, как здесь подходит это слово. Ибо сколько
бы ни глядел я на девочку, я не могу наглядеться, так же и она. Мы оба
ненаглядные. И в ту минуту, когда я им вслед кричал: «Да, да», мне очень
хотелось, чтобы они это услышали. Я иду и собираю цветы. Вот легкие
синенькие глазки степной вероники она еще спит. Вот белые дикие
табаки – они проснулись и тонко пахнут; вот большая валериана – я
вырываю её с корнем. Вот дремлющие горошки. Я иду по росе. Она так
глубоко запала в травах, так обильно, так щедро. Вот я и в зоне, захожу
к Ал. Мих., собираем букет, а корень валерьяны я заношу к Т. М. Она
спрашивает: «Женя уехала?». «Да». «Когда?». «В 6 часов». Я иду на работу
– 8 часов утра. А уже, сколько прожито, перечувствовано. Девочка
моя! Скорей, скорее приезжай к Витиньке. В эту минуту мной целиком
завладевает мысль: «Чтобы ни было, мы не оставим друг друга. Так предопределено
и мы должны нашей волей выполнить это. Не упустил ли я
чего при сборе Жень-Шень в дорогу?».
21.06.46 г., 11 часов утра.
Жень-Шень!
Я совсем уж собирался умирать, но по приходу в аптеку от Н.С. узнал,
что приехала. Не могу идти. Ноги не несут. Господи! Досижу ли до часа
дня! Подробности у Н.С. Посмотри у Т.И. букет фиалок – это я вчера
рвал по дороге на д. Метелино, ожидая тебя. Ходил до 16:30 вечера – не
дождался. Ждал до полдвенадцатого в коридорчике, потом решил, что
не приедешь! Нет, не могу писать. Все немеет от сверх всего.
W.
21.06.46 г., 12 часов дня.
Моя дорогая девочка! Светлый Жень-Шень!
Только что встретил у штаба Н.С., возвращающегося от тебя. При
встрече всё защемило и ноги ослабли и не держат. «Ну, что?». Я задаю
ему вопрос, а он мне: «Пойдем, проводи». Значит, одним словом не скажешь,
и мы идем. И он все передает, что узнал. «В общем, хорошо, – заключает
он, – я думал, будет хуже». Я проводил его до рабочего стола.
Ухожу! Когда он сказал, что ты приехала, мне стало плохо, я ослаб, и
меня кинуло в жар – это потому, что я не дождался вчера и не мог встретить.
Я раза три возвращался на дорогу при улавливании звука стучащих
колес, и все это были подводы, не радующие глаз.
Я долго собирал фиалки по кустам. Собрал их столько, сколько никогда
не собирал. Уже стемнело, небо гаснет. Дорога одна и тебя нет. Никогда
я ещё столько не волновался, как вчера и сегодня. Это было не решение,
а потребность, если что случится с девочкой, уйти из жизни вместе с ней.
Мой дорогой, мой незабвенный ребёнок. Всё-всё я хочу отдать тебе:
если понадобится – кровь свою отдам всю – только бы стало тебе легче.
Девочка моя, сколько жалею, сколько думаю, сколько чувствую. В сердца
миллиона людей не вместить столько любви, сколько вмещает одно моё.
26.06.46 г., 12 часов дня.
Вошла в мою комнату, словно невеста,
Вся в ярком, горящем, в огне!
Легки мои мысли, как та занавеска,
Что ветер колеблет в окне.
И чувства так бережно-бережно скажут
Те мысли, я тихо шепчу:
«Лишь только я солнце на небе увижу –
Я девочку видеть хочу!».
Веселого, светлого, очень похожего
По мыслям, по сердцу на нас.
Хорошего только, и очень хорошего
Жеви мне Жень-Шень заказала сейчас.
Что делать мне? Где же его отыщу я?
Найдется ли он у меня?
Найдется! Мне сердце, вещует, вещует
В потоке живого огня.
Ему уже нами придумано имя.
И даже конфетка лежит для него.
Давно уже он между нами двоими
Как ждём мы, как любим его!
02.07.46 г., 8 часов утра.
Милая девочка!
Всю свою жизнь до последнего вздоха и до последней капли крови я
посвящаю тебе. Боже, боже мой, дай здоровья и сил девочке! Неужели
не слышишь моей мольбы?!
03.07.46 г., 9 часов утра.
ДЕВОЧКА!
Я плачу, моё сердце по капле сочит свою кровь, и весь я плавлюсь в
страдании и скорби – чем я могу тебе помочь? Я хочу сейчас же умереть,
не думая, если тебе будет легче и ценой моей жизни можно будет поднять
одну юную, прекрасную жизнь. Хочу побежать к Н.С. и упасть ему на грудь
и плакать, плакать без конца! Мне надо сейчас же быть у тебя, чтобы хоть
что-то сделать хорошее, мой милый, мой дорогой ребёнок, чтобы хоть
на минуту согнать с хмурь и пасмурь и сказать тебе: «Девочка! Я с тобой
пока жив и чтобы ни было с тобой – я никогда тебя не оставлю». Боже,
как жалею, как люблю, как исполнен готовностью с радостью и счастьем
нести тяжёлый крест и черпать свои силы в экзальтации страдания и служения
моему ребенку. Нет, не могу писать. Плачу, плачу…
06.07.46 г.
Мой светлый ребенок был сегодня у меня и сидел, свободно подобрав
ноги, и весело болтал, и мне хотелось, скорее, домой, понимая
дом – место, где бы мы были вдвоём и нам никто не мешал. Девочка так
хорошо глядела, что мне было так дорого и легко.
КЦТВ /4 ч.дня/
06.07.46 г., 5:30 вечера.
Мой милый Жень-Шень!
Иди спокойно и знай, что все испытания судьбы мы будем делить
вместе. Витенька всегда с тобой и думает только о тебе.
КЦТВ
12.07.46 г. 5 часов вечера.
Милый ребенок, пишет галчонок!
Несколько минут назад с окна у меня кто-то унес маленький букетик
изумительных горошков, предназначенных для тебя, и сорванных
с думой о светлом ребенке. Я обошел все комнаты, я с такой тревогой
разыскивал эти цветы, с таким желанием во что бы то ни стало найти их,
что у меня были слезы на глазах. Мне заметили: «Разве можно так расстраиваться
о цветах?». А я молил и просил, и без конца говорил везде
жалобно: «Отдайте цветы, кто их взял?».
Я уже стал нервничать, стал буквально отчаиваться и все просил цветы.
Наконец, открылся один стол и оттуда и показался букетик. Я взял
его с такой радостью, что не утерпел и поцеловал его! Это все было продиктовано
твоим велением и твоей властью, которая одна только может
укрощать и смирять мой вулканический, гордый и непреклонный дух.
Девочка, возьми букетик и помни, как Витенька волновался, разыскивая
его. ЦКТВ. (Целую Крепко Твой Вить).
Девочка! Я задержался и не мог придти. Посылаю букетик с Н. С.
Девочка, будь здорова.
Твой «В»
12.07.46 г., 9 часов вечера.
Мой милый, мой светлый ребёнок!
Давно я не писал тебе, давно моё сердце и ум не поверяли бумаге то
тайное и святое, что не всегда бывает удобно и естественно сказать в беседе
и устно. Есть такие мысли и чувства, что не выскажешь словами, они
просятся на бумагу, чтобы найти свою форму, родиться во всей цельности
и совершенстве. Прежде всего, я не мог придти в шесть часов. Это меня
волновало до тех пор, пока не увидел Н.С. и не послал с ним причудливый
букет горошков с запиской. Хоть что-то долетит до тебя и только! Когда я
освободился, ты уже принимала больных, и я направился купаться на озеро.
В спину мне кто-то кричал. Это оказался Пантелеймон Демьянович. Я
обрадовался ему, мы быстро разделись и поплыли. Плавали долго, вода
такая тёплая. Наконец, переплыли на ту сторону, и мне сразу захотелось
собрать несколько цветочков для девочки. Голый, совсем не похожий на
Русалку, я стал ходить по траве. Я так увлекся сбором цветов, что забылся,
зашёл в кусты, совсем обсох и зябну. Лучи теплые, солнце заходит. То тут,
то там нахожу гвоздику и мяту. Какой стойкий аромат. Я собираю букет девочке,
я с таким обожанием предаюсь этому уже несколько дней, поэтому
девочка должна очень любить цветы. Очень! Букетик получается небольшой,
но красивый, изящный, пахучий. Степень моего обожания девочки
и преданности ей доходит до того, что я думаю: «Если бы даже сто более
тяжелых несчастий пришло к девочке, я всё равно подошёл бы к ней и принял
её всю. Если бы даже близость с ней грозила смертью, и тогда бы я не
оставил её». Мне даже становится удивительным, как это я какое-то время
ещё думал и сомневался, и может быть, какую-нибудь минуту мне было
страшно. Букет собран и П.Д. плывёт с той стороны опять ко мне. Он восхищён
букетом, он нюхает его. «Вы знаете П.Д., что мы сейчас переплывём
озеро, не замочив цветы, потом Вы пойдёте с букетом и расскажете, как он
собирался». «Хорошо!». Вот мы поплыли. Солнце прямо в лицо. Вспыхивает
золотистый лютик, горит гвоздика, чуть замочил. Ложусь на спину, плыву
одной рукой, а другой высоко поднял букет. П.Д. на средине сменяет меня.
Он целует этот букет, он прижимает его к себе. Я нисколько не ревную – он
наш друг. Вот мы на берегу, оделись, идём. Я вспоминаю вчерашнюю фразу
вечером, полную доверчивости к П.Д.: «Когда ты меня увезёшь с собою?».
Девочка! Вот П.Д. уходит, я ему даю наказ, как передать букет, что сказать.
Два письма-букета посланы девочке, они собраны с полей с любовью, с
несказанной нежностью, гармонией – прочла ли она их? Стали ли они ей
дороги, как мои письма? Бьёт десять часов, и я спешу к моей несравненной
девочке. Как много жалею, как много люблю.
КЦТВ.
19.07.46 г. 12 часов ночи.
Милый, светлый Жень-Шень!
Мне очень хорошо, и я так устроился, что отдежурил до 12 часов
ночи и иду спать, а второй дежурный пришёл на ночь. Я кое-что успел
переписать для тебя новое в томик стихов. Надеюсь, что он будет для
тебя теперь одним из самых дорогих, потому что в него вложил я всю
свою жизнь. В нем помыслы мои, думы, все-все. Я так хорошо себя чувствую,
что даже очень хочу есть в эту минуту – это бывает редко. Я надеюсь
сейчас уснуть. Хочу, чтобы ты тоже крепко уснула и знала одно,
что Витинька с тобой и готов за тобой хоть в огонь, хоть куда и что ты
для него – всё. Завтра буду к вечеру и хочу тебя увидеть светлой, счастливой,
любящей и любимой.
Спасибо, дорогой Жень-Шень, что ты возвышаешь мою душу – это
дар от Бога и твой. До встречи.
20.07.46 г., 2 часа дня.
Мой светлый ребёнок!
Ты опять заболел, и из твоих глаз падают слёзы, приводящие меня в
содрогание. Не надо, девочка, плакать. Ведь наше счастье не разобьет
никакая сила. Если ты даже будешь лежать в постели, то около тебя всегда
будет твой Витенька, который, не испытывая никаких тягостей, будет
гореть около тебя, как лампадка, вселяя в твою душу свет надежды и тепло своего добра и своей, всеобъемлющей твою жизнь, ласки – мое
сердце всегда каждую минуту полно тобой, моя девочка, моя судьба,
моя клятва, мой долг перед человеческим поведением и этикой.
Я буду считать счастьем все, что только будет у нас вместе, хотя бы
даже какие страдания. Душа моя будет расти и расти от этого, и я приближусь
к тому рубежу в развитии человека, который условно люди называли
ИДЕАЛОМ. Моя девочка, я сейчас готов отдать тебе свою кровь,
чтобы пополнить запас твоей крови, уставшей в борьбе со злым недугом.
Милый ребенок! Пусть моя любовь будет лучшим лекарством и защитой
тебя от тех незнаний, которые заметны в докторах.
Твой Витинька
20.08.46 г.
Мой милый, мой светлый ребенок!
Жень-Шень! Девочка!
Шесть часов утра. Я уже всё переделал. Написал предисловие к новой
брошюре, которую буду писать в предполагающуюся поездку, написал
большое письмо Шелуханскому, где есть место «На будущий год я приеду
к тебе и пробуду до февраля ввиду некоторых обстоятельств, т.к. раньше
я из Сибири уезжать не могу без Жень-Шень». Сходил, взял булочку,
покушал. Может взять книгу? Нет, читать не буду, слишком большая нагрузка
на мозг, пусть отдохнёт. И вот сижу, смотрю на ворота, у которых
я видел тебя зимой и весной, и совсем недавно. Девочка моя! Моё сердце
схватывает тоска по тебе, я начинаю думать о тебе. Столько вдруг нежности,
неимоверно много и в таких случаях на глазах слёзы от избытка всего
в душе. Ты спишь, малышка? Вижу с утра твой задорно приподнятый
носик, закрытые глаза, обрамлённые полукругом ресниц и подчёркнутые
сверху бровями. Моё дорогое личико, спи, спи. Храни и создавай новые
черты, которые будет иметь ЖеВи – прекрасное русское лицо, чистое,
без ничьих примесей, золотое сердце и душу, и чистый неподкупный ум.
ЖеВи будет таким и только таким! Я смотрю на небо. Тяжёлые свинцовые
тучи; в прогалах туч – чистое небо. Где-то встаёт солнце и к часу твоего
подъема, возможно, все небо будет чистым, как наша любовь, и солнце во
всем великолепии блеснет и заскользит по травам и начнет пить росу. Великое
светило, вставай, обогрей девочку, поиграй в её золотистых кудёрках
и оттени свет её больших, прекрасных глаз. Тоскую, тоскую, тоскую.
Присутствую у твоего изголовья, нет, ближе сердца, нет, ещё ближе – в
самом сердце! Девочка, девочка, целую тебя.
Твой Витинька
06.09.46 г., 5 часов вечера.
Милый. Жень-Шень!
Жду лошадь, еду к Сорокину Ивану. Вчера посадил в поезд Кабальран
Митру Францевну – они уехали ночью. Сейчас подошла машина, вижу Лукавченко
Надю, с ней посылаю эту записку, спешу писать быстро. Я жив и
здоров и очень хорошо себя чувствую. Очень много работаю, до темноты.
Приеду, наверное, в воскресение, в крайнем случае – в понедельник. Болит
рука – так быстро пишу. Посылаю с Надей Л. 100 грамм кофе.
К Ц Т В 3. Виктор
14.09.46 г.
Жень!
Посылаю тебе письмо с пути – перо птицы журавель и кроветворное.
Способ употребления тебе известен. Будь здорова – ты и ЖеВи. Еду
дальше. Остаюсь. КЦТВ. Макар всё передаст.
Виктор
20.09.46 г.
Жень!
Дай дедушке роман Алтаева о декабристах «Звенья» в столе у нас.
КЦТВ
20.09.46 г.
Мой милый ребёнок! Жень-Шень!
Девять часов утра. Кабинет. Я очень занят, но я не могу не написать несколько
слов. Душа моя сейчас преисполнена величайшего творческого
восторга, и мне так хочется жить, творить, оберегать и любить тебя,
моя крошка, мой, спасённый мною ребёнок, поднятый на ноги ручеёк.
Столько всего в сердце. Мне хочется быть настолько нежным, внимательным
к тебе. Мне хочется всю жизнь обожать тебя и быть абсолютно
чистым перед тобой, как перед алтарём красоты, женственности. Мне
хочется своей жизнью вместе с тобой приблизиться к идеалу красивой,
содержательной жизни-радости, а не жизни-терпению, какую я видел
на днях в одной семье. Мне хочется даже старушкой видеть тебя ребёнком,
светлым ручейком. В душе так много силы, чтобы беречь тебя, и
чтобы всё твоё мрачное рассеять в прах. Как это благородно – красиво
всю жизнь действительно любить человека. Я из опыта своей жизни
увидел, что в хорошую жизнь семейную никого не надо допускать, и мы
будем вместе одни, без никого, без глухих и седых херувимов с привычками
развратников. Только одного человека мы допустим к нам в наше
счастье – это ЖЕВИ. Он нам не помешает и не сделает вреда. Кончаю
писать. Так бессвязно, но бурлит, бурлит всё внутри. ВЕСЬ ТВОЙ от 20
декабря до 20 сентября и до всех дней жизни впереди.
КЦ 2. Витинька
23.09.46 г. 10 часов вечера.
Мой милый, мой светлый ребёнок!
Я только что зашёл в кабинет и первое, что хочется сделать – это
написать несколько слов о сегодняшнем вечере. Он что-то новое прибавил
мне в мою сокровищницу и копилку чувств. Мне было так дорого
присутствовать сегодня при одном замечательном явлении: я видел
твой девичий стыд и стеснение. Ему некогда было появиться ранее, поскольку
твоя первая встреча с мужчиной была актом насилия со стороны
его и страха с твоей, поэтому эти сокровенные чувства девушки
были глубоко спрятаны страхом и ужасом происшедшего. И вот мне до
бесконечности дорого видеть, как твои девичьи чувства пробуждаются
позади того факта, когда ты стала женщиной. Мне дорого это видеть
и потому, что это является лучшим доказательством полного доверия
ребенка ко мне. Так мило, так натурально ты стыдилась посмотреть на
меня, и в этом стыде я читал радость и впервые познанное реальное счастье
любви двух молодых существ, родных не только духом, но и телом.
Я любовался тобой, твоим девическим стыдом, твоей милейшей конфузливостью.
Мне было дорого сознавать, что я видел истинное счастье
в твоей улыбке, взгляде, в твоей позе Алёнушки: босые ноги, полусогнутое
тело и всё так гармонично, просто и красиво. Я откидываю все
условности прошлого, давно считаю, что мы встретились с тобой как
девушка и юноша, ничего не знавшие до встречи. ТАКОВА СИЛА ИСТИНОЙ
ЛЮБВИ И ЧУВСТВА. Несмотря на разницу лет, мы оба – дети,
мы с тобой ровесники, наши души так родственны и близки. Сейчас
уже очень поздно идти, куда было надо, и я останусь, попишу немного,
а завтра утром приду к своему ребенку. А сейчас так ярко вижу: босые
ноги, родинку, которую я поцеловал, подушку с голубой прошвой и
на ней широкомордый большеглазый медвежонок пытается удержать,
продлить виденное, как сон, счастье совместной близости и своего печального
рыцаря, сражающегося каждый день жизни за Жень-Шень. Ребенок рад, ребенок доволен в широком, свободном разлете его бровей
нет и тени хмури. Милый, дорогой, бесконечно любимый друг мой, мой
маленький философ, вся моя жизнь – это служение своему ребёнку. Но
ты опять прячешься, расшалившийся малыш. Ну, посмотри, посмотри!
Нет, целует быстро и опять в подушку.
Стыдись, стыдись, малютка! Твой стыд красив и говорит, что ты не
потеряла своего девичества, оно живёт в тебе, как вечная истина и символ
жизни. Господи! Как жалею, как люблю, как беспредельно предан
своему ребенку. ККЦВТВ. Иду спать.
24.09.46 г.8 часов утра.
А вот и сам Витинька у девочки.
26.09.46 г.
ЖЕНЬ!
Я собирался сегодня поехать, но дожди ужасные, а завтра надо опять
на 3 л/п добираться рано утром, ехать почти невозможно, и я, очевидно,
останусь, а завтра вечером поздно вернусь, если успею всё сделать. Чувствую
себя хорошо, всем обеспечен. Жду встречи с ребенком. Больше
писать не могу. Передаст Вася Листвин.
ККЦВВТВ
08.11.46 г. 8 часов утра.
Мой милый, мой светлый ребенок!
Мой дорогой, Жень-Шень!
Я попытаюсь восстановить вчерашнее моё состояние. Неожиданный
заход к Тасе так вернул всё к нам, и так было хорошо, мило, непосредственно,
и я опять стал ребёнком, и мне хотелось, чтобы ты сейчас же
тоже стала ребёнком! Сейчас же! И была рада и счастлива, зная, что Витинька
с тобой, что только один человек на свете любит тебя живой, настоящей,
а не потерянной любовью – это Витенька. Когда я проводил тебя
и свел со ступенек, ни на минуту не забывая, что сейчас тебе надо ходить
по ступенькам очень бережно, лучше всего с чьей-то помощью. Я пришёл
к себе и стал читать Антона Павловича Чехова, этого благороднейшего
рыцаря красоты нравственной. Я прочитал рассказы «Душечка», «Свирель», «Крыжовник». Эти три рассказа так взбудоражили меня, дали мне
великую силу и мощь духа. Я увидел в них Чехова, непрестанно совершенствующего
себя, зовущего человека быть человеком. В рассказе «Душечка
», этом маленьком шедевре, показана всепокоряющая сила любви.
Я помню, что ты определила, мой маленький философ, любовь как потребность.
Это чрезвычайно верное, остроумное, не встречаемое мною
нигде определение любви, как нельзя лучше подходит к героине рассказа
«Душечка» – Оленьке. В ней не умирала никогда эта сила любви и, когда
уже некого было любить, она стала любить брошенного матерью мальчика,
любить так глубоко, собирать его каждый день в гимназию, учить с
ним уроки. Какая верная поэзии и жизни натура, какой мудрый рассказ.
В рассказе «Свирель» Чехов в образе старика-пастуха с глубокой скорбью
замечает: леса стали вырубать, реки мелеют, рыба выводится, птицу
всю выбивают; в природе происходит глубокое ограбление её человеком,
оскудение и, что ещё печальнее – человек становится очень слабым физически,
вырождается человек. Так через свирель пастуха Чехов издает
несколько простых мудрых, щемящих тоской нот, о судьбе мира и земли.
Какая высокая душа. В рассказе «Крыжовник» Чехов поднимается до социально
– пророческого осуждения тех, кто за собственным счастьем не
видит несчастных. Он говорит: «Человеку нужно не три аршина земли, не
усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить
все свойства и особенности своего свободного духа».
Отсюда вытекает общественная формула-осуждение: «Мы видим тех,
которые ходят на рынок за провизией, днём едят, ночью спят, которые
говорят про свою чепуху, женятся, старятся, благодушно тащат на кладбище
своих покойников; но мы не видим и не слышим тех, которые страдают
и то, что страшное в жизни происходит где-то за кулисами. Всё тихо,
спокойно и протестует одна только немая статистика: столько-то с ума
сошло, столько-то ведер выпито, столько-то детей погибло от недоедания
». И такой порядок, очевидно, нужен; очевидно, счастливый чувствует
себя хорошо только потому, что несчастные несут своё бремя, молча, и
без этого молчания счастье было бы невозможным. Это общий гипноз –
надо, чтобы за дверью каждого счастливого, довольного человека стоял
кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные,
что как бы он ни был счастлив, жизнь рано или поздно покажет
свои когти, стрясётся беда – болезнь, бедность, потери и его никто не
увидит и не услышит, как теперь он не видит и не слышит других. Эти
рассказы, как самая глубокая музыка, как самая спасительная молитва
взбурлили всего меня до потрясения. Я лёг в постель и не спал до 2-х часов
ночи. Столько нежности летело к тебе, столько любви. Я спрашивал
себя и говорил Чехову, что я не похож на сытых и самодовольных, описанных тобой, моё сердце склонилось над несчастьем, сжалось от боли
и не посочувствовало посторонним сочувствием, которое люди бросают
на ходу, а всего себя отдало этому горю и сказало – я твой. Большего у
меня и других людей нет. Пусть кто-либо осудит меня, великое моё сердце
поймут лишь великие люди. Я тебе уже говорил, что всё развивается, в
том числе и любовь. Мне очень часто хочется лежать с тобой в кровати и
читать вслух хорошую книгу, а после обсуждать, работать над ней вместе
и учиться друг у друга: ведь ты мой маленький философ – это так. Может,
из этого ты сделаешь вывод: не жалость, но духовная работа над собой
совместная – это более высокая ступень любви и совместной жизни. Я
хочу, чтобы тебе было хорошо, моя девочка, и мой ЖеВи, чтобы в минуты
одиночества это письмо ты читала, читала и читала. Целую тебя крепко,
мой Жень-Шень.
Твой Витинька
15.11.46 г.
Светлый Жень-Шень!
Прямо от тебя я пошёл работать и вот только что кончил и пишу это
письмо. Мне так хорошо и легко, и так свободно текут мысли – ты исцелила
меня. Вместо мук и страданий в сердце такое просветление и так
хорошо-хорошо, просторно от неимоверно чистых стремлений. Мне хочется
сказать тебе на твою реплику: «Если ещё раз так обидят, то ВСЁ».
Никогда я тебя ничем не обижу, а от всех остальных обид ты не будешь
так страдать и не должна страдать. Милый Жень-Шень! Мне так хорошо,
так хорошо, я счастлив и мне хочется много работать. Посылаю тебе с Ж.
Гл. томик моих стихов, где есть новые вещи, ты их прочти внимательно,
а потом я их сам прочту, чтобы обратить твоё внимание на всю особенность
их построения. Посылаю тебе и книжечку, кое-что записал и в неё.
Иду спать. Спокойной ночи. Дай Бог завтра вечером увидеться так же.
ККЦТВ
14.03.47 г., в обед.
ЖЕНЬ!
Сейчас мне сказали, и у меня всё оборвалось внутри, и ноги подкашиваются.
Зайти нельзя! Девочка! Тебе больно очень! Хотя бы передала
мне часть болей своих, если нельзя передать всех. Девочка! Я с тобой.
Вот в эту минуту, когда пишу, чувствую больше, чем всё сложенное за
всё время. МОЛЮ БОГА, ЧТОБЫ ВСЁ БЫЛО ХОРОШО. Я иду на 2 л/п –
никак нельзя не идти. Но смогу ли я что сделать там??? Будь жива и он
или она тоже.
КЦТВ
15.03.47 г., вечер.
Милые крошки!
Меня к вам не пускают – ни в халате, ни без халата. Не очень огорчайтесь
этим – ПОСЛЕ РАЗЛУКИ ДОРОЖЕ ВСТРЕЧА... Я жив, здоров,
очень много работаю и имею большие достижения в работе. А.М. мне
передаёт, что всё хорошо. Я очень рад. От многих привет, от Л.Г. Новиковой
особенно. Спите спокойно, я иду отдыхать. Целую ВАС КРЕПКО.
Ваш Виктор.
22.03.47 г.
Милый Жень-Шень!
