Воспоминания

Воспоминания

Филиппов, Е. Ф. Воспоминания /Филиппов Евгений Федорович; – Текст : непосредственный.

Взяться за воспоминания меня подтолкнули дочери. Что из этого получится, не знаю. Писать буду о моих родных, о том, что пришлось пережить, о тех, с кем пришлось встретиться в жизни, – об этом хочу рассказать в своих записках.

Я не претендую на художественные мемуары. И это будет не хронологический рассказ. Я буду писать по мере оживления в своей памяти тех моментов в жизни, которые как-то повлияли на мою судьбу. Надеюсь, что в этом мне помогут старые фотографии.

Не знаю, смогу ли я описать все так, чтобы было интересно читать, но буду писать только правду – то, что хорошо помню, а также опишу свое восприятие разных эпизодов из жизни.

Родился я в городе Архангельске 7 марта 1921 года. Родители мои: отец – Филиппов Федор Петрович – фельдшер по специальности; мать – Филиппова (урожденная Богданова) Елена Игнатьевна – фельдшерица-акушерка.

Когда шла интервенция, отец был в Петрограде, встречался с Тихоновым. Голодные годы. Мать ездила по железной дороге (проезд был бесплатный как работнику ж/д. больницы) и меняла вещи на продукты.

Семья у нас была большая. Я хорошо помню своего дедушку Богданова Игнатия Ивановича, бабушку Марию Николаевну, помню и прабабушку Денисову Пелагею (...), которую я увидел впервые в 1928 году. Живо вспоминаются мои дяди и тети: тетя Зина, тетя Женя, тетя Фаня и дяди – Сергей и Герман. Нас у отца с мамой было трое: я, сестренка Сарочка 1924 года рождения и брат Сима 1927 года рождения. Кроме тети Зины (она была замужем за Кухарским Александром Кузьмичом и жила отдельно), все остальные жили вместе.

Дом у дедушки был двухэтажный, стоял на центральной улице (бывший Троицкий проспект) Павлина Виноградова в Кузнечевском районе между улицей Красного Креста и Второй улицей. Занимали мы три комнаты и большую кухню с русской печкой и плитой. Между двумя комнатами (окна которых выходили на проспект Виноградова) и одной комнатой и кухней был коридор, из которого шел выход на парадное крыльцо (как было принято говорить), выходившее на центральную улицу, а с кухни был черный ход во двор. Наверху, в другой половине дома, была одна комната и тоже большая кухня и отдельный выход во двор. Там жила семья рабочего из трех человек (фамилию, имя не помню) и их родственника – старого солдата, вернувшегося с Гражданской войны, – дяди Степана. Внизу жили: семья латыша моряка Пфейфа с двумя детьми, Тоней и Алешей, и Валей, семья рабочего судоремонтного завода Иванова с двумя детьми, Валей и Кланей, и семья Блиновых с одним ребенком. Эти семьи не были, что называется, квартирантами, а просто были старыми хорошими знакомыми. Налог за дом платили все вместе (по числу комнат); уборку двора и чистку мостов (тротуаров) около дома делали по очереди; необходимый ремонт производили сообща; все равноправно пользовались чердаком, где зимой сушилось белье – в общем, были дружными жителями одного общего дома. Эта дружба длилась до конца жизни или до тех пор, пока судьба не развела нас в разные стороны (кто-то уехал, кто-то умер). Особенно дружили дети и старшие ребята. Тетя Женя дружила до конца жизни с Тоней Пфейф, вместе пели в хоре Колотиловой при клубе Сов. больницы, дружили и семьями, когда поженились. Дяди Сергей и Герман дружили с Алешей Пфейф, Валей и Кланей Ивановыми, а я учился вместе в первых классах с Валей Пфейф. Почему-то любили собираться у нас на кухне, делали уроки, развлекались (Сергей, Герман, Алеша, Валя, Кланя), приходили и ребята из соседних домов (Гриша Дружинин, Сергей Никульцев, Паша Зыков, Миша и Надя Карасильниковы и другие). Они организовали драмкружок и ставили постановки о Гражданской войне. Иногда кое-что придумывали сами. «Театр» был на сеновале каретника. Они сами мастерили и сцену, и скамейки. Я все время крутился около них, и это помогло мне рано научиться читать, писать, считать. Видимо, когда растешь среди более старших ребят, развитие идет быстрее.

Во дворе у нас стоял большой рубленый сарай с сеновалом, который мы называли «каретник».Когда-то там была конюшня для лошадей и стояла карета (экипаж с откидным верхом). Когда дедушка работал у фабриканта Фонтейноса кучером, то держал его лошадь и экипаж рядом с домом. Это было удобно для него. В этом же сарае хранились дрова, был и общий ледник (вырытая яма, которую весной наполняли льдом). В большом дворе – разбиты огороды под картошку и другие овощи (по числу душ для каждой проживающей семьи).

Наш дом стоял напротив Сов. больницы (что-то типа больничного городка, занимающего целый квартал). Из нашего окна через больничные одноэтажные корпуса была видна река Северная Двина, вернее, стоящие на ней большие пароходы в судоремонтном заводе «Красная Кузница». В нашем районе (Кузничевском) жили в основном рабочие судоремонтного завода, лесопильных соломбальских заводов, моряки, извозчики. Дома были частные, большинство одноэтажные, все с приусадебными участками. Только три дома были богатых купцов (Абросимова, Порядина – деревянные и Артищева – каменный). И после революции по традиции они так и назывались по фамилиям купцов. Да и все дома назывались не по номерам, а по фамилиям хозяев дома. Это теперь живешь и не знаешь фамилию соседа по площадке, не говоря уже о жителях соседних домов. Тогда почти все знали друг друга, ведь большинство жили здесь давно, работали на одних и тех же заводах, ходили за продуктами в имеющиеся в районе два магазина и за хлебом в магазин при пекарне, дети учились в одной школе №1 (тогда школы №10 еще не было), бывшей Ольгинской гимназии.

Ребята у знакомых извозчиков гоняли на пастбище в ночное лошадей. Даже мне, пацану, под присмотром Сергея и Германа сосед извозчик давал свою лошадь. Гоняли мы на поля рядом с аэродромом, который находился на окраине Кузничихи; было там и два ангара с двумя самолетами. На этом же поле мы собирали шампиньоны. Особенно много собирали их в голодные годы, когда ввели карточную систему. Помню, что грибы жарили целыми противнями в большой русской печке. До 1929 года было в нашем районе три церкви – церковь Троицы, которую мы называли «Белая» (она была побелена), Красная церковь (из красного кирпича) и одна на русском кладбище. Белая и Красная церкви были закрыты в 1929 году, и там устроена пересылка для высланных «кулаков» с их семьями. В нашем районе находились также два продуктовых магазина, пекарня с хлебным магазином, казенка (винный магазин), пивная, старая богадельня, после Гражданской войны там была ночлежка – гоп (городское общежитие пролетариата – прим. ред.), при больнице был клуб Сов. больницы, а в доме купца Артищева – районная библиотека. Библиотека была и при клубе Сов. больницы.

По улице Павлина Виноградова проходила трамвайная линия, которая тянулась через весь город от Кузничихи (4-й ул.) по Комсомольской улице до района Быка, где находился трамвайный парк. От района Быка шла линия на л/с им. Ленина (шестая верста). В Кузничихе трамвайная линия делала петлю. На Пермской улице (ул. Суворова) она с пр. Виноградова поворачивала на Новгородский проспект к казарме Восстания (29-й полк) и по Новгородскому до Комсомольской (4-й ул.), где опять выходила на пр. Виноградова и шла около нашего дома через центр города к трамвайному парку. Зимой от Комсомольской улицы в район Соломбалы по льду прокладывались рельсы через район Кузничихи (а когда был мост, то по мосту), и линия соединялась с соломбальской. В конце Кузничихи находился военный городок, а на улице Пермской, рядом с русским и немецким кладбищами, – казармы Восстания. За ними был аэродром с двумя ангарами и пастбище, где мы пасли лошадей. Дальше простирались болота (так называемые «мхи», где во время интервенции расстреливали коммунистов), за ними – мелкий северный лес, переходящий в тайгу за лесной речкой Юрос. Болота были богаты морошкой и клюквой, а лес снабжал черникой, голубикой, брусникой, грибами.

Детство! Счастливое детство, какое бы оно ни было! Сейчас, через призму прожитых лет, оно сверкает всеми цветами радуги, и только изредка промелькнет черная полоса, да и та уже почти стерлась в памяти. Так уж устроен человек, что все плохое забывается быстрее, а вспоминается все светлое, веселое, то, что приносило тебе радость. Даже когда пишешь о самых тяжелых годах своей жизни, вспоминаешь больше о светлом, о тех хороших людях, с которыми свела судьба. Я верю и знаю, что хороших, добрых людей больше, и мне на них в жизни везло.

Вот что я помню из детства. Августовская темная ночь. Гроза, дождь, у окна – мать, отец и я. Окно раскрыто настежь, а бабушка, боясь грозы, просит закрыть окно.

Архангельск – 1920-е годы, большой деревянный город, простирается с севера на юг по правому берегу красавицы Двины. Центральная часть города, выросшая на правом берегу Северной Двины, имеет ленточную планировку. Улицы протянулись с юга на север и с запада на восток. Основной магистралью центральной части города служит проспект Павлина Виноградова (бывший Троицкий просп.), расположенный параллельно Сев. Двине. Он тянется от площади Профсоюзов до района Кузничихи. Кузничиха – один из районов старого Архангельска. Устье реки Кузничихи, впадающей в Сев. Двину, довольно широкое и глубокое, отделяющее Кузничиху от Соломбалы и Моисеева острова. Кузничевский берег высокий, крутой. С него хорошо видны просторы широкой Сев. Двины. Соломбальский берег низменный, на нем расположен судоремонтный завод «Красная Кузница» и лесозавод с его биржей и штабелями бревен, накатанных в огромные горы бревнотасками. На высоком берегу Кузничихи высится четырехэтажная школа №1 (в которую я пошел в первый класс), бывшая Ольгинская гимназия. От Пермской улицы до Комсомольской раскинулся больничный городок с тремя кирпичными зданиями и несколькими одноэтажными деревянными корпусами, клубом Сов. больницы, двумя двухэтажными корпусами, психбольницей, общежитием медиков, моргом и хозяйственными постройками. На Комсомольской улице (4-й) стояла действующая до 1929 года церковь Троицы, а на 9-й улице возвышалась Красная церковь. Позже рядом с закрытой церковью Троицы была выстроена школа №10, которую я закончил в 1939 году. Об Архангельске написать можно много, это один из старейших городов севера (400 лет). В альбоме есть несколько фото старого и нового Архангельска и вырезка из газеты, где он кратко описан.

Население Архангельска еще со времен его заселения новгородцами отличалось свободолюбием. Немалую роль сыграли и политические ссыльные еще в царское время, да и в наше – 1920-е и 1930-е годы. В мое время это был интернациональный город. Его многонациональность отразилась и на мне. Среди друзей моего детства и юношества были евреи (Ефуны Сима и Мейка), татары (Искандер, Ромка), немцы (Шнайдер, Вальтер), коми-зыряне (Женя Полещиков, Витя Окольничников), карелы (Витя Корякин), латыши (Алеша Пфейф), украинцы (Касьян Дергун, Коля Илимальчик), армяне (Арон), поляки (Вовка Стефанович), а позже, во время войны в Испании, – испанские юноши, вывезенные в Архангельск, которых мы учили говорить по-русски, а они нас – танцевать румбу (Хосе, Зара – так кратко мы их звали). Не разделялись мы и по материальному положению. В основном это были дети рабочих, служащих, интеллигенции (учителей); дружил я и с детдомовцами, много их училось в моем классе (Орешка – Орехов). Питались и одевались примерно все одинаково, принято было делиться с друзьями всем. Если у кого из родителей был велосипед, и ему разрешали кататься, то катались все по очереди. Сам я пользовался старым велосипедом мужа тети Фани, и он никогда не возражал против того, что мы его велосипед используем коллективно. Все это, возможно, сыграло в моей жизни определенную роль: я легко сходился с людьми, и у меня было много друзей разных национальностей и разного достатка. Так было в детстве, юношестве, в школе, институте, в лагере и позже. Общение с людьми всегда приносило мне удовольствие.

Что я знаю о своей родословной – ничего, как «Иван, не помнящий родства». Где-то я вычитал или слышал по телевизору, что в Англии не только лорды и прочая аристократия, а и рабочие знают свою родословную чуть ли не за несколько веков: где и как жили, где работали их предки; они гордятся ими, тружениками фабрик, шахт, ферм, моряками. И мне становится стыдно, что я знаю так мало о своих ближайших родственниках, их жизни и труде. А ведь они жили, трудились, страдали и делали добрые дела; оставили хоть и маленький, но все же определенный след в жизни деревни, города – а это значит, и Родины. Поздно спохватился. Я еще многое мог восстановить при жизни мамы, но, увы, время ушло. И все же, что я знаю?

Мой дед по матери, Игнатий Иванович Богданов, происходил из крестьян Пинежского уезда. Как он приехал жить в Архангельск – не знаю. Пришел ли он на заработки в город по плотницкому делу, приплыл ли с плотогонами (сплавщиками леса) или остался после службы в армии? Знаю, что первое время он работал на лесозаводе, плотничал, был рабочим-строителем, потом кучером у капиталиста Фонтейноса, а после революции работал сторожем и плотником в яхтклубе, затем – до самой смерти – столяром в казарме Восстания. Был он человеком работящим. Приходя с работы, все время что-то делал: мастерил, ремонтировал, летом возился с огородом, заготовлял дрова. Он был очень тихий, спокойный, добрый. Я никогда не слышал, чтобы он ругался или даже повышал голос. Не пил (если только немного в большой праздник или после бани, когда болел и ходил париться), не курил. Был хороший семьянин, глубоко верующий, по всем праздникам ходил в церковь, но домашним – ни дочерям, ни сыновьям – свою веру не навязывал. Молился он как бы сам для себя. Игнатий Иванович – дед – был совершенно неграмотным, вместо росписи ставил крестик, но в работе обладал крестьянской смекалкой. Он знал, когда надо сажать картошку, другие овощи, на глаз определял, сколько саженей дров напилено на зиму. По приметам предсказывал погоду – и всегда точно. Дом он строил сам из купленного им леса старой списанной баржи. Помогали ему его товарищи по плотницкой артели. В этой артели одно время с ним работал Ваня Лобанов, знаменитый северный русский богатырь; о нем и его сестре по Архангельску ходили легенды. Он, ухватившись за сваю одной рукой, а другой – за небольшой пароход, не давал ему отойти от пристани, уносил в болото «бабу» (это чугунная или железная болванка на копре, которой забивают сваи) и приносил ее обратно за вознаграждение для артели. Они вдвоем с сестрой на своих плечах наносили для строительства дома деревья из леса. Этот же Ваня Лобанов боролся в цирке «Шапито» (как любитель из публики) и всегда побеждал. Это я слышал из рассказа знаменитого борца Поддубного, когда он выступал в архангельском цирке с воспоминаниями. Говорили, что его отравили в пивной в Кузничихе иностранные борцы (француз и немец). Ваня Лобанов хаживал в наш дом, когда мама была еще молодая, и она знала его.

В семье у дедушки было восемь человек. Первенец Николай умер еще в детстве, а Тоня – дочь после моей мамы – умерла девушкой. Осталось шесть человек детей. Мама моя была старшей, ее одну из всех смогли выучить на фельдшера-акушерку в Архангельской фельдшерско-акушерской школе, которую она окончила в 1917 год. Там она и познакомилась с моим отцом. Тетя Женя уже в советское время выучилась на курсах медицинских лаборантов. Тетя Зина, Фаня и Сергей с Германом окончили только семь классов школы и пошли работать уже в наше советское время. Как я помню из детства, тетя Зина уже была замужем за Александром Кузьмичом Кухарским и работала в больнице, тетя Фаня работала в столовой посудомойкой, Сергей и Герман еще ходили в школу. Крутясь около них, когда они делали уроки, я постепенно выучил буквы и начал читать в 5 лет. Азбуку учил как стихи: Аннушка, Бабушка, Вы, Говорили, Дедушка, Ездил, Жениться, Зимой, Иван, Иванович, Кланялся, Леночке, Манечке, Ниночке, Олечке, Парашечке, Рыжая, Собака, Танцевала, У ворот, Федя, Ходил, Цедить, Чай, Шура, Щиплет и Эхо, Юла, Я. В 6 лет я прочитал первую большую книгу «Робинзон Крузо». С тех пор с книгами не расставался. Читал все подряд, особенно приключенческую литературу. Может, кто и осудит, что читал «приключения», но именно они втянули меня в чтение. Я и сейчас с удовольствием перечитываю их – это дает мне отдых и возможность отключиться от действительности. Кроме того, книги Жюля Верна, Майна Рида, Вальтера Скотта, Дюма, Луи Буссенара, Купера, Конан Дойля помогли мне учиться по истории и географии. По этим предметам я всегда имел «5» и хорошо знал географическую карту, поскольку любил ее изучать. У меня над кроватью всегда висела карта двух полушарий с маршрутами путешественников. Читал и так называемую «дешевую» литературу, выпуски про сыщиков – Ника Картера, Пинкертона. Из классической литературы больше всего любил прозу Пушкина, Лермонтова, Бальзака, Драйзера. Трудно перечислить всех писателей. Ведь каждая книга оставляет в тебе след и хоть немного, но чему-то учит. Л. Толстого начал понимать не сразу. Есть книги, которые я перечитывал много раз и в зависимости от возраста находил что-то новое, иначе переосмысливал написанное. Из современных очень нравятся Ал. Толстой, Лев Кассиль (в детстве), Шолохов и многие, многие другие.

