Двадцать пять лет в СССР (1922–1947)

Двадцать пять лет в СССР (1922–1947)

Сабадош Арпад (Szabados Arpad). Двадцать пять лет в СССР (1922-1947 гг.) / пер. Т. Лендьел (Tatjana Lengyel). Редактор пер. В. Литинский. – [http://world.lib.ru/s/sabadosh_a/szabadosmemoirdoc.shtml], 2006

I.   Предпоследний военный год (1917 год)
 
            Осенью 1916 года 64-й пехотный полк, к которому я был причислен как артиллерийский офицер, передислоцировали [с русского – В.Л.] на итальянский фронт. Причиной перемещения было то, что несколько офицеров и унтер-офицеров румын перебежали на сторону русских. В этот момент я как раз был в отпуске и только по рассказам однополчан знаю, что после побега наш полк в ту же ночь заменили немецкими частями. При этом немецкие солдаты с криками „Verfluchte Schweine” выталкивали венгерских и румынских солдат из окопов.
            Где-то в самом конце сентября 1917 г. на итальянском фронте мы выдержали страшное сражение, в котором батальон потерял большую часть своего состава. Большинство офицеров было ранено или погибло. Командир батальона, австрийский подполковник, бросился бежать, якобы потеряв рассудок, поэтому я как лейтенант запаса принял командование батальоном на себя. К тому времени, кроме меня, из офицеров на линии фронта оставался только один прапорщик. За ночь я восстановил связь с штабом бригады и доложил, что от целого батальона осталось меньше одной роты. Я просил сменить нас, потому что мы не в состоянии удерживать фронт. Начальник штаба бригады ответил мне, что сменить нас они не могут, потому что у них не осталось резервов и они боятся, что вот-вот сами угодят в плен к итальянцам. Но все же нас в ту же ночь сменили, и я отвел оставшуюся часть батальона в лесок. Здесь наш батальон продержали несколько дней и пополнили солдатами из разных частей. К тому времени объявился „потерявший рассудок” подполковник. После этого сражения мы попали на более тихий участок итальянского фронта, и тут я узнал о существовании приказа министра вооруженных сил, по которому офицеров, бессменно находившихся на передовой дольше всех, нужно направить в тыл, и ранее чем через шесть месяцев их снова посылать на фронт нельзя.
            Я прослужил на передовой без перерыва около двух с половиной лет, и так как офицер, которого передо мной назначили к переводу в тыл, получил ранение в живот, у меня появился шанс быть отправленным домой. К тому времени нервы мои были напряжены до предела. Поэтому я обратился к командиру полка с просьбой на основании этого приказа военного министра отправить меня домой. Полковник вызвал адъютанта и приказал ему немедленно запросить от командования бригадой офицера, который принял бы от меня командование малыми орудиями. В 1916 году в качестве эксперимента Австро-Венгрия ввела 37-миллиметровые пушки, которые в разобранном виде можно было перевозить, навьючив на спины лошадей, как пулеметы. Я был командиром подразделения, обслуживавшего две такие пушки.
            На участке фронта, куда мы попали, не было даже окопов, поэтому мы стояли на голой земле, под открытым небом. У меня был жар и ужасно болел живот, но я не хотел уходить, поскольку ждал, что меня вот-вот отправят в тыл. Когда температура у меня поднялась до 400С, а боли в животе не прекращались, я отправился на медпункт нашего батальона, начальником которого был молодой врач из Будапешта. Осмотрев меня, тот сказал, что подозревает, что у меня брюшной тиф, и поэтому лучше меня отправить в больницу. На что я ответил, что в тыл не пойду, потому что тогда потеряю право на шестимесячный отпуск, и что прошу разрешить мне остаться здесь, пока от командования полком не придет приказ о моем направлении домой.
            Помнится, я пробыл на медпункте дня два, аккуратно принимая порошки из толченого черного угля, а от болей мне делали уколы морфия, когда итальянцы начали обстреливать медпункт из пушек. Рядом с медпунктом была пещера в скале, и когда итальянская артиллерия начала нас обстреливать, все попрятались в этой пещере. Я тоже скрылся там. Там же находился командный пункт какой-то воинской группы, начальником которой был пузатый уланский подполковник. Дней за десять до этого он „совершал инспекцию” на нашем участке фронта и довольно громко разговаривал, а между нами и итальянским фронтом было не больше 15-20 метров. Согласно воинской дисциплине никто из офицеров низшего ранга не посмел сделать ему замечание, что здесь нельзя громко разговаривать, ведь как раз на этом месте стояли мои малые пушки и небольшой земляной пригорок обеспечивал лишь такое „прикрытие”, что там можно было находиться только лёжа на животе. Поэтому я подполз к подполковнику и предупредил его, что здесь нельзя разговаривать даже тихо, и лучше ему немедленно отойти назад, так как итальянцы сразу же начнут стрелять. Едва мы отползли назад, итальянцы начали бросать ручные гранаты как раз в то место, где мы только что были. Теперь подполковник сразу же узнал меня и спросил главного врача, почему я здесь. Тот доложил, что у меня очень высокая температура и он подозревает брюшной тиф, но я не хочу, чтобы меня отправили в больницу. Этот высокий, полный человек подошел ко мне, пощупал мой пульс, а затем приказал главному врачу, как только прекратится артиллерийский обстрел, сразу же отправить меня в больницу.
            К полудню меня положили на носилки, и два санитара в сопровождении моего денщика понесли меня на медпункт, расположенный подальше от передовой. Когда мы прошли уже минут двадцать, итальянский дозор заметил нас, и по нам открыли огонь. Один из снарядов разорвалась рядом с нами, и оба санитара получили ранения, денщик мой также был легко ранен, а я же отделался царапиной на лбу. Мы с моим денщиком Дёрде, молодым румынским цыганом из Трансильвании, продолжали путь, теперь уже пешком. Как только мы прибыли на медпункт, я сообщил о случившемся и просил послать за раненными санитарами. С этого медпункта меня очень скоро перевели в тифозный барак. Здесь я пролежал дней пять-шесть, но у меня не нашли тифозных бацилл и отправили в ближайший госпиталь. В это время немцы готовились к крупному наступлению на итальянском фронте, поэтому все госпитали, расположенные вблизи линии фронта, освобождали от раненых и больных, и теперь и речи не могло быть о том, что я снова вернусь на фронт. Так я попал в Клагенфурт, где пролежал четыре-пять дней, и я помню об этом так хорошо только потому, что одна из сестер принесла мне немецкую книжку о шолете (венгерское кушанье из фасоли). Не помню, чтобы когда-либо читал что-то более остроумное. Клагенфурт тоже находился в зоне немецких военных действий, поэтому меня оттуда отправили дальше в тыл. Так я оказался в Вене, где вскочил в санитарный поезд, отправлявшийся в Будапешт, с которым и прибыл на Восточный вокзал. Вокзал был полон солдат и кишел военными патрулями, поэтому я послал Дёрде вперед и показал, где меня ждать, а сам преспокойно, прогулочным шагом вышел из вагона, прежде чем меня отправили в какой-либо военный госпиталь.
            Благодаря моим связям мне удалось попасть в военный санаторий, находившийся в Варошлигете (городской парк на окраине Будапешта). Этот санаторий был под покровительством эрцгерцогини Августы, и сестры милосердия все до одной были так называемыми  „благородными дамами”. К тому времени у меня прошли боли в животе и температура понизилась. В санатории меня лечили от невроза желудка. Эрцгерцогиня имела обыкновение дважды в неделю посещать санаторий. Она останавливалась у каждой кровати, а господа офицеры выскакивали из кроватей в исподнем и вставали у изголовья своих коек. Меня мутило от такого зрелища, поэтому я притворился спящим. После этого медсестра всегда заранее предупреждала меня о визитах эрцгерцогини, и я проводил эти ночи дома, а не в санатории. Одна из медсестер, которая раньше работала в солдатском госпитале, рассказала мне о том, что раньше эрцгерцогиня имела обыкновение посещать и солдатские госпитали, где задавала вопросы солдатам. Однажды она остановилась перед солдатом, который лежал на животе, и – поскольку выучила несколько венгерских слов –  спросила по-венгерски: „Где ранен?” Солдат, решив, что интерес эрцгерцогини вызван тем, что он лежит на животе, ответил: „В ж...”. Эрцгерцогиня не поняла ответа и обратилась к сопровождающему врачу: „Was sagt er? Was sagt er?”. Сопровождающие смутились, но один врач нашелся и сказал, что солдат был ранен под польским местечком с названием „Жоба”.
            Так моя шестимесячная служба в тылу вылетела в трубу. Но я тогда уже решил, что больше на фронт не пойду ни под каким видом.
            Из санатория я вернулся в Вену в 64-й пехотный полк. Зимой 1918 года, как мне помнится, шесть недель я провел на военной переподготовке „Infanterie Geschütz” в лагере под Веной, после чего вернулся в Вену. Длительное и беспрерывное пребывание на фронте и несколько наград, которые я получил на войне, придали мне определенный авторитет [Арпад был награждён двумя австро-венгерскими серебренными крестами “За храбрость”, военным крестом “за заслуги” 3-й степени с мечами, крестом кароя, медалью “за ранения“, и немецким железным крестом 2-й степени. – вадим литинский]. Здесь тоже было известно, что меня нужно на шесть месяцев отправить в тыл. Поэтому мне многое спускали, даже если я отказывался выполнять какую бы то ни было работу. Казармы 64-го полка находились в парке Дреер, расположенном против Шенбрунского императорского дворца. С другой стороны парка было небольшое кафе, куда мы захаживали „закладывать”, т. е. выпивать. К тому времени военное командование потихоньку отзывало кадровых офицеров с линии фронта и оставляло в тылу. И до этого кадровые офицеры не горели желанием попасть в окопы, теперь же невооруженным глазом было видно, что офицеров, которые были вполне способны к службе на фронте, держат в тылу. А офицеров запаса, едва они выходили из госпиталя, отправляют на итальянский фронт. Я поспорил по этому вопросу с несколькими кадровыми офицерами. А позже я просто отговаривал офицеров запаса отправляться на фронт, пока здоровые кадровые офицеры сидят дома. Потом я стал вести разговоры с унтер-офицерами и рядовыми о бесцельности войны.
            К марту-апрелю 1918 года любому здравомыслящему человеку было ясно, что продолжать военные действия бессмысленно. К маю крайне ухудшилось питание солдат, почти каждый день им варили брюкву, причем ее даже как следует не чистили. Тогда случилось, что восстал один маршевый батальон. Против них отправили два чешских полка, которые оцепили парк Дреер. Батальон на автомобилях доставили на вокзал и сразу же без оружия отправили на итальянский фронт. Нити начавшегося расследования привели ко мне. Меня не арестовали, а отправили ко мне на квартиру одного офицера, который сообщил мне, что до особого распоряжения мне запрещено появляться в казарме. В конце мая или в начале июня меня вызвали к полковнику, который к немалому моему удивлению говорил со мной вполне по-человечески и дал указание явиться на обследование в местный гарнизонный госпиталь. Никакого направления мне не дали. Мне это было очень подозрительно, потому что я знал, что когда офицеров направляют в гарнизонный госпиталь, им дают соответствующую сопроводительную бумагу. Мне же такой бумаги не дали. у меня было несколько фронтовых друзей, которых я попросил проследить, что со мной случится. В тот же день я явился в гарнизонный госпиталь по указанному адресу. В приемной я сказал санитару, чтобы он доложил главврачу о том, что меня направили сюда на обследование. Из кабинета главврача вышли сразу два санитара, которые отобрали мою саблю и ввели к главному врачу. Наш разговор был весьма коротким. Он спросил, сколько времени я пробыл на передовой, посмотрел глаза, попросил вытянуть руки, после чего сообщил, что нервы у меня не в порядке и поэтому меня отправят в санаторий. До отправки два санитара отвели меня в помещение на первом этаже, где кроме меня находился гусарский капитан. Когда я вошел в комнату, он сразу же вышел. Оглядевшись, я увидел весьма подозрительную кровать, которая была сделана так, что шторки над ней можно было стянуть, и тогда лежавший в ней пациент оказывался как бы в ловушке. Мне не оставалось много времени для размышлений, так как вскоре на закрытый двор въехала санитарная машина, меня положили на носилки и без дальнейших разговоров погрузили в машину, где на верхней полке лежал артиллерийский капитан. Этот капитал без умолку говорил всю дорогу, и я сразу же понял, что нахожусь рядом с сумасшедшим. После довольно долгого пути мы остановились, двери открылись и я увидел, что нахожусь в огромном парке. Однако мне не понравилось, что как только я вышел из машины, меня сразу же подхватили под руки два суровых санитара и, отобрав сопроводительные бумаги, ввели в павильон. То же, что произошло со мной после этого, просто достойно романа ужасов.
II. В штейнхофском санатории
 
            Так, за открытую антимилитаристскую агитацию во время войны я попал в Штейнхофский санаторий, а проще говоря – в венский сумасшедший дом. Психиатрическая больница помещалась на огромной территории, мужчины и женщины размещались в разных павильонах.
            Два санитара ввели меня на второй этаж одного из павильонов, раздели догола, натянули на меня грубую рубаху и положили на кровать. В этом павильоне находились самые опасные, буйные, помешанные. Отсюда все без исключения пациенты попадали только в одно место – на кладбище. Рядом с моей кроватью помещался унитаз без крышки и цепочки, в котором постоянно текла вода. Лежавший напротив меня огромный, устрашающего вида человек встал, подошел к моей кровати, протянул руку и представился:
            – Я полковник генерального штаба такой-то. Вижу, что вы тоже офицер, мы будем друзьями.
            И с этими словами он опустил жестяную кружку, которую держал в руке, в унитаз, зачерпнул и выпил, а потом предложил то же и мне. Я почувствовал, что меня вот-вот стошнит. Но я видел, что имею дело с сумасшедшим, и если я буду ему возражать, он меня прибьет, однако отвращение все же победило страх и я сказал:
            –  Я сейчас не буду пить, потому что не испытываю жажды.
            Едва я освободился от него, ко мне подскочил какой-то маленький старик, сообщивший мне, что он надворный советник и кавалер ордена Леопольда. Он спросил, что за награда прицеплена у меня на груди. В ту же минуту в палату вошел маленький, коренастый, похожий на шимпанзе, санитар борцовского вида, подскочил к одному из пациентов, оравшему во все горло, с силой ударил его в грудь так, что тот свалился на кровать, и с помощью другого санитара привязал его полотенцами за руки и за ноги к кровати.
            Когда кто-то из буйных помешанных начинает орать, его немедленно нужно заставить замолчать, потому что это приводит в беспокойство других, которые также начинают орать или даже драться с ближайшим соседом. И теперь другого больного, который также начал орать, коренастый санитар схватил за шиворот, втолкнул в помещенную в нашей палате резиновую камеру и запер дверь. Все стенки, потолок и пол этой камеры из резины, поэтому буйный не может нанести себе вред, а крики его из камеры не слышны. В палате нас было человек десять.
            После полудня к человеку, назвавшемуся полковником, пришел рядовой, которого он попросил принести на другой день фотографии. Рядовой принес ему особый обед в огромном котелке. В котелке было, наверное, килограмма 3-4 какой-то еды, вроде соуса с огромными котлетами. Полковник жадно принялся за еду и съел все, не пользуясь никакими приборами. Котлеты он засовывал в рот руками, а соус зачерпывал алюминиевой миской и пил. После этого полковник сел на мою кровать и дал мне фотографии. Он действительно было полковником, вся левая сторона кителя была усыпана наградами, но при этом он был буйным сумасшедшим. Он бессвязно говорил. Можно было представить, какие планы военных операций разрабатывал он для австро-венгерской армии, пока не угодил в психушку.
            Странным ощущением было совершенно нормальному находиться среди буйных сумасшедших. Первый день, когда я присматривался то к одному, то к другому, наблюдал, что они делают или говорят, еще как-то прошел. Но когда наступила ночь и я более спокойно мог поразмышлять о моем положении, я понял, в каком дьявольском положении я оказался. Если я скажу или санитарам или врачу, что я не сумасшедший и начну протестовать, почему меня заперли в сумасшедший дом, то можно быть уверенным, что санитары и даже врачи будут считать, что я сумасшедший и постараются меня успокоить любыми средствами, чтобы я оставался спокойным. Поэтому я ни с кем не говорил и никому не жаловался, а когда санитар или врач обращались ко мне с каким-то вопросом, старался спокойно отвечать на него. Так продолжалось пять ночей и дней. На пятый день санитар ввел меня в зал, в которым находилось пятеро во главе с бородатым главным врачом. Это была комиссия, которая решала судьбу помещенных в сумасшедший дом. Старый врач задавал мне такие вопросы:
            Знаю ли я, какой сейчас год? Я ответил, 1918-й. Второй вопрос: могу ли я сказать, какой сейчас месяц, на что я тоже ответил, а когда он снова задал подобный вопрос, я сказал ему следующее:
            – Господин главный врач, нет смысла задавать мне подобные вопросы, потому что я не сумасшедший, и я вижу, что меня поместили среди умалишенных. Я могу сказать вам вполне откровенно, что причина этого то, что я считаю сумасшествием войну, когда здоровые люди во всем мире вот уже четыре года убивают друг друга без всякого смысла и цели,
            Старый врач стал со мной спорить и сказал:
            – Собственно говоря, то, что вы говорите, очень хорошо и правильно, но это говорить надо не здесь, а во Франции или в Англии. – После этого меня спросили, сколько времени я пробыл на фронте и какие у меня награды.
            –  Вот видите, - сказал старый профессор, - такому человеку и храброму солдату не подобает говорить так, как вы говорите.
            И на этом мое пребывание перед комиссией закончилось. Я попросил только убрать меня от буйных помешанных.
            В тот же день после обеда меня в сопровождении санитара отвели в другой павильон, в так называемое второе отделение. И здесь, конечно, были душевнобольные, но они были одеты в собственную одежду и ходили в сопровождении санитара на прогулки по парку, во время которой высокий, тонконогий пехотный полковник всю дорогу подбирал валяющиеся на дороге окурки и клал их себе в карман, В этом отделении я подружился с одним санитаром, который рассказал мне про мании каждого больного. Например, один лейтенант производил впечатление совершенно здорового человека, но он уже пятнадцать раз покушался на самоубийство и его ни на минуту не оставляют одного. Другой был алкоголиком, которого накануне гипнотизировал врач в присутствии санитара. Врач никогда не делал гипноза один. На другой день, когда мы отправились на прогулку и сели где-то в парке, санитар сказал, чтобы я наблюдал, что будет делать этот алкоголик. Вдруг я заметил, что он начал беспокоиться, а потом вскочил и сказал, что ему нужно идти к врачу. Потом санитар рассказал мне, что врач экспериментировал с этим больным и во время гипноза, т. е. когда тот находился в бессознательном состоянии, внушил ему на другой день между 4 и 5 часами прийти к нему. И действительно, этот алкоголик вскочил в это время и отправился к врачу.
            Один врач ежедневно делал обход больных и каждый раз присаживался поговорить со мной. Он сказал, что он военный врач, но был ранен на итальянском фронте в живот и его освободили от военной службы. Он успокоил меня, что мое пребывание здесь не будет долгим. Я пробыл в этом отделении недели три или четыре, пока меня не перевели в так называемое первое отделение. В этом отделении помещались самые легкие больные и отсюда часть больных уже выписали. Здесь я в любой момент мог один пойти гулять в парк и сюда пускали посетителей, родственников, знакомых. В этом отделении был один пожилой дяденька, коммивояжер одной бельгийской кружевной фабрики, который уже долгое время находился в этом учреждении и пребывал то в первом, то во втором отделении. Когда на него иногда “находило”, и он начинал бессвязно кричать, его в наказание возвращали во второе отделение, а когда он успокаивался и просил главного врача, то его переводили опять в первое. У этого коммивояжера была большая, закрывающаяся на ключ коробка, полная бриллиантовыми кольцами, брошками для галстуков, часами, цепочками для часов, которые он получил в подарок от разных королевских и княжеских дворов, которые делали заказы при его посредничестве. В этой коробке был альбом с фотографиями самых ценных кружев. Однажды он в припадке особого доверия ко мне попросил санитара вынуть запертую в шкаф коробку, открыл ее и рассказал о каждой вещи, когда и какой королевой или герцогиней она ему подарена. Когда он начал класть драгоценности обратно, по счету, он вдруг закричал, что одно кольцо, украшенное бриллиантами, исчезло. Я, прошедший немало сражений на русском и итальянском фронте, никогда не испытывал такого страха, как в тот момент. Он начал суетиться, кричать и я боялся, что вот-вот он начнет буйствовать, когда он поднял коробку и нашел кольцо, которое при показе закатилось за крышку. Сколько бы он ни предлагал потом показать свои драгоценности, я больше на это не соглашался.
            Помнится, я провел в сумасшедшем доме, под надзором три месяца, когда главный врач сообщил мне, что если у меня есть кто-то из родственников, который готов поручиться за меня, то меня выпишут и разрешат отправиться домой. У меня был старший брат, который получил ранение в руку еще в 1914 году на сербском фронте, и тогда служил уже в Будапеште. Я написал ему письмо, он приехал в Вену, дал письменное поручительство, и я уехал домой в Будапешт.
            Еще когда я находился в сумасшедшем доме, я узнал от одного капитана своего полка, с которым мы были в хороших отношениях, что после восстания батальона полковник собрал всех офицеров на совещание и сообщил им, что меня нужно предать суду военного трибунала за антивоенную агитацию, нарушение дисциплины и подстрекательство нижних чинов к неподчинению. Но поскольку эти преступные действия совершил один из самых храбрых офицеров полка, который беспрерывно два с половиной года пробыл в окопах, то такое двойственное поведение можно объяснить только тем, что долгая служба на передовой подорвала его нервную систему. Если такого офицера будет судить военный трибунал, то это ляжет пятном на всех офицеров полка, поэтому после выступлений многих офицеров, которые были со мной на фронте и все подтвердили мою храбрость, было решено, что меня нужно поместить в нервный санаторий. Так и случилось, с той разницей, что вместо санатория меня послали в сумасшедший дом.
III. Октябрьская революция 1918 года
 
            Наконец-то я снова оказался в Будапеште! Понадобилось много времени, пока я хоть немного отошел от пережитого в сумасшедшем доме. В Пеште тогда стояли отвратные времена. Толпами бродили дезертиры и уклонявшиеся от призыва, которых генерал-лейтенант Лукачич, военный комендант Будапешта, беспощадно вылавливал, предавал полевым судам и расстреливал. Крестьяне уже продавали продукты не за деньги, а только в обмен на одежду, обувь, тонкие духи. Молочниц нельзя было провести, предложив им дешевые духи, они знали марки французских духов и соглашались на обмен только на них.
            Характерно, что война прежде всего ударила по „интеллигенции” (юристам, врачам, учителям, служащим), т. к. мужчин забирали на военную службу, а оставшаяся без кормильца семья жила тем, что мало-помалу распродавала имущество. Рабочего класса это коснулось меньше, т. к. большая часть рабочих была занята на военных предприятиях, или же оставшиеся в тылу женщины стали работать на заводах. Зажиточные крестьяне обогатились на спекуляции продуктами и жили припеваючи, даже малоземельные крестьяне не испытывали нужды.
            Это обстоятельство революционизировало большую часть офицеров запаса. Социализмом стали интересоваться даже такие представители „господского сословия”, которые до сих пор думали, что между ними и рабочим классом стоит непроходимая стена.
            Поскольку дела у меня никакого не было, я целыми днями и неделями бродил по городу и у меня появилось много знакомых среди дезертиров и уклоняющихся от призыва. Среди них был один рабочий с Андьялфёльда (один из рабочих кварталов Будапешта), у которого дома был пулемет, и немало таких, кто хранил дома по крайней мере манлихеровскую винтовку.
 
 
Сражение у Цепного моста
 
            Осенью 1918 г. волнение в массах достигло такой степени, что в любую минуту можно было ожидать взрыва. Множество солдат, бежавших с фронта, и их семьи, толпы обнищавших людей, ждали только сигнала, чтобы начать революционное восстание. Но такого сигнала не было. Руководство Социал-демократической партии само боялось начать подобную акцию.
            Во второй половине октября, без какого-либо плана и организации, на улицах постоянно находились толпы людей. Так было и 28 октября. Помню, что перед толпой выступал Михай Каройи. И вдруг пронесся сигнал: „Пошли в крепость!”
            Солдаты, жандармы и полиция уже перекрыли у Цепного моста путь в Буду. Рядом с Редутом стоял военный кордон. Тогда я и еще несколько офицеров приблизились к кордону с возгласами: „Ребята, не стреляйте, это мирные люди, они не хотят ничего плохого”.
            Солдаты отступили, они не посмели стрелять в офицеров, а напиравшая сзади толпа смела солдат и освободила путь к Цепному мосту.
            Прорвавшая кордон толпа с криками побежала к Цепному мосту, и тут вдруг жандармы открыли огонь. Часть толпы, услышав выстрелы, бросилась бежать назад, я столкнулся с солдатом без одной ноги, мы с ним стали кричать: „Не бегите, они стреляют холостыми снарядами”. Я кричал это, потому что даже подумать не мог, что в такие дни посмеют стрелять по мирным демонстрантам. Но когда я увидел, что многие остались лежать на земле, то мы, я и одноногий солдат, тоже повернули назад. Любопытно, что жандармы, дав одну очередь, больше не стреляли. В газетах писали, что при этом было трое убитых и множество раненых.
            После сражения при Цепном мосту –  30 октября  – на итальянский фронт был направлен маршевый батальон. Батальон шел по улице Ракоци к Восточному вокзалу, сопровождаемый огромной толпой, кричавшей: „Не идите на фронт, ни давайте себя убить, хватит воевать!” Среди кричавших был и я в форме артиллерийского офицера, меня окружила большая группа солдат. Я закричал им: „Бросайте оружие и идите по домам!”. Но солдаты не посмели послушаться без приказа командира. Командир одной роты, который шел во главе своего отряда с саблей наголо, тихо сказал мне: „Отберите у меня саблю силой”. Что немедленно было сделано, после чего мужчины, женщины, дети, находившиеся в толпе, и прежде всего провожавшие солдат родственники, бросились к ним и стали их обнимать. Я крикнул солдатам: „Кругом! Марш назад!”. Ряды солдат смешались, окружавшие меня бывшие фронтовики немедленно вооружились, солдаты батальона без сопротивления отдавали им свое оружие. Кто-то закричал: „Ребята, айда за Лукачичем!”. Я пошел с теми, кто направился в сторону квартиры Лукачича на Йожеф кёрут. Что было потом с другой частью батальона, не знаю.
            Этот бравый генерал, который такой смело расстреливал бежавших с фронта солдат, теперь сам трусливо скрылся. Только через несколько дней мы узнали, что он сбежал из своей квартиры в гостиницу „Астория”, где попросил защиты у Национального совета. Так, в ночь на 30 октября произошла революция Каройи.
О дальнейшей судьбе Лукачича мне не известно, но когда я бываю на кладбище на могиле „павшего смертью героя” моего брата Дежё, я всегда прохожу мимо семейного памятника генерал-лейтенанта Гезы Лукачича.
 
 
 
IV. Эпоха Каройи (октябрь 1918 ‑ март 1919 г.)
 
            На другой день без какого-либо указания со стороны руководства Социал-демократической партии большая часть рабочих прекратила работу и вышла на улицу на демонстрацию. Все сторонники прежнего режима или поспешили заявить о своем присоединении к Национальному совету или просили защиты Национального совета. Все неожиданно открыли в себе приверженность социалистическим идеям, даже владельцы кафе вывесили на витрины громадные надписи: „Находится под защитой Национального совета”.
            Я присутствовал при отвратительной сцене, когда эрцгерцог Йожеф в Главной ратуше отрекся от имени Габсбурга и присягнул Национальному совету. В Главной ратуше „гражданин эрцгерцог” появился в сопровождении нескольких депутатов парламента. Сейчас я помню только, что среди них был Дежё Полони, который со слезами на глазах, дрожащим голосом заявил, что сей день (день, когда эрцгерцог Йожеф присяг Национальному совету) стал одним из самых знаменательных дней венгерской истории.
            Я не мог сдержаться, чтобы не возразить на это и не сказать, что он говорит глупости, лучше бы он сказал, сколько тысяч человек эрцгерцог послал на смерть на фронте. Во всяком случае для тогдашней ситуации характерно, что Полони не посмел ничего возразить на мои слова.
            В первые дни революции офицеры сразу же исчезли, все от страха переоделись в гражданскую одежду. Но когда они увидели, что революция идет под „знаком мира”, и что им ничего не грозит, они не только снова надели офицерские мундиры, но в один прекрасный день на улицах Пешта появились плакаты, которые 10 ноября приглашали офицеров и унтер-офицеров в здание Парламента по совещание. Из любопытства я тоже пошел на это собрание. Зал был заполнен до отказа офицерами и сверхсрочными фельдфебелями. Оратор предложил собранию обратиться к правительству с требованием обеспечить подобающее офицером отношение. Потом на трибуну выскочил гусарский офицер и заорал экзальтированным голосом: „Верните нам наши сабли и честь!”.
            Дело в том, что офицеры австро-венгерской армии до войны и во время войны всегда ходили с саблей на боку и только после революции перестали носить сабли.
Это собрание проходило под знаком реставрации и возвращения офицерской власти. Подобные выходки господ офицеров вызвали недовольство части собравшихся, о которых позже выяснилось, что все они были офицерами запаса. Один капитан (Эрнё Бан) закричал: „Офицеры запаса, на выход!”. Многие офицеры тут же оставили собрание, и тут же на лестнице Парламента этот капитан выступил с предложением в ответ на действия активных офицеров также создать организацию офицеров запаса. Я также обратился к собравшимся и предложил сразу же отправиться в какое-нибудь кафе и немедленно создать свою организацию. Нас собралось человек двадцать-двадцать пять в кафе „Аббазия”. Капитан предложил назвать организацию Венгерским союзом офицеров запаса. После долгих споров было принято название: Венгерский союз офицеров, унтер-офицеров и солдат запаса. Союз был организован 12 ноября. Мы получили довольно большое помещение. Капитан стал председателем, а я одним из вице-председателей. Цели Союза были по сути дела экономическими, но я рассчитывал и на то, что в случае, если офицеры начнут контрреволюционное наступление, то против них можно будет выставить членов Союза.
            Через членов Союза мы узнавали об интригах, замышляемых в казармах контрреволюционно настроенными активными офицерами.
            Какое представление было у отдельных руководителей Социал-демократической партии о возможности контрреволюции, дает следующий случай. В эти дни в подземке по направлению к городскому парку встретились Дежё Бокани, Якаб Вельтнер и д-р Йенё Ландлер. Я тоже сел в этот вагон, и так как я знал всех троих, а Ландлер был в свое время моим начальником, я вступил с ними в разговор. В разговоре я сказал Бокани: „Почему вы не вооружаете рабочих? Разве вы не знаете, что активные офицеры повсюду организуются?” На что Бокани ответил, что офицерского восстания не стоит бояться, так как в этом случае можно будет организовать выступление тысяч рабочих. На что я возразил: „С одним дисциплинированным и вооруженным батальоном я, да и любой другой офицер, за полчаса разобьет даже тридцатитысячную толпу, если она не вооружена”.
            После падения Советской республики в 1919 году для свержения правительства Пейдля Иштвану Фридриху хватило семидесяти вооруженных полицейских.
            Я сделал еще одну попытку. „Непсава” по моей просьбе поместила объявление, в котором я приглашал офицеров запаса на собрание в одном из залов гостиницы „Рояль”, Собралось всего около 30-40 офицеров. Из старых социал-демократов были
д-р Бела Гонда и д-р Имре Бард. Было много пустых речей, и я сделал вывод, что с ними много не сделаешь.
            Во время существования правительства Каройи государственным секретарем обороны был назначен Бём. Он поручил мне и одному адвокату по имени д-р Вайда пересмотреть приговоры Военного трибунала по чрезвычайным и прочим делам. Так, ко мне попали материалы процессов Дучинской, Йенё Ландлера, Йенё Гамбургера и еще много других. Мы делали выписки из материалов, и Бём использовал их в „Непсаве”. Он писал по ним статьи.
            Это было довольно большая работа, которая занимала все мое время, так что я в то время ничем другим заниматься не мог.
 
V.  Mоя встреча с Белой Куном и Кароем Вантушом
 
            С Фридой Гардош я познакомился еще до войны, в марте 1914 года. Когда я приезжал с фронта в отпуск, все свое свободное время я проводил с ней. Фрида работала в Государственной рабочей страховой кассе, а по вечерам помогала в редакции „Непсавы”, где работал ночным редактором ее старший брат, Шандор Гардош. Она рассказывала мне, что в „Непсаве” машинисткой работает жена Кароя Вантуша, которая получила от мужа письмо о том, что они скоро вернутся домой из русского плена. Через Фриду Гардош я просил передать Вантушам, что когда ее муж вернется, я хотел бы с ним встретиться.
            В Венгрии в то время никто представления не имел о том, что такое большевизм и в чем, собственно, суть русской революции. В тех немногих известиях, которые появлялись в газетах, была одна пустая болтовня и никакой информации. Бела Кун, Карой Вантуш, Ференц Янчик и Дердь Нанаши вернулись из русского плена одновременно. Помню, что Фрида Гардош сообщила мне в день их приезда, что на другой день после полудня Кун и Вантуш будут на квартире Ференца Гёндёра, где расскажут тем, кого это, как и меня, интересует, о сути большевизма. У Ференца Гёндёра была довольно большая квартира, и одну из самых больших комнат он предоставил в наше распоряжение, но сам участия в этой встрече не принимал. При разговоре, кроме Куна и Вантуша, присутствовали Бела Ваго, Йожеф Погань, Шандор Сабадош (Фрейштадт), и если память мне не изменяет, Ласло Рудаш, Бела Санто и другие. Нас собралось около десяти человек. Мы задавали вопросы, а Кун и Вантуш отвечали. Я уже на этой встрече целиком и полностью принял точку зрения большевиков, пролетарскую диктатуру, вооружение рабочего класса, раздачу земли и так далее.
            Начиная с этого момента, я поддерживал связь с коммунистами и на улице Вышегради и в других местах.
            Я считал, что в Будапеште на самых крупных заводах надо собирать добровольцев рабочих в взводы, полки, батальоны и готовить из них настоящие военные подразделения. Я брался привлечь необходимых для обучения офицеров. Когда я говорил об этом на Вышеградской улице с Белой Куном, он сказал, что военными делами занимается Бела Санто и чтобы я поговорил с ним. Белу Санто я знал еще с 1905 года, когда он с моим братом Задором Сабадошом, который был старше меня на десять лет, и с Феньё организовали Государственный союз служащих частных предприятий. Тогда я был первокурсником юрфака и помогал им тем, что на организационных собраниях выступал с чтением стихов, а иногда и песен Ади.
            Санто не очень склонялся к моему предложению, у него были другие планы. Они поручили Дьердю Нанаши, который вернулся вместе с Белой Куном из русского плена, организовать солдат казармы на улице Юллеи. В нашем Объединении до меня дошло, что Нанаши приглашает солдат в пивную, которая находилась напротив казармы, где поит и угощает их. Я не считал подобную агитацию солдат допустимой. Случилось то, что когда Нанаши сообщил Куну и Санто, что агитация казармы на улице Юллеи прошла успешно, и Бела Кун 31 декабря 1918 года появился в казарме, чтобы произнести речь, в него стреляли и взяли под арест. Тогда они бросились к Йожефу Поганю с тем, чтобы тот немедленно шел в казарму и освободил Белу Куна. Так успешно Нанаши провел организацию солдат в казарме на улице Юллеи.
            Я должен еще сказать несколько слов об этом Нанаши. В феврале 1919 года, когда правительство Каройи арестовало руководство Коммунистической партии и всех наиболее известных коммунистов, необходимые для ареста сведения были даны Дьёрдем Нанаши, дядя которого был инспектором сыска. Когда 21 марта была провозглашена Советская республика, Нанаши исчез, скрылся за границей. В Москве я однажды спросил у Вантуша, что случилось с Нанаши, который их выдал, и тот сказал, что он занимается этим и за границей, что он и там оказывает услуги полиции.
            В 1947 году я вернулся в Венгрию и работал в качестве юрисконсульта в Венгерско-Советском Акционерном Обществе. Там я встретился с человеком по имени Нанаши, сгорбленным, с выпученными глазами, который работал переводчиком с русского и венгерского, но этот жалкий человек совсем не был похож на того высокого, красивого юношу, которого я помнил по 1919 году.
            Однажды поздно, около трех часов пополудни я зашел в столовую, где кроме меня был один единственный человек, Нанаши. Я подсел к нему и спросил, где он учился русскому (надо сказать, что он очень плохо знал по-русски, и переводил на венгерский только написанные приказы директора, в качестве переводчика использовать его было нельзя). Он ответил, что в 1914 году попал в русский плен.
На это я спросил: ”Не тот ли вы Нанаши, который вернулся на родину вместе с Белой Куном?”. Он ответил: „Да, это я. Я все хотел прийти к товарищу Сабадошу, чтобы поговорить о делах 1919 года, но вы всегда так заняты, что я так и не выбрал время”.
После обеда он немедленно поднялся в отдел кадров и заявил, что должен сообщить дополнительные данные в своей биографии. Там, несколько смягчив дело, он сообщил, что в 1919 году его дядя, инспектор полиции Нанаши, хитростью получил у него адреса коммунистов. И он чувствует свою вину за это. Я немедленно доложил об этом случае советскому генеральному директору, который сказал, что ему неудобно из-за этих венгерских дел его уволить, но он просит меня „сообщить эти данные в ЦК партии, чтобы его убрали отсюда венгры”.
            Я пошел в ЦК к д-ру Тибору Сёньи, тому самому, который позднее, во времена Ракоши, был казнен, а в то время заведовал отделом кадров, и сообщил ему о пожелании генерального директора. То же самое я позже довел до сведения Йожефа Шоллнера, бывшего освобожденным секретарем треста, но Нанаши тем не менее все еще оставался на месте, поскольку он, как выяснилось, и тогда занимался сбором сведений для них. Однако потом, когда директором стал Поллак, Нанаши убрали. После этого он занимался переводами русской художественной литературы. Однажды в „Сабад неп” даже появилась статья с критикой одного его плохого перевода. Насколько я знаю, он умер в 1950-х годах.
VI. Моя квартира на проспекте Андраши
 
            До тех пор у меня не было своей квартиры. Я жил у моей матери. Д-р Бела Гонда, адвокат и артиллерийский лейтенант запаса, который работал тогда в Жилищном управлении, дал мне адрес, чтобы я пошел и посмотрел квартиру, и если она мне подойдет, то он вне очереди предоставит ее мне как офицеру, вернувшемуся с фронта. Квартира находилась на проспекте Андраши д. 105, в доме архитектора Режё Рая. Квартиру на третьем этаже собственного дома он построил для себя. Квартира и архитектурная контора занимали целый этаж, но у конторы был отдельный вход, поэтому можно было выдать ордер на комфортабельную двухкомнатную квартиру с холлом. Режё Рая тогда не было в Будапеште, он выехал в Швейцарию, однако его служащий, который был одновременно и его доверенным лицом, подал апелляцию на постановление Жилищного управления, и дело попало в областной суд, который решил дело в мою пользу.
            Когда я хотел войти в квартиру, там был французский майор, заместитель подполковника Викса, который вызывающе заявил мне, что он не пустит меня в эту квартиру. На что я ответил, что у меня есть постановление суда, что квартира моя, и я вселюсь в нее, если понадобится, силой. А я, сказал майор, выставлю перед парадным спаги [части лёгкой кавалерии во французских колониалоных войсках. – В.Л.]. Меня страшно возмутил нахальный тон майора, и я сказал на это: А я против ваших спаг приведу с собой вооруженных солдат и все равно займу квартиру.
            На другой день в полдень меня вызвал д-р Гундель, заведующий Жилищным управлением, и сказал мне, что подполковник Викс, который возглавлял военную миссию союзных войск, обратился с жалобой к Михаю Каройи, и он просит меня не умничать и не вызывать международного конфликта, и хотя я, безусловно, прав, но все же не стоит вступать в спор с начальником французских оккупационных войск. Они дадут мне другую квартиру, какую я захочу.
            Провозглашение 21 марта Советской республики повергло в изумление не только венгров, включая коммунистов и социал-демократов, но вызвало сильный переполох у находившихся в стране иностранцев. Большинство французов продали и отдали все свои припасы и оружие. Викс также потерял всю свою спесь. И когда я 21 марта пришел на проспект Андраши д. 105, французский майор расплылся в любезной улыбке до ушей, протянул мне руку, но я сделал вид, что не заметил ее, и показал, что они уже упаковывают вещи, потому что покидают и квартиру и Венгрию. Я дал им 24 часа отсрочки, и он, прощаясь со мной, дважды спросил: „Но вы не выгоните нас раньше 24 часов”.
            Эти французы, безусловно, думали, что коммунисты - людоеды, ведь все газеты мира в то время - вот уже второй год - были полны всякими ужасами о русских большевиках. Этим и объясняется страх французского майора. Во всяком случае, я въехал в квартиру.
            Фрида Гардош, которая до тех пор всегда снимала комнату, тоже получила квартиру еще до провозглашения диктатуры. Когда руководители компартии были арестованы полицией с помощью Нанаши, Вантуш должен был скрываться всегда в разных местах, больше двух-трех дней не оставаясь в одном месте. Несколько раз он скрывался и в квартире Фрици Гардош на улице Мештер.
            За четыре с половиной месяца существования правительства Каройи обстановка становилась все более анархической: все организовывались, каждый день создавались новые объединения, министр финансов постоянно угрожал ввести небывалые до сих пор налоги, хотя никаких налогов не было вообще. В целом весь этот период можно охарактеризовать коротко: слов много, а дела нуль.
            В Венгрии тогда существовало пять-шесть военных союзов. Союзы офицеров действующей армии, офицеров запаса, раненых на войне, отдельное объединение унтер-офицеров, Венгерских союз оборонных сил (МОВЕ), Союз „пробуждающихся” венгров - все эти объединения, по сути дела, были военными или носили военный характер.
            12 декабря Военный союз организовал в Будапеште большую солдатскую демонстрацию против военного министра Барты, которая привела к его отставке. Главным заправилой в Военном союзе и в организации этой демонстрации был Йожеф Погань, которого позднее точно также сместил с поста комиссара обороны Тибор Самуэли.
            Помимо множества военных объединений, 14 декабря был создан профсоюз офицеров. Собрание открыл капитан действующей армии Отто Штейнбрюк, а ораторами были Якаб Вельтнер и Йожеф Погань. Через месяц, 12 января Штейнбрюк был избран в Исполнительный комитет Военного союза.
            Во время Советской республики Штейнбрюк командовал полком. Позже он бежал в Советский Союз. Когда в 1924 году ГПУ арестовало Фриду Гардош, мы с Янчиком пришли на московскую квартиру Штейнбрюка, который тогда работал в ГПУ, чтобы спросить, не знает ли он, почему арестовали Фриду Гардош. Штейнбрюк был женат на немке. После он был переведен в Красную армию и стал начальником разведотдела Красной армии в ранге генерал-полковника. Карьера его закончилась вместе с карьерой маршала Тухачевского. Он был расстрелян, жена арестована, а шестнадцатилетняя дочь оказалась на улице.
VII. Провозглашение Венгерской Советской республики
 
            Арест коммунистов в ночь на 21 февраля не остановил революционного брожения. Началось разложение и в правящих партиях: партии Каройи, радикальной партии, социал-демократической партии. Когда же подполковник Викс предъявил свою ставшую с тех пор знаменитой ноту об установлении границ Венгрии, правительство Каройи подало в отставку и передало власть профсоюзам, или, как говорилось в манифесте Каройи, “Пролетариату народа Венгрии”.
            Как видно, социал-демократы не решились взять власть одни и отправились в тюрьму и 21 марта 1919 года договорились с Белой Куном и другими коммунистами, находившимися там, о провозглашении Венгерской Советской республики. Все это было так неподготовлено и так неожиданно, что сами социал-демократы и коммунисты были ошеломлены, узнав об этом. Ведь до сих пор социал-демократы, особенно после выпада “Непсавы” 20 февраля, поливали грязью коммунистов и называли их “левыми контрреволюционерами”. Ещё 7 февраля Военный совет под председательством Поганя предпринял яростную атаку на коммунистов, а Социал-демократическая партия на своем чрезвычайном собрании 9 февраля исключила коммунистов из партии.
            После всего этого не приходится удивляться тому, что как коммунисты, так и социал-демократы, встретили провозглашение Советской республики и сообщения газет от 22 марта об Образовании правительственного совета с крайним удивлением.
Номер “Непсавы” от 22 марта 1919 года публикует список Правительственного совета, который был следующим:
Комиссар
Заместитель
Председатель
Ш. Гарбаи
Внутренние дела
Й. Ландлер
Б. Ваго (коммун.)
Финансы
Й. Варга
Б. Секей (к)
Просвещение
Б. Кунфи
Д. Лукач (к)
Труд
Д. Бокани
К. Фидлер (к)
Иностранные дела
Б. Кун (коммунист)
П. Агоштон
Торговля
Ландлер (временно)
М. Ракоши (к)
И. Хаубрих
Оборона
И. Погань
Б. Санто (к)
Т. Самуэли (к)
Юстиция
З. Ронаи
И. Ладаи
Социальные дела
В. Бём
Д. Хевеши (к)
А. Довчак
Земледелие
Ш. Чизмадия
К. Вантуш (к)
Й. Хамбергер
Д. Нистор
Продовольствие
М. Эрдейи
А. Иллеш
            Как видно из этого списка, из 11 наркомов только один (Бела Кун) был коммунистом, да и то ему достались только иностранные дела. Все остальные наркомы были социал-демократами. Из 17 заместителей наркомов лишь 9 можно было бы отнести к коммунистам.
            Точно такая же искаженная картина получится, если посмотреть на соотношение евреев в Правительственном совете. Вовсе не нужно быть антисемитом, поставить этот вопрос нужно для того, чтобы понять, почему Венгерская советская республика пала несколько месяцев спустя.
            В первом составе Правительственного совета, кроме председателя (Шандор Гарбаи) и наркома труда (Дежё Бокани), все были евреями. Из 17 заместителей наркомов не евреями было 8 (Фидлер, Агоштон, Хаубрих, Ладаи, Довчак, Чизмадия. Вантуш, Нистор).
            В таком правительственном совете, и представленной им Советской республике, крылась причина её падения. В Венгрии подобное правительство не могло удержаться у власти, даже если бы и не допустило всех тех ошибок, которые оно сделало.
            Номер “Непсавы” от 14 мая публикует список вновь избранного первого руководства объединенной партии. Это следующие имена: Бокани, Баяки, Бём, Гарбаи, Кунфи, Ландлер, Нистор, Велтнер, Кун, Пор, Рудаш, Ваго, Вантуш.
            Из 13 членов руководства партии последние пять были коммунистами и из пяти коммунистов только один не еврей (Вантуш), а из всего руководства партии только пятеро не были евреями.
            Доля коммунистов в руководстве партии: 38%, а доля не евреев: 63%.
В июне 1919 года изменился состав Правительственного совета, Объединенный исполнительный комитет, избранный общевенгерским собранием советов, выбрал новый Правительственный совет. Председатель Гарбаи, его заместитель Довчак. Президиум Совета народного хозяйства (они же и наркомы): Варга, Нистор, Лендел, Баяки. Иностранные дела – Кун, оборона – Б. Санто, внутренние дела – Ландлер, юстиция – Агоштон, народного благосостояния – Гут, образования – Погань.
Итак, число членов правительственного совета 12, из них три коммуниста (Кун, Санто, Гут), и отметим кстати, что все трое евреи, и 9 социал-демократов. Таким образом, доля коммунистов – 25%. Из 12 наркомов 5 не евреев (Гарбаи, Довчак, Нистор, Баяки, Агоштон), доля евреев ‑ 59%.
            И все это происходит в той [католической – В.Л.] Венгрии, которая на протяжении столетий была под покровительством Девы Небесной.
            И в руководстве армии дело обстояло не лучше. Первым главнокомандующим армии был Вилмош Бём, командирами четырех дивизий: Йенё Ландлер, Бела Ваго, Йожеф Погань и Дежё Бокани. За исключением последнего (Бокани), все руководство армии состояло исключительно из евреев. Заместителем Бёма некоторое время был Бела Кун, а некоторое время спустя Бёма на посту главнокомандующего армией сменил Ландлер. От этого, естественно, соотношение евреев не изменилось.
Как интересную подробность, стоит отметить, что среди командующих дивизиями Ландлер, Ваго и Бокани никогда не служили в армии, а Погань не дослужился выше ранга офицерского денщика.
            И самая большая беда, что за прошедшие 30 лет коммунисты ничему не научились. Во времена М. Ракоши, в 1950-е годы, в Народной Республике было так называемый узкий кабинет. Ракоши организовал его по сталинскому образцу. Этот узкий кабинет состоял из пяти человек: 1. Матияша Ракоши, который решал все политические вопросы, 2. Эрне Герё, к которому относились все хозяйственные дела, 3. Михая Фаркаша (теперь посаженного в тюрьму), к которому относились все вооруженные силы (армия, внутренние дела, госбезопасность), 4. Йожефа Реваи, к которому относились все дела в области культуры и, наконец, 5. Золтана Ваша, который был Председателем Госплана и занимался планированием. И все пятеро были евреями.
            После провозглашения Советской Республики руководство “Венгерского союза офицеров, унтер-офицеров запаса, работников умственного труда и солдат” в полном составе явилось к наркому обороны Йожефу Поганю ‑ хотя среди них не только не было ни одного коммуниста, но и ни одного социал-демократа ‑ и взяло на себя вербовку в Красную армию. Меня же через несколько дней вызвал к себе Погань и поручил взять на себя руководство двумя отделами в комиссариате обороны, отдела судов и юстиции. Я принял это поручение. За войну в этих двух отделах набралось достаточно большое количество офицеров. Даже дряхлых немощных пенсионеров мобилизовали на службу, поскольку к концу войны существовало мнение, что в армии должно быть как можно больше преданных монархии активных офицеров. Этим старикам просто “давали заработать”.
            До провозглашение Советской республики этот отдел возглавлял один генерал-лейтенант, но когда я попал туда, там всем распоряжался один полковник по фамилии Шоош. Дней через 10-12 после нашего знакомства я спросил у него, чем собственно занимается здесь эта масса людей, но удовлетворительного ответа от него не получил, и поэтому вместе с ним мы установили, сколько человек и кто именно нам нужен, а остальных распустил. Большей частью это были вновь призванные на службу пенсионеры.
            Меня вызвал к себе Бём и спросил, почему я уволил так много старых офицеров. Потому что в них нет необходимости, ответил я.
            Но и им нужно как-то жить, сказал Бём.  – Тогда пускай они идут строить дороги, в этом есть большая нужда в Венгрии, ответил ему я.
            Наш спор окончился на том, что я заявил Бёму, что у меня нет никакой необходимости в этих людях и я не могу дать им работы, если же он хочет взять их обратно, это его дело, путь берет их, куда хочет, но только не ко мне.
            Могу себе представить, как после падения Советской республики все эти офицеры предстали как мученики и думаю, что они поминали меня в своих молитвах до самой смерти за то, что я помог им в этом.
VIII. Несколько слов о Йожефе Погане
            Йожефа Поганя я знал еще по университету. Он, в то время студент филологического факультета, также слушал лекции профессора Ласло Недьешши по истории литературы, как и я, студент юридического факультета. Тогда ассистентом Недьешши был Дюла Юхас, впоследствии известный поэт. Во время войны Погань, насколько я знаю, был денщиком своего шурина Эрнё Цобеля, офицера запаса. Потом он стал военным корреспондентом. Вероятно, именно поэтому после революции, в 1918 году, он занял пост председателя Военного совета. Погань был способным человеком, и когда в 1923 году по настоянию Зиновьева, председателя Коминтерна, Йенё Ландлер должен был полгода находится в Москве, последний с большой похвалой говорил мне о знаниях и, главным образом, о работоспособности Поганя. Еще когда он был совсем молодым, он был одним из редакторов “Библиотеки мировой классической литературы”. Он работал в “Непсаве” и во время революции Каройи был помощником Якоба Велтнера и во всем с ним соглашался.
            После победы Советской республики в Национальном театре была поставлена его драма “Наполеон”.
            Когда в период правительства Каройи я занимался в Министерстве обороны пересмотром военных и политических приговоров, однажды меня срочно вызвали в помещение Военного совета, где уже собралось много офицеров-социалистов, так как несколько так называемых революционных офицеров хотели расправиться с Поганем. Но момент был упущен, так как пришло еще больше людей, причем вооруженных, и расправа не состоялась.
            Тибор Самуэли терпеть не мог Поганя, потому что не мог простить его агитацию против коммунистов и поэтому организовал громадную демонстрацию солдат, матросов и вооруженных батальонов рабочей охраны, потребовавшую убрать его из наркомата обороны. Толпа демонстрантов встала перед министерством военных дел в Буде и требовала немедленного смещения Поганя. Группа демонстрантов, вооруженная револьверами, ворвалась в здание комиссариата и подняла такой шум, что я, который находился недалеко от помещения, занимаемого Поганем, прибежал туда. Эта депутация была настроена так, что можно было опасаться самого худшего. Надо признать, что в этой критической ситуации Погань сохранил присутствие духа, хотя он и побледнел, но показал себя не трусом. Между тем на крики демонстрантов прибыл Бела Ваго, который с балкона Наркомата обороты пытался утихомирить толпу.
            Все кончилось тем, что как Поганя, так и Самуэли, из министерства обороны убрали. Погань был назначен комиссаром иностранных дел, а Самуэли наркомом образования, поскольку институт заместителей наркомов был ликвидирован. Состав нового правительственного совета был опубликован в газетах 4 апреля. Во вновь образованном в июне правительственном совете Погань стал комиссаром образования и командующим корпусом.
            После падения Советской республики он бежал за границу. Бела Кун, оставивший после провала Самуэли, Поганя взял с собой в особом поезде, который по поручению Антанты сопровождал в Вену полковник Романелли.
            В эмиграции во время фракционной борьбы Погань входил в группу Ландлера и был одним из ее активнейших членов. После примирения фракций Погань был отправлен в Соединенные Штаты, где под именем “Джона Пеппера” стал членом центрального руководства и одним из руководителей американской компартии.
            В 30-е годы Погань был отозван в Москву и за свою деятельность в Соединенных Штатах исключен из партии. В связи с исключением его из партии председатель Контрольной комиссии ВКП(б) Ярославский опубликовал в “Правде” сообщение, где, среди прочих грехов Поганя, говорилось, что он получал командировочные, хотя никуда не ездил. Но ему дали работу, он служил в каком-то рекламном учреждении. В 1937 году он был арестован и казнен.
            После образования Советской республики военные трибуналы были распущены. В Будапеште из трибунала, находившегося на проспекте Маргит, остался лишь завхоз (бывший гусарский полковник), несколько охранников и унтер-офицеров. Тюремные камеры были переполнены политическими заложниками, поэтому было необходимо образовать Будапештский военный трибунал. Этот вопрос я решил, обратившись Миклошу Кишшу, руководителю будапештской линейной комендатуры, с которым я был знаком еще с того времени, когда я был помощником адвоката в конторе Ландлера, и попросил его прислать ко мне проходящих военную службу членов профсоюза рабочих-металлистов, человек 10-15, из которых можно было бы организовать революционный трибунал и прокуратуру. Он, а также профсоюз металлистов прислал мне 15 человек, которых я распределил на группы и научил, как надо судить и как надо обвинять. Так, уже в середине апреля начал действовать будапештский революционный трибунал. Политических заложников, содержавшихся на проспекте Маргит, я передал в тюрьму на улице Марко.
            Еще до образования военного трибунала ко мне в наркомат обороны пришел представитель комиссариата иностранных и внутренних дел и сообщил, что швейцарских консул получил разрешение поговорить с сыном владельца кожевенного завода Маутнера, который находился под арестом как заложник от буржуазии. При их разговоре присутствовал и я. Из камеры вышел красивый молодой человек и на вопрос швейцарского консула ответил, что в ним обращаются хорошо и никаких претензий он не имеет. Это обстоятельство я упоминаю только потому, что позже, когда я перейду к рассказу о личности и делах Иштвана Маутнера, это будет иметь значение.
 
IX. От Будапешта до Надьканижи
            Во время организации военных трибуналов скопилось уже множество дел. Эти дела я просмотрел вместе с выбранными судьями и обвинителями. Так ко мне попало дело пяти офицеров из Надьканижи. Среди документов я нашел обрывок бумаги, на котором карандашом было написано только: “посылаю при сем пять контрреволюционных офицеров” и неразборчивая подпись.
            На мой запрос письмом, почему эти офицеры находятся в тюрьме будапештского революционного трибунала, в Надьканиже разъяснения дать не могли. Никаких конкретных обвинений против них тоже не было. Я вызвал к себе арестованных офицеров и поскольку никто из них не знал или не хотел сказать, почему он был арестован, я задал им вопрос, хотят ли они служить в Красной Армии.
            Все с радостью согласились. В тот же день я выпустил их и направил в распоряжение военного командования с тем, чтобы они были немедленно направлены на фронт. Из них лишь один капитан сбежал в Сегед к тамошнему правительству, а остальные остались в частях Красной Армии.
            Еще во второй половине апреля комиссар Карой Вантуш сообщил мне, что его отозвали из Надьканижы, где он находился как командующий фронтом на реке Мура, в Будапешт в распоряжение Правительственного совета, и спросил, не хотел бы я отправиться туда вместо него. Мне уже изрядно надоело в Комиссариате обороны и военном трибунале и поэтому я 2 мая отправился в Надьканижу. Я занял место Вантуша в гостинице на рыночной площади. Там я занял две комнаты и пока дал распоряжение о том, чтобы в одно из комнат дежурили телефонисты в три смены, а в другой жил сам. К этой комендатуре относился один батальон, которым командовал жандармский подполковник, который стоял на берегу Муры на югославском фронте, а также те военные отряды, которые находились в области Зала, в основном в Каниже. В Надьканиже стоял целый полк.
            По всем Задунавью, в Каниже и в ближайших районах настроение было тревожное и неспокойное.
            Одного из членов руководства Партии мелких сельских хозяев (ПМСХ) арестовали. В следующее воскресенье после службы в церкви на рыночной площади собрались крестьяне и целый толпа ворвалась ко мне в гостиницу. Их главным оратором был один настроенный весьма воинственно крестьянин, который орал так, будто бы произносил речь перед пятитысячной толпой на рыночной площади. Я постарался его успокоить и просил, чтобы он не кричал, а то я чего доброго оглохну и мы не до чего не договоримся. Наконец, один крестьянин, потолковее и поумнее, сказал, что они явились сюда, потому что арестован др. Хегедюш, один из руководителей ПМСХ, который никаких преступлений не совершал.
            Я здесь военный комендант и не имею права вмешиваться в дела гражданских властей или обвинителя, сказал я.
            После долгого спора они заявили, что ручаются за Хегедюша, после чего я вызвал по телефону обвинителя Полаи и сообщил ему желание депутации, после чего депутация от меня удалилась.
            Обвинитель временно освободил Хегедюша, который в ту же ночь сбежал в Югославию. На другой день обвинитель, естественно, арестовал крестьян, поручившихся за него.
            Замечу здесь, что после падения Советской республики как д-ра Хегедюша, так и громогласного крестьянина, как пострадавших, выбрали в том же году депутатами национального собрания, и когда я в октябре 1919 года предстал перед судебной пятеркой в Надьканиже, в моем процессе и хозяин и “господин депутат” предстали в качестве свидетелей, я же сидел на скамье подсудимых.
            Когда этого “сельского хозяина” арестовали еще при диктатуре, ко мне просить за мужа явилась его жена, бледная, с лицом восковой желтизны. Нужно сказать, что при даче показаний как свидетель этот крестьянин в качестве смягчающего обстоятельства в мою пользу заявил, что когда его жена была у меня по поводу его ареста, я говорил с женщиной вполне вежливо и даже предложил ей сесть.
            Наученный описанным выше случаем, я перенес свою контору из гостиницу в поместье Лажнаки, которое находилось примерно километров в двух-трех от города и принадлежало графу, иезуиту, который, конечно, эмигрировал. Позднее, чтобы не подвергаться подобным нападениям, я для охраны разместил там полк военных матросов.
            Этот “папский граф” был гомосексуалистом и бежал так поспешно, что оставил свою переписку, в том числе и компрометирующие любовные письма, которые забрали в директорию.
X. Контрреволюция в Надьбаконаке
 
            Надьбаконак – простая деревенька недалеко от Надьканижы. Во время Советской республики председателем сельской директории выбрали Яноша Золтана, мелкого сельского хозяина, владельца земли в пять хольдов, незадолго до того вернувшегося из русского плена.
            Часть хозяев с самого начала не симпатизировали Советской республике. Часть хозяев группировалась вокруг попа, бывшего местного нотариуса и судьи, и когда в начале мая они были недовольны раздачей соли, которую проводил Золтан, они хотели его сместить.
            Во время Советской республики был издан декрет об обязательной сдаче населением оружия, но в Надьбаконаке этот декрет выполнить не могли, и местное население в изобилии располагало оружием.
            Янош Золтан 22 марта пришел в областную директорию Надьканижы и попросил освободить его от руководства директорией в Надьбаконаке или же дать ему вооруженную помощью для восстановления там порядка.
            Вместе с Йожефом Шнеффом, комиссаром Правительственного совета в области Верхняя Зала, они пришли ко мне и просили послать солдат на помощь Золтаи. Я приказал командиру охраны в Надьканиже послать в Надьбаконак отряд в человек 20. Эти 20 солдат под руководством политуполномоченного Имре Куташа и двумя уполномоченными от городской директории вместе с Яношем Золтаи 23 мая отправились в Надьбаконак. Когда враждебно настроенные крестьяне села узнали о том, что для восстановления порядка направлены солдаты, они стали звонить в колокола и послали в соседние села конных гонцов, призвав их поспешить на помощь с оружием или другими подходящими орудиями.
            И в самом селе и в округе было много оставшегося с войны оружия, и поэтому в холмах вокруг Надьбаконака засела многочисленная вооруженная группа и они открыли такой огонь по прибывшим солдатам, что те сочли целесообразным отступить, когда стемнело. Под руководством председателя местной директории Яноша Золтаи и учителя Лайоша Париша солдаты и бывшие с ними члены директории возвратились в Надьканижу.
            Областная директория опасалась, что вооруженные крестьяне Надьбаконака пойдут на Надьканижу и поэтому они просили дать им больше солдат.
            После возвращения 20 солдат, напуганных в Надьбаконаке, я не считал целесообразным посылать новых солдат из надьканижского гарнизона и поэтому 24 мая по телефону связался с командованием Красной охраны в Будапеште, где мне обещали в течение дня направить из Шопрона в Надьканижу по крайней мере роту солдат. И в самом деле, 24 мая ко мне пришел Дежё Энцбургер из Шопрона и доложил, что он получил приказ из Будапешта прибыть с отрядом в 240 человек в мое распоряжение. Этот вооруженный отряд в 240 человек под командованием Энцбургера с несколькими членами областной директории и Яношем Полаи, областным обвинителем, 24 вечером отправились в Надьбаконак для восстановления порядка. Той же ночью Полаи арестовал около 20 крестьян, которые были названы сельским советом. Утром вооруженные местные крестьяне и поспешившие им на помощь жители соседних деревень открыли огонь и убили одного пограничника по фамилии Такач. Солдаты штурмом взяли холмы, в которых прятались крестьяне и взяли в плен парня Йожефа Хорвата из села Чап, который застрелил Такача, и другого парня из Чапа, Яноша Хорвата, вооруженного топором. Между тем солдаты поймали одного крестьянина из Надьбаконака, Йожефа Коларича, который верхом, вооруженный двумя наганами и биноклем, поспешил в соседнее село за помощью. Образованный в Надьбаконаке революционный трибунал приговорил трех этих контрреволюционеров к смертной казни.
            Солдаты с двадцатью пленными и тремя приговоренными к смерти возвратились днем 25 мая в Надьканижу, где обвинитель Янош Полаи доставил двадцать пленных в тюрьму, а трех приговоренных к смерти расстрелял тут же на тюремном дворе.
            Поскольку в Надьбаконаке порядок был восстановлен, Полаи через 8-10 дней отпустил всех двадцать арестованных домой, и до падения Советской республики в селе все было спокойно.
            После поражения Советской республики после суда, продолжавшегося четыре дня, 19 октября 1919 г. трибунал Надьканижы вынес приговор Яношу Полаи, мне и еще шести другим обвиняемым. Полаи приговорили к смерти, меня к 12 годам тюрьмы, остальные обвиняемые получили сроки от 5 до десяти лет. Яноша Полаи, который был настоящим пролетарием, работал котельщиком в железнодорожных мастерских, вскоре повесили на дворе надьканижской тюрьмы.
            Должен заметить, что в составе судебной коллегии, осудившей Полаи, было двое, которых Полаи во время Советской республики арестовал, но позже отпустил на свободу.
            Когда румыны и чехи начали наступление и поначалу принудили венгерские войска отступить по всему фронту, на югославском фронте было совершенно спокойно. Я дал войскам, находившимся на границе, указание, что необходимо везде проявлять дружеское отношение к югославам. Югославские пограничники приходили в гости к нашим, а наши к югославам. При этом они передавали листовки в Хорватию и в Сербию. До падения Советской республики на этом участке, да и по всей границе, не было никаких столкновений.
            После провозглашения Советской республики в поместье Лажнаки был проведен обыск, и при этом некоторые члены Директории много чего прихватили с собой. В то время меня еще не было в городе, однако Шнефф доложил мне, кто и что именно унес. Я дал ему указание довести до сведения тех, кто что-то унес из поместья, в тот же день возвратить все и положить на прежнее место. На другой день Шнефф доложил мне, что целая телега была нагружена возвращенными вещами.
            После падения республики “папский граф” первым делом бросился искать свои вещи, но к счастью для членов директории, унесенные вещи все оказались на своих местах.
            Только успели ликвидировать вооруженный мятеж крестьян в Надьбаконаке, началась забастовка железнодорожников.
 
