ЧСИР: Воспоминания

ЧСИР: Воспоминания

Усова, З. Д. ЧСИР: Воспоминания / Усова Зинаида Даниловна; – Текст : непосредственный.

От автора

  1. АРЕСТЫ
  2. БУТЫРСКАЯТЮРЬМА
  3. ПЕРЕСЫЛКА

4. ПОТЬМА5. ЭТАП

6. ТАЛАГИ

На новом месте

Война

7. МОЛОТОВСК

8. ГОДЫ СКИТАНИЙ

Архангельск

Рыбинск

Атаманово

9. БЕСКОНЕЧНЫЕ ХЛОПОТЫ

ОТ АВТОРА

Свои воспоминания я начала писать в 1963 году под впечатлением только что прочитанной повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Меня потрясла сама возможность рассказать всем о той страшной стороне нашей жизни, к которой была причастна я сама, мой муж, множество наших товарищей по несчастью.

Работу я тогда не завершила. Кончилась короткая «Хрущевская оттепель», упал общественный интерес или, по крайней мере, явное общественное внимание к нашим судьбам.В 1988 году с помощью своей дочери, Лидии Константиновны Танкаевой, я возобновила свою работу, расширила и дополнила то, что было написано раньше, наново написала некоторые главы.

Мои воспоминания не претендуют на роль художественного произведения. Это свидетельские показания о тяжких годах сталинщины. Они правдивы от первого до последнего слова, все изложено так, как я сама это понимала, видела, пережила. И, тем не менее, прошло очень много лет с тех событий. Кое-что выпало из памяти, забылись некоторые имена. Прошу прощения у товарищей, которых я, в связи с этим, не смогла упомянуть. Смягчились многие, хорошее запомнилось лучше, чем плохое. И все-таки, мне кажется, для нового поколения, поколения наших внуков, эти мои показания должны быть интересны, тем более, что они относятся к немногочисленным пока рассказам о той категории репрессированных в сталинские времена, которым ничего не инкриминировалось, их даже никто не оклеветал. Они подлежали изоляции от общества единственно за то, что были членами семьи обвиняемого.

Вместо статьи уголовного кодекса в формуляре таких заключенных стояло «ЧСИР» - член семьи изменника Родины. Нас было много, может быть близко к численности самих обвиняемых. За одного обвиняемого за колючую проволоку попадали иной раз два – три члена семьи. Иногда членам семьи удавалось уцелеть, не знаю почему, очевидной логики в этом не было.

Посвящаю свою работу нашим внукам. Пусть они будут разумнее и счастливее нас.

Подпись (Н. Усова)

  1. АРЕСТЫ

Моего мужа, Константина Андреевича Усова, арестовали в нашей квартире в Москве в ночь с 15 на 16 марта 1937 г. Был обыск, во время которого забрали все документы и фотографии, но не тронули вещей. Через несколько месяцев вновь явились сотрудники НКВД, описали и вывезли все наше имущество, оставив мне идетям только постели и одежду. Родные и знакомые потом собирали для нас мебель и домашнюю утварь, как для погорельцев.

Был ли арест мужа для нас неожиданностью? Не вполне. В те годы вся страна жила как на минном поле. Люди исчезали один за другим без всякой системы. Почти – потому что все-таки определенное предпочтение в тот период оказывалось старым большевикам и интеллигенции. Мы жили на ул. 25-го Октября, вблизи Красной площади. Среди жителей нашего района было много старых большевиков и людей, близких к Кремлю.Их дети, как и моя дочь, учились в 177-й школе на ул. 25-го Октября.В 1937-38гг. не проходило дня, чтобы у учеников этой школы не пропадали родители. Аресты шли среди соседей по дому, на работе мужа. Он работа начальником отдела капитального строительства Спецмаштреста Наркомтяжпрома. С большой вероятностью мог ждать ареста ион, тем более, что вины для этого никакой не требовалась. И все-таки, когда разразилось несчастье, мы оказались не готовыми к нему. Я верила, что это недоразумение, которое непременно рассеется и очень скоро. Все, что я знала о муже, укрепляло во мне эту уверенность.

Мы оба работали в 20-е годы в системе Госкино. Он был начальником механических мастерских, а затем одним из организаторов и первым директором кинофабрики «Маевка» Я работала мастером по раскраске диапозитивов и одновременно училась на рабфаке им. Покровского в МГУ. Мы встретились и поженились в 1924 году. Мне был 21 год, Константину Андреевичу – 29. Познакомила нас совместная работа в комиссии по организации похорон В.И. Ленина. Мой будущий муж, который был председателем месткома, возглавлял эту комиссию в нашей организации. Мы встречали приезжих с периферии, размещали их в залах кинотеатров, помогали в решении бытовых вопросов. Тогда я узнала, как Константин Андреевич любил и уважал Ленина.

Когда мы уже были женаты, дома у нас хранился альбом в коричневом коленкоровом переплете, посвященный жизни Ленина – от детских лет до похорон. Наша дочь, когда подросла, любила рассматривать этот альбом. Отец рассказывал ей о Ленине.

Членом ВКП(б) мой муж был с 1920 г., но предшествовала его вступлению в парию не простая история. Семья Усовых жила в Колпино, под Ленинградом. Глава семьи Андрей Павлович Усов и два сына Константин и Сергей работали на Ижорском заводе. Большим влиянием на этом заводе в период революции пользовалисьэсеры. Костя вступил в их партиюсовсем зеленым юнцом. В 1918 г., организовывая покушение на Ленина, эсеры решили поручить выполнение этого акта рабочему. Выбрали Константина.

Представление о Ленине у Кости было превратное и он согласился. Приехал в Москву, отправился с оружием туда, где выступал на митинге перед рабочими Ленин. Никаких спутников или сообщников у него при этом не было.Занял место в зале, стал слушать Ленина и так заслушался, что ни о каком покушении уже не могло быть и речи. Встреча с Лениным Костю потрясла. Было ему тогда 23 года. Он немедленно вышел из эсеровской партии и примкнул к большевикам. Рассказал при этом о готовившемся покушении. Муж рассказывал мне, что Ленин после этого случая вызывал его к себе, хотел посмотреть на него и побеседовать.После этого разговора Костя стал убежденным ленинцем и оставался им до своей смерти в сталинских застенках. В 1918 году Костю за это предполагавшееся покушение к суду не привлекали, так как состава преступления не было. В ВКП(б) приняли через два года. Он был комиссаром Красной Армии, командиром продотряда. Имел благодарности, был награжден именными карманными часами с гравировкой за то, что в качестве красного комиссара участвовал в подавлении Кронштадского мятежа. Часы эти также были нашей семейной реликвией, но, к сожалению, сохранить их в происшедшей катастрофе не удалось.

Тогда я по молодости не задавалась такими вопросами, а теперь не могу понять, как получилось, что в 1922 году на процессе эсеров он был не свидетелем, а ответчиком. Показания его, известные из публикаций, по своему тону не соответствовали тому, что произошло с ним на самом деле. Он сказал, что не стрелял, так как не мог отнять у народа его бога. Из всего, что за этим последовало видно, что не «не мог отнять у народа», а сам присоединился к народу. Так было. Более того, ответчик на процессе эсеров К.А.Усов выступал с билетом члена ВКП(б) в кармане. По документам из партийного архива видно, что партстаж его с 1920 по 1937 годне прерывался. Константин Андреевич пользовался симпатией Н.И. Бухарина, который был на процессе общественным защитником, и Феликса Кона, который был его личным защитником. Письмо Феликса Кона к мужу о многообразии путей революции было изъято у нас при аресте.

Для К.А. Усова и еще нескольких человек процесс эсеров в конечном счете завершился банкетом в Кремле, о котором муж любил мне рассказывать.

На работе мужа всегда ценили. Чтобы он ни делал, он старался делать хорошо, умел ладить с людьми. У нас было много друзей. В 1937 году о том, что тучи сгущаются, муж узнал по изменившемуся к нему отношению на работе. Один из его друзей и сослуживцев по Спецмаштресту Алексей Иванович Маркин рассказывал мне потом, что было указание исключить Усова из партии, но для этого не удалось собрать никакого материала и его просто «выжили» с работы, заставив уйти «пособственному желанию». Немногие последние месяцы перед арестом он работал на заводе «Красная Пресня» в отделе капитального строительства.

О дальнейшей судьбе мужа я знаю очень мало, несмотря на то, что непрерывно хлопотала о нем. Лишь однажды летом 1937 года мне удалось получить бумагу, написанную его рукой, но это была не записка, а доверенность на получение расчёта на заводе, где он работал. Мне передали её через приемную НКВД. Я разыскивала его в московских тюрьмах, принося передачи. Передачу у меня нигде не приняли ни разу.

Уже после моего ареста наша 12-летняя дочь точно также разыскивала обоих родителей. Меня она нашла в Бутырской тюрьме, а об отце ей сказали, «выслан в дальние лагеря без права переписки».

Вернувшись в Москву через много лет я получила свидетельство о смерти мужа, выданное Ленинским райбюро ЗАГС г. Москвы. Свидетельство сообщало, что Усов Константин Андреевич умер 12 сентября 1939 года, возраст 44 года.Причина смерти– прочерк. Место смерти – прочерк.И далее – «В книге записей актов гражданского состояния о смерти 1955 года декабря месяца 21 числа произведена соответствующая запись за № 1739». Даже сама смерть его была зарегистрирована только спустя 16 леи в эпоху реабилитаций.

Еще через два года я получила справку из Военной КоллегииВерховного Суда Союза ССРза №4н-08021/57 от 9 сентября 1958 г. о том, что дело по обвинению Усова Константина Андреевича пересмотрено. Приговор Военной коллегии от 13 июля 1937 г. в отношении Усова К.А. по вновь открывшимся обстоятельствам отменен и дело за отсутствием состава преступления прекращено.

Узнала я также, что отменено решение об исключении К.А. Усова из партии (принятое по-видимому в 1937 г. в тюрьме, так как арестовывали его с партийным билетом). Он восстановлен в партии решением КПК при ЦК КПСС от 1 ноября 1957 г., протокол № 910, партбилет 1258302.

И тогда, в страшном 1937 году, все, что я знала о муже убеждало меня в том, что он никак не мог быть врагом Советского государства. Каждый день я ждала его возвращения. ТО, что произошло, казалось каким-то ужасным недоразумением, которое необходимо немедленно выяснить. Я ходила по всем мыслимым приемным, убеждала, доказывала, пыталась хоть что-нибудь узнать. Все безрезультатно. В приемной Красного Креста Е.П. Пешкова уговаривала меня никуда не ходить, сидеть тихо, беречь детей, так как любые хлопоты бесполезны. Я не послушалась. Казалось невозможным бросить близкого человека в беде.

Без мужа я прожила на свободе одиннадцать месяцев. На моих руках остались двое детей – одиннадцатилетняя Люся и трехлетний Андрюша. Жить было очень трудно. Сбережений у нас не было, все имущество отобрали. После рождения сына я не работала, необходимо было устраиваться на работу. Я готова была на любую, самую непритязательную работу, но жену «врага народа» никуда не принимали. Как жили – не знаю. Родные помогали, кое-кто из друзей. Многие тогда отвернулись от нас. Все были в страхе. Аресты шли полным ходом. Из наших родных был арестован брат мужа Сергей Андреевич Усов, работавший директором Мытищенского завода, сестра Клавдия Андреевна и ее муж Василий Гаврилович Наумкин, директор Ижорского завода. Все они погибли в заключении. Страх был всеобщим и для него были основания. Тем более хочется рассказать о людях, которые не отвернулись от попавших в беду.

На работу мне помог устроиться общественник нашего дома Иван Павлович Поляков. Приближались выборы, работала избирательная комиссия. И.П. Поляков рассказал этой комиссии о бедственном положении нашей семьи. Однажды вечером пришли ко мне человека четыре. Состоялся разговор:

- Как вы живете?

- А вы сами посмотрите, у меня дети, а жить не на что.

_ Почему не работаете?

_ Сама не знаю, всю жизнь работала, а тут никто не берет.

Говорю, у самой слезы рекой льются. В результате меня устроили в самодеятельную домовую столовую буфетчицей. Начальству не сообщили, что я жена арестованного, а тот кто знал, не донес. Работала, пока не решили меня повысить – сделать бухгалтером. Эта ответственная должность налагала на меня дополнительные моральные обязательства, и я сама сообщила председателю Совсода (Совета содействия при домоуправлении) о своем несчастии. Сама удивляюсь своей наивности.

Председатель перепугался невероятно. Стал что-то объяснять, что будет, если в столовой произойдет какое-нибудь случайное отравление. Мне немедленно припишут диверсию, да и ему несдобровать. Надо ли говорить, что меня немедленно уволили и я снова осталась без работы.

Снова пошла в избирательную комиссию. Комиссия восстановила меня на работе, чему очень радовалась заведующая столовой, она меня ценила как добросовестного работника. Однако через четыре месяца столовую закрыли на ремонт, и я снова осталась без работы. Вновь устроил меня тот же Иван Павлович Поляков, на этот раз в приемный пункт пошивочной артели колхоза им. Кирова, находившейся в Москве.

Между тем я продолжала хлопотать о муже. Решила обратиться в самую высокую инстанцию. Написала письмо Сталину и 7 февраля 1938 года собственноручно сдала его в окошко корреспонденции ЦК ВКП(б). В этот роковой день я в последний раз была на работе.

Вечером, часов в 11-12 – звонок. Дети спали, а я еще не ложилась, шила что-то. Вошли. Я сразу догадалась кто и зачем, у меня уже был опыт. Предъявили ордер на обыск, но делали его поверхностно, только для виду, не то что при аресте мужа, когда все перевернули вверх дном. После обыска предъявили мне ордер на арест, приказали собираться. Я не хотела брать ничего сверх необходимого, была уверена, что скоро вернусь. Все никак не могла отказаться от веры в справедливость, которая вот-вот восторжествует, которая вот-вот восторжествует. Дети не проснулись. Помню, что и я, и все должностные лица старались не разбудить детей, всем хотелось избежать дополнительных тяжелых сцен и криков.

Пришло время рассказать о нашей соседке и близком друге, которая навсегда осталась для меня родным человеком. Квартира наша была коммунальной. Мы занимали две комнаты. В других двух комнатах жила семья старого большевика, человека с нелегким характером и очень сильной волей, бывшего красного партизана Ивана Иосифовича Пастушкова. С его женой Марфой Сергеевной мы очень дружили. Я звала ее Марочкой, так и буду называть. Иван Иосифович работал директором ткацкой фабрики в Вышнем Волочке и в Москве бывал наездами. Марочка не работала, воспитывала двоих детей – дочь, которая была ровесницей моей и сына, двумя-тремя годами старше. Ивана Иосифовича арестовали на работе тоже в начале 1937 года. Горе мыкали мы с Марочкой вместе, только она смотрела на жизнь трезвее меня. Устроилась без лишнего шума на работу на швейную фабрику, никуда не ходила, ничего не выясняла – и уцелела. Ну как тут не вспомнить добрые советы Екатерины Павловны Пешковой?

Когда пришли за мной, Марочка вышла из своей комнаты, помогала мне собраться, уговаривала взять теплые вещи. На мои возражения напоминала о Костиной участи, который не вернулся до сих пор. Меня увели, а ей сказали, что скоро вернутся за детьми. Она спросила, что будет с детьми. Ей ответили, что детей сдадут В Даниловский приемник для беспризорных, а потом направят на периферию в детский дом. После нашего отъезда эта необыкновенно мужественная женщина перевела моих детей к себе и заперла на ключ вместе со своими детьми. Вернулись мои конвоиры, хотели забрать детей, но Марочка не отдала, наотрез отказалась. Сказала, что у арестованной есть родные сестры, они воспитают детей. Конвоирам не часто приходилось встречаться с такими людьми. Они очень удивились, отдали Марочке детскую одежду и даже два моих платья и пальто. Остальное опечатали и затем конфисковали все, весь скарб, собранный с бору по сосенке.

Марочку посадили в машину и повезли к моей сестре Наташе, которая жила неподалеку на улице Горького. Стояла глубокая ночь. Наташу и ее мужа разбудили, перепугали насмерть. Муж сестры, Николай Никитович Крюковский, решил поначалу, что приехали за ним. Когда во всем разобрались, сестра и ее муж обязались взять детей на воспитание.

У них была комната площадью 15 кв. в большой коммунальной квартире, расположенной в подвальном этаже дома. У сестры тоже было двое детей. Казалось бы, стеснять себя еще больше в этих условиях было подвигом. Но все восхищались не этим, а мужеством людей, которые не побоялись взять на себя заботы о детях «врагов народа».

Дочь наша прожила в этой семье 8 лет, потом у других сестер по очереди. Ей помогли получить университетское образование. Сына, четырехлетнего Андрюшу взяла в свою семью другая моя сестра, Нина Даниловна. Она и ее муж, Евгений Александрович Петров, воспитывали его вместе со своими детьми до моего освобождения из лагеря.

Марочка осталась самым близким другом нашей семьи до своей кончины в 1953 году. Её муж в тюрьме не подписал никаких признаний. Проклял своего следователя, запустил в него чернильницей. Его страшно избивали, но он выжил. Невероятно, но даже вышел из тюрьмы оправданным, больным стариком. Вначале оправился, несколько лет даже работал, но потом его разбил паралич. Было парализовано все тело и речь, жили одни глаза. В таком виде И.И. Пастушков пожил несколько лет, пережил Сталина. Был пенсионером союзного значения за свои заслуги в революции. В день смерти Сталина Иван Иосифович всячески выражал свою радость, смеялся, как мог, плакал счастливыми слезами. Все эти годы он был в полном сознании.

Я очень благодарна родным и всем, кто помог моим детям. К счастью, никто из них за это преследованиям не подвергался.

  1. БУТЫРСКАЯ ТЮРЬМА

Перейду к рассказу о том, что было со мной после ареста. От улицы 25 Октября до Лубянки расстояние небольшое и доехали мы очень быстро. Огромные железные ворота открылись, пропустили машину и плотно закрылись. Странное тогда возниклоу меня чувство. Над всем преобладало какое-то жадное любопытство. Может быть потому я так все отчетливо запомнила.

Привели меня в какую-то комнату, предложили раздеться догола, перещупали все мои вещи, вернули их мне. Заполнили какую-то карточку. Дали мне бланк, который я должна была заполнить. Требовались сведения о членах моей семьи. Перо меня не слушалось, я выводила какие-то немыслимые каракули и даже не помню, что я там писала. Так я перешла в разряд ЧСИР.

Первым моим товарищем по несчастью, с которым я встретилась там, была Соня Болотникова. Мы с ней сразу поняли, что мы люди одной категории. Когда все формальности были Закончены, нас с Соней отвели в комнату ожидания. Там уже находилось много народу – человек двенадцать. Все были очень взволнованы, с большим возбуждением, вновь прибывающих, знакомились. Судьба нас свела вместе надолго, хоть мы и не знали об этом в тот момент. Были там Женя Завельгельская, Вера Вонлярлярская. После нас привели Машу Васильеву, которая уронила свои вещи на пол и так разрыдалась, что мы никак не могли выяснить, кто же она.

В комнате стояли две койки. На одной лежала женщина с каким-то тяжелым приступом, каквыяснилось, она была женой поэта Васильева, однофамилица Маши. На другой койке с ногами сидели несколько человек. Женя Завельгельская вела себя очень шумно, беспричинно смеялась. Казалось, каждая вновь прибывшая жертва вызывала у нее приступ веселья. Это была истерика. Никто в эту ночь, конечно не спал.

На рассвете нас по одной вывели во двор. Стояла большая машина, в которых перевозят продукты, выкрашенная светлой краской, обтекаемой формы. Если посмотреть на нее снаружи, никак не догадаешься, что это черный ворон, скорее «голубой голубь».

Задняя дверь была открыта. Когда я поднялась по ступенькам, меня втолкнули в узкую дверцу. Посредине машины узкий коридорчик, по обе стороны которого кабины, напоминающие стоячие гробы. В такую кабину меня втолкнули, захлопнули дверцу. Со всех четырех сторон я соприкасалась со стенками. Абсолютная темнота. Было устроено какое-то сиденье.

Сколько времени ехали, не знаю. Мне показалось, что целую вечность. Когда машина тронулась и поехала, было странное чувство, как будто ты не едешь, а все время летишь в пропасть, причем сознаниесвоего полного бессилия наводило ужас. Чувствовала себя заживо погребённой. Наконец машина остановилась, нас выпустили, мы снова встретились и обрадовались друг другу. Первое помещение, в которое мы попали, называлось в просторечии «Бутырский вокзал». Да и на самом деле, оно напоминало вокзал с большим количеством так называемых «собачников». Это маленькие камеры, в которые нашу группу закрывали между вызовами. Мы там помещались прижавшись друг к другу. Сидели на полу. Делалось это затем, чтобы прибывающие группы арестованных не общались между собой. Мы не видели других заключенных, но однажды, когда нас вывели из» собачника», явственно слышали плач грудного ребенка. Водили нас на опросы (еще не допросы), обыск, мытье под душем. Представление о времени терялось. По-видимому, мы пробыли в этих условиях сутки или больше. Невероятно устали, были голодны, но ни есть, ни спать там не полагалось. У Веры Вонлярлярской оказалась с собой плитка шоколада. Она разделила ее на всех. Наконец формальности окончились и нас стали разводить по камерам. Мы с Соней Болотниковой снова оказались вместе. Нам повезло, нас отвели в «привилегированный» корпус. Вели по длинному светлому коридору, застеленному ковровой дорожкой, чтобы заглушались шаги. Множество закрытых дверей. Коридор с многими поворотами.

На тюремщиках надеты широкие пояса с металлической пряжкой. Подходя к повороту коридора они постукивают по этой пряжке огромным ключом, на тот случай, если навстречу ведут другого заключенного, чтобы они не встретились. Если же избежать встречи нельзя, на этот случай по дороге много «собачников». Мгновенно дверь открывают, вталкивают в «собачник» и пережидают, пока встречного проведут.

Уборные тоже выполняют роль «собачников». Однажды вели женщину, по дороге ее втолкнули в уборную, а там оказался мужчина. Она побоялась, что это провокация, не заговорила с ним. Так и простояли друг против друга молча, пока конвоиры не спохватились и не забрали их.

Кончился коридор, напоминавший гостиницу, начались тюремные камеры.Нас с Соней привели в камеру №18, большую и светлую. В ней помещалось человек 14 – 16. К противоположным стенам камеры были приделаны железные рамы, которые можно было поднимать к стене или опускать. Тогда свободный конец рамы ложился на длинную скамейку. На эту раму натягивался пустой мешок, получалось подобие гамака. Выдавалась простыня, подушка, набитая паклей и тонкое одеяло.

Мне рассказывали забавный случай с этими койками. Привели в пустую камеру нескольких новеньких ЧСИР. Все рамы подняты, скамейки у стены. В окно, сделанное в двери камеры, им дали мешки. Они решили, что мешки надо стелить на пол. Разложили, стали укладываться. В окошко тюремщик буркнул: «Не так, надеть надо». Все еще не понимая, они встали в мешки, стали на себя. Даже тюремщик, у которых обычно бывали каменные лица, рассмеялся. Тогда догадались - перевели из соседней камеры заключенную сопытом. Она обучила новичков тюремной премудрости.

Мы с Соней с такими трудностями не встретились, мы попали в заселенную камеру. Обитатели встретили нас жадными расспросами, что делается на воле, кто арестован из «больших людей» и т.д.

Потянулись однообразные, длинные дни. Утром рано подъем. Несмотря на то, что ночью в камере свет не гасили, я спала в тюрьме хорошо. Пробуждение было ужасным. У меня наступило какое-то чудовищное успокоение, если можно так назвать. Как будто бы самое страшное, что может быть, со мной уже случилось. Будто бы я умерла и все наблюдаю со стороны. Я, видимо недостаточно понятно объясняю это состояние, но в моей памяти оно очень ярко.

Каждое утро поверка. В окошко приказывают строиться. Мы выстраиваемся в два ряда лицом друг к другу. Между рядами проход. Ждем. Открывается дверь (очень неприятный звук, когда отодвигают засов и поворачивают огромный ключ в замке). Входят человека три-четыре в военной форме, быстро проходят между рядами, считают, возвращаются обратно и уходят. Пока всю тюрьму не просчитают, мы находимся в ожидании, не будет ли повторной поверки. Наконец, когда цифры у них сойдутся, настают дальнейшие процедуры.

В окошко кричат «На оправку». Мы снова выстраиваемся парами лицом к двери. Под охраной двух человек нас ведут в объединенный сан узел. Дежурные по параше (параша вроде большого бака для кипячения белья) просовывают палку в ручки и два человека выступают с ней впереди процессии. Параша в камере предназначена для мелких надобностей. Остальное - только в положенное время или никак. В камере оставались дежурные, открывали форточку, подметали. С одной дежурной был такой случай. Был сильный ветер. Когда она открывала форточку, то от ветра форточка сильно распахнулась, стекло выпало и разбилось вдребезги. Поднялся переполох. Пришла целая комиссия, принесла с собой рамку по размеру форточки. Ползали по полу и собирали осколки, пока не собрали все стекло и не убедились, что ни один кусочек стекла не пропал. Через некоторое время несчастную дежурную вызвали с вещами. Вернулась она дней через восемь-десять, опухшая, желтая, с остановившимся взглядом. Оказывается, она была в карцере. Всю камеру в наказание на десять дней лишили книг.

Библиотека в Бутырках была очень хорошая. Время от времени меняли книги. Я помню очень много читала и как будто бы все понимала, а вот в памяти ничего не удержалось. Слишком сильным было пережитое потрясение.

Кормили в Бутырках хорошо. Я потом это поняла, когда сравнила с лагерем. Утром и вечером давали кипяток с хлебом. В обед приносили суп из требухи, довольно жирный. Давали кашу.

Очень трудно было без всякой работы. Некоторые придумывали себе занятия. Была у нас Надежда Ивановна, фамилию которой я не помню. Она умудрилась из зубца расчески сделать иголку. Распускала верхний загиб чулка – получала нитки и вышивала. В это время кто-нибудь сидел на соседней койке, так, чтобы закрывать ее от глазка в двери, в который за нами постоянно наблюдали. Однажды все-таки заметили подозрительные взмахи ее руки, резко открыли дверь, ворвалось несколько человек, стали делать повальный обыск, ощупывали все наши вещи, одежду, постель. Все это было так нелепо…

Как-то у меня заболел зуб. Я сообщила об этом. Через некоторое время меня отвели в зубной кабинет. В другой раз у меня был приступ печени. Тоже вызвали сестру, она сделала укол пантопона. Может быть приступ был у меня не особенно сильный, но там очень хотелось все раздувать до огромных размеров, и вся камера так шумела и волновалась, требовала врача, что сестра пришла очень быстро.

На пятый или шестой день, а точнее ночь меня вызвали на допрос.В этом отношении там ни с кем не церемонились.Если кого-нибудь вызывали ночью, то делали это так громогласно, что вся камера просыпалась и немедленно выстраивалась длинная очередь к параше.

Мне сказали «приготовьтесь слегка». Это значит без вещей. Я оделась. Через некоторое время за мной пришли. Удивительно, но волнения не было. Огорчал только мой неприличный вид. Все завязки, пояса, пуговицы у нас поотрезали. Приходилось на себе придерживать одежду, чтобы она не падала. Вели меня долго по ярко освещенному коридору. Ввели в кабинет следователя. Он сидел за столом и мне предложил сесть. Взял огромный лист бумаги и по форме стал заполнять. Вначале анкетные данные. Затем спросил, что я знаю о контрреволюционной деятельности мужа. Я сказала, что абсолютно ничего не знаю. Это была истинная правда. В дальнейшем допрос разворачивался так:

- Кто из ваших знакомых арестован?

- Не знаю.

- О чем вы разговаривали с вашим мужем?

- У нас были дети, общее хозяйство, нам было, о чем поговорить, но все разговоры я

вспомнить не могу.

- Я не могу вам верить, ведь вы – враг народа.

- Что же я сама себе – враг?

- Пожалуйста без красивых фраз. За что же вас арестовали?

- Я сама хотела вас об этом спросить. Считаю, что это недоразумение.

К вопросу о том, что я знаю о контрреволюционной деятельности мужа, он возвращался несколько раз и всякий раз получал один и тот же ответ.

Я увидела написанную фамилию Вихнич и спросила: - «Это ваша фамилия?» Он быстро взглянул на меня, и сказал: -«Да, а она вам знакома?». Я ответила, что не знакома, просто интересно, кто со мной говорит.

Время было позднее и Вихнич, очень хотел спать. Он несколько раз засыпал и перо в его руке съезжало по бумаге, оставляя в конце строчки волнистую линию. Он от меня ничего особенно не добивался. Очевидно, мои показания уже не играли никакой роли в деле мужа, а моего собственного дела и вообще не было.

В конце допроса я спросила, не скажет ли он мне, в чем собственно обвиняется мой муж. Он полистал у себя на столе какую-то объемистую папку и пробурчал: «контрреволюционная группировка правых». Допрос закончился и меня отвели обратно в камеру. Я думала, что началось следствие и надо бы готовой к дальнейшим допросам. Но, как выяснилось, этим и ограничилось все судопроизводство надо мной. Разговора с Вихничем оказалось вполне достаточно, чтобы я получила восемь лет исправительно-трудовых лагерей. До объявления приговора меня никто больше не трогал.

