Интервью в декабре 1998 г.
Интервью в декабре 1998 г.
Марченко, З. Д. Интервью в декабре 1998 г. / Марченко Зоя Дмитриевна; – Текст : непосредственный.
Рассказывает бывшая политзаключенная Марченко Зоя Дмитриевна.
Интервьюирует в Сахаровском центре Людмила Василовская – Л.В.
З.М.… У меня еще есть один опус, но он написан по просьбе сотрудника воронежского «Мемориала». Он меня попросил написать впечатления. Мне в Воронеже пришлось отбывать срок, вернее, не срок, а просто жить с мужем (Герман Иосифович Таубенбергер, немецкий коммунист, расстрелян 29 мая 1937 г. – примеч.) некоторое время. В Воронеже была и дочка Юровского (Якова Михайловича – примеч.), который участвовал в казни Николая II. Юровская (Римма Яковлевна – примеч.) была членом Обкома партии. И Герман Иосифович был член партии. Ну как же так? Конечно, там кто-то посигналил… Заграничный коммунист, жена у него сестра троцкиста, и меня сразу тоже причислили к троцкистам.
И так далее, и так далее. Потом, я не знала, что в это время там Мандельштам был (Осип Эмильевич находился в Воронеже на поселении – примеч.), я потом уже узнала. Мало того, когда я на Колыме работала в металлоцехе, сажусь и вижу на станке – это такой страшный…, страшно опасный… – вижу этикетку воронежского завода, где мой муж был главным инженером.
Л.В. Зоя Дмитриевна, у меня есть к вам вопрос вот какой. Он такой, на половину современный. Я понимаю, конечно, что современную тюрьму вы не знаете. Но если сравнить то время заключения, 1930-е годы, когда полно было политзаключенных, и теперешнее время, когда одни уголовные преступники практически, – в содержании тех и других – есть разница между теперешними заключенными и теми, в 30-х годах?
З.М. Надо сказать, что в тридцать первом году моя первая тюрьма Бутырки была достаточно благоустроена. У нас были даже кровати; я попала в камеру вместе с женой Лосева, знаменитого философа (Алексей Федорович – примеч.), Валентиной Иосифовной (ошибочно, правильно – Михайловна – примеч.). Потом были валютчицы, очень крупные валютчицы московские, из которых вышибали… Были уже и религиозницы; была очень интересная девушка, которая выдавала себя, а может и действительно была потомком Крымских ханов Гиреев. Кормили нас достаточно удовлетворительно, и было достаточно так свободно. Так что, тридцать первый год…
Потом сидели антропософы – это очень интересная группа. Московские антропософы – это главным образом, Второй Художественный театр, – он выделился из Четвертой студии МХТ. Тогда руководил Михаил Чехов, я еще успела его посмотреть. Берсенев, Гиацинтова… И как раз Михаил Чехов их всех отравил антропософией. Штайнер (Штейнер Рудольф – примеч.), глава всей антропософской мировой школы; Андрей Белый тоже был антропософ – и он вместе с ним в Швейцарии строил какой-то особый храм… Да, жена Андрея Белого (Анна Алексеева Бугаева – примеч.) тоже была со мной в камере. Было очень изысканное общество. Были музыканты. Группа девушек сидела московской интеллигенции, которым предъявлялся в обвинение шпионаж. Потому что, общаясь со Штайнером, встречаясь с ним на фоне своего антропософского учения, они якобы все были шпионками. В смысле таком интеллектуальном можно было даже набраться… Еще досиживали женщины этих… левых партий: эсеровские, эсдековские еще были. Разговор иногда шел на разных языках и совершенно свободно, такой был уровень. Так вот, это был тридцать первый год.
Л.В. Хватало еды?
З.М. Хватало еды. Ну, конечно, тюрьма есть тюрьма.
Л.В. А лагерь?