Сейчас, просматривая записную книжку, я встретил запись от 19 декабря
1946 года «Ничего нет внутри, только один ЖЕВИ!». Кто сказал
эти слова, ты знаешь, кому они так понравились – тоже. Теперь, глядя на
нашу малышку, на наш маленький сбитень, можно понять твоё ощущение
того времени: малышка так хорошо росла, так много забирала у матери,
что отнимала у неё всё, что было запасено ею за всю жизнь. Девочка! Я
тебя не хочу обидеть, и почему ты без боли не можешь говорить о возможном
– это же опасение, а не довольство и не радость и злорадство,
на которое ты хочешь намекнуть, если предполагаешь, что тут есть злой
умысел. Нежность моя к тебе так велика и забота и любовь также. По-моему,
ты это чувствовала, когда я заходил к тебе – матери. Я только хочу
одного, чтобы ты была здорова и Таня тоже – этим я буду гордиться и
жить. Мне даже вот сейчас плакать хочется – так хорошо на душе, что
вы с Таней есть. Это всё для меня. Успокойся, малышка, и бери пример у
дочери.
КЦТВ
03.04.47 г.
Женечка!
Я очень расстроен вчерашним инцидентом. Врач сказала: «Никого в
больницу не пускать». Я хочу, чтобы ты договорилась с ней о возможных
рамках моих посещений – когда и где, чтоб не было скандалов. Вчера
я не зашёл, был в зоне в 10:30 – поздно. А хотелось, чтобы ты выпила
сразу парного молока. Это полезно! Девочка! Будь здорова и держи
себя хорошо, не печалься. Если будешь нарушать правила – может быть
хуже тебе.
Напиши мне. КЦТВ
04.04.47 г.
Милый Жень-Шень!
Как вы себя с Таней чувствуете? Утром послал вам бутылку молока
с (имя неразборчиво) и там записка. Я весь дрожу и горю от гнева – из
Розово приехал Игнатенко. Я попросил коменданта, чтобы его сейчас
же выгнали отсюда, иначе я не буду отвечать ни за что. Он уже ходил и
сделал предупреждение, чтобы он сейчас же убирался с ВЗ из Розово,
в противном случае будет арестован и отправлен в КГБ. С новой силой
опять стоит вопрос передо мной: «Как смел этот негодяй, горилла, поднять
свою руку на чистую девушку и омерзить её, и отнять у неё всё: и
честь, и здоровье?!». Я думал от тебя скрыть это, но не могу – ты уже,
наверное, знаешь это сама. Я не могу найти себе места, пока негодяй
не покинет пределы. Меня заранее оскорбляет даже возможность с его
грязных уст вопроса кому-либо: «Где Женя и что с ней?». Мерзавец! Я
сижу и думаю, как лучше убить его? И меня останавливает только сознание,
что новый срок разлучит нас, принесёт нам много страданий. Я
содрогаюсь от плача и ненависти к этому сеятелю несчастий и барышнику,
покупавшему такой дешевой ценой человеческие жизни и оставшемуся
ненаказанным за это. Когда позавчера я шёл с Усовой по дороге
и разговаривал, я увидел его издалека, так и остался в сомнении – он
или не он? А сегодня узнал точно – это был он. Напрасно ты упрекала,
что 28 марта я ничего не почувствовал, я так же содрогался от мысли,
что этот хам имел наглость коснуться тебя. А сейчас у меня, как у
Гамлета, один вопрос: «Убить или не убить?». Каждый час работы моего
«Я» решает – убить. Убить негодяя. Эта горилла идёт на волю, чтобы
продолжать дальше своё дело соблазнений и несчастий. Этот гнев мой
к негодяю будет вечным гневом моей жизни. Скорее, скорее бы зарос
грязью грязный след грязного мерзавца, чтобы не было никаких слов о
нём, чтобы никто не знал, и чтобы даже сама земля своими следами не
сказала, что мерзавец был тут. Ты прости мой гнев и не прими это как
какую-нибудь обиду по отношению к тебе и Тане. Я своим гневом хочу
защитить вас, а не унизить. Но если вы скажете мне: «Убей» – я убью.
Это убийство будет святым, и если его не оправдает суд, то оправдает
гуманность, разум, правда нравственная, которая сильнее закона. Господи!
Что делается со мной. Колдовская сила мести и расправы созрела в
одну минуту и ищет аффекта. Как смел? Как смел негодяй ступить на
землю, которая полна несчастий, посеянных им? Пигмей, ничтожество.
Нет, не могу писать, есть одно слово – смерть. Негодяй не должен уйти.
КЦТВ
06.04.1947 г.
Милый Жень-Шень!
Ты уже давно ждёшь и волнуешься, почему меня нет, а я не утерпел и пошёл
за вербой, чтобы вспомнить прошлый год. К тому первому месту, где
резали, пройти нельзя, так я направился к больнице. Околочек этот весь в
снегу и пробраться к вербе страшно, можно всему измочиться и простыть.
Что же делать? Уйти? Но разве когда Виктор уходил в трудных случаях жизни?
Сейчас же придумал, попробовал – вышло. Начинаю в глубоком снегу
проминать снег до тех пор, пока осевший снег не перестанет садиться, утаптываю
его, а потом встаю и готовлю следующую площадку для того, чтобы
вступить. Так пробрался я на большую глубину к вербам и стал нарезать
их. Нарезал много и благополучно выбрался, иду. У крыльца Никиты Семёновича подарил пучок вербы матери Виталия, потом занес пучок к Федору
Петровичу, агроному, моей симпатии духовной, потом принёс и пишу
это письмо. Да, забыл. На пути увидел Зайцеву около коровы и дал ей, она
спрашивает: «Где вы нарезали? Я вчера ходила, не нашла». А я ей отвечаю:
«Кто хорошо ищет, тот всегда находит. Вы знаете, что скотину на пастбище
выгоняют вербой?» – спрашиваю я её. Она говорит: «Нет». «Вот видите,
а я знаю! Так принято в России». Ноги мои промокли, холодно, дождь, но
это всё позади, сейчас отогрею. Зато будет вербочка у Лучика, у Танечки –
ЖеВи, и просьба верующего будет удовлетворена: получит и тетя Тоня. Я
ещё не обедал и очень хочется кушать. Зашел в столовую, думал поесть
щей, но кислых нет, и я ухожу разочарованный – значит, придется есть
преснятину. Хочу тебя сейчас видеть в сапогах и в телогрейке, что носила в
день сбора вербы, и платочке-уголке! Малышка моя и Танечка, с Вербным
Воскресением вас, с приближающимся светлым праздником! Будьте здоровы,
пусть вам будет хорошо, мои малышки. Сейчас приду и передам это
письмо и увижу вас и вашу няньку.
Ну, спешу, спешу. КЦТВ. Ваш отец. W.
18.04.47 г.
Жень-Шень-Тань!
Ночью пришло решение – мне ехать в 6 часов утра в Мариинск. Встал
в 5:30 и бегу. О поездке никому не говори. Будь спокойна и здорова.
КЦТВ
Записку передаст Митя. Приеду сегодня – завтра?!
21.04.1947 г.
Мой милый, мой светлый Жень-Шень!
Я хочу говорить с тобой много-много. Сегодня проснувшись, я обнаруживаю
какое-то особое изумительное состояние духа и тела.
Как-будто кто мне сделал втирание в область сердца, и всё оно наполнено
чем-то тёплым, полноценным, счастливым. Это было не втирание,
а до предела ясное ощущение в своём сердце вас с Танечкой. Какое это
счастливое ощущение. Так же, как впервые дни самой сильной любви, с
разницей, что когда я просыпался в 5 часов утра ежедневно, я чувствовал
сразу тебя одну, а сегодня почувствовал вас двоих вместе, неразрывно.
Вот моя худышка, а ты всё нервничаешь и боишься за что-либо:
можно ли после этого допустить, что я смогу вас оставить. Можно ли
когда-либо подумать, что любовь прошла и плакать от этого сознания.
Нет, ни в коем случае. Я долго лежал и всё чувствовал, как вы с Таней
пригрелись в моём сердце.
Потом в бараке кто-то заиграл на гармони, заиграл по-русски, по-деревенски,
и музыка, этот живительнейший, благороднейший учитель и
источник вдохновения, расширила рамки моей любви от одного человека
до всей Родины, главным образом, деревни. И я много-много думал о тебе.
Представлял, как ты девчонка-сорванец проходила своими босыми ножками
над какой-нибудь русской рекой, как ходила вброд, чуть подбирая
платья, и в воде отражались твои большие прекрасные глаза. Представлял,
как ты с испугом, оторопью пробираешься по лесу в поисках грибов, и нет-
нет, да и спотыкнёшься и упадёшь на пенёк! А потом, уморившись, спишь
дома, и ручки кладёшь, как Танюша. И вот ещё наказание – девочку жалит
змея: излишняя осторожность всегда чревата обратными последствиями!
Представлял тебя в церкви за богослужением: перед ликом твоим теплится
свечка, лицо печально и торжественно, и с него смотрит редкая,
гордая, русская красота.
Представил себе: что было бы со мной, если бы я встретил тебя
где-либо на просёлочной дороге, наверное, застыл бы от удивления и
написал бы что-нибудь прекрасное в стиле Левитана, но с изображением
не пейзажа воды, леса, а пейзажа русского лица.
А гармонь всё играла и всё русские вещи. Я видел улицу деревни,
домики, праздник, ребят и девок, движущихся с песнями по улице под
предводительством гармониста. Все нарядные, цветные, и везде такая
естественность и отсутствие фальши. КАК Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, РОССИЯ!
ДО БОЛИ, ДО ПОСЛЕДНЕГО ВЗДОХА. И вот думал, что Танюша должна
стать не только нашим сокровищем, но и сокровищем России, известным
России музыкантом или художником, или артисткой, или учёным.
Её надо воспитать в духе гуманизма и больших запасов духа. Она
должна с детства знакомиться со всем великим и прекрасным: музыкой,
литературой, живописью, архитектурой, театром. В её руках не должно
побывать ни одной пошлой и бездарной книги, она не должна услышать
ни одной пошлой низкопробной песни, только истинно-народное, русское
или Чайковский, Глинка, Бородин, Римский-Корсаков, Мусоргский,
Даргомыжский.
О, как ты должна беречь её и себя. Ведь она нам послана Богом за
все страдания – твои и мои. Кончается бумага, но мысли идут и идут, и
я говорю с тобой. Я хочу, чтобы ты была весь день сегодня счастлива и
вся светилась.
Ваш отец и друг
08.05.1947 г.
Жень-Шень-Тань!
Я в штабе, но зайти не могу. У меня неприятность. В тот вечер два хама,
как я и знал, охотились за мной и с этой целью зашли в больницу. После я
еле вырвался от них. Грозились, требовали обратно. Зачем я только связался.
Я не могу заходить, пока это не рассосется. Сегодня ехать ко мне –
дождь, придётся перенести. А может, я завтра зайду. Чувствую себя неплохо.
Беспокоюсь за вас с Танёнком. Напиши мне два слова и передай. Если
послезавтра будет хорошая погода, то вечером к 8 я пришлю за тобой.
КЦТВ и Танечку. Ваш отец
19.05.47 г.
Жень-Шень!
У меня так много дел, что я не могу вырваться даже на минуту, это
меня очень огорчает. Огорчает вдвойне, потому что ты это не берешь во
внимание и не можешь приучить себя к мысли – три дня не был, а на
четвертый или пятый придёт. Как Танюша? Позвони через Клугмана. Эти
два дня были такие чудесные, я надеюсь, что вы с Таней гуляли в садике,
и они пошли в пользу вам. Я так устаю за день, что валюсь на постель, не
помня как. Позавчера был начальник отд. животноводства с начальством,
осматривал всё хозяйство, остался доволен. Спросил, как я живу, заходил
в комнату. Питаюсь хорошо, но не поправляюсь, а худею. Скоро можно
будет изучать на мне анатомию! Я хочу, чтобы ты была покойной, чтобы
молоко было покойное и Танюша тоже. Так же ли внимательна к Тане и
к тебе Ал. Михайловна? Надеюсь, что вы дружны и неразлучны. Ставлю
точку. Посылаю с Гуслистым. Жду звонка Клугмана часов в 12 ночи.
КЦТТТВ (тебя, Таню, твой)
22.05.47 г.
Жень-Шень-Тань!
Сегодня я так тоскую о вас с Танюшей, и столько всего в душе обращенного
к Вам. День не такой нервный, и я сразу думаю о вас, очень
хочу вас видеть и жду, что ты приедешь или придешь по времени (8:30).
КЦТТТВ
27.05.47 г.
Жень! Тань! Шень!
Сейчас я услышал от Шуры Горшковой, что она вас видела и восхищалась
Танюшей. Сказала, что Танечка искупалась, лежит чистенькая и
смотрит голубыми глазками. Я очень доволен этим. Вчера я проскочил.
Сегодня меня вызвали на совещание, но не зайду, а передам это письмо.
У меня очень много трудностей на работе, страшно нервничаю, даже
некогда поесть. Отдыхаю лишь, когда запрягаю жеребца и еду на дальние
объекты. Тогда смотрю на луга, на цветы, которых с каждым днём
больше, и в это время чуть успокаиваюсь. Из цветов сейчас уже расцвели
оранжевые огоньки, много фиалок, медуниц, кое-где баранчики
желтые, отдельные одуванчики, множество лютиков, подснежники или
сон-трава. Березки в платьях, какого у тебя нет, но будет. Но это успокоение
на 20 минут, как подъеду к объекту, так забота и расстройство,
везде неполадки, нехватки, много людей не хотящих работать, лентяев.
Конечно, всё бы рукой снимало, если бы по приходе в час ночи или два
к себе в комнату я обнаружил там тебя с Танечкой, но вас нет, и я падаю
усталый в постель, чтобы немного забыться от забот. Девочка, Женечка,
ты прячься от солнца и Таню прячь, а то у тебя будет t, а у неё понос.
Вчера у меня запоносили маленькие поросята и телята, перегревшись
на солнце. Видишь, все познания идут от животных, какой я стал животновод.
Я буду ждать тебя к себе в 8:30 вечера, спросишь 2 стенд, кв-ру
зоотехника, покажут – белое окошко сбоку, идти прямо от весов свиных,
что стоят по пути на лагпункт между двумя стандартами.
Ну так малютка я не закончил, а иду на л/п – много всяких дел. Будьте
здоровы, мои девочки, а Танюша пусть порозовеет, да и ты тоже. Привет
А.М. Кравцовой. Крепко вас целую.
Ваш отец Вик. Бок.
29.05.47 г.
Мой дорогой, мой светлый Жень-Шень!
Сейчас 8 часов вечера и мне очень хочется пойти к вам с Танюшей, но
я не могу сделать этого – сегодня у меня так много нервности на работе,
что даже слёг. Я лежал и думал о тебе очень много. Передумал всё – от
начала до конца и сейчас из глаз – слёзы. Вчера, когда ты уходила, я
смотрел на твою худую фигурку, и мне стало больно-больно. Больно
потому, что вина тому я – хотел тебе помочь, протянул руку, всё принял
твоё, а получилось, что ты себя чувствуешь хуже, чем до нашей встречи.
Невольно я считаю себя не спасителем, а погубителем твоим. Вот это
начинает терзать. Надо было смотреть на тебя, как на цветок и не трогать,
только видеть и чувствовать аромат цветка, и теперь я себя сужу
и ругаю – зачем я так не сделал. Правда, пережитое нам дало чудесную
Танечку и рассеяло много сомнений у окружающих, но я бы не хотел
этого приобретения, стоившего твоей жизни. Пусть бы это сомнение
было у всех, но ты была бы кубышкой – не вечно же жить здесь, уедем,
оно – это оправдание – никому из окружающих не будет нужным. О
моём отъезде: я его хорошо продумал, а уехал больше из-за тебя и Тани,
чем из каких-либо побуждений с расчётом, что в этом случае, возможно,
будет остаться тут, чтоб дождаться тебя и Таню и сразу забрать вас
в свой тёплый уголок.
Мой дорогой Жень-Шень! Конечно, если бы я был на 1-м л/п, нам
сейчас было бы лучше, а потом? Но я жалею тебя больше, чем когда-
либо, я прошу тебя, чтобы ты не считала себя одинокой – я же с тобой
и Таней, но не надо забывать о местах нахождения, не надо навлекать на
себя гонение со стороны режима и начальства, а то могут сделать хуже
тебе и Тане. Малышка моя! Я хочу, чтобы ты помнила всё наше хорошее
прошлое, читала письма, которых так много, и набралась стойкости и
терпения отбыть часть времени в этой клоаке – что же можно сделать.
Итак, девочка моя, и Танюша – не отчаивайтесь, а ждите своего отца,
он придёт к вам и заберёт вас, чтобы защитить от всех невзгод и ударов
жизни, чтобы дать вам покой семьи, а не бесконечные неприятности
окружающего.
КЦТТТ Виктор. Нет, приду сам и сам принесу это письмо.
07.07.47 г.
Милый Жень-Шень-Тань!
Твою записочку я получил. Сегодня собирался к тебе, но как всегда
на воскресенье было больше работы, чем в будни: с утра и весь день ездил
и вот только что слез с коня. Отправлял скот в Мариинск, организовывал
отправку и провожал его. А сейчас вот весь день не был на точках,
надо обежать и посмотреть. В прошлый раз, как я выходил, у меня была
неприятность – сидел пацанёнок, не пускал, звонил в караулку, оттуда
звонили на 2 л/п и сообщили, будто меня задержали! Вчера у меня был
нач. отдела животноводства, весь день ездили по хозяйству, он спросил
меня: «Вы остаётесь?». Я ответил сразу: «Остаюсь». «Хорошо», – ответил
он. Я пытался хоть раз лечь спать в 12 ночи, но получается в 1 час и
позже. Встаю тоже очень рано, т.к. начинают пасти свиней с 4 часа утра.
Работа забирает у меня все мои силы, и несколько раз за день я психую –
так возмущают меня все безобразия, что встречаются на работе. Вчера
я обнаружил, что в моей картошке ходила свинья и вырыла носом до
100 кустов – тоже очень расстроился через это, через хамство людей, которые
её выпустили на посев. Сегодня холодно, и тебе может быть легче,
и не так температуришь – об этом я не забываю. Я всегда жду какого-то
тревожного звонка, чтобы я шёл на 1-й лаг. пункт, и всегда очень пугаюсь,
чтобы не случилось чего с тобой или Танюшей. Ты лучше мне напиши или
скажи Клугману, чтобы он мне позванивал часов в 12 ночи – раньше меня
не застанешь в конторе. Я с ним поговорю и всегда узнаю о вас с Танюшей.
Твоё сообщение о Тане, что она стала играть и понимать всё – очень обрадовало
меня, и я очень жалею, что так занят и не могу быть с вами вместе.
Ну, уходит почтальон, спешу. Будьте стойки в борьбе за жизнь – ты и
Таня.
КЦТТВ
26.07.47 г.
Жень-Шень-Тань!
Вчера был весь день в Н. Чебулах и окрестных деревнях. Приехал в
11 часов ночи. Узнал, что была, очень-очень болел душою за этот приход.
Я сейчас нахожусь в таком пекле, так занят, столько неприятностей,
просто ужас. Сегодня забежал к нач. отд. и зайти не могу, после скажу –
почему. Не обижайся и не огорчай меня этим. Всё пойми.
КЦТТВ
27.07.47 г.
Жень-Шень-Тань!
Сегодня буду дома с 8 вечера, если сможешь – приди. Передаю с
Фросей. Поцелуй за меня Танечку, много слышу о ней хорошего со всех
сторон. Я вчера ездил в Верхние Чебулы, был там весь день.
КЦТВ
06.08.47 г.
Жень-Шень-Тань!
Самое главное: я оставлен и этот вопрос решен. Дня два назад был
хирург, я его видел, он меня узнал, хвалил Таню. Приглашал к себе, но
я не могу вырваться. Возможно, завтра зайду. Если нет, то жду у себя.
Передаст это Катя. КЦТТВ!
(Жене Сорокиной, больница №1)
14.08.47 г.
Мой милый, мой светлый Жень-Шень и Таня!
11 часов ночи, а я только приехал из Чебулов, мокрый, прозябший.
Всю дорогу думал о вас, думал с какой-то болью, потому что чувствовал,
что и вам больно. Сегодня я был в штабе, спросил у Б.Томы про вас, она
мне ничего не сказала. «Зайдите». Я очень обиделся. Ведь я приехал, меня
ждала комиссия, и я не мог отлучиться. Уехал на лагпункт, а тут случилась
авария с сепаратором, и пришлось срочно ехать в Чебулы. Я не могу перечислить
всех неожиданностей, которые возникают каждый день, много
неприятностей и по работе, и по другим вопросам. Я буквально горю, как
в огне – так много работы и трудно работать. Всё время нервничаю через
это. Три дня тому назад я был вызван на совещание к нач. отделения
в 8 часов вечера, совещание продлилось до 2-х часов ночи, а пришёл в
3 часа и встал в 5 часов утра – вот столько я сплю, но зато я занял первое
место по надою молока и привесам в 1-й декаде июля. Может быть,
тебя это не будет интересовать, а я этим живу и стараюсь это сделать. Это
для того, чтобы остаться здесь и дождаться тебя. На днях я послал тебе
письмо: букетик землянички, ты его получила – не знаю, сумела ли его
прочитать? Танюше сегодня четыре месяца, и я очень хотел бы её увидеть
и думал, что увижу, но, увы! Меня больше всего пугает, что ты можешь не
понять новой обстановки и не оценишь её и поверишь каким-либо сплетням.
Можешь одно знать – я занят только работой, она забирает у меня
всё. Это так, будь же спокойна и мудра, и всем хихикающим мордам, что
Виктор не ходит, скажи – да, он не ходит, но ему и некогда ходить, а вот
всё же он придёт, и не радуйтесь преждевременно – по вашему не будет.
И. Фомич говорил о заявлении, почему ты оставлена – и с этой стороны
надо посмотреть, чтобы не было наветов, и не повредить тебе заходами.
Ну, вот, малышка, я стремлюсь к вам с Таней и буду у вас, как позволит
обстановка. Напиши мне несколько слов о себе и пошли с кем-либо
из надёжных людей. Ты давно не была у меня в тереме, и я очень тоскую.
Ну, будьте ЗДОРОВЫ ДВА БОЛЬШЕГЛАЗЫХ ЦВЕТКА. ЦЕЛУЮ ВАС
КРЕПКО. Привет Александре Мих. и Никите Семёновичу.
Ваш отец ВИК. БОК.
18.08.47 г.
ЖЕНЬ!
Я киплю, как в котле. Смешно, но это так – у меня нет времени сегодня,
чтобы отработаться на ОСВОБОЖДЕНИЕ!! Завтра такой же день – с
утра до ночи, нужно успеть в Чебулы, получить паспорт, а послезавтра в
4 утра ехать в Мариинск к начальнику отдела оформляться, где пробуду
дня два. Будь стойка и мудра.
КЦТТВ. Скоро увидимся, я зайду к вам.
(без числа)
Моя дорогая, девочка!
Не плачь! Я никогда не оставлю тебя. Никогда. И никуда без тебя не
уеду, и мы всё поборем с тобой – все невзгоды и трудности. Девочка! Я
тебя жалею много-много, даже сверхмного. А сейчас я припадаю к твоей
груди всем сердцем и своей преданностью моему светлому ребёнку.
Твой Витенька
04.09.47 г.
Жень-Шень-Тань!
Посылаю к тебе Катю, чтобы она тебя проведала и посмотрела Таньку.
Посылаю тебе конфет – других гостинцев нет. Мне хочется, чтобы
ты успокоилась и не нервничала. Вчера мне позвонили и сказали, что я
остаюсь. Значит, скоро мы будем все вместе, т.к. тебя освободят раньше,
как мать. Об этом все говорят. И Таню не надо отправлять на 4 л/п
из-за двух месяцев, а уйдете вы к празднику. Скажи А.М., которой я низко
кланяюсь и сердечно благодарю за все хлопоты о Тане, спасибо. Записки
твоей всё нет. Будьте здоровы ОБЕ.
КЦТТВ
Я уже обзавожусь хозяйством – купил сковородку алюминиевую!
13.09.47 г.
Жень-Шень-Тань!
Пишу это с медсанчасти 2 л/п, пришёл на перевязку раненой руки,
узнал, что Альфред идет к вам, и пишу. Завтра я за вами приеду, напиши,
в какое время удобней и будете ли вы готовы? ЖДУ ВАС СКОРЕЕ. Прошу
не опаздывать. Наша комната-малютка зовет вас в своё лоно.
КЦТВ.
Большой, большой привет А.М. и большая ей человеческая благодарность
за материнскую заботу о Тане и тебе. Она не будет забыта никогда.
Виктор
24.09.47 г.
Жень-Шень-Тань!
Посылаю Катю всё узнать, как и что с вами, сам быть не могу. Почему
Таня не приехала? С ней бы посидели. Дорога очень плохая и лучше
Таню оставь дома. Скорее приезжайте, я уже начинаю нервничать, что
вас всё нет. Или думаете, что вещи ценнее людей?
Приезжайте.
КЦВАС. Ваш Виктор. Привет А.М.
БЮЛЛЕТЕНЬ
Орган Кво Управления Сиблага НКВД
На территории Сиблага выходил информационный «Бюллетень», который
распространялся строго в пределах лагеря. Виктор Боков, отбывающий
пятилетний срок заключения, постоянно давал свои статьи и
заметки о трудовых подвигах заключенных отделения живсектора Казаченко.
Подвиг
На разводе она пристала к штрафникам и ушла на тяжелые работы.
В это самое время ее разыскивали по всему лагпункту. Начальник, человек
крутой и резкий, гонял нарядчика: «Как смел, просмотреть человека
и отправить не туда». Только вечером стало известно, что беглянка
работала на торфу. Кто думал тогда, кто угадал бы в ней будущую гордость
живсектора, лучшую кормачку отделения?
Если бы вникнуть в сущность, в мотивы этого поступка, можно было
бы и тогда сказать: «Да, это будет замечательный работник-животновод
». Вечером ее вызвал начальник, уговаривал по-добру, грозил изолятором.
Грозя, он чувствовал, что в настойчивости отказчицы есть правда
и убежденность, втайне вызывающая симпатию. Выходя из кабинета,
она сказала, как и раньше:
– Не могу, гражданин начальник, не могу я там больше.
Наутро она «устроилась» в женскую полевую бригаду. Вот уже люди
пересчитаны, выстроились, конвоир готов повести их на поле. Вдруг
раздался басистый окрик заведующего производством:
– Обождите-ка, стрелочек. Тут у нас чужой человек затесался, с живсектора.
Начальник лагпункта с вечера предупредил всех, чтобы ее задержали и
не проворонили. Пришлось идти на нары. Через час со всеми действительными
отказчиками она была снова у начальника. Он метал громы и молнии.
Человек артистический, он мог разыграть деспота. На самом же деле, при
всей своей резкости и прямоте, он был добрым и великодушным.
– Сведи всех саботажников в изолятор. А эту, – он особо грозно посмотрел
на «беглянку», – эту я сам посажу.
Начальник не хотел при всех высказывать своего настоящего отношения
к «беглянке». А когда они остались вдвоем, он по-человечески,
тепло и просто спросил:
– Ну, Зиентарская, теперь ты мне скажи – почему ты бежишь с живсектора?