Запомнилась мне одна из сокамерниц Эда Карловна Тененбаум, старая подпольщица-революционерка. В свое время она работала под руководством Дзержинского. Ей пришлось до революции сидеть в царской тюрьме. Она нам много рассказала о том времени.

У нас в камере была однаначетчица-сталинистка. Она заявила, что нам должно быть очень стыдно, что мы здесь находимся. О, нет, мне нисколько не стыдно, - ответила Эда Карловна, - путь будет стыдно тому, кто это сделал! Она была очень веселая и, несмотря на весь трагизм положения, очень жизнерадостная женщина. Маленькая, толстая, с короткими ножками. Она очень страдала из –за своего малого роста. Она всегда старалась нас развеселить, поднять наш дух, вспоминая забавные истории. Иной раз мы безудержно смеялись, но замолкали в ужасе, как только открывалась дверь.

Не каждый день, но все же нас водили на прогулку. Мы одевались и парами через черный ход выходили во двор. Тюремный двор четырехугольной формы. Со всех четырех сторон здания. Ни одного дерева, никакой травинки, никакого выхода наружу. Руки мы должны были держать за спиной. Во дворе выстраивались гуськом и быстро ходили по замкнутому четырехугольнику. Заключенные из окна камеры не могли видеть тех, кто на прогулке, и мы их также, из-за деревянных щитов, заслоняющих окна снизу. Но мы могли слышать страшные крики мужчин, которых подвергали истязаниям на допросах.

Нас, обитателей камеры №18, не били. Кричали во время допросов на некоторых из нас, оскорбляли, но не били. Мы были второстепенным человеческим материалом и нас не стоило тратить времени и сил. Наши показания ничего не меняли в ходе следствия, а участь наша была предрешена. Наше положение довольно точно отражала сочиненная кем-то частушка на мотив песенки, популярной во времена НЭПа («Купите бублики, гоните рублики» … и т.д.)

Жена вредителя была не бдительна,

На мужа вовремя не донесла.

И не допрошена, в Бутырки брошена,

и кару равную с ним понесла.

Кара, правда, не была равной, но мы об этом тогда не знали. Одним из тяжелейших лишений была полная неизвестность о судьбе близких.

Мы называли себя не оскорбительной кличкой ЧСИР, мы звали свой контингент «Женами», хоть многие из нас уже были вдовами к тому времени, а многим предстояло в ближайшее время ими стать.

Нас не пытали, если не считать пыткой каждый день пребывания за решеткой, сверлящие день и ночь мысли о наших осиротевших детях, отпрысках «врагов народа». Моим детям еще повезло. А у других судьба оказывалась не менее горькой, чем у родителей. Только мы узнали об этом много позже.

Нас не пытали, если не считать пыткой постоянное унижение человеческого и женского достоинства, начиная от оскорбительной процедуры снятия отпечатков пальцев и до «сухой бани».

О «сухой бане» надо рассказать подробнее. Приказали нам однажды приготовиться «с вещами». При такой формулировке мы никогда не знали, куда и зачем идем, вернемся ли обратно. Вели нас довольно долго и по двору, и по всяким коридорам. Привели в большую пустую камеру. По стенам длинные скамейки, по середине длинный стол. Процедуру проводили четыре женщины - тюремщицы.

Нам скомандовали раздеться догола, оставить вещи на скамейке, а самим перейти к противоположной стене. Вещи наши обыскивали тюремным способом, прощупывали все швы и складки, каждый кусок хлеба и мыла одним и тем же ножом разрезали на четыре части. Во всем этом не было никакого смысла. Обыскивали нас уже многократно, у нас не было никакого общения с внешним миром, но бессмысленная машина делала свое дело. Нас стали вызывать по одной. Рылись в волосах, искали чего-то во рту, заглядывали в нос и уши. Заставляли нагнуться и искали недозволенные предметы там, где их обнаружить мог только гинеколог. Процедура была безмерно унизительной. Эда Карловна не вынесла этого и с ней случился сильнейший нервный припадок. Совсем голая она лежала на скамейке и ее всю свела нервная судорога. Мы испугались за ее жизнь, но тогда все обошлось.

Потом Эда Карловна просила меня, если я где-нибудь встречу ее родных, а их арестовано было много, сказать им, что она жива и бодра. Скажите – жив курилка! Я и не думала, что смогу действительно выполнить эту просьбу, но чем судьба не шутит. Я впоследствии в самом деле встретила ее близкую родственницу, Регину Сташевскую, и рассказала ей все, что знала об Эде Карловне. С самой же Эдой Карловной после Бутырок мне уже встретиться не пришлось. Говорят, она дожила до освобождения, но на воле протянула недолго. Светлым она была человеком, всегда думала о других.

Пребывание мое в Бутырской тюрьме подходило к концу.

3. ПЕРЕСЫЛКА

В камере № 18 мы прожили месяца полтора. Затем меня и Соню Болотникову вызвали вместе, приказали забрать вещи и повели снова дальними переходами. Привели, как мы потом узнали, в круглую башню Бутырской тюрьмы, где находилась пересылка. Оттуда направляли в места, где следовало отбывать наказание.

Дверь камеры открыли, и я испугалась. То, что мы увидели, было похоже на сумасшедший дом или какое-то страшное театральное представление.

Большая камера. На высоте примерно метра от пола к стене, как театральные подмостки, примыкают сплошные деревянные нары. На нарах стоят странные фигуры, человек сорок, с распущенными волосами, обвешанные бельем. На вытянутых руках висят разные тряпки, и они ими помахивают, как крыльями. Я даже подумала, что это сон или галлюцинация.

Все оказалось очень просто. Я разглядела длинную фигуру Маши Васильевой, Веру Вонлярлярскую и всех, с кем мы были арестованы в один день. Маша позвала меня и объяснила, что их водили в баню и, за неимением другого способа, они так сушили выстиранное в бане белье.

От Машиной беспомощной слезливости не осталось и следа. Это была энергичная, деятельная женщина. Я поместилась на наре рядом с ней. Она рассказала, что все это время была не в привилегированном корпусе, как я, а в такой же общей камере со сплошными нарами, на которых укладывалось по 60 – 80 человек, а в самое «урожайное» время все было заполнено и под нарами на полу.

Спали мы на голых досках, под голову клали свои вещи. Лежали настолько вплотную друг к другу, что можно было перевернуться на другой бок только, если одновременно переворачивался весь ряд.

Мы шептались с Машей по ночам, обсуждали то, что с нами стряслось. Люди за это время очень изменились, приспособились как-то к обстановке.

Однажды ввели женщину и по камере прошло движение и шепоток» «Томская, Томская». О самоубийстве Томского и посмертном его причислении к «Врагам народа» знали все. А я взглянула и ахнула. Еще до ареста, в период моих бесполезных хлопот и стараний доказать невиновность моего мужа, я ходила в приемную Прокуратуры ССС. Там в очереди рядом со мной была пожилая женщина. Мы разговорились, она больше слушала, а я рассказывала о своей семье, о том, как эта семья разрушилась. Она сочувствовала мне, но себя тогда не назвала. И вот в этой нашей новенькой я вдруг узнала свою случайную знакомую.

Томскую окружили тесным кольцом и знакомые. и незнакомые. Когда первый порыв прошел и люди разошлись по своим местам, я пробралась к ней, подсела и напомнила ей нашу встречу в очереди у приемной. Она узнала меня, мы сердечно поговорили. Она сказала, что я ей тогда очень понравилась, и она пожелала своему сыну такую же жену. Больше я ее никогда не встречала. Говорили, что ее и ее сыновей заслали куда-то очень далеко, если не хуже.

Между сплошными нарами и стеной, где была дверь, был проход, в котором стояла железная койка, покрытая досками. Однажды открылась дверь и втащили, а затем швырнули на эту койку маленькую, худенькую и какую-то сгорбленную, вернее скрюченную женщину. Ее трясло мелкой дрожью, зубы стучали, доносился неумолкающий прерывистый стон.

Два или три дня она была у нас в камере, никакой пищи не принимала, не поднималась. На участливые вопросы товарищей не отвечала, видимо была без сознания. Подходили к ней и тюремщики.Из их грубых окриков мы узнали, что ее фамилия Зарецкая. На нее кричали, грозили какой-то резинкой (резиновой дубинкой, надо полагать) – еще резинки захотела? Только грозить ей было поздно. Один спросил, может померла?

Другой наклонился прислушался – нет, еще дышит. На третий день дышать перестала. Принесли носилки, схватили покойницу за голову и ноги, бросили на носилки. Звук был ужасный, видимо окоченела уже.

Какая трагедия произошла, чего добивались палачи от этой хрупкой женщины, мы так и не узнали. Трудно было даже догадаться, так как тюрьма была пересыльной, а не следственной. Как бы то ни было, они не достигли своей цели. Мы еще раз поняли, что нам досталась в этих стенах не самая горькая доля.

Нас готовили к этапу. Давали листочки бумаги, чтобы записать адреса домашних и список необходимой одежды. Все воспарилидухом. Это был способ хоть косвенно дать знать родным о своей судьбе, получить из дома пусть даже молчаливую весточку. Для некоторых так оно и было, для других этот «акт милосердия» обернулся издевательством. Рае Эскиной, например, принесли чемодан, наполненный шляпами, и больше ничего. Объяснений не было. Маше Васильевой принесли белье, платье, чулки. Все вещи, естественно, обыскивали. Дней через десять перед отправкой их пересылки, снова был обыск. Каково же было отчаяние Маши, когда у нее в одном чулке нашли письмо, написанное мелким почерком на тоненькой полоске материи. Горе Маши было потрясающим. Она плакала, умоляла дать ей прочитать письмо. Тюремщики были безжалостны. Потом все-таки один из них буркнул: - «Дура, чего убиваешься, дома все здоровы.»

Я не знала, что произошло дома, когда меня забрали. У меня была надежда, что к детям переехала от сестры моя мама и квартира сохранилась. Я дала свой собственный адрес, и никто не сказал мне, что комнаты наши опечатаны (впоследствии туда поселили семью сотрудника НКВД) и дома у меня больше нет. Мне просто ничего не привезли. Без всяких объяснений.

Перед отправкой в лагерь был проведен еще ритуал объявления приговора. Нас вызывали по одной, вели по коридору, устланному дорожкой, в небольшой кабинет. Там за столом сидел какой-то офицер НКВД. Предлагали сесть и давали прочесть выписку, но не из постановления суда, которого не было, а из протокола заседания ОСО (Особого Совещания). В Выписке значилось: «СЛУШАЛИ: Дело по обвинению Усовой Зинаиды Даниловны. ПОСТАНОВИЛИ: Усову Зинаиду Даниловну, как члена семьи изменника Родины, приговорить к лишению свободы в исправительно-трудовых лагерях сроком на восемь лет». Датирован документ был 21 марта 1938 года. Я могла не запомнить текст дословно, но утверждаю категорически, что никакой содержательной части обвинения там не было, не упоминалось также и содержание обвинения моего мужа, даже само имя его упомянуто не было.

Не надо было быть юристом, чтобы увидеть в этом мероприятии беззаконие и произвол. Я отказалась подписать такую бумагу. Офицер за столом не кричал и не дрался. Он спокойно объяснил мне, что подписывать я должна не свое согласие с приговором, а лишь подтвердить, что меня с этим приговором ознакомили. Это я подписала.

У других процедура была та же. Некоторым женщинам было еще обиднее, чем мне. У меня был, по крайней мере, реальный муж. Но, если, например, «изменник Родины» оказывался и изменником своей жены, то репрессировали в равной степени и первую, и вторую его жену. Как раз такой нелепой жертвой оказалась Соня Болотникова. То же было с первой женой Радека. Иногда жены узнавали о неверности мужей, встречая в лагере соперницу. Все это было дико, необъяснимо, должно было найти какой-то выход. И мы ждали, особенно такие наивные и доверчивые, как я. Были, впрочем, и пессимисты. Мы им не верили.

Наконец, завершились формальности, нас приготовили к этапу. Нас погрузили в машины. Тут уж «черный ворон» был без внутренних перегородок. В каждую машину впихивали столько людей, сколько могли поместить. Привезли на вокзал, только не в обычном понимании, а на какие-то задворки. Мы увидели маленькие темные дома, высокие каменные заборы. Как только мы вышли из машины, нам конвойные велели сесть на землю и ждать, пока разгрузятся все машины. Потом повели нас в полной темноте к поезду, стоящему на запасных путях. Внешне поезд выглядел обычным пассажирским. Он и был обычным, только сзади были прицеплены вагоны для арестантов. Не могу сказать сколько, так как внешне он ничем не отличались от пассажирских. Другим было только внутреннее устройство. Вдоль вагона тянулся узкий коридор, отделенный от арестантских помещений решеткой из прутьев, как в зоопарке. Вагоны за это получили прозвище обезьянников. Пространство, где мы помещались, было разделено на отсеки, как в купейном вагоне, сплошными стенками. В каждом отсеке от стенки до стенки тянулись сплошные нары в два этажа. Окна были загорожены. В каждом отсеке помещалось по 12 - 16 человек. Спускались и поднимались на верхние нары, держась за прутья решетки, как в настоящем обезьяннике. По коридору прохаживались охранники, у которых мы были постоянно на глазах.

Питание на дорогу нам выдали сухим пайком – соленую рыбу и хлеб. Воду не давали совсем.

Ехали мы таким образом недолго, может быть сутки, или даже меньше. Проезжали мимо станций со странными названиями: Явас, Умор, Темники, - это в Мордовской республике. Лагеря, где нам предстояло провести долгие годы, назывались Темниковскими, а станция – Потьма.

После двух месяцев тюрьмы с ужасными запахами и засовами, с каменной скованностью, , нас при выходе из вагона поразил свежий воздух, простор. Был апрельский солнечный день, куры рылись в навозе, стояли лошади, впряженные в телеги, виднелись какие-то убогие постройки. Были кое-где и деревца, еще не покрытые зеленью, но уже заметно ожидающие ее. Все это глубоко трогало и волновало. Даже конвоиры вели себя непринужденнее. Команды подавались не металлическим окриками, а обыкновенной разговорной речью.

Построились парами в колонну и пошли. Шли довольно долго, но были рады этому. Все вокруг было настоящим – и земля, и дорога, м и пробивающаяся травка и кое-где еще не дотаявшие снежные сугробы. Вещи несли на себе. Мне было легче других, у меня вещей не было.

4. ПОТЬМА

Темниковские лагеря состояли из большого числа отдельных участков, расположенных на значительных расстояниях друг от друга. Сколько их было всего, мне трудно сказать.

Известно нам было, что главная администрация находится на 15-м участке, он был своего рода административным центром. Мы знали, что туда отправляют беременных женщин и женщин, родивших в тюрьме. Там были детские ясли. Мы это знали понаслышке. Каждый участок жил своей жизнью, в строгой изоляции от других.

Нас доставили на 23-й участок. Он представлял собой обширную территорию в форме квадрата, обнесенную колючей проволокой, с вышками по четырем углам, откуда часовые вели свои неусыпные наблюдения.За колючей проволокой проходила распаханная полоса, на которой предполагаемый беглец обязательно оставил бы отчетливые следы. С одной стороны ворота и проходная будка – вахта. Нашу колонну впустили в ворота и сразу же направили в четвертый барак. Нам на первых порах не разрешили общаться с другими обитателями лагеря. Им тоже не разрешали к нам подходить – полагался карантин. Запрет понемногу нарушался, а потом и совсем был снят. Оказалось, что все четыре барака нашего участка заняты только «женами». Многие оказались знакомыми по воле или по Бутырской тюрьме. Это и не удивительно. Каждый барак на 200-250 человек, преобладали люди, принадлежавшие на воле большей частью к довольно узкому кругу. Творческая и научная интеллигенция, жены ответственных работников, врачи, учителя и т.д. Чаще всего с высшим, реже – со средним образованием. Не имеющие законченного среднего образования насчитывались единицами. Никто не совершал никаких преступлений и, более того, не обвинялся в них. Вся лагерная обстановка, рассчитанная на закоренелых преступников, напоминала какую-то скверную комедию в нашем случае.

Бараки заполнялись женщинами, доставленными одним этапом, если не исключительно, то в большинстве. В первом и четвертом бараке преобладали москвички, третий был занят ленинградками, второй - грузинками. Помимо бараков, предназначенных для житья, был барак-столовая, прачечная. Затем меньшего размера амбулатория, небольшая контора для начальника участка, отдельная постройка – изолятор. Там в то время содержалась одна женщина, которая сошла с ума. Она была тихая, ни с кем не разговаривала, только все растирала голову свою голову надо лбом, пока не вытерла на ней огромную лысину. Заключенных к ней допускали, чтобы кормить и ухаживать. Все ее жалели.

Постройки на территории участка стояли очень просторно, оставалось много свободного места. Это для нас сыграло большую роль.

Серьезной проблемой оказалось занять всех работой. Разумеется, весь хозяйственный, обслуживающий, медицинский персонал был из заключенных. Помню, что там были прекрасные врачи. Мое здоровье быстро ухудшалось и с амбулаторией пришлось познакомиться близко.

Тем не менее этих работ на всех не хватало. Начальник лагеря нашел выход. Место там было голое, сильные ветры, песчаная почва. Ветер сметал песок к одной стороне участка, образовывались песчаные холмы. Так вот начальство придумало, чтобы женщины на носилках переносили эти большие кучи песка обратно. Как ни нелепа была эта работа, мы с жаром взялись за нее и выполняли не рассуждая, тем более, что прошел слух, будто бы за хорошую работу будут сокращать сроки заключения.

Пока мы носили песок, для нас придумали новую нагрузку: в другой стороне участка ев свободной территории были старые пни. Надо полагать, много лет назад здесь был вырублен лес. Нас поставили корчевать пни, что вызвало новый взрыв энтузиазма. Нам так хотелось работать, чтобы заглушить свое горе, да и чтобы чувствовать себя человеком. Ведь и во всей нашей предыдущей жизни людьми нас делала наша работа.

Наконец, вышестоящие инстанции догадались, что не обязательно придумывать для нас никому не нужную работу. Можно и пользу из нас извлечь, прямую материальную выгоду. На нашем участке организовали вышивальное производство. Мы должны были вышивать купоны мужских украинских рубашек. Привезли материал, ниткимулине, иголки, наперстки. Нас разбили на бригады, стали обучать. В такой массе женщин нашлись те, кто владел этим мастерством виртуозно. Создавались иной раз поистине художественные работы. Обучение быстро продвигалось, так как желания и старания было хоть отбавляй.

Меня выделили тогда бригадиром по мережке. Это был единственный вид рукоделия, который я тогда знала. Я работала наравне со всеми и сверх того получала материал, раздавала работу, сдавала готовую продукцию. Бригада была у нас очень дружная. Помню, было перепроизводство мережечниц и нашу бригаду решили расформировать, или же перевести на вышивку украинской гладью. Украинской гладью вышивать у нас никто не умел. Я спросила членов бригады, что они хотят – разойтись по другим бригадам, или под моим неопытным руководством осваивать украинскую гладь. Все выбрали второе.

Начальником нашего производства была Кадацкая (жена бывшего председателя горисполкома в Ленинграде). Она поддержала нас, и мы начали новое дело. Мне очень помогла моя хорошая приятельница Вера Успенская. Вышивку мы не только освоили, но и вышли на одно из первых мест.

Теперь могу найтись люди, которые не поймут, как это мы, обиженные так жестоко и несправедливо, вдруг стали так самоотверженно работать. А все просто. Мы были такими до мозга костей. Мы, наше поколение, не умели иначе и работа помогала остаться самими собой.

Работа позволяла хоть ненадолго забыть о своем ущербном положении. Я был ею очень увлечена. Спать ложилась и вставала с мыслями о работе, придумывала свои рисунки. Один из них был даже принят в производство.

Однажды к нам прислали вольнонаемную женщину-инструктора. Сидя за столом, она показывала нам рисунки. Я стояла за ее спиной. И вот, чтобы лучше видеть, я склонилась над ее плечом, но вдруг заметила, что она немного повернула голову в мою сторону и искоса напряженно следит за мной. Я поняла, она видит во мне преступницу, от которой можно ожидать чего угодно. В такой момент общей интересной работы это было как пощечина.

Унижение человеческого достоинства, впрочем, было и куда более существенным, на него был рассчитан весь строй нашей жизни.

Жили мы в длинных бараках с бревенчатыми стенами, дощатыми некрашеными полами. По обе стороны барака были установлены двухэтажные четырехместные нары из не струганных, грубо сбитых досок. Располагались нары по вагонной системе, с расстояниями между ними в один шаг. Постель состояла из мешка, набитого сеном или гнилой соломой, и тонкого грубошерстного одеяла. Подушек не было совсем, устраивались, как умели. У многих были подушки, взятые из дома. У меня ничего не было, приходилось класть под голову свернутую одежду.

Уборку выполняли дневальные. Дежурили по очереди все без исключения. Ремонт по мере надобности выполняли своими силами. К зиме отепляли бараки, замазывая пазы глиной, смешанной с песком.

Казенная одежда всех нас делала безобразными. Преобладал черный цвет – черные юбки, телогрейки, ушанки из хлопчатобумажной материи. При этом выдавали яркие, шутовские какие-то кофты. Текстильный ли брак, или специально подбирался для издевательства такой материал, а может быть для того, чтобы в случае побега мы посильнее отличались от прочих людей – непонятно. На ярко-красном ситце были нарисованы огромные аляповатые цветы или звезды, зеленые и белые. Располагались они в самых неожиданных местах. Приходилось быть таким пугалом. Домашняя одежда постепенно приходила в негодность. Обувь донашивали свою, чинили ее своими силами в организованной на участке сапожной мастерской.

В столовую ходили парами. Существовала очередность для бараков.Когда процессия из черных фигур тянулась от барака в столовую, было похоже на женский монастырь. Пища была грубой и крайне однообразной – ячневая каша, соя или чечевица. Никаких жиров практически не давали. Работали на кухне наши же заключенные. Из этих продуктов им разрешалось изобретать блюда по своему усмотрению. По склонности к юмору, который скрашивал нашу жизнь, ячневая каша именовалась «Яшкой», а соя «Зоей». Острот по поводу этой парочки было немало.

Событием было, когда привозили картошку. Это случалось очень редко, и картошка была не крупнее грецкого ореха, но воспринималось как праздник. Сразу отваривали мешка два или три, вызывали ночью бригаду из пятидесяти, примерно, человек на чистку картошки. Никто не расстраивался по поводу ночной работы. Картошку любили все.

Хлеб давали черный. Тогда, до войны, по 600 грамм на человека. Было голодно из-за отсутствия жиров и сахара.

Пожалуй, не легче голода была строгая изоляция, в которой мы находились первые полтора года. Мы ничего не знали о своих детях и мужьях, не получали ни посылок, ни писем, не было ни газет, ни радио. Оторванность от внешнего мира была полной. Из персонала лагеря был лишь начальник участка. несколько конвоиров и водовоз, привозивший на волах бочки с водой. Начальником участка был Белоненко, который жестоким человеком не был. Он даже сочувствовал своему «контингенту». Прозвали его Валерьянкой и вот почему. В какие-то установленные часы Белоненко вел прием заключенных в своей конторе. Мы прекрасно знали, что от него наша судьба не зависит, но многие ходили к нему, изливали душу, жаловались на совершенную с нами несправедливость, рассказывали о своих страданиях. Некоторые говорили даже, что видели на его глазах слезы. Он пытался как-то успокаивать своих посетительниц. На том, понятно, его участие и кончалось. Тем не менее, антагонизма он у нас не вызывал. Помочь нам «Валерьянка» не мог, но человек с другим характером на его месте мог бы очень основательно отравить нашу нелегкую жизнь. Одна из лучших наших мастерицЗина Иоффе, правда не по собственному почину, а по его распоряжению вышила рубашку начальнику на шелковом полотне. Рисунок был сложнейшим, вышивала без канвы, считая нитки ткани. Работа была египетская, но чудесная получилась рубашка. Для «Валерьянки» было не жалко за его сочувствие людям.

Культурный уровень конвоиров был очень низким. Тем не менее, понимая, с кем имеют дело, они старались держаться «на уровне». До сих пор вспоминаем, к случаю, блестящий афоризм одного из них: «Академиев мы не кончали, но нам поручили вами руководить и руководим мы вами неплохо».

Во время поверки одна больная женщина лежала на наре, завернувшись в одеяло с головой. «Это что за увертюра?» – грозно спросил конвоир.

Одна из женщин, спасаясь от комаров, засунула ноги в рукава телогрейки. Возмутительный этот факт был отмечен. В очередном приказе, которые обычно зачитывались нам на вечерней поверке, появился пункт, уточняющий режим лагеря: «Запрещается засовывать ноги в рукава телогреек». Все удивились.

Однажды молоденькая женщина Ася Солдатова сломала нечаянно деревянную ложку. Ей сделали строгое внушение, угрожали посадить в карцер. Сажайте, - сказала Ася, - очень хорошо! Я хоть буду знать, что сижу за сломанную ложку, а то и понятия не имею, за что сижу. Несмотря на дерзость, в карцер ее не отправили. Режим на нашем участке был относительно мягким.

Мы общались с немногими вольными женщинами. Полномочия их были небольшими, но в пределах отпущенной власти от них пощады ждать не приходилось. Я помню случай, когда одна из вышивальщиц, вышивая на ткани без канвы пропустила в рисунке на одну ниточку больше или меньше, чем требовалось. Это совершенно не было заметно, надо было очень придираться, чтобы увидеть такую ничтожную погрешность. Тем не менее, приемщица отказалась принимать работу. Обратились к начальнику. Он никак не мог понять, в чем дело, он просто не видел изъяна. Но приемщица стояла на своем. Начальник в этом случае не поддержал заключенную и большую работу ей не засчитали, все пришлось распороть.

Большим лишением для нас был «информационный голод». Ни одной печатной строчки, ни библиотеки, ни своих книг не было в этот первый период заключения в лагере. Электричества в бараках не было. Устраивались самодельные светильники коптилки, но от них угорали. Да и маленький светильник на огромный барак был каплей в море. Вечерами после работы сидели в темноте. Никогда не забуду, как Вера Вонлярлярская, сидя на верхней наре, читала по памяти на весь барак «Братьев Карамазовых». Фрида Сток очень любила Цвейга и пересказывала нам самые любимые свои вещи; хорошо помню, например, в ее изложении «Смятение чувств».

Многие читали стихи. Воздавали должное и неклассическому жанру. С замиранием сердца слушали многие «Тайну старой девы» Марлитт в изложении Шуры Прейс. Годилось решительно все, что помогало отвлечься от своих тяжелых мыслей.

В светлое время года придумали мы себе и другое развлечение. Я выстругала ножом рейку и нарезала 28 одинаковых чурочек. Затем выжгла раскаленным гвоздем глазки и сделала домино. Мы очень увлеклись этой игрой. Мое самодельное домино долго нам служило. Окружающие острили на наш счет: «Им все равно, им все равно, они играют в домино».

В этот период я сблизилась с Надеждой Михайловной Павловой, с которой нам предстояло очень много пережить вместе и сохранить теплые дружеские отношения до сегодняшнего дня.

Мы постоянно ждали каких-то изменений в своей судьбе. Нам казалось, что абсурдное положение в которое мы попали, не может продолжаться бесконечно. Кто-то должен разобраться во всем и восстановить справедливость. И вот однажды к нам приехала комиссия. Надо ли говорить, сколько надежд это вызвало, какой ажиотаж.

Вошли в барак человек шесть-семь в форме НКВД. Мы обступили их толпой. Они стали задавать вопросы на что жалуемся, как нас кормят, дают ли одежду, есть ли в бараках клопы. У нас были клопы, мы были голодны и кое-как одеты, но в этом ли было дело? Никто на это не жаловался. Нам надо было выяснить совсем другое – зачем нас, безупречных членов общества, нормальных советских людей держат здесь? Мы такие же советские люди, как и все, по ту сторону колючей проволоки, никто из нас не знает, в чем виноват, за что искалечили нашу жизнь, лишили материнства.Один из членов комиссии повышенным тоном заявил: «А куда ваши мужья перли?» Ему ответили, что наши мужья революцию вынесли на своих плечах.

Среди нас были сильные ораторы, произносились душераздирающие речи. Правда была на нашей стороне и поэтому говорить было легко. Отвечали нам односложно, жестко и грубо, в издевательском тоне. Высказывались глубокие мысли вроде той, что муж и жена – одна сатана.

Впечатление от посещения лагеря этой комиссией было потрясающим. Мы поняли со всей остротой, что произошедшее с нами не ошибка, а мероприятие, выполненное вполне сознательно, что нам не на что надеяться, нам предстоят вполне реальные годы заключения просто так, потому что так надо.

Общее подавленное состояние было настолько сильно, что охватившее всех нас отчаяние настолько страшно, что лагерное начальство испугалось. Закрыли на замок колодцы, чердаки и даже в уборную стали водить под конвоем. Тем не менее, попыток самоубийства в тот период я не помню. Были другие потери, одна из них коснулась меня.

