Из жизни «Люкса»
Из жизни «Люкса»
Бартельс, С. Б. Из жизни «Люкса» / Бартельс Светлана Бернгардовна; – Текст : непосредственный.
«Марки есть?»
Для тех детей, которые жили в 1920-е и 1930-е годы в гостинице «Люкс», тогда – общежитии Коминтерна, эти слова звучали как пароль…
Это был удивительный дом за №36 по Тверской улице. Построенный в 1911–1912 годах как гостиница в виде буквы «П», он был целым миром, таинственным и запутанным для всех населявших его детей. 6 или 7 этажей были прорезаны двумя парадными лестницами и несколькими «черными», которыми соединялись общие кухни.
Дом был многонациональным. Кого здесь только не было: и немцы, и итальянцы, и норвежцы, и шведы, и даже из Бразилии и прочих экзотических стран. У многих были дети, которые вперемежку с русскими детьми носились по многочисленным лестницам, играя в казаки-разбойники.
Не так-то просто было попасть в этот дом, при входе были вахтеры и стол пропусков. Взрослых пускали по пропускам. А проникновению в этот дом чужих детей предшествовала длительная процедура переговоров по телефону с вахтой или столом пропусков, так что не всегда хотелось просить родителей: «Мама, позвони, ко мне должна прийти Муська Буман (или Зинка Гуськова)», тем более, что родители были очень заняты, и мы могли помешать маме готовиться к урокам (она была учительницей), а папе – переводить или читать свои любимые книги. Хотя нет! Папа всегда был рад моим друзьям и с увлечением играл с нами и рассказывал интересные истории.
Большой детский коллектив внутри дома делился на группы, тяготевшие к своим лидерам. И были общие дела и игры: те же казаки-разбойники; походы в кино на «Петера» или «Чапаева» (иногда в двадцатый раз) – в кинотеатры на Пушкинской площади «Палас», «Центральный» или «Великий немой» (они все давно исчезли). Деньги на кино добывали, собирая по общим кухням пустые молочные бутылки и сдавая их в магазин напротив «Люкса». Делали это днем, когда взрослые были на работе, а если кто и появлялся, то мы прятались на черной лестнице. Мне, например, родители денег на кино не давали, считая это пустым развлечением. В нашей компании верховодила норвежка Магда Фуруботн, очень активная и энергичная; а входили в компанию: болгарка Роза Пекрова, бразильянка Диониза Брандон, Арка Гурьянова, я и другие.
Но не это было нашим любимым занятием. Почти все дети проходили через увлечение почтовыми марками. Собирание марок, как общий промысел, могло процветать только в нашем многонациональном доме. Это было грандиозное мероприятие. Большая компания ребят делилась на группы по 2–3 человека и разыгрывала этажи. Первый этаж не в счет: там был только великолепный вестибюль с парадным входом, со львами и двумя огромными зеркалами, в которые по утрам любовались собой только молочницы со своими бидонами, привозившие из пригородов Москвы молоко жильцам этого дома. Да еще была столовая. Остальной первый этаж занимали (и занимают до сих пор) «филипповская» булочная и ресторан «Астория» (позже «Центральный»), но это к нам не имело отношения.
Второй и третий этажи не любили: там плохо «подавали», жили там люди оседлые и семейные. А вот верхние этажи всех манили. Там жили в основном молодые одинокие мужчины. Они часто менялись, уезжали и приезжали. И наша влюбчивая Магда (она была старше всех) всегда питала симпатию к кому-нибудь из них и, играя в фанты, давала нам трудные задания: постучать в номер такой-то или позвонить по телефону и спросить, дома ли Пьер или Франц.
Эти молодые люди были приветливы и, кроме марок, угощали нас конфетами и шоколадом. Теперь я знаю, что это были молодые партийные функционеры, работавшие у себя на родине, за границей, зачастую нелегально, в тяжелых условиях подполья. Изредка их вызывали в Москву, может быть, на отдых, учебу или инструктаж.
Тогда мы только видели, что эти люди нам рады, вероятно, потому что у них на родине оставались дети, маленькие братья и сестры. Здесь мы получали самые ценные марки и в большом количестве.
Итак, жребий брошен. И мы вечером расходимся по этажам, стучим в двери и вопрошаем: «Марки есть?» Реакция могла быть самая различная. Я себе представляю теперь, что не все жильцы были в восторге от того, что какие-то дети стучат в дверь и нарушают их вечерний покой. После сбора «урожая» мы опять все сходились, и начинался самый захватывающий момент – дележ марок. Это было неимоверно трудно: марки были ведь неравноценные, как редкие, так и очень распространенные. Последние, как правило, шли на обмен. Все марки распределялись по их ценности, как мы ее себе представляли. Одна редкая марка приравнивалась к нескольким менее ценным. Причем, мы ведь не были настоящими коллекционерами и судили о марках по собственным понятиям, например, по красивым картинкам на них. Конечно, возникали споры, ссоры и даже драки, но как-то все в конце концов улаживалось. И в следующий раз все повторялось сначала.
Мне в коллекционировании марок помогал отец. Ему нравилось рассказывать мне о разных странах, он много знал и был прирожденным педагогом. Мое хорошее знание географии (до сих пор, хотя мир уже очень сильно изменился) идет с той поры. Благодаря отцу у меня было еще два источника получения марок. Во-первых, магазин на Кузнецком мосту, где можно было купить марки какой-нибудь экзотической страны, вроде Либерии или Берега Слоновой Кости со слоном, зебрами и пальмами. Но это стоило денег, и не всегда было по карману. Во-вторых, отец водил меня в Коминтерн, в отдел экспедиции, куда приходила Коминтерновская почта: газеты, журналы, бандероли, письма со всего мира. У отца, видимо, были там знакомые тетеньки, и мне разрешалось сидеть под столом (чтобы меня не видели) и вырезать марки со всей корреспонденции. Конверты, бандероли и т.д. брать было нельзя, это была тайна. Но этот источник не всем был доступен.