З.М. В лагере мне повезло в том смысле, что я все время была в Магадане. Магадан – это рядом с начальством. А у очень многого начальства основная работа заключалась в том, чтобы ходить и проверять, как выполнялись их директивы. Поэтому, например, в бараке, где я жила – я была на общих работах: я была на стройке, я была на торфе, я работала в металлоцехе. На пошиве – только последний год, когда я пересиживала. Кроме своих восьми лет законных меня еще продержали год незаконно, до особого распоряжения, поскольку мой муж был немец, а немок тоже всех держали. Тогда меня перевели на работу в бюро переводов. Бюро переводов было создано, потому что к этому времени у нас уже была очень хорошо налажена по ленд-лизу доставка из Америки, через океан к нам во Владивосток, и даже в Магадан шли товары прямо из Америки, у нас они перегружались. Студебеккеры, даймонды шли к нам, экскаваторы, шли драги в разобранном виде, даже электростанции. И нужно было переводить сборочные и монтажные инструкции всей техники, которая по ленд-лизу поступала к нам. И были созданы бюро переводов. Конечно, очень было просто: посмотрели по картотеке – сколько хотите любых языков. Нашлись, конечно, и французский, и английский, и немецкий. И я попала в бюро просто как стенографистка и как машинистка. И там уже дорабатывала до конца срока. Когда к нам прислали японцев после победы – восстанавливать Магадан, а Магадан вообще не пострадал от обстрелов, не было их, Магадан не обстреливали, – а просто прислали военнопленных, то нашлась и переводчица, моя приятельница (Генриетта Генриховна Иммерман – примеч.), как раз ленинградка из японского отделения Академии наук. Так что в Магадане можно было так набраться культуры…
Л.В. В общем, культурный город был в те годы?
З.М. Да, вся элита, вся наука. Вы знаете, мне пришлось, когда уже освободилась, год работать по вольному найму. Потому что выехать (не могла – примеч.): во-первых, нас не выпускали, во-вторых, у меня не было денег выехать, там все-таки очень мизерные были оклады, вернее была втридорога жизнь. Так я попала техническим секретарем к редактору магаданской, кажется, газеты, которые готовили первый юбилейный сборник по Колыме, посвященный, по-моему, тридцатилетию… Первый раз они выпустили… В общем, к какому-то «летию»: двадцатипятилетию или двадцатилетию, когда высадились первые геологи (Первая Колымская экспедиция под руководством Ю.А. Билибина была организована в 1928 г. – примеч.). Статистика была такая, что по количеству людей с высшим образованием наш Магадан побивал все остальные области страны.
Л.В. Понятно.
З.М. Такое было собрано… Профессура такая была собрана…
Л.В. В общем, нашли хорошее место для профессоров, актеров и писателей.
З.М. Говорят, что Магадан – это хорошее место для элиты нашего общества. Когда мы приехали в Магадан, в городе было, кажется, только два каменных здания: школа и еще что-то. А я как раз попала в строительную бригаду, которая строила Магадан. Уже потом, вот когда наши ездили на открытие памятника (Маска скорби – примеч.), привезли мне специальный значок «Строитель Магадана». Мы приехали осенью 1938-го, и всю зиму я подбирала пошивочные эти с каплями крови… И еще какие-то другие были работы. А летом нас уже гоняли строить Магадан. Мы собирали дома, которые присылали в разобранном виде с материка – материк, это вы понимаете, выражение такое, не географическое – это вообще тот мир. И нам присылали в разобранном виде сборные дома. Скажу вам точно: мы за две недели выводили под крышу дом, но и работали по 16 часов в день.
Л.В. Сколько этажей?
З.М. Что?
Л.В. Дом какой, сколько этажей?
З.М. Двухэтажный. Причем уже с плитами, с коммуникациями. Потом начали привозить кирпич, я уже работала на кладке кирпичного здания. Так что там, в Магадане, есть несколько моих домов. А остальные строения в городе были очень скромные: бараки и все, больше ничего.
Л.В. Сейчас там, наверное, эти дома сохранились, каменные-то? Бараков, наверное, уже нет…
З.М. Конечно. Сейчас очень расширился Магадан. Там сейчас очень трагическая ситуация. Государственной добычи золота, как я поняла, как это было, когда были безмолвные толпы рабов, которых можно было гробить и гробить, а их все привозили и привозили, и золото было монополией государства, – сейчас этого нет.
Л.В. Зоя Дмитриевна, вы не могли бы еще раз вернуться в начало. У вас ведь все началось с Соловков. С Соловецкого лагеря у вас же все началось. Вы можете что-нибудь рассказать об этом?
З.М. О Соловецком лагере?
Л.В. Да. У нас (в Сахаровском центре – примеч.) есть фильм «Власть Соловецкая». Как вы попали на Соловки, и как вообще после этого все у вас складывалось? Можно вернуться в начало?