Дома мы всегда собирались на кухне. Она была большая. Особенно в зимние вечера хорошо было после прогулки на улице греться на русской печке и слушать сказки или страшные истории. Кроме меня, Сергея и Германа, собирались ребята из нашего дома и соседних, благо, печь была большая. У нас всегда было много ребят, и папа очень любил нам читать интересные книги, рассказывать истории или показывать фокусы. Летом он ходил с нами купаться. Плавал он очень хорошо и учил плавать других ребят. Помню, он посадил меня на спину и заплыл на глубину, а потом сбросил, и я поплыл. Конечно, до этого были тренировки и на мелком месте. В 6 лет я уже нырял и плавал со взрослыми ребятами. Игры у нас были коллективные. Играли в казаки-разбойники, прятки, лапту, десять палочек, в рюхи (так назывались городки), гоняли «попа» (футбол). Зимой все вместе строили во дворе настоящую большую горку, помогали и взрослые. На месте выкопанной картошки ставили столбы, делали из досок скат, лестницу. С наступлением холодов ее заливали. Катались с высокого берега реки на лыжах, тобогане. Катались и на коньках; конечно, тогда у нас еще не было ботинок с коньками, и мы особым способом привязывали коньки к валенкам. Играли в лунки. Все эти игры почти позабыты, и сейчас дети почти не играют в них, кроме футбола; да и когда я учился в старших классах, уже начали увлекаться спортивными играми. Футбол, хоккей с мячом (тогда хоккея с шайбой не было), волейбол, баскетбол, шахматы, но это позже.

Помню, ребята организовали драмкружок. На сеновале устроили сцену, поставили скамейки. Здесь разыгрывались спектакли о Гражданской войне (с выстрелами), некоторые сами придумывали.

Отец очень любил детей. Когда он работал на городской Скорой помощи фельдшером (а ездили тогда на вызов на лошадях), часто ходили к нему на работу младшие братья матери Сергей (Гулька) и Герман (Монька), наши соседские ребятишки Алеша Пфейф (Соня), Гриша Дружинин, Сергей Никульцев (Салася). Они брали меня с собой. Вспоминаю, что отец, когда не было вызовов, читал нам книги или что-либо рассказывал, показывал фокусы. Дома тоже собиралось всегда много ребят – друзей Сергея и Германа. Отец делал простые опыты, показывал фокусы, устраивал розыгрыши. Например: «Сейчас позову волков из лесу. Кто на полу – могут укусить». Все забирались кто на стол, кто на стул. Он выходил в сени и возвращался. Говорил, мол, не столько волков, сколько дураков. Организовал драмкружок.

Двор был большой. Летом сажали огород – картошку – главное подспорье в питании. Полоть огород было обязанностью ребят. Мокрица – сорняк. Когда выполняли урок прополки, все шли на речку купаться.

Тобик.

Его звали Тобик. Это был лохматый пегий пес. На его серовато-белой шкуре были разбросаны крупные рыжевато-коричневые и белые пятна. Мощная грудь и лапы говорили о его принадлежности к северным ездовым собакам. Как он оказался у нас, я не знаю. Возможно, это был подарок оленеводов. В те времена они часто приезжали на оленях в Архангельск. Привозили пушнину, оленьи шкуры, рога, оленье мясо. Все это сдавалось на склады фактории, и там же получали охотничьи припасы и продукты – муку, сахар, чай, соль. Оленеводы с Мезени, Ижмы, Печоры часто останавливались у нас. В своих малицах, совиках, пимах, пахнувших особым запахом оленьих шкур, они заполняли нашу большую кухню. Вечерами, сидя за столом у большого самовара, вели неторопливые беседы с дедушкой и папой. Их приезд совпадал с праздником масленицы. На оленях, запряженных в нарты, они катали желающих по городу и северной Двине. Как прекрасно мчаться по расстилающемуся белой скатертью заснеженному льду! Весеннее солнце, отражаясь, играет всеми цветами радуги в кристаллах снежинок, поднятых вихрем мчащихся оленей. Петр Сидорович, хозяин упряжки, ловко управляет хореем, покрикивает: «хой, хой». Я крепко держусь за нарты и смотрю на бегущего за нами Тобика. Проехав километра два, Петр Сидорович возвращался к спуску на реку и высаживал меня. Тут уж в свои права вступал Тобик. Он смотрел на меня своими умными глазами и ждал, когда я двинусь в горку своими маленькими шажками. Тобик шел за мной, не отставая ни на шаг, до самого дома. Сопроводив меня до крыльца, он громко лаял, глядя на окна, – давал понять бабушке, что я благополучно прибыл. Тобик был любимцем всей семьи. Когда дедушка сторожил в яхтклубе, то он ходил с ним на ночные дежурства. Моя мама в это время работала на станции Исакагорка. Ей приходилось рано утром идти почти через весь город, чтобы переехать на тот берег и успеть на дежурный поезд. Трамваи еще не ходили, и она добиралась до Поморской пристани пешком. Время было неспокойное – грабежи, хулиганство. Наш верный Тобик сопровождал маму до самой пристани и, дождавшись, когда пароход «Москва» отъезжал, возвращался домой. Можно было быть уверенным, что он близко никого не подпустит, тем более не даст в обиду. Мамины братья Сергей и Герман (Гулька и Монька) сшили для Тобика упряжку, к которой привязывали сани с бочкой или тобоган. На санях они возили воду в бочке от водопроводной будки домой. Запряженный в тобоган, Тобик, не напрягаясь, возил меня с дядей Германом.

Что такое тобоган? Это приспособление для катания с гор представляет собой как бы соединенные плотно между собой несколько лыж длиной два – два с половиной метра с сильно загнутым носом в виде латинской буквы u, положенной на бок. Мы на тобоганах катались с высокого правого берега Северной Двины. Садилось на тобоган несколько человек, и задний, полулежа, ногой управлял тобоганом. Тобоганы, как и зеленые парусиновые сумки, которые ребята приспособили под школьные учебники, были брошены при уходе интервентов из Архангельска. Тобик был добродушный, веселый пес, хороший напарник в играх и надежный защитник нашей семьи, любимец всех живущих в нашем доме и соседних ребятишек. Но у Тобика была одна странность: ненависть к почтальонам. Кто бы ни приходил к нам, он никого не трогал, но стоило почтальону зайти во двор, он бросался на него, сбивал с ног и рвал на нем одежду. Сколько было из-за этого неприятностей! Платили штрафы, задабривали почтальонов, покупая или ремонтируя порванную одежду. И вот однажды, когда все были на работе, бабушка отдала его сотрудникам какой-то северной экспедиции, которая подбирала себе ездовых собак. Сколько горя и слез было у всей нашей семьи. Потом мы слышали, что его сразу же увезли из Архангельска и он сделался вожаком собачьей стаи.

 

Ваня Оловянный.

 «Газета «Волна»! Последние новости! Покупайте «Волну»!» – это кричал парень среднего роста, коренастый, с непомерно большой головой. Одет он был в косую косоворотку, солдатские защитные галифе, снизу заправленные в носки вместо обмоток, и большие армейские ботинки. Крупное его лицо имело правильные черты, несмотря на огромный лоб и затылок. Большие, широко расставленные, чуть-чуть навыкате глаза были с какой-то грустинкой. Все это придавало его лицу непонятное выражение то ли грусти, то ли задумчивости и в то же время тупого безразличия. Это был наш сосед Ваня Карасильников. Семья Карасильниковых жила от нас через два дома в реквизированном доме купца Абросимова. Отец работал слесарем на заводе «Красная Кузница», мать – санитаркой в больнице. Кроме Вани было еще двое детей – Аня и Миша. Они учились в школе. Аня впоследствии стала артисткой, а Миша окончил АТМУ и плавал на пароходах машинистом. Мои родные были хорошо знакомы с ними, а дети дружили, учились в одной школе. Ваня был старший. Школу он бросил после первого класса. Кличка у него была Ваня Оловянный. Мы, пацаны, часто зло шутили над ним.

1939 год. Окончено 10 классов школы №10 города Архангельска. Получен аттестат зрелости. Впереди – институт. Решение – Архангельский лесотехнический. Студент. Но выходит Постановление о призыве в советскую армию (о всеобщей воинской обязанности) всех лиц, имеющих среднее образование, независимо от того, на каком курсе института студент учится. Видимо, надо было восполнять в рядах Советской Красной Армии 4 тысячи командного состава вместо репрессированных командиров. Много студентов и выпускников средних школ было направлено в военные училища. Меня подвело зрение, и я был демобилизован с так называемым «белым билетом». В конце декабря мне удалось поступить на рабфак Ленинградского института инженеров водного транспорта, который я и окончил. Рабфак давал мне большое преимущество для поступления в любой институт. Кроме того, учась там, я получал стипендию.

21 февраля 1941 года. Вечер. 11 часов. Сима спит. Мама читает. С хорошим настроением сажусь за конспекты. Надо кое-что повторить из теоретической механики. Сессия успешно сдана. Стук в двери. Иду открывать. Входят трое военных. С ними тетя Тима Блинова, живущая в нашем доме, дворник. Приказ мне садиться на стул и не двигаться. Предъявляется ордер на арест и обыск. Интересуются книгами, тетрадями, письмами. Изъяты письма, записки, книги (Михаил Кольцов «испанский дневник», Бруно Ясенский «Человек меняет кожу», Никитенко «Утро») и почему-то брошюры с речами Вышинского на процессах – все то, что выпускалось дешевым массовым тиражом. Глубокая ночь. Обыск окончен. Протокол составлен. Мне предлагают одеться. Старший лейтенант (как я впоследствии узнал – Верходанов, мой следователь) поднимается со стула и видит на спинке стула, где он сидел, мамину сумку. В ней она держала документы, деньги. Просматривается содержимое сумки. И вдруг неожиданность для меня, а может быть, и для мамы. Песня, да, та. Она самая. Все становится более-менее ясно. Хорошего ждать нечего. Как она попала в мамину сумку? Вспоминаю. Кому я показывал? Андрею Алфеевичу, тети Фаниному мужу, и маме. Когда я ее показал Андрею Алфеевичу, старому партийцу с 1923 года, он сказал, чтобы я ее уничтожил. Мы сидели у него в комнате у печки, которую он топил. Я рассказывал ему о том, как студенты Ленинграда восприняли «Указ об оплате за обучение». О том, что в песне есть мои куплеты, разговору не было. Свой разговор с Андреем Алфеевичем я передал маме, и она отобрала у меня песню. Забыла ли она ее уничтожить или решила сохранить на память, она через много лет вспомнить не могла. Мне велели расписаться на листике с песней, дополнили протокол обыска. Все. Меня волнует, что будет с мамой. Песню нашли в ее сумке. Берут одного меня. Прощаюсь с мамой, стараюсь быть бодрым, видя ее страдания. Посмотрел на спящего Симу, мысленно с ним простился. Выводят меня на улицу, и идем до первого отделения милиции. Оно рядом. Вызывают машину. Ждем. Дежурный, лейтенант милиции, начинает говорить моим сопровождающим, что давно наблюдает за мной, что хожу в разных костюмах, часто меняю их, и другую чепуху. Для чего? Видимо, предполагал, что поймали шпиона, или желал выслужиться. Органов НКВД боялись все. Сопровождающие улыбались, видя нелепость позднего доноса и клеветы. Они знали обо мне больше, да и при обыске видели наше скромное житье. Пришла легковая машина, и я на заднем сиденье между двумя военными следую в НКВД. Это черное здание в центре знакомо всем. Входим. Сопровождающие предъявляют охране документы. Меня один из них провожает в подвал и сажает в бокс. Это узкий шкафчик (похожий на банные), где можно сесть на вделанную скамейку, упираясь лицом в закрывающуюся дверцу. Проходит часа два или три – трудно судить о времени, да и невозможно, находясь в полушоковом состоянии. Думаю о маме. Как она? Что с ней будет? Это главное, что тревожит. Зная ее правдивость, решаю говорить правду. Когда мама увидела песню, она отобрала ее у меня. О разговоре с Андреем Алфеевичем – молчать. Я был уверен, что он не мог донести. А зная о последствиях для него, мама должна была промолчать о переданном мной с ним разговоре. Случайно ли нашли песню или ее искали? Искали. Значит, знали. Откуда? Ленинград? Архангельск? Архангельск – нет. Никто в Архангельске, кроме мамы и Андрея Алфеевича, не видел ее. Значит – Ленинград. Кто? Как? Что известно? Но об этом потом. Это касается меня. Главное – мама. Узнав о песне, мама отобрала ее у меня и поругала. Собственно, так все и было, кроме ругани. Теперь другое. Откуда песня? Где взял? Я ждал этих вопросов. Привез из Ленинграда, многие студенты знали ее, переписывали. Нашел ее в аудитории в столе. До этого слышал о ней. От кого? Не помню, многие говорили о ней. Наивно, но больше ничего придумать не мог. Время идет. Жду, сидя в шкафчике, что будет дальше. Открывает дверцу солдат и ведет меня на третий этаж, все время стуча по перилам ключами. За время хождения на допросы я узнал, что звоном ключей о перила извещают, что ведут арестованного. Это исключает встречи арестованных лицом к лицу. В случае встречи одного из них поворачивают лицом к стенке. Первый допрос. Небольшой кабинет. Допрашивающих – двое. Главный следователь старший лейтенант Верходонов и лейтенант. Обычные протокольные вопросы. Дальше следует – «расскажите о своей контрреволюционной деятельности», «нам все известно» и т.д. Допрос в вежливой форме. «откуда песня?». Отвечаю, как надумал, сидя в боксе. За спиной открывается дверь. Входит начальник следственной части Нампихер. Начал на меня кричать, угрожать, ругаться матом. Старший лейтенант что-то показал ему в своих записках, и он ушел. Все началось снова: кто? где? когда? как? и т.д. Ответы те же. «Что же, подумай, мы все знаем» и т.д. Допрос окончен. Солдат уводит меня. Спускаемся вниз. Через двор входим во внутреннюю тюрьму НКВД. Кабинет. Снимают отпечатки всех пальцев на обеих руках. Фотографируют – фас, профиль. Приказывают раздеться. Тщательный личный обыск. Запускают в душевую. Вода регулируется солдатом снаружи. После душа – одеваюсь. Шнурки, ремень отбирают. Знакомят с правилами распорядка в тюрьме. Ведут, постукивая ключами о перила, на второй этаж. Дежурный коридорный солдат открывает камеру. Вхожу. Звякают запоры. И вот я в камере. Один. Камера примерно двенадцать квадратных метров. Две заправленные койки, две табуретки. В углу у двери – «параша». Это узкий деревянный бочонок с крышкой. Дверь массивная, с волчком и откидным окошечком для подачи пищи. За решеткой непрозрачное стекло окна, форточка, снаружи – «козырек», приспособление, закрывающее окно. Через решетку форточки можно увидеть только небо. Небо в клеточку, как говорится. Батареи центрального отопления закрыты щитами. Пол покрашен. Чисто. Правила распорядка и поведения нужно соблюдать строго. Подъем в шесть часов утра. Койка должна быть заправлена. С шести до семи часов – уборка камеры. Выдается ведро воды, швабра, тряпка для протирания пыли. На десять-пятнадцать минут выводят в туалет. Выносишь «парашу», моешься. С семи часов идет раздача хлеба (пятьсот граммов), два кусочка сахара и завтрак: жестяная миска с кашей или горохом (около двухсот граммов) и кружка так называемого «кофе». Миска отбирается. В восемь часов идет пересменка дежурных коридорных, проверка. В промежутке с девяти до двенадцати часов делают обход начальник тюрьмы и врач. Спрашивают, есть ли претензии и жалобы. Проверяется санитарное состояние камеры. Во время нахождения в туалете коридорным производится обыск в камере. Ложиться на койку запрещено строго. Можно ходить или сидеть на табуретке. С двенадцати до четырнадцати часов – обед: миска «баланды», каша, кружка «кофе» или морковного чая. «Мертвый» час до пятнадцати часов. Можно лечь на койку. Подъем. Койка заправляется. Ужин с девятнадцати до двадцати часов. Миска каши или винегрета, «кофе» или чай. Вечерний туалет, выносишь «парашу». В двадцать два часа – отбой. Нужно ложиться. Ходить, сидеть запрещено. Спать – только лицом к двери, с головой закрываться запрещено. Руки должны быть сверху одеяла. Все время горит свет. В течение дня – прогулка (десять-пятнадцать минут). Выводят на внутренний дворик, который имеется на каждом этаже. Если разрешено пользоваться библиотекой, то раз в неделю можно взять книгу, которую приносит библиотекарь. Раз в десять дней – душ. Условия – как в больнице. Но, увы, это не больница и не курорт. Режим устанавливает следователь. За любое нарушение следователь, начальник тюрьмы могут наказать карцером, лишить прогулки и т.д. За поведением подследственного ведет наблюдение через «волчок» коридорный. Двое суток меня не тревожили. Но вот после отбоя часов в одиннадцать вечера открывается дверь. «На букву «Ф» – выходи», хотя я один в камере. Позванивая ключами, конвоир ведет в следственный корпус. Тот же кабинет, тот же следователь.

