АРТАМОНОВ
В тот январский воскресный вечер мы вновь в клубе-столовой подводили итоги производственно-хозяйственной деятельности нашего лагеря за прошедший год. После окончания торжественной части нам всегда показывали кино, и поэтому зал бывал набит нашими телами полностью. Один из обеденных столов был поднят на сцену и накрыт красным сукном. Под портретами всех четырех вождей зажглись яркие лампы, а места за столом президиума заняли начальник лагеря оперуполномоченный Ершов, начальник режима Винтоняк и технорук Майборода. Киномеханик уже скучал, ожидая окончания торжественной части, сидя на своем высоком табурете в конце зала над раздаточными окнами.
Начальником лагеря был в тот год шумный майор родом откуда-то из прикаспийских горных народов, который то ли шутил, то ли и вправду так думал, что всех нас следовало бы повесить. И поэтому нам надо спасибо сказать государству, которое этого не сделало. И не жаловаться. В отличие от начальника лагеря начальник режима Винтоняк таких крупных обобщений не делал, хотя был всегда захвачен множеством разных важных дел. К числу таких дел прежде всего следовало бы отнести ежедневный подсчет зэков, находящихся в зоне. Потом надо
было следить за правильной организацией шмонов как на вахте, так и в бараках, в результате чего год от года росло количество отбираемых у зэков ножичков. Начальник режима Винтоняк был у начальства всегда на виду, и нам не раз приходилось слышать, что его зовут работать в Москву и он бы поехал, если бы не жалко было бросать налаженное хозяйство в зоне и за зоной. Что же касается оперуполномоченного Ершова, то он больше всего любил работать ночью, хотя всех, кто у него бывал в эти ночные часы, в лагере знали наперечет и сторонились их, как чумы. Технорук Майборода, сидящий за столом президиума, был такой же зэк, как и мы. Все знали, что доклады, которые читали нам каждый год начальники, пишет именно он. В этот январский торжественный день он всегда надевал просторный, строгого покроя костюм с одним и тем же галстуком и рубашкой, отчего многим из нас он невольно напоминал Деда Мороза, которого к каждому Новому году достают из коробки. Слушая доклад, мы тихо перешептывались, и, когда шум в зале начинал мешать докладчику, технорук Майборода постукивал карандашом по графину, и тогда, умолкнув на некоторое время, в списке передовиков производства многие из нас могли услышать и свою фамилию, и фамилию своего товарища, точно так же, впрочем, как и в списках нарушителей трудовой дисциплины. И снова количество изделий, которые мы изготовили в прошедшем году, было на пять процентов больше, чем в предыдущем, хотя, как отмечал начальник лагеря, все это опять было достигнуто за счет внутренних ресурсов. Основные же производственные успехи ожидали нас впереди. Все наши надежды, по словам начальника лагеря, были связаны с установкой второй пилорамы, поставку которой Соцгородок твердо нам гарантировал в ближайшие месяцы.
Когда наконец доклад был дочитан и мы приготовились смотреть замечательную трофейную ленту «Скандал в Клошмерле», о которой много слышали, поскольку ее уже показывали на других ОЛПах, произошла совершенно неожиданная заминка. На вопрос технорука Майбороды— нет ли желающих выступить,
вдруг оказалось, что один такой желающий находится среди нас.
— Я хочу выступить! — прокричал голос из зала. Пока мы с удивлением пытались разглядеть, кто это такой смелый, он уже стоял на сцене, а уже поднявшемуся президиуму пришлось не только сесть, но и подать сигнал, чтобы вновь зажгли свет под портретами вождей. Правда, поначалу начальник лагеря растерянно ловил взгляд оперуполномоченного Ершова, но когда тот одобрительно кивнул головой, он свободно расположился на стуле и приготовился слушать. Человек на сцене еще не произнес ни слова, теребя в руках свои бумажки, а мы уже знали, что фамилия его Артамонов, что прибыл он к нам на ОЛП последним этапом и что работает на токарном станке, вытачивая на нем шахматные фигуры и костяшки для канцелярских счетов. Лицо у него было открытое — еще без нашей лагерной усмешки...
— Гражданин начальник! Граждане! Товарищи! — начал свое выступление Артамонов, чуть откашлявшись, но уже по тому, как он произнес эти свои первые слова, мы почувствовали, что стоять на трибуне ему прежде приходилось не раз. — Не смея дать волю сомнениям относительно любой цифры предоставленного нам доклада, все же хотел бы поделиться с вами своими собственными впечатлениями об этом докладе. Признаюсь вам честно, что едва я ознакомился с работой нашего производства, особенно же с вопросами организации труда и контроля за выпуском и качеством продукции, то пришел к очень грустному выводу, что хуже, чем у нас, как говорится, вроде бы и быть не может, а оказывается, как мы узнали из доклада, в прошлом году было еще хуже, и даже известно, что на целых пять процентов...