Ты забудь, что я гражданин начальник: я твой отец. Скажи
мне, как отцу, только не ври.
– Гражданин начальник, я не могу там работать. Уберите меня. У
меня душа устала. Я изболелась вся.
В интонации, с которой говорились эти слова, не было и тени фальши.
– Отчего же у тебя душа болит? – спросил начальник. «Беглянка»
расплакалась.
– Я не могу видеть, как тащат фураж, как обкрадывают свиней, как
голодают свиньи.
Вся последующая многолетняя трудовая деятельность нашей знаменитой
кормачки подтвердила, что в ее тогдашнем заявлении не
было рисовки – это говорила ее натура, ее редкая любовь к животным.
Описываемый инцидент произошел в 1942 году, когда была война, и
хозяйство испытывало недостаток фуража. Начальник понял и оценил,
с кем он имеет дело. И когда кормачка попросила разрешить ей одной
ухаживать за теми свиньями, которых обслуживало несколько человек,
он пошел навстречу:
– Ладно, будешь ухаживать одна.
Те «помощницы», которые «помогали» ей тем, что расхищали фураж
и морили животных, были убраны, и она принялась за работу. Скромно,
без шумихи, не покладая рук, день и ночь она неустанно заботилась
о своих свиньях. Кормила, мыла, пасла, чистила их жилье, стлала подстилку,
заготовляла корм, таскала его на себе мешками. Иногда она, согнувшись
под тяжестью мешка, слышала чей-нибудь голос: «Дура», но
она не обращала внимания.
Когда подошло время мясосдачи, то все увидели, что лучшие по упитанности
свиньи выращены Зиентарской. В таких случаях оставленные
позади коллеги по труду с некоторой завистью говорили: «Посмотрим,
что дальше будет».
Дальше был 1943 год. Весь этот год Зиентарская работала еще прилежнее.
Страна переживала трудности войны, стране нужно было мясо.
Зиентарская его дала. Она сдала сверх плана 4228 кг мяса.
Наступил 1944 год. Зиентарская опять работала на откорме свиней.
Она уже имела большой опыт, у нее были свои приемы и секреты откорма,
у нее было ценнейшее человеческое качество и достоинство: любовь
к животным. Весь 1944 год она кормила 220 свиней. В этом году сдала
она сверх плана 5883 кг мяса и стала заслуженно называться мастером
откорма.
Нам пришлось наблюдать ее на слете отличников животноводства
отделения. Всем хотелось, чтобы Зиентарская выступила. Она стеснялась.
Как ни уговаривал ее начальник отделения, Зиентарская краснела,
стыдилась, пряталась за подруг и с трудом умоляюще выговорила:
– Гражданин начальник, я лучше свиней лишний раз накормлю.
И это было так естественно сказано, что причину отказа посчитали
удовлетворительной.
Однажды она сказала мне в личной беседе:
– Вы знаете, есть такие кормачки, которые, если задумают что
свиньям сами заготовить, пойдут к начальнику, громко объявят: «Я, мол
за тем-то пойду, того-то нарву, раззвонят везде, а потом пойдут, да часто
и не принесут ничего. Я не люблю этого. Я в десять раз больше схожу,
больше принесу, а только говорить об этом никому не буду».
Эти скупые обмолвки раскрывают скромный внутренний облик человека.
Трогательно смотреть, как Полина Зиентарская худеет, не спит,
не может найти себе места, когда нет фуража, и свиньи подымают визг.
И во всем этом нет ничего показного.
Мы остановимся на последнем событии из жизни Полины Зиентарской.
Легковичок начальника отделения следовал по всем объектам работ.
Заехал он и на свинарник, где работала Зиентарская. Начальник подошел
в тот самый момент, когда на кухне кого-то окружили, и происходила
какая-то растерянная суета. С Зиентарской было плохо. Ее неутомимая
трудолюбивость сказалась на здоровье – стало пошаливать
сердце.
Начальник усадил Зиентарскую в машину, повез в больницу. По дороге
он попросту говорил ей:
– Глупенькая ты. Свиньи твои не умрут. Привесов нет? Скоро фураж
будет и привесы будут. А ты вот что, забудь-ка на время своих свиней,
отдохни месяцок.
Наутро он написал приказ: «Кормачка Зиентарская на месяц освобождается
от всех работ, назначается на отдых в ОП».
В ОП ей создали особые условия, ее посещали врачи, ей отдельно
готовили, у нее часто гостили люди из КВЧ, ей приносили книги, она
загорела, поправилась. Приказ начальника
отделения она выполнила
за исключением одного: свиней
все же не забыла. Но что же с ней
поделаешь?
На последнем слете животноводов
Зиентарская получила первую
премию. За все время работы ей
дважды снижали срок наказания.
На этом можно было бы и закончить
краткий очерк. «А где же
подвиг?» – спросите вы. А вот это и есть подвиг, когда человек три года
подряд, изо дня в день, не щадя своих сил, скромно, тщательно, разумно,
с любовью, без крика и хвальбы делал порученное ему дело, важное
государственное дело – давал стране мясо в то время, когда оно нужно
было ей как порох, как пулеметы, как грозное оружие.
Пожелаем Зиентарской и впредь быть такой, какой мы ее знали за все
эти годы.
В. Боков. Ответ. редактор Малиновская.
Бюллетень № 15(39) от 8 сентября 1945 г.
Выполняем свои планы
и обязательства
Пять месяцев 1945 года отд. Казаченко значительно перевыполняет
план по всем основным показателям животноводства.
Так, план надоя молока выполнен на 124 %, надоено сверх плана
542 % молока. План приплода телят выполнен на 136 %, сверх плана получено
65 деловых телят. План выработки сливочного масла выполнен
на 130 %, сверх плана сделано 12 центнеров масла.
Не хуже обстоит дело и по свиноводству. План получения приплода
поросят выполнен на 158 %, дано сверх плана 700 голов деловых поросят.
План мясосдачи свиней выполнен на 110 %, получено сверх плана
83 % мяса. При этом мы выдержали средний плановый вес забитой головы.
Если рассмотреть эти показатели в свете принятых на слете животноводов
обязательств, то мы можем заявить, что и обязательства наши
тоже выполняются.
Кто же добился этих показателей, кто обеспечил выполнение плана?
Это заслуга свинарок, доярок, бригадиров и всех лучших работников
животноводства. Интересно отметить тот факт, что лучшие здесь люди
животноводства уже работают на живсекторе продолжительное время
и честно относятся к труду, приобретают навыки высокой квалификации,
втягиваются в работу, начинают любить ее.
Вот возьмем доярку Абрамову Прасковью Михайловну с фермы лагпункта
Варченко. Она работает на одном месте 4 года. Сейчас она доит
и раздаивает растелившихся нетелей от тех коров, которых она доила
раньше. Она вырастила, она воспитала их и теперь доит.
Невольно это заставляет любить свое дело, не отбывать около животных
свое наказание, а честно, любовно, бережно относиться к ним,
воспитывать, выращивать и получать от них больше продукции.
Можно, не преувеличивая, сказать, что такие люди, полюбившие
животных, научившиеся обращаться с ними так, как надо, стали действительными
мастерами своего дела, стали тем ядром, ведущим производство,
которое организует всю остальную массу работников животноводства
на трудовые подвиги.
Вот кормачка откорма Зиентарская Аполинария Мартимьяновна с лагпункта
Кравченко. Она несколько лет работает на откорме свиней. Зайдите
на объект ее работы в любое время дня и ночи и, почти всегда, вы застанете
ее за трудом. Она может до слез расстраиваться, если почему-либо не
накормлены свиньи, если им плохо спать – у них нет подстилки и т. д.
М о ж н о
удивляться, с
какой любовью
она относится
к животным,
как тонко она
изучила характер
и особенности
свиней,
как много у нее
своих приемов
откорма.
Она действительно мастер откорма, из года в год дающая высокие
привесы и высококачественное мясо.
Отсутствие текучести, подбор кадров решает успех работы. Нельзя
не отметить в связи с этим и роли бригадиров. Лучшие из них устойчиво
держатся на одних производственных точках и, как результат этого,
имеют высокие показатели в работе. Так, бригадир коровника Сорокин
Иван Степанович (ферма лагпункта Варченко) работает на одном месте
больше трех лет.
Вполне овладев своим участком работы, он проявил много настойчивости
и энергии для того, чтобы вывести свою ферму по надою молока на
первое место в отделении и выполнил пятимесячный план на 150 %. Своими
силами он оборудовал в этом году выпас и сделал навес для коров.
Таков же бригадир фермы лагпункта Кравченко – Зиновьев Михаил
Игнатьевич.
Сейчас отделение вступило в период летнего содержания скота. Это
наиболее ответственный период. Ведь за лето мы должны дать наибольшее
количество молока, за лето нагульный скот должен нарастить как
можно больше мяса, чтобы осенью можно было забить его со средней
и выше средней упитанностью. Кроме этого, молодняк рогатого скота
должен умело выпасаться, чтобы обеспечить его рост, развитие и привесы.
Теперь же решается и вопрос создания племенного скота.
В этом году мы имеем на всех выпасах крытые навесы, чего не было
в 1944 году. Это значительно облегчает содержание продуктивного молочного
стада, это должно спасти животных от непосильной жары, пережитой
ими в прошлом году.
На сегодняшний день в отделении ежедневно надаивается 3100 литров
молока против плана в 1868 литров. Надо удержать этот надой и
повысить его в июне месяце. Для этого необходимо провести большую
работу с пастухами, ибо от того, как они будут пасти скот, зависит надой
молока, нагул убойного скота и рост молодняка.
Есть факты, говорящие за то, что пастухи, например, фермы лагпункта
Ларионова, пасут неважно. Коровы у них, придя с пастбища, хватают
траву, т. е. приходят голодными. Регулярного зоотехнического контроля
над пастбищами нет. Зоотехник должен быть на пастбище постоянно. К
сожалению, зоотехники лагпунктов на выпасах бывают не часто.
Надо также продумать вопрос организации зеленой подкормки, роль
которой в связи с засушливостью лета и бедностью травостоя будет очень
велика. Перед всеми животноводами отделения Казаченко не может стоять
такого вопроса: «Будет ли выполнен план по животноводству в 1945 году?».
Перед нами стоит один вопрос: сможем ли мы выполнить наш план
по основным показателям досрочно?
На этот вопрос животноводы отвечают уже сейчас: «Да, они выполнят этот
план раньше времени и значительно перевыполнят его к концу 1945 года».
В. Боков. Отдел Казаченко.
Бюллетень № 10(34) от 13 июня 1945 г.
1000 граммов
– Эй, мельник, давай шевелись! – задорно покрикивала Ася Артемова.
Давно уже не слышал мельник такого требования, давно уж ему не
было так жарко. Шутка-ли: мелет круглые сутки и все мало. Да вот опять
же и зоотехник только что приходил ругаться.
Совсем было парень сел обедать, да мудрено зоотехнику пообедать
спокойно. Заскочила Ася Артемова:
– Гражданин зоотехник, фуража нет.
– Вот, бисовы дети, опять неладно.
Ложку в сторону, кожух на плечи, на мельницу.
– Ты мне, если мельником назвался – мели! Я не только с кормачек тысячу
граммов спрошу, а и ты мне тысячу граммов в сутки обеспечь. Понял?
Мельник понял: от этого зоотехника не отвертишься.
Происходило это на лагпункте Ларионова 14 сентября, в пятницу.
Три дня тому назад лагпункт объявил декадник высоких привесов.
Ася Артемова, бригадир откормочного свинарника, взяла со своей бригадой
обязательство: дать 1000 граммов привеса в сутки на каждую голову.
Это значит, что 100 голов свиней, обслуживаемых ее бригадой,
должны дать за декаду тонну мяса.
Прошла декада. Сегодня произведено контрольное взвешивание. Оно
показало, что свиньи Артемовой дали по 1000 граммов привеса.
Около кухни лежит картофель, ботва от свеклы, свекла, мякина. Видно,
что люди заботятся о кормах. В бригаде всего три человека; сама
Артемова, подменная Недолужко и Соболев. Из них двое – Недолужко
и Соболев – люди новые, первый раз работающие на живсекторе. Это
ученики, которых Артемова подучивает, так как скоро освобождается
по амнистии.
Соболев кочегарил и подтаскивал свеклу. Из нее варили квас. Первая
варка удалась Соболеву. Свиньи с удовольствием ели корм, сдобренный
свекольным квасом.
Сейчас Соболев затеял новый квас. Артемова и Недолужко кормят
свиней.
Вот уж свиньи наелись, в корытах остался корм. Ася берет с котла
чашку и что-то подливает из нее в корыто. Свиньи опять принимаются
жадно есть. Это соляным раствором увеличивает она аппетит у свиней.
Наевшихся свиней выгоняют на короткую прогулку. Пока они гуляют,
проворная и неутомимая Ася разбрасывает на полу охапки свекольной
ботвы.
– Это их десерт, – смеется бригадирша, и становится понятным, почему
бригада Артемовой получит высокие привесы.
Люди не только дали слово получить 1000 граммов – они захотели
добиться этого и добились.
Ведь не секрет, что даваемого по нормам фуража недостаточно, надо
использовать все дополнительные кормовые возможности: отходы огорода,
полей. Это и делает Артемова, бригада которой за август месяц
выполнила план привеса на 180 %. Бригада получила 3 кг мяса по положению
о натуроплате за сверхплановый привес.
В. Боков. Отдел Казаченко.
Бюллетень № 16(40) от 21 сентября 1945 г.
Там, где выращивают лошадей
Перед глазами лежала ровная, блестящая пустыня снега, залитая светом
февральского солнца, начинающего свою пробную весеннюю работу.
Мы ехали на жеребятник, являющийся своего рода единственной отраслью
животноводства лагпункта Сорокалетова. На этом жеребятнике
сосредоточен конемолодняк – целый крупный конный парк в недалеком
будущем.
Перед становищем мы увидели снег, весь изрытый и исхоженный.
Здесь играют и резвятся жеребята, когда их выгоняют на прогулку из
загонов. В загонах стояла целая ватага разномастных жеребят. Конюх
Рот повел меня показывать работу бригады конюхов.
Прежде всего мы осмотрели жеребят. Почти все они были хорошей
упитанности и радовали глаз. Нет печальней зрелища, чем глядеть на
худого, маложизненного жеребенка. Но таких здесь мы не увидели.
– Пойдемте, посмотрим на малышей, – сказал мне Рот, и мы вошли
в конюшню.
В теплом уголке стояли малыши-жеребята 1946 года рождения. Их
пригнали сюда из других отделений. Вначале они были очень плохие,
худые, без шерсти. Но бригада конюхов своей исключительной заботой
о них, кормлением, уходом подняла их на ноги, жеребята ожили,
шерсть – это первейший показатель здоровья животного вновь стала
блестящей. Из конюшни мы попали в загон кобылок. Нам навстречу
направляется черная кобылка. Конюх ласкает ее, произносит имя
«Камка».
– Неужели это Камка? – удивленно
и вопросительно восклицаю я.
Год тому назад за одной из выжеребившихся
кобыл неотступно
следовала маленькая кобылка по
кличке Камка.
Она была игрунья, красавица и
любимица всей конобазы. Ее знали
и любили все дети лагерного поселка.
Но скоро ее отправили в степь на
пастбище. И вот, спустя долгое время,
я вновь вижу ее здоровую, выросшую, окруженную заботой и любовью
человека. Что с жеребятами обходятся хорошо и любят их, видно было потому,
как все они подходили к нам и доверчиво тянули свои морды.
– А вот «Костя-капитан» – сказал мне Рот,–он любит бороться с нами.
И в доказательство схватился в охапку с Капитаном. Жеребенок встал
на задние ноги, передними обхватил конюха и в глазах его угадывался
задор борца.
– А как вы живете здесь на отшибе?
Мы пошли в домик, где живут конюхи.
Бригада сидела за столом и обедала. Бабка повариха подавала щи. За
столом сидели два старика с лысыми головами и длинными бородами.
– Кто ухаживает за ослабевшими жеребятами?
От этого прямого и неожиданного вопроса руки с ложками на минуту
повисли в воздухе.
Старик Мистакиди ответил:
– Все ухаживаем!
Ответ вызвал одобрение всей бригады, и я понял, что это не обезличка,
а дружная спайка в работе, сознание того, что из каждого жеребенка
нужно вырастить полноценную лошадь.
Я сообщил бригаде о предстоящем слете работников животноводства.
– А нас пошлют на слет?– спросил бригадир Лукашев.
– Возьмите себе задачу – ко дню слета окончательно поправить
20 прибывших жеребят, тогда обязательно пошлют.
– А сколько человек? Человек пять пошлют? – спросил Рот.
– Ну, если вас пять человек послать, тогда надо брать с собой и жеребят,
иначе без присмотра их волки растащат.
Раздался громкий смех, который говорил о том, что бригада поняла,
что всех послать нельзя.
С хорошим впечатлением о жеребятнике и о работе бригады, которая
понимает, что делает большое дело, мы уезжали в отделение. И только
одно было плохо – конюхи живут на отшибе, а никто из культработников
не бывает у них: не почитают газеты, не споют хорошую песню, не
сыграют на баяне, не побеседуют. А ведь это можно было бы сделать
теми силами, которые есть на лагпункте Сорокалетова.
В. Боков. Отдел Казаченко. Редактор И. Зырянов,
Бюллетень № 4(76) от 13 февраля 1947 г.
Выходной день должен стать
днем культурного отдыха.
День отдыха
Однажды раздался телефонный звонок и пишущему эти строки было
предложено редактором: напишите о том, как у вас проводят выходной
день. Ответ на этот вопрос был неутешительным. Собственно говоря,
выходной день не проводится, а проходит так, серо, скучно, неинтересно.
Взять, к примеру, лагпункт Сорокалетова. Клуб здесь крохотный. Он
не может обслужить и трети населения. Как же быть? Можно ли хорошо
организовать выходной день при наших возможностях?
Полученное задание – организовать выходной день – несколько озадачило
культработников отделения. Но появилось желание организовать
выходной день так, чтобы люди культурно отдохнули во всех секциях.
Для организации очередного дня отдыха была выделена тройка.
Быстро созрел план проведения воскресенья. Есть хорошие шахматисты
– почему бы не провести сеанс одновременной игры на нескольких
досках? Есть специалисты: врачи, агрономы – почему бы не прочесть
лекции на специальные темы? Есть хор, солисты, струнный оркестр,
чтецы-декламаторы – почему бы не устроить концерты прямо в секциях?
Почему бы, например, не провести литературную викторину и сосредоточить
на этой игре культурные интересы людей?
План проведения воскресного дня отдыха заслушал начальник отделения
и горячо поддержал это начинание. На проведение викторины
он отпустил премиальный фонд. Уже с вечера стало известно, какой
распорядок культдосуга будет в каждой секции. Люди ждали воскресенья.
В 10 часов утра в секции РММ на столе появилось 5 новых шахматных
досок. Шахматист агроном Эдник стоит за столом. Он должен дать
сеанс одновременной игры. Его противники сидят по другую сторону
стола. Эдник коротко рассказывает историю шахмат, знакомит шахматистов
и болельщиков с лучшими игроками мира, с чемпионами по
шахматам в СССР.
Но вот началась игра. Вокруг стола стоят «болельщики». Могучий детина
Иван Медведев ни на минуту не отходит от стола. Он кидает реплику:
– Не шельмовать!
Это своего рода «общественный контроль». Эдник делает ход. Все
следят с живейшим вниманием за игрой.
В это же время солисты кружка художественной самодеятельности
выступают в женской секции. Вот на нарах, вверху, две пожилых женщины
проникновенно слушают мелодию песни. У них такие замечательные
взволнованные лица. Разве бы они когда пошли в клуб? А тут их нашли,
разбудили их душу, задели за живое. Им как бы сказали: сколько чудесного
и красивого на свете, и среди этих красот одна из великих красот – музыка.
Вся секция слушает концерт, некоторые не удерживают слезу – так
растроганы. Концерт окончен. Начальник КВЧ – капитан Горшков спрашивает
у женщин:
– Может мы вам такой формой культработы мешаем отдыхать? Может
вам не понравилось, что мы без спросу пришли?
Со всех нар летит дружное:
– Нет! Спасибо! Спасибо! Так хорошо, что пришли. Приходите каждое
воскресенье!
А в секции РММ идет бой шахматистов. Вот уже обыграны Эдником
четыре шахматиста. С пятым противником идет серьезная борьба. Кузнец
Власов выигрывает партию у Эдника.
После обеда за этим же столом сидят другие игроки – участники литературной
викторины. Играющие получили по листу бумаги, ведущий
игру громко читает вопросы, играющие молча отвечают на них. Ведущий
читает:
– Кто из знаменитых поэтов присутствовал на выпускных экзаменах
Пушкина?
Все молча, пишут. Тот же Иван Медведев стоит сзади.
– Геть, не списывать! – пускает он реплику.
Задано 24 вопроса. Собираются листки, ведущий быстро подсчитывает
очки. Все ждут результатов. Первое место занимает сотрудник штаба
Львов. Он ответил на 21 вопрос. Второе место достается диспетчеру гаража
Костромину, третье агроному Эдник. Победителям вручается премия.
Не успели кончить игру, как открылась дверь, и вошел хор со струнным
оркестром. Начинается концерт. Артистка Корвин прочла «Песню о
соколе» М. Горького. Кляйнерт спел «Солдатский вальс». Артистов принимают
хорошо. Так работники РММ весь день были заняты культурными
развлечениями, люди содержательно отдыхали.
Так же проходил день и в секциях растениеводов и строителей. Выходной
день вызвал оживленное обсуждение. Я слышал, как один из работников
РММ скромно, без рисовки и фальши, сказал другому:
– Славно денек сегодня провели, это был отдых.
На слове «это» он сделал ударение, подчеркнув им свое самое лучшее
расположение и самочувствие.
В. Боков, Отдел Казаченко.
Бюллетень № 24 (71) от 14 декабря 1946 г.
Держать марку отличников
У старого русского крестьянина был хороший обычай. Когда он
праздновал праздник, совпадающий по времени с осенью, он после
застольного пиршества вел своих гостей и родичей по своему хозяйству
и показывал, что он сделал за год. Сегодня, отпраздновав великий
Октябрь, пройдем по нашему хозяйству и посмотрим, что мы
сделали.
Сделано немало. Мы полностью рассчитались с государством по годовому
плану сдачи молока и уже надоили сверх годового плана 335
центнеров.
Мы перевыполнили годовой план выработки масла.
Наши свинарки дали 700 голов поросят сверх годового плана. Последний
отъем весит в среднем 16,7 кг. Это праздничный октябрьский
отъем!
Кормачки отделения в предоктябрьском соревновании держали первенство
в лагере. Три декады мы давали по 700 граммов среднесуточного
привеса на голову откорма.
Такого привеса не давало еще ни одно отделение. За этой цифрой
стоят живые люди, труженики, отдавшие делу свои силы и знания.
Контрольное взвешивание перед праздником показало, что кормачка
Оборнева получила лучшие результаты, свиньи дали 1144 грамма среднесуточного
привеса. Еще 30 тонн мяса, и мы выполним годовой план.
Теперь вспомним тех, кто помог животноводам растить мясо.
Это вы, Килин, одной рукой выкашивавший до 50 соток овса и гороха
в день, спешили дать корм свиньям. Это вы, Деревяжкин, выполнявший
две нормы на вязке снопов, способствовали высоким привесам. Это вы,
Куликов, четырьмя лобогрейками скосивший 570 га ячменя и овса, двинули
откорм от 29 граммов в июле до 700 граммов в октябре. Это вы,
Грицко, Панько, Гринчук, копавшие по 9–10 соток картофеля за день.
Это они, чумазые трактористы – Игин, Щукин и Шель и комбайнер Голубович
– давали высокую выработку и экономили горючее. Мастера
высокого урожая капусты и картофеля Старых, Фролов и Кривоконь –
не вы ли своим безукоризненным трудом обеспечили получение мяса?
Вспомним здесь мельника Мошонкина, который ни разу не сорвал
ни одной кормежки свиней. Вспомним строителя Брехова, капитально
отремонтировавшего два стандарта и выполнившего строительный
план на 140 %. Вспомним всех, скажем им: вы победили на своем участке
работы, вы отпраздновали праздник победы, победы вашей и победы
общей. Так держите же эту высокую марку победителей всегда и во
всем
В. Боков, Отдел Казаченко.
Бюллетень № 1(73) от 8 января 1947 г.
Радость в труде
Начальник участка тов. Ларионов в течение
нескольких лет много раз восхищал нас своим
ценнейшим моральным качеством – находить
радость в труде.
Зимой 1947 года тов. Ларионов был переброшен
на другой, отстающий участок.
Он поехал без колебаний, заявив: «Первенство
будет за мной». Еще и года не прошло с
тех пор первенство действительно стало за Ларионовым.
Он первый закончил выполнение
годового плана по мясу и дал к празднику 20
тонн мяса сверх плана, он первый вывез всю
картошку с поля, он первый закончил строительство и ремонт – он
во всем оказался первым. И стоит посмотреть на него теперь, в эти
праздничные дни, чтобы стало ясно, что он знает, что такое радость
трудовой победы.
...Мы встретились с Ларионовым на усадьбе и сейчас же поехали
на молотьбу. Везде шла работа, спокойная без рывков и штурмов,
каждый успевал делать то, что положено, не было спешки и нервозности.
Все намолачиваемое зерно спокойно убиралось в амбары в
тот же день.
У всех агрегатов Ларионов здоровался с людьми с веселым задором,
и каждый из них, казалось, имел какие-то личные отношения к начальнику.
И в этом сказывался дар руководителя – найти ключ и подход к
каждому рабочему. У всех машин Ларионов тщательно просматривал
скирдуемую солому, мякину – не идет ли зерно сюда? Когда мы
проезжали склад горючего, Ларионов обратил вниманий на достаточный
запас дров для живсектора и вслух подумал, – как подвести
топливо для обеспечения других точек, т. к. эти дрова, по строго
установленному порядку, предназначены только для живсектора, и
никто, кроме животноводов их не может взять. Я сразу увидел в
этом запасе дров высокие привесы. Заговорив о топливе, Ларионов
повез меня на торфоразработки. Там мы увидели 45 скирд хорошего,
заготовленного летом торфа – тоже резерв. Когда проезжали
огород, Ларионов сообщил мне, что парники уже готовы к весне,
и что им руководил в этом простой расчет: весной надо долбить
мерзлую землю и затрачивать много рабочей силы, осенью же это
сделать легче и дешевле.
Мы зашли с Ларионовым на построенное им его детище – откормочник-
свинарник, или как его здесь называют «мясокомбинат». Здесь
стояли 500 голов свиней группы «передержка». Размещены они были
просторно, кормились без обычной тесноты у корыт, отдыхали на хороших
полах. Всю осень этот гигантский откормочник получает 800–
900 граммов привеса в сутки на голову откорма или 5 тонн в декаду.
Получение высоких привесов и досрочное выполнение плана были
задуманы Ларионовым еще с весны.
