Встреча бывшей политрепрессированной с преподавателями истории и обществознания
Встреча бывшей политрепрессированной с преподавателями истории и обществознания
Запорожец, Н. И. Встреча бывшей политрепрессированной с преподавателями истории и обществознания / Запорожец Наталия Ивановна; - Текст : непосредственный.
Встреча бывшей политрепрессированной, кандидата педагогических наук Наталии Ивановны Запорожец с преподавателями истории и обществознания, участниками семинара «Преподавание истории политических репрессий и сопротивления несвободе в СССР» 19 декабря 2002 г.
Ведущая: – В 1948 или 49 году, я не помню точно, 48 или 49, Наталья Ивановна, будучи аспиранткой, была арестована. Она была дочерью репрессированного отца и матери, и отчима. В 1949 году всех подросших к этому времени детей врагов народа, арестованных в 1937-38 годах, их всех тоже арестовывали как социально опасные элементы, отправляли в ссылку. Вот эта книжка, «Доднесь тяготеет», это вообще очень хорошая книжка, это воспоминания женщин-узниц ГУЛАГа, именно женщин. Предполагалось что второй том, это будут воспоминания мужчин, вот разделили по такому принципу. Первый том вышел, а второй том не вышел, но вот эта книга – замечательная. Одна из авторов этой книги – Наталья Ивановна Запорожец. Наталья Ивановна – кандидат педагогических наук, насколько я понимаю, сотрудница Академии педагогических наук.
Запорожец: – Теперь Российская Академия образования.
Ведущая: – Теперь РАО. Ну, дальше Наталья Ивановна все сама расскажет.
Запорожец: – Ну, я вам представлюсь. Во-первых, я по образованию историк, по призванию педагог. Лет около двадцати, во всяком случае, я работала в школе. Начало моей работы в школе, еще когда я была студенткой последних курсов, в вечерней школе преподавала конституцию. Да, это был неприятный, первый мой дебют. Но, в общем, справились. Ребята все поняли, а я поняла их, это были дети, которые работали – подростки – в метро, строители, они уже понимали больше меня нашу жизнь. Они меня учили, а я им статьи задавала, каждый день одну статью. Потом рассказывала из художественной литературы. Сочла, что как-то подходит к уроку, и они очень полюбили конституцию. Вот так. Это был мой дебют. А потом я преподавала все, кроме истории. Литературу, русский язык, это было благо, а до этого – что осталось, когда меня привезли эшелоном на место, и оставалось 2 дня до начала учебного года, Рабочей молодежи там не существовало, это сельская местность, но были просто те, кого выгнали из школы, вот с этим контингентом мне пришлось работать. Дали немецкий язык, математику в шестом классе, и потом что-то там откидывалось: кто-то уезжал, кто-то там забеременел и ушел в декрет, к концу года у меня на полставки набралось. Я научилась работать: при керосиновой лампе и без нее, когда гас движок и пока еще лампу не зажигали. Первое время ребята испытывали нового учителя, так они просто этот фитиль вынимали и лампа пустая. Таким образом, тоже надо было их завоевать, и я им читала. Как раз мы начали немецкий с Гейне, и я им рассказывала биографию по-русски, а потом по-немецки, и каждое слово мы заучивали, и потом стихи в переводах разных замечательных переводчиков, а кое-что и в моих переводах. И таким образом, постепенно, постепенно у них возник какой-то интерес, сначала к немецкой литературе, потом и к языку, и к концу года у всех были благополучные отметки. Ну, с математикой было немножко хуже, ну об этом я сейчас не буду рассказывать.
Я начну все-таки не так с себя, сколько с поколения, с двух поколений. Мои родители принадлежали к поколению революционеров, они были все профессиональные революционеры. Мой отец – он один из организаторов партии эсеров на Украине, которая называлась «Боротьба», за что он и поплатился в жизнью в конечном итоге, так я думаю. Потому что, конечно, в 1917 году предложили всем, он уже к тому времени работал в ЧК, всем чекистам предложили вступить в компартию, и всех левых эсеров, пожалуйста, принимали с открытыми воротами. Он вступил. Я читала его дело партийное, которое раскопали для меня в бывшем партийном архиве, теперь это Институт современных проблем истории, в бывшем ИМЛе (Российский государственный архив социально-политической истории (РГАСПИ), в 1931 – 1954 –Центральный партийный архив Института Маркса, Энгельса, Ленина (ЦПА ИМЛ) – прим.), и там я нашла замечательный документ. Значит, во-первых, послужной список отца, и, во-вторых, что меня очень интересовало. Я оговорюсь, скажу, что при том, что отец был революционером, он был разведчиком, все-таки он какое-то время работал в этой организации, не за границей, а работал он в Ленинграде, и как раз те два года с половиной, которые он там проработал, в это время был убит Сергей Миронович Киров. Вы все читали, конечно, Рыбакова, да? Его книгу, где Запорожец Иван Васильевич был главный персонаж отрицательный. Я не раз говорила с Рыбаковым по телефону, но он до личности своей, до тела не допустил. Но мы с ним познакомились основательно, потому что, во-первых, я ему сказала: «Когда была ваша книга написана, еще во время хрущевской оттепели, тогда еще был только один вариант, что убийца главный Кирова – Сталин и исполнителем в Ленинграде считался Марк Шиц», – ну, и такая версия была. Есть такой Александр Орлов, но это его псевдоним, разведчик, который не был в Москве во время убийства Кирова, вообще его в России не было. Он был резидентом в Испании, но он в своей книге написал все то, что переписал у него Рыбаков, то есть и главный, так сказать, организатор кто был, и как это было, и как учил мой отец, будто бы, Николаева стрелять из пистолета, как ему подарил свой пистолет. Это все взято у Александра Орлова, я это сравнивала как историк, мне, конечно, с текстами работать было очень легко. И ему это все сказала.
- А где вы были раньше? – А разговор шел уже, когда Горбачев был. Он говорит: «Я вообще не доверяю показаниям родственников, они всегда необъективны. А потом я думал, что вас уже никого нет в живых». Я говорю, что были живы тогда его две жены, они уже вернулись в 1953-55 годах, трое детей, и мы могли бы вам рассказать очень много. То, что мы знаем и со слов родственников, и тех, кто жил в Ленинграде, как раз после убийства Кирова. Прямо через год, а моя мама с отцом были в разводе с тридцатого года, с отчимом мы поехали туда. И там, в обкоме, сидели те же люди, некоторые, конечно, многих посажали. Они рассказывали, как что было: как сбили машину, в которой ехал вот этот самый охранник Кирова и он погиб, и это точно все было известно, что его убрали. Шофер Кирова приехал из лагеря, которого хотели сбить столбом. Вот он едет сразу после убийства, едет прямо из Смольного, и на него падает телеграфный столб, и чудо, что разбито было стекло и он выскочил из машины. Его, конечно, загнали в дальние северные лагеря. Но срок пришел, Сталин умер, он вернулся, и моей подруге и ее матери, Смородиной, ну, фамилия Смородина вам всем, как историкам, известна. Он – один из организаторов комсомола, один из первых секретарей. И трилогия «Максим» – прототипом был как раз Петр Иванович Смородин. Я имела счастье лично быть знакомой с ним, мы дружили многие годы с его дочкой, а сейчас я дружу с ее уже потомками, и они все мои друзья, третье поколение. А третье поколение, Дмитрий Смородин, тоже историк, и он тоже занимался вопросом убийства Кирова, работает в филиале ИМЛ, и он очень много там раскопал. Но, к сожалению, филиал закрыт, дело до сих пор закрыто, хотя оно было закрыто всего-то на 25 лет, кажется, сначала 15, потом 25, а теперь, наверное, навечно. Я недавно случайно встретила в Переделкине, я там навещала своих знакомых писателей, одного очень известного человека, я не буду называть его имя, который работает за границей. Ну и он заинтересовался мной и спросил: «В «Новом мире» было сказано о вас, что вы опять пытались реабилитировать отца и опять обращались к Шатуновской, и что она Вам вынуждена была отказать». . Она уже умирала тогда просто, к ней никого не пускали, и она мне через одного своего очень близкого друга, философа, сейчас фамилия его у меня вылетела, меня с ним познакомили мои друзья, она передала, что точка зрения ее не изменилась: когда откроют дело, вы увидите, что все-таки это было Сталиным все инспирировано. И все другие варианты, что вот Николаев просто только из ревности убил Кирова, это само собой остается. Но задумано это было Сталиным, и Николаева тоже подготавливали, накачивали те люди, которые им руководили. А кто им руководил, это до сих пор еще загадка.
Ну, а мне просил передать этот писатель, чтобы Наташа не расстраивалась, но все может быть, потому что когда-то, в какой-то раз, попали эти документы в США, где сейчас он работает. Их продают свободно, можно в библиотеке познакомиться с процессом о Кирове, со всем этим делом об убийстве Кирова. И там ясно сказано, что Сталин призывал к себе не раз Медведя, то есть руководителя ленинградского ГБ, и естественно, что и отец вместе с ним мог быть. Но то, что лично отец руководил, то это только потому для меня ещё под большим вопросом, что он полтора года, после того как упал с коня, не ходил на работу, у него были бюллетени.
Это доказала одна из ленинградских следовательниц, Алла, ой, дай бог памяти, Кириллина, сейчас книга её вышла. Что все нес стрелять Николаев, пистолет у него был свой, что его никто…. В Смольный ему не надо было пробиваться, он уже был восстановлен в партии, а по партбилету можно было пройти, да и без билета можно было пройти. Все это наворочено, что все-таки главная задача была убрать соперника и вот она это доказывает …
Ну, посмотрим, во всяком случае, когда-нибудь дело опубликуют, ну уж если вас интересует формально, отец реабилитирован по 4 пунктам: что он не был польским шпионом, не был японским шпионом, не был австрийским, не был германским, то есть тех стран, где он разведчиком был. Как всегда, грешили на всех, кто за границей работал, когда надо было убрать. Это все с него сняли: сняли то, что он халатность проявил, потому что он не мог ее проявлять, если он в это время в госпитале лежал, и то, что он руководил этим делом, подготовкой убийства Кирова. Это все с него сняли. А все-таки окончательно не реабилитировали, оставили превышение власти. Что это, в чем – нам не сказали. Ну вот, об этом я сказала, потому что я понимаю, что будут вопросы.