З.М. У меня в двадцать девятом году был арестован брат (Григорий Дмитриевича Марченко – примеч.). Студент второго курса юридического факультета Московского университета. Обвинен в троцкизме и даже больше – в попытке покушения на Сталина. Брат работал охранником вагонов на Курской железной дороге. И он имел по своей должности форму охранника и револьвер. Это не был КГБ, это была охрана железнодорожных грузов. Он был очень способный парень, очень способный. И мы не знали, что он был членом московской организации троцкистов. О чем мне Надя Йоффе (?), которая тоже была членом, уже здесь, куда все мы попали, сказала: «Ну как же, Гриша Марченко был членом нашей организации». Мы этого не знали. Еще, конечно, настроение было достаточно левое у всех нас.
Л.В. Но вы-то, вы были троцкисткой или нет?
З.М. Да никакой я троцкисткой не была.
Л.В. То есть вас записали в «троцкистки» из-за брата?
З.М. Нет. Вы представьте себе, из газет самая главная – «Правда». Все мы ее читаем, все мы молодые, все мы ей верим, потому что вообще других мнений и не полагалось иметь. С теми, кто еще не дорос классово или там социалистически до понятия марксизма-ленинизма, проводятся обязательно со всеми занятия в кружках. И мы обязательно «проходим» коротенькую книжечку Слуцкого, с которым мы потом встретились на Колыме. Он там сапоги тачал, старик, который написал такую популярную книжку «Что такое марксизм-ленинизм»… Мы верим, мы читаем, и вот эта «Правда» – наш царь и бог. Эйфория, безусловно, мы все верим в мировую революцию, мы ее ждем – независимо от того, член ты партии, комсомола или не член. В комсомол принимали с очень большим разбором по классовому принципу. Вот я была дочка интеллигенции, меня не принимали, да я даже и не лезла туда… И вот вы разворачиваете этот ЦО (центральный орган партии), на всю страницу вторую или третью – дискуссионный листок номер два, номер три, номер четыре. Пишет Бухарин, пишет Осинский, пишет Мануильский, пишет Радек – ну вот все, которые потом прошли (Бухаринско-троцкистский процесс – примеч.) – каждый из них пишет свое мнение в дискуссионный листок, как бы он смотрел на то, или другое. Девочки, это двадцать восьмой год. Двадцать седьмой, двадцать восьмой год. Нам, молодым, которые выросли еще в разных понятиях, но перед которыми развернута уже большая программа марксизма, как единственно возможная, как единственно правильная, как самый верный путь будущего развития человечества. Вот перед нами эта газета, центральный орган Политбюро, нам предоставляется возможность: мы читаем, обсуждаем. Конечно, на кухне, потому что это все коммуналки, кое-кто слушает, кое-кто записывает мнения и так далее. Еще вот троцкисты – я работала стенографисткой в Коллегии Наркомата путей сообщения, поэтому приходилось стенографировать очень высокие собрания – на партийных собраниях троцкисты открыто выступали со своим мнением, к ним открыто оппонировали другие, совершенно открыто. Потом они каждый возвращался на свое место и работал. Потом вдруг начались сокращения троцкистов, оргвыводы за политические убеждения. Народ начинает призадумываться. Дальше начинаются уже аресты. Ну а потом, в общем, троцкистов, их… Троцкистов было не так уж и много. Это были в первую очередь люди, которые на фоне общего, как Вам сказать… На фоне среднего уровня партийной массы, как я представляю себе – я не была членом партии, но я просто сталкивалась – они позволяли себе личные мнения по каким-то вопросам. Все это переводилось в категорию троцкизма, и малейший такой личный выпад, малейшее проявление личной оценки начинало превращаться в преступление.
Так вот, брат так и попал. Я знала, что у него было два друга: один – польский политэмигрант, он с ним познакомился еще на военной службе, другой был московский студент. Приходили, разговаривали. Конечно, обсуждали и дискуссионные листки; и уже чувствовалось, что Сталин начинает зажимать, это уже чувствовалось. И, конечно, уже были разговоры такие: как же так, где же свобода мнений, где свобода партийных воззрений? Брата арестовали. Разрешили носить передачи, дали одно свидание, на котором я и спросила: «Гриша, за что же ты?» Он мне прокричал: «За чистоту ленинских убеждений!» Это вся молодежь считала, что они носители чистейших ленинских традиций, ленинской теории. Ну, я это записала. Очень тяжело было, но я же стенографистка, значит, я очень хорошо запоминала. Почтовый листок был с разворотом, я на нем и записала. Там было записано то, за что, собственно, меня потом и наказали. Брата уже пытали в 1929-м году. Его держали под лампой очень сильной. А тогда для всего мира еще коммунизм был в таком ореоле, понимаете, святости – компартии только начинали подниматься во всем мире. Да, пытали. Потом его по ночам куда-то увозили, якобы на расстрел. Он мне успел прокричать немножко кое-чего из этого.