В первые дни после водворения в лагерь я узнала, что в «Ленинградском» бараке находится сестра моего мужа Клавдия Андреевна Наумкина. До ареста она жила с семьей в Колпино под Ленинградом. Мы встретились, обнялись, выплакали друг другу свое горе. Ее муж тоже был арестован в 37-м, остались двое деток, о судьбе которых она, как и я о своих, ничего не знала. Уже тогда Клавдия Алексеевна была смертельно больна. У нее был рак груди. В лагере ее здоровье стало резко ухудшаться, она слегла, не могла есть. Скоро ее отправили на 15-й участок, где она и скончалась.

В нашей бригаде работала Роза Маврикиевна Радек, немолодая, некрасивая женщина, по профессии врач. Обаяние ее заключалось в тонком уме, эрудиции, стойком характере. Она была бывшей женой Карла Радека.

Радек давно ее оставил, женился на другой. Это нисколько не остановило руку карателей. Бедняга пострадала за мужа, которого у нее уже фактически не было. Мы с ней были в дружеских отношениях. Я спрашивала ее, как старшего товарища с более широким кругозором, что она думает о происходящем в стране. Она сказала, что ничего не понимает. Полагает, что и Радек не сумел разобраться в ситуации.

Роза Маврикиевна заболела раком желудка и умерла на наре, у нас на 23-м участке Темниковских лагерей. Товарищи относились к ней сочувственно, но были молодые девчонки, которые считали Радека одним из виновников происходящего. Его арестовали позже других и вел он себя по отношению к бывшим близким друзьям достаточно скверно до своего ареста. Я слишком мало знаю, чтобы осуждать или не осуждать самого Радека, но винить в его грехах Розу Маврикиевну было кощунством. Несколько молодых и несмышлёных так и делали, и старались в ее отчаянном положении ей еще всячески досадить. Например, нарочно прыгали на верхней наре над ее головой, чтобы не дать ей покоя. Она не жаловалась никогда и ни на что, а как тяжело ей было, можно себе представить.

Четыре заключенные на нашем участке сошли с ума. Об одной из них, которую звали Ядвига (фамилии не помню), я рассказала раньше. Это она с психическим заболеванием продолжала жить среди нас, хоть и в отдельном домике. Когда начались и другие случаи помешательства, больных стали от нас увозить. Увезли и Ядвигу.

Вторая женщина заболела психическим расстройством на сексуальной почве. Она была буйной, вела себя агрессивно и в соответствии с характером своего помешательства.

Третьей была Катюша, грузинка, которая не смогла пережить разлуки со своими детьми. В своем помешательстве она уверяла, что ее детей утопили в колодце. Катюша подходила к колодцу, наклонялась и жалобно звала детей по именам. Зрелище это было невыносимо тяжелым.

Четвертой потеряла рассудок жена бывшего секретаря Одесского обкома партии, двадцатичетырехлетняя красавица Солянж. Она была дочерью француза и русской эмигрантки, родилась во Франции. В бреду она считала себя маленькой девочкой.

Трагедии эти разворачивались на наших глазах, в лагере самого легкого режима. Потом мы узнали, что может быть несравненно хуже, но было это уже не в Потьме.

Мы же все старались выжить, надежда на будущее, потерянная после визита пресловутой комиссии постепенно возвращалась, вопреки доводам разума. Способствовало этому и то, что жизнь наша изменилась – с нас сняли строгую изоляцию. Выразилось это в том, что нам разрешили переписку с родными, позволили получать посылки. Мы узнали наконец о судьбе своих детей, только не всем, к сожалению, это принесло радость.

Все, что касалось детей, переживали совместно, всё касалось всех. Разлука с детьми, постоянная тревога за их судьбу сопутствовал нам непрерывно. Этой тревоги, как себя не обманывай, не заглушить было ничем. Со дня ареста мы не видели не только своих, но и вообще никаких детей. Помню такой случай. Начальство поручило нашей мастерской сшить пальто ребенку, дочери кого – из конвоиров. Надо было снять мерку и девочку привели в нашу зону. Один вид ребенка вызвал у нас бурную реакцию. Несколько грузинок из грузинского барака, увидев ребенка закричали. Тогда из барака выскочили толпы грузинок, началась страшная массовая истерика. Тот, кто видел это, никогда не забудет.

Девочку подхватили на руки и через окно вахты скорее передали за хону.

Потрясением для всех было первое детское письмо, когда сняли строгую изоляцию. В полутемном бараке все столпились вокруг матери, получившей это письмо. От волнения и слез она не могла читать. Письмо отобрали у нее, требовали, чтобы читаллучший чтец, передавали из рук в рукии, наконец, наиболее выдержанная из нас сквозь слезы его прочитала.

Известия, которые мы получали в письмах были то успокоительными, то трагическими. Счастлива была мать, которая узнавала, что дети находятся у родных, сыты, здоровы. Бывали траурные дни, когда кто-либо узнавал о гибели своего ребенка. Положение детей было тяжелым. Оставались без родителей и грудные дети, бывало, что и в квартире, запертой на ключ.

Ужасная трагедия была у моей соседки по наре Наташи Венцовой. После ее ареста остались сиротами сын, грудничок шести месяцев и пятилетняя дочь. Мальчик погиб без матери. Девочку взяли на воспитание их бывшие друзья-соседи. Она получила от них письмо, в котором они холодно и официально сообщали, что девочку усыновили и требуют, чтобы мать ничем и никогда не напоминала ей о себе. Изолировали ее от бабушки, матери Наташи. Наташа могла опротестовать усыновление, но у ребенка тогда была бы гораздо более тяжелая судьба. Наташа оставила все, как есть, но чего ей это стоило! На нее страшно было смотреть. Худая, с постоянно воспаленными глазами, это был не человек, а комок нервов.

Горько приходилось и детям старшего возраста.Некоторые сбивались с пути истинного, начинали воровать, попадали в детские колонии.

Тяжело было членам семьи «изменников Родины» не только за колючей проволокой. Их выявляли, травили, преследовали и на воле. У меня в Потьме была приятельница -–врач, мордовка. Ее звали Женя Коломенцева. Она рассказывала, как однажды. еще до ее ареста, учительница в школе предложила детям, чтобы те, у кого арестованы родители, подняли руку. Маленький сынок Жени рассказал дома: «Мамочка, ты не беспокойся, я поднял руку, но так немножко, чтобы никто этого не заметил».

С нами в Потьме была Регина Сташевская, жена известного дипломата. У нее на воле оставалась дочь, взрослая девушка, которую преследования и травля со стороны окружающих довели до отчаяния. Последней каплей было то, что от нее дочери «врага народа» отказался жених. Девушка покончила самоубийством, отравившись газом. Мы, окружающие, узнали об этом раньше самой Регины, но сообщить ей язык не поворачивался. Потом ее известили официально. Горе это я не могу описать.

Другим везло больше. Бывали иной раз смешные маленькие победы, которые вызывали улыбку. Один мальчик рассказал матери в письме, как у них в квартире, после того, как ее увезли, описывали вещи. Он догадался мамины часики надеть на ручку и их не заметили и не забрали. Он пишет затем о прочих делах, а в самом конце торжествующая фраза: «А часики все-таки есть!». У нас эта фраза потом вошла в обиход.

Мне сказочно повезло, мои дети оказались у родных. Если можно быть более счастливой в нашем положении, я была счастлива, когда узнала об этом.

Тот день, скорее даже ночь, когда я получила из дома первое письмо, до сих пор помню во всех подробностях. В нашем бараке морили клопов.Нас перевели на ночьв недостроенный барак, а точнее под навес с недостроенной крышей. Началась сильная гроза с дождем и ветром. Все промокли до костей. Заключенные, работавшие в ночной смене, помогли нам разместиться в бане и прачечной. И тут доброжелательница, из тех, что ночью разбирали почту, передала мне письмо. От волнения и радости я больше не спала в ту ночь.

С домом установилась постоянная связь. Мне писала старшая сестра Нина, а чаще всего – дочка Люся. Ее письма я берегла все годы своих хождений по мукам, хранятся они у меня и до сих пор.

После того, как Люся переселилась к моей сестре, ей пришлось сменить школу. Она перешла в 636-ю школу, примыкавшую к театру Ленинского Комсомола. Директором школы была Нина Иосифовна Гроза, умный и гуманный человек. При первом собеседовании Люся начистоту рассказала ей о своих семейных обстоятельствах. Нана Иосифовна погладила девочку по плечу и посоветовала никому больше об этом не говорить, ни учителям, ни ученикам. С этого времени Люся стала учиться молчать. И все-таки тайну сохранить не удалось. Открылась она самым романтическим образом.

Нам, на нашем вышивальном производстве, разрешалось использовать для себя ни к чему не годные лоскутки и обрезки ткани. Я даже собрала себе из них лоскутную простыню, чем очень гордилась. Но настоящим увлечением было другое. Мы вышивали гладью на лоскутке бабочек, зайчиков, медвежат, вырезали аккуратно и посылали в письмах детям. На память о маме.

В те годы в школах еще не носили форму, но дети ходили в сатиновых халатиках. Вот моя дочь и приколола на лацкан своего халатика свою бабочку. Ее одноклассница Лида Ингулова посмотрела на Люсю как-то странно и на следующий день пришла с такой же бабочкой. Девочки обнялись и все рассказали друг другу. Потом очень дружили, пока война не разбросала их по разным городам. Родителей Лиды постигла такая же участь, как и нас. Она, как и Люся, воспитывалась в семье тети и дяди.

В одном классе с Люсей училась Искра Тененбаум. Я узнала об этом много лет спустя. Может быть Искра и была родственницей Эды Карловны Тененбаум, моей знакомой по Бутырской тюрьме, теперь этого уже не узнать. Фамилия Тененбаум встречается не часто, да и Искрой могли назвать дочь, вероятнее всего, старые большевики.

Но вернемся к рассказу о Потьме. Наша жизнь в этот период сильно изменилась. Мы стали получать посылки, а в посылках книги, кое что из еды и одежды. Одной из наших женщин прислали в посылке… вышитую рубашку нашей работы. Оказывается, наша продукция поступала в торговую сеть и пользовалась спросом даже в больших городах. Из присланных книг составилась даже небольшая библиотечка.

Другим признаком облегчения режима явилось разрешение петь. Уж не знаю почему, но пение до этого времени строго запрещалось. Это было серьезным лишением. В чем и излить душу в несчастье, как не в грустной песне. Потому и было так много песен, например, у старых политкаторжан. Я знала их, муж их очень любил, у него был хороший голос. А здесь – нельзя и все тут. Надо сознаться, что нарушали мы это правило и раньше. Занавешивали одеялами окна, собирались в малом отделении большого барака, ставили у дверей караульных и пели, плакали и пели. Голоса там были такие, что иной столичный театр позавидует. Профессионалы.

Но вот разрешили нам пение официально, да и не только пение, но даже художественную самодеятельность. Скромно сказано конечно. Среди нас ведь были профессиональные актрисы.

Отвели помещение – все тот же недостроенный барак, который сошел за летний театр. Устроили сцену, сделали скамейки для зрителей. Программа этого первого, а для меня и многих других- единственного, концерта была утверждена начальством.

Концерт этот для нас был очень важен. На какое-то время подготовка к нему заполнила наши серые будни. Он как будто бы дал возможность одним глазком заглянуть в нашу прежнюю жизнь, показал нам же самим, что мы еще люди, с талантами, человеческим достоинством, а не отбросы общества, в какие упорно старалась превратить нас лагерная действительность. В подготовке к концерту участвовали очень многие. Строили «театр», который тут же окрестили «Крышей Парижа», благо из одной крыши он и состоял. Творили, именно творили, а не шили костюмы для артистов из более чем скудных средств. Получилось, как нельзя лучше, по крайней мере так казалось нам тогда. Перешагнув через свое горе, тщательно готовились артисты. Например, Зина Еременко, бывшая балерина большого театра, подготовила балетный номер с тоненькой изящной Асей Солдатовой. Для этого потребовалось большое мужество. У Зины после ее ареста погиб грудной ребеночек.

Настал день концерта. Оказалось, что охранники наши тоже не намерены лишать себя удовольствия, ни себя, ни свои семьи. Накануне по баракам прошла староста Ревекка Хвейсина и предупредила всех, что на концерте будут дети служащих лагеря тех, для кого это слишком тяжело, просят не приходить. Боялись повторения массовой истерики, но на этот раз все обошлось. Артисты были на высоте. Зина и Ася имели большой успех. Чудесно пела Тина Мачавариани, колоратурное сопрано. Когда она брала высокие ноты, откуда-то сверху откликались птички. Казалось, они тоже участвовали в концерте. Впечатление это у меня свежо до сих пор. Мастер художественного слова Лангва читала стихи Маяковского. Очень хорош был грузинский хор, исполнивший несколько своих национальных песен. Отличных номеров было много, не пришлось бы краснеть и столичной сцене.

А у нас в первых рядах сидели дремучие наши «начальники» со своими безвкусно разодетыми женами. Кто их знает, довольны были, наверное, в пределах дозволенного.А дальше – наша обширная, одноцветная, невзрачная, горячо сопереживающая артистам аудитория.

Концерт запомнился, но, пожалуй, не больше, чем наши «подпольные» концерты, за которые в период строгой изоляции так легко было попасть в карцер, как, впрочем, и за простую попытку напевать себе под нос. Программа тех самочинных концертов цензуры не проходила. Исполнялись, например, частушки, на лихой мотив популярной песенки из кинофильма:

Мы приехали сюда

Отбывать свои года.

Кому восемь, кому пять,

Ничего тут не понять.

Вы сидите за кого,

За себя иль за него?

Я за первого сижу,

От второго сына жду!

После каждой строчки следовал задорный рефрен «Ах, здрасьте». Чаще интонация наших злободневных песен была более грустной:

Широка страна моя родная,

Много тюрем в ней и лагерей,

Я другой такой страны не знаю,

Где б сажали жен и матерей.

Облегчение режима вселило надежды, поползли слухи о скором пересмотре наших дел и освобождении. Слухи оказывались «уткой. От надежды мы переходили к отчаянию. Одна из нас, Шура Прейс в состоянии глубокой подавленности сделала даже попытку самоубийства. Территория участка, как я уже говорила, была обведена распаханной полосой бровкой, а затем колючей проволокой и глухим забором. Нас предупредили, что если кто-нибудь ступит на бровку, караульные с вышки открывают огонь. Шура взяла ящик из-под посылки, поставила его на бровку и села на него – умирать. Огонь никто не открыл, но начался переполох. Наши уговоры сойти с бровки ни к чему не привели. Староста Ревекка Хвейсина пошла на вахту к дежурному и стала ему объяснять, что Шура нервнобольная и просить его самого пойти и осторожно уговорить ее сойти с бровки. Ревекка говорила так убедительно, что дежурный пошел, даже оружие свое оставил, им нельзя было Шуру напугать. Когда Шура его увидела, то так удивилась, что послушалась.

Возникли и становились все более определенными слухи о том, что готовится большой этап. Эти слухи оказались чистой правдой. Говорили, что этап будет на Крайний Север, за Полярный круг.

Одна грузинка, работавшая в канцелярии лагеря, сказала мне, что она не имеет права ничего разглашать, но ей очень-очень жаль меня. Я поняла, что этап будет, что будет он страшным, и я в него попадаю.

К тому времени у нас сложились небольшие группы друзей, которые хорошо понимали друг друга, делили заботы, делили на всех и то съестное, что получали в посылках. В нашу группу, кроме меня, входили Соня Болотникова, Варя Михайлова, и какое-то время Маша Васильева. Соня и Маша были знакомы мне еще по Бутыркам. С Варей познакомилась в Потьме. Она была женой секретаря Ивановского обкома партии, по характеру, исключительно мягкому, и своей незащищенности она вызывала у меня желание прийти на помощь, смягчить тяготы лагерной жизни. Мы мало что могли, но в тех условиях и просто дружеское сочувствие было важно. Впрочем, оно важно всегда.

Этап грозил всем разлукой. Рвались эти первые дружеские связи. Надо было все начинать сначала. Жутко было при мысли о том, что нас ждет.

Однако, определенности не было. На нашем участке началась эпидемия тяжелого желудочного заболевания, которая при нашей скученности стала повальной. Я почему-то не заболела. Эпидемия продолжалась полтора месяца, до конца августа 1939 года и лишь после этого нам официально объявили об этапе и прочли списки тех, кто подлежал отправке.

5. ЭТАП

Наш 23-й участок Темниковских лагерей формировался по принципу места и времени, когда был произведен арест. Новый этап был основан на другом принципе. В него отбирали тех, кто имел срок заключения 8 лет. Я разумеется вошла в список, Сонечка Болотникова с пятилетним сроком осталась. Этап действительно оказался очень большим, около 700 человек. Куда отправляют нам не сказали, но ничего хорошего ждать не приходилось.

День отправки запомнился хорошо. Прибыло целое подразделение конвоиров с собаками. Они расположились за пределами зоны. У ворот поставили стол, за которым сидели со списками и формулярами заключенных начальник нашего участка и начальник прибывшего конвоя. Вступил в действие новый принцип сортировки людей – алфавитный. Впоследствии он сыграл в нашей жизни большую роль.

Нас вызывали по одной по алфавиту, сверяли с формуляром и выпускали за зону. Там надо было садиться на землю на площадке, окруженной охраной и ждать. Процесс этот продолжался долго, часа четыре. Был очень жаркий день, хотелось пить, люди мучились. Наконец все формальности были окончены, нас все в том же алфавитном порядке построили в колонну и повели. На этот раз мне было несколько тяжелее, вещей прибавилось. Я успела в Потьме получить одну посылку и теперь мой багаж, который раньше состоял из небольшого портфеля, увеличился на целый посылочный ящик с нехитрым арестантским имуществом.

Идти, к счастью было совсем недалеко. На запасных путях в почтительном удалении от станции нас ждал специальный состав из товарных вагонов-теплушек. Широкие двери-ворота теплушек сдвигались в сторону. Под крышей по обеим сторонам двери были узкие окошки, забранные решетками. Погрузка происходила в строгом порядке. В каждую теплушку помещали по 60 человек, затем дверь теплушки задвигали и запирали на замок. Конвоиров с нами внутри теплушек не было, чему мы были рады.

Внутри теплушек с обеих сторон от прохода были сплошные нары в два этажа. Вещи мы сложили п проходе, на нарах разместилисьтесно прижавшись друг к другу. Там же в проходе над отверстием в полу было устроено нечто вроде параши. Мы это устройство как могли завесили одеялами.

Завязывались новые связи. Теперь нам приходилось выбирать друзей с фамилиями на последние буквы алфавита. Моими ближайшими соседями по наре и наиболее близкими людьми на некоторый отрезок времени оказались Лиля Фрейтаг и Мария Фокеевна Тюрникова. Лиля была русская, а муж ее немец. Они жили под Ленинградом. Я помню ее молодой энергичной женщиной с категорическим импульсом – выжить.Мария Фокеевна была значительно старше нас. Ее дочь, оставшаяся на воле, была замужем за сыном за сыном Ворошилова. Родство с Ворошиловым. Родство с Ворошиловым не спасло Ни Марию Фокеевну, ни ее мужа.

Поезд наш передвигался очень медленно, подолгу стоял на запасных путях. Те, кто помещался на верхних нарах, могли разглядеть названия станций, мимо которых проползал наш состав. Было ясно, что мы движемся к Москве. Никаких объяснений нам никто не давал. Двери теплушки открывали два раза в сутки и давали в ведрах варево, хлеб и воду, в разговоры не вступали.

Наконец эшелон наш прибыл в Москву и остановился на запасном пути, довольно близко от перрона. Мы видели в свои окошки, как к платформе прибывали дачные поезда, из вагонов выходили люди, спешили по своим делам и не подозревали, что так близко от них – такое огромное человеческое горе. А мы, жители другого мира, будто прикоснулись ненадолго к настоящей жизни. Давно ли и мы были такими же… Хотелось чуда – увидеть в толпе знакомое лицо. Ведь все-таки Москва. Да нет, куда там.

Из Москвы эшелон двинулся на север.

Пассажирский поезд до Архангельска шел около двух суток. Наш эшелон двигался семь дней. Иногда бывало, что наш состав останавливался рядом с пассажирским поездом, и мы могли довольно близко видеть лица пассажиров, а они с опаской разглядывали нас. Очень хотелось дать знать о себе, как-то объясниться с людьми. Кто-то из нас придумал нарисовать плакатик: «Мы жены, сидим за мужей». Плакатик приложили к окошку. Мы думали, что этого достаточно, чтобы люди поняли, что мы не преступницы и ни в чем не виноваты. И вдруг нам задали вопрос – «Вы что, все своих мужей поубивали?» Горько нам стало. Спрятали мы свой плакатик и больше никому ничего не пытались объяснить. Жизнь в стране шла своим чередом и нам в ней не было места.

Нашлись среди нас догадливые. Они писали письма домой и бросали их в окно. Удивительно, но эти письма доходили. Мы об этом узнали значительно позже. Уже на месте, когда на письмастали приходить ответы. Я жалею, что не сделала также. Что-то изменил мне мой обычный оптимизм. Ведь в связи с этапом связь с родными прервалась надолго, месяца на два-три.

По мере продвижения на север становилось все холоднее. В Архангельске нас встретил легкий снежок. Была лишь середина сентября, а снежинки порхали в воздухе. Состав остановился на окраине города. Нас выгрузили, построили в колонну и повели в сторону от города. Была разыграна обычная комедия: «Шаг влево, шаг вправо рассматривается как побег. Стреляю без предупреждения». Какой там побег! Мы жались друг к другу и больше всего боялись потеряться.

Пересыльную тюрьму, куда нас привели, я запомнила плохо. Помню только очень длинный барак с земляным полом и двускатной крышей. Отопления никакого. Вдоль противоположных стен тянулись длинные сплошные двухэтажные нары. Посередине и также во всю длину барака грубо сколоченный стол со скамьями по обе стороны. Барак был очень старый с дырявой крышей. Пошли дожди. Во время дождя сначала холодные капли, а потом целые струйки дождя поливали нас, деваться было некуда.

Я жестоко простудилась, повысилась температура, мой кашель не давал людям спать. Вызвали врача, тоже заключенного, и он решил положить меня в стационар. Каким же раем показался этот стационар по сравнению с бараком! Это была брезентовая палатка человек на десять. В палатке стояли койки с подушками, простынями и одеялами, стол, табуретки. Палатка отапливалась печкой-времянкой. Там было относительно чисто, сухо, тепло. Меня там продержали несколько дней.

Кормили в пересылке несколько лучше, чем в Потьме, так как полагался заполярный паек. Картошку и кашу давали с каким-то количеством жиров, давали суп, в котором варилось что-то мясное. Мы стали совсем неприхотливы. Сколько раз еще в Потьме мы вспоминали Бутырский суп из требухи, которым так кощунственно давились в первые дни своего заключения.

Волнений в пересылке было много. Думали и гадали, куда нас отправят. Без конца возникали самые невероятные слухи, но уже никакие оптимистки не надеялись на возвращение домой. Активистки, как Вера Адольфовна Гнатенко, без конца бегали к начальству, но ничего определенного узнать не удавалось. Когда же наконец узнали, ужаснулись. Весь наш этап готовили к отправке морем в Воркуту, в тяжелейшие условия. При этом отправку предполагалось провести в две очереди.

В первую очередь попадали 375 человек примерно до середины алфавитного списка, составленного еще в Потьме. Некоторые женщины ходили к начальству и просили произвести замену, чтобы не разлучать друзей. В ряде случаев им шли навстречу. Когда все было улажено, приказали тем, кто вошел в первый список, уложить вещи и быть готовыми к отправке.

Во время отправки первой очереди было у нас одно чрезвычайное происшествие. Среди нас была Валя Гусева, очень мужественная женщина с сильным характером, по профессии педагог. Она еще в Потьме отличалась самостоятельными поступками. Однажды она не подчинилась какому-то нелепому требованию охранника и отбыла наказание в карцере, но настояла на своем. В пересылке она оказалась в списке на отправку в Воркуту в первую очередь. Ехать Валя наотрез отказалась.

Все собрались, их стали выводить из барака. Валя плотно завернулась в одеяло и осталась лежать на наре. Конвой ее хватился, за ней пришли, стали требовать, чтобы она немедленно выходила. Валя не пошевелилась. Мы напряженно ждали, как развернуться события. Несколько раз за ней приходили конвойные, уговаривали, грозили, кричали, но ничего не добились. Вероятно, время их поджимало и, кроме того, предстояла отправка второй очереди, к которой можно было ее присоединить, но неожиданно все кончилось благополучно, на Валю махнули рукой. Потом мы узнали, что этот первый пароход был и так переполнен, люди ехали в трюмах, в тяжелейших условиях и попали в ужасные условия, так что шансы уцелеть у них были малы.

Второй пароход должен был переправить туда же вторую партию, всего 325 человек, куда входила и я. Отправка была назначена на вторую половину октября. Но неожиданно пошел снег, ударили морозы, и навигация закрылась. Таким образом, всем нам счастливицам, фамилии которых начинались на буквы из второй половины алфавита, удалось избежать Воркуты, а вместе с нами и непреклонной Вале Гусевой. Решено было оставить нас зимовать в ближайшем исправительно-трудовом лагере, а затем вопрос о Воркуте и совсем отпал.

Ближайший лагерь оказался на расстоянии 14 км от Архангельска. Нас снова построили в колонну по два человека в ряд, окружили конвоем с собаками, и мы двинулись к реке. Часть пути проплыли на пароходе, затем снова пешком до села Талаги. Переход был трудным, осень, холод, под ногами хлюпала скользкая грязь. Страшно было попасть в общие лагеря. Нас очень поддерживало в Потьме то, что мы оставались в своей среде и никакого общения с уголовниками у нас не было. А тут еще по дороге нас предупредили, что в будущем нашем лагере находятся воры-рецидивисты, на нас могут напасть и ограбить, поэтому общаться с ними не следует. В дальнейшем мы узнали, что перед нашим приходом талажским лагерникам в свою очередь сообщили, что прибывают международные шпионки, с которыми категорически запрещено общаться.

Дошли до лагеря. Высокого сплошного забора, как в Потьме, не было. Участок, который мы увидели, был окружен двумя рядами колючей проволоки. Видны были несколько бараков. Около одного из них стояли несколько совсем молодых парней, которые как только увидели нас, стали кричать, чтобы к ним передали самых молодых и красивых. Нам стало жутко. Как потом выяснилось, это была зона малолеток (малолетних преступников), - ребятам было лет по 15-17.

Процессия наша миновала эту зону и через четверть километра мы подошли к другому участку, обнесенному колючей проволокой так же, как и первый. Туда нас ввели.

Места в этом лагере для нас поначалу не было. Требовались какие-то перестановки. Для нас выделили и обнесли колючей проволокой часть территории этой зоны. На этом участке поставили шесть палаток с двухэтажными нарами. Палатки были поставлены на болоте. Ходить по участку можно было только по проложенным доскам или перепрыгивая с кирпича на кирпич. Лагерь произвел на нас удручающее впечатление. Все серое, унылое, под ногами в лучшем случае грязные растоптанные щепки.

В каждой палатке была поставлена маленькая печь времянка. Дежурные сидели около печки всю ночь и подкладывали в нее чурки. Печка накалялась, накалялись трубы, в палатке становилось относительно тепло. Как только прекращали топить, холод становился невыносимым. В этих условиях нам пришлось прожить около месяца.

6. ТАЛАГИ

Талаги – название одного из исправительно-трудовых лагерей в системе Кулойлага. Объединение это получило свое название по имени реки Кулой. Для меня Талаги - место, к которому приурочено самое длительное время моего хождения по мукам.

На новом месте.

Новый лагерь очень сильно отличался от Потьмы. Прежде всего – он был смешанным, в нем содержались и мужчины, и женщины. Соответственно и делился он на две зоны, недалеко отстоящие друг от друга. Зоны эти можно было назвать мужской и женской только в смысле расположения жилых бараков. Обитатели этих зон постоянно общались друг с другом. В «мужской» зоне располагалась общая лагерная контора, карцер, медпункт, стационар, КВЧ – культурно-воспитательная часть, столовая. Столовая представляла собой длинный барак, который КВЧ время от времени преобразовывала в подобие клуба для проведения своих мероприятий.

Производственные мастерские были в женской зоне. Работали мужчины и женщины совместно и совместно подвергались воспитанию КВЧ.

Лагерь считался инвалидным. Среди мужчин действительно было много инвалидов – безногих, безруких, одноглазых. Низкая категория лагеря делала то, что средств на него отпускался минимум, о каком-либо его благоустройстве никто не помышлял. Бараки были старыми, очень грязными. Электричество правда было, но горели такие тусклые лампочки, которые едва рассеивали темноту. Грязной и запущенной была и вся территория лагеря.

Через некоторое время после водворения в Талаги нас перевели из мужской зоны в женскую. «Малолеток» в лагере к тому времени уже не было. Нам отвели огромный, мрачный, крайне запущенный барак с двухэтажными нарами. Нары были построены, как и в Потьме, по вагонной системе. Барак разделен на четыре отделения, в каждом из которых помещалось человек по пятьдесят. Отсеки располагались в одну линию вдоль барака и сообщались друг с другом дверями. В конце барака была уборная, примитивное четырехочковое устройство с выгребной ямой. От жилой части барака она отделялась коридорчиком наподобие тамбура.

