«У меня был с детства интерес ко всем этим репрессиям…» Интервью с Георгием Георгиевичем Сихарулидзе

«У меня был с детства интерес ко всем этим репрессиям…» Интервью с Георгием Георгиевичем Сихарулидзе

Сихарулидзе Георгий Георгиевич. «У меня был с детства интерес ко всем этим репрессиям...» Интервью с Георгием Георгиевичем Сихарулидзе

(Интервью взято 8 декабря 2004 года)

Здравствуйте вам. Сихарулидзе Георгий Георгиевич. Живу в Черноголовке c 69 года, работаю в Институте проблем технологии микроэлектроники Академии наук, доктор физ.-мат. наук. Поскольку и отец и мать мои были репрессированы, я сам родился в лагере в 1940 году, потом в 1945 меня увезли родственники. Отец вернулся из лагеря в 1947 году в Сухуми, он работать не мог, его никто не брал на работу, он не работал до 1958 года. А мать после лагерей отправили в Среднюю Азию, там была станция Аягуз, около Алма-Аты, и там она жила до 1958 года. В 1958-м году она написала, что ей разрешено ехать куда угодно. Она тоже приехала в Сухуми. Ну и естественно, у меня был с детства интерес ко всем этим репрессиям и я с 10 или 11 лет слушал «Голос Америки», был всегда в курсе этого вопроса.

— Ну что, давайте сейчас подробно об отце, фамилия, имя, отчество, год рождения, кем он был, кто по профессии.
— Отец, Сихарулидзе Георгий Лукич, родился в 1899 году, учился в гимназии, и в 1917 года, когда произошла революция, там в Грузии были меньшевики, и он вроде был меньшевиком тогда, сразу он вступил в меньшевистскую партию. Ну а в 1921 году случилась там советская власть, то конечно он уже не был ни кем, но к этому времени он гимназию закончил и после этого он учился в Тбилиси, в общей сложности он окончил 3 института.
—А где он родился?
— Он родился в селе Чохатаури в Грузии. Сейчас город Чохатаури.
— Учился в гимназии там же, да?
— Учился он в гимназии в Сухуми уже. Он кончил институт иностранных языков в Тбилиси, потом кончил экономический в Тбилисском университете отдел, и юридический. Три факультета закончил. Работал он в Батуми экономистом, и в 1937 году его арестовали. Арестовали какого-то его знакомого, который на допросах выдавал всех своих знакомых. На самом деле отец уже не участвовал ни в каких делах, ну естественно это. Когда его допрашивали, ему предъявлялись какие-то обвинения там, в антисоветской деятельности и т.д., он не сознался.
— А вообще он часто участвовал в каких-то кружках...
— Никогда не участвовал.
— То есть он политической какой-то работой не занимался.
– Нет, но он был хорошо образованный, Гегеля и всяких философов читал и в подлиннике… В 1937 году их на барже везли ночью, потому что днем, чтобы окружающие не слышали крика, баржа придвигалась к какому-то берегу, а ночью их везли. В общем, как он мне потом рассказывал, из десяти один доехал, задыхались они прямо в барже. Потом лагеря. Лагерь там был довольно большой,
— Про лагерь давайте подробно.
— Если б я знал подробно! Это было около Сыктывкара, Устьвымлаг, по-моему.
— Устьвымлаг, был такой лагерь.
— Он там был. Они сдружились с одним профессором из Москвы, доктор медицинский наук был, который его взял. Говорит: «Ты будешь у меня фельдшером». Я даже не знаю его фамилии, он был, единственное, что мне отец говорил, без ног, ходил на протезах. Там была медицинская часть, где этот доктор был руководителем, а отец у него был фельдшером, помогал. Там же отец познакомился с моей матерью. Они были совершенно разные. Мать моя была арестована первый раз, все семейство было раскулачено в 1928 году.
— А скажите, пожалуйста, имя-отчество мамы.
— Мать моя немка, Несей Полина Ивановна, она жила в Ворошиловградской области, вернее, её семья жила. Она 1908-го года рождения. В 1928 году ей было 20 лет, когда всю семью отправили на Урал. Их выгрузили где-то там за Уралом, в пустом месте и они начали рыть землянку, жить было негде. Там отец и мать ее умерли, она выжила и потом уже, в 1937 году, ее от раскулачивания освободили, и она около года работала где-то на стройке штукатуром. И в 1938 году ее арестовали, то ли как немку, то ли еще что-то, в деле написано, что она была шпионкой. У нее образование было четыре класса всего. В лагере она работала на кухне. Сначала она работала на лесоповале, а потом ее отправили работать на кухню. Мать мне рассказывала: «Стоит такой, черный, грустный, я ему говорю — Чуток каши. Дала добавки. Он молчит. На другой день опять, вижу, стоит, я ему опять дала. Вот так мы и познакомились».