Как я отношусь к отцу? Ну, конечно, неоднозначно. Отец есть отец. И отец и мать мои были из патриархальных семей. Мама была из патриархальной еврейской семьи, где все были верующие. Дед мой, с которым мы остались после ареста мамы, покрывал себя каждую субботу талесом, полосатым таким, вроде матраса полотно, ложился, зажигал семисвечник и молился целый вечер. Нас он не трогал с братом, он не старался обратить в свою веру. Тем не менее, он взял нас на воспитание, взял над нами опекунство, хотя у него не было государственной пенсии, наша директор школы выхлопотала для нас пенсию 250 рублей. Это было очень мало, но все-таки можно было кое-как прожить, по трешке в день нам дед выдавал, это на обед и на ужин. А на завтрак – блюдечко, размазанное повидло, кусочек прозрачный хлеба, и катись в школу. На эти 3 рубля можно было купить или первое, или второе. А дальше, а дальше, очень скоро я начала давать уроки частные. Директор школы нашей, 204-й, Полтавская, замечательный педагог, она где-то в душе все понимала и нас жалела, и все дети врагов народа были под ее крылом. Все, когда выгонят, допустим, с урока за хулиганство, я была отчаянная девчонка, подойдет, не обругает, а спросит: «А как мама, а как она там питаются, а где она работает?» Иногда выдавали нам новые ботинки с братом, потому что не во что было обуться. Одежду мы донашивали, что осталась от матери, а что получше дед продавал для того, чтоб можно было посылать, хотя бы раз в полгода посылку в лагерь. Сначала в Москве он сам посылал, а в Александров ездила уже я. На это уходил весь выходной день, тогда он был один. Поезд, толкучка, очередь, сдаешь маленькую посылочку, сколько можно, не больше 5 килограмм. Там – немножко сухарей насушим, сало купим, в общем, что-то теплое посылаешь, сахар обязательно, и подушечки. Обратно в том же поезде, или в рабочем поезде до Звенигорода, а потом уже электричкой. Так вот я ездила, пока были деньги, а когда уже не было денег, не было уже деда, и все деньги, которые он откладывал, продавая наши вещи, не конфискованные у нас, – только книги конфисковали, среди них было первое издание Ленина, где было завещание Ленина. Это у нас отобрали. Плеханова отобрали, Каутского отобрали, Троцкого отобрали. Остальные книги, пожалуйста, все, не было конфискации. И все, что было накоплено дедом, все в один день пропало после сталинской реформы. Я смогла купить, с пяти сберкнижек, какие-то там были деньги, я купила мешок картошки, килограмм хлеба и все.
У меня была коммуна в это время, когда уже мы жили без родителей, и брат мой уже работал на оборонном заводе, я, кто хочет со мной < жить > из моих школьных товарищей.
Во время войны я была короткий период в ополчении, на обороне Москвы, после этого вскоре нас приняли, ополченцев, в действующую армию, и стали выдавать красноармейские книжки. Вот тут в первый раз нам дали анкеты. Когда мы шли в ополчение, вопрос был один – всех из кончивших курсы медсестер, а мы учились в центральном районе Москвы, это тогда Краснопресненский был, нас в райкоме спрашивали только одно: «Боишься? Стрелять умеешь?». Я показала значок «Ворошиловский стрелок». «Комсомолка?», - я, не сомневаясь, говорю: «Комсомолка», хотя меня уже исключили из комсомола. Я себя все равно считала <комсомолкой >, и до Михайлова дошла и все хотела восстановиться, но Михайлов мне сказал: «Подожди, девочка, война кончится и тебя восстановят». После войны я сама еще раз, снова поступала в комсомол и поступила. И мой комсомольский билет достался мне, даже значок КГБ, я туда не пошла за ним. Вот такая я была тогда.
Ну, постепенно, постепенно, все-таки человек начинает постигать жизнь и видеть ее уже другими глазами, чем нас воспитывали в семье. А надо сказать, что в нашей семье, было, так сказать, три вида воспитания. Это – мировая революция, которая обязательно будет и все для нее должно быть. Отец мой курировал Коминтерн, какая-то школа Коминтерна, я ведь маленькая тогда была, там это было все каких-нибудь шести лет Я помню, мы жили на Дмитровке, в двухкомнатной квартире, то есть в квартире-коммуналке, но у нас было две комнаты. В одной из них мы жили и принимали эту школу. Они учились. Отец их натаскивал, видимо, на то, какой должен быт разведчик, потому что людей готовили, конечно, разведчиками. Мы-то об этом, конечно, тогда не догадывались, но потом я поняла. Из всех стран Европы, и даже был негр один, я помню его, и черногорец, Милан его звали, который был почти под потолок, а потолки высокие были в старом доме. Подкидывал меня к потолку на руках. Что еще я запомнила? Они спорили каждый вечер за чаем, за ужином, о мировой революции, когда она будет, где будет первый удар, и потом пели замечательные песни Коминтерна. И вот эти песни, они нам заменили религию.
Конечно, и мать, и отец были из религиозных семей, верующих, и крещеный был отец, но поскольку они выполняли волю партии, то они отреклись от этого. Мама вообще была безразлична к вере, отец, по-моему, нет. Потому что он такой был человек, – и песни пел, и рисовал немножко, и сочинял украинские думки, как-то в одной думке он там про бога что-то там поминал. Но это все было прошлое, но что они вынесли из этих патриархальных семей, эти пламенные революционеры, это порядочность, и личную честность, и доброе отношение к людям, и терпимость. Это было. Первый мамин завет, который я помню – «Хоть сиди голодная, но долг отдавай». И папин – «Никогда не ври, никогда не лги, никогда никому не завидуй». В общем, все те же евангельские заповеди, только другими словами.
Они были порядочными людьми. Но жизнь заставляла их преступать, конечно, эти заветы Христа, потому что иначе не мыслили, иначе они не могли мыслить. Они были тоже зомбированы, тоже запрограммированы партией. И вот еще один эпизод, уже из более позднего времени. Когда в 38 году посадили моего отчима, летом (отчим – П.Ф. Дорофеев, зампред исполкома горсовета Ленинграда – прим.) мы уехали их Ленинграда в Москву обратно. У нас была забронирована квартира, но мама долго не могла устроиться на работу: как заполнишь анкету, так всё, так тебя выгоняют. Так меня из армии в свое время отправили, когда пошли в наступление наши войска, наконец. После заполнения анкеты собрали человек двадцать с лишним, девочек в основном, один парень был, и каждому нашли причину, почему отправляют: «Вот ты, Наташа, еще слабенькая, у тебя был туберкулез», -говорил мне наш комиссар. –« А вот ты, Кира, ты слишком отчаянно рвешься к танкам»,- она все хотела перейти к танкистам, когда уже был разговор о том, что нас мобилизуют. – А ты, вот, то-то, то-то…. Когда нас посадили в автобус и повезли в Москву, выяснилось, что почти у всех репрессированы родители или социальное не то происхождение – из дворян, из купцов. Вот эта Кира Полозова, моя подруга лучшая, у нее родители были дворяне, она этого не скрыла. Но как можно было скрыть? Мы вообще этого не понимали. И нас демобилизовали. И стали мы уже учиться. Кира каким-то образом все-таки нырнула в поезд и осталась там, в санитарном поезде, и всю войну проездила. Вот такая была отчаянная. Уж ее нет. Так что, мама не могла устроиться работать, целыми днями бегала-бегала, а по вечерам она приходила, выключала радио, говорила: « Я не могу слушать больше это все». – Я говорю: « Мам, ну что ты так переживаешь, ну вернутся твои братья».
У нее три брата были арестованы, и все это бывшие очень крупные работники, один из них имел орден Ленина №1, директор завода имени Лепсе, потом он стал заместителем Кагановича, тот его отдал, продал. Другой, Яков, ему глаз выбили во время допросов, как потом мы узнали. Они все погибли, конечно. Еще до лагерей, сильно до. Мама, конечно, их жалела, но она говорила: «Больше всего, Наташа, я думаю о том, что же будет с нашей партией». Вот такой железный человек.
Но она из тех, кто, конечно, мало что понял, и мало в чем изменилась она. Когда мама умирала моя в больнице, в психиатрическом отделении, в маленьком домике, если вы знаете, в 60-ой больнице во дворе, окруженном решетками, с окнами зарешеченными, где бьют больных. Кто-нибудь там был когда-нибудь?
Ведущая: – Нет.
Запорожец: – Да, в шестидесятой. Я к ней приходила и она мне всегда говорила, – но у нее уже был парализован говорильный нерв, на самом деле, наверное, это был уже общий паралич, она только показывала, что ей сделать: ногти подстричь, там что-то еще другое подать ей. И вдруг однажды она мне оттуда позвонила по телефону, там был карантин, и говорит: « Наташа, я хочу тебе сказать, что я счастливый человек, я уже живу при социализме, я дожила до него, я участвовала в двух революциях». Вот. Вот характеристики наших родителей. И все они были записаны во враги народа. Ну, были какие-то причины, у каждого свои, поводы, скорее. Вы книгу «За что?» читали? Нет. Прочтите обязательно. Выпускал эту книгу, ваш музей, да?
Ведущая: – Нет, не музей, ее составители Виталий Шенталинский и Владимир Леонович.
Запорожец: – Но, по-моему, там ваш музей упомянут тоже или как спонсор, или как участник.
Ведущая: – В предисловии.
Запорожец: – Да, в предисловии, я прочла. Я эту книгу сегодня в руках держала.
