Вологда – Боровня. О людях русского Севера
Коломийцова Татьяна Дмитриевна. Вологда – Боровня. О людях русского Севера
Здесь, в тихом уединении, где неожиданно нашёл я себе летний приют, под гостеприимным кровом радушного владельца, здесь предпринимаю описание родной нашей Фиваиды, которую только что посетил в пределах Вологодских и Белозерских. Едва ли кому она известна из людей светских, а многие однако же слышали о Фиваиде Египетской и читали в патериках Греческих о подвигах великих Отцев, просиявших в суровых пустынях Скитской и Палестинской. Но кто знает этот наш чудный мир иноческий, нимало не уступающий Восточному, который внезапно у нас самих развился, в исходе XIV столетия и в продолжение двух последующих веков одушевил непроходимые дебри и лесистые болота родного Севера? На пространстве более 500 вёрст, от Лавры до Белоозера и далее, это была как бы одна сплошная область иноческая, усеянная скитами и пустынями отшельников, где уже мирские люди как бы вынуждены были, вслед за ними, селиться и составлять свои обительные грады там, где прежде особились одни лишь келлии. Преподобный Сергий стоит во главе всех, на южном краю сей чудной области и посылает внутрь её своих учеников и собеседников, а преподобный Кирилл, на другом её краю, приемлет новых пришельцев и расселяет обители окрест себя, закидывая свои пустынные мрежи даже до Белого моря и на острова Соловецкие.
Русская Фиваида на Севере.
Муравьев Андрей Николаевич (1806-1874), русский писатель
* * *
Вологда для меня – это София. Этот шедевр русской архитектуры необходимо видеть живьем. В моей жизни присутствовали только три церкви, которые летали. Уплывавшая в открытую Онегу церковь в Кондопоге сгорела дотла. Две оставшиеся живы, слава Богу. Церковь Вознесенья в Коломенском взлетает в синеву, вспарывая облака, если смотреть на нее, стоя внизу на самом берегу Москвы-реки. София летает совсем иначе, – нужно подойти к боковой стене, выше по течению речки Вологды, и поглядеть вверх. Вот тогда все купола Софии легко плывут в небо, как воздушные шары с водородом, и весь собор начинает взлетать. Отойдешь от него подальше и видишь, – действительно собор, – необыкновенно легкая постройка, ничего не стоит ей взлететь. Гармония!
Автор этих записей – Татьяна Дмитриевна Коломийцова,
внучка академика Л.В. Щербы
Бакрылово
Правда часто страшнее вымысла.
Семь лет (июль – август 1982–1987 гг.) нашей с Митей жизни. Много личностей, я перед ними в долгу, они мне доверялись. Много неповторимых картинок природы Севера.
Большая, ранее богатая, деревня, расположившаяся на высоком берегу реки Кубены километров за 30 до ее впадения в Кубенское озеро. В наше время это десяток больших, иногда двухэтажных, старых деревянных домов-усадеб, где доживают свой век одинокие старухи и два уцелевших от войны старика – дядюшка Алфей и дядя Коля Павлушков. Главные мои собеседники:
Павлушковы, коих спокон веков большое количество в Бакрылове;
Фомаида, статная старуха из Малого Воронина, у которой мы покупали мед;
Рита, молодая вдова из Большого Воронина, у которой мы брали молоко;
Иллария Алексеевна, наша соседка, знаменитая тем, что родила от немца (ссыльного поволжского) сына, рыжего Николая.
Главными собеседниками-рассказчиками я называю тех, кто с удовольствием начинают вспоминать, увлекаются и могут даже перестать тебя замечать.
Павлушков дядя Коля – белобилетник из-за одной ноги, переломанной еще до войны в драке двух деревень – Бакрылово и Горки (выше по течению), за обладание красавицей Фомаидой дрались прицепами от тракторов. До войны молодых мужиков было много в округе, в Бакрылове почти в каждой усадьбе, а их было около тридцати, выросли молодые хозяева. Мало кто успел до войны жениться и детишек завести. С войны никто не вернулся, и вдовы вырастили детей, пораскидали по городам, и ждут, когда дети в гости приедут. Дяди Колины дети редко приезжали из Вологды, и жить, а особенно зимовать, помогала его племянница Инна Павлушкова, лет сорока. Инна была привязана к параличной матери и никогда не покидала Бакрылово. Эта спокойная, улыбчивая женщина поразительно гармонично сочеталась с окружающей средой, со скромной, но самодостаточной красотой севера. Дядя Коля нуждался в помощи еще и потому, что умудрился в лесу пропороть себе живот ножом. Лес вокруг Бакрылова был в основном еловый, роскошные елки с пушистыми нижними ветками, лежащими прямо на глубоком мху и скрывающими под собой главное сокровище – белые грибы. Ветки хватают за ноги всякого, кто лезет с ножом за красавцами, проваливаясь глубоко в мох. Вот так-то дядя Коля и упал на собственный нож, а потом полз, истекая кровью, до деревни, где Инна его поймала, довезла на попутке до Усть-Кубенского, там его и заштопали. С тех пор дядя Коля животом мается, жена – на том свете, дети далеко, а зимы в Бакрылове суровые, топить русскую печку середь зимы иногда нужно целый день.
А красавица Фомаида не успела до войны выйти замуж, и пришлось ей выбирать хозяина из числа инвалидов-белобилетников. Прожила она свою жизнь (счастливую, по ее мнению) с кривоногим Иваном(?)-пасечником в Малом Воронине. «Муж был тихий, добрый и резчик по дереву, известный в округе мастер, ушел из жизни тихо, никому не мешал. Две дочери живут в городе, приезжают часто, не жалуюсь. Зятья помогают мед брать и на зиму улья на большое крыльцо вносят». Сидим мы с Фомаидой на большой, светлого дерева веранде. Дом весь в узорах, светится под солнцем ажурная резьба перил балкончика на втором этаже. Дом стоит на пригорке, открытый солнцу, и кажется, что в нем зимовать не страшно. «Вот только здоровье плохеть стало, и помочь некому с тех пор, как уехал заключенный лекарь из Большого Воронина. Как всех заключенных выпустили, бараки разваливаться стали, в речку валятся, весной аж до нас обломки доплывают».
Про чудо-лекаря из бараков рассказывали все, он лечил не только всех из окружных деревень, но к нему приезжали из Сокола, даже из Харовска, судя по рассказам Риты из Большого Воронина. Каждый раз, когда мы приходили к Рите за молоком, мы видели развалины бараков, нависающие над излучиной речки Кихть. Почему-то в глубинке гулаговские бараки строили над речками, как продолжение берега. Помню, на Псковщине страшно было проплывать по Плюссе выше Чернева, плывешь, а вместо берега – колючая проволока на черных деревянных стенках бараков, а наверху изредка видны узкие оконца с решетками. Здесь, на Вологодчине, над речкой Кихть, на развалинах бараков не видно было ни колючей проволоки, ни решеток на оставшихся оконцах. Наверное, в связи с тем, что тут уж бежать некуда и долгие месяцы стоят лютые морозы.
Большое удовольствие доставляли мне наши поездки в Воронино за молоком и медом, каждая поездка – приключение. Сначала едем по большаку, а он здесь проходит по высокому берегу Кубены. Вид – роскошный, вся излучина реки перед тобой, а река здесь широкая. Когда на той стороне реки из соснового леса выбегает дорожка к деревне Вачово, нужно с большака съезжать на бакрыловскую лесную дорогу. (Бакрыловская лесная дорога делает круг по лесу и возвращается в Бакрылово, рассказывали, что в старые времена зимой по ней любили на санях кататься.) Метров триста едем по твердой дороге через светлый сосновый лес, где в конце июля можно найти боровиков, потом дорога входит в еловый лес и зарастает высокой травой. Здесь нужно прятать велосипеды, залезать в резиновые сапоги и искать поворот направо на тропу, ведущую к самому узкому месту болота, разделяющего бакрыловский лес от воронинского. Вход на тропу отмечен «цветиком-семицветиком» (почему-то здесь «седьмичник-весенний» цветет все лето и отличается высоким ростом). Пройдя мимо цветика, пробираемся через сильно пахнущую таволгу и ольховые кусты к входу в болото. Далее, прыгаем с кочки на кочку, с корня на корень, хватаясь за ветки кустов и опираясь на палку, вот и воронинский берег болотины, где ждет нас отдых на «Земляничной горке». Горка возвышается островком среди бесконечного ольхового леса. Собрав грибы и горстку земляники, ныряем в ольховый лес, где все тропы ведут к речке Кихть. Вылезаем на берег и слева от нас – Большое, а справа – Малое Воронино. Возвращаемся с молоком и медом. Счастье!