Весь день я гостил у Ларионова и узнавал его во всем. Нет такого
участка в хозяйстве, который ускользнул бы от хозяйского глаза этого
руководителя.
Вот почему к празднику Великого тридцатилетия Октября он вышел
первым в отделении Казаченко.
В. Боков
От 27 сентября 1947 г. № 3/1828.
Всем начальникам отделений, секретарям
парторганизаций, заместителям
начальников отделений по производству,
главным зоотехникам, главным ветврачам,
начальникам, зоотехникам и
ветработникам лагерных пунктов.
Уважаемые товарищи!
За истекший период текущего 1947 г. года коллектив нашего лагеря вместе
с Вами, выполняя взятые обязательства в предоктябрьском соревновании
в области животноводства, добился неплохих результатов и стоит на
верном пути к выполнению годового плана по всем основным показателям
к 30-й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции.
Указ Президиума Верховного Совета СССР от 16 сентября 1947 г.
«О присвоении звания Героя Социалистического Труда и награждении
орденами и медалями СССР колхозников, работников совхозов и конных
заводов, за достижения высокой продуктивности животноводства»
ставит перед работниками животноводства, хозяйственными и партийными
руководителями лагеря новые задачи. Указ создает новые величайшие
перспективы и возможности для каждого честного труженика,
руководителя и специалиста, для каждого, кто хочет положить все свои
силы и энергию на дело восстановления сельского хозяйства нашей
страны, на повышение материального уровня нашего народа, на дальнейшее
процветание нашей любимой Родины.
Обсудив вместе со специалистами управления Указ и наши возможности,
мы пришли к выводу, что годовой план по животноводству к 30-й
годовщине может быть не только выполнен, но по ряду хозяйств и показателей
перевыполнен. Значит – взятые раннее нами обязательства
могут и должны быть значительно увеличены.
При мобилизации всех наших сил и средств, правильной расстановке
людей, улучшении зооветработы, рациональном использовании кормов,
своевременного окончания подготовки к зимовке скота, правильной
организации ухода за животными и их содержания – в состоянии к
концу года дать государству сверх плана:
Антибесское отд. молока 930 цент, свинины 750 цент.
Арлюкское отд. 1000 цент. 550 цент.
Берикульское отд. 240 цент. 300 цент.
Н. Ивановское отд. 1000 цент. 800 цент.
О. Розовское отд. 1950 цент. 1100 цент.
Сусловское отд. 300 цент. 500 цент.
Юргинское отд. 600 цент. 1000 цент.
Ижморское отд. 80 цент. —
Такое большое количество сверхплановой продукции каждое подразделение
в состоянии получить при условии, если Вы – руководители
и специалисты – доведете до сознания каждого работника живсектора
содержание Указа Президиума Верховного Совета Союза ССР, организуете
глубокое его изучение и на основе этого подымете новую волну
социалистического и трудового соревнования, если соревнованием будут
охвачены все звенья, если в нем будет участвовать каждый работник
живсектора от подвозчика кормов и повара до бригадира и зоотехника.
Широкой разъяснительной работой, массовым разворотом соревнования
добейтесь повышения ответственности у кормачки, доярки, повара
и бригадира за получение высоких привесов и надоя.
Обеспечьте, чтобы к концу года большинство животноводов дали такие
качественные показатели по надою молока, получению привесов на
откорме свиней и нагуле крупного рогатого скота, по получению и выращиванию
приплода поросят и сдаче свинины в живом весе, которые
полностью соответствовали бы требованиям Указа о представлении передовиков
к правительственным наградам.
Проверьте в каждой бригаде, лагерном пункте количество свиноматок,
могущих дать к концу года приплода поросят отдельно по 25, 22,
19 и 16 голов с живым весом при отъеме в двухмесячном возрасте не
менее 15 кг. Количество коров, могущих дать надой молока за 1947 год
от 5500 кг и выше, от 5000 до 5500, от 4000 до 5000 и от 3000 до 4000
литров молока. Количество лагерных пунктов, обеспечивающие сдачу
свинины в живом весе, на каждую свиноматку, состоящую на первое
января 1947 года, не менее 2,2 тонны, 2,0 тонны, 1,7 тонны и 1,6 тонны.
Уже сейчас проведите подготовительную работу по организации животноводческих
бригад и звеньев высокой продуктивности по надою
от закрепленных коров от 7000 до 10000, от 5500 до 7000, от 5000 до
5500, от 4000 до 5000 и от 3000 до 4000 литров молока. Интенсивному
откорму свиней не менее 300 голов на каждом лагерном пункте с
получением среднесуточного привеса в течение года до 900 граммов,
отдельно по 800, 700 и 600 граммов, подбирая свиней на откорм кастрированных
в 7–8 месячном возрасте. По выращиванию от каждой
свиноматки по 30 поросят живым весом при отъеме не менее 15 кг и
отдельно по 25, 22, 19 и 16 поросят с живым весом при отъеме в двухмесячном
возрасте не менее 15 кг.
По привесу телят, откорму и нагулу крупного скота организуйте бригады,
могущие дать от 1200 до 750 граммов среднесуточного привеса в
течении 1948 года.
Выражаем полную уверенность, что Вы и Ваш коллектив правильно
поймете поставленные партией и правительством перед работниками
животноводства задачи, не остановитесь на достигнутом, приложите все
свои знания, энергию и опыт, используете все возможности хозяйства,
пересмотрите свои обязательства в свете новых задач, дадите указанное
в данном письме количество сверхплановой продукции и подготовите
все условия для дальнейшего подъема продуктивности животноводства
в соответствии с решением февральского Пленума и Указа от 16 сентября
1947 г.
Нач. Управления Сиблага МВД, майор Прокопьев
Нач. Политотдела Сиблага МВД, подполковник Зайцев
Неизданные произведения
«Сибирское сидение»
(1943–1948 гг.)
Поздравления с Октябрем
СИБЛАГ. Орлово-Розово. 1947 г.
Сегодня шлём мы праздничный привет
Вершителям хозяйственных побед.
Здесь люди лучшие идут за рядом ряд
Октябрьский открываем мы парад.
Кто показался там? Сорокалетов
Он первым был весной и летом,
Он первый всё скосил, и всё убрал
И знамя красное законно удержал.
За ним и Ларионов показался –
Он тоже за дела, как надо, брался.
Он урожай высокий получил,
Привесами весь лагерь удивил.
И Галка вот уже недалеко.
Он сдал стране досрочно молоко,
И масло сдал, и поросят взрастил он,
И мясосдачу – нет, не пропустил он.
Готовы свиньи, мяса столько есть,
Сколь нужно нам! Хвала ему и честь!
А вот и Кулешов за ним шагает,
Его мороз и ветер не пугает.
Отстроены стандарты и дома –
Добро пожаловать, сибирская зима!
«Фомич» на горизонте появился
– Фу! – вдруг вздыхает, – уморился!
Мечусь я по епархии по всей,
Готовлю к празднику колбасы и гусей.
Да что колбасы, гуси тоже
Без водки на закуску не похожи!
Но, кажется, и это я достал.
Фу, уморился! Фу, устал!
За «Фомича» фигурою солидной
Ни Ширина, ни Аплина не видно.
Но вот и показалися они.
Вот Аплин, затушивший все огни,
Что появлялися помимо нашей воли,
Сияет празднично, «пожаркою» доволен.
Вот Чернис Соня плавно, величаво
Идет проста, скромна и не лукава.
Что там за оживленье, за галдеж?
Ах, понимаю: Это молодежь!
Гендыс, Сороколетова Катюша –
Вот лучшие из лучших,
Кто на уборке были весь сезон.
А это кто идёт со всех сторон?
Хозяйки наши, дома кулинары,
Миронова и Гостева на пару,
Мисинова, Захарченко идут.
Спешит на этот зов за ними Иванова.
Я, думаю, известно всем давно вам
Домохозяйки наши – героини,
Они не провалялись на перине,
Они не стали жертвою клопов
– Они связали тысячи снопов.
Картофеля давали по гектару
В два дня – на одного, а в день – на пару.
Привет, вам, женщины, за праздничным столом
Мы за успехи ваши пьём!
Но выпивать ещё немного рано
Не кончился парад. Вот шествует охрана.
Идут Пахомов с Масловым – чеканят четкий шаг,
Варенников, Погожев с ними в такт.
Вслед им, пока не маршал, Малиновский,
Захаров, Питергоф – и с выправкой бойцовской,
Подтянутые шествуют бойцы
Все на подбор, куда как молодцы!
Вот первый взвод – Артемов и Можилов.
Вот и второй – здесь много старожилов,
Вот третий взвод – Пашков и Батышов
Все служат службу честно, хорошо.
Вот взвод четвертый, рядом пятый,
Суханов, Карпов – славные ребята!
Оружие, что выдал им народ,
Страну от всех напастей бережет.
Перечислять бойцов устав,
Я опишу надзорсостав.
Вот Лазарев идёт – он местной ночи царь,
В руках его ночной фонарь,
Он почему-то не погашен.
Для нарушителей – он днем и ночью страшен
Спокойно падает его фонарный свет лишь там,
Где ни одной заначки нет!
За ним Потапенко, Самойлов, Ковалев,
Афонин, Елин, и Сладков
Блюстители и нравов и режима
Все движутся вперед неудержимо.
Все составляющие праздничный парад
И каждому из них сказать я рад:
Вы поработали, вы славно потрудились,
Вы многого в труде добились.
Победа что – народ великий наш
И ваши достижения, и труд ваш.
Так празднуйте, танцуйте, пойте песни,
Славнее нашей жизни нет и нет чудесней!
Лунная соната
Музыкантам мира, погибшим в этой войне
23.08.43 г. – 30.05.45 г.
В одной с ним даче жили мы. Частенько
С последним поездом на дачу возвращались.
Шли по лугу среди травы, цветов
Под щелканье разбойных соловьев.
Был разговор о Шуберте, о Глинке,
Мы вспоминали лучшие места
И радовались каждому успеху,
И каждым достиженьям музыканта
Гордились, как святыней. Я любил
Беседы эти. В них я находил
Служение прекрасному и по утру
Меня будил, его приятный голос.
Он пел, и свежесть в голосе была,
И духа неистраченная сила
Звала меня подняться, выйти в лес
И обменяться всей свежестью своей со свежестью лесов
Пойти бродить, искать грибы
Затем лишь может быть,
Чтобы в своих лесных броженьях
Найти для сердца чувства и ума
Paбoту и уроки, иль забвение.
Прогулка по лесу. И встречи с ним,
А там опять Москва. Друзья.
Полёт, паденье мысли.
И радость творчества – друзей ли, своего ль.
И поздно-поздно ночью вновь на дачу,
В лесную глушь мы отправлялись с ним,
Чтоб утром, этот день прошедший вспомнить
И подготовить крылья в новый день.
Нет, не утрачен облик воскресенья.
Июньский день, что стал для нас прощальный,
Встаёт передо мной. Листва берез –
Едва-едва раскрылась. Так тепло,
Так хорошо, так вольно, так просторно.
В домах людских, в сердцах людских
И в чувствах! Так много счастья в чувствах и везде
Простого, тихого, не бьющего на крик,
И полного высоким содержаньем.
И в это утро счастья услыхали
Мы слово страшное. То слово есть позор.
Народ встречал безмолвием его, его суровый смысл
Людского словаря. Я наблюдал за другом в это время.
Не встречал лица прискорбнее, серьезнее, чем у него.
Кричали все, он же – не говорил ни слова.
Стоял безмолвно, не как народ – стоял в оцепененье.
И в это время я его приметил – он в сторонке был.
Он духом был велик могучим, он сострадал народам всей земли,
Он видел все несчастья, все лишенья
И верхоглядство, молча презирал,
Готовился принять их лично сам.
Всё изменилось мигом. На доске, на шахматной
Расставила вдруг жизнь иначе всех, чем раньше,
Повела игру иную, партию иную.
Знакомых и друзей всё меньше, меньше
Прожорливое детище – война – глотала их несчетно.
Пропал и он. Мы даже не простились.
Но кто успел проститься в эти дни?
Был август. Враг успел приблизиться к Москве
По воздуху, ее ночной покой воздушные разбойники украли.
Пожарищ дым, зениток канонада,
Взрывное разрушение фугасов, дома разбитые,
Бессонницу и ужас переживала в этот год Москва.
С дежурных крыш столицы по ночам
В лучах прожекторов зловещие кресты.
Кто их не видел? Кто не различал моторов характерное гуденье?
Моторов вражеских и гул взрывной, чьих лиц не задевали?
Я охранял Москву и видел, как фугас падал на серый
Камень памяти народной, чтимой. О, как боялся я –
Ужели в очередь поставлен был – КТО – Пушкин?
Нет! Нет! И слов нельзя произносить кощунственно,
Продолжить само предположение и, вероятно, кощунство из кощунств.
И вот в такие дни, когда я был поставлен на пост
Дежурный мой, пришла солдатка – она хотела скрипку
У друга моего купить. Вот это главное – он скрипку взял
И с нею не расстался. И, может быть, и слух свой возвратил
Согласно гармонии от хаоса войны.
Ничем не отличалась эта песня. Она была обычной, только
Раз она была непризванным солдатом.
Нам было страшно. Две фугаски упали вовсе рядом,
И на крышу от места взрыва к нам прилетел камней с десяток.
Будто хулиганы бросали камни в крышу, а потом,
В районе стало тихо. Рассветало. Пошли трамваи.
Ожила Москва, и мы опять поехали на дачу.
Как раньше. Как всегда. Как до войны.
Ни слова о войне: ни он, ни я. Я сам не спрашивал,
А он не начинал, и вот лесок. Вот дача наша. Дома он
Вскрикнул, и это скажут все, когда вернутся, как и он, домой.
Мы обошли любимые места. Вот ключ. Он здесь любил
Купаться в холодной ключевой воде. Вот озеро.
Он был непротив и с удочкой порою посидеть.
Вот сад колхозный – нам несут малину две женщины –
Сыны у них на фронте и можно ли солдата обнести
Хоть чем-нибудь, коль стали все солдаты.
Так хорошо нам было побродить и ощутить всю прелесть
Этой жизни, коль каждый день, возможно, стремится
Вырвать у судьбы, каждый час случайности глоток в лучах спасенья.
Какой покой. Как было хорошо вокруг, как мягок и
Приветлив август ночью. Листва берез светилась.
Полный месяц все заливал своим спокойным светом.
Почищенный, помытый милый месяц, приученный к земле,
совсем ручной, в листве берез
Шуршит домашний, близкий! И так тепло. И так легко дышать.
Заплакали навзрыд сирены, зениток крик стальной
Раздался. Застонал весь мир ......
О, дерзость музыканта! Взять смычек
Величием мелодий прикоснуться к величию природы,
Не волнуясь, не предавая важности тому, что в мире
Воцарился хаос, что есть безумцы в нем, которым надо
Разрушить все, что создали века.
Страданием сердец, полетом чувств и духа!
О, как играл он! Как играл он! Чудо!
Лилась, как неисходный дух, мелодия его. И ей все
Мало было, как он не ухищрялся, совершенство росло в нем
В нем миг от мига больше, больше.
Как лунный свет окрестность заливал, так звуками
Сонаты лунной он упоил, насытил всю окрестность.
Наверно бы, Бетховен, мог услышать его игру.
Так он играл! Какие могли бы силы силу дать, такую,
Чтоб так подняться! Иногда игру глушил мотор ревущий,
Тем сильнее, победнее, прекраснее звучала она при нас –
Тоннель из тишины, она брала над местностью господство,
Над лесом, над селеньями, над прудом, и, наконец, над
Месяцем самим.
Кончал сонату он, и снова повторялась она.
Кончал и снова начинал опять.
Казалось, не мог он насладиться мелодией – так щедро
Лилась она из тайников души, то не игра была, а саморазрушенье.
Когда же стихли залпы, и на небе не видно было хищников
Крылатых, он положил смычек и вышел в лес.
– Ужели разрушение могло вас вдохновить на блеск игры – скажите?
– спросил я музыканта.
– Нет, не это. Представьте: кончен бой, на этом поле
боя метались те, кому был жребий – смерть. И вот один из немцев
умирает от раны тяжкой. На борту шинели, за отворотом, я увидел знак,
родной мне знак – он лирою зовется.
– Как к Вам попал он?- спрашиваю я.
– Я музыкант – в ответ мне.
– Вы коллега! – я говорю ему.
И он сказал сквозь зубы:
– Да. Но смерть близка. Она уж тянет руки ко мне, колен коснулась,
выше, выше.
– Желание какое-либо будет последнее у Вас?
Тут я припал к нему – глаза уже закрыты.
– Есть желание. Последнее. Когда домой вернетесь, сыграть прошу
Вас сонату Бетховена, в которой он воспел Луну и потому назвал лунной.
Посвятите игру свою и мне, и всем другим коллегам нашим, что
погибнут. Играл я для него, а слышит он меня, игру мою? Услышит?!
А, может, о себе играл в одно мгновенье, предчувствуя: ждёт гибель и
меня. И я не прячусь, но и не набиваюсь. Я проводил его к теплушке.
А через месяц узнал я: он убит!
И для себя тогда играл он – для себя!
А где-то там, в Германии, в его домине, горюет осиротевший инструмент.
Две скрипки-сироты молчат, их повелители убиты.
Их, скрипки, позовут для новых музыкантов, чтобы создать прекрасное,
а не разрушать его!
Я не мог забыть игры его! В любую ночь, когда на небо Луна
Бездумно смотрит в равнодушный мир, я думаю о нем. Я слышу
Его игру – то память по себе, то в память всем погибшим
Играет он волшебно и чудесно, как ИСТИНЫЙ ВЕЛИКИЙ МУЗЫКАНТ.
22.06.1946 г.
Храбрый заяц
Так бы и думали в городе N, что зайцы есть символ и олицетворение
трусости. Тому поучали сказки, тому с детства поучала каждого народная
речь, поговорки, вроде «труслив, как заяц». Так уж издревле было
заведено считать зайца трусом, и это качество принимали в нём на веру
все, кто никогда и не видел зайца. Так бы и считали зайца трусом и по
сей день. Но случился один случай, который доказал обратное. Сам заяц
доказал человеку, жителю городка N, что он, заяц, не трус и гораздо храбрее
человека. А вышло это так. В городок приехала какая-то комиссия
с крупным начальником из центра. И вот всё везде трепетало. Всюду
наводился порядок. Наводили порядок и в больнице городка. Всё было
просмотрено местным начальством.
В то время, когда большое начальство явилось в больницу, как-то так
все попрятались от него. Когда оно зашло на больничную кухню, никого
не застали и в ней – повариха вышла, испугавшись. И единственный
храбрец встретил начальство – открылась дверца шкафа, и из него
прямо под ноги начальнику бросился заяц, живший на кухне. Главврач
испугался, он думал, что будет скандал. Но скандала не было, начальник
нагнулся и стал гладить его по спинке. Оказалось, что начальник не
страшный – все вышли и свободно говорили с ним.
С тех пор я и говорю: кто сказал, что ЗАЯЦ ТРУС? Человек. А кто мог
бы сказать, что ЧЕЛОВЕК САМ ТРУС? Заяц.
13.04.46 г.
Сказочка о снеге
С полей уже сошел снег. Только кое-где ещё в кустах гостил он, но
скоро и оттуда его выжила весна. А в глубоком овраге всё ещё лежала
груда снега. И часто по его адресу говорил кто-нибудь:
«Весна уже!». Дескать, пора тебе и честь знать. Но снег продолжал
лежать и таять очень медленно. Овраг был такой глубокий и тенистый,
что снег лежал в нём, как в погребе, и тысячи ручьистых струек стекало
с него и живило траву, которая храбро подбиралась к снегу и росла около
него. Он и летом продолжал лежать, этот снег, правда, почти растаяв.
Нижний, оледеневший слой все ещё держался, и снег не сдавался. Ему
говорили: «Лето уже!», а он всё лежал и понемногу таял, таял и таял. И
так пролежал он до осени, до холодов, от него уже почти совсем ничего
не осталось, но он крепился и всё был снегом, а не водой. И когда, наконец,
полетели первые белые мухи, он крикнул: «Дождался всё-таки!» и
тут же растаял от восторга встречи со своими товарищами. Да, это был
истинный снег, снег – герой!
21–22.05.45 г.
Журавли
Стоял великолепный, золотой август 42 года. Судьба закинула меня
в далёкие, незнакомые места Сибири в качестве курсанта пехотного
училища. Я состоял в обучающихся резервах Великой Красной Армии.
Здесь, в глубоком тылу, непрерывно, день и ночь, в напряжении
и военной спешке готовились советские офицеры русской пехоты. Мы
стояли лагерем у быстрой горной речушки, на излучине которой образовался
остров; он и служил местом, где были вытянуты в стройную
шеренгу наши военные палатки. Он не принадлежал к числу пустынных.
Довольно было растительности: кустарники боярышника, ракитника,
вороньих ягод, смородины и калины создавали в иных местах своеобразные
джунгли. Возле нас, совсем рядом, возвышались горные склоны
Ала-Тау, покрытые бархатом леса, цветов и травы. В складках гор
постоянно ложились причудливые тени. Каждый полдень, в одной из
них, можно было видеть строгий профиль богатыря в шлеме, как будто дух этой горы был духом богатыря и он, точно тень Гамлета, неотвязно появлялся и имел свои часы. Можно было и не поминать таких
подробностей, но я делаю это для того, что большинство из нас были
русские – тверские, самарские, орловские, природа наша была не похожа
на ту, которую мы видели, поэтому она останавливала внимание
каждого. То памятное лето было омрачено появлением немцев в Сталинграде;
запах крови и пота грандиозных сражений в Сальских степях
ощущался нами и здесь. Наше учение все более и более становилось
нервным. Все мы каждую минуту ждали решения своей судьбы. Каждый
нетерпеливо спрашивал себя: «Когда же?». Когда же страшная пучина
войны позовёт и затянет, и заставит каждого вытянуть свой жребий?
И чтобы ни делал каждый из нас, ничто не могло отвлечь внимания от
этого беспощадного, неотвязного вопроса: «Когда же и какой конец?».
Это произошло мгновенно. Нас позвали обычной военной тревогой и,
хотя ничего не говорили о цели сбора, но, по тому, как бегал старшина,
полный всяких хозяйственных забот, по тому, как держали себя наши
командиры, их лица старались говорить – не волнуйтесь, все спокойно,
ничего не случилось, по тому, как спешно составлялись всевозможные
списки – списки на сдачу оружия и всего лишнего, что не нужно было в
пути, всем было ясно: едем туда! Наша воинская часть, численностью до
полка, уже к вечеру опустела. Батальоны, известные всем по номерам и
по запевалам, перестали существовать. В ночь надо было выступить и
нашей пулеметной роте. На ходу нам присваивались военные звания, на
ходу писались письма родным и знакомым. Ночь пришла. Тёплая, тёмная,
неизвестная ночь. В долине, где мы жили, воцарилась неимоверная
тишина. В лагере осталась только одна наша рота. Нас выстроили и мы
пошли. Куда мы держали путь – не знал никто. Всю ночь шли мы стремительным
шагом; надо было отдавать всю силу и терпение, чтобы не
отстать от товарищей. Двадцать километров были пройдены без отдыха;
впереди, наконец, появилось какое-то селение; оно располагалось
на берегу реки Томь. Переправа была быстра и бесшумна, так входило
в задачу. Тёплый ветерок студил наши пылающие лица. Мы надеялись
на отдых, но его не дали, мало того, за переправой шаг был прибавлен.
Разочарование, родившееся в каждом, уже готово было вылиться наружу,
как командир роты произнес одно желанное слово: отдых. Трава
была в росе, единственное место, что было сухим и тёплым, являлось
дорогой. Первый из нас, больше всех жаждавший отдыха, не думая,
сразу же лёг в пыль дороги на спину. Все последовали за ним. Темнота
скрыла нас, никто бы не заметил со стороны, что на дороге спала целая
рота. Заснули все моментально, как убитые. Многие уж, наверно, из тех
моих спутников за время войны уснули именно, как убитые, в прямом
смысле. Я никому не желал бы такого сна. Мы очнулись от приятного
скрипа колёс и фырканья лошадей. Впоследствии все узнали: лошади
шли с возами сена, а возницы дремали на возах. Перед первым же
спящим на дороге воином лошадь встала и не пошла дальше. Ну разве
это не умное животное?! Если бы, да, допустим такую свифтовскую
условность существующего, в бричку был бы запряжён человек, а не
лошадь, он уж постарался бы подмять под себя своего брата человека
и раздавить ему колесом голову. Но в том-то наше счастье и состояло,
что в бричку была запряжена лошадь, а не человек, и она позаботилась
о том, чтобы не затронуть человека – пусть уж он лучше сам себя бьёт
и уничтожает, ему лучше знать! После краткого отдыха мы продолжили
путь. Мрак расступался. Становилось холодно. Сквозь редкие осенние
облака смотрели холодные звёзды. Мы проходили отдельные деревушки,
жители их спали. Детский плач в ночи, лай собак, разбуженных нашим
появлением в селении, приятно волновал нас далёкой надеждой
вернуться когда-нибудь в свой дом, к семье, к свободе мирной жизни.
Местность была холмиста, с обилием долин, заросших травой в рост
человека. Местами зрели хлеба, подсолнухи под окнами уже внимательно
поворачивали голову в одну сторону – там должно было появиться
солнце. Мы прошли ещё с двадцать километров. Теперь уже не было ни
селений, ни полей, всё было изовражено балками, всё было зарощено
травой. В одной из таких балок мы остановились. Первое, что бросилось
в глаза – это несколько шалашей, стоявших в балке; ветви имели сухую,
увядшую листву: кто-то здесь был до нас. Полянка была вытоптана, валялись
котлы. Командир объявил: «Расположение наше будет здесь, на
фронт мы не едем до особого распоряжения, рота наша будет в гарнизоне
по охране города, а сейчас нам дано задание – накосить травы
и насушить сена для гарнизона. Нам придется пробыть здесь дней десять,
а может и больше. Расходитесь по шалашам, будем спать». Нельзя
скрыть, что на лицах всех было написано восхищение: сим сообщалось,
что хоть на десять дней, а отсрочка от возможной гибели получена. Что
ни говорите, имейте в себе мужество заметить: каковы бы ни были задачи
времени в свете судьбы, науки или мира, каждый человек, прежде
всего, думает конкретно о себе и о своей жизни, а не обо всём народе,
о высоких идеях самопожертвования. Так было всегда, так было и тут.
Больше всех был рад этому я, и рад не по этим соображениям, я торжествовал
морально: вместо разрушения материальных благ, созданных
человеком и самой жизни человека, я буду трудиться и создавать. Об
этом я только и думал. Все физические работы в армии были для меня
праздником, мое личное дело пестрело пометками о вынесении благодарности по службе, благодарность за строительство дамбы, за посадку
картофеля и т.д. Там только не было благодарностей за военное дело, и
втайне я гордился этим. Втайне я завидовал бойцам из хоз. роты – они
пахали землю, сеяли, садили, собирали. Сверх того я обожал труд косца.