 
 
XII. История ликвидации забастовки железнодорожников в Задунавье
в июне 1919 года
            Во время Советской республики комитат Зала был разделен на две части: нижняя и верхняя Зала. Центром последней была Надьканижа, где размещалось командование фронта Муры.
            Комиссаром комитата Верхней Залы был Золтан Шнефф, рабочий, старый социал-демократ, который был губернатором (ишпаном) уже при правительстве Каройи.
            В первых числах июня 1919 года Шнефф пришел ко мне как к командующему фронта и попросил помощи, так как из-за границы в Надьканижу прибыло два состава с убойным скотом для Будапеште и застряли здесь, так как железнодорожники начали забастовку и не отправляют ни пассажирские, ни товарные поезда.
            Так я узнал от Шнеффа о забастовке железнодорожников. В то время продовольствие для Будапешта в основном поступало из Задунавья, так как жители приграничных районов по реке Мура и Хорватии охотно доставляли к границе животных и другое продовольствие для венгров.
            Прежде всего я позвонил командиру местной охраны Надьканижы, майору действительной службы по фамилии Дарваш, и приказал ему послать солдат, по возможности крестьянских парней, на станцию, чтобы они выпустили коров и свиней из вагонов на луг рядом с железнодорожными путями и пасли и охраняли их, пока железнодорожное движение не наладится. Так и произошло.
            Я просто не мог представить себе, что железнодорожники решились на забастовку, когда Советская республика существует всего два месяца. Я позвонил в Комиссариат внутренних дел, где мне сообщили, что железнодорожники Задунавья действительно начали забастовку, и Йенё Ландлер и Йожеф Погань начали с ними переговоры.
            Первого я знал еще со времени, когда учился на юридическом факультете Университета, с 1906 года, а позднее в 1910-1911 году работал у него в конторе как помощник юриста. Контора Ландлера большей частью занималась процессами железнодорожников и он имел очень хорошие связи с железнодорожниками, то есть я знал, что Ландлер не применит к железнодорожникам жестких мер.
            Надо сказать, что забастовку начали работники путевой службы и, например, рабочие железнодорожных мастерских в Надьканиже к ним не присоединились,
            Через Шнеффа я немедленно пригласил к себе несколько рабочих железнодорожных мастерских, в том числе Иштвана Бараня, и другого рабочего тоже по фамилии Барань, и договорился с ними о том, что 4-5 рабочих из мастерских добровольно начнут чинить испорченные, а кое-где и снятые рельсы,
            Работники путевой службы сформулировали свои требования в нескольких пунктах. Если я хорошо помню, они предъявили требования в шести пунктах, однако я запомнил только два. Их первым требованием было, чтобы железнодорожникам платили “голубыми” деньгами, а не “белыми”, которыми во время Советской республики платили рабочим и служащим. Вторым требованием было то, чтобы железнодорожникам каждую неделю давали особый свободный день и разрешение ездить в провинцию, чтобы закупать продукты.
            Советская республика допустила ошибку: вместо “голубых” денег, которые использовались при монархии и режиме Каройи, напечатала “белые деньги” достоинством 200 крон, где только на одной стороне был печатный текст, а другая была пустой. Эти деньги, которые были похожи на этикетку к пиву, и назвали “белыми” деньгами, потому что крестьяне не соглашались их брать.
            Печать этих несчастных “белых” денег, конечно, была большой ошибкой, однако если правительство могло платить всем трудящимся только такими деньгами, то не было никаких оснований для железнодорожников начинать забастовку и пытаться поставить на колени Советскую республику.
            То есть эта железнодорожная забастовка была настоящей контрреволюционной забастовкой, целью которой было падение Советской республики,
            Я подождал еще один день и в полдень снова позвонил в Комиссариат внутренних дел, где мне сообщили, что переговоры Ландлера и Поганя с железнодорожниками еще не привели к результату.
            В таких обстоятельствах я решил начал действовать на свой страх и риск. Я объявил чрезвычайное положение. Я составил воззвание, отнес его в типографию и заставил, отложив всю другую работу, немедленно напечатать и в тот же день вывесить это воззвание в различных местах города.
            В воззвании говорилось о том, что тех железнодорожников, которые на следующий день в 8 часов утра не приступят к работе, я расстреляю без суда и следствия.
            Для большего воздействия я пригласил к себе Яноша Полаи, областного обвинителя (прокурора), который сам работал в железнодорожных мастерских кузнецом, и приказал ему немедленно установить 3-4 виселицы в тюрьме, так как я намерен повесить главных зачинщиков забастовки на рыночной площади. Я знал, что мое приказание через полчаса будет известно всему городу и вместе с воззванием о чрезвычайном положении окажет свое действие.
            На другой день начальник станции позвонил мне по телефону и спросил, что ему делать с этим множеством железнодорожников, которые явились на работу, потому что пришли не только действительные работники, но и больные, пенсионеры и находящиеся в отпуске. 4-5 главных зачинщиков ночью перебежало в Югославию, остальные же явились на работу.
            Теперь уже нужно было исправить все разрушения, которые были сделаны во время забастовки. Иштван Барань и его бригада положили необходимые инструменты, гайки, рельсы на ручную дрезину и в сопровождении двух вооруженных красноармейцев отправились чинить пути. Из их донесенья знаю, что контрреволюционеры “хорошо” поработали. Во многих местах они сняли или отвинтили закрепляющие рельсы винты, а кое-где сняли и унесли рельсы. Мы держали постоянную телефонную и телеграфную связь с ними и когда они сообщили, что путь восстановлен на достаточно большом расстоянии, то по моему указанию начальник станции отравил паровоз в сопровождении двух пулеметов. Когда путь был готов до Секешфехервара, я отправил вагоны со скотом в Будапешт.
            В Секешфехерваре еще велись переговоры с бастующими железнодорожниками, когда прибыл отправленный мною состав. И на этом забастовка, без каких-либо результатов, и закончилась.
            Правительственный совет на заседании 4 июня назначил особую комиссию для ликвидации контрреволюционного движения в Задунавье. Председателем этой комиссии был Тибор Самуэли, а членами комиссар Карой Вантуш и Ференц Янчик, командир Красной охраны Будапешта. Им уже ничего не нужно было делать для ликвидации железнодорожной забастовки.
            На следующий день после окончания забастовки ко мне прибыли Карой .Вантуш и Ференц Янчик и сообщили мне, что правительство простило железнодорожников и никаких последствий не будет. Правительство послало их с тем, чтобы не применять никаких мер против железнодорожников.
            Так закончилась контрреволюционная июльская забастовка железнодорожников 1919 г. в Задунавье.
            Во время ликвидации забастовки железнодорожников Тибор Самуэли находился в районе Шопрона. Возвращаясь оттуда, он позвонил мне по телефону из своего спецпоезда и спросил, не было бы целесообразно, чтобы он вместе со своим отрядом и спецпоездом приехал в Надьканижу. Поскольку там в тот момент было полное спокойствие, я сообщил ему об этом, а также сказал, что никаких причин для того, чтобы его карательный отряд высадился в Надьканиже, нет. Так, Самуэли поехал дальше, не заворачивая в Надьканижу.
            В Надьканиже и в окрестностях продовольствия было более чем достаточно, потому что с югославской границы поступало много продовольствия и скота. В Будапеште во время Советской республики продовольственное снабжение становилось все хуже. Большая част населения питалась вареными тыквами и гречкой. Удивляться не приходилось, что находились предприимчивые люди, которые приезжали в Надьканижу для закупки продуктов. Как правило, этих ловкачей ловили и доставляли ко мне. Когда я требовал от них предъявить документы, по которым они приехали без разрешения местных властей покупать продукты, некоторые показывали такие удостоверения, на которых была подпись пяти комиссаров.
            Местные власти неодобрительно относились к этим скупщикам прежде всего потому, что они в избытке располагали “голубенькими” и набивали цены.
Однажды Шнефф пришел ко мне в отчаянии и рассказал, что в одной из ближайших деревень появился “народный трибун”, который объявил через сельского старосту, чтобы все жители собрались на площади перед церковью и произнес перед крестьянами речь “о новой культуре” и, в частности, сказал, что церковь нужно закрыть и сделать в ней кино. К сожалению, я не смог задержать этого оратора, он, по-видимому, узнал о моих намерениях и сел на поезд на в Надьканиже, а на какой-то маленькой станции.
            Я сказал Шнеффу раз и навсегда, чтобы он, когда в селах появляются агитаторы в очках и с золотыми зубами, немедленно под мою ответственность гнал их в шею туда, откуда они пришли. Вместо таких очкариков с золотыми зубами я организовал, что дважды в Надьканижу приезжал старик Нистор, чтобы поговорить с крестьянами и прочитать доклад.
            Так же, как неожиданно и сразу была провозглашена 21 марта Советская республика, также неожиданно произошло ее падение 1 августа . В этот день в “Непсаве” под заголовком “Всем!” был напечатан манифест Белы Куна, в котором еще говорилось: “Венгерский пролетариат будет стоять до последнего за Советское правительство”, в 2-го августа здесь же появилось сообщение о том, что советское правительство сложило свои полномочия. В манифесте нового правительства я прочел, чтобы “все оставались на своих местах”, и так как среди членов нового правительства Пейдля было человека 4-5, которые были членами Правительственного совета и при Советской республике, я подумал, что все эти изменения ничего особенного не значат и что это не что иное, как шахматная политическая партия. Однако когда из изданных указов я понял, что это не шутка и что речь идет о серьезной смене режима, я позвонил новому министру обороны Хаубриху. После того, как нас соединили, между нами произошел следующий разговор:
            ‑ Прошу к телефону товарища Хаубриха.
            ‑ У телефона министр Хаубрих, а не товарищ Хаубрих, ‑ сказал он.
            На это я сказал ему пару крепких слов и сообщил, что завтра вместе с ротой матросов я покину Надьканижу, и если нужно, он должен позаботиться о назначении нового человека.
            В тот же день ко мне пришли два матроса из группы Фабика, которая спешно оставила Пешт, и сказали, что заместителя Фабика Освальда, уроженца Надьканижы, в Шиофоке задержали жандармы и убили.
            Накануне моего отъезда я побывал у Шнеффа и сообщил ему, что завтра уезжаю из города. Я попросил его отобрать около ста человек из надежных рабочих, которым я дам оружие, боеприпасы и один пулемет. Это снаряжение я в ту же ночь вывез на машине из казармы и оно было роздано. Но, о чем мне стало известно позднее, как только поезд, в котором я находился, отошел от Надьканижы, Шнеффа в здании городской управы избили и выбросили, а рабочих разоружили.
            На другой день, 7 августа я составил особый поезд, в который погрузил вооруженный батальон военных моряков с оружием, пулеметами и сам вместе с Имре Куташом, которого я назначил политическим комиссаром надьканижского гарнизона, сел в этот поезд. Я договорился с командиром батальона моряков (его, как мне помнится, звали Циммерманом), что мы остановимся в Шиофоке и арестуем убийц Освальда, поэтому для безопасности мы посадили рядом с машинистом двух моряков. Однако эти храбрецы вместо того, чтобы остановиться в Шиофоке и найти убийц Освальда, промчались мимо на всех парах. Позднее я узнал, что командир батальона моряков был по роду занятий официант, а его заместитель пехотный прапорщик, который до этого никакого касательства к морякам не имел. И так обстояло дело и в случае большинства состава батальона.
            Замечу, что самая суровая диктатура в Надьканиже была после падения Советской республики, с 1 по 7 августа. В это время батальон моряков установил свои пулеметы на перекрестках, так что жители дней пять-шесть боялись даже выйти на улицу.
            До Секешехервара наша поездка в Будапешт шла гладко, но непосредственно перед станцией нам преградили путь красноармейцы. С помощью спрятанных на полях пушек и пулеметов они заставили наш поезд остановиться. Я не мог себе представить, что произошло, поэтому вдвоем с Куташом я вышел к ним навстречу. Выяснилось, что под Секешфехерваром стоит полк красноармейцев-металлистов. Его командир и политический комиссар сообщили мне, что под Будапештом стоят румыны и, наверное, они уже вошли в город, поэтому не было никакого смысла отдавать оружие в руки румын. Все это было для меня новым и неожиданным.
            Я пошел на станцию и там вызвал по телеграфу начальника будапештской станции, откуда мне сообщили, что в окраинных районах Будапеште уже находится румынские войска. Поэтому мы сдали все наше оружие, и только командиры оставили при себе револьверы. Теперь мы двигались вперед медленно и повсюду по телеграфу или телефону спрашивали о положении в Будапеште. Бежавшие из Будапешта красноармейцы со встречных поездов рассказали мне, что они видели румынские части уже в центре города. Услышав это, я распустил батальон и сказал, что каждый может ехать, куда хочет. Когда я на трамвае ехал по Будапешту, то повсюду видел румынских офицеров с накрашенными, напудренными лицами.
            Я пришел к своей матери, но побыл у нее недолго, только показался, что я жив. От нее я отправился в свою квартиру по улице Андраши в доме 105, но и там я не остался, потому что на квартире моей матери меня уже искали до моего приезда. Я достал трудовую книжку на другое имя, и жил некоторое время на разным адресам. Через несколько дней на мою квартиру на улице Андраши пришел заместитель бывшего батальона военных моряков, о котором я уже говорил, что он был пехотным прапорщиком, а теперь он уже находился на службе новой полиции Фридриха как сыщик. Однако какое-то чувство порядочности у него осталось, поскольку он предупредил мою жену, чтобы я был осторожен, потому что его прислали для того, чтобы арестовать меня и препроводить в полицию.
            Началась моя жизнь в подполье. Целыми днями я находился то на одной, то на другой квартире, или бродил по таким местам, где точно знал, что не встречусь со знакомыми. Я быстро отрастил усы и бородку, так что когда я в конце августа встретился с одним знакомым, тот меня не узнал, а когда я его окликнул, сказал, что я выгляжу как провинциальный агроном или судья.
            Когда я навестил мою мать, привратник видел, что я вошел в подъезд, и согласно полученному ранее приказу, немедленно побежал в полицейский участок сообщать, что я прибыл домой. Когда полицейские прибыли, я уже ушел, но в это время пришел мой старший брат, который тоже был адвокатом и вместо него прибывшие полицейские арестовали и доставили в участок его. Он пробыл там три недели. Столько времени потребовалось на то, чтобы выяснить, что он не я.
            На одной из моих квартир каждый день или через день я встречался с Фридой (Фрици) Гардош [жена Арпада – В. Л.], которая сообщила мне, что когда она вышла из нашей квартиры, то заметила, что за ней идут двое. Тогда она быстро спустилась в подземку, но за ней последовали и туда, а когда она вышла из подземки, эти двое тоже вышли. На это она, чтобы запутать их и освободиться от слежки, зашла в полицейское управление и спряталась за дверью одной из пустых комнат. Эти двое поспешно прошли в следующую комнату, а она быстро выбежала из-за двери и выскочила на улицу и различными окольными путями пришла ко мне. На это я сказал ей, что уж если мне столько времени удавалось избежать ареста, то было бы величайшей глупостью, если именно она приведет ко мне полицию.
            Начиная с этого дня мы не будем встречаться. Я попросил ее также передать моему брату, что завтра в 11 часов буду ждать его в городском парке у памятника Вашингтону.
            Между тем на моей квартире на улице Андраши меня неоднократно искали полицейские, офицеры национальной армии и даже однажды появились румынские солдаты под предводительством одного офицера, которые произвели обыск и забрали среди прочего и мои награды, которые лежали в одном из ящиков в шкафу.
            Я встретился с моим братом у памятника, мы сели на скамейку и он рассказал о своих впечатлениях, которые получил в полицейском управлении, а также сообщил, что одна незнакомая женщина позвонила ему по телефону, чтобы сказать мне, что детектив по имени Виола и один лейтенант из Надьканижы уже несколько дней находятся в Будапеште с тем, чтобы меня арестовать.
            Мы еще не успели закончить наш разговор, как я увидел, что ко мне приближается Фрици Гардош. В ту же минуту я увидел, что в нескольких шагах от нас в кустах за ней украдкой следит один человек. Вдруг он увидел нас и с громадным револьвером Фроммеля в руках подбежал ко мне с криком: “Сдавайтесь и отдайте оружие”.
            Мне даже не пришло в голову сопротивляться, потому что был безоружным перед дулом револьвера, и так, с револьвером в руке, он доставил меня в полицию.
            Позже Фрици Гардош рассказала, что она пошла в тот день в городской парк, в бассейн Сечени и детектив, Виола, по-видимому, дождался, пока она выкупается и следовал за ней по пятам, пока не наткнулся на меня.
            Этот Виола, кстати, был красным охранником в Надьканиже и поэтому знал меня. После падения Советской республики он немедленно перешел к белым и стал детективом. Пока он мог оказать им услуги, они его держали, а потом выгнали из-за еврейского происхождения.
            Если попытаться найти ответ, что было причиной столь быстрого падения Советской республики, то следует ответить на это тем, что Советская республика пала уже в момент своего возникновения, поскольку:
            1. из министров правительственного совета был только один коммунист (комиссар иностранных дел Бела .Кун)
            2. две партии, коммунистическая и социал-демократическая, объединились. До 1918 года в Венгрии не существовало Коммунистической партии. Здесь всегда была единая рабочая партия, социал-демократическая, в которой не удавалось даже образовать единой организованной левой платформы. Бела Кун, Карой Вантуш и Ференц Янчик вернулись из русского плена в ноябре 1918 года с целью организации коммунистической партии. В феврале 1919 года почти все руководители уже находились в тюрьме. За такое время, естественно, нельзя создать какую-то бы то ни было партию.
            Таким образом, когда коммунистические руководители договорились о том, чтобы объединить две партии, то сторонники Куна по сути дела загнали коммунистов, как баранов, в стойло социал-демократии.
            Чем же объясняется то, что Бела Кун согласился на такие самоубийственные условия?
            Когда началась война, Бела Кун был мелким служащим рабочей страховой компании в Коложваре [венгерское название г. Клужа. – Татьяна Лендьел]. У него не было никаких особых данных руководителя. Это был человек непрезентабельной внешности, губошлеп, плохой оратор. Он был способен к истерические выпадам. Не так уж невероятно предположение, что этого мелкого бюрократа, у которого не было никаких перспектив выдвинуться на гражданской службе, закружилась голова от власти министра и руководителя партии.
            Бела Кун не был глупым человеком и у него были определенные практические знания, которые он приобрел в Советском Союзе. Поэтому он должен был знать, что при таких условиях Советская республика не может существовать в Венгрии. Я со своей стороны считаю, что самым большим преступлением Белы .Куна было то, что он поставил на карту судьбу венгерского пролетариата. Он все поставил на одну карту: на то, что русская Красная армия в скором времени вступит в Будапешт. Однако этого не произошло, поэтому Советская республика должна была пасть. Бела Кун хотел превзойти Ленина. В пропаганде русских большевиков никогда не было раздела земли, и тем не менее после прихода к власти Ленин и большевистская партия немедленно роздали землю неимущим крестьянам, чтобы этим ослабить влияние эсеров. Раздел земли входил в программу партии эсеров.
            Кун же хотел быть более умным и большим социалистом, чем все, и поэтому не дал земли крестьянам. По правде говоря, он не дал крестьянам ничего.
            Промышленные рабочие также не получили ничего. Все знают, что вопрос продовольственного снабжения городов не был решен, и Будапешт во время Советской республики жил гречкой и вареной тыквой.
            Ко всему этому надо добавить несколько грубых ошибок. Такой ошибкой было, например, что, что правительство демобилизовало кадровых офицеров, убрало их из Красной армии, а потом, некоторое время спустя обязало их опять вступить в Красную армию. Можно себе представить, с каким энтузиазмом служили они там. Все это увенчалось отводом победно наступавшей [венгерской – В.Л.] Красной армии с чешского фронта, на чём по требованию Клемансо настоял Бела Кун. Именно тогда и по этой причине Аурель Штромфельд ушел с поста начальника генерального штаба. Эти действия Куна были равны предательству. И это и послужило непосредственной причиной дезорганизации Красной армии и в скором времени падения Советской республики.
XII. Снова в Надьканиже
 
            В главной комендатуре я пробыл один или два дня, меня даже не допросили, а в сопровождении Виолы и еще одного человека доставили к поезду и отправили в Надьканижу. Там с вокзала меня отвезли прямо в казармы и заперли там в карцер. Перед карцером в большом помещении размещался караул. Начальниками караула были молоденькие лейтенанты. Когда разнесся слух о том, что меня привезли, то у смотрового отверстия в двери целый день было движение. Как в зоопарке, когда публика приходит посмотреть на страшного зверя, так и к моей камере целый день шли знакомые и незнакомые.
            В один прекрасный день меня и другого лейтенанта запаса доставили в суд офицерской чести. Этот суд состоял из трех членов под председательством полковника, а обвинителем был один майор. Сначала меня спросили, был ли я на фронте и какие имею награды. Когда я сообщил, что награжден двумя серебряными крестами “За храбрость”, военным крестом “За заслуги” 3-й степени с мечами, крестом Кароя, медалью “За ранение” и немецким Железным крестом 2-й степени, то все разинули рты и майор сказал только: “Не могу понять, как мог артиллерийский офицер с такими наградами и к тому же юрист быть заодно с такими людьми?”
            – Я лишь следовал своим убеждениям и никогда не буду стыдиться этого, – ответил я.
            Не было никакого смысла вступать в спор с этими людьми, и меня просто отвели назад в мою камеру и дело на этом закончилось.
            Еще в студенческие годы я часто читал Новый Завет в переводе Гашпара Кароли. Когда я еще находился в комендатуре, мои близкие, зная об этой моей привычке, передали мне эту небольшую, карманного формата книжечку. Так, она оказалась со мной в Надьканиже в военной тюрьме и сопровождала меня повсюду. Ее украли у меня [в Советском Союзе – В.Л.] во время войны, в 1942 году. В один прекрасный день в Канижу прибыла группа офицеров из Шиофока и учинили там дебош, и один из них заявился в карцер. Он вошел и в мою камеру. Я в жизни не видел подобного монстра. Ростом он был не ниже 170-175 см, нога его в сапогах была объемом как я в поясе, глаза были вытаращены, как у крокодила, как будто они были чем-то отдельным, к запястью была прикреплена ремешком плеть шириною в два пальца. Он заставил одного солдата внести в мою камеру скамейку, на которую он уселся и вступил со мной в разговор. Ничего хорошего ожидать не приходилось. Я уже слыхал кое-что о шиофокских офицерах. Он заметил рядом с моей кроватью Новый Завет, подошел к кровати, взял книгу, полистал, и не сказав ни слова перешел в соседнюю камеру, где был один лейтенант запаса, бывший командир батальона в Красной армии. Через несколько минут послышался звук удара, падения и топота, как будто в соседней камере топали слоны. И так он прошел по всем камерам. Крики, ругательства, стоны. Это был какой-то сумасшедший садист, и после того, как избил всех, он удалился. После его ухода солдаты принесли во все камеры тряпки и ведра с водой, чтобы смыть кровь.
            Однажды перед дверью моей камеры остановился майор и спросил:
            – Вы меня не узнаете?
            – Нет, – ответил я, – не припоминаю.
            – Я был среди тех офицеров из Надьканижи, которых вы выпустили из тюрьмы и отправили на поле боя. Чтобы здесь вам не делали неприятностей, я прикажу, чтобы ваша дверь была целый день заперта и ее открывали только тогда, когда вам необходимо.
            Так продолжалось несколько дней. При запертой двери я уже решился раздеваться на ночь. Однажды ночью дверь не ключ не заперли. Это показалось мне подозрительным, поэтому я не разделся и не лег, а только сидел на кровати. Вдруг в полночь я услышал звук шагов, разговор, шепот, шум приближался к моей двери.
Нужно сказать, что в тот день дежурил молоденький лейтенант, лет 20-ти, которого арестовали за разговоры за два дня до падения Советской республики, так что он всего два дня был “мучеником”. Этот сопляк и до этого относился ко мне крайне недоброжелательно. Вдруг дверь моей камеры, которая, как я уже сказал, не была заперта, сильно толкнули и в камеру ворвались несколько человек. Я вскочил с постели и встал в угол, чтобы на меня нельзя было напасть сзади. Среди ворвавшихся был один старший лейтенант по фамилии Ференци, который через несколько недель покончил самоубийством от несчастной любви. Был еще один артиллерийский майор, которого я до этого никогда не видел, и трое штатских. Эти были шпики, на голове у них были общеизвестные котелки. В руке одного из них была дубина толщиной в мою руку, Сначала на меня набросились два офицера, но после первого удара я стал отбиваться ногами, наносил удары кулаком, как придется. От офицеров пахло алкоголем, вероятно, они раньше хорошо набрались. На крики и шум, можно сказать, вовремя прибежал молодой офицер с саблей наголо, который как раз в тот момент заступил на дежурство, но до тех пор детективам удалось нанести мне такой удар по голове, что на ней немедленно вскочила шишка величиной с кулак и лицо мое залилось кровью. Этот молодой офицер принудил майора и лейтенанта вместе с детективами уйти. Я слышал, как они препирались перед моей дверью и молодой лейтенант сообщил им, что майор, тот, которого я выпустил из тюрьмы на проспекте Маргит, запретил впускать кого бы то ни было в мою камеру. Так я отделался лишь шишкой на голове.
            Через несколько дней меня в наручниках перевезли в тюрьму при прокуратуре Канижи. Перед тем, как меня переведи в Надьканижу, родственники передали мне в комендатуре несколько сотен крон. Эти деньги я спрятал в подкладке шляпы, рассчитывая на то, что все может случиться. При обыске тюремный охранник, естественно, первым долгом посмотрел подкладку шляпы и немедленно нашел деньги. Он доложил об этом прокурору. За это прокурор на следующий день поместил меня в камеру, где к полу были прикреплены четыре железных крюка. Мне заковали руки и ноги в кандалы и цепь прикрепили к этим крюкам. Эта камера сохранилась еще от старых бетярских времен [венг.: бетяры ‑ разбойники, грабившие богатых и помогавшие бедным. – Т. Л.] и в прежние времена к этим крюкам приковывали бетяров. Я должен был находиться в кандалах целый день и меня расковывали только к вечеру, чтобы я мог раздеться, после чего меня приковывали к кровати. По тюрьме сразу разнеслись слухи о том, что меня заковали в кандалы, и мой авторитет настолько повысился, что через уборщиков и цирюльника мне посылали столько еды, что я уже не мог с ней справиться. Я пробыл в кандалах около недели, потом их сняли и меня перевели в общую камеру. В камере нас было трое, кроме меня там был и товарищ по имени Барань, тот самый, который организовал во время забастовки железнодорожников бригаду для восстановления путей. Тюремная жизнь была настоящим санаторием по сравнению с армейской тюрьмой. Каждый вечер можно было спокойно раздеться, можно было нормально умываться и вообще жизнь была спокойной.
            На дворе тюрьмы на прогулках я встретился с Яношом Полаи, которому удалось пристроиться позади меня. Он рассказал, что после моего отъезда в Надканиже сразу же власть взяли контрреволюционеры, и он тоже был должен бежать. Ему удалось добраться до Шопрона, откуда он доехал до Вены, но там передумал и вернулся в Надьканижу. Его тут же арестовали.
            Однажды тюрьму посетил новый губернатор в сопровождении прокурора Сабо. В соседней с моей камере сидел еврейский парнишка лет семнадцати, который ‑ насколько я помню ‑ был обвинителем при ревтрибунале Кестхея. Когда губернатор его увидел, он всплеснул руками и воскликнул:
            ‑ Этот мерзавец повесил моего лучшего друга!
            В тот же день его перевезли в Шиофок и там убили, потому что здесь по молодости его нельзя было приговорить к смерти.
XIII. Перед судом пятерки
 
            На 16 октября 1919 года были назначено суд по т. н. “большому процессу” коммунистов Надьканижы. Обвинение состояло в том, что после подавления контрреволюционного мятежа в Надьбаконаке образованный на месте чрезвычайный революционный трибунал приговорил трех контрреволюционеров к смерти, и они были в тот же день казнены обвинителем Полаи в Надьканиже. Меня обвиняли в злоупотреблении властью за то, что по случаю контрреволюционного выступления в Надьбаконаке я просил в Будапеште войск и отправил их туда под командованием Энтцбергера. Это была правда, и я это не отрицал. За исключением Полаи все обвиняемые вели себя некрасиво. Вероятно, они заранее договорились между собой, чтобы все свалить на Полаи, и представиться на суде невинными овечками. Однако то, что в подавлении мятежа и в вынесении и приведении в исполнение смертных приговоров, ведущую роль играл Полаи, было правдой.
            Когда в конце мая отряд вернулся из Надьбаконака, мне об этом доложили, но едва от меня вышел сообщивший обо всем член директории, раздались выстрелы. Посланный мною вернулся с сообщением, что в тюремном дворе были расстреляны люди. Все это произошло поздно вечером. Когда я на следующий день встретился с Полаи, и он рассказал о том, что произошло в Надьбаконаке, я сказал ему:
            ‑ Здесь вы сделали большую ошибку, не было никакой необходимости в создании там чрезвычайного трибунала, у вас еще будут из-за этого неприятности.
И действительно, комиссариат юстиции на некоторое время отстранил Полаи от работы обвинителя, но этим тогда дело и ограничилось.
            Заседание суда проходило не в здании прокуратуры, а для придания делу большего веса в большом зале ратуши. Публику, естественно, пускали по билетам, но и при этом зал был наполнен до предела. В зале прохаживались вооруженные офицеры.
Моя роль в деле была весьма незначительной, ведь я не был в Надьбаконаке, не участвовал ни в вынесении приговора, ни в его исполнении. Тем не менее, в процессе вместе с Полаи я играл главную роль, так как в моем лице видели представителя Советской республики.
            Только после окончания процесса я узнал, что за несколько дней до процесса т.н. “интеллигенция” и ярые контрреволюционеры собрались в городском казино на торжественный ужин, где было решено, что в процессе меня и Полаи приговорят к смертной казни. Однако при рассмотрении относительно меня дело обнаружились особые обстоятельства, совсем не совпадающие с речью обвинителя, требовавшего кровавой расправы.
            Городские адвокаты отказались от защиты коммунистических преступников. Об этом председатель суда объявил в начале заседания. Однако поскольку по закону обязательно была защита, защитники обвиняемых, в том числе и мой, были назначены судом. Моим защитником было молодой адвокат, которого я видел в первый раз в жизни, по имени д-р Ласло Малек, которой отнесся к делу очень тщательно. Кстати, назначенные защитники не говорили с обвиняемыми ни до начала процесса, ни во время него. Общее настроение тогда было насколько возмущено против коммунистов, что на это никто из них не решился. На суде в качестве свидетеля выступил один из преподавателей кадетского училища в Надьканижи, молодой капитан румынского происхождения, который на фронте был со мной в одном полку, и он осмелился сказать перед судом, что я был один из храбрейших офицеров полка. Был другой свидетель, телеграфист, который сказал, что слышал наш разговор, когда Самуэли вызвал меня по телефону и сказал, что прибудет в город для наведения порядка, на что я ответил, что в этом нет никакой необходимости, потому что в Надьканиже уже полный порядок. Все это суд нашел достаточным, чтобы применить ко мне при вынесении приговора 92-ую статью, которая давала самые большие смягчения.
            Все знали также, что тогда, когда вышеназванные офицеры обедали в ресторане и ели отнюдь не гречку, а выбирали различные блюда по меню, мне приносили обед из казармы, и я ел то же, что ели солдаты. Должен сказать, что это была вполне приличная еда. Такие мелочи помогли мне избежать смертного приговора.
            По праву последнего слова я выступил и сказал следующее:
            ‑ Я не отрицаю, что я коммунист и что я борюсь за лучший и честный строй. Я также признаю, что убил многих на русском и итальянском фронте, но тогда это не называли убийством, более того, австрийский и германский императоры дали мне за это награды.
            Суд присудил Яноша Полаи к смертной казни, меня к 12 годам я, а остальные обвиняемые получили от 5 до 10 лет тюрьмы.
            Касающаяся меня часть приговора была следующей:
            “В случае обвиняемого д-ра Арпада Сабадоша суд в качестве смягчающего обстоятельства принимает во внимание отсутствие судимости в прошлом, то, что он женат, долгую безупречную службу на полях сражений, а также психическое состояние как результат этого, абсолютную приверженность к коммунистическим идеям, определяющую его мысли и действия, а также то, что он, как об этом официально известно суду, в период его пребывания военным комендантом, Надьканижа была избавлена от крупных насильственных действий; отягчающим обстоятельством суд считает то, что обладая высоким интеллектом и умственными способностями, он мог ясно предвидеть последствия своих действий. Учитывая перевес смягчающих обстоятельств, суд считает обоснованным применение 92-й статьи Уголовного кодекса”.
            После объявления приговора председатель суда д-р Геза Кенеди повернулся ко мне со следующими словами:
            ‑ Вы должны были получить такой же приговор, как и Полаи.
            Как видно, судьи проголосовали против его предложения. Приговор обжалованию не подлежал и вступил в действие в момент оглашения.
            Процесс в Надьканиже был первым из крупных процессов над коммунистами, поэтому смертный приговор привести в исполнение не решились, а отправили секретаря суда в Будапешт, чтобы испросить утверждения приговора у правительства Фридриха или у румынских властей. Посланный вернулся с тем, что для приведения в исполнение приговора никакого разрешения не требуется.
            Полаи и после того, как был приговорен к смертной казни, принимал участие в общих прогулках. Он нередко пристраивался за мной и мы с ним разговаривали. Он не верил, что белые долго продержатся у власти, и был уверен в том, что я в скором времени освобожусь, и просил меня в этом случае помочь и ему. Я, к сожалению, не видел наше положение в таком розовом свете, но, конечно, обещал ему, что если выйду, то не забуду и о нем.
            Через несколько дней в тюрьме поднялась подозрительная возня, камеры были освобождены, и сидевших в них перевели в другие камеры. Так, мы узнали от уборщиков, что прибыл Михай Бали, палач, и так как в гостинице ему не дали номера, он будет жить в тюрьме в одной из камер.
            Полаи был cильным человеком и на суде он вел себя мужественно и только улыбался, когда другие обвиняемые пытались все свалить на него. И все же, когда ему объявили, что на следующий день в полдень его казнят, он сломался. Из его камеры я вдруг услышал звуки, похожие на вой собаки, это продолжалось часа два. По-видимому, Полаи плакал. У него была семья, жена, дети, брат, им разрешили попрощаться с ним.
            Город выглядел, как будто был праздник. Привели батальон солдат, часть поставили перед тюрьмой, часть во дворе. Мы из окна видели, как толпой повалила празднично одетая “господская публика”, мужчины и женщины, чтобы посмотреть, как будут вешать,. После обычных формальностей Полаи повесили. Надзиратель, тот самый, который нашел за подкладкой моей шляпы деньги, когда меня привели в тюрьму, рискуя своей должностью, вывел меня из камеры в уборную, потому что оттуда из окна можно было увидеть повешенного Полаи.
            Так, на земле стало меньше одним честным и преданным коммунистом.
XIV. Шопронская тюрьма
            В сентябре 1919 г. меня перевели в тюрьму в Шопроне. В шопронской тюрьме я был первым арестованным коммунистом, и тогда там самым строгим образом соблюдались все прежние тюремные правила. По прибытии в тюрьму меня вместе с 5-6 другими арестованными ввели в громадный вестибюль тюремного корпуса, где нас выстроили в ряд приблизительно на двухметровом расстоянии друг от друга. Перед каждым арестованным стояло по одному охраннику, и по приказу все мы должны были раздеться догола. Стоящий перед каждым охранник тщательно осмотрел нас голыми, заглянули даже в уши и задний проход, прощупали волосы на голову и других местах. Когда ничего не обнаружили, нам скомандовали повернуться назад. Перед каждым из нас лежала арестантская одежда, верхняя одежда из сермяги, рубаха, кальсоны и ботинки. Все наши собственные вещи отобрали, мне оставили зубную щетку и мыло. Отобранные вещи попали на склад.
            Тюремные охранники производили такой строгий обыск потому, что арестованные часто прятали свои ценные вещи в задний проход, так же обычно проносили в тюрьму и курево. Первые три недели меня продержали в одиночке. Я целый день находился в камере, не разрешали ничего делать, я мог только ходить взад-вперед по узкой камере. Я вспомнил о тиграх и львах, которых видал в провинциальных цирках, которые тоже ходили взад-вперед в своих клетках. В камере была складная железная койка, к верху которой была приделана доска, она же служила обеденным столом. Кроме этого было что-то вроде табуретки и прикрепленный к стене крохотный шкафчик, в котором можно было держать зубную щетку и дневную порцию хлеба. В углу стояла „параша”. Она представляла собой круглый жестяной бак с двумя ручками, и арестованным справлял в ней свою нужду. За все пребывание в тюрьме для меня это приспособление, из-за которого в камере вечно стояла страшная вонь, было самое страшное. Эту парашу раз в день, рано утром выносила тюремная обслуга, выливали содержимое и опять ставили перед дверью камеры.
            Распорядок дня в тюрьме был следующий. В 5 часов утра подъем, все должны были встать, заправить койку и привести в порядок камеру. Охранники отворяли дверь камеры и арестованные должны были выставить парашу перед дверью. Тюремные рабочие уносили ее и приносили пустой назад, после чего дверь закрывалась и не открывалась до следующего утра. Завтрак (суп-болтанку), дневную порцию хлеба, обед и ужин передают через окошко в двери. Днем на кровать ложиться нельзя, за это строго наказывают. Поэтому арестованному не остается ничего другого, как целый день ходить взад и вперед или присаживаться на табуретку.
            Тюрьму не топили с 1914 году, то есть с начала войны. Когда я туда попал, камеры не отапливались вот уже пять лет. Поэтому я три недели постоянно ходил взад и вперед и от холода. Камера была короткая, человек делал три-четыре шага и должен был поворачивать. Я присаживался на табуретку лишь тогда, когда от множества поворотов начинала кружиться голова. И так продолжалось три недели. Я так привык к этому хождению взад-вперед по камере, что и теперь, то есть сорок лет спустя, если очень нервничаю или думаю, хожу по комнате.
            Трехнедельный срок „раскаяния” строго соблюдался, ни одним днем меньше. Позже, когда я уже начал разговаривать с охранниками, те говорили, что эти три недели нужны для того, чтобы арестованный думал о совершенном преступлении и у него было бы время раскаяться в нем. Кстати, в камере всю ночь горел свет и охранник каждый час хотя бы один раз, а иногда и чаще, заглядывал в отверстие в двери.
В щопронской тюрьме были только одиночные камеры, общих камер там не было. Мне больше нравилась система одиночек, чем общих камер, потому что в общих камерах арестованные постоянно ругаются.
            Через три недели меня доставили к директору тюрьмы, которые поговорил со мной, расспрашивал о том, о сем. Вместе с арестованным в тюрьму доставлялся и приговор, поэтому директор имеет возможность познакомиться с приговором каждого арестованного и с вмененным ему в вину поступком. В конце разговора директор сказал мне, что я должен буду работать писарем в работавшей при тюрьме мастерской по очистке шерсти.
            Эта мастерская была собственностью одной венской фирмы. Она поставляла сырье, окровавленные шкуры свиней с боен, а также двух мастеров, австрийцев. Помещения и рабочую силу, арестованных, поставляла тюрьма. Перед каждым арестантом стоял т. н. „гребень”. У гребня было 15-20 стальных зубьев длиной 20-25 см и шириной около полсантиметра. Арестант брал в руки грязный комок шкуры и проводил им по зубьям до тех пор, пока он не освобождался от сора. Хотя кроме сермяжной одежды на арестантах был и фартук, эта грязь проникала сквозь одежду и они постоянно чесались, а многие получали различные кожные заболевания. Большая часть работавших здесь арестантов были цыгане. В помещении топили, и поэтому теперь не надо было днем находиться в не топившейся шесть лет камере. За работу арестанты получали небольшое вознаграждение, и раз в недели можно было за этот счет „запасаться”. Это „делание запасов” состояло в том, что мастер, австриец, приносил в тюрьму картошку, которую варили в помещении перед сушильней, вываливали в большой ящик и вносили в мастерскую. Раздача происходила по точному списку, который составлял мастер, и в зависимости от того, кто как работал, получали от одного до трех килограммов картошки, которую, естественно, голодные арестанты тут же на месте съедали. Один раз при этой процедуре на дне ящика остались картофельная шелуха и к этим отбросам бросился арестант, польский еврей по фамилии Аронович (я и сейчас помню его имя, так поразил меня этот случай), схватил их и стал обеими руками запихивать себе в рот, несмотря на побои охранника. Его отгоняли оттуда потому, что и эти остатки мастер отдавал кому-то из арестантов в качестве поощрения.
            Один венгерский карманник рассказывал, что этот Аронович был одним из самых известных карманников в Европе, элегантный „господин”, у которого было полно бриллиантовых колец и золотых украшений, но в конце войны „попался” в скором поезде и попал в тюрьму. Так как у него не было никаких родственников в Венгрии, он долгие годы был вынужден довольствоваться тюремной пищей.
            Моя работа состояла в том, чтобы вести список учета, в котором я со слов мастера записывал около имени каждого арестанта, сколько работы он сдал, а в другом списке я отмечал, сколько картошки получил каждый.
Потом, когда я лучше познакомился с мастером, он каждый день проносил газету, которую я вынимал из кармана его зимнего пальто и прочитывал в уборной, а потом клал обратно в карман. Старик охранник в моем случае закрывал глаза на то, что я слишком долго находился в уборной, а вообще он не разрешал арестантам отлучатся на долгое время.
            До меня учет в мастерской вел профессиональный грабитель по имени Аладар Шей, который и посвятил меня в „секреты” работы учетчика. Этот Аладар Шей, как он рассказывал, был сыном сельского нотариуса и закончил в Кишкунхалаше 5 классов гимназии. Тогда ему было около 50 лет, но большую часть своей жизни он провел в разных тюрьмах и острогах Венгрии и за границей. Я долго не мог понять, почему такой умелый, достаточно умный и работящий человек стал постоянным обитателем тюрем и других мест заключения. И только потом, уже в Ваце, я узнал, что Аладар Шей был гомосексуалистом. Как и большинство постоянных обитателей тюрем. Поэтому для них тюремное заключение не так ужасно, как для других, нормальных людей, для которых в тюрьме одно из самых ужасных мучений именно отсутствие сексуальных отношений. Однажды Шей сказал мне, что он знает одного цыгана по имени Коломпар, который работает в сушильной, и этот цыган начал копать туннель с целью побега. Сушильня находился всего в 4-5 метрах от забора тюрьмы. Землю, которую он выкапывал за день, он на другой день вместе с другим мусором выбрасывал в мусорный ящик. Мы договорились, что будем бежать втроем: цыган, Шей и я, и что я помогу им перейти австрийскую границу. К тому времени я уже довольно свободно мог передвигаться по территории тюрьмы и один, не сопровождаемый охранником, мог входить в сушильню для того, чтобы проверить работу. Однажды я пошел туда, чтобы посмотреть, что делает этот Коломпар. В сушильне сушили намотанную на кусочки дерева проваренную свиную кожу, и там был такой горячий и зловонный воздух, что после нескольких минут пребывания я шатаясь выскочил оттуда, а этот цыган находился там многие часы. К тому времени он уже прокопал под полом туннель длиной около метра. Цыган мог спокойно этот делать потому, что из-за вони никто, ни арестант, ни охранник, не решался и носа показать там.
            Весной 1920 года пронесся слух, что в Шопроне будет проведен референдум о том, останется ли Шопрон принадлежать Венгрии или отойдет к Австрии. Перед референдумом мне возвратили все мои вещи и вместе с Аладаром Шеем, приковав нас друг к другу наручниками, отправили в Вац. Меня отправили потому, что из политических у меня был самый большой срок, а Шея потому, что во время Советской республики, когда заключенных выпустили из тюрьмы, под влиянием его агитации директора тюрьмы уволили с должности. Тогда Шей остался в Шопроне и работал в жилищном управлении. После падения Советской республики его немедленно арестовали, чтобы он отсидел оставшийся ему срок, и теперь директор тюрьмы воспользовался случаем, чтобы избавиться от него.
Смерть Тибора Самуэли
 
            В начале 1920 года в шопронскую тюрьму начали доставлять коммунистов. В основном они были осуждены на небольшие сроки. Так как камеры не отапливались с 1914 года, вновь прибывших коммунистов определяли в мастерскую, чтобы они могли находиться в тепле. Но они не принимали участия в очистке шкур, и получали какую-то другую работу.
            Однажды один из арестантов коммунистов отозвал меня в сторону и сказал, что должен что-то мне сообщить. Я отошел с ним в угол, где он назвал свое имя, которое я уже забыл. Кажется, Зоммер или Зоргер или что-то в этом роде. Это был зажиточный еврей, владелец и арендатор земли, который симпатизировал коммунистам и хорошо знал Тибора Самуэли. Его особой приметой была довольно крупная фигура и то, что он плохо слышал. Он рассказал мне, что после поражения Советской республики Самуэли нашел его в Шопроне, так как он, будучи уроженцем города, хорошо знал места, где можно было перебраться в Австрию, и попросил помочь ему как можно быстрее попасть на территорию Австрии. Он сразу же отправился с ним. В одном месте перед границей им нужно было перейти через небольшой ручеек, такой мелкий, что им даже не пришлось снимать ботинки, а перешли так. Когда в Австрии они пошли по дороге, то пыль прилипла к ботинкам, и когда, уже на территории Австрии, им встретились два жандарма, те сразу же их задержали, потому что пыль на мокрых ботинках вызвала у жандармов подозрение, что они перешли границу из Венгрии.
            Жандармы препроводили их обоих в первое же караульное помещение, где Самуэли сунул руку в карман, вынул завернутый в носовой платок револьвер и застрелился. Он тут же на месте умер. Зоммера, или Зоргера, шопронский трибунал приговорил к пяти годам тюрьмы.
            Этот рассказ я считаю достойным доверия, потому что у Зоргера не было никакой причины для того, чтобы говорить неправду в тот момент, когда венгерский газеты распространяли всякую клевету о Тиборе Самуэли и даже те, кто был его действительно знал или был с ним связан, отрицали, что когда-либо разговаривали с ним.
            Когда в 1922 году я после обмена попал в Москву, где никто не знал, что случилось с Тибором Самуэли, я сообщил Беле Куну рассказанное мне. Он в вышедшей недавно книге дает именно эту версию о гибели Тибора Самуэли.

            В тюрьме мы были размещены так, что работавшие в сушильной мастерской заключенные содержались в соседних камерах, в одном ряду на втором этаже. Когда рано утром открывали одну за другой двери камер, арестованные выстраивались в ряд и так шли в мастерскую. В полдень так же возвращались на обед и на отдых, а потом снова шли в мастерскую до вечера. Охранники в это время смотрели камеры и если находили, что пол не совсем чист, то чертили мелом на полу большой крест. Так как тюрьма не могла обеспечить арестованных обувью, разрешали ходить в собственных ботинках. У меня были туристские ботинки, подбитые шипами и с металлическими подковами. По вечерам до отбоя и по воскресеньям я постоянно ходил по камере взад-вперед из-за холода, и поэтому в моей камере пол быстро становился грязным. Когда в обед я возвращался в камеру, там всегда был белый крест на полу и уже несли горячую воду и швабру вместе с тряпкой. Я так и не смог как следует освоить мытье полов в тюрьме. После мытья на следующий день или на другой день на полу моей камеры опять был крест. Я спросил Шея, как опытного арестанта, что можно сделать. Он провернул „сделку”. В обед я возвращался не в свою камеру, а в камеру другого арестанта, уголовника, а тот в мою, где мыл пол как следует. Это обходилось мне в дневную порцию хлеба.
            В конце 1919 ‑ начале 1920 года тюремное питание было очень неважное. На завтрак давали болтанку, а в обед или вечером обязательно кукурузную кашу, мясо было только раз в неделю, большей частью в форме супа-гуляша. Тому, кто вынужден был довольствоваться только тюремной пищей, приходилось плохо. Я за время пребывания в шопронской тюрьме дважды получил посылки из Надьканижи, хлеб, сало, лук. Поэтому я, особенно пока был хлеб, был большим человеком.
            По воскресеньям в тюрьме было обязательным посещение церкви. Воскресные службы проводил старый лютеранский пастор, после службы можно было брать книги в небольшой библиотеке. У католиков при тюрьме была настоящая церковь. А к евреям время от времени приходил раввин. В библиотеке лютеранского пастора были книги только церковного содержания, произведения различных проповедников, а также переведенные с иностранных языков разные религиозные книги. Так, за несколько месяцев я так поднаторел в церковной науке, что мог бы соревноваться с любым проповедником.
            Одним зимним утром я проснулся от того, что моя правая рука совершенно распухла. Вечером, ложась спать, я не то, чтобы раздеться, но натягивал на себя все, что у меня было, чтобы спастись от холода. Я подумал, что получил какое-то заражение. Но охранник сказал, что ничего страшного не случилось, просто руки распухли от холода, но все же отвел меня к врачу. Врач установил, что рука отмерзла и нужно каждый день делать горячие ванны. К весне опухоль спала, но с тех пор моя рука так и осталась чувствительной к холоду и если я не ношу теплых перчаток зимой, то концы пальцев становятся как будто деревянными.
            На получасовую прогулку работавших в мастерской выводили во двор перед мастерской. Перед дверью мастерской стоял большой мусорный ящик. Можно себе представить, что попадало в этот ящик из тюрьмы, если у 90 процентов заключенных живот подводило от голода. И тем не менее некоторые не могли удержаться, чтобы не подскочить к помойке, когда охранник стоял к ним спиной. Я сам видел, как один заключенный вытащил оттуда свиное копыто и грыз его несколько дней.
            Малейшее нарушение дисциплины наказывалось в тюрьме темным карцером. В темном карцере шопронской тюрьмы водились крысы, и когда кто-то из заключенных попадал в карцер в первый раз, то другие предупреждал, чтобы часть дневной порции, особенного хлеба, он оставлял для крыс, потому что если этого не сделать, то крысы сгрызут его обувь и одежду и ему не будет от них покоя ни днем, ни ночью. Эти крысы уже были приучены к тому, что заключенный добровольно оставляет им часть своей порции, и в этом случае они довольствовались этим,
            Из моей камеры, если встать на табуретку, далеко была видна дорога, поле. В начале весны над моей головой слышался бесконечный стук и особенная песня. Сначала я не понимал, в чем дело, но потом догадался, что в камере надо мной сидит один цыган, и он, когда в камеру заглядывал первый луч солнца, начинал часами танцевать и петь свои цыганские песни.
            Весной 1920 года меня снова вызвали в судебный трибунал в Надьканиже. Меня обвиняли в воровстве и в нарушении права свободы личности. Директор тюрьмы отправил меня в сопровождении одного тюремного охранника, однако у него нашлось достаточно порядочности, чтобы выдать мне собственную одежду, в которой меня и отправили. На железнодорожной станции в Надьканиже я встретился с Кароем Вантушем, которого сопровождали 4 жандарма. Его также обвиняли в воровстве. По-видимому, в Надьканиже хотели понаслаждаться зрелищем, иначе какой был смысл в доставке на новый суд Вантуша, уже присужденного к смерти, из Будапешта из-за такого ничтожного дела, и меня, уже приговоренного к 12 годам тюрьмы, из Шопрона. Суд закончился тем, что и с меня, и с Вантуша сняли обвинение в воровстве, однако меня за нарушение права свободы личности осудили и, соединив два приговора, приговорили к 13 годам тюремного заключения.
XV. Тюрьма в Ваце
 
            В городской тюрьме Ваца режим был гораздо мягче, чем в Шопроне. Обошлось без раздевания догола, и уже на следующий день меня поместили во второе отделение, находившееся на первом этаже старого здания. Его начальником был главный охранник Ференц Кларик. Меня ввели в общую камеру, в которой уже сидели др. Карой Шомоди, осужденный на 15 лет, бывший секретарь трибунала, который при диктатуре был секретарем комиссара юстиции Ронаи, др. Иштван Фёльдеш, также бывший секретарь трибунала, который при диктатуре был обвинителем, и Лайош Киш, в прошлом печатник, который в Советском Союзе стал писателем, там вышел его роман, если хорошо помню, под названием „Красный город”. Последние были осуждены на 5-6 лет. В соседней камере сидел младший брат д-ра Шомоди Эден, который также был секретарем трибунала и был осужден всего на два года государственной тюрьмы, но в те годы заключенные, государственные заключенные и арестованные сидели вместе. Позже, в 1948-49 году, Эден Шомоди был руководителем Верховного суда, вторым председателем. Когда при Ракоши начали расправляться с социал-демократами, его также сначала отправили на пенсию, а потом отобрали пенсию, после чего они вместе с женой выбросились с пятого этажа и погибли. Карой Шомоди оказался в Советском Союзе, где переехал в Крым и работал в министерстве Крымской Автономной Республики, женился, у него родилась дочь. В 1937 году его расстреляли.
            Отец д-ра Шомоди, также судья при трибунале, женился на еврейке. Шомоди родился христианином, однако по материнской линии он выглядел так, как Ребе Менахем Цицесбейсер из сказки „Янко-перчик”
            Через несколько дней двух заключенных на небольшие сроки, Фёльдеша и Киша, перевели, и на их место пришли Иштван Маутнер и Марцель Фельдмар. Обоих в апреле присудили к смерти за подстрекательство к мятежу и убийству, их обвиняли в том, что они якобы хотели убить Миклоша Хорти, но приговор был смягчен и им заменили смертную казнь на пожизненное заключение.
            С политическими заключенными в тюрьме Ваца обращались гораздо мягче, чем в шопронской тюрьме. Поначалу, когда я туда приехал, все могли ходить в собственной одежде, камеры на запирали, арестованные могли свободно гулять в тюремном дворе, играть в шахматы, а главное ‑ вести политические споры, и каждый день все буквально вырывали друг у друга газеты, потому что были убеждены, что если не сегодня, то завтра обязательно выйдут на свободу. Позже этот режим изменился, арестованных стали запирать в камерах, и разрешалась только получасовая ежедневная прогулка под присмотром охраны. Здесь мы жили в общих камерах, железные кровати не нужно было складывать, и тот, кто хотел, мог целый день валяться на кровати.
            В нашей камере я был самым старшим по возрасту, и так как нас было четверо, кому-то нужно было взять на себя поддержание порядка. Марцел Фелдмаер был болен туберкулезом в активной форме и всегда держал в кармане бутылочку из темного лилового стекла, в которую отхаркивался. Шомоди выглядел таким измученным, что я думал, что он не протянет и двух месяцев, у него, между прочим, была привычка каждый день три-четыре раза садиться на парашу, а уж во время обеда обязательно, кроме того он не любил мыться. Даже когда стояли совсем теплые весенние дни, он все еще продолжал спать в шерстяных женских трико и толстых носках. Однажды когда он снял носки и я увидел, какие у него грязные ноги, я попросил принести горячей воды и заставил его, пока мы были на прогулке, вымыть ноги, и начиная с этого дня я каждые 4-5 дней просил принести ему горячей воды для мытья ног, потому что грязь настолько въелась в кожу ног, что он не мог их отмыть.
            Жизнь в тюрьме особенно тяжела от отсутствия сексуальной жизни. Но я думаю, что курильщики не меньше страдают от отсутствия курева. Вероятно, курильщикам еще больше хочется курить из-за ненормальной половой жизни. В тюрьме курение запрещается. Того, кого заставали за этим, строго наказывали, запирали в темную камеру, а то и заковывали в кандалы. В Ваце, к вящему огорчению заключенных, начальник тюрьмы не курил. Время от времени он обходил камеры и если сразу же замечал, если кто-то курил. В этом случае он устраивал „шмон”. Это означало, что заключенных выгоняли в коридор, а в камере два-три охранника переворачивали все вверх дном, выворачивая содержимое соломенных матрацев на пол, так как они уже знали, где можно спрятать что-нибудь. В этих случаях найденные вещи отбирали, а курильщиков наказывали.
            В тюрьме не просто было найти спички. Их заменяли т. н. „чернухой”. „Чернухой” называлось приспособление, состоящее из стальной пуговицы, через отверстие которой протягивали нитку. Один конец нитки заключенный держал в зубах, а другой быстро крутил указательным большим пальцам, и в результате этого пуговица начинала быстро вертеться. Левой рукой он держал рядом с пуговицей кусочек кремня, из которого под влиянием трения начинали сыпаться искры. Когда одна такая искра попадала на черную материю, находившуюся в жестяной коробочке, которую он также держал в левой руке, то ее начинали быстро раздувать, и материя начинала гореть. После того, как закуривали, коробочку закрывали, и материя переставала гореть из-за отсутствия кислорода.
            Самую лучшую черную материю получали из казенных простынь. Отрезали часть простыни, ее поджигали, но доводили только до тления. Однако для этого нужно была большая практика, так как если горящий кусок гасили раньше времени, то он не загорался от искры, а если передерживали, то кусок сгорал и его уже нельзя было использовать. Поэтому поджиганием простыни занимались обычно самые опытные старые арестанты. Но за сжигание казенных простынь строго наказывали. Старые заключенные занимались производством „чернухи” в качестве промысла и этим жили. Когда в тюрьме появились политические заключенные, то использованные казенные простыни заменяли купленными у них, потому что простыни, которые покупали у политических, не подходили для этого дела. Настоящую „чернуху” можно было получить только из казенных простынь.
            Шей, этот старый заключенный, рассказал мне, что свой последний грабеж он совершил в квартире миллионера, который всей семьей отправился отдыхать за границу и квартира оставалась пустая. Так как за ним было уже много преступлений и в Венгрии и за границей, он пользовался резиновыми перчатками. После грабежа полиция арестовала его, и хотя он не признался в этом грабеже, его все же предали суду. В суде полиция утверждала, что вина Шея установлена дактилоскопическим путем, так как найденные на месте преступления отпечатки пальцев совпадали с его отпечатками пальцев, хранившихся в полиции. В суде, рассказывал Шей, я мог только отрицать, ведь не мог же я сказать, что полиция не могла найти там отпечатки моих пальцев, так как я был в резиновых перчатках, ведь в этом случае я признался бы, что совершил этот грабеж. Поэтому суд и дал мне „пять пудов” (пять лет).
            Шей сказал, что сыщики в полиции уже знают, как работает тот или другой профессиональный вор, и в случае небольших преступлений хоть и доставляют его в полицию, но отпускают. За это в тех случаях, когда крупное преступление совершил кто-то новый, в полиции вызывают одного-двух старых преступников и приказывают им найти преступника, иначе за это будут наказаны они сами. В этих случаях сами преступники разыскивают виновника с помощью своих связей в преступном мире.
            Я хорошо помню, как в 1922 году, во время моего кратковременного пребывания в Ленинграде, у одного германского дипломата украли на вокзале чемодан. Милиция вызвала нескольких старых воров и сказала им, что случилась большая неприятность, так как украли чемодан дипломата, поэтому этот чемодан в тот же день должен быть доставлен в милицию. И действительно, сами воры в тот же день вернули милиции чемодан.
            Несколько слов об официально разрешенных свиданиях. Свидания дирекция тюрьмы давала только ближайшим родственникам, по определенным дням, и только раз в месяц. В таких случаях заключенных выстраивали вдоль стены в коридоре, где находилась дирекция, на расстоянии двух шагов друг от друга. Пришедшие на свиданье стояли напротив заключенных на расстоянии трех шагов, а между ними – как по своеобразному коридору – прохаживались туда-сюда или стояли охранники или жандармы. Естественно, ни о чем таком, что было секретом, говорить было нельзя, и обычно разговор касался только семейных дел, потому что мало кому было приятно подвернуться грубостям со стороны жандармов.
            Один предприниматель основал в тюрьме Ваца обувную фабрику, рабочими которой были заключенные. Владелец догадался, что большую часть производимой обуви разворовывают, и поэтому обратился с жалобой к начальству тюрьмы. Выяснилось, что обувь вывозится из тюрьмы вместе с мусором. Это можно было сделать только с помощью охранников. Поэтому в тюрьму прибыли детективы для того, чтобы выбить из заключенных, кто из охраны вошел в сговор. Из заключенных в этом деле главную роль играл Шей, и поэтому детективы взяли его в оборот прежде всего. Однако он как „вор в законе” не желал назвать охранников, замешанных в этом деле, поэтому его били до тех пор, пока он не умер от побоев. Вскрытие показало, что в результате побоев ему отбили почки. Это мне рассказывали уже в Москве те заключенные, которых обменяли позже, чем меня.
            Во время моего пребывания в тюрьме я очень много говорил с преступниками, прежде всего с профессиональными преступниками. Как юриста меня интересовала психология преступника. Между прочим, я разговаривал с одним молодым и красивым карманником, который рассказал, что на гулянье воровал деньги у крестьянских девушек, за что я его страшно обругал: уж если воруешь, то воруй у того, у кого много. „Тебе не стыдно воровать деньги у бедных служанок из деревни, которые зарабатывают в месяц всего 10 крон?” Но этот молодой парень было до того развращен, что в ответ только смеялся. И рассказал, чем обошлись ему золотые коронки на зубах. Профессиональные воры, когда дела у них идут хорошо, ставят себе золотые коронки, чтобы потом в тюрьме, где у них не будет ничего другого, снять их и продать.
            Этот вор рассказывал, что он в крестьянской одежде и в армяке ходил по большим ярмаркам. На ярмарках скота, где совершались крупные сделки, он высматривал себе денежного мужика, и ходил за ним до тех пор, пока не удавалось украсть его деньги. Однажды он по такому случаю сидел в корчме, когда вошли два жандарма, которые заговорили с ним, и когда он им ответил, один из них влепил ему страшную оплеуху и сказал:
            – Я тебе покажу, как выдавать себя за мужика с золотыми зубами, ты грязный вор.
            Ему еще повезло, что он отделался оплеухой.
Иштван Маутнер
 
            Иштван Маутнер был молодым человеком крепкого сложения, брюнет со смуглым лицом и носом с горбинкой, и больше походил на араба, чем не еврея. По специальности он был техником. Когда он попал в нашу камеру, я спросил у него, из каких он Маутнеров. Он без колебаний спокойно ответил, что сын кожевенного фабриканта Маутнера.
            ‑ Но сын кожевенного фабриканта Маутнера высокий молодой человек и гораздо старше Вас. Я встречался с ним в тюрьме на проспекте Маргит, где он находился как заложник.
            ‑ А, это мой старший брат. ‑ ответил он.
            ‑ Как мне известно, у кожевенного фабриканта Маутнера только один сын.
            Это заявление Маутнера несколько насторожило меня, но я к тому времени уже привык, что в тюрьме люди не говорят правду, что-то преуменьшают, а что-то и преувеличивают. И еще одно делало его в моих глазах подозрительным: когда нам удавалось получить газету, он всегда начинал ее читать с последней страницы, то есть с биржевых курсов. Я заметил ему это, на что он ответил:
            ‑ Чего же еще можно ожидать от проклятого буржуя.
            Из нас четверых др. Шомоди и Марци Фельдмар были нетрудоспособными. Я тоже с трудом переносил ничегонеделание, но Маутнер абсолютно не выносил этого. Когда я спросил его, может ли он сделать что-то, что могло бы пригодиться заместителю начальника тюрьмы Слачани.
            ‑ Могу сделать настольную электрическую зажигалку или вентилятор, ‑ ответил он.
            ‑ Немедленно скажите заместителю начальника, какие вещи вы можете для него сделать, и тогда, хотя вы и приговорены к пожизненному заключению, он определить вас на работу.
            Так и случилось. Маутнера определили в кузнечную мастерскую, и там он сделал то, что обещал.
            Состояние здоровья Марци Фельдмара в тюрьме становилось все хуже, он боялся, что скоро умрет, и поэтому он рассказал, как он попал в тюрьму. Он прибавил, что до сих пор не рассказывал этого, потому что когда их перевозили в тюрьму Ваца, Маутнер сказал, что нельзя говорить правду, а нужно придумывать, что в голову придет. То, о чем я расскажу ниже, я частично узнал от самого Фельдмара, а частично из его судебных бумаг.
            Марци Фельдмар родился в семье буржуа. Отец его был интендантом Театра комедии. Во время Советской республики он все время был в Давосе в туберкулезном санатории. После падения Советской республики, когда он возвращался в Будапешт, он сошел с поезда в Вене, где встретил много своих знакомых, которых он знал еще по кружку Галилея. Они познакомили его с Дюлой Хевеши и др. Енё Гамбургером, которые передали ему 5000 долларов с тем, чтобы он хранил деньги у себя и при необходимости передал молодому человеку, который скажет пароль, который ему тогда сообщили. Фельдмар обменял часть этих долларов на форинты. Однажды к нему пришел Иштван Маутнер, сообщил пароль и попросил у него 50 000 форинтов. Во время диктатуры Маутнер не играл особенной роли, а после падения Советской республики оказался в Вене, где встретился с Дюлой Хевеши, которого знал еще со времени Советской республики. Хевеши и Гамбургер поручили ему освободить Отто Клейна (Корвина) из тюрьмы на проспекте Маргит. Маутнер взялся за это, и вернувшись в Будапешт, начал брать под это дело деньги от Марци Фельдмара. Фельдмар держал деньги в секретном ящичке письменного стола и однажды открыл его в присутствии Маутнера. Маутнер и не думал заниматься освобождением Корвина, но даже если бы он и намеревался это сделать, то он не мог бы, прежде всего из-за своей внешности, так как, как я уже говорил, из-за своего носа с горбинкой и смуглого цвета лица его можно было принять за кого угодно, но только не за венгра. Когда Хевеши стало подозрительным поведение Маутнера, он послал в Будапешт молодого человека по имени Сташни, чтобы тот проверил, чем занимается Маутнер.
            Однажды у Фельдмара появился штабс-капитан (как выяснилось позже это был Шефчик, следователь генерального командования), который закричал на Фельдмара:
            ‑ Эй ты, жид, ну-ка давай доллары!
            Фельдмар от испуга едва пришел в себя, ни слова вымолвить не мог, как Шефчик влепил ему хорошую пощечину, от которой он отлетел к стене, потом Шефчик направился прямо к письменному столу, нажал тайную кнопку, ящичек открылся, и он отправил лежащие там деньги в карман.
            Так как об этом тайнике не знала даже семья Фельдмара, то он сразу подумал, что об этом могли узнать только от Маутнера. Позже туда же доставили Маутнера и Сташни, а также слесаря и дворника, чеха по фамилии Кодитек. Там их сильно избили и представили перед чрезвычайным судом. Так все четверо попали в тюрьму Ваца.
Я много раз пытался узнать, кто, собственно говоря, их выдал. Маутнер много раз называл имя некоего Чуворы, но и он не мог ничего понять, потому что Чувора, как ему было известно, помог перебраться через границу. Чувору тоже арестовали, но его не судили. Это говорит о том, что предателем был все же он. Кстати, по словам Хевеши Чувору привлекли к этому делу по прямому указанию Белы Куна.
            Позднее Маутнер в тюрьме стал действовать сам. Он попросился к директору тюрьмы и сообщил ему о том, что имеет важное для армии изобретение, он может передавать электроэнергию без проводов. Гедеон доложил об этом в министерство. Маутнеру разрешили поехать в сопровождении охранника в Будапешт для закупки там необходимых для него вещей. После того из Министерства обороны в тюрьму прибыло два офицера генерального штаба и вместе с Маутнером в сопровождении двух охранников переплыли в лодке на остров Дунай, находившийся напротив, где Маутнер в самом деле показал какие-то искры без проводов. После переговоров с офицерами генштаба директор Гедеон поместил Маутнера в отдельной камере, чтобы он продолжал свои эксперименты. Время от времени он в сопровождении охранника ездил в Пешт и, как он мне признался, покупал там всякое барахло, красные и зеленые чернила, разные стеклянные трубки и делал с их помощью всякие фокусы в камере. Так как одному ему в камере было скучно, он попросил директора, чтобы тот разрешил находится в его камере д-ру Шандору Варьяшу, который тоже сидел в тюрьме Ваца и был большим поклонником Фрейда. Они принесли в тюрьму огромное количество фрейдистской литературы. Шандор Варьяш был преподавателем средней школы, но во время Советской республики его назначили преподавателем университета. Когда из министерства начали все чаще интересоваться, какова судьба изобретения Маутнера, он решил бежать. В Пешт он всегда ездил в собственной одежде, и в последнее время сопровождавший его охранник также был в гражданской одежде. Однажды Маутнер позвал меня в камеру и показал заграничный паспорт на имя некоего Белы Адама, но со его карточкой, с подписью главного капитана Хетени. Он показал также пачку австрийских и чешских денег. Он попрощался со мной и сказал, что днем скорым поездом едет в Вену, а оттуда в Чехию. Он пригласил охранника, который и на этот раз сопровождал его в штатском, заказал ему хороший обед с вином и сказал, чтобы он ждал его, он вернется ровно в 5 часов, так как у него есть разные дела в городе. Охранник спокойно ждал, а Маутнер уже давно сидел в скором поезде на Вену. Поскольку Маутнер не вернулся, охранник один возвратился в Вац, где его арестовали. А позже присудили к полутора годам тюрьмы. На следующий день в тюрьму прибыли следователи. Позже выяснилось, что Маутнер получил паспорт и деньги все от того же Шефичка, который в свое время его арестовал и который ухаживал за одной из младших сестер Маутнера, которая была очень хорошенькой.
            Маутнер и мне оказал одну услугу: я готовился к побегу из тюрьмы, и для этого мне необходима была гражданская одежда. Маутнер послал свою сестру к моему брату, который был адвокатом в Пеште, и в один из своих приездов в Пешт доставил мой костюм в тюрьму.
            После побега он некоторое время находился в Вене, где сторонники Гамбургера исключили его из партии, а потом поступил работать на один из французских авиационных заводов. В 1932 году, когда мы жили в СССР, др. Варьяш упомянул мне, что получил письмо от Маутнера, который пишет о том, что хочет приехать в Советский Союз. Варьяш был испуган и даже не ответил на его письма. В 1930-е годы Маутнер все-таки вдруг появился в Москве в собственном автомобиле в качестве представителя нескольких французских фирм и некоторое время был там. Он узнал от кого-то мой адрес, и пришел ко мне и рассказал, между прочим, что Штейнбрюк, который тогда возглавлял контрразведку армии, вызвал его к себе и пригласил работать у них. По словам Маутнера, он отказался, ссылаясь на то, что у него не в порядке нервы, правда это или нет, не знаю. Потом Маутнер уехал из Москвы и из Советского Союза, но перед этим он причинил еще одно несчастье. Сын Гамбургера Михай помог ему продать автомобиль по частям, и за это его потом арестовали и больше он не появлялся. Остается загадкой, как Маутнер мог получить разрешение на въезд и пребывание в СССР, так как из венгров не было никого, кто поручился бы за него; более того, Гамбургер не раз говорил в моем присутствии, что Маутнер был шпионом. У кого бы я ни интересовался дальнейшей судьбой Маутнера, никто не мог мне ничего сказать, он просто исчез.
            В 1959 г. я встретился с младшим братом Марци Фельдмара, который рассказал мне, что после 1945 г. Маутнер был в Венгрии и хотел говорить с Ракоши. Однако поскольку Ракоши не желал его принять, он в раздражении уехал обратно в США, откуда приехал.