Мне предъявляется предварительное обвинение. Я обвиняюсь в организации студенческих контрреволюционных групп в городах Архангельске и Ленинграде, дискредитации вождей партии и правительства, антисоветской агитации, то есть статья 58, пункты 10, 11, часть первая, по которой предусмотрена мера наказания от трех до десяти лет и пять лет поражения в правах, вплоть до «вышки» (расстрела). Следователь мне предлагает «подписать», то есть согласиться со всем, что написано, а написанного достаточно для вынесения самого сурового приговора. Отказываюсь. Опять вопросы, вопросы. Утверждения. Как я организовывал группы, агитировал в вагоне поезда и агитировал студентов в ЛГИ, АПТИ, мед. училище. Это длится всю ночь. За несколько минут до подъема возвращаюсь в камеру. Ложусь, но не уснуть (нервы), да и в шесть часов подъем. После обеда – на допрос, рассчитано на то, чтобы я не мог поспать в «мертвый» час. Следователь – другой, в том же кабинете. Основной днем отдыхает. Все те же обвинения, те же вопросы. Длится допрос три-четыре часа. Возвращают в камеру. После отбоя – «На букву «Ф» – выходи». Ночной допрос до подъема. Такие допросы я выдерживал до трех суток, после чего засыпал на ходу, в кабинете следователя, в камере на табуретке, были случаи – падал. Если засыпал на табуретке в камере, коридорный, по указанию следствия зорко наблюдавший в волчок, входил в камеру и будил. На четвертую ночь делался перерыв. Ночь спал. И начиналось все сначала. Я научился спать на ходу, расхаживая по камере или стоя у тумбочки. Конечно, это были краткие мгновения, когда мозг отключался. Надо было все делать так, чтобы коридорный не заметил. Мне определили особый режим бессонных допросов и одиночное заключение. При таком режиме ни о какой еде не думаешь. Содержимое мисок выливаю в «парашу». Хлеб лежит в тумбочке – копится. Первое время (примерно месяц) хлеб остается, еда не съедается. Но когда организм начинает истощаться, да и допросы становятся более редкими, еды не хватает. Вспоминается коридорная Мария Ивановна (имя узнал случайно, когда ее кто-то позвал в то время, как она меня закрывала в туалете). Эта благородная женщина рисковала не только потерять работу, но и тоже очутиться в камере. Она, выводя как-то в туалет, тихо спросила: «Можно убрать черствые пайки?», хотя разговаривать с заключенными было строго запрещено, да и заключенным можно обращаться только к начальнику тюрьмы и к врачу во время их обхода. Молча киваю. Все пайки исчезают, кроме свежей. Потом, когда мне стало не хватать хлеба, я все понял. Возвращаясь из туалета, я находил в тумбочке одну-две пайки черствого хлеба. Не знаю, как назвать ее поведение, но это во внутренней тюрьме НКВД – героизм, вызванный состраданием. Еще о ней же. Когда меня привезли после приговора (к счастью, дежурила Мария Ивановна), она тихо спросила: «Сколько?». Показал на пальцах – десять и пять. Зашел в камеру, хотя до отбоя было далеко, лег на койку, и она на это не отреагировала, что очень удивило моего сокамерника.

Одиночное содержание было отменено следователем после подписания мной предварительного обвинения. В камеру ко мне посадили еще одного человека. Всего их сменилось четверо. Помню, со мной сидел главный инженер л/с имени Ленина (был большой пожар на л/с, сгорела вся биржа и поселок) Борис (фамилию не помню), сидел инженер Жденович (жена его работала с мамой на Скорой помощи). Он уже сидел (по 58-ой, пункт 10) в Ухте, и его опять взяли. Сидел студент театрального техникума Николай. И еще несколько дней – пожилой мужчина, но его держали у меня в камере недолго. Он все приставал с вопросами, довольно провокационными, и я не выдержал – подрался. Был шум, но обошлось без карцера, только обругали матом. Надо полагать, это была «подсадная утка».

Теперь о том, как я подписал себе «вышку» по предварительному обвинению. О чем я тогда думал, когда подписывал, трудно сказать. Я был вконец измотан бессонными допросами. Сказать по правде, следователь Верходанов никогда меня не бил. Пытал сном и иногда ругался матом. Были ночи, когда мы разговаривали по-человечески на посторонние темы, вернее, о хоккее с мячом. В то время я играл за студенческий клуб АПТИ, а он – в «Динамо». В связи с этим вспоминается один случай перед арестом. Меня вызвали с лекции и сказали, что назначена игра. Шел как раз городской розыгрыш кубка. Такой вызов вполне мог быть. Я съездил домой, надел форму, взял коньки, клюшку и приехал на стадион. В раздевалке никого наших не было. Я вышел на лед, до прихода товарищей решил размяться. У барьера трибуны стояли двое в штатском, они подошли ко мне. Спросили, за кого я играю, и один из них сказал, что наша игра отменяется. Это было за три дня до ареста. Почему не взяли меня тогда – не знаю. В часы, когда меня нужно было продержать ночь без сна, следователь садился рядом со мной на диван, называл Женечкой, говорил о хоккее, о том, что он играл в «Динамо». Ему тоже, видимо, иногда надоедало переливать из пустого в порожнее. Под настроение давал закурить. Без курева при нервном напряжении и без сна очень тяжело. Первые дни у меня еще были папиросы, но потом кончились. Разрешения на передачу и ларек (такой в то время существовал, делался заказ, и за деньги на лицевом счету можно было купить папиросы, мыло, зубной порошок) у меня не было. Почти месяц держался на нервах, главное, без сна и папирос. Для некурящих это может быть непонятно, но в той обстановке это мучительно. Закуривали и некурящие. Через месяц я сдался. Все подписал, за это он дал мне выспаться, разрешил ларек и передачи. Но, главное, перед этим он сказал, что после поставленной подписи сейчас же, при мне, позвонит маме на Скорую помощь и разрешит передачу. Это сыграло немаловажную роль. Так я мог узнать, что мама на воле. Он, видимо, знал, что она сегодня дежурит в ночь. И я подписал. Он тут же позвонил на Скорую помощь, обратился к маме по имени-отчеству и разрешил ей завтра принести передачу. Дал мне пачку папирос и позвонил в тюрьму, чтобы мне разрешили спать, хоть сутки. Я выспался, передачу получил, перечень того, что было в передаче, написан маминой рукой – значит, у нее все в порядке.

Но дальше началась канитель. Следователь говорил о каких-то студентах мед. института в городе Ленинграде, о студентах мед. училища города Архангельска, фамилии которых я не слыхал и их не знал, и ничего о них я говорить не стал и подтверждать писанину о них я отказался. Вот тогда я наслушался мату, но меня не били. Видимо, и ленинградские студенты не знали меня и тоже не подтверждали знакомство и организацию группы. А вот с Архангельским мед. училищем дела обстояли хуже. Я на танцах во дворце «Динамо» познакомился с девушкой Катей Константиновой. Несколько раз с ней танцевал. Однажды, когда мы шли домой (нам было по пути – их общежитие было в конце Кузничихи), разговорились о больной теме для студентов – плате за обучение. С ней шли четыре или пять подруг студенток. Во время разговора я, видимо, сказал, что в Ленинграде ходила по рукам на эту тему песня. Но ни о каких подробностях не говорил. Это было сказано между прочим. Я ее видел еще раз на танцах в мед. институте, но мы только поздоровались. И мне вдруг устраивают с ней очную ставку. Оказалось, что ее и ее подруг посадили еще до Нового года. Она подтвердила, что я говорил о песне, что и было в действительности. Я не отрицал – видимо, так и было. Из Ленинграда пришли допросы арестованных студентов и студентов-свидетелей. Среди них был бывший студент, живший со мной в одной комнате в общежитии, Фесенко Георгий, который привел к нам двух студенток из Мед. института, и они продиктовали песню. Записывали все, в том числе и я. А вот куплетов, дописанных мной, в них не было. Видимо, экземпляры песни были в деле по Ленинграду. Фесенко показал на допросе, что я их дописал потом, а также сообщил мое высказывание по поводу фотографии Молотова и Риббентропа, напечатанной в газете «Правда».

Дело было так. В нашу комнату зашли мои друзья еще по Архангельску с маркшейдерского факультета. У нас в комнате в это время была студенческая «гулянка», и кто-то в шутку сказал: «А, макшейдеры пришли – будет драка». На что я отреагировал словами: «Бросьте дурить! Видишь, за круглым столом вместе фашист и коммунист, наверное, тоже выпили и не дерутся, а мы ведь из одного института». Примерно так было сказано, по крайней мере, смысл такой. При этом я показал на фотографию в газете, которой был застелен стол. На фотографии были изображены Молотов и Риббентроп после подписания договора о ненападении и дружбе. Однако главное заключалось в куплетах. Видимо, сравнивали мой экземпляр с ленинградским (а они у следствия были), и в ленинградских нигде моих куплетов не было. С одной стороны, хорошо, что мои куплеты не получили распространения. Я их написал лично для себя. А с другой, это доказывает, что они написаны мной, и подтверждает показания Фесенко. О моем «поэтическом даровании» можете судить сами. Политическая же сторона в то время – максимальный срок или расстрел.

Вот они:

«Студенты на лекции хмуро сидят,

И взоры у них потупились.

Они на газету с Указом глядят:

За что же отцы наши бились?

Живем мы в счастливой советской стране,

Где стонут людей миллионы.

Про мудрого Сталина песни поем,

Который издал все законы.

Прощайте, друзья, прощай, Ленинград,

Наш поезд уж скоро умчится,

И едем домой мы с мечтой Ильича

Учиться, учиться, учиться».

В этих строках было, как я сейчас понимаю, подсознательно высказано мое политическое кредо, хотя об этом в то время не думал. Просто продемонстрировал свое «ослоумие». Написав эти куплеты, я сразу же прочитал их ребятам из нашей комнаты. Переписывать никому не давал. Это, может быть, немного облегчило мою судьбу. Было ли это озлобление на советскую власть? Нет! Просто в моем сознании ассоциировалось все виденное за прожитые неполных двадцать лет (двадцать лет мне исполнилось во внутренней тюрьме). Закрытые церкви, приспособленные для пересылки крестьянских семей – «кулаков», с многоэтажными нарами, на которых умирали от болезней и голода сотни людей; трупы вывозили каждое утро в переполненный морг больницы.

Наша семья со многими высланными была знакома. Дяди Сергей и Герман работали в кузнице с высланными Щербиной и Перепелицей. Я видел на Украине в 1932 и 1938 годах запущенные сады, разрушенные пустые хаты – результаты 1929 года и голода 1932-1933 годов. Я был на свидании в тюрьме с отцом, когда его высылали на Соловки. Помню, как пришел дедушка из тюрьмы (когда его посадили по Указу от 7-8 августа 1932 года), освобожденный по прекращению дела, просидев в тюрьме три месяца. При мне арестовали в 1937 году московского инженера Коломейцева, который жил в нашем доме. Помню, как заклеивали в школьных учебниках видных большевиков-ленинцев, героев гражданской войны – маршала Егорова, Тухачевского, Блюхера. Помню, рассказывала по секрету Валя Ступина (мы учились в одном классе), как в 1939 году пришел ее отец из тюрьмы с выбитыми зубами и что он выдержал на следствии. Валя была комсомолка и не могла понять, как ее отца, орденоносца, героя Гражданской войны, могли арестовать, обвинить в контрреволюции, пытать на следствии. К счастью (что случалось с единицами), его освободили, продержав почти год под следствием.

Я дружил с Тамарой Кожевниковой, отца которой расстреляли как «врага народа». Я знал учащихся и студентов, родители которых были репрессированы и которых уговаривали отказаться от родителей. Я видел в 1938 году своими глазами участки территории, огороженные колючей проволокой. На углах – вышки с охраной, колонны заключенных, идущих на работу. Это было начало строительства города Молотовска (теперь Северодвинск) и судостроительного завода заключенными. Я слышал разговоры взрослых о многочисленных арестах, об их ночных страхах.

В настоящее время меня поражают высказывания в печати видных людей старшего возраста, что они ничего не знали о репрессиях, произволе, беззаконии. Они знали, не могли не знать! Страх, животный страх подавлял все. Как я мог воспринять договор с фашистской Германией (может быть, необходимый для отдаления начала войны, подготовки к ней), когда нам с детства было известно, что такое фашизм и что он враг номер один. Фашисты – союзники. Нет, это невозможно! Нас учили в школе, что цель фашизма – уничтожить нашу страну, наш народ. Об этом писали в книгах. Указ о плате за обучение для учащихся старших классов и студентов был неожиданным. Для многих студентов это была катастрофа. Уходили из институтов даже студенты старших курсов. Да, это была неожиданность – на фоне Указа о сталинских премиях балеринам, художникам, литераторам, артистам. Почему на Указ о плате за обучение так реагировало студенчество? А реагировало оно, несмотря на жестокое время, довольно активно – об этом говорит злополучная песня или, например, надпись на скульптуре у входа в старое здание Горного института под повешенной крысой: «Жизнь студента». В разговорах между собой студенты не восклицали: «Да здравствует дорогой товарищ Сталин». Бурно обсуждался Указ в общежитии, в аудиториях. Немало было «крепких» выражений в адрес «вождя народов». Мы ведь понимали, что все, что делалось в стране, делалось по указаниям «вдохновителя побед».

Профессорско-преподавательский состав тоже переживал за нас. Меня удивляет до сих пор, как не побоялся профессор высшей математики на лекции выразить нам сочувствие. Он даже высказал студентам предложение подработать, кто может, в порту на погрузке. В это время из ленинградского порта в Германию отправлялся хлеб (зерно), металлолом, и студенты ходили подрабатывать в порт и на товарную станцию ж/д. Пробовал и я. Ходили мы два раза вчетвером разгружать вагоны, но оказалось, что шкурка выделки не стоит. Хоть и рассчитывали нас сразу же по окончании работы, но не слишком густо. Видимо, часть денег оседала в карманах нанимателей. А одежду мы рвали и пачкали намного больше заработка, ведь специальной рабочей одежды у нас не было. Так вот этот профессор рассказывал, как он учился, бегал по урокам в богатые семьи, сколько зарабатывал и что можно было купить на заработанные деньги, сколько стоил хлеб в харчевне, сколько стоила булочка и т.д. Увы, сравнение было не в нашу пользу. Не знаю, отразилась ли на судьбе профессора эта беседа с нами или все обошлось для него благополучно, ведь я вскоре уехал в Архангельск.