Беседы с Ритой чаще всего касаются того, выходить ей замуж за Кольку Рыжего или нет. С одной стороны – он мужик хороший, непьющий, здоровый и к ней все сватается. С другой стороны – прижила его Иллария от немца, хоть и ссыльного, но все же – немца! От Риты я, слушая ее наставления десятилетней племяннице, усвоила урок, как сушить белье «на воле»: нижнее белье нельзя вешать вывернутое наизнанку, птичка сядет, а тебе потом к телу грязь попадет; верхнее – наоборот, все равно, когда оденешь, за что-нибудь грязное хвататься будешь. С тех пор я этому правилу и следую.
Большая болотина за бакрыловским лесом – скорее всего, заросшее русло Кубены, это хорошо видно на снимках со спутника, она, как река, то шире, то уже. В том месте, где ее переходит старая дорога от Бакрылова к Усть-Кубенскому, есть давнишняя гать. За состояние этой гати в старые времена отвечали жители Бакрылова, за каждой усадьбой был закреплен кусок дороги. Каждой весной все хозяева должны были поправлять свой кусок, и сразу было всем ясно, кто хороший хозяин. После войны провели новые дороги, и гать заплыла. Мы один раз рискнули по ней перейти болото, вышли на большие поля, вдали виднелась какая-то деревня и пылилась дорога.
Июль в Бакрылове, сколько я помню, был всегда жаркий, солнечный, наверное, мать-природа просила прощения за лютые зимние морозы. Жили мы весело – у нас были царства. Царили по очереди все: Алена, Вова, Митя, я и мать моя Ирина Андреевна (иногда по два дня подряд, так как готовила мощные обеды). Царь решал все, и ему подчинялись беспрекословно. Царствие длилось от полудня до полночи. В митины царствия всем приходилось что-то делать по хозяйству, с перерывом на обед. В вовино царство Митя должен был полдня возить его на лодке на веслах, а он кидал спиннинг, а во вторую половину дня мы должны были играть в карты до полуночи. В аленино царство отец должен был обеспечить вечернюю рыбалку после сытного обеда, приготовленного мною. Бабушкины царства и частично мои отличались тем, что каждый был волен делать, что хочет, но кто-то один должен был оставаться «на подхвате». Потом мы детей сажали на поезд Вологда – Питер и доживали август втроем: Митя, мама и я.
Вся жизнь Бакрылова, и в старые времена, и в нынешние, естественно строилась на реке. Мы арендовали дом-усадьбу у девяностолетнего деда Василия Павлушкова, уехавшего жить к детям в поселок Сокол. Помогали нам осваивать хозяйство его племянники, муж и жена Вася и Зоя Павлушковы, наши ровесники. Они родились в Бакрылове и жили там до того, как поженились. Потом Вася (Василий Васильевич) пошел работать слесарем на бумажный комбинат в поселке Сокол и там построил дом. В Бакрылово, в «наш дом», Зоя с Васей приезжали каждую субботу и, к нашему ужасу, привозили с собой дикое количество отвратительных котлет и сваренных вкрутую яиц. Когда я попыталась уговорить Зою уменьшить масштаб съестного, она мне объяснила, что «хватит, мы наголодались в детстве и юности, сейчас можем себе позволить есть вдоволь». В десятилетнем возрасте они наблюдали, как вся деревня опустела, – мужиков всех на фронт угнали. Войну они видели только в образе самолетов со свастикой на крыльях, пролетавших иногда низко над Кубеной, а остальное – голод, голод. Иногда было непонятно, что за голод может быть на берегу полной рыбы реки, еще и при наличии вековой традиции жить рекой, ведь вся река была разделена между хозяйствами с их сетями. Кроме того, рядом с деревней находился длинный песчаный остров, где каждое лето гнездилась колония чаек, дети собирали яйца, а часто гоняли птенцов. Но, конечно, мужиков нет и хлеб, хлеб… Самый страшный рассказ Зои с Васей – как через деревню гнали на ленинградский фронт сибиряков. Двое суток целый полк отсыпался в Бакрылове, солдатики были почти все босые, в обмотках, ноги обморожены. Бабы собирали обувку, одежку и кормили, кормили, чем могли. Самое ужасное заключалось в том, что солдатики были безоружны, – одна винтовка на десятерых. А потом их угнали, и деревня опять опустела. Вот это и есть «пушечное мясо»!
Василий Васильевич Павлушков был младшим сыном того самого знаменитого Василия Павлушкова, чья самая большая усадьба до сих пор неколебимо стоит на самом высоком месте над Кубеной, отдельно от всей деревни. В ней никто не зимует, никто к ней не приезжает, и она тихо ветшает, наполненная тенями ушедших, теней много, и легенд много. (В настоящее время мы не знаем, что с ней происходит, на снимке со спутника видно только, что стоит она на том же самом месте, по другую сторону большой дороги, отдельно от всей деревни.) Рассказывал нам о своем отце и водил нас по всей родовой усадьбе сам Вася Вас. Павлушков, 1931 года рождения.
Первым делом он нас повел на второй этаж жилого дома и показал угол скамьи, где обычно сидела его мама. Как во всех домах, в восточном углу сходились две широченные (на них можно было спать) скамьи. С одной скамьи видна была дорога и деревенская улица, с другой – река. Вася объяснил нам, почему его отец поздно женился, а мама рано умерла, родив двух сынов. Род их был самый известный, самый богатый, староста деревни всегда из их рода был. Случилось такое несчастье, что в «загульном» возрасте молодой Василий Павлушков «спортил» ведьмину дочку, и она «залилась» в реке, а ведьма прокляла Василия. После этого начались всякие неприятности: то конь ногу сломает, провалившись сквозь помост, то зимой под снегом стог загорится, то павлушковская сеть на выходе из заводи окажется вся порвана, и это, когда нельма идет. Но это все мелочи, главное – никак не получалось молодому Василию Павлушкову жениться. Один раз потеряли невесту, когда ездили кататься вокруг Бакрылова, – вывалили из саней. Когда спохватились, стали искать, было поздно – ее волки уволокли и лицо обглодали. Другой раз, когда уже ехали венчаться в Сверчково через замерзшую Кубену, вдруг полынья открылась, и все сани стали в реку съезжать. Тогда много народу уплыло под лед, невеста тоже. Следующий раз, весной, невесте шею сломали, береза ее стукнула, когда жених на повозке ее «умыкал». Потом невеста в деревне Горки за одну ночь сгорела от хвори неизвестной, и стали все бояться Василия Павлушкова. Одна только тихая девочка из Сверчкова не испугалась, полюбила. Говорят, ведьма приходила к Василию и сказала: «женись уж, ладно, девочку жалко». Наш ровесник Вася сказал: «Все равно мама долго не прожила, а ведьма умерла страшной смертью, ее нашли в бане, утонувшей в собственной крови, а кровь – вся черная».