В каждом отсеке барака было самостоятельное печное отопление.Все мы в бараке не поместились, для остальных, как и в мужской зоне, поставили брезентовые палатки. Может быть и предполагалось, что это временно, но я хорошо помню, что когда уезжала из лагеря в 1943 году, палатки там стояли.

Я попала в барак, на верхнюю нару, в первом отсеке. Рядом со мнойбыла тоже на верхней наре Лиля Фрейтаг, а внизу Мария Фокеевна Тюрникова. Так уж нас судьба веревочкой связала, как буквы в алфавите Т – У – Ф.

Контингент заключенных был пестрым. Кроме нас в женской зоне содержались уголовницы, бытовички и женщины, репрессированные за свою религиозную деятельность. Жили они в отдельных бараках и мы старались как можно меньше с ними общаться, особенно с уголовницами.

Уголовницы-женщины, с которыми мне пришлось общаться, были страшнее уголовников-мужчин. Наглые, грубые, распущенные до последней степени, жестокие. Разговаривали преимущественно матом или на блатном жаргоне. Распевали блатные песни (некоторые из нас одно время их даже записывали). Признавали, разумеется лишь кулачное право и чужое имущество считали своим.Однажды они сделали организованный налет на наш барак и основательно нас обобрали.

Бытовички – женщины, попавшие в лагерь за мелкие бытовые проступки, как опоздание на работу или прогул, за катушку ниток, вынесенную с фабрики. Наказание никак не соответствовало преступлению, но таков уж был сталинский железный кулак, о котором некоторые теперь вспоминают с глупым или лицемерным умилением.

Среди религиозниц преобладали старухи из простого народа. В отличие от нас, они знали за что сидят – за веру, за «божеское письмо». Они несли свой крест мужественно, с оттенком мученичества, считали, что испытание послано им свыше и страдания за веру зачтутся им в лучшем мире. В моральном отношении им было лучше, чем другим.Относились они к людям так, как требовала их религия, среди них были очень добрые люди. Мы, тем не менее, сторонились всех. Мы очень дорожили своей средой, которая сохранялась еще в Потьме, и давала нам возможность уцелеть не только физически, но и сохранить свой моральный облик. В Потьме мы были совсем одни, в Талажском лагере, если считать лишь женскую зону, нас было большинство.

Однако, первые с кем мы познакомились, были не женщины, а мужчины, поскольку мы попали поначалу в мужскую зону. Знакомство состоялось при первом же выходе в столовую.

Не знаю, какое впечатление производили мы. Надо полагать, удручающее, хотя мы сами к себе присмотрелись, но мужчины были ужасны. Лица все казались старообразными, грязные ватники, опорки на ногах, опустившиеся, небритые. И, действительно, было немало стариков и инвалидов. Только постепенно, присмотревшись некоторые из нас стали узнавать своих знакомых по воле. Мария Фокеевна, например, нашла старого друга, с которым и на воле была «на ты» Оказывается, среди лагерников было много мужчин нашей категории, т.е. осужденных без суда «тройкой» или «ОСО». Их «преступлением» было знакомство или родство с кем-то. Кроме того, как и в женской зоне, были уголовники-воры не крупного масштаба, бытовики Религиозного контингента я среди мужчин в талажском лагере не помню. Со своими мы быстро разговорились, начались воспоминания, поиски общих знакомых по прежней жизни. Мне встретить знакомых не довелось. Конечно, общение с мужчинами резко изменило весь строй нашей жизни.

Изменились интересы, разговоры, в какой-то мере даже внешний вид. Что касается мужчин, то они с нашим появлением стали бриться, чиститься, подтягиваться. Это было хорошо, это тоже был фактор противостояния лагерному превращению человека в скотину. Возникли, однако, и новые сложности и заботы, но о них потом.

Талажский лагерь был специально приспособлен, чтобы всеми мерами, в максимально возможной степени эксплуатировать труд заключенных. Все здесь было предусмотрено, чтобы работали все – больные, здоровые, увечные и немощные старики. С этой целью были на территории лагеря мастерские: сапожная, столярная, машинно-заготовительный цех, где на станках заготавливались детали мебели для столярки, мыловаренный цех и даже художественное производство. Там по трафаретам на стекле изображались масляной краской разного рода п(ейз)ажи или вариации на детские темы. Затем изделие покрывалось черным лаком, который служил фоном, окантовывалось и поступало в продажу.

Столяры изготавливали мебель в довольно широком ассортименте от шкафов до стульев и табуреток, делали оконные рамы. В сапожной мастерской шили обувь, вплоть до изящных модельных туфель. Много позднее было организовано и вышивальное производство по примеру Потьмы. Летом всех использовали на наружных сельскохозяйственных, строительных и других работах.

В Потьме не было системы принуждения к работе. Бывало, что нас там заставляли прекращать работу, а мы не хотели, так как только работа заставляла нас забыться. Здесь все было иначе. Для всех подбиралась работа, иногда посильная, иногда выше сил. Рабочий день для всех продолжался 10 часов. Для всех видов работ были установлены жесткие нормы выработки и от выполнения нормы зависело питание. Полный рацион получали только те, кто выполнял норму полностью. В противном случае «пайка» урезалась. Недоедая, ослабевшие слабели еще больше и из этого не было выхода. Заболеть было страшным несчастьем. «Пайка» хлеба выдавалась на руки раз в сутки. Она достигала до войны 700 грамм для тех, кто выполнял норму. Для нетрудоспособных была 300 г. В обед давали баланду – более или менее густое варево, из чего придется. Существовали впроголодь и еда была мощным стимулом к работе. Только сама система принуждения делала людей рабами с рабской психологией – обмануть начальство, увильнуть от работы, сделать как можно меньше было естественной линией поведения в этом лагере. Когда приехали мы из Потьмы со своим трудовым энтузиазмом, мы оказались в конфликтной ситуации. С точки зрения талажских старожилов мы были или дурочками, или чем-то вроде штрейкбрехеров. Нас сразу невзлюбили.

Теперь вспоминая все это, я не могу категорически утверждать, чья позиция была предпочтительнее, просто с точки зрения самосохранения. В Потьме труд нас поддерживал, а в Талаги - калечил и убивал.

Как бы то ни было, мы вели себя как умели. Сразу после прибытия нас стали вызывать к заведующему производством, обязанности которого выполнял заключенный, инженер Александр Израилевич Редельман. Высокий, красивый мужчина он даже в тех условиях ухитрялся сохранять какую-то сравнительную импозантность. Он обладал несомненными деловыми качествами и не обижал людей. Он расспрашивал каждую из нас о профессии и навыках, которые можно было бы использовать в производстве, предоставлял возможность выбирать. Многие выбирали «художественную» мастерскую. Я выбрала столярную. Все равно надо было учиться, приобретать рабочую квалификацию. «Художественная» же была не слишком художественной и, главное, не давала профессии. Столярку тоже выбрала большая группа женщин.

Вначале я ничего не умела. Шаг за шагом осваивала разные операции и приемы столярной работы. Была очень рада, когда получалось хорошо. Участвовала вначале в изготовлении табуреток, затем стульев, потом перешла на письменные столы и гардеробы. Работа в столярке для меня с моим больным сердцем была тяжелой, но я, помню, увлекалась этим делом. Из рук выходили очевидно полезные вещи, кроме того мне нравился запах свежих стружек. Сами стружки тоже были очень полезными: мы набивали ими мешки, которые служили нам постелью.

В ноябре-декабре 1939 г. снова начали устанавливаться контакты с родными. Стали приходить письма и посылки. Присылали, как мы просили, свиное сало, сахар, сухари. Посылки были большой поддержкой в наших условиях. Присылали кое-что из необходимой одежды. Но самое главное были письма. Приходили они от родных из разных мест Советского Союза, но в очень многих были или намеки, или прямо говорилось о том, что готовится решение отпустить нас по домам. И мне написала сестра Нина, что когда она ходила в НКВД справиться обо мне, ей сказали, что я скоро буду дома. Мы очень легко верили таким слухам, да и не удивительно, уж очень хотелось верить. Весь наш спец контингент был в радостном и возбужденном состоянии.

Наступал новый 1940 год. Я, да и видимо многие мои товарищи, хорошо запомнили, как мы его встречали. Собрали все возможное, чтобы организовать подобие праздничного стола. Я запомнила торт, который мы соорудили на компанию из нескольких человек. Ржаные сухари залили горячим компотом, положили масла, сахару, украсили нарезанными фруктами из компоты (все из наших посылочных благ), потом запекли в печке, которая ежедневно зимой топилась у нас в бараке. Каким же необычайно вкусным был этот торт! Все, как могли приоделись. Даже прически какие-то соорудили. «Пировали» группками, но всех обитателей барака объединял радостный подъем. Расхаживали по всему бараку друг другу в гости.Спать никто не ложился. В каждом отделении барака было радио, репродукторы простейшего вида, такие большие конусообразные тарелки из бумаги, так что даже за временем можно было следить. Кто-то из начальников зашел к нам в барак поздравить с Новым Годом и туманно намекнул на возможность нашего скорого освобождения. Ах, как мы надеялись!

Не думаю, что это все было на совсем уж пустом месте. Может быть и готовилось какое-то постановлением, но злоба и подозрительность «отца народов» взяли верх. Все разговоры быстро прекратились. Страшная наша действительность вступила в свои права.

Зима была тяжелой. Наряду с обычной нашей работой в лагере практиковались наружные работы, которые выполнялись под конвоем за пределами зоны лагеря. На эти работы собирали специальные группы, численность которых зависела от характера работ. Небольшая бригада ходила у нас на шпалорезку. Однажды нарядчик включил в эту бригаду меня.

Идти надо было лесом по зимней дороге километров пять-шесть. Однажды, проходя через поляну, мы увидели кочевников. Взрослые и дети, в том числе малыши, все в национальных меховых одеждах сидели на санях, невдалеке паслись олени, выбирая мох из-под снега. Мороз был сильный, но они чувствовали себя по-видимому прекрасно, чего нельзя сказать о нас в нашей плохой одежонке.

На шпалорезку я ходила несколько раз. Переносить тяжелые бревна, укладывать их на козлы, пилить, было для меня непосильной работой. Нормы выполнить я никак не могла и это отражалось на моей «пайке». Никто не хотел пилить со мной в паре. В конце концов пришлось обратиться к врачу. У меня был порок сердца, врач должен был освободить меня от тяжелой работы. Но у врача было указание никого от тяжелых работ не освобождать. Хлопоты были трудными, но меня все-таки, с какой-то хитростью, от самых тяжелых работ освободили. Спасибо врачу. К счастью, врачи там тоже были из заключенных.

Наружные работы очень выматывали. Мы гораздо больше любили оставаться в цехах. Я очень увлекалась своей столярной работой, но и там пришлось пережить немало горького. Пока не научились работать бывали у нас и несчастные случаи. У одной из наших женщин, работавших на станке, прядь волос попала во вращающийся валек. Волосы выдрало с кожей.

Дневальным у нас в столярке был известный биолог профессор Розанов. Свою трагедию он переживал крайне тяжело. Опустился, выглядел ужасно даже на фоне тамошних «щеголей». Ходил в балахоне, подпоясанном веревкой. Нельзя было понять, халат это бывший или плащ. На ногах что-то немыслимое. У него явно развивалось психическое заболевание. В столярке он был подсобным рабочим. Ходил с метлой, убирал стружки. Иногда на него «находило». Идет, идет и вдруг остановится. Поднимет лицо кверху и начинает кружить вокруг своей метлы. Или подойдет к двери и, прежде чем открыть ее, начинает тереться о нее носом. Видеть это было очень тяжело. Все-таки настоящего разложения личности у него в то время еще не было.Он очень много знал. Иногда мы собирались в столярке у печки после работы, и он рассказывал нам о природе, растениях, породах деревьев. С деревьев-то собственно все и начиналось – мы же были деревообделочниками.

Профессор Розанов так и не вышел на волю. Он погиб в лагере от пеллагры, но случилось это позже, уже во время войны.

Работать в столярке мне становилось все тяжелее. Сдавало здоровье. А тут еще и на наружные работыпродолжали посылать. Не на шпалорезку, где я уж совсем была бесполезна, а на другую, более легкую работу.Надо было выкатывать из реки бревна, вмерзшие в лед.

Собирали несколько бригад человек по сорок и шли мы за несколько километров к реке. Там вырубали из льда бревно, привязывали к нему веревку и вручную волоком, как бурлаки, вытягивали бревно на высокий берег. Там бревна укладывали в штабеля.

С моим сердцем, совершенно расстроенным здоровьем я, казалось, вынести всего этого не могла. А ведь выжила каким-то образом. Человек знает о себе еще слишком мало. Защитные силы организма просто загадочно велики.

Рабочий день начинался в 7 часов утра и заканчивался в 5 вечера. Свободное время проводили большей частью у себя в бараке на нарах, кто как хотел. Лежали, сидели у себя или у товарищей. Много рассказывали друг другу о доме, о прежней жизни. Мы знали наперечёт всех родных и друзей друг друга, поэтому и письма были всем интересны, не только самому адресату.

Были книги. Их многим присылали в посылках, была даже какая-то лагерная библиотека. Я читала, когда после работы хватало сил читать, но совсем не помню – что. Запомнила только «Семью Оппенгейм» Фейхтвангера. Я очень уставала на работе, иногда совсем выбивалась из сил. Грязный барак со спертым воздухом, предельно заполненный людьми, не давал возможности отдохнуть по-настоящему. Недосягаемым счастьемказалось побыть одной. Такой возможности не было никогда.

В бараке мы проводили много времени. В нашей зоне не было столовой. Посреди барака в каждом отсеке стояли длинные столы со скамьями по обе стороны. За этими столами мы ели. Баланду в бачках приносили дневальные. До войны кроме баланды иногда давали кашу. Питание было плохим, но в то время это была еще не голодная смерть.

Очень мучительной была грязь. Талажский лагерь вообще был очень грязным. Все завшивлены предельно. Мы, конечно, немедленно заразились вшами. Никакая обработка одежды в тех условиях не помогала, вши были неистребимы. Мне рассказывал врач в медпункте, что она и медсестра после приема больных всякий раз проглаживали свою одежду горячим утюгом и вши под утюгом так и трещали.

В баню нас водили два раза в месяц. Баня и прачечная были за зоной на том берегу реки. В прачечной постоянно работали двое наших – Лида Рябова и Марина Разумова. У них была тяжелая работа, но они были около воды и могли мыться сколько хотели. Кроме того, они были расконвоированы, ведь за зону им приходилось ходить каждый день. Расконвоированы, впрочем, были не только они, а также и те, кому по характеру работы приходилось часто «курсировать» между зонами. Побегов там особенно не боялись, да их и не было. Я, по крайней мере, таких случаев не знаю.

С заключенными постоянно проводилась «воспитательная» работа. Были организованы кружки: драматический, вокальный, самый обширный кружок хорового пения. Туда ходили многие, это вносило какое-то разнообразиев нашу жизнь.

В музыкальных кружках руководящую роль играла Ира Аккерман, у которой было музыкальное образование. Лучшие наши певицы остались в Потьме, да и весь характер самодеятельности здесь был другим. Сказывалась твердая рука начальства. Пели предписанные песни. Например, «Тачанка» или «Орленок». В «Орленке» были строчки: «У власти орлиной орлят миллионы и нами гордится страна». Нам было предписано петь не «нами гордится», а «ими гордится». Да, и в самом деле, не нами же было гордиться «орлиной» сталинской власти. Постыдиться бы.

Драматический кружок ставил «Чудесный сплав» Киршона, «Медведь» Чехова и другие небольшие пьесы и сценки. Главные роли исполняли Марина Стреж и Шура Смелянская. Обе молодые и очень хорошенькие женщины. Марина была москвичкой, а Шура, кажется, одесситка. Рассказывали, что мать Шуры в эти годы просила милостыню на улицах, чтобы прокормить Шуриных детей. Кем были до ареста их мужья, я не знаю.

Иногда показывали кинофильмы. Это было редко. Экран вешали посередине столовой в мужской зоне, и зрители сидели по обе стороны экрана.

Все культурно-воспитательные мероприятия проходили в мужской зоне. Туда постоянно бегали на спевки и репетиции наши «артистки». Прихорашивались при этом, как могли, гладили кофточки, причесывались, даже губы подкрашивали. Я любила смотреть, как они собираются. Эти оживленные сборы чуточку напоминали настоящую жизнь. Я даже немного им завидовала. Только у меня не было ничего, что могло бы сойти за праздничную одежду, а главное – какого-то внутреннего импульса не было. Очень трудно было преодолеть тоску о доме. Часто лежа на наре я закрывала глаза и мысленно вспоминала всю свою жизнь, все с самого раннего детства, сколько себя помнила – всю обстановку, людей, меня окружавших, переживания того времени. Старалась ничего не пропустить. В следующий раз начинала с того места, на котором остановилась накануне. До чего же я каялась во всех случаях, когда бывала в жизни неправа. Не могла простить себе тех часов, которые когда-то провела без детей, в театре или в гостях. Могла ведь быть с детьми и не ценила этого счастья!

После того, что с нами сделали, я не люблю праздник 8 марта. Он мне кажется таким лицемерием! Нас довели до последней степени унижения и отчаяния только и именно за то, что мы были женщинами, женами, надругались над нашим материнством.

И все-таки даже там какие-то защитные силы организма брали свое. Нельзя быть в отчаянии непрерывно. Завязывались новые знакомства. Среди мужчин, с которыми мы постоянно общались, находились интересные люди. Иногда, как я уже упоминала, это были старые знакомые, чаще – новые. Возникали дружеские отношения, взаимные симпатии, возникали и романы, которые заходили далеко. Сказывалось долгое безбрачие, да и не удивительно, наш контингент составляли женщины, в основном, в возрасте от 25 до 40 лет. Надежда когда-нибудь восстановить свою семью таяла с каждым годом и не без оснований. Многие из нас к тому времени уже овдовели.

Были и патологии на сексуальной почве. У одной из женщин, которых я знала, возникло нечто вроде помешательства. Она вступала в связь с кем угодно, лишь бы было согласие другой стороны. Патология самой нашей жизни неизбежно порождала патологию и в этом. Были и другие тяжелые случаи, как, например, связь одной из всеми любимых и уважаемых женщин с гермафродитом, который полностью подчинил ее себе и хвастался своей властью над нею, обирал ее, шантажировал.

Но чаще все-таки возникавшие отношения были нормальными в той мере, в какой это вообще было возможно там. Мне вспоминается одна довольно трогательная история. Красивая украиночка, в прошлом жена очень крупного одесского военного, комбрига, Лида Сидоренко часто бывала в «той зоне», так как пела в хоре и их водили на спевки. В хоре пел и один миловидный, аккуратненький паренек, парикмахер. Не знаю, какая у него была статья, но не 58-я. Лида с ним подружилась, они стали встречаться, очень привязались друг к другу. Однажды, уже во время войны, Лида поделилась со мной своей новостью – она ждала ребенка. И вдруг отца ребенка (кажется, его фамилия была Сухов) освободили с немедленной отправкой на фронт. С фронта он писал Лиде очень нежные письма. А однажды ее вызвал начальник участка и показал ей письмо, которое прислал ему Сухов. В письме Сухов просил начальника защитить его жену и ребенка, которые остались в лагере, от возможных неприятностей. Если он будет за них спокоен, то будет совсем иначе воевать. Письма Сухова больше всякого начальника поддерживали Лиду.

Меня уже не было в лагере, когда у Лиды родился сын Роман. Дальнейшая судьба их мне не известна. Были и другие случаи появления детей. В таких смешанных лагерях это было обычным делом. Детей в таких случаях на весьпериод грудного вскармливания помещали в ясли, а затем отправляли в детские дома. Ясли, принадлежавшие нашему лагерю помещались в отдельном домике за пределами зоны. Но, поскольку ясли целиком использовались и обслуживались заключенными, они соединялись с женской зоной коридором, обнесенным глухим забором и колючей проволокой.

В определенные часы матери приходили кормить детей ребенка им передавали в окошко. Кормление происходило в специальной комнате, в которой были табуретки и столики для пеленания.

Случаи рождения детей у наших женщин были редкими. Основными клиентками яслей были уголовницы. Там их называли «мамками». Мамки были омерзительны. Наглые, грубые, матершинницы. С персоналом они вели себя оскорбительно, предъявляли непомерные требования, как к личным прислугам, бранили нецензурными словами. Няньками работали, в основном, женщины из состава ЧСИР, которые не умели от них защититься. Уход же за детьми был хороший. Женщины, лишенные собственных детей, никогда бы не обидели чужого ребенка.

Жаловаться начальству было бесполезно. С лагерным начальством мы сталкивались не очень часто. Как-то зашел к нам в барак начальник третьего особого отделения Серебряков, человек, холодный жестокий и подозрительный. Я боялась одного лишь его взгляда. Постоял, потом вдруг побледнел, сказал, что у нас дышать нечем и выскочил. Это верно, дышать было трудно, а мы дышали. Годами. К счастью, меня к Серебрякову ни разу не вызывали. Вообще же у нас практиковались ночные вызовы. Обычно для вербовки доносчиков – стукачей. Большинство, конечно, отказывалось. Тогда применялись разные методы воздействия: запугивали, ставили стоять лицом к стенке на неопределенный срок, уговаривали, даже заигрывали. Были такие, что и соглашались. Были и в нашей среде слабые, эгоистичные, а то безнравственные люди. Начальство их нюхом узнавало. Их назначали на мелкие руководящие должности. Они следили, чтобы не было нарушений режима и все распоряжения начальства выполнялись неукоснительно. Они могли основательно испортить жизнь. Такими старостами были Гнатенко Вера Адольфовна и еще одна по фамилии Словесная. Их ненавидели и боялись. Гнатенко называли между собой Стервой Адольфовной. Правда, были и исключения. Например, Марина Стреж, которую назначили старостой, делала все возможное, чтобы защитить людей, всегда их выгораживала, даже в случае провинностей.

Время от времени у нас проводились собрания. На них начальство делало доклады воспитательного характера. Помню, один из докладчиков, рассуждая на производственные темы, вместо «ассортимент» говорил «ассормитет». Нам, естественно, выступать не полагалось, только слушать и принимать к сведению и исполнению. «Руководили нами неплохо», хоть «академиев» явно не кончали.

На севере у нас стал быстро развиваться авитаминоз, который особенно чувствительным стал к весне. Распухли и кровоточили десны, зубы шатались. Все мы просили родных посылать нам чеснок, которым спасались. Ах, посылки, что они значили в лагере!

К письмам можно привыкнуть, воспринимать как радостное, но будничное событие. Посылки-же всегда чудо. Всю процедуру помню до мельчайших подробностей.

Зачитывают список тех, на чье имя пришла посылка. Слушаем с напряженным вниманием. Вдруг слышу свою фамилию. В указанное время иду к вахте. Посылку в моем присутствии вскрывают, вытаскивают все содержимое. Начинается мучительная процедура перетряхивания и прощупывания каждого предмета. Вещи из дома кажутся кусочком дома. Совсем недавно их в руках держали самые близкие мои люди. Обыск воспринимается как святотатство. Ревниво слежу, чтобы не затерялась ни одна мелочь. Прошу отдать посылочный ящик. Если на вахте «человек» - отдаст, жалко ему, что ли. Если зверюга – нарочно бросит за зону.

Посылка – событие и для друзей, для ближайшего окружения. Продуктами мы обязательно делились друг с другом. В первый год у нас с Лилей Фрейтаг было общее хозяйство. Старались что-нибудь по возможности отложить на черный день. Для меня он действительно наступил, но это случилось значительно позже.

Пришла весна. С самой ранней весны участились наружные работы. Нас стали отправлять на очистку леса. Работа эта проводится ранней весной или поздней осенью, когда земля насыщена влагой, да и сверху часто льет. Уж не знаю почему. Вероятно, для соблюдения противопожарной безопасности. Работа эта тяжелая, унылая; холодно и мокро. Надо было собирать сучья, хворост и складывать в кучи. Когда собиралась большая куча, ее поджигали. Это было большое искусство, так как мокрое дерево никак не желало загораться. У костра немного согревались. Только дым ел глаза.

Раза два ходила я за подснежной клюквой ранней весной, когда в лесу еще много снега. Ноги проваливаются в снег, а там холодная вода. Полные ботинки набираются. Юбка до самого пояса впитывает воду.

Норма семь килограммов. Наберешь полную корзину, а потом тащишь ее до лагеря километров пять-шесть по кочкам. Для меня это было очень тяжело, почти непосильно. Некоторым утешением служило то, что сколько-то клюквы удавалось поесть.

К этому времени я сблизилась с чудесным человеком – Лидией Владимировной Хацкевич. Она была женой бывшего секретаря Совета национальностей Верховного Совета СССР. Для Лиды Хацкевич самыми глубинными свойствами натуры были благородство, обостренное чувство товарищества, сострадание к слабым и попавшим в беду. Эти ее качества выдерживали любые испытания. Мы стали друзьями на всю жизнь, оставались близкими людьми до старости, до самой недавней ее кончины.

В летнее время нас постоянно использовали на сельскохозяйственных работах. Работы были всевозможные, и на полях, и в обширном парниковом хозяйстве, где выращивались овощи для работников НКВД. Эти овощи отправлялись им в Архангельск.

На парниках работали постоянные бригады, но когда бывали авральные работы, нас посылали на усиление. Обычно же мне приходилось работать в поле. Мы окучивали картошку, пололи, выполняли любые работы по выращиванию картошки, турнепса, капусты, моркови и других овощей. Когда возвращались в жилую зону, нас тщательно обыскивали, не унесли ли мы пару морковок с поля. Во время работы съесть морковку все-таки удавалось.

На полевые работы мы часто попадали вместе с Лидой Хацкевич. Лида была значительно крепче меня, хоть и старше на несколько лет. Работа в паре со мной ей была невыгодна, я тянула ее назад, но ни разу Лида не отказалась от меня. И сейчас у меня перед глазами эта картина: двигаемся мы по параллельным рядам. Лида уходит вперед, я, как ни пыхчу, не могу за ней угнаться. Дойдя до конца ряда Лида поворачивается и идет по моему ряду мне навстречу. Новые ряды начинаем вместе. Меня это всегда глубоко трогало.

На парниках бригадиром работала Надежда Михайловна Павлова, филолог, специалист по западной литературе, человек в высшей степени не ординарный. Где бы она не работала, она очень быстро выдвигалась на руководящую работу благодаря организаторскому таланту, высокой культуре, умению работать с людьми.Ее все любили. Меня с ней судьба сводила систематически – то в Потьме за игрой в домино, то на парниках и других «наружных» работах в Талаги. К ее ближайшему окружению я тогда не принадлежала, но очень ей симпатизировала. Она сразу производила впечатление уже одной своей внешностью. Приятное впечатление потом усиливалось, когда становилось очевидным, что она не только красива, и обладает приятным голосом и слухом, но и умна и эрудирована, а самое главное – отличный товарищ. В дальнейшем, уже на свободе, судьба снова свела меня с Надей. Мы с ней жили в Архангельске у одной квартирной хозяйки. Там нам пришлось вместе пережить и ее драму, закончившуюся благополучно, и мою трагедию – гибель сына. Надя в тяжелое время неизменно была верным товарищем и другом. Мы и теперь близкие друзья. Обязанности агронома на парниках выполнял крестьянский писатель Князев. Он был отличным рассказчиком. Во время обеденного перерыва мы, бывало, собирались вокруг него и слушали его рассказы. Говорил он спокойно, медленно, образно. Однажды рассказал нам, как его допрашивал следователь:

- За сколько Родину продавал?

- За пятьсот тысяч.

- Дурак, тебе столько не дадут.

- Тогда за десять тысяч.

Это другое дело, удовлетворился следователь, и стал усиленно писать.

Наружные работы легкими не бывали. Трудности эти усугублялись и лагерными порядками. Так, например, конвоиры не имели права привести нас домой раньше положенного времени, даже если работы не было. В поле во время дождя нельзя работать, Мы, отправленные на работу в поле, должны были во время дождя выжидать свое время в дырявом сарае. Нас продувало сквозняком, мокрая одежда липла к телу. Много раз приходилось возвращаться в барак промокшими насквозь. Все с себя снимали, дневальные уносили одежду в сушилку. Утром вещи возвращали – жесткие, корявые, но сухие. Не знаю, чем объяснить, но простудные заболевания при этом были редки.

На наружных работах много значило, какой попадался конвоир. Встречались среди них мобилизованные на эту работу неплохие люди, человечные в пределах своих полномочий, иногда веселые. С такими было легче. НЕ только некоторые конвоиры. Начальником участка был у нас один нормальный человек по фамилии Филиппов. Он всячески старался смягчить участь заключенных, только вся система лагерной жизни оставляла для этого мало возможностей.

Когда на наружные работы ведет трусливый дурак и негодяй, оскорбления сыплются градом, требования ежеминутно находиться в поле зрения. В случае полной необходимости зайти за кустик, от заключенной такие конвоиры требовали, чтобы все, что она намерена делать, делала у них на глазах. Такое унижение человеческого достоинства должно было нас перевоспитывать. И перевоспитывало. Они нас не считали людьми, мы их – тоже. Вырабатывали в себе безразличие к таким вещам.