Мне хочется подчеркнуть одну особенность в настроениях студентов. В 1939 г., когда вышел Указ о всеобщей воинской обязанности и студентов стали брать в армию и с первых, и со старших курсов, никаких разговоров, никакого недовольства не было. Мы понимали, что идем служить в армию по долгу совести, что это нужно для защиты Родины, защиты всего хорошего, что дала нам советская власть, в том числе и бесплатное обучение. Понимали, что война с фашизмом неизбежна. Этому нас учили со школьной скамьи. Но нам непонятен был договор о дружбе с Германией, вернее, с фашистами, да это было непонятно и всему народу. Разъяснений на эту тему не давалось ни в официальной прессе, ни в лекциях. Тогда больше говорилось и писалось о «внутренней контрреволюции», о «врагах народа». Недавно мне пришлось прочитать в журнале (раньше я этого высказывания не слышал) заявление Молотова, санкционированное Сталиным: «…не только бессмысленно, но и преступно вести такую войну, как война за «уничтожение гитлеризма», прикрываясь фальшивым флагом борьбы за демократию». В газетах писали не с восторгом, но как бы с одобрением о победах немцев во Франции, Норвегии и т. д. Зачем? В угоду фашистам, Гитлеру, а свой народ держали в неведении, он, мол, все стерпит, все покорно переживет. Но народ чувствовал, знал, что столкновение неизбежно, что война будет тяжелой и победа (а в нее верили) будет стоить большой крови. Говорить об этом боялись. В литературе, в песнях, если и писалось и пелось о войне, то с позиции «шапкозакидательства», несмотря на плачевный опыт Финской войны. На ней у меня погиб лучший друг Сима Ефун (его мать ко мне первому пришла домой с извещением о его гибели, даже еще не сказав никому из родных). Большинство моих товарищей в это время были в армии, и многие из них погибли в Отечественную. Сам я тоже призывался вместе с ними, но после был демобилизован с «белым» билетом из-за зрения. То, что народ знал, что война неизбежна, можно судить по словам, сказанным сослуживцем мамы по Скорой помощи, врачом Лившицем Львом Юрьевичем (партийцем), когда меня посадили: «Целый будет, не расстраивайтесь». Трудно сказать, как бы сложилась моя судьба, не попади я в лагерь, но знаю, что я пошел бы добровольцем и выполнил бы свой долг перед Родиной с честью. В трудные времена для Родины забываешь все плохое, все обиды, зная, что виновата в искажениях заветов Ленина не советская власть, не партия, а единицы правителей во главе с «вождем народов». Из лагерей мы писали просьбы направить на фронт, но, увы, получали отказ, вернее, вообще нам не отвечали. Нам не верили, да и никому не было веры.

Была ли лично у меня озлобленность, заставившая написать эти куплеты? Нет, была какая-то подавленность, растерянность, что приходится уезжать домой в Архангельск, бросать институт. Что и как будет дальше? Недаром песня начинается словами:

«Раскинулось горе широко

И бурей бушует в груди.

Товарищ, мы едем далеко,

Но что же нас ждет впереди?»

Может быть, и была бы озлобленность, если бы я знал, что мама в этот момент находится в лагере. Ее осудили на четыре месяца за переход с работы со станции «Скорой помощи» на работу в военный госпиталь еще во время Финской войны, а трудовая книжка осталась на станции «Скорой помощи», новый заведующий увидел в этом нарушение Указа о переходе с работы на работу и подал в суд. Суд был скорый и «правый». Мама – в лагере. Об этом я узнал по приезде в Архангельск, она только освободилась. От меня это скрывали.

Куплеты были написаны экспромтом, с какой-то молодеческой бравадой. Дурости в девятнадцать лет достаточно. Да и окружающая студенческая среда не была инертной, разговоров ходило много. И все же, главная причина – подсознательное влияние всего виденного и слышанного, явлений культа личности, как принято теперь говорить: репрессии, закрепощение колхозников (они даже не имели паспортов). Я не оправдываюсь, нет. Я никогда не был антисоветски настроен. Верил в советскую власть, но многое было ошеломляюще непонятно, необъяснимо. Все мои товарищи по школе, спорту, институту, преподаватели дали показания в мою пользу, охарактеризовав как «советского» человека. Сыграло ли это какую-то роль в том, что я избежал «вышки»? Ведь я дискредитировал самого «вождя народа» – Сталина и его соратника Молотова. Видимо, да и нет. Многое зависело от следователя, как он подаст следствию материал. Среди сотрудников органов были люди, понимающие обстановку в стране и неизбежность войны с фашизмом.

Следствие продолжалось. Была очная ставка с Катей Константиновой, где она показала, что я говорил, что среди студентов Ленинграда ходила песня о судьбе студентов. Подробностей она не знала. Я сказал, что, возможно, такой разговор был, но я не помню, видимо, было сказано мимоходом. Пришли следственные материалы из Ленинграда. Подтвердился факт написания мной куплетов и реплики, брошенной в адрес Молотова и Риббентропа. Все ясно, я не отрицаю. Последний допрос у большого начальства. Настаивают, что я вел агитацию в вагоне поезда, когда ехал домой. Я отрицаю и прошу допросить студентов из Онеги, которые ехали домой в одном вагоне. Допрашивать их не было необходимости. Их показания имелись в деле до этого. Я это узнал, когда меня знакомили с делом. Мои слова, что я не агитировал, подтвердились.

Следствие закончено. Последние вызовы – ознакомление с делом, свидание с «защитником». С конца марта я уже не в одиночке, хотя следствие еще шло. Ко мне в камеру подсаживали по очереди четырех человек, о которых я уже писал. Разрешена библиотека, можно читать. Как-то попалась книга Ильи Эренбурга «Хурио Хуренито», от которой он отказался и которую осудил. Это роман об испанском анархисте. Книга была запрещена, но для нас, политических заключенных, – можно. Помню, может, не дословно, там была такая фраза о коммунистической власти: «Нам одевают кандалы и говорят, что это нежные объятия матери». Так что нам все можно читать, ведь практически уже осуждены, мы уже там, в лагере, сомнений нет. Вспоминается одна встреча во внутренней тюрьме. Это было вначале. При смене дежурных коридорных в камеру вошел мой знакомый, увидев меня – остолбенел. Я не знал, что он работает в НКВД. Ни я, ни он виду не показали, что знакомы. Но я его больше не видел, он доложил начальству о знакомстве и был отстранен от дежурства на этом этаже. Почему я пишу об этой встрече? Дело в том, что этот знакомый парень в тридцать восьмом году рассказывал о бывших архангельских руководителях области нелепицу. Как их поймали на водонапорной башне с ядом и с бациллами чумы, что они хотели отравить воду в водопроводе. Глупости! Неужели первый секретарь обкома полезет на водонапорную башню, чтобы совершить диверсию? Для чего среди населения распространялись такие слухи работниками органов? Чтобы оправдать исчезновение в одну ночь перед Первым мая всего руководства области и города. Были ведь люди, верившие в эту нелепицу. А как этот парень? Верил ли он сам в то, что говорил? Или ему это втемяшило его начальство? Он был ограниченный, недавно приехавший из деревни паренек, и неудивительно, что, распространяя вздорные слухи, он искренне верил в них. Для чего органы распространяли такие слухи? Для того, чтобы народ аплодировал и требовал уничтожения «врагов народа». Кое-кто верил, а другие из страха за себя клеймили «врагов народа» на собраниях. Атмосфера лжи, клеветы, доносов была нормой того времени.

Из всего, что я написал, видно, что следствие со мной велось гуманно, условия в тюрьме – нормальные. Это были уже не тридцать седьмой – тридцать восьмой годы. Было какое-то послабление режима, были случаи освобождения из тюрем и лагерей. «Ежовщина» кончилась. Тактический ход «вождя народов». Во всем виноват Ежов, как выразился на Пленуме Сталин. «Ян (Ежов) не оправдал доверия партии и правительства» и был смещен и впоследствии ликвидирован. Следствие закончено. Я обвиняюсь по статье 58, пункты 10,11, часть вторая (антисоветская агитация, организация контрреволюционных групп). На суд везут в «черном вороне». Это специальная машина, в ней шкафчики, куда закрывают арестованного. Шкафчиков несколько, в конце – огороженный решеткой конвой охраны.

Суд закрытый. На скамье подсудимых я и пять студенток Архангельского медицинского училища – «моя группа». Из них я знал одну, и меня знала только одна, остальные были ее подруги, но они меня не знали. Две из них видели меня один раз, когда шли с танцев. Двадцать восьмое мая 1941 года. «Суд идет – встать». Зачитывается обвинительное заключение. Происходит обычная процедура. Начинают с меня. Анкетные данные. Признаю ли я себя виновным по предъявленному обвинению? Отвечаю: «Частично». Одиннадцатый пункт (организацию групп) отрицаю. Опрос остальных подсудимых. Знают ли они меня? Подтверждается, что я знаком только с одной, другие меня не знали. Мне показывают песню, написанную моей рукой. Мною ли это написано? Да! Писал ли я куплеты? Да! Заседателям судья показывает только одну строчку, остальное прикрывает листком бумаги, видимо, о Сталине. Заседатели согласно кивают, боясь даже взять в руки песню, не только ознакомиться с текстом. Страх! Спрашивают, говорил ли я о фотографии в газете «Правда»? Фраза не зачитывается, ведь в ней дискредитированы Молотов и Риббентроп. Да, говорил! Примерно так шел допрос на суде. Надо было рассказать, где и при ком я говорил, как и когда переписывал песню, когда писал куплеты, кому показывал, кому читал? О том, что показывал и читал Андрею Алфеевичу, ни на суде, ни на следствии не было сказано. Зачем лишняя жертва? Он коммунист, работает в бассейновом комитете моря, кадровик – тут можно раздуть дело. Как он себя чувствовал? Думаю, что не совсем бодро. При встрече с ним после освобождения он говорил, что боялся, что из меня «вышибут» это признание. Он был наслышан о ведении следствия в 1937-38 годах. Думаю, что даже если бы из меня и «вышибали», я смог бы промолчать. Единственный против меня свидетель, присутствующий на суде, – Валентин Корконосов. Когда его вызвали, он начал что-то бормотать, потерял со страху язык и, понимая, что говорит ложь, которую невозможно доказать, да еще напуганный статьей за ложные показания, – совсем растерялся. Судье только и осталось спросить его, подтверждает ли он показания, данные следователю. Он, смотря в пол, только кивнул головой, весь красный, как рак. На этом меня оставили в покое до последнего слова перед приговором.

Суд переходит к допросу студенток мед. училища. Обычные разговоры и болтовня о плате за обучение, об уходе из училища, о трудностях. Главный у них свидетель и доносчик – солдат, который ходил к ним в общежитие. Наговорил он о них много, что было и не было. Был ли он специально подослан или ходил ухаживать (неудачно) – неясно.

Было вызвано много студентов – свидетелей по делу девчонок. Показания разные – и хорошие, и плохие. Приговор выносился на следующий день, 29 мая, всех свидетелей пригласили его заслушать. Как мне теперь стало понятно, был устроен неофициальный показательный суд над студентами, чтобы неповадно было распускать язык. Честно говоря, подробности о деле девчат я помню плохо. Многое не слушал, своих дум хватало. Последнее слово подсудимого. Что сказать? Да, виноват, но не признаю за собой организацию контрреволюционных групп, что подтвердилось следствием, судом, свидетелями и показаниями обвиняемых девчонок. Если один человек сказал, другой поддакнул или промолчал, то это не организация контрреволюционной группы, а просто болтовня, можете считать, антисоветская. Куплеты писал, но не распространял, что подтверждено. Если мое высказывание о фотографии в «Правде» антисоветская агитация, то и это не отрицаю. Но надо учесть, что меня с детства учили (это вошло в кровь, в сознание), что фашисты – враги, которые поставили своей целью уничтожить нашу страну, наш народ. Друзьями я их назвать не могу и не буду. Да, я виноват, но, учитывая сказанное, прошу не судить меня строго. Всё.

Примерно так, в таком духе я произнес свое последнее слово.

Последнее слово говорят остальные.

Разгромная речь прокурора. Все мы – исчадия ада, бывшие советские студенты, комсомольцы (один я из подсудимых не комсомолец), враги народа. Припомнил мне и моего отца, попа, а одной девчонке – отца, сосланного в 1929 году кулака, и т.д. Согласно его речи, если бы мы были на воле хотя бы еще один день, то совершили бы переворот. И этот старый человек, которому было не менее 55-60 лет, нес такую околесицу! Он был достойный ученик Вышинского, обласканного Сталиным. Далее речь моего «защитника». Мне непонятно, для чего он был нужен. Разыграть комедию перед судом? Он сказал только одну фразу, что групп я не организовывал и 11 пункт должен отпасть. Вот и вся речь. Это я хорошо запомнил. Да, не Плевако, который еще более короткой речью добился оправдательного приговора. Что он мог сделать, когда все было решено заранее. Оправдать мои поступки – значит, сесть со мной рядом. Этого никому не хочется.

Приговор: мне 10 лет и 3 года поражения в правах по статье 58, пункт 10, ч.1 (кустарь-одиночка, агитатор). Организация контрреволюционных групп отпала. Девчонкам: 10 лет и 3 поражения, 8 лет и 3 поражения, 5 лет и 3 поражения и одну освободили. Как я узнал потом от мамы, ненадолго – как только началась война, ее взяли. Дальнейшую их судьбу я не знаю. Видел их (осужденных), когда нас перевозили в городскую общую тюрьму и высаживали из машины. Их повели в женский корпус, меня – в большой основной корпус. Канцелярия тюрьмы. Конвой передает мой формуляр. В нем все мои анкетные данные, фотографии (фас, профиль), приметы. Статья, срок. Этот документ является теперь моим паспортом и следует за мной по тюрьмам, этапам, лагерям до самого освобождения. В нем отмечен весь мой путь – где, когда, кем работал, поручения, поощрения. В лагере он хранится в УРЧ (Учетно-рабочая часть).

Конвой под расписку передает меня и формуляр дежурному по тюрьме. Так начинается моя новая жизнь политического заключенного.

Городская тюрьма старой дореволюционной постройки. Это почти целый квартал, обнесенный высокой стеной с вышками по углам. Три каменных больших корпуса (старых) и несколько деревянных корпусов современной постройки. Меня ведут в главный корпус по длинному коридору, по обеим сторонам которого размещены камеры. Поднимаемся по лестнице уже без звона ключей о перила. Опять длинный коридор с камерами. У одной из них меня останавливают, открывают дверь. Вхожу.

Камера довольно большая, по обеим сторонам расположены сплошные деревянные нары. Напротив двери – окно с решеткой и козырьком. Посередине, ближе к окну, стол и две скамейки по бокам стола. В углу у двери – «параша». Останавливаюсь у двери. Осматриваюсь. В камере около 40 человек. Ко мне подходит пожилой солидный человек. Как я потом узнал, староста камеры, Макаров, старый большевик, он уже более трех лет по тюрьмам. Прошел следствие с пристрастием, доследствие и сейчас был осужден тройкой на 10 лет. Начинается своего рода допрос. Срок, статья, за что и т.д. Читается вслух мое обвинительное заключение и приговор, которые у меня были на руках. «Экзамен» выдержал. «Ну что ж, располагайся». Вижу свободное место на верхних нарах. Бросаю туда свой узелок с вещами, начинаю осматриваться. Я здесь самый молодой. Сажусь к столу. Отношение доброжелательное. Староста знакомит с распорядком, когда и с кем дежурить по камере, что можно и что нельзя, чтобы не попасть в «трюм», т.е. в карцер. Я мало кого запомнил из сокамерников. Кроме старосты, помню Пашу Балашова – «парикмахера» (позже встретился с ним в Устьвымлаге) и Афоню (фамилию не помню). Оба они уголовники, но за побег и отказ от работы в лагере получили ст.58, (14), т.е. саботаж, и стали «политическими».

Хорошо помню еще двоих. С ними я ушел на этап в Ягриплаг (г.Молотовск). Один из них Микитенко – инженер. Запомнились его роскошная борода и усы. Почему он их носил и почему разрешали – не знаю. Я с ним по прибытии в лагерь работал в одной бригаде на общих работах. На пару носили кирпичи на строительстве жилых домов, вместе были и на земляных работах до моего ухода в бригаду маляров. Это был культурный человек. Имел «детский» срок, 5 лет, редкий (по ст.58, 10). Его почему-то считали священником. Может, из-за бороды. А может, и действительно он им был или стал. А то, что он работал инженером, сужу по тому, что его перевели с общих работ на строительство в промзону. Второго фамилию не помню. Он был не политический, осужден по указу от 7-8 августа 1932 года за крупное хищение государственных средств. Москвич, вместе с тем работал в Архангельске директором мясокомбината. Растрата была крупная – около миллиона. Приговорен к расстрелу, который потом заменили десятью годами с поражением и конфискацией имущества. Это был «деловой» человек. Почувствовав, что его скоро возьмут, он развелся с женой, жившей в Москве, а квартиру, дачу, машину – все перевел на ее имя. Когда в Архангельске пришли его брать, то у него ничего не оказалось – денег он возвратил крохи (несколько тысяч рублей). Комната почти пустая. Он и не скрывал, что деньги у него есть, говорил, что долго не просидит. К нему на свидание приезжала жена из Москвы и носила такие передачи, что этому можно верить. Так оно и случилось. Вспоминается курьезный случай с передачей. По законам тюрьмы передачами он делился, но из-за своей жадности не «честно». Однажды ночью вся его передача пропала. Это была работа Афони с Пашкой. В камере при обыске надзиратели (после заявления директора) ничего не нашли. Передача через форточку по веревке была переправлена на другой этаж, а потом Афоня с Пашкой по частям получали ее и делились со всеми в камере. Закон тюрьмы для всех общий. То, что у этого директора были деньги и связи, ясно. Бытовику-растратчику сидеть с политическими не положено, однако он сидел в нашей камере. Он боялся воров, потому что в камере бытовиков сидеть бы ему на тюремной пайке, к тому же без костюма и кожаного пальто. Значит, и здесь не обошлось без блата у начальства или взятки. По прибытии в лагерь мы все трое из нашей камеры попали на 11-й участок. Меня и Микитенко – на общие работы, а его «придурком» в КВЧ (культурно-воспитательную часть). И, действительно, «директор» скоро освободился. Как? Тайна, покрытая мраком.