На самом деле Василий Павлушков (1905 г.р.) был очень умный, необыкновенно хитрой личностью был этот дед Василий. Самый богатый хозяин в Бакрылове, он вступил в партию и встал во главе раскулачивания. Будучи председателем колхоза-миллионера, он в пятидесятые годы старшего сына отправил в Воркуту шахтером работать, а младшего – слесарем в бумажный комбинат в поселок Сокол: «Нечего вам в деревне делать». Интересно, чем бы он сейчас занимался?! Усадьба его располагалась на самом высоком берегу над рекой, место это никогда не заливалось, ни весной, ни в осенние бури. Широкий вид со второго этажа открывался на весь плавный поворот Кубены, на песчаный остров, куда и когда прилетают чайки, а главное преимущество этого утеса было в том, что прямо под ним был узкий выход из глубокой протоки, и ставить сети тут – одно удовольствие. Важно вспомнить, что распределяли места для сетей: староста деревни, секретарь партийной организации, председатель колхоза, – все в свое время, вот так-то вот!
Больше всего сведений о прошлой и нынешней жизни в Бакрылове и в поселке Сокол мы имели от Вас. Вас. Павлушкова младшего, короче от того Васи, с которым Митя крыл крышу «нашей усадьбы». Вася не вмешивался в «великие дела», предоставляя их решать отцу, жене, «ученому» сыну, зато он любил и умел работать. Отрешаясь от всех мирских дел, он легко, с удовольствием погружался в любую работу. Достаточно вспомнить его широкоплечую фигуру, спокойно, без широких жестов, равномерно продвигающуюся вперед с косой, и остающийся после него гладко выбритый пригорок. Рассказывал Вася, как в комбинате чинили котел дореволюционного производства, и восхищался, какой толщины была при царской власти эмаль.
Вася заказал у местного мастера для нас лодку, и четыре лета мы имели роскошную рыбалку. На этой лодке Вася на веслах доставлял нас с бабушкой к автобусу в Высоковской запани. Вся Кубена набита топляками, а в то же время пользоваться ими нынче противозаконно. В царские времена, когда лесом занимались купцы, лес тоже сплавляли по Кубене, но каждый купец имел свое клеймо, и в Высоковской запани лес сортировали и сплачивали. У каждого купца в каждой деревне на берегу реки имелись «наемные люди», которым купец платил за спихивание застрявших бревен, а за вылов топляка зимой была особая плата дровами. Кубена была чистая, а нельму можно было ловить только во время ее осеннего бега в верховья реки.
Особая красота северной усадьбы заключается в ее самодостаточности. Гармония, достигнутая в результате многовекового опыта, поражает. Прожить всю зиму с большой семьей и многочисленной скотиной можно было, не выходя из дома-усадьбы. Ранним утром затапливается русская печь, благо дрова заготовлены и находятся под той же общей крышей. Горячая еще со вчерашней готовки каша в горшке вытаскивается из печи на общий стол в избу, всех будят. Холодное молоко из летней комнаты подается на стол, оттуда же приносят хлеб, желающие могут пить парное молоко, потому что хозяйка успела подоить корову, пока печь разгоралась. Кухня, куда обращено устье печи, надежно отделена от остальной избы, здесь находится кухонный стол около обращенного на запад окошка. Если кухня большая, то вдоль северной стенки стоит кровать или, как минимум, широкая скамья. На мой взгляд, это самое уютное место в избе. Все годы с нами ездила моя мама (80 лет) и всегда жила на кухне, так и вижу ее сидящей за столиком у окна и читающей книгу, а за окном – изба дядюшки Алфея и закат над рекой.
Далее идет холодная часть избы, из которой идут три двери, все утепленные: одна – в большую кладовку, где я впервые в жизни увидела закрома и сусеки, по которым можно было и сейчас поскрести; другая дверь вела на крыльцо, высокое под крышей (когда мы его чистили, там оказалось много жилых гнезд мышей); за третьей дверью были две лесенки, одна вела вверх на сеновал и в «отхожее место», представлявшее собой просто большую дырку, другая – вниз к скотине. Пол внизу весь устлан соломой, сверху сеном, которое можно менять из сеновала через люк в потолке. Важно, что пол в этом коровнике (свинарнике, конюшне) – наклонный, причем так, что все стекает в большую квадратную выгребную яму, расположенную около наружной стены и, естественно, под дыркой «отхожего места». Из выгребной ямы ведет выложенный кирпичами сток в огород, хочешь – удобряй. Запахов в холодной избе – никаких, только сеном пахнет. Однажды я пришла к Илларии Алексеевне за картошкой, поднимаюсь на крыльцо, дверь в сарай открыта, я стучу в дверь избы. «Да проходи сюда, чего пришла?», – раздается голос Илларии из сарая, она стоит над дыркой: «Сейчас кончу, и пойдем картошку насыпем, а там и Павлина придет чай пить». А потом мы втроем пили чай, Павлина Ивановна (по простому Павла) была из тех вдов, у которых «три выращенные дочери в городах живут», тощая старуха с несоразмерно большой головой.
Наш дед, у которого мы арендовали дом, как и все Павлушковы, был не прост. В восточном углу горницы, там, где сходились две широченные скамьи, над полочкой для лампады висел застекленный большой портрет Ленина (картина Сомова «Ленин на трибуне»). Когда понадобилось заменить треснувшее в окне стекло, портрет разобрали, и из-под Ленина выскользнули портреты расстрелянных мучеников: царя-батюшки Николая Второго и царицы-матушки Александры Федоровны. Вот это дед! Правда, пришлось деду слегка подрезать плечи у царей – не лезли под портрет Ленина. Плакат, из которого были вырезаны царские портреты, провисел в избе много лет, так как был сильно засижен мухами, особенно лоб царя и большое декольте Александры Федоровны.
Большой неожиданностью для нас было обнаружение «избы в избе», такая вот кладовка находилась на втором этаже холодной избы, прямо при входе на сеновал. Это был сруб (2х3) из толстых бревен, крыша, как и дверь, у него были сбита из толщенных досок, но самое замечательное – замок. Такие замки и ключи, по моим представлениям, должны были запирать средневековый замок или жилище в лесу какого-нибудь людоеда. Иллюстрацией надежности кладовки может служить множество следов попыток вскрытия, разновозрастных. Зарубки, сделанные вокруг толщенной железяки с замочной скважиной посередине, ни к чему не приводили. Ключ, величиной больше кулака, мы прятали на зиму в какую-нибудь из печек, зарывали в золу. Рыбаки, регулярно ночевавшие в избе осенью во время хода нельмы, так и не смогли добраться до наших вещей, спрятанных в кладовке, а там было все: от велосипедов и «душного» (так называется одежда и личные постели) до деревянного подойничка (до сих пор жалею, что не увезла это произведение искусства, целиком из дерева). Там все было из дерева, особенно мне понравились кожаные сапоги до колен, подбитые деревянными гвоздями.
Не могу не написать несколько картинок под названием «мать моя Ирина Андреевна в Бакрылове».
Бабушка – во главе большого обеденного стола: «Как можно столько меда размазывать по клеенке! Дети все измазаны, – и Алена, и Вова, а уж Илюшечка весь покрыт медом!»
Бабушка и коза. Жаркий день. Бабушка сидит на старинной, темного дерева скамейке в тени большой березы, прислонясь к северному срубу усадьбы. На ней старое летнее платье в цветочек. Не слышно подкрадывается коза и начинает жевать и сосать бабушкино платье. Бабушка вскакивает, хватает ветку и отгоняет ее. Когда это повторяется в пятый раз, бабушка свирепеет и, схватив большую палку, гонит козу за угол дома. Бабушка торжествует: «Я ее прогнала!», – а коза со страшной скоростью обегает вокруг всю усадьбу и пристраивается к бабушке сзади жевать вкусное платье.
Бабушка потерялась. Мы с Митей бегаем вокруг Бакрылова, и я ору. Все дело в том, что мы припозднились из похода в Воронино, и мама решила нас встречать. Слава Богу, что вокруг деревни осталась ограда для скотины, чтоб в лес не ушла, а то бы бабушку унесло в болото.
Ночью бабушка встречает нас на дороге из Высоковской запани, мы на весь день уезжали в Вологду покупать для нас троих железнодорожные билеты. Ехали на автобусе до Высоковской запани, а потом на велосипедах, спрятанных у местных жителей. В тот день я устала и ручки велосипеда стали у меня вырываться из рук, вот я и шла большую часть дороги пешком.