С 15 лет я косил на лугах России в Подмосковье, и уже, будучи столичным
жителем, окончившим университет, не пропускал ни одного лета,
чтобы не поехать в деревню и не покосить. Это было первое лето великой
войны, в которое, к моему огорчению, не было надежд подержать
косу в руках. И вот неожиданно, тут я попал на сенокос. Вообразите радость!
В шалашах было сухое, ароматное сено. Мы разошлись по новым
своим квартирам и легли спать. Проспали мы ни много, ни мало – весь
день. Командир роты не будил нас даже на обед – пусть поспят. И мы
спали. Вечером роту выстроили по всем правилам, командир осматривал
и делал замечания за небрежность заправки – он давал знать – хотя
вы и здесь, но не забывайте, что вы солдаты. Старшина, маленький, низенький
татарин принёс грабли, принёс косы. Командир спросил:
– Кто умеет косить?
Ответы были недружные и неуверенные. Это меня удивило: ведь люди-
то из деревни, неужели они не умеют делать первую крестьянскую
работу?
– Я умею косить, товарищ лейтенант.
– Вы? – удивлённо переспросил он. Вслед за его вопросом несколько
человек фыркнули и посмотрели критически на моё заявление. Лейтенант,
зная меня, как москвича, как человека кабинетного, занимавшегося
постоянно и профессионально умственным трудом – и, вдруг, он
вызвался в косцы. Для деревенских ребят было тем неожиданнее это
слышать. Они ждали, что я откажусь, сконфужусь. Но нет, я попросил
косу, тут же деловито осмотрел её. Моя серьёзность убедила их, и вслед
за мной многие попросили косы. Остальным достались грабли. Пока мы
спали, были вмазаны котлы в землю, и наш повар сварил нам пшенную
кашу. Мы поужинали, напились чаю, который заметно отдавал болотом
и, не мешкая, пошли спать. Чуть светать начало, нас, косцов, разбудили,
и мы пошли косить. Место, где надо было косить, отличалось ровностью.
Кое-где в траве купались кусты. Косы были отбиты. Я стал точить.
Когда точил косу, все поглядывали на меня, и я чувствовал – подмигивали
друг другу: «Смотрите, цел мол! Сейчас палец порежет!».
А я не порезал. Наточили косы и все остальные. Конечно, меня поставили
первым в прокосе, пускай, дескать, зашьётся, покажем ему,
как косцом называться. А я встал, засучил рукава и начал косить. Трава
была густая, мягкая, как говорят в России, косная, срезалась она низко
и ровно, под её был чёрным, приятным. Никогда ещё я так не косил, с
таким вдохновением, с такой радостью. Я даже и не оглянулся на моих
коллег, я даже и забыл, что они были сзади, я ушёл от них далеко-далеко
и когда оглянулся – они косили на значительном расстоянии от
меня. Когда я подошёл к кустам, мой прокос кончился. Я вытер косу
мокрой, сочной травой, наточил ее и пошёл к ним. Я подходил к каждому
из них и смотрел на работу. Никто не говорил ни слова. Теперь,
наоборот, они чувствовали неловкость под моим взглядом и старались
изо всех сил, чтобы не упасть в грязь лицом – меня это смешило и
радовало. Они, молча, признали меня в труде и в продолжение всего
утра соблюдали благоговение перед человеком, которого они считали
белоручкой, а он оказался не таким. Мало того, они советовались со
мной, куда взять прокос, принимали меня в этой работе, как равного, и
даже больше. Никого, кроме нас, не было кругом, только журавли непрерывно
летали и издавали свои характерные выклики. Никогда я не
видел их так близко, так по-домашнему, по-свойски. Я привык видеть
их издали и в вышине, в печальной и прощальной цепочке, летящими
по осени в тёплые края и роняющими на землю щемящие тоской звуки.
А здесь они господствовали над местностью, здесь они преобладали.
Когда мы пришли на завтрак, мои товарищи спросили: «Ну, как
косец? Небось, руками рвал?».
Косцы не ответили на шутку, а сурово ели. Это значило даже лучше,
чем хорошо. И так потянулась наша трудовая жизнь. Нагрузка у нас
была достаточно большая – мы косили утреннюю росу, весь день и до
поздней ночи, отрывались лишь только на время принятия пищи. Уставали
порядочно, пробирались к своим шалашам на ночлег молча, без
единого слова. Только откуда-нибудь вдруг вылетал журавль и курлыкал
что-то на сон грядущий. Мы приходили, когда все уже спали, те, кто
гребли, ворошили, подсушивали скошенное нами сено. Наш повар ждал
нас и самолично кормил нас, всячески выкраивая для нас что-либо получше.
Ужинали мы, молча, без смеха и без рассказов. На нас глядели
крупные звёзды августовской ночи и тишина, невероятная тишина далёкого
тыла поражала. Ведь многие из нас уже видели пожары войны,
бомбардировки и все бедствия кровавого года, пролившего русскую
кровь на мирные поля России. Поужинав, немного посидев в оцепенении
от удивительной красоты мира и красоты усталости, и удовлетворения
нравственного тем, что ты трудился, мы шли спать.
А на рассвете опять коса, опять трава, опять работа. Так прошла
полная неделя труда, полная неделя молчания, напряжения. В первое
же воскресенье, как и обещал, командир объявил отдых от всех работ.
Надо сказать, что в обстановке учений, мы за полгода ни разу не отдыхали,
а тут нам дали полную свободу – кто чем хочет, тем и занимается.
Во-первых, все выспались, кому сколько хочется. Но так уж человек
устроен, что и отдохнуть не может: кое-кто отбивал косы, кто сидел и
делал зубья для грабель, кто стирал и сушил портянки, кто собирал костянику
по склонам холмов, кто писал письма родным, кто рассказывал
что-либо, собрав вокруг себя кружок слушателей.
Во всём царила непринуждённость. Перед самым обедом к шалашу
командира роты подбежал курсант Романько и сказал, запыхавшись:
– Товарищ, лейтенант, у сопки на земле два журавля! Стоят близко-
близко!
– Где они? – подскочил лейтенант.
– Вон там, у сопки!
Перед нашим расположением проходила долина – видимо когда-то
здесь было озеро, но теперь это была заболоченная падь с высокими
кочками. Она была сильно заросшей осокой и травой. В центре долины
возвышалась сопка, на ней торчало одинокое дерево – берёза. Лейтенант
подхватил револьвер и стал подкрадываться к сопке по тропе,
которая была вымята в траве. Впереди него крался Романенко. Вслед
за ними, взяв самозарядную винтовку, стал пробираться старшина. И
все останавливались и затаивались и, оборачиваясь, давали знак рукой
всем остальным, чтобы мы не шумели и, тем самым, рождали в других
чувство охоты. Один за другим снимались с места бойцы. Но вот лейтенант
и Романько пробрались на сопку и застыли; подполз старшина и
тоже застыл. Лейтенант метился, но не стрелял. Старшина держал винтовку
наготове и не стрелял. Это заинтриговало нас всех окончательно
и, один за другим, мы стали пробираться на сопку, предостерегая один
другого от возможного шороха и шума. Скоро без малого вся наша рота
была на сопке в засаде. Все с затаённым дыханием смотрели, но ничего
нигде впереди не было видно, никаких журавлей, тем более на том месте,
где их видел и куда указывал Романько. Так прошло несколько минут.
Наконец, кто-то не вынес напрасного напряжения и громко крикнул
«Хей!». Никто не поднялся с земли. Азарт охоты, достигнув предела, как-
то сразу спал. Встал лейтенант, застегнул кобуру нагана, встал старшина
и разрядил винтовку, поднялись все и уже просто так стали глядеть на
окружающую местность. Везде можно было видеть летающих журавлей
– и вблизи, и вдалеке, но всё это было вне выстрела и вне азарта.
Лейтенант посмотрел на часы – было время обеда:
– Пойдёмте, ребята, а то повар волнуется, как бы у него борщ не укипел.
Теперь уже спокойно, открыто, не таясь, мы шли к своим шалашам.
Шло до полуста охотников, из них двое были с оружием, а остальные
только со страстью и жаждой охоты. Романько уходил последним. Он
всё ещё надеялся найти виденных им журавлей, реабилитировать себя
против возможных улик на враньё. И вот он вдруг останавливает всех
своим криком:
– Товарищ, лейтенант, вин они! Xiбa не бачитє?
Все остановились, и всем открылась картина, которая повергла через
некоторое время нас в смех. С другой стороны сопки, у подножия её,
шли два искомых журавля. Они шли важно, как бы закинув свои руки
(именно руки!) за спину, как важные джентльмены. Они шли с лукавой
улыбкой, что так просто провели нас, они шли довольные, счастливые,
их глаза, их походка говорили:
– Никто нас не разлучит, лишь мать сыра земля.
Как мы реагировали на их турне вокруг сопки? Мы засмеялись. Мы засмеялись
тем беззвучным, тем редким смехом, который так необходим
для здоровья человека, для обновления всех духовных и физических сил
его, который даёт ту живительную разрядку человеку в его печальной
и трудной жизни на земле, дает ему отдых от усталости физической,
умственной, какой угодно. И не было желания и надобности стрелять, а
хотелось смеяться, смеяться и смеяться.
Нам казалось, что и журавли смеются, а я даже допускал озорную
мысль о том, что это они нарочно всё так сделали, чтобы мы посмеялись.
Обед был так вкусен после этого смеха, сон был так сладок после
такой охоты, рассказы были так смешны. И что главное, все действительно
начали отдыхать с той минуты, как рассмеялись на проделку журавлей.
А они, поднявшись над сопкой, полетели прямо на наш лагерь. И
всюду они летали, кричали, курлыкали, и везде их было по двое. Журавли,
сколько мне удалось тогда заметить, вообще держатся парами – но
такова уже вся природа!
Скупой
И в камере, в условиях тюрьмы, люди делились на богатых и бедных,
может быть, даже резче обозначались эти границы социального
неравенства. Одни были связаны с родными, получали передачи с воли,
почти каждый день чувствовали, что о них заботятся, о них страдают.
А часть было совсем одиноких, это, главным образом, военные, в шинелях, в потёртых гимнастёрках и брюках, в замасленных пилотках, в
полуистлевшем белье, которое никогда не менялось. Они сидели без
помощи извне, лица их были испитые, усталые, в глазах можно было
прочитать всегда одну печаль: ГОЛОД. Те, богатые, получавшие передачи,
иногда поддерживали «солдатиков», давали им то огурец, то ложку
капусты, то картофелину; даже очистка от лука считалась благотворительностью
имущих, и давались ими в протянутые руки голодных без
стыда. Только он, один, никогда не давал никому и ничего. Он находился
в самом углу камеры. Ходил в красных шерстяных носках, и эта яркость
подчёркивала яркость одной черты в нём – СКУПОСТЬ. Он обладал
саркастическим лицом, немного хищным носом, на лице его была всегда
почти скептическая улыбка. Он пробирался к окну через лежащих на
цементном полу полураздетых людей с лёгкостью пантеры и с изяществом
какой-то болотной птицы. Его прозвали аистом, все чувствовали
в нём эту птицу, но и почему именно аиста – нельзя сказать.
Когда он получал передачу, то скорее спешил к себе в угол. Никто никогда
не просил у него ничего. Он садился в угол и начинал есть, тихо жевать
то, что ему приносили. Свою трапезу он закрывал спиной от всех людей.
Потом, после еды, он долго всё завязывал и прятал. Но и в нём просыпалась,
видимо, совесть, и ему хотелось сделать какое-либо благо
людям, несчастье которых было одинаково с несчастьем скупого – они
потеряли волю. Это благо, вскоре, было сделано им, оно ещё больше
подчеркнуло его скупость. Вечером арестантам приносили кипяток. Это
не была пища, это был заменитель тепла и печек. Камера помещалась в
углу, в нижнем этаже. Окно её было открыто, в сильные морозы её всю
выстуживало настолько, что можно было замерзнуть. И вот все ждали
кипяток. Вечером в камеру вносили бак с кипятком, и все шли к нему,
чтобы выпить несколько глотков и согреться. Кто имел посуду, те запасались
кипятком на ночь, чтобы утром умыться этой водой. У Скупого
была крынка, и он каждый раз набирал полную воды. Однажды утром,
когда народ камеры проснулся, и все стали умываться, кто-то из неимущих
подошёл к Скупому с кружкой и попросил:
– Миш, плесни капельку!
На лице Скупого выразилось неимоверное удовлетворение, пришла
минута и его благодеяния человечеству, пришла минута и его тщеславия.
Торжественно он занёс над кружкой кринку и плеснул ему во истину
одну каплю воды.
– Вот тебе капелька! – сказал он и с саркастической усмешкой прошёл
в свой угол в хорошем настроении. Как же! Ведь и он свершил подвиг,
ведь и он что-то отнял от себя, пусть хотя бы каплю воды.
О, скупые всех времен и народов, вы бледнеете перед этим камерным
скупцом! Раздвиньте свои ряды, пусть он войдет в ваш круг и встанет на
средину. Смотрите на него и учитесь, ибо что ваша скупость в сравнении
с этой скупостью?!
23.02.46 г.
Три сестры
Молитесь той, которая любовно,
В стране смертей, среди кровавых мест,
Несёт, как должное, покорно и безмолвно
С любовью чуткою великий Красный Крест!
1915 г. Россия.
Три сестры: одна девчонка, хотя замужем, муж на войне, живёт в семье
религиозной, молится и жалеет бойцов, несет им крашеные яйца на
Пасху; вторая – еврейка, красивая, близорукая, вечно прищуривается,
немного глуповата, все сердце её полно мелких интриг и любовных интересов,
садит лук (поветрие огородничества!). На всё смотрит извне –
на форму и красоту внешнюю. Она не знает ни России, ни ее народа,
мужики так и пугают её. Третья – строгая, сухая старушка, но почему-то
симпатичная, говорит об ужасах войны, бомбёжки. Больным приказывает,
и они её боятся, как будто, вылечиваются для неё, а не для себя.
Спрашивает бойцов: «А ты давно домой не писал?». «Давно». «Садись
и пиши без разговоров!». Она судит поступки. Три возраста через женственность,
равнодушие, старость. Все три разные и непохожие, и все
три служат одной цели, их объединило одно – будничная, ежедневная
работа по спасению России в её людях.
Поздней июльской ночью кто-то настойчиво стучал в двери госпиталя.
Винокуров проснулся первым. Постучали один раз, другой, третий.
– Эка, сестра спит! – рассерженно подумал Винокуров и тут же простил
её – «За день намается с нашим братом!». Наконец, проснулась сестра,
скользнула по коридору в хирургическое отделение, оттуда ещё
сестра вышла, появилась и третья. Суетливая расторопность шагов
выдавала боязнь женщины идти открывать. Этих три маленьких, поистине
героических женщины, бесстрашно и день и ночь боровшиеся
со смертью, робели перед живым человеческим стуком. Наконец, их
шаги смолкли в прихожей, они пошли открывать. Это всё, что запомнил
Винокуров от ночного неспанья. А когда он раскрыл глаза – было уже
солнечно в комнате, и на пустой со вчерашнего дня кровати лежал новый
человек. Он спал спокойно, безмятежно, беззаботно – молодо, хотя
должна была уже появиться и забота солдата. Палата была небольшой,
в ней помещалось четверо с новичком. Стояли обычные железные койки,
белые крашеные тумбочки, почти у каждой койки неотлучно стояли
костыли – эти необходимые спутники войны. Кто лежал? Лежали братья
Камшилины – Петр и Иван, третьим лежал новичок, его ещё никто
не знал и четвёртым был Винокуров. Братья Камшилины, крестьянские
парни из-под Нижнего Новгорода, были красивы до пустоцвета, на этом
и оканчивалось их содержанье. «От такой красоты не может быть дальше
плодов», – думал Винокуров, глядя на них, у него не было никаких
достоверных данных, но никто бы его не разуверил, что два этих красавчика
не бесплодны. До неприличия красивы были они – нельзя быть
мужчине таким красивым, это избалует его, а мужчина не должен быть
балованным, он должен быть суровым и терпеливым, как женщина. Винокуров
посмотрел в окно. На клумбах вовсю буйствовала ботва картофеля
– в этом году весь город на каждом клочке земли, свободной от
асфальта и пашни, садил картошку. «Скоро зацветёт, даст клубни, людям
будет легче», – подумал Винокуров, и в сердце его выросла надежда
и своя, и общелюдская.
Перед окном появились две женщины – это были сёстры, которые
помогали Винокурову побороть рану и встать на ноги.
30.11.1945 г.
Рассказ с моралью
Посвящается всем
присутствовавшим на пожаре.
Мне приходилось проезжать в одном из отдалённых уголков Сибири.
Дело было зимнее, накануне первого декабря. Зима стояла настоящая,
и в этот день как раз задули сильные вьюжные ветры. Хотя я был тепло
одет, всё же неизвестно где, под шубу и тулуп проникал холод и ветерок,
и я решил обогреться в пути в одном подведомственном мне хозяйстве.
Коня я поставил на конюшню, а сам пошёл в гости к знакомому специалисту-
животноводу. Он помещался в управлении большого хозяйства,
помещение было холодноватое, но знакомый поставил в кабинете железную
печку, и у него эта маленькая печка от двух-трёх чурок давала
тепло. Не успел я снять тулуп, как вдруг услыхал крики: «Двенадцатиквартирный
дом горит!» Мой знакомый вскочил и, хотя меня никак не
касался дом, который горел, я не думая, тоже вскочил и побежал за ним.
Когда мы выскочили на улицу, я, заметил, что ветер усилился; уже ехали
пожарники, звеня бубенцами коней, уже бежали люди со всех сторон.
Путь на место пожара лежал через дамбу, по одну сторону которой был
пруд, а по другую – глубокая падь. Таким образом, дамба была оголена
и на самом ветру. Гудели провода, выл ветер, он был так силён, что трудно
было устоять на ногах, и всё же, по такому ветру и пурге к месту пожара
спешили люди. Это взвинтило мои нервы, мне хотелось в экстазе
идти в огонь и спасать ЧЕЛОВЕКА. Я почти говорил про себя с желанием
заплакать на один миг: « Господи! Помоги нам!». Так были мы бессильны
перед стихией по существу, но мы боролись с ней и не примирялись с
тем, что кто-то мог бы погибнуть от огня. Факт, что все мы спешили,
говорил о нас, что мы, люди, должны быть ближними. На дамбе съехал
пожарный полок, с трудом мы подняли его наверх, причём, и я помогал
его вытаскивать, ибо мне хотелось сейчас же чем-то помочь на пожаре.
Идти было невозможно, ветер врезал снежные иглы в лицо, так ломило
щёки, но все шли, бежали без крика: говорить и кричать мешал ветер, и
все силы шли на противоборство ветру. Но вот, он, горящий дом. Огня
нигде нет. Всё начальство здесь на конях, все смотрят, а огня никакого.
Кто-то лезет на чердак, за ним ещё лезут, вылезают обратно – огня нет!
Стоит машина, качает воду, но вода не идет. Начальник хозяйства даёт
распоряжение: «Не нужно рукава, возьмите вёдра». Весь дом окружён
людьми, начальством, жителями посёлка. Заходят в дом, выходят из
него – огня нет; где-то сажа в трубе и всё, её можно спокойно потушить.
И уже один пожарник из ведра льёт воду в трубу – оттуда идёт дымный
пар. Ну, конечно, нет ничего особенного, да и пожара нет! Время было
обеденное, и все разошлись по домам. Пожарники же всё стояли, но и
у них было уже настроение – свернуть рукава и уехать, ибо было невыносимо
холодно, кони не стояли. «Чепуха дело», – решает каждый, и все
расходятся. А ветер дует, воет, гудят жалобно провода. Пожарному на
крыше он треплет, раздувает полы его одежды, почти сдувает его самого.
Меня охватило чувство какого-то разочарования – ведь я хотел
отдать себя, свои силы на спасение человека от огня. Я бежал с таким
подъёмом, с таким благоговением перед людской готовностью помочь
ближнему, с сознанием, что эта готовность заложена в каждом человеке,
и в такие минуты, когда человеку угрожает стихия, она пробуждается и
возвышает и облагораживает человека. А тут ничего, сажища какая-то,
пустяк, любая баба справится с этим пожаром. Через несколько минут
оставаться на копошении пожарников было даже неприлично, ибо все
расходились с беспечным видом. Ушли и мы с моим знакомым. Я не мог
долго задерживаться, поэтому решил выехать. Конь мой был запряжён,
кучер сообразил поехать на пожар – и в нём была та же готовность, что
и у меня. Но я вернул его, сказав, что пожар уже потушен. Я сел в санки
и поехал по ветру. Прошло несколько дней, и я забыл о пожаре, потому
что в сердце человеческом непрерывно живут всё новые и новые чувства.
Случалось мне через год проезжать опять тем же местечком. Когда
я проезжал посёлок, в котором был несостоявшийся пожар, я вдруг увидел,
что дома, который так тогда пробовал загореться, не было.
– Где же дом? – спросил я женщину.
– Как где? – удивилась она моему незнанию. – Сгорел!
– Когда сгорел?
– Зимой сгорел.
Обстоятельства я узнал после. Когда все разошлись с пожара, немного
поплескав воду в трубу из ведра, разъехались и пожарники (они ведь
такие же люди, как и мы). А сажа между тем была не потушена, она разгорелась,
загорелся чердак, крыша деревянная, подхватило ветром, и,
не успели пожарники коней отпрячь, как дом был охвачен пламенем.
Приехали они во второй раз, но рукава почему-то плохо действовали,
воды не было, так, жалкое количество, что имелось, – было каплей для
такого пожара при таком ветре. Было много криков, шуму, горячки, но
огонь смело делал своё дело. Дом сгорел, и двенадцать семей остались
зимой без крова и ютились до весны, где придётся. На этом можно бы
поставить точку, а где же мораль? – спросите вы. Ищите и думайте!
24.02.46 г.
Со священным трепетом держу в руках дневник
К душе страдавшей родственно приник
И вижу много-много сходства:
Желанье чистоты и благородства
И вера в лучшие способности людей.
Нет, ты её не потеряла. Много дней
В бреду, в огне, убита сильным горем
Ты за неё воскликнула: «Поспорим!»,
Когда сказала: «Завтра не отдам!»,
Тобою твой кумир повержен был к ногам.
На что надеяться? Ждала ли ты так скоро.
Что вырастет надёжная опора
И руку искренно тебе свою подаст?
Что сердце сбросит прошлого балласт?
Я рад, ребёнок мой, в глазах читая счастье,
И в каждом шаге нежное согласье,
Одно прошу: сомнений старых яд
Пусть от тебя навеки улетят
И не присутствуют при наших разговорах
Уж ли ты не прочтёшь во взорах,
В движенье слов всю чувства чистоту
И внутреннюю нашу красоту?
Посмеешь приравнять к тому, кто так обидел
Тебя и слепо не увидел достоинства души твоей большой?
Нет, этого не может быть! Со мной
Прошу тебя ни капли яда
Ни в голосе, ни в чутком взлёте взгляда.
Все сердце мною чести отдано.
Тобой, одной тобой живет оно!
Март 1946 г.
Много шума из ничего
На Б. Калужской улице у остановки троллейбуса стояла опрятная
милая старушка с корзинкой в руке. Старушка была очень спокойная,
симпатичная, видно было, что она жила с хорошими взрослыми
детьми, сыном и невесткой, и внучата тоже были хорошие, и старушке
тоже было хорошо. Подошёл троллейбус и, так как никого не было на
посадку, старушка спокойно села, и даже кондуктор при этом смотрел
не сердито, а мило и руку ей подал и сказал: «Заходите, бабушка». Бабушка
зашла и стала проходить на свободное место. И случись такое,
что ручка у корзинки вдруг лопнула, корзинка кувыркнулась и из неё
полетела черепаха, которую бабушка везла из Замоскворечья на Арбат,
19, своему внуку. Черепаха летела быстро и не думала, куда она
летит, поэтому она упала на ногу молодой девушке, золотистоволосой
блондинке, которая перед тем весело болтала со своим отцом – генералом,
увешанным орденами. Девушка вскрикнула и сейчас же упала
в обморок. Генерал изменился в лице и испугался первый раз за всё
время войны. Мудрено ли: лицо такое полное прелести и очарования,
беззаботное и счастливое, вдруг в одну секунду исказилось и стало неузнаваемо.
Черепаха немного тоже испугалась от смятения, а потом
слышит, кто-то берёт её добрыми руками и кладёт обратно в корзинку.
Надо полагать, что это была старушка. Так оно и есть. Старушка не
обратила особого внимания на случившееся – она думала о черепахе
и о внучонке, а что касается обморока, то это бывает с девчонками.
Генерал же, повторяем, был в боях и ни разу не дрогнул, а тут так перепугался,
что сам чуть в обморок не упал. Ехал в троллейбусе курсант
военного училища, он подскочил сразу и стал принимать участие
в случившемся.
– Товарищ генерал! – сказал он, – надо отстегнуть ей ворот!
Генерал послушался и сделал это, правда, с помощью курсанта. Очутился
рядом и начинающий медик, дошедший до латыни путём самообразования
и общей веры в пенициллин и прочие чудеса медицины. У
него очутилась в кармане какая-то особая ампула, которую он вёз своему
знакомому, и тут же эта ампула была разбита, и девушке было сделано
втирание в виски. Надо полагать, что девушка пришла в себя, но она
не сразу это показала, ей было стыдно за такое малодушие перед всеми
и перед папой, который был в боях и и то так не пугался. Кондуктор то
же волновался, но ему приходилось в то же время соблюдать остановки,
принимать плату за проезд. Все в троллейбусе волновались, было общее
замешательство. Но вот девушка открыла глаза, вспыхнула и посмотрела
на всё вокруг радостно и в полном здоровье. Генерал успокоился,
курсант козырнул и ушёл на место, начинающий медик сел и сказал, что
не жалеет об утраченном дорогостоящем лекарстве. Бабушка сидела у
выхода с корзинкой в руках. Теперь она держала её двумя руками. Они
подъехали к Киевскому вокзалу, все вышли, конечная остановка. Бабушка
проехала одну остановку в метро, вышла из-под земли и спокойно пошла
по Арбату к дому 19. По пути она остановилась у театра Вахтангова.
Молодые люди смотрели в витрину театра. Бабушка тоже посмотрела на
эту витрину и прочла в афише название постановки «Много шуму из ничего
». Показался и генерал с дочерью. Видно, он ехал на эту постановку.
А бабушка, отдохнула немного и пошла с черепахой к внучонку. Вот и
всё!
06.04.46 г.