В 1940 году родился я, там в лагере. Лагерь большой был, тысяч двадцать человек, и любили меня там все безумно. Там детей не было, поэтому я олицетворял для них связь со свободой. Если кто из заключенных получал там какие-нибудь тряпки или что, обязательно несли для меня. А мне разрешалось ходить по лагерю до двух лет свободно и делать все, что я  хочу, и мне позволяли делать все, что я хочу, никто не смел меня ругать. В два с половиной года сказали, что я уже родителям мешаю, меня отправили в детский дом. Где-то километров сто от Сыктывкара, и эту жизнь я уже помню. Когда был в детском доме тоже был, конечно, самым маленьким там, худой, кушать там не особенно было, в детском доме. Но одно я прекрасно помню, что никогда нам холодно не было, не смотря на эти зимы тамошние. Топили хорошо. Мы были полураздетые, но в тепле. Там я научился кушать мух, сырую картошку, выкапывали из земли, а она сладкая была.
— А мухи?
— Были какие-то мухи, у которых брюшко сладкое. Мы их ловили прямо на стеклах и ели. С удовольствием. Нет, не пчёлы были, это такие мухи.
Ни железной дороги нет толком, ни поезда не ходят, ничего.
Она (тётя) из Сухуми доехала до лагеря. Но правда у нее были документы, ей разрешили меня забрать.
— А родители в это время?
— Родители мои были в лагере. Она меня оттуда забрала, это было в августе месяце, меня привезла, а 8 сентября, через 20 дней она родила дочку. Вот в каком виде она ехала. Но ехала она потому, что отец ей написал из лагеря, если вы его не заберете сейчас, то через полгода забирать будет уже нечего. Я весил двенадцать килограмм в пять лет.
В Сухуми было тепло, хорошо, меня тетя взяла на воспитание, а в 1947 году отпустили отца без права жительства в Сухуми.
— Будьте любезны, все-таки по какой статье они сидели?
— Но, а деваться ему было некуда, он все равно остался в Сухуми. Право жительства он не имел, значит, он не имел права работать. Он и не работал, мы жили на иждивении тёти. Там я окончил школу в 1957 году.
— Это у тети той, которая вас забирала?
— Это сестра родная отца, это другая тетя. В 1957 году я кончил школу, сразу поступил в институт, тогда уже отец мой начал работать.
— А простите, реабилитация была у него, после этого его приняли?
— Да. Он был реабилитирован довольно быстро, в 1958 или 59 году. В 58 году, когда я сам поехал за матерью туда, в Алма-Ату, привез ее, она очень боялась, как ее отец примет. То одно дело в лагере, а другое дело…
— Еще раз простите, когда вы за ней поехали?
— В 1958 году я поехал за ней, я тогда был на первом курсе, в Сухуми. Все сложилось, все вместе жили до 1972 года.
— А мама, удалось ей устроиться?
— Мама так никогда и не работала. Отец работал, до 1972 года, в 72 году он умер, мама моя умерла в 1994 году. Ее реабилитировали, но ее реабилитировали только в 1972 году, гораздо позже.
— А скажите, пожалуйста, папа не писал воспоминания?
— Никогда, он даже, сколько я его спрашивал, он говорить об этом боялся. Они все давали подписку о том, что говорить об этом никогда не будут. Поэтому я из него вытащить ничего толком не мог. Из матери немножко больше я вытаскивал, и то благодаря тому, что я возил ее всегда к себе в Черноголовку и слушал между делом, передавали, скажем, «Архипелаг Гулаг». Я слушал по радио, и мать моя слушала. Как-то мать меня спросила: «А кто это рассказывает такие вещи?» Я говорю: « Мама, ты это не слушай, — говорю, — это все трепня, это проклятые капиталисты рассказывают, не надо, мама, слушать». Она говорит: « Сынок, это ведь все правда». Там была сцена у Солженицына, он описывает в «Архипелаге», когда они трое суток стояли на дороге, с обеих сторон лес. Видимо, лагерь еще не готов был к приему.
— Они в эшелонах были?