Самая красивая картина – бабушка сидит в обнимку с Илларией на скамейке около печки, и они самозабвенно поют. Это Вася с Митей кончили крыть крышу над всем большим домом, работали они две недели, а под конец решили устроить концерт. Выступали все. Дядюшка Алфей играл на своей гармошке, которая делала: «там-та, там-та…», а тетя Тоня выкрикивала какие-то частушки – ничего не понять. Вася с Зоей танцевали «польку», я спела псковскую песенку «Расцвела под окошком белоснежная вишня», даже Митя изобразил «Выхожу один я на дорогу», но главные певуньи были мама с Илларией. Я умирала с хохоту, когда Иллария Алексевна выла тюремную песню, и «мать моя Ирина Андреевна» ей с восторгом подпевала, а потом мама пела «Утро туманное…» и Иллария ее обнимала и тихо подвывала. Такое вот у нас было новоселье, жаль только, не смогли мы больше на Вологодчину ездить – далеко.
Боровня
Витя Лукьянов
Не дай мне Бог сойти с ума
Нет, легче посох и сума;
Нет, легче труд и глад.
Не то, чтоб разумом моим
Я дорожил; не то, чтоб с ним
Расстаться был не рад:
Когда б оставили меня
На воле, как бы резво я
Пустился в темный лес!
Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных, чудных грез.
И я б заслушивался волн,
И я глядел бы, счастья полн,
В пустые небеса;
И силен, волен был бы я,
Как вихорь, роющий поля,
Ломающий леса.
Да вот беда: сойди с ума,
И страшен будешь как чума,
Как раз тебя запрут,
Посадят на цепь дурака
И сквозь решетку, как зверка,
Дразнить тебя придут.
А ночью слышать буду я
Не голос яркий соловья,
Не шум глухой дубров –
А крик товарищей моих,
Да брань смотрителей ночных,
Да визг, да звон оков.
А.С. Пушкин
Почему Пушкин сумел так точно выразить это состояние?!
1990 – 1995 гг.
Девятого мая у нас в Боровне начиналась посевная, часто я приезжала одна и две недели сажала огород. На соседнем участке Полина Ивановна – мой главный советник и учитель – возилась со своим огородом. Стояли роскошные солнечные дни, дни, когда поют все: днем вместе с грустной песней пеночки-веснички несется ликующая песня зяблика («ба» говорила, что зяблик сообщает: «Sommer ist im Walde Wunderbar!»); под вечер всех заглушают дрозды, – песнь однообразная, но обязательно с одной грудной нотой; ну а с заходом солнца выступают маэстро-соловьи. Соловьи властвуют в тишине короткой летней ночи, но при первых признаках утренней зари начинается всеобщий гвалт – гимн Солнцу.
В самый разгар такого весеннего дня я торчала на грядке и вдруг услышала: «А вот и я! Чем тебе помочь?» Я выпрямилась и тихо охнула, – настолько красив был Витя на фоне яркой зелени нашего оврага. Витя Лукьянов, живший в психоневрологическом диспансере на другой стороне Плюссы (известен на Псковщине как Дом дураков), приходил ко мне каждый раз, когда я приезжала. Витя действительно был задуман Природой очень красивым мужчиной, широкоплечий, но легкий, светлые волосы волнами обрамляли лицо с четкими крупными чертами, глаза голубые, большие, но больные, совсем больные. Ему было около тридцати лет, но он медленно, но безнадежно слепнул.
Как всегда, я его сгоняла с бочкой на колонку за водой, а сама затопила печку и согрела нам обед. У меня была всегда большая кастрюля с мясными щами и кашная кастрюля с гречкой, кроме того, сколько хочешь колбасы и крепкий чай. Мы сели обедать, и я, как всегда, стала расспрашивать, как перезимовал. «Мы с Женей (Евгений Александрович Цанго был тогда директором Дома дураков) решили, где будем свинарник строить». – «А давно пил?». – «Да, как всегда, в феврале с Николаем пили, а больше – ни-ни!». – «Полинушка идет, ругать нас будет, что бездельничаем, а мы ей приготовим чайку с конфеткой». Вот таким образом у нас проходили обеды во время посевной. Витя приходил каждый день, он мне очень много рассказывал, и постепенно у меня сложилась полная картина его жизни.
Жизнь псковского мальчика
Мама Вити повесилась, когда ему было 5 лет. Наверное, она покончила с собой из-за беспробудного пьянства мужа. Витя ее помнит. Отец Вити поминал ее каждый день и заставлял пить сына, он вливал в него водку или самогон часто насильно, а потом Витя уже ничего не помнит. Очнулся он в больнице, все-таки его спасли, но с трудом. Потом была жизнь в детском доме инвалидов. Основной диагноз – хронический алкоголизм, кроме того – частичная потеря зрения. Пил Витя в среднем раз в год, но неудержимо. Тянулся запой 3–5 суток, в это время есть он не мог и не пить не мог.
В 16 лет Витя Лукьянов был определен в наш бродовской Дом дураков. Витя разительно отличался от всех больных, что сразу и понял директор Евгений Александрович Цанго (Витя его называл Женя, а все больные кликали его «папочка»). Женя сразу оценил его необыкновенную способность в общении с животными. Кусачий мерин Васька безропотно подчинялся Вите, по первому же витиному свисту Васька прибегал из леса, куда он часто смывался из деревни. Я в те времена ходила в деревню Брод за молоком и однажды наблюдала сказочную сценку. На горе, около поворота дороги на Дуброво, там, где дорога уходит в сосновый лес, стоит Витя. Вот он свистит, засунув четыре пальца в рот. В ответ на этот молодецкий свист от ближайшего холма раздается: «Тум-ту-ту-тум…», – и из леса выскакивает Васька, тыкается мордой в Витино плечо и позволяет, взяв его за уздечку, перевести через наплывной мост на боровенскую сторону реки. Витя запрягает Ваську в ненавистную телегу, из кустов выходят помощникия. и телега катит в Боровню – хлеб привезли.
Витя был главным помощником директора в скотном дворе, он очень любил работать с любой живностью, и все животные отвечали ему взаимностью. Однажды Витя привел из леса кабана, и тот обрюхатил всех свиней, а потом ушел в лес. Евгений Александрович был в восторге от приплода, говорил, что таких здоровых поросят никогда в жизни не видывал. Вот они с Витей и затеяли строить отдельный свинарник. В те времена запои случались редко, иногда даже удавалось год прожить «без вина». Но тут-то и произошла страшная история. «Сокамерники», то есть больные Дома дураков, Витьку Лукьянова невзлюбили: «Папочка его любит больше всех, того и гляди начальником сделает, нужно от него избавиться». И вот ранней весной, когда вздутая Плюсса несется среди снегов, они привязали Витю к лодке и пустили вниз по реке. А надо сказать, что Плюсса после деревень Брод и Боровня 20 километров несется по безлюдью и бездорожью, а ночи в марте морозные. «Тут-то он и замерзнет, как пить дать!» Спасло Витю то, что привязали его плохо, и он сам напрягал все мускулы, когда веревки затягивали, вот и удалось ему из веревок выпутаться. Стал он руками грести к боровенскому берегу, вывалился в снег, выполз на гору в сосны и побежал к Боровне. Подобрала его Полинушка, долго отлеживался у нее, воспаление легких было, выходила, откормила. Приходил Цанго и оформил ему паспорт. Уехал Витя в Псков и устроился работать пастухом в каком-то большом совхозе под Псковом. «Заработал я на поездку к Федорову, – авось зрение поправит, – да отказались меня оперировать, мол, центральное это все, операция не поможет». Вернулся в совхоз, взяли на тоже место.