            Среди заключенных тюрьмы Ваца был хирург др. Пал Пайж, у которого был свой санаторий в Секешфехерваре. Пайж происходил из состоятельной семьи, его отец, Пик или Пиклер, богатый землевладелец, в свое время был одним из приближенных людей графа Иштвана Тисы. Пайж учился на медицинских факультетах в Париже, Англии и США. Он в совершенстве владел немецким, французским и английским языками. Он входил в команду фехтовальщиков, которая выиграла лондонские олимпийские игры, и получил золотую олимпийскую медаль. Во время революции Каройи он принадлежал к радикальным элементам, стал членом рабочего совета и принимал участие в комитете, отстранившем от должности правительственного комиссара и губернатора области Фехер д-ра Эмиля Кёвеша. После падения Советской республики, когда белые, и в том числе др. Кёвеш, опять пришли к власти, его арестовали и позже приговорили к пяти годам тюрьмы. Так Пал Пайж очутился среди коммунистов. Его определили на работу в тюремную больницу. Здесь он составил список необходимых инструментов, которые главный врач больницы др. Дюла Кемень достал через министерство, и с их помощью начал производить операции.
            Со времени моего ареста прошло около года. За это время я отрастил себе большие усы. В тюрьме ни среди арестантов, ни среди охранников не было никого, усы которого могли бы сравниться с моими. У меня было много свободного времени. Я попросил передать мне наусники и каждый день на десять минут подвязывал усы. Главный надзиратель нашего отделения прямо-таки гордился тем, что я нахожусь в его отделении, и надзиратели других отделений даже специально приходили, чтобы посмотреть на мои усы. Этому не стоит удивляться, ведь охранники все были из крестьян, большая часть была унтер-офицерами, оставшимися на сверхсрочную службу, и для них усы были непременным украшением человека. Так, благодаря усам я попал в особое положение. Когда и в вацской тюрьме ввели более строгий режим и стали запирать двери камер, если происходили какие-нибудь важные политические события, главный надзиратель открывал мою камеру и вызывал меня в собственную камеру, оборудованную под его контору, и запирал меня там, оставив на столе газету. Я прочитывал это газету, а он минут через десять выпускал меня и возвращал в мою камеру. [Отец рассказывал мне, что когда через некоторое время он сбрил усы, то не только потерял все привелегии у главного надзирателя, но “схлопотал” карцер за этот опрометчивый поступок. – В.Л.].
            Др. Пайж, который к тому времени уже работал врачом в больнице и там же жил, однажды подошел ко мне и сообщил, что на днях собираются послать группу заключенных в именье графа Михая Каройи для очистки леса. Оно находилось недалеко от чешской границы, и оттуда легко было убежать. Он спросил, не хотел бы я поехать с этой группой как санитар. Конечно, я сразу же дал утвердительный ответ. Пайж предупредил меня также, чтобы я, если начальник охраны (начальник всех надзирателей в чине офицера) спросит, понимаю ли я в перевязывании ран и в лекарствах, я спокойно отвечал бы, что научился работе санитара в армии.
            В тюрьме по общим правилам существовал принудительный труд. Каждый должен был работать, причем там, куда его назначили. Однако для политических заключенных делали небольшое исключение. Осужденных на самые большие срок политических заключенных, а также тех, кого хотели наказать тем самым, на работы не назначали.
            Через несколько дней после разговора с Пайжом, начальник охраны вызвал меня из камеры и спросил, знаю ли я латинский язык. После того, как я ответил утвердительно, он сообщил мне, что направляет меня на работу в тюремную больницу. Так и произошло. Через два дня в сопровождении надзирателя меня ввели к главному врачу, которого я до этого и не видел, так как не болел. Я не принадлежал к тем ненормальным, которые были уверены, что не сегодня-завтра освободятся и был уверен, что по крайней мере пять лет мне придется провести в тюрьме. В соответствии с этим я себя и вел. Каждый день утром, когда я вставал, и вечером, перед тем как лечь, я делал гимнастику до тех пор, пока с меня не начинал градом лить пот. Я гулял в любую погоду, меня не мог остановить ни дождь, ни снег. За время моего пребывания в тюрьме я не носил никакого головного убора, даже зимой.
            Главный врач встретил меня явно недоброжелательно, потом выяснилось, что причиной этого было то, что санитаром на очистку леса отправили его прежнего писаря, бывшего аптекаря по имени Вилмош Фекете, осужденного за убийство, а меня поставили на место этого Фекете. Так, мы оба были разочарованы, главврач, который должен был расстаться со своим помощником, к которому он привык, и я, который лишился возможности побега.
            Вилмош Фекете до революции отсидел 10 лет в Иллаве. Когда Иллава оказалась в руках румын, арестанты были отпущены, и часть их, в том числе и Вилмош Фекете добровольно обратились в дирекцию тюрьмы Ваца. Фекете поступил так потому, что по венгерским законам если осужденный к пожизненному заключению отсидел 15 лет и вел себя хорошо, то после этого его выпускали условно на свободу. Фекете не хотел утратить это право и по этому добровольно явился в тюрьму.
            Я хорошо помнил ограбление с убийством, совершенное Фекете, потому что его поимка в 1911 году произошла при чрезвычайных обстоятельствах, и в свое время об этом появились огромные статьи в бульварной прессе.
            Фекете вместе с одной проституткой не первой молодости –  которая для того, чтобы компенсировать свой возраст, была обвешена золотыми украшениями –  появились в гостинице на улице Ракоци (тогда она называлась еще улицей Керепеши), откуда в скором времени удалились. Служащим гостиницы было подозрительно, что комната оказалась запертой, изнутри не было видно ключа, а на стук никто не отзывался. Была вызвана полиция, и когда комнату открыли, то нашли в кровати мертвую женщину. Быстро оказавшаяся на месте полицейская команда сразу же установила, что речь идет об отравлении. Сыщики сразу же начали расследование, но никто ничего не мог сообщить. В комнате нашли брючную пуговицу, никаких других следов не было. Тогда полиция обратилась к помощи проституток. Среди них убийство и ограбление проститутки вызвало невообразимую панику. Однажды в полиции появилась девушка, словачка, которая рассказала, что недавно у нее на квартире был один гость, высокий молодой человек, который, когда она на минуту вышла из комнаты, бросился к шкафу там что-то искал. Она заметила это потому, что в двери ее комнаты было небольшое, завешенное окошко, и когда она вышла, она посмотрела в него. Ничего особенного не произошло. Когда через несколько дней этот гость вновь пришел к ней, он заказал пива, налил обоим и стал приглашать девушку выпить. Проститутка не хотела пить, с одной стороны, из осторожности, с другой ‑ потому что не любила пиво. Фекете однако настаивал, и это вызвало подозрение девушки, особенно после того, как она спросила, как его зовут. Он сказал имя, которое не совпадало с монограммой, нашитой на подкладке его зимнего пальто. Девушка хорошо запомнила буквы монограммы, это были Ф и В.
            Когда она дала свои показания полиции, полицейские могли начать действовать. На найденной брючной пуговице была марка фирмы „English-House”. Это была марка одной пошивочной мастерской в Будапеште, где делали недорогие костюмы. Полицейские попросили владельца проверить по книге заказов и нашли по буквам ФВ имя аптекаря Вилмоша Фекете. Они немедленно отправились к нему на квартиру и сразу же арестовали. За это его приговорили к пожизненному заключению.
            Др. Дюла Кемень был больной, нервный человек, которого перевели в Вац из женской тюрьмы в Марианостра. Сначала он делал мне неприятности, где только мог. С доктором Пайжом у него были коллегиальные отношения. Когда Вилмоша Фекете отправили на очистку леса и он убедился, что не в силах изменить положения, он постепенно смирился с этим и вскоре прием в больницу стал полностью зависеть от меня, а когда его посетил тесть, врач, оставшийся на отошедшей словакам территории, он познакомил нас, и старик немедленно вступил со мной в теоретическую дискуссию по вопросам коммунизма.
            В тюрьме по сути дела существует две болезни: туберкулез и сифилис. Эти две болезни длительные, туберкулезники рано или поздно из тюрьмы попадают на кладбище, а сифилитиков через пару недель лечения выписывают из больницы.
Если какой-то политический заключенный хотел встретиться с заключенным другого отделения, то через сложную цепочку тюремных работников он сообщал мне об этом, я передавал ему, когда он должен просить приема у врача, а того просил принять этого заключенного на несколько дней в больницу, то же самое я делал в случае другого, и так они могли в больнице поговорить. Первой такой встречей, которую я организовал, была встреча Пала Хайду и Дёрдя Самуэли.
            Пока я не попал в больницу, туда почти никогда не удавалось попасть политическим. Эта возможность встреч до тех пор существовала исключительно для уголовников.
            По тюремным правилам личные данные каждого вновь поступающего заключенного заносились в больнице в особую книгу, куда записывался и его вес. Эти данные я писал на основании судебных приговоров, и оттуда я мог узнать также, кто политический, а кто уголовник. В книге, которая хранилась у врача, я делал рядом с именем политических заключенных небольшой знак. Отсюда я узнавал, был ли просивший приема у врача политическим. Постепенно я принимал в больницу уголовников только в случае очень серьезной болезни. Уголовники позже жаловались в министерстве, что я превратил больницу в коммунистический клуб. Позже мне рассказал об этом сам главный врач.
            Однажды к врачу привели Ференца Янчика, который во время Советской республики был главным руководителем будапештского Красного креста. Директор тюрьмы заковал Янчика в кандалы, отчего через два дня его запястья сильно распухли. Единственное, что мог для него сделать главный врач ‑ добиться того, что на три дня кандалы сняли.
            Темный карцер и камера для закованных в кандалы помещалась между первым этажом и подвалом, и имела свою собственную охрану. Мне и др. Пайжу врач прописал больничное питание, что означало, что ежедневно мы получали сверх питание стакан молока и большой стакан вина. Свое вино я не пил, а обычно отдавал караульному штрафного отделения, который с благодарностью его принимал. За это я однажды попросил заковать меня в кандалы для пробы. Когда начальник штрафного отделения куда-то отлучился, он пришел за мной и действительно заковал. Я пробыл в кандалах не больше пяти минут, и с меня было довольно. Заковывание в кандалы происходит следующим образом: арестованного сажают на пол, на подстеленное одеяло, сначала заковывают ноги, но предварительно их как следуют вытягивают. Потом кандалы закрывают на тесно соединенные запястья и, наконец, закованные руки соединяют с закованными ногами. Адское ощущение. Охранник сказал, что редко, кто выдерживает более двух часов и не обделывается при этом. Если закованные теряет сознание, его обливают ледяной водой, чтобы привести в чувство. Начальник караула обычно лично проверяет, с должной ли строгостью заковали наказанного. За мое вино надзиратель иногда не так строго соблюдал правила при заковывании политических.
            По сравнению с этим мои кандалы в тюрьме в Надьканиже кажутся детской игрушкой.
            В тюрьме Ваца отбывал наказание и Антал Мошойго, один из старых руководителей венгерского рабочего движения, склонный к синдикализму. Пал Хайду попросил меня показать Мошойго врачу. Я попросил д-ра Пайжа основательно осмотреть его. Мошойго взяли в больницу, и через несколько дней Пайж сказал мне о том, что у Мошойго серьезное заболевание сердца, и болезнь зашла так далеко, что он может умереть в любую минуту. Мошойго долго голодал в тюрьме, и несколько дней больничного питания пошли ему на пользу. Интересно заметить здесь, что после того, как его обменяли, Мошойго в Москве, несмотря на свое плохое сердце, перенес сыпной тиф и выздоровел, и даже женился. Его женой стала Гизелла Адлер, об избиении которой после падения Советской республики писал Андор Габор в своих „Письмах из Вены”.
            Когда в тюрьме Ваца получили необходимые для операций новые инструменты, доктор Пайж начал делать легкие операции. Главврач больницы не мог видеть крови, поэтому я должен был ассистировать при нескольких операциях аппендицита.
            Я уже упоминал, что освободили одну из небольших палат больницы, и в эту камеру поместили меня вместе с доктором Пайжом. Для уборки, приема молока и обеда к нам приставили одного заключенного, бывшего мастера одного из заводов на улице Ваци, которого после падения диктатуры осудили на пять лет за изнасилование. Он также жил в одной камере с нами. Пайж не ел больничной пищи, он всегда питался из получаемых из дома посылок, а всю его еда приходилась на долю этого заключенного. Последний быстро так поправился, что отрастил себе брюхо, как у банкира. Пайж только пил молоко и вино. Через некоторое время мне стал очень подозрителен этот арестованный. Я спросил у Пайжа, не кажется ли ему, что молоко имеет несколько странный запах. С этого момента он тоже стал наблюдать и спросил у главного надзирателя, откуда мы получаем такое вонючее молоко. Главный надзиратель обычно находился в тюремной аптеке и оттуда через небольшое окошко мог видеть расположенную перед аптекой кухню, где готовились лекарства. Он заметил, что прикрепленный к нам заключенный выпивает часть молока и разбавляет его потом водой из бака, постоянно кипевшего на малом огне в кухне. В этом баке кипятили использованные бутылочки от лекарств и другую посуду. Этой грязной водой он разбавлял наше молоко. Главный надзиратель немедленно вошел в камеру, разбросал его кровать, заставил раздеться и устроил ему полный „шмон” (обыск). Так он нашел украденное у доктора Пайжа белье и даже деньги, У доктора Пайжа всегда были деньги, чтобы покупать газеты. Конечно, это было запрещено, но ему прощалось. На другой день нашего денщика выгнали и определили на полевые работы, от чего скоро он стал таки стройным, что когда он однажды пришел на врачебный прием, я едва его узнал.
            Однажды доктор Пайж стал нервно ходить по камере. Я спросил у него, что случилось.
            ‑ Я сейчас был у тюремного священника, который вызвал меня для того, чтобы сообщить, что в воскресенье он проведет меня в свою комнату, где меня будет ждать женщина, которой я должен буду сделать аборт.
            В воскресенье после обеда, когда в тюрьме абсолютная тишина, доктора Пайжа провели в контору, где его уже ждал католический священник, который ввел его в свою комнату. Там уже находился младшая сестра епископа города Ваца, которая забеременела от тюремного священника, и доктор Пайж произвел операцию. Он впрыснул ей в матку йод, и тем самым прервал беременность.
            Тот же самый священник в церкви во время воскресных проповедей вел яростную антикоммунистическую агитацию, называя коммунистов аморальными исчадиями ада.
            Окна нашей камеры в больнице выходили на улицу. Я держал окна открытыми день и ночь. Зимой ночью вода в умывальном тазу замерзала. Рань утром, когда я выскакивал из кровати в этом холоде и начинал яростно заниматься гимнастикой, а потом обмывался ледяной водой, доктор Пайж обычно забирался с головой под одеяло, говоря:
            ‑ Я даже смотреть не могу на тебя, когда ты это делаешь.
            Я же от такого образа жизни так окреп, что никогда в жизни, ни раньше, ни позже, не был таким здоровым, как в тюрьме в Ваце.
            Доктора Пайжа в скором времени перевели в Будапешт в пересылочную тюрьму, и насколько мне известно, он благодаря хлопотам родственников был освобожден.
После перевода Пайжа главный врач однажды заболел и дней 7-8 не появлялся в тюремной больнице. До тех пор я всегда сопровождал его во время обхода, а когда он не был в больнице, то обходить лежачих больных пришлось мне в сопровождении главного надзирателя, потому что на врачебные листы нужно было каждый день записывать лекарство или усиленное питание, молоко, вино. Так в отсутствии главного врача врачом стал я, ведь я тоже был доктором, только не медицины, а права. Но это нисколько не повредило больным.
            За это время состояние здоровья Марци Фельдмара крайне ухудшилось. Его сокамерники обратились ко мне, чтобы я как-то помог ему, во сколько бы это ни обошлось. Я спросил доктора Кеменя, нельзя ли, учитывая тяжелое заболевание, добиться освобождения от отбытия наказания. Через несколько дней он сообщил мне, что если родственники Фельдмара располагают деньгами, то он может вызвать ассистента профессора из туберкулезной клиники Корани в Будапеште, чтобы тот осмотрел Фельдмара, и возможно, на основании его заключения можно будет добиться освобождения. Фельдмар согласился на расходы. Ассистент профессора из клиники прибыл в тюрьму Ваца, и Фельдмара доставили в больницу. Тот осмотрел его и сделал ему укол лекарства, которое он привез с собой, но нам удалось добиться лишь того, что Фельдмара вместо того, чтобы отпустить на свободу, перевели в больницу тюрьмы  в Будапеште. Тогда он был уже едва живым, и вскоре умер в Будапеште.
            Когда я еще сидел во втором отделении, питание было очень плохим: мамалыга, которую мой желудок переварить не в состоянии, горох, который, собственно, используется как корм для лошадей, и раз в неделю мясо, которое имело несколько подозрительный запах, но все же я его ел. Другие арестованные всегда ругались, когда на обед был суп-гуляш и говорили, что в нем полно червей. Я же как ни разглядывал, не мог обнаружить в гуляше червей, потому что я думал, что речь идет о крупных червяках. Когда я сказал, что в моем гуляше червей нет, то меня высмеяли и рассказал, что червей нужно искать не в супе, а на поверхности в форме маленьких белых червячков по краям миски. Тут я действительно их обнаружил. Дело было в том, что летом от мух на мясе образовывались т. н. „мушиные плевки”, а потом, вместо того, чтобы вымыть мясо, его в таком виде давали есть арестантам. Но и после этого я все-таки ел гуляш. Я тщательно вычерпывал ложкой эти белые „мушиные плевки” и потом спокойно ел гуляш.
            После отъезда Пайжа я договорился с главврачом, чтобы взять в больницу Аладара Шея, который может делать для него всякие слесарные и столярные работы для дома, а кроме того у него хороший почерк, не то что мой. Главный врач часто жаловался на то, что я не могу как следует писать посылаемые в министерство отчеты об употреблении лекарств. Так что он его взял. Первым делом я попросил Шея обследовать железную решетку на нашем окне, выходившем на улицу, потом он изготовил в мастерской так, чтобы никто не видел, тонкую пилу, с помощью которой мы могли бы подпилить оконную решетку и убежать. Моя гражданская одежда хранилась уже у меня. Эту пилу я спрятал в приемной главного врача в таком месте, что она, возможно, и по сей день еще там. Однако воспользоваться пилой не пришлось. Однажды меня вызвали на свидание, на котором появилась моя жена Фрида Гардош, которая по фальшивому паспорту приехала из венской эмиграции для того, чтобы предупредить меня, чтобы я не делал никаких попыток побега, так как венгерское и советское правительство договорились об обмене военнопленных [в том числе и венгерских политических заключённых – В.Л.] и я тоже попал в список подлежащих обмену.
            Между тем, в больницу для проверки жалобы „урок” прибыл главный прокурор Вари. Во время его пребывания в тюрьме я оставался в моей камере и не появлялся в приемной. После отбытия главного прокурора Вари, главный врач др. Кемень сказал следующее:
            ‑ Главный прокурор сказал мне, чтобы я был с вами поосторожнее, потому что вы непременно убежите. И правда, я не понимаю, почему вы не делаете попыток побега.
            Я только улыбался, потому что тогда пилка уже была спрятана в его комнате, только он об этом не знал.
            После посещения Вари всех коммунистов из больницы выкинули, а после побега Маутнера коммунистов с крупными сроками, в том числе и меня, перевели в одиночные камеры. Я совсем не был против этого. Беда была в том, что в одиночки, рассчитанные на одного человека, поместили четверых. В камере можно было поставить лишь две кровати. Двум человекам поэтому нужно было спать на соломенных матрацах, положенных на пол. Было жаркое лето, и солнце палило в окно камеры до самого вечера, поэтому мы целый день лежали и полотенцем вытирали пот. Когда мы получали передачи, продукты в тот же день портились.
            Время уже приближалось к осени, когда я узнал, что некоторых политических вызывали в контору дирекции и спрашивали, хотят ли они ехать по обмену заключенными в Советский Союз. Те, кто ответил утвердительно, должны были подписать соответствующую бумагу. Однако ничего конкретного мы не узнали. Те, кого вызывали, сказали только, что для разговора и подписания бумаги прибыл неизвестный человек из Пешта. Однажды вызвали и меня, и когда этот незнакомый господин начал разговор, я спросил его, с кем имею честь разговаривать.
            ‑ Я Михай Юнгер, секретарь министерства иностранных дел, ‑ сказал он.
            Позже Юнгер стал послом Венгрии в Советском Союзе.
            Обмен происходил так. Нас разделили на группы, состоявшие из 30-40 человек. В последний день, когда мы прогуливались по двору тюрьмы, вдруг появился др. Кемень, которого я не видел с того дня, как меня выкинули из больницы. По-видимому, он специально пришел для того, чтобы попрощаться со мной. На прощанье он сказал:
            ‑ Я желаю вам счастья и советую больше не заниматься политикой.
 
 
XVI. Обмен. Дорога в Россию
 
            Перед обменом нашу группу направили из Ваца в Будапешт в пересыльную тюрьму. Здесь мы ждали, пока соберут и отправят группу. Там однажды ко мне камеру пришел брадобрей, который отбывал предварительное заключение. Бритье заключенных происходило так, что брадобрей заходил в камеру, а сопровождающий его охранник оставался снаружи, ожидая, пока тот кончит работу. Этот брадобрей увидел, что на моей табличке написано др. Сабадош. Он спросил, не адвокат ли я. Когда я ответил утвердительно, он задал вопрос, какой срок может получить человек, попавшийся на том, что хотел сбыть лом золота. На это я ответил, чтобы рассказал откровенно, чего он хочет, потому что на такие загадки ответить трудно. На это он сказал, что он тот самый человек, который украл коллекцию золотых табакерок князя Виндишгретца, которые князь, страстный коллекционер табакерок, получил в подарок от венгерского короля, от наследника престола, от турецкого султана, от императора Вильгельма и других. Он выломал бриллианты, а табакерки разломал, однако когда попытался сбыть эти куски, попался. Конечно, на суде он намерен все отрицать.
            31 октября 1921 года нас доставили в главную комендатуру, там у нас взяли отпечатки пальцев и на каждого выписали т. н. „билет-удостоверение”, которое заменяло заграничный паспорт и в котором мы должны были подписать по-венгерски и по-немецки, что в случае если обмен по какой-либо причине не состоится, то мы просим вернуть нас в Венгрию.
            Группу для обмена составляли в пересылочной тюрьме. Перед отправлением всем было разрешено свидание с родственниками. Венгерские контрреволюционные буржуа не могли отказать себе в удовольствии, чтобы в последний раз не приковать нас, узников, друг к другу. Так мы отправились на вокзал и с вокзала в особых вагонах под усиленной охраной жандармов. Все мы отправились в путь с мыслью, что все же пробил час освобождения.
            В вагоне, в котором находился я, с нами был один парнишка, которого звали Гашпар, это была его фамилия, он входил в отряд по приведение в исполнение приговоров группы Черни. Его приговорили к 15 годам, так как по молодости (ему еще не было 18 лет) его нельзя было приговорить к смертной казни. Этот молодой парнишка был единственным из нашей группы, кто в лицо назвал жандармов оскорбительными прозвищами и всячески издевался, так что мы, старшие, должны были вмешиваться, чтобы как-то успокоить жандармов.
            До Чехии мы ехали спокойно. Однако в Чехии однажды ночью мы проснулись от того, что наши вагоны перегоняют туда-сюда. Утром мы узнали, что из-за забастовки железнодорожников в Чехии иди в Саксонии нас отказались везти дальше и отправили назад в Венгрию. Можно себе представить, какими глазами смотрели жандармы на мальчишку Гашпара и какова была бы его судьба, если бы Пали Хайду и другие не начали упрашивать жандармов, чтобы те не обращали внимание на этого мальчишку, которого не стоит принимать всерьез, потому что он сам не знает, что несет.
            Итак, едва мы отправились на встречу свободе, как через несколько дней вновь очутились в пересыльной тюрьме.
            Фрида Гардош жила в Вене в эмиграции у своей сестры, Марии Гардош Пинтер. Она поддерживала постоянную связь с венгерскими руководителями венской эмиграции. От них она узнала, что меня включили во второй транспорт, а также точный день отправления. Так что когда мы отправились из Будапешта, Фрида Гардош также отправилась из Вены в Ригу, так как обмен между советскими и венгерскими представителями должны был произойти там. Фрида Гардош познакомилась с дочерью профессора университета Шимони, которая была женой католического священника-расстриги и которая, как и она, хотела встретить своего мужа еще в пути.
            После того, как нас вернули в тюрьму, нас поместили в особом отделении, по два-три человека в камере. Прошло несколько недель, а нас все не отправляли. Большинство впало в полное отчаяние, что теперь будет. Но все же мы наконец отправились, где-то во второй половине декабря. Наручники оставались на нас почти до Саксонии, чехи тоже их не сняли. Только в Саксонии, когда нас передали тамошней полиции, мы освободились от наручников. Так мы доехали до Кёнигсберга, где ждали отправки несколько сотен бывших русских военнопленных. Кроме военнопленных, там были русские женщины, которые оставили родину с венгерскими или австрийскими пленными, а теперь опять хотели вернуться в Россию. В Кёнигсберге нас погрузили на пароход, который назывался, если я хорошо запомнил, „Амон”. Это судно 40 лет перевозило лошадей и коров и было отбраковано как отслужившее срок. Теперь же немцы вновь начали его использовать. В по обе стороны длинного трюма была брошена солома, а в середине оставлен узкий проход. Я просто не мог там находиться, потому что стоило мне прилечь, как я начинал ощущать такую страшную вонь, что должен был встать и выйти на палубу. Можно себе представить, какие запахи впитали в себя эти доски за 40 лет.
            Мы все боялись морской болезни. Один „умник” сказал мне, что если я не хочу заболеть морской болезнью, то я не должен ничего есть. Я его послушался. С тех пор я знаю, что как раз наоборот, лекарством от морской болезни служит то, что человек все время ест и пьет во время плавания.
            Сначала морской болезнью заболели самые слабые. Их рвало друг на друга. На судне почти не было обслуги, и уборкой никто не занимался. К тому же мы сразу же попали в бурю, так что почти не было никого, кто не заболел бы морской болезнью. У меня желудок был совершенно пуст, так что не было, чем рвать, но от качания то в одну, то в другую сторону меня начинало так мутить, что я думал, что из меня просто выйдет наружу желудок. Но я отделался тем, что почти половину дня меня рвало желчью. Наконец мы все же прибыли в Ригу.
            Уже в Советском Союзе я прочитал в газете „Берлинер Тагеблат”, что на обратном пути этот пароход попал в бурю и затонул.
            В Риге нас поместили в школе, где нас охраняли русские белогвардейцы. С одним из таких, выглядевшим не так угрожающе охранником, у которого вместо ремня оружие висело на веревке, я заговорил по-немецки. Он сказал, что он морской офицер, и рассказывал всякие ужасы о том, что творится в России.
            В Риге мы впервые увидели на ногах у мужчин валенки, вид распространенных в России валяных сапог. Люди выглядели в них так, будто у них ноги, как у слонов. А на женщинах мы также впервые увидели боты, распространенный у русских вид обуви, который в холодной время надевают прямо на туфли. И здесь же мы впервые видели черный хлеб в форме кирпича, о котором венгры заспорили, что это такое. Большинство не хотели верить, что нужно есть этот хлеб, который был кислым на вкус и клейким и таким черным, как будто был сделан из шоколада.
            Странная веща произошла с этим черным хлебом. Я, как и другие венгры, сначала не мог его есть. Потом я так привык к нему за время своего пребывания в России, что и теперь, если я встречаюсь с русским, я прошу его привезти черного хлеба.
Со мной в России работала одна сотрудница, техник, брат которой работал в Париже в советском посольстве. Я как-то спросил у нее, что пишет брат из Парижа:
            ‑ Он всем очень доволен и только на одно жалуется, что в Париже нет черного хлеба.
            Тогда я только посмеялся над этим, а теперь и сам испытываю это. [Когда возникала оказия, я всегда отправлял отцу из Ленинграда в Будапешт пару буханок чёрного ржаного хлеба. Уже после его смерти, мой венгерский двоюродный брат рассказывал мне, что Арпад гладил рукой привезённую ему буханку и говорил: “Шоколад!” – В.Л.].
            По поручению русского правительства обменом и доставкой обмененных в Россию занимался Йожеф Габор (теперь он посол Венгрии в Праге). Он рассказал мне, что Фрида Гардош долго ждала меня здесь, но у нее кончились деньги, и десять дней назад она уехала в Москву. До моего приезда Фрида Гардош жила в семье Белы Куна.
XVII. Прибытие в Россию
 
            От Риги мы ехали в Москву в русском вагоне 1 класса. Русские железнодорожные вагоны отличаются большими удобствами, так как рассчитаны на переезды на большие расстояния, и там у каждого есть свое спальное место. В вагоне нас сопровождал пьяный проводник. В декабре 1921 г. в России еще действовал „сухой закон”, и поэтому русский проводник первым делом, естественно, запасся в Риге должным количеством водки. Никто из нас ни слова ни знал по-русски, а он ни слова не понимал по-венгерски, и что бы мы ни говорили, он на все отвечал: “ Пожалуйста”.
            Это было первое русское слово, которому мы научились.
            Обмен происходил так, что за каждого венгерского политического заключенного русские давали 7 венгерских военнопленных офицеров. Когда после падения Советской республики венгерские власти присудили коммунистов к большим срокам тюрьмы, то русские перевели венгерских офицеров в особые лагеря и задержали их отправку на родину. Поскольку среди военнопленных было много высокопоставленных венгерских „господ”, их родственники в Венгрии вынудили правительство Хорти подписать и провести обмен военнопленных на политических заключенных.
            Таким образом, осужденные в Венгрии политические заключенные были обязаны своим освобождением исключительно дальновидности русского правительства.
            В Москве на вокзале нас встречали с большой помпой, с военным оркестром и речами. Нас приветствовал Бела Кун. С вокзала на отвезли на улицу, которая называлась Воронцово Поле, в бывшее здание гаагского консульства. Оно представляло собой небольшой особняк, где было 10-15 комнат, с центральным отоплением и оборудованной кухней. Здесь мы встретились с теми, кто прибыл с первым транспортом. В разные по размеру комнаты установили различные металлические кровати, и так началась наша т. н. „эмигрантская” жизнь.
            Я вместе с Фридой Гардош получил небольшую отдельную комнату. Нам объявили, что первые три месяца нам будет оказывать помощь русское правительство, все будут получать полное обеспечение. Однако за эти три месяца мы должны подыскать себе работу.
            Венгерские товарищи во главе с Куном ничего не сделали для того, чтобы эмигранты могли бы найти работу. Правда, при том хаосе, который царил тогда в России, это была нелегкая задача. Из венгров никто, конечно, не знал русского языка, и это очень мешало в поисках работы даже тем, кто имел рабочую специальность. А уж тем, кто не имел рабочей специальности, устроиться было гораздо труднее.
            Уже тогда вокруг Белы Куна образовалась небольшая группа „юных титанов” с горячей головой, такими были, например, Пали Хайду, Ласло Ф. Борош, Дёрдь Самуэли и другие, которые считали себя передовыми коммунистами и презирали тех рабочих социал-демократов, которые не одно десятилетие участвовали в рабочем движении и в 1919 году присоединились к коммунистам. Так в московской эмиграции уже в самом начале начался раскол. Большая часть прибывших еще почти ничего или очень мало знала в фракционной борьбе, которая велась, прежде всего в Вене, между группой Ландлера-Гамбургера и группой Куна.
            Однако после обмена этот секрет быстро раскрылся, частично из писем венгерских товарищей, находившихся в Вене, а отчасти от приезжавших оттуда венгерских эмигрантов.
            Итак, и здесь вскоре разгорелась фракционная борьба. Я со своей стороны не принадлежал ни к одной из фракций, потому что убедился в том, что между двумя фракциями разницы нет и речь идет только о том, кто будет верховодить, Бела Кун или Йенё Ландлер.
            Я не был очень высокого мнения о Беле Куне. Это был полный человек с толстыми губами, и у него не было ни ораторских способностей, ни голоса для того, чтобы играть роль руководителя. В его пользу не говорили и многие ошибки и промахи, совершенные им во время Советской республики, да и его человеческие качества. Уже само то, что он окружил себя такими горластыми, но не очень умными приближенными, оттолкнуло от него много серьезных рабочих.
            В Москве выходил рукописный иллюстрированный сатирический журнал, который сами писали и иллюстрировали враждебные Куну эмигранты. Этот журнал венгерские коммунисты передавали друг другу и читали. Он назывался: „Анти-Тиквес”, Тиквес ‑ венгерское сокращение слов Всемирный союз сопляков-израилитов. Кун даже подал жалобу на редакторов журнала и они получили партийное взыскание. Главными редакторами журнала были Й. Порцио и Шишка (или Кифка). Порцио по профессии был сапожником. Но в Венгрии он уже давно работал как профсоюзный „бюрократ”. Он был рабочим на заводе и оставался заводским рабочим до самого ареста в 1938 году. В 1938 г. он также исчез в неизвестном направлении.
            Я и сегодня хорошо помню один из номеров „Анти-Тиквеса”. На одной странице был портрет афганского короля, о котором тогда много писали в газетах, и подпись: Аманулла Хан. На другой странице портрет Белы Куна и подпись: Эменулла Кун” (игра слов: ама по-венгерски значит этот, нулла ‑ ноль, эме ‑ тот, а все вместе: „вот здесь хан -нуль, а вот здесь Кун-нуль”).
            Ландлер также не подходил для роли вождя. Поэтому часть венгерских эмигрантов-рабочих организовались под девизом „Молот” и не хотели иметь руководителями ни Куна, ни Ландлера, а хотели руководителей из рабочих. И обе фракции начали с ними ожесточенную борьбу.
 
XVIII. Два Ландлера
а) Йенё Ландлер
            С д-ром Йенё Ландлером меня познакомил в 1906 году мой брат Задор, который был старше меня на 10 лет, и тогда он уже давно был членом Социал-демократической партии. Др. Йенё Ландлер уже был адвокатом, членом Социал-демократической партии, и как адвокат он в основном занимался делами железнодорожников. Тогда я был начинающим студентом-юристом. Ландлер не очень следил за своей внешностью, с наметившимся брюшком, и позднее он был очень толстым и некрасивым человеком. Обувь и одежда его всегда были мятые и грязные. Он был очень умным человеком и первоклассным юристом. Конечно, и он к тому времени был знаком с теорией социализма так же, как и любой другой руководитель венгерской социал-демократии. С 1910 г. я был принят в контору Ландлера как кандидат в адвокаты, но фактически я начал работать в его конторе в 1911 году, когда сдал экзамены на звание доктора. Сам Ландлер не ходил в свою контору, а проводил время то в профсоюзе строительных рабочих, а то в профсоюзе металлистов, или же сидел в одном кафе на улице Ракоци, которое было излюбленным местом сбора социал-демократических руководителей. Почти каждый вечер здесь ошивался Дюла Сикра, который увивался то вокруг Вельтнера, то вокруг Бокани, пока его не прогоняли. Если в какой-нибудь день нужно было присутствовать на стольких судебных заседаниях, что мы никак не могли справиться, то мы отправлялись на поиски Ландлера. Как правило, мы находили его в этом кафе, где и передавали ему бумаги, чтобы он мог провести заседание. Такое случалось большей частью тогда, когда дело шло о процессе какого-нибудь железнодорожного рабочего, обвинявшегося в каком-то уголовном деле, или же о деле по выплате компенсации. В этих случаях Ландлер засовывал бумаги в карман и нам требовались недели на то, чтобы получить их обратно, если он их за это время не терял. Однажды я присутствовал на заседании уголовного суда, когда Ландлер был защитником одного железнодорожника. Он был хороший оратор и во время своей защитительной речи он сослался на одно постановление министра торговли от 1894 года. После заседания я спросил его:
            ‑ Как вам удается так хорошо помнить старые министерские постановления?
            ‑ Милый друг, ‑ ответил он, ‑ такого постановления министра никогда не существовало, и я цитировал с такой точностью несуществующее постановление только для того, чтобы суд смягчил наказание, чего я и добился.
            Когда после возвращения Куна и его группы в Венгрию я присоединился к коммунистам, я однажды встретил Ландлера в адвокатской конторе. Речь зашла о коммунистах, и Ландлер сказал:
            ‑ Не люблю Белу Куну и примкнувших к нему, потому что Кун постоянно ходит с большим портфелем, набитым деньгами, и потому что он покупает людей на русские деньги.
            На это я ответил:
            ‑ Меня не интересует, на русские или какие-то другие деньги ведет Кун агитацию, я смотрю только на одно: правильно ли то, что он провозглашает, то, что рабочих надо вооружить, что землю нужно отобрать у помещиков, что заводы нужно передать в государственную собственность, и т. д. И все это правильно и это нужно делать.
            Общеизвестна деятельность Ландлера во время железнодорожной забастовки в июне 1918 года, когда его даже арестовали. Во время режима Каройи его назначили государственным секретарем при министре внутренних дел графе Тивадаре Баттьяни. Во время Советской республики он был народным комиссаром, а потом командиром дивизии и, наконец, командующим армией. Кстати, он никогда не было военным. Его сильная сторона заключалась не в военных знаниях, а в том, что он умел влиять на пролетарские массы. Красноармейцы оценили то, что этот грузный, неповоротливый человек, появлялся на передовой и часто шел вместе с солдатами. У Ландлера и тогда было больное сердце. В том, что венгерская Красная армия не только прогнала чехов с венгерской земли, но и начала продвижение вглубь чешской территории, была большая заслуга Ландлера.
            И по сей день мне непонятно, как мог Ландлер согласиться с тем, чтобы победно <…> [Пропуск в переводе. Видимо, победно наступавшая венгерская Красная армия получила приказ к отступлению. – В.Л.]. [Ландлер] должен был предвидеть гибельность этого шага, ведь он знал настроения солдат, и его начальник штаба Штромфельд также был против отступления. И все же Бела Кун сумел добиться того, что слепо подчинившись требованию Клемансо, правительственный совет принял решение об отводе венгерских войск.
            После падения Советской республики Ландлер тоже отбыл в Вену в поезде Романелли, и здесь часть руководителей-коммунистов, а также лидеры левых социал-демократов, ставшие коммунистами, не пожелали дальше мириться с диктаторскими замашками Белы Куна. Эти руководители сгруппировались вокруг Ландлера и началась беспринципная борьба двух фракций, которая не имела никакого результата, кроме того, что помешала созданию здоровой венгерской коммунистической партии.
            Когда Бела Кун вернулся в Россию, Ландлер оставался в Вене. Положение Куна сразу упрочилось, потому что русские большевики не знали Ландлера и его группу, а с Белой Куном они были знакомы еще с того времени, когда он был военнопленным и, например, Зиновьев и Бухарин поддерживали с ним дружеские отношения. А это было большое дело, ведь Зиновьев был к тому же Председателем Коминтерна и вместе с Бухариным они были членами Политбюро.
            После выхода книги Ласло Рудаша против Белы Куна и заявления группы Ландлера против Белы Куна в Коминтерн, эта борьбе приняла такой острый характер, что вмешался сам Зиновьев для того, чтобы положить конец фракционной борьбе.
Руководители русской компартии, в том числе Зиновьев, из собственного эмиграционного опыта хорошо знали, что в эмиграции постоянно существуют раздоры, и чтобы положить конец фракционной борьбе среди венгров, они вызвали Ландлера в Москву.
            Ландлера поселили с полным обеспечением в гостинице „Люкс”. Разумеется, Бела Кун следил за тем, в частности через Ласло Ф. Бороша, кто к нему ходит. Хотя я не принадлежал ни к одной из фракций, но с Ландлером как с моим патроном меня связывали коллегиальные и дружеские отношения, я зашел к нему. Тогда он мне рассказал историю о золотых монетах.
            Бела Кун, как он рассказал, отправил в Вену золотые монеты для того, чтобы часть вырученных от продажи денег была отправлена его жене, которая тогда находилась в Италии, а часть была бы предоставлена членам фракции. Но эти монеты реализовать было невозможно, потому что они представляли такую художественную ценность, что венские ювелиры не решались их купить. Это золото хранил у себя на квартире Бела Ваго. Когда сторонники Ландлера через своих людей узнали об этом, они ворвались на квартиру Ваго, силой отняли золотые монеты и отправили обратно в Москву, приложив заявление на Куна, в распоряжение Коминтерна.
            Как рассказывали, эти золотые монеты были захвачены венгерскими военнопленными в санкт-петербургском посольстве Австро-Венгрии, где до революции послом был граф Сапари.
            На Белу Куна подали жалобу в Коминтерн и потому, что он не взял в поезд после падения Советской республики Тибора Самуэли, оставив его в Будапеште на верную смерть. Ландлер с удивлением рассказывал мне, что Кун призвал в качестве свидетеля младшего брата Самуэли Дёрдя, который сказал, а попросту соврал, что Тибор говорил ему, что Кун хочет взять его, но он сам отказался бежать из Венгрии.
Вся эта мышиная возня кончилась тем, что Рудаш взял назад свою книгу, написанную против Белы Куна, а по остальным пунктам Кун отделался простым выговором.
            Зиновьев не выпускал Ландлера из Москвы. Он пробыл здесь около пяти месяцев, пока не согласился на примирение с Белой Куном и объединение обеих фракций. Это произошло на большом торжественном собрании, на котором выступили и Ландлер и Кун и оба осудили фракционную борьбу и заявили, что с этого момента партия едина и, как это было принято, заявили также, что партия никогда до этого не было такой единой и сильной. А фракционная борьба между тем подспудно продолжалась.
            После этого примирения Ландлера выпустили обратно в Европу. Его здоровье становилось все хуже и он умер в Каннах, куда поехал лечить свое больное сердце.
Бела Кун сумел добиться, чтобы прах Ландлера после кремации был доставлен в Москву и захоронен в кремлевской стене. В кремлевскую стену попадали только самые выдающиеся коммунистических вожди.
            В 1947 году перед возвращением в Москву я посмотрел захоронение Йенё Ландлера в кремлевской стене, тогда оно еще было там.
а) Др. Эрнё Ландлер
            Другим членом конторы Ландлера был др. Эрнё Ландлер, младший брат Йенё. Этот Ландлер был полной противоположностью первого. Высокий, худощавый, спортивного вида, с большой продолговатой головой, с некрасивым, но симпатичным лицом, который в Будапеште считался одним из самых элегантных мужчин. Его костюмы, обувь и белье поставляли самые лучшие фирмы. Лето он всегда проводил на заграничных курортах. В Свенемюнде он ухаживал за всемирно известной звездой экрана Хенни Портер. Однако по уму он и на одну четверть не мог сравниться со своим братом. Он не был умен и был плохим юристом. Но он понимал это, что уже является определенным признаком ума. Ничего общего он не имел и с социализмом и с социалистами.
            О смутных временах 1918-19 гг. свидетельствует то, что Эрнё Ландлер через своего брата порекомендовал одного из своих приятелей, адвоката по имени др. Золтан Вайда, с которым в чине капитана служил во время войны в народном ополчении в тылу, а не на фронте. Когда я в 1918 году до провозглашения Советской республики в министерстве обороны пересматривал постановления военных судов, по рекомендации Ландлера туда поместили и др. Вайду. Вайда не только сам никогда не был социалистом, но никогда и в глаза не видел живого социалиста. В 1919 году того же др. Вайду он рекомендовал назначить главным командующим Красной армии, и 19 апреля правительственный совет утвердил это назначение, назначив при нем в качестве правительственного комиссара Эдё Хлепко. Сам Эрнё Ландлер во время Советской республики не взял на себя никакой должности и только по собственной инициативе присоединился к нему.
            По тем временам достаточно было одной рекомендации Эрнё Ландлера для того, чтобы на такую важную должность назначить такого бездельника и пьяницу. За все время диктатуры др. Вайда проводил время во дворце эрцгерцога Йожефа и целый день пил коньяк. Однажды я пришел к нему по официальном делу и увидел, что ящик его письменного стола полон коньячными бутылками. После падения Советской республики Эрнё Ландлера сначала даже не предали суду, но после доноса жандармы сначала как следует избили его, а потом интернировали. Позже через обмен он также попал в Россию. Эрнё Ландлер оставался в Советском Союзе недолго. Прежде всего он присоединился к фракции Куна, из чего не делал секрета. Сначала его назначили в юридический отдел министерства внешней торговли, а вскоре отправили во внешнеторговое представительство Советского Союза в Осло в качестве юрисконсульта. Русские, как правило, никого не оставляли на одном и том же месте заграницей более трех лет, так Эрнё Ландлер после короткого пребывания в Москве попал в Париж, также во внешторгпредство.
            В 1937 году он был в Москве руководителем юридического отдела министерства внешней торговли, и здесь его в 1937 году арестовали и больше о нем ничего не было слышно. Вероятно, его расстреляли, потому что Эрнё Ландлер, несмотря на свои 60 лет, был человеком крепкого здоровья, и его жена, Шари Бирман, сколько ни хлопотала в различных органах ГПУ, так и не смогла найти никаких его следов.
XIX. Жизнь эмигранта в Москве
           
            Первым делом освободившиеся из заключения и тюрем эмигранты должны были хоть немного научиться русскому языку. Конечно, это не было никак организовано, каждый действовал, как мог. Сейчас не стоит описывать, что творилось тогда в России и в Москве, потому что никто этому не поверит. Мы думали, что едем в страну социализма, но как только мы пересекли русскую границу, нас поразили бедные деревенские домишки и собиравшиеся на станциях толпы крестьян в „лаптях”, плетеной обуви наподобие наших постолов, с обмотанными только грязными тряпками из мешковины ногами, в сильный мороз. Позже один русский знакомый сказал мне, что лапти все же замечательная обувь, потому что мужик спокойно может идти в них по любой слякоти. Вода и грязь как вошла в них, так и вышла, как только он перешел на сухое место.
            В начале 1922 году уже действовал провозглашенный Лениным „НЭП”. Однако 90% магазинов были закрыты. Кое-где частники открыли небольшие лавочки, где продавали все, что придется: чулки, куски материи, колбасу и т.д. Одним словом, мы, привыкшие в Будапеште к нормальным специализированным магазинам, ходили по Москве, будто очутились где-то посреди африканских джунглей.
            В 1922 году, да и много позже, в Москве во всю действовал черная обменная биржа на Ильинке. В 1922 году ввели новые, твердые деньги, „червонцы”. Тогда стоимость этих денег равнялась приблизительно 10 довоенным рублям. На Ильинке можно было менять червонцы в любых количествах. Перекупщики давали за них 10 царских золотых рублей и сверх того один бумажный рубль. Операцию, естественно, проводил министр финансов для того, чтобы поднять этим стоимость червонца. Позже когда при Сталине был процесс бывшего комиссара финансов Сокольникова, которого, естественно, осудили за шпионаж, выяснилось, что Госбанк потратил много миллионов рублей для того, чтобы искусственно поддерживать стоимость червонца.
            Бросалось в глаза, что в Москве совсем не было собак, и кошки попадались очень редко. Причина этого была простой: людям самим нечего было есть, не то что держать собак или кошек. Наоборот, мышей и крыс развелось столько, что даже на улице под названием Кузнецкий мост в том доме, где и по сей день находится министерство иностранных дел и который построили американцы в 1905 году, на шестом этаже водились мыши и крысы.
            Позднее мне рассказывал один мой русский друг, Яков Яковлевич Яковлев, который был коренным ленинградцем, что после революции продовольственные склады, которые находились на берегу Невы, были полностью опустошены и поэтому крысам, которые жили там испокон века, было нечего есть. Однажды он ехал в трамвае, как раз тогда когда десятки тысяч крыс оставили пустые склады и одновременно отправились в другое место. Колонна крыс шла через трамвайные пути, и вагоновожатый пришел в такой ужас, что остановил трамвай и ждал, пока эта масса крыс не скрылась.
            В Москве почти не было асфальтированных улиц, мостовые почти везде были вымощены гранитными камнями. Тротуары тоже были настолько плохими, что вечером нельзя было передвигаться, не рискуя сломать ногу. За 15 лет большевики это изменили. Были починены все улицы и гранитные булыжники покрыли асфальтом или бетоном. Автомобилей тогда тоже было почти не видно, несколько обшарпанных машин, которые с грохотом проезжали по улицам, пожалуй, только усиливали печальную картину. Зимой, наоборот, по заснеженным улицам весело проносились прекрасные санные повозки, в которые запрягали замечательных русских ломовых лошадей. Не прошло и 15 лет, как на улицах Москвы больше не видно извозчиков, их вытеснили автомобили.
            В то время самым известным рынком Москвы была Сухаревка. Это была довольно большая площадь, вымощенная булыжниками, где с рук продавали разные вещи. Здесь можно было купить все: от фальшивых французских духов до фальшивого мыла и фальшивых часов. В последнем я убедился на собственном опыте. Я купил кусок розового и выглядевшего вполне прилично мыла. Когда я начал им мыться, то я заметил, что оно очень щиплет глаза, поэтому я его отложил. Когда же через некоторое время я посмотрел мыло, то на нем выступили белые кристаллы, как будто его запорошил снег, все это была сода. Я также купил на рынке часы „Павла Буре”. Это была швейцарская фирма, которая поставляла из Швейцарии детали часов, и в Москве из них собирали часы, видимо, для того, чтобы избежать пошлины. Часы казались совсем новыми и на циферблате красовалось название швейцарской фирмы. Эти часы проходили всего несколько дней, и сколько часов они шли, настолько же отставали. Когда я дал их венгерскому часовщику эмигранту по фамилии Шишка, чтобы он их починил, он на другой день принес их назад и сказал, что в этих часах все детали от других, плохих часов, так что починить их нельзя. Сухаревка было таким базаром, как у нас в прежние времена площадь Телеки. Случалось, что кому-то из венгров приглянулся шелковый платок, он начинал его рассматривать, смотреть на свет, и после того, как нашел хорошим и дешевым, покупал. Когда же он дома развертывал сверток, то вместо платка там оказывалась тряпка, которая не стоила и пяти копеек.
            В магазинах ничего нельзя было купить, кроме хлеба и картошки, да и те на карточки. Тогда в России еще существовала пайковая система. Это означало, что все рабочие и служащие получали продукты на месяц на своем рабочем месте (топленое масло, мясо, муку и тому подобное, вплоть до соли). Конечно, паек был таким небольшим, что жить на одном этом было невозможно. Недостающие вещи покупались на Сухаревке. Зимой 1922 года я держал молоко на веревочке за окном: молоко замерзало в алюминиевой тарелке, я проделывал в нем дырочку и на бечевке вывешивал между рам.
            Окна в Москве и в более холодной части России зимой повсюду держат закрытыми, более того замазывают и заделывают все щели, заклеивая их или заделывая замазкой, а там где ее нет, просто бумагой. Окна сделаны так, что в верхнюю часто окна вставлено маленькое окошко (сантиметров так 25), которое можно открыть. Проветривание происходит исключительно через это маленькое окошечко, которое называется „форточка”. Никогда раньше мы такого не видели, но в России все дома строились так.
            Мне очень не нравилась совместная жизнь с эмигрантами на Воронцовом поле. Там постоянно проводили собрания, спорили, разбирались во всяких делах и обидах еще по тюрьме. Поэтому не прошло и месяца, как я стал искать возможности освободиться от этого. Я поговорил с Белой Куном, и он посоветовал мне поехать в Ленинград преподавателем в тамошнюю военную школу, которую организовали для венгерских военнопленных. В Ленинграде легче и решить жилищный вопрос. Я отправился туда, чтобы посмотреть, и провел там три-четыре дня. За это время я поговорил с преподавателями и с одним из руководителей школы, бывшим майором генерального штаба по имени Дюла Капитань, и также со слушателями. Они сказали мне, что не стоит приезжать сюда, потому что школа испытывает большие трудности и по всей вероятности ее скоро закроют. Все время, пока я был в Ленинграде, я ночевал там, потому что военная школа была одновременно и общежитием для учившихся там солдат. Мне дали кровать без матраца в таком крыле, в котором не было отопления. Ночью я много раз просыпался от того, что от холода у меня стучали зубы. Таким образом, я вернулся из Ленинграда без какого-либо результата, если не считать результатом то, что я основательно простыл и вскоре заболел.
            Когда обмененных эмигрантов стало много, в один прекрасный день появился Рудольф Гарашин (которого никто из нас никогда не знал и который сейчас посол Венгерской Народной Республики в Монголии) и объявил, что с завтрашнего дня для эмигрантов вводится обязательная военная подготовка, которую будет вести он. Большинство эмигрантов и в самом деле согласились, и каждый день после обеда во дворе слышались команды „Направо, налево, шагом марш, стой” и тому подобные. Большинство эмигрантов до этого никогда не служили в армии и с полной серьезностью отнеслись к этой подготовке. Я, конечно, в ней не участвовал, с меня достаточно было трех лет, которые я провел в окопах, но я часто с улыбкой наблюдал, как Лайош Мадьяр и другие серьезно вышагивают по двору.
XX. Трудоустройство
 
