- 251 -

МОЙ МНЕ, МАМА, ВОЛОСЫ ДОЖДЕВОЙ ВОДОЙ

 

Я на площади Свободы в Тукумсе, вместе с мамой и отцом. С тех пор, как на месте исчезнувшего памятника Ленину журчит фонтан, бывшая Красная площадь тоже обрела свое прежнее название. Я попросила прохожего сфотографировать нас, всех троих. По краям площади — магазины, в надежде на возрождающееся благосостояние Латвии блестят витрины, суля товары, которые десятью годами раньше казались бы недостижимым чудом. На месте бывшего тукумского потребсоюза, где после возвращения в Латвию в 1948 году работала моя мама, теперь магазин игрушек. Только здание милиции осталось там же, где было, превратившись, впрочем, в полицию. Все изменилось до неузнаваемости с того далекого 7 декабря 1949 года, когда жизнь Лигиты Дрейфелде вторично была разбита. Вслушиваюсь в ее рассказ и физически ощущаю, в каком напряжении она жила с того дня, когда узнала, что одного из бывших ссыльных опять забрали. За ним последовал еще один, и еще. С каждым новым арестом Лигита чувствовала: вот-вот подойдет и ее очередь. Двери отделения милиции были хорошо видны из окна на втором этаже, у которого моя мама работала. И каждый раз, когда они отворялись, Лигита поднимала голову, смотрела — кто вошел, кто вышел. Облегченно вздыхала или застывала в страхе, если вышедший милиционер пересекал площадь в направлении их конторы. Так продолжалось днями, неделями, отчаяние сменялось робкой надеждой: а вдруг беда пройдет стороной? Напряжение становилось невыносимым, и неоткуда было ждать спасения — отпущенных на свободу найти было легче

 

- 252 -

легкого. Ни переезд, ни смена женщиной фамилии в случае замужества — ничто не помогало. Однако приближение «своего милиционера» маме увидеть не пришлось. Она вышла — купить кое-что на рынке. А когда вернулась на работу, он сидел у ее стола и ждал.

 

Лигиту провели через площадь в отделение милиции и заперли в камеру. В тот же день состоялся первый допрос. Младший лейтенант милиции Пумпе обвинил ее в самовольном оставлении места поселения. Оправдания — что у нее было разрешение на выезд из Томской области, но его украли в поезде вместе с другими документами, — не помогли. Вот отрывок из протокола допроса:

«Ответ: 29.08.49. г. в поезде я потеряла паспорт вместе с другими документами.

Вопрос: Где ваше разрешение на выезд из Томской области?

Ответ: Я потеряла его вместе с другими документами. Поясняю, что предъявляла его в паспортный стол Тукумского отделения милиции, получая паспорт 26 апреля 1949 года.

Вопрос: Чем можете подтвердить свои показания?

Ответ: Ничем. Прошу принять во внимание, что паспорт я получила, а для этого нужно было предъявить разрешение на выезд из Томской области»221.

 

Как видно из протокола, младший лейтенант не придал услышанному на допросе никакого значения. Он не мог не знать, что без разрешения на выезд Лигите Дрейфедде не выдали бы паспорт, а без паспорта не прописали бы в Тукумсе и не приняли на работу. К тому же, это было легко проверить — паспортный стол располагался в том же самом здании. В архиве наверняка нашлись бы все предъявленные документы, в том числе и копия разрешения на выезд. Однако Пумпе не был заинтересован что-либо выяснять —

 


221 LVA, 1987. f., 1. арг., 20293. 1., 19.1р.

- 253 -

отсутствие документа было прекрасным предлогом для того, чтобы «правильно» оформить бумаги и обосновать повторный арест222. Свою задачу он выполнил, и дальнейшее его, так же, как всех остальных пумпе в Латвии и во всем Советском Союзе, не волновало. Через несколько дней Лигиту в сопровождении милиционера доставили домой, где приказали собрать вещи. Затем перевезли в тюрьму предварительного заключения возле станции Браса в Риге.