В чем-то сельскохозяйственные работы и помогали. Я уже упоминала в возможности съесть морковку. Иногда «хорошие» конвоиры разрешали сварить ведро картошки. Воду брали из канавы. Доставалось каждой по две-три картофелины. Запомнились они как несравненное лакомство, тем более, что доставались нелегко. В дождливые дни ноги вязли и ботинки оставались в размокшей глине, руки зябли.

Был еще один вид работ, когда собиралась большая группа заключенных и отправлялась этапом на более или менее длительный срок на работы в местах, значительно удаленных от лагеря. Время от времени приезжали какие-то должностные лица. Нас вызывали, опрашивали, осматривали и, как на невольничьем рынке, отбирали нужную им группу. Бывало, что забирали насовсем, бывало – на время.

Среди заключенных очень страшным местом считалось Приморье.Незадолго до нашего появления в Талажском лагере туда отправили огромный этап Несколько тысяч мужчин с разных лагпунктов. В своем большинстве это была интеллигенция, не приспособленная к тяжелому физическому труд. Их послали в суровую зиму на лесоповал. Кормили плохо. Норма выработки была очень велика. В зависимости от ее выполнения давали количество хлеба и прочей еды, а выполнять норму люди были не в состоянии. Холод, голод, жестокое обращение, отсутствие элементарных удобств в бараках косили людей, как траву. Вернулись из всех тысяч человек триста, остальные погибли в Приморье. Можно представить, как мы были испуганы, узнав, что нам предстоит командировка в то же место.

Я была в списке, но в этап не попала. Видимо, просматривая формуляры, наткнулись на запись о моем здоровье и сочли меня бесполезной, тем более, что я сильно простудилась, и вся сотрясалась от кашля. К врачу я не шла, чтобы не отстранили от работы – кто не работает, тот не ест. Но вид у меня был незавидный. В последний день меня из списка вычеркнули, заменив кем-то другим.

Всего отправилось человек 50-60. Потом мне товарищи рассказывали, что в Приморье им действительно было трудно. Они очищали леса, собирали сучья в огромные кучи, сжигали их. Эту работу делали и мы все в ближайших окрестностях лагеря, но в Приморье условия жизни и работы были тяжелее, очень далекие переходы от места стоянки. И там бригадиром была Надя Павлова. По-видимому, все-таки условия, в которые они попали, позволяли выжить. Я не помню, чтобы из этой группы женщин кто-нибудь погиб.

Пробыли наши товарищи в Приморье месяца два. Помню, как мы их встречали, готовили постели, воду для мытья, несли обед. Встретились так радостно, как родные.

В конце лета 1940 года я впервые попала на настоящую ягодную страду. Собирали морошку, клюкву, бруснику, голубику. Есть, пока собираешь, можно было сколько угодно. Но ходили все дальше и дальше, тащили в лагерь тяжелые корзины и в результате я надорвалась. Случилось самое скверное, что могло быть- я оказалась не пригодной ни для какой работы. Меня «сактировали» - оставили лежать на наре, давая 300 грамм хлеба в день, немного баланды. И на обычном лагерном питании мы жили впроголодь, а тут я начала совсем голодать.

С Лилей Фрейтаг до этого времени у нас все было общее. Баланду брали в общую посуду, все, что присылали из дома, делили на двоих. С моим переходом на инвалидность Лили поняла, что ей надо спасаться. Она сказала мне, что работает и должна питаться. Ляля очень спешила, я не успела даже сама ей это сказать. Лиля оказалась тоже в сложном положении, ведь ели мы тут же в бараке, так что все происходило на моих глазах. Она ела и приговаривала: вот поешь и поработаешь. Я от унижения и голода глотала слезы.

У нас был небольшой общий запас черных сухарей на какой-нибудь тяжелый случай. Для меня этот случай наступил. Я стала брать из этого запаса по сухарику. Лиля тут же стала тоже есть эти сухари. Мне было больно, что в начале она не дала мне возможности самой отказаться от ее товарищеской помощи. Я не осуждаю, пусть осудит ее тот, кто не голодал, но прежнее тепло как-то рассеялось.

Посылок из дома в это время не было. Посылки разрешались раз в три месяца. Иногда бывало, что по какому-то капризу принимали только лекарства, а пищу посылать не разрешали.

Никогда не забуду участия в моем бедственном положении Лиды Хацкевич. Она видела, как я страдаю от невозможности работать, от унижения и от мучительного голода. Лида все придумывала для меня какую-нибудь работу. То ей оказывалось необходимо вязанную кофточку распустить, то сшить что-нибудь, а за это «платила» мне хлебом, уделяя из своей пайки. То так просто предложит мне кусочек хлеба, то суп принесет, который сама «никак не может съесть». Я была ей бесконечно благодарна.

В то время Лида работала няней в детских яслях. Когда я смогла подниматься, а кто-то из штата яслей отсутствовал на работе, Лида просила нарядчика прислать ей в помощь меня. Раза четыре-пять я туда ходила. Там я познакомилась с «мамками», а также и всей постановкой работы с детьми. Кормили детей неплохо, уход за ними был хороший, но все они были какие-то хиленькие, слабенькие.

Остатки детского питания нам отдавали. Для меня тогда это было спасением.

Постепенно я все-таки выкарабкалась, стала ходить на работу, а там и посылка пришла. В столярке мне было трудно и поработала я там относительно недолго. Успела себе сделать из отходов, самый настоящий со спинкой. Это было очень важно, потому что у нас открыли вышивальное производство, и я поступила туда.Отправилась туда со своим стулом. Все мне завидовали, ведь я могла откинуться на спинку и тогда спина немного отдыхала, не то что на табуретке или скамье.

За работу нам даже платили какие-то гроши. Все, что мне удавалось заработать, я отсылала детям. Получалось рублей по 20 каждый квартал. Заработок неквалифицированного рабочего на заводе был в то время 300 рублей в месяц. Такой же была примерно студенческая стипендия на первом курсе МГУ.

Работы наши в вышивальном цехе выполнялись на хорошем уровне. Мы вышивали женские блузки, которые стоили в магазине дорого.Казалось бы, при всех этих условиях работа наша была рентабельной, но нет, вышивальное производство просуществовало недолго. Пока мы там работали, снова, как и в Потьме, могли посылать в письмах детям маленькие вышитые фигурки. Тоня Нухрат, у которой оставались в Москве три маленькие дочки, сумела даже приобрести на свой заработок немного ткани, сшила и вышила кофточку для одной из них. Проблема была переслать, чтобы не пропала.

Зима 1941/42 г. была наполнена новыми волнениями. Некоторым из нас стали разрешать свиданиями с родными. Иногда и здесь вместо радости получались трагедии. К одной заключенной, имени которой я не помню, привезли сына. У нее на нервной почве случился паралич век, и она не могла открыть глаза. Три дня пробыл мальчик у матери, а она так и не смогла его увидеть. Потом это у нее прошло, но как же она горевала тогда, да и мы, окружающие, переживали все это вместе с ней.

К М.Ф. Тюрниковой приехала на свидание дочь Вера. Вера привезла матери по нашим понятиям целый гастрономический магазин. Два чемодана всяких деликатесов – чего только там не было! И колбаса копченая, и сало, и масло, и ветчина, и шоколад, и прочее, и прочее. На Марию Фокеевну от всего этого великолепия напала какая-то неприличная даже жадность. В нарушение всех традиций она не только ни кусочком из своих запасов не угостила ближних соседей, но по какому-то наивному нахальству попросила наиболее близких ей людей – меня и Лилю подвесить у себя над головой к потолку круги копченой колбасы. Она хотела сберечь добро от мышей. Гвоздей в потолке было сколько угодно и доставали мы до него со своей верхней нары лежа вытянутой рукой. Сама Мария Фокеевна располагалась на нижней наре. Отказать мы ей не могли, так как привыкли делать одолжения друг другу, но запах этой колбасы я не забыла и по сей день, а наши добрые чувства к Марии Фокеевне сильно поблекли.

Тоня Нухрат, которая была знакома с этой семьей на воле, попросила передать в Москве ее детям ту самую кофточку и еще туфли, которые были сделаны в нашей мастерской. Я, набравшись храбрости, попросила передать какие-то вышитые вещички для своих детей. Надо было только позвонить по телефону и сказать, куда за ними надо подъехать. Ни мои, ни Тонины подарки до адресатов не дошли. Вера, по-видимому, не стала компрометировать себя связью с арестантами. Тогда это было нормой.

Запомнилась картинка, как Мария Фокеевна, сидя на наре, разглядывает попавшую каким-то образом в лагерь газету. Там был снимок К.Е. Ворошилова с внуком. Их общим внуком с Тюрниковой. Мария Фокеевна плакала, но ни словом не комментировала эту своеобразную ситуацию.

Впрочем, Ворошилов все-таки выхлопотал освобождение для своей сватья. Накануне войны за ней приехала дочка и увезла ее в Москву.

Многие в лагере относились к Тюрниковой недружелюбно. Когда бывало, вели шутливый разговор о том, как, кто как встретит в будущем на воле лагерных товарищей и заходила речь о ней, то говорили, не стесняясь ее присутствием, что она конечно, никого не узнает и перед носом захлопнет дверь. Да и кто бы туда пошел?

А вот с Тоней Нухрат мы действительно встретились. Оказалось, что наши дочери работают в одной организации. Но это было уже в 56-ом, или 57-м году. Встретились как родные, были большими друзьями, пока она не ушла из жизни.

Моя сестра и дочка Люся должны были приехать ко мне в конце июня 41-го года, когда у Люси закончатся экзамены в школе. Все планы перевернула война.

ВОЙНА

Слухи о финской войне доходили к нам слабо. Во всяком случае сильного впечатления об этой войне у меня не осталось.

Летом сорок первого года, мы, как обычно, работали в поле, невдалеке от дороги. Во время перерыва группкамии поодиночке сидели на землеи отдыхали.Кто курил, кто жевал корочку хлеба.

Вдруг на дороге показалась женская фигура. Женщина очень спешила. Увидев нас, она подошла и спросила, правильно ли она идет на Талаги. Нам разговаривать с посторонними не полагалось, но мы, оглядываясь на конвоира, ответили, что правильно. Тут она тих спросила, не знаем ли мы Виктора Урбаха, - она его мать. Виктора мы прекрасно знали. Это был очень славный молодой человек, лет 18-19-ти, который, как ЧСИР, сидел за своего отца. Он работал в художественной мастерской. Мы сказали ей об этом, а она успела только сказать, что прорвалась к нам с большим трудом, так как началась война, но тут приблизился конвоир и велел ей уходить. Известие о войне всех нас потрясло. Начиналась новая, еще более мрачная полоса нашей жизни. Страшно было не только за себя, но и за всех своих близких, остававшихся на воле.

Не помню, получила ли свидание с сыном мать Виктора Урбаха, но первой заботой

лагерного начальства было прекратить все наши контакты с внешним миром. Была прекращена переписка с родными, отключили радио, тщательно следили за тем, чтобы в лагерь не попали никакие газеты. Мы чувствовали, что происходит что-то ужасное.

Рабочий день наш удлинили с 10 до 12 часов, питание ухудшилось. Когда у начальства прошел первый шок, некоторые радиоточки все-таки включили. Наши допотопные репродукторы бормотали еле слышно. Для того, чтобы разобрать слова, надо было вставать на ящик и прикладываться ухом к самой «тарелке». В нашем бараке замечательная память была у польской коммунистки Ядвиги Сикерской. Ядвига слушала и запоминала последние известия, а потом ходила по всем отделениям барака и громко повторяла нам почти дословно все, что слышала. Затаив дыхание слушали мы о всех трагических событиях, связанных с наступлением немцев. Ядя точно запоминала названия всех населенных пунктов, оставленных нашими войсками, о которых сообщалось в сводке.

Первой нашей общей реакцией была горечь от того, что мы, нормальные советские люди, которые могли бы приложить свои усилия к преодолению такой страшной народной беды, изолированы от общества без всякого повода и смысла. За колючей проволокой находилась масса представителей научной, технической, творческой интеллигенции. Они могли принести большую пользу в борьбе с врагом, если бы использовались по специальности. Нов наших лагерях на них смотрели только как на мускульную силу, заставляя только в таком качестве работать на износ.

Еще до войны мы видели в газете снимок, на котором Сталин, как с лучшим другом, любезничал с Риббентропом. Все были возмущены. И тогда не надо было быть большим политиком, чтобы понять, что от Гитлера нельзя ждать искренности. Когда началась война, мы решили, что и массовые предвоенные репрессии в значительной мере результат дружбы Сталина с немцами. Сталин с полной очевидностью больше доверял фашистам, чем собственному народу. Весь народ жестоко поплатился за это.

Мы понимали, каково сейчас всей нашей стране и старались работать изо всех сил.

Еще перед началом войны нашу вышивальную мастерскую ликвидировали. Мне надо было выбрать постоянную, посильную для меня работу. Работа в сапожной мастерской считалась легкой инвалидной. Туда направляли наиболее слабых, от которых на тяжелых работах не было пользы.

Заведующим сапожной мастерской был Лев Казимирович Шлёзберг, тоже заключенный. Я пришла к нему и попросилась работать в сапожную мастерскую. Старалась при этом выглядеть как можно бодрее и жизнерадостнее. Он сказал мне: - «Ишь какая шустрая, ну уж если так хотите, то приходите, я вас приму». Лагерное начальство препятствовать не стало,и моя деятельность в качестве сапожника началась. В этой мастерской я проработала целых два года, до нового этапа.

Помещалась сапожная мастерская в большом бараке. Рядами были расположен в нем низенькие рабочие столики. Около них маленькие табуретки с сиденьем из натянутых ремешков или холста. Груды старой кожи, тяжелый запах, сами мы в своей убогой одежке дополняли общую картину.

У меня в характере есть одно, как я считаю, счастливое свойство. Я увлекаюсь той работой, которую выполняю. С обычным увлечением я взялась за изучение сапожного дела.

Работали мы конвейером. Нас по два три человека прикрепляли к квалифицированным мастерам-сапожникам, и мы осваивали по одной операции.

Я прошла и освоила все операции и научилась работать самостоятельно. Моей «дипломной работой» была пара мужских сапог, которые отвечали всем тамошним требованиям. Как же я радовалась! Это такое удовольствиехорошо уметь что-нибудь делать.

У всех у нас от работы руки загрубели, но в сапожной мастерской от черной краски ивара, которым натирали дратву, руки чернели, пальцы скрючивались, ладони были покрыты мозолями.

В нашей мастерской работала Нина Дмитриевна Румянцева, в прошлом представительница научной элиты, владевшая шестью иностранными языками. Однажды она стояла у столба, к которому был привязан конец дратвы, и натягивая эту дратву одной рукой, другой тщательно натирала эту дратву варом. Весь ее вид вполне соответствовал окружающей обстановке. Мимо проходил сапожник, который выглядел таким же чучелом. Они взглянули друг на друга и узнали. На воле они были хорошо знакомы. Она протянула руку, он почтительно склонился и эту руку поцеловал. Перед нами были два человека из совсем другого мира. Оба выглядели как-то трогательно. Как будто исчезла безобразная одежда, а черные скрюченные от работы руки превратились в нежные руки дамы. Эта картина так и запечатлелась в моей памяти.

К этому же времени относится мое знакомство с Целиной Шишкевич, которое перешло в прочную дружбу на многие десятилетия. Целина польская коммунистка с подпольным стажем. Состояла в коммунистической партии с 14 лет. В лагере Целина была за своего мужа коминтерновца Будзинского. После освобождения взяла его фамилию, уехала на родину в Польшу, была до выхода на пенсию на ответственной партийной работе.Человек интереснейший, необычайно популярный в кругах как польской, так и московской интеллигенции. Мы с ней постоянно поддерживаем связь. В 70-е годы она приезжала в Москву по моему приглашению, а я по ее приглашению ездила в Варшаву.Она приезжала вместе с Ядвигой Сикерской. Какими же мы были близкими друг другу, когда собирались вместе через столько страшных лет!

А тогда, в 41-м Целина Шишкевич была моей напарницей в обучении у одного из сапожников. Сапожник этот был поляком, Он получил срок по какой-то бытовой статье и в своих бедах винил старых коммунистов, таких как Целина. Как же он ее обижал! Придирался к каждому пустяку, ругал и пилил, постоянно доводил до слез. Мы вздохнули с облегчением, когда перешли вместе к другому мастеру.

Наш новый «патрон» был молодым парнем, инвалидом без одной ноги. Сидел по уголовному делу. Это был пройдоха и спекулянт, вечно что-то комбинировал. Он ухитрялся из неизвестно где и как добытого товара шить между делом туфли и так же незаметно и непонятно для нас сбывать их. Работал он хорошо, все время шутил, острил и к нам относился неплохо. С ним было легче.

Был в нашей мастерской один сапожник художник, из его рук выходили модельные туфли, которыми можно было залюбоваться. Работал он на начальство. Однажды сделал на чей-то заказ женские туфли, очень красивые, модельные, но 42 размера. Все бегали смотреть.

В прошлом этот сапожник был капитаном дальнего плавания. Вполне интеллигентный человек. Не помню, какая у него была статья, но не 58-я. После освобождения он женился на одной из наших «жен», а точнее вдов. Они заключили брак вполне рассудочно, уехали в Одессу, и, как я слышала, были вполне счастливы. В то время я была уже на воле.

С началом войны деятельность нашей сапожной мастерской резко переменилась. Мы стали работать на армию, но несколько странное дело мы там проделывали. Нам привозили ящики с американскими и английскими ботинками. Мы их разбирали на составные части и из полученного материала вновь шили ботинки по другой колодке. Если в этом и был какой-то смысл, то нам он не был известен.

К зиме стали привозить подшивать валенки. Очень много привозили валенок, снятых, по-видимому с убитых. Валенки были разрезаны и часто на них были следы запекшейся крови. В некоторых валенках мы находили портянки, письма, фотографии, попадались даже мелкие деньги. Работали мы не разгибаясь. Это нужно было для фронта, а мы никогда не переставали чувствовать себя гражданами своей страны. Никто не ставил знака равенства между Сталиным и его преступлениями против нас и нашей родной страной, которая оказалась в таком тяжелом положении.

Кормить стали все хуже и хуже. Баланда и без того довольно жидкая, стала вконец тощать. Пошла в ход крапива. Хлеба стали давать все меньше и меньше. Сахару не было совсем. С самого начала войны запретили посылать нам посылки.

В несколько лучшем положении были те, кто ходил на наружные работы по обработке овощей. Там удавалось съесть то морковку, то сырую картофелину.

В лагере начался тяжелый голод. Самым трудным временем была зима 1941/42 года. Оказалось, что женщины значительно выносливее мужчин, причем не только физически, но и морально. Женщины находили в себе силы распределить на весь день то малое количество пищи, которое выдавалось нам. Мужчины съедали все сразу, а потом жестоко страдали. Все мысли и чувства были направлены на одно – как заглушить невыносимый голод. В нашу зону хлеб привозили в маленьких фургончиках, причем все сроки выдачи хлеба были перепутаны. Сидишь за своим рабочим столом, работаешь, а все мысли и разговоры только об одном – привезли хлеб или не привезли.

Как-то поехали в Архангельск за мукой. Везли муку на маленьких санках по льду через замерзшую Двину. Дело шло к весне, лед стал слабым. В одном месте он проломился и санки с мукой затонули. Наше отчаяние трудно передать.

Постоянной нормы не было. Выдавали по кусочку, размер которого зависел от привоза муки. Баланды не выдавали.

Иногда бывали дни, когда нам вообще никакой пищи не выдавали. В барак входили двое-трое из администрации и объявляли – на работу не выходить! Жуть охватывала при этих словах. Это означало, что еды не будет. В такие дни нам выдавали по одной ложке тюленьего жира в сутки, наливая его из бутылки. Это была отвратительная вонючая жидкость, но мы давно забыли о брезгливости, лишь отчаянно цеплялись за жизнь.

В таком положении Лида Хацкевич нашла у себя где-то несколько хорошо припрятанных сухарей. Голодная смерть стояла на пороге, но при этом Лида не могла их съесть одна, а раздала по кусочку близким товарищам. Это был подвиг. Благодарю свою судьбу, что она свела меня с таким человеком. Дело было не только в кусочке сухаря, каким бы драгоценным он не был, но еще и в том уроке мужества и доброты, который мы получили.

Всякий человеческий облик в этот период потеряли «мамки». Они переловили и поели всех крыс, ворон, рассказывали даже об их чудовищных визитах в морг.

Была у нас грузинка Виктория (фамилию не помню). Мы с ней работали рядом в сапожной мастерской. Вела она себя очень странно, была крайне возбуждена, непрерывно говорила о хлебе, вскакивала с места, металась, глаза горели. Однажды утром она пришла в медпункт к врачу и заявила – «Я вас удивлю, но я сошла с ума». И действительно, у нее констатировали помешательство на почве голода.

Появилась повальная цинга, а затем и пеллагра. Люди стали умирать в большом количестве, особенно мужчины. Был стационар для умирающих, но далеко не все туда попадали. Многие умирали, что называется, на ходу. Собирается человек на работу, зашнурует один ботинок, берется за другой и падает мертвым.

Одна из наших «жен», врач Анастасия Петровна Сутковая вела подробные наблюдения за распадом человеческого организма при пеллагре, делала записи и зарисовки.

Эту работу она проводила не в нашем лагере. Перед войной А.П. Сутковую этапировали в другой лагерь, но жуткая эта картина была везде одинаковая. Этот материал А.П. использовала позже в своих воспоминаниях и научных работах.

После страшного периода, когда совсем не было хлеба, а один тюлений жир, стали выдавать баланду – мутную воду с отдаленным запахом каких-то консервов, мясных или рыбных – нельзя было понять.

Постепенно, уже к лету 42-го хлеб стали выдавать регулярнее, в баланде начало что-то плавать. Непосредственная угроза голодной смерти отступала, но пеллагрики еще долго продолжали умирать.

Когда стали нас отправлять сажать картошку, удавалось съесть несколько сырых картофелин. Это была чуть ли не сытость.

В тяжелейшее время все-такисуществовало и товарищество, и какая-то посильная взаимопомощь, хотя бы в виде внимания друг к другу.

Хочу в связи с этим вспомнить одного своего приятеля по сапожной мастерской Мишу Байбузенко. Он поступил к нам в лагерь, когда я уже работала сапожником, колоритная была фигура. Одной ноги у него не было, ходил на протезе, но никакой ущербности не признавал, благодаря сильному и самостоятельному характеру. Одевался Миша даже с претензией на щегольство. По натуре властный и энергичный, он умел подчинять себе людей. Образования у него не было никакого, но он был первоклассным мастером своего дела. Сидел Миша за свои убеждения, которые сводились к тому, что на зарплату не проживешь, а хочешь жить – умей вертеться. Своим этим своим убеждениям он не изменял и в лагере и «вертелся» как мог. Однажды он обратился ко мне с просьбой вынести из цеха для него кусок кожи. Дело в том, что ЧСИР при выходе из цеха не обыскивали, а уголовников обыскивали. К тому времени я прониклась к Мише симпатией. Он мне представлялся этаким романтическим Челкашом. Но украсть я все равно не могла, не могла и все тут. Никогда больше Миша меня об этом не просил, но вместо того, чтобы потерять ко мне интерес, он проникся уважением. На работе мы сидели друг против друга, переглядывались. Миша кокетничал вовсю, ему непременно требовалось чье-нибудь восхищение; молоток, затяжные клещи, гвозди буквально играли в его руках. Я, конечно, восхищалась, что и отражалось на моей физиономии.

Как-то раз Миша зверски подрался в моем присутствии с другим сапожником. Они катались на полу, рыча и стараясь схватить друг друга за лицо. Романтический образ в моем воображении померк.

Тем не менее, когда наступили тяжелые времена, и Миша заболел цингой, я ухитрялась доставать для него понемногу клюквы, приносила в стационар. Не знаю, в какой мере это помогло, скорее помог его собственный характер, но Миша выкарабкался, выжил. Ну и не таков был человек Миша Байбузенко, чтобы оставаться в долгу. После возвращения из стационара он сделал мне царский подарок – где-то достал подушку. К тому времени я уже пять лет жила без подушки. То-то было радости. Эту подушку я очень берегла. Цела она у меня и по сей день.

Много позже, когда я была уже на свободе, Миша прислал мне в Архангельск с оказией записку, в которой просил стать его женой. Но мое былое восхищение не простиралось так далеко. Все равно спасибо на добром слове.

Во всей этой истории с Мишей меня осуждала моя близкая подруга, Аня (Анна Яковлевна) Ролау. Человек утонченно интеллигентный, она не могла понять, что тут может быть общего. А мне просто интересны были разные люди, вне зависимости от образовательного ценза. Аня, Анечка, я так любила ее, так дорожила ее мнением. Да собственно, это мое отношение к ней никогда и не менялось. Мы постоянно переписывались с ней много лет, хоть она никогда не вернулась в Москву. Поселилась она в Кинешме вместе с Лидой Рябовой. Тут уж я не могла ее понять. Лида в лагере была старостой, человеком близким к начальству, с тяжелым характером и без всяких интеллигентских тонкостей. И что у них оказалось общего? Одна командовала, другая подчинялась. Боюсь, что в этом содружестве Аня совсем не была счастлива.

А тогда, летом 42-го никто не думал о будущем. Выжить было единственной заботой. Страшные воспоминания у меня связаны с налетами немецкой авиации на Архангельск.

Тревога. Раздавались завывающие звуки сирены. Население, в том числе и наше лагерное начальство, скрывалось в бомбоубежищах. Нам приказывали собрать свои вещи, быть полностью готовыми, в случае попадания бомбы, к выходу из помещения, но оставаться на своих местах. Возле дверей барака дежурили конвоиры. Больше всего начальство опасалось, чтобы мы не разбежались, если бомба упадет не территорию лагеря.

Вражеские эскадрильи пролетали над нашим лагерем. Жутко было слышать гул множества самолетов. Затем слышались залпы зениток. Когда зенитки умолкали, мы делали вывод, что поднялись наши самолеты и начинается воздушный бой.

В крошечные оконца под потолком уборной в нашем бараке была видна бомбежка Архангельска. Я видела, как на парашютах спускались светящиеся шары и огромные пространства освещались как днем. Раздавались страшные взрывы и после начинались пожары в городе. Зарево разгоралось во многих местах. Потрясающее было зрелище, когда бомбили Лесотехнический институт. Огромное здание было объято пламенем. По прямой от нас до Архангельска было километров семь. Нам казалось, что слышен треск рушащейся крыши и крики людей, что оттуда веет разгоряченным воздухом. Нам потом рассказывали, что человеческих жертв при пожаре Лесотехнического института было очень много.

Я очень боялась налетов. Ясно помню чувство тошноты, которое охватывало меня, когда начиналась воздушная тревога.

Страх перед налетами усугублялся сознанием своей полной беспомощности. Мы ведь ничего не могли предпринять для своего спасения, даже убежать и спрятаться не могли. Та же беспомощность, полная невозможность действовать и спасаться, усиливали трагедию во время голода.

В лунные ночи немцы не прилетали и можно было немного передохнуть.

Спокойствием и невозмутимостью в нашем отделении барака отличалась Валя Узар. Она очень хорошо действовала на всех остальных. В то время, как большинство из нас сидели вполне одетые, держа связанные узлы. Как на вокзале, Валя раздевалась, ложилась на нару и всех успокаивала: «Не бойтесь, они сегодня не прилетят, ничего не будет».Они конечно прилетали, но ничего и в самом деле не случалось с нами. Вокруг Архангельска было много лагерей, но ни в один лагерь за все время не попала ни одна бомба. Надо полагать, немцы были очень хорошо осведомлены об объектах, расположенных в Архангельске и его окрестностях. На нас немцы боеприпасов не тратили, но днем на территории лагеря мы находили осколки снарядов.

У нас не было убитых при бомбежке, но людские потери в 1942 г. были очень велики за счет умерших от голода. Кроме того, продолжались этапы. Заключенных без конца перетасовывали, перевозили из лагеря в лагерь. Этот принцип действовал безотказно. Даже транспортные трудности военного времени не могли приостановить этот процесс.

Весной 42-го года уехала от нас по этапу в Нижний Тагил Зинаида Лазаревна Хорошко, по образованию инженер-электрик. Она жилав нашем отсеке барака, но работала почти по специальности на маленькой электростанции, которая обслуживала лагерь. С Зиной Хорошко мои отношения сложились очень своеобразно. Чаще всего бывает так, что люди дружат, иногда неразлучны, пока вместе. Потом жизнь разведет в разные стороны и дружба выветривается. Здесь было все наоборот. Мы с Зиной знали друг друга, но не были особенно близки в лагере – разная работа, иногда в разные смены, какие-то другие дружеские связи. Но вот мы встретились на воле в Москве и оказались такими близкими людьми, с таким общим пониманием всего на свете, что теперь Зиночка для меня, для дочери и двоих моих внуков все равно, что член семьи. Общение у нас едва ли не ежедневное. Нет такой новости, которую бы мы не кидались немедленно обсуждать друг с другом. А тогда отъезд Зины из Талажского лагеря был для нее, пожалуй, к лучшему. Были этапы и пострашнее.