А вот и совсем позорная страница в благородном деле собирания марок. Однажды к Вовке Гурьянову, брату моей подруги, пришел одноклассник на предмет посмотреть марки и обменяться. В процессе обмена мы с подругой, как бы это помягче выразиться, «присвоили» понравившиеся нам марки, спрятав их в валенки и чулки. После ухода мальчика мы вытащили помятые, изжеванные марки, и Вовка всыпал нам «по первое число», приговаривая, что ему теперь в школу нельзя показаться.
Эти марки, добытые столь разными способами, живы до сих пор, как воспоминания о нашем «босоногом детстве». Хотя жизнь была все же трудная, скудная, без излишеств, но рядом были отец и мать, были друзья, были развлечения и увлечения, в том числе и марками – это было светлое утро жизни, потому что не наступил для нас еще 1937 год.
P.S. Несколько лет назад в Москву приехала постановочная группа одного берлинского театра. Они намеревались поставить на сцене балет «Отель Люкс» и разыскивали кого-нибудь из гостиницы «Люкс», живших там в 1930-е годы, в том числе и детей. Нас, т.е.: меня, Светлану Бартельс и Андрея Эйзенбергера пригласили в гостиницу «Люкс» на встречу с этой группой, в которую входили хореограф, женщина-драматург, автор либретто и еще 2–3 человека. Их интересовала обстановка в «Люксе», как происходили аресты (Андрей присутствовал при аресте своего отца Йозефа Эйзенбергера, начальника отдела переводов в Коминтерне), как выглядели чекисты, и, наконец, как мы, «люксовские» дети, проводили время, во что играли, куда ходили.
Мы им все рассказали (по-немецки), не забыв упомянуть «казаков-разбойников» (тут я узнала, что по-немецки они называются «разбойники и жандармы»). Этот балет был поставлен в Берлине. Об этом нам сообщили. В нем были сцены с участием детей. Насчёт его успеха мы ничего не узнали.
«Нэпманский» флигель
Слово «нэп» вошло в мою жизнь странным образом – в виде прилагательного «нэпманский». Так назывался двухэтажный флигель в гостинице «Люкс», общежитии Коминтерна. Он сообщался на уровне 2-го этажа крытым переходом с основным зданием. Почему флигель так назывался , мы, дети, конечно, не знали, а взрослые, может быть, догадывались. Впоследствии мне пришло в голову, что в этот флигель, самое непрестижное место в «Люксе», были переселены, так сказать, «сосланы», нэпманы из основных корпусов, когда они стали преследуемым меньшинством, а «Люкс» превратился в общежитие Коминтерна. Но это моя версия, так ли это – я не знаю.
Нам пришлось дважды жить в «нэпманском» флигеле: когда отец в 1932 г. только поступил на работу в Коминтерн, и когда его арестовали в 1937 году.
Первое пребывание в «нэпманском» флигеле
От первого пребывания там у меня мало что осталось в памяти. Жили мы на втором этаже в небольшой комнатке втроем – папа, мама и я. Мне было 8 лет, я только пошла в школу № 131 в Леонтьевском переулке. Мною в основном занимался папа. Он поднимал меня в школу – с большим трудом, одевал, кормил, он же помогал делать уроки. Мама вставала еще раньше и уходила до 7 часов, так как работала в школе в Измайлове (через весь город ехала на трамвае) и еще училась заочно в вузе.
Помню «визит» маминых земляков из глухой деревни Нагорино (Токаритож, Кировской области). Они привезли в Москву на продажу мясо. Их было трое (где только мы все помещались!), и прожили они у нас дня 3–4. Меня поразил их вятский говор, я многое не понимала.
Комната была темная. В этом дворе-колодце даже днем горел свет. У окна стоял папин казенный письменный стол с настольной лампой с зеленым абажуром. Кстати, вся мебель была казенной, с металлическими жетонами. За этим столом папа каждый вечер читал или писал. Он очень любил природу во всех ее проявлениях и прививал это мне. Но растения в этом мраке не росли. Тогда папа поставил на широкий подоконник деревянный ящик с землей, посадил туда маленькие ёлочки из леса и … луковицы. Из зоомагазина на Кузнецком мосту мы принесли белую мышь, и она жила в этом ящике, рыла норы, вылезала к папе на стол и ползала по нему. Мышка была совсем ручная, но плохо кончила: откуда-то забежала кошка (ни кошек, ни собак в «Люксе» не разрешали держать) – и мышке конец. Слёз было! Потом были еще мышки, птички и рыбки, но все это было не то. Одну мышку, купленную на Кузнецком мосту, папа нес домой в кармане пальто, и она вдруг выпрыгнула и понеслась через улицу. Мы за ней вдогонку, и папа изловил ее в углублении около полуподвального окна. В моем отце было много детского, поэтому он мог себе позволить такие шалости.
Вдруг вспомнилось насчет кошек. Мы с приятелем Жоркой Росси нашли на Страстном бульваре около Страстного монастыря, который был на месте концертного зала «Россия» на Пушкинской площади, маленького котенка и, невзирая на все запреты, пронесли ее в «Люкс». Мы заранее знали, что дома нас не примут, поэтому мы сели с ним на широкий мраморный подоконник лестницы на 2-м этаже и, заигравшись, не заметили приближающегося коменданта Поликуткина. Он схватил нашего котенка и выбросил из окна. Мы с Жоркой с ревом и слезами бросились вниз по лестнице во двор. Но котенка там не было, он оказался шустрым и убежал с перепуга подальше. Мы, дети, терпеть не могли этого коменданта и дразнили его: «Поликутка, Поликутка, политическая «утка»!», что значит «политизированные» дети Коминтерна.