 

Пока что нет ясности — почему в 1948 году небольшой части ссыльных, главным образом молодежи, разрешили вернуться в Латвию. Быть может, это произошло в связи с каким-то особенно секретным решением Министерства внутренних дел СССР или другой инстанции, не известным историкам. Не исключено, что из Москвы поступила инструкция, предназначенная для внутреннего пользования, или даже устное указание руководителям надзорной системы Томска и других районов, в которых жили спецпоселенцы, — при тоталитарной системе подобные указания выполняются без рассуждений. Возможно, молодых людей отпустили, потому что к моменту высылки они были несовершеннолетними, и в хаосе, связанном с войной, власти забыли дать указание о включении их в список поднадзорных по достижении шестнадцатилетнего возраста. А поэтому, не зная, что делать с этими «неучтенными лицами», уполномоченные Министерства внутренних дел в Томске и районах выдали разрешения на их отъезд из Томской области. Так побуждает думать заключение генерал-майора Эглитиса и прокурора Мишутина о том, что «разрешение Лигите Яновне Дрейфелде выдано городским отделом внутренних дел города Колпашево незаконно»223. Заключение это точно так же могло быть фальсификацией, связанной с новыми требованиями МВД СССР. До 1948 года все спецпоселенцы находились на учете в Первом спецотделе Министерства внутренних дел СССР. Затем

 


222 Документы в учетном деле семьи Дрейфелдов заполнялись поверхностно, и потому в книгу "Вывезенные» в данных о Лигите Дрейфелде вкрались неточности. В семейном архиве хранилась учетная карточка Л. Дрейфелде, последняя запись в ней сделана 15. 04. 1948. В книге упоминается, что она сбежала 15. 04. 1947., когда в действительности она находилась в Тогуре. См. Aizvestie / 1941. gada 14. jūnijs / LVA. — Rīga: Nordik, 2001. — 560. Ipp.

223 LVA, 1987. f., 1. apr., 20293. L, 20. Ip.

- 254 -

их передали в Министерство государственной безопасности СССР, затеяв в 1948 году перерегистрацию «спецконтингента». В ходе ее обнаружились крупные недочеты: умершие не были зарегистрированы в своем новом качестве, дети, достигшие совершеннолетия, не приняты на учет, некоторые из ссыльных, совершивших побег, почему-то попросту отпущены. Мертвых «списали», а вот пропавших по иным причинам, в том числе детей, достигших шестнадцатилетнего возраста, начали искать. Сначала в местных масштабах, потом был объявлен всесоюзный розыск.

 

Лигита продолжала беззаботно жить в Тукумсе, не зная, что 10 мая 1949 года она уже объявлена во всесоюзный розыск. Благодаря медлительности советской бюрократической машинерии моей маме посчастливилось прожить в Латвии прекраснейшее лето своей молодости: гулять вдоль морского берега, носить красивые платья и туфли, навещать родных, встречаться с подругами, даже слегка влюбиться и заключить помолвку. Она была «найдена» 8 октября, когда уполномоченный Тукумского отдела внутренних дел подполковник Гайлис на запрос из Томска о местонахождении Лигиты Дрейфелде ответил: да, таковая здесь проживает224. 25 октября пришло письмо из Министерства внутренних дел СССР, в нем уточнялось, что «дети ссыльных по достижении ими 16-летнего возраста должны быть взяты на учет как административно сосланные, чтобы обеспечить надзор за ними» и добавлялось: «Согласно с вышеизложенным просим отправить по этапу обнаруженную вами Лигиту Яновну Дрейфелде, 1926 года рождения, к прежнему месту ссылки в Колпашевский район Томской области, где проживает ее мать, ссыльнопоселенка Дрейфелде Илзе Эмилия Индриковна»225.

 

Когда я начала работу над книгой, мы вместе с родителями пересмотрели скромный семейный архив. В нем

 


224 Там же, с. 17.

225 Там же.