Ведущая: – Мы давали им материалы.
Запорожец: – Да. Потому что я в руках сейчас все эти книги держала, когда готовилась.
«За что?». – Никогда не задавайте вопросы тому, кто сидел, кто прошел через лагеря и ссылки. Я когда еще была аспиранткой первого курса, решила навестить маму в лагере. Я узнала, что теперь пускают на свидание. Это был 46 год. Это было очень интересное путешествие, очень поучительное. И там я перестала задавать этот вопрос. Ну, мама уже в это время десятый год сидела, хотя у нее был срок пять лет, всего-то. <Сидела> и как жена врага народа, и потом на нее личное дело завели, потому что на нее был донос соседки, которая хотела оттяпать у нас одну комнату. И оттяпала. Ну, эти подробности никогда я не рассказываю, это все понятно. Вот я думала, кто мне поможет достать билет. Сорок шестой год, были вокзалы переполнены, невозможно было ехать, я думаю – ну хоть на «пятьсот-веселый». Это поезд, где все были почти товарные вагоны.
И вдруг мне звонит мамина подруга, которая, кстати, всю дорогу нам помогала, раз в месяц она мне звонила и говорила: « Наташа, придешь ко мне чай пить». Я приходила, и начинался церемониал. Чашка большая с крепким чаем, ветчина, колбаска, все, то, чего мы не видели, конечно. Я только эти бутерброды сгребала для брата Феликса. И потом она говорила: « Вот, Наташа, тебе 100 рублей, отдашь деду». И так это было каждый месяц до тех пор, пока не вернулась мама. Только… Нет, пока я не стала аспиранткой, тогда уже у меня была нормальная стипендия, можно было жить. Все время помогала. Потом я выяснила, что она помогала еще одной нашей знакомой девочке, а та мне сказала, что она примерно пяти или шести помогает каждый месяц, и все из своей зарплаты. А зарплата была скромная, она работала каким-то чиновником в Главрыбе у Микояна, который спас ее в 30 годы, когда всех сажали.
Они все учились вместе – Микоян, вот эта Татьяна Алмазова, моя мама, ну, и еще человек, про которого сейчас я вам расскажу, который мне помог добраться до мамы и купил билет. И Микоян всех их спас от ареста. Когда тетю Таню, она рассказывала, вызвали на партбюро, стали исключать из партии, Микоян пришел, он был уже извещен об этом, и сказал, – Алмазову я вам не отдам. Вы говорите, у нее два мужа врага народа? Один муж ее, дипломат, уже двадцать лет как ее бросил. А второй – не муж, а любовник. И все, и после этого все. Ну, такая защита, видимо, он согласовал это со Сталиным. Таким образом, ее не тронули, она продолжала работать. А Микоян ей давал разные полезные советы. Например, когда маме уже, наконец, разрешили вернуться через десять лет: война, потом еще до особого распоряжения, мы стали думать с тетей Таней, как маме быть дальше. Где поселить, на каком 101 километре? А Татьяна Васильевна говорит: « Нет, ни в коем случае, как можно дальше. Я звоню сегодня еще одному нашему однокашнику. В Астрахани он, там управляющим главком, он тебя устроит на работу, катись как можно дальше. Тогда ты, может быть, себя спасешь. Могут еще раз повторить. Это сказал мне Анастас Иванович». И, правда, через год уже начали снова сажать повторников, не приписывая им больше никаких новых преступлений, по той же статье и за то же самое.
Ну, я говорю «За что?», это условно, конечно. Никакого «За что?». Вот. Эту руку Микояна, которая подавалась с трудную минуту, мы не раз ощущали. И у меня дома лежала «Политэкономия», подписанная Анастас Иванычем маме, когда они еще студентами были. При обыске у меня отобрали, сказали: « Вы не достойны иметь в доме эту книгу». Следователь ее забрал себе. Вот так. Так что вещественного доказательства не осталось.
Кстати, об аресте раз я уже говорю, мой следователь удивительно интересовался историей. Он сам пришел меня арестовывать, в отсутствие мужа, который работал в ночную смену. А накануне моя соседка, которая, видимо, продолжала так же следить за мной, как следила за мамой, спросила: «А когда он работает, в какую смену?». Я говорю, – Он ночью будет работать сегодня, а завтра днем». И вот на следующий день ночью пришли. Мужа нет. И он, этот следователь, перебрал все мои карточки, на которые я выписывала латинские переводы, то, что мне нужно было для диссертации. Там <было> про Карла Великого, славянские народы, как он с ними воевал, и он заставлял меня переводить, до сорока карточек, вот так увязанных по этой теме, все я ему переводила. Вплоть до того что вот, допустим, Карл Великий там в Аахене провел пасху, а рождество провел в Париже. Вот такие вот вещи, все я ему переводила, и он сказал, – И за что вам только деньги платят. Вот так. Такой вот чепухой занимаетесь. Ну, эти карточки он мне вернул, которые я ему перевела, остальные увез и сжег. Мне потом пришлось брать другую тему и писать другую диссертацию, я писала уже по средним векам, но как по методике. И, слава богу, что так случилось, потому что мое настоящее призвание – быть педагогом. Я это поняла, и поэтому я уже больше в большую науку, так сказать, особенно не торкалась, но иногда кое-что писала в «Книгу для чтения». Вот, двадцать с лишним лет была редактором, составителем «Книги для чтения по истории средних веков». Я считаю, это самое ценное, что я сделала в жизни. Ну, кроме того, что читаю лекции на тему «Методика преподавания истории», читала лекции по всей России.
Вот, книжки некоторые: «Формирование умений и навыков». Наверное, вы эту книгу когда-нибудь в руках держали. И вот ее некоторые аспиранты называют уже классическим трудом. Мне ее перевели китайцы, и я сделала новое предисловие, новое послесловие, что-то такое насчет классовой борьбы, где можно убрала, где можно смягчила. Но, к сожалению, у нас требовали книгу перекроить совершенно на другой манер, я отказалась, мне это уже было просто не интересно и не под силу. Ну, а с китайского на русский обратно не перевели, там уже она немножко усовершенствована. Но, по сути, это же развитие логического мышления. И это всегда останется.
Я вам открою маленький секрет, откуда эта идея у меня возникла. Мне пришлось в ссылке, когда нашу школу-семилетку разогнали из-за вора директора и жулика, и многих неприятностей, которые он чинил учителям, особенно молоденьким учительницам, выступить на конференции учительской. Я рассказала о нем, не от хорошей жизни, может я бы еще дольше молчала, но он меня хотел уволить за то, что я себе слишком много позволяла критики внутри школы, и тогда я выступила. И школу нашу, так сказать, <закрыли>, его и его жену лишили права быть педагогами, исключили из партии, за насилование молодых учительниц, за многие несправедливости в школе, за воровство. А другие, которые просто знали, но все это терпели, и когда стукнет кулаком: «Чтобы не было двоек в вашем классе!» – двоек не было. Вот, сначала синими чернилами, а потом доведут до нормы «три» и тогда уже красными. Это прямо в учительской, и все видят, я сама это своими глазами наблюдала. Вот об этом рассказано было, и парторг, который сидел, наш, очень хороший человек, но забитый, тоже у него в семье репрессированные были, и он молчал. Я спросила: « А вот как же у вас на экзамене директор задачу решил сам школьникам в десятом, то есть в седьмом классе, и сказал: «Списывайте, дураки челкарские, – это название деревни такое. – Только чтобы никто не знал». Я говорю: «Вы же были на этом экзамене. Как вы могли это стерпеть?». Ну и все решили, конечно, у него двоек не было, была лучшая, опытная, то есть не опытная, просто показательная…
Ведущая: – Образцово-показательная…?
Запорожец: – Школа образцовая. Пришлось ее расформировать. Оставили в ней начальную школу только, и тех, кто работал там в начальной школе и, в основном, тех, кто жили в этой деревне постоянно. Всех нас в разные места. И последнее мое место пребывания в ссылке – это была Кирилловка, деревушка такая, где мне предложили немецкий язык опять. Русский язык был занят, историю нельзя было, не давали. Я уже пробовала много раз об этом просить, но каждый раз говорили – если разрешит начальство, КГБ, пожалуйста, мы разрешим. В РОНО говорили так, а там говорили – если РОНО разрешит, мы вам разрешим. Вот так я ходила от Понтия к Пилату, как говорится, постоянно. Преподавала другие предметы. Слава богу, все было у меня очень хорошо, потому что я очень люблю детей, и дети тоже ко мне относились очень тепло. Мой дом – клуб, приют всех двоечников, я занималась с каждым индивидуально. Получив в первой четверти, допустим, из начальной школы, почти всех двоечников, когда первую работу писали – двойка – единица, в конце года уже большинство хоть как-нибудь на тройку тянули. Заучивали орфограммы с ошибками, заучивали тексты, стихи, я ставила им отметки за хорошее чтение стихов, особую отметку, но она тоже влияла на четвертную, на годовую. И ребята как-то почувствовали интерес и желание. Были в доме до вечера позднего, когда наконец не на казахском, а на русском языке были передачи, из театров, из консерватории, мы слушали хорошую музыку с ними, ставили пьесы, выступали в клубе с этим пьесами. И мой замечательный первый актер, который играл Хлестакова, казах Саша Малеев, он мне когда-то написал письмо, которое я, конечно, помню наизусть. Он писал: «Наталья Ивановна, мы вас никогда не забудем, вы нас научили любить книгу, и хоть я простой тракторист, но я, может быть, понимаю в литературе больше, чем тот, кто ее сейчас преподает». Вот так вот. Этого мальчика не пустили в Алма-Ату только потому, что учительница его, я, была ссыльной. Не пустили на смотр самодеятельности.