С первым нашим пребыванием в «нэпманском» флигеле связан и приезд в 1934 году моей бабушки со стороны мамы из глухой вятской деревушки Нагорино, откуда были и первые «визитёры», торговавшие мясом. История эта была трагикомическая, но кончилась хорошо. Один из торговцев мясом опять поехал в Москву, захватив с собой и мою бабушку – в гости к дочери. Но он забыл взять наш адрес, и они остановились на квартире. Бабушку он утешал: «Не бойся, Марфа! Я знаю этот большой дом со столбами». В парадном подъезде «Люкса» стояли две мраморные колонны. Дома он, естественно, не нашел. Продав мясо и оставив бабушку на квартире, он уехал в деревню, пообещав дать нам телеграмму с адресом, где искать бабушку. Получив телеграмму, моя мама не торопясь – она не знала, что бабушка уже давно в Москве, отправилась через день по адресу и нашла ее в самом бедственном состоянии: без документов (колхозники их и не имели), без денег, без вещей (в основном деревенских подарков: валенок, меда, грибов). Бабушка чуть ли не просила подаяние на улице.
Мама привезла ее к нам в «Люкс» в тулупе, валенках и платке, с пустой котомкой. Бабушка была в полном изумлении и испуге, остановилась перед зеркальным шкафом, увидела себя и спросила: «Ты цё (что), тоже к доценьке (доченьке) приехала?». Она не видела такого большого зеркала и приняла себя за другую. Для Вятской губернии было характерно «цоканье» – говорили «ц» вместо «ч».
Для бабушки всё было удивительно: она впервые ехала на поезде, видела большой город, посетила большие магазины и даже попала в цирк. И еда была непривычная. Она не ела колбасу, например. Мама просила ее взять с подоконника, служившего в те времена холодильником, макароны. Бабушка, внимательно осмотрев все на подоконнике, отвечала: «Ничего здесь нету, одни цервяки (червяки) белые».
Отец относился к ней с большим интересом и любопытством. Он охотно общался с ней, хотя она не считала его хорошим зятем, по ее деревенским понятиям – слепой (он носил очки), нерусский и т.д. Но относилась с уважением, как к главе семьи, а меня ни в грош не ставила. Например, за обедом никогда не давала мне вилки. Аргумент: «Мала еще!».
Папа повел меня и бабушку в цирк. Потрясение было огромное, особенно во время выступления воздушных гимнастов. Во время полета под куполом цирка акробата бабушка закричала в голос: «Ой, заразится!», что по-вятски означает разобьется.
Следующий поход был в Мосторг (ЦУМ), в старый «Детский мир» (угол Петровки, Кузнецкого моста и Неглинной). Мы поднимались на 2-й этаж: папа, я и бабушка. На повороте стояло чучело огромного бурого медведя ,о существовании которого мы с папой, конечно, забыли, и бабушка вдруг оказалась перед ним. Что с ней было! Мы даже за нее испугались.
Бабушка прожила у нас месяц или два, так и не привыкнув к городской жизни. Ведь ей уже было около 80 лет (мою маму она родила в 40 лет). Представляю, что она потом в деревне рассказывала об этой жизни! Столько впечатлений! Следующий раз я увиделась с бабушкой в деревне, куда мы с мамой приезжали летом 1940 года. Тут уже настала моя очередь удивляться. Но это уже другая тема.
Первое пребывание в «нэпманском» длилось года два (1932–1934гг.). Жизнь была суровая, скудная, от зарплаты до зарплаты. Обеды брали в «люксовской» столовой, куда я ходила с кастрюльками-судками за первым, вторым и третьим. В школу ходила целый год в одном и том же платье. Но мы были все вместе.
В моем мирке было более или менее спокойно, если не считать моих мелких шалостей и прегрешений, и соответствующей реакции на них моих родителей, особенно мамы. В то время в большом мире происходили катаклизмы, вроде коллективизации, раскулачивания, борьбы с оппортунизмом и т.п. Но я была еще мала и меня это, как бы, не касалось.
В 1934-1935 году мы переехали в основное здание «Люкса», 5-й с половиной этаж, комн. 207. С чем это было связано, я не знаю. Либо отца повысили, либо кого-нибудь нужно было отправить в «нэпманский», вниз.
«Пятый с половиной» и судьба его обитателей
Так назывался пятый этаж одного крыла здания гостиницы «Люкс», потому что он был на один марш лестницы выше, чем весь остальной 5-й этаж. Этажи «с половиной» начинались с 3-го: ниже, на 1-м и 2-м этажах этого крыла размещалась пекарня филипповской булочной, в которую вход был со двора. Мой отец, человек любознательный, познакомился с заведующей пекарней и повел меня туда на экскурсию, чтобы я увидела, как пекут хлеб.
Ничем особенным этот этаж не отличался от других в «Люксе»: широкий, длинный, темный (без окон) коридор. Затем справа подряд двери в «номера». В начале коридора – туалет с раковиной, в конце коридора – большая кухня с газовыми плитами, длинным столом в середине, раковиной и стенными шкафами, где жильцы хранили кухонную утварь и стеклянные молочные бутылки (которые мы, дети, иногда воровали, чтобы выручить деньги на кино).
В коридоре было около 12 комнат, населенных работниками Коминтерна невысокого ранга. Комнаты были довольно большие (около 25 м²), длинные и узкие, с одним окном во двор. В каждой комнате жила одна семья. Мебель была казенная, с инвентарными номерами. В нашей комнате № 207 сохранился с дореволюционных времен шикарный мраморный умывальник с зеркалом, из которого, видимо, умывались с помощью большого кувшина. У нас же он стоял без дела, «для мебели». Мы бегали умываться на кухню или в туалет. А если захочешь помыться как следует, то надо было купить билет на определенный сеанс в специальное банное отделение, расположенное в центральном крыле дома, где-то на уровне 2–3 этажа со стороны двора. Там были ванны и душевые кабинки. Билет в душ стоил копеек 20. Вот такие у нас были удобства – по тем временам совсем неплохие.
На 5½ этаж мы переехали году в 1934-1935, прожив с 1932 года в «нэпманском» флигеле года два. И в этот же флигель нас переселили осенью 1937 года, после ареста отца.
Об этом периоде я уже писала в главе «Нэпманский флигель».
Почти все, кто жил на этом этаже, разделили судьбу нашей семьи.