- 255 -

обнаружились уникальные документы и письма, о существовании которых мы забыли. Среди них маленькая, зеленоватая записная книжка — дневник моей мамы, который она вела, когда ее увозили в Сибирь вторично. Мама тут же загородила книжечку руками, точно не желая показывать никому. Я ее понимаю — трудно было бы и мне доверить даже самым близким людям свои интимнейшие переживания. Я не хотела докучать маме неуместным любопытством, хотя сознавала, что для книги этот документ был бы неоценим. Спустя какое-то время, однажды вечером, мама прочитала мне и отцу отрывки из дневника. То было неповторимое переживание — слышать слова, идущие из такого далекого прошлого, и мамин голос, временами прерывавшийся от сдерживаемых слез, а то вдруг звеневший или вздрагивавший от смеха. Кое-где она дополняла читаемое всплывшими в памяти деталями или пояснениями. Весь этот эпизод с чтением дневника я сохранила в книге полностью, как самодостаточную ценность, где щемящая нота прошлого продолжает звучать в настоящем. После долгих колебаний мама согласилась на то, чтобы фрагменты дневника были включены в книгу. Поддаваясь моим уговорам, она преодолела застенчивость и осознала, что дневник — документ, уже принадлежащий не только ей, но истории, ибо доказательно свидетельствует обо всем том зле, которое коммунизм принес ни в чем не повинным людям.

 

Я читала и перечитывала дневник, всякий раз находя в нем новые нюансы, намеки или факты, глубоко затрагивавшие меня, обжигавшие новой болью при упоминании жестокостей, которые пришлось пережить моей матери. Как преступницу, ее пересылали из тюрьмы в тюрьму. Бесправная, униженная, она провела в тюрьмах почти пять месяцев. За это время первоначальное отчаяние уступило место полной апатии, и это, может быть, было единственным

 

- 256 -

средством защитить себя от новых душевных травм в мире уголовников, куда она была брошена. Немногие, нацарапанные простым карандашом листки — документ, сохранивший ее тогдашние переживания: унижения, физическую боль, подавленность, надежды, упрямство, решимость, бессилие. Никогда и никто не сможет погасить все это в памяти и подсознании моей матери и тысяч других ссыльных. Поныне в Латвии почти не исследованными остаются последствия ссылки, ее влияние на дальнейшую жизнь бывших ссыльных и даже на их детей, на поколение, не пережившее ссылку, но росшее в тесном контакте с людьми, прошедшими тернистый сибирский путь226. Ссылка несомненно оставила след также в психике и ценностной ориентации моей и моего поколения.

 

Дневник писался как воображаемые письма жениху, так никогда и не достигшие адресата. Лигите эти странички заменяли связь с миром вне тюрьмы — и писать, и получать письма ей запрещалось. Дневник помогал выстоять и не терять надежду, чувствовать себя полноценным человеком, а не «лагерной пылью».

 

«19 января 1950 года.

Сегодня первый день, когда пишу тебе. Хотела сесть за письмо еще вчера, от полноты сердца. Читала вчера твои письма, взятые с собой. Мне остается рыдать над моей ужасной судьбой. (...) Сегодня получила от тебя посылку. Конечно, очень рада, но мне ничего не нужно, и я не хочу, чтобы ты мне что-либо посылал. Мысленно вижу тебя — как ты стоишь перед тюрьмой и ждешь, но до тебя не достать. Мне иногда хочется верить, что ты и правда приедешь ко мне в Колпашево. Но только иногда.

 


226 M. Виднере исследовала воздействие ссылки на личность, искала ответ — из какого источника брались силы, помогавшие выжить в экстремальных условиях? — однако в этой работе ничего не сказано о последствиях травмы, о влиянии всего перенесенного в Сибири на дальнейшую жизнь ссыльных. См. Vidnere M. Ar asarām tas nav pierādāms... (Слезами этого не докажешь). — Rīga:LU, 1997. — 3i2. Ipp.

- 257 -

25 января 1950 года.