            На Воронцово Поле приходил один бывший военнопленный по фамилии Леваи, о котором гораздо позже я узнал, что он служит в ГПУ. Однажды Леваи сообщил мне, что сейчас два человека, которые знают какой-нибудь иностранный язык, могут устроиться на работу. Тогда я еще достаточно хорошо знал немецкий и немедленно вызвался. При нашем разговоре присутствовал др. Пал Холлоши, адвокат из города Залаэгерсег, родители которого рано умерли, и они с сестрой воспитывались в одном еврейском приюте для сирот. Во время Советской республики он заведовал городским жилищным управлением. Он знал французский и также вызвался. Мы немедленно отправились с Леваи. Он привел нас в большое здание, пройдя через четыре-пять пустых комнат мы, наконец, предстали перед человеком, который спросил нас, какие языки мы знаем, а также умеем ли мы разгадывать кроссворды. [В 1961 году, когда я был в гостях у отца в Будапеште, он рассказал мне, что с ним разговаривал Генрих Ягода, спрашивал, какие языки он знает и любит ли разгадывать кроссворды. Отец говорил, что он был назначен Ягодой начальником только что созданного отдела дешифрирования радиоперхвата при радиостанции Коминтерн. Я не знаю, из каких соображений отец не упоминает здесь имени Ягоды. – В. Л.].
            Единственным моим условием было то, чтобы мне дали квартиру, то есть комнату. Он пообещал, и вызвал нас на другой день на 10 часов к себе. Товарищ, который с нами говорил, был одет в гимнастерку и военную шинель. Но так же был одет и Леваи и большинство людей, живших в Москве. Когда на другой день мы явились, он прошел с нами в другое здание неподалеку и поднялись на шестой этаж, где нас встретила женщина лет 30 по фамилии Эльтман. Меня ввели в одну комнату, а Холлоши в другую. В той комнате, в которую вошел я, находился мужчина примерно одинакового со мной возраста и молодая хорошенькая женщина в сапогах и тоже в шинели. Мужчина говорил на ломаном немецком языке, он показал на лежащие на столе и состоящие из пятизначных цифр шифрованные телеграммы, которые были пронумерованы в порядке поступления, а потом записал в большую книгу рядом с пятизначными цифрами номер порядковый телеграммы. Таким образом, он получал статистику, сколько раз повторяется тот или иной пятизначный ряд в различных телеграммах.
            Через пару дней мы получили удостоверение с фотографией, что мы служащие министерства иностранных дел, а также пропуск в столовую министерства и еще одно удостоверение в магазин министерства. Комнату я тоже получил там же, на Кузнецком мосту, в одном из боковых зданий министерства. В этот же коридор выходила дверь места моей работы.
            В этом управлении нас работало человек 8-10. Плохо говорящий по-немецки русский сказал мне, что наша задача, расшифровать текст зашифрованных телеграмм. Здесь же работал один французский гражданин по имени Густав Булей, который, по его словам, был капитаном французской армии и попал сюда благодаря своему знакомству с Троцким. Он был опытным специалистом по шифровке, потому что, как говорили, занимался этим еще во французской армии. Холлоши, который работал вместе с ним, рассказывал, что он действительно расшифровывал ежедневно по несколько французских телеграмм. Наше рабочее время равнялось четырем часам, а зарплата была в пять раз больше, чем у квалифицированного рабочего. Я знаю это, потому что Лайош Киш, с которым вместе я сидел в тюрьме в Ваце, быстро устроился в типографию как типограф (без знания русского языка), и я каждый месяц спрашивал его, сколько ему платят и какой у него паек.
            Прошло уже больше года, как я там работал, когда я узнал, что несмотря на мои удостоверения, я тоже по сути дела являюсь служащим ГПУ.
            Устроится на работу было трудно, а здесь была большая зарплата и особый паек, поэтому др. Холлоши рекомендовал на эту работу др. Шандора Варьяша, а тот Ласло Рудаша. Сюда же пришел и др. Иштван Картай. Др. Варьяш и Рудаш проработали здесь недолго, потому что им обоим удалось устроиться преподавателями в института Красной профессуры.
            После моей неудачной поездки в Ленинград, я все время плохо себя чувствовал, и каждый вечер у меня был небольшой жар. Тогда я жил еще на Воронцовом поле, и туда каждую неделю приходил русский врач, который осматривал тех, кто чувствовал себя больным. Я дважды жаловался ему, что чувствую, что мне давит в груди и что меня мучает кашель, а каждый вечер у меня повышается температура. Он осмотрел меня и сказал, что у меня бронхит. Между тем я устроился на работу и получил комнату на шестом этаже. Лифт, естественно, не работал. Я проработал примерно два месяца, когда я констатировал, что у меня отечный плеврит. Я знал его симптомы, так как один из моих братьев болел им во время войны, и те же симптомы теперь были у меня. Сначала я не хотел ложиться в больницу, потому что только что устроился на работу и не хотел начинать с болезни. Но в конце концов я решился. Я явился в одну из русских больниц и сказал, что у меня отечный плеврит и я прошу меня обследовать. Врач с удивлением посмотрел на меня, что я пришел с готовым диагнозом, но когда он меня осмотрел, то он поставил этот же диагноз и немедленно оставил меня в больнице. Тогда я уже несколько месяцев переносил на ногах болезнь, поэтому она стала такой упорной, что какие лекарства мне бы ни давали, опухоль не спадала. Профессор раз в неделю осматривал тяжелых больных и велел откачать из меня жидкость. Это произошло, и с этого дня у меня на груди красны мелом отмечали, где кончается отек. Последний все увеличивался и наконец насколько заполнил мою грудную клетку, что я мог делать лишь короткие вдохи, как ожиревший гусь.
            Я заметил, что если кому-то из больных в большой палате врачи вечером делали укол, то к утру тот умирал. Одна из сестер сказала мне, что безнадежным больным делают уколы морфия, чтобы они могли спокойно умереть и не мешали бы криками другим больным. Однажды вечером ко мне тоже пришли, чтобы сделать укол морфия. Но я не разрешил колоть меня и успокоил врача, что я не буду шуметь, а буду лежать тихо. Правда, и до этого я никогда не кричал. Интересно, что с этого дня произошло чудо. Опухоль начала понемногу спадать. За болезнь я очень похудел, край правого легкого прирос к грудной клетке, и я чувствую это и сегодня, через 35 лет, когда чихаю.
            После болезни я вновь явился на работу. Похудевший, с большой бородой, я работал дальше. Работавший под моим началом бородатый прибалтийский немец (помнится, его звали Герман) все время рассказывал мне новые, отдававшие контрреволюционным духом анекдоты. Я обратил его внимание на интересное явление: в анекдотах никогда не высмеивался Ленин. Однажды я посоветовал ему записывать эти анекдоты, потому что через 10-15 лет это станет интересным документом времени.
Через некоторое время старик не пришел на работу, и стало известно, что его арестовало ГПУ. Дней через восемь он появился, бледный и похудевший, и рассказал следующее:
            –  При царе я служил на почте и поскольку я хорошо знал немецкий и идиш, во время войны меня назначили цензором. Во время моего ареста я встретил многих моих бывших коллег по цензуре. Видимо, ГПУ сейчас собрало бывших царских цензоров. Какое счастье, что я вас не послушал и не стал собирать контрреволюционные анекдоты Если бы я это сделал, меня сейчас не выпустили бы.
            Начальник управления узнал, что Фрида Гардош умеет печатать на машинке и попросил через меня, чтобы она насколько дней помогала нам, так как скопилось много работы. Ее работа состояла в том, чтобы печатать в 4-5 экземплярах перехваченные по радио шифрованные телеграммы, которые, как я уже говорил, состояли из пятизначных цифр. Ее работа понравилась, поэтому ее попросили поступить на работу в качестве машинистки. Заявление о приеме должны были подписать два рекомендующих. Поскольку я знал, что Фрида Гардош любит много болтать, частично в шутку, а частично всерьез сказал, что не подпишу рекомендацию. Хотя тогда я еще не знал, что это управление находится в ведении ГПУ. Рекомендацию подписали француз Булей и др. Холлоши.
Как я заболел тропической малярией
            Когда наступило время летних отпусков, я был еще в очень плохом состоянии, и один из моих сослуживцев, уже упоминавшийся выше пожилой прибалтийский немец, который работал под моим началом, посоветовал мне поехать в Киргизию на озеро Эльтон, где много кумыса (напитка, приготовляемого из лошадиного молока) и где я быстро поправлюсь. Вместе с Фридой Гардош мы поехали в отпуск. До Нижнего Новгорода (сейчас он называется Горький) мы доехали поездом, а оттуда пять дней по Волге плыли до Саратова. Волга тогда разлилась и поэтому была такой широкой, что с одного берега не видно было другого. Она была как море. Когда Волга возвращается в свои берега, крестьяне спешат вспахать и засеять небольшие острова, потому что это самая плодородная земля. На каждой пристани пароход ждала большая толпа местных жителей, которые продавали пассажирам всякую снедь (творог, масло, фрукты). В Саратове мы переправились на другой берег Волги до города Энгельс, столицы немецкой автономной республики. Я знал, что здесь живет Данди, типограф из Залаэгерсег, с которым я не раз встречался на Воронцовом поле. Он познакомил меня с Петером Хусти, который меня знал, потому что в Надьканиже, когда я еще был командующим фронта на реке Мура, он был руководителем одной из районных директорий в области Зала. После поражения Советской республики он спешно эмигрировал и, как бывший русский военнопленный, вернулся в Россию. В то время он был председателем верховного суда автономной республики немцев.
            Уже в Москве я много слышал о голоде на Волге, у нас работал один инженер чех, который как-то раз показал черную, твердую массу и сказал, что это едят приволжские крестьяне вместо хлеба. Масса состояла из опилок, глины и небольшого количества отрубей. Я попробовал, но тут же выплюнул, так как нашел ее несъедобной. Голод в Поволжье был в 1921 году, а я попал туда в 1922 году, тогда там уже было продовольствие. Американцы через АРА послали туда много продуктов, в основном муку, какао, рис, молочные консервы. Когда я был там, АРА все еще кормила всех детей по особым спискам.
            С помощью Хусти я быстро достал билет на поезд, и мы отправились к озеру Эльтон. Это озеро с водой розового цвета, дно которого состоит из соли. Соль выбирают со дна и собирают в больших кучах на берегу. Вода приобрела розовый цвет, потому что соленая вода полна мелких, невидимых живых существ, отчего она становится розовой. Здесь стояла страшная жара, и человека облепляли тысячи мух, чего я, недавно вышедший из больницы, вынести не мог. На железнодорожной станции работали киргизы, которые укладывали рельсы. В эту страшную жару каждый рабочий, киргиз, был одет в отороченный мехом кафтан, а на голове у него была меховая шапка. Позже мне объяснили, что если температура человеческого тела 36-37 градусов, то температура воздуха 40-50 градусов, поэтому при палящем солнце нужно защищаться с помощью меховой одежды, чтобы защитить тело от этой жары. Таким образом, из питья кумыса ничего не вышло, и мы вернулись в Энгельс. Молодого редактора тамошней молодежной газеты, по происхождению швейцарца, тогда отправили в Ялту в туберкулезный санаторий, и его молодая жена осталась одна в двухкомнатной квартире. Она предложила в наше распоряжение квартиру на две недели, если мы захотим остаться на берегу Волги. Однако она предупредила нас о двух вещах: во-первых, в Энгельсе очень много случаев тропической малярии, поэтому нужно оберегать себя от укусов комаров. И вправду, я заметил, что тамошние жители, мужчины и женщины, закрывают себе лицо пропитанной керосином фатой, прикрепленной к шляпе или шапке, и носят также пропитанные керосином перчатки. Во-вторых, с наступлением темноты нужно наглухо закрыть ставни, потому что в городе очень много воров и грабителей. Раньше, в царское время, Энгельс был местом ссылки, куда ссылали уголовных преступников. Их потомкам также, видать, не было чуждо эта профессия.
            Хусти рассказал мне, что во многих делах, рассмотренных Верховным судом, подтвердилось, что во время прошлогоднего страшного голода ели человечье мясо, и во всех случаях убийства не местных жителей из их мяса делали колбасу продавали на рынке.
            Помня о полученном предупреждении, я вечером перед тем, как ложиться, закрыл окна. Но Фрида Гардош не выдержала жары и около 11 вечера открыла окна. Я всегда рано вставал, и когда я проснулся около 5 часов утра, то не нашел свою одежду. Я разбудил Фриду, думая, что она куда-то спрятала ее. Одним словом, ночью кто-то залез в открытое окно и украл все мои вещи. Я остался в одном нижнем белье. Я даже не мог выйти на улицу, чтобы заявить в милицию. Пришлось Фриде Гардош пойти к Хусти и попросить у него брюки и подтяжки. Поскольку Хусти был довольно толстым, а я после болезни стал худым, как жердь, то я совсем потерялся в брюках Хусти, они чуть не спадали с меня. Конечно, заявление в милицию никаких результатов не дало. Вместе с одеждой украли и мои деньги и даже партийный билет. Пришлось телеграммой просить деньги на обратный билет в Москву. Так кончился мой отдых после болезни. Однако это еще были цветочки. Ягодки были впереди. Пока мы были в Энгельсе, мы каждый день ходили купаться на Волгу. Через две или три недели после возвращения в Москву мне стало очень плохо, температура подскочила до 40 градусов. Врач определил малярию. Приступ малярии продолжался у меня 5 дней. Он настолько выматывал меня, что через пять дней я едва мог встать на ноги. К счастью, приступы наступали систематически, ровно через месяц. Я снова должен был идти в больницу, где установили, что у меня тропическая малярия. Такая малярия в большинстве случаев имеет смертельный исход.
            Для лечения малярии я лег в специальную больницу ГПУ. Это была совсем небольшая больница. На соседней кровати лежал один сотрудник ГПУ, который, когда узнал, что я венгр и что зовут меня Сабадош, сказал:
            ‑ У меня тоже есть один венгерский знакомый по фамилии Сабадош, который жил вместе с Белой Куном, и когда они поссорились, то он позвал меня в свою комнату у Куна, чтобы я ее сфотографировал. Семья Куна после ссоры с Шандором Ф. Сабадошем, вынесла из комнаты всю мебель, потому что она принадлежала им, и оставили только ночной горшок посереди комнаты, который я и сфотографировал.
            На другой день он попросил принести из дома эту фотографию и показал мне. Когда я вышел из больницы, я спросил Шандора Сабадоша, который рассказал, что на самом деле попросил одного чекиста сфотографировать комнату и приложил эту фотографию к своему заявлению о Куне, поданному в ЦК (Центральный Комитет). За этот недостойный коммуниста поступок Беле Куну дали выговор.
            Однажды, как раз когда у меня был приступ, и меня буквально трясло от холода, так, что я громко стучал зубами и не мог говорить, к нам пришла Йолан Келен. Она в страхе убежала и рассказывала венграм, что я умираю.
            После долгих уговоров в 1924 году я лег в больницу в малярийное отделение, где малярию лечили прививками сальварсана. Мне сделали первый угол, а второй укол я должен был получить только через две недели. Я попросил врача выписать меня с тем, что через две недели я вернусь, чтобы мне сделали вторую прививку. Через две недели я пришел в больницу, но ни того врача, ни медсестры уже там не было, и не было никаких следов в истории болезни о полученном лечении, поэтому они отказались делать мне второй укол. А я не хотел начинать лечение сначала.
            Хусти также заразился малярией в Энгельсе. Его вскоре выбрали первым секретарем коммунистической партии. Он был одним из немногих венгров, которые достигли высоких постов в Советском Союзе. Черноусова (кажется, я точно запомнил его фамилию), который был членом Центрального Комитета ВКП(б), назначили первым секретарем саратовского Крайкома, а Хусти позже стал при нем вторым секретарем. Крайком был выше, чем Обком. Обком соответствует партийному комитету одной области, конечно в советских масштабах, где одна область приблизительно такая, как вся Венгрия.
            Черноусов стоял на платформе противников Сталина, поэтому он и Хусти были освобождены от работы в секретариате Крайкома, Черноусова выбрали председателем краевого исполкома, и он назначил Хусти начальником планового отдела.
            Хусти и Гамбургер были в хороших отношениях, и тот и другой выходцы из области Зала. У Хусти в Москве на Дмитровке была квартира, напротив Дома Союзов. Когда он уехал в провинцию, он передал квартиру Гамбургеру, который до этого жил в полуподвале. Когда Хусти был снят с руководящей должности, он возвратился в свою прежнюю квартиру, которую теперь он должен был делить с семьей Гамбургеров. В 1937 году Черноусова расстреляли, Хусти тоже арестовали, и вскоре арестовали и его жену, молодую женщину родом из Швейцарии, и двухлетнего ребенка. Ребенка, конечно, как это было принято в подобных случаях, поместили в детский дом. О Хусти больше никто никогда не слышал.
Несколько слов о смерти Ленина.
 
            В январе 1924 года, когда умер Ленин, в Москве стояли страшные морозы. Градусник показывал минус 30 вместо обычных минус 15-20. Тело Ленина выставили в Доме Союзов (Дом профсоюзов). В течение нескольких дней бесконечным потоком проходили перед ним люди, весь советский народ. Из-за сильного мороза на улицах разожгли громадные костры, и стоявшие в очереди люди могли здесь несколько минут погреться.
            Это действительно правда, что о смерти Ленина жалел весь советский народ. В этом большую роль играло то, что Ленин был русским, его считали справедливым, и с его именем не было связано ничего плохого. Я жил в одной квартире с бывшим царским министерским чиновником, он и его жена дважды, при таком страшном морозе, ходили прощаться с Лениным.
            Скорая помощь была постоянно наготове, чтобы срочно удалить людей, с которыми случился истерический припадок или обморок.
            После смерти Ленина сразу же распространился контрреволюционный анекдот: „В газетах пишут, что Ленин умер, а дело его живет. Лучше бы жил Ленин, а дело его умерло”
 
XXI. Трагедия Фриды Гардош
 
            Фрици Гардош происходила из бедной рабочей семьи, ее отец был портным. Родители ее рано умерли, и она уже в 10 лет работала на шоколадной фабрике, упаковывала шоколад. Позже ее взяла к себе ее старшая сестра, Мария Гардош. Она научилась печатать на машинке и работала с 14 лет. Я познакомился с ней в 1914 году, меня познакомил с ней мой старший брат Задор. Тогда Фрици Гардош было 19 лет. Во время войны она жила у одной своей родственницы, Аладарне Пауловича, у которой был цветочный магазин рядом с кафе Кирай, где я много раз с ней встречался. Во время первой мировой войны, когда я приезжал с передовой в отпуск, я проводил свое свободное время в основном с ней, мы ходили в театры, в кафешантаны, как и другие фронтовики, которые никогда не знают, вернутся ли когда-либо еще домой (я вел легкомысленный образ жизни). Мой отпуск, как правило, проходил в том, что я переходил из одного места развлечения в другое.
            В 1918 году после революции Каройи мы очень много времени проводили вместе. В ноябре 1918 года я при ее посредничестве связался с Вантушом и Белой Куном. Я никогда не хотел жениться, потому что знал о себе, что из меня не выйдет хороший муж. Да и о Фрици я тоже знал, что из нее не получится хорошей жены. И когда в начале 1919 года Фрици делала намеки на то, что мы, возможно, поженимся, я всегда шутливо отвечал, что ни она, ни, прежде всего, я не годимся для того, чтобы строить семью. Однако она не оставила эту мысль и неоднократно жаловалась, что постоянно проводя время с ней, я ее настолько скомпрометировал, что она больше не может это вынести. Она начала делать подозрительные намеки на самоубийство. Однажды в ее сумочке я нашел револьвер, который она достала у солдат. Тогда я сказал:
            ‑ Если Вы так настаиваете на том, чтобы мы поженились, я согласен, но с тем условием, что мы будем жить раздельно, Вы останетесь на своей квартире, а я на своей.
            После этого 30 марта 1919 года мы поженились, ее свидетелем был Якоб Вельтнер, моим Карой Вантуш. С этого момента и началась полоса страданий в моей жизни, да и, думаю, что и в ее.
            Фрици Гардош нельзя было назвать красивой женщиной, но она была хорошенькая и представительная. Ее образование, насколько я знаю, закончилось на четвертом классе начальной школы, но она много читала и умела поддерживать своей авторитет. Уже во время Советской республики мы несколько раз серьезно ссорились, у меня был слишком ревнивый характер, и в этих случаях я забываю обо всем. Я уже писал о том, что после падения Советской республики из-за ее упрямства я попал в руки полиции, и это чуть не кончилось для меня смертным приговором. Я также уже упоминал, что она приехала в Советский Союз дней за 8-10 до моего приезда и жила в семье Белы Куна. В Советском Союзе я переносил одну болезнь за другой, и эти болезни, безусловно, влияли на мое нервное состояние, так что наши отношения с Фрици Гардош становились все хуже. Моя квартира на Кузнецком мосту была конспиративной квартирой и, как я узнал потом, все мы находились под постоянным наблюдением. Однажды когда я пришел после работы, Фрици Гардош встретила меня сообщением, что ее навестил в нашей квартире писатель по имени Рене Фюлёп Мюллер, который принес рекомендательное письмо от ее сестры Марии Гардош, в котором та просила Фрици, чтобы та сопровождала в Москве Фюлёпа. На следующий день было воскресенье, и они договорились, что он опять придет на квартиру. Ради этого случая Фрици Гардош так накрасилась и сделала себе такую особенную прическу, что на это обратил внимание не только я, но и заглянувшая к нам в тот день жена д-ра Дюлы Сикры, которая как женщина не могла обойтись без замечания:
             – Фрици, вы выглядите прямо как египетская королева.
            Во всяком случае, я предупредил Фрици, чтобы она не приводила в квартиру людей, приехавших из-за границы и больше не приглашала сюда Фюлёпа. С этого момента не проходило и дня, чтобы Фрици и Фюлёп не встречались. Фюлёп всюду получал бесплатные пропуска и всюду брал с собой Фрици. Мне это дело не нравилось, и не только потому, что я ревновал, но и потому, что я был убежден в том, что ГПУ безусловно следит за писателем, приехавшим в Москву из-за границы.
            Наша квартира состояла из двух комнат, в каждой из которых жили разные люди. В комнате для прислуги рядом с кухней жила неприятная с виду уборщица. Я и раньше дважды заставал ее за тем, что она подслушивает за дверью француза, жившего рядом с моей комнатой, хотя не мог понять причины, потому что француз ни слова не знал по-русски, и разговоры в его комнате всегда велись по-французски.
            Однажды вернувшись домой со службы, я не застал дома Фрици. Уборщица сообщила мне, что около 10 часов за ней зашел молодой человек (по тому, как она его описала, я догадался, что это был Фюлёп Миллер) и они вместе ушли. С тех пор она домой не возвращалась. У меня как раз опять начинался приступ малярии, когда появилась Фрици в праздничной одежде. Она даже не раздевалась. Я начал упрекать ее в том, что она опять приводила в квартиру Фюлёпа, на что она упрямо ответила:
            – Учтите, что я не перестану только для Вашего удовольствия дружить с ним.
            Здоровье мое было тогда очень неважным, и я не мог соревноваться с Фюлёпом Мюллером как предметом любви. Наша ссора становилась все сильнее, и когда я сел в кровати, то мне показалось, что я из окна видел стоящего на улице Фюлёпа. Я был уверен в тот момент, что он ждет Фрици. От этого на меня нашел такой приступ гнева, что я вскочил с кровати, схватил Фрици и хотел выбросить ее из окошка с 6 этажа. От этого ее спасло то, что она изо всей силы схватилась за занавеску и начала кричать таким страшным голосом, который может вызвать у человека только смертельный страх.
            Может быть, я сам испугался от того, что хотел сделать за несколько мгновений до этого, да и приступ становился все сильнее, и я рухнул обратно в постель. После того, как приступ малярии прошел, я сказал Фрици Гардош:
            – Нет никакого смысла продолжать нашу совместную жизнь, мы должны развестись.
            В те времена разводы решались в судах. До того расторжение браков происходило не в суде, а в загсе. В 30-е годы тоже.
            Жена моего французского коллеги была русская, из „благородных”, она в совершенстве говорила по-французски и по-немецки. Она перевела мое заявление в суд о расторжении брака и сама отнесла его.
            Фрици Гардош не хотела разводиться. Я думаю из-за того, что ей было стыдно перед эмигрантами, что я с ней развожусь. Но я на этот раз упорно стоял на своем и, получив повестку, мы оба пошли в суд, который сразу же принял решение о нашем разводе. Это было в 1923 году.
            Еще до дела о разводе один венгерский эмигрант привез мне из Будапеште бутылку доброй венгерской сливовой палинки, и по этому случаю у нас собрались Ференц Янчик, Карой Вантуш и Ференц Мюнних. Во время застолья Вантуш начал подшучивать над Фрици по поводу Фюлёпа Миллера. Я тоже вступил в разговор и сказал:
            – Хватит говорить об этом Фюлёпе Мюллере. По-моему, если буржуазный журналист, вроде Фюлёпа, приезжает из Европы на несколько месяцев в Москву, где жизнь несравнимо хуже, чем в Европе, то причина этого или в том, что у Фюлёпа здесь какие-то подозрительные делишки, или же он просто международный шпион.            Фрида Гардош рассказывала, что Фюлёп постоянно встречается с родственниками графа Льва Толстого и Достоевского и покупает у них и у других лиц литературные материалы.
            После развода Фрида Гардош выехала от меня и стала жить у Ференца Янчика. У них была двухкомнатная квартира, и одну из своих комнат они временно предоставили Фриде.
            Я не сердился на Фрици, и мы продолжали оставаться друзьями. Раздельная жизнь продолжалась недолго, в один прекрасный день Фрици Гардош пришла ко мне и заявила, что по советским законам ей полагается полкомнаты, и пока она не получит себе комнату, она будет жить здесь. Я пытался ее от этого отговорить, но если она в чем-то уперлась, то отговорить ее было невозможно.
            Среди эмигрантов был некий Сироцкий, бывший полицейский сыщик, которого арестовали после падения диктатуры. Я познакомился с ним в тюрьме в Ваце. Однажды вечером я возвращался домой позднее, чем обычно, и с другой стороны улицы увидел, что кто-то наблюдает с улицы за моими окнами на 6 этаже. Я подошел поближе и увидел, что это Сироцкий, о котором я знал, что он работает в ГПУ. Из этого нетрудно было сделать вывод, что ГПУ следит за Фридой Гардош из-за ее дружбы с Фюлёпом. Я даже посоветовал ей быть осторожнее, потому что, по-моему мнению, за ней следят.
            Положение Фриды Гардош усложняло и то обстоятельство, что после нашего развода она хотела получить заграничный паспорт, чтобы вернуться в Вену к своей сестре Марии Гардош. Многие из эмигрантов получили паспорт для возвращение в Европу (Апатине, Оскар Фабер и др.). Однако на заявление Фриды Гардош ответа не дали, даже когда я вместе с Иштваном Зилахи, который тогда уже был генералом милиции, пошел в отдел загранпаспортов. Там Зилахи сказали, что заграничные паспорта, собственно говоря, выдает ГПУ. Таким образом, отъезд Фрици не разрешало ГПУ.
            Иштван Зилахи был сыном директора издательства газеты „Будапешти Хирлап”. Из новых венгерских дворян. Он кончил полицейскую академию в Берлине, после чего его назначили начальником полиции в Залаэгерсеге. Во время Советской республики он был командиром батальона, состоящего в основном из бывших полицейских, и очень храбро вел себя во время восстания в Алшолендве. После своего обмена он начал в Советском Союзе как простой милиционер, но уже через два-три года он дослужился до звания генерала милиции. У него начались неприятности еще в 1936 году, поэтому он ушел из милиции с помощью Белы Куна, и его назначали начальником пожарной части какого-то провинциального городка. В 1938 году его также расстреляли.
            Тем временем в Москву приехала жена др. Золтана Партоша, которая рассказала, что в Вене жизнь стала очень трудной, и тогда Фрици решила остаться в Москве и больше не пыталась получить загранпаспорт.
            В то время директором тресте „Северолес” был Эрнё Пор. По рекомендации Куна и Вантуша он принял ее в бухгалтерию. Позже Эрнё Пор стал директором ленинградского фарфорового завода и как такового его в 1937 году расстреляли по обвинению в том, что он якобы был шпионом. Я прочитал об этом в „Правде”, где заместитель начальника ГПУ (если мне хорошо помнится, по фамилии Завадовский) писал в одной статье, что Эрнё Пор был шпионом и что его расстреляли. А еще позже „Правда” писала уже о Завадовском, что он гитлеровский шпион, и что его расстреляли.
            Когда я в 1923 году разводился с Фрици Гардош, я сказал начальнику управления, что мне нужно идти в суд. Так как тогда я совсем плохо знал русский, начальник вызвал Ласло Рудаша, который также работал здесь и хорошо говорил по-русски, и он переводил. Начальник отдела высказал слишком большой интерес к моим отношениям с Фрици, и несколько раз спросил, почему я с ней развожусь. Когда я ответил, что не могу с ней жить, он стал настаивать, нет ли какой-либо другой причины нашего развода. Этот повышенный интерес показался мне подозрительным, по-видимому, и им также было известно о дружбе между Фридой Гардош и Фюлёпом.
            В 1924 году жена Кароя Вантуша тяжело заболела перитонитом. Фрида Гардош с работы отправлялась прямо к ним и ухаживала за ней. Они жили совсем близко от Лубянки. Она приходила домой уже заполночь, когда я уже спал, а утром я уходил из дома совсем рано, так что мы несколько недель не встречались друг с другом. Комнату мы разделили ширмой на два части, она заняла кровать, а я диван.
            В 1924 году я заметил, что руководители отдела, которые были коммунистами, стали вести себя со мной довольно осторожно и прохладно, хотя до сих пор я пользовался у них самым большим доверием из работавших там венгров. В один прекрасный день без какого-либо предупреждения мне сказали, что я уволен.
            Удивительна человеческая беспечность и оптимизм. Я все еще не мог понять, что беда рядом со мной. С тех пор я часто вспоминал, как в Надьканиже, когда нас уже осудили на тюремные сроки, однажды в воскресенье один францисканский монах в проповеди сказал, что человек всегда надеется и не хочет поверить в плохое. Даже приговоренные к смерти надеялись избежать казни.
            Вот и я упрямо не хотел поверить, что со мной может случиться какая-либо беда. После того, как меня уволили, меня пригласил Бела Кун и дал мне рекомендательное письмо к заместителю министра внешней торговли, с которым был в приятельских отношениях. Тот предложил мне поехать в Турцию в качестве юрисконсульта в торгпредство, но я не принял этого предложения, сославшись на то, что я плохо говорю по-русски и поэтому хочу остаться дома, чтобы в совершенстве выучить русский язык. Нужно сказать, что после моего увольнения из ГПУ у меня взяли подписку о невыезде из Москвы без их ведома и разрешения и что я должен поставить их в известность, куда бы я не устроился работать.
            В министерстве внешней торговли меня направили на три-четыре недели в главное таможенное управление, чтобы я познакомился с этой работой. После этого, как они сказали, меня направят в Киев начальником таможенного управления. Я даже выехал туда. Но там краевой инспектор сообщил мне, что у киевского отделения уже есть начальник, поэтому меня отправили в Шепетовку. Это небольшой городок на русско-польской границы, в основном населенный евреями. Я помню, что во время войны я уже был здесь. Меня хотели назначить простым таможенником, но сам начальник таможенного отделения сказал, что эта работа не для меня. О том, чтобы мне дали жилье, и речи не было. Мы спали втроем в одной кровати. Кстати, и это место было малярийным. При таких обстоятельством моей главной заботой стало то, как бы поскорее освободиться отсюда. Сначала я попросил справку в жилищном управлении о том, что в Шепетовке нет комнаты и в ближайшее время не предвидится. С этой бумагой я отправился к секретарю районной партийной организации, который сказал, что его самого недавно перевели в этот ад, поэтому он понимает мое положение, и немедленно отправил меня назад в Москву. Там меня назначили инструктором главного таможенного управления. Моя работа заключалась в том, чтобы рассматривать жалобы на решения таможенных управлений.
            Здесь я должен упомянуть об одном характерном факте. Если на каком-то советском судне, возвращавшемся из заграничного плавания, матросы пытались провести контрабанду, и таможенники это обнаруживали, то в каждом случае наказывали и капитана. Я считал это неправильным. В моем подчинении был один молодой русский юрист, так как я еще не мог как следует писать по-русски, и когда однажды я решил изменить решение и снять с капитана большой денежный штраф, он сказал мне, чтобы я этого не делал, потому что ГПУ не потерпит подобной практики. Но я все-таки не изменил своего решения. Однако мое решение должна была утвердить коллегия министерства. По-видимому, мое дело было передано Совету Министров, потому что через несколько месяцев появилась особое постановление Совета Министров о том, что капитан не может быть привлечен к ответственности за контрабанду, которую пытались провезти матросы.
            Вскоре после моего возвращения в Москву ко мне домой пришел завхоз по имени Марков, который жил в той же квартире. Мы знали, что он завхоз нашей квартиры и управления. Он составил протокол о том, что я выезжал из Москву, не сообщив им. Я это признал, потому что это была правда, но сказал, что не сообщил им об этом потому, что не знал, останусь ли я в Киеве или поеду еще куда-нибудь и что в случае моего назначения я обязательно сообщил бы им место моего пребывания.
            В нашей квартире на улице Кузнецкий мост, если мы уходили из дому, тот, кто уходил последним, всегда запирал дверь на ключ. Однажды Фрици Гардош не заперла дверь, и когда я пришел домой и открыл шкаф, то я сразу увидел, что недостает двух костюмов. Когда Фрици Гардош вернулась, то мы посмотрели и ее вещи и обнаружили, что кроме моей одежды и у нее украли золотую цепочку с медальоном и другие мелочи. В одном из ящиков шкафа мы нашли чужую вязаную перчатки. Я немедленно заявил о краже завхозу и спросил его, где находится районное отделение милиции, потому что я хочу сделать заявление. Он пошел со мной в милицию, однако мое дело на заявлении и закончилось. Никто не пришел к нам в квартиру и не поинтересовался судьбой перчатки. Из того, что вор оставил свою перчатку, мы заключили, что эту кражу совершил не профессиональный вор. А теперь я подозреваю, что это дело рук ГПУ, человек которого рылся в вещах Фрици и в качестве сувенира прихватил с собой и вещи. Ведь это произошло на тайной квартире, находившейся под охраной ГПУ.
О том, что ГПУ открывала комнаты находящихся на подозрении лиц и в их отсутствии производило обыски я узнал позже от человека, который сам совершал такие вскрытия квартир по заданию ГПУ.
            В конце ноября 1924 года под вечер ко мне пришел Марков и сказал, что принес для Фрици Гардош повестку. Я сообщил ему, что Фрици Гардош приходит домой поздно вечером. Я заметил, что выходя из моей комнаты, он запер дверь на ключ, вероятно для того, чтобы когда Фрици вернется, сразу же передать ей повестку. В 9 часов вечера он снова появился у меня и оставил повестку и сказал, чтобы Фрици, когда бы она ни пришла, немедленно явилась бы в указанное место. В повестке было слово из трех русских букв: КРО. Я спросил его, что это значит. Он удивился, что я этого не знаю, и сказал, что повестка прислана из отдела борьбы со шпионажем [КРО ‑ контрразведывательный отдел. ‑ Т. Л.]. Я знал, что Фрици в тот момент, как и каждый день в последнее время, находится у Вантушей. Я пошел к Вантушам, вызвал ее в переднюю и передал ей повестку и слова Маркова о том, что она должна явиться уже сегодня. Тогда я уже три-четыре недели не только не говорил с ней, но даже и не видел, хотя мы жили в одной комнате. Около 10 вечера она пришла домой и сказала, что не пойдет по вызову. Я напомнил ей, что с ГПУ не стоит шутить, и посоветовал идти, потому что куда бы она не уехала, ГПУ все равно ее найдет. На это она ответила, что пойдет, если я пойду вместе с ней, так как она не говорит по-русски. Я тоже говорил не особенно хорошо, но все же я был готов с ней пойти.
            ГПУ было всего в нескольких шагах от нас. Когда мы пришли, было около 23 часов. Я передал повестку дежурному и попросил его позвонить, так как я тоже хочу пройти вместе с ней, чтобы переводить. Ему ответили, что в моем присутствии нет никакой необходимости. Фрици поднялась и больше никогда не возвращалась.
            После нескольких дней ожидания я пришел к Беле Куну и рассказал ему об обстоятельствах ареста Фрици. Я говорил, что не может быть, чтобы дело было серьезным, ведь тогда ее не вызвали бы повесткой, а немедленно арестовали бы. Кун сказал, что он ничем не может помочь в деле Фрици.
            –  Но ведь вы друзья с Фрици Гардош, кому же как ни вам вмешаться, –  сказал я.
            – А вы были ее мужем, пусть вы и развелись, вам и хлопотать. Я уже интересовался в ГПУ, и мне сказали, чтобы я не вмешивался, так как это грязное дело.
            Тут же в моем присутствии он позвонил Ярославскому, который тогда был Председатель Центральной ревизионной комиссии. По телефону он сказал, в чем дело, и Ярославский передал, чтобы я пришел к нему в его приемную в Центральном Комитете.
            Я сказал Ярославскому, где я работаю и что я хотел бы знать, какова причина ареста. Ярославский сказал, чтобы я пришел через пять дней, тогда он скажет мне, в чем дело.
            Когда я пришел, он сказал следующее:
            – В ГПУ мне сообщили, что „дело Фрици Гардош очень серьезное”. Он также сказал, что я чист, против меня нет никаких подозрений, но начальник отдела по борьбе со шпионажем Артузов предупредил, чтобы я в собственных интересах не вмешивался в дело Фриды Гардош.
            Я вспылил и ответил ему таким тоном, к которому Председатель Центральной ревизионной комиссии, по-видимому, не привык. Он также предупредил, что все, что он мне сообщил, говорит не он, он только передает мне то, что сказали ему.
            Беле Куну было неприятно вмешиваться в дело Фриды Гардош не только потому, что его дела с ГПУ были не очень хороши, ведь дело по отправленному в Вену золоту, а также редких книг, которые он переправил из России в Берлин и намеревался продать заграницей через Шандора Ф. Сабадоша, проходило через ГПУ. К тому же один из связных Куна, который довольно часто бывал на их квартире, был расстрелян ГПУ как шпион. Кроме того, Рене Фюлёп, в связи с которым была арестована Фрици, раньше ухаживал за Иреной Гал, то есть будущей женой Куна, и когда дело между Иреной Гал и Фюлёпом Миллером зашло далеко, то отец Фюлёпа, которому в Коложваре (Клуж) принадлежала фармацевтическая фабрика, отправил его заграницу, а Ирен быстро выдали замуж за Белу Куна. При этих обстоятельствах понятно, почему Кун не хотел вмешиваться в дело Фрици Гардош.
            Фрици Гардош после падения Советской республики тоже арестовали. Она не могла смириться с тюремной жизнью, и сидевшие с ней в одной камере рассказывали мне, что она все время плакала. В Москве я не раз ее поддразнивал ее за эту слабость. Я мог себе представить, каково ей было в тюрьме ГПУ, среди чужих ей людей, с которыми она даже не может разговаривать. Поэтому я договорился с Вантушем и Янчиком написать совместное заявление в ГПУ, в котором было бы сказано, что мы не хотим вмешиваться в то, виновна ли Фрици Гардош или нет, но нам известно, что из-за состояния своих нервов она не может выдержать тюремной жизни, поэтому мы просим временно, до рассмотрения ее дела в суде, отпустить ее на свободу, и что мы ручаемся, что она не попытается скрыться, и что в крайнем случае ее можно поместить под домашний арест. Янчик и Вантуш взяли на себя сбор подписей под этим заявлением среди венгерских эмигрантов.
            Если бы Фрици Гардош арестовали на квартире, то она могла бы взять с собой самые необходимые вещи. Однако поскольку ее только вызвали, она ничего с собой не взяла. Вначале я даже не знал, где ее содержат и куда надо передать ей вещи. Антал Мошойго, который был в дружеских отношениях с Фрици Гардош, добровольно вызвался помочь мне стоять в очереди, чтобы сделать передачу. Перед Бутыркой, где я сначала искал ее, стояли огромные очереди, но ее там не было. Наконец, мне удалось узнать, что она сидит в ГПУ. Когда я стоял в очереди с передачей, меня увидел венгерский эмигрант по фамилии Лукач и сразу же скрылся, только чтобы не пришлось заговорить со мной. После этого я всегда становился в очередь так, чтобы не оказаться близко от него. Позже Йенё Гамбургер, с которым Лукач был знаком, рассказал мне, как тот боялся, вдруг я с ним заговорю.
            Мне ничего не удалось узнать по делу Фрици Гардош, пока наконец, в начале 1925 года я не узнал, что в связи с ее делом ГПУ допрашивало многих венгерских эмигрантов, в том числе Кароя Вантуша и Йолан Келен, а также других. Эти допросы проводил бывший военнопленный по имени Розенфельд. Розенфельд лечился у Гамбургера от люэса [сифилис – В.Л.]. Позже он сделал большую карьеру. При Ягоде он стал руководителем контрразведывательного отдела, но после падения Ягоды его также постигла эта участь. Розенфельд однажды отдыхал в Крыму с Янкой Варьяш, младшей сестрой др. Шандора Варьяша и бывшей женой Лайоша Сийярто, и рассказывал ей, что венгры должны быть ему благодарны, потому что он в Советском Союзе разоблачил и казнил массу венгерских шпионов.
            Допрошенных в качестве свидетелей венгров Розенфельд расспрашивал о самой Фрици и о членах ее семьи. Поэтому я по телефону позвонил Розенфельду и попросил его, чтобы он допросил и меня, потому что я лучше всех знаю Фрици и ее родственников, на что он весьма сухо ответил, что когда он найдет нужным, он меня допросит. Через несколько дней я получил повестку. Допрос начался так: он предложил мне сесть и молча уставился на меня. Я ждал вопросов и поэтому тоже только смотрел на него. Так продолжалось некоторое время, но когда я понял, что он не намерен ничего спрашивать, я сам стал рассказывать о биографии Фрици и о том, что ее старшая сестра, Мария Гардош была одной из первых деятельниц венгерского женского рабочего движения, а брат был рабочим и редактором центральной газеты социал-демократической партии „Непсава”. Он же сказал, что дело Фрици очень серьезно и что это дело ведет не он, а его привлекли только потому, чтобы он допросил венгров.
            Между тем Вантуш и Янчик продолжали собирать подписи венгров под заявлением об освобождении Фрици. Однако подать это заявление так и не пришлось, потому что Фрици Гардош расстреляли 21 марта 1925 года, то есть в шестую годовщину провозглашения Венгерской Советской республики.
            Мате Залка рассказывал Р. Г., которая была лучшей подругой Фрици Гардош, что когда Фрици объявили постановление коллегии ГПУ о высшей мере наказания, она презрительно улыбнулась, на что ее тут же расстреляли.
            Так кончилась жизнь Фриды Гардош.
            Обо всем этом я, конечно, ничего не знал, потому что 16 марта 1925 года меня самого арестовали.
* * *
            Следствие в ГПУ обычно велось так, что назначенный следователь занимался делом с самого начала до конца. То есть он сам вел слежку за подозреваемым лицом, он проводил обыск и даже проводил арест. Он допрашивал обвиняемого и свидетелей и заканчивал дело, когда считал нужным. Тогда он составлял постановление, которое подавал Коллегии ГПУ, и ее члены принимали решение, даже в глаза не видавши обвиняемого.
            Смертный приговор ГПУ обвиняемому заранее не объявляло, а только тогда, когда он приводился в исполнение. Позже я узнал, что казни производились в подвале одного из домов по Лубянскому проезду. Этот дом был совсем близко от моей квартиры, и когда я в 1932 году вернулся в Москву, я часто специально проходил мимо, чтобы посмотреть на него. Рассказывали, что когда расстреливали осужденных, всегда заводили моторы, чтобы не был слышен звук выстрелов.
            По делам ГПУ обвиняемый находился в руках своего следователя и после осуждения все время, пока он не отбыл наказание. Какое бы заявление или прошение он ни подал во время своего заключения, оно прежде всего попадала в руки его следователя.
            Была ли виновата Фрици Гардош, и если да, то в чем? Трудно ответить на этот вопрос, потому что никто никогда ничего не говорил о деле Фрици Гардош. Была ли Фрида Гардош шпионкой? На этот вопрос я могу ответить, что я в это не верю, потому что у нее не было для этого никаких причин. Денег она не получала ни от кого, она жила тем, что зарабатывала собственным трудом. У нее не было ни денег, ни других ценностей. Конечно, бывают шпионы по убеждению, а не за деньги. Были русские, которые вели шпионскую деятельность против своей родины, даже если не получали за это особую плату. Но Фрици не относилась с ненавистью ни к русским, ни к Советскому Союзу, у нее не было для этого никаких причин. Поэтому я не думаю, что она сознательно занималась шпионской деятельностью. Да и ей не было известно никаких таких государственных секретов, которые она могла бы выдать, она знала всего лишь то, где находится отдел дешифровки ГПУ, а это безусловно было известно тем странам, которые хотели это знать. Единственным преступлением Фрици могло быть то, что она любила болтать и иногда говорила то, чего говорить не следовало бы. Может быть, она кое-что и рассказывала Рене Фюлёпу, такое, что другие коммунисты не стали бы рассказывать журналисту, приехавшему из заграницы. Но Фрици Гардош и не была коммунисткой, и если она и сказала что-то, чего говорить не следовало бы, от этого она не стала шпионкой. Но вопрос: был ли шпионом Рене Фюлёп? Вот этого-то никто так и не знает. Венгры говорили о нем только то, что позже он издал книгу о России, в которой писал против советских порядков. Но писать против советских еще не значит быть шпионом. Самое понятие шпионаж такое, что его можно сузить и можно расширить. В Советском Союзе понятие шпионажа было широким в наибольшей степени.
            Розенфельд сказал Янке Варьяш также и то, что согласно точке зрения ГПУ пусть погибнет 100 невинных, чем избегнет наказания один преступник. При таком мировоззрении понятно, что и Фрици Гардош была казнена. Она, по-видимому, была одной из этих ста.
XXII. Мой арест
 
            В феврале или в начале 1925 года ко мне на квартиру пришел один сотрудник ГПУ. Он представился и сообщил мне, что ему известно, что я политэмигрант и где я работаю. Он сказал мне, что я должен постоянно информировать их о том, что происходит на моей работе. Он вынул какой-то бланк, чтобы я его подписал. На этом бланке было написано, что я признаю, что являюсь секретным осведомителем ГПУ. Я вернул ему бумагу и сказал, что я ничего не подпишу, да и в этом нет никакой необходимости, ведь если я как член партии замечу что-нибудь такое, что можно считать деятельностью против государства, то я сочту своей обязанностью сообщить об этом. Мы довольно долго препирались, но когда он понял, что я ни в коем случае не подпишу бланка, он вдруг спросил:
            ‑ Где ваша жена?
            Я тогда уже понял, что имею дело с провокатором, и не желал продолжать дальнейшего разговора. Этот прохвост выкурил еще несколько моих папирос и удалился. А я почувствовал, что кольцо вокруг меня начинает сжиматься. Этого провокатора послали ко мне для того, чтобы он вынудил меня подписать названное выше обязательство, так как осведомители ГПУ подлежали компетенции ГПУ, а не обычных судов.
            Ночью 16 марта 1925 года меня арестовали. Постановление об аресте было подписано Ягодой, который тогда был заместителем начальника ГПУ. В 1936 году его тоже расстреляли как шпиона. Верховный прокурор Вышинский не отказал себе в удовольствии на заседании суда поиздеваться над Ягодой.
            Я просидел в ГПУ всего пять дней. В этом помещении, где временно содержались арестованные, были только двухэтажные нары, где можно было только сидеть. Арестованные постоянно то прибывали, то убывали. В один прекрасный день ввели старого генерала, который как только вошел в камеру, перекрестился и сказал:
            ‑ Слава богу!
            Я подумал, что он сошел с ума, но потом он рассказал, что он бывший царский генерал, офицер генерального штаба, и по сей день работал в министерстве обороны советского правительства вместе со многими бывшими царскими офицерами, но постепенно их начали арестовывать, и наконец он остался один. Он был уверен, что рано или поздно наступит и его черед, и от этого день ото дня нервничал все больше, и если он приходил домой на 10-15 минут позже, чем обычно, то жена встречала его уже на улице в страшном волнении, придет ли он на этот раз домой или нет.
            ‑ Теперь, когда меня арестовали, я по крайней мере успокоился и жена тоже успокоилась.
            На пятый день, то есть 21 марта, меня вызвали в коридор. Вооруженный сотрудник ГПУ вынул небольшой листок бумаг и сказал, чтобы я прочел и подписался в том, что прочел. Этот листок представлял собой печатный бланк, состоящий всего из нескольких строк, и в нем говорилось, что Коллегия ГПУ рассмотрела мое дело и признала виновным в преступлениях, предусмотренных статьями 117 и 68 Уголовного кодекса 1922 года, и присудила меня к трем годам концентрационных лагерей. Я заметил, что мои данные были написаны на машинке, однако 68 статья была вписана уже потом чернилами.
            Я спросил солдата ГПУ, что значит концентрационный лагерь. Он с удивлением посмотрел на меня и сказал:
            ‑ Там узнаете.
            Постановление Коллегии ГПУ было датировано 16 марта 1936 году, то есть в тот день, когда меня арестовали, я уже был осужден. Все это произошло без обвинения и даже без допросов. Я даже не знал, что у меня есть следователь.
            21 мара 1925 года, то есть в тот же день, когда расстреляли Фрици Гардош, меня со многими другими погрузили в автомобиль для перевозки заключенных, который русские называют „черный ворон” [в тексте: черная ворона. ‑ Т. Л.] и отвезли в Бутырку. Бутырка тогда была самой большой тюрьмой в Москве. Меня поместили в камеру, которая была рассчитана на 25 человек, потому что в ней было столько кроватей. Но временами нас было тридцать и даже больше, потому что на столах и под столом и в других местах на полу спали люди. В Бутырке кровати днем можно было откинуть и прикрепить к стене. Кровать состояла из нескольких железных прутьев, а середину, то есть матрац, заменяла парусина, которая за четыре конца была прикреплена к железным прутьям. В камере была, конечно, неизменная параша, хорошо знакомая мне уже по венгерским тюрьмам. К счастью, 25-30 человек пользовались парашей только ночью, потому что днем, если человек просил, то охранник выпускал его, чтобы справить нужду. Рано утром открывали камеру и дежурные по камере выносили и чистили парашу, мыли пол, а заключенных выпускали в уборную, где можно было вымыть лица под краном. Отмечу, что в камере находились разные элементы, уже осужденные ГПУ, находившиеся под следствием и те, кто ожидал отправки в ссылку.
            Вначале я не мог спать от клопов. Я достал коробку спичек и всю ночь охотился на клопов. Русские только смеялись надо мной, они не переживали из-за клопиных укусов.
            Я знал про себя, что я всегда был честным коммунистом и никогда не совершал никакого преступления ни против партии, ни против советского государства. И если меня как политического эмигранта тем не менее без какой-либо на это причины осудили на три года, то я был убежден, что Фрици Гардош получила гораздо более суровое наказание, чем я. Но я ни минуты не думал, что ее приговорили к смерти и расстреляли.
            В Бутырках в каждой камере есть староста, нечто вроде начальника по камере. Он следит за порядком, за чистотой и не допускает драк. В нашей камере старостой был старый социал-демократ, возрастом около 45 лет, который и в царское время не раз был в ссылке и в советское время его уже однажды ссылали. И теперь он ждал новой ссылки. Этот староста хорошо относился ко мне, и я рассказал ему, что меня осудили без допроса и что мою жену тоже, по-видимому, осудили, потому что ее арестовали раньше меня. Он пообещал через несколько дней узнать, находится ли Фрици в Бутырках. Я написал ее имя на кусочек бумаги, а он через уборщиков и поваров связался с поварами и уборщицами, работавшими в женском отделении, и через три-четыре дня сообщил мне, что заключенной по имени Фрици Гардош в Бутырках нет.
            Меня мучило любопытство, что случилось с Фрици Гардош. Когда меня арестовали, ключ от комнаты взял к себе завхоз (гепеушник), и все наши вещи остались в квартире. Поэтому я подал заявление ГПУ, в котором просил свидание с Фрици Гардош, чтобы договориться с ней о ликвидации наших вещей. Это свидание тогда могло произойти лишь на том свете, и я могу себе представить, как посмеивался следователь ГПУ, который был никем иным, как завхозом нашей квартиры Марковым, что я сам прошу такого свиданья. На мое заявление мне ответили, чтобы я назвал кого-то из своих знакомых, кто мог бы забрать мои вещи. Я письменно попросил Кароя Вантуша и Ференца Янчика забрать мои вещи на сохранение. Это было сделано. Мои вещи взял к себе Ференц Янчик.
            Однажды ночью привели какого-то человека, а на утро мне сказали, что в камере есть еще один венгр. После мытья он сразу же подошел ко мне, представился и сказал, что он бывший военнопленный. Он сразу же начал расспрашивать меня про Янчика и Вантуша, которые также были военнопленными. Я опять заподозрил в этом человеке провокатора и поэтому быстро закончил разговор с ним. Его в тот же день забрали из нашей камеры. Я и сегодня убежден, что это был провокатор, которому поручили разузнать кое-что про Янчика и Вантуша у меня, так как я поручил им забрать мои вещи.
            Кормили нас следующим образом. Утром давали хлеб на всею камеру, который резал и раздавал староста. Суп или овощные блюда давали в двух больших глиняных мисках. Их ставили на два конца длинного стола, и мы ели из общей миски, естественно и с общими слюнями. Вокруг каждой миски стояло по 12-13 человек и ело. Посуду и ложки после еды тут же мыли.
            В камере был самый разный народ. Перед Пасхой в камеру привели одного холеного „господина” лет 45. Сидевшие в камере москвичи сказали, что это один из самых богатых московских помещиков, брата которого уже расстреляли как контрреволюционера. Это был замкнутый человек и из всех сидевших в камере он общался лишь с одним человеком, который, по-видимому, был с ним одного ранга. Не знаю, как, но он достал икону и хвойные ветки, из которых в одном из углов камеры соорудил небольшой алтарь. У русских самый большой праздник Пасха, а не Рождество. В старой царской России Пасху праздновали целую неделю, даже большая часть фабрик закрывалась на неделю. В день Пасхи этот человек целый день молился.      На следующий день пришел брадобрей. Бритье происходило в конце коридора у одного из окон. Парикмахер выкладывал свои инструменты на подоконник, а охранник по очереди открывал двери камер, одну за другой, и тот, кто хотел бриться, выходил. Я заметил, что наш помещик нервно ходил взад-вперед по камере, потом попрощался со своим единственным товарищем и вышел. Не прошло и минуты, как в коридоре забегали, послышались крики, захлопнули двери и заперли. Оказалось, что как только помещик подошел к парикмахеру, он схватил с подоконника одну из бритв и вскрыл себе артерию на правой руке и перерезал горло. Его поместили в тюремную больницу. Через несколько дней уборщики рассказали, что ему пришлось отрезать левую ногу из-за большой потери крови. Уже на Соловках я слышал, что после выздоровления его приговорили к смерти и расстреляли.
            Роль цирка в камере играли два подследственных заключенных. Один из них низкорослый, кривоногий, производивший впечатление полуидиота казак, которого напоили в поезде и украли все документы. Некоторое время он терпел заключение и все показывал, как рубят казаки сплеча. В свободное время они боролись с одним безногим подследственным. Через несколько недель его уговорили написать письмо маршалу Буденному, что он и сделал, и еще через несколько недель его выпустили на свободу. Его товарищ был солдат, потерявший ноги в первую мировую войну. Обе ноги у него были отрезаны целиком, и он передвигался с помощью двух палок, которые передвигал руками. Он жил нищенством. Основной базой его были вокзалы. Иногда его подсаживали на поезда, и он собирал милостыню через все вагоны. Он не раз повторял нам свой текст, который был им хорошо заучен и который он говорил одинаково. Он сам рассказывал, что зарабатывал очень много, держал любовницу, с которой они немедленно пропивали деньги. В Бутырки он попал потому, что в пьяном виде вступил в спор и ударил милиционера.
            В Бутырках я встретил Лайоша Сийярто, который возвращался из тюремной бани. Сийярто, позже министр строительства в правительстве Ракоши, еще в 1924 году арестовало ГПУ, и ходили слухи, что во время обыска на его квартире нашли огромное количество долларов. Однажды вместе с Фрици Гардош я посетил в его доме др. Золтана Партоша, врача, в комнате которого к стенам от пола до потолка были приделаны жестяные полосы. В ответ на мой удивленный вопрос, что это значит, он ответил: „Здесь так много крыс и они такие нахальные, что от них нет покоя ни ночью, ни днем, поэтому мы пытаемся так от них спастись”.
            В том же доме и также на первом этаже была комната семьи Сийярто. Я зашел к Янке Варьяш, младшей сестре Шандора Варьяша, которая была Сийярто, и спросил, почему арестовали Сийярто и правда ли, что у него при обыске нашли множество долларов.
            Она ответила:
            ‑ Почему арестовали Сийярто, не сказали, но в квартире не нашли не только долларов, но у них и русских денег не было. И теперь, когда его арестовали, я вынуждена была просить помощи у брата.
            В те времена в ГПУ арестованных, как правило, не били. Только фальшивомонетчиков и бандитов, но тех всех до одного расстреливали. В камере сидел один молодой парикмахер, обвинявшийся в подделке денег. Арестовали его, его сестру и ее мужа. Он не знал, какова судьба арестованных вместе с ним. Он заметил. что из уборной, находившейся в конце нашего коридора, если залезть на подоконник, то виден двор женской тюрьмы. Однажды он вернулся в камеру в большом возбуждении и сказал, что видел сестру, которая была беременной, и та показала ему на руках, что получила десять лет.
            Опытные заключенные Бутырки сказали мне, что этого парня, вероятно, приговорили к расстрелу. ГПУ не сообщало осужденному о смертном приговоре, и если его сестру, которая была беременна, приговорили к 10 годам, то его уж наверняка к смерти, потому что в Советском Союзе беременных женщин к смерти не приговаривают.
            Они рассказали, что обычно приговоренных к смерти собирают всегда по пятницам, около 3-4 часов дня. Об этом, по-видимому, слышал и молодой парикмахер, потому что когда его однажды в пятницу вызвал охранник и приказал собрать вещи, он за одну минуту так изменился, что я этого в жизни не видывал, а ведь я на поле боя и во время битв повидал и до этого очень много. Этот человек мгновенно посерел, вокруг глаз образовались черные круги шириной в два пальца. и выражение его лица так изменилось, что его стало невозможно узнать.
            Ему помогли собрать вещи, потому что он только повторял:
            – Братцы, дайте махорки.
(Махорка ‑ это растение вроде табака, которое растет в России, которое размельчают или растирают руками и курят, завернув в газетную бумагу. Кто к этому не привык, не может выдержать даже дыма в комнате. А русские махорку любят больше, чем табак. Я сам, после того, как долго пожил там, курил махорку охотнее, чем папиросу из табака.).
            Староста камеры, меньшевик, много раз спрашивал меня, за что меня, собственно говоря, осудили. Я абсолютно откровенно сказал, что не знаю, так как меня не допрашивали и мне не сообщили, но я предполагаю, что это связано с делом Фриды Гардош. Он уговорил меня написать заявление в Центральный Комитет или Политбюро партии. Наконец, я решился. Я попросил у охранника перо, чернила и написал заявление в Центральный Комитет партии. Когда в 1929 году я был однажды в командировке в Москве, я из любопытства пошел в ЦК, чтобы узнать, получили ли они в свое время мое заявление. Заявление они получили, оно лежало в архиве, оставшись без каких бы то ни было последствий.
            Я уже около трех месяцев находился в заключении, когда заболел тяжелой фолликулярной ангиной. Болезнь свалила меня настолько, что я не мог есть и меня все время мучил сильный жар. Я записался к врачу, и врач сказал, что нужно подождать до понедельника, когда спадет воспаление, и тогда он вырежет мне гланды. Однако этого не произошло, потому что в пятницу, как раз в то время, когда обычно уводили приговоренных к смерти, дверь нашей камеры открылась и вызвали меня, приказав собрать вещи. Я и сейчас не могу понять, почему, но я не испугался, потому что я был тогда в таком состоянии, мне было все равно, даже если меня и расстреляют. В ужас пришли мои сокамерники, которые начали меня успокаивать, что меня вызвали наверно по другому делу. Но это же говорили и несчастному парикмахеру. Когда я ждал в коридоре и ко мне присоединились еще два человека, я спросил у них, осуждены ли они. Один получил три года, второй пять лет. Тогда я понял, что здесь речь идет не о расстреле, а о чем-то другом. Я сразу же подбежал к смотровому окошку в двери камеры и сказал, что ничего страшного, по-видимому, собирают внеочередной транспорт.
XXIII. Дорога на Соловки
 
            Из камеры нас привели в большое помещение, и когда нас собралось человек 100-150, нас вывели в коридор. За плечами у меня был рюкзак, который был со мной еще со времени службы в австро-венгерской армии, а в руках армейский офицерский чемодан, который сопровождал меня всю мою жизнь и теперь находится у меня. Этот фибровый чемодан в время войны стоил для офицера 5 крон. Меня мучили жар и боль в горле. У меня была шуба с меховым воротником, подбитая мехом хорька, потому что в марте, когда меня арестовали, в Москве еще стояли холода. Я оперся о подоконник и ждал, что будет. Собравшиеся в коридоре в основном были уголовники в лохмотьях, на некоторых был только один ботинок или не было шляпы или шапки, а кое-кто и вовсе был босиком. Позже, уже на Соловках, я узнал, что урки в тюрьме постоянно играют в карты или в кости, и поскольку другого у них нет, играют на свою одежду. Проигравший должен сразу же платить, а если он не отдает проигранное, то его могут даже убить. Между прочим, я еще в шопронской тюрьме узнал, что тот, кто всю жизнь живет воровством, в тюрьме, когда у него что-то украдут, просто из себя выходит от нанесенного ему оскорбления.
            Когда я стоял согнувшись, ко мне подошел человек в пенсне, одетый в плащ и кожаную шапку, который представился и сказал:
            – Разрешите представиться, меня зовут Скиф-Самохвалов. Я вижу, что вы из порядочных людей, поэтому предлагаю вам держаться вместе, потому что эти воры и бандиты украдут у нас все до последней нитки.
            Так я, коммунист, в Бутырках познакомился с отпрыском одной из известнейших дворянских семей царской России. Скиф-Самохвалов был одного возраста со мной и был подполковником царской армии. Он был членом военного комитета, находившегося в Бухаресте. После революции он под другим именем жил в Ленинграде, кончил университет, получил диплом инженера. Вскоре после того, как он получил диплом, его в одном из ленинградских магазинов узнал продавец, и его немедленно арестовали. Сначала его обвиняли в шпионаже, но в конце концов он отделался тремя годами.
            Нам раздали продукты на несколько дней и потом отвезли на одну из железнодорожных станций и погрузили в вагоны. Погрузка шла в т. н. „Столыпины”. Кто никогда их не видел, не может себе представить, что это такое. Столыпинские вагоны, как об этом говорит и их название, начали использоваться в то время, когда премьер-министром царской России был Столыпин. По сути дела это тюрьма на колесах. Железнодорожный вагон, гораздо длиннее, чем обычный, сделан по образцу вагонов скорых поездов, с одним окном (зарешеченным окном в уборной). Через весь вагон идет коридор, в котором помещается вооруженный охранник. Из коридора открываются клетки за огромными тюремными решетками, которые раздвигаются, как двери, и снова задвигаются. Каждая камера поделена на две части, в каждую из которых запихивают по четыре заключенных лицом к двери, чтобы охрана могла всегда из видеть. Четыре заключенных могут поместиться на нарах только тесно прижавшись , так что не могут повернуться. Мне казалось, что заключенные похожи на птенцов ласточки в гнезде. Заключенных только один раз в день выпускают в уборную. В такой клетке лежал я с температурой. В дорог я снова простудился, потому что после Ленинграда я потерял сознание. Это случилось со мной впервые в жизни. Я еще помню, как в Ленинграде жена Скифа, которая работала простой работницей на шоколадной фабрике, передала ему конфеты. После этого я помню только о том, я сильно потел и что у меня болело все тело из-за тесноты. Офицер, командующий нашим вагоном, когда-то служил вместе со Скифом, и по его просьбе в Петрозаводске к вагону вызвали врача или фельдшера, с котором я не мог говорить, потому что тогда уже был без сознания. Он дал какое-то жаропонижающее, потому что через несколько часов мне стало лучше. На верхней полке, на которой я лежал, сесть было нельзя, можно было только лежать. Офицер приказал переложить меня на нижнюю полку, и я немножко поспал.
            Так мы прибыли в Кемь. Это небольшой городок на железнодорожной линии, ведущей  к Мурманску, в километрах 1200-1500 от Ленинграда. Мы прибыли вечером, в сумерках, и под непрекращающиеся крики и понукания конвоя нас куда-то повели. Я тоже тащился со всеми, в полумертвом состоянии. Кто-то, сжалившись, помогал нести мой чемодан. Мы отошли от Кеми километров 2-3 до „Попова острова”, где был временный лагерь. Лагерь состоял из дощатых бараков. Бараки строились так, что между двумя дощатыми стенами засыпались опилки. В лагере зимой и летом были заключенные. В бараках было столько клопов, что их количество можно передать только астрономическими цифрами. Был барак и для больных, куда поместили меня.
Еще в Бутырках мне рассказывали, что на Соловках заключенные живут свободно, и супруги получают жилье в отдельных небольших бараках. Тогда я еще верил этим байкам. В т. н. больничном бараке работал молодой русский студент-медик, естественно, тоже заключенный. Когда я сказал ему, что хотел бы как можно скорее попасть на Соловки, он попытался меня отговорить, говоря, что ничего хорошего там нет. Но через несколько дней пребывания в больнице я все же попросил его записать меня в ближайшую группу, направляемую в Соловки.
Соловки
 