С утра пораньше
Городок с его знаменитой Лаврой, колокольней творения Растрелли
и легендами о пребывании в нём когда-то отца Сергия, был оставлен
Сергеем Винокуровым ровно в шесть утра. Надо было пройти 15 км по
шоссе, можно было найти подводу, наконец, ходили автобусы, но Сергей Петрович Винокуров нашёл нужным пройти это расстояние ногами
и, пользуясь бодростью утренних сил и свежестью головы, подумать
о своей далёкой деревушке, где он провёл детство, и где жили его
старики – отец и мать, и куда он теперь возвращался. С утра пораньше
хорошо идётся и хорошо думается. Ярко и в самых радужных красках
рисовалась ему его деревушка, быт её, частично виденный в детстве
самим, частично созданный в его воображении по рассказам родных.
Он не помнит деда матери, но знает, что он был очень сильный, чернобровый,
что он любил брать мать Сергея, когда она была девчонкой,
на реку, чтобы залезть в воду, и, бурля её под берегом, окунал бороду
в воду, доставал из береговых нор рыбу и бросал её на берег. Вспоминаются
Сергею праздники. Летний Ивана Купала. Народ весёлый и
дружный гуляет по лугам, играют гармони, раздаются песни, поставлены
карусели, раскинуты палатки, в которых можно купить и орехи,
и пряники, и пугач с пробками! Народ довольный, справный, весёлый,
приветливый.
На праздник варили брагу-медовуху. Бочонок с бродящей брагой
привязывали на канат в погребе, чтобы он не стучал, бродила брага, шумела,
буйствовала, ходил бочонок на канате – погреб покачивался от
силы хмельной, будто Кощей Бессмертный, не мог он улететь из темницы.
Казалась непреклонной эта бражина для тех, кто её не знал, пил он
кружку, пил другую, да так и не мог встать с места!
Бывало, в праздники, затеет народ драться на любки – вот бьются на
смерть, сосед соседа с ног собьёт, тот еле до двора доползёт, ляжет на
солому, кровью откашливается и тому, кто его ударил, говорит беззлобно:
«Эк, ты меня пришиб!». Драка начиналась с мальчишек, в неё встревали
мужики, потом доходило до стариков и на помощь им выбегали с
вениками банными воинственные столетние старухи!
В колодах у коней не переводился овёс, иные колоды не имели дна.
Коней гнали не кнутами, а держали вожжами, чтоб не разбили седока.
Винокуров помнит, как на зиму у них в доме жил с неделю портной и
каждому что-нибудь справляли из одежды – всем детям. Причём отец
с матерью сидели и спрашивали у каждого, что ему сшить. Портные сидели
допоздна, и Серёжа не мог спать, он смотрел с удивлением и радостью
на работу портного, на то, как он кроил ножницами овчину или
материю, как он шил, как разглаживал утюгом швы. Он тоже мысленно
всё делал за портным. Вся семья Винокуровых была за неделю обшита
и все выходили на улицу в новом! Какая радость! Сергею было жаль, что
уходили портные, они были хорошие, а Сергей хотел, чтобы все хорошие
люди оставались с ним и с семьёй.
Вот другое время – масленица. По улице ездят нарядные кони, в гривах
цветы, под дугой бубенцы, на саночках молодые, хорошо одетые.
Улицу перегораживают мужики – «заслон», он значит: молодым надо
целоваться. Они делают это и их пропускают. Катаются просто в санях-
розвальнях. Сколько жизни в этом празднике!
Так шёл Винокуров 15 км и не заметил, что перед ним уже знакомое
поле. Вот она, деревушка. Домики покосились. Вот и его дом. Белые наличники,
крыша железная, зелёная. Он поднимается на высокое крыльцо,
стучится. Кто откроет? Открывает мать. Радость – приехал сын.
Сажают за стол, суетятся. На столе самовар, разговоры, Сергей видит:
мать и отец сильно постарели. Он выходит во двор – во дворе пусто, нет
скотины: нет овец, нет лошади, нет коровы, но зато есть электричество
и стоит коза! На минуту глянула бедность, нужда, защемило сердце. Вечером
стелют Сергею постель, и он долго не может уснуть. Он не узнает
деревушки, дымка романтичности и идеализации спадает с него. Он засыпает.
Утром Сергей Винокуров выходит в огород и видит вдалеке бедный
выгон скота, обозначенный слабыми прясельцами, бедное, неприглядное
поле. Пустой двор, электролампочка, петух одинокий на заборе.
И коза! Коза, которая существовала только в сказках бабушек, сказочная
персона, вдруг встала на крестьянский двор и стала приниматься в
расчет, без смеха. Сергей вошёл со двора в избу. Отец уже сидел у самовара.
На столе не было бывалого добротного кушанья – ни дымящихся
щей с бараниной, ни крутой гречневой каши с маслом – было что-то
городское, научно-калорийное и в тарелках! Сергей взглянул на мать
– она уже не замечала этой перемены и не смущалась ею. На минуту
Сергею опять так ярко встала в памяти та старая деревушка и её быт
и нравы. И этот новый облик родины как-то увязался у него с обликом
матери: она была уже ветхой старушкой, в морщинах, слабенькая, не
было в ней былой силы, на опрятном, повязанном чистым платочком
лице, вдруг Сергей увидел крошку приставшего навоза.
– Мама, да ты в навозе, – Сергей ринулся и снял эту крошку и поцеловал
мать. И так стало невыразимо больно, но сердце справилось с
этой болью и из глубин существа Сергея (пусть это будет душа) выросло
великое, терпеливое, русское чувство: «Я и такой тебя люблю, мама,
какая ты есть. И тебя, Родина, колыбель моих дум о тебе, моих детских
радостей, что светят мне до сих пор и дают мне надежду и тепло для
жизни».
г. Кировабад, Азербайджанской ССР,
ул. Низами, дом 153,
Нине Фёдоровне Сурьевой.
Я к незнакомому портрету
Являюсь часто на поклон.
О, как он нравится поэту,
Как скромен, как приветлив он.
Черты милы и простодушны,
Мне в душу льют тепло и свет
Они гармонии послушны,
В них фальши ни единой нет.
В них прелесть женственности чистой,
Характер милый и простой.
И взгляд её такой лучистый
И образ родствен с красотой.
Хочу той женщине я счастья
И славному её отцу.
Когда пройдёт беды ненастье,
Чтоб он пришёл к её крыльцу.
А я, гонимый миром странным,
Искатель тайн природы всей,
К отцу и к ней приеду в гости,
Чтоб поклониться низко ей.
Это стихотворение посвящено дочери Фёдора Петровича Садовникова,
агронома, «...моей симпатии духовной» по Сиблагу.
15.04.46 г.
Проказы гименея
«Подумайте! Как будто сговорились: сразу 4 кормачки в одно утро
ушли в декрет!» – сокрушался зоотехник свиносовхоза. Сквозь стёкла
его очков глядели маленькие глаза. «Что мне остаётся делать – самому
кормить свиней, самому смотреть за поросятами, но это невозможно:
пять свинарников без малого две тысячи голов. Фу!» – он сел на табурет,
и на лбу его выступил пот. Он вытер лоб платком, который, очевидно,
давно не стирался – он жил один, всё время уходило на работу – для
себя ничего не оставалось. И вот теперь перед ним ещё больше стало
трудностей, четыре лучших работницы, воспитывавшие поросят, ушли
по декрету. И когда это они успели любить, как это он не замечал за
ними того, что у них оставалось время на любовь? Неужели ещё можно
думать о встречах после такой тяжёлой работы? Да, значит, можно,
если сразу четыре кормачки ушли в декрет. Зоотехник пошёл по своим
начальникам. Он везде сообщал эту сверхсшибательную цифру – четыре,
он возмущался и огорчался, он просил немедленно помочь ему
людьми, все сочувствовали, обещали выправить, но где же сразу можно
взять квалифицированную знающую работницу, свинарку: ведь как ухаживать
за младенцами животных сразу не научишься! Зоотехник стал
спрашивать везде, где ни был, не знают ли про опытных свинарок, что у
него бедственное положение, будут задавы, начнутся отходы. Так целый
день проходил он, горюя, и всех призывал помочь ему. Эти разговоры не
остались напрасными. Вечером к нему в комнату зашла одна женщина.
– Вы кормачек искали? – спросила она.
– А, вы, что знаете это дело? – с надеждой спросил зоотехник.
– Мы хорошо знаем! – уверенно ответила она.
Зоотехник подскочил от радости: хоть один свинарник он обеспечит
опытной свинаркой. Он пригласил женщину раздеться, чтобы угостить её
чаем. Но, когда она расстегнула пальто, зоотехник глянул и опешил: весёлый,
задорный, материнский живот смотрел кверху – женщина была в положении.
Зоотехник ничего не сказал, он встал, хлопнул дверью и вышел. Он шёл
по территории свинарников и почти хохотал нервическим хохотом. А свиньи
визжали просили, есть, были сиротами. Зоотехник всё шёл и бормотал:
– Вот тебе причуды Гименея! Да что они, с ума, что ли посходили?
И эта туда же! Подумать только!
Зоотехник огорчался и не знал, что же делать, а младенцы в утробах
матерей шевелились, развивались, спешили появиться на свет.
Бывает такое
Человек проснулся в три часа ночи и так захотел с кем-нибудь поговорить
в силу одиночества своего, он должен был куда-то пойти. И
он пошёл к соседке, толстой женщине размером с мамонта. Когда он
пришёл и постучал, та открыла ему и застыла от ужаса. Они видели друг
друга в течение многих лет, каждый день здоровались друг с другом, а
вот теперь, когда один пришёл с желанием поговорить с ним, этот человек
застыл от ужаса. Он был так не подготовлен к необычному, творческому,
вдохновенному, что приписал это посещение желанию убить её.
И она закричала и упала в обморок. Поговори с такими людьми!
29.05.46 г.
Посвящаю Жеви.
Не убий
Сергей Петрович Винокуров проснулся и увидел свою жену в трауре.
Она никогда не носила своего чёрного платья, поэтому его сразу озадачило,
что бы это могло быть.
– Это что? – спросил он у неё.
– Человека убила! – сказала его жена, молодая женщина, не дожившая
ещё и до половины бальзаковского возраста. При этом она склонилась
к Винокурову и обняла его в постели. В том, как были сказаны эти
слова, можно было прочитать очень многое, и Сергей Петрович, в силу
своей чуткости и незаурядности своей натуры, прочёл это. Во-первых,
в словах была какая-то чужая радость, радость, не принадлежавшая
тому человеку, который сказал их. Винокуров знал, о каком человеке
шла речь. Его жена уже несколько дней точно знала, что она забеременела,
и вот она сделала то, что делают сплошь и рядом многие: УБИЛА
ЗАРОДЫШ ЧЕЛОВЕКА В ЧРЕВЕ СВОЁМ. Она сказала об убийстве так,
словно это должно было обрадовать мужа, ведь многие в этих случаях
довольны, поэтому радость убийства была обращена к Винокурову.
Это было сделано для него и должно было быть приятно ему. В улыбке
жены, ждущей извинения, в трауре платья и лица, Винокуров в тоже
время уловил печаль и страдание жены. Она смотрела на него теперь,
ожидая или одобрения, или извинения со стороны мужа. Его поразили
сами сказанные слова женою «человека убила», уже в этих словах было
высказано её отношение к сделанному: она видела в этом убийство,
тогда как сплошь и рядом женщины не подымаются в этом до понятия
убийства человека, они не принимают то, что убивают за жизнь, да ещё
человеческую. Сергей Петрович ничего не ответил жене, он привлек её
к своей груди и молча стал проводить своей рукою по её голове – это
была ласка и печаль, и чувство: жена больна, её надо пожалеть, пусть её
сердце немного успокоится от мучений и сомнений, которые возникли
в ней, если она надела чёрное платье и произнесла это страшное слово
«убила». Через час был накрыт стол. Сергей Петрович сидел за столом со
своей женой – гостей никого не было: в военное время все разъехались
из дорогих друзей, а звать так, чтобы были посторонние и гости, Сергей
Петрович не хотел. Сегодня он справлял свой День рождения. Стол был
весьма скромен, судьба забросила их в далёкие края, где даже рюмок не
было, поэтому водки выпили из кружек. В былое время Сергей Петрович
не мог бы этого допустить, но за время войны, лишившись своего
родного крова, он ко всему привык. Вместо тостов он сказал жене:
– Итак, дорогая, день моего рождения ознаменован очень печальным
фактом – убит человек, день моего рождения, отныне, можно считать и
днём убийства. Подумай, дорогая, что ведь точно так же когда-то могли
убить и тебя, и мы не сидели бы сейчас вместе, и нам не было бы счастья
на этой земле.
Слишком большую рану задел Винокуров, жена сейчас же встала и
ушла в спальню. Она плакала. А Винокуров продолжал говорить ей:
– Представь себе – я мальчишка, летнее время, жаркий день. По
мельничному колесу бежит вода, хохочет белая пена и на колесе, и на
сливном мосту запруды. Небо всё в кучках облаков. Мы с братом, засучив
штаны по колени, бредём с намётом по илистому дну заводи – за
нашими ногами поднимаются булькающие пузырьки и желваки воды,
мы тонем по пояс в тине, но вот уже вывозили по дну намёт на другой
берег и в грязи, что набилась в намёт, обнаруживаем карасей. Пускаем
их в таз. Плавают! Какая радость! Какое счастье! И вдруг кто-то бы
отнял у меня эту радость, убив меня, подобно как убила ты. Ты отняла
эту радость у того, кого убила. Отняла детство! Может ли быть большей
потери?
Новый год. В нашем доме ёлка. Дед мороз. Игрушки. Горящие свечки.
Подарки каждому. Какое счастье для ребёнка. А ведь меня могли бы
убить, и я не увидел бы этого, как не увидит теперь этого убитый тобою
человек.
Книги! Каких, каких книг не было у Винокурова в детстве – самых заманчивых,
с картинками, он упивался чтением, он с замиранием сердца
раскрывал каждую книгу и всё больше и больше узнавал о мире – как
он широк и многообразен. А ведь он не прочёл бы ни одной книги, если
бы его убили, как убила его жена человека во чреве своём.
ПРАЗДНИКИ. В доме Винокуровых столько гостей и все, кто бы ни
приехал, где бы они ни находились, знали, что есть такой мальчик Серёжа,
что он любит орехи и хлопушки, и на каждый праздник ему их
привозили, и в Серёже просыпались первые надежды в жизни, уважение
и любовь к другому человеку. За столом шумно, радостно, весело,
пьют, закусывают, говорят, нет-нет что-нибудь скажут и Сереже. Как
хорошо, когда много гостей в доме. И что, особенно дорого Серёже,
что на ночь останется полный дом гостей. И вдруг Серёжа бы не увидел
этого, вообще Серёжи могло бы и не быть, хотя бы и были его родители,
был его дом, были бы и гости. И уж как бы всё же неполон был
бы праздник без Серёжи! И у них теперь не будет мальчика, а может и
девочки за столом, когда они придут домой, и у них будут достойные
друзья.
Вот Серёжа в школе. Учительница любит его, на переменке она подымает
его на руки и целует. Он много знает, он всегда впереди товарищей
по занятиям, в его сумке порядок среди книг и тетрадей, каждую книгу
он может рассказать наизусть. Учительница спрашивает всех:
– Зачем лошади хвост?
Все:
– Слепней отгонять, комаров и мух.
Учительница:
– А ещё чем лошадь отгоняет насекомых?
Все молчат, а Серёжа:
– Она вздрагивает кожей и спиной.
– Вот какой молодец, правильно! – говорит учительница.
Сергей вспоминает весь свой школьный путь, вплоть до института.
Сколько радостей несла с собой эта жизнь – и вдруг Сергей не почувствовал
бы этого, если бы вздумали также вот убить и его. А тот или та,
что убиты его женою, не придут в школу, не сядут за парту, не начертят
своей неуверенной детской рукой палочки, буквы, цифры, не прочтут
сказку «О рыбаке и рыбке», не перешагнут порога Университета, не увидят
памятника Ломоносову, не увидят белого света.
Первые шаги в работе Сергея Петровича. Сначала робко, потом всё
увереннее он выступал на своём поприще. Вот уже замечен его талант
всеми светилами науки, его приглашают, ему радуются крупнейшие деятели.
Сколько планов и надежд в его голове, сколько желаний сделать
благо Родине. И вдруг его не было бы, его убили бы в зародыше и возможно
бездарный человек был бы на его месте.
Вся, вся жизнь С.П. Винокурова могла бы быть убита также, как убита
была чья-то жизнь его женою.
Когда Сергей Петрович подумал обо всём этом, когда вставшее чувство
протеста так щедро вылилось из него, он подошёл к жене. Она лежала
в постели, губы ее горячие, вся она была горячей.
– Вот видишь, – сказал он жене, – это со всех сторон НЕДОПУСТИМО
– и со стороны здоровья. Посмотри на природу, яблочко с ветки,
когда созреет, само без боли падает, так и человека плод его созрел –
упадёт. А когда он его убьёт, он и себя убивает, уродует.
Так просидел Винокуров свой день рождения около жены. К вечеру
ей стало получше, и они вышли погулять. Попадавшиеся люди Винокурову,
все интересовали его в этот вечер одним вопросом:
– А этот убивал? А эта могла убить? А эта допустила бы убийство?
Этот вопрос ему хотелось поставить перед всеми людьми. Когда ночью
Сергей Петрович лёг в постель с женою, он сказал ей:
– Знаешь что, больше не будем убивать НИКОГДА. Ведь сказано же –
НЕ УБИЙ! Это ко всем относится. Если ты рождён, ты должен тоже родить,
иначе не будет оправдания твоей жизни!
Жена молчала. В ней росла любовь к мужу, и она втайне гордилась
им: давно бы ему надо было сказать это, сразу же, как только он узнал о
том, что в ней зародилась вторая жизнь.
Детали к рассказу «Не убий»
Детские радости: прошёл дождь сильный, тёплый, сколько ручейков
бежит из травы, отовсюду – с крыш! С дворов мальчишки бегут по ручьям,
по уличной грязной воде, все в грязи, кораблики, кто на палке,
крик, трава мокрая, свежая, а небо чистое-чистое и воздух так чист, что
полностью передаёт чистоту неба, не скрадывая её пылью земли.
Покупаться и полежать на песке, зарыться глубоко, потом в воду, открыть
глаза в воде – всё такое чудесное, волшебное, фантастическое,
даже своя рука или нога. Бегать за зелёными стрекозами, что сидят на
круглых осоках. Сделать круг из осок и поплавать по реке.
Учёный схоласт
Учёный схоласт был из ряда молодящихся старичков, бегал за молодыми
девушками, жил с красавицей Кавальери, а просыпаясь, гладил
кошку. Он сидел и писал что-то из высшей математики, применяя её
при подсчёте хлеба. Он сидел над доской, где в клетках были проставлены
цифры от 650 до 950, надо полагать, что это были граммы.
Наброски-зарисовки
За окном на берёзе я насчитал 10 воробьёв, при всматривании в них
я обнаружил 6 весёлых и 4 грустных – значит, и воробьи делились на
оптимистов и пессимистов. Сорока неряшливо обтряхивала перья, и в
её обтряхивании было что-то циничное и некрасивое.
Деятель – деталь общества.
Воробей нёс в клюве соломку – строитель.
Жеви
Не имел отношения к одному человеку. Проходил мимо него. И однажды
он вдруг вырос в моих глазах. Утром я увидел его у замёрзшей
лужи, он был в сапогах, и вот проламывает лёд носком сапога. Я подумал:
как хорошо, что взрослый вспомнил детство и хочет побаловаться,
а оказалось не то: по льду ходили два голубя и хотели пить. И вот
этот человек проломил для них лужу. Они быстро догадались, подошли
к прорубке и стали пить. Как хорошо это! Человек стал для меня значительным
после этого поступка.
16.07.46 г.
Человеческое сердце – кладбище человеческих страстей. Забвение –
главный стимул жизни и развития.
Ласковое тепло воды журчит по плечу и между пальцев.
Никогда ещё я с такой непокорной страстью не собирал цветов. Не
могу оторваться от лугов, до боли в глазах смотрю, не пропустить бы
какой цветок: прекрасный Иван-Чай, луговую герань, ромашку, гвоздику,
мяту, синий электрик-борец, вроде петушков, лютик, лилию, подорожник,
костёр с жёлтыми тычинками.
01.08.46 г.
Ездил в Верхние Чебулы на машине для разгрузки машины с лесом. Когда
возвращались, стоял на крыше машины, увидел замечательную лесную
просеку всю заросшую ромашкой «любишь – не любишь». С той минуты не
закрывал рта и всё «шевелил» вслух слова. Шофёр заметил и спрашивает:
– Ты с кем говоришь?
– Я? С вдохновением!
Он не понял.
Когда увидел много колокольчиков, пришла в голову мысль: в чём
прелесть и новизна вечная вот этих слов:
Колокольчики мои,
Цветики степные,
Что глядите на меня
Тёмно-голубые?
Не мог ответить на вопрос: видно и слова, поставленные особым порядком,
составляют драгоценный слиток, который нельзя разорвать и
понять, что внутри они все – золото.
«Усыпали». Вот строчки, что пришли в дороге:
В ромашках просека лесная
На ней – нарядный сарафан.
Иду, в ромашках утопая,
От счастья собственного пьян.
Конца ей нет.
Всё глубже, глубже
Она меня уводит в лес.
Меня любовь лишь так манить могла,
Как манит даль и неизвестность.
Только великие, могут чувствовать и своё величие, и своё ничтожество.
Пушкин – пока не требует поэта. Мелкие люди не ощущают ни
того, ни другого.
01.08.46 г.
Трагедия
Был на свете человек. Однажды к нему пришла замечательная мысль
в голову. Но она так быстро, словно мышка, пробежала в его голове, что
он её не успел заметить, и она погибла. Следите за мыслью, не дайте ей
погибнуть – это трагедия, когда гибнет хорошая мысль и даже достоянием
того, кто её породил, не делается, не говоря уже обо всех людях.
06.08.46 г.
Давно я здесь приметил цвет – донник. В России он не задержался
в моей памяти. А здесь второе лето он радует мой глаз. Прошлый год
я даже семена донника собрал, но посеять забыл. А в это лето, лето засушливое,
он опоздал в развитии, но всё же вытянулся, есть местами
выше меня. В иных местах он стоит целыми зелёными рощами, он так
лёгок, воздушен, так хорошо помешано в нём белое цветение с зелёной
стеблевой массой. В нём много воздуха, он – кости какой-то раститель
ной ёмкости, опрятности. Сегодня я лёг в донник на спину. Увидел то
самое небо, что увидел Лев Толстой глазами Андрея Болконского или,
наоборот, Болконский глазами Льва Толстого. Такой примиряющий
вечный покой и живые облака ещё больше подчёркивают не суетливость
самого неба – эфира. Всё задавливает это небо своим величием,
все наши и социальные трагедии и волнения, а также и личные. Было
тихо, тепло, не ветрено. Пчёлы работали в доннике, нагруженные мёдом,
глухо звенели крыльями, а порожние, только прилетевшие, звонко-
звонко. Было так тепло, так хорошо. Жень-Шень была в этой дивной,
зелёной травяной роще. Я думал, не заняться ли в будущем ботаникой?
Я так люблю растения. Позавчера на покосе собирал семена щавеля и
жёлтых лилий. Много было клубники. Набрал семян гвоздики, дикого
табака, красной герани. Когда искали быков в Чебулах, видел, как дети
компанией ловили сетью пескарей в реке – показалось очень забавным.
Под мостом в реке стояли наши быки, и я шутил – вот, действительно, в
прямом смысле мост стоит на быках. Когда возвращались, я соскакивал
за цветами – в лесах полно горошка, целые сиреневые волны и поляны,
я их рвал. Много очень цвело эспарцету – его тоже нарвал целую охапку.
Соранки попадались выше роста человека.
27.08.46 г.
Непредвиденная смерть
За столом сидела шумная компания, среди которой выделялась одна
пара – муж и жена. Они поженились, недавно, после того, как она потеряла
своего мужа, а он свою жену. Она была – типичная горожанка,
умна, начитанна, развита, волосы её были рыжие, но приятные. Он был
из деревни, задумчив, сосредоточен. Что сроднило их? Это было тайна,
и никто её не хотел разгадать. И вот, после пирушки, их надо было
отвезти домой расстоянием в 12 км. Когда друг запряг лошадь, его не
оказалось дома, он куда-то отлучился. Они потихоньку сели и поехали,
в надежде, что он их догонит. И так они ехали долго-долго, и его всё не
было видно, как ни оглядывались. А он увидел их и долго-долго шёл
вслед за ними, а они уезжали от него. И когда он догнал их в лесу на
расстоянии выстрела, его возмущение было настолько сильным, что он
прицелился из одного ствола – убил её, спустил курок и второго ствола
– убил своего друга. Что-то сразу отлегло от сердца и опустошило
его всё. Он что-то потерял в эту минуту и шёл потерянный по полю и не
реагировал ни на что: ни на быка, идущего по дороге, ни на скирды сена,
ни на дорогу, что уходила в пустынную скуку чёрного горизонта.
28.08.46 г.
О, сладостный удар кинжала в грудь!
Ты к смерти волевой и краток путь.
Всего лишь миг – и нет страстей, тревог,
Лишь кровь бежит и брызжет на клинок
И с торжеством ты принимаешь смерть,
Как будто жизнь прожил, чтоб ей в глаза смотреть,
Чтобы уйти в тот мир, где всё один покой,
Скорей меня, кинжал, навеки успокой!
Скорей мой друг, скорей прижмись к моей груди
И рану смертную до сердца проведи!
Умру я, друг-кинжал, а ты останься жить,
Чтобы такой же подвиг совершить.
Тогда мы ляжем все – она, и я и ты
Под сводом примиренной высоты,
Под синью бездны неба голубой.
Прижмись ко мне, кинжал, и успокой!
28.08.46 г.
Заневестилась
Да, знаете, я страстная овчарница, я так овчарок люблю. И вот было,
жила я на даче под Рязанью. А была у меня овчарка рыжей масти. Овчарки
делятся по мастям так: чепрачные – это на спине чепрак, серые
с черным по спине, и рыжие, как лиса. Вот, смотрю, моя овчарка не ест,
скулит и ходит по комнате, кровью капает: кап, кап. Я думала болезнь,
какая, а как завизжали вокруг дома кобели, воют, просятся. Старушка
одна зашла местная и говорит:
– Она у тебя заневестилась. Ей кавалер нужен!
Ну, знатное дело, что местных кобелей к овчарке я не думала подпустить.
Прослышала, что в Рязани есть овчар, поехала туда. Дело было весной. Подъехала
к Оке, разлив. А их, кобелей, полно за нами идут. Поехала я на лодке,
а один кобель пустился за нами вплавь, и надо сказать, очень овчарка моя
простым кобелям импонировала. А я ей не давала к ним подпуску. Так один
кобель за нами вплавь Оку переплыл! Приехала я в город, зашла по адресу.