В начале коридора, около туалета жила семья Дмитрия Касперовича, который был женат вторым браком (кажется, гражданским – тогда это было принято) на Марии Степановне Коноваловой. У них были две дочери – Герта и Таня, еще маленькие. Касперович, по-моему, уже работал где-то на заводе. Раньше он был комендантом «Люкса». Жена его Маруся была моложе него. Она была из поколения комсомолок 20-х годов в «красных косынках» и ходила тогда, как все, в «юнгштурмовке». По ее рассказам, она отплясывала как-то в стоптанных валенках в фойе Большого театра на ковре в перерывах какого-то съезда. Она была веселая, энергичная, разбитная женщина, большая хохотушка, никогда не унывавшая. В то время она не работала, сидела с детьми. Насколько я помню, Касперович, белорус по национальности, каким-то образом в свое время был в Канаде. Этого, конечно, было более чем достаточно, чтобы его арестовать. У Маруси очень скоро перестали принимать передачи и «игриво намекнули», что она может выходить замуж. Она осталась одна, без работы, без специальности, с двумя детьми на руках. После ареста Касперовича их переселили сначала в «нэпманский» флигель, как и всех «отверженных», затем на улицу Герцена, 51, в бывшее общежитие Ленинской школы Коминтерна. Вот там-то моя мама, Анастасия Савельевна Бартельс, и подружилась с Марусей. Вместе бедствовали во время войны и старались помогать друг другу.
В начале войны старшая дочка Маруси Герта погибла под колесами грузовика, спасая свою младшую сестру. Маруся и это перенесла. Тяжело работала, невзирая на туберкулез легких, ездила в провинцию менять вещи, в том числе и остатки наших, на продукты. Однажды она привезла муки, и они вместе с моей мамой с котомками за спиной шли домой по улице Качалова, и вдруг их «забрали». Оказалось, что они шли вдоль забора дома Берии ,о чем мы не подозревали, хотя жили поблизости. Продержали этих «спекулянток» всю ночь, допрашивали, но отпустили с миром и … с мукой. А могло бы быть и хуже.
Маруся с моей мамой очень дружили до 1980 года, когда умерла моя мама. Хотя они были совершенно разные не только по возрасту и образованию, но и по характеру и по образу жизни. Моя мама была строгая, суровая, неразговорчивая (настоящая учительница), а Маруся с ее легким веселым нравом, любившая внимание мужчин, была совсем другая. Маруся умерла через несколько лет после моей мамы, так и не узнав всей правды о своем муже. Мне тоже не удалось найти никаких сведений о его судьбе.
Вообще, когда мы жили на ул. Герцена, 51, в нашей 13-метровой комнате собирались многие женщины со всего двора. Вечерами это было маме очень неудобно, так как она в это время торопилась проверить тетради (она была «словесница» – преподавала русский язык и литературу). Но как-то все тянулись к ней. Время было тяжелое, даже после войны. Приходили поделиться горем и радостью, занять денег (3 рубля какие-нибудь), так как люди жили еще беднее нас. Например, тетя Вера, жена нашего дворника дяди Кузи, вечно больная и жаловавшаяся на свои хвори, или соседка по коридору Майорова, у которой было восемь детей. Но Маруся в эту компанию не входила, у нее с мамой были свои, особые, глубокие душевные отношения.
Но я отвлеклась от темы. Просто Маруся Коновалова была нам очень близка.
В номере 209, через комнату от нас, жила семья Альберт – глава семьи Морис Альберт, его жена Берта Альберт-Площанская и сын Феликс лет 7-8. Насчет главы семьи я, конечно, не права: главой была Берта, с ее энергичным, живым, несколько вздорным или взрывным характером, что вызывало в семье нередкие ссоры (об этом я узнавала из разговоров взрослых). Помню, меня поражало, как это могли сойтись люди с такими похожими именами – Берта и Альберт. Я не знала, что Альберт это фамилия.
Морис Альберт был тихим и скромным человеком, работал в Коминтерне во французской секции отдела переводов, где в немецкой секции работал мой отец. Они дружили, у них было много общего. Называли друг друга по фамилии, как это тогда было принято в их среде. Вот почему я и не знаю имен многих друзей моего отца. В одном из допросов моего отца Альберт был назван «Маврикий». Я не думаю, что это была фантазия дознавателей. Они же не знали, как мой отец, что «Маврикий» – это русский (вернее , церковно-славянский) вариант имени Морис (или Мориц). В том же допросе отец говорит, что они соседи по квартире и заходят друг к другу. И добавляет, что Альберт сокращен из Коминтерна . Это был уже первый звонок! Говорилось это в августе, а Альберт был арестован в октябре 1937 года.
В «Расстрельных списках. Бутово. Коммунарка» о нем написано (стр. 17):
«Альберт Мориц Генрихович. Родился в 1900 г. в г. Варшава, еврей, член ВКП(б), образование среднее, переводчик в Коминтерне. Жил в Москве, гостиница «Люкс», комн. 209. Арестован 5 октября 1937 г. Приговорен к расстрелу 20 июня 1938 г. ВК ВС СССР по обвинению в участии в контрреволюционной Террористической организации. Расстрелян 20 июня 1938 г. Реабилитирован 4 августа 1956 г.».
Но ни его жена Берта, ни ее сын Феликс не узнали даты его расстрела, ни тем более места его захоронения. Феликс умер довольно молодым, оставив жену и троих детей. Берта умерла в середине 90-х в доме престарелых на Ставропольской ул. в Москве. Я навещала ее в этом доме с конца 80-х и до самой смерти, узнав ее телефон через «Мемориал» от ее невестки Гальпер.
Из рассказов Берты я узнала, что она была дочерью старого большевика Площанского, родилась в Лондоне, где ее отец был в эмиграции. Семья была многодетной, и Берта была младшей. После революции она с отцом вернулась в Россию через Одессу, где они были арестованы и с большими приключениями приехали в Москву. Берта рассказывала, что ее отец был знаком с Лениным и Крупской, и она даже жила по приезде пару недель у них дома.
Берта говорила по-английски даже лучше, чем по-русски и работала затем в МОПРе под руководством Стасовой. Когда она познакомилась с Альбертом, он жил в Леонтьевском переулке в общежитии молодых сотрудников Коминтерна, которое называлось почему-то «Малый Париж».