Запои теперь случались редко, один раз он не пил четыре года, успел даже жениться на одинокой слепой женщине с двумя детьми. И вот, когда запой пришел, эта женщина (Витя не называл ее по имени) его выгнала, – «работник я был никудышный, полуслепой, помыкался я в городе Пскове, да не для меня он, и рванул я в Боровню, все-таки Женя там, да и Полина с Николаем». А в Боровне все оказалось не так: Евгений Александрович заболел, директорствовал его сын Валера Цанго; Полина продала все свои дома и жила в лачуге с Мишкой Черным (Ух!), а Николай переселился окончательно в «Дом дураков» в Брод. И стал Витя болтаться меж двух деревень, то тут, то там подработает. Самые хорошие два года были у Кузьминишны, она даже один жестокий запой выдержала – не выгнала. Но скоро заболела она совсем, и увезли ее в дом престарелых куда-то за Псков. А потом зимовать пришлось с Николаем вместе, и зимой пить пришлось каждый день. Стал он слепнуть неудержимо, стал никому не нужен. Действительно, трудно было с ним жить, – то мимо что-нибудь поставит, то напрямик по грядкам идет с водой. Витя однажды просился на зиму к нам, дом сторожить, но потом сам мне сказал: « Нельзя мне одному зимовать, спалю ведь дом, тебя жалко».
Витя рассказывал, что лучше всего ему было в лесу. «Куда ни ступишь, никому не мешаешь, живешь свободно, но зимой – холодно». Однажды осенью он пришел к нам с Митей (Дмитрием Николаевичем Щепкиным) под вечер. Запой у Вити только кончился, он попил с нами чайку, поел, очень голодный был, и ушел ночевать в Брод к Николаю. Ранним утром Витя прибежал к нам и рассказал, что он проспал всю ночь с кабанихой и кабанятами. Вчера вечером он, когда возвращался от нас, прошел через овраг, через поле и направлялся к бродовской тропинке, но присел на край поля, устал. Кромка поля всегда вечером освещена солнцем, тепло, уютно, он и заснул. Солнце ушло, стало резко холодать, и Витя уже начал просыпаться, как вдруг стало снова тепло и мягко. Тут-то Витя заснул крепко, проснулся только сейчас. « Просыпаюсь и вижу, что лежу под боком у громадной кабанихи, а на титьках ее спят кабанята. Тихо я вылез из-под нее и дал деру к вам».
А потом Витю определили в дом слепых, где-то под Псковом, Валера Цанго сумел оформить его документы.
Ильвес
Ильвес – хутор и расстрелянный в 1938 году «кулак» Ильвес, потомок трех поколений хуторян (часть предков – лютеране, похоронены на лютеранском кладбище в Стряхове, «чухна» – так называли их как русские, так и эстонцы). Хозяйство было большое: стадо, два коня, два поля, пруды, сад и два больших дома.
Самое большое впечатление производит единственная оставшаяся кулацкая изба. Когда войдешь внутрь, видно, какой высоты была она исходно. Особенно поражает толщина бревен, из которых сложено все сооружение – и изба, и хлев.
В 2010 году Лорейда (пастушка Лора) Ильвес, 1933 г. р., дочь «врага народа» (образование – начальная школа, проработала всю жизнь в колхозе – совхозе Тупицыно) жила в половине совхозного дома в деревне Боровня.
Твердые убеждения Лоры:
- Всех, кто больше всего работает, – расстреливают.
- Замуж выходить нельзя, мужик в доме – только помеха: если здоровый, то пьет, а тогда и бьет; а если не пьет, значит хиляк, и зачем такой нужен. Реакция Лоры на появление в Боровне Щепкина: «Дура ты, Танька! Такие мужики к тебе приезжали, и на машинах каких! (Владька Боргест не раз заезжал на «Жигулях» по дороге на свою дачу в Яме; часто гостил Саша Лещинский на «Волге» и с аккордеоном). А ты, дура, замуж пошла за деда-хиляка, да еще на велосипеде! Вот красу свою всю и растеряешь! (На Псковщине краса – это толщина на всех местах).
- Дети – это хорошо, только не надо знать, кто отец – лишние хлопоты; детей – пятеро, внуков – десяток.
Ильвесов хутор и сейчас всех Ильвесов кормит: поля от камней очищены, толстыми березами заросли, а меж берез растут лисички, а это сейчас – валюта, 1 кг – 100 рублей в среднем, раз в 3 дня собирают Ильвесы > 300 кг, таким образом, как в старые времена, один день летом месяц зимы кормит.
Лора очень горда тем, что ее внук Эдик Ильвес (работает строителем) в Пскове стал «звездой подиума», законодателем мод, ему посвящена целая страница в газете «Псковские новости», три его фотографии в разных одеяниях и с фигурной стрижкой. В Пскове он живет с молодой и красивой женой и с младенцем 11 месяцев от роду – так что род Ильвесов множится и процветает.
Рассказ Полины (Пелагеи) Ивановны Федоровой (Наумовой), рождения 1928 года 15 августа
Пелагея родилась в деревне… Дедовического района, в семье шесть детей, две дочки: Пелагея (старшая из всех) и Анна, четверо сыновей: Иван, Николай, Анатолий и Виктор.
Война
В 1941 году Пелагее было 13 лет. Отец Иван Федоров вернулся с Финской войны инвалидом-белобилетником. В 1942 году родился последний брат Полины – Витя. В это время уже отца забрали в ополчение, погиб тут же. Дедовический район стал партизанским краем. Какое-то время Полина была одна с младшими детьми, мать забрали партизаны, корову держали в кустах, она была умная – молчала. Был день, когда Полину (14 лет) били дважды: один раз немцы – за то, что ничего есть им не дает, все партизанам, де, отдала; другой раз били ночью партизаны – за то, что ничего есть им не дает, все немцам, де, отдала. Немцы драли розгами – сидеть, лежать долго не могла, но все зажило. Партизаны – хуже – били ногами, по голове тоже, с тех пор всю жизнь головными болями маялась. В 1944 (3?) году вся их деревня сожжена была, и Полина сама построила землянку, очень гордится до сих пор тем, что весной землянку не залило.
После войны
В 1945 году ранней весной была организована «экспедиция» от их колхозов на «Запад» (в Латвию и восточную Пруссию?) за «германским» скотом: лошадьми и коровами. Ехали на поезде до Риги, а потом куда-то в «хутора местные» военными машинами. Состав экспедиции: около 20 баб и 5-6 девок, во главе – два начальника из Пскова, один старый, другой раненый. Поместили на ночь в сарай (клуб?), дали солдат охранять. Бабы с ума сошли – рядом военная часть, солдаты тут же. Баб и солдат не удержать начальству, «изголодались». Старый караулил в избе девок, с винтовкой стоял, никуда не выпускал два дня – в ведра писали.
Начальнику военной части сказал, чтобы дали для охраны обоза стариков-солдат, а то молодые солдаты бросались на баб, а бабы на них. Начальник всех девок около себя держал, а баб выпускал гулять. Из загона выдавали лошадей под номерами, на маклаках выжженными. На каждый колхоз по 20 лошадей, записывались на девок. Потом гнали назад на Псковщину обоз лошадей длиной в 2 км. Много лошадей раненных, то бок выдран, то на трех ковыляет, часть по дороге съели. Ехали два-три месяца в кибитках, пригнали на берег Шелони между Красной Горкой и Дедовичами. Начальство встретило, и раздавали по колхозам.
А на следующий год так же пригнали из Пруссии коров. Бурые с длинными масталыгами, все калеченные, многие с одним соском. В Жадиновицком бору на берегу Шелони стояли лагерем с коровами, счастливое было лето, нас кормили. (Даже сейчас счастливое выражение у Полинушки разливается по физиономии). Раздаивали коров, сначала от каждой по стакану молока, потом больше. Все, и бабы и солдатики, боялись молоко пробовать – коровы немецкие, вдруг молоко отравлено. А я говорю, что они живые, стали пить молоко. Потом коров всех сдали на мясо, когда они родили своих телят от пригнанного из Дедовичей быка.