Для строительства аэродрома под Мурманском потребовались люди.Туда набирали наиболее здоровых и выносливых, так как работа предстояла тяжелая, в очень трудных условиях. На строительстве должны были работать наши женщины вместе со здоровыми, отобранными отовсюду уголовниками и бытовиками. Эти люди лишены всяких моральных норм и к женщинам относились как к общественному имуществу. Кроме тяжелейшей работы и жизни впроголодь, нашим женщинам предстояло еще выходить из этого тяжелого положения.

Возглавила этот этап сама Словесная. К этому времени она была уже назначена старшим старостой и заслужила общую нелюбовь своей неискренностью и близостью к начальству.

Увидев условия жизни в Мурманске, ужаснулась и Словесная. Она сказала, что, пожалуй, лучше всего будет женщине выбрать себе одного какого-нибудь покровителя.Он по крайней мере, защитит ее от остальных. Сама подала пример, как говорили. Бедняжки, попавшие на строительство аэродрома, испытали много горького. Потом об этом долго рассказывали.

Мне повезло. Я по своему физическому состоянию никуда не годилась и вопрос о моем включении в этот этап даже не поднимался. К осени 42-го года в лагере было много ослабевших от голода и непосильной работы людей. Они уже не были в состоянии тянуть ту лямку, которая возлагалась на заключенных. Наш лагерь, как и другие, должен был давать ощутимый вклад в общую работу на помощь фронту, наша работа планировалась и начальство рисковало с такими «доходягами» этот план не выполнить.

В лагере был организован «оздоровительно-профилактический пункт» - ОПП для тех, чьи силыеще можно было восстановить, и кто еще мог приносить пользу. У меня была профессия, я стала заправским сапожником. Меня имело смысл поддержать и вот один раз меня включили в группу счастливцев, отправляющихся в ОПП.

Этот ОПП мы в шутку называли домом отдыха. В действительности это был барак, такой же, как и прочие, с нарами. Отличался он только тем, что был несколько чище наших жилых бараков. Нары были построены из отструганных досок. На столах, стоявших посреди барака, было какое-то подобие скатертей и сидели мы не на скамейках, а на табуретках.

В ОПП мы не работали, кормили нас лучше, чем обычно и настроение несколько поднялось. Особенно этому способствовало то, что нам дали возможность отмыться и даже выдали чистое белье, правда мужское. «Путевка» была на десять дней, и мы решили использовать эти дни, как только возможно эффективнее. Заставили себя выбросить из головы все мрачные мысли, рассказывали забавные истории, играли в шашки, шахматы, домино. Это была передышка, которая запомнилась надолго. Здоровья своего мы, конечно, не поправили, но от края могилы отошли еще немного.

В этот период, во второй половине 42-го года восстановилась переписка с родными. Я узнала о детях.Дочь оказалась с семьями двух моих сестер в эвакуации на Урале, сын с третьей сестрой в Куйбышеве. Дочь писала мне часто. Я знала о всех ее заботах и школьных делах, изредка я получала письма от мамы. Бодрый тон их писем не мог меня обмануть, я понимала, что им трудно, но каким же утешением было знать, что они в безопасности и далеко от линии фронта. Люся училась, закончила в 43-ем году десятилетку. Восстановилась связь с моей любимой старшей сестрой Ниной. С ней был мой сын и она стала часто и подробно писать мне о нем. Письма родных поддерживали меня в большей мере, чем любой дом отдыха, даже если бы он был настоящим.

Потянулись обычные лагерные будни, грязь, тяжелый непрестанный труд, вечно голодный желудок. В тот период так жили не только мы. На воле многим было не легче. Запас жизненных сил у человека удивительно велик.

Летом 43-го пришлось мне, всем нам, пережить большое потрясение. Это последнее яркое впечатление, которое осталось у меня от Талажского лагеря.

Лето было очень жаркое. В наших антисанитарных условиях невероятно расплодились клопы. Спать в бараке стало невозможно, и мы выбирались на ночь на свежий воздух. Многие выносили свою постель из барака и устраивались поблизости от входа, кто на чем. Подбирали пару досок, или какие-нибудь ящики, а то и прямо на земле. Ночи были жаркие, начальство смотрело на это сквозь пальцы.

Я тоже устраивала себе постель под открытым небом. Однажды я проснулась от прикосновения к своему плечу чьей-то костлявой руки и в страхе шарахнулась в сторону. Оказывается, это ворона уселась на мое плечо. Когда я зашевелилась она медленно взмахнула крыльями и улетела. Светало. Постепенно я успокоилась, даже немного задремала. Проснулась снова с чувством страх. И не напрасно.

Метрах в 150 от жилого барака был расположен большой производственный барак, в котором размещалась мыловарка, художественная и столярная мастерские. В каждом из этих цехов находились горючие материалы. Когда я открыла глаза, то увидела, что весь этот барак охвачен огнем. Огонь появился в мыловарке и с ужасающей быстротой охватил художественный и столярный цеха. Горело с оглушительным треском. Волны горячего воздуха ощущались даже на далеком расстоянии. Около производственного цеха проходила узкоколейная железная дорога. По ней обычно привозили воду Рельсы от жара стали гнуться и деформироваться. К счастью не было ветра и огонь поднимался вертикально вверх. Метрах в 10-15 от горящего барака был склад готовой продукции в большом сарае. В тот день там были сложены штабелями подготовленные к сдаче оконные рамы. Через короткое время вспыхнул и этот склад. Такое огромное бушующее море пламени я видела в первый раз в жизни и никогда не забуду этого зрелища.

Очень своеобразной была позиция лагерного начальства. Никаких пожарных не вызывали. Весь персонал охраны лагпункта был брошен на оцепление нашей зоны, чтобы мы ненароком не разбежались, и никакого участия в тушении пожара не принимал. Более того. Обычно утром к началу рабочего дня из мужской зоны приводили в нашу зону работяг. Во время пожара мужчин не привели, хотя они и могли бы нам оказать существенную помощь. Нам посоветовали вынести вещи из бараков и сложить у колючей проволоки на противоположной стороне от огня. Все дальнейшие действия возложили на нас женщин. Нам было совершенно очевидно, что с тушением горящих строений нам не справиться и все свое внимание мы направили на то, чтобы не дать пожару распространиться на жилой барак и палатки. Некоторые из нас влезли на крыши нашего барака и других построек, другие выстроились цепочками от построек к колодцу и ведрами передавали воду. Мы непрерывно поливали водой все наши постройки. Работали очень слаженно и организованно.

Удивительно, что всю остальную территорию зоны нам удалось отстоять от огня, особенно трудно было с палатками. Они были окружены завалинками, засыпанными опилками, и были как будто специально приготовленными для огня. Несколько раз в опилки попадали горящие щепки. Опилки начинали тлеть. За этим тоже следили и всеми возможными способами гасили появляющийся огонь.

Горело очень сильно и скоро от барака и скоро от барака остался один фундамент и торчали обгорелые печки. Дотла сгорел и склад.

Когда на пожарище остались одни горящие головешки, поднялся ветер, да не просто ветер, а ураган. Он раздувал догорающие головни, поднимал их и швырял во все стороны. Снова появилась опасность продолжения пожара, но видимо природа нас пожалела. Набежала огромная туча и хлынул ливень. Как же мы ему обрадовались! С шипением огонь замирали в скором времени все погасло. Долгое время мы продолжали следить за всеми завалинками, так как кое-где все-таки продолжал появляться дымок.

Зрелище после пожара было самое удручающее. Некоторые из работающих в художественной мастерской вспомнили, что там оставались их вещи, в шкафу или в ящиках столов. Основное тем не менее уцелело, а главное уцелело жилье.

Отчего возник пожар, я до сих пор не знаю. Надо полагать, от какого-нибудь брошенного окурка. Не помню, чтобы по этому поводу проводилось расследование или последовали наказания. Полагаю, что все мы заслуживали награды за отвагу на пожаре, чего нельзя сказать о нашем начальстве.

Ликвидировать последствия пожара и восстанавливать сгоревшие постройки пришлось тем же заключенным, только я уже принять в этом участие почти не успела. Надвигался новый этап.

Прибыла комиссия для отбора группы работяг на военный спецзавод №3, находившийся недалеко от Архангельска, в Приморье, в г. Молотовске. Сейчас этот город называется Северодвинск.

Председатель прибывшей комиссии категорически настаивал, чтобы в группу включили как можно больше людей нашего контингента, т.

О есть ЧСИР. Мы уже успели зарекомендовать себя, как наиболее надежные работники. Талажский начальник очень не хотел нас отпускать, Ему тоже были нужны хорошие работники, а наша деятельность приносила лагерю большую прибыль. Они спорили, торговались и в конце концов в списке из 50 человек, назначенных в этап, оказалось всего шесть ЧСИР, причем физически самых слабых. В этот список я попала. Кроме меня там были Лида Снарская, Ева Чарко, Леля Никитина, Туба Яскович и еще одна женщина, простая и неприметная. Все ее называли Петровной, только под этим именем я ее и знала. Большую помощь в отборе людей в этап оказала староста Лида Рябова.

Каждый этап для заключенных был очень мучителен. И из-за тяжелых условий передвижения, а главное из-за того, что рвались привычные связи, терялись друзья, без которых уже, кажется, и прожить невозможно.Нам было особенно страшно и трудно ехать такой маленькой группой среди враждебно настроенных уголовников и бытовиков.

7. МОЛОТОВСК

Этот этап отличался от предыдущих не только составом заключенных. В окрестностях Архангельска к тому времени было столько лагерей и переброски людей из одного лагеря в другой стали настолько обычным делом, что местные жители перестали обращать на них внимание, хоть изоляции заключенных при этом почти не было.Вначале мы ехали на пароходе до Архангельска, а потом на обычном пригородном поезде до г. Молотовска. Нас ввели в общий вагон, и никто из пассажиров даже головы в нашу сторону не повернул. Для нас это было новинка.

Завод №3 был расположен на окраине Молотовска, а в полукилометре от завода – жилая зона для заключенных. Зона большая, одна для мужчин и женщин, только бараки разные. Бараки оказались больше, выше и светлее, чем в Талажском лагпункте. Нары тоже вагонной системы, но крупнее и расположены не так тесно.

Поначалу нас поместили не в барак, а в маленький домик, стоящий особняком. Нар в нем не было, спали мы прямо на полу. Эти первые несколько дней были чем-то вроде карантина. В эти же дни и происходило наше распределение по рабочим местам.

Кроме нас в домике было человек 25 уголовниц. Мы все устроились поближе друг к другу, но нас это, естественно, не спасло. При первом нашем выходе из этого дома уголовницы набросились на наши вещи, все перерыли, разбросали, забрали себе все сколько-нибудь ценное. Мне повезло, у меня ничего ценного не было, поэтому ничего не взяли. Те же, у кого взяли, настолько были травмированы происходящими изменениями в нашей жизни, что потеря вещей не была самым большим огорчением. В домике верховодили уголовницы. Грубость, сквернословие, мат и, конечно, воровство стали обычной атмосферой, к которой нам надо было привыкать. Вскоре нас переселили в барак, но о какой-либо изоляции от уголовниц не могло быть и речи. Впрочем, нас, ЧСИР, было несколько больше, чем прибыло с последним этапом. Мы встретили еще нескольких женщин, знакомых по Талажскому лагерю и переброшенных в Молотовск раньше нас. Встретились там и знакомые мужчины с 58-ой статьей.

Мы быстро поняли, почему отборочная комиссия в Талаги так настаивала на включении в этап ЧСИР. Дело в том, что Молотовский лагерь почти целиком состоял из уголовного элемента. Воровство было ужасное не только друг у друга, но и всего, что можно утащить из казенного имущества. Все хозяйственные точки, такие как столовая, хлеборезка, каптерка систематически обкрадывались. Между зоной и вольными шла бойкая торговля. Это не удивительно. Если нам стало немного легче в этот период, то местному населению в разгар войны, да и в конце ее было так плохо, что его наименее обеспеченные слои по своему уровню жизни мало отличались от нас. Добыть еду и одежду для многих было трудно разрешимой проблемой и тут уж уголовники не терялись. Даже наша одежда, а особенно новая, со склада высоко котировалась на этом рынке.

Начальство, которое уже знало о нашей честности, рассчитывало поручить нам, вновь прибывшим ЧСИР, заведование хозяйственными точками.

Нас стали по одной вызывать к начальнику и опрашивать, кто что может делать. Довольно быстро они убедились, что для приготовленных нам ролей, мы не годимся. Здесь нужна была не только личная честность, но и способность противостоять напору уголовников, прожжённых воров, которых к тому же было подавляющее большинство и у них в активе установившиеся традиции. В результате мы получили рядовые должности, Ева Чарко пошла работать на завод в плановый отдел. Лида Снарская стала поварихой в маленькой столовой для ИТР на территории завода, а мы, остальные, выбрали себе места в разных службах в пределах жилой зоны. Леля Никитина работала в пошивочной мастерской, Петровна пошла подсобницей в дрожжеварку. Я попросила, чтобы меня направили «по специальности» в сапожную мастерскую. Никто не возражал.

Сапожная мастерская отличалась от той, к которой я привыкла. Там было производство, а здесь, в основном, ремонт обуви. Работали там одни мужчины, человек шесть. Надо сказать, меня они приняли довольно приветливо, им даже нравилось, что в их среде будет работать женщина, они были настолько доброжелательны, что в моем присутствии старались избегать мата. Однажды сварили они из ржаной муки галушки, вымыли для меня ложку и пригласили сесть с ними вместе. Я с удовольствием ела с ними из одного котелка. Такое отношение очень трогало, особенно после грубого издевательского обращения со стороны уголовниц, которое мы терпели, приходя с работы. Отпарировать гнусную брань этих подонков мы просто не умели.

В этот период сапожная мастерская приняла заказ от какого-то магазина на изготовление тапочек. Тапочки были из брезента на кожаной подошве. Мне показали, как их делать, и я стала работать в уголке мастерской и считала, что из всех здешних зол это наименьшее. Такая деятельность продолжалась недолго, недели две. Однажды в сапожную мастерскую вошел высокий, представительный, хорошо одетый мужчина. Я взглянула и замерла. Это был бывший наш талажский начальник производства А.И. Редельман. Он увидел меня и крайне удивился. «Что вы здесь делаете? – грозно спросил он. «Да вот»- говорю-«Тапочки шью». «Больше этого не будет»,-заявил он. - «Завтра же отправитесь на завод!». Я просила оставить меня в покое, но куда там. Редельман был очень возмущен. Оказывается, не без его участия нас потихоньку вытягивали на завод и вдруг такие драгоценные кадры попрятались по углам.

После этого разговора я поработала в сапожной мастерской дня два, а потом нарядчик, когда читал списки, кто куда направляется на работу, назвал мою фамилию с указанием – на завод, в 7-ой цех, к Годыреву. Пришлось подчиниться.

Опять началась новая жизнь. Она во многом отличалась от жизни в зоне, которую я вела, работая на территории зоны в сапожной мастерской. Отличия этибыли связаны не обязательно с ухудшением.

Режим дня был тот же: очень ранний подъем, завтрак в столовой, сбор на площадке для распределения на работу, 12-часовой рабочий день, обед и отбой.

Те, кто по наряду должен был отправляться на завод, выстраивались около ворот рядами по шесть человек. Между рядами проходили специально выделенные дежурные из заключенных. Не знаю почему, но для этой деятельности выбирали самых махровых уголовников. Эти лица обыскивали каждого из нас, чтобы никто не пронес на завод ничего недозволенного. Осматривали карманы, ощупывали все тело, заставляли расстегивать бушлат. Эта унизительная процедура повторялась каждый день. Однажды меня обыскивал особенно противный парень. Он дал волю своим рукам совсем непозволительным и мерзким образом. Когда я вскрикнула и отскочила от него, он с гнусной улыбочкой сказал, что меня еще не обломали, погоди, обломают. Всю дорогу до завода я шла, как в тумане, и непрерывно плакала. В тот же день я пошла на прием к начальнику КВЧ и рассказала, как проводятся обыски. Он обещал принять меры и, действительно, поступило распоряжение, чтобы женщин обыскивали женщины.

На завод нас водили так же, как на этапах, в сопровождении конвоиров, которые сдали нас тамошней охране по списку.

А вот после заводской проходной или, как по-нашему, вахты, мы превращались в людей,можно сказать, равноправных рабочих завода.

Работали на спецзаводе №3, главным образом, заключенные. Все заводоуправление, кроме директора и главного инженера, состояло из заключенных. Причем исключительно из осужденных по 58-ой статье. Начальниками цехов были также заключенные, что же касается рядовых работников, то в их составе были и заключенные, и вольнонаемные. Вольнонаемные таким образом, оказывались по работе в подчинении у заключенных. Дискриминации заключенных там не было. Много вольнонаемных было в литейном, токарном, слесарном, шлифовальных цехах. А вот в нашем цехе работали одни заключенные, причем почти все рабочие были уголовниками. Впрочем, мы не были изолированы от других, свободно ходили по всей территории завода, бывали во всех цехах и общались со всеми.

Завод был оборонным, его продукцией были мины. Технологическая цепочка начиналась отливкой корпусов в литейном цехе и заканчивалась вполне подготовленной к зарядке продукцией. Заряжались мины взрывчаткой уже за пределами нашего завода.

Готовые мины упаковывали в специальные ящики, которые изготавливал наш цех. Цех непосредственно примыкал к складу готовой продукции. Мимо цеха и склада проходила железная дорога, по которой подавались вагоны для погрузки ящиков с минами. По этой же железной дороге привозили нам детали ящиков, изготовлявшиеся на соседнем деревообделочном заводе. Мы их собирали и оковывали железным уголком. По сравнению с другими цехами, наша работа считалась легкой, поэтому в нашем цехе работали, главным образом, подростки.

Начальника цеха, Владимира Александровича Годырева, я знала по Талажскому лагерю. Там он руководил столярной мастерской. Он отбывал 10-летний срок заключения по 58-ой статье за антисоветскую агитацию (присутствовал при том, как некто рассказал рискованный эпизод, а другой, при сем присутствовавший, сообщил об этом по назначению). Весь свой срок с 1937 по 1947 г. он отбыл сполна. У меня этот человек вызывал симпатию своей энергией, деловитостью, тем, что старался следить за собой и не опускался в тяжелейших лагерных условиях. Он заботился о своих рабочих, старался в меру сил создать для них благоприятные условия, но был придирчив и требователен, иногда чрезмерно. Особенно близко мы не были знакомы, но когда Редельман сказал ему, что еще одна ЧСИР скрывается в сапожной мастерской, он стал усиленно хлопотать, чтобы меня к нему направили.Он уверял, что прекрасно знает, какой я квалифицированный счетный работник. Он этого не знал, да и не было у меня такой квалификации, но в тот момент Годырев был в безвыходном положении. В должности учетчика у него работала легкомысленная девица, бывшая проститутка, которая безнадежно запутала всю отчетность.

Мой опыт счетной работы был минимальным. Одно время я работала статистиком в Психотехнической лаборатории, потом несколько месяцев в планово-распределительном бюро I-го ГПЗ. Цеховой учет был мне совсем неизвестен. Кроме того, шесть лет я занималась физическим трудом, очень далеким от моей новой роли. Я сказала об этом, но Годырев решил, что я скромничаю и передал мне все дела, оставшиеся от предшественницы. Девица панически боялась Владимира Александровича, сбежала и даже дел мне не передала.

Первое время своей работы в цехе я вспоминаю, как сплошное несчастье. В работе я не разбиралась, хотя и старалась по мере сил освоить ее. Помощи не было никакой. Годырев постепенно свирепел, он считал меня саботажницей. Каждое утро я должна была сдавать сводки в заводоуправление Тане Аншиной, тоже ЧСИР. Она меня не щадила, поднимала мои первые сводки на смех. По-видимому, они этого стоили, но было обидно. Отношения с Годыревым совсем обострились. Надо бы расстаться, но ему неудобно было сознаваться в своей ошибке. Жизнь была совсем плохая и жалела меня только Лида Снарская, соседка по наре.

Однажды Годырев на меня особенно резко накричал. Я тоже сорвалась, стукнула кулаком по столу, высказала все, что думаю о сложившейся ситуации. Внезапно он утих, и мы вместе стали думать, как выходить из положения. Я стала ходить по другим цехам,просила помощи у учетчиц, постепенно разобралась в этой работе и у Тани Аншиной уже не было поводов для насмешек. Только тут обнаружился другой подводный камень. Уж его-то я преодолеть не могла.

Мне приходилось вести учет поступления и расхода деталей, расхода крайне дефицитных тогда гвоздей, количества выпускаемой продукции, вести учет выполнения работ по бригадам. Это было очень важно, так как заключенных кормилив зависимости от выполнения нормы. В то же время цех лихорадило, детали от поставщиков поступали неравномерно и периоды затишья, когда цех стоял, сменялись авралами. А люди хотели есть каждый день. С моими замечательными, честными и объективными сводками люди могли с голоду пропасть. Безвыходно, необходимо было ловчить, врать, делать приписки, да еще так умело, чтобы никто не поймал, а то тут недолго и второй срок схлопотать. Я спасовала окончательно и Годырев понял, что дело безнадежно.

Через некоторое время в нашем цехе появился бухгалтер Иван Михайлович, маленького роста, круглолицый, жизнерадостный, добродушный. На воле он работал бухгалтером в колхозе и срок получил, попавшись на махинациях. У него не было и тени моих комплексов. Даже при составлении сводок на питание Иван Михайлович ухитрялся включать в список «мертвые души».Это давало ему возможность получать лишние пайки хлеба и другого довольствия.Когда его на этом ловили, он не смущался, исправлял сводку и простодушно смотрел в глаза.

С появлением И.М. в цехе усилилось воровство. Я свои вещи, которые умещались в мешке и посылочном ящике, держала на работе, подальше от соседок –уголовниц. Лежали они в конторке цеха, в углу, и никто их не трогал. После того, как появился у нас бухгалтер, я как-то раз придя утром на работу, нашла свое имущество разбросанным по всей конторке. Ничего не взяли, так как ценных вещей у меня не было, нечего было продать. Мне было неприятно и в то же время я злорадствовала: злоумышленники напрасно трудились. В другой раз было более серьезное дело, но об этом потом.

Меня от учетной деятельности вскоре отстранили и назначили сменным мастером цеха.Сменщицей моей была Аня (фамилию не помню) бытовичка, довольно славная молодая женщина. В нашем ведении было три бригады. Одна бригада взрослых рабочих с бригадиром Котовым, бригада малолеток-мальчиков, бригадир Филатов, и бригада малолеток-девочек, бригадир Сахарова.

С новой своей работой я освоилась быстро. Она, по крайней мере, не противоречила моей натуре. С характером и ритмом работы цеха освоилась еще работая учетчицей. Главная трудность заключалась в специфическом составе рабочих. Много хлопот доставляли мальчишки. Если им работать не хотелось, они отлынивали любыми способами. Чаще всего просто удирали и прятались. Мы с Аней изучили все их любимые места. Приходилось бегать по всей территории завода и искать сбежавших ребят.Спрятавшись, они обычно играли в карты. Это было страшно.Ходило много слухов о том, что они проигрывают в карты людей и проигравший убивает намеченную жертву. Рассказывали об этом и в Талажском лагере. До нашего приезда туда, как говорили, малолетки отпилили голову своему «проигранному» товарищу обручем от бочки. Но с нашим прибытием малолеток оттуда перевели. На заводе же при мне смертных случаев не было. Я была свидетелем лишь того, как один мальчишка проиграл другому свой хлеб за несколько дней, голодал, дошел до такого тяжелого состояния, что его отправили в больницу.

Мне пришлось видеть последствия бесчеловечного Сталинского указа об уголовной ответственности за мелкие дисциплинарные нарушения и ничтожные хищения. Заключенные, получившие срок за катушку ниток, вынесенную с работы, или за опоздание на работу, так и назывались «указники». Таким указником был у нас в бригаде мальчиков подросток лет 15-16 по фамилии Дмитриев. Имени я сейчас уже не помню. Мальчик был очень тихий, какой-то домашний. Он очень любил своих родителей и когда его мальчонкой отправили в ремесленное училище, он сбежал домой, повидать своих. За это его осудили на 5 лет исправительно-трудовых лагерей. Мы с ним часто беседовали. Он рассказывал, как старается крепиться, не стать уголовником. Я-то знала, как ему трудно. Ребята, которые попадали в лагерь за пустяковые проступки, имели все шансы стать там настоящими подонками. Этому способствовало и влияние развращённых товарищей, и грубое обращение, голод, грязь. Многие хорошие ребята из-за чувства товарищества, из-за просто мальчишеской удалипопадали в ловушку настоящих отпетых преступников и через несколько лет пребывания в лагере так перевоспитывались, что и отличить их от старых лагерников было невозможно.

Мои подопечные однажды проиграли в карты собаку начальника, поймали ее, убили, вырезали сердце, сварили и съели.

Бригадиром мальчиков был Володя Филатов. Человек был, что называется на своем месте. Ловкий, складный, красивый паренек, он был прекрасным организатором. Сам умел красиво работать, если хотел, и ребята ему подчинялись во всем, в плохом и хорошем. Иногда его бригада делала чудеса, не отставая от взрослых рабочих. Иногда бывало, что из-за отсутствия деталей совсем делать нечего. Во время одного из таких перебоев бригаду мальчиков забрали из цеха, приспособили на какие-то работы в жилой зоне. Володя попал в сапожную мастерскую и, имея отличные руки, быстро там освоился, а заодно и оценил тамошние преимущества. У него, как у моего давнего знакомца Миши Байбузенко, предрассудков не было и, когда пришло время возвращаться в цех, Володя решительно отказался. Его заставили насильно и тут он показал, на что способен. Этот организатор за считанные дни так развалил бригаду, что его поспешно вернули в сапожную мастерскую. Бригадиром назначили тихого, покорного Кузю, у которого далеко не было Володиных талантов, но и трудностей с ним не было.

Однажды ребята расшалились, работать не хотели, меня не слушались, затеяли возню. Помог мне взрослый бригадир Котов, самым непедагогичным образом. С криком: «Я вам покажу, мастера не слушаться!» - он начал раздавать тумаки направо и налево. Это подействовало моментально.

Я была благодарна Котову за помощь, но глубоко в душе считала, что этот способ не годится. И тем не менее что-то похожее допустила и я. Был в этой бригаде Вася Ручьев, мальчик маленького роста, с каким-то недоразвитым детским лицом. Вообще он работал неплохо, но однажды решил сделать передышку и изобрел для этого неожиданный способ. Вместо того, чтобы дело делать, он стал по пятам, неотступно ходить за мной и жаловаться - то молоток у него неправильный, то гвозди не те, то заготовки не от того ящика и так далее, в этом духе. Сначала я отнеслась к этому терпеливо, потом стала повышать голос, наконец, поняла, что мальчишка надо мной издевается. Мы в этот момент были с ним одни среди штабелей деталей. Я разозлилась, повернулась к мальчишке и стала лупить его кулаком. Мой кулак очень сильно отличался от кулака Котова. Мальчишка засмеялся, помчался на свое место и стал работать, даже веселее, чем обычно. Когда я мимо него проходила, он мне подмигивал, будто бы была у нас общая тайна.

Девочки не доставляли хлопот, поэтому не запомнились. Их бригадир, красивая, серьезная Сахарова умела сама организовать свою бригаду.

Тяжелы для всех периоды простоев. В этих случаях нас переключали на другую работу, иногда эта работа была непосильной. Помню, как меня, Лиду Снарскую и Еву Чарко, совсем слабосильных женщин направили в 4-ый цех в качестве грузчиков. Надо было большую кучу бракованных мин, каждая их которых весила 12-15 кг, перенести из одного конца цеха в другой. Как мы их волокли, страшно вспомнить, но никому до этого не было дела.

Часто простои были связаны с нехваткой гвоздей, тогда мобилизовали всех ребят собирать гвозди по цеху. Их выковыривали из щелей между половицами, собирали во дворе, вытаскивали из старых ящиков и досок, выпрямляли. Удивительно, но удавалось таким способом добыть довольно много. В соседнем цехе приспособили станочек, на котором вырезали гвозди из проволоки. Они были некондиционными, но в крайнем случае выручали. Простоев мы боялись, всячески старались их уменьшить. Если во время простоя отбирали у нас бригаду, то потом к авралу могли прислать ее совсем в другом составе, из необученных ребят. Это затрудняло работу, а нарядчикам было все равно, для была важна лишь списочная единица, «ревизская душа».

Работая на заводе, мы чувствовали себя просто рабочими, но вот кончался рабочий день и надо было возвращаться в жилую зону. Переход через вахту происходил так: конвоиры стояли за воротами, нарядчик называл номер цеха и количество заключенных, проходящих по списку этого цеха. Начальник конвоя считал и выпускал за ворота людей. По особым спискам проходил обслуживающий персонал и ИТР. Иногда кому-нибудь приходилось оставаться на заводе на ночь, тогда подавалась особая заявка. Число впущенных на завод в начале смены и выпускаемых с завода в конце ее должно было сходиться. Все стояли у ворот и ждали, пока не сойдется баланс. Иногда людей не досчитывались. Обычно оказывалось, что выбивший из сил человек просто засыпал где-нибудь в углу или под верстаком, откуда его с негодованием извлекали.На моей памяти была лишь одна настоящая попытка побега. Человек спрятался в вагоне за ящиками и рассчитывал, что его вывезут таким образом с завода. Задержали его очень быстро.