После ареста мужа в октябре 1937 г. Берта была выселена с Феликсом в «нэпманский» флигель. Затем, если мне память не изменяет, получила комнату, где и была арестована. Там же остался Феликс с двумя бабушками. И, видимо, когда их не стало, он подростком поехал в Казахстан, ближе к матери, и там работал. Берта была в Карлаге. Феликс в юности даже не смог получить образования и «добирал» его позже.
Освободившись из лагеря, Берта вернулась в Москву. Этот период времени мне мало известен. Феликс довольно рано умер. С его семьей, вернее, с женой Берта не ужилась. Как будто бы она получила квартиру как репрессированная, но будучи в преклонном возрасте (она около 1900 г.р.), переехала в дом престарелых, где я с ней и встретилась.
Берта жила в отдельной комнате, где была раковина и туалет. Увидев меня, она воскликнула: «Я помню тебя девочкой с косичками!». И тут же последовал вопрос: «»А Тасю (т.е. мою маму) арестовали?». Получив отрицательный ответ, она, по-моему, очень удивилась и сказала, что в лагере она встретила нескольких женщин из «Люкса», например, Лёлю Смирнову из нашего коридора.
Про лагерь она немного рассказывала. Очень печалилась о ранней смерти сына Феликса, обвиняя во всем невестку. Берту навещали трое взрослых внуков: Юра (художник), Саша и Лена. Берта была недовольна условиями в интернате (хотя он считался как будто для старых большевиков), но, на мой взгляд, кормили там неплохо, так что она даже откладывала кефир и йогурт и отдавала одному из внуков, у которого был маленький ребенок. Все дело было в неуживчивом характере и преклонном возрасте (ей было далеко за 80). Она все видела в черном цвете и страдала от одиночества. Я старалась навещать ее один–два раза в месяц, слушала ее рассказы (сожалею, что мало запомнила) и выслушивала ее претензии к персоналу и условиям жизни. Она до последних дней была на ногах, в ясном уме и твердой памяти. Свои воспоминания она передала в ЦГАЛИ, сотрудники которого ее иногда навещали. Последний раз я была у нее за две недели до смерти.
Мой рассказ об обитателях нашего коридора все разрастается. Я уделила много внимания двум семьям, которых мои родители хорошо знали. Сюда же можно отнести Марию Кашину с мужем, хотя мужа мы мало знали, может быть, только здоровались. Когда его точно арестовали, я не знаю, зато с его женой Марией Кашиной мы познакомились близко в «нэпманском» флигеле. Ходили слухи, что ее муж в лагере, но может быть это проделки НКВД – распускать слухи. Судьба его мне неизвестна. Я писала уже в главе «Нэпманский флигель» о «попытке» ее ареста и о самом аресте. Мы встретились с Кашиной в Москве после отбытия ею наказания, когда она хлопотала о квартире в Москве для своего сына Бориса. А Марию мы отыскали случайно, благодаря ее шурину, который тоже ходил в Мосжилотдел по тому же вопросу. Я услышала там фамилию Кашин и среагировала. Мы познакомились и обменялись адресами и телефонами. Так нашлась Мария Кашина. К сожалению, затем связь оборвалась.
Хотелось бы еще вспомнить семью немцев, живших в нашем коридоре. Отец, известный нам в то время по фамилии Вильгельм, жена Эрна, сын Лотар (около 1923 г.р.) и дочь Марго. В действительности его фамилия была Влох, и в книге немецкого историка Германа Вебера «Белые пятна. Немцы-коммунисты – жертвы сталинских чисток и их реабилитация» 1989 г. о нем написано:
«Влох, Вилем. Родился 13.02.1897 г. в Берлине. Рабочий-строитель. С 1920 г. член Коммунистической партии Германии, работал в Берлине, сотрудник военного аппарата. С 1932 г. работал в Коминтерне. Арестован в 1937 г. и приговорен к 20 годам лагерей. Погиб. Его жена и его сын Лотар были высланы в Германию. Сын воевал во время войны в германском вермахте».
Мы всего этого не знали. Знали только, что арестован и не вернулся. Ходили слухи, что его жена сама хлопотала о выезде из СССР. В действительности они были высланы в Германию втроем, мать и двое детей. О судьбе Лотара до, во время и после войны написано в книге Маркуса Вольфа «Тройка»*, с которым он дружил в 30-е годы. Лотар действительно воевал в Люфтваффе, был летчиком, умер в конце 40-х гг. Обоих детей я помню хорошо, хоты мы и не дружили, у них были другие компании. Лотар был высокий, красивый блондин, хорошо одетый, брюки-гольф и ботинки на толстой подошве. Марго была, наоборот, черненькая, живая девочка (по слухам – приемная дочь).
Если считать и нашу семью, то это уже 5 семей из одного коридора. Кроме того, можно назвать наших соседей справа и слева: комн. 208, где жил Тецен, он был арестован, латыш, с сыном Робертом; комн. 206 – муж и жена Смирновы – оба были арестованы. О Леле Смирновой я писала в главе «Лето 1937 года».
В комнате 205 жила женщина с мальчиком, по-видимому, шведка или финка. Ее мужа вызвали из-за границы, и вскоре все они исчезли. Шведка почти не говорила по-русски, ходила по утрам на кухню варить кофе, настоящий, а не ячменный «Здоровье», как у нас. Мальчик тоже был ухоженный, беленький. Судьба их тоже неизвестна. Я даже имен их не знаю.
Это уже 9 семей из 12. Еще один случай касался пожилого болгарина, который был арестован, а затем освобожден по личной просьбе Димитрова, которого он в свое время прятал в подполье в Болгарии. Мои знакомые из Болгарии всячески пытались «оживить» мою память и выяснить его фамилию. Но безуспешно. Это был редкий случай – освобождение из-под ареста. О других жильцах нашего коридора я просто ничего не знаю.
Вот такова история «пятого с половиной», таковы краткие сведения о судьбах жильцов этого коридора.