Ну, много было несправедливости, конечно, там. Но мне хотелось еще рассказать не только о детях, о людях, которые были, окружали меня. Ведь мы, конечно, деревню очень плохо знали. Первое знакомство было на трудовом фронте, когда мы пилили дрова. Весь университет, это было в 43 году, мы заготовляли для Москвы дрова. Рядом с уголовниками. Причем уголовников кормили три раза в день, нас – только два. Потому что мы уходили за десять километров на делянку и давали сухим пайком, я даже не помню, что нам давали, но что мы могли с этим сделать? Мы собирали чернику и ели сырой, вот и весь наш обед был. Но не в этом дело. Дело в том, что мы познакомились с жизнью деревни, и она была во всей неприглядности одной стороны перед нами: как они ели эту картофельную шелуху, сушили,… потом палками…, потом к этому немножко отрубей, из этого хлеб замешивали, как они спали на голом полу, какая там была нищета, какой холод. Вот мы сами, наша бригада запорожцев, жила еще с одной бригадой вместе в доме, где не было ни окон, все стекла выбиты, ни печки, которая была разбомблена. Крестьяне, соседи поблизости, они нас картошкой спасали, они нам иногда похлебку приносили. Это же надо ценить, когда они сами так бедно жили. Видели мы и какие там налоги, при том, что шла война и они за трудодни ничего не получали, а налоги все равно надо было платить.
И там, в деревне, где я оказалась в ссылке, было примерно то же самое, только сама деревня была богаче, это скотоводческий район, и там замечательные были земли, очень хороший чернозем, потом там целину как раз открыли в этих местах, Кокчетавская область Казахстана, бывшая Сибирь это все, Северо-восточная. Поэтому у всех был хлеб, у всех был какой-то скот, но зато такие налоги огромные, что все равно они молока не пили. Сколько бы корова ни давала, они должны были сдать энное количество литров молока, энное количество масла. Ездили в город, за сто километров, чтоб купить масла и отдать этот килограмм или два, сколько полагалось. Детям оставляли молоко, маленьким, а сами пили обрат, то есть то, что остается после сепаратора. И так в каждом доме. Я ни одного зажиточного дома по-настоящему не видела, потому что налоги съедали все. Все сады были порублены - яблочные, вишневые сады, голые палисадники, или, как они говорили, «полусадики», и только у учителей иногда там сирень или какой-нибудь кустик. Но яблони и учителя порубили, потому что все равно налог был, ни на что не было, а на сад был. Вот так они жили.
Еще один пример. Как-то я выхожу, собираю своих кур. Конечно, поскольку я дочь агронома, у меня и огород был, у меня и птица была, ну, в общем, все. Папа, по образованию, мой был агроном, и он никогда об этом не забывал. Смотрю, куда-то они бегают через дорогу, и нырк, в какое-то такое большое вырезанное отверстие. Сын мой уже в это время достиг полутора или двух лет, он у меня там родился. Я говорю: « Олег, ну-ка ползи туда, что там у нас?» Он пришел, принес горсточку зерна. Отборного, замечательного. И вот они бегают туда, и мои куры, и соседские, все на нашей улице, и клюют это самое зерно. Ну что, я думаю, делать? Конечно, я не Павлик Морозов, но тем не менее, как-то мне жалко стало, что расклевывают эту пшеницу, и я пошла в сельсовет или в контору колхозную, наверное, и говорю председателю, – так и так. Он говорит: « А мы знаем про это». Да, но в конце концов я заползла туда, немножко подпилила с обеих сторон и заползла, и увидела такой высокий подклет, как на севере в избах, и до потолка куча зерна. И в этой куче отборнейшего зерна копошатся куры. И вот там, пошла туда в контору. Они говорят, что мы знаем, это зерно у нас отравленное. Знаете, травят зерно перед тем, как сажать, чтобы не было вредителей. – «Куры ваши сдохнут, они от этого сдохнут, не надо их пускать туда, а мы зерно посадим». А люди не сдохнут, подумать так, подумать если? Смотрю ночью в окно – грохот стоит! И едут телега за телегой и все в одну ночь вывезли. Так я и не поняла, для чего они там его держали, и почему так быстро увезли. Может быть, они для себя держали? И хотели продать налево? Или сдать его за следующий урожай. И вот как там сдавали зерно, заодно я вам расскажу. Это мне уже аборигены рассказывали, а я сама проверяла: действительно, а где это зерно кончало свой путь. Значит, там очень лето маленькое, короткое, хотя и жаркое. А зима шесть месяцев, а то и семь. И за это время очень трудно вызреть зерну, особенно по срокам, указанным райкомами, где сидели безмозглые и неученые люди. И наш колхоз, как и многие другие, отправлял еще недозревшее зеленоватое зерно. Заезжали, к этому самому элеватору, куда складывали зерно все, его не принимали, говорили, что мы такое не можем принять. Но записывали, что такой-то совхоз имени… какого у нас там был – Володарского, сдал первым урожай. Давали телеграмму в Москву, товарищу Сталину или там еще, в ЦК, все делали как надо. Только зерно возвращали до тех пор, пока не дозреет другое. Потому что наши тоже были не дураки, эти, так сказать, руководители колхоза, не все же зерно они отвозили, в первый раз. Они еще давали дозреть на других делянках. Ну и вот, высыпали в озеро. Вместо того, чтобы раздать колхозникам, чтоб кормить скот, чтобы повышалось поголовье скота, кормить свой колхозный скот, они топили в озере. И вот я заходила туда почти по горлышко, и все еще был хлеб, хлеб, хлеб, уже полусгнивший на дне. Вот так, вот такие были вещи. И мы с мужем подумали, что надо написать об этом в Москву Калинину. Хорошо, что он умней меня оказался и этого не сделал. Ну, потому что тогда уже на Колыму. Это уже был верный путь. Ну, я еще докончу одним эпизодом… сколько уже время-то прошло?
– Около часа.
Запорожец: – Я еще не все рассказала, я еще одну вещь опустила сначала сознательно, потом немножко об этом скажу. Там были ведь, кроме нас, детей и жен репрессированных, там было много спецпереселенцев. Все национальности: и чеченцев много было, причем, я тогда хорошо познакомилась с некоторыми их обычаями и некоторыми очень хорошими жизненными правилами. Если ты сделал на копейку ученику-чеченцу, ну, хоть в чем-то ему помог по-настоящему, он тебе сделает на сто рублей, и вообще всю жизнь будет считать себя тебе обязанным, так же, как и их родители. Вот эту хорошую черту, по-моему, сейчас уже погубили в них. Уже не осталось этого. Это старый патриархальный обычай такой. Там было большинство немцев Поволжья. Это большинство спецпереселенцев, были там и западники: были украинцы, были поляки, самые разнообразные дети. Все мы дружили, все у нас были равны, они это чувствовали, они были защищены, и поэтому в школе я не помню никакой национальной розни. Никакой, никогда. А все те четыре с половиной года, что я там проработала в разных школах, в трёх школах, в одной больше всех, а в остальных понемножку. Последняя школа, где я работала, это Кирилловка, она совпала со смертью Сталина. Но прежде было дело врачей. Поскольку мне предложили там вести психологию и логику, психологию мы изучали, логику один месяц я изучала до того, как на фронт ушла. Поэтому я ее знала, извините, хуже того пастуха, который до меня ее преподавал. И я пошла у него учиться, посидела на паре уроков, вижу, как он готовится, на два-три параграфа вперед. Ну, я прочла весь учебник, решила все задачи, какие могла; какие не могла, он мне помог решить, и пустилась в это страшное плавание. Я ребятам сразу сказала: – Я никогда этот предмет не вела, и мы его очень недолго изучали, если я не смогу решить задачу, помогайте, я буду вам благодарна. Все, вопрос был исчерпан. Никаких недоразумений не было. Но зато, когда нам по радио, открыли рупор на всю школу и объявили о деле врачей, это было как раз на уроке не то логики, не то психологии, ребята взяли меня в оборот: « Как же так, Наталья Ивановна, разве так может быть, врач, который самого Сталина лечил, вдруг он оказался врагом народа?». Задним числом вспомнили, что это он и Горького тоже отравил. В общем, они в это ни во что не верили, спрашивали мое мнение. Я говорю так: « Давайте немножко подождем». Вот почему-то у меня было предчувствие, что скоро уже будет конец. Не знаю почему, было. Я говорю: «Я вам не могу ничего сказать. Я связана по рукам и ногам. Вы понимаете?» У меня было две девочки в десятом классе, которые жили в той же избе, где и мы снимали, они на печке жили, а у меня, значит, была широкая кровать, где мы спали с сыном. Так они сказали: «Наталья Ивановна не имеет права вам на этот вопрос отвечать.» И все, инцидент был исчерпан.
Прошла неделя, по-моему, не больше. Сталин умер, его отпели, отпели страшно. У нас в школьном зале собрались все, кто мог из местного населения, очень большой был зал, и, конечно, все учителя и дети. Начали с заплачек народных, таких страшных. Одна девочка в истерике плакала-плакала, рыдала, и, как это в деревне причитают, я просто не сумею повторить это. Она всех довела до истерики. Все рыдали. А я стою в стороночке, у меня слезы на глазах, но совсем по другому поводу. Вот незадолго до этого у нас была на селе медсестра, полячка, из Западной Украины. Ее отправили спецпереселенкой, но ей личное дело еще припаяли за то, что у нее иногда в доме хлеб получали партизаны. Они для них были партизаны, а для нас это, как они там…
- Бендеровцы.
Запорожец: – У них там свое название было, в Западной Украине. Она девчонкой маленькой была, и ей, значит, еще особый срок. Ее вызывают, срок этот кончился, ее вызывают в управу, выдают паспорт новый, она любуется стоит им. «А вот еще к тому окошечку, Зося.» Зося подошла к окошечку, у нее забирают паспорт, и на глазах у нее рвут на части и выкидывают в урну. И выдают ей вместо него справку на вечное поселение. Она пришла домой и повесилась…
(…45:14 – 45:25...)