Вскарабкалась к окну, посмотреть, что творится там, вне зоны. Мимо как раз проезжал троллейбус, и он навел на воспоминания. Помнишь, однажды летом у меня оставалось много лишнего времени до поезда, мы оба, чтоб не скучать, сели в троллейбус, покататься, и ты еще сказал — до конца не поедем, там тюрьма. Теперь вот увидела троллейбус, может быть, тот самый, в котором мы ехали так беззаботно. В конце концов я отошла от окна, легла на нары, выплакаться, выплакать все наболевшее. Как все-таки ужасно, что я здесь! Минутами могу быть совсем спокойной — это когда ни о чем не думаю. Но мысли наседают, и они вгоняют меня в апатию. Я не хочу больше выходить на прогулку — сама не знаю почему. Должно быть, тюремные стены отупляют, и теперь меня уже не удивят люди, которые, перетерпев все и выйдя на свободу, становятся боязливыми и ждут лишь новых унижений.

 

27 января 1950 года.

Сегодня уезжаю. Не знаю, что ждет впереди. Мне не нужно думать, за меня думают другие. Это и лучше — я теперь не способна что-либо делать самостоятельно. Нас теперь будет разделять такое расстояние! До сих пор между нами были только стены тюрьмы да несколько троллейбусных остановок. А с этого дня — большие расстояния и тюремные стены. До весны.

 

28 января 1950 года.

Вчера вечером всех, кого назначили к отъезду, отвели на станцию при тюрьме. Этот путь мне выпал в первый раз, но, уж конечно, не в последний. Вещи сложили на сани, которые нам же приказали тащить. Опять мучительно пережила моральное унижение. Хотелось бы мне отупеть до того, чтобы хоть это меня больше не мучило. Только что проехали

 

- 258 -

Великие Луки. Если ты летом поедешь ко мне, тебе придется проезжать эти места тоже — вспомни, что и я все это видела, только через решетку.

 

1 февраля 1950 года.

Я сейчас в Куйбышевской тюрьме и все думаю — как это странно, что совершенно безвинный человек сидит в тюрьме вместе со всякими ворами и бандитами. Хочу рассказать тебе все сначала. В Москве нас, т. е. меня с одной девушкой, Илгой, высадили и перевели в другой вагон, где в купе нас было семнадцать человек. Мне кажется, ты не сможешь это представить — как это в одном купе могут поместиться семнадцать человек. (Мама объясняла мне: «Это было обыкновенное купе, в котором устроили трехэтажные нары. На самом верху нары были сплошные, чтобы там уместились пять человек. Я почти все время плакала».) Ты наверняка не сможешь представить себе, как это — когда хочется пить, но вместо этого надо лежать в страшной жаре и тесноте, на голове друг у друга. Можно плакать и думать, что не выдержишь, но человек может выдержать бесконечно многое.

 

Когда ночью выпустили в коридор «по своей надобности», я была бесконечно счастлива, что могу взять кружку воды — як ней припала и выпила всю. Невозможно высказать, какое это жуткое ощущение, когда хочется пить. (Мама перестала читать и прибавила: «Эту воду я помню. Она была в ведре, стоявшем в туалете. И до чего же противная! Наверняка зачерпнули в первой попавшейся канаве. В серо-зеленой воде плавали куски льда, но ужасно хотелось пить, и я ее пила».)

 

Второе, и самое скверное, что все время лежишь и боишься, что вот-вот начнут выкрикивать всякие гадости! (Опять

 

- 259 -

пояснение: «Да, мы ехали вместе с бандитками, которые нормально и говорить не умели. Одни грубости. В соседнем купе были немки. Те говорили по-немецки. Они, так же, как и мы, не были никакими преступницами».) В первые дни хотелось умереть — казалось, невозможно все это выдержать до конца. Но ко всему привыкаешь. Потом я даже умела отбрить конвоиров с их ехидными вопросами. Однажды меня вызвали из купе и приказали мыть пол, причем для охранника это было большим разочарованием, когда у меня лицо не вытянулось, а наоборот просияло. Он все-таки хотел меня уязвить, спрашивает: ну как, нравится мыть полы? — а я отвечаю с улыбкой, что всю дорогу как раз об этом мечтала, мыть полы — мое любимое занятие. (Мама смеется и с видом победительницы припоминает их диалог: «Этот меня спрашивает: «Наверно, хата и корова у тебя была?» Тоже мне, эталон богатства! Нет, сказала, как отрезала, — пианино было! Он, должно быть, не знал, что это такое. Охранник всячески ко мне придирался. Раз взялся проверять мой чемоданчик, не спрятано ли там чего запрещенного. А что там могло быть — немного тряпок и другие мелочи».)