Можно, видимо, экстраполировать эти данные (80%–90% репрессированных) на весь «Люкс». Едва ли будет большая погрешность.
____________
* По-русски книга Маркуса Вольфа называется «Трое из тридцатых».
«Из жизни гонимых»: лето 1937 года
Детей сотрудников Коминтерна летом всегда отправляли на отдых в пионерский лагерь. В 1937 году Коминтерн что-то расщедрился, и было даже два лагеря: один в Крыму, другой – в Переделкине, в новом двухэтажном деревянном корпусе со всеми удобствами. Дом благоухал свежей смолой.
В Крым меня не пустили по медицинским показаниям: у меня был порок сердца. Это явилось причиной моих переживаний – уж очень хотелось в Крым! Да и в Переделкине меня по той же причине не брали в поход. Я расстроилась и даже заплакала. Помню, как вожатый нашего отряда, молодой парень лет 18-ти, Шура Рабинович, добрая душа, утешал меня и обещал все равно взять в поход.
Я не присутствовала при аресте моего отца. Это произошло в ночь со 2-го на 3-е августа 1937 года, в комнате №207 гостиницы «Люкс», общежития Коминтерна. В последний раз я видела отца 12 июля 1937 года, когда в лагере был родительский день. Я с папой и мамой гуляла по лесу и ела разные вкусности. От этого дня запомнилась всякая ерунда, вроде того, что на папе была почему-то черная фетровая шляпа, хотя день был жарким. Это вызвало потом насмешки ребят из лагеря, так как тогда шляпы носили довольно редко, тем более летом. Это был признак «гнилой интеллигенции». Отец был спокоен, хотя, как потом мне стало известно, он был на грани исключения из партии (в которой состоял с 1918 года) и увольнения из Коминтерна, где он работал переводчиком в немецкой секции.
Обычная процедура была такова: сначала исключение из партии, затем – увольнение, причем отбирали пропуск в Коминтерн и заменяли его временным пропуском в «Люкс» и арест. Временный пропуск в «Люкс» от 27 июля 1937 года сохранился, но это я все узнала позже.
До и после этого свидания в июле я получила в лагере от отца 3 открытки, адресованные «пионерке Светлане Бартельс», и письмо без даты, написанное каким-то несвойственным отцу почерком (почерк у него был изящный, каллиграфический, бисерный – сказывалась немецкая выучка). Как оказалось – последнее. Оно сохранилось, так же как и открытки. И я только впоследствии обратила внимание на изменение его почерка. Он был уже в ожидании ареста. Содержание ничем не выдавало его внутреннее состояние. Он описывал обыденные дела. Запомнилась фраза: «Олеандр на подоконнике весь в цвету» (он очень любил и разводил цветы). С тех пор я ненавижу олеандры, и особенно, цветущие. Был еще цветок, который папа называл всегда «Solanum-что-то - пасленовое с красными ягодками, родственник картофеля и томата».
В лагере же все было спокойно. Я не помню никаких разговоров. Следующий родительский день был 6-го августа. Это был выходной, ведь тогда были не недели, а «шестидневки». С утра у всех уже были гости из Москвы, только ко мне никто не приехал, и я ходила зареванная, «вся в слезах и соплях». И внезапно я увидела на аллейке нашу домработницу Лизу Кудряшову. Я так обрадовалась, бросилась к ней, ничего плохого не подозревая. Оказывается, ее послала мама, так как сама она после ареста отца заболела и приехать не смогла.
Лизу в лагере ожидал неприятный сюрприз: ее заставили взять меня в Москву, потому что у меня разболелись зубы. Я уже несколько дней не могла есть, а в лагере не было стоматолога. Лиза была к этому не готова, но пришлось подчиниться.
И вот к вечеру 6-го августа мы появились в «Люксе». Маму я застала в постели, она была поражена, увидев меня, но взяла себя в руки, встала и оделась. В день ареста отца 3-го августа мама должна была сдавать госэкзамен в пединституте имени Бубнова, но не смогла собраться с силами и пойти в институт. Так она на всю жизнь осталась учителем русского языка и литературы с незаконченным высшим образованием.
Началась игра в «кошки-мышки». Как скрыть от меня, где папа. На мой прямой вопрос мама ответила: «Как где? Лиза разве тебе не сказала? В санатории». И я удовлетворилась этим ответом. Потом меня таскали по зубным врачам, причем мама не отпускала меня от себя ни на шаг, даже брала меня с собой в институт (наверное, чтобы узнать что-нибудь о сдаче экзамена). А так как я все время рвалась общаться с моей подругой Аркой Гурьяновой, то и Арку прихватили с собой. Лишь бы только я ничего не узнала!
Через 2 дня, вылечив мне зубы, меня снова отвезли в лагерь. Как я потом узнала от мамы, она боялась, что кто-нибудь в лагере проговорится, особенно наша соседка по коридору, болгарка, работавшая в лагере кастеляншей. Ее мужа позже тоже арестовали, но через несколько дней выпустили, так как он в Болгарии в свое время прятал Димитрова в подполье, и тот за него хлопотал.
Узнала я всю правду только в конце августа, когда мама приехала за мной в лагерь, и мы пошли погулять в лес. Хорошо помню тот почти осенний, зелено-желто-красный лес, располагавший к покою и безмятежности. Хотя знаки о неблагополучии уже были: весь август я была в каком-то нервном состоянии, близком к слезам, плохо спала. Да еще мама написала мне в письме, чтобы я берегла вещи и особенно пальто. К чему бы это? Об этом как-то никогда не было речи – «вещизмом» мы не страдали.
Об обстоятельствах ареста мама особо не распространялась. Сказала только, что в эту ночь папа вел себя спокойно. В комнате простукивали стены, перерыли книги (у отца была большая библиотека), просмотрели папины записи, письма, фотографии. Захватили с собой кое-что, в том числе 300 листов переписки (так сказано в ответе из КГБ). Наверное, это были рукописи, переводы. Приказали домработнице Лизе распороть тюки с зимними вещами на шкафу, на что Лиза строптиво ответила: «Вам надо, вы и распарывайте!». У нее уже был опыт, она была из раскулаченных. Как сказала мама, последними словами отца были: «Передай Светлане, что я кристально чист!».