Вернувшись в жилую зону, со всех ног бежали в столовую, чтобы в первую очередь успеть получить обед. Обед выдавался по спискам, которые находились у бригадира. Для питания все мы были распределены по бригадам. В той бригаде, к которой я была приписана, бригадиром был довольно противный, крайне неопрятный мужик по фамилии Граф. Он всегда одним из первых успевал добежать до раздаточного окна, завладевал алюминиевыми мисками по числу членов бригады и по списку получал баланду на всех. В то время это была мутная жидкость, в которой плавало немного картошки и, большей частью, хребты каких-то мелких рыбок. На второе давали ячневую или овсяную кашу. Помощники Графа хватали наполненные миски и ставили их на стол. Тем временем подходили остальные члены бригады. Если кто-нибудь опаздывал, с его обедом бесцеремонно расправлялись наиболее проворные.

За хорошую работу полагалась премия, добавочное «премиальное блюдо», которое в просторечии именовалось премблюдо. Премблюдо ограничивалось одной оладьей. Граф получал по списку эти самые премблюда, сгребал их своими никогда намывшимися руками и совал в карманы засаленной до предела телогрейки, а потом раздавал награждаемым. Меня награждали нередко, но при всем недоедании есть что-либо из рук Графа я не могла и отказывалась, чему он был очень рад.

На участке была дрожжеварка. Когда мы прибыли в Молотовск, дрожжеваркой заведовала наша старая знакомая, ЧСИР, Шура Степанова. Именно к ней пошла работать Петровна. ИЗ дрожжей они делали болтушку, которую выдавали перед обедом заключенным, как средство от цинги. Я брала с собой свою кружечку, чтобы не пить из общего стакана. Изредка Шура звала меня к себе в дрожжеварку и наливала лишний стаканчик.

Еще там варили овсяный кисель. Однажды я помогала Шуре в этом. Кисель получился твердым, как студень. Мне за помощь положили кусок, это было невероятно вкусно. В другой раз Петровна задержала меня в темных сенях и сунула мне в руку колобок, замешанный из ржаной муки с подсолнечным маслом, величиной с небольшое яблоко. Вот это было пирожное, так пирожное! Только есть надо было украдкой, чтобы не подвести Петровну. Нехорошо, конечно, но голод потеснил добродетели.

На территории завода располагалась столовая для ИТР, которой заведовала, работая одновременно поварихой, Лида Снарская. Когда я стала мастером, «вышла в начальство» меня прикрепили к этой столовой. Лида готовила из тех же продуктов, получаемых по той же норме, но ее обеды отличались от общих, как небо от земли. Лида была щепетильно честным и добросовестным человеком, свое дело делала отлично.

Работа мастера была очень напряженной, часто приходилось задерживаться на заводе и нам с моей сменщицей Аней пошли навстречу – выделили помещение, где можно было отдохнуть. Это была каморка внутри цеха, окно которой выходило в цех, а не наружу. Отдых там был относительным, из цеха раздавался стук и грохот, ведь работа не прекращалась ни днем ни ночью. В комнате стоял какой-то топчан. Стоило прилечь на него, как мы полностью отключались, засыпали мгновенно. Мы с Аней очень радовались этому удобству, только для меня оно впоследствии вышло боком.

Аня мне нравилась – энергичная, решительная, она хорошо справлялась с ребятами, а однажды проявила настоящую отвагу. В огромном складе нашего цеха под самым высоченным потолком перегорела лампа. Лестницы не было.Сменить лампу можно былотолько пройдя по балке, которая соединяла две противоположные стены, до центра зала. Решилась на это одна Аня. Я замирала от страха, наблюдая за ней, и почувствовала огромное облегчение, когда она вернулась невредимая.

Как-то Аня заболела и мне пришлось работать непрерывно, не уходя с завода, три смены подряд. Вот когда я оценила возможность прилечь хоть на два часа. Потом вскакивала и опять, как заведенная работала. Постоянная бесконечная усталость сыграла со мной злую шутку. Все началось с радостного события – мне выдали со склада новое обмундирование, бушлат, юбку, кофту, ботинки. Все было новенькое и я преобразилась. У нас был аврал, уходить в жилую зону не приходилось и я, закончив смену, пошла в эту «комнату отдыха», разделась и легла, хоть немного поспать. Когда проснулась, оказалось, что окно вынуто, вся рама, и вещи мои исчезли. Я не могла даже выйти из комнаты. Пришлось брать взаймы чью-то одежку. Виноватых не было, все мне сочувствовали и помогали искать в цехе пропавшие вещи.Больше всех суетился бухгалтер Иван Михайлович и усиленно разыскивал вещи там, где их заведомо не могло быть.Как я потом узнала, он в этой «операции» играл не последнюю роль.

Вещи, разумеется, были переправлены за зону и проданы, а мне пришлось объясняться с начальником лагеря. Самое обидное, что этот самый начальник, который меня абсолютно не знал, меня же и обвинил в краже. Он был уверен, что обмундирование продала я сама, а теперь прошу другое. Как же я возмутилась! Чуть ли не завопила, что не все здесь воры, есть и совершенно честные люди. Обмундирование мне повторно выдали, но уже второго и третьего срока, основательно поношенное, и я осталась чучелом, каким и была раньше. Переживалось это все, как настоящее несчастье.

Работали мы самозабвенно.Война для нас, как и для всей страны, была личным делом. Культурно-воспитательная часть (КВЧ), у которой на время войныотпали такие функции, как организация каких-бы то ни было развлечений, занималась стимулированием нашей работы. На воле тогда тех, кто работал очень хорошо, называли ударниками, а тех, кто работал еще лучше – стахановцами. Мы по своему положению не могли претендовать на такие высокие звания и нас, отличников производства, награждали званиями «работающий ударными методами» и «работающий стахановскими методами». Невольно вспомнишь Потьму и строчку из песни «и ими гордится страна».

Я относилась к числу людей, удостоенных этих званий, что и сыграло в моей жизни определенную роль. Шел 44-ый год. До завершения моего восьмилетнего срока оставалось два года. Однако завод получил право ходатайствовать о сокращении сроков заключения хорошим работникам, особенно, если над ними не тяготели тяжкие обвинения. Я попала в число счастливцев. Завод возбудил ходатайство о моем досрочном освобождении и мне сократили срок заключения на год.

В феврале 1945 года я вышла на волю. Как мы ждали этого дня все эти годы, как мечтали о свободе, а все оказалось довольно буднично и в моей жизни мало что изменило на первых порах. Был такой приказ, что до конца войны мы освободившиеся из заключения, не можем оставить работу на заводе, следовательно, никуда уехать было нельзя.

В свой последний лагерный день, 7 февраля 1945 г. я впервые выходила через вахту из жилой зоны одна, с вещами. Дежурные распрощались со мной доброжелательно и выдали мне причитающееся приданое – мешок для матраца и комплект белья. Счастливой обладательницей подушки я была и так, благодаря Мише Байбузенко. Кроме того, у меня было направление от руководства Исправительно-трудовой колонии№3, как именовался официально наш лагпункт, в общежитие при заводе.

Общежитие располагалось в одноэтажном длинном бараке. Посередине барака шел коридор, в противоположном от входа конце была общая кухня, а по обе стороны коридора – маленькие комнаты, рассчитанные на одного двух постояльцев.Меня подселили к молодой вольнонаемной сотруднице, работавшей цензором. В комнате был минимум мебели – две кровати, стол, табуретки, комод, принадлежавший моей соседке. На комоде стояли, прислоненные к чему попало, очень красивые открытки. Впоследствии освоившись на новом месте, я как-то взяла в руки одну из открыток, чтобы лучше рассмотреть и перевернула ее. Открытка была адресована кому-то из заключенных. Я тогда пересмотрела их все и убедилась: контролируя переписку заключенных, эта особа изымала в свою пользу понравившиеся открытки. Я пришла в ужас. Открытки с картинками чаще всего были от детей. Для матери они были драгоценны. С каким же черствым сердцем можно было их отнимать, просто так, для забавы!

Отношения с соседкой у меня были сносными. У нас не было ни дружбы, ни вражды за те несколько месяцев, которые пришлось прожить вместе.

В этот период освобождались многие наши. Одним сокращали срок заключения, у других он к этому времени кончался. Не имея возможности выехать, люди селились вокруг завода. В нашем общежитии образовалось избранное общество очень симпатичных и интересных людей. К сожалению, общаться особенно было некогда. Я продолжала работатьи питаться на заводе до самого конца войны, в кухню почти не выходила.

Со старыми знакомыми отношения поддерживались, Многие из тех, кто освободился раньше меня, жили на частных квартирах. Один из первых моих визитов был к Тане Аншиной, у которой прошла былая неприязнь ко мне. Таня освободилась значительно раньше, жила в отдельной комнате, наладила хозяйство. Не хуже Тани обосновалась Фрида Сток. Она была врачом и ее положение отличалось от нашего, К этому времени Фрида даже смогла забрать к себе из Баку сына, который воспитывался у родных. Часто я стала бывать у Лили Матвеенко, тоже ЧСИР. Лиля вышла замуж за Хаима Хазанского, человека очень домовитого, осужденного в тридцать седьмом по 58-ой статье и отбывшего срок.Неотразимым для меня в этой семье был малыш, совсем недавно появившийся на свет. Я приходила к ним и помогала Лиле ради удовольствия подержать его в руках. Очень хотелось простой домашней обстановки. Наверно поэтому после освобождения заключалось довольно много браков. Прежние семьи были безнадежно разрушены, часто бывало, что и вернуться некуда.

Мне тогда был 41 год. Несмотря на зрелый возраст и внешнее оформление, способное обезобразить любую женщину, я тоже пользовалась некоторым успехом, иногда неожиданным. Например, вскоре после освобождения, подошел ко мне один из конвоиров и сказал, что он за мной давно наблюдает и пришел к выводу, что мы с ним могли бы быть неплохой парой. У меня было другое мнение. Но вот с начальником моим В.А. Годыревым мы к тому времени основательно сблизились. От полного антагонизма, который был поначалу, перешли к сотрудничеству, потом подружились, и, наконец, решили попытаться создать семью. Срок у Владимира Александровича заканчивался в середине 1947 г.

Через три месяца после моего освобождения окончилась война. Выпуск мин на заводе прекратился, завод менял свой профиль и меня направили на работу в отдел технического снабжения старшим инспектором. К деятельности снабженцем я по своей натуре не годилась, но деваться было некуда.Заключенные или нет, мы беспрекословно подчинялись власти всесильного НКВД.В моей новой должности у меня было удостоверение сотрудника этой организации. Мне приходилось ездить по окрестным учреждениям и предприятиям, увязывать и согласовывать поставки всяческого сырья, материалов, изделий, необходимых заводу. Было очень забавно видеть, с каким подобострастием меня (меня!) принимали везде должностные лица, как мгновенно оформлялись и подписывались мои бумаги. Казалось бы, работай и горя не знай, но нет. В мои обязанности входило и получение всякого добрапо накладным, и ответственность за его доставку. При недостаче я легко могла получить второй срок, а мои партнеры по этой работе были прожжёнными дельцами.

Дважды я оказывалась на грани катастрофы. Один раз мы получали в Архангельске большую бутыль спиртаВ помощь мне дали двух женщин из заключенных. Везли мы эту бутыль в поезде, машин для этого не давали. Никто из нас от самого заводане отходил от этой бутыли, но когда спирт стали перемерять, обнаружилась недостача. Нас, несомненно, обсчитали на складе. Мне грозили большие неприятности. Выручил меня В.А. Годырев, который сумел договориться с заводским складом и списал недостатки на свой цех.

Второй случай был еще страшнее. Я должна была получить с лесопильного завода доски, полностью нагруженную баржу, так как лес надо было доставить в Молотовск по реке. На корпусе баржи была линия, до которой баржа погружалась при полной загрузке. По погружению баржи судили об объеме загруженного леса. Баржу мне загрузили добросовестно, даже с некоторым избытком. Доставили груз в Молотовск и стали перевозить его машинами с пристани в помещение склада. Когда все перевезли, кладовщик заявил, что леса не хватает и накладную он не подпишет. У него самого на складе была недостача и он собирался свалить ее на меня.

Я не умела сопротивляться и надо мной явственно нависла угроза второго срока. На этот раз на помощь пришел мой сосед по дому, старый большевик Алексей Тимофеевич Водолазский. Он работал ревизором. Ему стало ясно все с самого начала разбирательства. С кладовщиком он поговорил по-свойски наедине, после чего тот немедленно подписал все, что требовалось.

Только в августе я получила справку об освобождении из Исправительно-трудовой колонии№3 УЛИК УНКВД по Архангельской области. Справка №27754 датирована 9.08.1945 г. форма «А». В справке было указано, что я освобожден 7.02.45 г. и следую к избранному (?!) месту жительства в г. Молотовск. На основании этой справки мне выдали паспорт.

В последних числах августа случилось совсем уж знаменательное событие: ко мне приехала на несколько дней моя дочь Люся.

Мы не виделись больше семи лет, волновались обе невероятно. Это событие переживали со мной вместе все мои друзья. Лиля Матвеенко дала мне свое пальто, чтобы я не напугала и не расстроила Люсю своим видом. Поезд и номер вагона я знала из телеграммы и поехала в Архангельск. Вошла в тамбур вагона, не чувствуя под собой ног. Навстречу мне выходят пассажиры, всё не те. Я каким-то нелепым образом ищу глазами своего ребенка. Вдруг вижу по проходу ко мне идет девушка, выше меня ростом, с модной тогда прической. Девушка подошла ко мне и тихо сказала «мамочка». Я растерялась, мы обе заплакали. Ни я, ни Люся не помним, как добирались в Молотовск. Эти дни вспоминаются как сплошное счастье. Люсе удалось окончить школу в эвакуации с отличным аттестатом. Они вернулись в Москву в конце мая 43-го года и Люся поступила работать на Тормозной завод, который в то время тормозами не занимался, а выпускал мины, как и наш. Люся была контролером ОТК, работала, как и я, в две смены, по 12 часов, полуголодная. И у них в цехе работали ребятишки из ремесленных училищ, но, в противоположность нашим, не сбежавшие оттуда. Бывало, что им подставляли ящики, чтобы они могли дотянуться до станка. Иной раз ребята на почве голода теряли сознание. Вели себя солидно, как взрослые рабочие и степенно беседовали … матом. Мы с Люсей говорили без умолку и удивлялись, как много общего у нас. Тяжело жили в войну везде, по обе стороны колючей проволоки.

Люся очень хотела учиться дольше. Уговорила самых близких родственников, что в этом будущее семьи, тем более, что студентам давали рабочую карточку, и стипендия мало отличалась от ее зарплаты на заводе. Были и другие трудности. С ее анкетой институты не хотели её принимать. Юридический факультет МГУ (тогда он не был еще отдельным институтом) откровенно, с недвусмысленными разъяснениями вернул ей документы. Люся вспомнила своего директора школы в Москве и скрыла свое происхождение от «врагов народа». Не отказалась, этого не было никогда, просто умолчала и была, как отличница, без экзаменов принята на Химический факультет МГУ. С трудом уволилась с завода и стала студенткой. Ко мне приехала уже после второго курса и обязательных летних сельскохозяйственных работ, которые назывались тогда «трудовым фронтом». Люся перезнакомилась со всеми моими друзьями и соседями. Особенно ее очаровал Водолазский и бывший директор Тульского оружейного завода Сковородников, которого посадили, обвинив в тщательно скрываемом намерении стать военным министром. Мне удалось провести Люсю на завод и тут была еще одна трогательная сцена, когда Люсе бросилась на шею Лида Снарская, как к родной дочери. Доченьку мою обласкали, надарили ей всяческих сувениров, кто во что горазд. Соседка моя по комнате была так любезна, что на все эти дни перебралась ночевать к знакомым. Люся привезла мне от родных чемодан одежды и кое-какие продукты. Во все этом я как следует разобралась, когда кончились эти счастливые дни.

Но тут Молотовск оказался в своем репертуаре – меня снова обокрали. На этот раз пропал только один костюм и какие-то мелочи. Не хочу строить никаких предположений о виновниках. Главного счастья отнять было нельзя. Я видела свою дочь и ее жизнь пока еще никому не удалось изуродовать непоправимо.

После Люсиного отъезда в моей жизни снова наступили большие перемены. Дело в том, что до осени 1945 года действовал категорический приказ НКВД – всем освобождающимся заключенным оставаться на работе только в органах НКВД. Были, правда, и исключения. Это оговаривалось в выдаваемых справках. Встречаясь, люди так и спрашивали друг друга об этих справках – «У вас с Органами или без Органов?».

Моя справка была «С Органами». Но вот в октябре ветер переменился на прямо противоположный. Вышел новый приказ – ни в коем случае не оставлять освобождающихся в этих самых Органах. Меня уволили 24 октября 1945-го года. Я потеряла право на заботы НКВД, на общежитие, на столовую. Надо было уезжать, только куда? В моем новеньком паспорте была пропечатана 39 статья Положения о паспортах, которая исключала возможность проживания в Москве, Ленинграде, столицах всех республик, пограничных районах и т.п.Родные мои, за исключением семьи брата, жили в Москве, в брат с семьей, военный, служил на Сахалине, как раз в пограничном районе. У меня самой в Москве не осталось ни кола, ни двора, как, впрочем, не было их и в любом другом месте. Владимиру Александровичу осталось отбывать срок немногим менее двух лет.

Друзья постепенно разъезжались из Молотовска. Уехала в Саратов к родным Лила Снарская, ее города ограничения не коснулись. Многие из тех, кому некуда было ехать, перебирались в Архангельск.

Энергичный муж Ляли Матвеенко нашел в Архангельске комнату для своей семьи. Они посоветовались и пригласили меня с собой. Пока в свою комнату, вместе с ними, а там на месте удастся что-нибудь подыскать. Делать было нечего, я с благодарностью согласилась, хотя и понимала, что стесню друзей.

8. ГОДЫ СКИТАНИЙ

Мои записи 1963 года обрываются описанием военного завода в Молотовске. Последующие события описаны по теперешним моим воспоминаниям, далеко не полным. Прошло очень много лет, память ослабела. В помощь нам с дочерью, которая очень помогла мне в этой работе, остались документы и целая пачка сохранившаяся у меня пачка Люсиных писем.

Дорога домой оказалась для меня очень долгой. Прошло целых одиннадцать лет прежде, чем я вновь стала полноправным человеком и даже москвичкой, а пока начались годы скитаний по чужим углам.

Архангельск

В Архангельске, при всем гостеприимстве моих друзей, я оказалась на птичьих правах. Надо было искать работу, но на работу не принимали без прописки, а для прописки надо было сначала найти жилье. В то время в Архангельск стали стекаться бывшие заключенные не только из Молотовска. Там поселились и многие бывшие заключенные Талажского лагеря, которые тоже освобождались в этот период в большом количестве и не имели возможности из-за паспортных ограничений вернуться домой. Кто-то из наших, кажется, Фрида Стон, дал мне адрес Нади Павловой. Надя освободилась раньше нас и довольно прочно обосновалась в Архангельске, даже работала по специальности, преподавая в местном институте.Жила Надя на квартире у старой архангелогородки Марии Ефимовны. У Марии Ефимовны был собственный дом с участком, а на участке еще флигелек, размером с баньку.

Встретила меня Надюша, как родную. Стали мы с ней придумывать, куда меня поместить. Мария Ефимовна насмотрелась в своей жизни многого, начиная с коллективизации, когда в Архангельск выселяли раскулаченных. Видела страшные картины, когда раскулаченные с семьями, малыми детьми, до отказа заполняли городской стадион под открытым небом. В последующие годы она видела множество репрессированных людей и, при своей сердечной доброте, сумела правильно все понять. Нас она считала чем-то вроде погорельцев, что и соответствовало истине. Мария Ефимовна от души хотела помочь, но свободной комнаты у нее в доме не было.

Вспомнили о флигельке, в котором практически никто не жил, но был прописан Виктор Урбах, освободившийся раньше меня. Избушка пришла в ветхость и могла устроить только очень неприхотливого человека, каким я и была. Решено было, что я поселюсь там временно, пока не найду что-нибудь более подходящее. В этой избушке я и прожила все свои «архангельские» два с половиной года. Утешением было соседство Нади и более чем умеренная квартирная плата.

Прописавшись, я немедленно стала искать работу. Оказалось, что это совсем не просто. Я была только что из заключения, а от прежней работы освобождена «за невозможностью использования» - прощальный подарок НКВД. Деньги кончились, наступили тяжелые дни. В избушке холод, дров нет, есть нечего. Тяжело было снова и снова обременять своими заботами друзей. Пришел день, когда я решила умереть, не вставать с постели и замерзнуть насмерть.

Тут уж судьба решительно вмешалась. В дверь постучал почтальон, который принес мне небольшой денежный перевод от Владимира Александровича. В тот же день проезжал мимо дома мужик на телеге, груженной бревнами и сбросил мне бревно. Такой способ снабжения топливом тогда был принят. Стоило попробовать жить. Я снова пошла искать работу. Шла по улице и смотрела по сторонам. Увидела витрину фотоателье. Там были выставлены раскрашенные фотографии. Это был шанс. Ведь в юности я работала на кинофабрике и занималась, в частности, раскраской диапозитивов. Зашла, представилась, рассказала о себе, прошла испытание и – поступила на работу! Жизнь продолжалась.

Прибывали в Архангельск новые освободившиеся. У некоторых была совсем уж неожиданная судьба. Приехала к нам, например, Ева Чарко и рассказала фантастическую историю. До окончания срока ей оставалось всего несколько месяцев, когда в нашу колонию №3 пришла бумага, предписывавшая ее немедленно освободить и доставить в Москву. Приказ об освобождении был подписан лично Сталиным. Еве вручили какую-то сумму денег и билет до Москвы. Не помню уже, где была тогда Надюша, но провожала Еву из наших я одна. А не из наших должен был проводить ее сотрудник НКВД. К нам домой он, к счастью, не являлся, а должен был встретиться с Евой на вокзале.

Вид у Евы был, как обычно, немыслимый: драный платок, телогрейка, которая давно просилась на покой, стоптанные башмаки не по ноге. Багаж состоял из самодельного фанерного чемодана и мешка. Добираться до вокзала было трудно, надо было по льду перейти уже замерзшую реку. Ехать было не на чем, так как по каким-то причинам транспорт по мосту не ходил. Проехали мы на трамвае только часть пути. Выехали с большим запасом времени и на вокзал явились, когда еще никого не было. Состав. однако же, стоял и Ева обрадовалась, что можно убрать свои вещи в вагон и не демонстрировать их постороннему человеку. Мы с ней внесли вещи в вагон, закинули их на верхнюю полку и вышли из вагона. На платформе у Евиного вагона стоял молодой, нарядный и благоухающий офицер. По нашим скромным фигурам он скользнул рассеянным взглядом. В убого одетой, почти беззубой бабушке он никак не узнал важную персону, которую ему надлежало провожать. И все-таки через несколько минут догадался. Ах, как же он был почтительно вежлив! Сразу же спросил про багаж. Мы сказали, что багаж в вагоне, все в порядке. Нет-нет, он должен был видеть, что багаж в вагоне своими глазами. Делать нечего – показали. Было уже темно, возвращаться в город надо было по льду, и Ева уговаривала нас уйти. Провожающий был без машины (Ах, если бы машина могла пройти, разве мы позволили бы Вам идти пешком?).

С вокзала мы возвращались вместе, что меня очень стесняло. Надо полагать на мне лежал отблеск Евиной значительности, потому что спутник мой был воплощением любезности и хорошего тона. Он поддерживал меня под локоть, галантно усадил в трамвай.

Но это было не все. Через некоторое время Надю навестил Редельман, только что вернувшийся из поездки в Москву и, рассказал нам конец этой истории. Оказывается, к нему зашла незнакомая, великолепно одетая дама, в модной шляпе с широкими полями. Дама сверкнула белозубой улыбкой и явно забавлялась. «Вы не узнаете меня?» - спросила она, - «Я – Ева Чарко».

За польских коммунистов-коминтерновцев, в том числе и ЧСИР, хлопотало руководство ПОРП, а особенно писательница Ванда Василевская, которая была тогда в фаворе. Хлопоты увенчались успехом.

В Москве Еву отправили в санаторий, кажется в Барвиху, вставили ей зубы, снабдили всем необходимым и даже больше. Миловать, так миловать. Ева уехала в Польшу, была на партийной работе. О дальнейшей ее судьбе я узнала много лет спустя от Целины Будзинской. Ева работала в Лондоне, в посольстве. В квартире жила одна. Однажды рабочие коммунального хозяйства объявили забастовку и отключили в домах газ. Ева открыла вечером газовый кран и забыла его закрыть. Легла спать, а ночью забастовка кончилась, газ включили …. Спасти Еву не удалось.

Вскоре после Евы, у Нади по дороге в Москву задержались Целина и Ядвига Сикерская. Они не верили в свою счастливую звезду и на кухне у Марии Ефимовны усиленно сушили сухари в дорогу. Провожать их мне не довелось и подробностей их отправки я не помню. Они тоже были в санатории. Кто-то рассказывал нам, что вначале непривычное санаторное питание довольно скверно отразилось на здоровье обеих. Целина и Ядвига тоже очень скоро уехали в Польшу.

Целина Будзинская после возвращения на Родину в течение многих лет была депутатом Сейма, членом ЦК ПОРП. Сейчас она на пенсии, живет в Варшаве.

Ядвига Сикерская работала научным сотрудником Института искусств Польской Академии наук, преподавала, занималась публицистикой, историей кино, общественной и политической деятельностью. Профессор, доктор наук Ядвига Сикерская скончалась 4 марта 1984 года в Варшаве, в возрасте 78 лет.

После отъезда польских товарищей наша жизнь в Архангельске некоторое время продолжалась без особых потрясений. Я обживаласьв избушке, мы с Марией Ефимовной всеми доступными средствами выводили крыс, которые жили вместе со мной, и которых я так боялась. Помнится, нам это удалось.

Весной 46-го года случилось несчастье, которое потрясло всех нас – арестовали Надю. Нелепый вопрос «почему?» мы разучились задавать. Можно подумать, что это делалось почему-нибудь! Все замерли. Не только переживали за Надю. Ждали продолжения. Но продолжения не последовало и вообще на этот раз все обошлось относительно благополучно. Освободили Наденьку очень скоро, но не в Архангельске, а в Москве, куда ее отвезли. Надюша замечательный товарищ. В любых обстоятельствах она умеет думать о других. В Москве она связалась с моими сестрами и вернувшись летом в Архангельск привезла мне насовсем моего сына Андрюшеньку. Он был красивым и умным мальчиком. Мне тяжело писать о нем, потому что все заслоняет несчастье, которое произошло через полтора года.

Вдвоем мы прожили год, до середины 47-го. Летом, после «трудфронта» к нам приезжала Люся, семья собиралась вместе. Жить нам с сыном было трудно. Я еле сводила концы с концами. Время от времени нам помогал мой брат, профессиональный военный, который служил на Сахалине. Я очень благодарна Саше и его жене Нине за эту помощь.

Люся зимой 1946/47 г. училась на четвертом курсе. Неоднократно вставал вопрос о том, что семья в тяжелом материальном положении, Люсе надо бросить университет и идти работать. Люся взяла работу в лаборатории на полставки лаборанта, но совсем бросить учиться отказалась. Оставалось совсем немного. Будущее семьи, тот уровень, на котором она окажется впоследствии, зависел от Люсиного диплома, от ее работы в науке. Оглядываясь назад, теперь приходится согласится, что она была права.

Летом 1947 года, полностью отбыв свой срок, освободился Владимир Александрович и приехал в Архангельск к нам.

Андрюшенька, которому было в то время 13 лет, принял отчима холодно. Причин было много – и детская ревность, и стремление, которое бывало у многих детей, отгородить маму от всего, что связывает ее с тяжелым прошлым. Отношения складывались со скрипом, я не была уверена, что из нашей семейной жизни что-нибудь выйдет, поэтому мы не регистрировали брак. И все-таки мне стало легче. Владимир Александрович очень скоро нашел работу по своей деревообделочной части. С энтузиазмом он взялся ремонтировать нашу избушку, даже перестелил в ней совершенно провалившийся пол. Мария Ефимовне не нарадовалась и даже несколько месяцев не брала с нас квартплату.

Но не успела жизнь как-то наладиться, как последовал самый страшный в моей жизни удар.8 марта 1948 года в нелепом дорожном происшествии по дороге на стадион погиб Андрюша. Прошло 40 лет, но до сих пор ни вспоминать, ни рассказывать об этом я спокойно не могу. Нет и не может быть для матери большего несчастья, чем утрата ребенка, да еще в моих обстоятельствах. Оставаться в Архангельске я больше не могла, несмотря на всю помощь и сочувствие Надюши и всех моих дорогих друзей.

Рыбинск

Несчастье как-то сразу унесло всю мою сопротивляемость и волю к жизни. Я разболелась, обострились все мои болезни, приобретенные в лагерях. Хотелось немедленно бежать из этого города куда глаза глядят. Владимир Александрович энергично взялся организовывать наш переезд. Тогда бывшие заключенные, у которых в паспорте было 39-я статья, ограничивающая возможность проживания в целом ряде городов, выбирали себе обычно небольшие тихие городки и селились там иногда довольно большими группами. Несколькотоварищей Владимира Александровича уехали в Рыбинск, в то время называвшийся Щербаковым. С кем-то из них Владимир Александрович списался, узнал, что устроиться можно, и в середине мая 1948 года мы переехали в Рыбинск.