В общей тюрьме я пробыл недолго. Вскоре (12.08) был отправлен этапом в Ягринлаг. Вспоминается случай, когда к нам в камеру посадили моряка дальнего плавания. Как только его ввели, он заявил, что пришел из камеры смертников (расстрельный приговор за шпионаж), просидел в ней больше месяца, после чего приговор заменили, дали 10 лет и 5 – поражения. И вдруг один из нашей камеры бросился на него и стал бить. Его с трудом оттащили. Оказалось, что этого моряка следователь использовал как «подсадную утку», и он здорово насолил человеку, который набросился на него. По отношению сокамерников к моряку можно судить, как заключенные ненавидят «сексотов» – доносчиков. Спал он на полу у «параши», и никто с ним не разговаривал – полный бойкот. Я, еще не вошедший в курс тюремных правил, да и, видимо, сыграла жалость к смертнику, дал ему по его просьбе докурить, за что получил «разъяснение» от старосты, учитывая мою неопытность. Итак, он провел в нашей камере одну ночь, и то у «параши», а при утренней проверке его от нас убрали. А ведь могли и придушить. Это было для меня большим уроком: не всем верь и будь воздержан на язык с начальством. Этим блага не заработаешь.

И вот этап. Из нашей камеры вызывают меня, Микитенко и директора. «На выход с вещами». Собирают в этапной камере человек тридцать. Кроме нас троих, остальные «друзья народа» – воры. Сроки у них от двух до трех лет. Оформление этапа идет полдня. За это время познаю что-то новое. У директора отбирают кожаное пальто и еще кое-что из его вещей. Одежда Микитенко великовата для «друзей». Он мужчина крупный. И его оставляют в покое. Мне предложено поменяться костюмом с их главарем – Мишаней, видимо, ему понравился цвет. Меняюсь. Действительно, костюм мой немного лучше Мишаниного, но вариант обмена все же лучше, чем если бы его просто отобрали – не сейчас, так на пересылке. Из этапной камеры вызывают по формулярам. Фамилия, имя, отчество, год рождения, статья, срок. Конвой принял, выстраивают и ведут по городу на пристань. Куда повезут? В какой лагерь? Производят посадку на палубу рейсового парохода в город Молотовск. Значит, направляют в Ягринлаг на строительство города и судостроительного завода. Вот и пересылка. Около второй вахты конвой сдает нас. Пересылка – это распределительный пункт прибывших заключенных по участкам, оформление освобождающихся зэков. Нас определяют в барак, размещаемся на нарах. Поздний вечер. Столовая закрыта. Получаем по двести граммов хлеба и селедку. Утро. Подъем. Оно не у всех веселое. У Микитенко украли сапоги, у «директора» тоже что-то из вещей, у меня – ботинки, но их по приказу Мишани «находят». «Обменявшись» костюмами, я попал под его «покровительство». На пересылке я прочитал заявление ТАСС от 14 июня, значит, 15 июня вечером я был отправлен на одиннадцатый участок. Нас набралось человек десять, шел со мной Микитенко, «директор» и еще несколько человек не из нашего этапа. Вахта одиннадцатого участка (так назывались здесь лагпункты). Конвой сдает нас, и вот мы в зоне.

Одиннадцатый участок – это жилая зона заключенных, занимающая большой участок, огороженный колючей проволокой, с запретной зоной и вторым рядом колючей проволоки. На этой территории расположено около двадцати бараков, и она поделена на зоны, каждая из которых огорожена колючей проволокой. Женская зона, административная, жилая зона для бытовиков и один барак для политических. Наш барак длинный, состоит из двух секций. Сплошные нары в два этажа тянутся по стенкам и в два ряда по середине. В бараке примерно 250-300 зэков. У выхода из барака расположены кабины для нашего «начальства». Это начальник отряда, нарядчик, пом.по быту, начальник культурно-воспитательной части. Они тоже заключенные, но бытовики. Нам с Микитенко повезло, пом.по быту определяет нас на нары у стены и около окна. Летом это прекрасно, а зимой как? Но до зимы еще далеко. Нарядчик определяет нас на общие работы – строительство жилых домов – подсобными рабочими. Утром в шесть часов подъем. До развода надо умыться, сходить в столовую. Умывальник прямо в бараке человек на десять, туалет рядом с бараком, столовая в административной зоне. В столовую идем строем с бригадой строителей. У бригадира получаем хлеб (четыреста граммов). Завтрак – каша перловая или сечка и «чай» фруктовый. В семь часов – развод. Бригадиры собираются у второй вахты. Сюда приходит все большое начальство. Охрана лагеря передает по счету при выходе из ворот конвою, который охраняет нас в дороге, в оцеплении, где мы работаем, и обратно сдает по возвращении с работы охране лагеря. Первые дни работаем на подноске кирпичей, носим на «козе». Это приспособление надевается на спину, где уложено десять-шестнадцать кирпичей. Их надо по трапам поднять к каменщикам на второй-третий этаж. Вначале кладем побольше кирпичей, пока свежие силы, ведь надо выполнить норму, а, значит, вечером получить еще двести граммов хлеба и дополнительное блюдо. На стройке пришлось и доски таскать, подносить бревна, копать котлованы. В обеденный перерыв привозят «баланду» и по двести граммов хлеба. В семь часов строимся в колонну, и конвой ведет в зону. У ворот вахты принимает охрана лагеря, идет «шмон», личный обыск, пересчитывают, и мы строем идем в наш барак. Моемся и опять же строем побригадно идем в столовую. До десяти часов, до отбоя – свободное время. Из нашей (политической) зоны можно выходить только по разрешению. В бараке есть радио, около барака – витрина с газетой. В КВЧ можно взять книгу, если она достанется, книг мало, так что новичкам рассчитывать не на что.

И вдруг война. Радио в бараках сняли, газет нет, режим усилился, частые шмоны (обыски в бараке), время работы прибавили на два часа, и один выходной в месяц. Знаем, что война с фашистами, что они напали. Кое-что через вольнонаемных на работе узнаем о ходе войны. Когда ведут на работу, по радио слышим из репродукторов, установленных на улице, бравурные марши и песни.

Микитенко переводят работать в промзону инженером, а меня берет бригадир маляров Каустянский. Вспоминается, в малярной бригаде, в другом звене работал молодой парень, знаю, что бывший студент. Работая, он всегда пел, но что? Интернационал, революционные песни, песни о счастливом детстве. «Живем мы весело сегодня, а завтра будет веселей». Вскоре он куда-то пропал, видимо, нашелся стукач. Ведь пел он с особой интонацией, с выделением таких слов в тексте, которые вызывали горькие улыбки у нас, у зэков. В нашем звене пять человек: Николай Носов – звеньевой (бывший командир танка), Паша Феопентов (колхозник), Андрей (фамилию не помню) – служащий, Тошка Марков – студент сельскохозяйственного техникума и я. Все политические, и срок у всех по десять лет, только у нас с Тошкой он начался позже, а остальные – кадры 1937-38 годов. Работали мы в казармах береговой охраны военных моряков и в домах комсостава. Моряки иногда нам подбрасывали кое-что из питания из своей кухни, но эта работа длилась недолго.

Нас, всех политических, перевели на общие работы, в промзону на земляные работы, а потом наше звено попало на строительство насыпи железной дороги (ветки по берегу моря). Здесь я стал сдавать физически. Питание плохое, да и северная стужа – ветер со снегом и холодный дождь. Работа с ломом, лопатой, киркой. Это тяжелое время помнится плохо, норму не выполняли, отсюда и пайка четыреста граммов. Побывал я и в изоляторе за невыход на работу. Ночью поднялась температура, а освобождения не получил. В изоляторе в основном были «урки» – воры. Играют в карты, рассказывают свои «похождения». Здесь я встретился с Мишаней – тем вором, который обменялся со мной костюмом на этапе. Не знаю, что его побудило, но он меня узнал и взял под защиту и опеку. И когда я отсидел свои три дня, он дал мне надеть выигранные им костюм и свитер, очень хорошие. Тогда в лагерях было много поляков, и среди жулья ходили в игре польские вещи. Мишаня рассудил, что у него при выходе из изолятора выигранные вещи отберут, а у меня искать не будут, зная мою статью. Я их надел под рабочую одежду, а она вся пропитана краской, олифой. В общем, одежда маляра. Договорились, что потом он сам придет к нам в барак и заберет ее. В изоляторе я даже пользовался популярностью рассказчика. «Ну, студент, тисни что-нибудь интересное». Рассказывал Дюма «Граф Монте-Кристо», Майн Рида «Всадник без головы». Что забылось, то пришлось сочинять самому, на ходу. За это мне давали курить, да кое-что из еды (в изоляторе триста граммов хлеба и два раза «баланда»). Как «друзья народа» добывали себе табак и еду – не знаю. Думаю, через зав. изолятором. Он тоже из них. На другой день по выходе из изолятора нас всех политических большесрочников отправили на пересылку, где формировался этап. Куда? Никто ничего не знает.

Второго ноября нас сажают в вагоны. Это товарные вагоны с нарами в два этажа, в середине печка-времянка, у дверей «параша». Наше звено расположилось наверху, отверстия (в виде окон) забиты снаружи досками и обнесены колючей проволокой. Стекол, конечно, нет, щели приличные, из них дует, но зато свежий воздух и кое-что видно. Состав большой. Целый день нас грузили, раз пять пересчитывали, проверяли по формулярам, обыскивали. Вечером выдали 400 граммов хлеба и по селедке. Вода в бочонке на весь вагон. Обслуга – это малосрочные бытовики, «друзья народа». Охрана едет в отдельном вагоне и обслуга тоже. На тормозных площадках конвойные, а сзади последнего вагона тащатся специальные «грабли». Это на случай, если кто вздумает бежать. Охрана надежная, да и считают нас по 2 раза на стоянках. А стоять иногда приходится долго. Сухой паек – хлеб и селедка, с водой плохо, печку топить нечем. Обслуга не только дров, но и воды не приносит, а лишь наколет льда или набросает снега прямо на пол. Отрываем доски от нар и топим печку, чтобы растопить снег или лед. Жажда ужасная. Лижем иней у «окошек». Если едем без остановки сутки, то и хлеба и селедки не попадает, а самое главное – нет воды. «Друзья народа» спелись с охраной, на сэкономленные пайки выменивают водку. Видим, что пьяные, но кому жаловаться? Через щели в «окнах» видели, что проехали станцию Киношу, потом Котлас-товарную. Значит везут на север. В вагоне началась дизентерия, что не обошло и меня. Температура, оправляюсь под себя, уже не могу добежать до параши. Костюм весь пропитался калом (за костюмом Мишаня не успел прийти, и он со свитером остался у меня под рабочей одеждой).

Наконец остановка. Двадцать первого ноября нас выгружают из вагонов, строят. Читают «молитву». «Шаг влево, шаг вправо – стреляю без предупреждения». Эта «молитва» хорошо знакома – читают ее всегда, когда ведут колонну на работу, с работы. Я уже иду с помощью Носова и Тошки Маркова. Проходим небольшой станционный домик. Написано «ст. Весляна», кто-то бывалый говорит: «Устьвымлаг». Ведут километра три до пересылки. Сдают по формулярам охране лагеря, обыск. Зона – высокие заборы, запретка, колючая проволока. Палатки, в них нары. Товарищи из звена меня не бросают, принесли кипятку, напоили, есть не могу и не хочу – только пить. Температура высокая. Николай Носов пошел в санчасть, привел врача, хотя было уже 11 часов ночи. Да и врач не спал, а обходил палатки, выявляя больных. Как я потом узнал, это был Андрей Андреевич Иванов (политический, 10 лет набора 38 года). Крупный специалист, невропатолог, работал в Москве. На пересылке и в лагере был нач.санчасти. Он только взглянул на меня: «В сангородок! Немедленно!» Видимо, Носов рассказал ему о моей болезни. Ночью приходит подвода, нас, трех человек, укладывают и везут. Я чувствовал, что не смогу выжить, просил оставить среди товарищей, но Носов сказал, что там хорошая больница и хорошие врачи, могут вылечить, а здесь шанса нет. «Надо ехать». И вот меня уже на носилках заносят в ванную комнату терапевтического отделения. Раздевают, моют. Приходит врач, посмотрела: «В коридор». Снятую с меня одежду принимает каптер. Я говорю санитару, чтобы взяли свитер и костюм. Мне они уже не пригодятся, а если их выстирать, они еще хорошие. Мыли меня старший санитар Федя и санитарка Нюра, вот они и взяли их. Понесли и уложили на койку. Пришла врач, послушала, спросила, как стул, и т.д. Спросила статью и срок. Это надо тоже писать в истории болезни. Говорит фельдшеру или, вернее, медбрату: «Тут еще и пневмония». Мне понятно, что дело «швах», ведь я вырос в семье медиков и кое-что понимал. Но сознание работает четко, хотя чувствую, что весь горю и из меня течет. Утром на табуретку (вместо тумбочки в коридоре) приносят белый и черный хлеб, масла кусочек, сахарный песок, кашу, чай. Но есть не могу, все стоит. Санитарка Нюра уговаривает: «Поешь». Нет, не могу. Только пью. И так 3 дня, ослаб совсем, временами забываюсь. Санитарка или ст.санитар Федя помогают мне напиться. Ну, все. Рядом уже двоих за 3 дня вынесли, а они были с виду крепче меня (тоже с нашего этапа). Это меня убедило, что теперь моя очередь. Прошу санитарку Нюру, когда она мыла пол, позвать Федю. Он пришел. Прошу его записать адрес мамы и по возможности сообщить. К этому времени он привел костюм и свитер в порядок и отнесся ко мне по-человечески. Сначала уговаривал – вылечат, а потом сказал: «Ладно, сообщу. Что еще хотелось бы тебе?» Прошу его: «Не хочу умирать в сознании, найди чего-нибудь выпить». «Тебе нельзя, может сразу наступить конец». Прошу: «Сделай!» – «Ладно, жди вечера». Жду. Подо мной подкладки все мокрые, кальсоны не одевают, только меняют подстилки. Еда стоит, есть не могу, сам напиться не могу, нет сил. Вечер. В коридоре горит коптилка (лампочки экономят). Уже давно отбой. Приходит Федя, записал адрес, говорит, что сообщит. Еще отговаривает: «Не пей». Нет, не хочу быть в сознании. Что он принес, я узнал позднее. В эмалированной кружке был спирт, настоянный на чернике. Прошу его приподнять меня на подушку. Сам кружку держать не могу. Прошу его закурить, и как только выпью, сунуть в рот сигарку затянуться. Сколько я выпил – не знаю. Потом Федя рассказывал, что я сделал глотка два и сразу потерял сознание. Ни о каком куреве и речи быть не могло. Он меня уложил, закрыл одеялом и ушел. Очнулся я через сутки, глаза открыть не могу, чувствую, идет обход. Мед.брат говорит врачу: «Спит или без сознания уже сутки». А у меня какое-то ощущение, что что-то со мной необычное. Соображаю, что подо мной сухо. Ягодицы присохли к подстилке. Говорить не могу, да и глаза не открываются, и ощущаю что-то вроде чувства голода. Днем в обед открыл глаза. На табуретке пайка: масло, сахар и миска с чем-то. А руку протянуть нет сил. Лежу, вспоминаю, что со мной было. Почему сухо? Кое-что припоминаю. Вечером Нюра замечает, что я очнулся, спрашивает: «Ну, как?» Шепчу с трудом: «Сухо». Поняла. Говорит: «Сейчас принесу немного сухарей и жидкого супу». Покормила. Уснул. Утром чувство голода уже сильнее. Главное – подстилка сухая. Санитарка опять меня немного покормила. Говорит: «Много нельзя». Обход. Врач послушала меня, ей доложили, что понос у меня прекратился. Как я уже после узнал, она была удивлена до крайности. Температура в норме. Сильная слабость. Через два дня меня переводят в палату. Значит, выскочил. Коридор – это место для обреченных. Ощущение голода усиливается до невозможности. Ем все, что дают, а кормят хорошо. Но мне мало.