Показывают мне овчарку по имени Рекс – помесь с волком. Охотники говорят,
что такие попадаются в лесу. Масть волка, походка вся волчья, шея
короткая, лаять не может, сразу на вой переходит, ну, словом, форменный
волк. Договорились с хозяином, оставила у него овчарку. Целую неделю она
жила – ничего не выходит, не может ей Рекс понравиться. Взяла я свою овчарку да поехала с ней в Москву, в Осавиахим. Мне заявляют: «Ничего не можем
сделать, у нас все кобели расписаны и имеют план. Если бы вы заранее
нам заявили, мы бы имели в виду. У нас вязка идёт по плану».
Всё же в одном питомнике разрешили – хорошая там была собака,
но беда в том, что и этого овчарка не приняла. Так и уехала я в Рязань.
И течка прошла. В следующий раз она с Рексом жила в одной комнате
во время течки, так что свыклись, и всё обошлось хорошо.
Но помучилась я с этими собаками! Ужас!
25.10.46 г.
Что я сделал на пожаре
Я не сделал ничего великого. В общей смотровой бездеятельности
людей я догадался принести багор, вытащил три горящих бревна, да
одно дерево сбросил с угла и затушил тем одну сторону дома. Вот и всё.
Но я не кричал как Кур. И.Д., не хватался за чужой багор, не хотел пожар
использовать, как момент выслужения и карьеры. Я тушил не для показа
начальству, а из патриотизма, из продиктованной внутренней необходимости
тушить огонь и пожар. Итак, я принёс багор – это не подвиг,
но ведь из сотни людей больше этого никто не сделал!
25.10.46 г.
Во мне живёт
Услышал хорошую песню – замер, сердце всё стало чувствующим
органом и так хорошо, и душа растёт, растёт и какая-то сила богатырская
просыпается внутри: во мне живёт красота, чувство красоты.
Надо было перейти через топкую речку шириной в три метра – обходить
на мост слишком далеко и нет времени. Нас трое, я самый молодой.
– Нет, не пойдем, перейдём здесь, – говорю я партнёрам. Они смотрят
недоверчиво, а я быстро-быстро срезаю в кустах длинные черёмуховые
прутья толщиной в большой палец, вот уже нарезал их целую охапку, срезаю
ивняк, связываю им сноп тонкого орешника, перебрасываю через
речку, угадав на коряги, что растут через всю речонку. А, ну пошли! Переходим
все трое. Во мне живёт активное чувство действия и борьбы с
природой, сноровка и быстрое ориентирование.
Шёл мимо этой же речонки, увидел рыбу – сразу созрело решение
сплести вершу. Срезал прутьев в кустах по речке, сел в базе на выпасах и
за два часа сплёл вершу, положил в неё жмых, привязал грузила, понёс,
закинул в речку, а утром прокрался с громким стуком в сердце, взялся
за верёвку, потащил на берег. В верше бьётся рыба, которой попалось
до 50-ти штук – это линьки. Во мне живёт дикарь, охотник – и это чувство
я передам своим детям – так сильно и бессмертно оно.
В мороз, в темени и в дыму холода, под опрокинутым звёздным небом
Сибири, я шёл в дальний путь, и навстречу мне вышли волки, и провожали
с километр волки – четыре штуки. На плече я держал берёзовый
кол, и, равняясь на него, смотрел через плечо – не хотят ли волки броситься
на меня, шёл смелым шагом вперёд. Казалось, что стук моего
сердца был слышен на всё поле – страх это был или нет, если страх, то
одновременно, я был отважен – во мне живёт и страх, и отвага, и волки
может быть, поэтому не тронули меня.
В темени ранней ночи бегу на пожар, экзальтирован до предела, вся
душа моя – порыв, я плачу каким-то нервическим плачем. И вот здание
пылающее крышей и углями. Сколько людей вокруг и все смотрят и ничего
не могут сделать.
– На складе есть багор? – спрашиваю я зав. складом.
– Есть, пойдём туда!
Берём на складе багор, прибегаем с ним, начинаю тушить, вытаскивать
дымящиеся и горящие брёвна – во мне живёт чувство долга, сознание,
что со стихией ты обязан бороться, где бы ты ни был, если она
угрожает человеку.
Целый день собираю с величайшим терпением ягоды в траве диких
лугов – большой-большой букет ягод набрал я – это должно быть вручено
ЕЙ – я могу любить, обожать свою любимую. А многие, что ходят
со мною по лугу, тоже имеют жён и любимых, они кладут в рот! Целый
день, до боли в глазах, могу бродить по лугам и оврагам, и лесам, собирать
цветы, чтобы красивый букет подать в руки любимой женщины –
во мне живёт чувство познания природы и стремление всегда поддерживать
красоту отношений в любви.
Увидел кладбище сельское: две плакучие берёзы, возвышенное взгорье,
сухая, жухлая летом, трава, за кладбищенским холмом – вечно юная синь
неба. Один крест пошатнулся, что-то рыжеет издали, вблизи: только что
выкопанная могила – смерть бессмертна и сразу такая печаль: во мне живёт
это великое чувство, которое водило кистью живописцев икон.
На высоком железнодорожном мосту во время моего участия на
сплаве леса провалилась лошадь ногами сквозь незакрытые деревянные
рёбра моста. Вижу, что человек семь возятся около неё и делают
что-то странное. Взял лошадь за хвост, вытащил задние ноги, положил
их на две доски, что идут между рельс, поднял на ноги и шаг за шагом
вёл лошадь через мост – во мне живёт сострадание к животным.
Вижу, как блондинистый, с белёсыми глазами человек, счастливыми
глазами глотает взгляд начальника, поворачивается фигурно при выходе,
говорит подчёркнуто: «Слушаю». Так противен мне этот раб и пигмей:
во мне живёт чувство свободы и человеческого достоинства и желание
подавить всяческое рабство в человеческом обществе.
Безукоризненно ведя себя по отношению к Жене, любя её, не замечая
больше никого из женщин, не думал и не допускал измены, однажды
вдруг увидел одну полную очарования женщину, она улыбнулась мне,
приковала сразу каким-то дьявольским бесовским наваждением, стал
всеми силами душить, бороться с этим чувством, но понял, что и во мне
живёт искушение и от него не зарекайся, а борись.
Узнал, что любимая женщина сказала мне неправду – это было таким
горем, таким потрясением для меня, я так много пережил – во мне живёт
чувство ненависти к любой неправде, это чувство – идеальная лестница
совершенствования, это слепок нравственного профиля человека
будущего, совершенного общества.
Что-то случилось на улице. Люди сгрудились, толпа, и меня так и тянет
туда, и я иду и презираю себя за то, что во мне тоже живёт чувство зрелища,
чувство стадности, желания увидеть что-то наглядное и грубое.
Если внимательно присматриваться к своим поступкам, то можно
увидеть, что сердце – это неистощимое обиталище различных чувств
и желаний, которые до поры до времени спят и имеют все свой час и
минуты пробуждения.
Некоторые заметки
* В жизни человечества нет неважных фактов, как в природе ненужных
листьев.
* Написать вещь, в которой участвует только одежда без людей, всю
функцию человека выполняет одежда: манто, доха, шуба, шинель,
зипун, армяк, кафтан… и что? Фамилия? – Кило двести!
* Меня все любят. Меня даже блохи любят!
* Пусть я умру, но умру по всем правилам медицины! (больной)
* Волчья ненасыть, травяной мешок! (Из былины о лошади).
* «Ничего не берёт». Что тогда со мной, было: попаду в воду, в шубе,
весь обмёрзну во льду, да после этого на лошади еду – не приеду,
думаю: вот будет простуда – ничего не берёт!
* Творчество Рубенса – это непрерывный гимн человеку, культ тела,
культ здорового, жизнерадостного человека. ДУХ У НЕГО – ПОЗАДИ.
А у Рембрандта – ВПЕРЕДИ.
9–10.06.46 г.
Памяти хирурга
М.Е. Немцеева.
Орлово-Розово.
«РЕКВИЕМ»
С утра брожу я по холму,
А мысли все – к нему, к нему!
Как спал он? Крепко-крепко спал.
Как встал он? Нет, никак не встал.
Цветы, скажите всем цветам:
Я для него их рву – он там.
Он к вам не может сам придти –
Могила на его пути.
О, скольких он от смерти спас
Искусством дерзостным своим!
Неумолимый смертный час
Встал на часах и перед ним.
Где тот магический сверхврач,
Что мог бы нам его поднять?
Чтоб смолк прискорбья тяжкий плач,
Чтоб спорить мог я с ним опять
О Достоевском, о Толстом,
О самом сложном и простом.
А жаворонки так поют!
А в небе им такой уют!
Такой возвышенный простор,
Что невозможен не восторг.
Земля же так тесна, тесна,
Особенно, когда весна,
Когда всё из земли растёт,
Не в землю смотрит – в небосвод,
На солнце тянется, на свет –
….………………………..
Его уж нет. Его уж нет!
Ваулина и Дареджан
В окно растерянно глядят.
«Его уж нет, хотя он там», –
Читаю я их скорбный взгляд.
К нему для всех открыта дверь,
Он принимает всех теперь:
Последний траурный приём.
Печаль и тишина во всём –
В суровой, строгой седине
Никит Семёныча. Во мне.
Печаль у Жени на глазах,
Печаль, испуг и детский страх.
О, как Бодрову пошатнул
Почётный горя караул.
Старушка плачет у окна
Хоть знала ли его она?
Пускай не знала, плач такой
Звучит для нас не как чужой.
Пригорок в зелени, в цветах,
Уж ли и ты есть тлен и прах?
Из свежей глины холм сырой,
Уж гроб глубоко под землёй.
Прощай Немцеев Михаил,
Ты жизнь свою не зря прожил,
Как много сделал ты добра,
Как много ты людей собрал!
И добрым словом вспомянут
Тебя не раз не только тут,
А всюду, где твоя рука
Была целительно легка,
Где хирургический резец
Являл искусству ОБРАЗЕЦ!
09.10.48 г., воскресенье.
У кривых берёз
До самой поздней осени выходили грибы на обочину лесной дороги,
как-будто хотели узнать, не ездят ли уже на санях. То одно, то другое дерево
скидывало с себя жёлтое платье, и в лесу становилось просторно,
как в поле. Лесник с быстрой фамилией Пулькин и студент лесной академии
Квасницкий совершали обход массивов лесного урочища под названием
Кривые берёзы. Квасницкий определял сроки листопада лесов
среднего севера, попутно его интересовал вопрос активности образования
сухостоя в живом лесу в течение одного года. Как этот городской
человек вдруг выбрал себе профессию лесного учёного? Это было влияние
книг и не столько книг, сколько поэзии. На впечатлительного мальчика
произвели огромное воздействие слова поэта «Что дремучий лес
призадумался?», выражение «лес шумит» так же прибавило в его лесной
мир что-то новое, таинственное, манящее к себе. Лес стал его душой.
Из этого можно видеть, что поэтов в жизни больше строящих, воздействующих
на природу, чем описывающих, как строят и воздействуют.
В этом смысле описывающий всегда должен себя чувствовать немного
пристыженным и стеснённым перед строящим, как падший ангел.
Они шли берёзовой рощей, в которой не было ни одного иного дерева,
захотел вырасти можжевельник, но и его вытеснили на полянку.
Впереди показался глубокий овраг, на склонах которого рос могучий
ельник. В глубине оврага нет-нет, да и заговаривал ручей. «Это, кажется,
Любаха?» – спросил студент Пулькина. «Любаха» – поправил Пулькин,
перенеся ударение на последний слог. Квасницкий понял, что переносом
ударения народ сделал имя речонки поэтичным, ушёл этим самым
от реальной, натуралистической Любахи. Как точен поэтический вкус
народа.
По краю оврага тянулись землянки или блиндажи – здесь был немец.
Берёзовый накатник блиндажей уже прогнил и провалился, а иные землянки
стояли ещё целёхонькие. Трудно было поверить, что в этом лесу
не так давно были немцы. Можно было увидеть каску, наполненную листвой
уже нескольких листопадов, патроны от снарядов, консервные
банки. Пулькин обходил блиндажи и ни слова не хотел говорить о них,
хотя Квасницкому хотелось узнать что-либо. Но он улавливал, что Пулькин
даже в невинных вопросах считал эту тему запретной.
– Наш метростроевец опять всю ночь работал! – указал он на кучи свежевырытой
земли. Это была работа кротов. Вся луговина склона покрылась
шапками из земли, оставленными кротами в прихожей оврага. Они
спустились к речке и тут опять встретились со следами войны. Разбитый
вражеский танк стоял на самом русле речонки. Видимо, пришёл он сюда
пить или охолонуть от смертной жары, что мучила его изнутри машины.
Пулькин перешёл Любаху по кладинке, а Квасницкий – прямо по танку. Это
делали, видимо, многие, ибо на нём уже были следы. За оврагом шёл крупный
лиственный лес. Пулькин остановился около одной березы и сказал:
– На этом дереве листва сей год не весёлая была, жухлая какая-то,
наверно сохнуть будет. Вокруг дерева лежала мелкая жёлтая денежка.
Дерево, видимо, чем-то болело.
– Болезнь и по людям, и по лесу ходит, – сказал Пулькин. – Вот
дуб взять – его и громом не сшибёшь, а если под корень гриб приклеится,
беда, и дуб тогда сохнет. Его эти мелкие грибки, будто за
горло берут. Видишь, они у самого корня сок ловят, вроде заставу
ставят, ведь знают где. Дубу тогда ничего не попадает. Странно видеть,
как мелкая тварь такую махину валит .
Многое уже успел узнать Квасницкий от Пулькина, чего ни в одной
книге не написано. Пулькин, например, считает, что в дереве
главную работу несут молодые листья, вершинка, от этого они шевелятся
всё время. Так ли это? Кто может сказать, и что в сущности,
человек знает о лесе? Очень и очень мало, и выражение «тёмный
лес» принимает для Квасницкого особый смысл: ЭТО ШИФР ЖИЗНИ
ЛЕСА, ещё ждущий своего певца и Ньютона.
Они подошли к муравьиной куче, Пулькин и её узнал, и о ней сообщил
Квасницкому:
– Эта куча горела в прошлом годе, да муравьи её потушили, опять
отстроились, живут!
Он сообщал это с сочувствием и радостью, словно в их жизни заключалось
богатство леса или его сила. Можно было подумать, что Пулькин
развёртывал лесную газету и читал её на ходу от передовиц до объявлений,
о том, например, что барсук сменил квартиру с тех пор, как над его
норами прошла дорога-новатор.
Около двух берёз Пулькин сообщил, что в них живут две семьи шершней,
одна молодая, другая – старая, а отличает их возраст по величине
шершня. Он прислушался ухом в отверстия дупел и заключил:
– В этом спят, а в этом ещё какие-то дела есть, не угомонились.
Перед нами раскрылась лесная поляна, сплошь заросшая молодыми
ёлочками, убранная жёлтой листвой берёз. Пулькин остановился около
пня, высотой в рост человека, и сейчас же нашёл и тут что-то.
– Смотри-ка, – звал он своего спутника. Квасницкий подошёл и увидел
еловую шишку, искусно вставленную в щель пня.
– Белкина затея, – сообщил он, – вставить вставила, но не тронула,
или помешал кто, или забыла. А с ёлки летела посорка из еловой шишки.
– Ну, вот, наверху работает, недалеко ушла, – разгадал Пулькин. Белка
была где-то здесь.
Они спустились вновь к оврагу и сели у того самого места, где когда-
то очень давно росли три кривые берёзы. Эти берёзы упали, сгнили, на
их месте выросли три новых, прямых берёзы, но народ никак не хотел
выпрямить их в своей памяти, они так и оставались кривыми. Пулькин
сел курить на сваленное дерево, присел и Квасницкий. Он только теперь
заметил, что лицо старика было очень печально. Эта печаль не могла
держаться внутри и вышла словами:
– Дочь вчера видел свою, – сказал он и надолго замолчал.
– Неважно с мужем живёт, – раскрыл он внутреннюю видимость печали.
Больше он не сказал ни слова. А печаль всё росла и росла на лице
его.
А лес ронял и ронял свой убор. Может быть, и у него было какое-
либо горе, но он бессловесен. Покурив, Пулькин встал и начал скрадывать
расстояние по своим тропам: время близилось к сумеркам.
Теперь их дорога разделяла лес и поле. На ней были чётко отпечатаны
копыта верховой лошади. Стрелка копыт была выдавлена изящно,
как иероглиф, и ясно. Яркие озими граничили с желтизной неопавшей
листвы леса. Всё это нарисовало Квасницкому острый, и прозрачный
рисунок осени, и он даже чувствовал во всём этом запах снега. Пошёл и
снежок, и яркие озими сказали ему, что земля и под снег ложится с надеждой.
Лесная сторожка, куда пришли охотники, была крыта железом и
тёсом, крашенным в охру, по казённому, а на углу красовалась вывеска:
«Лесной кордон». Ещё зелёный хмель, поднявшись наверх, читал эту вывеску
своими хмельными зелёными тычками – не иначе какой-нибудь
спившийся грамотей научил их читать. Жена Пулькина подала для лесных
бродяг в один раз и обед, и ужин. Поели. Квасницкий разделся и лёг
в кровать.
– Маню видел? – спросила старушка Пулькина.
– Видел, – ответил лесник. После этого была большая пауза, каждый
что-то думал и своё и общее, и угадывал думанное без слов.
– Пьёт? – спросила опять жена.
– Пьёт, – с сокрушением ответил Пулькин и закурил.
Они говорили о муже дочери, пьянице. Загасили лампу. Пулькин продолжал
курить. Он вздыхал и говорил в темноту:
– Воистину сказано: не родись красивой, а родись счастливой.
Можно было догадаться из этого, что дочь его была красивой. Квасницкий ещё не спал, но у него не было желания думать об этом, может
быть потому, что 25-летний возраст сам по себе уже есть счастье,
и он не задумывается. Загадка жизни в эту пору не ищет ответа своего
или, во всяком случае, отгадывается начавшим жить только прекрасно,
в лучшем варианте судьбы. У Квасницкого ещё не было ни одного греха
в жизни, ни одного раскаяния, ни одной большой ошибки. Прогулка по
лесу взяла своё, и он уснул. А старик-лесник всё думал и думал о жизни,
о судьбе, о счастье, и огонёк его папиросы то и дело освещал его печальное
лицо. Казалось, что заботой своего возраста он как бы оберегал безмятежный,
счастливый сон молодого лесничего, перед которым в жизни
пока стоял один вопрос: почему в народе лес считается тёмным.
А листья падали и кружились и подлетали к самой лесной сторожке и
трогали оконные стёкла её тихо и вкрадчиво, как раздумье.
P.S. На последней странице рукой Жень-Шень написано следующее:
Навстречу им шёл человек в чёрном демисезонном пальто и хромовых
сапогах. На голове его была надета шляпа, из-под которой до самых
плеч опускались седые волосы. За спиной человека висел туго набитый
рюкзак.
– Вы не с Заскополья, батюшка? – спросил Пулькин.
– С Заскополья.
– В сельпо сахару не дают?
– Есть.
Они разошлись. А Квасницкий долго смотрел в след священнику –
Робинзону, перешедшему в своей жизни на хозрасчёт и сельпо. Квасницкий
про себя подумал: «ПРОЛЕТАРИЙ ОТ ГОСПОДА БОГА» (в данном
тексте правки В.Ф. Бокова).
18–22.11.49 г.
Терпение
(Сказка)
Жил мужичок в деревне, с женой, конечно. Дети у него переженились,
разлетелись, зажили своим куренем. Мужику за полста зашло, а
он ещё крепкий, всё сам делает, и не так чтобы очень мудрящее хозяйствишко,
а держит, концы с концами сводит. Вот однажды поднимается
он утром, берёт ружьё и со двора долой.
– Куда? – спрашивает жена.
– Пойду попробую дробью куропаток, или там какую тетёрку в суму
загоню.
– Дивья! – отвечает жена. – Вот ещё новости: куропатки, тетёрки!
Пошёл бы ты на огород да хрену накопал. Это вернее.
– Я и так злой, – отвечает мужик, – а куропиное мясо меня уймёт,
злость мою мужичью обуздает, к барскому благонравью приблизит.
– Толкуй, толкуй! – отрезала жена и стала огород полоть.
Очутился мужик в большом лесу, сел, покурил на пне, посмотрел на
окрестность через два начищенных ствола и пошёл охоты искать. Идёт
он, а ему одни дятлы да сойки попадаются и нет никакой дичи.
– Всю бары повывели, – огорчается мужик. Вдруг увидел он орла на
вершине дерева, нацелился, а стрелять не стал.
– Какая мне с него польза? – думает. Ходил, ходил, так и не стрельнул ни
разу. Домой пора идти: жена щей наварила, хоть и пустые, но с промину пойдут.
Поравнялся он с тем деревом, на котором орёл, а тот снялся, подлетел к
мужику, поднял его вровень с лесом, бросил на землю и следом летит.
– Хорошо тебе? – спрашивает.
– Хорошо! – отвечает мужик, а у самого кровь изо рта. Слетал орёл
за живой водой, спрыснул мужика: заиграл у него румянец на щеках.
– Вот теперь сам вижу, что хорошо тебе, – говорит орёл.
Второй раз мужика поднял, высоко-высоко. Мужику дышать стало
нечем, в висках стучит, в глазах потемнело.
– Хорошо тебе? – спрашивает орёл.
– Хорошо, – отвечает мужик.
Упал орёл камнем вниз, вздохнул мужик и ожил.
– Вот теперь сам вижу, что хорошо – говорит орёл.
– Много ты, мужик, терпеть можешь. Стрелять в меня хотел – утерпел,
о землю убился – даже не застонал; без воздуху остался и тут выжил.
Кто тебя ТЕРПЕНЬЮ научил?
– Сам обык, – отвечает охотник.
– Ну, вот что, – говорит орёл, – за то, что ты мою жизнь не сгубил, за
то, что ты жаловаться не любишь, терпеливый такой, сделаю я тебя богатым.
Но богатство придёт к тебе не явно, сумей его взять, а возьмёшь
– никто у тебя его не отнимет, кроме меня. Помни только, если ты от
богатства начнёшь себя менять – всё назад возьму.
Пришёл мужик домой, жена спрашивает:
– Убил чего?
– Нет.
– Ну, ладно, садись обедать. Благо сам пришёл живой. Ешь да на
мельницу рожь вези, мука вышла.
Поел мужик щей, собрался на мельницу рожь молоть. Смолол поздно
ночью. Едет домой, никого кругом не видно. Надо было ему в гору
подниматься, лошадь и застрянь. Мужик её и вожжами, и кулаком –
никак не возьмёт. Вдруг, в овраге будто молнией осветило. Подходит к
возу статуя высокая, вся как полымя горит. Подналегла она и стронула
с места. Выехал мужик в гору, а статуя за возом идёт. Давай мужик креститься.
Что за чудо! А она идёт, да идёт.
Приехал мужик, завёз телегу во двор, заперся на все запоры: на воротные,
на сенные и на дверные.
– Смолол? – спрашивает жена.
– Смолол.
– А ты чего вроде задавленный какой?
– За мной, слышь, баба, золото шло, – ей мужик отвечает.
– Дались тебе тетери, да куропатки, да золото.
А тут кто- то с крыльца стучит. Жена открывать, а муж: «Не ходи!».
Опять стучат. Мужик опять жене: «Не ходи!».
В третий раз как дёрнут за ручку дверную, весь дом звоном зазвенел.
Всё, что было в доме и на дворе стального, железного – всё отозвалось:
косы, топоры, пилы, ножи, вилки, чугуны. Утром прилетел к мужику тот
самый орёл, говорит:
– Эх, ты горе-богач! Золото к тебе вчера само стучалось, не сумел
взять!
Крепко затужил мужик, а жена его спрашивает:
– Что с тобой?
– Золото вчера к нам в дом просилось, а я, дурак, взять не смог.
– Вот об чём горишься, – жена ему говорит. – Я думала ты пустой
мешок потерял или чеку от оси, или топор выпал с воза.
– Что ты за баба у меня – вспылил мужик, – никакого в тебе ВЗЛЁТА
НЕТ: хрен тебе лучше тетери, пустой мешок дороже золота, никаких в
тебе, баба, данных нет.
– Как нет? – удивилась баба – твоя куропатка ещё в лесу, а я уже
из ничего щи сварила, подала на стол и не ты ли их тридцать лет ешь и
хвалишь?!
– Ем, это я ... ем, ем, – осёкся мужик и даже улыбнулся про себя в
наступившей благостной тишине своего существа.
– Значит, есть у меня данные? – говорит жена.
– Просачиваются, – отвечает мужик.
С той поры как лягут ночью спать, так и начнут спорить: мужик свои
данные выкладывает, а баба – свои. У мужика вся мечта – звезду с неба
достать, а у бабы вся мечта, чтобы блин со сковороды снять, чтоб не
погорел – сковорода тоже мазана тридцать лет – вот в чём трудность.
Баба, посмотрит в квашню, тесто хорошо подошло и спит себе спокойно.
А мужику закралось золото в ум, не спится ему.
Через некоторое время потерялась у мужика лошадь в ночном. Пошёл
мужик по деревням искать её. В одной деревне – нет, в другой –
нет. Стемнело, ночевать где-то надо. Попросился мужик у одних, а ему
говорят:
– Рады бы, да сами в дому не спим.
– А что у вас? – спрашивает мужик.
– Нехорошо у нас в доме. Наверно, он чутко живёт.
– Я не робостный.
– Ну, смотри, наше дело упредить.
Забрался мужик на печь, снял лапти, уснул. Спал он всего с полчаса.
Разбудил его кто-то. Прислушался мужик, а под ним печь по-человечески
стонет:
– Развалюсь!
Перекрестился мужик и пупком к самому горячему месту прижался.
А печь опять:
– Развалюсь!
«Вот оказия – думает мужик – развалится, да ещё задавит меня кирпичами
». Вскочил, стал обуваться, а тут, на беду, лаптя одного нет. Он
его и там и сям ищет, а печь знай своё:
– Развалюсь! Развалюсь!
Разозлился мужик, да и сказанул в сердцах:
– Разваливайся, шут с тобой!
Печь и развалилась. Рассветало. Глянул мужик, а заместо кирпичей
золото лежит и под окном лошадь его ржёт, сама хозяина нашла. Запряг
её мужик, нагрузил золото, прикрыл рогожкой и едет.
– Чего везёшь? – спрашивают.
– Овчины на выделку. А с воза кусочек золота выпал. Двое смекнули,
в чём дело, да в обгон. Около крутой горы, в глухом месте вышли с дубинками.
– Здорово, мужик!
– Здравствуйте, люди добрые. Зазябли вы крепко, голубчики, пока
меня ждали. Подрались бы уж, что ли маленько, всё глядишь, нагрелись
бы.
Бросили грабители дубины. Бьют друг друга в лоб, отстать не могут.
Задержатся на минутку, скажут:
– Околдовал нас мужик, – и опять начнут.
А мужик сидит, посмеивается. Объехал их и дальше. Подъезжает к
реке, к мосту, а из-под моста ещё двое выходят.
– Стой! – говорят.