Запорожец: – … ночью придет, и в родах помогала, она там всему научилась. И это был святой человек. И вот после этого, что мы можем ждать тогда? И я ждала, что и с нами то же самое будет, что навечно нас оставят. И плачу потихонечку в платочек. Подходят эти две девчушки, говорят: «Наталья Ивановна, вам надо радоваться, смеяться надо, вы скоро домой поедите». Я говорю – Откуда вы знаете? – А мы уже читали, что уже амнистия вышла до пяти лет». Я думаю, нет, это ко мне не относится. Пошла, поехала в райцентр. У нас не было этих газет, не вывешивали. Стенд, где вывешивают газеты. Прочла, военнопленным бывшим, там еще кому-то, до пяти лет у кого срок в местах заключения. Я думаю, чёрт возьми, я ж не в заключении нахожусь, я же в ссылке. Оказывается, это тоже место заключения называется.
Вот тогда я узнала еще один закон. Вот ночью, вскоре после этой моей поездки, этой моей экспедиции в район, я сижу, проверяю тетрадки, и вдруг стук в окошечко, а конский топот был сначала. Ну, думаю, за мной пришли теперь, наверное, уже, все. «Наталья Ивановна, откройте». Открываю, а это сосед по дому, где мы снимали в районном центре в первую зиму, когда я только приехала. Я с его детьми занималась русским языком, просто их готовила к школе, с маленькими детишками. И он очень как-то ко мне тепло относился, хотя и был гэбешник, а я была ссыльной. Был человек. Не все были сволочи. «Я специально сюда приехал. Давай пол-литра». Я говорю – Нет у меня пол-литра. – Сейчас я сбегаю. Сбегал, спросил только, где живет эта самая, продавщица, от нее принес пол-литра. «Сейчас мы с тобой разопьем. Ты моих детей учила, теперь я тебя поучу. Вот список, кто уже сейчас уедет, кто уже освобожден». И в этом списке я. Вот обогнул там несколько километров, совсем ему не нужно было в наше село, только для того, чтобы меня порадовать. Вот и такое было.
Конечно, это было замечательно, и скоро я получила телеграмму от мужа, что скоро ты можешь домой приехать, и я за тобой заеду. Я ему обратно телеграмму: «Ни в коем случае не приезжай, у нас на эту дорогу нет денег». У него тоже не было, он молодой художник, который зарабатывал, пробавлялся всякими такими временными заработками. Как-то он приезжал, жил целую зиму, оформлял книги, помогал мне жить, делал ковры для всех этих крестьян, которые любили, на клеенку, как Пиросмани. Он рисовал по их заказу, то Аленушку, то трех богатырей, то мишки на лесозаготовке. Он, конечно, и меня тоже к этому немножко приобщил, я научилась копировать. И этого еле хватало нам на дрова. Дрова. Наш дом, в который нас поселили, школьный дом, в котором никто не мог долго прожить, требовал пять-шесть машин за зиму. Мы его утеплили, мы все сделали, чтобы можно было там жить, и надо было зарабатывать на дрова. И мы зарабатывали, и однажды муж даже согласился написать портрет Сталина, хотя он его любил так же, как и я. Я его не любила давно уже. Ну, пришлось, и все Политбюро. Ну, Политбюро он быстренько написал, а потом, когда Сталина сделал до пояса, поскольку его один раз уже обманул этот председатель колхоза, он сказал: «Теперь гони машину. А потом я уже тебе все доделаю». Значит, машину привезли, а нам надо было еще четыре машины. Он долго возился, сапоги раскрашивал. В общем, все-все-все, только голову не рисовал. А этот самый председатель колхоза, Чеша его фамилия, говорит: «Как же так, Сталин без головы, а если приедет кто-нибудь из райкома, меня же убьют, меня же сошлют». А Михаил ему говорит только одно: «Давай, давай дрова, уже зима на носу». И, наконец, дрова привезли. И тогда всех пригласили, все начальство и он раз, раз, раз и у них на глазах эту голову сделал. Потому что он же с открытки делал, ведь нельзя было Сталина не по шаблону, там какой-то, Налбадян, может быть, или еще чей-то, портрет, я забыла, с открытки быстренько голова была готова. И тогда первый был вздох облегчения, а потом подошел, значит, председатель сельсовета, такой неглупый вроде мужик, и говорит – А ведь сапоги-то такие же, как наши, носит наш хозяин-то. Я говорю – Нет, вы кирзовые носите, а у него не кирзовые сапоги, у него из тонкой кожи. – Ну, этого не видно. Да, – говорит он, – это вам Сталин, а не хрен собачий! Слышу, покрепче назвал. Вот и такие были эпизоды в нашей жизни, которые нас веселили, радовали и примиряли в какой-то степени с нашими хозяевами, которые лезли в нашу жизнь постоянно. И мне доставалось немало тоже от директора нашего, который говорил, что почему это я, вдова соломенная, так долго одна; и секретарь сельсовета, который у меня получил по мордам как-то, когда мы ехали за дровами, а сзади ехала его жена, учительница, моя коллега. Я ему дала по морде, обернулась и сказала: « Клава, ты видела?» Она говорит: «Видела, спасибо. Надо было больше».
– Больше Клава, конечно, не видела.
Запорожец: – Ну, сама-то Клава, наверное, тоже ему не раз давала, это был такой бабник, такой подлец.
– Ну что сделаешь, талант такой был.
Запорожец: – Да, ходок такой был. Ходок. Так что наш конфликт с директором был не только из-за двоек, но и из-за того, что он пытался приставать ко мне не раз и получал каждый раз. Ну ладно.
Это я вам рассказала, друзья мои, но несколько слов о тюрьме. Как говорит Шаламов, у каждого вроде и свое дело, и своя судьба, и все-таки она для всех общая. Поэтому и простим тем, кто сознался под пытками, простим тем, кто не выдержал конвейера, или вот этого страшного орудия пыток – огромный над тобой прожектор на много-много свеч, я не знаю, на сколько, каждый пишет по-разному, когда вспоминают, но я только знаю, что я чуть ни ослепла от них, когда меня допрашивали по доносу на меня, это главное, что, так сказать, в моем деле фигурировало, потому что, я вот сегодня полезла в школьный словарь и нашла определение того, что такое агитация. Я сейчас, может быть, наизусть, не так точно, но процитирую, это я ту бумажку как раз дома оставила, где я записала. Это может быть вот здесь. Ага, сейчас я очки надену. У меня как раз была статья за антисоветскую агитацию. «Агитация – политические действия, связанные с воздействием на сознание и настроение широких масс». А если одного человека ты не агитируешь, а с ним делишься – это агитация или пропаганда, как вот здесь? По-моему, ни то, ни то. А вот то, что мне вменяли, это как раз и было, когда сидел один человек напротив меня и мы с ним обсуждали, допустим, постановление ЦК партии насчет Ахматовой и Зощенко. И я по этому поводу высказалась, высказалась, что, как он даже написал точно в своем показании. Его вызвали. Ну, моих друзей вызывали всех, это единственный, кто меня подвел. Этот товарищ был не старый, не школьный, не университетский, а просто случайный знакомый, который в меня влюбился, простите, но, ничего я от него плохого не слышала, и вдруг, и вдруг он такое сказал. Много лет прошло, я вернулась, и когда надо было меня реабилитировать, я позвала и его, чтобы он объяснил, почему он написал, что я занималась с ним антисоветской агитацией, то есть я его пыталась сагитировать на что-то.
– Надо было вам написать, что он с вами занимался агитацией.
Запорожец: – Так вот он что написал в своем показании, потом, я же дело читала совсем недавно, полтора года назад, свое дело, и все переписала в целую тетрадку. Он сказал: «Следователь хлопнул по столу и сказал – Вынь партбилет, я у тебя его отберу, и квалифицируй то, что она сказала». А я только сказала, что жалко Зощенко и Анну Ахматову, что это несправедливо по отношению к ним. Они оба достаточно патриотичные люди, особенно Анна Ахматова, что ее стихи по всему фронту распространялись, переписывали их, стихи о блокаде и, мы не говорим про другие. Он все-таки квалифицировал это как антисоветскую агитацию. Вот это одно. Но главное, что мой брат, он был герой для своего времени, но не умный человек, и мальчишка, в общем, еще зеленый. Вот так примерно, как в «Черных камнях», которые вы читали, конечно же, Жигулина, читали? Про организацию школьников. Так же была организация студентов второго курса, авторемонтного техникума, где учился мой брат в Астрахани, он там учился, живя с мамой, в такой вот ссылке – не ссылке, когда нельзя было жить с нами, в Москве. И там ребята, сначала был литературный кружок, официальный, писали стихи, рассказы, талантливые ребята везде и всюду есть, конечно. Я их стихов почти не читала, знаю стихи брата, действительно, был у него талант, только вот он его в землю зарыл и стихов не писал уже давно, вот, а я пишу, у меня уже две книжки вышло. Сначала кружок, потом они составили программу, может быть сами дошли, может быть им КГБ Астрахани подсунуло, там был свой тоже гебист, вот вроде как это, есть такой фильм, где Гаркалин играет про генетиков, помните этот фильм?
– «Белые одежды».