И я записала это и засунула эту бумажку в тоненький пакетик, и ничего со мной не случилось, но я потом почувствовала, что за мной идет слежка. Появлялись у меня какие-то поклонники, которые всячески расспрашивали, куда и что, где я бываю. А я по дурости… У меня был небольшой голос, и мне очень хотелось стажироваться на камерную певицу. А денег было очень мало. Поэтому я подрабатывала специально на стороне. Мы жили тогда: сестра другая, сестра младшая, общий был кошт – но я подрабатывала немножко на стороне, чтобы платить за уроки. И плюс к этому, стеснялась об этом рассказывать: я не уверена была, что из этого что-то выйдет. Так ничего в итоге и не вышло, но, конечно, педагоги занимались, уверяли, что я чуть ли не Зоя Лодий (лирическое сопрано) и так далее. И я от окружающих меня знакомых, от всех скрывала вот эту свою сторону жизни, что я тихонько занимаюсь пением, учусь. А у тех, кто уже за мной присматривал, – я уже потом поняла, кто и что, я потом встретилась с одной женщиной, которая меня тогда досматривала, а потом она тоже села, – это вызывало интерес. Для них это был намек, что у меня где-то есть какая-то жизнь, потому что они очень искали, какие корни троцкисты где оставили. Потом арестовали все Правление дороги. А я работала стенографисткой у начальника Белорусской дороги, дорога была стратегическая, начались какие-то обострения, и весь состав Правления был арестован. Произвели обыск, нашли у меня эту бумажку брата. «Кто и что, кому показывали?» Я говорю: «Только матери, больше никому». Мне было предъявлено обвинение в хранении контрреволюционной литературы. Ну и началось. Нет, только еще первый год – это…
Все было очень страшно. Страшными были этапы, потом уже, дальше. И когда набивали вагоны, очень страшные столыпинские вагоны, так называемые: это пассажирские, в которых с одной стороны проход, который к окнам, он оставлен, остальная часть взята в решетку, довольно мелкую, и эта часть разбита на купе, три полки в каждом купе. Набивалось человек очень помногу. Не по одному человеку на полку – сколько втиснется. Уборная одна на вагон. Конвой специально подбирался – между прочим, в этой книжке, которую Вы мне дали…
Л. В. Про ГУЛАГ книжка, да?
З.М. Про ГУЛАГ, да. Там ужасающие цифры были, я их выписала себе, насчет образования. Шестьдесят процентов обслуги были малограмотными. Но верхушка где-то обладала высшим образованием. Так вот, вы понимаете, во-первых, их подбирали. Почему-то обязательно нацмены – это я не в оскорбительном смысле говорю, а просто плохо понимавшие по-русски, грубые ребята. Причем для них делом чести, – потому, что их накручивали на их политзанятиях, что они везут врагов народа, – делом чести для них было обязательно как можно меньше нам помочь и как можно больше нас унизить. Вроде того, чтобы, там, продержать на коленях и это все. Вот вы представляете себе – одна уборная переполнена. У тебя желудок больной, у тебя почки, вымаливаешь, просишь: «Ну, выпусти!» А что там в этой уборной, это же ужас. Это ужасная проблема. Потом, как кормили. Обязательно почему-то селедку, и очень хочется пить. Во-первых, не у всех может быть кружка. Чудом ты захватил с собой, хранишь эту кружку. Между прочим, мне рассказывали случай, и я этому верю, что одна женщина оправлялась в кружку, мыла ее, и потом в эту же кружку получала кашу и суп. Я этому верю, это возможно. И вот, когда ты так едешь, кого с тобой рядом втиснули: может, она вшивая, может, она венерическая – не могу, не надо…
Л.В. А вы знали, куда вы уже едете, когда вас этапировали?