К отцу я была больше привязана, чем к матери, и она это знала. Он был человеком мягким, деликатным, высокообразованным. Уступчивым в мелочах и очень принципиальным в важных вещах. Окончив всего лишь коммерческое училище в Германии, он всю жизнь занимался самообразованием. Ему не нравилась работа переводчика, хотя он был квалифицированным специалистом, равно владел родным немецким и русским языками. Он даже писал вместо мамы по-русски курсовые работы по философии и литературе (мама работала и не всегда успевала). Название одной курсовой работы я помню с детства – «Луи Блан и Бланки». Наверное, родители обсуждали это как-то. Кто были эти таинственные «Луи Блан» и «Бланки» я узнала много позже, будучи взрослой, и то, только посмотрев в энциклопедии. Отец владел также французским и английским языками, читал на латыни и древнегреческом, изучал санскрит. Моими «сказками» в детстве были древнегреческие мифы. У него была неодолимая тяга к знаниям, а также к передаче знаний. Он был прирожденным учителем и много преподавал: общественные науки в немецком пединституте в Энгельсе и в немецком педагогическом техникуме в Марксштадте в АССР немцев Поволжья в 1920-х– начале 1930-х годов.
Второе пришествие в «нэпманский» флигель
Оно случилось в ноябре 1937 г., после ареста отца, и ознаменовалось тем, «что флигель изолировали от «Люкса», заколотив дверь в переход на 2-м этаже. Заколачивали как раз вечером в день нашего переезда, и было впечатление, что нас заколачивают в гроб. Только позже я установила, что это происходило почти день в день с расстрелом отца в Бутове – 3 ноября 1937 года. Мама об этом так и не узнала.
Теперь связь с «Люксом» была прервана; ходили мы отныне через двор и ворота в Глинищевском переулке.
«Нэпманский» показался мне еще более мрачным и темным, чем раньше. Те же узкие коридоры, 10–12 маленьких комнат на каждом этаже, двери в номера друг против друга, крошечная кухня в середине коридора и туалет в конце. Тесное и как бы сдавленное пространство.
Но главное было не в этом. Главное – это контингент: сплошь женщины с детьми, потерявшие мужей. Правда, в одной комнате жили двое мужчин, у которых арестовали жен: немец Юльман и китаец. В каждой комнате жила семья из 2–3 человек. Иногда в одной комнате жило 2 семьи. У нас была угловая комната с трубой отопления по двум стенам, очень жаркая и душная. Мы жили втроем: мама, домработница Лиза и я. Собственно, она стала уже членом семьи, ей негде было жить, и она искала работу где-нибудь на фабрике. Когда стало совсем лихо, тучи сгущались, мама попросила Лизу: «Если со мной что-нибудь случится, бери Светлану и беги с ней куда-нибудь в деревню». Это я знаю со слов Лизы.
А случиться могло всякое. Аресты продолжались и в «нэпманском». Тут я уже не была в стороне, поскольку действие происходило в небольшом замкнутом пространстве. Женщины исчезали ночами, а детей увозили в детприемник. Все боялись наступления ночи, многие сидели всю ночь на кухне, вместе было не так страшно. Моя мама не могла себе этого позволить, потому что она работала в школе и должна была высыпаться любой ценой. Она вставала очень рано, и чтобы заснуть, выпивала на ночь полстакана водки и отключалась. Так она спасалась. Я этого, конечно, не знала. Об этом мне позже рассказала Лиза. Мама этого никогда не вспоминала.
Среди жильцов флигеля были русские, немки, польки, финки и другие. Многие из них не говорили по-русски и нигде не работали. На что они жили? Кому-нибудь, видимо, помогал МОПР или Красный Крест. Не знаю. Ходили слухи, что кое-кому приходилось выходить на панель, чтобы прокормить детей.
Детей было много, в основном маленьких, и я их не помню. Моего возраста была Ляля Бреслав, жившая вместе с тетей по фамилии Зяданович после ареста своих родителей. Ее отец, Борис Абрамович Бреслав, был арестован 31 октября 1937 года и расстрелян 21 апреля 1938 года в «Бутово – Коммунарке». Это я узнала лишь недавно. Он был зам. Главного арбитра Министерства пищевой промышленности РСФСР, до этого занимал более высокие посты в торгпредствах и жил за границей. Семья имела квартиру в Машковом переулке, и после ареста родителей квартиру опечатали, а Лялю с узелком вещей оставили на лестнице, откуда ее забрала тетя, жившая в «Люксе». Ляля была девочкой избалованной, и ей приходилось трудно. Она стала учиться в нашей школе № 131 в Леонтьевском переулке. В сентябре–октябре 1941 года мы с ней копали в колхозе картошку вместе с ребятами нашей школы где-то далеко за Можайском и только чудом не попали к немцам. Потом я Лялю надолго потеряла из виду. Знаю только, что ее мать вернулась из лагеря и захоронена в колумбарии Новодевичьего кладбища, там же захоронена и Ляля, покончившая жизнь самоубийством.
В одной комнате с Лялей и ее тетей жила пожилая женщина, мать польского коммуниста Болеслава Берута (имя известное: впоследствии – премьер-министр, президент и Генеральный секретарь партии в Польше) и его дочка лет 6–7. Комната была разделена на две части шкафами и простынями. Это было неудобно, и две семьи жили недружно. Сейчас мне трудно вспомнить, но, кажется, Берут сидел в тюрьме в Польше, а его жена, а может быть, и сестра, были арестованы в СССР. Мать Берута была неграмотная, но, вернувшись в Польшу, пожелала написать свои воспоминания. Она выучилась читать и напечатала свои воспоминания на машинке, так как писать от руки она не научилась. Это я узнала из новостей по телевизору лет 40–50 тому назад. Я так подробно остановилась на судьбе этих людей, потому что у меня больше не будет случая написать о них.