Теперь о моих ангелах-спасителях. Что я о них знаю. Очень мало. Федя – старший санитар, бытовик-малосрочник, скоро должен освободиться и на фронт. Ему лет тридцать – не больше. Отсидел три года. За что, не знаю. Нюра – санитарка (она жила с Федей, конечно, тайно), бытовичка, у нее заканчивался пятилетний срок, должна освободиться через месяц. Говорила, что из Чимкента, Средняя Азия. Видимо, после освобождения туда и уехала, как и собиралась. Лечащий врач – молодая грузинка, очень интересная женщина, можно сказать, красавица – Соломея Петровна Кипиани, срок – 8 лет, член семьи (ч.с.). Терапевт опытный. Очень внимательная. Все радовалась, что «чудо» спасло меня. Впоследствии, когда Нюра и Федя освободились и я уже работал в рентгенкабинете, я ей сознался, какое «чудо» меня спасло. Она ответила, что, возможно, это и так. У них в Грузии дизентерию лечат в народе виноградным крепким вином – и помогает. А спирт с черникой – это дезинфекция и закрепляющее средство. Но могло кончиться и плохо, ведь истощенный кишечник мог не выдержать.

В общем, я стал поправляться не по дням, а по часам. Федя с Нюрой меня подкармливали добавочными порциями. Я стал уже ходить самостоятельно. И вот однажды появляется мой новый спаситель, Гравень Галина Алексеевна – рентгенолог и лечащий врач туберкулезного отделения. Соломея Петровна уехала в Вожаель на совещание в управление, и ее замещала Галина Алексеевна. При обходе она расспросила меня, где я учился, понимаю ли я в электричестве, знаю ли я, что такое рентген. Рассказал, где учился (о сроке и статье знает из истории болезни), в электричестве разбираюсь, о рентгене имею понятие. Этот разговор был неслучайным. У нее из кабинета забирали в армию рентген-лаборанта Чибрина (тогда малосрочников-бытовиков брали досрочно в армию). Я, конечно, ничего не знал об этом. Это мне Федя потом сказал, что она интересовалась у него моим поведением, за что я посажен и т.д. В общем, говорит, что, может, хочет взять работать в рентген, так как кандидатов нет, а Чибрин уходит в армию. По глупости, а вернее, от страха, что я не справлюсь, думаю отказаться. «Дурак» – вот его ответ. «Это же блатная работа, а не лесоповал». Через месяц, когда я уже окреп, меня вызывают к главному врачу Чулочникову Александру Петровичу, там же Галина Алексеевна и начальник сангородка фельдшер Кожина Альбина Александровна (как я потом узнал, она из Архангельска и знала мою маму – работала одно время с ней на Скорой помощи). Разговор был основательный. Я честно сознался, что боюсь не справиться. Галина Алексеевна сказала, чтобы, пока несколько дней Чибрин работает, я походил в рентген-кабинет, познакомился с работой, а главный врач просил посмотреть физиотерапевтическую аппаратуру. Электричество я, мол, знаю. Решили меня выписать в оздоровительную команду, такая была в сангородке. Их держали в бараке с обслугой, они помогали санитарам, а кормили их как больных. Чибрин, оказалось, знает только лаборантскую работу, а ремонтом не занимается (он по образованию медик-фельдшер, лаборантом стал в лагере). Основы работы я у него схватил, а главное показала Галина Алексеевна. В физкабинете я наладил кварц, починил искровую диатермию д’арсонваль. Неисправности были мелкие. Чибрин освободился и ушел в армию. Меня уже официально назначили в обслугу рентгентехником, но еще, оказывается, надо топить печку в рентгене и делать уборку, а также ремонтировать физ.аппараты и рентген (если сломается). Кое-какие книги по рентгену есть у Галины Алексеевны, есть и схемы. Начинаю штудировать, уже действую смелее. Жить определяют в секцию ИТР, то есть инженерно-технических работников. Живут в ней заведующий электростанцией, монтеры, медбратья, медицинские статисты, аптекарь, врач-лаборант. Койки, тумбочки. Светло, тепло.

Вспоминается, как я пришел в первый день в рентген-кабинет. Одел меня каптер Муравов «что надо» – все второго срока: телогрейка (рукава короткие), гимнастерка еще туда-сюда, ватные брюки и на ноги – гтз, то есть бахилы, подшитые кордом. Галина Алексеевна посмотрела, улыбнулась и вызвала Муравова: «Ты что моего работника одел как доходягу? На рентген ездит начальство из Вожаеля, а мне краснеть за него». Я тут же ушел с Муравовым в каптерку, он все дал первого срока, а телогрейку не подобрали, осталась та же. Возвращаюсь в рентген. «Ну, вот это другой разговор, а телогрейку я дам свою, я ее все равно не ношу». Это была для меня роскошь. Сшита по заказу, с прорезными карманами, как полупальто и, главное, по мне. Надо сказать, что Федя мне предлагал вернуть костюм, мол, будешь работать в рентгене и надо быть прилично одетым. Нет, этого я сделать не мог. Говорю: «Пойдешь на волю, в армию, продай, пропей – что хочешь делай, куда хочешь день, но я не могу взять, сам понимаешь».

И вот я работник сангородка центральной больницы Устьвымлага. Здесь кроме зэков лечат и вольнонаемных. Есть для них отдельные палаты. Что в то время представлял из себя сангородок? Это зона с вахтой, вышками по углам, запреткой с той и другой стороны, высоким забором с колючей проволокой, натянутой поверху. Два больших одноэтажных корпуса буквой П. Первый – хирургия. В одном крыле чистая хирургия, в другом – гнойная, где и расположен рентгенкабинет. В чистой хирургии – операционная, перевязочная, кабинет врачей при центральном входе, а с заднего хода – туалет, ванная. В гнойной хирургии – перевязочная, кабинет врача, рентгенкабинет, глазной и физ.кабинеты; также туалет, ванная. В ванной стоят титаны. В длинном коридоре, огороженный ширмой, стоит буфет с посудой, стол-раздаточная. Это хозяйство санитаров отделения. В одном крыле второго корпуса – терапевтическое отделение, в другом – туберкулезное. Небольшой корпус – детское отделение, где лежат заключенные мамы, родившие в лагере детей, и есть палата для детей вольнонаемных. Напротив – кухня. Сзади больших корпусов – барак-каптерка, хлеборезка, продуктовый склад. Сарай – морг. Около вахты – барак обслуги. С одного торца – женская половина (сестры, санитарки), с другого – обслуга и выздоравливающие, у них нары. Эти две половины разделены коридором, где есть умывальники. С другой стороны – большой барак; с одного торца – аптека, а рядом комнатка для женщин-врачей, где жили Соломея Петровна и Галина Алексеевна. В середине вход в коридор – там комнатка для мужчин-врачей и психиатрическое отделение. С другого торца – контора. Кабинет начальника сангородка, нарядчика, бухгалтерия, нач.урч (учетно-рабочей части), кабинет мед.статиста, вернее, отгорожена часть прихожей. И еще небольшой барак, где находятся столярка, сапожная и портновская. Комната для выписанных больных и комната гл.бухгалтера. Небольшой домик, где расположены автоклавная, кубовая. Рядом колодец, из которого брали воду для всего сангородка. Еще один барак (чуть не забыл) – баня для обслуги, прачечная и парикмахерская. За зоной в это время стоял один дом, в нем жили начальник сангородка Кожина, вольнонаемный врач Воробьева Анастасия Филипьевна и две медсестры. Вот и все постройки, которые были при моем поступлении в начале работы. За зоной располагалась конюшня и электростанция, обслуживающая сангородок. Теперь о работающем составе больницы. Возглавляла в то время вольнонаемный фельдшер Кожина Альбина Александровна – начальник сангородка. Из вольнонаемных медиков работали врач-хирург в гнойном отделении Воробьева Анастасия Филипьевна и две сестры Тани (фамилии не помню). У одной был ребенок. Обе работали в гнойном отделении у Воробьевой А.Ф. Вот и весь вольнонаемный состав сангородка в то время. Глав.врачом был Чулочников Александр Петрович (политический, крд, 10 лет), по специальности терапевт, набор 37 года (после освобождения работал на курорте Серегово гл.врачом). Он вел несколько палат туб.отделения, где также вела палаты Галина Алексеевна. Это был солидный мужчина. Довольно пожилой. Суровый. Его побаивались все врачи и работники. Фактически до своего перевода в Вожаель, в вольнонаемную больницу, он в основном командовал сангородком. Основным хирургом был Николай Петрович Филимонов (10 лет крд). При мне он работал 2 года и был переведен на 17 л.п. во второй сангородок, а на его место пришел Никульцев Алексей Семенович. Филимонов -москвич. Опытный хирург, серьезный человек, деловой. Причины перевода не знаю, была какая-то неприятность с вольнонаемным начальством из управления. Говорили так. Глазной врач Незнамов Юрий Александрович – бывший военный врач (10 лет крд, набор 38 года). Это был рассеянный, добродушный человек, он не оперировал и поэтому его заменили Алексеевым Степаном Абрамовичем. Это был тяжелый неуживчивый человек, но знающий окулист. Он оперировал. В свое время (на воле) работал в клинике Филатова. Имел 10 лет крд. Он даже не скрывал, что был связан с троцкистами. Часто грубил больным, персоналу, мог нагрубить кому угодно, но на него не обижались – таков был его характер. После освобождения работал вольнонаемным, и к нему приехала жена, врач-окулист, фронтовичка. Как сложилась их дальнейшая судьба я не знаю. Говорили о Степане Абрамовиче много нехорошего, будто бы он брал взятки и актировал заключенных, по запальчивости мог «заложить», т.е. донести начальству. Утверждать не могу и не хочу. В зоне тоже были завистники, были интриги. Шла борьба за существование. Среди политических были «стукачи», да и бытовиков и приблатненных было достаточно, а из них оперуполномоченные вербовали основную массу стукачей. Но основное ядро врачей, мед.братьев, сестер, санитаров, обслуги были порядочными людьми. Старались помочь другим по возможности устроиться на работу в сангородке, продержать подольше в стационаре, в выздоровительной команде. Я просто перечислю кратко, с кем меня столкнула судьба заключенного. Некоторые из них сильно повлияли на мою судьбу и мировоззрение, помогли выжить в тех условиях. Соломея Петровна Кипиани – врач-терапевт. Мой первый лечащий врач. Галина Алексеевна Гравень – рентгенолог, с которой я проработал много лет в зоне и которая взяла меня работать в рентген. О ней можно написать много. Это человек большой души, много сделавший для меня. Алексей Семенович Никульцев – врач-хирург, оперировавший меня после прободения язвы желудка, можно сказать, вытащил с того света. Мы с ним были в очень хороших отношениях. Александр Александрович Фаренбрух – знающий врач-терапевт, умнейший человек. Александр Владимирович Жмакин – провизор, старый человек, культурный, очень порядочный и пунктуальный, как все аптекари. Вячеслав Ильич Романов – профессор физики, один из коллег Иоффе, мы с ним несколько лет проработали в рентгенкабинете. Гули Гусейн Акбар Акбарович – лаборант, после освобождения я с ним встретился, и он помог устроиться на работу в больницу, встречал и в городе Печоре после освобождения. Андрей Андреевич Иванов – врач-невропатолог, вел у нас психиатрическое отделение. Встречался с ним в городе Печоре в командировке, где он отбывал ссылку после вторичного ареста. Николай Владимирович Смирнов – комбриг, работал в сангородке завхозом, после своего освобождения – вольнонаемным. Календра – фельдшер психотделения. Джан – старший санитар терапевтического отделения, китаец, бывший член Коминтерна, работал с ним на воле в больнице Княжпогоста, где он был завхозом. Ли-чан-лю – санитар гнойного хирургического отделения, бывший танкист китайской Красной Армии. Смирнов Владимир – нарядчик. Фезя – повар. Ларин Николай – санитар чисто хирургического отделения, с ним мы дружили. Леша Боков – электрик, шофер. Марина Андриановна Емельянова – старшая сестра гнойной хирургии. Алмазова Катерина Семеновна – старшая сестра туб. отделения. Лида – сестра туб.отделения. Доктор Стефанов – главврач Вожаельской вольнонаемной больницы. Володя Горбач – возчик. Работали вместе на повале в лесу: Петя Георганов – возчик, Алехин – хлеборез, Муравьев – каптер, Вася Пищиков. Сергей – военный, инженер, москвич, работал в управлении. Сергей Михайлов – электрик. И многие другие товарищи по несчастью, а также вольнонаемные сотрудники сангородка и управления.

Вячеслав Ильич Романов. 

Впервые я увидел Вячеслава Ильича Романова на электростанции сангородка. Электростанция была за зоной и работала только на сангородок. Работали на ней бытовики. Помню хорошо заведующего электростанцией Володю Татаринцева, электриков-мотористов Лешу Бокова (потом он перешел шофером в вожаельский гараж управления), Пашу Чуму (фамилию не помню), Митю Балабанова. Паша и Митя в 42 году ушли в армию на фронт досрочно. В 44 году получил Алексей Боков от Мити письмо: жив, лежал в госпитале, был награжден орденом Красной Звезды.

Когда барахлило напряжение, обычно я бежал на электростанцию сказать, чтобы прибавили напряжение, – рентген не тянет. Через вахту меня выпускали, хотя я еще не имел пропуска. Однажды при такой ситуации я прибежал на электростанцию. У дверей на скамейке увидел высокого седого старика, который что-то писал на финской стружке (финская стружка – это тонкие дощечки толщиной примерно 2 мм и размером 25х10 см, которые изготовляют специальным станком из чурбанов. Этой финской стружкой крыли крыши как черепицей). «Кто это сидит на скамейке?» – спросил я у ребят, которые заводили второй дизель. «Да чокнутый профессор. Пишет какие-то значки на финской стружке. Он у нас сторожем». Я, дожидаясь, когда заведут дизель и дадут ток на рентген, подсел к профессору. Вижу, он делает какие-то расчеты, применяя интегральное и дифференциальное исчисления. «Что вы рассчитываете?» – спросил я. – «Да так просто, ничего». – «Нет, я вижу здесь знаки интегралов». – «Откуда знаешь?». Говорю ему, что я бывший студент и немного знаком с высшей математикой. Так мы разговорились. Срок у него пять лет, статья аса (антисоветская агитация), сам он москвич, физик-экспериментатор. О своей встрече я рассказал Галине Алексеевне, она – другим врачам. Решили помочь ему, вытащить в сангородок. Вячеслав Ильич числился за 11 л/п и на электростанцию ходил сторожить по пропуску. Через начальника санчасти, в/н Кузьму Ивановича Окунева (бывшего спец.переселенца, фельдшера) и врача-невропатолога 11-го л/п Андрея Андреевича Иванова его направили в сангородок как больного. Пока он лежал в стационаре, я познакомился с ним ближе.

Это был высокий худощавый седой человек, высококультурный, очень скромный, говорил тихо, медленно. Человек совершенно далекий от политики, беспартийный. Его предки, как и он, были профессорами Московского университета. Работал он с академиком Иоффе (я видел его фотографии не так давно с группой физиков, соратников Иоффе, в журнале «Наука и жизнь»). Занимался он в основном экспериментальной физикой. Это был большой ученый. Можно думать, если в то время он ездил на курорты в Финляндию, Италию. У него были свои ученики. Когда я познакомился с ним, ему было 72 года. Жена его – артистка Большого театра, а дочь Женя окончила консерваторию, потом по его настоянию поступила в Художественный институт, где когда-то учился Маяковский. Вячеслав Ильич настоял на этом, как он говорил, потому что боялся, как бы, пойдя работать, Женя не опоздала на работу и ее бы не посадили (в то время вышел Указ, и по нему за прогул и опоздание давали небольшой срок). Конечно, я узнал многое, уже работая с ним. Он мне помог познать глубже теорию рентгеновских лучей. Многое рассказывал о жизни в Италии, Финляндии. Это был интереснейший человек. Хотя он был и далек от политики (об этом говорит его «детский» срок – пять лет), он как-то в нашей беседе предсказал, что Сталин после победы над Германией объявит себя чем-то вроде императора, как и Наполеон, – может, иначе будет называться, но суть останется прежней. И действительно, звание генералиссимуса и главнокомандующего ему давало высшую военную власть, а власть партийную давала должность генерального секретаря, гражданскую – председателя Совмина. Вся власть сосредоточилась в одних руках. Когда он (Романов) лежал еще в стационаре, я его снабдил бумагой и журналами, которые мы получали в рентгенкабинет для регистрации больных. Он все продолжал писать свои теоретические работы. Как-то он высказался, что благодаря тому, что его посадили, он сумел оформить теоретически свои эксперименты по физике, которыми занимался на воле. Там ему не хватало времени. Держать его больным дольше было нельзя. Надо было устраивать на работу в сангородке. Куда? В это время начальником базы и сангородка (их объединили) был Санников. Это был старый чекист, очень строгий, но справедливый.