В 1947 году мы с сестрейкой Анной стали ходить на танцы. В наших деревнях танцы устраивали в избах по очереди. Хозяева сидят на лавках смотрят, кто-то играет на гармони, посередке кто с кем топчется, а в углах темных и в сенях кто с кем жмется. Мы с сестрейкой смогли на танцы ходить, как в огороде откопали парашют, шелковый. Сшила нам мама платья, а мы сами связали крючком из ниток воротнички, нарукавники и оборки, у каждой – свои. Только туфли были одни на двоих, так одна в сапогах в канаве косит траву для коровы, а другая в туфлях пляшет. Потом меняемся, а домой – в сапогах травы много тащим. В те времена у меня и любовь была, да он был богатый, не нам чета. А потом было приказано послать кого-нибудь на лесозаготовки, ну я и поехала, в Ляды попала. Тут Ивана Наумова и встретила. Расписались мы с ним в Лядах (тогда районный центр был город Ляды), документов у меня никаких нет, тут-то я и записалась Полиной Ивановной, годика два себе скинула, чтоб не быть старше Ивана, и увез он меня к себе домой, умыкнул.
Наумовы имели большой дом с большим хозяйством в самой середине деревни Дуброво, что стоит на речке Яне около ее впадения в реку Плюсу. Дуброво деревня хорошая, высоко стоит по-над устьем Яны, внизу сенокосный луг большой раскинулся, справа за дубовой рощей – холмы с сосновым лесом. Мне там несладко было, всем верховодила старшая сестра Ивана с мужем. Муж у нее – умный хозяин, хитрый горбун, работал бухгалтером в доме инвалидов войны в деревне Брод, что на высокой горе над Плюсой стоит. Ну, я, как только старшую дочь Галину родила, так и уехала из Дубровской усадьбы. Мы с Иваном устроились работать в дом инвалидов, там нам и жилье дали. Хорошо жили, ездили в Дуброво в дни свободные, любились мы с Ваней, только вот пить он начал часто, – все пили. Когда сильно пьяный, то свирепый становился, меня все ревновал. Один раз чуть не зарезал, прибежал с топором в нашу комнату, а я там сплю на кровати. Он потом мне сам рассказывал, что залюбовался на меня, я раскраснелась во сне, Иван топор и бросил.
Через 7 (?) лет родила я Сереженьку, и родился он без кожи совсем, такой синенький, красненький, и все время плачет, только когда голенький сосет – молчит. Завернула я его в пеленочки и уехала к себе домой под Дедовичи. У нас там есть пруды лечебные (?), и бабку я знаю. Несколько дней подряд (дня четыре?) я распаривала его в бане с бабкиными травами и сразу тащила к черному пруду окунать, так каждый день. А как начал он зарастать кожей, так – через день, а потом и реже. Вернулась я в Дуброво со здоровеньким мальчиком, только кормила его долго еще, как могла. Поэтому-то я всю жизнь потом за Сереженьку и боюсь.
А муж мой Иван Наумов скоро помер, пил много и захлебнулся в ведре. Я в ту ночь дежурила санитаркой, а когда домой вернулась, нашла его уже холодного с головой в ведро окунувши. Очень мне помог тогда наш директор – Евгений Александрович Цанго. Всю жизнь проработала в Броду, от работы и получила дом в Боровне.
На этом кончаю пересказ Полины Ивановны и начинаю рассказ о моей жизни с ней, длилась она с 1972 года до нынешнего 2020 года, когда Полинушка померла, будучи 92 лет от роду. Остались от нее дочка Галя с детьми и внуками, сын Сергей Наумов с женой Ларисой и четырьмя детьми, и я – чудом этот год пережившая (?).
Моя Боровня
1972 г. Мы с Полиной Ивановной.
В 1972 году случилось у меня самое сильное обострение моей хроники с головой, остановили воспаление только при помощи аспирина (5 грамм в день, только через 4 года смогла спустить дозировку до 3 г.). Летом 1972 года все Лидино семейство, и я с ними, снимали у Полины весь дом в деревне Малая Боровня. Я только что выписалась из больницы, у меня все равно еще повторялись диэнцефальные кризы с пульсом около 200, но они проходили сами собой через 20-30 минут покоя. И вот 1 сентября все уехали, а я осталась одна в Боровне, вопреки всем уговорам и доводам. Мне было очень спокойно у Полины. И потом в конце каждого рабочего-учебного года я должна была месяц отлеживаться одна у Полинушки в сарае-сеновале, только после этого я могла снова работать, вернувшись в общество homo sapiens. Отсыпалась я у нее, как у Христа за пазухой, – никаких вопросов, никаких советов, потрясающе бережное отношение ко мне. Иногда только она заглядывала в сарай и спрашивала: «Горячей картошечки хочешь?».
От Бога Полинушке было дано это редкое свойство – уважение к свободе личности, любой личности. Примером может служить тот факт, что только она и еще Маргарита Альбертовна Цанго ухаживали за страшными «обрубками войны – ни ног, ни рук», помещенными в палате в башне Дома инвалидов войны (бывший охотничий дом имения Салтыкова). Один раз Полина взяла меня с собой на «праздник 7 ноября». Праздновали во внутреннем дворе усадьбы «Охотничий дом». Собрались все «ходячие» постояльцы. После выпивки и закусок был концерт. На большом аккордеоне играл безногий инвалид, обложенный подушками. Пели фронтовые песни, Полина с Маргаритой Цанговой перекрикивались частушками. Были даже танцы, душераздирающая картина – танцующие вальс безногие на колясках. Но дальше меня ждало еще одно испытание: Полина потащила меня на башню к лежачим раздавать конфеты. На башню вела деревянная узкая лесенка, там оказалась палата с четырьмя большими окнами на все стороны света. Из окон – красивейший вид на старый парк на горе, на крутой спуск к Плюссе и на бескрайние леса-холмы за рекой. А рядом на койках – человеческие останки с голосами и стонами. После этого контраста меня долго била дрожь, как это Полина и Маргарита выдерживали – до сих пор не понимаю.
Эти две подружки (в те времена) славились умением красиво материться. Ходили слухи о том, что они устроили один раз соревнование – кто дольше может материться, не повторяясь. У Полинушки был сильный, очень красивого тембра голос, молодая она пела везде, я еще застала ее поющей, но она всегда при людях стеснялась петь. Зато, когда мы с ней попадали вдвоем в лес, то через несколько минут раздавалось ее пение. Никаких особых слов песен, только свободный голос, с холма на холм, с шумом сосен. Очень я эти прогулки любила, но было это считанные разы, а потом не стало сил. Очень красивая женщина была Полина Ивановна, все-то она умела получше мужика, очень любила землю. Копается в огороде, а руки как шелковые, до конца жизни красивые руки были.
Цанги
Пересказ прабабушек записывала Валя Цанго (с моей диктовки)
Моя прабабушка, Ирина Матвеевна, родилась в деревне Гостичево в семье крепкого хозяина. В деревне Гостичево было принято использовать эстонских работников – эстонцы очень хорошо и честно работали. В семи километрах от деревни, на речке Яне, было селение Кингисепп. В Кингисеппе были очень хорошие плотники, оттуда окружающие деревни покупали пчёл. Там жили эстонцы, только эстонцы. У них было запрещено жениться на русских девушках. Этот запрет был очень строгий.
Матвеевна была красивой, статной девушкой. Однажды молодой эстонский парень Ян нанялся работать в деревню Гостичево и увидел её, когда работал у них. Она ему очень понравилась, ей он – тоже. Матвеевна знала дорожку, по которой работники возвращались в Кингисепп. На этой дорожке он её «случайно» и встретил. И стали они встречаться у Чёрной речки каждый раз, когда его посылали на заработки.
Однажды отец Яна, по делу попав в Гостичево, не нашёл его в том доме, где он должен был работать. И с тех пор у Чёрной речки не могла дождаться его Матвеевна. А через некоторое время она узнала, что его послали на учёбу в Таллинн. А Матвеевну в ту же осень выдали замуж за вдовца с тремя детьми, мал-мала меньше (она была ведь «порченая», то есть беременная). Если бы не детишки, то она бы пошла и «залилась» (т. е. потонула). А так уцепятся все трое за юбку, корми их, баюкай. Потом и свои дети пошли. Так и прошла песнь любви Ирины Матвеевны. В 1929 году – коллективизация, и все эстонцы уехали, а село Кингисепп исчезло, заросло лесом.