            Cоловецкие острова расположены в Белом море приблизительно в 60-80 километрах от Попова острова. Попов остров еще во время моего пребывания там перекрестили в Остров революции.
            Соловки и находящийся на них монастырь принадлежали монахам. Этот орден был одним из богатейших в России монашеских орденов. Он был известен на всю Россию как место паломничества. Множество паломников доставляли на Соловки из Кеми пароходами. У монахов имелись для этой цели свои собственные суда. А на Соловках паломников ждали несколько гостиниц.
            Еще в царские времена на Соловецких островах были различны мастерские, столярная, слесарная, механическая и др. В них работали монахи. Если среди паломников оказывался хороший мастер, который совершил какой-нибудь большой грех и приехал сюда, чтобы исповедаться и покаяться, монахи обычно оставляли его на покаяние на несколько лет здесь. За это время человек так привыкал к монашеской жизни, что большая часть таких людей принимала монашество и оставалась до конца жизни на Соловках.
            Во время моих хождений по острову я нашел монашеское кладбище. По надписям на деревянных крестах я установил, что монахи отличались завидным долгожительством. Нередко были монахи, доживавшие до 100 лет.
            Когда после революции коммунисты хотели захватить Соловецкие острова, группа монахов подожгла и разрушила часть гостиниц, жилых домов и мастерских. За это многих из них расстреляли. Часть осталась на острове в качестве заведующих мастерскими или простых рабочих. Они получали особое питание и зарплату. Раньше монахи имели богатые доходы от рыбного промысла. По всей России была известна соловецкая селедка (соленая рыба). [В Венгрии не знают селёдки. Когда я в конце 60-х привёз своему любимому двоюродному брату банку отличной атлантической сельди, он написал мне, что они попробовали её, “но Муки (овчарка) отказался есть морскую рыбу”. – В. Л.]. Однако когда я был на Соловках, рыболовство не приносило никаких доходов, потому что монахи скорее умерли бы, но не выдали того, где водится и как нужно ловить эту особенную мелкую рыбу.
            На Соловки я прибыл с целым транспортом заключенных. Нас обыскали, посмотрели наши вещи и всех затолкали в большую церковь, росписи в которой были проста замазаны белой краской, а вдоль стен были приделаны доски, длинной в рост человека, на которые было наброшено немного соломы. Мы должны были лежать впритирку.
            Нас разделили на группы по 10 человек, и началась работа. На Соловках летом солнце вообще не заходит за горизонт, а это значит, что летом можно заставлять людей работать днем и ночью. В октябре кончается навигация и опять начинается в мае. Таким образом, 8 месяцев мы были отрезаны от внешнего мира. Зимой все-таки была какая-то связь с лагерем, находившимся в Кеми. Несколько готовых на все заключенных, срок которых в скором времени кончался, раз в две недели отправлялись в путь в большой лодке, и там, где море замерзло, тащили лодку на себе, а там, где была открытая вода, плыли в лодке. Эти заключенные получали в дорогу соответствующее количество продуктов и водки, которых хватало на целую неделю, а иногда и на дольше. Они привозили из Кеми почту или другие прибывавшие в адрес Соловецкого лагеря пакеты и приказы.
            Достопримечательностью Соловков являлась особая порода чаек, которая тогда была уже на стадии вымирания. Эти чайки такие большие, как добрая индюшка. Они откладывали яйца в проложенные на крышах водосточные желобы, и часть вылупившихся птенцов всегда падала и разбивалась насмерть.
            Однажды я вошел во двор, переполненный чайками и птенцами. Взрослые птицы набросились на меня, и мне, к стыду своему, пришлось спасаться от них, так больно они клевали. Вообще они не были агрессивными и совсем не боялись людей. Тех арестантов, которые ловили, варили и ели чаек, начальство лагеря строго наказывало.
            Летом 1925 года численность заключенных на Соловках не превышала трех тысяч, но очень быстро выросла до десяти. Во всем лагере не было ни одного свободного человека, исключая, естественно, монахов. Начальники лаготделений и внутренняя вооруженная охрана тоже были из осужденных гепеушников. Кроме того была внешняя охрана из солдат ГПУ. Однако они не входили на территорию лагеря и несли свою службу только в лесах. Эти солдаты получали особый, т. н. северный паек: мясо, свежую рыбу, масло, сыр и т. д. И несмотря на это, и среди них многие заболевали „цингой”. По-венгерски эта болезнь называется скорбутом. Болезнь начинается с того что на теле человека, прежде всего на лодыжках, появляются красные пятнышки, а затем размягчаются кости, так что человек почти не может ходить, выпадают зубы. Из охраны очень многие заболевали цингой. Тамошнее лечение состояло в том, что им выдавали в качестве дополнительного питания кислую капусту и соленую рыбу. Заключенные говорили, что цингой заболевают те, кто мало двигается, и эти солдаты заболевали, несмотря на питательную пищу, потому что мало двигались и в свободное время целый день валялись на кровати.
            Заключенные носили собственную одежду. Многие прибывали на Соловки полураздетыми или проигрывали свою одежду здесь. Этих полураздетых заключенных помещали в отдельной церкви, они не должны были работать, но и одежды им не выдавали. [Отец рассказывал мне, что в один из первых дней его пребывания в лагере несколько уголовников напали на него в темноте, ударили железной трубой по голове и пытались снять с него кожаное пальто на меховой подкладке, описанное выше и далее как “шуба”. То ли что-то спугнуло уголовников, то ли Арпад слишком крепко сжимал руки, хотя и потерял сознание, но под утро он очнулся от холода в своём пальто. – В. Л.].
            Нас, новоприбывших, не распределяли на работы, а использовали для расчистки развалин и уборки мусора. Эта работа с небольшими перерывами продолжалась часов 18-20 в день. Только мы заканчивали работу и едва войдя в барак бросались на нары, как буквально через час мы просыпались от того, что вооруженная охрана трясла и расталкивала нас, чтобы снова погнать на работу. Такая спешная работа нужна была потому, что после светлых летних четырех месяцев на 8 месяцев наступала полная темнота, когда почти невозможно было работать. Ко времени обеда мы возвращались в церковь, заключенные со своими мисками выстраивались в длинную очередь, и из котлов нам раздавали обед. На обед почти каждый день был суп из соленых селедочных голов, а на второе по ложке гречневой каши. Хлеб выдавали утром на весь день. Голодные люди старались первыми получить суп, и тот, кто получил его, быстро отходил в сторону и выпивал его и обсасывал рыбьи головы и старался снова встать в очередь, чтобы получить еще одну порцию. Мне было противно участвовать в этой отвратительной давке, и большей частью я оказывался среди последних, а так как порции выдавались по числу людей, то часто мне не доставалось никакого обеда.
            Меня арестовали в Москве в марте, тогда было еще холодно, и поэтому я отправился тюрьму в шубе с меховым воротником и на хорьковой подкладке, и в этой шубе я попал на Соловки. Здесь, в соловецких лагерях, и среди заключенных продолжалась классовая борьба. Меня из-за шубы называли буржуем. Однажды нас вывели на берег моря, мы должны были вытаскивать приплывшие к берегу бревна и складывать их штабелями на берегу. Для меня это была ужасная работа, так как я отвык от физического труда. Бревна от долгого стояния в воде стали скользкими, так что я все время поскальзывался. К тому же я был тогда болен, у меня опять поднялась температура. От тяжелой работы и жара с меня пот лил градом. Я заметил, что один охранник все время следит за мной. От этого я от напряжения стал еще чаще падать. Вдруг он подскочил ко мне, нацелился штыком мне в грудь и заорал на меня:
            ‑ Ты, вонючий буржуй, или будешь работать как следует или я тебя проткну штыком!
            Тогда один из заключенных, который работал рядом со мной и видел, что я весь горю от температуры, сказал охраннику:
            ‑ Не трогай его, он болен.
            Заключенные сами заставили меня присесть и отдохнуть в стороне от штабелей.             Должен сказать, что охранник сам был осужденным гепеушником.
            Так как температура и боли в горле у меня продолжались, на другой день я пошел к врачу. Врачебный кабинет помещался в совсем небольшой комнатушке. В передней к тому времени собралось человек 20-25, с открытыми гнойными ранами, дурно пахнущие, так что от самого вида мне стало так противно, что я повернул и снова пошел работать.
            На Соловках заключенные разделялись на слои и классы. Подавляющая часть заключенных были профессиональными уголовными преступниками, карманниками, грабителями, бандитами. Большинство никогда не работало, не имело никакой специальности и жило воровством и бандитизмом. Было много работников ГПУ, которых даже за небольшие дисциплинарные проступки посылали на 2-3 года на Соловки. После отбытия наказания ГПУ по большей части снова брало их на работу. Было много аристократов, князей, графов. Достаточно большую группу составляли и попы. Последние с точки зрения продовольствия жили неплохо, потому что большинство попов постоянно получали от церковных общин продуктовые посылки.
            Как только на Соловки прибывала новая группа заключенных, сразу начиналось расслоение, и через знакомых заключенный попадал ту или иную группу. В соловецком лагере был театр и оркестр из заключенных. Здесь Скиф-Самохвалов (с которым я познакомился в Бутырках) познакомил меня с одним из князей Голицыных, приблизительно одного возраста со мной, который был достаточно хорошо одет. Он сказал, что тоже кончил юридический факультет. Я познакомился также еще со многими русскими графами, которые, однако, были достаточно обтрепанными и представляли собой весьма плачевное зрелище. Через 6-8 месяцев после нашей встречи на Соловках я прочитал в газетах, что арестован некий князь Долгорукий, который как эмигрант уже дважды был в России. На третий раз его поймали, приговорили к смерти и расстреляли. Это я прочитал в газете. Этот расстрелянный Долгорукий был отцом того молодого человека, с которым я встречался в Бутырках и на Соловках. Когда шел процесс его отца, его тоже увезли с Соловков, и больше он туда не возвращался.
            Я ходил на разные работы примерно 8-10 дней, когда я встретил по дороге на работу Флориша Анку. Он тоже меня заметил и закричал:
            ‑ Господи боже мой, товарищ Сабадош, как вы сюда попали?
            Флориша Анку я знал по тюрьме в Ваце, где он был приговорен к пожизненному заключению и был тюремным уборщиком. Это был славный человек, сильный, мускулистый, которого в 1910 году призвали в военно-морской флот Австро-венгерской монархии. У военных моряков служба продолжалась четыре года, то есть Анка должен был демобилизоваться в октябре 1914 года. Однако в 1914 году началась война, и так Анка прослужил во флоте 8 лет. Он служил на корабле Хорти в чине сержанта. По профессии он был слесарем. После буржуазной революции 1918 года он вступил в группу моряков Фабика. Последние занимались ликвидацией т. н. „зеленых кадров”, скрывавшихся в хорватских лесах и промышлявших разбоем и убийствами. В группе Фабика Анка собственноручно повесил 3-4 этих убийц. Во время Советской республики группа Фабика продолжала действовать. После падения Советской республики Анку арестовали и доставили в Шиофок. Однажды шиофокские офицеры показывали Миклошу Хорти главных заключенных-коммунистов. Хорти, естественно, знал Анку и, увидев его, воскликнул:
            ‑ Как ты попал в эту грязную банду?
            Он рассказал офицерам, что Анка служил на его корабле и был всегда храбрым моряком. Поэтому шиофокские офицеры не казнили Анку, а передали в прокуратуру Секешфехервара. Когда было назначено рассмотрение дела Анки (его обвиняли в убийстве), его родственники обратились к Миклошу Хорти. Хорти написал письмо Совету Пятерых Секешфехервара, в котором просил председателя трибунала, если возможно, не применять к Анке, который служил на его корабле во время войны, позорного наказания (под этим он подразумевал смерть через повешение). На заседании председатель зачитал это письмо после окончания суда. Поскольку венгерский уголовный кодекс признавал смертную казнь только через повешение, а Хорти просил этой меры не применять, Анку приговорили к пожизненному заключению. Обо всем этом я слышал от Гейгера, другого матроса, которого осудили по тому же процессу, что и Анку, на 15 лет.
            В 1922 году Анка по обмену прибыл в Советский Союз. Он сразу же пошел к Беле Куну, который определил его в русскую военное училище. После окончания училища Анку, который за это время женился, отправили в Читу, в Сибирь, командиром полка. Чита отличается от других сибирских городов тем, что там при морозах 40-50 градусов дуют сильные ветры. Жена Анки, да и он сам, не могла вынести такой погоды, поэтому он подал заявление военному командованию с просьбой перевести его в более теплый климат, чем в Чите. В результате этого заявления Анку демобилизовали. Он приехал в Москву и устроился в ГПУ как главный охранник. Случилось, что одному польскому офицеру, которого обвиняли в шпионаже, во время прогулки во дворе тюрьмы удалось подобрать и пронести в камеру большой камень. В ГПУ служил еще один венгр по фамилии Лукач, и польский офицер улучил подходящий момент и ударил его в голову принесенным камнем. На крики Лукача прибежали другие охранники и закрыли коридор железной решеткой. Заключенный польский офицер схватил револьвер Лукача и скрылся в камере. Так как у него был револьвер и он не желал сдаться, Анка вызвался войти в камеру и отобрать револьвер или застрелить его. Он это выполнил. Поляк после выстрела Анки умер, Лукач несколько недель пролежал в больнице и месяцами ходил с забинтованной головой, но все-таки остался на службе в ГПУ.
            То, о чем я сейчас расскажу, мне сообщил Флориш Анка, когда мы уже были вместе на Соловках.
            Он был начальником караула в таком отделении, где содержались только подозреваемые в шпионаже. Он был очень строг к заключенным. В его отделе была одна полячка, которая сидела как шпионка. Во время обыска он нашел у этой женщины обломок карандаша, который, естественно, отобрал, и строго наказал ее. Русским охранникам уже давно не нравилось, что начальником у них венгр. Один охранник, который хотел попасть на место Анки, подговорил полячку подать на Анку жалобу и сказать, что у нее были любовные отношения с Анкой и что он не раз передавал ее письма на волю. Анку арестовали. Он не видел за собой никакой вины и через некоторое время объявил голодовку. В те времена в русских тюрьмах было принято, что если заключенный считал свой арест несправедливым, то он заявлял охраннику, что объявляет голодовку, тогда его, если он сидел в общей камере, переводили в одиночку, и он начинал голодовку. Анка уже шесть дней ничего не ел и совсем мало пил. На седьмой день к нему пришел какой-то человек, который стал его упрекать в том, что он член партии и проводит голодовку. Анка отвечал, что он невиновен и все обвинения выдумка и ложь и он скорее умрет, но будет продолжать голодовку. Через два дня Анке сообщили решение ГПУ, по которому он приговаривался к смерти, но принимая во внимание его революционное прошлое, смертная казнь заменена 10 годами заключения. Тогда же Анке сказали, что человек, который приходил к нему и пробовал уговорить прекратить голодовку, был председатель ГПУ Менжинский. Так Флориш Анка попал на Соловки.
            Флориш Анка сказал мне:
            – Вы понимаете, товарищ Сабадош, что нет смысла здесь говорить вам неправду, но поверьте, что я невиновен.
            После встречи со мной Анка немедленно пошел к Дежё Клосу, который был заведующим электромастерской. До этого он работал в ГПУ, и его на пять лет сослали на Соловки. Ковач вызвал меня к себе, поговорил со мной и пообещал, что возьмет меня к себе и определит в группу электромонтеров. Ковач был в хороших отношениях со всеми начальниками из ГПУ, они вместе выпивали. Через несколько дней вышел приказ, и меня с прежнего места, которое было в помещении церкви, перевели в комнату электромонтеров, и я начал учиться специальности электромонтера. Электромонтеры размещались в одной большой комнате, у каждого была своя кровать, что по сравнению с общими нарами было большим прогрессом.
            Дежё Клоса я знал по тюрьме в Ваце. В молодости он был международным карманником. Он объездил пол-Европы и кроме венгерских тюрем и мест заключения сидел и в нескольких зарубежных тюрьмах. Когда его постигла профессиональная болезнь карманников, то есть у него стали дрожать руки, и поэтому он больше не мог заниматься воровством, он стал заниматься перепродажей краденого. В Ференцвароше он открыл небольшую корчму, посетителями которой были проститутки и карманники. Карманник не может оставить у себя украденную вещь, и если рядом с ним нет „товарища”, которому он немедленно может передать ее, то он должен позаботиться о таком месте, где он немедленно может оставить ворованное, чтобы продолжать „работать”. Корчма и хранение краденого давали Клосу хороший доход. Однако во время Советской республики в Пеште нельзя было достать никаких продуктов, кроме гречки и тыкв, поэтому он был вынужден ездить в провинцию, чтобы добыть продукты. Однажды, когда он возвращался, нагруженный множеством продуктов, его арестовала Красная охрана, если не ошибаюсь, в Шатораляуйхейе. В камере он попал в одну камеру с офицером действующей армии, которого арестовали по обвинения в организации контрреволюции. Клос, кстати, выглядел весьма презентабельно, носил элегантные вещи, отрастил небольшие усики (как у Гитлера), так что офицер принял его за своего. Клос, который побывал во многих тюрьмах и подобных местах, нашел способ выудить у своего товарища по камере все секреты. Когда это произошло, он вызвался на допрос и все выложил. На этом основании революционный трибунал приговорил его сокамерника к смерти и его казнили. Клоса за его заслуги сразу же выпустили на свободу. После падения Советской республики все это выяснилось, и Клос был приговорен Пятеркой за преступления во время коммунизма к пожизненному заключению. Так из профессионального карманника Клос стал политическим заключенным. Списки для обмена составлялись в Вене. Здесь не знали большинство осужденных коммунистов, поэтому и Клос попал в списки коммунистов, подлежащих обмену.
            В 1922 году, когда я жил в доме эмигрантов на Воронцовом поле, в соседней комнате по поручению Белы Куна Пал Хайду, Ласло Ф. Борош и Дёрдь Самуэли составляли новый список для обмена. Они также включили немало воров в список, потому что знали лишь одно: что они сидят в тюрьме в Ваце и осуждены на большие сроки. Когда я был писарем в тюрьме в Ваце, я просмотрел по службе приговоры всех заключенных и был единственным человеком в тюрьме, кто знал, кто и почему был осужден. Я пошел к ним и вычеркнул из нового списка довольно много имен уголовников.
            В Ваце Клос, естественно, встретился со своими прежними приятелями-ворами, но поскольку он знал, что может оказаться полезным, он поддерживал отношения и с коммунистами. В Москве он немедленно явился в „Рабочую помощь”, куда его взяли, потому что он знал немецкий и идиш. В „Рабочей помощи” в то время на складе было много какао, сахара, молочных консервов и всякой одежды. Что уж он сделал, не знаю, но ГПУ осудило его на пять лет. Так он попал на Соловки. Когда я прибыл на Соловки, он был там уже два года. И поскольку, как начальник над электромонтерами, он свобдно передвигался по всему острову, он знал всех и всё на острове.
            Я как электромонтер мог свободно ходить по острову. Однажды я присел на берегу большого озера и к моему немалому ужасу я увидел, как из воды показалось бородатое лицо человека. Он повертел головой туда-сюда, осмотрелся и снова скрылся под водой. Я вспомнил о Ханши Иштоке, водяном чудище описанном Белой Тоотом. Когда я у себя в комнате рассказал о том, какое чудище я видел, остальные посмеялись надо мной и сказали, что это морское животное, которое называется тюлень, действительно, очень похожее на человека.
            Когда я попал на Соловки, там еще была группа студентов-эсеров (социалистов-революционеров), человек 15-20, которые не работали нигде и помещались отдельно, но их вскоре увезли отсюда. Сидели здесь и „чубаровцы”. В то время это дело получило громкую известность В одном из окраинных районов Ленинграда несколько молодых заводских рабочих якобы изнасиловали женщину. Газеты страшно раздули это дело, следствием чего было то, что молодых рабочих отправили на 10 лет на Соловки. Однако молодежь завода выступила в их защиту, потому что женщина, которую якобы изнасиловали, была известна как проститутка. Это выступление солидарности закончилось тем, что ГПУ отправило на Соловки около ста рабочих.
            В 1923-24 году в крупных городах, особенно в Москве, развелась масса нищих. Некоторые из них были так назойливы, что занимались прямо-таки вымогательством. В один прекрасный день я встретил на Соловках всех нищих, которых когда-то видел в Москве В то время ГПУ проводило в городах чистки: окружали один из кварталов города и забирали на улицах все нежелательные элементы. Целыми вагонами их доставляли на Соловки, но через некоторое время они оттуда исчезли.
            Летом среди заключенных начались повальные заболевания брюшным тифом. Этих больных, когда их состояние начинало улучшаться, помещали в отдельной, выделенной для этой цели церкви, но они получали только суп. Можно было наблюдать, как похожие на трупы люди ‑ в основном из воров ‑ в одном нижнем белье вставали перед церковью и выпрашивали у своих товарищей немного хлеба. Съев этот хлеб, они через пару дней умирали. Поэтому перед церковью выставили караул.
            На Соловки ежегодно выезжала комиссия ГПУ, которая освобождала людей досрочно. Однако в их число никогда не попадали т. н. „контрреволюционеры”. Во время моего пребывания там группа царских офицеров человек в 10-12 сговорилась, отвязала лодку на одном из расположенных в стороне островов и рано утром отплыла в открытое море, рассчитывая добраться до Финляндии. Побег, конечно, заметили. Как раз в тот момент там находился соловецкий пароход, на котором отправились в погоню и привезли их обратно на Соловки. Большинство там же на берегу расстреляли.
            Клос показал мне однажды палача ГПУ. Это была красивая, стройная молодая блондинка, одетая в военную форму из хорошего сукна. Глаза ее странно бегали, будто она смотрела то вверх, то вниз.
            Был на Соловках еще один венгр, которого, как мне помнится, звали Янош Надь, по профессии слесарь. Во время Советской республики он служил в Красной армии, а после ее падения оказался в Трансильвании. Оттуда он с женой перебрался через границу в Советский Союз. Здесь его осудило ГПУ и отправило на Соловки. Жена осталась одна. В Москве ей рассказывали, как хорошо живется заключенным на Соловках, и уговорили просить разрешения поехать к мужу. Несчастная женщина поверила этим байкам и написала Калинину, чтобы ей разрешили поехать к мужу. Когда она оказалась на Соловках и увидела здешнюю страшную жизнь, она напрасно просила разрешить ей вернуться. Ей сказали, что пока ее муж находится здесь, ее не отпустят. Я попросил Надя, чтобы через жену он расспросил в женских бараках, нет ли там кого-то, кто сидел вместе с Фридой Гардош. Через несколько дней он сообщил, что есть женщина, которая сидела в одной камере с Фридой Гардош все время, пока она была в тюрьме. Эта женщина работала на кирпичном заводе и передала, чтобы я пришел, когда они будут возвращаться с работы, она будет последней. Тогда я еще плохо говорил по-русски, мы говорили по-немецки. Она рассказала, что Фриду Гардош раза два-три вызывали на допрос, всегда к следователю по фамилии Розенфельд, который все время повторял ей:
            – Признайтесь, что вы шпионка.
            Она также рассказывала, что следователь сообщил ей о показаниях Йолан Келен, которая сказала, что Фрида была аполитичной. Фрида Гардош и в самом деле не была членом никакой партии. Она также жаловалась на Вантуша, который показал, что в свое время я предупреждал Фрици Гардош, что Фюлёп Миллер, возможно, шпион. Наш разговор происходил в июне, и когда я спросил ее, может ли она вспомнить, в какой именно день в марте увели Фрици Гардош, она ответила, что твердо помнит, что ее увели в пятницу после обеда. Отсюда я сразу же понял, что Фрици Гардош расстреляли и что не стоит ее больше искать. Я сообщил об этом в Москву М. Р., с которой я поддерживал переписку. Она уже и без моего сообщения знала от Мате Залки о том, как расстреляли Фрици Гардош.
            Однажды я получил письмо от Йожефа Келена, который писал мне, что товарищи не забыли обо мне и что они все сделают, чтобы меня амнистировали. Я ответил ему, что в амнистии нуждается тот, кто совершил преступление. Я же никакого преступления не совершал, поэтому я не приму амнистии.
            Через месяц-другой я стал получать самостоятельно простые работы как электромонтер. Мне поручили снять проводку в одном из флигелей. Когда я на верху ветхой стремянки снимал провода, лестница подо мной покачнулась и я свалился на землю. Если бы это произошло в нормальных жизненных условиях, то я точно по крайней мере сломал бы себе шею, а здесь я отделался всего лишь тем, что несколько дней хромал и моя нога в сапоге распухла так, что я с большим трудом смог его стянуть. На этом и закончилась моя карьера монтера. Меня перевели заведующим небольшим складом, где хранились те материалы, которые каждый день требовались монтерам.
            Однажды меня вызвали в контору. Когда я вошел, мне задали несколько вопросов, а потом мне сообщили, что среди монтеров есть 3-4 эсера, и поручили слушать, о чем они говорят и сообщать в контору. Естественно, я так и не выполнил этого поручения, но я чувствовал глубокое отвращение к самому себе, что докатился до того, что мне дают подобные поручения, как будто это само собой разумеется. Потом я понял, что причиной этого было то что меня осудили на 117 статье Уголовного Кодекса 1922 года. Эту статью ГПУ применяло исключительно к сотрудникам ГПУ. Само это преступление в Кодексе 1925 года уже фигурирует. То есть те, кто меня не знал и читал только постановление ГПУ, думали, что я и до этого был осведомителем ГПУ.
            Чем больше я думал о своем деле, тем тяжелее становилось мне на душе, я каждый день, по сто, по тысяче раз на дню повторял, за что я должен все это терпеть, и я начал уже опасаться, что постепенно сойду с ума. Я ни с кем не разговаривал, постоянно искал одиночества и чувствовал, что постепенно мне становилась в тягость сама жизнь. Я не стыжусь признаться, что тогда я впервые серьезно стал думать о самоубийстве. В этих условиях меня в конце августа вызвали в контору и сказали, чтобы я собирал вещи, так как меня завтра отвозят обратно на Попов остров.
XXIV. Опять на Поповом острове
            Попов остров расположен у устья одной из рек, впадающей в Белое море. Здесь имеется лесопилка с шестью рамами и домами для рабочих лесопилки и служащих. Другого населения здесь нет. Непосредственно рядом с ней находится огражденный лагерь. Сюда ГПУ свозит приговоренных к концентрационным лагерям осужденных и с конца мая по конец сентября отсюда перевозит из на Соловки. Заключенные живут в бараках. Бараки просто начинены клопами, которых уже невозможно вывести, разве что поджечь все бараки разом. В большинстве бараков нары соединены в один ряд. Рядом со мной спал один русский торговец, который заведовал построенной на острове лавкой ГПУ. Перед тем как лечь, он вынул маленькую бутылку, в которой был керосин, и облил нары по всю длину и ширину своего тела, а потом закутал голову в одеяло. Я тоже лег, но не принял никаких особенных мер, и через несколько минут почувствовал, что на меня напала целая армия клопов. Клопы дождем падали на меня сверху, с полотка. Только после того, как я встал и оделся, я смог заснуть. На следующее утро после моего прибытия вооруженный охранник, естественно тоже заключенный, отвел меня из лагеря на территорию завода в контору директора.
            Директор завода сообщил мне, что я буду работать в конторе в должности статистика, потому что прежний статистик переведен на лесоповал. Этот директор был эсером, который сотрудничал с большевиками, по профессии народный учитель. Так, через несколько дней я освободился от лагеря и от полчищ клопов. Моя зарплата составляла 100 рублей. Из них 40 рублей мне выдавали на руки, а остальные 60 платили ГПУ. Поскольку я ничего не получал от лагеря, моя связь с ним состояла из того, что поначалу каждую неделю, потом раз в две недели, а потом и вовсе раз в месяц один и тот же заключенный-гепеушник приходил ко мне на завод и докладывал дирекции лагеря, что я жив.
            Мне выделили комнату в двухкомнатной квартире одного из домов, принадлежавших предприятию. В другой комнате жил начальник конторы завода с женой. За квартиру, а также за дрова я ничего не платил, поэтому 40 рублей, которые я получал, я тратил на еду. Я готовил сам. На острове ничего не росло, одни камни. Все нужно было покупать в лавке, которую устроило ГПУ. Питание тамошнего населения состояло из картошки, капусты, пшена и гречки и, прежде всего, из „трески”, соленой рыбы. Последнюю здешнее население предпочитает свинине. Когда заключенные совершали обмены, они давали соленую треску, а жители в обмен давали свинину, купленную в здешнем магазине. Однажды, когда я покупал в лавке ГПУ фасоль, стоявшая рядом женщина из местных спросила меня, что это такое и как это едят, она ни разу в жизни не видала фасоль.
            Однажды, когда я что-то искал среди бумаг завода, я понял, как я попал сюда работать. Я нашел письмо Эрнё Пора, который, как я уже однажды упоминал, был директором Северолеса, который в нем просил единственного свободного из начальников лагеря взять меня, который отбывает заключение на Соловках, на работу.
            Мой рабочий день продолжался 8 часов, и с учетом того немногого времени, которое отнимала еда, у меня было довольно много свободного времени. Поэтому я решил, что буду заниматься переводом. Сначала я перевел работу Ленина „Государство и революция”, а потом его брошюру „Пролетарская революция и ренегат Каутский”. Потом я начал переводить „Аграрный вопрос” и уже потом перевел научный труд Ленина „Материализм и эмпириокритицизм”. Эти переводы в 1927 или 1928 году через д-ра Гамбургера я предложил венграм для издания, пусть даже не под моим именем. Но они даже так не решились принять. Позже, когда я уже был в Москве, в начале 1937 года Бела Ваго, который тогда был главным редактором журнала „Шарло и калапач” (Серп и молот), взял у меня перевод „Материализма и эмпириокритицизма”, сказав, что сначала даст его на просмотр Ласло Рудашу, а потом напечатает. Но в 1937 году ГПУ арестовало и Белу Ваго, и Ласло Рудаша. Енё Варге через несколько месяцев удалось освободить Ласло Рудаша, а Бела Ваго так и погиб там, а вместе с ним и мой перевод.
            Я никогда в жизни не видал лесопильный завод. Поэтому я решил овладеть этой специальностью. Я договорился с директором, что всю статистическую работу могу сделать за половину рабочего дня, и он согласился, чтобы в свободное время я работал на заводе. Лесопилка работала круглые сутки, в три смены. В 1926 году мне было уже 39 лет, заключение и болезни не прибавили мне сил, но все же я взялся за этот тяжелый физический труд. От непривычно тяжелой физической работы с меня пот лил градом, и поначалу рабочие нещадно потешались надо мной, но я из одного только упрямства продолжал. Увидев мое упорство, рабочие подружились со мной, и через несколько месяцев я не только научился работать на распиловочной машине, но освоил и все другие механические работы. Все лесоматериалы с этого завода отправлялись морским путем заграницу. И естественно, роль бракера (контролера качества) на таком предприятии имеет весьма большое значение. Начиная с весны 1927 года я присоединился к такому бракеру и работал вместе с ним с 5 утра до 8 вечера до тех пор, пока не освоил в достаточной степени и эту работу.
            Физический труд и общение и дружба с рабочими вернули меня к жизни. Здесь я подружился с Даниилом Ефимовичем Кравченко, который позже взял меня к себе в производственный отдел нормировщиком. Он часто приглашал меня к себе на квартиру, где он жил вместе с женой. Кравченко был моим одногодком, очень скромным и добродушным человеком. От других я узнал, что он участвовал в революции 1905 года как член социал-демократической партии и некоторое время был в ссылке. Однако он никогда не вступал в большевистскую партию. Позже Кравченко рассказал мне, что когда он в первый раз увидел меня в 1925 году, я производил впечатление человека, который не может и не хочет жить, даже взгляд у меня был такой, будто мне немного осталось. Это действительно было так, я сам это знал и чувствовал.
            Тысячи заключенных, помещенных на Соловках, не приносили никакой пользы ГПУ, более того, их содержание обходилось в немалую сумму. В 1926 один русский еврей по фамилии Френкель, которого осудили на 10 лет, предложил ГПУ, что он сумеет наладить работу заключенных так, что они принесут большую выгоду ГПУ. По его предложению ГПУ заключило договор с директором Северолеса, позже Кареллеса, по которому ГПУ предоставляло в распоряжение дирекции заключенных за оплету 5 рублей в день за человека для использования на лесоповале. Поскольку карельские леса растут на болотах, туда можно отправляться только зимой, когда наступят морозы. На лесоповал заключенных посылали группами. Первая группа в соответствующем месте рубила столько деревьев, сколько было нужно для строительства бараков. Первую ночь они проводили на снегу, постелью служили ветки елей, очищенные от иголок. На второй день они уже рубили бараки, которые были такими низкими, что в них можно было только вползать через отверстие оставленное для входа. Это делалось потому, что низкий барак лучше сохраняет тепло. В каждый барак вкатывали большой валун или сам барак строили вокруг такого валуна. Вокруг этого камня раскладывали костер, который раскалялся от горевшего целый день огня, и возвращавшиеся вечером в барак заключенные могли спать в тепле. Трубы в бараке не было, дым выходил там, где придется. Об умывании говорить не приходилось. Когда весной 1927 или 1928 года одна такая группа возвратилась с лесоповала в лагерь на Попов остров, все население сбежалось смотреть как на чудо, потому что заключенные были похожи на индейцев, Лица у всех были такие, как копченая до красна ветчина.
            Когда лесопильня принадлежала частному владельцу, она работала только в одну смену. При большевиках ввели трехсменную работу, причем в первую смену работали только свободные рабочие, во вторую смену и свободные и заключенные, а в третью смену одни заключенные. В три смены, естественно, можно было производить в три раза больше лесопильного материала. А для этого было нужно в три раза больше древесины. Подавляющая часть карельского населения занималась зимой лесоповалом. Однако население не могло произвести столько древесины, сколько нужно было теперь, поэтому рабочих лесоповала пополнили отчасти заключенными, а отчасти завербованными рабочими с Украины.
            В Карелии Гольфстрим уже в марте приносит в леса теплый воздух, от которого начинается таяние. Местное население знает, что никакой беды нет, потому что это продолжается всего несколько дней, а потом снова наступают морозы. Однако привезенные туда украинцы не знали, что работают на замерзшей топи, и поэтому от первого таяния они так испугались, что оставив рабочее место, бежали из леса.
            ГПУ взяла на себя обязательство перед Северолесом, что ежедневная выработка каждого заключенного составляет двадцать бревен. Однако подавляющая часть заключенных никогда не занималось лесоповалом, более того большинство вообще никогда не занималось никаким трудом, а промышляло воровством. Поэтому тех заключенных, которые не могли выполнить дневную норму, охранники ГПУ держали на месте работы и не пускали вместе с другими заключенными до тех пор, пока они не рубили двадцать бревен. Однако, это было наказанием не только для заключенных, но и для тех охранников, которые были вынуждены оставаться там с не выполнившими норму заключенными. Поэтому случалось, что эти охранники, которые сами были осужденными работниками ГПУ, по злобе применяли всякие издевательские наказания. Случалось, что они раздевали заключенных до гола и заставляли одного заключенного есть испражнения другого. Многие заключенные, поняв, что они здесь погибнут, хватали топор, который выдавали им для валки деревьев, и одним ударом отрубали себе ступню.
            Еще на Соловках ко мне обратился один рыжий, некрасивый еврей, который попал в плен во время первой мировой войны. Он, кажется, был студентом-медиком и после плена поступил на службу к большевикам. Естественно, он в каком-то качестве служил в ГПУ. Потом его перевели с Соловков на остров и поручили ему заведование тамошней больницей. Эта больница также помещалась в обычном бараке, несколько чище и получше, чем другие. Он время от времени приходил ко мне в свободное время поговорить. Однажды он сказал мне, что если я хочу увидеть что-то интересное, чтобы я пришел к нему в лагерную больницу. Чтобы я сказал охранникам, его позовут, и он меня проведет. Вскоре я пришел к нему и сразу же почувствовал страшный запах. В двух палатах лежали приблизительно двадцать человек, все „саморубы”, которые на лесоповале „случайно” отрубили себе ступню или один-два пальца, как уж им это удалось. Таких изувеченных людей держали некоторое время на лесоповале в бараках, а когда представлялась возможность, на санках привозили в лагерь. Через некоторое время у всех у них нога чернела и нужно было отрезать ногу по колено, а то и выше. Я сам это видел.
            Тогда случилось, что два бывших царских офицера, которых два вооруженных охранника конвоировали с лесоповала, договорились и напали на них. Они отобрали у них оружие и им удалось бежать и перейти в Финляндию. Эти два заключенных все видели и обо всем знали, и первым делом они информировали антисоветские элементы. Последствия этого побега были плачевными. Сначала высшее руководство утверждало, что ничего не знало об издевательствах охранников, и что те делали это с целью скомпрометировать советский строй. Дело кончилось тем, что 14 человек из низшего начальства расстреляли. Они все без исключения были бывшими работниками ГПУ. Весь этот скандал совпал с т. н. акцией Фишера, начатой по инициативе США. Заинтересованные в торговле лица в США обвиняли Советский Союз в „демпинге” и утверждали, что Советский Союз может поставлять пиломатериалы дешевле мировых цен потому, что использует рабский труд. Советский Союз долгое время упорно отрицал это. Однако теперь два бежавших русских офицера сообщили абсолютно точные данные и точно указали те места, где на лесоповале работают заключенные.
Зарубежные антисоветские элементы с точными данными и картой в руках подняли за границей такой скандал и начали такую агитацию против Советского Союза, что Советский Союз наконец согласился, чтобы в Карелию приехала делегация журналистов из различных стран и установила, работают ли здесь заключенные.
Тогда министром иностранных дел СССР был Молотов, который выразил официальный протест против акции Фишера и перед всем миром утверждал, что то, что в Советском Союзе на лесоповале работают заключенные, ложь.
            Видно, я плохой политик, потому что меня как обухом по голове ударила это ложное заявление Молотова. Ведь я и все те, кто жил в Карелии, хорошо знали, что лес валят многие сотни и тысячи заключенных.
            Когда эта международная комиссия прибыла на территорию Финляндии, а на следующий день они должны были прибыть в Карелию, главного бухгалтера нашего предприятия Долгобородина и еще двух других служащих вызвали в Кемь в ГПУ и продержали их там целый день и ночь. Эти трое были т. н. ненадежные элементы, и поэтому рассчитывая на любую неожиданность, их поместили в „надежное место”, пока там находилась зарубежная комиссия. На другой день всех троих выпустили, сказав, что на них поступило заявление, но ГПУ убедилось в том, что оно не соответствует действительности, и поэтому их на другой день выпустили на свободу. Комиссия из журналистов с составленной двумя сбежавшими офицерами картой в руках потребовала, чтобы их доставили на обозначенные там места. Это и произошло. Однако на обозначенных местах не было и следов заключенных. Дело было в том, что перед прибытием ликвидировали не только группы заключенных, работавших на лесоповале, но и сам лагерь в Поповом острове. Всех людей посадили на поезда и одним составом за другим переправили из на Урал. В лагере оставили всего несколько работников ГПУ. Комиссия, таким образом, была вынуждена констатировать, что в Советском Союзе заключенные на лесоповале не работают. Когда же комиссия уехала, всех заключенных с Урала снова привезли на лесоповал.
            В Карелии хвойные леса в основном растут на болотах. Поэтому, да и из-за климата, деревья растут очень медленно. Дерево возрастом моложе 300 лет не валят. Коренное карельское население и раньше, и при советском строе занималось рубкой леса и рыболовством. У каждого настоящего крестьянина было две-три лошади. На рубку леса выезжала вся семья на санках. Мужчины валили деревья, дети и женщины очищали их от веток, а мальчишки постарше отвозили на лошадях в определенное место. Позже, начиная с 1929 года, когда началась насильственная коллективизация, то есть организация колхозов, хотели разорить и этих крестьян. У них не было земли, потому что там нет пригодной для возделывания земли, но крестьяне были достаточно зажиточными благодаря лесоповалу и рыболовству.
            Крестьяне, занимающиеся рубкой леса, покупали нужное для семьи и лошадей продовольствие от лесозаготовителей, которые доставляли все это на место. После 1929 года всего дохода крестьянской семьи не хватало для того, чтобы заплатить за нужный для лошади или лошадей фураж. В 1930 и в 1931 году как служащий треста я был в командировке на одном из дальних лесопильных заводов в деревне Кереть, которая была расположена уже за Полярным кругом, и директор тамошнего завода сказал мне, что число лошадей завода увеличилось на 30, так как выпущенные крестьянами лошади примкнули к лошадям, которые составляли собственность завода.
            На острове завод имел хорошую баню, естественно, сложенную из бревен. Русская баня здесь, как и повсюду в России, простая. В русских банях нет бассейна и неизвестна система кабин для раздевания. Раздеваются и одеваются в предбаннике, на длинных скамейках, рядом друг с другом. Я всегда боялся, что мою одежду украдут и мне придется идти домой голым. Сама баня представляет собой большое помещение, в котором имеются краны с горячей и холодной водой, и каждый моющийся получает жестяной или алюминиевый таз с двумя ручками, в который набирает из горячего и холодного крана воды и моется. Тазы ставятся на деревянные лавки, находящиеся в помещении. Из этого большого зала дверь ведет в парную. Русские берут с собой в парную березовые веники, которые приносят из дому или покупают в бане, которыми в парной стегают себя до красна. Не раз я видел, как некоторые выбегают из бани прямо на мороз и бросаются в снег при 12 градусах мороза. Здесь они отдыхают, а потом возвращаются снова в баню. Полотенце не дают, и большинство рабочих не приносит с собой полотенце, а натягивает рубашку и кальсоны прямо на мокрое тело. Русский человек, как правило, не любит мыться. Утром большинство, даже среди интеллигентных людей, умывается одетыми из-под крана в кухне. Они слегка смачивают водой лицо и руки – и готово. Однако большинство каждую субботу ходит в баню.
            Основная пища ‑ рыба, притом соленая рыба, треска. Я был в гостях, где праздничный обед состоял из трех блюд. Первое ‑ уха из мелкой рыбы, которую процеживают, и мелкую рыбу подают отдельно на маленькой тарелке, как у нас кость к мясному супу, второе блюдо ‑ вареная соленая треска или свежий сиг с картошкой в мундире, это такая длинная, около 40-50 сантиметров, очень вкусная рыба с серебристой чешуей, как она называется по-венгерски, я не знаю. Третье блюдо ‑ рыба в тесте, которую пекут в печке, называется „кулебяка”.
            Когда я разговаривал в 1918 году с вернувшимися из русского плена солдатами, многие рассказывали, что русские даже хлеб пекут с рыбой, по-видимому, они принимали за хлеб кулебяку. Фрукты здесь, понятно, неизвестны. У них есть три вида кислой ягоды: клюква, брусника и „морожника” [морошка. ‑ Т. Л.]. Эта последняя растет по болотам и очень похожа на лесную черную ежевику. Из двух первых делают „кисель”: ягоды варят, потом протирают и варят вместе с картофельной мукой. Как правило, его подают холодным. Когда человек привыкнет, то начинает находить его даже вкусным. Моя первая встреча с киселем произошла в 1922 году в Москве. Я увидел кисель в одной столовой и, подумав, что это малиновое желе, заказал. Когда же я взял в рот первую ложку, то кисло-сладкий вкус ягоды и похожий на клейстер вкус картофельной муки, вызвали во мне такое отвращение, что не смог его проглотить и должен был выплюнуть. Но позже, когда я уже знал, что это не малиновое желе, я привык.
            Погода на острове очень капризная. Случается, что утром мороз градусов 20, а когда северный ветер приносит тепло от Гольфстрима, то к вечеру идет дождь. Кстати, холода здесь не сильнее, чем в Москве, только зима длиннее и теплое время очень непродолжительно.
            Зимой часто бывает северное сияние. По всему небу сверкают чудесные огни. Местное население говорит, что северное сияние бывает тогда, когда в Северном Ледовитом океане бывает буря. Северное сияние ‑ отражение бури.
Зимой в заливе ловят рыбу так, что прорубают огромные проруби в замерзшем льду. Потоки мелкой рыбы (сельди) иногда такие большие, что зимой лопатами сотнями выгребают на лед эту излюбленную мелкую рыбешку, которую засаливают и едят круглый год.
            То, что в море есть прилив и отлив, я всегда знал и читал об этом. Но то, что прилив и отлив отличаются такой силой, я впервые увидел только здесь. Когда в конце зимы начинается таяние и ледоход, то во время прилива морской залив наполняется обломками льдин на метр в вышину, а во время отлива полностью очищается, потому что отлив всегда выносит обломки льдин в открыток море. В 1927 или в 1929 году по случаю праздника хотели украсить помещение клуба. Я с другим заключенным, который был, кстати, преподавателем физкультуры и лучшим спортсменом на острове, на лодке переплыл на маленький островок в заливе, чтобы наломать хвойных веток для украшения. Прилив и отлив сменяются через шесть часов. Когда мы отплыли на островок, мы могли спокойно грести, когда же мы возвращались, начался прилив, так что нам ценой больших усилий удалось достичь берега. Вода бурлила так, как обычно в середине Дуная.
            В заливе Белого моря есть животное, которое называется „белуха”. Когда оно плывет в море, то его красивая серебристая спина видна из воды. Это животное нельзя обижать, и рыбаки наверное сильно изобьют того, кто посмеет застрелить белуху. Белуха ‑ самая лучшая помощница рыбаков, потому что это животное гонит из Белого моря рыбу в залив и прижимает рыбу к берегу. Рыба, спасаясь от белух, устремляются к берегу.
            Рыбаки, кроме ловли рыбы, промышляли еще и добычей жемчуга. В раковинах они находили мелкие или более крупные жемчужины. Большие покупали закупщики, а мелкие оставались у рыбаков, нанизывались на нитку, и по праздникам их носили девушки. По случаю одного местного праздника мой подчиненный из местных взял меня с собой в Кемь. Там по случаю праздника по улицам ходили девушки в народной одежде и на шее каждой красовались настоящие жемчужные ожерелья, которые они получили или унаследовали от своих матерей и бабушек.
            При Советах добыча жемчуга прекратилась. Раковины погибли. Долгое время не знали, что случилось с раковинами. Но позже догадались, что причиной гибели раковин было то, что при советской власти еловые бревна сплавляли по заливу, не очистив от коры, и образовавшиеся от этого кислоты погубили раковины или вызвали их исчезновение.
            Раньше, до советской власти, производство в расположенных на берегу залива лесопильнях велось в одну смену, и поэтому требовалось гораздо меньше бревен, поэтому заготовщики леса сразу же на месте очищали дерево от коры, которую сжигали тут же на месте, и в море попадали очищенные бревна. Во время советской власти заготовки леса возросли в три раза, поэтому очистить бревна на месте было невозможно, и они так и сплавлялись по морю. От этого и погибли жемчужные раковины.
            Кемь была местом ссылки еще и при царе. Политических преступников административным путем ссылали в Кемь. Когда я попал сюда, я еще встретился с одним бывшим политическим заключенным, который попал сюда при царизме, женился и открыл небольшой магазинчик. В мое время он был секретарем райкома. Тогда это был уже седовласый мужчина. При царизме политические заключенные получали от государства плату. Если я хорошо помню, здесь каждый ссыльный получал от царского правительства 7 рублей в месяц. В те времена за 5 рублей ссыльный мог получить квартиру и питание, а два рубля у него оставались на личные расходы.
            Население острова вообще не пило вина. Пили водку, как и почти всюду в России. Однако водку не всегда можно было достать, а кроме того она была гораздо дороже, чем приготовляемая дома „бражка”. Для ее изготовления нужно было пшено, небольшое количество сахара и немного дрожжей. Все это клали в небольшую деревянную бочку, заливали несколькими литрами кипятка, плотно закрывали и ставили рядом с печкой настаиваться в тепле. Через 5-6 дней “бражка” была готова, и от нее можно было основательно захмелеть. А если протрезвев, на другое утро выпивали стакан холодной воды, что человек снова приходил в состояние алкогольного опьянения.
            Можно спокойно утверждать, что там, на Поповом острове, эта „бражка” была поистине всенародным напитком.
            Во время моего пребывания там меня много раз посещали находившиеся на Соловках венгры, если по каким-то делам приезжали на остров. Однажды они привезли известие, что на Соловках находится Эндре Руднянски, осужденный на 10 лет. Тогда это был максимальный срок лишения свободы. Руднянски происходил из Трансильвании и был народным учителем. Он был другом Белы Куна и во время плена он был его первым помощником. Так же как и Кун, он знал большинство руководителей-большевиков. Его отправили в Европу с большими деньгами, однако он, прибыв на родину, оставил коммунистов с носом, присвоил деньги и, говорят, стал за границей осведомителем.
            Он оказался в руках у русских, сев за границей на русский корабль, чтобы попасть в Швецию. Однако на корабле его узнали, сделали небольшой крюк и в открытом море передали на другой русский корабль, на котором его доставили в Москву. Какова была его дальнейшая судьба, не знаю, потому что в 1928 году я покинул остров.
            В 1927 году к десятилетию Советской республики объявили амнистию. Эта амнистия, в отличие от обычных, распространялась и на политических заключенных. Как я уже говорил, следователь ГПУ, когда счел дело законченным, сразу же написал постановление ГПУ на небольшом бланке. А Коллегия ГПУ подписала эту небольшую бумагу. Мой следователь признал меня виновным по статье 117 УК 1922 года, это было впечатано в постановление. Когда мне показали постановление ГПУ, чтобы я подписал его, мне бросилось в глаза, что в написанном на машинке постановлении над статьей 117 чернилами была вписана статья 68. А эта статья подразумевала уже политическое преступление. По амнистии политическим снижали срок на четверть. Мой срок кончался в феврале 1928 года, то есть после объявления амнистии 1927 года меня должны были немедленно освободить. Вместо этого я получил извещение об амнистии через несколько месяцев после окончания моего срока, когда я на добрых три месяца пересидел свой срок. Одновременно мне сообщили, что Коллегия ГПУ снова осудила меня на три года ссылки и я имею право выбрать место, где я хотел бы отбывать ссылку. Так как я уже три года работал на заводе и меня полюбили там как рабочие, так и начальство, я сказал, что хочу отбывать ссылку здесь. После этого я продолжал работать на предприятии уже не как заключенный, а как ссыльный, и 60 процентов моей зарплаты уже не поступала ГПУ, а я получал на руки свою полную зарплату. Меня назначили начальником производственного отдела, который кроме меня состоял еще из одного статистика.
            Мою зарплату повысили до 192 рублей 50 копеек. В это время эта сумма была максимальной зарплатой члена партии, То есть какую бы работу не выполнял член партии, он не мог получать большую зарплату. С тех пор мир очень изменился, и через 25 лет в Советском Союзе месячная зарплата, например, министра составляла 20 тысяч рублей по сравнению с прежними 192 р. 50 к. Естественно, за 25 лет изменилась и стоимость рубля, но если в свое время 192 рубля равнялись двум месячным зарплатам рабочего, то теперь 20 тысяч равняются 20 месячным зарплатам рабочего. То есть если зарплата рабочего выросла с 96 рублей до 1000 рублей, то есть приблизительно в десять раз, то зарплата министра ‑ со 192 рублей до 20 тысяч, то есть приблизительно в сто раз.
            ГПУ имело в Карелии два предприятия. Обоими руководили заключенные. Одно – уже упомянутый выше магазин на острове в построенном ГПУ одноэтажном доме, а другой – шикарно обставленное увеселительное заведение в Кеми с оркестром из заключенных. Обслуга состояла из дам и господ, выходцев из самых аристократических семей. Конечно, заключенные, мужчины и женщины, с радостью брались за эту работу, потому что это было в сто раз лучше, чем быть в соловецком лагере вместе со множеством разных преступников и проституток.
XXV. В Петрозаводске
 
            Петрозаводск ‑ столица Карельской Автономной Республики. Здесь помещался трест Северолес, или как его позже назвали Кареллес, к которому относились, помимо нашего завода, еще 10 других заводов и 16 деревообделочных предприятий и который входил в т. н. Леспром.
            Даниила Кравченко еще в 1927 году перевели с Острова [Попова] в трест в Петрозаводск начальником производственного отдела. Тогда его работу на Острове взял на себя я. Когда в 1928 году мой срок кончился и я уже был ссыльным, Кравченко устроил, чтобы трест перевел меня в Петрозаводск. Естественно, это могло произойти только с согласия ГПУ. Насколько я помню, я переехал в Петрозаводск в начале 1929 года техником-нормировщиком. Зарплата моя стала поменьше, но зато я очутился среди „людей”. [В дальнейшем Арпад стал начальником отдела нормирования Треста, потом исполняющим обязанности заведующего отделов труда и кадров. – В. Л.]. Как ссыльному, мне надо было явиться в ГПУ. После моего первого появления там мне сообщили, что я обязан являться каждый месяц. Приблизительно во второй раз меня вызвал к себе начальник ГПУ. Он начал дружески беседовать со мною. В конце же разговора он сказал, чтобы я появлялся у него каждые две недели и докладывал обо всем, что происходит в тресте. Попросту говоря, он потребовал от меня, чтобы я стал секретным осведомителем ГПУ. Я ответил ему, что то, чего он от меня требует, вопрос того, что выдержит желудок. Если он прикажет мне съесть стоящую на его письменном столе мраморную чернильницу, я попытаюсь, потому что у меня крепкие зубы и я не чувствую отвращения к мрамору. Однако то, чего он от меня хочет, я сделать не могу. В тресте есть молодые комсомольцы, пусть он обратится к ним. На это он пришел в ярость и сказал, что в этом случае он не разрешит, чтобы я остался в Петрозаводске, и меня немедленно отправят назад в Кемь. Я спокойно ответил, что он может сделать это. После того, как он понял, что со мной дело не пройдет, он сказал: ладно, я подожду, пока вы не передумаете. С этим я и ушел. Я еще раз являлся, уже не к нему, а к его подчиненному, а позже меня и вовсе освободили от обязанности отмечаться. Больше с ГПУ у меня никаких дел не было.
            Я думаю, что причиной того, что меня хотели заставить выполнять такую службу, опять была статья 117, потому что 117 статью обычно давали секретным сотрудникам ГПУ.
            В 1929 году существовал Наркомат РКИ (рабоче-крестьянской инспекции). Позже этого наркомата не стало, он влился в Центральную ревизионную комиссию партии. Когда я прибыл в Петрозаводск, меня вызвал к себе заместитель начальника этого учреждения, потому что и они имели право голоса в вопросе о том, может ли ссыльный работать на ответственной должности в тресте. Мы с ним имели долгий разговор, после чего он сказал:
            – Спокойно работайте, у нас нет возражений, чтобы вы здесь остались, потому что мы хорошо знаем, что ГПУ иногда судит и хороших товарищей.
            В Петрозаводске была огромная церковь. Государственные органы хотели закрыть эту церковь. Поэтому в тресте созвали большое собрание по вопросу о закрытии или оставлении церкви. Председателем собрания предложили и выбрали главного инженера треста. После выступлений инженер поставил вопрос так:
            – Я прошу тех, кто против закрытия церкви, поднять руки.
            Ни один человек не посмел поднять руку, поэтому он объявил, что собрание единогласно приняло решение о закрытии церкви. Через пару лет этого главного инженера, который никогда не был членом партии, осудили на 10 лет за антисоветское поведение.
            После закрытия церковь вскоре переоборудовали под громадную столовую. Это было в 1930 году, когда начались уже большие трудности со снабжением, и в столовой почти каждый день была пшенная каша и поджаренная на воде мелкая рыба.
            В Петрозаводске была одна дама, жена находившегося на пенсии преподавателя гимназии, которая всегда могла достать продукты в деревне. Она готовила обеды за деньги для нескольких человек, я тоже ходит обедать к ней. Одна из ее работниц стала работать в столовой, устроенной из бывшей церкви. Эта девушка рассказывала ей, что каждый день уносит домой в кармане что-то, если ничего нет, то хотя бы пару головок лука. Она рассказывала, что в столовой работает около 20 человек, и каждый из них каждый день что-то уносит. Теперь я понял, почему в этой столовой такая плохая еда.
            В 1929 году я тяжело заболел. Болезнь началась с невысокой температуры, но она поднималась каждый день после обеда. У меня была тропическая малярия, которую я получил в 1923 году на Волге. Со времени моего ареста на Соловках и на Поповом острове признаки малярии ни разу не появлялись, и я был убежден, что малярия у меня прошла. Когда я начал себя очень плохо чувствовать, я пошел в поликлинику при больнице и сказал, что у меня каждый день поднимается температура, а также что у меня когда-то была тропическая малярия. Врач начал лечить меня уколами хины. От этого лучше мне не стало, более того, мое состояние настолько ухудшилось, что я был не в состоянии подняться с постели. Ко мне послали врача, который осмотрел меня, но не смог установить диагноз. Он предложил другого частного врача, который был самым известным врачом в Петрозаводске. В один прекрасный день я оделся и пошел к этому врачу. Но уже в приемной температура у меня поднялась до 40 градусов. Врач осмотрел меня и сказал, что у меня брюшной тиф и чтобы я шел домой, он пришлет ко мне санитарного врача. Санитарным врачом был молодой человек, который даже не осмотрел, потому что не решился зайти в комнату, и сказал, что отправит меня в больницу. Через час появилась карета, в которой меня доставили в больницу. Меня поместили в отдельной комнате, где я уже в первый день нашел на стене клопа, поэтому я из осторожности отодвинул кровать от стены.
            Я пролежал там четыре дня, и мне стало настолько лучше, что я решил просить заведующего отделом врача выписать меня. Но на пятый день, в воскресенье, у меня опять так подскочила температура и я начал так потеть, что медсестра три раза подряд меняла на мне рубаху и так испугалась, что вызвала из города дежурного врача. На другой день меня на носилках из отдельной палаты перенесли в общую, где кроме меня лежало еще два больных. У одного был брюшной тиф. Известно, что больным брюшным тифом в начале болезни нельзя есть. Этот больной просил медсестру до тех пор, пока та не принесла ему сухое печенье. Больной всю ночь грыз печенье, хотя ему говорили, что нельзя есть. На другой день во время визита врача главврач в отчаянии спросил, что случилось с этим человеком. Но ни больной, ни медсестра не сказали, что он всю ночь грыз печенье. Той же ночью он умер.
            У другого больного была так закутана голова, что были видны только глаза и кончик носа. Он рассказал, что был на охоте на медведя, и на него напал медведь. Он пошел на него с топором, но медведь содрал кожу с головы и наверняка убил бы, если бы собака сзади на схватила бы медведя в самом чувствительном месте. От страшной боли медведь на мгновение отпустил его, и он топором надвое разрубил медведю морду. Этот больной оставался здесь недолго, так что я остался один.
            Ни анализ крови, ни другие анализы не показывали брюшного тифа. По-видимому, я перенес его на ногах. За период болезни на мне остались кожа да кости, я ничего не ел и не пил. Врач прописал мне вино и просто умолял меня, чтобы я для него что-то съел и выпил. Когда я уже совсем был при смерти и боялись, что я умру раньше, чем мне поставят диагноз, заведующий отделом вызвал того врача, у которого я был в начале болезни, чтобы определить диагноз. Я был в полубессознательном состоянии, но когда диктовали историю болезни, я что-то сказал. После этого быстро прекратили диктовать, видно, продолжал в другом месте. Но так же, как мне резко стало плохо, мое состояние начало со дня на день улучшаться, и я стал поправляться. Конечно, вначале я даже не мог ходить, пришлось заново учиться.
            Когда мне стало настолько лучше, что я встал на ноги, в больнице мне дали отпуск по болезни на месяц с тем, чтобы я уехал из Петрозаводска. С разрешения ГПУ я поехал в Москву, где др. Гамбургер поместил меня в той больнице, где он работал рентгенологом. Здесь я лежал три недели, мне делали всякие исследования и ничего не могли установить. Заведующий отделом врач посоветовал мне поехать в Крым. Я послушался его совета и к отпуску по болезни взял дополнительно месяц отпуска, который мне полагался на работе, и так провел два месяца в Крыму.
            Мне ежегодно полагался месяц отпуска. Но бывало, что в каком-то году я не мог пойти в отпуск, тогда в следующем году я уходил на два месяца. Бывало, что мене давали путевку на какой-нибудь курорт от учреждения бесплатно или по льготной цене, но часто я просто уезжал в Ялту, или в Евпаторию, или в Феодосию и снимал там комнату у кого-то из домовладельцев или ответственных съемщиков. В Крыму принято, что жители на лето сдают комнаты. Когда кто-то прибывает на поезде и выходит, у выхода его встречают “жилагенты”, которые сразу провожают его туда, где он может получить комнату, соответствующую его требованиям. В Крыму не было недостатка жилья, что объясняется тем, что там нет возможности работать, и поэтому население там не увеличилось так, как в промышленных городах.
            Еще в Москве в больнице я слыхал о том, что фракция Куна заявила в ГПУ на 30 венгерских эмигрантов, и среди венгров начались аресты, которые фракции Ландлера, однако, удалось остановить. Итак, в 1929 году фракционная борьба опять настолько обострилась, что стали заявлять друг на друга в ГПУ.
            Из Феодосии я вернулся после двухмесячного отдыха в Петрозаводск здоровым и поправившимся на несколько кило. Здесь я встретился с Дьюркой Катона, который участвовал в восстании военных моряков в Каттаро и которого после падения Советской республики посадили в тюрьму, но ему удалось бежать из тюрьмы в Ваце. В Петрозаводске он был главным инженером по строительству Карельской республики. В 1937 году его также расстреляли. Его мать выбросили на улицу, бедная старуха должна была просить милостыню и вскоре умерла. Его жену тоже посадили, она в 1947 году вернулась в Будапешт.
            Здесь я познакомился и подружился с Яковом Яковлевичем Яковлевым. Он был сыном царского полковника, ровесник мне и окончил ленинградский политехнический институт. Он работал в „спецотделе” нашего предприятия экономистом. Это такой секретный отдел, который есть на каждом крупном предприятии, в задачу которого входит организация работы завода в случае мобилизации. Его жена была врачом и у него был сын, который родился тогда же, когда и мой сын. [Арпад ничего не пишет здесь о встрече с Ниной Николаевной Литинской, работавшей бухгалтером в тресте Кареллес, ставшей его гражданской женой и впоследствии моей матерью. Андраш Надь, племянник Арпада и мой любимый двоюродный брат, учёный-экономист с мировым именем, объяснил мне, что эти воспоминания Арпад писал для архива Венгерского института партии, и поэтому опускал все “лишние” личные эпизоды. – В.Л.]. Яковлеву во время войны дали звание генерала-майора, а потом генерала-лейтенанта интендантской службы. Об этих назначениях я прочел в газете. Яковлев был типичным представителем старой русской дореволюционной интеллигенции. В то время я начал читать русских писателей. Он посоветовал мне читать Салтыкова-Щедрина, которого он считал самым большим русским писателем. Я без особенной охоты читал Щедрина, а Льва Толстого, Достоевского и Горького считал во всяком случае более крупными писателями, чем Салтыкова.
            Во время моего пребывания в Петрозаводске предприятия, входившие в трест, резко отставали в выполнении плана. Невыполнение плана могло привести к роковым последствиям. Нужно знать, что представители Северолеса уже весной запродали в Англию все лесоматериалы из тех деревьев, которые еще не вырубили в лесу. В то время лес был единственным продуктом, который русские могли экспортировать. Советское правительство придавало большую важность тому, чтобы заграничные поставки выполнялись точно в соответствии с договором. В случае невыполнения поставок в установленный срок нужно было платить крупные пени в валюте.
            Директором треста в то время был ленинградский печатник по фамилии Зельдин, который после революции окончил университет и стал руководителем профсоюза работников лесной промышленности. В Советском Союзе первые коллективные договоры были заключены в 1929 году. Договоры относительно предприятий нашего треста от треста вел я, от профсоюзов ‑ Зельдин. Отсюда наши хорошие отношения. Когда отставание с планом приобрело угрожающие размеры, Зельдин уже как директор послал комиссию из трех человек, чтобы выяснить причины отставания. Я был одним из членов этой комиссии. Когда мы прибыли на лесопилку на Попов остров ‑ где я до этого проработал три года, ‑ чтобы выяснить причины отставания, я стал говорить со старыми рабочими. Один из старых рабочих в ответ на мои вопросы сказал:
            ‑ Пойди в столовую и посмотри, чем нас кормят, а потом скажи, можно ли при такой еде работать.
            Мы пробыли на Поповом острове три дня, и я все три дня питался в столовой для рабочих. Меню было всегда одинаково: жидкий суп из кислой капусты без жира, а на второе ‑ две ложки пшенной каши. Естественно, что при такой пище тяжелую физическую работы выполнять невозможно.
            Вернувшись, комиссия составила для директора отчет на тридцати страницах, полный диаграмм и графиков, но в котором ни слова не говорилось о продовольственном снабжении. Через несколько дней после того, как председатель комиссии подал отчет, меня вызвал к себе директор треста и сказал:
            – Я хочу знать, какова настоящая причина того, что мы не можем выполнить план.
            Я ответил на это, что, насколько я знаю, комиссия представила вам отчет.
            – Меня интересует не отчет комиссии, а ваше мнение, ‑ сказал Зельдин.
            – Если вы хотите знать правду, то я должен сказать, что рабочие не работают потому, что не получают питания.
            И я рассказал о меню в рабочей столовой, и заметил при этом, что если срочно не улучшить питание рабочих, то они не будет работать даже столько, сколько теперь. Человек тоже машина, и если в котел машины не подавать топлива, то огонь потухнет. С человеком дело обстоит также.
            Характерно для тогдашней точки зрения советских людей, что на это Зельдин сказал лишь:
            –Я не могу достать продукты, и сообщать об этом Центральному Комитету партии неудобно.
            Я уговорил его обратиться к партии сейчас, пока не поздно, потому что в случае невыполнения плана его голова полетит первой. Он две ночи не спал, как он сам признался, а потом лично пошел на прием к центральному руководству ЦК. В результате через несколько дней прибыли эшелоны с продовольствием для рабочих, и производительность на заводах достигла прежнего уровня.
            Когда мы говорили как-то раз по другому случаю, Зельдин сказал мне: „Я убежден, что для рабочих нужно обеспечить определенный уровень жизни при любых условиях, потому что иначе рабочий не будет работать”.
            Кравченко стал работать в Москве, и когда его семья выехала к нему, он отдал мне две проходные комнаты в коммунальном доме: один квартиросъемщик был рабочим, а другой ‑ врач, который занимал квартиру с окнами на улицу. Я подружился с этим врачом, и когда у них собирались гости, меня тоже приглашали, и я познакомился у них со многими врачами и их женами. Жена врача была дочерью священника. Когда началось насильственное образование колхозов и это движение дошло и до Карелии, здешнее деревенское население в буквальном смысле уничтожило домашнюю живность. Всех свиней и коров зарезали, а мясо продавали знакомым. Так благодаря жене врача, а точнее дочери сельского священника, я также всегда имел свежее мясо. В те времена в городе свежего мяса не видывали.
            Министерство созвало в Москве конференцию представителей всех деревоперерабатывающих предприятий. На это конференцию трест отправил меня. Там выступил, в частности, секретарь парторганизации одного провинциального предприятия, который в своей речи выступил за то, чтобы не доводить до полного обнищания карельских крестьян, которые всей семьей и со своими лошадьми работают на лесозаготовках. В цифрами в руках он доказал, сколько стоит, например, килограмм овса, килограмм сена и сколько требуется всего этого лошади в месяц, какова официальная цена этого, и доказал, что крестьянин, проработав весь сезон вместе с женой и сыном, не зарабатывает столько, сколько нужно заплатить государству за прокорм одной лошади. То есть крестьянин не только работает бесплатно, но и должен еще сам заботиться о своем пропитании. Этого несчастного секретаря немедленно призвал к ответу руководитель конференции, и когда тот пробовал защищаться, сказал, что он, по-видимому, неправильно понимает указания партии и правительства. Дело кончилось тем, что во время перерыва этого секретаря так обработали и напугали, что после открытия заседания он сразу же попросил слова и просто-таки взял назад все, что он сказал на утреннем заседании. Однако участники конференции хорошо знали, что в его выступлении говорилась чистая правда, но им также хорошо было известно то, чего партсекретарь по молодости лет не знал, а именно: что в том-то и заключается цель правительства, чтобы разорить этих зажиточных крестьян (кулаков).
            Одновременно с грандиозной индустриализацией в 1929-30 гг. правительство приняло решение ввести на предприятиях 365 рабочих дней в году, причем так, чтобы у рабочих был один выходной день, однако предприятие работало бы каждый день. Так родились четырех- и пятисменные графики. Из-за этого у членов одной семьи часто в течение нескольких месяцев не было общего выходного дня, у каждого был разный свободный день. Это вызвало большое недовольство рабочих, и в основном из-за этого, да и по другим экономическим и техническим причинам заводы вскоре вернулись к нормальной трехсменной работе.
            Во время моей командировки в Москве я встретился с Яношем Шуреком, с которым познакомился в время диктатуры. По случаю нашей встречи он уговорил меня переехать в Москву. Здесь была большая нужда в людях, понимающих в нормировании, и если я только пожелаю, он немедленно сведет меня с начальником отдела нормирования Электрозавода, инженером по фамилии Юдин. Я принял это предложение и через несколько дней встретился с Юдиным, который повел меня к заместителю директора завода, которому я, естественно, сказал, что у меня только сейчас кончается срок ссылки. Его единственным вопросом было: осужден ли я по троцкистскому делу. На мой отрицательный ответ он сказал, что тогда все в порядке. У меня было единственное условие, чтобы мне в Москве дали квартиру, вернее комнату, потому что я хорошо знал, что в Москве и комнату получить было немыслимым делом.
После отъезда Кравченко из Петрозаводска я стал исполняющим обязанности заведующего отделов труда и кадров. Я понимал заранее, что моего отъезда из Петрозаводска добиться будет нелегко. Между тем директором треста был назначен заместитель председателя Совета Министров Карелии. Он был в хороших отношениях с Дьюркой Катона, который за это время тоже вернулся на работу в Москву. Фамилия нового директора треста была Лесков. Он сказал мне, что Катона отзывался обо мне очень хорошо, и хотя он обязан не отпускать меня из треста, он тем не менее входит в мое положение и даст согласие на мой отъезд.
            Я помню, что в 1931 г. карельский ЦИК (Центральный Исполнительный Комитет), то есть высший орган государственной власти, в местной газете поместил объявление о том, что иностранные граждане, которые проживают и работают в Советском Союзе, в том случае, если они хотят сохранить свое первоначальное гражданство, должны письменно заявить об этом. Я никогда не просил о советском гражданстве, поэтому и сейчас я заявил для Комитета, что желаю сохранить венгерское гражданство, о чем был составлен соответствующий протокол, который послали в Москву. Поэтому когда я в начале 1932 года попал в Москву, я через моих карельских знакомых попросил ускорить решение моего дела и получил оттуда ответ, что мои бумаги в Моссовете. В Моссовете я был по крайней мере три раза, и в последний раз одна сотрудница сообщила мне, что мои бумаги найдены, и я через три дня должен прийти за ответом. Когда я пришел через три дня, она же сообщила мне следующее:
            – Советское правительство считает вас советским гражданином. Если у вас имеются возражение против этого, вы должны обосновать это в письменном заявлении.
            На этом и кончилось дело о моем венгерском гражданстве, потому что я был вовсе не такой дурак, чтобы после приговора на 6 лет обоснованно протестовать против решения советского правительства.
            В Петрозаводске в тресте недолго работал один чешский эмигрант по фамилии Лукас, который во время первой мировой войны дезертировал из австро-венгерской армии и попал во французскую армию, где стал, как он утверждал, лейтенантом. Он много раз упоминал, что у него есть одна знакомая, красивая молодая женщина, которая замужем за адвокатом. Когда он приходит к ним в гости, то муж сразу поднимается и уходит, оставляя его наедине с женой. Эту молодую женщину и я не раз видал на улице, она была и в самом деле очень красивой. Между тем Лукас уехал из Петрозаводска. Однажды за обедом обедавшие со мной люди спросили, слыхал ли я новость. Эта красавица ножом пронзила мужа в сердце, и он сразу же умер. Во время суда выяснилось, что женщина прекратила супружеские отношения с мужем, и когда он хотел силой осуществить свои права мужа, женщина бросилась в соседнюю комнату, схватила десертный нож, и когда муж набросился на нее, ударила его ножом, и так неудачно, что попала прямо в сердце. Ей дали всего пять лет, но и их не отсидела, потому что ее выпустили на свободу досрочно. В Петрозаводске был известный хирург, естественно известность нужно понимать лишь в петрозаводских масштабах. Этого пользовавшегося большим авторитетом врача также судили, за то что он за деньги сделал обрезание одному еврейскому ребенку. Ему не дали срока, а суд на открытом заседании вынес ему порицание, потому что он дал слово, что больше никогда не сделает подобного.
XXVI. Возвращение в Москву
 