З.М. Нет! Понимаете, еще и такое издевательство. Когда меня в Бутырской (…), я, кажется, рассказывала, там вмешался один вор с Соловков, который знал брата, он в меня влюбился, он мне помог попасть отбывать срок в Люберцах. Ну, это просто был случай. А очень тяжелым был этот этап 37-го года на Колыму. Нам не говорили, пока не привезли во Владивосток. Только так: вот конвой везет этап до определенной станции, где пересадка. Конвой выводит свое стадо, грубо говоря; встречный конвой, который нас принимает, стоит в стороне. Сдающий конвой берет конверт и кричит: «Марченко Зоя Дмитриевна!» Я должна сказать год рождения, статью и срок. Мне это не сказали, меня просто погрузили, как животное, и повезли. Я наугад говорю: «Десять лет». – «Прибавила». Меня осеняет: «Боже мой, неужели меньше, чем десять?» Принимающий конвой меня берет и везет до следующей пересадочной станции…
На пересадочной станции, когда тот конвой меня передает, я уже говорю: «Восемь лет». Кивает. Значит, я знаю: восемь лет. Но я вижу по названиям станций, я географию немножко помню, что меня везут по Сибири. Иногда промелькнет там – в окошке можно было подсмотреть краешек. Когда меня привезли в Новосибирск, да, в Новосибирск на пересылку, огромная – вот такая, допустим, камера, полная женщин…
Л.В. Вот это называется огромная, если б это была камера (указывает на музейный зал)?
З.М. Да, на пересылке такие были камеры. Были маленькие, а были и такие. В ней стоят кровати железные – кто успел на них лечь, остальные уже ложатся, где придется. Я настолько была измучена переездом – с Украины меня везли тогда, в 1937-м меня на Украине арестовали, у родителей – нахожу себе место под кроватью железной, на которой сидит какая-то странная женщина, что-то жестикулирует, что-то кричит, и ее все обходят. Но место под ней, под кроватью, свободно. Я забираюсь на это место. Мне не важно, что она кричит. Потом выяснилось: ее обвиняли в поджоге, она уже была не в себе. Я засыпаю… У меня была с собой из дому простынь, которую я не отдавала в стирку – в тюрьмах иногда берут в прачечные стирать – я ее отдавала в прожарку. А прожарка – это беспощадная вещь, она уничтожит всяких вшей и все. И когда я укладывалась на пол, я стелила ее одной стороной всегда: одной стороной на пол, одной к себе. Я расстилаю эту простынь, ложусь и вытягиваюсь. Что она там кричит, это меня не волнует. Вот такая камера, в которой полно копошащихся женщин. Через каждый как минимум час выходит человек со списком и начинает выкликать: «Такая-то, такая-то, такая-то с вещами!» Это пересылка: привезли оттуда, повезли куда-то. Первый день я, совершенно ошеломленная, отсыпаюсь. Ну, там, что кормят – хорошо, если попадется пайка, суп… и ладно. В общем, жили, выживали. И вот я начинаю думать: почему же меня третий день не берут? И начинаю приглядываться к камере. И вижу несколько женщин, они как-то так держатся вместе, и их тоже не вызывают. Я к ним подхожу: «Скажите, кто вы, и знаете ли вы, куда и срок, потому что я вижу, что вас не вызывают, и меня тоже, возможно, у нас общая судьба». «А мы ленинградки». Как раз едет Ира Иоффе, племянница академика, потом едет вот эта японистка (переводчица Генриетта Генриховна Иммерман – примеч.), интереснейший, блистательный человек, умница. Вы представьте, японский язык, работа в Академии наук. Да, и еще одна, тоже очаровательная женщина, мы с ней потом были очень дружны – вдова одного дипломата, лично знакома с Литвиновым и так далее. «Да, мы ленинградки, и мы знаем: едем на Колыму». И говорят сроки. Я тогда, дура: «Господи, неужели я тоже отношусь к этой маленькой группе, которую никуда не трогают уже третий или четвертый день?» Так и было. Мы потом попали на Колыму. И вот там, а это была весна 1938-го года, очень страшно было. Мы шли с вещами, но по дороге нас обокрали – это настолько уже было обычно. Огромное пространство – почему-то мне кажется, даже такая холмистая местность – мы идем, тащимся со своими вещичками. Сначала нас проводят через мужскую зону. Огромное пространство, в котором палатки. Огромные палатки, рваные. И только мужчины. Конвой проводит нас, они не бросаются, стоят по сторонам. Голодные, оборванные, истощенные, изможденные. И вот, наконец, мы попадаем в нашу женскую зону. Барак, который был настолько полон клопами, что мы не могли спать. Нас заедали. А мы выходили – благо, было лето хорошее, сухое тогда во Владивостоке. Лето 38-го… Мы все выбирались и ложились прямо на землю: у кого что было, кто пальто под себя, мы с подружкой одной вместе укрывались, на одном спали. Но если мы заходили в барак – там у каждой было какое-то место на нарах, трехэтажные были нары – что-то взять надо было, ой, поверьте мне: розоватыми волнами эта нечисть двигалась на любое появление человека.