Запорожец: – Да, «Белые одежды». Вот так там было. Такой хитрый, двуликий Янус, и он решил тоже сыграть на этой детской игре и сделать свой заговор. И им подсунули через одного их студента, который позже всех вступил в этот кружок, и, неплохие стихи писал вообще-то. Он мне читал потом эти стихи, этот парень один раз у меня был в Москве. Составили программу литературную, что вся русская литература, классика, служила народу, а вся советская направлена против народа, что положение народа тяжелое, не освещается. Но это не справедливо, были же тоже и военные романы, и Симонова, ну просто они их не читали. Я думаю, что были у нас писатели замечательные и тогда. И что они создадут литературу, которая будет служить народу, и по-настоящему показывать, как живет народ, безо лжи и обмана. Ну вот, это главный смысл. Там было сколько-то пунктов – что они делают, собираются, читают свои вещи, доводят до совершенства и печатают тайно. И создадут центр, где будут печатать. Ничего они не успели создать. Этот самый, Седов его фамилия, Анатолий, видимо, по поручению КГБ, не от себя, составил очень острую какую-то политическую программу. Я ее так и не читала, а так брат мне только пересказывал, когда-то давно, когда только он вернулся в 1953 году из лагеря. И больше я не хотела о ней слышать, потому что эта программа на десять лет оторвала от нас брата и оторвала всех его товарищей. А кто-то получил и пятнадцать лет. А Седова через месяц выпустили и дали ему на проспекте Ленина, главном проспекте Астрахани, как всегда делается … дали ему квартиру. Об этом узнали ребята, вернувшись из лагеря. И все они, хотя они жили в Астрахани, а кто-то из них уже в Ленинграде оказался, все они ко мне приезжали и благодарили, что я их выручила своими хлопотами. Оказалось так, что я первая догадалась, что все это провокация, вскоре после того, как я получила от брата письмо с этой программой, где он предлагал мне вступить в их организацию. Но я-то уже была тертый калач, я же все-таки была старше, и немножечко может быть умнее. И поэтому я в ответ на это письмо несколько передовиц из «Правды», из «Известий», из «Комсомолки», я брату передала, несколько таких заметок, где кого-то громили.
А это был 1948 год, это было время гонений на космополитов, когда нас вызывали каждый день. Студентов, профессоров, аспирантов, всех, сгоняли в Институт всеобщей истории. И одни сидели в зале, другие в коридоре, всюду рупоры, уничтожающе громили наших космополитов, наших дорогих профессоров, которых мы знали, которые нас учили, и мы должны были еще голосовать за то, чтобы их изгнать. Ну, мы не голосовали, во всяком случае, я, мои друзья ближайшие, мы не голосовали, никогда руку не поднимали. Но все равно говорили, что единогласно. Никаких писем не подписывали. Мы возвращались тогда, это было все на Моховой, то есть не на Моховой, там, где Музей изобразительных искусств, рядом тогда это было.Мы шли по набережной Москва-реки и громко, да еще резонанс, ругали и все это обсуждали, и конечно, за нами шли всякие стукачи и конечно, они все брали это на заметку. И кто-то, еще нас немножечко постарше, одергивал, что давайте не будем разговаривать об этом громко.
Вот, в тот период очень многие стали под подозрением, это 1948-ой еще был, еще недавно генетики прошли. Я где-то нашла вырезку тоже, в старых газетах и про них, как их громили, чтобы он <брат> что-то понимал, – и написала ему отрезвляющее письмо, что как-то странно ты стал заклеивать письма белым хлебом. Письмо было мякишем хлеба заклеено. Значит, моя соседка, которую мы вечно стукали дверью, когда она подслушивала за нами, за моими подругами нашей коммуны домашней, она это письмо вскрыла, не было клея, у меня не стала просить, конечно, а заклеивать чем было? Хлебом. Оно уже почти было расклеенное, но принес его, как не странно, почтальон. Или она почтальона подговорила, чтобы он принес, наверное. Но сначала в ГБ отдали это письмо, прочитали, потом она заклеила и потом она переправила мне. И я все поняла…
– А почему клеила хлебом?
Запорожец: – Хлебом, а у нее не было клея, она портниха, … да не в ГБ же заклеили, она заклеила, ей вернули, оригинал вернули, а себе копию оставили. Неужели они дураки, что ли? Потом меня вызывали и расспрашивали, что пишет мой брат, и какие у него настроения? Я только говорила – самые лучшие, самые оптимистичные, он комсомолец, он комсорг, он отличник, и все. Они говорили: « Вы подумайте, вспомните! А что в последнем письме?» А я все равно думала: «Ну, может быть 0001, что это все-таки они не читали письмо». Не могу я. И даже если они читали, не могу быть Павликом Морозовым. И все. И я сказала: « Нет». Они мне предлагали с ними сотрудничать. Я конечно, это было не первый раз, – я отказалась, как всегда, сказала, что я буду сушить сухари. Они говорят: « Будете у нас как за железным занавесом». Один из них, так сидит на столе и размахивает ногами: «Будете у нас как за железным занавесом. У вас скоро распределение». Я говорю: «Ну и что? Куда распределят, туда поеду». Когда я выходила, он мне в карман сунул бумажку с телефонами: «Вы подумайте еще дома, посоветуйтесь со своими друзьями». Даже так, хотя я подписку о неразглашении подписала. Я говорю: « Нет, нет, нет. Все, не будет этого». Ну, он сунул, я пошла, в первую урну выбросила и все. Потом пошла, посоветовалась со своим другом, за которого собиралась тогда замуж. Это был 48 год, я еще не была замужем. Он говорит: « Тебе ничего не остается, как согласиться и пойти с ними сотрудничать». Я говорю: «Ну, тогда на тебя первого надо доносить, потому что мы с тобой одинаково мыслим».
– И проучить надо было, сразу на него донести.
Запорожец: – Да, ну и все. Я с ним порвала отношения. Все, на этом кончилась наша любовь. А через год я вышла замуж за другого, который мне сделал предложение и не боялся, что у меня родители репрессированные, и ездил ко мне в ссылку и я от него родила двух сыновей. А первый родился мертвым, потому что я его в тюрьме <носила>, не было воздуха для него, и меня отправили по этапу после Бутырки, где я в больнице была. Об этом вот в этой книге «Доднесь» написано как раз в моем рассказе. Доктор все говорил, что у него нитевидное дыхание, наверное, целый месяц, а по дороге меня растрясло, везли в грузовике, где <кузов> был пополам перегорожен цепью, с одной стороны ехали, ссыльные, а с другой стороны конвойные. А самый главный конвойный сидел в кабине один. И я все время на всех ухабах билась об эту цепь животом. И вдруг кто-то голосует, видимо, человек свой был. Учитель, поляк, тоже ссыльный, видимо уже они его знали, подсадили. Он тут же сказал: «Пся крев, у вас сейчас женщина родит. Надо ее посадить в кабину. Что ж вы делаете?» И меня посадили, и уже другую часть дороги я ехала уже в кабинке. А ему ничего не было, он соскочил, потом мы когда-то с ним встретились на конференции, и с тех пор я к полякам питаю слабость, я всегда им сочувствую.
– Надо выборочно.
Запорожец: – Конечно, выборочно, конечно, выборочно. Так, у нас тоже есть польская кровь, там, с одной стороны, одна бабушка согрешила с поляком, одна из прабабушек, вернее. Так что я им, все-таки, всегда сочувствовала. В целом, в целом, и лично. Одному своему аспиранту, который во время событий в Польше последних, каких-то очень нехороших, когда боролись профсоюзы, уезжал и говорит: «На каком столбе повесят меня, не знаю, Наталья Ивановна», – я руководила его докторской диссертацией, почему-то некому было. И говорит, так тепло попрощались: «Я вам обязательно дам весть, жив ли я». И вот кто-то из Польши приехал к нам на конференцию и передал мне привет и сказал: « Он теперь ректор Краковского университета». Все защитил, слава богу. Ну, может быть на этой радостной, хорошей ноте мы это все <закончим>, потому что рассказывать про тюрьму это только потом ночь не спать. И вы, наверное, достаточно уже читали. А если хотите – задавайте мне вопросы. Потому что…
– А у меня маленький вопрос.
Запорожец: – Давайте.
– Вы начали о том, что вы поехали с мамой на свидание в 1946 году…
Запорожец: – Я поехала…
– Два слова, хотя бы.
Запорожец: – Не два, много могу рассказать. Вот я недавно кончила эту главу, вы догадываетесь, что я пишу воспоминания, Я готовилась, тут два огромных листа исписала, это я, так сказать, самые главные эпизоды просто еще раз для себя прочитала, что есть и что осталось записать. Я вам начала рассказывать, что мне билет купил мамин старый друг. Он меня так встретил в своем главке, как будто мы вчера с ним расстались, вот так раскрыл объятия и я по ковру шла к нему. А ведь прошло уже с 1937 года сколько лет, а когда они учились – еще больше. Он даже не сказал, почему он не интересовался, где я, что я. Потом мне сказала другая, я уже говорила, мамина подруга, Татьяна Васильевна, что он у нее периодически справлялся. Поскольку они работала в одном главке рыбном, то все-таки он знал о нас, и где моя мама и все. И он не только мне дал деньги на билет, и договорился его секретарь, что меня отправят, и еще письмо, и еще такую вот посылку маме из рыбных консервов, и икры, и черт знает чего. В общем, все это я с собой везла, до Петропавловска Казахского, в Казахстан. Дальше, у меня было письмо к какому-то его подчиненному, заведующему рыбозаводом, то есть мясокомбинатом, там рыба и мясо, все Они меня в плену держали неделю, чтобы откормить, потому что я была тощая, у меня еще и туберкулез начинался в школе. Все это, все это, чтобы я выглядела, как следует. Дали мне какую-то еще одежду, но, правда, меня снаряжали все мои друзья, так что у меня было все: и приличное какое-то платье, и шляпа какая-то еще дореволюционная, с широкими полями, мне дала моя подруга. И ридикюльчик, как это называется, докторский чемоданчик, вот такой вот формы, знаете, как ковчег, и туда я положила книги, чтобы готовиться к экзаменам. И вот сижу я там, сижу, наконец, говорю – хватит, вы меня уже откормили, спасибо вам, я больше не могу, давайте будем прощаться. Мы попрощались с этими добрыми людьми, они мне еще одну посылку всучили, так что мама всех своих знакомых накормила там, рыбой и мясом, это все консервы. Приходим на вокзал – билетов нет. На всю неделю нет, и только стоит один поезд, пятьсот-веселый его называли, там одни товарняки. Он, с проводником договаривается: « Я посажу.- Только я ничего не видел и ничего не знаю», – и отходит от вагона. А там окошечко, там уже дверь заколочена, вот-вот уедет, и в это окошечко меня втянули люди, которые там находятся, стояли вот так, как кильки в бочке.