            В феврале 1932 года мне наконец удалось вернуться из Петрозаводска. Я приехал в Москву и временно остановился у Шурека. Тогда он жил в одной комнате на углу Новой Басманной и Орликова переулка, на пятом этаже. Сама квартира состояла из семи комнат, и в каждой комнате жили разные жильцы. В семикомнатной квартире, естественно, была одна кухня, одна ванная и, что самое ужасное, одна уборная. Число жильцов превышало 25 человек. Можно себе представить, какая очередь в уборную была по утрам, когда люди собирались на работу. У Шуреков была одна кровать, на которой спал Шурек и его жена, Жужа Надь, которая была известна тем, что во время Советской Республики, когда на Дунае мониторы начали контрреволюционное наступление против Дома советов, она стала стрелять по мониторам из автомата. Диван, который стоял в комнате, занял я.
            Хотя у меня с директором Электрозавода была договоренность о том, что когда я перееду в Москву, мне сразу же дадут комнату, директор не мог или не хотел выполнить это свое обещание, и прошло шесть месяцев, когда завод дал мне наконец комнату в новом квартале, построенном Электрозаводом в Сталинском районе, на месте картофельных полей.
            В 1932 году и несколько лет после Электрозавод был самым крупным и самым эффектным предприятием Советского Союза. Когда в Советский Союз приезжали иностранцы, то им первым делом показывали Электрозавод. До 1932 года директором завода был Булганин, который позже, после второй мировой войны, стал маршалом и председателем Совета Министров Советского Союза, пока его не сместил Хрущев. Завод уже тогда был награжден двумя орденами Ленина. В 1932-33 гг. на заводе было 35 тысяч работников, включая работников и госхоза, который также относился к Электрозаводу.
            В 1932 году в результате насильственной организации колхозов по всему Советскому Союзу хотя и не было голода, но продовольственное снабжение настолько ухудшилось, что организовать питание, достаточное для поддержание здоровья людей, было очень трудно. Поэтому большим предприятиям дали госхозы для того, чтобы они сами наладили бы там производство. Помимо сельскохозяйственного производства, Электрозавод имел собственное продовольственный магазин и текстильный магазин. Эти магазины обслуживали только работников Электрозавода.
            В 1932-33 гг. на продовольственном снабжении стали сказываться последствий начатой в 1929 насильственной коллективизации. Мяса не было вовсе, а чтобы у рабочих было все-таки мясо, началась усиленная пропаганда за разведение кроликов. Все предприятия начали организовывать кролиководческие хозяйства, и партия и профсоюзы агитировали рабочих, чтобы все, у кого есть хоть малейшая возможность для этого, начали бы дома разводить кроликов. Через некоторое время на прилавках продовольственного магазина завода появились кролики. Это были тощие тушки лилового цвета, которые скорее походили на ободранных кошек, поэтому почти не было таких, кто купил бы это, с позволения сказать, мясо.
            Продовольственное снабжение на заводе также стало совсем плохим. Ввели т. н. творожные запеканки из соевых бобов. Это делалось так: каким-то образом превращенные в подобие творожной массы соевые бобы поджаривали на пару на больших противнях и заливали какой-то мармеладной жидкостью. Поначалу, когда эта еда была еще в новинку, люди ее еще ели. Но когда ее стали предлагать каждый день, почти не было охотников есть эту кислую, невкусную еду. На второе варили компот из сушеных мелких абрикосов. Этот сушеный мелкий абрикос (урюк) заготовили, как говорили, где-то на Кавказе, где он несколько лет провалялся на чердаках.
            Когда стало ясно, что даже в Москве рабочих невозможно обеспечить продуктами, то газеты начали кампанию за использование сои. Как водится в подобных случаях, в газетах печатались большие статьи, в которых пелись гимны о великолепных качествах соевых бобов. Немедленно был организован научный институт, который занимался изучением обработки соевых бобов, а потом были приняты меры о том, чтобы и в Советском Союзе на больших территориях было организовано выращивание сои.
            В 1933 году Совет профсоюзов послал меня с одним молодым инженером Электрозавода в Ленинград для того, чтобы мы обследовали состояние технического нормирования на ряде заводов. Тогда нигде нельзя было купить продуктов. К тому же, была введена карточная система. За те три дня, что мы провели в Ленинграде, мы питались так: по выданной нам от Совета профсоюзов бумаге ленинградский профсоюзный центр прикрепил нас на три дня к одной ленинградской профсоюзной столовой. Однажды после работы мой молодой коллега инженер с восторгом принес полкилограмма колбасы, которую купил в продовольственном магазине неподалеку от гостиницы. Конечно, и я немедленно выскочил и, постояв в очереди, тоже получил полкило колбасы. Вечером я сразу же съел половину, а остаток положил между рамами. Когда же на следующий день я хотел ее взять, я увидел, что колбаса переливается всеми цветами радуги, поэтому я не решился ее есть. Оказалось, что эта колбаса сделана исключительно из сои.
            Электрозавод, собственно говоря, был не одним заводом, а комбинатом. Он состоял из пяти т. н. отделений, но каждое отделение было совершенно самостоятельной производственной единицей. Здесь было ламповое отделение (завод с шестью тысячами рабочих). Прожекторное отделение, где делали громадные прожекторы для армии, отделение электрооборудования, необходимого для автомобилей и тракторов, трансформаторное отделение, где изготовлялись трансформаторы. Два последних вида продукции в России раньше никогда не производили. Главным инженером трансформаторного завода был гражданин США, которого по договору пригласили из Америки за огромные деньги. Если хорошо помню, он получал пять тысяч долларов в месяц. К нему в помощники определили молодого инженера, русского еврея, который за год научился у американца всему, что нужно было знать. Когда он заявил, что и без помощи американца может проектировать трансформаторы, американца поблагодарили за все и расторгли договор.
            Самой интересной особенностью Электрозавода было то, что каждый год появлялся новый завод. Так, появился моторный завод, радиоламповый завод и т. д. Когда новое производство было организовано, были собраны рабочие и техники, то в один прекрасный день их переводили в пустующее заводское помещение или во вновь построенный завод, и с этого момента новый завод начинал свою самостоятельную деятельность.
            Меня на Электрозаводе приняли в отдел нормирования. Нормирование тогда было еще новым делом, потому что после революции 1917 года рабочие работали за почасовую оплату. Только в 1928-29 гг. стал вводить в масштабе всей страны нормирование. В Советском Союзе был научный институт, который назывался: НИИ технического нормирования. Уже летом 1932 г. меня взяли в этот институт внештатным сотрудником, и я, естественно, и там получал зарплату. Это произошло со согласия завода. Научный институт разрешил мне взять одного сотрудника, который вел работу по моим указаниям. В то время в Советском Союза стали пропагандировать прогрессивно-сдельную оплату. Эту проблему я сразу же основательно изучил на Ламповом заводе, где она была введена. После долгого изучения с цифрами в руках я доказал, что прогрессивно-сдельную оплату имеет смысл вводить только для тех работ, где имеются т. н. „узкие места”. Я не знаю, кому пришла в голову эта идея, но ЦК парии и Совет Министров дали указание о повсеместном введении прогрессивно-сдельной оплаты. Когда на Электрозаводе приступили к выполнению этого указания, то на большом собрании, на которое заместитель директора завода собрал всех нормировщиков, около 120 человек, я выступил и высказался против.
            Тот, кто знаком с советскими порядками, знает, что в Советском Союзе никто не решается выступать против указания Центрального руководства. Слух о моем выступлении против указания Центрального руководства, естественно, достиг ушей тех, кого следовало. В один прекрасный день меня вызвали в отдел промышленности Московского городского комитета по вопросу о прогрессивной оплате. Когда я вошел, там уже было человека 4-5, руководители отделов нормирования крупнейших московских заводов. Руководитель отдела горкома партии попросил меня высказаться о введении прогрессивно-сдельной оплаты. Я и здесь не растерялся и доказал с помощью цифр и калькуляций, что всеобщее введение прогрессивной оплаты в любых условиях ведет к удорожанию продукции. Напротив, правильно введение прогрессивной оплаты с высокими ставками оправдано в случае таких работ, где имеются узкие места и где от этого зависит дальнейшая обработка. Другие руководители отделов нормирования мало что могли сказать по этому вопросу, потому что раньше не занимались этой проблемой.
На Электрозаводе во всяком случае не слишком спешили вводить всеобщую прогрессивную оплату, и через год центральное руководство партии изменило свое решение и указало, что прогрессивно-сдельную оплату следует вводить лишь там, где это ведет к удешевлению производства.
            В связи с нормами я вспомнил интересный случай, который был с Ференцем Янчиком, который во время Советской республики был командиром Красной охраны в Будапеште, а по специальности был токарем. Так как он был в русском плену, он немного говорил по-русски, и поэтому в 1922 году, когда его обменяли, он сразу же смог начать работать. Его назначили начальником цеха одного из московских заводов, где производились керосиновые лампы. Для ускорения работы там хотели ввести сдельную оплату для токарей. Но рабочие воспротивились и утверждали, что установленную норму невозможно выполнить. Из-за этого начались беспорядки, рабочие протестовали. Тогда Янчик, который был начальником цеха, в большом гневе появился в цехе, встал к одному из станков и сказал:
            ‑ Я покажу, что эту норму можно легко выполнить.
            Рабочие отовсюду сбежались посмотреть, потому что они не знали, что Янчик сам был токарем. Он засучил рукава и включил станок. Стоявшие вокруг рабочие, открыв рот, смотрели, с каким опытным рабочим они имеют дело. Янчик проработал около двух часов, после чего русские рабочие подхватили его и несколько раз подкинули в воздух, как это принято в России, а потом отправились обмывать это дело в ближайшую пивную.
            У токарного станка Янчик перевыполнил норму, но в пивной, хотя и он имел опыт в этом деле, он норму выполнить не смог, и был доставлен домой собственными рабочими пьяным в стельку. Однако норма осталась, и дружба Янчика с рабочими стала еще крепче.
            В Сталинском районе Москвы, в Измайлове, приблизительно в 200-300 шагах от монастыря на картофельных полях Электрозавод построил жилой квартал. Дома строились следующим образом: по четырем углам дома устанавливались деревянные сваи, к ним прикрепляли стены из тонких досок, а между двумя досками засыпали древесные опилки. Все дома были одинаковыми: двухэтажными, с двумя входами. И первый и второй этаж имели одинаковую планировку. Каждая квартира состояла из трех комнат, маленькой прихожей, кухни и совсем крохотного места для уборной, которая пока еще не была установлена и не действовала. Одна из комнат в квартире была 25 кв. метров, другая ‑ 19 метров, а самая маленькая ‑ 11 метров. Сначала стены штукатурили внутри, а потом дощатые стены штукатурили и снаружи. Водопровод тоже сделали, но в квартиры не провели, поэтому за водой нужно было ходить на улицу. Вместо туалета во дворе стоял деревянный нужник, который через неделю так загваздали, что туда невозможно было зайти. Дороги также не сделали, поэтому доставка материалов обошлась в громадные деньги, так как по мокрым картофельным полям доставлять их можно было только с помощью тракторов. Так как не было ни мостовых, ни тротуаров, в слякоть можно было передвигаться только в галошах, и при этом приходилось привязывать галоши ремешками к ботинкам, потому что пару раз я выбрался на мощеную мостовую без галош. Когда я уезжал из Петрозаводска, я продал свои ведра и бидоны, потому что надеялся, что мне ничего такого больше не понадобится. Теперь же, поскольку в квартире не было водопровода, мне снова нужно было вернуться к системе ведер.
            Я получил квартиру так, что в одном из строящихся домов на втором этаже мне выделили комнату в 25 метров и сказали, что я сам должен ускорить ее строительство. Так и произошло. После работы я каждый день приходил на строительство и договорился с руководителем строительства, что сначала построят мою комнату, где я сразу же и поселился. Некоторое время я был единственным жильцом во всем доме. Приблизительно через полтора года в дома провели водопровод и устроили английскую уборную. Напротив моей квартиры жила одна учительница с мужем, который когда-то был видным партийцем, но потом его понизили в должности. У них было пятеро детей, самому старшему было 12 лет, вместе с ними жили мать и отец мужа, то есть всего их было девять человек. Во всем квартале было около 50 таких домов, они были единственной семьей, которая получила две комнаты: в 25 и 11 метров. Как они могли разместить на такой площади постели для 9 человек, для меня и сегодня загадка. Старики были крестьянами из провинции, и я часто останавливался поговорить с ними. Когда в квартиры ввели водопровод и начали устраивать уборную, то старик остановил меня и с возмущением сказал (он уже слышал, что в квартире устраивают клозет):
            ‑ Какие же свиньи эти городские, там же справляют нужду, где едят и спят, не было бы лучше оставить нужник во дворе?
            Такое было мнение у старика, который, кстати, работал где-то сторожем, оно не очень совпадало с моим мнением.
            Сначала каждый жилец получал от дирекции завода по комнате. Однако позже, когда строительство приближалось к концу, число тех, кто хотел получить жилплощадь так увеличилось, что семье не могли обеспечить и одну комнату. Поэтому перед окончательным распределением комнат семьи вызывали в домоуправление и спрашивали, согласны ли они поселиться вместе в 25-метровой комнате. На заводе было много рабочих, у которых не было никакой квартиры, и которые по окончании смены прятались в каком-то укромном уголке на заводе и там спали. Конечно, эти рабочие были согласны жить с кем-то вместе с одной комнате. Я уже слыхал на заводе, что в 25-метровых комнатах живет по две семьи, но я не хотел этому верить. В поселке жил один рабочий болгарин, эмигрант, с которым я был знаком, и он тоже уверял меня, что многие живут вместе в одной комнате. Комната была разделена на две части веревкой, на которую вешали простыни, и в каждой части жило по семье. То есть это были не сплетни, а чистая правда.
            В Москве случались вещи еще почище. Бывали случаи, что кто-то снимал в комнате кресло. Это значило, что он вечером приходил домой и садился в кресло, где спал до утра, а утром уходил на работу и снова возвращался вечером.
            В той квартире, где была моя комната, в другой комнате в 19 метров жила одна женщина-техник с мужем, который работал на соседнем заводе механиком. У них был ребенок. Пока он был маленьким, из Белоруссии приехала бабушка. Там же жила сестра этой женщины, студентка экономического вуза. То есть в этой комнате жило пять человек. В 11-метровой комнате жили муж и жена, оба работали на Электрозаводе. Одна сторона печки, которая была сделана в моей комнате, обогревала и из комнату. У них не было отдельной печки. В кухне была плита, но ею никто не пользовался, потому что, как тогда было принято, у каждой семьи был свой примус, который держали на этой плите. У меня был примус и керосинка, то есть я мог одновременно варить два блюда.
            На Электрозаводе я работал в одном отделе вместе с Шуреком. Он был инструктором по нормированию. Его работа состояла в том, что он ставил станки, производящие дефицитные детали на самую большую скорость и таким образом устанавливал норму, к которой составлял специальную таблицу-инструкцию. Однажды работавший по такой максимальной новой норме станок сломался, и Шурека вызвали в партком для объяснений, не является ли он вредителем. К счастью Шурека, было установлено, что в станке была трещина еще раньше, и поэтому он сломался. Так, Шурек избежал большой беды.
XXVII. Несколько слов о Яноше Шуреке
 
            Шурек, как об этом говорит и его фамилия, был немецкого происхождения, как и большинство промышленных рабочих в Венгрии. Его отец, дед и все его предки были промышленными рабочими. Он был учеником слесаря и работал на улице Ваци, там же он стал работать самостоятельно. Он рассказывал мне, что в свою бытность подсобным рабочим работал сдельно, и когда увидел по нарядам, что заработал уже очень много, он просто разорвал несколько нарядов и работал, по сути дела, бесплатно, потому что иначе его избили бы старшие рабочие. Большая выработка привела бы к повышению нормы.
            Во время первой мировой войны его призвали в армию солдатом, и там он научился водить автомобиль. Я столкнулся с Шуреком впервые во время Советской республики, но только по телефону, потому что тогда он был правительственным уполномоченным по автомобилям и представил в мое распоряжение автомобиль, который каждый день отвозил меня на работы и привозил домой. Он был один из 500 членов Рабочего совета. Это он на июньском митинге Рабочего совета заявил:
            – Труп одного или двух буржуев для нас ничто.
            Он сказал также то, что из буржуев нужно делать горы трупов. От его речи Бела Кун так испугался, что в своем ответе на выступления особо остановился на речи Кунфи и Шурека.
            Я должен сказать, что Шурек был таким мирным человеком, который не только не делал из буржуев горы трупов, но в жизни даже пальцем не тронул ни одного буржуя.
            После падения Советской республики его также арестовали и предали суду, который приговорил его всего к пяти годам тюрьмы. Судья, который вел заседание, в обосновании приговора особо подчеркнул, что Шурек получил всего пять лет, потому что Уголовный кодекс за его преступление не разрешает наказание свыше пяти лет. В 1922 году по обмену он также попал в Москву, где женился на Жуже Надь. У них был один ребенок. Во время фракционной борьбы Шурек входил в группу, которая требовала, чтобы дела венгерского пролетариата решали бы не интеллектуалы, а сами рабочие. Так, он попал в серьезную оппозицию Беле Куну и его сторонникам.
            В сегедской тюрьме Шурек выучил французский, а по-немецки он и раньше говорил в совершенстве, и поскольку у него были хорошие способности к языкам, он быстро освоил и русский язык. Через несколько месяцев отдыха он пошел работать как слесарь-авторемонтник. Вскоре он попал в гараж ЦИК (Центральный Исполнительный Комитет), то есть верховного государственного органа, где какое-то время был шофером автомобиля Клары Цеткин, а потом там организовали бригаду учеников, руководителем которой назначили его. Отсюда он попал на Электрозавод. С 1932 года я также работал там. В то время начали возрождать бывшие в моде в начале революции субботники. На эти субботники, то есть на общественную работу по воскресеньям или после рабочего дня мобилизовывали прежде всего конторских служащих. Я также дважды принимал участие в строительстве первой линии метро.
            Хранившаяся в подвале Электрозавода картошка начала гнить. Для ее сортировки были мобилизованы служащие Электрозавода, прежде всего члены партии, которые своим трудом должны были подавать пример остальным. Шурек отказался перебирать картошку. Когда его за это вызвал партийный секретарь, он заявил, что он готов выполнить в качестве общественной работы для Электрозавода любую инженерную работу, а для сортировки картошки можно нанять простых подсобников за небольшую оплату. Он стал инженером не для того, чтобы перебирать гнилую картошку. За это его исключили из партии. Когда в результате его апелляции дело через 6 месяцев попало в райком, исключение из партии отменили. Тогда уже энтузиазм с субботниками пошел на убыль, и ему дали выговор.
            Еще до того, как я туда попал, Шурек принимал участие на одном из собраний инженеров и техников завода, где он выступил, и поскольку на повестке дня стояло вопрос о культуре людей и о культуре труда, он во время своей речи вынул из кармана белый носовой платок, показал его и сказал:
            – Товарищи, посмотрите ‑ культура начинается с этого.
            Нужно знать, что в то время русские не пользовались носовыми платками, они затыкали пальцем правую ноздрю, сильно сморкались, и на этом чистка носа заканчивалась, без всякого носового платка. Точно так же, как у нас раньше делали крестьяне. После его выступления, как он сам рассказывал мне, старые, работавшие еще при царе, инженеры пожимали ему руку и поздравляли с выступлением. На это я сказал ему:
            – Послушайте, ведь вы же своим выступлением на самом деле высмеяли инженеров и техников из пролетариев, поэтому-то вас так горячи и поздравляли эти старые инженеры.
            Шурек сам был честным и порядочным интеллигентом, выходцем из рабочих. В 1933 году он получил т. н. „узкий” диплом инженера, а затем в 1934 году закончил факультет инженеров машиностроения технического вуза и поучил второй инженерный диплом. Эти дипломы он получил так, что в течение пяти лет каждый день после работы ходил в вечерний университет. В 1935 году Шурек расстался с Электрозаводом и стал заместителем директора завода и главным инженером одного менее крупного предприятия.
            В 1937 году, когда стали арестовывать венгров и немцев, я однажды сказал ему, что я собрал вещи в тот маленький чемодан, который неразлучно прошел со мной войну, тюрьму и ссылку, чтобы когда за мной придут, не нужно было бы суетиться, а все было бы уже приготовлено.
            В марте 1938 года исполнилось 13 лет с того дня, как меня арестовали. Для того, чтобы отметить этот день, я купил бутылку вина и пошел к Шурекам, чтобы вместе ее выпить. Он сказал мне, что говорил со старым Нистором, который сказал ему, что с 1 апреля перестанут арестовывать венгерских эмигрантов. Того, кого до того времени не заберут, тот избежит ареста. В половину двенадцатого ночи я пошел домой. Шурек попросил меня забрать иллюстрированные приложения к „Юманите”, потому что если к нему придут с обыском, то из-за этого могут подумать, что он шпион. У него было центральное отопление, поэтому он не мог сжечь эти приложения. Он попросил меня, чтобы я сжег их, потому что у меня есть печка. На другой день Жужа Надь, жена Шурека, позвонила мне и сказала, что через полчаса после моего ухода у них появились работники ГПУ, сделали обыск, все перевернули и забрали Шурека. Когда его уводили, то сказали, что он будет допрошен как свидетель по одному делу. Нужно сказать, что Шурек провел 6-8 месяцев в Германии по советскому паспорту, где работал, но после окончания командировки вернулся в Москву. Я подозревал, что Шурека, по-видимому, арестовали из-за этого. Больше я с ним не встречался. Жужа Надь ходила повсюду, чтобы узнать, что с ним, она была в ГПУ, в городском, в областном, в районном, но ее посылали из одного места в другое, но нигде так и не сказали, где ее муж и что с ним.
            Приблизительно через два года пришло первое похожее на правду известие о Шуреке. Он написал письмо, которое удалось передать жене. В этом письме он сообщал, что в лагере есть гараж, в котором он работает инженером, и что это письмо он посылает, потому что один из шоферов (арестованных) взялся передать его на волю. В этом письме он рассказал о том, как его допрашивали и осудили. Арестовавший его следователь ГПУ на квартире при обыске вел себя весьма прилично, пил водку и курил папиросы. Этот же следователь вел его дело. После ареста он вызвал его и сказал:
            – Признайтесь, что вы шпион и что вас завербовал в шпионскую организацию Дежё Бокани.
            Шурек отказался признаться в этом, ведь здесь не было ни слова правды, на что его так избили, что он обделался, и в бессознательном состоянии бросили обратно в камеру, где другие арестованные привели его в чувство, вымыли и уложили. Через два дня то же самое повторилось, писал Шурек в письме, и наконец 21 марта, то есть в 19-ю годовщину провозглашения Венгерской советской республики, его опять вызвал к себе следователь и сказал:
            – Или вы подпишете, что вас завербовал в шпионскую организацию Бокани, или я вас здесь на месте прикончу.
            „Какое бы отвращение я не испытывал к себе потом, но в тот момент мне так захотелось жить и я так боялся побоев, что я согласился и подписал протокол”. Тогда следователь предложил мне сесть и угостил чаем и папиросой.
            Шурека, как он писал в письме, осудили на 8 лет, Дежё Бокани, безусловно, расстреляли.
            Возможно, более того, вполне вероятно, что кроме Шурека, к подобным признаниям принудили и других, и опираясь на них, формально Бокани с полным „основанием” приговорили к смерти и расстреляли.
            Было ли случайностью, что Шурека именно 21 марта заставили подписать показания или это делалось нарочно, я не знаю. Во всяком случае я не забыл, что Фриду Гардош тоже расстреляли 21 марта.
            Еще до начала войны Шурек передал жене письмо, к которому приложил копию своего письма Молотову. В этом письме Шурек обращался к Молотову с просьбой заменить ему приговор на 8 лет на самое тяжелое наказание, то есть на высылку из России, потому что во время своего пребывания под арестом он убедился, что бесконечно любит свою родину, Венгрию, и поэтому готов примириться со своей высылкой из Советского Союза. Больше Шурек никаких признаков жизни не подавал. После заключенные, которые сидели вместе с Шуреком, сообщили Жуже Надь, что за письмо Молотову Шурека приговорили еще к 20 годам, и что он умер в тюрьме во время войны.
            Конечно, революционеру нельзя было подписывать такие показания о Бокани, с которым он поддерживал дружеские отношения и которого как бывшего рабочего он глубоко уважал. В оправдание Шурека можно сказать лишь то, что в своем страхе побоев он, вероятно, не сознавал, что делает.
            Шурек всегда был экзальтированным человеком, о чем свидетельствует и его выступление в 1919 году на Рабочем свете. Когда я в последний раз сидел с ним вместе за одним столом в середине марта 1938 года, то он сказал:
            ‑ Если меня арестуют, я скажу им, что вы сами фашисты, чего вы хотите от меня, пролетария и коммуниста.
            На это я ему ответил:
            – Вы только не геройствуйте, когда вас арестуют, а просто отвечайте на поставленные вопросы, потому что если вы будете там геройствовать, то вас хорошенько изобьют.
            К сожалению, и без геройства я оказался прав.
            Примерно через 15 лет после смерти Шурека Жужа Надь получила извещение от Центрального Комитета Венгерской Коммунистической Партии, в котором сообщалось, что дело Шурека пересмотрено военной коллегией, и поскольку было установлено, что причины для его осуждения не было, он реабилитирован и вынесенный приговор аннулирован.
 
XXVIII. Несколько слов о Дежё Бокани
 
            Дежё Бокани был камнетесом. Он был итальянского происхождения, и его фамилия была Боккане, которую он изменил на Бокани. Он был одним из старейших венгерских социал-демократов. В Советском Союзе он часто упоминал, что он принимал участие вместе с Лениным в одном из конгрессов социал-демократов заграницей (кажется, в Швейцарии). В свое время он был одним из самых замечательных ораторов в Венгрии. Своим прекрасным голосом (баритоном) и прекрасными ораторскими способностями он всегда приводил в восторг слушателей. Его многие приходили послушать, не только социал-демократы. Этот прекрасный голос и ораторские способности были даны человеку не соответствующей внешности. Внешне, с солидным брюшком, он походил на мелкого бакалейщика. А материал для его речей он получал от уродливого маленького Якаба Вельтнера.
            Бокани уже ещё до первой мировой войной стал директором Рабочей страховой кассы в Будапеште, а во время Советской республики он был министром (наркомом) финансов и командующим армией. Правительство венгерской советской республики в пролетарском пыле сразу же ликвидировало знаки военных рангов, звездочки. Только много позднее ввели противные красные полоски на рукавах военных мундиров. Бокани, который никогда в жизни не служил в армии, теперь, как командующий армией, надел красные полоски, и выглядел с ними как сержант, как выглядели когда-то сержанты финансовой части в королевской армии. Я знал Бокани с 1905 года, но серьезный разговор с ним у меня был тогда, когда в начале режима Каройи я встретился с ним, Иенё Ландлером и Якобом Велтнером в подземке и поспорил с ними, что нужно немедленно вооружать рабочих, потому что я как офицер имел непосредственные сведения о том, что контрреволюционно настроенные офицеры начали серьезно организовываться. Тогда еще все трое были убежденными социал-демократами и слышать не хотели о вооружении рабочих.
            После падения Советской республики Бокани в процессе народных комиссаров приговорили к смерти, вместе с тремя другими комиссарами (Карой Вантуш, Йожеф Хаубрих и др. Петер Агоштон). Однако смертный приговор в исполнение не привели, и Бокани по обмену тоже попал в Москву.
            В это время в Москве начался большой процесс эсеров. Бела Кун уговорил Бокани взять на себя роль общественного обвинителя. Этим Бела Кун хотел разоружить Бокани и склонить его на свою сторону во фракционной борьбе. Бокани был рабочим, не был евреем, и его имя было известно в рабочем движении во всей Европе.
            Бокани из тщеславия взялся за эту неблаговидную роль, и тот Бокани, который едва избежал виселицы, на процессе в качестве общественного обвинителя требовал смерти для эсеров. У суда, естественно, было больше ума, чем у Бокани, и из эсеров, если я хорошо помню, не казнили ни одного. Ведь эсеры в 1917 году боролись вместе с большевиками. Я никогда не смогу простить Бокани этого поступка.
            В Советском Союзе Бокани никакой особенной роли не играл. Бела Кун старался, чтобы из венгров никто не смог бы выдвинуться и стать конкурентом ему. Когда я в 1932-33 гг. был сотрудником Института научного нормирования, я однажды был в институте, который помещался в здании министерства труда, и там видел Бокани, который сидел за столом. Он также увидел меня, но мы сделали вид, будто не знакомы и никогда друг друга не видели. Во всяком случае, судьба сыграла довольно злую и странную шутку, что в Советском Союзе казнили не эсеров, а как раз того, кто требовал для них смертной казни, Бокани. Во всяком случае такого бесславного конца он не заслужил.
XXIX. Несколько слов о крестьянском и кулацком вопросе
 
            При Ленине в Советском Союзе крестьянский вопрос не затрагивали. Ленин сначала поставил лишь цель ликвидации кулачества. Однако кулаков по существу нельзя считать простыми крестьянами. Слово “кулак” по-венгерски значит: сжатая кисть руки, кулак. То есть кулак ‑ это тот, кто держит в руках крестьян всей деревни. У кулака, естественно, была земля, но большей частью он занимался торговлей. Он скупал урожай у крестьян, пшеницу, хлопок и т.д. Когда у бедных крестьян к весне кончался хлеб, то он отправлялся к кулаку просить в долг, и тот никогда не отказывал, но требовал отработать. Эта отработка, конечно, была в самую страду, когда рабочая сила была самая дорогая. Бедняк, который получал от кулака в долг, видел в нем не своего эксплуататора, а своего благодетеля, который помог ему зерном в самый голод.
Ленин, который дал крестьянам землю, никогда не хотел насильственно заставлять крестьян идти в колхозы. Ведь Ленин не хотел насильственно ликвидировать даже частную торговлю. Его точка зрения была следующей: частную торговлю можно сразу прекратить с помощью государственного декрета, но этого делать не следует. Нужно так развивать государственную торговлю, социалистическую торговлю, чтобы она могла бы продавать гораздо лучшие товары и по более дешевой цене, чем частная торговля, и тогда трудящиеся не будут покупать у частника, то есть последние будут вынуждены сами закрыть свои магазины.
            Насильственная коллективизация крестьян началась только через пять лет после смерти Ленина (в 1929 г.). Теперь ликвидировали не только кулаков, но и зажиточных крестьян, хороших хозяев, которые не раздали свою землю, а возделывали ее совместно с своими сыновьями, дочерьми, невестками и зятьями. Но и этого было мало. Совсем малоземельных крестьян и даже безземельных, которые были против коллективного хозяйства, относили к кулакам (по-русски их называли „кулацкими подпевалами”, что значит „стоящий на стороне кулаков”).
            Эти меры были одним из первых уродливых порождений начинающейся эры сталинизма. В 1932-33 годах я много раз встречался в Москве на окраине Сталинского район с крестьянками в тулупах, с двумя-тремя детьми, которые сидели на снегу, и протягивали руки за подаянием. Все они были из семей зажиточных крестьян, которых просто прогнали из деревень и сделали нищими. А мужа и отца просто отправили в лагерь. Когда я был на Соловках, я встречался и говорил со многими крестьянами с Кубани, которых привезли сюда во время коллективизации. Это были самыми трудолюбивые и надежные работники в лагере, и даже общество воров и бандитов не могло испортить этих людей.
 
XXX. Закон о рабстве в Советском Союзе
 
            В Советском Союзе в 1929 году началась грандиозная индустриализация, для чего было необходимо множество новых промышленных рабочих. В 1925-1927 гг. в России было еще большая безработица. Было трудно найти работу и куда-то устроиться. Но когда началась индустриализация, то постоянной стала нехватка рабочей силы. Чем больше заводов строили в Советском Союзе, тем больше требовалось новых промышленных рабочих и тем больше возрастал дефицит рабочей силы. Новых рабочих нужно было набирать в деревне, и поскольку в 1929 году началась усиленная коллективизация, то в деревнях освободилось большое количество рабочей силы. Крестьяне не желали работать во вновь образовавшихся колхозах, и колхозы не могли обеспечить рабочий силой даже работающих крестьян. Началась миграция населения из деревень в промышленные центры. Когда меня в 1936-37 году посылали в командировки в деревни и колхозы, я мог своими глазами убедиться в том, что из колхозов и деревень исчезла вся молодежь. В колхозах остались только старики, женщины и дети, и молодых нужно было искать днем с огнем. Двери и окна многих домов были заколочены досками. Когда я спросил, почему заколочены эти довольно хорошие избы, мне отвечали, что вся семья переселилась в город. Сначала устраивались мужчины, потом старшие дочери, а уж за ними и вся семья переезжала в город. Эти массы новых рабочих из крестьян наводнили заводы. После одного-двух месяцев обучения их ставили уже к станкам. Это была причина и массовых поломок станков, потому что крестьянам нелегко было научиться работать на сложных станках. Превратившийся в рабочего крестьянин не мог научиться и дисциплине, которой требовал промышленный труд. Гораздо больше стало опозданий на работу, прогулов, чем в прежние времена. Закон о труде 1922 года (это был первый трудовой закон в России) еще предусматривал, что рабочего, который пропускал без уважительной причины три дня в месяц, увольняли в административном порядке. Теперь же было принято распоряжение, что того, кто пропустит без уважительной причины даже один единственный день, отдавали под суд и сажали в тюрьму. А позже пошли и еще дальше, под суд отдавали рабочего даже за опоздание на 15-20 минут.
            В Советском Союзе по закону судей выбирают, в том числе и судей гражданского, коллективного суда, который состоит из одного судьи и двух заседателей. Заседатели, естественно, были из рядов народа, большей частью из рабочих, которые в большинстве случаев не соглашались осудить своих же товарищей, рабочих, которые представали перед судом за 20-минутное опоздание. На это сталинский режим попросту нарушил конституцию и принял постановление о том, что в процессах о прогулах и самовольных уходах с работы судит не коллективный суд, а один судья. Эти судьи, которые были государственными служащими, естественно, не решались продолжать прежнюю практику, а осуждали всех, кого отдавали под суд, на тюремное заключение.
            В 1939-40 гг., когда я возвращался с работы, мне нужно было проходить мимо суда, находившегося неподалеку от Ильинки, и я всегда видел стоявшее перед судом милицейскую машину для перевозки заключенных (“черного ворона”), и вокруг нее плачущих женщин с детьми на руках, когда их мужей прямо из суда милиционеры сажали в машину.
            То же я видел и перед судом Сталинского района. Дошло до того, что рабочего, который пропустил рабочий день без соответствующей справки, арестовывали на рабочем месте, в тот же день судили, выносили приговор и отправляли в лагерь.
            Однако и этого было недостаточно, чтобы окончательно запугать рабочих, и поскольку было множество возможностей устроиться с более высокой зарплатой, многие рабочие увольнялись с соблюдением закона, чтобы попасть на такой завод, где были лучше условия труда и возможности заработка. Само собой разумеется, что эти массовые увольнения сказывались на производстве и на выполнении плана.
            Для того, чтобы прекратить утечку рабочей силы советское правительство решило принять такой указ, который нельзя назвать иначе, чем закон о рабском труде. По этому указу ни один работник не мог уволиться с работы. Были строго установлены условия (в 4-5 пунктов), когда директор завода мог отпустить рабочего. В других случаях даже директор не имел права дать согласие на уход работника.
            Вначале директора заводов не восприняли серьезно это постановление, и если для увольнения рабочего была уважительная причина, они давали разрешение, несмотря на то, что это было запрещено постановлением. Последствием этого было то, что такого директора снимали с его поста, предавали суду и отправляли в тюрьму. Для устрашения о таких случаях всегда сообщали в газетах.
            Для того, чтобы подтвердить это, переведу соответствующее постановление Президиума Верховного Совета СССР [приводится на венгерском языке текст Указа Президиума Верховного Совета СССР от 26 июня 1940 года. – Т.Л.].
            Я должен отметить, что в свое время газеты, а позже учебники права так писали об этом указе:
            По инициативе Всесоюзного Центрального Совета Профсоюзов Президиум Верховного Совета СССР 26 июня 1940 года принял указ, который имел историческое значение.
            Если меня спросят, можно ли было прекратить миграцию рабочей силы без такого ужасного и варварского указа, я должен ответить, что, по-видимому, это было невозможно. Но все же в стране, которая называет себя социалистической, нельзя было принимать такое ужасное постановление и было бы гораздо целесообразнее проводить индустриализацию более медленными темпами.
 
 
XXXI. Жизнь в Москве
(Элемер Варьяш, доктор Енё Гамбургер)
 
            Доктора Енё Гамбургера хоронили в крематории, и когда я возвращался домой, Элемер Варьяш, который был в машине, остановился и пригласил меня в машину. В машине сидел один из коллег Варьяша, с которым он работал в Центросоюзе. Между ними шел следующий разговор. Большое количество мандаринов, которые доставляли в Москву с Кавказа, не очень покупали из-за высокой цены. Мандарины гнили, и эти сгнившие мандарины уничтожались. Когда я спросил, почему же не снизить цену на мандарины, то они ответили, что снизить цену нельзя.
            Элемер Варьяш занимал руководящую должность в Центросоюзе, и его часто посылали заграницу на различные конгрессы кооперативов. От него я знаю, что по таким случаям его всякий раз одевали с ног до головы, и когда он возвращался с таких конгрессов, где выступал как представитель Советского Союза, его раздевали и он должен был вернуть все, что он получил.
            Элемер Варьяш был женат на дочери русского профессора, и у них был ребенок. Ребенок умер, когда была карточная система. Когда они уже были на кладбище, у Варьяша потребовали сдать продовольственные карточки умершего ребенка. Варьяш ответил, что у него сейчас нет карточек, но он их потом принесет. На это директор кладбища отказался хоронить ребенка, и Варьяш должен был сесть в машину и поехать домой за карточками. Только после того, как он привез карточки, разрешили продолжать похороны.
            О похоронах нужно сказать, что в Москве похороны стоили копейки, и за место на кладбище не нужно было платить такие огромные суммы, как в Венгрии. Недалеко от Электрозавода было кладбище, и так как доставка гроба на кладбище стоила дорого, я часто встречал людей, которые сами несли детские гробы, перевязанные полотенцем, за спиной, а большие гробы несли по улице двое, перехватив по двум концам.
Урну Гамбургера из крематория семья поместила на Новодевичьем кладбище. Тогда здесь уже был похоронен Карой Вантуш и из венгров Йожеф Хербст, которого, хотя он играл самую незначительную роль в венгерском рабочем движении (он был полицейским сыщиком), жене Вантуша удалось устроить, чтобы его похоронили здесь. Нужно знать, что на этом кладбище хоронили только выдающихся и игравших значительную роль в Советском Союзе людей.
            Когда жена Гамбургера вернулась из Советского Союза, она сумела привезти урну мужа в Венгрии и похоронить в 1948 году на еврейском кладбище в Заласентгроте.
            Когда Гамбургер приехал в Москву из венской эмиграции, он привез с собой всю мебель и полное оборудование для двух рентгеновских кабинетов. Получить квартиру в Москве было почти невозможно. Однако Гамбургеру, который жил в Москву с тремя взрослыми детьми и женой и которому нужно было, к тому же, помещение для рентгеновского кабинета, нужна была большая квартира. После долгих хлопот и по большой протекции он получил четырехкомнатное помещение, самым большим недостатком которого было то, что это был полуподвал и мальчики должны были входить и выходить не через дверь, а через окно.
            Гамбургер был известен как хороший врач. Так как раньше он был ассистентом швейцарского профессора, в Светском Союзе ему было трудно, потому что он ни слова не знал по-русски. Я раньше уже упоминал, что в отделе контрразведки ГПУ работал один венгр по фамилии Розенфельд, который был болен сифилисом и лечился у Гамбургера. Однажды он сказал Гамбургеру, что на следующий день около 7 часов вечера он приведет к нему кого-то, и чтобы Гамбургер позаботился о том, чтобы в этот момент у него никого не было. На следующий день в 7 часов Розенфельд явился в сопровождении нескольких человек, одного из которых Гамбургер осмотрел на рентгеновском аппарате. После их ухода Розенфельд сообщил Гамбургеру, что человек, которого он осматривал, был Менжинский, председатель ГПУ.
            После этого Гамбургер устроился в одной из московских больниц как рентгенолог, и в 1929 году он поместил в этой больнице и меня. Когда Гамбургер стал немного говорить по-русски, ему поручили организовать научный рентгенологический институт, директором которого назначили его.
            В 1935-36 году, когда этот институт хорошо работал, против Гамбургера начали подкапываться. Он жаловался мне, что это его так нервирует, что он не знает, что делать. Тогда я посоветовал ему добровольно отказаться от поста директора, потому что иначе он сломает себе шею. Гамбургер послушался моего совета и отказался, после чего все интриги прекратились, и его назначили при новом директоре заместителем директора.
            На Электрозаводе с начала 1930-х годов работало много американцев. Это, как правило, были рабочие, которые эмигрировали в США из Венгрии, и во время большого кризиса приехали из США работать в Советский Союз. Один из них происходил из Словакии (его звали Смит) и он должен был распаковывать станки, прибывшие в Советский Союз из США и смотреть, не спрятано ли где-нибудь листовки или какой-то брошюры. В начале 30-х годов, как я уже говорил, было очень плохо с продовольствием и одеждой. Этому американцу очень не нравилось это положение, и приблизительно года через два он, разочаровавшись, вернулся в США. Когда он уезжал, я разговаривал с другими американцами и сказал, что там среди венгров он наверняка будет плохо говорить о том, что видел здесь, и ему не будут верить. Через несколько месяцев я говорил с Гауфом, одним из американских венгров, который получил письмо из США, в котором говорилось, что Смит на собраниях венгров говорил так много плохого о Советском Союзе, что его заставили замолчать и чуть не избили. Не хотели поверить тому, что он говорил.
            В 30-е годы в Советском Союзе была карточная система не только на продукты, но и на прочие товары первой необходимости. Обувь, одежду можно было купить по особым карточкам, и эти карточки раздавали на предприятиях или в учреждениях профсоюзы, но только тем, конечно, кто уж совсем обносился.
            Хотя мелких ремесленников всех уничтожили, все-таки в Москве работало много самостоятельных сапожников. Обычно между двумя жилыми домами был проход по крайней мере в метр шириной, и в этом небольшом месте сапожник устраивал крохотную мастерскую, где работал. Эти сапожники не получали от государства никаких материалов. Поэтому они могли работать только из краденого материала. В 1936 году я пошел по какому-то делу от моего предприятия в налоговое управление. Там в очереди я разговорился с одним сапожником-частником и спросил его, какой налог он платит. Он сказал, что налог три тысячи рублей в месяц, но это не страшно, самое главное, чтобы у него не забрали бы разрешение. В то время зарплата среднего инженера была 600 рублей в месяц.
            Русские женщины особенно любили ходить в красивых туфлях. Сделанные на заказ туфли стоили в то время 450 рублей, то есть такую сумму, которая равнялась месячной зарплате окончившего институт экономиста. Когда она получала зарплату, она сразу же бежала к сапожнику, платила 400 рублей, и весь месяц жила на оставшиеся 50 рублей на чае и хлебе. Но по крайней мере у нее была пара красивых туфель.
            На Электрозаводе постоянно были какие-то реорганизации. В 1935 году реорганизовали и сектор нормирования, где я работал. Его начальника, Юдина, перевели в отдел проверки качества. Мне тоже не особенно хотелось там работать. Во-первых, потому что прошло уже три года, а я не любил оставаться работать на одном месте дольше трех лет, во-вторых, потому что я хотел изучить и другие отрасли промышленности, но, главным образом, потому, что за три года накопилось уже достаточно причин для того, чтобы человека начали подсиживать. Я не раз говорил с Мором Хауфом, который приехал из США и руководил опытной мастерской, и сказал ему, что хотел бы уйти с Электрозавода. У него я встретился с венгерским эмигрантом по фамилии Хофнан, бывшим рабочим, который тогда работал в Центральной ревизионной комиссии партии и дружил с Имре Чери. Через Хофнана я связался с Чери, который сказал, что он работает на заводе „Можерез” главным инженером и замдиректора. Он был готов взять меня в механическую мастерскую как начальника планово-диспетчерского отдела. Я согласился, и оставалось только устроить так, чтобы я смог уйти с Электрозавода, причем так, чтобы не я уволился бы, потому что в таком случае я должен был бы немедленно сдать свою квартиру. У меня была служебная квартира, и по советским законам, если завод освобождал от работы своего работника, рабочего или инженерно-технического работника по причине сокращения штатов, то тот не должен был сдавать служебную квартиру. Эта льгота не относилась к тем, кто работал в других местах, то есть к служащим, работавшим не на заводах.
            По случаю реорганизации сектор нормирования слили с отделом труда. Я был в хороших отношениях с заместителем начальника этого отдела, одним инженером-экономистом, и несколько раз бывал у него дома на вечеринках. С его помощью мне удалось устроить, чтобы завод уволил меня по причине сокращения. Было довольно странно, что меня, который много лет был стахановцем и получал премии, сокращали, но поскольку я сам просил, чтобы мое дело решили таким образом, никаких споров не было. Скажу, что в нашем отделе работала одна женщина, выдвиженка из рабочих, которая одновременно была секретарем нашей партячейки. Она несколько раз предлагала мне вступить в партию. Однако я, чтобы я не объяснять, почему я, политэмигрант, не состою в партии, всегда отвечал уклончиво. Таким образом, после моего увольнения квартира сохранялась за мной, и в 1935 году я перешел на новое место работы.
            В 1935 году со мной произошел интересный случай. С 1925 года я не общался с венграми. Но 21 марта 1935 года, в десятую годовщину казни Фриды Гардош, я пошел в венгерский клуб, где выступали с речами Бокани и Кун. Я опоздал и поэтому стоял сзади, один. Вдруг я почувствовал, что кто-то на меня смотрит. Я невольно повернулся, и этот человек обратился ко мне:
            –  Простите, вы, случайно, не Арпад Сабадош?
            Когда мы вышли в коридор, он сказал, что он венгерский инженер, который после падения Советской республики в 1919 году эмигрировал в США, где как инженер участвовал в проектировании нью-йоркского метро. Во время кризиса он потерял работу и тогда заключил договор с внешнеторговым представительством Советского Союза. Теперь он живет в Москве и проектирует метро. Он хороший друг моего старшего брата Задора, который просил его разыскать меня, но у какого бы венгра он ни спрашивал, никто не знал, где я и что со мною. А ведь тогда я уже три года снова работал в Москве. Он проработал в Москве приблизительно полтора года, а потом вернулся в США. Он сказал: „Я не могу смотреть, как сотни людей вынуждены стоять в очереди, если где-то продают соленые огурцы.” После своего возвращения он в письме сообщил мне, что работает кассиром в нью-йоркском метро и получает 100 долларов в месяц, что, конечно, мало, но все же жить можно.
XXXII. „Можерез”
 
            Завод „Можерез” был под Москвой в Люблине. Он был расположен непосредственно рядом с железной дорогой на громадной территории. Этот завод тогда только что построили. В первый же день Чери сообщил мне, что диспетчер механического цеха остается на своем месте, и поэтому я буду работать в центре как нормировщик, что было для меня неожиданностью.
            С Чери я познакомился в тюрьме в Ваце. Он был сыном крупного еврейского скотопродавца, и его как студента инженерного университета в 1914 году мобилизовали в артиллерию. Отсюда он попал в плен в Россию. Во время Советской республики [в Венгрии] он был военным комендантом города Сольнок, и после падения Советской республики его приговорили к тюремному заключению.
            В тюрьме Чери постоянно посещали сестра и ее муж, который был капитаном жандармерии. Здесь подтвердилась поговорка: „Деньги не пахнут”. Когда к Чери приезжала сестра, то ему всегда носили еду сразу трое заключенных. Голубцы приносили ему сразу в огромном бидоне. Его сокамерники рассказывали, что Чери за один раз съедал столько, сколько остальные четверо вместе. Его страстью была борьба. Когда сокамерники выходили на прогулку, он всегда звал кого-то побороться. Из тюрьмы в Ваце он по обмену попал в Советский Союз.
            По рекомендации Белы Куна его приняли в артиллерийскую академию, и уже как слушателю академии, опять же по подтверждению Куна, ему присвоили звание генерал-лейтенанта. После окончания артиллерийской академии его направили не в армию, а в качестве главного инженера на предприятие под названием „Спецстрой”, которое занималось проектированием и строительством военных предприятий. Он говорил мне, что в их партийной организации, членом которой, естественно, был и он, у него постоянно были столкновения с секретарем парторганизации, и на одном партсобрании, когда этот секретарь начал говорить о нем всякие ложные вещи, он вскочил на сцену и начал его душить. За это его обвинили в том, что он, якобы, совершил покушение на партийного секретаря, так как, якобы, напал на него с оружием, и его исключили из партии и перевели из Спецстроя в Межерез.
            Около двух недель я знакомился с заводом и изучал состояние нормирования в различных цехах. После этого меня назначили в сталелитейный цех начальником отдела нормирования. Сталелитейный цех был самым большим на заводе, и на нем работало в три смены четыре тысячи рабочих. Под моим началом было пять нормировщиков. Из них четверо попали сюда сразу после окончания школы нормировщиков. Начальником цеха был инженер по фамилии Митясов, который когда-то был членом партии эсеров и по профессии был учителем народных школ. Потом он примкнул к большевикам и окончил технический вуз. В этом цехе начальником отдела планирования был бывший финансовый атташе, который, якобы, сочувствовал троцкистам, и за это его исключили из партии. Сняли с должности атташе и направили на завод. Однажды я сказал ему, что усиленная механизация, которую проводят на этом заводе, приносит большой вред, чем если бы ее не было, потому что необученные рабочие не умеют пользоваться механизмами и от этого получается много простоев. Тогда он тихо предупредил меня, чтобы я не говорил таких вещей, потому что иначе у меня могут быть большие неприятности. Когда убили Кирова, они с Митясовым вдвоем обсуждали, кто станет на место Кирова.
            Также в связи с убийством Кирова был арестован заместитель отдела трудовых ресурсов Электрозавода (тот самый, с которым я был в хороших отношениях и благодаря которому мне на чинили препятствий при увольнении с завода). Говорили, что в день убийства он что-то сказал в присутствии одного своего подчиненного. За это он получил пять лет, и по странной иронии судьбы, попал туда, где был в свое время и я, то есть в Кемь.
            В 1938 году я читал статью в „Правде” о своем бывшем начальнике, Митясове, который тогда был уже директором промышленного отдела в министерстве. Статья в „Правде” была написана по случае его расстрела, и так писали, что в 1937 году он писал доносы на всех, с кем был в плохих отношениях, и некоторых из них по его доносам расстреляли. В 1938 году за это расстреляли его.
            В сталелитейном цехе я разделил участки работы между пятью нормировщиками, и они целый день занимались хронометражем и фотографированием рабочего дня, после чего были разработаны новые нормы. Установленные более низкие новые нормы, естественно, привели к снижению сдельной оплаты. В то время в Советском Союзе нормы, как правило, пересматривались ежегодно. До этого в сталелитейном цехе были исключительно статистические нормы, которые ничем не были обоснованы. Я с помощью нормировщиков в массовом порядке установил новые нормы на основании новых карт хронометража. Однажды я разговорился с одним литейщиком, который сказал, что до 1917 года, то есть перед социалистической революцией, сталевары были наиболее высоко оплачиваемые рабочие в России. У них были самые большие заработки, и они лучше всех одевались и имели самых красивых женщин. А теперь же у сталеваров, которые работают у мартеновских печей, зарплата такая же, как у слесаря или токаря. До тех пор сталевары работали не по нормам, а получали почасовую зарплату. Разница между почасовой зарплатой и сдельной оплатой составляет 25%. То есть тарифы при сдельной оплате на 25% выше, чем при почасовой. Однажды я стоял около мартеновской печи и наблюдал за работой. Вдруг в нескольких шагах от меня на пол упал огромный железный молот. Этот молот предназначался моей голове, однако я не мог установить, откуда и кто его бросил. Во всяком случае, с этого момента я стал осторожнее в цехе.
            В сталелитейке работала бригада слесарей. Их работа была нетрудной, члены бригады были на сдельной оплате и их заработок каждый месяц был намного выше заработка остальных рабочих. Поэтому я направил одного нормировщика следить за их работой Когда тот пришел ко мне с первыми результатами, я не хотел верить этому, и поэтому направил туда другого нормировщика. Тот пришел с такими же результатами. На основании этих измерения норму времени нужно было снизить вдвое. Руководитель бригады услышал от нормировщиков, что время будет значительно увеличено. Он пришел в мою контору и стал со мной торговаться. Я сказал ему, что новые нормы мы будем пересматривать вместе с профсоюзами и что они будут обоснованы и что торговаться я не намерен.
            Когда Сталин начал уничтожение ленинской гвардии в партии, то повсюду на предприятиях, на заводах, в учреждениях их дела обсуждались на собраниях, и принятые решения представлялись правительству. Когда был первый процесс Зиновьева, в сталелитейном цехе тоже проходил большой митинг, на котором, естественно, чернили Зиновьева и называли его предателем и шпионом, хотя не было и малейших доказательств его вины и никакого понятия о его преступлениях. Один из выступавших был руководителем бригады слесарей, который все время называл Зиновьева товарищем Зиновьевым и внес предложение от имени всех рабочих с требованием его расстрела.
            Решение собрания, естественно, с требованием смертной казни, было отправлено наверх. Дело о нормах бригады слесарей вызвало достаточно большой шум, так как все члены бригады, 8-10 слесарей, протестовали против введения новой нормы. Однажды меня пригласили в небольшой особняк, находившийся на территории, которая хотя и принадлежала заводу, но была в достаточно заброшенном месте. До этого я никогда не видел этого особняка, так как он был мне не по пути. В этом особняке как оказалось, размещалось ГПУ. Это ГПУ занималось только заводом и делами работников завода Нужно сказать, что в Советском Союзе на новых заводах использовали осужденных преступников, убийц, грабителей и вообще всякого рода врагов советского строя. При большой нехватке рабочей силы без этого нельзя было пустить новые заводы. Задачей ГПУ было обнаружение этих нежелательные элементов и врагов. У завода было несколько многоэтажных домов, которые были построены одновременно с заводом. Часть рабочих и служащих жили в этих домах. Они рассказывали, что в темноте не решались выйти на улицу, потому что часто людей раздевали и даже стреляли в них.
            Меня начальник ГПУ допросил о бригаде слесарей. Я рассказал, что, насколько я знаю, эта бригада хорошо сработалась и что они протестовали против новых, более справедливых норм, так как это приведет к значительному снижению их заработков. У меня ничего больше не спрашивали. Через несколько дней я узнал, что всю бригаду слесарей арестовали и посадили. Оказалось, что все они были бывшими деникинскими офицерами
            В сталелитейном цехе я поручил моим нормировщикам составить технологические карты, в которых были бы указаны одна за другой все рабочие операции, необходимое на их выполнение время и сдельная оплата. В результате составления карты мы определим время, необходимое на изготовление продукции, и сумму, выплачиваемую в качестве заработка. На основании такой технологической карты никакого труда не составит установить необходимую численность рабочих завода и фонды заработной платы. До сих пор никто не составлял на этом заводе подобную технологическую карту.
            В отделе планирования центральной дирекции работал один экономист, который в качестве заместителя начальника отдела не раз приходил ко мне посмотреть на эти технологические карты и настаивал на том, чтобы карты были составлены на все включенные в план виды продукции. Он отвечал на заводе за разработку плана по труду.
            Работа на заводе начиналась в шесть часов, поэтому я должен был выходить из дома в пять утра, чтобы на трамвае и на электричке добраться до моей работы в Люблино. Однажды, темным зимним утром, я брел по трамвайным рельсам в сапогах и калошах и упал, сильно ударив колено о рельсы. Место удара болело, но я не обратил на это внимания и отправился на завод. Однако там через несколько часов я увидел, что брючина моя вся в крови и я едва смог встать из-за стола. Я пошел в заводскую амбулаторию, и врач немедленно отправил меня домой и сказал, что мне дней 5-6 нельзя вставать. Когда через 6 дней я, все еще хромая, появился на заводе, этот экономист стал упрекать меня в том что я заболел именно тогда, когда нужно было срочно делать эти технологические карты. Он говорил так, будто бы я нарочно остался дома. Начиная с этого момента я заметил, что под меня подкапываются. Однажды, когда дело дошло до открытой ссоры, он заявил, что от растратчика ничего другого и нельзя ждать. Сначала я не понял, на что он намекает, я даже подумал, что ослышался. Однако эта перепалка и его замечания насторожило меня и когда я посмотрел в уголовный кодекс, то узнал, что в УК 1925 г. в 117 статье говорится о растрате. Тогда я все понял. Меня осудили по статье 117 УК 1922 г., в которой говорится не о растрате, а о разглашении служебных сведений, и это действие в УК уже не перечисляется как преступление. После этого мне все стало ясно. При приеме на работу все новые служащие заполняют анкету, в которой среди прочих есть вопрос о том, был ли человек осужден и если да, то по за что. До сих пор я всегда указывал, что был осужден ГПУ на основании статьи 117 УК 1922 г. Прежде чем начать подкапываться под меня, вероятно посмотрели мою анкету в отделе кадров, отметили статью и по действующему в то время УК 1925 г. определили, что я был осужден за растрату. После чего начали проверять меня в отделе нормирования. Они пробовали придираться ко всему. В сталелитейном цехе я был членом арбитражной комиссии, в которой я представлял завод, а другой рабочий представлял профсоюз. Арбитражная комиссия рассматривала жалобы рабочих, которые в основном жаловались на категорию зарплаты или на нормы. Арбитражная комиссия в 90 процентах случаев принимала мои предложения. И эти обстоятельства также обернули против меня и меня обвинили в том, что мне всегда удавалось склонить представителя профсоюза, который был простым рабочим, согласиться с моим предложением. Когда я понял, что так дальше продолжаться не может, я пошел к Чери и заявил ему, что хочу уйти, так как не хочу, чтобы из-за меня у него были бы неприятности. После этого Чери остановил все дело, а я по собственному желанию уволился с завода, проработав там ровно год. Тогда Чери сказал мне: „Выходит, что если кого-то исключили из партии, то с ним можно все сделать”.
Не прошло и двух лет, и Чери тоже испытал это. Чери в 1937 году арестовали и его семья больше никаких известий о нем не имела, то есть этот сильный, как бык, мужчина или умер от побоев, или был расстрелян.
            Я уволился с завода неожиданно, и не мог устроиться на работу. В те времена не требовались руководители отдела нормирования, а если где-то и требовались, то на новом месте обращались за информацией на прежнее место моей работы, где им давали такой ответ, что когда я приходил вновь, то мне отказывали в приеме под каким-то притянутым за уши предлогом. Шесть месяцев я был без работы. Счастье, что я всегда был непритязателен во всем, что касается еды, да и сегодня не делаю из этого проблемы, для меня достаточно, если есть немного вареной картошки и соленых огурцов. Поэтому из моих скромных сбережений мне удалось пережить и шесть месяцев без работы.
XXXIII. Встреча с Хусти и Вышинским
 
            Когда я был без работы, я повстречался с Ласло Ф. Борош, с которым я был знаком еще с 1918 года по улице Вишегради, а потом по тюрьме в Ваце. Он долгое время работал заграницей в коммунистическом издании „Инпрекор”, редактором которого был Альпари, и недавно вернулся в Москву, жил с семьей в небольшой гостинице и работал в Коминтерне. Во время нашего разговора я сказал ему, что у меня нет работы. Он пообещал, что сведет меня с одним влиятельным человеком, но об этом никто не должен знать. Через некоторое время он передал мне, чтобы я пришел в определенное время к гостинице „Люкс”. Мы вместе поднялись в номер, где я во влиятельном человеке узнал Хусти. Мы сразу узнали друг друга, ведь в 1923 году я приехал из Энгельса в Москву в брюках Хусти. Я рассказал Хусти о моих делах и он пообещал, что меня вызовут в Контрольную комиссию ЦК. В то время Хусти и в самом деле был большим человеком, постоянно находился заграницей, конечно не под своим именем, а как представитель внешней торговли, и насколько я знаю, в то время снабжал деньгами европейское коммунистическое движение. В 1937 году и его постигла судьба венгерских эмигрантов в России, он был арестован и казнен.
            Между тем мне удалось устроиться. По объявлению в газете я пришел в один из небольших трестов. После выполнения формальностей меня провели к главному инженеру треста. Оказалось, что во время первой мировой войны он был военнопленным в Венгрии, а после возвращения из плена как беспартийный закончил институт и стал инженером. Он сразу же принял меня. Я сказал ему, что я соглашусь работать здесь только в том случае, если он, как главный инженер, будет во всем оказывать мне помощь. Он обещал это и выполнил свое обещание.
            Трест работал в двух направлениях. В центре действовало проектное бюро, в котором работало 25-30 техников и инженеров. Проектное бюро занималось проектированием исключительно складских помещений. Кроме этого, в Москве, в Ленинграде, в Сталино и в некоторых других местах у треста были заводы, на которых изготовляли ящики и бочки. Трест назывался „Союзскладснабтара” и его директором был цыган с густой бородой, который на Украине примкнул к большевикам. С ним у меня тоже были хорошие отношения.
            Существовал порядок, что о премиях в конце года делались записи в трудовых книжках. Я каждый год по крайней мере раз в году получал премию в размере месячной зарплаты за „отличную социалистическую работу”, и это отдел кадров всегда заносил в мою трудовую книжку. Вначале я установил нормы сдельной зарплаты для инженерных работ, естественно, в основном с помощью главного инженера. После этого меня несколько раз посылали в командировки на ленинградские и сталинские заводы, на которых я контролировал работу местных нормировщиков.
            Сталино находится в Донбассе, недалеко от Харькова. На этих небольших заводах по производству ящиков работали как правило женщины. Однажды я заметил среди подсобных рабочих одного здорового молодого мужчину, который просто бросался в глаза среди женщин и пожилых мужчин. Из любопытства я вступил с ним в разговор, и он рассказал мне, что он шахтер, но каждый год летом увольняется для того, чтобы поработать на открытом воздухе. А осенью возвращается в шахту, где зимой очень тепло.
            В тресте случилось, что начальника отдела кадров, молодого рыжего еврейского парнишку исключили из партии и, конечно, немедленно сняли с заведования отделом кадров. Старый цыган, директор треста, вызвал меня и сказал, что даст мне человека в помощь и чтобы я заставил его хорошенько попотеть. Этим помощником оказался снятый с должности начальник отдела кадров. Этот несчастный не имел никакого понятия о нормировании, он даже не знал, что это такое. Никакой пользы от него мне не было. Через месяц-полтора директор завода спросил у меня, как работает мой помощник. Я сказал ему, что особой пользы от него нет. На это он сказал, чтобы я дал ему письменное заявление о том, что помощник нормировщика не может работать, и он немедленно его уволит. На такую подлость я не согласился, и он остался на месте. Не прошло и двух месяцев, как вышестоящая партийная организация восстановила его в партии и он вернулся на свою прежнюю должность начальника отдела кадров.
            Еще в 1935 году меня вызвали в центральную контрольную комиссию, которая тогда стала называться „Партконтроль”. Президиум состоял из трех человек, одним из которых был Ярославский. Сейчас я уже не помню фамилий, меня вызвал другой член президиума (кажется, Катаев) и сказал, что он вызвал меня по ходатайству Хусти. Я не смутился и рассказал ему всю мою историю. Когда я сказал, что ГПУ осудило меня, даже не допросив, он не хотел поверить и вызвал третьего члена президиума комиссии, которого, если я хорошо помню, звали Морозовым. Он заставил меня снова повторить все, и тот тоже не хотел поверить. Из этого споря я понял, что даже президиум контрольной комиссии партии не знал о методах работы ГПУ. Разбиравший мое дело член президиума все время, пока я там находился, очень нервничал, даже весь вспотел, и лицо у него было красное. В конце концов мы договорились, что он направит меня в Верховную прокуратуру к Вышинскому. Это было в 1935 году, когда я уже устроился и снова работал в тресте. Когда я вошел в прокуратуру, то в комнате было два служащих, которые о чем-то возбужденно спорили, и как мне послышалось, речь шла о Зиновьеве. Кажется, тогда начались серьезные нападки на него.
            Вышинский выслушал меня и сказал:
            – Понимаете, когда вас осудили в 1925 году, то в органах ГПУ прокуратура не работала, и в те времена, безусловно, имели место перегибы.
            Он вызвал одного из начальников отдела и дал ему указание выслушать меня и пересмотреть мое дело. Прошло несколько недель, и я начал интересовался, как идет решение моего вопроса у этого прокурора. После этого меня вызвали к одному из заместителей Вышинского по фамилии Катанян. На столе у Катаняна лежала пачка каких-то бумаг, и когда я вошел, он начал их перелистывать. На обложке папки было написано: Фрида Гардош, из чего я понял, что в ГПУ на меня не было даже заведено дело, а все было решено келейно. Катанян откровенно признался, что видит эти бумаги в первый раз и ничего сказать мне не может. Он просил меня спокойно ждать, пока посмотрят мое дело. Время шло, а мое дело все никак не рассматривали.
            В то время к Вышинскому направили одну эмигрантку венгерку, жену Марковича. Ее работа заключалась в том, что Вышинский указывал ей несколько дел, по которым она должна была интересоваться у прокуроров и торопить их с рассмотрением, и если нужно, докладывать Вышинскому, в какой стадии находится дело. Эта Маркович в Венгрии была швеей и работала на фабрике нижнего белья, где она вступила в партию. Вместе с мужем она эмигрировала в Вену, а потом в Советский Союз, где также работала на швейной фабрике. Ее муж еще в 1920-х годах умер от туберкулеза, а она продолжала жить в Москве с дочерью и восьмидесятилетней матерью. Я познакомился с Маркович через жену Вантуша, и она пообещала, что поможет мне снова попасть на прием к Вышинскому. После ее звонка я снова пришел. Увидев меня, Вышинский воскликнул:
            – Опять этот Сабадош здесь.
            Так хорошо он меня запомнил. Он опять вызвал своего подчиненного, который сказал, что я признал свою вину. Услышав это, я возмутился и, как ни пытался сдержать себя, заявил:
            – Это ложь. Я никогда не признавал и не могу признать вины, потому что я не совершал никакого преступления ни против партии, ни против советской власти.
            Прокурор вышел, а Вышинский сказал:
            – Послушайте, вы юрист, я тоже юрист, давайте говорить с вами на юридическом языке. Вас осудили, прошло уже десять лет, вы отсидели срок, теперь не целесообразно ворошить ваше дело. Докажите вашим трудом, что вы честный коммунист.
            После этого я, конечно, понял, что бессмысленно что-либо предпринимать по моему делу. Вышинский был социал-демократ, поляк по происхождению, и примкнул к большевикам позже. Через горы трупов он достиг высокого поста генерального прокурора, а затем при Сталине до ранга заместителя Председателя Совета Министров. Он сказал мне, что в 1925 году в ГПУ были перегибы, потому что в то время в ГПУ не была представлена прокуратура, однако в 1937 году, когда прокуратура уже была представлена в ГПУ, были расстреляны без вины тысячи партийцев.
            Мне всегда была антипатична личность Вышинского. Его дьявольская рука участвовала в страшных бойнях 1936-1937-1938 годов. Я уверен, что по его инициативе в Советском Союзе отменили смертную казнь и по этому случаю увеличили наивысший срок наказания с 10 до 25 лет. Однако в скором времени это положение изменили и вновь ввели смертную казнь, однако наивысший срок заключения не снизили.
            При Вышинском ввели смертную казнь за преступления против собственности. Я думаю, что тогда Советский Союз был единственной страной в мире, где за преступления против собственности выносили смертные приговоры.
Похороны Максима Горького
            Горький умер в 1936 году. В Советском Союзе было принято, что на похороны известных людей отряжали служащих заводов, учреждений и трестов. Служащих, потому что посылать рабочих было бы дорогим удовольствием, им нужно было бы выплачивать заработную плату за непроизводительное время, да и на производственных показателях это отразилось бы.
            На моем тогдашнем месте работы нас и в других случаях посылали на похороны куда менее значительных людей, чем Горький. А теперь же на похороны Горького нас не послали, ни нас, ни других, как я установил в день похорон.
            Я пошел на похороны по собственной воле. На Тверской улице (которая позже стала улицей Горького) я нашел большую, темную толпу людей. Как и я, другие добровольно пошли на похорон Горького.
            По какой причине официальные власти не хотели сделать похороны Горького исключительным событием? Однако я могу уверенно сказать: такие грандиозные похороны, если не считать похороны Ленина, я больше не видел за все время моего пребывания в Советском Союзе.
            Зловещие события 1937 году не обошли стороной и меня. В 1938 году меня однажды вызвали в кабинет директора, где кроме беспартийного главного инженера находились исключительно члены партии и начальники отделов. Когда я вошел, начальник отдела кадров, который после своего исключения из партии бил баклуши в моем отделе, встал и заявил о том, что на заводе очень плохо обстоят дела с нормами. Это заявление подтвердил и директор. Должен заметить, что ни один из них не имел ни малейшего понятия о нормировании. Я от неожиданности только рот раскрыл, потому что не знал, в чем, собственно, дело. Но все же я не оставил без ответа эти недоброжелательные выступления и сказал, что до меня здесь вообще не было норм и пусть даже еще не удалось везде разработать вместе с заводскими нормировщиками соответствующие нормы, но все же по сравнению с прежним состоянием сделан значительный шаг вперед. На этом меня отпустили. На следующий день мне сообщили приказ директора о том, что за плохую работу я уволен. Такую подлость я не мог понять и поэтому сразу же пошел к главному инженеру, чтобы он дал мне разъяснения. Главный инженер сказал мне следующее:
            – Вчера утром меня вызвал директор и сообщил, что вас нужно уволить. Я сказал ему, что такого прекрасного работника, который три года честно трудится, уволить нельзя, на что он ответил, что не стоит спорить по этому вопросу, потому что так решил районный комитет партии.
            После этого я, конечно, понял, что придется расстаться с трестом, однако я не мог согласиться с тем, чтобы меня уволили с такой записью, потому что прекрасно знал, что после этого в Советском Союзе я нигде и никогда не смогу получить нормальной работы. Поэтому я пошел к директору и сказал ему, что если уж решили, что меня нужно уволить, то могли бы просто сказать мне об этом и я ушел бы сам. А теперь я не согласен с решением директора и буду апеллировать. Согласно советскому трудовому закону, моя апелляция должна была разбираться арбитражной комиссии предприятия, в которой представителем предприятия был начальник производственного отдела, одноногий инвалид войны, тот самый, в полном согласии с которым я в последнее время анализировал работу нормировщиков и много времени отдал уточнению норм. Другим членом арбитражной комиссии был представитель рабочих, который за все заседание не проронил ни слова. Я сказал начальнику отдела:
            – По этому делу не стоит много говорить. Вот моя трудовая книжка, из которой я прочитаю три записи, сделанные по распоряжению директора завода, которые подтверждают, что меня трижды премировали за отличную работу, в последней записи еще чернила не высохли. Не смешно ли после таких записей уволить меня за плохую работу? Конечно, после всего этого я не хочу здесь работать и сам подам заявление об уходе.
            Заседание на этом окончилось, арбитражная комиссия единогласно изменила приказ директора и восстановила меня на работе. В тот же день я подал письменное заявление, которое директор подписал. Уже позже я понял, что из-за своего упрямства я мог легко сломать себе шею. Ведь в те времена иностранцев без всяких оснований арестовывали и сажали в тюрьму или расстреливали. Поэтому я должен сказать, что мне еще очень повезло, что я так отделался.
            В качестве курьеза скажу, что в тресте был один молодой инженер, комсомолец. Он был очень толковым и способным, однако очень любил деньги, и поэтому у нас часто были конфликты в связи с нормами, в которых я, естественно, никогда не уступал. Примерно через два года после моего ухода я встретил его на улице. Он сказал, что он теперь начальник всего отдела и спросил, не хочу ли я вернуться в трест. Конечно, я не принял его предложения.
 