— Нет, прямо на дороге. Спали там же эти заключенные. Им было приказано — вправо — влево в лес — расстрел моментально. Сидите на дороге, и трое суток сидели на дороге. Это Солженицын описывает. Мать это как раз слушала, она говорит: «Это все я видела же. Я ведь там была». В общем, тогда я разрешил ей слушать Солженицына, она исправно слушала. Она очень плохо читала по-русски, она лучше по-немецки читала, чем по-русски. Поэтому я читать ей ничего не давал.
— А на вашей судьбе отразилась судьба родителей?
— Ну как отразилась? Понимаете, я не мог, скажем, поступить куда я хотел, это раз. Потом, уже когда я работал, я приехал в Звенигород, я хотел уехать из Сухуми, работать где-нибудь поближе к Москве. Но там был почтовый ящик, и там узнали, что родители мои были арестованы, сморщились, так  я туда не попал. А в Черноголовку меня взяли запросто, в Академию. То есть я так особо и не почувствовал, чтобы отразилось на мне.
— Этот дом я помню, большой, этажа три, детей там было более 100 человек, в детском доме. И воспитатели у нас были, я просто благодарен им, очень многое постиг в этом возрасте. Ну, то ли память у меня была хорошая, то ли что, в общем, я много очень знал.
Помню как-то весной нам сказали, что к какому-то из наших детей едет мама. Но этого ребенка не знаю почему не было, и ее положили в нашу палату. Дни были белые, светлые. Она привезла какие-то сумки с едой и мы ночи не спали, чтобы добраться до этих сумок. Я не знаю, все мы вычистили там, или не все, но мы потрудились.
— Все съестное было...
— Да, это я помню. Но вообще отношения очень хорошие, и между детьми, и с воспитателями, у нас были очень хорошие отношения.
— Все-таки вы там долго были.
— Я почти три года там пробыл. Я стараюсь сына держать в курсе дела, чтобы она такие вещи знал. Сыну уже 26 лет, я его, когда можно было…Мы ездили в Сухуми в отпуск, я его обязательно ежегодно по 2-3 раза водил на могилу деда. Мама в Сухуми осталась. В Сухуми сейчас мне хода уже нет. Там умерла она без меня, мне не разрешили туда ехать, похоронили друзья ее. Я на ее могиле еще до сих пор не был.
— То есть у вас практически родных там сейчас нет, да?
— Нет, они живут там. Они мне передают, что мы не против. Они понимают, что это не их дом, и что если мы приедем туда, то они, конечно, все вернут вещи. Мне сказали, там все в сохранности осталось, но нет хода туда пока мне.
— Ну а в дальнейшем вы планируете туда вернуться?
— Если пустят, почему нет? У нас там квартира неплохая, трёхкомнатная. Не разрушенная, она нормальная.
— (нрзб.)… Кронид Любарский. Я не знал об этом, я знал, что у нас прекрасная школа, и наверное единственная в России обсерватория есть в школе, что там работает Любарский. Мне это все нравилось, но чем он занимается, я не знал до тех пор пока его не арестовали, а арестовали его за хранение литературы Меня это очень удивило, потому что я ее сам тоже доставал, другими путями, помимо него, все эти книги читал, Солженицына читал, других тоже, я читал нормально, я не особенно и скрывался, но я не особенно и светился. Если меня просили, я отдавал, конечно. И тут арестовали Любарского. У нас был начальник первого отдела в институте, Товмасян Гарик Михайлович, с которым я проводил очень много времени. Он меня почему-то любил, относился ко мне очень хорошо, и я его, честно говоря, перевоспитывал. А он, естественно, начальник первого отдела — это КГБ. Я с ним очень много беседовал и заставлял его читать того же Ленина, какой он был на самом деле. Элементарно из писем все это ясно было и тогда. И он тогда очень удивился, насколько я ему открыл глаза, кто были Ленин, Сталин, я с самого начала никогда не делал разницу между Лениным, Сталиным и Гитлером. Это его шокировало с ходу, конечно. Но потом он к этому привык, и он даже больше знал уже обо всех этих безобразиях, чем я, потому что он читал очень сильно. Когда Любарского арестовали, я обратился к нему, я говорю: « Что такое, суд открытый, а я хочу приехать на этот суд». Ну он говорит, что это невозможно и т.д. Но он куда-то звонил, с кем-то говорил, с кем-то согласовывал, короче говоря, пришел ко мне и говорит: « Тебе разрешили».