– Стоять-то, ребята, некогда, жену везу рожать (а сам под рогожку
смотрит, не родила ли). Смотрите, вам в вершу, щука попалась, – говорит
он грабителям.
Подошли двое к берегу, видят: в самом деле, в реке верша стоит. Вытащили
они её, а там щука.
– Ворожей едет какой-то! – один жулик другому мигает. – Были мы
ворами, а он сделал нас рыбаками.
А мужик едет, посмеивается. Заехал во двор, заперся на все запоры.
Попрятал он золото, стал его помаленьку вытаскивать. Достанет
горсть – дом выстроит, достанет щепоть – лошадь купит. Озимые стали
сеять. А мужик говорит жене:
– Что нам сеять, нам хватит.
– Смотри, – говорит жена – не рано ли рогожку менять на золотую
одёжку?
Только баба на хитрость пошла. Дала она семян родственникам дальним,
чтоб на её долю посеяли. Ходит, да нет-нет скажет:
– Как бы озимые сей год не вымерзли.
– Что тебе озимые?! – сердится мужик.
– Матушка рожь кормит сплошь, – ответит баба, а сама знает что.
А раз так развинтился, что хоть панихиду служи. Ну, поскольку есть
деньги, вызвали доктора из уезда. Тот посмотрел, послушал, и говорит:
– У вас грипп!
– Откуда у нас грибам-то завестись, – говорит мужик, – лес далеко,
да и зима теперь!
С трудом от этого гриба избавились, а мужик побелел, захирел. Пришла
весна, все сеют, а мужик и яровых не посеял.
– Что мне силу терять, болезни наживать, буду полёживать, так-то
здоровее.
А жена опять, втихую, со всеми посеяла. Мужик работать перестал и
такой оказался привередливый, слабый. Чуть его ветром проймёт, лежит
и стонет:
– Ой, ой! Плохо мне!
Поедет куда зимой, руки зябнут, нос мёрзнет. Вот как-то по зиме,
просыпается он и говорит:
– Кто бы меня исцелил?
– Я тебя исцелю, – кто-то ему в ответ и во двор его зовёт:
– Выйди! выйди!
Вышел он, а на дворе мужик стоит, белый-белый, как мукой посыпан.
– Давай золото! – говорит мужику.
– Нет у меня!
– Давай! Давай! Нехорошо, брат, врать.
Будит мужик жену.
– Что такое?
– У меня белый мужик золото просит. Что делать?
– Шибко просит? – спрашивает жена.
– Шибко.
– Отдай, – говорит жена.
– Как отдай?
– Отдай, ради бога! Не трясись ты над ним! И так, оно в тебя когтями
вцепилось, ты уж и меня из-за этого золота забыл. Сам не сам стал...
Вынес он ему в шапке. А белый мужик настоисто требует:
– Всё давай!
Целую ночь он ему таскал, обжадничал – припрятал малость, а белый
мужик говорит:
– За тобой ещё рубль. Нехорошо, брат, врать.
Пока искал мужик этот рубль, во дворе светло стало, а на месте белого
мужика столб белого снега стоит: ночью ветром в застреху надуло.
Зашёл мужик в хату, загоревал, а тут знакомый орёл летит.
– Здравствуй, мужик!
– Здравствуй, орёл!
– Что печален?
– Золото у меня белый мужик взял.
– Не белый мужик взял, – говорит ему орёл, – а я.
– За что такая немилость?
– Взял я его у тебя потому, что ты при нём своё ТЕРПЕНЬЕ, свою
выносливость потерял. Землю не пашешь, сеять не сеешь, по каждой
малости охаешь да жалобишься.
Простился орёл с мужиком и улетел.
– Нет у меня теперь ни золота, ни семян, – тужит мужик.
– Вздыхаешь? – спрашивает жена.
– Вздыхаю – говорит мужик. – Было у меня терпенье, было у меня
золото, был я богат. А теперь…
– Не плачь, – утешает его жена. – У нас нет золота, зато есть зёрна,
а начнём сеять зёрна – найдём и терпенье, а найдём терпенье – будет у
нас и богатство.
Повела она его в амбар. Глянул мужик, а там все семена есть!
– Не орёл мне оставил? – спрашивает мужик.
– Нет, – отвечает жена. – Что орёл дал, то и взял, а что Земля даёт –
никто не возьмёт!
– Твой верх – сказал мужик. – Считал я тебя за жену, а ты ещё и Василиса
Премудрая. Теперь я новый клад нашёл! В доме своём!
Вставка к стр. N....
– Ну, баба, – говорит мужик – помогай мне клад носить, теперь мы с
тобой по гроб богачи. Да что ты там мешкаешь?
– Подожди, – жена говорит, – у меня куры занеслись, надо яйца спрятать.
Управилась баба, подошла, посмотрела какое оно, золото.
– Что ж в нём хорошего? – спрашивает.
– Эх, ты, невежа – мужик на неё, – тебе, пожалуй, ухват или кочерга
куда лучше будут.
– А я вот уберу завтра и ухват, и кочергу, да заставлю тебя чугуны в
печь ставить и посмотрю, какой ты будешь тогда, – баба ему в ответ.
– Опять ты свои опыты суёшь! – мужик ей.
Встреча
(Инсценировка старого и нового года)
Действующие лица:
Кузьма Данилов – демобилизованный красноармеец, сибиряк, орденоносец.
1945 год – в образе Деда с большой бородой.
1946 год – в образе молодого строителя.
С одной стороны сцены идёт с посошком дед, навстречу ему с другой
стороны идёт красноармеец Кузьма Данилов.
Кузьма Д. – Здравствуй, Дедушка!
1945 год – Здравствуй, служивый! Откуда следуешь и куда?
Кузьма Д. – Следую я издалека, из самого, что ни на есть, Берлина!
Слышал про такой город?
1945 год (спокойно, эпически) – Не только, служивый, слышал про такой
город, но и был в нём!
Кузьма Д. (удивленно) – Был?
1945 год – Был. И не только был, но и водружал над ним собственными руками
знамя Победы культурного человечества над варварами-фашистами.
Кузьма Д. – Хороший ты дед сон видел!
1945 год – Шутить-то ты можешь, но я тебе серьезно говорю. Побывал
я и в Праге, и в Будапеште, и в Варшаве, и в Белграде – всюду, где Красная
Армия-освободительница была, и вот хошь веришь, хошь нет – тебя
видел. Видел, как ты в Берлин входил! Твоею Кузьма Данилов поступью
любовался, твоей сибирской стрелковой меткостью не мог нарадоваться!
Был я и в Кремле, когда тебе Михаил Иванович Калинин орден вручал.
Кузьма Д. – А кто ж ты тогда есть такой?
1945 г. – На то тебе Кузьма Данилов и голова дана, чтобы других, что не
знаешь, спрашивать, а лучше всего своей головой соображать! Давай-ка,
закурим!
Кузьма Д. – Закурить можно. Теперь время на то есть, не передовая
линия, да и махорочка пошла везде хорошая, и купить можно. Сам-то
откуда дед, не сибиряк?
1945 год – И сибиряк, и дальневосточник, и уралец, и казахстанец, и
москвич, и ленинградец, и украинец, и белорус…
Кузьма Д. – Опять ты мне загадку загадываешь, родился-то ты где?
1945 год – Всюду, во всех домах, в каждой хате, в любом окне и блиндаже.
Кузьма Д. – Кто ж ты есть такой? Ты совсем меня с панталык сбил! Такого
деда я за всё время войны не встречал. Ты хоть чем занимался дедушка,
что в Сибири делал?
1945 год – В Сибири-то я много чем занимался: выращивал свиней и
тебе на фронт сало и мясо посылал; на кемеровском заводе сталь плавил,
оружие для тебя делал; уголь добывал, чтобы тебе не было холодно;
хлеб растил и тебя хлебом снабжал; пушнину и зверя бил, продавал за
границу на золото и опять для тебя военную технику приобретал, чтобы
ты скорее Победу завоёвывал и к своим ребятишкам и жене возвращался,
брался за плуг, чтобы землю колхозную обрабатывать. Да что, разве
перечислишь, что пришлось делать! Уйму дел! Но самое главное дело ты
сделал – это такое дело, что ни мои внуки, ни мои правнуки никогда не
забудут – проклятого фашиста ты уничтожил, заставил его отказаться
от бредовой идеи весь мир покорить!
Кузьма – Много ты сделал дедушка. А что же у тебя ни одного ордена
нет?
1945 год – Мои ордена на груди героев красуются, их много и на моей бы
груди их не поместить. Давай-ка, служивый, помолчим, что-то моё сердце
предчувствует и волнуется
(Раздаётся бой часов), после каждого удара старик и красноармеец повторяют:
– Раз, два… (Считают до двенадцати).
1945 год – Ну, служивый, мне надо идти отсюда – я есть СТАРЫЙ 1945
год!
Кузьма Д. – Я и то догадывался, дедушка. Ну, что же, расстаемся как
друзья! А я пойду в свою деревушку – к детям и жене, к плугу и пашне.
Эх, как поработать хочется! (Уходят один в одну, другой – в другую сторону).
На сцену, насвистывая веселую мелодию, входит рабочий-строитель.
Ставит на пол ящик с инструментами, в руках метр, на груди написано
«1946 год».
1946 год – Пробило 12 часов, и я вступил в свои права. Проходя мимо
склада, я захватил инструменты строителя, потому что в этом моем сорок
шестом году много придется отстроить и восстановить разрушенные
города и села, фабрики и заводы. А в то время, когда все поднимают
новогодние тосты, я не теряя времени, отделаю комнатушку для себя,
что бы не нуждаться в жилплощади. Смерим для этого комнату, чтобы
обить ее стены и привести в божеский вид.
(Меряет комнату по высоте и ширине, и насвистывает.)
За сценой смех, шутки, оживление многих новогодних компаний. Тост
(женский голос):
– Пьем за Новый, счастливый 1946 год!
(Аплодисменты, смех, выкрики).
1946 год – Нет, не могу! Придется и мне за это выпить. (Достает из кармана
«чекушку»), делает глоток. Ну, что же, вы пьете за меня, а я пью
за всех вас! Я уж, как рабочий-строитель, на ходу из горлышка выпью.
(Пригубляет и закусывает огурцом).
– Любаевского засола! Кауровской марки! Ну, за дело. (Берет топор и
начинает тесать доску).
– Будем строить дома, строить города, строить фабрики и заводы!
СТРОИТЬ МИРНУЮ, НОВУЮ, СЧАСТЛИВУЮ ЖИЗНЬ!
Занавес.
Утверждаю: Нач. КВЧ (подпись) 30.12.1945 г.
«… Я прожил жизнь»
Письма (1920–1950 гг.)
Примечательно, что лишь у немногих, вспоминавших
о Платонове, в архивах оказались
его дружеские письма и записки. Не оставили
воспоминаний или же написали самые скупые,
именно те из его современников, кто состоял с
Платоновым в переписке и сохранил его письма.
Таковы, к примеру, воспоминания поэта
Виктора Бокова, передавшего в рукописный
отдел Пушкинского Дома письма Платонова,
полученные им в ГУЛАГе. Судя по большому
количеству доверительных писем Бокова к
Платонову, представляющих собой блистательные
«стихотворения в прозе» о рассказах
«Такыр», «Река Потудань», «Семья Иванова» и
их авторе, писем Платонова к Бокову было
значительно больше. Довоенные записки и
письма, скорее всего, исчезли при аресте Бокова в 1943 году, а некоторые
письма в ГУЛАГе попросту не сохранились.
Боков Виктор Федорович (1914–2009 гг.) – писатель, активный
участник московской литературной жизни второй половины 1930-х гг.
Платонов познакомился с Боковым в 1936 г., когда тот учился в Литературном
институте (окончил в 1938 г.) и начал печататься в журнале
«Дружные ребята»; в эти же годы между ними сложились дружеские и
доверительные отношения. В 1939 г. в статье-рецензии «Два рассказа»
(Детская литература. 1939 № 10–11. Подпись: Человеков.) Платонов
тепло отозвался о рассказе Бокова «Дорога», похвалил молодого писателя
за «глубину искреннего чувства» в подходе к жизни, «творческое
отношение к русскому языку» и «чистое и глубокое воодушевление».
Боков не скрывал своего восхищения прозой Платонова, в чем неизменно
признавался ему в письмах и публично говорил на обсуждении
его рассказов <в феврале 1941 г.>: «Платонов принадлежит к тем писателям,
которые не гонятся за остротой сюжета и не острота сюжета
отличает его рассказы. О чем бы он ни написал, исключительная сила,
исключительное чувство меры отличает его рассказ. Весь мир скрыт от
человека, он ничего не знает, и всё, что он видит в мире, вызывает у него
вопрос: «Ты кто? Даже сам он – ты кто?»
Это есть подлинная литература, когда вы не чувствуете сюжета, а
чувствуете такое, когда человек берет не сюжетом, а исключительно
силой ощущения мира, мощи духовной, которая чувствуется в каждой
строке». Литературная биография Бокова складывалась в те годы вполне
успешно, он принимает активное участие в работе самых разных комиссий
ССП (фольклорной, по детской литературе) и даже выступает
ходатаем по продвижению произведений высоко ценимого им Платонова.
Платонов имел лагерную переписку с Виктором Боковым.
В. Ф. Бокову
22.04.46 г. Москва
Здравствуй, дорогой Виктор!
Получил твое письмо от 03/04. Давно-давно мы с тобой не виделись.
На днях заходил ко мне Б. Ямпольский, мы вспоминали тебя, он
тебя очень любит и высоко ценит. В следующий раз я передам ему
твой адрес, и он напишет тебе сам.
У меня в жизни большие перемены. В январе 43 года умер мой сын
Тоша, умер в Москве от туберкулеза, и сейчас уже четвертый год,
как он лежит в могиле. От него остался ребенок, мой внук, ему сейчас
уже 31 год.
К сожалению, вдова Тоши отказала мне в том, чтобы я усыновил
внука. А недавно Тамара (вдова Тоши) вышла замуж за военного и уехала
с новым мужем и моим внуком на место службы своего мужа,
и там живет.
В конце 44 года, на старости лет, у нас родилась дочь Маша – теперь
ей четыре года. Это было неожиданно и для нас. Вот все семейные
новости. И еще одна новость, так сказать, – у меня два года как
открылся активный туберкулез, и он мне мешает существовать.
Я бы очень хотел узнать, когда у тебя кончается срок и другие подобные
сведения о тебе. Ты пиши об этом в следующем письме. Видел
недавно Володю Елагина, говорили с ним о тебе. Володя часто заболевает
и лежит: у него какая-то сложная мозговая болезнь. Он работает
теперь не в «Дружных ребятах», а в «Огоньке».
Видел за зиму раза два Алексея Венедиктовича Кожевникова. Он
живет прежним образом: пьет с мамкой водку, пишет прозу, ест
капусту со своего индивидуального огорода. Однажды он меня пригласил,
я просидел у него часа два, а спустя несколько дней он уверял
меня, что я у него не был, во всяком случае, он меня не видел. Таков
наш Алешка. О тебе он хорошего мнения и считает, что потом ты
будешь еще лучше писать. Не знаю. С меня было бы достаточно, как
ты писал раньше. Я пишу тебе об этом, чтобы позабавить тебя немного.
В другой раз напишу тебе что-нибудь более интересное, но для
этого мне надо получить от тебя новое письмо и узнать из него, что
тебя интересует. Привет от Марии Александровны и от дочки.
Обнимаю тебя. Андрей.
Сохранился конверт с датами отправления (22 апреля 1946 г.) и получения
(29 апреля), а также адресом: Кемеровская область / В. Чебулинский
район / почтовый ящик 247 / 8 / Бокову Виктору Федоровичу /
От А. Платонова, Москва, Тверской бульвар, 25, кв. 27. Адрес военного
лагеря ГУЛАГа сообщен в письме Бокова Платонову от 3 апреля 1943 г.
Письмо Виктора Бокова Андрею Платонову.
03.04.1946 г.
Дорогой Андреи Платонович!
Сегодня в моем сердце так много высоких дум и счастья: я думаю о
тебе, я держу в руках сборник «Река Потудань» и не могу оторваться от
его строк, затягивающих в пучину бесстрашия мысли, чувства и правды.
Я еще раз напишу тебе о том, что в октябре 41 года, когда я все
оставил и уезжал из Москвы – я взял только одну книгу с собой, твою
«Реку». И вот много лет с тех пор я не видел ее и не держал в руках, а
сегодня, – какое счастье – она пришла ко мне из украинских земель, посланная
Евдокией Фесенко. Я читаю, перечитываю ее и вижу, что в ней
есть самое редкое качество – сколько бы ее ни читал, она не надоедает,
и каждый раз действует и действует на сердце, как хорошая музыка,
созданная гением или сердцем народа. Пытаюсь найти, как рассказы сделаны,
и не могу: таков закон всего редкостного, оно неразложимо. Дорогой
Андрей Платонович, я всегда был и остался самым лучшим вашим
другом, ваше торжественно-певуче-печальное творчество экзальтировало
меня вплоть до какого-то сплошного одухотворения и готовности
на подвиг. В ваших строках везде глядит скорбная печаль древнего лика
России, той силы, что поила народ и делала его сильным, терпеливым
и героически тихим. Недавно я с радостью увидел статью о вас в «Новом
мире» – Грудцовой. Заранее знал, что ничего глубокого в ней не прочту,
но она была для меня дорога цитатами: я увидел и понял вас в войне
41–45 лет. Я много говорил о вас за все время разлуки, и сегодня говорил
людям, которые с восторгом читали «Реку Потудань». Они не знали вас
никогда, теперь узнали и прошли не мимо, как по обычному, заезженному
прозаику, а полюбили вас и заволновались, и вышли из оцепенения и
равнодушия в живую мысль и живое слово. Дорогой Андрей, я вспомнил
все наши встречи, и, каждый раз, ваш образ засветился во мне. Ваши редкие
приветы из писем друзей я получал всегда с трепетом, и вы, надеюсь,
напишете мне теперь. У Елагина есть томик – моих новых стихов. Читали
ли вы его? Большой привет М.А. Целую вас.
Ваш Виктор
07.02.47 г. Москва
В. Ф. Бокову.
Здравствуй, дорогой мой Виктор!
Прошу простить меня, что я давно тебе не писал. Дело не в том,
что я болею и что у меня разные неприятности, – дело в том, что
все равно написать можно было бы... Пусть Бог меня простит, и ты
прости. Итак, через 6–7 месяцев мы уже наверняка увидимся. Я буду
рад тебе, и хотя я уже пожилой человек, но во мне, как и во всяком
человеке, есть что-то неподвижно-постоянное, простое, счастливое
и юное. Это во мне еще живо, и это чувство обращается к тебе. А
пережить пришлось столько, что от сердца отваливались целые окоченелые,
мертвые куски.
У нас растет дочка, которую я люблю не только отцовской любовью,
но и человеческой, – ты увидишь, какое это существо... Будь
здоров, приезжай, целую тебя.
Андрей.
Москва, 7/11 47. Спасибо за письма и за стихи.
Приписка на полях: привет от М.А. и от Маши.
Ответ на январские письма Бокова 1947 г., проникнутые любовью к
Платонову и желанием поддержать его:
Дорогой Андрей Платонович! Почему Вы не пишете? Уже, не больны
ли и не случилось ли что? Позавчера получил письмо от Пришвина,
оно меня очень ободрило. В августе 47 г. у меня кончается «служба»,
и я буду в Москве, тогда увидимся. Думаю, что за эти годы вы много
нового познали, как и я. Буду слушать Вас как ученик, но, может
быть, чему поучу и Вас: всего набрался в «университетах». Всегда
помню и говорю о Вас с силой прежней любви...
(письмо от 23 января)
Из письма Елагина я узнал, что Вам очень плохо, туберкулез мешает
Вам жить. Так больно, так много гнева против всех Ваших врагов:
Как смеют они поднять руку на чистый своеобразный цветок литературы? Кто дал им это право? Наглость и инстинкт самосохранения.
Они уитменовские пузырьки, плывущие по поверхности с открытыми
ртами, готовыми для принятия пищи. Это охотники за бутербродами.
Мне очень больно, что я не могу заступиться за Вас, но я всегда с
Вами и преклоняюсь перед Вашим редким, редким талантом, который
я не раз тщетно пытался осмыслить и охарактеризовать словами в
письмах издалека. Не знаю, получили ли вы их?
Письмо Виктора Бокова от 10 сентября 1947 г.
Дорогой, незабвенный рыцарь художества, Андрей!
Сообщаю, что скоро месяц, как я гражданин. Остался работать в
Сибири зоотехником около свиней, козлов, лошадей. Люблю их больше,
чем Пришвин, ибо он в животных видит свое я, а я их самих. Работаю
с рассвета до глубокой ночи и успеваю по ходу писать стихи. Много
их, детей праведного вдохновения. Я пою и счастлив, что моя муза
не оскорбляется много черной поденщиной ремесла. Она свободна от
рубля.
Этому фрагменту посвящено ответное письмо Бокова от 20 февраля
1948 г.:
Получил твою открыточку, которую очень часто читаю.
В ней есть замечательные слова: «Я уже пожилой человек, но во
мне, как и во всяком человеке, есть что-то неподвижно-постоянное,
простое, счастливое и юное». Это что-то,
АП, талант и не в каждом оно есть, хотя
вы уверяете, что во всяком человеке. Есть
старики телесные и духовные в 17 лет. Дорогой
Андрей, я буду счастлив, когда встречу
тебя и твою семью. Со мной сейчас творится
большой подъем духа – я сейчас счастлив
только стремлением к искусству и желанием
работать в этой области и встречаться
с этими людьми.
Мне написал письмо Пришвин, чему я очень
рад. Ведь я у него в доме вырос и он материковый
писатель, от Земли и от России. Он поэт.
Сначала я учился у него, потом у вас и еще
много оказал влияния на меня Пастернак –
вот эти три «П» с большой буквы в моей крови. И вы не обижайтесь,
что я вас в себе совмещаю, и вы во мне не ссоритесь, а цементируете
душу. Дорогой Андрей, во мне так сильно чувство творчества и желание
сделать добро народу и суметь проскочить всех критиков и дзоты
постановщиков, чтоб дошли до народа живое слово, мысль, образ.
Долгожданная свобода творчества
Наступил апрель 1958 года. Опальный поэт Боков получил разрешение
на возвращение в Москву. Только Москва могла дать начало активному
вступлению в литературную жизнь.
Женя дала ему полную свободу, что для него было очень важно, а для
нее очень больно. Это решение Жень-Шень Боков всегда высоко ценил.
В июне 1958 года Евгению Фроловну перевели работать в Боровскую
центральную районную больницу. Жизнь Жень-Шень и Танечки в корне
изменилась.
Боков не оставлял их, отовсюду присылал письма, открытки, телеграммы,
делал денежные переводы, присылал посылки и бандероли.
«Чувство любви и преданности к Бокову я
пронесла через всю мою оставшуюся жизнь.
Ни один мужчина не вызвал во мне не только
любви, но и симпатии. Витя для меня
был по-прежнему самым дорогим, родным
и любимым человеком», – говорила Жень-
Шень. Она никогда, ни в коем случае его не
осуждала, была с ним счастлива и многим
ему обязана. Ее преданность была безгранична.
Она всегда защищала его и говорила:
– Он очень талантливый русский поэт.
Пройдет время и его признает народ, вся
Россия. Пускай завистники попробуют написать
так, как Боков. Не получится.
Послесловие
Пять лет своей творческой жизни я провел за колючей проволокой,
но обиды на власть я не имел. И сегодня не имею. Нет во мне озлобленности,
которая мешала бы моему творчеству поэта. Да, у меня есть негодующие
стихи.
Жизнь меня не баловала, она учила. Доброму
учила мама – Софья Алексеевна. Учила доброму
отношению к людям, к деревне, к слову.
Жизнь учила, преподнося испытания к пониманию
происходящего в нашем мире.
Поэт не имеет права быть обиженным.
Стержень моих стихотворений, прозы и песен
– любовь к русскому человеку, к труженику,
к его традициям, на которых и держится
Россия. Обидеться на человека, значит обидеться
на мать, на Россию. Нет! Правители, которые
глумятся над своим народом, не могут
быть добром воспеты ни поэтом, ни народом.
Время – хороший судья. Оно нас и рассудит –
кто есть кто.
Шолохов прислал телеграмму, когда я был
в поездке. После этой телеграммы я приехал к
нему. Он обнял меня и сказал:
– Ты добрый человек, – держа меня за плечи,
– добрая у тебя душа и сердце гостеприимное,
открытое. Я бы тебя в сыновья взял. В
тебе силище есть.
Когда после своей пятилетней отсидки в
Сиблаге, я пришел в родной родительский
дом, открыл дверь, мать сидит и строчит на
машинке «ЗИНГЕР».
– Сынок, – и заплакала, – Сколько кровушки
и сколько слез ты вычерпал из меня за эти
пять лет. В войну, у нас, на заводе № 11, тоже
работали сидельцы. Увижу их, думаю: «Ты где-то ходишь под конвоем.
Слезы застилают глаза. Сердце начинает болеть. Как дальше жить,
Витенька?».
* * *
О составителе
Самсонов Владимир Ильич родился 3 июля
1947 г., в г. Краснозаводске, в семье рабочих. С
1958 г. увлекся фотографией. Это увлечение
стало его основной профессией и смыслом
жизни.
Э.К. Циолковский говорил: «Счастливый
тот человек, кто свои детские мечты воплотил
в жизнь».
С января 1960 года, четырнадцатилетним
мальчишкой, стал в «подмастерьях» у городского
фотографа Сепетого В.Д.
В 1973 году поступил в Калининградский
радио-механический техникум. В апреле
1976 г. экстерном защитил дипломный проект
– на оценку «отлично».
В 1993 г., при поддержке директора завода Малышева П.П., стали
организовывать городскую кабельную ТВ-сеть и городской видеоканал
«Северный тракт».
К 50-летию Победы, в 1995 г. Самсоновым В.И. был создан сериал
из 17 фильмов «Родина помнит их имена». Фильмы рассказывают о
боевых подвигах жителей города в годы Великой Отечественной войны.
10-й фильм этого сериала – «Война в поэзии Виктора Бокова» посвящен
творчеству поэта.
В 2000 г. по поручению главы Сергиево-Посадского района Гончарова
В.Д., Владимир Ильич занимался проектированием, строительством и
оформлением «Дома-музея поэта В.Ф. Бокова» в деревне Язвицы. После
его открытия, с 19 сентября 2003 г. по апрель 2006 г. был его директором.
В 2000 г. он записал 10 аудиодисков
– «Читает Виктор Боков». Им были созданы, более десяти видеофильмов,
о жизни и творчестве поэта-земляка В. Бокова.
С 2006 г. по 2010 год под руководством
«АВ Медиа» возглавлял, в должности главного
инженера, муниципальную телевизионную
сеть Краснозаводска, по которой
были показаны все его видеоработы.
В настоящее время занимается написанием
биографии Народного поэта
России Виктора Федоровича Бокова.