XXXIV. Страшные события 1937-1938 года.
 Уничтожение венгерских эмигрантов. Безумства Сталина
 
            До смерти Ленина имя Сталина в России не знали. Не только широкие массы не знали, кто такой Сталин, но только немногие из членов партии знали его. Я читал в России один роман, героем которого был на самом деле Сталин, и в котором описывались героические поступки, которые он совершил на Кавказе как профессиональный революционер, где с несколькими сообщниками грабил и убивал кучеров почтовых карет, доставлявших деньги. Добытые таким образом деньги отдавались на нужды нелегального движения. При жизни Ленина Троцкий играл очень большую роль. Я хорошо помню, что после большевистской революции в 1917-1918 гг. венгерские газеты все время писали о том, что Ленин арестовал Троцкого, а на другой день ‑ что Троцкий арестовал Ленина. Троцкий занимал первое место в большевистской партии, естественно после Ленина. После смерти Ленина Сталин сначала расправился с Троцким. В этом деле он проявил большую изобретательность. Когда он стал первым секретарем большевистской партии, он постепенно сменил тех областных секретарей, которые не были его сторонниками, и посадил на их место собственных надежных людей. Когда он, таким образом, убедился, что обеспечил себе большинство, то он, воспользовавшись интригами против Троцкого Зиновьева и Бухаринаа, начал борьбу против Троцкого. В 1924 году во всех партийных организациях обсуждались тезисы центрального руководства, то есть Сталина, и тезисы, составленные Троцким, и во многих местах члены партии голосовали за Троцкого. Так, в Москве было известно, что на Украине ГПУ высказалось в поддержку Троцкого. В 1924 году, когда на партийном собрании московского ГПУ разбирался этот вопрос, я, как член партии, тоже присутствовал. Это был первый случай, когда мне разрешили присутствовать на партсобрании. На этом собрании были горячие выступления в поддержку Троцкого, и когда стало очевидно, что общее настроение в его пользу, то объявили короткий перерыв и послали за Зиновьевым, который в то время был председателем Коминтерна, и за Бухариным, которые прибыли и выступили против Троцкого. При голосовании троцкисты оказались в меньшинстве с очень небольшой разницей голосов. Судьба Троцкого была решена. Его сняли с должностей и отправили в ссылку на Кавказ. Более суровые меры применить к нему не решились, так высока была его популярность и так много сторонников было у него в партии. Во время его кавказской ссылки к нему было буквально паломничество, его сторонники в партии постоянно приезжали к нему совещаться. За это Сталин выслал Троцкого сначала в Турцию, откуда он выехал в Норвегию, однако после дипломатического вмешательства советского правительства он переехал в Мексику, где его, наконец, настигла рука Сталина. Там его просто убили дубиной [ледорубом. – В.Л.].
            После Троцкого настала очередь Зиновьева и Каменева. С ними расправиться было уже легче. Зиновьев и Каменев были евреями, а русские члены партии хотя и не были антисемитами, но во всяком случае не любили евреев. Кроме того, по сравнению с Троцким они были пигмеями. Та же судьба постигла и Бухарина, а также Рыкова, который после Ленина в течение долгого времени был председателем Совета Министров Советского Союза.
            В то время Сталин не сразу расстреливал своих противников. Сначала он переводил их на более низкие должности и требовал, чтобы они в газетах каялись и обещали исправиться. После этого наступала очередь окончательного падения и расстрела. Зиновьева, например, судили дважды. После того, как его удалили из Коминтерна, его перевели в кооперативный центр и оставили в живых. После этого его судили, сначала приговорили к 6 годам, а потом судили снова и расстреляли. То же произошло и с Рыковым. Его сняли с поста председателя Совета Министров и назначили министром связи, на такую весьма незначительную должность. Только после этого его снова судили и как агента иностранных разведок, вредителя и врага народа приговорили к высшей мере и расстреляли. То же произошло и с Бухариным и со многими другими, то есть почти со всеми членами ленинского политбюро.
            Ленин не разрешил, чтобы при его жизни его именем были бы названы заводы, улицы или города. После смерти Ленина при Сталине все партийные вожди пожелали, чтобы их имена были бы даны улицам и городам, так было с Зиновьевым. Молотовым, Кагановичем и другими. После их падения эти названия улиц и заводов, конечно, быстро меняли.
            В праздники, на 1 мая и 7 ноября, каждое предприятие и учреждение должно было нести на демонстрации портреты руководителей партии и советского государства. В те времена накануне демонстрации на заводы или в учреждения являлись люди из партийных органов или из ГПУ и снимали портреты того или иного вождя. Так можно было узнать каждый раз о том, кто из руководителей попал в опалу, хотя газеты еще не писали об этом ни слова.
            Те публичные покаяния, которые публиковали эти руководители в газетах, вызывали у порядочных людей глубокое отвращение, однако об этом никто не смел говорить.
            Одной из характерных особенностей процессов над большевистскими руководителями было то, что представшие перед судом руководители, министры всегда признавались, что они уже давно были шпионами и сознательными вредителями. Дальше всех зашел в этом Ягода, который с 1917 года, то есть со времени большевистской революции был заместителем начальника Чека или ГПУ, а после смерти Менжинского был председателем ГПУ и бесконтрольно распоряжался судьбами миллионов людей. Общеизвестно, что шпионы и завербованные за рубежом дипломаты или прочие лица не дают письменных расписок о полученных ими деньгах. Ягода на суде признал, что был шпионом Гитлера, а в своем последнем слове по окончании процесса он еще особо признался в таких преступлениях, в которых его даже и не обвиняли, и только просил суд сделать снисхождение и не присуждать его к смертную казни, чтобы он и за решетками тюрьмы мог бы следить за развитием Советского Союза.
            Многие венгры, да и русские, обращались к мне с вопросом, чем можно объяснить то, что все до одного обвиняемого всегда признавались в всем, а подчас даже и в том, в чем их не обвиняли. Я был адвокатом и не раз имел дело с обвиняемыми, а в 1919 году и сам сидел на скамье подсудимых, поэтому я хорошо знаю психологию обвиняемых и я знаю, что желание сохранить жизнь и освободиться побуждают обвиняемых все отрицать и в худшем случае признаваться только в том, на что, как ему известно, есть доказательства.
            Я уже не помню точно когда, но это было где-то вскоре после моего прибытия в Советский Союз, в Москве проходил процесс нескольких немецких студентов. Процесс был открытым, и для защиты немецких студентов прибыли защитники из заграницы. Этих немецких студентов, которые учились в Москве, обвиняли в том, что они прибыли в Москву для того, чтобы убить Крупскую, Молотова и Рыкова. Обвиняемые утверждали, что в этом нет ни слова правды. На это председатель суда зачитал показания студентов, в которых они признались в этом, и показал им их подпись под показаниями в протоколе. Обвиняемые, посмотрев протоколы, сказали, что подписи действительно их, но они таких показаний не давали. Однако, возможно, следователь гипнотизировал их и они под гипнозом подписали свои имена. Этот следователь был не кто иной, как, выходец из Венгрии Розенфельд, который вел следствие и по делу Фриды Гардош.
            На вопросы любопытных я отвечал только то, что такие чрезмерные признания противоречат природе человека и поэтому речь может идти или о гипнозе или о том, что обвиняемые попали в такие условия, в которых они предпочитают все признать и пойти даже на смерть. Позднее стало известно, что ГПУ избивало обвиняемых до тех пор, пока они под пытками не признавались в самых страшных преступлениях. Все это признал Хрущев в своей речи на 20-м съезде, на котором он прочитал письма Эйхе и Рудзутака. Оба были членами высшего партийного органа, Политбюро, и несмотря на это, их били до тех пор, пока они все не подписали.
            В самом начале революции диктатура пролетариата смогла быть установлена путем применения террора. Этот террор ЧЕКА, или как оно стало называться позднее, ГПУ применяло к представителям бывшего правящего класса для того, чтобы обеспечить рабочим и крестьянам возможность спокойно вести созидательную работу. Однако со временем деятельность классовых врагов прекратилась, они или эмигрировали или же их уничтожили или арестовали, или же они затаились и растворились среди трудящихся масс. Громадный аппарат ГПУ же оставался и ему нужна была работа. Сталин позаботился о том, чтобы ГПУ не осталось без работы. Факты подтверждают, что Сталин уже тогда был садистом и сумасшедшим. Я ссылаюсь здесь на такой авторитет, как Хрущев, который на 20-м съезде сказал, что Сталин в 1953 году требовал повышения налогов на колхозы и колхозников до 40 миллиардов и говорил, что крестьяне живут припеваючи и им нужно только продать на одну курицу больше, чтобы уплатить эту сумму. А в те годы все колхозы и работавшие в колхозах получали от государства за всю сданную продукцию всего 26 миллиардов рублей. А ведь всем было известно, что колхозы должны были все сдавать и оставленного им не хватало даже для удовлетворения собственных самых необходимых нужд. Население Советского Союза в 1953 году составляло, насколько я помню, 200 миллионов человек, и далеко не все состояли в колхозах. Можно представить, сколько миллиардов кур потребовалось бы продать, если повысить налоги до 40 миллиардов. Даже школьник начальных классов может с легкостью убедиться в том, что такое может прийти в голову только полному идиоту. К сожалению, Сталин был не полным идиотом, а буйным сумасшедшим.
            После падения Ягоды по требованию Сталина во главе ГПУ был поставлен Ежов. Так пришел к неограниченной власти сумасшедший, приказы которого исполнял сифилитик. В Москве рассказывали, что Ежов был шофером Сталина. Между прочим, до того, как он пришел в власти, никто никогда о нем ничего не слыхал. Домашним врачом Ежова был венгерский военнопленный студент-медик по фамилии Полачек. Он сопровождал Ежова в поездке во Францию, который инкогнито ездил туда лечить сифилис, насколько мне помнится, в Канны. В те времена Полачек был домашним врачом Ворошилова, Кагановича и других. Он женился на медсестре из больницы, от которой у него родился сын и которая, продолжая работать, училась в медицинском институте. Полачеки поддерживали дружеские отношения с женой Йенё Ландлера и с ее семьей, и когда был арестован уже и Ежов, то Полачека тоже арестовали. Я встречался с женой Полачека у жены Ландлера, и она сама все это рассказывала о Ежове.
            После расправы с руководителями партии и министрами наступила очередь и маршалов. В Советском Союзы было пять маршалов. Сталин дал им это звание уже тогда, когда гражданская война давно закончилась. Это: Ворошилов, Буденный, Егоров, Блюхер и Тухачевский.
            Всех маршалов, за исключением двух первых, Сталин истребил, он уничтожил также вместе с Тухачевским Якира, Уборевича и весь высший генералитет армии. Тогда же расстреляли и происходившего из Венгрии Штейнбрюка, который тогда был начальником отдела контрразведки армии в звании генерал-полковника генштаба. По случаю расстрела Тухачевского и других ведущих генералов „Правда” назвала их „царскими офицеришками”. Генерал-полковник Гамарник был начальником политуправления армии. Кто-то из его доброжелателей предупредил его о том, что его собираются арестовать. Когда работники ГПУ появились у него на квартире и стали стучать в запертую дверь его кабинета, он выхватил револьвер и застрелился. Он сразу же умер. После его самоубийства газеты стали обливать его грязью, потому что после этого его уже нельзя было подвергнуть побоям и унижениям. И это также говорит о том, что Сталин был садистом, потому что ему было недостаточно самоубийства Гамарника, ему нужно было чтобы он подвергся мучениям и стал бы на себя наговаривать.
            Одна моя сослуживица жила в одном доме с Гамарником. Она рассказывала, что когда его хоронили, за гробом шел один-единственный человек, жена. Все были настолько запуганы, что даже на похороны пойти не решились.
            7 ноября каждый год с большой помпой праздновали в московском Большом театре (оперном
). На этих торжествах всегда присутствовал Сталин. В эти дни на улицах, ведущих от Кремля к Большому театру, кишели сотрудники ГПУ в форме и в штатском. Движение транспорта и пешеходов перекрывали на долгие часы. Так дрожал Сталин на свою жизнь. Позже он даже этот путь не проходил, а приказал сделать подземный переход от Кремля до Большого театра и до Дома Союзов.
            Обожанию Сталина не было границ. До сих пор он был Первым секретарем партии. Теперь он стал Генеральным. Ему присуждались все новые высшие звания. Сначала писали только, что Сталин вождь партии, а потом он стал вождем трудящихся. Сталина назвали отцом народа, потом вождем всемирного пролетариата и, наконец, провозгласили вождем всего прогрессивного человечества. Остался один шаг до того, чтобы провозгласить его Богом.
            Русские газеты обычно небольшого объема, всего 4-6 страниц. И несмотря на это на протяжении полутора десятилетий каждый день в газетах на полутора страницах печатались те телеграммы, которые посылали ему органы партии и профсоюзов, объединения, заводы и колхозы и в которых они заверяли его в своей беспримерной любви и доверии. Такой омерзительный подхалимаж продолжался в течение пятнадцати лет.
            Отмечу, что подобная любовь и заверения в доверии не было чем-то новым и это выдумали не большевики. В прежней России жена царя Николая была немкой. Народ ее не любил, в частности, и за это, и царица знала об этом. Поэтому после начала первой мировой войны по приказу министра внутренних дел губернаторы заставляли представителей всех сословий ежедневно посылать сотни и тысячи телеграмм в адрес царицы, в которой ее называли матерью русского народа. Сталин научился этому отсюда.
            При Ежове ГПУ была полностью реорганизовано. Прежние руководители ГПУ, которые группировались вокруг Ягоды, были или расстреляны, или арестованы. Кроме того, штаты ГПУ были неимоверно раздуты. В 1936-37 годах просто бросалось в глаза, как много сотрудников ГПУ разгуливает по улицам. После ликвидации руководителей партии и правительства настала очередь арестовывать, преследовать и расстреливать членов партии, занимавших более скромные посты.
            В 1937 году начали ликвидировать и эмигрантов. Естественно, это была физическая ликвидация коммунистов-эмигрантов. Французских, английских и американских эмигрантов в Советском Союзе не было. Большая часть немецких эмигрантов после прихода Гитлера к власти в 1933-34 гг. вернулась в Германию, потому что гитлеровский режим через родственников призывал их вернуться, обещая, что они не будут подвергаться никаким преследованиям и их немедленно по прибытии обеспечат работой. Тогда это было большое дело, потому что в те годы в Германии была большая безработица. На Электрозаводе я работал с несколькими немецким эмигрантами, членами партии, которые работали там в должностях руководителей цехов и мастеров, и они в разговоре сообщили мне, что их зовут вернуться. И они вернулись.
            После восстания в Австрии в Советский Союз бежали многие шуцбундовцы. Это были в основном молодые, энергичные ребята. Хотя они жили в гостинице и находились на бесплатном полном обеспечении, они с трудом привыкали к русским условиям. Одно время ответственным за шуцбундовцев назначили Ференца Янчика, который хорошо говорил по-немецки и по-русски. Он жаловался мне, что у него просто голова раскалывается, так много с этими людьми хлопот. Вскоре и они вернулись в Вену. В эмиграции, таким образом, оставались только югославы, болгары, румыны и, прежде всего, венгры. Венгерская эмиграция была самой многочисленной. Ведь число обмененных достигло 400. Хорошо, если человекам сорока из них удалось избежать сталинских репрессий 1937-38 гг. В каждом иностранце подозревали шпиона. Но в шпионаже подозревали и тех русских, которые были во время первой мировой войны в немецком плену и даже тех, кого советское правительство посылало заграницу на дипломатическую или торговую службу. Всю страну заразила шпиономания. Венгров хватали, как живодеры ловят собак. Шурека арестовало всесоюзное ГПУ. Уже после ареста к нему дважды приходили на квартиру районное и областное ГПУ. Так было и с другими венграми. В то время наряду со всесоюзным ГПУ аресты производили и областные, районные и местные отделения ГПУ. Областное отделение не знало, кого арестовали другие, и наоборот.
            В 1933-34 годах, когда была самая большая нехватка продовольствия, для иностранных специалистов открыли отдельный закрытый продовольственный магазин и другой, в котором продавали одежду. Туда пускали только по особым пропускам. Многие из венгров не могли достать таких пропусков. В этих магазинах для тех, кто имел на это право, было действительно хорошее снабжение. Это учреждение называлось „инснаб”. Когда русские инженеры ‑ это можно говорить спокойно ‑ буквально голодали и ели пищу из соевых бобов, в инснабе обладатели „книжечек” могли купить мясо, птицу и лучшую рыбу. По-видимому, ГПУ удалось получить эти списки в инснабе, и венгров стали арестовывать по ним.
            Родственники арестованных венгров пытались хлопотать, и женщины встречались и обсуждали, что можно предпринять. Пока я еще работал на моем прежнем месте работы, жена Шурека, Жужа Надь, мне систематически звонила и всегда сообщала, кого из венгров арестовали. Я с 1925 года не общался с венграми. Так я узнал, что в один прекрасный день арестовали Ференца Баяки, который в Венгрии был одним из руководителей профсоюза металлургов, а потом во время Советской республики был наркомом. После падения Советской республики его приговорили к пожизненному заключению, и по обмену он попал в Советский Союз. Вскоре после ареста Баяки забрали его жену, а потом и их единственного сына. В квартире никого не осталось. Квартиру отобрали, их вещи куда-то увезли, они сами также исчезли и ничего не знали друг о друге. Баяки погиб там, вероятно его расстреляли.
            Когда Ласло Рудаш узнал о том, что ГПУ забирает венгров одного за другим, он сказал:
            ‑ Я не знаю, что сделали другие венгры, но я знаю, что я сам не совершил никакого преступления, и если меня арестуют, то это означает, что в Советском Союзе победила контрреволюция.
            Естественно, и его арестовали, но он не долго просидел, потому что за него хлопотал Йенё Варга, один из немногих венгров, которые еще пользовались авторитетом в Советском Союзе, и его освободили. Он просидел всего несколько месяцев. Варга попытался освободить Йожефа Келена, народного комиссара, осужденного в Венгрии на пожизненное заключение. Однако в ГПУ ему сказали, что ему не стоит утруждать себя хлопотами по этому делу. Это, иначе говоря, значило, что Келена уже расстреляли.
            Йожеф Келен, который работал в Советском Союзе как инженер, занимал достаточно высокий пост. Многие годы он находился в Берлине как представитель Советского Союза, и в его обязанности входила приемка закупленных для СССР машин. Тогда первым заместителем министра тяжелой промышленности был Пятаков, старый большевик и член ЦК. Во время больших расстрелов и Пятаков не избежал своей судьбы, он был осужден как троцкист и расстрелян. Келен тогда работал уже не в Берлине, а в Москве. У него была хорошая большая квартира, в которой кроме него с женой и детьми жили и его родители, а также родители Йолан Келен. Когда закончился процесс Пятакова, Келен пошел в ЦК (руководящий орган партии) и сказал, что когда он был в Берлине, Пятаков заказал там для Советского Союза большое количество машин, и когда он (Келен) принимал эти машины, то ему показалась их цена несколько завышенной. Оказалось, что Пятаков договорился, чтобы фирмы, поставляющие станки, приписали определенный процент, и эту сумму, то есть сумму, которая ему причиталась, перевели бы на отдельный счет. Деньгами на этом счету располагал Троцкий. Таким образом, сталинский Советский Союз финансировал самого главного врага Сталина, Троцкого.
            В ЦК у Келена спросили, почему он не заявил об этом центральному руководству в свое время. Келен ответил: какой смысл мне был заявлять на Пятакова, когда он не только входил в центральное руководство, но был первым заместителем министра. В ЦК Келена попросили сделать свои показания в письменной форме и представить. Это заявление Келен написал в квартире жены Марковича, потому что он не хотел, чтобы об этом знала даже его жена. Заявление, естественно, попало в ГПУ, Келена арестовали и расстреляли. Об этом мне рассказала сама Маркович в1938 году.
Вскоре после ареста Келена забрали и его жену, а их двух маленьких детей отправили в детский дом, где они учились. Как мне известно, дочь Келена даже закончила педагогический институт. Из стариков сейчас жива только мать Йолан Келен. Бедную старуху просто выбросили из квартиры, а их хорошая трехкомнатная квартиру вместе со всем имуществом была реквизирована. Старуха Фрид, мать Йолан Келен, должна была работать прислугой, и через какое-то время попала к Вантушам, где я с ней не раз встречался. В конце концов несчастная старуха умерла.
            После падения Советской республики режим Хорти приговорил к смертной казни четырех наркомов. Все четверо попали в Советский Союз. Один из них, Петер Агоштон, еще в начале 20-х годов, с помощью Макдонадльда, руководителя английской лейбористской партии, бывшего тогда премьер-министром, вместе с женой уехал из Советского Союза. Карой Вантуш в 1927 году умер. Хаубрих и Бокани были в 1938 арестованы и расстреляны.
            Старший сын Хаубриха, когда арестовали его отца и забрали других венгров, был управдомом. Когда он увидел, как исчезают один за другим венгры, он сказал: со мной этого у русских не выйдет, пусть меня лучше посадят за растрату. Он пропил квартплату, которую он должен был собирать, и сам явился в милицию. За такую небольшую растрату полагался небольшой строк, и в русских тюрьмах осужденным жилось неплохо. Не то что в лагерях, куда попадали политические и венгерские эмигранты. Если осужденный в тюрьме вел себя хорошо, то по субботам он мог пойти домой, ему платили и он имел отпуск. Обо всем этом в лагерях, конечно, и речи не было.
            Осужденных чаще всего забирали из дома и всегда ночью. С одним венгром произошел такой случай. Под вечер он без пальто и без шапки выскочил из дома за хлебом. На лестнице он встретился с работниками ГПУ, которые в сопровождении дворника поднимались по лестнице. Дворник сказал только: „этот”, и несчастного прямо как был увезли, не разрешив даже вернуться за шапкой и пальто. Сказали, что ничего не нужно, его забирают ненадолго и через час он вернется домой.
            У Гитты Романьи была довольно приличная по тем временам квартира, то есть комната. Она работала на подмосковном заводе. Оттуда ее и забрали в рубашке, в чулках и туфлях. В заключении вещи на ней буквально сгнили. Квартиру же ее, естественно, забрали и все ее вещи пропали. Она просидела всего десять лет.
            С д-ром Йенё Розвани я познакомился еще до первой мировой войны. В 1912 году я ездил в провинцию для того, чтобы ознакомиться с юридической практикой на местах. Я был помощником д-ра Эрвина Мано, адвоката в городе Надьсалонта. Розвани также был у него помощником, и при мне мы поручали ему подачу апелляций в суде или судебной палате Надьварада по незначительным делам. По более важным делам я ездил в Надьварад сам. Розвани еще до первой мировой войны вступил в социал-демократическую партию. Когда он работал еще в Надьсалонта, он собирал подмастерьев и рассказывал им, что по закону о промышленности мастер мог заставлять их делать только промышленную работу. Кормить свиней, качать люльку и многое другое в обязанности подмастерьев не входило. За такую просветительную работу судья города приговорил его к заключение на 20 дней, обвинив в проведении неразрешенного собрания. Дело Розвани дошло до самого министра внутренних дел, но все власти утвердили решение судьи и Розвани пришлось отбыть наказание.
            После первой мировой войны Надьварад был присоединен к Румынии, и таким образом Розвани, который, кстати, по происхождению был армянин, стал гражданином Румынии. В Румынии его выбрали депутатом парламента, и когда в Бухаресте начали арестовывать депутатов-коммунистов, то его также арестовали и сильно избили. В это время в „Правде” печатались большие статьи о Розвани и о его деле постоянно писали. Розвани удалось бежать из тюрьмы, так он попал в Советский Союз.
            Он стал работать в экономическом институте у Йенё Варги. Однажды я встретился с ним на квартире у жены Вантуша, которая также работала в экономическом институте, и мы с ним поспорили. Я сказал, что заводы являются государственными предприятиями, на что он заметил, что заводы находятся не в государственной, а в общественной собственности. Из этого замечания мне сразу стало ясно, что он правоверный коммунист, и я не стал с ним спорить. В 1938 году его также арестовали и расстреляли.
            Иштван Бирман по профессии был банковским служащим. Во время Советской республики он был членом Будапештской директории, иначе говоря мэрии города. После падения Советской республики он был только интернирован, так как никаких преступлений ему в вину не ставили, и по обмену пленными он также попал в СССР. Здесь он сделал большую карьеру, став директором Завода им. Петровского в городе Днепропетровске. В то время это был самый большой завод в стране. У него не только был персональный автомобиль, в его распоряжении был самолет, а в Москве постоянная комната в гостинице. Тогда все это было большим делом. Я встречался с Бирманом году в 1934-35 на квартире Эрнё Ландлера, жена которого Шари Бирман была сестрой Иштвана Бирмана. Тогда к ним приезжала в гости из Будапешта их младшая сестра, которая привезла и мне кое-какие детские вещи для моего сына. Тогда я говорил с Иштваном Бирманом. Позже он был награжден орденом Ленина. Насколько мне известно, он был единственным венгром, получившим орден Ленина. В 1938 году и у него начались неприятности. Он тогда уже знал, какая судьба ожидает венгров и поэтому попытался покончить жизнь самоубийством. Но он умер не сразу. Он был доставлен в одну из московских больниц, где через несколько дней умер. Характерно, что Шари Бирман, с которой у меня были настоящие дружеские отношения, не решилась сказать даже мне, что Бирман покончил жизнь самоубийством. Позже, когда кончился сталинско-ежовский террор, мне в руки попали украинские газеты, в которых писали, что Иштван Бирман погиб напрасно, потому что позднее выяснилось, что он ни в чем не был виновен и всегда был одним из самых верных сторонников Сталина.
            Женщины венгерки долгие месяцы ничего другого не делали, а только пытались узнать, что случилось с их мужьями. Мне неизвестно ни одного случая, когда в ГПУ сказали бы, что случилось или же где сидит тот, кого ищут. Жена Эрнё Ландлера и Жужа Шурек, конечно, также прошли через все это, как и другие. Их посылали из одного места в другое, они побывали в 4-5 местах без какого бы то ни было результата. Йожефа Поганя и его жену также забрали, однако две их взрослые дочери остались. Младшая тогда училась на геолога. Когда они искали своего отца и побывали уже в пятом месте, их опять направили туда, где они начали поиски, на Кузнецкий мост. Тогда Вера Погань сказала работнику ГПУ, который вел прием, что они уже были в пяти местах, и она просит его откровенно сказать, стоит ли им продолжать искать отца. На это тот ответил, что продолжать поиски нет никакого смысла. Это значило, что Поганя уже давно расстреляли.
            Шуреку перед арестом удалось получить еще одну маленькую комнату. Когда его арестовали, его жена для того, чтобы вторую комнату не отобрали, взяла к себе жиличку, швею, которая работала на дому. Когда они подружились, и Жужа Надь рассказала, что ее мужа забрало ГПУ, эта женщина рассказала, что ждет на днях сестру из Белоруссии, мужа которой также арестовало тамошнее ГПУ, и его страшно избили. Минск небольшой город, и арестованных содержали в одном месте, в тюрьме ГПУ, и родственникам разрешали передавать им продукты и белье. Однажды, когда сестра жилички Шуреков получила обратно белье мужа, на дне свертка была рубашка вся в крови. Поэтому она сразу же догадалась, что ее мужа страшно избили. Замечу, что ее муж, белорусский еврей, был членом ЦК белорусской партии. Женщина сразу же села в поезд, приехал в Москву и положила на стол Вышинского окровавленную рубашку. В этом случае Вышинский вмешался, ее мужа доставили в Москву и освободили. Когда Жужа Надь сказала мне по телефону, что приезжает член белорусского ЦК, я попросил ее, чтобы она договорилась о нашей встрече, потому что я хочу с ним поговорить. Так я встретился с членом центрального руководства белорусской партии. Мы вошли в маленькую комнату и я спросил его, может ли он мне объяснить, что происходит в Советском Союзе и почему арестовывают коммунистов. На это он мне ответил следующее:
            – После моего ареста я хожу, как будто я сошел с ума, потому что я не могу понять, что происходит. Я с детских лет был членом коммунистической партии и до дня своего ареста был членом центрального руководства. Когда меня арестовали и привезли в ГПУ, передо мной положили бумагу, в которой говорилось, что я шпион. Когда я отказался ее подписать, меня страшно избили. В тюрьме я видел других членов ЦК. Я узнал, что они подписали такую бумагу. Однако я решил, что лучше умру, но на такой позор не пойду. Теперь благодаря моей жене я освобожден, но я хожу как безумный, потому что я не могу понять, для чего все это нужно.
            Жена Ландлера сказала мне, что при аресте ее мужа офицер ГПУ хотел забрать и их портативную пишущую машинку. Их дочка Мари, которая тогда была еще школьницей, стала плакать и просить не забирать, потому что это ее машинка. Следователь ГПУ, по-видимому, был неплохим человеком, потому что он оставил машинку, но заметил, что пишущую машинку, радио всегда получает офицер ГПУ, производящий арест.
            Арестам среди венгров безусловно способствовали доносы венгров. Однажды я пришел к жене Вантуша и застал у нее жену Марковича. Когда я уже собрался уходить, они попросили меня посмотреть бумагу на русском языке и поправить грамматические ошибки, так как они не очень хорошо знали русский. Эта бумага была заявлением в ГПУ на Пала Хайду, в котором не содержалось никаких особенных обвинений, кроме того, что Пал Хайду был ближайшим сотрудником Белы Куна, которого тогда уже арестовали, как шпиона. Когда я прочитал эту бумагу, я сказал: если вы подадите это заявление, то Пали Хайду расстреляют. На это обе ответили: так ему и надо, потому что Пал Хайду в 1929 году составил список приблизительно из десяти венгров, на которых по поручению Куна заявили в ГПУ. В этом списке фигурировали, в частности, и жены Вантуша и Марковича. Естественно, Пали Хайду вскоре исчез.
            Кроме эмигрантов, а также руководителей коммунистической партии и правительства, было арестовано много русских, которых или посадили или расстреляли. Русские говорил мне, что число арестованных составляет много тысяч и что с тех пор, как существует Российская империя, то есть за 1000 лет, не было казнено так много людей, сколько уничтожил Сталин за эти годы. Большая часть уничтоженных были членами партии.
            Когда началась война в 1941 году, студентов вузов и университетов в массовом порядке забирали в армию. У моего директора дочь училась на факультете техники связи и для того, чтобы ее сразу же не забрали в армию, он взял ее из института и взял на работу на свое предприятие. Тогда я был начальником планового отдела и ее определили ко мне статистиком. Девушка, естественно, до этого никогда не работала, и мне пришлось ее всему учить. Мы подружились, и она рассказала мне, что ее отец во время первой мировой войны попал в плен в Германию. Но в 1918 году после возвращения из плена вступил в коммунистическую партию и был назначен начальником отдела в министерстве химической промышленности. В 30-е годы его послали в Германию, где он работал в торгпредстве. Там он жил с женой и дочерью. В 1937 году, когда большую часть советских служащих, служивших заграницей, арестовали, ее отца также арестовало ГПУ, присудили к расстрелу и у них все отобрали. Однако им удалось, используя свои связи, добиться того, что в я 1938 году Военная коллегия пересмотрела дело и отца освободили.
            Во время войны в 1942 году я жил в Казахстане и работал в тракторной бригаде учетчиком. Каждые две недели мне нужно было подавать ведомость тракторной бригады главному агроному. Я никогда не видел подобного человека. Он был похож на машину, у которой нет души. Однажды во время жатвы, когда я жил в поле в палатке, туда приехал агроном с проверкой. Вечером мы разговорились и я сказал ему, что я венгерский эмигрант и что почти всех моих друзей эмигрантов арестовали. Тогда он рассказал мне, что он был секретарем партийной организации на Украине. В Советском Союзе это большое дело. В 1938 году его также арестовали и приговорили к расстрелу, но благодаря влиятельным друзьям его освободили. С тех пор он стал таким нелюдимым.
            Когда в 1938 году я однажды шел по Тверской (теперь это улица Горького) в рабочее время, я встретился там с тем членом контрольно-ревизионной комиссии, который в свое время послал меня к Вышинскому. Тогда и его уволили с работы. И теперь он уж наверное поверил тому, что тогда сказал я, что меня осудило ГПУ, даже не допросив.
            На 20-м съезде партии из тех, кого уничтожил Сталин, Хрущев поименно назвал только высших руководителей (Косиор, Постышев, Рудзутак, Чубарь, Эйхе), а об остальных сотнях тысяч не упомянул. Когда Ракоши в 1940 году освободился из венгерской тюрьмы и приехал в СССР, он, кроме своего брата, не попытался вызволить ни одного человека и не замолвил слово ни за одного эмигранта. В противоположность ему Тито, которого спасли из окружения немцев в Югославии и самолетом вывезли в Советский Союз, немедленно освободил всех югославов, естественно кроме тех, кого к тому времени уже расстреляли.
            Это страшное истребление коммунистов продолжалось до тех пор, пока не произошло падение Ежова. У Лазаря Моисеевича Кагановича было два брата: Михаил, который был директором авиационного завода в Горьком, и Юрий, который был первым секретарем обкома Горьковской области и членом Президиума Верховного Совета. Ежов арестовал обоих братьев Кагановичей. Всем было известно, что сестре Кагановича жила со Сталиным. Когда в 30-е годы последняя жена Сталина Аллилуева, как говорили, покончила жизнь самоубийством, то русские шепотом говорили, что Аллилуева не была самоубийцей, а ее застрелил Сталин из-за сестры Кагановича.
Когда его второго брата арестовали, Кагановичу удалось попасть к Сталину и он сказал ему:
            – Ежов арестовал двух моих братьев, потому что он рвется к власти и хочет править единолично. Завтра он арестует меня, а после завтра очередь дойдет и до тебя.
            Сталин испугался, и уже на следующий день карьера Ежова кончилась. На его место назначили Берия, который был до этого малоизвестным членом партии и своей карьерой был обязан тому, что написал историю партии на Кавказе, которая печаталась с продолжениями и в „Правде”. В этой книге естественно все заслуги принадлежали Сталину. Ежова арестовали и сделали начальником одного из лагерей ГПУ. Его жена покончила самоубийством, выстрелила себе в сердце, и ее доставили в ту больницу, где медсестрой работала жена Полачека, венгра. Она рассказывала на квартире жены Ландлера, что жену Ежова доставили в больницу с раной в груди, и она через два дня умерла. Так закончилась кампания по уничтожению эмигрантов и русской коммунистической партии.
XXXV. Перед войной (1938-1940 годы)
            Итак, в 1938 году я вновь стал безработным. После уничтожения венгерской эмиграции и массовых арестов русских партийцев я уже больше не мог рассчитывать на то, что смогу устроиться на хорошее место. И хотя в 1937 году мне уже исполнилось 50 лет, я решил попытаться устроиться на физическую работу. В газете я читал, что на Ленинградском шоссе в здании одного из техникумов открыли курсы по подготовке шоферов и объявили прием учащихся. Я пошел туда, но несмотря на все мои усилия меня на курсы не приняли, потому что мне уже было 50 лет.
            Венгерские эмигранты из комитата Зала и в Москве поддерживали связи. Здесь был Маркус Эрдёш, который был когда-то членом правительственного совета Нижней Залы, типограф Ференц Данди, доктор Пал Холлоши, адвокат (во время диктатуры он был руководителем жилотдела в Залаэгерсеге), Иштван Зилахи и другие. Холлоши, правда, в начале 30-х годов заболел сыпным тифом и умер, но с другими я поддерживал хорошие отношения. Через земляков из Зала я познакомился с Бувари, который и в Москве работал шофером. Он жил на Ленинградском шоссе. Когда я пришел к нему домой и рассказал, что меня не взяли на шоферские курсы, он сказал:
             – Я теперь работаю механиком одной авторемонтной мастерской. Если хотите, поступайте к нам, и через несколько месяцев как-нибудь сумеем сделать из вас сначала помощника шофера, а потом и шофера. Терять мне было нечего, я принял предложение и в возрасте 50 лет начал работать подсобником. Пару раз я здорово ударил по пальцам молотком, но все же не сдавался. Я проработал около двух недель, когда Бувари сказал мне, что его вызвали к директору, которому показалось подозрительно, что я сюда устроился, и меня собираются уволить. На другой день я сам не пошел на работу, потому что боялся, как бы мною не заинтересовалось ГПУ. Я опять оказался без работы. В те дни я часто бывал у жены Эрнё Ландлера (Шари Бирман) и Шурека (Жужанны Надь), у которых бывали многие жены арестованных эмигрантов и жаловались, что они нечего не могут узнать о своих близких, потому что в ГПУ им ничего не говорят.
            В Советском Союзе артели (кооперативы) были собраны в объединения наподобие трестов. Эти объединения называли „союзами” и эти союзы на территории всей страны были подчинены одному главку. То есть их организация не отличалась от организации государственных предприятий. Также по объявлению мне удалось устроиться в одном таком союзе, где меня взяли на должность экономиста по труду в плановый отдел. Руководитель отдела был исключен из партии, и его не очень интересовало, почему я, будучи политэмигрантом, не являюсь членом парии. Сам союз за то время, которое я там проработал, дважды был реорганизован. Число работников в некоторых артелях не превышало 25-30, но были и такие, в которых работала тысяча рабочих. Когда какая-то артель становилась слишком большой, ее просто делали государственным предприятием и она переходила в подчинение министерства местной промышленности. Среди артелей были и промысловые артели (промы). По существу это были колхозы, которые занимались и промышленным производством, чаще всего плетением корзин. Я много раз бывал в командировках, часто по собственному желанию, чтобы познакомиться с колхозной системой. Так, я собственными глазами мог убедиться в том, что в колхозах работают только старики, дети и женщины, потому что трудоспособная молодежь независимо от пола вся уехала в промышленные центры на заводы.
            В 1939 году между СССР и Германией началась дружба. Все знают, что Сталин снимался в обнимку с Риббентропом, а Молотов с Гитлером, и эти фотографии печатались даже в „Правде”. До этого с 1933 года, то есть начиная с прихода Гитлера к власти, во всех советских газетах печаталось множество статей, где немцев ругали на все лады, называя их варварами, гуннами. И вдруг резко после такой агитации перешли к самой крепкой дружбе. Советские люди, простой народ не мог этого понять, и тогда на предприятия направили множество агитаторов, которые самым серьезным образом объясняли, что речь идет не об обмане, а действительно о откровенной дружбе между двумя государствами. Слушавшие их только переглядывались и молча слушали.
            В 1939 году началась война с Финляндией. Как любую войну, ее так же нужно было предварительно обосновать. Советские газеты самым серьезным образом писали о том, что Финляндия угрожает СССР и готовится к войне. И это писали в Советском Союзе, население которого достигло 200 миллионов, и о той Финляндии, в которой жило чуть больше трех миллионов. Я еще хорошо помнил, как во время первой мировой войны австро-венгерские газеты до начала войны писали о том, что сербы кастрировали австрийского консула Прохазку. Отмечу, в 1916 году этот якобы кастрированный Прохазка, живой и здоровый служил на военной службе в нашем корпусе, в безопасном отдалении от фронта.
            Война с финнами была первой войной Сталина, которая, кстати, закончилась весьма плачевно. Финны защищались изо всех сил, и Советскому Союзу ценой больших усилий удалось одержать победу над этим маленьким героически сражавшимся народом. После окончания финской войны в нашем учреждении делал доклад генерал, который участвовал в завершающих боях. Он рассказывал, что на стороне финнов сражались шведские добровольцы, которые оказывали такое отчаянное сопротивление, что не желали сдаваться и были убиты все до одного. „Просто душа болела, что таких замечательных людей пришлось уничтожить”.
            При всем этом продолжался культ Сталина. Не было такого месяца, когда хотя бы раз по какому-то случаю не было доклада, на котором выступали хотя бы местные ораторы, и если такой горе-оратор окончательно запутывался в своей речи, не зная, что говорить дальше, то он провозглашал:
            – Да здравствует отец народов, самый гениальный человек на Земле, дорогой товарищ Сталин, ‑ и зал взрывался бурными аплодисментами.
            На этом месте работы как-то раз собрали профсоюзное собрание, и на этом собрании председатель профсоюза объявил, что по всей стране развернулось движение за то, чтобы сократить отпуск, который полагался женщинам по беременности и родам (шесть недель до и шесть недель после), потому что в этом нет необходимости. На собрании выступила одна женщина мать, экономист с высшим образованием, которая утверждала, что нет необходимости в 12 неделях, вполне достаточно и восьми. После собрания я выразил ей свое удивление по поводу такого выступления, на что она ответила, что перед собранием ее, беспартийную, вызвал секретарь парторганизации и поручил ей выступить на собрании и поддержать решение профсоюза. Она не посмела возразить.
            Летом 1940 года я отдыхал в Сухуми. Я не раз был в Крыму, и это лето хотел провести на Кавказе. От московских венгров я узнал, что на Кавказе живет один венгерский эмигрант Янош Рети, у которого там есть свой дом, поэтому ему не трудно будет помочь мне с квартирой. Сухуми также находится на берегу Черного моря, но уже в тропическом поясе, климат там существенно отличается от крымского. Через несколько дней после приезда я из гостиницы пошел к Рети, который жил не в самом Сухуми, а на склоне одного из холмов, окружавших город, где у него действительно был собственный дом. Этот дом он получил, потому что из-за астмы он вынужден был уехать из Москвы, и за свою двухкомнатную квартиру в Сухуми получил дом и довольно большой земельный участок к нему. К тому времени большую часть земли у него отобрали и присоединил к колхозу, а ему оставили небольшой сад около дома. Вокруг Сухуми нет больших полей. Это гористая местность. Здесь выращивают в основном табак и фрукты. Сухумский виноград даже сравнить нельзя с крымским. Яблоки тоже хуже, чем сладкие, продолговатые и весьма ароматные крымские. Но груши, персики и инжир первосортные и гораздо лучше, чем в Крыму. В окрестностях Сухуми есть одно фруктовое дерево, как говорят японского происхождения, которое называется хурма. Я попробовал этот плод еще в Москве, где он был такой вяжущий, что его можно было съесть, только обварив кипятком. Плоды хурмы желтого цвета, с очень тонкой кожей, очень сочные. Когда я сорвал зрелую хурму с дерева, то она оказалась чрезвычайно ароматной и вкусной. Просто нельзя было даже сравнить с той хурмой, которую привозили в Москву. Хурму в зрелом виде нельзя перевозить, поэтому ее привозили в Москву еще зеленой.
            Дом Рети состоял из двух комнат, одной побольше, в которой жил он сам с женой, и другой поменьше, куда на один месяц переехал я. Растительность Сухуми отчасти тропическая. Перед домами растут пальмы и другие растения с огромными листьями. Там есть дерево, которое, если не ошибаюсь, называется эвкалипт, которые сажают в болотистой местности, так как несколько таких деревьев могут осушить целое болото. Само дерево достигает огромной высоты. Однако с питьевой водой дело обстоит плохо. Многие дома построены так, чтобы дождевая вода с крыши стекала в цистерну. И от дождя до дождя используют эту воду. Недалеко от дома Рети был небольшой источник, из которого едва сочилась вода. Они и их соседи носили воду оттуда.
            В Сухуми Рети познакомил меня с женщиной венгерского происхождения, мать которой была венгеркой, однако она сама уже ни слова не знала по-венгерски. Эта женщина следующей весной нашла меня в Москве и горько плача рассказала, что была под Москвой в санатории и что муж по какой-то причине не выслал ей деньги, и теперь у нее нет денег. Я дал ей деньги и в придачу она попросила одолжить ей один из моих чемоданов. Все это ссылаясь на Рети. Ни денег, ни чемодана она так и не вернула: она была лишь наполовину венгерка.
            Мне так понравилось в Сухуми, что я познакомился с семьей одного тамошнего крестьянина, который жил по соседству с Рети, и договорился с ними, что они построят мне маленький дом и дадут к нему небольшой сад.
            Дома там стоили так: забивали четыре сваи, оплетали их ветками деревьев и обкладывали внутри и снаружи глиной. То есть построить дом там было нетрудно. Нужные материалы всегда были на месте. В городе, конечно, были нормальные каменные дома.
            Я решил, что летом 1941 году окончательно перееду туда. Но началась война, и из моего переезда в Сухуми ничего не вышло.
XXXVI. 1941-й год и война с Гитлером
 
            В апреле или в мае 1941 года ко мне подошел бухгалтер одной местной артели и тихо спросил, не знаю ли я, что слышно в мировой политике, потому что в их городе все евреи распродали все свое имущество и переехали за Урал. По-видимому, они уже точно знали, что немцы нападут на Советский Союз. В Москве в это время еще никто такого не думал.
            В 1941 году еще до начала гитлеровской войны начальника финансового отдела, с которым я был в хороших отношениях, вызвали в районный военкомат для помощи. Днем он работал у нас, но каждый день в два часа уходил в военкомат. В конце мая он подошел ко мне и спросил, слышал ли я о том, что немцы собираются напасть на Советский Союз. Мы, конечно, ничего об этом не слышали. Он рассказал, что разговаривал с военными, приехавшими с украинской границы, которые сказали, что гитлеровские части перешли на территорию Украины и там завязались бои, что с обеих сторон были убитые и раненые, и даже пленные. Немцы, по-видимому, уже тогда поводили разведку боем. Приехавшие оттуда военные с возмущением рассказывали, что несмотря на то, что Гитлер уже начал нападения, эшелоны продовольствия из СССР по-прежнему направляют в Германию. Обо всем этом мы, конечно, мало что знали, и жизнь шла своим чередом.
            22-е июня пришлось на воскресенье. Я был дома, когда заговорило радио, по которому объявили, что будет передано важное правительственное сообщение. Вдруг раздался голос Молотова, который объявил, что подлые немцы без объявления войны начали военные действия против Советского Союза. Едва прозвучало это сообщение, как из соседней комнаты послышались страшные крики и плач. Я бросился туда и увидел, что моя соседка упала на диван, рвет на себе волосы и рыдает. На мой вопрос она ответила, что Гитлер напал на страну, а ее родители живут в Белоруссии (Минске) и она не знает, что теперь с ними будет.
            У меня на сберкнижке было около 1000 рублей. Я подумал, что так как началась война, хорошо запастись кое-какими продуктами. Деньги эти я копил для того, чтобы купить хороший радиоприемник. Я пошел в ближайшую сберкассу, но когда я туда пришел, то в очереди стояло уже около 60 человек и одной из первых была моя соседка, которая только что рыдала. Я никогда не любил стоять в очереди. Поэтому я повернулся и пошел домой. Эти деньги я получил только через полтора года по частям, да и то не в Москве.
            В СССР у людей, как правило, была радиотрансляция. Радиоприемник можно было купить в крайне редких случаях. Одна соседка жены д-ра Ландлера работала продавщицей в одном из самых больших универмагов Москвы. Когда перед войной я сказал Ландлер о том, что хотел бы купить хорошее радио, она обратилась к своей соседке, которая сказала, что в субботу в универмаг поступят радиоприемники. На следующий день я в четыре часа утра занял очередь, но передо мной стояло или сидело на принесенных с собой табуретках уже много людей, которые пришли в два часа ночи. Универмаг открылся в 8 часов, когда очередь, как толпа диких зверей, ворвалась в магазин, но оказалось, что радиоприемников уже нет. Выяснилось, что продавцы впустили своих родственников и знакомых через служебный вход за несколько минут до открытия, и когда толпа через обычные двери ворвалась в магазин, они уже раскупили все радио. Потом на черном рынке эти радио можно было купить за двойную цену. Так в Советском Союзе обстояло дело не только с радиоприемниками, но и со всеми без исключения дефицитными товарами.
            Когда началась война, мы получили большой заказ на изготовление носилок. Производство носилок мы разделили между несколькими артелями, и нужно было каждый день подавать данные о готовой продукции. Еще до начала войны наш трест подвергся новой реорганизации, нас поместили в помещение старого ГУМА, который находился в непосредственной близости от ЦК. Заведующего плановым отделом, бывшего священника, призвали в армию, а также и начальника управления. Новый начальник назначил заведующим отдела меня. От его секретарши я узнал, что когда я отправлял отчет о произведенной продукции руководству треста, он всегда исправлял цифры и докладывал о том, что произведено больше продукции, чем на самом деле. В один прекрасный день прямо ко мне пришел полковник из министерства обороны, и когда он спросил, сколько имеется готовых носилок, я сообщил ему настоящую цифру. На это он возмущенно сказа:
            ‑ Как это может быть? Ведь ваш начальник уже четыре дня назад сообщил мне гораздо больше.
            По счастью начальника не было на месте и разбирательство пришлось отложить. Я категорически заявил руководителю треста, что я не буду докладывать фальшивые цифры, потому что это не имеет никакого смысла. А когда идет война, на этом очень легко погореть. Этого директора однажды уже приговорили к расстрелу в 1937-38 году, и все же он опять начал подобную игру. Мы договорились, что он будет подавать отчеты без моей подписи и визы, но он пообещал, что постепенно вернется к правильным цифрам. У меня уже был пример того, чем кончаются подобные ложные отчеты. Сосед Шурека был начальником планового отдела одного авиационного завода. В их комнате довольно часто, по крайней мере каждую субботу, устраивались гулянки. Жена его тоже работала. Она была продавщицей в одном из спецмагазинов ГПУ. Вдруг ‑ это было еще в 1936 году ‑ вечеринки прекратились. Оказалось, что этот начальник планового отдела постоянно подавал неправильные данные о производстве самолетов, и за это выдавали большие премии. По этому делу приговорили к высшей мере сразу 16 начальников, и они были расстреляны. После таких случаев я, естественно, не мог пойти на то, чтобы давать неправильные сведения, что и до этого никогда не делал.
            В августе или в сентябре 1941 года, когда немцы уже приближались к Москве, правительство дало приказ о создании народного ополчения. Это означало, что были мобилизованы все мужчины до 55 лет, причем без какого-то бы ни было медицинского осмотра. В нашем управлении также все работавшие там мужчины получили от военной комендатуры повестки о мобилизации. Однажды по телефону был сообщен приказ, чтобы 18 человек от нас немедленно должны явиться в одну из казарм. Среди мобилизованных был и я, мне тогда уже исполнилось 54 года. Однако, когда люди собрались и прибыли в казарму, то там была крайняя неразбериха. Нас отправили в большую пустую комнату, где не было никакой мебели. После того, как мы прождали там около двух часов, я постелил на пол „Правду” и лег, хотя лежать на полу было жестко, но все же это было лучше, чем ждать стоя. Так мы провели около 4 или 5 часов, когда на сообщили, что мы явились поздно, и поэтому в полк, в который нас должны были включить, уже сформировали. После этого нас послали по домам, сказав, чтобы мы ждали дальнейших распоряжений.
            Матияш Ракоши прибыл в Советский Союз из венгерской тюрьмы в 1940 году и сразу же начал работать в Коминтерне. Ракоши я знал уже с 1918-19 года, и в 1925 году не раз встречался с ним в Москве. Я решил просить его помочь мне попасть в Красную Армию. Все же это лучше, чем стать где-то пушечным мясом как штатские ополченцы. Тогда Коминтерн уже не был в своем старом помещении, а переехал куда-то в район Сельскохозяйственной выставки. Здесь я попробовал найти Ракоши, но дальше его русской секретарши не попал, потому что Ракоши тогда там не было. Секретарша посоветовала мне оставить заявление на имя Ракоши. Но ответа я так и не получил. Кстати, уже в начале октября Коминтерн эвакуировался из Москвы. По мере приближения немецкой армии дисциплина начала разваливаться. Люди хотя и ходили в учреждения, но ничего там не делали, только разговаривали. Русские не могли помешать немецкой авиации прорываться в воздушное пространство Москвы и бомбить город.
            Я жил в домах Электрозавода. Здесь было около 30-40 двухэтажных домов облегченной конструкции. Немцы тогда сбрасывали в основном зажигательные бомбы. Это совсем маленькие, величиной со свечу бомбы, которые сбрасывались в огромных количествах. На крышу каждого дома отправляли двух мальчишек, которые распределяли между собой крышу, и руками собирали попавшие на крышу бомбы и сбрасывали на землю. Мальчишки так привыкли к этой игре, что часто устраивали драки на крыше, если кто-то собирал бомбы на чуждой территории.
            Власти издали приказ, что каждый обязан во время бомбежек идти в подвал или в бомбоубежище. Около нас не было настоящего бомбоубежища. Примерно в 50 метрах была наспех выкопана яма, куда женщины и дети из окрестных домов сидели во время бомбежек. Конечно, никакой защиты это не давало. Я во время тревоги оставался в своей комнате и лежал на кровати. Соседи поэтому заявили на меня, и когда началась следующая бомбежка, ко мне пришел милиционер, который приказал мне идти в убежище. Когда я сказал ему, что я не ухожу из комнаты, потому что не боюсь смерти, он ответил:
            – Неважно, боитесь ли вы смерти или не боитесь, есть приказ, что все должны оставить жилое помещение, и вы должны выполнять этот приказ, иначе я вас заберу.
            После этого я во время бомбежек всегда выходил на улицу. Во время следующей бомбежки бомба попала прямо в яму, где находилось 38 человек, женщины и дети. Все они погибли. Это состояние постоянных „тревог” мне не нравилось. Часто случалось, что из-за тревоги я оставался без обеда, и даже иногда не мог получить хлеба. Немцы подходили все ближе к Москве. Утром 16 октября, когда я шел на работу, я из трамвая наблюдал весьма странную картину. Рядом с нашим трамваем бесконечным потоком двигались телеги, грузовые машины, легковушки. На них находились работники ГПУ, офицеры, нижние чины с семейством и вещами. На некоторых машинах были даже пальмы и цветы в горшках. Я не мог понять, что произошло. Только на работе мне сказали, что немцы подошли к Москве, и группа беженцев из ближних подмосковных поселков шла через город в более безопасное место.
            В управление пришел один наш сотрудник из ополчения, подразделение которого работало на строительстве укреплений недалеко от Москвы. Он рассказал, что при вести о приближении немцев офицеры первыми, а за ними и остальные ушли с того места, где они работали. Это было понятно, ведь они были безоружными.
            В начале октября на улицах около стен домов были сооружены простые печи, в которых служащие днем и ночью жгли бумаги, чтобы они не попали в руки немцев. В эти дни Москва была полна пеплом, повсюду на улицах были груды золы от уничтоженных бумаг.
            В нашем управлении не было дано команды о том, чтобы жечь документы, и 16 октября начальник спецотдела в панике носился туда-сюда и не знал, что делать. Выяснилось, что он звонил не только в главное и районное ГПУ, но и попытался дозвониться в райком партии и другие официальные учреждения, но нигде никто не брал трубки. Это не могло означать ничего другого, кроме того, что все государственные и партийные органы оставили Москву.
            Только через три дня на стенах домов был расклеен приказ Жукова о том, чтобы все должны вернуться в свои учреждения и предприятия и продолжать работу.
            16 октября Москву никто не защищал, и если бы у немцев был бы хотя бы один шпион в Москве, то они могли бы войти в город с оркестром.
            На заводах рабочим был дан приказ ломать машины. Рабочие Электрозавода рассказывали мне, что им роздали молоты и кувалды и приказали ломать станки. Однако они не выполнили этого приказа, сказав, что им и дальше нужно будет жить и работать. То есть поломке станков помешали сами рабочие.
            После начала войны в Москве было издано правительственное постановление о том, что нужно сдать все без исключения радиоприемники. К таким постановлениям население Советского Союза относилось очень серьезно, и вряд ли кто-то осмелился не сдать свой приемник по первому требованию, иначе он рисковал быть обвиненным в шпионаже. Сданные приемники так и не вернули, даже после войны.
            На моей работе 16 октября принесли с одного нашего предприятия ватники и роздали членам партии для того, чтобы если немцы войдут в Москву, то они ушли в лес и присоединились к партизанским отрядам. Однако до этого не дошло.
            Когда началась война, жену Эрнё Ландлера выслали из Москву. Я провожал ее на вокзал, где стоял огромный товарный поезд, куда их с дочерью Марией поместили. Они взяли с собой вещи, которые могли унести, а все остальное надо было до этого уничтожить. Товарный поезд ушел в Сибирь, где они и оставались всю войну.
            Однажды, когда я ехал на работу и сошел с трамвая, я увидел перед собой большой кордон милиции, а с того места, где было здание Центрального Комитета, валили черные клубы дыма. На работу меня пропустили только по паспорту. Немецкая бомба попала прямо в здание ЦК и полностью разрушила дом. Сколько людей там погибло, так никогда и не сообщили. Сила взрыва была такой, что от детонации во всех домах в радиусе двухсот-трехсот метров вылетели стекла. Интересно, что когда я вернулся в 1944 году в Москву (в сентябре), я едва поверил своим глазам: здание ЦК стояло в том же виде, как до 1941 года. То есть во время войны его восстановили точно таким же, каким оно было
            Оставшихся после ликвидации эмиграции в 1937-38 годах венгров на основании добровольной записи собрали в транспорт и эвакуировали в Киргизию. Перед отправкой транспорт собрали в вестибюле гостиницы „Люкс”. Я пошел туда посмотреть, кто уезжал. Среди отъезжавших я увидел Анну Фоньо, младшую сестру Шари Фоньо. Увидев меня, она подошла ко мне и сказала:
            –  Как, товарищ Сабадош, может, вы тоже собираетесь эвакуироваться?
            На что я ответил:
            – Может быть, я тоже хотел эвакуироваться, но увидел вас, и лучше останусь.
            С Анной Фоньо я не раз встречался у жены Ландлера, и мы всегда подзуживали друг друга. У нее был язык, как у змеи. Поэтому мы говорили друг с другом в таком тоне. Бедная Анна в Киргизии заболела брюшным тифом и умерла.
            На работе, особенно с октября, мои сотрудники постоянно уговаривали меня уехать из Москвы, потому что если немцы войдут, то меня как политэмигранта сразу же повесят. Сам я этого не очень боялся, но сама жизнь стала для меня очень трудной. Я жил очень далеко от работы, и часто во время дороги туда или обратно раза по четыре-пять были военные тревоги, трамваи останавливались и всем нужно было идти в ближайший подвал, оборудованный под бомбоубежище. В конце концов я послушался уговоров и пошел в Моссовет, где получил особое письменное разрешение на эвакуацию в Казахстан.
            После 16 октября из Москвы началось настоящее переселение народов. Вечером я шел с работы домой и видел, что поток из тысяч москвичей с мешком за плечами пешком шли из Москвы. Рассказывали о некоторых директорах заводов, которые воспользовавшись всеобщей паникой, взяли из банка большие суммы денег, чтобы выдать зарплату рабочим, и присвоили их, и с этими деньгами, посадив в машину семью, бежали в глубь страны. После приказа Жукова, когда порядок как-то восстановился, их поймали и, как говорили, расстреляли. В эти тревожные дни на многих пищевых предприятиях тоже произошло много нарушений дисциплины. Рассказывали, что рабочие одного мясного комбината разобрали все запасы продукции, тащили по домам целые окорока, по туше свиньи. Конечно, это произошло потому, что москвичи в те дни были уверены, что немецкие фашисты войдут в Москву.
            Советская армия не имела соответствующего вооружения, чтобы противостоять немецким танкам. Отсутствовали большие противотанковые батареи. Солдаты Красной Армии наполняли водочные бутылки бензином и бросали их в немецкие танки, которые загорались и взрывались. Даже представить себе трудно, сколько русских солдат погибло, пока кому-то удавалось поджечь танк. Такая защита против танков, ввиду отсутствия чего-либо другого, стала системой, и в газетах писали хвалебные статьи о солдатах, которым удалось таким образом уничтожить хотя бы один танк. В Москве был завод, на котором производились фруктовые сиропы. Этот завод быстро преобразовали в завод по производству бутылок для бензина, и отсюда снабжали солдат бутылками, с помощью которых нужно было уничтожать немецкие танки.
XXXVII. Мой отъезд из Москвы
 