Муж Ирины Матвеевны Николай Никитин (1900 года рождения) имел хутор на правом берегу Плюссы между деревнями Брод и Гостичево. Его отец был лесничим у графа Салтыкова (до 1918 года). Он должен был поставлять дичь и держать в порядке охотничий домик. Был раскулачен и переселен в Гостичево в 1938 (?) г. Приёмные дети: Маша, Лиза, Дуся. Свои дети: маленький Николенька (отец – Ян!?) умер сразу после рождения, Анатолий, Николай, Валентина и Татьяна. Моя бабушка – Валентина Николаевна Цанго (Никитина) – родилась в 1937 году 1 июня.
Мои личные контакты с Матвеевной в течение 5-7 лет регулярно происходили через день, когда я брала молоко у Вали Цанго. Я сидела и слушала. Один рассказ хорошо помню. Они с Пименихой тут должны были одни зимовать, никого больше в Крайней Боровне в ту зиму не было, – одни померли, а молодые все уехали «пристроиться» в города. Пименов дом метрах в двухстах от Цанговского, а колодец посередке. Один раз Матвеевна «время прозевала» и пошла за водой уже в сумерки, воды набрала, обернулась, а поперек дорожки домой волк стоит. Пришлось идти по тропинке к Пименихе, ночевала у нее, зато воды принесла. Такой вот рассказ, но большинство ее воспоминаний, естественно, касались молодости и первой любви. Отношения с дочкой Валей у нее были обычные, – когда уж очень надоедали друг другу, Матвеевну отправляли в Гостичево, что на другой стороне Плюссы, в гости к младшей дочке Татьяне. Один раз я ее сопровождала до переправы, где ее в лодке ждал Татьянин муж. Никогда не забуду, как она «расправилась», когда мы поднялись на высокий берег Боровенки и вступили в сосновый бор. «Вот я и в лесу, не думала, что еще раз попаду в лес, благодать!» Мы посидели на поваленном дереве, а потом вскоре и начали спускаться к Плюссе. Матвеевна любила «гостевать» у Тани: «Она у меня ласковая, веселая, хоть все в одной избе, но я тихонько за печкой лежу, никому не мешаю».
Это я так сфотографировала Матвеевну, она очень боялась.
Рассказ Маргариты Альбертовны Цанго
Альберт Иванович Цанго родился на хуторе Дроздово в 1893 году. Его родители были эстонцы: его отец Яан Цанго был портной, его мать звали Мари. В Дроздове было большое хозяйство: три лошади (Серко, Васька и Катька, её потом забрали в Красную кавалерию во время Гражданской войны), несколько коров, овцы; сеяли рожь, лён, ткали, пряли шерсть. Они были очень музыкальные люди. У них был рояль, каннеле (эстонские гусли), фисгармония на ножках и орган. Мари прекрасно играла на органе во время лютеранской службы (вспоминают, что это была божественная музыка), все соседи съезжались к ним на службу её послушать.
Альберт Иванович Цанго окончил кадетский корпус в Таллинне в 1910 (?) году и приехал к родителям в Дроздово хозяйничать, он умел всё делать. В соседнем хуторе Залютечье жила семья Вайно. Альберт Иванович женился на Эмилии Юрьевне Вайно, она была очень красивой, у них родились три сына: Володя, Эвальд, Геня. В 1918 году Эстония отделилась. Младший родной брат, Лео Цанго, перешел через границу в Эстонию. В 1920 году Альберт Иванович Цанго получил известие, что его сокурсников по кадетскому корпусу арестовали. Его двоюродный брат уехал в Америку. Оставаться в родном Дроздове стало опасно. Его позвали к себе родственники в Сибирь. Он уехал с женой и детьми, но там Эмилия загуляла с кем-то. Все об этом говорили, но он долго не верил, пока не застал её с любовником на чердаке. Он простить измены не мог, хотел стрелять себя и её, но потом пожалел детей, и они развелись. Старшего сына, Володю, взял к себе отец, а Эвальд уехал с матерью в Эстонию, маленький Геня к этому времени умер от брюшного тифа. Отец остался в Сибири с Володей, и тут он женился на моей матери Марии Михайловне Димаковой.
Моя мать родилась в Питере в 1906 году 30 мая. Её мать, Мария-Каролина Кризо (эстонка), была гувернанткой у присяжного поверенного Леймана. Её отец, Михаил Иванович Димаков, служил офицером на крейсере Аврора. Перед их венчанием Каролина Кризо поменяла веру, и ей было дано православное имя Мария. Их дочка, Мария Михайловна, окончила в Питере начальную гимназию с отличием в 1918 году. В это время в Питере настал сильный голод, разразилась эпидемия брюшного тифа, и они уехали в Сибирь. Мария Михайловна стала работать учительницей в программе по ликвидации малограмотности. Она так хорошо работала, что её звали учиться в Новосибирском педагогическом институте, но мать её одну не отпустила, потому что боялась пускать молоденькую девочку одну в незнакомый город. Тут-то её родители и выдали её замуж за брошенного женой Альберта Ивановича Цанго. Сначала она очень плакала, но он был такой красивый, добрый и всё умел делать, что она успокоилась. В Сибири у них родились дети: Маргарита в 1927 году, Ольга в 1929 году, Евгений (дед Вали) в 1931 году. В 1932 году пришло сообщение, что в Дроздове раскулачили родителей Цанго, отняли всё, остались одни голые стены (музыкальные инструменты: рояль, орган, эстонские гусли и фисгармония на ножках, – спрятали). Мать Альберта помешалась: ходит по половицам и считает их по-эстонски, остановится и говорит: «Мой дом – уходите отсюда». Тогда мой отец вернулся назад в Дроздово со всей семьёй. В 1933 году в Дроздове родилась младшая дочь Лида. Хозяйство начинали заново. Деньги были, потому что продали дом в Сибири. В Котошах купили тёлочку. У Яана были зарыто золото в саду, на него купили мельницу под Котошами и трёх коней. Пахали поля, пахали даже ночью с фонарём. Володя ходил в школу в Боровню. Эту школу в своё время построили помещицы Салтыковы, две сестры, старые девы Лидия Михайловна и (?) Михайловна. В 1936 году Володю отправили учиться в военную школу в Ленинграде. В 1941 году его убили. Маргарита два года ходила учиться в Залютечье в эстонскую школу, до сих пор помнит своего учителя Аузена Карла, сосланного в 1938 г.
В 1938 году 30 июля был арестован Альберт Иванович и его отец Яан. Они были арестованы, как враги народа, и расстреляны по приговору тройки 9 октября 1938 года. Моя мать Мария Михайловна осталась на хуторе с четырьмя детьми одна, свекровь её к этому времени умерла. Мария Михайловна была женщина железной воли, она сумела поставить на ноги всех четверых. У неё отобрано было всё, кроме коровы. Она её продала и купила дрова и зерно на зиму. Она работала круглосуточно в Тупицыно: мыла столовую (за это получала обед), сельпо и два магазина, ночью дежурила в сельсовете на телефоне. Маргарита часто приходила и помогала матери мыть полы и чистить картошку. Женя ходил к матери в Тупицыно за провизией для сестёр. Дети жили одни, дрова кончились, они топили мебелью и в том числе сожгли орган. Как дежурная на телефоне в сельсовете, Мария Михайловна первая узнала о начале войны в ночь на 22 июня 1941 года.
Всех отправили в эвакуацию. Мария Михайловна решила оставить старшую дочку Маргариту в работницах у Нехаевых дяди Миши и тёти Нади в Тупицыне. Они Маргариту очень любили и хорошо бы кормили. Сначала шли пешком до станции Серебрянка. Когда дошли до Алёксина, Мария Михайловна попросила прислать к ней Маргариту со следующей партией эвакуированых – ей не хотелось расставаться с дочкой. Потом на поезде ехали через Лугу в Гатчину, где были подготовлены два эшелона. В поезде к Марье Михайловне пристал мужик, чтобы попасть в эшелон, как глава многодетной семьи. В Гатчине всех кормили обедом, и во время обеда Мария Михайловна, подхватив всех детей, убежала в парк, и они спрятались от этого мужика, и пропустили свой эшелон. Уехали они на следующем эшелоне, в котором эвакуировались работники торговли из Питера. Они везли большое количество головок сыра и ветчины. Дети были очень голодными и мучились от запахов. За всю дорогу их только один раз угостили ветчиной.