Зал дружным смехом ответил на эти слова Артамонова. Начальник лагеря удивленно посмотрел на оперуполномоченного Ершова, тот— на Винтоняка, а уж Винтоняк нашел глазами двух привставших со своих мест надзирателей, возможно,, для того, чтобы дать им команду увести Артамонова в кандей, но тут начальник лагеря сказал:
— А что, правильно человек говорит. Не все еще у нас в порядке. Не все у нас ладится, и мы не должны благодушествовать. Есть у нас и такие места, до которых руки еще не дошли. Видимо, речь идет об одном из таких слабых мест нашего производства. Продолжайте говорить, мы внимательно вас слушаем.
— Благодарю вас,— вновь заговорил Артамонов,— возможно, мне действительно не повезло, и я оказался на самом слабом участке нашего производства. Что ж, тем более об этом надо говорить, чтобы предотвратить порчу соседних, хорошо работающих участков. По своему опыту знаю, что если рядом с хорошим коллективом работает плохой, то вскоре они оба начинают трудиться одинаково плохо. Поэтому смех, который я здесь услышал, считаю преждевременным и даже неуместным. Нам, к сожалению, сегодня не до смеха. И это тем более обидно, что производство наше оснащено вполне современным оборудованием. Еще совсем недавно я был одним из руководителей очень крупного хозяйства, и поверьте, что установленное там оборудование по многим параметрам уступало нашему производству. Я имею в виду оборудование, разумеется, только деревоотделочных цехов. Но разве там так работали? Там использовали каждую минуту для производительного труда, и поэтому были результаты. А здесь результаты такие, что и половины, да, да, именно половины мы не делаем из того, что просто обязаны делать, работая на таком оборудовании. И основная причина такого положения — крайне низкая производственная дисциплина. Люди часто надолго бросают свое рабочее место, и оборудование простаивает. Отсюда все наши беды: неукомплектованность деталями, затоваривание наших складских помещений, высокая доля незавершенного производства в общем объеме выполняемых нами работ. Здесь как бы сошлись воедино, нехорошо дополняя друг друга, два фактора: первый — отсутствие твердой направляющей руки со стороны руководителей производства; второй — наплевательское отношение к труду многих наших исполнителей работ, которых, прошу прощения, язык не поворачивается назвать рабо-
чими. Здесь, думается, уместно сидящим в зале напомнить о таких словах, как рабочая гордость и рабочая честь, которые неотделимы от слова «рабочий». Ведь кого мы обманываем? Это только нам кажется, что обманываем государство. На самом же деле прежде всего мы обманываем самих себя!
— Хватит тебе болтать! — выкрикнули из зала. — На суде надо было оправдываться!
— Если кому-то мои слова не нравятся, так я на это мнение плюю! — крикнул в ответ Артамонов. — Я свою правду знаю и буду стоять за нее до конца! Поэтому предлагаю в решение нашего сегодняшнего собрания записать пункт о повышении дисциплины и ответственности за выполняемую работу каждого, кто трудится на нашем производстве. У меня все.
Когда Артамонов прошел на свое место, все сидящие рядом с ним отодвинулись от него. Казалось бы, торжественная часть наконец-то получила полное свое завершение, и нам начнут показывать долгожданное кино, но нет— на сцене опять стоял еще один желающий выступить. Это был Глеб Потресов — высокий, сутулый, тридцатилетний человек с прячущимися за густыми бровями то растерянными, то вспыхивающими в минуты душевного вдохновения глазами. Лицо его было малоподвижно, и все на нем было крупным: и выпирающие скулы, и кадык, и нос, и губы. Знали его в лагере очень немногие, потому что он, подобно хлеборезу и нормировщику, работал ночами. Еще все спали, когда он разносил по баракам списки бригад с указанием всех подробностей нашей лагерной судьбы на этот новый еще не родившийся для нас день. Кому жить, как жил, кому — в другую бригаду, а кому — и на этап. И еще — сколько кому грамм хлеба. Многие любили находить в этих списках свои фамилии и подолгу любоваться ими, написанными тонкой вязью и всегда какими-то необыкновенными небесно-голубыми чернилами. Когда те же люди встречали иногда перед отбоем на трапах высокую, похожую на искривленную жердь фигуру Потресова, они и не подозревали, что именно ему они должны быть обязаны радостью от ува-
жительного— а значит, они еще чего-то стоят в этой жизни — написания их фамилии. И уж совсем немногие, всего несколько человек в лагере, знали, что, отдыхая между написаниями списков бригад, Потресов на пустых бланках записывал своим необыкновенным почерком стихи, которые беспрепятственно уводили его за ворота нашей зоны в медвяные, как он их называл, леса, что со всех сторон подступали к нашей зоне, в тихие деревни, которые раскинулись где-то там за горизонтом, где жили ласковые люди и плескалась в колодцах прозрачная и студеная вода.