Еще несколько историй из этого «зачумленного» места. В «нэпманском» жили также наши соседи по этажу в «Люксе»: Берта Альберт-Площанская с сыном Феликсом, позже арестованная и высланная в Карлаг, еще одна соседка по этажу Маруся Коновалова-Касперович с двумя девочками, а также Мария Кашина с сыном Борей. Моя мама с ней подружилась в «нэпманском», обе были учительницами – это их объединяло. Однажды ночью пришли за Кашиной, как всегда с комендантом, но не увели (может быть, взяли подписку?), потому что некуда было девать сына Борю: в детприемник нельзя – он болел заразным стригущим лишаем, а родственников не было. Так Мария оказалась в «подвешенном» состоянии. Постепенно из «нэпманского» стали выселять людей, в числе первых была Кашина с сыном. Она постепенно успокоилась, мы ходили к ним в гости куда-то на Чистые пруды. Она продолжала работать в школе, и ее арестовали прямо на уроке. Заходит завуч и просит ее выйти. Кашина спрашивает: «С портфелем?». Ответ: «Да». И все было кончено. Борю отвезли в детприемник, откуда его позже взяли дедушка с бабушкой из провинции. С Марией Кашиной мы увиделись уже после ее пребывания в лагере, когда она жила в Узбекистане. Это было в 1950-е годы, и она приезжала в Москву хлопотать о том, чтобы вернуть для Бори жилплощадь в Москве, на что они имели право.
Летом 1938 года мама занялась поиском работы где-нибудь в деревне в Подмосковье. Хотелось где-то «раствориться», скрыться. Помню, как мы ездили в Апрелевку, куда-то под Коломну или Каширу. Но все неудачно. Во-первых, нам нужно было жилье; во-вторых – у мамы была «неблагонадежная» анкета. Так мы и остались в «нэпманском».
Обстановка во флигеле была настолько нервозная, что это отражалось на всех. Мне было 13 лет, я плохо спала, часто плакала. В школе приходилось все скрывать, я не стала вступать в комсомол. На вопрос, где мой отец (любимец моих подруг), я отвечала: «Он уехал от нас в Хабаровск». Почему в Хабаровск? Зачем я его туда? Наверное, потому что очень далеко. Лет через 50, на встрече одноклассников, выяснилось, что у половины ребят был арестован один из родителей, а то и оба.
Лиза нашла способ, как отучить меня плакать. Эта полуграмотная деревенская женщина оказалась хорошим воспитателем и лекарем. Она повесила на стену чистый лист бумаги, написала в столбик даты и ставила палочки, сколько раз в день я плакала. Этот своеобразный «календарь» меня раздражал, я злилась и сердилась, но мне и в голову не приходило, что я могу сорвать этот листок. Результат – я перестала плакать.
Жизнь в «нэпманском» продолжалась в том же ключе. Кто-то исчезал, кто-то появлялся из «Люкса». Вечерами дети не бегали по коридору, ночью все замирало. Об арестах становилось известно утром. В нашей угловой комнате не очень были слышны шумы из коридора. Арестовали китайца рядом с нами, который сигнализировал из кухни о чьем-то закипевшем чайнике: «Гибит, гипит!».
Напротив нас, дверь в дверь, жили две сестры, Аня и Лиля, обе лет сорока. Младшая, миловидная блондинка Лиля, вышла где-то в 20-е годы замуж за американца Билла Хейвуда, видного деятеля американской компартии, жившего в «Люксе», и уже немолодого. Он умер в 1928 году и захоронен в Кремлевской стене. Обе сестры продолжали жить в «Люксе», а потом в «нэпманском» и кем-то работали в столе пропусков или еще где-то. Их все звали «сестры Хейвуд». И вот пришла их очередь на арест. Я еще не спала, когда постучали в их дверь напротив. На вопрос: «Кто?», прозвучало: «Комендант». Все стало ясно: сотрудников НКВД всегда сопровождал комендант. Утром дверь была опечатана, сестры исчезли. Говорят, что позже их встречали в лагере.
Вероятно, о многих жительницах «нэпманского» я не написала, потому что не знаю их судьбы. Я пишу о том, что в какой-то мере коснулось меня близко в то страшное время, свидетелем чему я была в детстве. Может быть, я была где-то неточна, так как не все знала и понимала. Но, передавая свои впечатления, я старалась быть честной и искренней.
Второе пришествие в «нэпманский» длилось не больше года. Постепенно оттуда выселяли оставшихся в живых и расселяли по Москве. Так нас, и еще несколько семей поместили на ул. Герцена, 51, в дом барачного типа во дворе маленького особняка, где сейчас посольство Кипра. Особняк этот был большой коммуналкой. А наш дом оказался бывшей конюшней: внизу на 1-м этаже были раньше лошади (до революции), на 2-м этаже – конюхи. Мы попали к «конюхам». Узкий коридор, 6 комнат с печным отоплением, без кухни (зачем она лошадям?), крошечный туалет и раковина. Кухней служил коридор, где у каждой семьи был стол с керосинками, примусами, кастрюлями.
Туда переселили из «нэпманского» Марусю Коновалову-Касперович с двумя девочками, нас троих (маму, Лизу и меня), Зину Федорович с дочкой Нелли (ее муж Ивар Ласси был арестован), польку Яблонскую с сыном Ришеком. Мы были рады вырваться из «нэпманского».
Когда мы переезжали, то дом был почти пустой. Позже я узнала, что этот дом №51 использовался как общежитие Ленинской школы Коминтерна, которая находилась поблизости на Поварской улице (ул. Воровского).
Видимо, эту школу тоже хорошо «почистили», и на освободившиеся места поселили нас. От прежних жильцов остался итальянец Мартинелли и еще одна итальянка с дочерью Анитой, работавшая на радио. Но с началом войны они исчезли (в октябре, по-видимому, эвакуировались), так же, как Зина Федорович и Яблонская. После войны к нам заезжал ее сын Ришек, уже подросший, и сообщил, что его мама в эвакуации умерла. Сам он собирался в Польшу.
Так закончилась для нас «эпоха нэпманского».
2003 год