            Наконец, в середине ноября 1941 года, я уступил уговорам, и по разрешению Моссовета 17 ноября уехал из Москвы. Мою комнату в Москве я не сдал, потому что договорился с одной разведенной женщиной, которая у меня работала статистиком и жила до этого загородом, что она во время моего отсутствия будет жить в моей комнате. Так, мне пришлось расстаться с мебелью, а остальные мои вещи, за исключением одной полной дорожной корзины, я взял с собой. Моя мебель была следующей: дубовая полуторная кровать с матрасом, одно кресло, один шкаф, полвина которого служила для того, чтобы вешать одежду, один буфет, один выдвижной стол и четыре стула.
            Я выехал 17 ноября. Целью моей была столица Казахстана Алма-Ата. Неприятности начались уже при покупке билета. Несколько немецких самолетов прорвали кордон и начали бомбить Москву. Тогда продажа билетов была прекращена и поезда не отправлялись. Тревога продолжалась около двух часов. Когда разрешили посадку, выяснилось, что поезд уже битком набит, так что мне с вещами с трудом удалось кое-как втиснуться в вагон.
            В русских поездах дальнего следования продают билеты с указанием номера места. Этот билет на определенное место называется „плацкарта”, и он обеспечивает спальное место. Однако во время войны и речи не могло быть о гарантированном месте, в поезд набивалось столько народу, сколько могло вместить, включая и коридоры. По дороге мы во многих местах видели, что немцы разрушили линию, и часто видели разбомбленные железнодорожные вагоны. Дорога до Алма-Аты в нормальное время занимает четыре с половиной дня. Наш поезд шел 13 дней, так что когда мы прибыли в Алма-Ату, был уже декабрь.
            Алма-Ата – столица Казахстана. Это красивый маленький городок, весь в зелени. Погода также была довольно теплая. В пути по всей территории Казахстана мы часто встречались с пассажирскими поездами и даже с товарными, которые были набиты людьми. На одной станции мы встретились с таким поездом, и я разговорился с одним пассажиром, который сказал, что этот и множество других поездов везет одних поляков, которые попали в плен после оккупации Польши. Когда Гитлер занял Польшу, сотни тысяч поляков бежали от немцев. Большинство беженцев, конечно, были евреями, но среди них было много и не-евреев, которые, спасаясь от гитлеровцев, попали в руки также перешедшей в наступление советской армии. Русские собрали этих беженцев и отправили в Советский Союз, где их отправили в Архангельск и другие пункты области и заставили работать на лесоповале. Эти поляки не привыкли к тяжелой работе в лесу, совсем истрепались. Когда в Англии образовалось новое эмигрантское польское правительство, русские отпустили на свободу польских пленных. Несчастные поляки не знали, что делать. Они слышали, что в Азии очень тепло, что там можно прожить и в лохмотьях. Поэтому большинство из них просили, когда их отпустили на свободу, доставить их в Казахстан и в Киргизию. В Алма-Ате я встречался с этими поляками, у большинства почти не было одежды, у некоторых кроме рубахи и штанов ничего другого не было.
            В Алма-Ате я пробыл всего несколько дней. И это время я провел по особому разрешению в общежитии. Найти в городе квартиру было почти невозможно. Когда я пришел в жилищный отдел горсовета, мне сказали, чтобы я даже не надеялся получить комнату. Я и сам убедился в этом, и по предложению местных властей и с их письменным разрешением я выехал в одни из областных городов, Джамбул. Положение и здесь было таким же, как и в Алма-Ате, город был переполнен поляками, большая часть которых жила в зале ожидания, а многие даже просто на улице. Здесь я пошел к секретарю областного партийного комитета, который сообщил мне, что после того, как я уехал из Москвы, немцы заняли позиции непосредственно рядом с Москвой. Он также сказал, что получить комнату здесь тоже нельзя, потому что везде уже жили беженцы. Так, я поехал дальше в районный центр. Это было небольшое село, которое называлось Мерке. Здесь я решил, что дальше никуда не поеду. С вокзала нас привезли в помещение сельсовета. Здесь ожидало размещения около двадцати человек. Большая часть их была с Украины. Так как у меня было больше вещей, чем у других, меня поместили в доме председателя сельсовета. Позже мне рассказывали, что когда я вышел во двор, прибыла жена председателя, и спросила, у кого так много вещей, послала за тележкой и забрала меня вместе со всеми моими вещами на свою квартиру. Квартира их состояла из одной комнаты и кухни. Они уступили мне комнату, а сами ютились в кухне. Через несколько дней я стал замечать, что у меня стали пропадать вещи. Поэтому я спешно стал искать себе другую комнату.
            В Мерке кое-как смогли разместить беженцев. Здесь никто не спал на улице. Но зато здесь не было возможности для работы, и зиму 1941 года я не работал. Однако к весне мне удалось устроиться на МТС, где меня определили учетчиком в тракторную бригаду. Учетчик одновременно был и заместителем бригадира. Моя работа состояла в том, чтобы каждый день учитывать выработку каждого тракториста, я получал также и горючее (керосин, бензин) и выдавал трактористам. Большая часть поляков нигде не могла устроиться, среди них было много интеллигенции. Я познакомился с одним польским инженером-текстильщиком и его женой, которая была русской. Муж позже стал работать на МТС бухгалтером, а его жена устроилась медсестрой в больницу. В Мерке, как и везде в Казахстане, беженцы получали карточки, по ним каждый получал каждый день 400 грамм хлеба. Ослабевшие от длительного недоедания поляки один за другим умирали от голода. Когда замечали, что кто-то из поляков еле-еле переставляет ноги на улице, то знали, что через несколько дней он умрет. Эти несчастные люди просто падали на улице и больше не поднимались. Пока сообщали в больницу и оттуда кто-то приходил, упавший человек, как правило, был уже мертв. Позже для них организовали небольшую столовую, где польские беженцы каждый день получали немного еды.
XXXVIII. Жизнь в Казахстане и в колхозе
 
            Тракторная бригада, в которую меня определили на МТС, работала в колхозе, который находился в 30 километрах. У них было 5 тракторов. Но было время, когда тракторы работали в две смены (по 10 часов). Все трактористы были казахами, была среди них и женщина. В середине февраля, как правило, уже начиналась пахота. Поэтому я переселился в колхоз и лишь поздней осенью вернулся опять в село. Мне приходилось каждые 8-10 дней ездить за топливом на телеге, в которую был запряжены волы, а также раз в две недели отчитываться на МТС о выработке и расходах топлива. Жил я у бригадира тракторной бригады и у него же и столовался. Квартира эта была хатой из глины, состоявшей всего из одной комнаты, которая в то же время служила и кухней. Моей постелью была положенная на голую землю циновка, небольшую резиновую надувную подушку и одеяло я привез с собой из Москвы. Это было все. О простынях и прочих постельных принадлежностях там и не слыхивали.
            Нужно сказать, что в прежние времена в России не было Казахстана, а всю провинцию называли Киргизией. Большевики образовали здесь две республики. Большую часть, территория которой была не меньше всей Европы, с населением в 30 миллионов, назвали Казахстаном и столицей сделали Алма-Ату, это название собственно и означает то же, что соответствующее венгерское сочетание (отец яблок), а меньшую часть оставили Киргизии, столицей которой был Фрунзе (раньше Пишпек).
            Казахи и при советской власти вели кочевой образ жизни. У них не было домов, и они жили в юртах. Они не занимались земледелием, а перегоняли своих овец и лошадей с одного места на другое, и перевозили свои юрты. Только в 1932 году их насильственно принудили к оседлости. У них отобрали юрты и заставили построить себе постоянные дома. Было также запрещено многоженство, но тем не менее оно еще тайно встречалось, хотя их материальное положение настолько ухудшилось, что они могли с трудом содержать и одну жену.
            В тех краях Казахстана, где был я, земля дает урожай только там, где есть орошение. Дождь там бывает крайне редко. Зимой выпадает снег, но и он тает за два-три дня. Летом температура, бывает, доходит до 70 градусов. В такую пору листья акаций так свертываются, как будто их опалил огонь, однако вечером всегда становится прохладнее, и листья приобретают свою прежнюю форму. Топлива почти нет. Женщины, чтобы постирать, выставляют воду на солнце, и она так нагревается, что ее можно спокойно использовать для стирки. В мае, если нет полива, все высыхает, даже сорняки. От Китая отделяют высокие горы, в которых вечно лежит снег. Во время таяния стекающую с гор воду собирают в бассейны и оттуда через простые канавы ведут воду на расстояние 40-50 километров для того, чтобы орошать земли колхоза. Эти канавы, по которым ведут воды, называют „арык”. Естественно, в таких примитивных водопроводах теряется много воды. Если решить проблему с водой, то можно сделать плодородными в сотни раз большие территории, чем сейчас. Понятие удобрения здесь неизвестно. Из коровьего и лошадиного навоза женщины руками делают нечто вроде лепешек, высушивают и потом топят ими. Я видел в Казахстане только одно растение, которое остается зеленым летом и без поливки, это растение вроде кочек, не выше метра, и такое сильное, что его невозможно оторвать рукой.
            Зимой трактористы возвращались в село и помогали ремонтировать тракторы в мастерской. Была еще зима, начало февраля, когда один отремонтированный трактор по дороге в колхоз отказал. Уже смеркалось, поэтому мы облили тряпку керосином, чтобы было освещение. Вдруг я услышал вой волков, и не на таком уж большом расстоянии. Я удивился, что у казахов не было заметно совсем никакого страха. Я даже спросил у них: Разве вы не боитесь волков? Они рассмеялись: волки никогда не трогают людей, сказали они. Позже я задумался над этим и пришел к выводу, что они правы: волки всегда могут утащить достаточно овец, и поэтому они, по-видимому, не трогают людей. У пастухов нет ружья, отару охраняют несколько собак, и когда появляется волк, пастухи отчаянными криками стараются отогнать волков.
            В домах казахов, живущих в колхозе, есть самое большее одна кровать, а больше ничего: ни стула, ни стола, разве что циновка на голой земле. Я жил у бригадира трактористов, он сам с женой и с ребенком спал на единственной сколоченной из досок кровати, а я на земле. Однажды утром я проснулся и увидел, что девочка сидит на кровати и кусает подол рубашки. Я спросил у отца, что делает девочка, и он ответил, что она выкусывает вшей. К тому времени и я порядочно обовшивел. Когда я сказал бригадиру, что у нас в Европе нет вшей и что мы узнали их только во время войны, он ответил: Неправда, где есть человек, там есть и вши. Мне так и не удалось переубедить его в том, что я говорю правду.
            Ели там прямо на земле, сидя вокруг одного большого котла или деревянного блюда, прямо руками, без ложек или вилок. Я было попробовал так есть, но с непривычки я не мог удержать в руках горячую пищу, поэтому в следующий раз я принес с собой деревянную ложку, и после того, как я им объяснил, что я не могу удержать горячее, они без всякой обиды согласились на то, чтобы я ел ложкой.
            В колхозе, в котором я работал, казахи для себя держали не баранов, а коз. В каждой семье было от 8 до 10 коз. Когда резали козу, приглашали в гости и председателя колхоза, который также был казахом. Я сидел рядом с ним на земле. Основным блюдом у них была голова козы, которую первым брал хозяин дома, в данном случае бригадир трактористов. Он откусил пару кусков и передал как знак уважения председателю колхоза. Тот тоже откусил пару кусков и передал мне. Я же начал есть и съел все оставшееся. Я увидел, что казахи сердито смотрят на меня, но не мог понять, по какой причине. Позже бригадир объяснил мне, что я тоже должен был передать козлиную голову дальше и то, что я съел все один, было большим оскорблением. Как видно, в каждом доме свои обычаи.
            За работу я за целый день получал два трудодня. На один трудодень полагалось два килограмма зерна, то есть я должен был получать 4 килограмма в день. Конечно, мы никогда столько не получали. Трактористы получали за выполненную работу зарплату. Я всего один раз получил 200 килограммов зерна, это было целое состояние, ведь тогда один килограмм муки стоил 100 рублей. В 1942-43 году цены на рынке были следующими: один килограмм мяса, один килограмм масла, один килограмм сахара или один килограмм муки стоил на рынке от 90 до 100 рублей. Это, конечно, казалось огромной суммой, но в то время в Москве за один килограмм сахара платили 800-1000 рублей, а когда я в 1944 году вернулся в Москву, в одном государственном магазине килограмм свинины стоил 800 рублей, то есть больше чем месячный заработок служащего.
            [Арпад получил в колхозе на заработанные трудодни корову, которую завещал мне с мамочкой, когда уезжал из Казахстана. Переписка с колхозом заняла у нас больше года. Наконец, по нашей доверенности, корова была продана. Мы получили за неё менее четверти её стоимости, учитывая услуги казахского юриста и прочие “накладные расходы”, но и эта сумма очень помогла нам, когда мы с мамочкой – я школьник и она инвалид труда – жили на мамочкину пенсию в 49 рублей. – В. Л.].
Зерно можно выращивать только там, где есть полив. Но зато при поливе колосья и зерна пшеницы несравненно больше, чем я когда-либо видел.
            В Алма-Ате растут такие красивые и ароматные яблоки, каких я тоже нигде до этого не встречал. Я удивился, почему эти яблоки нельзя купить в Москве. Мне сказали, что эти яблоки столь нежны, что не выносят перевозки. И верно. Когда я в августе 1944 года возвращался в Москву, я разговорился в поезде с одной женщиной и сказал, как жаль, что эти вкусные яблоки нельзя перевозить. На это она ответила, что она везет целый чемодан этих яблок, причем каждое яблоко завернуто в отдельно в бумагу. Это было примерно на четвертый день нашего пути. После разговора со мной она из осторожности посмотрела яблоки и с огорчением увидела, что половина уже совсем сгнила за четыре дня, хотя, действительно, каждое яблоко было упаковано отдельно.
            Животных, прежде всего лошадей, поздней осенью выгоняли на зимние пастбища. В такое время деревня выглядела, как будто происходило переселение народов. Если тракторная бригада поселялась где-то на длительное время, то на месте бывшего арыка (канава для передачи воды) рыли ямы около двух метров глубины, в которой собирали воду, употребляемую для питья. Однако через некоторое время вся поверхность воды покрывалась саранчой, и для того, чтобы использовать воду, ее сначала нужно было очистить от саранчи. Даже трудно было поверить, что в колхозах на пригодных для этого местах сажали фруктовые сады, естественно там, где можно было их поливать из арыков.
            Я несколько раз побывал в Джамбуле, областном центре, где видал в орошаемых садах помидоры величиной с ладонь.
            Тракторная бригада получала продукты питания от колхоза. Меню всегда было приблизительно одинаково. В котел клали большие куски баранины или козлятины без каких-либо овощей, и когда мясо было почти готово, из муки и воды скатывали тесто, которое также большими, с ладонь, кусками подкладывали к мясу. Из готовой еды вынимали мясо и разрезали его на маленькие куски, а потом разрезали и тесто. Все садились вокруг блюда и ели, они руками, а я ложкой. Бульон подавали во время еды, и чашка передавалась из рук в руки. В редких случаях варили гречку. В колхозе мы всегда получали павших баранов и совершенно спокойно их ели, не интересуясь, отчего сдох баран. Хлеба казахи не знали. К еде всегда подавались лепешки, изготовленные из муки с водой без дрожжей, которые клались в сковородку, покрывали другой сковородкой и жарили, используя как топливо сушеный навоз. Эти лепешки, заменявшие хлеб, очень вкусные, пока свежие. Больше всего я любил простоквашу. Ее готовили так: снятое молока кипятили в котелке, а когда молоко остывало, добавляли к нему скисшего молока и к вечеру получалась замечательная, похожая на сметану простокваша.
            Казахи очень гостеприимный народ. Если человек заходил к ним, они всегда угощали такой густой простоквашей, другого ничего и не было.
            Казахи не курят, а жуют табак. Для [жевательного] “курева” они размельчают махорку, которая становится похожей на табак, подмешивают немного воды и гашеной извести, эту смесь процеживают в форме вроде небольшого сита и получают маленькие шарики. Они слегка высушиваются. Эти шарики размером приблизительно с черный перец. Большинство казахов в кармане носят маленькую бутылочку, в которой держат это “курево”. Табак они кладут не под язык, а закладывают за щеку справа или слева, и время от времени сплевывают. Когда я узнал, что к “куреву” примешивается гашеная известь, то я начал интересоваться, но обжигает ли она их рот. Там, куда они закладывают табак, десны становятся совсем белыми и твердыми, а часто даже покрываются ранками. Табак жуют не только мужчины, но и женщины.
            Когда мы еженедельно или раз в 8-10 дней ездили в село за топливом на воловьей упряжке, путь занимал 5-6 часов. Я был одет в таких поездках в легкую гимнастерку, а мой кучер был одет в штаны из бараньей шкуры мехом внутрь и в тулуп. Моя гимнастерка от палящего солнца совсем развались, от нее отрывались целые куски.
            Однажды жена бригадира, которая и сама работала трактористкой, заболела, она с трудом дышала, и на теле у нее появилась красная сыпь. В тот день я как раз был дома, когда появился колхозный кладовщик, который был также муллой (мусульманским священником). Женщина рассказала ему, что у нее болит, мулла заставил ее лечь в кровать и стал бормотать со страшной скоростью какие-то заклинания и одновременно производить фыркающие звуки, которыми он, по-видимому, хотел выгнать злых духов. Все лечение ограничилось этим. В комнате никому нельзя было находиться, но меня не выгнали, и я до конца наблюдал всю церемонию. Было ли это гипнозом или женщина была просто истерична, не знаю. Но факт, что трактористка на следующий день поправилась. Дыхание у нее нормализовалось и сыпь по телу тоже прошла.
            Мы редко находились в домах. Чаще всего мы работали под открытым небом и жили в больших палатках. На землю стелилась большая циновка, под голову я клал себе надувную подушку и покрывался одеялом, потому что ночью обычно было прохладно, даже если днем мы изнывали от жары. Однажды утром я вскочил со своего места, и я и трактористы увидели у меня под подушкой скорпиона. К моему счастью, я спал спокойно, не ворочался и не раздавил скорпиона, и таким образом избежал верной смерти, потому что кто бы мог спасти меня там, если бы меня укусил скорпион?
            В Казахстане было еще одно опасное маленькое животное. Оно было приблизительно 15-20 см в длину, прозрачное, цвета воды и тонкое, как нить, и обитало в воде. Если человек проглатывал его, когда пил воду, то, как утверждали местные жители, это животное прогрызало кишки.
            Казахи очень любят, когда им дарят подарки. У меня было два махровых полотенца, которые я привез еще из Москвы и не пользовался ими, потому что они не впитывали воду. Одно такое полотенце я подарил жене председателя колхоза, а другое ‑ жене бригадира трактористов. В ближайший праздник жена бригадира закрутила это полотенце, как тюрбан, а жена председателя накинула на плечи, как платок. Они произвели большой фурор своими элегантными нарядами, и я повсюду слышал, как они говорили, что это подарок „учетчика”.
            Во время жатвы, которая производилась не вручную, а с помощью комбайнов, чистое зерно собиралось в большие кучи, из которых все потихоньку таскали зерно. Трактористы тоже получили часть полагающегося им, столько, сколько хватало им на пару месяцев, я тоже получил свою долю, а оставшееся зерно сложили на складе. Через несколько дней появилось ГПУ и все зерно до последнего зернышка было перевезено на склад в селе. Знали, что если зерно останется в колхозе, то к весне от него не останется даже на семена. Поэтому весной семенное зерно привозили в колхоз из села.
            В последний год моего пребывания в Казахстане я жил у одной русской женщины в селе. Ее муж был солдатом в Иране, и у нее было четверо детей, самому старшему было 15 лет, но он был такой хилый, что ему нельзя было дать больше 12.
Квартира этой женщины состояла из комнаты и кухни. Они жили в комнате, а я в кухне. Зимой мой соломенный матрац, лежавший у стены, настолько отсыревал, что его время от времени нужно было выносить на улицу, чтобы он немножко высох на солнце.            У моей хозяйки была корова. Здешние коровы давали 3-4 литра молока. Большую часть его надо было сдавать на сметану, а снятое молоко получали обратно. Семья голодала. Естественно, в таком же положении были и другие женщины, поэтому они иногда зимой собирались группами, и 8-10 женщин тайком шли на колхозные поля, где оставалась сахарная свекла. Однажды я тоже пошел с ними помогать. Женщины выкапывали лопатами свеклу, складывали ее в мешки и несли домой. Нужно было быть осторожными, чтобы не встретиться ни с милиционером, ни с кем-то из колхозников, потому что если бы их заметили, у них отобрали бы не только свеклу, но и лопату и мешок.
            Свеклу чистили и клали в большой котел, который ставили в печь, она там варилась и парилась. Я тоже попробовал из любопытства, она была сладкой, но было в ней что-то, что царапало мне горло. Так жили там женщины во время войны.
            Моя хозяйка и ее четверо детей почти не ели хлеба, потому что у них не было муки. Однажды вечером я увидел, что она делает лепешки из белоснежной муки. Когда я сказал ей, что я никогда не видел такой белой муки, она ответила, что эта белая мука на самом деле не мука, дома было с мешок кукурузных початков, которые она отнесла перемолоть. К этому добавили немного отрубей, и вот из этого она делает лепешки. Я их попробовал, но они мне как-то не шли в горло.
            Политических разговоров я с казахами не вел, потому что трактористы и другие казахи были довольно отсталый народ, но когда в газетах написали, что восстановили погоны и разрешили открыть церкви, они стали спрашивать у маня, правда ли, что колхозы распустят и землю вернут. Я ответил им, что первое сообщения я тоже читал в газетах, а о роспуске колхозов я ничего не слышал.
            Трактористы казахи не раз пели при мне частушку, текст который был приблизительно следующим: Раньше были мы киргизы, у нас было много мяса, брюхо полное, а теперь мы казахи, есть нам нечего, брюхо пустое.
            Самый ленивый, но и самый сообразительный из трактористов был раньше муллой. Он хвастался даже, что умеет писать и по-русски, и по-казахски. Однажды я ночевал у него, конечно на земле, покрытой циновкой, но у него был подушка и лишнее одеяло. Его комната выглядела гораздо лучше и чище. Трактористы рассказывали мне, что этот мулла-тракторист может заговаривать воду в арыках и поворачивать ее вспять. Конечно, я в это не мог поверить, но трактористы самым серьезным образом убеждали, что это чистая правда. По-видимому, и мулла этот мог гипнотизировать. Однажды, когда он ходил к пастуху большой отары за несколько километров, он взял меня с собой. Пастух в своей юрте, конечно, угостил нас. Он выложил на деревянную тарелку какие-то серые кусочки еды. Мне она очень понравилась, и я спросил, что это такое, Они ответили, что весной, когда овцы дают много молока, они кипятят его в котлах до тех пор, пока на дне не остается плотная масса. Эту массу собирают и высушивают, и в когда продуктов нехватает, едят.
            В 1942 году и в селе и в районе было уже очень много беженцев, украинцев, поляков. В 1943 году прислали много раненных солдат и инвалидов, которые не могли работать. У нас тоже жил один девятнадцатилетний солдат без одной ноги. Большая часть этих солдат была из местностей, занятых немцами, поэтому они не могли вернуться домой. Инвалиды вынуждены были заниматься спекуляцией. В селе был большие базары, где эвакуированные продавали одежду и сразу покупали на эти деньги продуты. Инвалиды ездили на большие расстояния за водкой и спекулировали ей. Хотя мусульманская религия и запрещает пить спиртное, а казахи мусульмане, они тем не менее охотно пили водку, даже женщины.
            Однажды я разговорился с медсестрой-беженкой, приехавшей с Украины. Она работала в поликлинике, находившейся в другом селе, и возила лекарства в колхозы. Она сказала мне, что большинство казахов больны или сифилисом, или туберкулезом.
            Однажды в село привезли много какого-то чужого народа. Мы стали с ними говорить. Оказалось, что это чеченцы, которых привезли с Кавказа. Их язык похож на казахский, поэтому они друг друга понимали. Это был более культурный народ, чем казахи. Чеченцев было много, и они заполнили всю область. Их расселили по колхозам, по селам, где только были места. Я познакомился с одним инженером, который работал на небольшой простой водяной мельнице в селе. Здесь не было работы для чеченцев. Он рассказал, что однажды русские солдаты на грузовиках окружили деревню, пошли по домам и дали час на сборы, не сказав, что с ними будет и куда их везут.
            В первом доме люди погрузили много всякого добра, и кроме вещей один-два мешка кукурузы. Но когда подъехали к пятому дому, то часть мешков нужно было сгрузить. И в конце они смогли взять с собой лишь то, что было на них и что они могли унести в руках. Весь чеченский народ выселили с Кавказа и перевезли в Казахстан. Это было сделано по приказу Сталина, потому что они, кажется, были на стороне немцев. Сюда доставили даже офицеров армии, находившихся в отпуске, и всех членов партии.
Позже, в 1944 году, я несколько раз был в командировке в Джамбуле. Если я приезжал на несколько дней, я останавливался в местной гостинице. В гостинице давали, естественно, не номер, а койку в номере. Так, кстати, было везде в Советском Союзе. Причем койку в номере мог получить в гостинице лишь тот, у кого было командировочное удостоверение. В комнату ставили столько кроватей, сколько могло там поместиться. Я отдыхал на одной из кроватей в гостинице Джамбула, когда я проснулся от того, что в комнате стоят четверо человек и громко спорят. У одного из них было много орденов, в том числе и орден Ленина. От них я узнал, что сюда сослали все партийное руководство города. Чеченцы в деревне страшно голодали. Однажды я пришел к ним в соседнюю деревню, и мы разговаривали. При разговоре я заметил, что у всех у них совершенно черные края рта. Я спросил, почему у них черный рот. Они рассказали, что выкапывали из земли разные корни и нашли, что корни лопуха можно есть, и от этого края рта у них почернели. После того, как они пробыли там несколько недель, на каждую чеченскую семью дали по 2-3 барана. Но после долгого голодания они очень быстро их съели. У себя дома чеченцы жили хорошо. У них было много кукурузы, рогатого скота и овец. Все это они потеряли. Какова была их дальнейшая судьба, не знаю, потому что в августе 1944 года я уехал из Казахстана, когда они еще голодали.
            В 1944 году я уже хотел вернуться в Москву. Я стал переписываться по этому вопросу с одной бухгалтершей, с которой мы вместе работал в тресте. Поэтому я уже не стал работать в колхозе, а устроился в селе в артели, как планировщик. В артели были одни беженцы, и артель занималась очень многим.
            Однажды я познакомился с одним поляком, о котором выяснилось, что в 1914 году он, как солдат Австро-венгерской армии, принимал участие в войне против России. По профессии он был лесником. Я и раньше много раз с ним встречался, а сейчас он работал в артели ночным сторожем. Он был в очень плохом состоянии. Он сказал, что от голода он так ослабел, что решился на такой поступок: он поймал кошку, снял с нее шкуру и съел. После этого он стал ловить и есть всех кошек в округе. Я встретился с ним летом 1944 года по дороге на работе. Он, качаясь, шел мне на встречу. Я подумал, что он пьян. Он остановился поговорить со мной и рассказал, что вчера на бойне ему дали много крови, которую он сварил и выпил. А теперь ему плохо, и он идет в больницу. Едва я дошел до работы, зазвонил телефон, и сообщили, что он упал на рыночной площади и умер, и сказали, чтобы труп забрали.
XXXIX. Возвращение в Москву
 
            В 1942-44 году обожествление Сталина все еще продолжалось, можно сказать, даже стало еще сильнее. Сталин к тому времени имел следующие звание:
1. Вождь парии, Генеральный секретарь
2. Председатель Совета Министров
3. Председатель Реввоенсовета (Революционного военного совета) [Совета Обороны СССР. – В.Л.]
4. Генералиссимус
5. Министр обороны
            Таким образом, во время войны вся власть формально сосредоточилась в его руках.
            Одна из главных задач партии состоит в том, чтобы руководить и контролировать деятельностью правительства. Ни о каком контроле говорить не приходится, если контролирующим органом и правительством руководит одно и то же лицо.
            В 1944 году, когда территория Советского Союза была очищена от гитлеровской армии, я хотел вернуться в Москву. Однако из эвакуации можно было вернуться только на основании разрешения органа ГПУ по месту работы. Мое московское предприятие получило и выслало мне это разрешение. Тогда я уволился из артели [колхоза] и начал хлопотать о возвращении в Москву. Поезд на Москву отправлялся из Фрунзе, и было всего несколько вагонов, в которых можно было без пересадки доехать до Москву. Чтобы получить место в таком вагоне, я по совету людей пошел на квартиру к начальнику станции, чтобы тот, прямо говоря, за определенную мзду дал мне место в таком вагоне. Его не было дома, жена его все взяла и пообещала, что ее муж даст мне такой билет. В условленный день я со всеми вещами, нагруженный, как вьючный осел, пришел на железную дорогу. Перед кассой стояла огромная очередь, начальник станции вышел, и так как я хотел брать билет до Москвы, поставил меня в начало очереди. Я взял билет. Когда я сел в указанный вагон, то увидел, что там мало пассажиров. После отправления поезда я спросил у проводника, действительно ли это прямой вагон. И тут я узнал, что начальник станции меня обманул, и хотя и взял деньги, дал билет в такой вагон, в который я мог взять билет без всякой взятки. Проводник предупредил, что через два часа мы прибудем на станцию, где нужно будет делать пересадку, и сказал, что там люди живут по десять дней под открытым небом, потому что их не сажают ни на какие поезда. Мне тоже нужно было сойти с поезда, потому что поезд до Москвы прибудет через несколько несколько часов, и к нему присоединят вагоны, отправляющиеся из Фрунзе. Проводница одного из вагонов пообещала, что возьмет меня в своей вагон, но конечно о сидячем месте и речи не могло быть. Я был на все согласен, только бы не пришлось ждать много дней в грязи и слякоти, как ждали другие. Так я отправился в Москву.
            Наконец, я все же сел в поезд и поехал в Москву. Я ехал в Москву шесть дней и шесть ночей. И это еще очень хорошо, если вспомнить, что в конце 1941 года, когда я ехал из Москвы, тот же путь продолжался 13 дней.
            Недалеко от Москвы из окна вагона я увидел страшную картину. Крестьянин, бородатый старик, впряг себя вместо лошади в плуг, а за плугом шла женщина. Так они пахали. Как будто колесо истории повернуло на 400 лет назад, к временам турецкого нашествия.
            В августе 1944 года я приехал в Москву.
            Комнату, в который я жил до моего отъезда, я вместе с мебелью и другими вещам оставил одной своей сослуживице, у которой не было квартиры в Москве, чтобы он заняла комнату до моего возвращения. Но она за это время получила жилье и, конечно, в мою комнату не переехала. Мою комнату открыли, и ее занял один мастер Электрозавода. Часть моей мебели растащили по чужим квартирам, а остальное украл сосед, который отсюда переехал. Другие мои вещи тоже растащили. В таких обстоятельствах я был вынужден попросить жену Шурека временно дать мне пристанище. Я подал в районный суд, чтобы вернуть свою комнату. Я хотел также подать заявление об украденной мебели и других вещах, но прокурор спросил, знаю ли я, кто это сделал. На мой утвердительный ответ он сказал, чтобы я подал на них в гражданский суд, и суд присудит, чтобы мне возместили ущерб. Уголовное же дело начинать не будут, так как таких случаев великое множество.
            Через несколько дней жена Шурека хотела прописать меня в милиции, потому что я жил в Москве, но мою комнату пока заняли. Милиция отказалась меня прописать. С этого момента я не решался ночевать у нее и находился там только днем, а вечером с одеялом и с надувной подушкой я шел на мое бывшее место работы и ночевал там. Я думал, что милиция не будет меня здесь искать. Две ночи я провел у старого Нистора. Тогда он уже овдовел, и к нему приходила убираться одна пожилая венгерка, приехавшая из Америки, муж который умер в Москве. Эта женщина была домработницей у Готвальда, будущего президента Чехословацкой республики. Она приносила оттуда остатки черствого черного хлеба и отдавала Нистору, который заливал его кипятком, и это был его завтрак. Тогда и черствые горбушки имели ценность.
            Я выиграл в суде мое дело, и суд обязал мастера в течение 15 суток освободить комнату.
            Я пришел на мое место работы, но не хотел занять свою прежнюю должность. Поэтому я пошел к директору треста и попросил его пока не подписывать приказ о моем назначении. У меня пропала всякая охота жить в Москве. За три года войны люди постарели, из лица стали желтыми, морщинистыми, от голода и испытания у них выпали зубы. Я хотел подарить одному бухгалтеру, который хлопотал по моему делу, килограмм сахара. „Я не могу это принять, ‑ сказал тот, ‑ потому что это слишком большой подарок”. Тогда килограмм сахара в Москве стоил 1000 рублей, а месячная зарплата бухгалтера была не больше 600 рублей.
            Я зашел в один мясной магазин, в котором не было ни одного покупателя, и перед двумя продавцами за прилавком я увидел один кусок свинины. На нем было написано: 800 рублей. Я не хотел верить глазам и поэтому спросил:
            – Сколько стоит килограмм мяса?
            – Разве вы не видите, написано ‑ 800 рублей.
            Мои знакомые сказали, что всю войну не только не ели, но и не видали мяса, и жили на картошке и чае. Чай тоже пили с сахарином, потому что сахара не давали, а на черном рынке купить они не могли.
            Работники заводов и учреждений получили небольшие участки под Москвой, чтобы там выращивать картошку. Людей доставляли туда и обратно специальные грузовые поезда. Осенью они собирали картошку и привозили в квартиры и там раскладывали для сушки. У соседней комнате с Шуреками жил один инженер с семьей. Через открытую дверь я видел, что под роялем разложена сушиться картошка.
            У Шуреков я встретился однажды с женой Лайоша Беберича, которая в войну жила в Киргизии и, кажется, руководила там артелью. Теперь она работала в одном из лагерей для военнопленных, как пропагандист. От нее я узнал, что Матияш Ракоши в Москве. Еще во время войны я не раз делал попытки попасть в Красную армию. Я попросил Беберичне, которая имела связь с Ракоши, сказать ему, что я хочу с ним поговорить. Мне удалось к нему попасть. Он работал в помещении Института Ленина напротив здания Моссовета. Ракоши я знал по 1918-19 году и в Москве в 1925 году не раз встречался с ним. Когда я на этот раз пришел к нему, его первые слова были:
            – Вы единственный человек, которые не был у меня с моего возвращения (1940 года).
            Он сказал это с упреком. И продолжал:
            – Скажите, Фрици Гардош действительно была шпионкой? В 1924 году, когда я работал в Коминтерне, она была у меня, чтобы я помог ей получить заграничный паспорт для поездки в Вену. Какое счастье, что я не вмешался, потому что тогда и мне не поздоровилось бы.
            На это я ему ответил:
            ‑ Я не знаю, была ли Фрици Гардош шпионкой, потому что я не знаю ничего конкретного и никакого обвинения, но я не думаю этого, потому что у нее не было никакой причины для этого и она жила в такой же бедности, как и другие эмигранты. То есть за деньги она не занималась шпионажем. Но и я тоже не совершил никакого преступления, и все же был осужден ГПУ.
            И в конце я сказал ему, что пришел к нему просить, чтобы он помог мне попасть в Красную Армию, потому что я с оружием в руках хочу принять участие в освобождении Венгрии от фашизма. Тогда Советская Армия находилась в Румынии и приближалась к Венгрии. Ракоши сказал, что в этом деле он помочь мне не может. Русские считают эту войну национальной отечественной войной и демобилизовали и тех венгерских офицеров, которые раньше служили в Красной армии (по-видимому, он имел в виду Гезу Ревеса, который позже был в Венгрии министром обороны, а потом послом в Москве). Я не пошел к Ракоши в 1940 году и позже, потому что мне рассказали, что он не освободил ни одного арестованного венгра, за исключением собственного брата. А венгерские женщины толпами ходили к нему с просьбами, чтобы он освободил их мужа или сына. Он ни одному человеку ни помог.
            В Москве рассказывали, что Тито освободил из тюрьмы всех югославов, кого не успели расстрелять.
            Своей цели ‑ попасть в Красную Армию ‑ я не добился. Когда я уходил, Ракоши сказал, чтобы я оставил свой адрес у секретарши, потому что когда он вернется в Венгрию, он хочет взять вместе с другими и меня. Я не оставил своего адреса у секретарши.
            Так как я не хотел оставаться в Москве, и моя попытка потерпела неудачу, я окончательно решил уехать из Москвы. Я пошел в Министерство пищевой промышленности и спросил о возможности работы на освобожденных территориях. Однажды начальник отдела кадров сказал мне, что здесь находится один представитель министерства пищевой промышленности Украины, с которым он говорил обо мне. Он помог нам встретиться, это был один из промышленных директоров министерства пищевой промышленности, который после короткого разговора назначил меня начальником планового отдела Винного треста Украины. Я расстался с моим имуществом и оказался в Бесарабии, в Измаиле и стал руководителем планового отдела тамошнего винного комбината.
XL. Измаил
 
            Измаил расположен на берегу Дуная. Здесь и в его окрестностях Дунай впадает в Черное море. Территорию Бесарабии, и в том числе и Измаил, недавно вновь присоединили к Советскому Союзу. Румыны в начале русской революции захватили территорию Бесарабии и присоединили к Румынии, и теперь Советский Союз вернул себе эту территорию. Когда это произошло, Молотов выступил по радио с речью и сказал, что Бесарабию возвратили с небольшими процентами. Это значило, что при этом была присоединена и Молдавия, и в рамках Советского Союза была образована Молдавская Советская Республика.
            Население Измаила и окрестностей в основном состояло из румын и болгар. Русских в те времена там было совсем мало. Винный комбинат, где я работал, объединял несколько предприятий по сбору и частично изготовлению вина. Продуктов и промышленных товаров и здесь было не густо, но виноград и вино были очень дешевы. Дважды в неделю были базары, куда крестьяне на телегах привозили вино, водку, виноград, птицу и т. д. В Измаиле литр вина стоил 2-3 рубля, тогда как в Москве за литр вина надо было заплатить 100 рублей.
            Однажды руководители пунктов по заготовке вина собрались в Измаиле на совещание и в разговоре один местный руководитель сказал, что у них литр вина можно купить за 80 копеек. Я сразу дал ему 300 рублей и попросил, чтобы он купил для меня вина и привез мне, когда он в следующий раз приедет в Измаил. И я получил сразу 300 литров вина, когда я в Москве за те же деньги мог бы купить только 3 литра вина. С этого дня я в Измаиле больше не пил воды.
            В Измаиле было небольшая, но хорошо оборудованная винокурня. Здесь перерабатывали забродившее вино, сусло и виноградные выжимки. Руководителем этой винокурни была одна очень ловкая местная женщина, гречанка по происхождению. У них был в свое время большой виноградник, который они после прихода советских властей передали государству.
На этом винограднике я видел в первый раз виноград без подпорок. На определенном расстоянии были вкопаны бетонные столбы, между которыми была протянута проволока, который привязывали виноградные лозы. Между рядами виноград обрабатывали с помощью конного плуга.
            Сразу же после моего приезда главный бухгалтер предложил мне жить у них, в их доме. Мне предоставили маленькую комнату. Сам главный бухгалтер всегда был подшафе и почти не работал. У них был сын, который тогда был военным моряком и со своей командой находился в Венгрии. Он не раз присылал домой посылки с подержанной одеждой и бельем. Я всегда с интересом рассматривал рубашки и монограммы на них, вдруг мне попадется рубашка с монограммой моего брата, который тогда уже давно умер, но я этого не знал.
            Однажды по Дунаю в Измаил прибыли несколько барж с бочками и лошадьми. Бочки были присланы для нас. Я отправился для их приемки и выбрал также из приблизительно 300 лошадей три пары хороших венгерских лошадей. Их мы оставили себе. Однако они вскоре подохли, потому что они привыкли к овсу, а здесь им давали солому и немного кукурузы. Сначала у них появлялись раны во рту, потом они начали худеть и постепенно дохли.
            В Бесарабии основным продуктом питания и корма для скота была кукуруза. Когда я попал в Измаил, кукурузу, собранную для государства в деревнях, складывали вдоль железной дороги в огромные кучи, и так как железная дорога не справлялась с ее перевозкой, многие тысячи тонн собранной кукурузы гнили под открытым небом.
            Измаил был переполнен военными моряками, большая часть которых была расквартирована по частным домам. Преступность приняла невиданные размеры. Людей раздевали на улицах, так что местные жители не решались выйти на улицу. Железнодорожная станция была довольно далеко от города, и к городу надо было идти по пустынному шоссе. На этом шоссе у бредущих в темноте пассажиров отбирали чемоданы. На следы воров напасть не удавалось. Тогда одна сотрудница ГПУ в штатской одежде приехала в Измаил с двумя тяжелыми чемоданами, нарочно дождалась, пока все прибывшие разошлись, и одна отправилась с двумя тяжелыми чемоданами. Конечно, на нее напали воры, которые отобрали у нее чемоданы и, пару раз ее ударив, отпустили. Дело было поздним вечером. Женщина проследила за бандитами и видела, что они направились к кладбищу. На следующий день полк солдат окружил кладбище и начались поиски бандитов. И их нашли, все украденные вещи были помещены в склепах, и сами бандиты находились там же. Краденное они время от времени возили в Одессу и там сбывали. Воровству на железной дороге таким образом был положен конец.
            Руководителем комбината был один демобилизованный майор, довольно молодой человек, который был в немецком плену, и хотя он бежал из плена, ему не доверяли и поэтому уволили из армии.
            На пунктах по сбору вина работало много демобилизованных военных. У одного моряка, капитана, была эпилепсия, и однажды у него в нашей конторе случился приступ. Его довольно быстро пришлось заменить, потому что у него обнаружилась большая недостача. Другой демобилизованный старшина, совсем молодой человек, погрузил на грузовик две бочки вина по 500 литров и доставил в Одессу, где ему уже удалось продать одну бочку, но его поймал военный патруль и вместе с оставшейся бочкой арестовал. Позже нам вернули бочку, однако вина в ней не было.
            Наш главный агроном был специалистом по сельскому хозяйству с высшим образованием, немного моложе меня, его сын тоже служил в армии. Мы с ним подружились. В одном разговоре он рассказал, что в начале революции остался сиротой и вместе с другими бродячими детьми у них была воровская шайка. ГПУ поймало их и отправило в исправительную колонию, названную именем бывшего председателя ГПУ Дзержинского. Там он окончил среднюю школу и его отправили в университет. В 1946 году он однажды в командировке остановился у секретаря одного районного партийного комитета, который, между прочим, сказал ему, что получил указание сверху о том, что нужно избегать назначать евреев на руководящие посты, как по партийной, так и по хозяйственной линии. Таким образом, начатое Гитлером движение и в Советском Союзе имело свои последствия.
            Из Измаила я много раз ездил в командировки для проверки работы пунктов по сбору вина. В одной деревне жили староверы. Заведующим местным пунктом был молодой бородатый великан. Тамошние староверы все были с бородами, не брились, не пили водки, не курили и не сквернословили. Когда он ввел меня в свою комнату, я увидел там молодого человека с одной ногой, с костылем, который был слегка навеселе. Я сел с ним выпить и поговорить. Молодому человеку было не больше 22-23-х лет. Вдруг он заплакал и сказал, что его жизнь уже больше ничего не стоит. Я подумал, что он плачет, потому что потерял одну ногу, и стал его утешать, что он еще сможет с одной ногой ходить и прыгать. Не в этом дело, сказал он, а в том, что я потерял ногу в бою на Украине и попал в немецкий плен. Немцы отвезли меня в одну больницу, где сделали операцию ноги и одновременно кастрировали.
            Этот молодой человек в детстве попал в воровскую компанию, но его поймало ГПУ, отправили в школу, он закончил военное училище. Во время войны он был лейтенантом. По-видимому, немцы об этом узнали и поэтому кастрировали его.
Во время войны я слышал много рассказов о жестокостях немцев, и часто рассказывали, что немцы кастрировали русских офицеров. Тогда я думал, что это пропаганда, и не верил этому. А сейчас я собственными глазами видел такого человека.
            В этой деревне также почти в каждом доме была своя баня. Это небольшая пристройка в конце дома, состоящая из двух частей. В первой части человек раздевается, а в другой есть встроенный котел, в котором кипятят воду. Кое-где в бане есть большой камень, который раскаляют и обливают водой, которая немедленно превращается в пар. В бане есть еще жестяная шайка или таз, в которой моются. Мытье состоит из этого. Русские любят мыться по субботам. Если я хорошо помню, даже в Москве была только одна общественная баня, в которой можно было купаться в бассейне (Сандуновские бани).
            Продукты давали по карточкам. Инженерам и техническим служащим после 1944 года в Измаиле раздавали американские военные пайки. В запакованных пакетах были всякие вкусные вещи, консервы. И даже воздушный рис и сигареты. Но снабжение гражданского населения было очень плохим. Однажды я увидел, как моя хозяйка жарит картошку в каком-то жире розового цвета. Когда я спросил, что это за жир такого красивого цвета, она ответила, что получила его по карточкам. Позже я узнал, что это был американский оружейный жир. Но русские не жаловались, говорили, что вполне приличный.
            [Арпад прислал нам однажды в Ленинград такой американский паёк и ещё огромный, как нам казалось, роскошный белый кулич. Господи, какой пир был у нас, нищих! Мамочка в том году продала своё единственное золотое кольцо и купила мне щенка немецкой овчарки с хорошей родословной. На собаку мы ежемесячно получали паёк в клубе служебного собаководства – солёное китовое мясо, или солёные свиные кишки, или овёс. Кишки мы варили Дымке, овёс мололи в кофейной мельничке и делились с ним, а китовое мясо ели сами. Прости, бедный Дымка! – В. Л.].
            В Измаиле у нас был виноградный совхоз. Совхоз этот организовали из того виноградника, который, как я уже говорил, греческая семья бесплатно передала государству. Директора совхоза и руководителя одного из отделений уволили, потому что они допустили много нарушений. Совхозом руководил мобилизованный кавалерийский капитан, который с 1917 года служил в Красной Армии, но был крайне примитивным человеком, и в 1944 году его выгнали из армии. После того, как его уволили из совхоза, он остался без работы, и попросил меня устроить его куда-нибудь на работу. Что я и сделал, и мне удалось устроить его начальником одного из пунктов по сбору вина. В Измаиле напротив собора был парк, в котором работал и буфет. Однажды я шел по парку и увидел у одного из столиков моего мобилизованного капитана, на груди которого красовались орден Ленина и орден Красного знамени. Я подумал, что он сошел с ума, потому что, как мне было известно, у него не было никаких наград. Я подошел к нему и мы начали разговаривать. Тогда он сказал, что получил обе награды сейчас, потому что Сталин издал приказ наградить всех, кто прослужил в Красной Армии 20 лет орденом Красного Знамени, а двадцать пять лет ‑ орденом Ленина. Так он сразу получил оба ордена.
            В 1946 году винный трест реорганизовали, и винный комбинат упразднили. Я устроился на предприятии под названием Особторг, который занимался сбытом особенно дорогих, качественных товаров. Я стал работать там как юрисконсульт. Впервые за 24 года проведенных в Советском Союзе я работал как юрист. Начальником планового отдела был бородатый пожилой человек, который во время войны служил в армии как старший лейтенант. В 1945 году он стал главным священником епископальной церкви в Измаиле, потому что до революции (1917 г.) он был священником. Но в 1946 году главным священником церкви назначили епископа, тогда он ушел из церкви и устроился в плановом отделе.
            В последние годы войны советское правительство дало большие послабления церкви. Правда, что православные священники в церквах молились Богу, чтобы он дал победу Красной Армии. Церкви опять наполнились верующими, и я сам видел, как родители вели в церковь крестить своих 8-10-летних детей.
            После закрытия винного комбината я переехал со своей квартиры, потому что хозяин квартиры, главный бухгалтер, так бессовестно воровал мое вино, что другого выхода у меня не было. Я снял маленькую комнату у одной старой супружеской пары. Когда-то у них была небольшая бакалейная лавочка, а теперь старуха не работала, а муж продавал на рынке всякое старье, частично собственное, а частично по поручению других людей. Старик возвращался домой, когда я уже был дома, и тогда обедал. Я всегда слышал, как он зовет жену тоже обедать, но старуха постоянно жаловалась, что больна и не может даже есть. Однажды я пришел домой раньше обычного, и когда открыл дверь, увидел, что моя старушка сидит за столом с другой женщиной, перед ними на столе громадная бутыль вина, селедки и другая снедь. Теперь я понял, почему она всегда была больна, когда муж предлагал ей есть. Позже она зашла ко мне и просила не говорить мужу, что они так ели и пили.
            Приведу один случай, чтобы показать, как изменилась ценность вещей и денег. Когда я жил в Петрозаводске, я в 1930 году был в командировке в Москве и купил пару очень хороших коричневых ботинок за 29 рублей. Эти ботинки я очень редко носил и они были почти как новые. Через 15 лет, в 1945 году, мой хозяин продал их на рынке за 1000 рублей.
            В Измаиле я не раз встречался с солдатами и офицерами, которые побывали и в Венгрии. Во мне начала пробуждаться тоска по родине. Я пошел в милицию и сказал, что я венгр, и попросил посоветовать, как можно вернуться на родину. В милиции мне посоветовали написать заявление в венгерское посольство и попросить въездную визу. Тогда в Венгрии уже было демократическое правительство. Я последовал этому совету, но из осторожности начал заявление с того, что обращаюсь за визой в посольство по совету милиции. Время шло, а ответа из посольства все не было. Однажды я получил повестку, где не было написано, в какое учреждение мне нужно было явиться, а только была указана улица, номер дома и кабинета. Точно в назначенное время я пришел по этому адресу и когда вошел в комнату, то с ужасом убедился, что попал в помещение ГПУ. Тогда я уже жил в Измаиле около трех лет, часто проходил мимо этого дома, но не знал, что и здесь есть ГПУ. Вообще-то я имел дело с ГПУ, потому что по просьбе майора ГПУ я составлял производственный план для их хозяйства вместе с нашим сельхозпредприятем. За это неплохо платили.
            Следователь ГРУ после краткого разговора задал мне вопросы, из которых я понял, что мое заявление о возвращении на родину попало не в посольство, а в руки ГПУ.
            В 1937-38 гг. мне счастливо удалось избежать ареста, хотя тогда подавляющую часть венгерских эмигрантов или расстреляли или посадили в тюрьму. Я пришел в ужас от одной мысли, что теперь-то мне свернут шею. Перед следователем лежала большая пачка бумаги, которую он постоянно листал, по-видимому, нарочно, и я увидел, что постановление ГПУ уже написано. Я собрал все свои силы, и в итоге мне удалось убедить следователя, что я хочу вернуться в Венгрию из честных соображений, что мне дал этот совет сам капитан милиции, после чего он смилостивился и написал такой протокол, который был сформулирован благожелательною Когда перед тем как подписать, я хотел снова прочитать протокол, он сказал:
            – Не умничайте, разве вы не видите, что я написал протокол благоприятно для вас.
            С этого дня я не чувствовал себя в Измаиле спокойно. Я хотел любым путем уехать из Измаила. Самым лучшим было бы попасть ближе к венгерской границе. Поэтому я спешно поехал в Киев, чтобы попытаться устроиться через министерство. В министерстве я пришел к начальнику планового отдела и сказал ему, что долгое время работал в „Кареллесе”, тресте по заготовке и обработке леса, и хотел бы работать на каком-то закарпатском предприятии. Он сказал:
            ‑ Как раз сегодня я встретился с директором Закарпатского треста лесной и мебельной промышленности, я сейчас позвоню ему по телефону и познакомлю вас.
            Он начал звонить долго по телефону и наконец нашел директора у одного из начальников отдела и отвел меня туда. После нашего знакомства директор скоро заговорил со мной по-венгерски. Он был не венгром, а русином, но хорошо говорил по-венгерски, как большая часть жителей Закарпатья. Он сказал мне, что не может назначить меня начальником планового отдела, потому что у него есть начальник планового отдела, но чтобы я приезжал, и мы на месте обсудим, что можно сделать. Он сразу же пошел со мной в секретный отдел, где записали мои данные и сказали, что через несколько дней пошлют на мой адрес в Измаиле разрешение, выданное ГПУ, так как без такого разрешения никто въехать в Закарпатье не может. С этим я вернулся в Измаил. Через несколько дней я действительно получил разрешение на въезд, и сразу же избавился от немногих лишних вещей, которые у меня были, собрался и отправился в Ужгород. Этот город по-венгерски раньше называли Унгвар, и он принадлежал Венгрии тысячу лет. После 1918 года эту территорию отняли у Венгрии и передали чехам, а после второй мировой войны эту богатую лесами земли отняли у чехов и под названием Закарпатская Украина присоединили к Украинской Республике.
            Когда я ехал в поезде на Украину, я думал о том, как часто в Измаиле я сидел один на берегу Дуная и смотрел на воду, которая текла до этого месте из Будапешта, и как я далеко от Венгрии.
XLI. Ужгород – Унгвар
 
            По приезде я пошел в гостиницу, конечно, не в отдельный номер, потому что такого там не было, а в номер на двух-трех человек.
            На работе, в тресте, вначале мне поручили организацию статистики. Через несколько дней трест был вновь реорганизован, то есть из него выделили все деревообрабатывающие и мебельные предприятия и объединили их в отдельный Трест мебельной промышленности. Меня назначили начальником планового отдела этого треста.
            В гостинице я жил всего месяц. Мне нужно было выехать, так как гостиницу закрыли и стали перестраивать. Квартиру в Ужгороде, конечно, получить было невозможно, вернее не только квартиру, но и комнату. В Ужгороде у треста было две фабрики. У главного бухгалтера одного из заводов была двухкомнатная квартира в доме, принадлежавшем заводу. Сюда мне выписали ордер. Они трое (муж, жена и приемная дочь) занимали большую комнату, а я жил в маленькой комнате. Главный бухгалтер был не молод. Он прошел всю войну с 1941 года, и только недавно его мобилизовали. Это было в 1946 году. Его жена, которая также работала бухгалтером на другом предприятии, сказала мне, что до войны ее муж был очень хорошим человеком, а теперь он постоянно устраивает ей сцены ревности и все время пьет. Был случай, когда я спал в своей комнате, меня разбудил в полночь крик и шум, и женщина с семилетней девочкой в одних рубашках прибежали ко мне просить помощи, потому что этот пьяный и пришедший в гнев человек грозился их убить. Мне удалось устыдить главного бухгалтера, и с тех пор, пока я там жил, такие случаи больше не повторялись. Когда я спросил женщину, почему ревнует ее муж, она сказала, что он рылся в ее сумочке и нашел там в записной книжке уральский адрес. Женщина во время войны жила на Урале. С этого дня муж стал пить и постоянно требовал признания, что она была любовницей человека, адрес которого был записан в книжке.
            Временно исполняющим обязанности директора нового треста был совсем молодой инженер-экономист, который в конце войны воевал в Венгрии и вернулся на родину оттуда. Он хорошо знал Будапешт, и мы много разговаривали о Будапеште. Он не любил венгров и рассказывал, что едва прекратилась пушечная стрельба и треск выстрелов, дома лежали в руинах, а венгры сразу расчищали небольшое место в подворотнях и начали торговать. С возмущением рассказывал он мне, что в Будапеште летом мужчины разгуливают по улице в коротких штанах и туфлях на босу ногу с кривыми, волосатыми ногами. Я не мог понять этого, но когда я вернулся в Венгрию, я узнал, что штаны выше колен были шортами, которых, когда я жил в Венгрии, еще не носили, и поэтому я их не знал.
            В Ужгороде я впервые увидел яблоки Йонатан (Джонатан). Когда я жил в Венгрии, то есть до 1914 года, я таких яблок не видал.
            Трест получил небольшой отдельный дом, в котором раньше была пекарня, и перестроил его под две двухкомнатные квартиры. Одну квартиру дали главному бухгалтеру, которого недавно мобилизовали и который с русской женой, врачом, и дочерью, тогда кончавшей среднюю школу, также ютился в какой-то комнатушке. А другую квартиру предназначали мне. Я много раз ходил смотреть, как идет работа. Между тем я часто ездил в командировки, чтобы познакомиться с входящими в трест фабриками. Так, я был в Мункаче и в Берегсасе. Эти города переименовали в Мукачево и Берегово. Берегсас особенно полюбился мне, здесь человек чувствовал себя так, как будто находился в самом центре Венгрии, все говорили по-венгерски, крестьяне носили шляпы с загнутыми вверх полями и приезжали в город в базарные дни на телегах.
            В один прекрасный день директор треста сообщил мне, что приезжает инженер-лесовод из Венгрии, который еще при чехах составил проект канатной дороги для предприятия. Часть чертежей затерялась, и его попросили приехать из Будапешта и попытаться привести план в порядок. Я попросил, чтобы когда этот инженер приедет, мне обязательно сказали бы.
            Мне стыдно сказать, но я должен признаться, что я забыл имя этого инженера, хотя он честно выполнил все, о чем я его просил.
            С начала войны и даже еще раньше, со времени сталинской вакханалии 1937-38 гг., я ничего не знал о моих братьях и сестрах, живших в Будапеште. Я не знал, что мой брат умер еще в 1943 году, и не знал, где живут мои две младшие сестры. Но у Гамбургеров мне дали адрес Марии Гардош. Поэтому я попросил этого инженера, когда он вернется в Будапешт, позвонить по телефону Марии Гардош и сообщить ей мой здешний адрес. Через несколько недель я получил письмо от моей младшей сестры, с которой мы около 9 лет ничего не знали друг о друге.
            После 1946 года директор треста поехал в Киев и обсудил и утвердил там план на 1947 год. Когда я получил от него этот план, я сразу же сказал ему, что с этим планом будут неприятности, потому что в нем трест берется выпускать гораздо больший ассортимент продукции, чем до этого выпускали все наши предприятия и что фабрики не согласятся на такой план. Я немедленно выехал в командировку на фабрики в Мукачево и Берегово, где директора и главные инженеры, конечно, высказались против этого плана. Вернувшись в Ужгород, я доложил обо всем директору, который, по-видимому, за это время поинтересовался на местных предприятиях и теперь уже говорил гораздо терпимее. Я предложил ему поехать в Киев и просить изменить принятый им план.
            – В Киев я не поеду, потому что как на это посмотрят: я принял и подписал пан, а теперь протестую против него, а поезжайте вы и попробуйте как-то изменить план.
            В Киеве в министерстве, конечно, и слышать не хотели об изменении плана, а я отказывался возвращаться без измененного плана. В конце концов я пошел к заместителю министра. Это был приятный молодой инженер, который долго говорил со мной и расспрашивал обо всех заводах, директорах и главных инженерах. Он закончил наш разговор следующими словами:
            – В порядке исключения я согласен изменить план, как вы предлагаете. Но это я сделаю только в том случае, если вы согласитесь пересмотреть планы всех предприятий, подчиненных министерству. Если вы на это согласны, я сразу дам указание начальнику планового отдела.
            Я взялся. Я целую неделю пробыл в Киеве и работал днем и ночью. Я пересмотрел весь план по производству мебели министерства и вернулся в наш трест с таким планом, который я сам предложил.
            Конечно, после моего возвращения все были очень рады, что изменение плана приняли. Однако к радости примешалась и капля горечи. Главный бухгалтер треста с глазу на глаз сказал мне:
            – Дай честное слово, что то ты никому не скажешь, что то, о чем я тебе расскажу, ты узнал от меня.
            И он сказал, что на мое имя пришла телеграмма из Москвы, чтобы я срочно явился в Москву в МОПР для отъезда в заграничную командировку.
            Я, конечно, знал, что речь идет о возвращении в Венгрию, но об этом знал и директор треста, который поэтому не дал мне телеграмму, пришедшую на мое имя. Он не хотел отпускать меня из треста. Я подождал день, а потом пошел к нему и сказал, чтобы он дал мне телеграмму, потому что я все равно о ней знаю. У нас начался долгий спор, он любыми путями хотел убедить меня в том, что я пожалею о том, что вернулся в Венгрию, потому что это ограбленная, погибшая страна без будущего. У вас здесь все есть. Скоро будет и двухкомнатная квартира.
            Но все это, конечно, было напрасно. Я так тосковал по родине, что хотел во что бы то ни стало вернуться.
            Уже много дней в трест ходил один лейтенант еще в военной одежде с грудью, полной наград. Выяснилось, что этот молодой человек где-то уже работал в плановом отделе. Я договорился с директором треста принять его, и что я быстро введу его в курс дела. Трест недавно был создан, много дел передавать было не нужно. Через несколько дней мы вместе разверстали план по предприятиям, и я быстро распрощался с Ужгородом.
XLV. Возвращение в Будапешт
 
            Приехав в Москву, я немедленно явился в МОПР, с которым я и раньше имел дело. Уже несколько месяцев назад я переслал через местный (ужгородский) МОПР анкету, в которой дал ответы на множество вопросов. В Москве мне сообщили, что отъезд не может быть очень быстрым, как я думаю, поэтому мне дадут направление в гостиницу, которую МОПР будет оплачивать. Я должен был сдать все свои бумаги и ждать оформления документов.
            В эти времена в Москве магазины были почти пустыми. В противоположность этому, на рынках велась такая бойкая торговля, как в любом большом венгерском провинциальном городе. Здесь можно было купить все на свете, но, конечно, за большие деньги. За деньги здесь продавали все: ордена, инженерные дипломы. Я, к примеру, купил пару обуви из прекрасной заграничной кожи, изготовленные сапожником, за 1000 рублей. Где украли эту кожу, сказать было трудно. В магазине такие ботинки стоили бы 200 рублей. Я купил кожаное пальто за 7000 рублей, оно, вероятно, было привезено из-за границы. Я заплатил за него по меньшей мере в десять раз больше магазинной цены. Только в магазинах этого купить было нельзя.
            Я прослонялся так в Москве около 8-10 дней, когда женщина, занимавшаяся моим делом, сообщила что на следующий день отправляется самолет, на который они могут обеспечить место. Готов ли я уехать завтра? Конечно, я был готов. В пять часов утра за мной прибыл автобус, и меня отвезли на аэродром. Мы вылетели рано утром, но будапештский аэропорт не принимал нас. Нам пришлось вернуться во Львов (Лемберг). Здесь мы провели ночь и на следующее утро снова отправились. На этот раз аэродром в Будапеште нас принял, и 16 февраля 1947 года я прибыл в Будапешт.
            Я жил и работал в Советском Союзе с января 1922 по февраль 1947 года.