С ума можно сойти, когда едешь в таких условиях Я страшно досадовала, что у меня так много вещей, — я и поднять-то их почти не могу, а надо нести самой от поезда до машины, целую вечность; чуть не потеряла сознание — хорошо, милиционер отнял у меня груз и заставил мужчин нести его. (Мама вздыхает: «Наверное, увидел, что я ковыляю из последних сил. Чемодан досталось нести одному немцу. У него был с собой аккордеон. Он руки обмотал тряпками, чтобы не обморозить, а то как же он будет играть на аккордеоне. Потом в машине мне пришлось сидеть у него на коленях — даже стоять было негде».) В обморок упасть я не хотела, при виде моей слабости они бы только радовались. В машине опять ехали на головах друг у друга. Привезли нас в тюрьму,

 

- 260 -

и вот тогда мы добрым словом вспомнили рижскую тюрьму, она против здешней — прямо дворец; что уж говорить о рижском обществе и здешнем, где кроме пятиэтажного мата ничего не услышишь. Ты никогда себе не сможешь представить, каково это... («Страшно! — вздрагивает мама. — В Риге мы были в одной камере с другими ссыльными, все достойные люди. А там — среди воров и бандитов».)

 

3 февраля 1950 года.

Я в полном отчаянии. Находиться среди этой публики, которая чувствует себя здесь как дома, которая только и знает, что ругаться, воровать и т. д. — просто невозможно. Писать тебе письмо я не могу потому, что как только эта банда увидит в моих руках бумагу, все окажутся тут как тут и станут рвать этот листок каждый в свою сторону. Теперь чувствую, что впрямь вот-вот сойду с ума, если ничего не изменится. Может случиться, что украдут все до последнего, что нас обеих с Илгой убьют и т.д. Мы ни на миг не оставляем свое место — одной из нас надо сторожить. Эти вокруг только и ждут, чтобы вещи остались без присмотра, обчистят в одну секунду! Была у начальника — просила, чтобы перевели в пересыльную камеру. Обещал. Если выдержу до того, как переселят в другую камеру, может быть, останусь жива. Невозможно описать мое теперешнее самочувствие. (...) Мне раньше и в голову не приходило, что в мире есть люди, подобные моим сокамерницам, и если бы кто рассказал, я бы не поняла. Живу в постоянном страхе и шоке.

 

4 февраля 1950 года.

Все еще остаемся тут, и нет ни малейшей надежды, что скоро уберемся. Есть — и то приходится тайком, иначе на кусок набросятся всей ордой. (...) Сейчас даже Колпашево кажется мне сказкой, и все, что с ним связано, так далеко, так недостижимо — не верится, что когда-нибудь туда доберусь.

 

- 261 -

5 февраля 1950 года.

Сегодня воскресенье и восьмой день, как нас увезли из Риги. Сегодня ты обещал меня навестить, если бы я была в Риге. Опять мысленно представила себе, как троллейбус проходит мимо тюрьмы и как ты в нем едешь. Теперь единственное, что осталось от моей жизни, — это воображаемая встреча с тобой в Колпашеве. Которая, может быть, так и останется моей мечтой, потому что ты, возможно, уже скоро меня забудешь.

 

7 февраля 1950 года.

Вчера вечером через тюремное окошко увидала городские дома. Так как в Куйбышеве тюрьма со всех сторон окружена горами, можно хорошо видеть через окно здания, стоящие на склонах. Это большие, красивые трех- и четырехэтажные каменные дома, в которых наверняка живут счастливые люди. (Взгляд мамы становится мечтательным: «В сравнении с нами они уж наверно были счастливы. Я людей не видела, только огни, они мерцали, точно звездочки. Я думала: люди сидят за столом, ужинают, нормально живут. Насколько там в России люди тогда могли жить нормально — но по сравнению с нами это была другая жизнь».)