Сангородок перевели на самообслуживание дровами. Надо было заготовлять дрова самим. Санников вызвал нас, пятерых человек – Алехина (хлебореза), Петю Георганова (работника кухни, он возил воду, колол дрова; сибирский здоровяк из Минусинска), Ли-чан-лю (старшего санитара), меня и каптера Муравьева. Все физически крепкие, здоровые. Приказал ходить на лесоповал (на заготовку дров) с семи часов утра до двух часов дня ежедневно, кроме воскресенья, когда выходят на субботник вольнонаемные и персонал сангородка – тогда нам приказано руководить ими, следить за их безопасностью и помогать грузить бревна. Занимались они в основном вывозкой леса, который мы напилили за неделю. Тут же, при нас, вызвал старшего повара и сказал ему, чтобы не было с нашей стороны жалоб на питание. Своеобразная форма приказа об усиленном питании. После прихода из леса мы должны заниматься своей работой, от этого нас не освобождали. Ходили мы в лес без конвоя, по списку, данному на вахту Санниковым, под его ответственность. Валили лес лучковыми пилами. Каждую лесину надо окопать (если зимой), разрубить, спилить, раскрежевать, обрубить сучья (зимой сучья сжечь) и заштабелевать. Работа хоть и считается тяжелой, но при физическом здоровье, хорошем питании, молодости, на свежем воздухе в лесу это шло на пользу. Конечно, это были исключительные условия, не сравнимые с лесоповалом на лагерных пунктах. Мне после двух часов надо было отработать на рентгене и отпускать процедуры в физиотерапевтическом кабинете, и работа затягивалась до 12 часов ночи и дольше. Вот это и помогло устроить Вячеслава Ильича как рентгенотехника, а меня оформили как медбрата физкабинета. При возможности по просьбе Галины Алексеевны я приходил в рентгенкабинет и помогал, вызывая больных, включая аппарат, делая снимки, а Вячеслав Ильич только регистрировал больных. Это ускоряло работу, ведь я был молодой. С Вячеславом Ильичем мы очень хорошо сдружились, если можно так назвать наши отношения при разнице в возрасте. Если при ремонте и разведении растворов я что-то по спешке делал не так, то самое «страшное» его ругательство было «слон в посудной лавке». Так мы и работали до его освобождения и после (до окончания войны). Дело в том, что его после освобождения должны были отправить на 10 л/п (вроде ссылки), а это хуже, чем зона – там те же бараки и общие работы на лесоповале. Через начальника санитарного управления Наталочкина, при содействии врачей, его удалось оформить вольнонаемных рентгенотехником, и так он проработал до окончания войны, а вскоре ему пришел вызов, и не один. В Москву ему разрешения не дали. Вызовы пришли из Рязани, Алма-Аты, а из Уфы пришла телеграмма, что он назначен зав. кафедрой физики Уфимского университета или пединститута (я точно не помню). Вызовы делали ему его ученики, да и с Иоффе он имел переписку. Уезжая, повез несколько чемоданов своих записей, один из которых был заполнен заметками на финской стружке, которые он не успел переписать. При отъезде договорились, что он напишет одно письмо о том, как устроился, на вольнонаемную медсестру, чтобы не иметь неприятности за связь с заключенным. Письмо я получил не сразу. Вячеслав Ильич написал, что встретили его хорошо, прикрепили к нему медсестру для наблюдения и врача, дали усиленный паек. Приезжали к нему жена и дочь. По окончании чтения курса студенты преподнесли ему цветы. О дальнейшей его судьбе я ничего не знаю, иметь переписку с ним было нельзя – это могло навлечь на него большие неприятности. Я всегда с большой любовью вспоминаю об этом прекрасном человеке. Вспомнил еще, что брат Вячеслава Ильича был архитектором в Ленинграде, где и погиб во время блокады, о чем он (Вячеслав Ильич) узнал еще в сангородке.

Это один из примеров взаимовыручки, помощи друг другу «старой гвардии», заключенных довоенного набора. В сангородке, центральной больнице Устьвымлага, было больше возможности помочь товарищам по несчастью. Врачи вообще в лагере имеют все, а особенно в сангородке, где находились лучшие специалисты, у которых лечилось все высшее начальство управления и их жены, дети. Были специальные палаты для вольнонаемного состава, вернее, для начальства, и только в 1948 году за зоной построили отдельную больницу для вольнонаемных, и то в зоне оставили две палаты – одна в хирургии и одна в терапии – для особо важных начальников. Большинство работников сангородка имели политическую статью и только единицы шли как уголовники или бытовики. Было много старых коммунистов, в прошлом крупных работников, жен «врагов народа», сидевших по статье ч.с.и.р. или ч.с.в.н. (вернее, это не статья, а формулировка особого совещания – член семьи изменника родины и член семьи врага народа или, как мы сокращенно говорили, ч.с.). Многие медсестры и медбратья, выучившись у врачей, приобрели специальность медика на зоне и работали не хуже, чем дипломированный персонал, даже лучше. Все они были грамотными, имели высшее образование по другим специальностям и под руководством опытных врачей быстро приобрели необходимые знания и практический опыт. Лаборант Гули Гусейн Акбар Акбарович жил в Ленинграде и работал в университете научным работником, был специалистом по восточным языкам. Катерина Семеновна Алмазова, жена крупного партийного работника Украины, расстрелянного как «враг народа», ранее была педагогом, а в сангородке работала медсестрой в туберкулезном отделении. Валентина (фамилию не помню), гречанка, ч.с., тоже приобрела специальность в сангородке. Слуцкая, будучи ч.с., обучилась в сангородке и работала операционной медсестрой еще при хирурге Филимонове. Воргес (фамилию не помню) работал в терапевтическом отделении и тоже приобрел специальность в сангородке. Вообще, таких было много. Марина Андриановна Емельянова работала старшей медсестрой хирургического отделения. Жена расстрелянного крупного партийного работника Украины, она сидела как ч.с. Не знаю как, вроде, через Красный Крест, но после войны во Франции нашлась ее дочь, которая написала Марине Андриановне письмо и сообщила, что была в фашистских концлагерях, там познакомилась с французом, потом с ним уехала во Францию и уже ждет ребенка. Александр Владимирович Жмакин – старый провизор, интеллигентнейший человек – был у нас аптекарем. Я очень любил слушать воспоминания из его жизни, он был хорошим рассказчиком и прожил интересную жизнь.

 

Освобождение из лагеря

Самое тяжелое время – это начало лагерного существования (жизнью назвать этот период нельзя), но еще тяжелее – это последние месяцы перед окончанием срока и выходом на волю. Кажется парадоксом: впереди свобода, а ты сам не свой. Нервы натянуты, как струны. Недаром, некоторые заключенные, практически не болевшие, умирали в последние месяцы срока, не дожив нескольких месяцев до свободы. Почему? Думаю, что здесь играет роль перенапряжение. Вопросы, вопросы. Освободят ли? Не добавят ли срок? Были случаи, когда оставляли до особого распоряжения, а это еще хуже, так как особое распоряжение может длиться до конца жизни. Если освободят, то дадут ли ссылку? Или отправят в глушь на 10 л/п, где освобожденные жили еще в худших условиях, чем в зоне. Лесоповал, бараки, скудный вольнонаемный паек, да и надо заработать деньги, чтобы его купить, отметки у коменданта каждую неделю. А если все закончится благополучно, то куда ехать? На руки выдается справка об освобождении, по которой на месте прибытия выдадут паспорт (трехмесячный), при условии, что ты найдешь жилье и работу. В справке указана статья 58.10. ч.1 (т.е. политический), значит, в паспорте будет статья о паспортизации – 39, т.е. тебе нельзя жить в городах, поселках, перечисленных в особой инструкции МВД. В общем, живи между небом и землей. Почти так. Думы, думы. Что будет? Как? Кошмарные сны преследуют ночью и все о том же. Лично у меня еще вопрос, учтут ли мне 4 месяца введенных за хорошую работу зачетов, которые, правда, просуществовали всего лишь год, а потом их отменили. Освободят ли меня в октябре или сидеть до февраля 1951 года? Вот и октябрь месяц. Сплав закончен, караванка прошла (подчищали берега от сплавного леса). С несколькими рабочими собираем тросы, сплавляем боны. Живем все трое в нашей сплавной будке (это в трех километрах от 17-го л/п). Четырнадцатого октября меня вызывают в лагпункт. Объявили, что отправляют на пересылку, на освобождение. Это значит, что зачеты учли, сдаю в каптерку постельные принадлежности, пятнадцатого под конвоем с моим формуляром направляют на пересылку. Она уже не такая, как была при прибытии. Стала больше. Бараки, но в них камеры. С вахты меня приводят в камеру освобождающихся. Народу немного. Устраиваюсь на нарах. В камере – одни бытовики, малосрочники, отсидевшие два-три года. Среди них воры, хулиганы, растратчики с разных л/п, но кое-кто меня знает (лежали в сангородке), знают, что отбыл десять лет, да и сам я не новичок, веду себя как положено старому лагернику. Отношение уважительное, ведь десять лет – это срок, да и видят, что я сам могу за себя постоять – силенок и здоровья хватает. Шестнадцатого и семнадцатого идет оформление освобождения. Фотографируют для справки об освобождении, вызывает оперуполномоченный, разъясняет, где мне нельзя жить, берет расписку о неразглашении сведений о лагере. Из предложенных мест жительства выбираю ст. Княжпогост. Почему? Причин много. Во-первых, это недалеко от станции Весляна, а там Аннушка. Во-вторых, надежда кого-то встретить из знакомых, ранее освободившихся. Да и мест, куда можно ехать, немного и далеко. Об Архангельске и разговору быть не может. Решено – в Княжпогост. На пересылке в камере освобожденных познакомился с бывшим воякой, армейским капитаном. У него было три года. Освобождается и едет в Княжпогост, там у него живет знакомая. У нас у обоих кончается срок в двенадцать часов ночи восемнадцатого. Вот и подошел этот час. Вызывают на вахту, вручают справку об освобождении, выдают деньги с лицевого счета (около восьмидесяти рублей), билет до Княжпогоста. Обычно до поезда сопровождает солдат, чтобы проследить, сели ли в вагон. Ведут за один час до прибытия. Это еще шесть часов быть в зоне, сидеть на вахте! Нет! За зону! Капитан и я уговариваем дежурных на вахте (короче, даем на две бутылки водки), и они нас выпускают. Идем по лежневке. Проходим вольнонаемный поселок 11 л/п, проходим автобазу, а вот и сангородок. В окне у Аннушки свет, ждет, прощаюсь с капитаном. Стучусь в окно. Занавеска отдернута, Аннушка машет – заходи. И вот я на воле, вместе с Аннушкой, сидим, пьем чай. Мечтаем и думаем, как и что будет дальше.

Первый день на свободе, состояние необычное. Можешь идти куда хочешь, ты – вольный, но нет чувства полной свободы, нет радости, которую ожидал десять лет, только опустошенность и неуверенность. Преследует какое-то ощущение, что за тобой идет конвоир, даже нет, это трудно передать, какое-то состояние самоконтроля, так ли делаешь, куда идешь, какая-то подсознательная настороженность, как будто за тобой смотрят, тебя конвоируют. Это состояние невозможно передать, и его не поймет тот, кто это не испытал. Психика человека за долгий срок нарушается, и ощущение, что ты не такой человек, как окружающие тебя люди, преследует тебя не месяцы, а годы. Чувство неполноценности, приниженности особенно долго продолжается, когда живешь и работаешь в условиях, где все тебе напоминает о лагере. Это испытывают все, с кем мне пришлось разговаривать из бывших заключенных, отсидевших большой срок. Кажется, мне легче было войти в колею нормальной жизни, ведь я последние годы имел круглосуточный пропуск. Вращался среди вольнонаемных, одевался в нормальную гражданскую одежду, носил волосы, обслуживал больницу для вольнонаемных в Вожаеле (раз в неделю ездил работать в рентгенкабинете и ремонтировать физиотерапевтическую аппаратуру). Бывал в гостях у вольнонаемных работников больницы, управления, но это подсознательное ощущение, что за тобой «идет конвоир», начало пропадать у меня, только когда я переехал в г. Сыктывкар.

Итак, я на свободе, надо устраиваться на работу. Попытка устроить меня рентгенотехником в сангородке, предпринятая Алексеем Семеновичем Никульцевым (он в это время был главным врачом), не привела ни к чему. Сейчас я думаю, что все, что делается, делается к лучшему. Действительно, так и получилось. Останься я там работать, вполне мог бы погрязнуть в этом лагерном болоте. Окружающая среда все время бы мне напоминала, что я «бывший», и как бы сложилась моя дальнейшая жизнь трудно сказать. Все устроилось хорошо, но, увы, не сразу. Начинается моя княжпогостская одиссея. Еду в Княжпогост, это два часа езды на поезде от станции Весляна. Что меня ждет, где устроюсь на работу, где жить? Нет ничего определенного. Вот станция Княжпогост и при ней поселок Железнодорожный. С чего начать? Иду в железнодорожную больницу, в рентгенкабинет. Знакомлюсь с врачом-рентгенологом Лурье Сицилией Осиповной и рентгенотехником Игорем Цихонским. Они тоже «бывшие», только отбывали свой срок в сев.жел.дор.лаге. Здесь, конечно, работы нет, но советуют обратиться в райздрав. Говорят, что там сейчас построена райбольница, но еще не работает, а только начинают завозить туда мебель и оборудование. Иду в райздрав, к заведующей райздравом Мусинской Г.А. Да, действительно, набирается штат для новой больницы (старая была за рекой в маленьком домике, типа участковой). Спрашиваю, нужен ли рентгенотехник? «Да, у нас планируется рентгенкабинет, и техник нужен». Обрадовался! «Ваши документы». Что я могу показать? Паспорта нет – есть справка об освобождении и справка, что я работал рентгенотехником в сангородке Устьвымлага, которую мне дал А.С. Никульцев «по блату», ведь он не имел права давать такую справку. И здесь срабатывает обратный ход. Да, рентгенотехник нужен, но сейчас еще нет рентгенаппарата. Когда он поступит – неизвестно, в общем, отказ в вежливой форме. Надо искать другую работу, где? Еду ночевать на Весляну. Можно представить, с каким настроением. Аннушка успокаивает, но мне ясно, что трудности только начинаются. Вторая поездка – без результата. Как только вынимается справка об освобождении, да еще в ней 58-ая статья, – «работы нет». А где жить? Надо получить по справке паспорт, но перед этим необходимо найти работу и жилье. Получается заколдованный круг. Третья поездка. Надежды почти нет. Иду в контору ачимского леспромхоза – может, удастся устроиться рабочим в лес, на лесоповал. Лучковой пилой владею хорошо, валить лес могу, это искусство освоил в лагере. И вдруг встречаю агронома Лошкевича, который работал в сангородке в подсобном хозяйстве. Что, как, где? Он работал в совхозе, за тридцать или сорок километров от Княжпогоста, агрономом. Освободился уже два года назад. Я делюсь с ним своими бедами. От него узнаю, что здесь Джан – китаец, бывший работник Коминтерна, но где он работает и живет – не знает; здесь за рекой живет Горожанкин – портной (тоже наш, сангородовский). Гули Гусейн Акбар Акбарович, лаборант из сангородка, работает в лаборатории железнодорожной больницы. Всех троих я хорошо знаю. Идем на работу к Гули. Он уже три года на свободе, работает в железнодорожной больнице и по совместительству в районной, так как у них нет лаборатории и лаборанта. Гули встречает меня хорошо, обещает кое в чем помочь, но сегодня уже поздно, рабочий день кончается. Завтра обещает постараться устроить меня на работу в райбольницу. «Гули, как? Я ведь получил там вежливый отказ». – «Утро вечера мудренее, идем ко мне, переночуешь, а завтра все решится». Не могу поверить, берет сомнение. Но выход один. Надо использовать любой шанс. От Гули узнаю, что Джан работает завхозом в райбольнице (пока еще за рекой). К нему приехала жена Катя. Живет здесь. Идем домой к Гули. Живет он с женой, которая приехала к нему из Ленинграда. Снимают комнатку в частном доме. Ужинаем, меня укладывают спать на диван. Утром иду с Гули на работу. Оттуда он звонит Мусинской по телефону. Говорит, что знает меня много лет, рекомендует как хорошего работника и честного человека. Что ни говори, а знакомство и блат – великое дело. Но главное – это чувство товарищества старых лагерников, помощь друг другу в тяжелые моменты жизни. «Иди в райздрав к Мусинской». Иду. «Пишите заявление о принятии на работу, но пока рентгена нет, организуйте физиотерапевтический кабинет, установите аппаратуру и начинайте в нем работать». Оформление заняло несколько минут. Мусинская ведет меня в новую больницу, показывает, где будет рентген, где физкабинет. Аппаратуры пока нет, ее подвезут из склада аптеки. «Что мне сейчас делать?» – «Ждите, когда будут аппараты». На работу оформлен, надо искать жилье. Надо где-то прописаться и получить паспорт. Живу пока у Аннушки на Весляне, езжу на работу в Княжпогост один-два раза в неделю, аппаратов пока нет, сделал проводку к розетке в физкабинете. С жильем и пропиской выручает опять старый товарищ по сангородку – портной Горожанкин. Он живет за рекой у вдовы с тремя детьми как муж. У нее свой дом, и она согласилась прописать временно меня. Получил паспорт «трехмесячный» (такой порядок) и прописался. Поступила аппаратура для физкабинета, установил и начал отпускать процедуры по назначению врачей. Постепенно переводится из-за реки больница.