Этот период жизни в Рыбинске плохо сохранился в моей памяти. Вскоре после приезда мне пришлось лечь в больницу на довольно длительное время. В течение всех оставшихся месяцев 48-гогода и до весны 1949-го я была практически нетрудоспособна из-за заболевания сердца и гипертонии. Работал один Владимир Александрович и помогал мне во всех домашних делах, когда я вышла из больницы.

Меня навещала в Рыбинске моя сестра. Летом приехала Люся со своим новеньким дипломом. Казалось бы, исполнилась ее заветная мечта, теперь работать бы и работать по своей любезной физической химии, но не тут-то было. Поступая в МГУ Люся умолчала о том, что ее родители репрессированы. Когда подошло время распределяться на работу, основную массу молодых специалистов направляли в какие-то секретные институты. Люсю собирались распределить туда же, дали подробнейшую анкету, затрагивающую чуть ли не три поколения предков. Вопросы там ставились прямо и недвусмысленно и умолчать о репрессированных родителях было нельзя. Комиссия по распределению молодых специалистов встала в тупик. Секретные организации от Люси отказались. Не секретные, на всякий случай, тоже. Когда Люся защищала диплом, в зале случайно оказался заведующий лабораторией из Института физической химии АН СССР. Сразу после защиты он подошел к Люсе, сказал ей, что у нее явные способности к научной работе и пригласил к себе в аспирантуру. Это было настоящее счастье, которое продолжалось, к сожалению, недолго, всего до заполнения анкеты, после чего выяснилось, что места в аспирантуре нет. Дочь моя осталась без распределения.

К Люсе очень хорошо относился ее научный руководитель проф. А.В. Фрост, который совмещал преподавание в МГУ с работой в Институте нефти АН СССР. Несмотря на трудности он все-таки зачислил Люсю в свою лабораторию в этом институте. Проработать там ей довелось всего четыре месяца. Потом из-за несчастной случайности А.В. Фрост сломал ногу и оказался надолго прикованным к постели. Люсю немедленно уволили с работы. Даже не то, чтобы сами уволили, но предложили подать заявление об уходе, так как засекретить ее нельзя, работать все равно не придется, а формулировка в трудовой книжке «по собственному желанию» для нее лучше, чем «за невозможностью использования». Положение было тяжелое. Люся искала работу целый месяц и везде получала отказ. Устроилась, наконец, лаборанткой в ИРЕА (Институт химических реактивов). До поры, до времени.

Мы с Владимиром Александровичем постепенно обживались в Рыбинске. В марте49-го я поступила, наконец-то на работу в артель «Искусство» мастером по раскраске фотопортретов. Знакомство поддерживали со своими товарищами по несчастью. В Рыбинске оказалась Шура Степанова, которая когда-то в Молотовске подкармливала меня болтушкой из дрожжей. Из знакомых Владимира Александровича запомнился в тот период Александр Александрович Соколовский.

Прошло слишком много времени, пусть простят меня товарищи, я не помню многих имен. У нас была приличная комната. Соседка, приятная во всех отношениях, не из нашего контингента, всячески предлагала свою дружбу.

Казалось бы, жизнь стабилизировалась, ноне таковы былинаши «шефы», чтобы допустить такую благодать. Летом 48-го в городе начались аресты. Брали тех, кто имел собственные обвинения и отбыл свой срок. Снова, как в 37-м мы жили, словно на минном поле. Товарищи исчезали один за другим. Дошла очередь и до Владимира Александровича.

На этот раз дело обошлось без лагерей. Владимира Александровича выслали на поселение в Красноярский край. Скоро он написал мне, что устроился в поселке Атаманово Сухобузимского района. Природа там прекрасная, Енисей красавец, работу для меня можно найти. Очень звал к себе.

В Рыбинске мне было жутко одной. В тот момент ЧСИР не забирали, но Надин пример стоя перед глазами неотступно. Спокойным никто из нас быть не мог. На мое решение повлиял еще один почти забавный случай. Когда у нас при аресте Владимира Александровича делали обыск, офицер обратил внимание на мои работы. Спросил, что это такое.Я объяснила. Через некоторое время он зашел ко мне и просил сделать для него частным образом чей-то портрет. Я согласилась, работу сделала, деньги получила. Подработала немного и рассказала об этом своей любезнейшей соседке. Через день меня вызвали в НКВД. Думала, что арест, но оказалось, что всего лишь допрос о моих связях с тем офицером, который заказывал портрет.

Объяснила, что помощи ни откуда нет, жить надо, приходится брать заказы. Пострадал ли как-нибудь заказчик, не знаю и не интересовалась, но осталось такое чувство, что и из Рыбинска надо бежать. Решила ехать в Атаманово. С моим здоровьем страшновато было пускаться в такой далекий путь, но моя сестра Нина вызвалась отвезти.

Атаманово

Насчет красоты местной природы В.А. не преувеличивал. Она превзошла все ожидания. Неподалеку от нашего дома, где Владимир Александрович снял комнату, располагался дом отдыха Норильского комбината. Я быстро познакомилась с фотографами, которые обслуживали дом отдыха, и стала с ними сотрудничать. В этот период я неплохо зарабатывала. Сестра провела с нами часть своего отпуска. Мы с ней гуляли, купались в Енисее, наговорились за все годы разлуки. Заработала я так хорошо, что смогла отправить сестру в Москву на самолете.

Прекрасная моя работа, к сожалению, была сезонной. Как только закрывалась навигация по Енисею, прекращалась связь с Норильском и дом отдыха закрывался.

В Атаманово была архитектурная мастерская. Возглавлял ее тоже ссыльный, архитектор Николай Николаевич, фамилию которого я забыла. Мастерская выполнялазаказы Норильского комбината и обслуживалась, главным образом ссыльными. Мастерской требовалась чертежница – копировщица и на эту должность пригласили меня.Чертить я не умела, пришлось учиться. Большого подспорья Николай Николаевич в моем лице не приобрел, но народ в мастерской был дружный. Все помогали ученице, как могли. Помогал мне и наш новый знакомый, тоже ссыльный Евгений Платонович Опанасенко, архитектор, получивший срок за то, что в начале войны высказал предположение, что и среди немцев могут быть хорошие люди. Он в Атаманово был «повторником», как и Владимир Александрович. Жена отказалась ехать с ним в ссылку. Он часто бывал у нас дома. Заходил к нам однажды и в Москве, через десять лет.

Постепенно круг знакомых расширялся. У меня часто бывала дома Лена Рухимович, сосланная за отца, и представительница обширной семьи Тухачевских Кира, дочь сестры Тухачевского. Лена Рухимович была профессиональной чертежницей и скоро сменила меня на моем посту.

В Атаманове было много высланных военных и их семей. От нас они обычно держались особняком, полагая, что-мы-то уж обязательно в чем-нибудь виноваты.

Первейшие мои знакомства относились, конечно, к местной медицине. Я, как обычно, болела и ко мне на дом ходила делать уколы медсестра Ирочка. Очень жалею, что не могу вспомнить ее фамилии. Ирочка была генеральская дочь. В ссылку попала вместе с матерью, когда ее раненного отца в бессознательном состоянии немцы забрали в плен. Ирочка, считавшаяся дочерью изменника Родины, была изгоем. Несмотря на хорошее воспитание, доброе сердце и очаровательную внешность, Ирочка не могла рассчитывать выйти замуж за человека своего круга. Карьера такого храбреца была бы неминуемо испорчена. Ирочка стала женой совсемпростого парня, который был добрым человеком и не заботился о карьере. Однажды он разговорился с одним из высланных военных. Военный этот, как выяснилось, попал в плен вместе с Ирочкиным отцом. Он утверждал, что Ирочкин отец был настоящим героем, в плен его взяли без сознания, и он умер в немецком госпитале. Вся семья умоляла этого единственного свидетеля дать письменные показания, чтобы семью генерала освободили из ссылки. Свидетель отказался, побоялся, как бы самому не добавили срок за защиту репрессированных. У Ирочки к тому времени было двое детей. Бабушка занималась их воспитанием.

Ирочкина ситуация была типичной для наших детей. К тому времени и моей Люсе пришлось пережить кое-что похожее. У Люси был друг детства и дальний родственник Валентин, ее ровесник. Два последние года войны он был на фронте, переписывался с Люсей, носил в кармане гимнастерки ее фотографию, примчался к ней сразу после демобилизации. Валя хотел учиться, поступить в МГИМО и стать дипломатом. Его родители это очень одобряли, а вот отношения с Люсей они сразу пресекли. Люсина анкета их испугала. Мне потом рассказывала сама мать Валентина, как она это сделала. Был и другой очень доброжелательный приятель. Он сказал, что в своей среде ей никогда не найти себе мужа, нет такого рыцаря в наше время, который испортил бы себе анкету ради девушки. Это, конечно, не исключает возможности негласных отношений…. Особенно обидным это было потому, что отражало тогдашнюю действительность.

В Атаманове мы решили обосноваться всерьез и надолго, тем более, что власти очень охотно шли навстречу во всем. Ссыльным выделили участки, помогали с приобретением стройматериалов. Люди, истосковавшиеся по своему углу, очень решительно взялись за строительство. Мы с Владимиром Александровичем строили домик собственными силами. Получалось на славу. Дом был небольшой, одна комната, кухня и терраса, бревенчатый, веселый. многие строились. Возникал очень славный дачный поселок.

Оставив работу в архитектурной мастерской, я занялась приусадебным участком. У меня были козы и куры, собака Найт. Нас навещали знакомые. В доме отдыха оказался (в качестве отдыхающего!) Наш товарищ еще по Молотовску Оскар Ильич Фишбейн. Он в это время работал по специальности, химиком на Норильском комбинате.

Однажды у ограды нашего участка остановилась группа – двое девочек с бабушкой. Дети увидели козочек и очень хотели посмотреть. Я пригласила их зайти к нам. Так началось очень приятное знакомство. Новую знакомую звали Надеждой Александровной. Она была родом, кажется из Югославии, говорила с небольшим акцентом. Не исключаю, что по паспорту ее имя могло звучать и иначе. Надежда Александровна была выслана за клевету на русский народ: она возмутилась, когда у нее в поезде украли чемодан. Внуки были детьми ее дочери и сына Микояна. Их прислали на лето к бабушке. Не могу утверждать, что и в это время ее дочь оставалась женой Микояна – младшего, может быть они и разошлись. С дочерью Надежды Александровны я знакома не была.

Помню милейшую чету Сапожниковых. Оба были молодыми, интеллигентными, не приспособленными к трудным условиям. Выслан был муж, а жена с ребенком последовали за ним. Они жили в землянке, ребеночек болел костным туберкулезом. Позже я их встретила В Москве, узнала, к своей радости, что ребенка удалось вылечить.

Самыми близким нам были Михаил Ипполитович и Варвара Яковлевна Шимонаевы. В свое время Михаил Ипполитович был главным агрономом Мордовской республики. В Атаманове отбывал второй срок. Варвара Яковлевна приехала к мужу.Мы дружили домами, встречались часто, по каждому поводу устраивали совместные обеды и чаепития. После освобождения они жили в Куйбышеве, мы долго переписывались.

Многие имена я забыла. Не могу, например, вспомнить фамилию Виктории Октавиановны, жены ссыльного, с которой мы были в приятельских отношениях. Она освоила профессию маникюрши и подрабатывала в доме отдыха. Они тоже строили дом.

Снова жизнь, казалось бы, налаживалась. Летом 50-го года ко мне даже приезжала отдыхать племянница Галочка, дочь сестры Нины.

У Люси дела шли плохо. В их институте началась какая-то чистка, увольняли всех «неблагонадежных». К этой категории принадлежали все, у кого были сомнительные анкеты. Например, уволили девушку, все несчастье которой состояло в том, что она родилась в Лондоне, где родители ее работали в посольстве. Люсе снова из «гуманных» соображений предложили уйти самой. Начались мучительные поиски работы. Тут уже Люся решила раз и навсегда не сообщать в анкете настоящих данных о родителях. Устроиться помог добрый человек, сосед моей сестры Наташи. Люся стала химико-аналитиком в небольшой геологической конторе при Институте курортологии. Работать пришлось с геологами. Предстояли поездки в экспедиции на несколько месяцев в году. Экспедиции занимались изысканием курортных ресурсов. Первая экспедиция была в Таджикистан, на маленький курорт Ходжа-Оби-Гарм, расположенный высоко в горах в отрогах Гиссарского хребта. Это было ново и интересно, а тут еще произошел неожиданный поворот судьбы.

В той же экспедиции работал приглашенный из Ташкента топограф. Был он сыном казаха и татарки, но родным языком считал узбекский. Родители дали ему при рождении распространенное мусульманское имяГулам. Был 22-ой год, регистрацией младенцев занимался русский писарь-солдат, который был нетверд в восточных именах. Он записал «Улан». Так и остался ребенок Уланом, Уланом Джумабаевичем Танкаевым. Это, впрочем, никогда не мешало родным звать его настоящим именем.

Русскому языку Улан учился на фронте, где пробыл всю войну. Получил, кроме орденов и медалей, серьезную контузию. Объяснялся он по–русски свободно, но писал с большим трудом. В экспедиции его очень ценили как отличного специалиста. Человек это был очень упрямый, самолюбивый, в горах чувствовал себя в родной стихии. Чуть ли не с первого взгляда этот человек твердо решил, что женится на Люсе.

Они ни коим образом не были подходящей парой. Люся все это только забавляло, но простые отказы выйти за него замуж на Улана не действовали, и Люся решилась на крайнее средство. Отправились вдвоем в горы для серьезного объяснения, которое начала Люся:

- Вы не знаете, чего просите, я могу только испортить вашу жизнь.

- Я согласен.

- Да знаете ли вы, кто я? У меня родители репрессированы.

- Плевал я на это.

- Вас уволят с работы, отнимут допуск, из партии исключат.

- Буду работать дворником.

Такая постановка вопроса была совсем новой. Улан настоял на своем и очень скоро они поженились. В Москву через несколько месяцев вернулись вместе, снимали комнату. В апреле 51-го года родился сын Рустам. Счастливым этот брак никогда не был, слишком разные они были люди, но что сделано, то сделано.

Наше относительное благополучие в Атаманове длилось недолго. «Шефы» не оставили нас своим вниманием и здесь. Только я узнала, что стала бабушкой, как разразилась беда. Тихий уголок Атаманово объявили режимной зоной без всяких на то оснований. Ссыльным было предложено немедленно выехать. На сборы дали 24 часа. До сих пор не могу понять, чем была вызвана такая спешка. В течение суток надо было ликвидировать все хозяйство, продать дом. С продажей дома никаких трудностей не возникло. Немедленно подвернулся какой-то сотрудник НКВД, который купил его за бесценок. Насколько мне известно, точно так же получилось и у всех остальных, которые успели построить дома. Это не удивительно, место было очень красивое и как нельзя лучше подходило для дачи. Весь свой скарб, двух коз, собаку потащили с собой. Выслали Владимира Александровича в глухую таежную деревню Николаевку.Со всем своим сложным багажом мы переправлялись через Енисей, потом долго ехали на грузовике. Попутчиков не было, ссыльных «раскидали» по разным местам.

Мы никак не могли найти квартиру и поселились в каком-то грязном строении, где хозяева раньше забивали скот. Бедность в этой деревне была ужасная, бескультурье, пьянство, грязь. Никакого медицинского обслуживания, ни врача, ни даже медсестры не было. Мне там было так плохо, что почти ничего не запомнилось из того периода, который продолжался лето и часть зимы 51-го года. Наладить жизнь не удавалось, начались ссоры. Не хочу никого винить, да и не было виноватых. Нервы не могли уже выдержать всего того, что выпало на нашу долю. Обоим стало казаться, что вместе дольше оставаться невозможно, да так оно и было. В том положении, в котором Владимир Александрович оказался, я со своей немощью была для него чем-то вроде непозволительной роскоши.

Все чаще мы стали задумываться, а то и поговаривать о том, чтомне надо перебраться в другое место, куда-то, где есть врачи. Оба чувствовали себя неловко, как будто бы бросали товарища в беде. Пришло спасительное словечко «временно». Оба за него ухватились. Конечно, временно мне надо уехать, а потом, когда-нибудь все восстановится.

Каждый понимал, что это навсегда. Действительно, только один раз я еще встретилась с Владимиром Александровичем, он приезжал в Москву в 1954 году. Из Николаевки давно выбрался, но реабилитирован еще не был.

9. БЕСКОНЕЧНЫЕ ХЛОПОТЫ

Уже шесть лет я была на свободе, а оставалась такой же бездомной и неприкаянной, как в тот день, когда в последний раз прошла вахту жилой зоны Колонии №3. Ехать мне было некуда. Только в Москве были близкие люди.Вот я и решилась – при всем своем отвращении к правонарушениям, отправилась прямо в Москву, к дочери и сестрам.

Внук оказался прелестным малышом. Он сразу напомнил мне (да и продолжает напоминать) моего дорого сына. Все были мне очень рады. Я буквально переходила из рук в руки, из дома в дом. НО вместе с тем надо было как-то определяться, нужна была прописка, работа, чтобы я не оказалась подозрительным лицом без определенных занятий.

Помог зять. Он в это время работал на каком-то предприятии, проводившем топографические съемки в Московской области и прилежащих к ней областях. Улан снял мне даже не комнату, а койку в одной из деревень Заокского района Тульской области. Мы решили, что жить я буду в Москве с дочерью, а там только числиться и время от времени наезжать.

Решить это было легко, но гораздо труднее – выполнить. По улицам Москвы я не ходила, а кралась, пугаясь каждого милиционера. Мне все время казалось, что за мной следят, вот-вот схватят и снова отправят в лагерь за нарушение паспортного режима. Понятно было, что долго так продолжаться не может. Я начала хлопотать о снятии судимости и прописке в Москве. Отказ пришел быстро. В конце января 52-го года мне сообщили из паспортного отдела Главного управления милиции МГБ СССР, что моя просьба рассмотрена и оставлена без удовлетворения.

Боясь оставаться в Москве, я поехала в деревню, попыталась устроиться на работу в ближайшем городе Серпухове, по специальности в фотоателье. Куда бы не обращалась мне решительно отказывали. Человек с судимостью на таких «важных предприятиях» работать не мог.

Снова вернулась в Москву, снова дрожала, заболела совсем. Сестры всеми правдами и неправдами сумели положить меня в больницу. Мне, например, подарили такую закрытую обложку для паспорта, которая прикрывала отметку с злополучной 39-ой статьей. В больнице не обратили на это внимания и меня оформили как обычную иногороднюю больную.

После рождения ребенка Люся не могла больше ездить в экспедиции, ей необходимо было менять работу. Её непосредственный начальник в это время перешел из Института курортологии в Гидроэнергопроект и позвал Люсю с собой. Он знал о Люсиных обстоятельствах, но сочувствовал ей, так как и его отец, видный советский гидрогеолог, бывший директор Кавказских Минеральных Вод, Александр Николаевич Огилви был репрессирован и погиб в заключении.

Люся перешла на новую работу и опять скрыла, что ее родители репрессированы. Химию пришлось бросить, теперь она работала только с геологами, а впоследствии стала кандидатом геолого-минералогических наук.

В сентябре 1952 года в семье появилась еще одна малютка Наташенька, любимица бабушки. Имя сыну выбирал отец, его назвали Рустамом. Знакомые удивлялись, что бездомная семья позволила себе завести двоих детей, сначала надо было условия для этого обеспечить. Люся отвечала на это, что если дожидаться «условий», то детей у нее не будет никогда.

Мое положение было самым скверным. В любой момент кто-нибудь мог донести и меня бы выслали за нарушение паспортного режима, если не хуже. Я решила перебраться в Рыбинск, попытаться устроиться на работу там и непрерывно хлопотать о снятии судимости. В Рыбинске оставались кое-какие знакомые – Шура Степанова, А.А. Соколовский, которого почему-то обошли вниманием и не арестовали во второй раз, новая знакомая Августа Семеновна Попова, тоже ЧСИР, отбывавшая срок в Карагандинских лагерях. Она, москвичка,

Тоже не имела права вернуться в Москву, Августа Семеновна приехала из Караганды в Рыбинск вместе с подругой Тоней Волковой, товарищем по несчастью. С ними-то я сблизилась в этот период; сняла койку недалеко от них, работать устроилась ретушером в фотолабораторию.

У нас была одинаковая судьба и вместе нам было легче, чем даже с некоторыми родными. Наступил март 53-го.Первые дни марта запомнились на всю жизнь. «Величайший их Великих Отцов Народов» умирал. По радио непрерывно передавали тревожную и торжественную музыку, которая прерывалась только для сообщений о его состоянии. Мы с Августой ловили каждое слово. Как же мы боялись, что выживет Антихрист!

Тоня возмущалась: «Как можно, ведь всем своим счастьем народ обязан Сталину». «Да уж, не без этого,» - парировали мы, счастливчики.

Небо сжалилось над многострадальным народом, преставился всё-таки. То-то радости было! У меня осталось ощущение светлого праздника, как в День Победы. А в Москве плакала Люся, совершенно уверенная, что теперь начнется война, так как только наш все устрашающий «Великий полководец» отпугивал внешних врагов. Бедные, бедные наши мозги! Из той лавины беззастенчивой пропаганды, которая потом получила название культа личности, что-нибудь обязательно в голове застревало. Даже столько пережившая Тоня Волкова… Да и не одна она. Только ни я, ни августа не грешили этим. «Отец родной» нас хорошо обучил.

С какой же надеждой мы ждали перемен, с какой энергией снова принялись хлопотать! Только ничего в этом году не изменилось в положении ЧСИР. Объявленная амнистия всех разочаровала, она касалась одних уголовников.

Работать мне было трудно, все время болела. Врачи советовали оформить инвалидность. Инвалидом я была давно, но без оформления. Не считала, что это что-нибудь даст, боялась, что на работу тогда и совсем не возьмут, а на пенсию жить нельзя. Но тут решилась. Получила инвалидную книжку и пенсию. В пересчете на нынешние деньги 13 рублей 74 коп. Работу я оставила и жила за счет помощи родных.

У Люси случилась беда. Ее квартирная хозяйка из-за своих изменившихся обстоятельств не могла больше сдавать комнату. Найти что-нибудь другое не удавалось, никто не пускал к себе семью с двумя маленькими детьми. Они буквально остались на улице. Но судьба вмешалась. На этот раз помогла соседка по бывшей квартире, депутат Моссовета Прасковья Алексеевна Дмитриева. Она добилась того, что приняли во внимание фронтовые заслуги Улана, то обстоятельство, что у него нигде жилой площади не было. В Ташкенте в однокомнатном домике жили его родители с тремя дочерями. Люся – коренная москвичка. В результате им дали комнату в экстренном порядке. Выбирать не приходилось. Комната 13,8 кв. м на четверых, в доме барачного типа, без удобств, даже без печки. Отапливались газовым камином, который достался по случаю.

Общественная атмосфера стала меняться с приходом к власти Н.С. Хрущева. В 1954 году мои хлопоты увенчались первым серьезным успехом. 28-го сентября с меня сняли судимость. Еще не реабилитировали, но судимость сняли вместе с сопутствующими ограничениями. Я переехала в Москву к дочери и наконец-то получила московскую прописку. Можно было храбро ходить по улицам и не бояться милиционеров. Соседи, что-то подслушавшие о наших делах, немедленно донесли в милицию, что я прописана незаконно. Начальник паспортного стола примчался к нам домой, тщательно на месте проверил все документы и с облегчением вытер пот со лба. Все было в порядке.

Между тем «оттепель» развивалась. Начались, еще до ХХ съезда, реабилитации репрессированных. Вначале они не были такими массовыми. Мне повезло. Уж очень много моих заявлений накопилось в соответствующих инстанциях. Меня реабилитировали 21 мая 1955 года. Справка сообщала, что «дело по обвинению УСОВОЙ Зинаиды Даниловны пересмотрено Военной Коллегией Верховного Суда СССР 21 мая 1955 года. Постановление Особого Совещания при НКВД СССР от 21 мая1938 года в отношении УСОВОЙ З, Д, отменено и дело за отсутствием состава преступления прекращено».

Этот праздник с сединою на висках,

Это радость со слезами на глазах,

как говорится в песне, которую я очень люблю.

Вскоре я получила то, что мне причиталось по закону, как реабилитированной. Это были какие-то небольшие деньги, а главное квартира! Две комнаты в общей квартире в нормальном, современном доме на Красной Пресне. Переехали мы туда, счастливые до последней степени. Семья очеловечивалась.

Однако же я не сложила руки и продолжала хлопоты, уже о реабилитации мужа. Прошел ХХ съезд, обессмертивший, на мой взгляд, имя Хрущева. Реабилитация людей, безвинно репрессированных при Сталине, шла полным ходом.

В сентябре 1957 года я получила справку о посмертной реабилитации мужа. В чем обвинялся, чем подкреплялись обвинения, где и как закончил свою жизнь, я так до сих пор и не знаю. Догадываюсь, что расстрелян, что похоронен в братской могиле. Надо полагать, что ни в какие «дальние лагеря без права переписки» его не высылали, раз свидетельство выдано и смерть зарегистрирована в Московском ЗАГСе.

По справке о реабилитации мужа мне выдали его двухмесячный оклад по последнему месту работы, а также компенсацию за конфискованные у нас вещи. Список и оценка этих вещей привели меня в изумление. Судя по описи, мы сидели на табуретках и ели оловянными ложками из глиняных мисок. В свое время я никакого внимания на это не обратила и подписала, что дали подписать. Не до того было.

Несмотря на все метаморфозы, набралась какая-то скромная сумма. Купили кое-что.

Мужа посмертно восстановили в партии. Мне, как вдове старого большевика, это давало право на персональную пенсию. Мою пенсию по инвалидности к тому времени повысили, я уже получала не 13, а 16 рублей на современные деньги, но и это было смехотворно мало. Пенсия по возрасту мне не полагалась, не полагается и теперь. Собрав всевозможные справки, я набрала лишь 19 лет и 4 месяца трудового стажа, вместо необходимых 20 лет. Каторжную работу в лагерях в трудовой стаж мне не засчитали.

Мое заявление и все необходимые документы были отправлены в Комиссию по установлению персональных пенсий при Совете Министров РСФСР. Оттуда материалы переслали в Краснопресненский РК КПСС с заключением, что я имею право на персональную пенсию республиканского значения за потерю кормильца.

Краснопресненский РК проявил твердость. Незачем баловать. Мне установили персональную пенсию местного значения в размере 30 рублей в месяц. Ладно, решила я, тридцать не шестнадцать, и надолго оставила пустые хлопоты в казенном доме.

Люся получила последний приветот сталинской эпохи в конце 57-го или начале 58-гогода. До тех пор ей удавалось благополучно умалчивать о своих семейных обстоятельствах. Думаю, что только потому, что сами заинтересованные инстанции предпочитали умолчание в этих делах, хвастаться нечем, иначе ее давно бы вывели на чистую воду. Но вдруг однажды встретила Люся в коридоре института старую верную подругу моей сестры, еще в школе дружили. Подруга эта, Нина Петровна Дёмина, все знала о нашей семье досконально. Даже платья свои поношенные приносила когда-то для осиротевшей Люси в тридцатых годах.

Пошли расспросы, что и как, давно ли Люся здесь работает, какими судьбами. От души поговорили, вспомнили прежние времена.

На другой день Люсю вызвали в отдел кадров. «Как вы посмели скрыть, что у вас родители репрессированы?» - гремел начальник. «А так, что они реабилитированы, могу справки показать» - отвечала Люся. На справках этих еще не просохли чернила, оба это понимали. Люсю уволили по сокращению штатов через несколько месяцев. Ах, Нина, Ниночка Демина, старый друг семьи, бдительный советский человек!

Люся и после этого случая ничего о действительной судьбе родителей не писала в анкетах, другого выхода не было. А Сталина не было на свете уже пять лет. Какое же долгое последействие…

* * *

Прошло еще тридцать лет. Исчезли из анкет вопросы о репрессированных родителях. Наша семья стала похожа на все обычные семьи. Дети стали самостоятельными, семейными людьми. Я живу в трехкомнатной отдельной квартире с Люсей и ее вторым мужем, славным и добрым человеком, которого дети любят, как родного отца. Улан с новой женой в Ташкенте.

А «последействие» продолжается. Я натыкаюсь на это всякий раз, когда возобновляю хлопоты о пенсии. Особенно усилила их с тех пор, как Люся вышла на пенсию. Нельзя сказать, чтобы мне отказывали, всякий раз после долгих хлопот прибавляют понемногу. Теперь я получаю уже не тридцать, а шестьдесят пять рублей. Добиться полагающейся мне персональной пенсии республиканского значения так пока и не удалось.

Свое заявление на ХIX партийную конференцию я закончила так: «Считаю необходимым восстановить справедливость не только в моем случае, но принять постановление о материальном обеспечении не ниже, чем на уровне прожиточного минимума, всех нетрудоспособных людей, обездоленных в период беззаконий и произвола». Это мое глубокое убеждение.

Подпись

 Москва, 1988