 

22 февраля 1950 года

Вчера был такой день, что вообще невозможно описать. В моей камере почти все такие же, как я, и только семеро из воровской шайки. (Мама объясняет: «Всех, таких же как я, согнали в одну камеру. Не помню точно, сколько нас было, но много, не хватало места всем улечься. Мы к тому же боялись приближаться к воровкам, занимавшим середину камеры. Приткнулись на полу у стенки».) За стеной были «мальчики» — 170 человек от 12 до 18 лет. Утром они начали ломать стену, и некоторых посадили в карцер. Это их так разъярило, что они выломали дверь, все надзиратели

 

- 262 -

сбежали. Мы оказались брошены на произвол судьбы. (Мама сызнова переживает тогдашнее потрясение: «Они проломили стену! Взяли доски от нар и дубасили, пока стена не развалилась, Хорошо, никого не прибило. Только опрокинуло парашу. Вломились они, большинство мальчишки, в длинной, не по росту, одежде. Женщины постарше, русские актрисы, посоветовали нам намазать лицо чем попало и закутаться в тряпье. Так мы и сделали».) Наконец один охранник отомкнул двери и крикнул, чтобы мы быстро выходили. Мы все еще спали, можешь представить, какая поднялась паника. У меня руки тряслись, ничего не могла с ними поделать. Конечно, одни выскочили наружу, другие не успели, и так нас застали парни с этими досками, выломанными из лежаков. Нас они не тронули, им хватило тех семи воровок, но до чего же я испугалась! В конце концов мы выбрались из камеры и так остались живы и здоровы. («Мы в тот раз спали на верхних нарах. Когда эти вломились, мы спрятались в соседней камере. Воровок так обработали, что они долго ходить не могли».)

 

26 февраля 1950 года.

Все еще сижу здесь. Вчера под утро видела тебя во сне. Давно ты не появлялся в моих снах — наверно, уже совсем не думаешь обо мне. Ты мило, мило склонился ко мне и сказал: «Лигиточка, думаю, нам обоим лучше было бы жить в деревне». Я молчала, прикидывая в уме, как оно будет, и решив, что мне это подходит, радостно отвечала: «Да, я тоже так думаю».

 

8 марта 1950 года.

Сегодня я уже второй день в Новосибирске. Пять дней провели в пути. На этот раз дорога не была такой трудной, нас в купе было всего десять человек. Ясно, без слез опять не обошлось, хотя я так отупела, что не могу больше и

 

- 263 -

плакать. (Мама оторвалась от дневника. «Как переезжать, так я в слезы. Среди ссыльных была одна русская артистка. Она меня утешала, гладя по голове: все уладится, все уладится! Что там могло уладиться?») Если кто меня обидит, я отвечаю так язвительно, что он умолкает. Въехали в Новосибирск около шести вечера. Так больно было смотреть сквозь решетку на красивый вокзал, с которого без малого два года назад я уезжала счастливая, полная надежд, уверенная, что никогда не вернусь. (Мама плачет.) Конечно, я и сейчас не совсем потеряла надежду, что этот вокзал однажды снова увидит меня счастливой... Сейчас опять тюрьма, и там я буду ужасно скучать по своей мамочке. («А мамочка уже месяц как умерла», — всхлипывает моя мама.) До нее всего 600 км. В Куйбышеве мне было легче, я тогда примирилась с тем, что мама далеко. Здесь по-другому. Каждый день жду, что вызовут тех, кому в Томск; оттуда уж не знаю как, пароходы пойдут только в середине апреля. Так хочется написать письмо маме, я не могу ей сказать, что я здесь, но хотя бы просто заполнить целую страницу словом «мамочка». Сегодня 8 марта. В прошлом году у нас на работе был «бал» — сегодня остались только воспоминания, но и то хорошо! Может быть, и все остальное, на что надеюсь, в конце концов превратится в воспоминания».