— Персонально.
— Да. И каждый день нам подавали автобус в Черноголовку, везли в Ногинск прямо, закрытый. Он стучался в здание суда, чтобы мы не общались с наружными, так и заводили. Сидел там и слушал все это дело внимательно. Я, правда, попытался там вытащить блокнот, чтобы что-то записать, но на меня сразу цикнули. Я не знал, пока договаривались, остальные три дня я там был.
В статье, которую инкриминировали Любарскому, была, не помню ее названия, номера, но называлась она так: «Хранение, размножение и распространение антисоветской литературы с целью подрыва советской власти». И зациклились все на одном вопросе — что такое антисоветская литература. Прокурор был довольно дубовый, объяснить он этого не мог, что такое антисоветская литература. Все были в растерянности, мы заметили и т.д., все были в растерянности, — за что судят Любарского? Понятия «антисоветская литература» вообще не существовало. Нет такого понятия. Солженицын, мы пытались спросить, он не относился к антисоветской литературе, его произведения. Мы тогда вообще запутались, а что же это такое, антисоветская литература, за что человека судят. Прокурор, наконец, не выдержал и как дубина выкрикнул: «Это такая литература, которая призывает к свержению советской власти!»  Адвокат Любарского сразу спросил: « Где, в каком произведении Солженицына или кого-нибудь написан призыв к свержению советской власти?». И прокурор покраснел и сел. И вот этот идиотизм продолжался все три дня.
За что судят Любарского? Никто понять не мог. Мы тем более не могли этого понять. Да, распространял, да, было дело, ну и что. Вопрос все время был один и тот же — не понятно, за что его судят. Свидетель путал, что он распространял такую литературу, это доказано, это все нормально. Но факт, факт? И в конце концов, когда уже в последний день Любарскому дали его слово, он тогда сказал: «Я, честно говоря, не понимаю, за что меня судят. Вот вы, – говорит, — коммунисты. До 1956 года Сталин был хороший, в 56-ом вам сказали, что Сталин плохой, вы сразу все говорили — Сталин плохой. Я ученый, и менять кардинально так свои взгляды не могу, я должен понять, прежде чем изменить свои взгляды, я должен трансформироваться сам. И я тогда начал читать эту литературу. И когда я ее начал читать, у меня начали открываться глаза, что дело же не в Сталине, а дело-то во всей системе, которую надо менять».
Вот в таком духе говорил Любарский. Мне это очень понравилось, и не только мне, всем окружающим. Он опять говорит: «Поскольку самого этого, доказательства, что я занимался чем-то плохим, нету, то я не понимаю». Адвокат это тоже говорил, адвокат какой-то бледненький, то ли он боялся, то ли что В общем, мне этот защитник не очень понравился. Мы, когда кончилось это все, мы все вышли и сказали: «Все, Любарского оправдают. Судить его не за что». Действительно не за что. Так мы думали. Это было утром, суд удалился на совещание. И этот суд, как удалился на совещание, так и пропал, елки-палки. Уже обед, кушать хочется, уже вечер, кушать хочется, никого нет, ничего нет. Я тогда — а двери закрыты и везде стоят эти кегебэшники,  так я слушаю, мимо прохожу, ихние разговоры, они говорят: «Там Сахаров, -говорят, – снаружи, просится, бряцает своими орденами, говорит, кто его пустит?» Ну, ладно. А я тогда обратился к одному из них, говорю: «Слушай, – говорю, мы здесь с голоду умрем, пока эти судьи насовещаются, давай я пойду еды принесу». А он говорит: «Да и иди». Я ребятам всем сказал, что я пойду, еды принесу. Меня с богом отпустили, я прямо на вокзал, там магазины работали, я набрал там хлеб, колбасу. Но когда я вышел из суда, там стоит Сахаров с кем-то, я не знаю, в темноте я не очень разобрал, с кем он стоял, я остановился около него, думаю: «Он меня спросит, а что я его могу спросить?» Ничего, он на меня смотрит, раз меня выпустили, значит, я из КГБ. Чего он будет меня спрашивать. Вот минут пять я постоял, постоял, повернулся и пошел на вокзал. Возвращался оттуда, опять я прошел мимо него и опять ничего. Покушали мы, дождались. Уже где-то часов 8 или 9 вечера было, когда объявили приговор: 5 лет. И все, на этом дело кончилось. Мы были возмущены, бесподобно, конечно, ни за что, ни про что человека посадили.