Значит, я стою, и какие-то ребята-студенты, как только этот поезд тронулся, говорят: «Ну что, полезем на крышу?» Я говорю: «Конечно, полезем». Я ж тогда была еще, сколько мне там было, года двадцать три, вот так примерно в 1946 году. Я еду с ними на крыше, девчонки привязались, ребята так сидят, и мы поем песни и так мы хорошо пели, и так нам было хорошо, а к утру мы увидели мираж. Первый и последний раз в жизни. Какие-то пальмы, как нам это по географии объясняли, и верблюды, идут, идут, идут верблюды. Фонтанов мы не видели, но шли облака такие, тоже похожие на верблюдов. Но все-таки это, наверное, был действительно настоящий мираж, потому что все его видели. Потом, ближе к Караганде мы стали сползать, ребята сошли в Караганде, оставалось мне один пролет.
Уже в этом же самом вагоне в серединке было несколько скамеек, где мамы с детишками паслись, и они тоже все вышли, и один сидел какой-то лейтенант. Приближаясь к Караганде, он сказал, что сейчас контролер подойдет и вдруг я вспомнила, что я же без билета. «Ну что, – говорит, - девочка, полезай под скамейку, а я тебя шинелью прикрою». Он шинель спустил, сам лег, я, значит, трясусь там, думаю, ну что ж я буду делать, чем я буду платить. Денег у меня оставалось немного, но, думаю, может быть как-нибудь. И вот входит контролер, все оглядел, а военный лежит, делает вид, что он спит, и все свои выставил ордена и тот прошел мимо и даже не спросил у него билет. « Ну, теперь, – говорит, – скажи, куда ты едешь?» – «Я еду к маме.» – «А где ты сходишь?» Я говорю: «На следующем полустанке, Карабас называется.» – смешное название у лагерной зоны. Но это не название зоны, а просто станции. «Интересно, там кругом лагеря». Я на него посмотрела, он на меня посмотрел и, кажется, все понял. – «Ну, – говорит, – с богом!» И меня, все мои вещички спустил, меня тоже с лестницы, и махал, махал мне. Вот я сколько буду жить, столько я буду помнить.
Там уже темнеть стало очень быстро, и никакого транспорта нету, я вхожу в станционное это помещение крошечное. Там несколько саманных домиков, кругом степь, степь, степь. Вдруг мне говорит дворник, который подметает платформу: « Только утром может быть что-нибудь туда поедет, какие-нибудь возчики.». А дворник подошел: «Ну-ка иди сюда, вон, видишь, там уже едет человек, я сейчас ему крикну». И так вот встал, рупор свой взял, крикнул ему: «Остановись!» Я туда пошла бегом-бегом со всеми своими <вещами>: рюкзак, и этот чемоданчик, набитый толстыми книгами, между прочим, из библиотеки. Он меня подождал и говорит: «Откуда ты, девочка? Нет, я сам сейчас догадаюсь. Как тебя зовут?» Я говорю: « Наташа Запорожец.» – «Ты, – говорит, – москвичка.» Ну, по говору, конечно, узнал. «Так, так, так, что это у тебя за странный <чемоданчик>, не медицинский ли институт?- Я говорю: « Нет», – «МГУ?» Я говорю: – «Да. А как вы вычислили?» – «Так, – говорит, -« я сам из него. Профессор». И назвал фамилию, я фамилию эту тогда не знала, потому что он с восточной кафедры, а я средними веками западными занималась. Его фамилия Черносельцев. Он назвал ее. Я, конечно, наивно задаю вопрос «за что?», он говорит: « Надо всегда отвечать – почему, по какому поводу, а вовсе не за что. Или что вам навесили». И рассказал, что он дал докторскую диссертацию своему оппоненту, нашему любимому преподавателю, кто в МГУ из вас учился, тот помнит – Заходер. Да, мы его звали Ибн Заходер. Он у нас читал средневековый восток и очень его любили за шутки его, за остроумие, а оказалось, что он подлец и предатель. Он был его другом, он диссертацию по содержанию всю присвоил, сам докторскую он писал, по какой-то близкой теме, в общем, все, что можно, украл, а на него донос подал. И Черносельцев получил десять лет. И у него кончался в это время уже срок, поэтому он работал возчиком, поэтому он был за зоной, жил, и имел право ходить без конвоя. Он меня довез до полдороги, и объяснял всю дорогу как историк историку: сколько полегло на строительстве этой электростанции. Полегло несколько десятков тысяч человек. Местного характера электростанция. Она освещала только лагери, только лагеря, там было два лагерных участка, Тазнаимка (???) и Жанаарка. Жанаарка, там раньше моя мама была и я почему-то писала как два слова, наподобие Жанны Д'арк, а оказалось, что это одно слово и ударение Жанааркà. Это мне недавно сказали у камня, у камня на Лубянке, Соловецкого камня, люди, которые из Карлага. А я с ними вместе под дождиком стояла, потому что Карлаг это для меня тоже родное, потому что там была мама, там был мой брат Феликс, и, наконец, и я была в Казахстане, правда, в другой части. Вот эти вот освещались этой электростанцией. Потом мы проезжали другие какие-то объекты, он каждый раз называл цифры, которых я не могла записать, нечем было, я боялась. Это были чудовищные цифры, сколько там погибло людей, и в основном это были раскулаченные, потому что это все строили давно. Но у него были все цифры, и он все это держал в голове и все это надеялся опубликовать, и он, конечно, вернулся, когда-то может быть и опубликовал, или где-то в архиве эти цифры оставил. И так было всюду, и к вечеру уже, когда почти темнело, вот как в той песне, «Спускается солнце за степи», вдруг мы увидели колодников. И я вообразила, у них руки у всех были сзади, – а я сослепу, у меня всегда один глаз плохо видел, а кроме того уже темнело, – решила, что они с кандалами. И вы видели б, какими глазами они на меня смотрели, мы проехали почти рядом. Вот дорога вот так завернула, там, где была делянка, они уже собрались домой, они от света до света работали.
– Они были связаны?
Запорожец: – Нет, им полагалось держать руки за спиной. Это отменили только в 55-м году, вот я вчера перечитывала Солженицына о кенгирском восстании и статью о джезказганском восстании, в котором, кстати, мой брат был одним из зачинщиков. Какой-то их предал человек, и всех пересажали до начала мятежа, они там три дня не работали, у них была забастовка. Но поскольку нескольких человек из этого Джезказгана повезли в Кенгир показать, как раз в этот день была расправа с кенгирскими мятежниками, там <в Кенгире> сорок дней они бастовали, требования выставили серьезные, то им показали, что творилось после бойни Они вернулись в лагерь и рассказали. Вот я сегодня перечитывала эту статью, она у меня с собой, я вам дам ее. И там написано, что эти люди тряслись, когда рассказывали. Их действительно чуть не убили, <сказали> что они провокаторы, что они хотят сорвать это восстание Но вышел ксендз, который работал в руднике, и сказал: «Ребята, я ручаюсь за них, они говорят правду, я это знаю. Я пошел на работу». И за ним стали люди идти и все вышли на работу, и не было побоища. А танки, которые стояли под их стенами, им показали уже. <Они> разобрали стены, женский и мужской лагерь объединились. Они увидели эти танки, они не думали, что против них будут тоже стрелять, потому что они только требовали, чтобы приехали и разобрали их дела скорее. Но они избежали этой расправы.
Ну вот, на чем я остановилась? Да, как я ездила. Я там решила провести, как теперь говорят, свое расследование собственное, – кто там сидит за дело. Поскольку мама там уже была вольная, у нее была <таратайка>, – она работала в бухгалтерии, хоть она совершенно по другой специальности училась, но, тем не менее, ей, как грамотному человеку, разрешили работать счетоводом. За это она получала зарплату, потому что она уже давно была вольная. Но их не отпускали до особого распоряжения. И на этой таратайке мы, конечно, ездили по всему лагерю с братом. Как брат оказался в лагере? Он успел получить срок в подростковый лагерь, в 43-м году. Они, мальчишки с военного завода, а во время войны они были посланы на трудфронт, и они подошли под указ, украв котелок озатков, знаете, что озатки, – это отсевки. Там просеивали овес, это была их работа, а отсевки были в куче. Ои взяли, набрали котелок и сварили, и кто-то видел, и на них донесли. Всех четверых ребят осудили, условно на четыре года, значит, вычитали из зарплаты, оставили на заводе, работать некому. А Феликса, так как у него родители враги народа, в детский лагерь. На воротах было написано, вот это я никогда себе не позволю соврать, это я слышала не только от Феликса, но слушала и от другого одного человека: «Спасибо товарищу Сталину за счастливое детство». Вот такой лозунг. Ну как их кормили, как они работали? Почти как взрослые. Очень трудно жили. И после того, как кончился его срок, он не поехал ко мне, а поехал к маме в лагерь, с мамой они переписывались постоянно, и мама его звала ехать к ней, потому что она все-таки получала зарплату и надеялась, что она устроит его на работу. А дома он потерял свою комнату, но это особый разговор, это уже … Та же соседка оттяпала другим путем, за деньги просто, Феликса комнату, сначала его уговорила сделать раздельный счет, а я, по своей наивности, согласилась. И все, и вторая комната уплыла к ней.
– Ну и соседка у вас была! Живая до сих пор, нет?
Запорожец: – Нет, она подохла, она подохла от страшной болезни, от водянки, это ее бог наказал. А мы, когда приехали с братом, решили ей окна бить, стекла бить, и он уже один раз запустил камнем. Я говорю: – Ну что, будешь платить, ты же ее не достанешь. И ушли.
– Наталья Ивановна, я вас хотела спросить. Так вот ваша мать попала в лагерь как жена вашего отца или уже отчима?