 

Продолжения у дневника не было. После трех месяцев пребывания в обществе бандитов и воров маму охватила апатия. Она больше не вела дневник, и все пережитое в Латвии, все с ней связанное, и жених в том числе, казалось вовеки недостижимым видением, никак не связанным с ее теперешней жизнью. Только мысль, что скоро она увидится с матерью, давала ей силу выдержать. В Новосибирской тюрьме ей приходилось несладко, но в Томске, где Лигиту отделяли от мамы каких-нибудь триста километров, тоска сделалась нестерпимой. Мир Лигиты все более ограничивался

 

- 264 -

стенами камеры, где два несоединимых общества — цивилизованное, культурное и криминальное — обитали вместе. Пару раз Лигита в грустную минуту заносила в записную книжку слова только что услышанной песни. Чем-то задели ее банальные строчки, сложенные каким-то завсегдатаем тюрьмы:

Раз в тюрьму я прихожу,

Все сидят и я сижу,

Потому что без тюрьмы

И ни туды, и ни сюды.

И дальше — на мотив еще одной популярной в то время советской песни:

Первым делом, первым делом на допросы,

— Ну, а лагери?

— А лагери потом!

На той же самой странице записаны чудесные стихи Александра Пушкина:

Я вас любил. Любовь еще, быть может,

В душе моей угасла не совсем...

 

В конце апреля лед на Оби наконец прошел, и началась навигация. Присланных по этапу завели на борт большого судна, чтобы везти в места заключения и жительства. В первый раз с 7 декабря, дня задержания, за Лигитой не присматривал вооруженный охранник. Ей, как и другим, не возбранялось ходить по палубе, стоять у борта или сидеть на любом свободном месте. Лигита смотрела в воду, видела краем глаза и деревни по берегам, уплывающие назад. Каждый пройденный километр приближал ее к матери. Очень хотелось вымыться — после тюремной бани прошла неделя; она представляла себе чудесную картину: мама наберет ведро дождевой воды и вымоет ей волосы. «Мой мне, мама, волосы

 

- 265 -

дождевой водой...», — тихо напевала Лигита. Всего один день отделял ее от матери, от надежного убежища.

 

В Колпашево пароход прибыл после обеда. Лигите приказали сойти. Какое-то время она стояла на пристани в растерянности — ждала, что подойдут конвойные и поведут дальше. Не подошли! Тогда моя мама осмелела, прошлась и в одну сторону, и в другую, чтобы проверить — не догонят ли, не крикнут ли: «На место!» Никого. Наконец-то можно было идти по улице без конвоя. Ну, конечно, первый заход в Колпашевскую комендатуру — зарегистрироваться, доложить: прибыла на место поселения. Просмотрев бумаги, что-то там записав в учетную книгу, комендант уведомил, что Лигите Дрейфелде предстоит жить в Колпашеве. «Как в Колпашеве? — изумилась она. — Я должна ехать к моей маме, в Тогур». Наступила тишина. Затем комендант, явно испытывая неловкость, с усилием произнес: «Так вы не знаете, что ваша мать умерла?» Лигита не поняла. Комендант повторил еще раз, уже с раздражением: «Ваша мать Эмилия Дрейфелде умерла 5 февраля».

 

Лигита не помнила, как оказалась на улице. Мамочки больше не было. Она осталась совсем одна.

 

Через несколько месяцев, во второй половине лета, Лигита в очередной раз собралась на кладбище, к Эмилии. Она бывала там часто. Как положено в воскресный день, моя мама принарядилась; в руках у нее был букетик полевых цветов, собранных по пути. Навстречу попались знакомые парни, латыши. Лишь одного она не могла припомнить — значит, новенький. То был Айвар Калниетис, незадолго до того вместе с матерью перебравшийся жить в Тогур. Айвару захотелось как-нибудь привлечь внимание красивой девушки, про беду которой он уже успел услышать.

 

- 266 -

«Барышня, — сказал он, — вы с цветами идете на свидание?» Лигита отрезала: «Нет, на кладбище к матери». И, отвернувшись, пошла дальше. Так на главной улице Тогура впервые встретились мои родители.