Они доехали до станции Линда Горьковской области, где были поданы подводы и всех довезли до колхоза, в котором они проработали всю войну. Маргарита (ей было 14–17 лет) работала в телятнике три года. В это время в Дроздове жила сестра Марии Михайловны, высланная из Питера за то, что муж её был немец по фамилии Гейст. Она жила одна с двумя дочками-сиротинками. Они и сообщили Марии Михайловне в 1944 году, что немцы ушли и можно возвращаться в Дроздово. Когда Мария Михайловна вернулась с детьми, оказалось, что и у сестры, и у дочек сестры – открытый туберкулёз. Они все умерли у неё на руках.
Маргарита до 1948 года работала няней в Горьковской области и заработала двести рублей и пуд муки. Вернулась в Дроздово в 1948 году. Оказалось, что в Дроздове жить невозможно, и все сестры Цанго с матерью переехали на Мызу в Крайнюю Боровню. Евгений Александрович (Альбертович) Цанго работал директором дома инвалидов в деревне Брод, он помогал матери и сестрам.
Евгений Александрович (Альбертович) Цанго.
Мои личные воспоминания о сестрах Цанго
Во время одной из моих посевных в солнечном мае я пришла на Мызу к сестрам Цанго с большим ведром, – они мне обещали выкопать один куст пиона. Застала я их за работой на огороде: Лида в летней кухне готовила обед и вытаскивала картошку на посадку; Маргарита работала лопатой, – вскапывала грядки; а Ольга, в буквальном смысле слова на четвереньках, сажала картошку. Я очень удивилась такой расстановке сил, – у Ольги был страшнейший сколиоз, она уже два года не могла выпрямиться, сестры ее кормили, у печки ей не выстоять. А Маргарита мне и говорит: «Для Оли это одно удовольствие, – любит очень землю. Все мы свою землю любим – кормилица, и цветов у нас много, – смотришь, не наглядишься». Ольга головой кивает: «Подожди немножко, вот рядок кончу, и пойдем пион выбирать». Поползла она дальше, справа – ведрышко с навозом, слева – с золой. Горсть навоза с землей из лунки перетирает, так ласково, а сверху золой присыпит и картошку кладет, землей рыхлой закрыла и дальше поползла.
И вспомнила я, как лет десять назад Ольга меня учила стог метать. Стог был готов наполовину, статная красавица с вилами протянула мне руку, и я взлетела наверх. Объяснила мне все Ольга: «Главное – не бойся сильно утаптывать с наклоном к шесту. А я пойду, попью чайку холодненького». И закрутилась я, копны протягивают часто, не успеваю поправить, топчу, как могу. Вернулась Ольга: «А ну сваливай, а то ты мне стог испортишь, уже покосился». Вот так-то надо стог метать, недаром всегда, когда я ночевала под стогом, так трудно было вырыть себе в нем нору. В те годы, когда был в Броду Дом инвалидов войны, все в Боровне и в Броду помогали директору Жене Цанго во время сенокоса. Я ездила тоже, хоть от меня толку мало было, зато учили меня косить, сено ворошить, как ночевать около леса, спать ложиться можно только ненадолго, когда комары засыпают. Под сенокос давали луга около Янья, далеко, всю жизнь с наслаждением вспоминала, как ехали на телеге с Фролом Михайловичем Евлаховичем цельный день домой в Брод, – теплый летний день, мерин Васька «не везет, а дремлет на ходу», пахнет сосной, с горки на горку.
Боровня. 2001 год. Зарисовки с натуры
Миша Черный
«Лев Толстой»
Нанялся Миша Черный бабе с дедом воду носить. А был он мужик не хитрый, да еще и пить бросил. Два дня уже, как не пил. Тем временем баба с дедом на речку ушли, дом свой замкнули, а ведра на улице оставили. Носит Миша воду на огород, носит, а сам нет-нет, да и глянет, что где лежит. Видит – лежат три ножа, – один другого лучше. «Не укради!», – вспомнил Миша, вздохнул и опять за водой. А как последние два ведра вылил, так и взял самый красивый нож – бес попутал.
Вернулся дед – нет ножа, а бабка и говорит: «Неужто Мишка Черный взял?!» Пришла жена Мишки Черного Пелагея, охнула и побежала домой нож искать, Мишка-то в лес за грибами ушел. Пелагея сунула руку в щель, где Мишка Черный сигареты прячет, а там и нож лежит. Взяла она его в карман.
Идет Миша из лесу с грибами мимо бабкиного огорода, а бабка грядку полет. Крикнула бабка: « Отдай, Миша, нож!» А он в ответ: «Ничего я не брал». Пришел он домой довольный, грибы жене Пелагее показывает, а она ему в ответ: «Что ты у деда взял? Нож его любимый?!» – «Ничего я не брал», – буркнул Миша. «А это что?», – Пелагея под нос ему нож сует. «Так там же никого дома не было, а я взял, чтоб за грибами идти, вишь грибов сколько!»
Побежала Пелагея к бабке, нож ей отдает, просит деду подбросить, чтоб он на Мишу не сердился. «А главное – не говори Кузьминишне, будто ничего и не было!»
Так-то вот. «Не укради! Кузьминишна все равно узнает!»
«И.С. Тургенев»
Знойный летний вечер. На небе – ни облачка. Верхушки берез не шелохнутся и нежатся в лучах вечернего солнца. Тишина такая, что слышно, как ведрами стукнут на том конце Боровни. В усталом от знойного дня воздухе несется: «Гад ползучий! Падла паршивая! Кто у деда нож спер?! Змий вонючий…»
Я сижу на крыльце. В ветвях березы копошатся иволги: «Фи-ють, фи-ють…» – звонко раздается над головой. Идет Полинушка, раскрасневшаяся, вспотевшая, в красном платье: «На, возьми, отдай деду его нож, насилу отняла…»
И опять тишина. Солнце освещает уже только гнездо аистов, ярко белеют их фигуры. Теплый вечер звенит мошкарой. «Падла вонючая…», – разносится по деревне.
«Фи-ють, фи-ють…», – вторит иволга в верхушке березы.
А на самом деле Мишка Черный страшный мужик, природно жестокий, но трусливый, ленивый и безрукий, абсолютно безграмотный (зачем?), – пил всё и всегда (когда ликвидировали военный аэродром Любимец, распродавали технический спирт, ярко-синий, и Мишка Черный ходил с синим ликом).
Несколько историй
Рассказ матушки Алексии
Когда Полина Ивановна переехала к дочери в Тупицыно, сил не стало вести свое хоть какое хозяйство, Мишке Черному стало негде кормиться зимой. К концу зимы он совсем оголодал и пришел к отцу Льву в странноприимную избу в Прибуж. Неделю валялся в избе, отъелся, отоспался, и вот отец Лев предложил ему поработать на общее хозяйство. «Больно надо! До весны доживу», – заявил Мишка Черный и ушел в Боровню.
Рассказ Полины Ивановны
Пришел Мишка Черный весь избитый, Ильвесы били, жаловался, что даже ногами. «За что? Не понимаю, я им предлагал выпить. К ним в избу зашел, – стоит на лавке корзина с лисичками, и никого нет, только Толик спит у печки. Ну, я и сдал эти лисички, бутылку купил, а они драться пришли!»
Рассказ-картинка Татьяны Алексеевны
По большаку идет с гармошкой Иван Трошов, у него день рождения. К нему прилип Мишка Черный, на губной гармошке играет – выпить дадут. Их сопровождает собака Глаша и лает, что есть мочи.