Запорожец: – Она попала и как жена отца, и как жена отчима, как жена двух врагов народа…
– А вас воспитывал отчим или отец?
Запорожец: – Нас воспитывал дедушка, он не воспитывал, просто кормил нас, вот и все. И я все время подрабатывала.
– И отчим подгиб в лагере и…
Запорожец: – Погиб в лагере отчим, отца расстреляли в 1937, в 1938 году. У меня две справки, одна 37-ой, а вторая 38-ой, более правильная. Даты я, за дату не ручаюсь, но год 38-ой точно.
– А отца Вы с какого времени не видели? Или отец…
Запорожец: – Мы его видели, мы к нему в Ленинград постоянно ездили, до самой его посадки. А дальше отец писал…
– А после того, как отца посадили, мать снова вышла замуж, да?
Запорожец: – Не сразу. Нет, она до того вышла. Она его выгнала. Выгнала, потому что он нашел другую женщину, причем очень хорошую. И эта женщина, эта моя невстреча с ней в одной из пересылок… Вот я приезжаю в кокчетавскую пересылку, вернее, нас привозят в Столыпине, и приходят проверяют. Знаете, как проверяют: « Кто тут на «Зы»? – Запорожец. – Инициалы полностью».- Ну, это вы, наверное, читали не раз, да? Я говорю: «Никаких инициалов! Имя отчество, Наталья Ивановна». И вдруг одна там пищит: «А тут вчера, вот у этой же параши, сидела другая Запорожец». Я говорю: «А как ее звали?» Не помнят, никто не помнит. «Ну, какая она? – Красивая.» Я говорю: «Какие глаза? – Черные», – вот, запомнили все-таки, – «вся седая». Ну, я говорю: «Тут поседеть можно». Она была очень красивая черноволосая женщина. Я хотела фотографию <принести>, просто не отдиралась, где мы все вместе: мама, мачеха моя, и мы, значит, я и сестра моя. Она, как в деревне говорят, сродная, но родная, конечно.
– Сводная.
Запорожец: – Нет, не сводная. Сводная, если от других, предыдущих. А это от того же отца. Вот, она хотела придти, но не пришла, у нее 100 на 200 давление. Не пришла, я хотела вам ее показать, экспонат. Замечательная у меня сестричка, я моей мачехе благодарна за то, что она мне такой подарок сделала. Ну, в общем, оказалось, это Вера Запорожец. Вот эта Вера была там прошлые сутки, и была в ссылке в смежной со мной области. Таня, моя сестра, к ней ездила туда, но она же не знала, что я там, я не знала, что… Они перегородки такие между родными ставили, чтобы невозможно было встретиться. А Татьяну я очень долго разыскивала, все года военные, и послевоенные, и всё как Запорожец. Оказалось, что когда маму-то ее первый раз посадили, она в лагере родилась, в одном лагере на Колыме, где был папа, а потом ее везли по всем пересылкам, она простудилась, заболела, и было двухстороннее воспаление легких, и еще цинга. Довезли до АЛЖИРа, знаете, что такое АЛЖИР? Акмолинский лагерь жен изменников родины. И вот, значит, эти все бараки, в которых там они жили, и палатки, которые они строили, и покрывали тростником на всякий случай, потому что это была уже зима, там эта Таня бедная находилась с двухсторонним воспалением. И Вера мне рассказывала много раз эту историю, я записывала, и Таня мне ещё корректировала, все было так. Она пошла и кинулась в ноги начальнику, ну, может она и не кидалась, но просила его, умоляла, чтобы отдали ребенка бабушке, а ей уже было больше года. До года детей отпускали на волю к родным, а после года они уже были лагерные дети. От родителей отнимали, и они уже совсем другой жизнью жили. Иногда им и фамилию меняли, они даже и не знали, чьи они дети. Такое было с Димой Смородиным, о котором я вам говорила. Ну, в общем, страшные были вещи. Конечно, Танечку бабушка взяла очень скоро Она приехала к тому же начальнику, он говорит: «Вам билет заказан». А бабушка говорит: « Ребенок должен ко мне привыкнуть». Вот встала как эта самая, допустим, какая-нибудь новгородская Марфа-посадница, и сказала: «Я его не заберу, вы билет свой сдайте. И надо ему молока горячего, и надо теплое помещение». И этот начальник все это выполнил. Или у него совесть проснулась, вот я так и не знаю. Может быть, Вера предполагала, моя мачеха, что может быть, он отца знал когда-нибудь в молодые годы, потому что он уже был пожилой человек; может быть, его в этот лагерь направили за какие-то грехи, вместо того, чтобы арестовать? В общем, он ее спас, Таню. А потом ее бабушка забрала. Конечно, было много огорчений в жизни Ее удочерили, у нее была другая фамилия, Сидоренко, и совпадение, что тот, кто ее усыновил, тёткин муж, он тоже Иван, так что она была Ивановна. А мне отвечали всюду – нет и нет, нет такой. И я уже думала, что у нее судьба такая же страшная, как у других. Но она благополучно окончила Институт стали, она инженер была хороший, и все у нее бы хорошо было, если бы не то, что от нее скрывали, что тетка – не мать ее. Мать долго выдавали за тетку, а потом она все-таки догадалась, что это мать, и вот так они ревновали друг к другу, пока не умерла старшая мать, тетя Шура. Там она <Таня> уже выхаживала Веру, когда она вернулась из зоны, умирала страшной смертью от рака. В общем, бог ей простит все, в чем она, так сказать, в чем передо мной виновата. Я думаю, что здесь нет виноватых, всех их наказал Сталин достаточно.
Еще какие-нибудь вопросы?
А этот Черносельцев вернулся в Москву, заехал к нам <до отъезда>, привез корзинку клубники, мы угощались с братом. Мы еще раз к нему ездили до отъезда, и еще он нас угощал разными ягодами, потому что это была его вторая работа, он был возчиком и хранителем сада, где разводили эти фрукты для начальства, естественно, и для их детей. Потом, в 1948-м явился ко мне вместе с одним моим другом по аспирантуре, тоже его дальним родственником, мир тесен. Пришел в ватнике, опять же в такой же стеганке, как я его видела в лагере. « А что, почему вы такой?» -« А мне, – говорит, – в Москве не дали работу, а я еще не реабилитирован». А я уже аспирантуру кончала, я уже давно реабилитирована. Значит, что-то такое написал это Заходер, что долго его не реабилитировали. – «Я работаю на лесозаготовке в Рязанской области, вот я и приехал. Встретил Шуру, вот он и привез, потому что он знает, что мы старые знакомцы». Ну, конечно, я очень радовалась. Знаю, что жена от него отказалась, она его не приняла опять домой, ему жить негде было здесь, а потом, все-таки, его реабилитировали, и он еще немножко преподавал в педагогическом институте. Это самые последние годы его жизни. Вот такая его судьба.
– Наталья Ивановна, спасибо вам большущее, мы вас поздравляем…
Запорожец: – Давайте, мы эти конфеты сейчас же разделим.
– Да что вы, у нас есть еще.
Запорожец: – Спасибо вам большущее.
– Уже не те времена, теперь есть, что поесть.…
– Сегодняшний рассказ, Наталья Ивановна, записан на аудио и …
Запорожец: – Что вы, я даже не думала, я говорила просто, как будто…
– Если вам надо для ваших воспоминаний, то мы вам можем переписать на кассету. Я так понимаю, вы впервые вспоминаете вслух.
Запорожец: – Да, вот так вот, чтобы все подряд, это да. Потому что эпизоды, конечно, я рассказывала. Теперь я хочу вам наглядные пособия пустить по кругу, потому что я уж не зря это таскала, и если вам интересно, я прочту некоторые свои стихи, вот именно на тему вот того, о чем я рассказывала.
Вот это фас, а профиль я не стала, профиль не такой хороший. Это 49-ый.
– Это вас где снимали?
Запорожец: – В тюрьме. Это мне дали, только мне увеличили это.
– Это вас фотографировали когда…
Запорожец: – Ну конечно, только было маленькое такое фото. Когда я дело читала, там был такой начальник этой канцелярии, который мне симпатизировал, и он сказал: «Если хотите, я вам увеличу. Конечно, я заплатила, мне увеличили.
– Красивой женщиной и там была, как-то все-таки…
Запорожец: – Вот, это моя реабилитационная справка, это вот Наталья Ивановна – школьная учительница, это сразу после ссылки. А это вот уже позже немножко. Это мы сгоняем лишний вес.
– Это ваша мама да?
Запорожец: – Это я! Это какие-то там 60-е годы. Я на маму похожа вообще.
– А мама умерла в каком году?
Запорожец: – Мама умерла в 1978-м.
– Но она уже в таком возрасте…
Запорожец: – Ей было 83 года.
– А брат жив?
Запорожец: – Жив. В прошлом год ушел на пенсию… Вот я хотела <фотографию>, где мы все вместе, отодрать, но жалко мне было, чтоб попортились фотографии.
– А муж жив ваш?
Запорожец: – Нет, умер уже, я одна. То есть не одна, у меня есть сестренка, у меня близкие подруги…
– А сыновья ваши?
Запорожец: – А сын у меня живет двадцать второй год на Камчатке, он женился там, нашел свою любовь, и она не захотела… Приехала в Москву рожать, ей Москва не понравилась. Вот она такой человек, она очень самостоятельно мыслящий человек. Она сказала, что у меня была, вернее, у Олега была детская спазмофилия, знаете, родимчиком в деревне называют. Он тоже, всё в походы ходил, старался как можно меньше бывать в городе. Он даже заочно Университет кончал, и работал, и постоянно в командировках, в одну из командировок был на Камчатке, он в МГУ работал и там учился. Вот он ее встретил, и они нашли друг друга. Она нелюдимка, он тоже. Не то, что он не любит людей, он просто избегает их, потому что он сосредоточен на своей работе. Нынче осенью он защитил докторскую диссертацию. Доктор биологических наук. Он защищал в Москве, а работает там.