— Счастливый человек, — сказал как-то о Потресове инженер Черкасский после того, как он читал нам перед отбоем свои новые стихи, — он один из тех наших замечательных русских людей, которые словно бы совершенно лишены возможности ощущать свою собственную плоть. То есть они, конечно, знают, что она у них имеется, но они вместе с тем как бы и знать про нее ничего не желают...
— Что же он, по-вашему, не совсем живой, что ли? — обиделся я за Потресова.
— Да живой он, живой! — засмеялся Черкасский, но тут же очень внимательно и серьезно посмотрел на меня. — Сколько кругом страданий... Кто же об этом скажет лучше, чем поэт? Если он и вправду поэт...
И вот теперь Потресов, который жил в маленьком домике рядом с вахтой, — еще и поэтому его мало знали в зоне, — стоял, все более распрямляясь, на сцене перед всеми нами, и глаза его разгорались все ярче и ярче.
— Господи, — прошептал инженер Черкасский, — какой странный порыв.
Спотыкающимся, глухим, идущим из самой глубины голосом Потресов стал читать стихи:
Я волком бы выгрыз бюрократизм,
К мандатам почтения нету.
К любым чертям с матерями катись
Любая бумажка. Но эту...
По длинному фронту купе и кают
Чиновник учтивый движется.
Сдают паспорта, и я сдаю
Мою пурпурную книжицу.
К одним паспортам — улыбка у рта.
К другим отношение плевое...
— Плевое, плевое, — закричали из разных концов зала. — Кончай свой концерт! Кино хотим!
— Ладно, Потресов,— сказал, усмехаясь, начальник лагеря,— видишь какой народ у нас нетерпеливый. В следующий раз дочитаешь...
— Тогда я самые последние строки. Можно? — попросил Потресов.
К любым чертям с матерями катись
Любая бумажка, но эту...
Я достаю из широких штанин
Дубликатом бесценного груза.
Читайте, завидуйте, — я — гражданин
Советского Союза.
— Виски ломит, — простонал инженер Черкасский.
— Ну, фраера! Ну, интеллигенция! — весело сказал кто-то за нашей спиной. — До чего, блин, додумались!
Когда Потресов умолк и тяжелый кадык последний раз лег на его впалую грудь, он, снова ссутулившись, медленно сошел со сцены и то ли намеренно, то ли случайно сел на свободное место рядом с Артамоновым. И сразу же, едва он сел, в зале погасили свет и под уютное стрекотание киноаппарата завертелась на экране легкая и веселая французская жизнь вокруг мужского полуоткрытого писсуара. Зал стонал и корчился от смеха, казалось бы, начисто позабыв не только слова, которые совсем недавно произносились на этой же сцене, но и самих себя. И в эти минуты мне казалось, что все мы были повязаны этим смехом воедино, как бы позабыв свои обиды и все фальшивые слова. Кровь и ненависть словно бы оставляли нас в эти минуты...
Леденящий душу крик вмиг заставил меня выйти из этого обманчивого состояния. Еще не зажгли свет, а уж начали падать скамейки и побежали к выходу люди. Когда же свет зажгли, я сразу увидел у самых дверей Потресова, который зажимал рукою рот, видимо пытаясь предотвратить приступ рвоты. На полу, уже присло-
ненный кем-то к стене, лежал с мертвеющим лицом Артамонов, прижимая руки к груди. По пальцам его сочилась кровь...
— Умираю коммун... умираю коммун... — все пытался он мучительно вытолкнуть из своей груди слово, с которым на губах так вскоре и умер.
Священник отец Родион опустился перед Артамоновым на колени, чтобы закрыть ему глаза. Все, кто стоял вокруг, и мы с инженером Черкасским тоже, сняли шапки.
— Блуждающая в потемках душа и случайная смерть всегда рядом ходят, — сказал, вздохнув, отец Родион.
Когда пришли четверо санитаров с носилками и положили на них остывающее тело Артамонова, отец Родион перекрестил его.
— Господи! Господи! — поднял он вверх глаза. — Прими душу грешного раба твоего Артамонова...