Л.В. На человека, да?
З.М. На любое появление в бараке. Но меня увезли в ноябре, а это было тепло еще, так что я попала на этот их «растерзарий». Потом, кто приехали позже, мне говорили, что там уже делали дезинфекцию. Но опять-таки, какие были женщины? Жена Трояновского (Нина Николаевна – примеч.), полпреда нашего (Александра Антоновича Трояновского – примеч.), стояла и все смотрела на Америку. Америка…
Л.В. Близко была?
З.М. Да, ближе. Такие у меня были…
Л.В. Скажите, а какие-нибудь театры были, вы устраивали какие-нибудь выступления, была какая-нибудь культурная самодеятельность?
З.М. Да-да-да, представьте себе, там сразу же начали, я об этом писала, когда более-менее наладилась жизнь. В начале, когда мы пришли только в этот барак, я вам не преувеличиваю, я легла у двери так вот поперек, потому что бараки были переполнены справа и слева, а мы были настолько измучены, что не выбивали себе место – иной раз его нужно было добыть – сдвинуть кого-то. Я буквально вот так легла, какие-то вещички под голову и так лежала. У меня началось желудочное заболевание, я бы умерла, но женщины рядом брали мне горелую пайку – вот учтите, девочки, лечитесь – горелую пайку замачивали водой, и вот этот настой я пила, больше ничего не пила.
Л.В. Чтобы что? От чего это?
З.М. Желудок. Чтобы желудок не болел. Начала поправляться.
Одна артистка из Ленинграда, чтец художественный, чудесная женщина, еще кто-то, еще что-то… Потом, в конце концов, мы «нащупали» друг друга и поставили пьесу. Потом пели дуэт «Уж вечер» из «Пиковой дамы» и так далее. Чем-то людей занимали. Но вот я тоже подтверждаю это, что Ядвига Нетупская (Ядвига Адольфовна – примеч.), якобы друг Крупской, к тому времени она работала в Ясной поляне, сначала говорили, что директором, но мне потом рассказывали, что она была вроде инспектора или какого-то… В общем, не на первых ролях, но была толстовка. Поверьте, она рассказывала «Войну и мир» фраза за фразой! Это было великое культурное дело. Барак переполнен. У кого-то дети, у кого-то муж, у кого-то папа и мама. Никто ничего ни о ком не знает. Мы почти год уже на этапе, и родные о нас не знают. Боль, грязь, голодно, всегда пайки не хватает, суп приносят из гнилой рыбы… И вот, когда начинает эта женщина над этим морем страдающих женщин что-то рассказывать, все замирают. Люди забываются. К это убожество было, то, что мы поставили «Наталку-Полтавку», это было убого. Мы несколько раз по просьбе публики повторяли. Невинная история: украинское село, бедная девушка, любимый ее пошел на заработки, богатый старик сватается, мать уговаривает, девушка вынуждена подчиниться матери. В зале слезы. Народ, во-первых, был разный, а во-вторых, ситуации даже примитивные вызывали сочувствие. И какая же была радость, когда выяснялось, что Петро вернулся…
Л.В. А начальство поддерживало такие вот самодельные концерты, спектакли?
З.М. Да. Начальство щеголяло друг перед другом, а в лагерях-то это был предмет гордости всех. Откуда, в общем, и наши знаменитые: Варпаховский (Леонид Викторович Варпаховский, театральный режиссер, приговоренный к 10 годам ИТЛ «за контрреволюционную агитацию» – примеч.), Козин (Вадим Алексеевич Козин, советский эстрадный певец, осужденный на 8 лет), и другие. Это ведь спасло их. Мы Козина слушали там… Да, слава Богу, у начальства это был шик – друг перед другом, лагерь перед лагерем – щеголять, попросту говоря, своей крепостной труппой.
Л.В. Там, где были театры, такие уже сильные труппы, актеры-заключенные, они не работали уже на общих работах?
З.М. Нет, не работали, это их спасало.
Л.В. И можно сказать, что для них это был выход, способ выжить?
З.М. Да, да. Да, это для них было спасением. Потом я встречалась со многими и знаю эти все истории. Конечно, это было спасением.
Л.В. А для тех, кто не был как бы таким привилегированным актером, вот как вы, для них вечером прочитать стихи, написать картину, было для них способом сохранить что-то человеческое?
З.М. Да.