На выходные езжу к Аннушке. На неделю приехала мама. Встретили ее на Весляне. Знакомлю с Аннушкой. Все хорошо. Надо теперь нам зарегистрировать брак. Отпрашиваюсь с работы в рабочие дни, чтобы съездить в Вожаель в загс. Решили идти 16 километров пешком. Это 23 января 1951 года. Погода хорошая, небольшой мороз, шли весело, валялись в снегу, а когда пришли в загс, оказалось, что Аннушка забыла паспорт. Но все уладили. Работница загса была знакомая, ведь недаром я лечил в физкабинете сангородка вольнонаемных больных, да и на рентгене в сангородке и в больнице для вольнонаемных в Вожаеле бывали многие. Зарегистрировала, выдала свидетельство, а штамп в паспорт Аннушке обещала поставить после.

Вскоре приехала сестра Анны Наташа. Начались хлопоты о переводе Аннушки в Княжпогост на 20 л/п. Комнату мне обещали в общежитии медиков, которое было в бывшей тюрьме, рядом с больницей. Перевод Аннушки в Княжпогост оказался для нее испытанием. Что она, бедняжка, пережила. Сколько ее тиранили. Вызывали в управление, пугали, кричали, мол, с кем ты связываешь свою судьбу, бывшим политическим, бросаешь работу в сангородке и едешь на л/п. Аннушке во много раз пришлось тяжелее, чем мне. Но она все вынесла. Настояла на своем, и я за это ей благодарен всю жизнь.

Время было суровое. В 1949 году начались опять репрессии бывших политических заключенных. Некоторым давали новый срок, некоторых отправляли в ссылку. В ссылку попали бывший комбриг Смирнов Н.В. (в Ухту) и врач-невропатолог А.А. Иванов – в Печору. Да, не просто было для Аннушки все это пережить. Наконец, перевод разрешили. Переезжаем, вернее, Аннушка и Наташа в Княжпогост. Комнату дали, как сейчас говорят, с подселением. Кухня на двоих. В одной комнате живет врач-терапевт Тамара из райбольницы, в другой помещаемся мы – я, Аннушка, Наташа. Быт мы начали с нуля. Кроме постели, двух чемоданов с вещами и чемодана с книгами, ничего нет. Джан дал списанные в больнице кровать и стол. Туалетный столик для Аннушки соорудили из трех чемоданов, застелили вышитой салфеткой (Аннушка много вышивала). Два стула дала Тамара. Кровать Наташе соорудили из чурбанов, на которые положили доски. Над кроватью – вышитый коврик, по стенам – вышивки. Материально «обеспечены». У меня – 450 рублей, у Аннушки – 600 (это в старом исчислении). Из них подоходный, займ, надо хоть немного послать в деревню Аниной маме. Благо за квартиру, за свет и дрова платить не надо. Это по закону оплачивала больница. В начале Наташа не работала, а потом устроилась в буфет на станцию официанткой и ушла от нас жить на частную квартиру. Работа у меня рядом, а вот Аннушке надо ходить 3 км до пос. 20 л/п. Работа у нее в стационаре в зоне хирургом и еще прием в в/н поликлинике. Каждое утро я ее провожал до работы, а надо было идти лесом и около кладбища, дорога пустынная, а вечером ее встречал около вахты и вместе шли домой. Были ли мы счастливы? Думаю, да! У нас ни разу не было никаких размолвок, всегда были вместе, были в компаниях врачей райбольницы, ходили в гости к медсестре Галине Антоновне (с которой Аннушка вместе работала). Все свободное от работы время только вместе. Неустроенный быт, материальная необеспеченность как-то еще сильнее сближали нас, хотелось чем-то порадовать друг друга.

Моя реабилитация

Моя реабилитация остается для меня тайной до сих пор. Во-первых, я никаких жалоб никуда не писал и не думал писать, т.к. «оттепель» еще не наступила. Во-вторых, еще не было ХХ съезда партии, где Хрущев Н.С. прочитал свой доклад о культе личности, еще не начался пересмотр дел, реабилитация ранее осужденных, во всяком случае, мы и мои знакомые об этом ничего не слышали.

А дело было так. Мне пришел вызов на семинар дозиметристов в Московский научно-исследовательский рентгенорадиологический институт им. Молотова. Тогда я был единственным рентгенотехником, занимающимся дозиметрией в Коми АССР. Об этом в институте стало известно из отчета главного рентгенолога Коми АССР Э.П. Титюник, и вызов на меня пришел персональный. Как быть? Въезд в Москву мне запрещен, у меня в паспорте 39 ст. Положения о паспортизации, и за нарушение грозит срок – лишение свободы до трех лет. А ехать надо, т.к. официального документа, разрешающего мне заниматься дозиметрией, у меня нет (я только поступил на заочное отделение в рентгенотехнический техникум). Это нужно не только мне, но и всей рентгенорадиологической службе Коми АССР. О том, что мне запрещен въезд в Москву, я официально ставлю в известность главного врача Республиканской больницы А.Н.Злобину. Тогда я работал в рентгенцентре Коми АССР при Республиканской больнице. Как быть? А.Н.Злобина в то время имела большой вес, была членом обкома Коми АССР, депутатом, и она решила позвонить в МВД Коми АССР (кому – не знаю) и посоветоваться. Кто и как решал этот вопрос – я не знаю, но мне дали добро на поездку в Москву. Оформили командировку, и я еду. Остановился я на квартире у Софьи Григорьевны Шварценберг (врач, с которой я работал в Республиканской больнице, и мы были знакомы семьями, она написала своей маме, чтобы меня приняли) в подмосковном городе Бабушкине. Прописываться не стал, да меня бы и не прописали, а выслали в 24 часа, если не хуже. Придя в институт, я знал, что нужно будет изучать новые дозиметрические приборы, а они вроде засекречены, хотя никакого секрета не было, т.к. описание их было в справочнике по дозиметрическим приборам, который свободно продавался. Но правило есть правило. Всем прибывшим выписывался пропуск на время семинара (на месяц). Береженого бог бережет. Я все взвесил и обратился в специальную службу отдела кадров института, пояснив свое «птичье» положение. Там мне сказали (человек в штатском), чтобы я шел на занятия, и, записав мои установочные данные и адрес, где я остановился, велели зайти через три дня. Эти три дня я чувствовал себя не совсем уютно, но все же через три дня, придя в спецотдел, получил разрешение на занятия. После окончания семинара я еще продлил командировку, чтобы поработать в мастерской института, вернее, ознакомиться с ремонтом новых рентгеновских аппаратов и получить дозиметр, который привез в институт для его модернизации и контрольной градуировки и проверки. По возвращении в Сыктывкар меня в первый же день выхода на работу вызвала главный врач Злобина и говорит, что несколько раз звонили из МВД, спрашивали меня, вернулся ли, и просили сообщить, когда вернусь. Конечно, такая информация меня не могла порадовать, да и Злобина тоже была как-то взволнована. Спрашивает: «Ну что, звонить?» Позвонила при мне, после чего сказала, что я должен срочно, прямо сейчас, явиться в МВД в такой-то кабинет. Честно говоря, сердечко у меня «екнуло». Я знал, какие широкие ворота «туда» и какие они высокие и узкие «оттуда». Но идти надо, и я решил идти сразу же. Говорить или не говорить Аннушке и маме? Нет, не буду. Анна на операции. Да и к чему их нервировать – что будет, то будет. Забежал домой. Взглядом, на всякий случай, простился с детишками и мамой. Зашел в магазин, купил несколько пачек папирос и «чекушку» водки, все это рассовал по карманам. Если заберут, то курево – это дефицит в тюрьме, а «чекушку» тут же нахально выпью – отобрать не успеют.

Вот с таким настроением и мыслями я явился в кабинет следователя, номер кабинета, в который я должен явиться, был мне сообщен. Здороваюсь. Следователь предлагает сесть на стул, а сам достает толстую папку из сейфа. Да, настроение невеселое. Официальные вопросы: фамилия, имя, отчество, статья, срок и т.д. Все, думаю, хана. Чувствую себя прескверно. И вдруг – «Я вам должен объявить, товарищ Филиппов Е.Ф., что ваше дело судопроизводством прекращено». В голове сумбур, что-то я ничего не понимаю, но слово «товарищ», не «гражданин» вроде успокаивает… нет, не то, это трудно передать, что происходит со мной. До меня не доходит, что я реабилитирован, ведь тогда об этом вообще не было слышно и слова «дело судопроизводством прекращено» и «реабилитация» были не в ходу и не были знакомы в том смысле, как они должны пониматься в данной ситуации. Далее следователь зачитывает мне Постановление Президиума Верховного Суда РСФСР от 5 февраля 1955 года и просит расписаться, что мне объявлено об этом такого-то числа такого-то года. До меня все еще не доходит смысл происходящего. Следователь протягивает руку и поздравляет. Что-то начинаю понимать, ведь со сроком не поздравляют. Выхожу в каком-то полусне, бегу домой. Аня как раз пришла на обед, и я говорю ей и маме, что меня вызывали в МВД и объявили о реабилитации, объясняю, что это такое, как это происходило и какое настроение у меня было, когда пошел по вызову. Иду на работу и там сообщаю о моей радости. Захожу к главному врачу (а она, видимо, тоже волновалась, поскольку именно она дала добро на поездку в Москву, а значит на нарушение паспортного режима, ведь ее телефонный разговор перед поездкой не пришьешь к делу). Александра Николаевна поздравила меня и дала три дня отгулов, тем более что я приехал из командировки. На третий день решил идти менять паспорт, чтобы получить чистый, без 39 статьи о паспортизации. Прихожу в паспортный стол, говорю, так и так, надо мне поменять паспорт. В ответ – нам ничего неизвестно, где документ о вашей реабилитации? Говорю, что такого-то числа меня вызывали в такой-то кабинет и объявили, что дело судопроизводством прекращено. Но ничего мне на руки не дали. Начальник паспортного стола позвонил по телефону: да, действительно, мне объявили о реабилитации, но мое дело уже отправлено в Москву. В общем, у меня на руках нет ничего, подтверждающего реабилитацию, а это значит, что я остаюсь при «старых интересах». Тут же пишу в Верховный Суд РСФСР. Еще почему-то запомнилась одна фамилия подписавшего Постановление – Абрамов. Числа и даже года, когда было пересмотрено мое дело, не запомнил в том состоянии, какое у меня было. Я написал в письме о том, что мне объявили о реабилитации, а документа о прекращении дела не дали и паспорт не меняют. Через восемь дней (такой скорости я и не ждал) мне приходит пакет со справкой. Вот она:

«Верховный Суд 3 октября 1955 года № 2139-пдсч

Москва, Продольный пер., дом № 3

Справка

Дело по обвинению Филиппова Евгения Федоровича по статье 58.10, часть 1 УК, осужденного Архангельским областным судом 28-29 мая 1941 года на 10 лет лишения свободы с поражением в правах на 3 года, рассмотрено Президиумом Верховного Суда РСФСР 5 февраля 1955 года. Приговор Архангельского областного суда от 28-29 мая 1941 года в отношении Филиппова Е.Ф. отменен и дело производством прекращено.

Гербовая печать и подпись зам. председателя Верховного Суда РСФСР»

С этой справкой иду в паспортный стол, чтобы заменили паспорт на чистый, то есть без 39-й статьи. Оказалось, что «чистый» паспорт уже выписан. Видимо, тоже пришла справка, однако есть «но». Паспорт выдан без 39 статьи, но на основании паспорта старого, а не – как у всех – на основании Свидетельства о рождении. Когда мне давали подписываться в графе о получении паспорта, то часть какой-то анкеты, где я расписывался, паспортист закрыл и не дал прочитать. Что там было, не знаю, может, указание о негласном надзоре или еще что? То, что он «чистый», я понял, когда после окончания рентгенотехнического училища пошел на практику на завод «Буревестник», а он номерной, то есть пропуск надо оформлять в отделе кадров. Кадровик взял мое направление и паспорт, посмотрел и спрашивает, где я живу в Ленинграде на время госэкзаменов и защиты диплома. Я ответил, что при техникуме. Нас тогда разместили прямо в кабинетах нового здания техникума, хотя я жил на частной квартире, которую мы сняли на время с Аннушкой. Она была в это время на специализации, и я взял с собой Сережу в Ленинград, когда поехал на защиту. А мама осталась со Светой и Мариной дома в Сыктывкаре. Кадровик вышел в соседнюю комнату и через некоторое время возвратился со словами, что мне надо зайти в областное управление милиции на площади Урицкого, и тогда он выдаст пропуск. Остальным студентам, а нас пошло пять человек, пропуска оформил. Вот тогда-то я и понял, какой это «чистый» паспорт. Впоследствии, как я ни рассматривал его, ни сравнивал его с другими паспортами, ничего особенного не находил, хотя какой-то знак был. Испытывать судьбу я не хотел, мало ли что. На площадь Урицкого в областную милицию не пошел, а договорился с начальством техникума, что буду защищать диплом без производственной практики, благо, у меня был стаж работы 16 лет, включая лагерь, и они дали разрешение. Госэкзамены сдал, диплом защитил со студентами дневного отделения, опередив наш выпуск на полгода, но это уже другой разговор, и об этом потом. А вот то, что я в течение нескольких лет находился под наблюдением, это факт. Об этом нетрудно было догадаться, сопоставляя некоторые происшествия.

Меня однажды вызвали в военкомат к военкому под видом того, что я закончил учебу и мне надо присвоить воинское звание. После окончания трех лет поражения в правах меня поставили на воинский учет, хотя я до войны имел «белый» билет, т.е. был освобожден от воинской службы по зрению, но это общее явление, ведь стали призывать и в очках. Дело в другом, как выяснилось позже. Меня просили написать автобиографию, якобы это нужно для присвоения звания, у военкома сидел еще один человек в штатском, и, когда я написал, он спросил, как бы между прочим, за что я сидел. Я сказал, что по статье 58.10, а о подробностях я дал расписку при освобождении не распространяться. В военном билете мне зачеркнули «рядовой» и сверху написали «ефрейтор» или «сержант», точно не помню. Оказалось, как я потом сопоставил факты, МВД или КГБ нужен был образец моего почерка. Кто-то на памятнике Ленину написал стишок, и об этом по городу шли разговоры. А написано было: «Ты, Володенька, проснись, на Никиту оглянись, масла, мяса нет совсем, водка стоит двадцать семь» (тогда как раз подорожала водка). КГБ искал автора, а отсюда вывод – они прекрасно знали мое дело, и им был нужен образец почерка, в связи с этим нашелся предлог. Вызов в военкомат давал возможность исключить меня из списка подозреваемых.

Второй случай. Когда под трибуну была подложена самодельная мина, меня осматривал врач Ардашев (вроде бы на чесотку) и еще за компанию несколько человек. Видимо, взрывчатка, из которой была сделана мина, оставляла какие-то следы на коже. При осмотре Ардашев, а приходилось раздеваться до пояса, как-то смущался, что видно было по его поведению и словам: «Что вы, Евгений Федорович, не обижайтесь, все это формальность». Однако в итоге сделавшего это нашли не по следам на коже, а по газете, в которую была завернута мина. Оба случая меня не касались, но эти проверки говорят сами за себя: штамп «хранить вечно» остается, несмотря на реабилитацию.