в КПЗ — Кто ты, Рудольф Шмидт?
Наступила зима. Вторая моя зима в Чистопольской тюрьме. И снова она оказалась на редкость суровой. От холода, однако, никто не страдал — своим телом согревали камеру, и лишь на прогулке мы ощущали жгучий мороз. Руки и лица мгновенно коченели, становились белыми как мел.
В один из декабрьских дней меня вызвали в коридор с вещами. Я был удивлен. Куда это меня? В этап? Вряд ли. Отсюда обычно отправляли лишь с наступлением навигации.
И вот я впервые после долгого перерыва вновь очутился на улице, правда, в сопровождении конвоира. Прохожих встречали лишь изредка. Они были закутанные, сжавшиеся от холода и спешили домой. Они провожали меня взглядом. Одни с сочувствием — это были чаще женщины, другие враждебно. Вероятно, видели во мне опасного шпиона,
Меня направили в КПЗ (камеру предварительного заключения). Камера, куда меня поместили, была просторная, с нарами и очень холодная. Ее, видно, не топили. Зачем? Здесь обычно людей не держали больше двух-трех дней и холод, безусловно, способствовал ускорению следствия.
По камере взад и вперед ходили шестеро мужиков, которые пытались согреться. У них были расстроенные и, как мне показалось, испуганные лица. Сразу видно, новички, впервые попавшие в подобное учреждение.
— Добрый вечер,— сказал я.
— Здрасьте — послышалось в ответ.
— Откуда пришли? — поинтересовался невзрачный мужчина с помятым испитым лицом.
— Из тюрьмы.
— Не из московского этапа?
— Да. А вы откуда знаете?
— Ходят такие слухи в городе, что привезли большой этап со шпионами, врагами народа и разными контриками. Давно сидите?
— Больше года.
— Охо! — в его голосе я уловил оттенок уважительности.
— А за что? — задал вопрос парень лет двадцати в рваной телогрейке.
— Трудно сказать. Дали пятьдесят восьмую.
— Значит за политику?
— Вроде так. А вы как попали сюда?
— По-разному. У кого документы не были в порядке, а кто самовольно ушел с завода. Ну, а я попал сюда за «скачок» (квартирную кражу).
Через час после того, как я очутился а КПЗ, принесли баланду — довольно густую мучную болтушку с галушками.
Когда надзиратель открыл «кормушку», обитатели камеры в нерешительности топтались на месте, и я решил взять на себя инициативу. Принимал миски и передавал их остальным. Лучшую порцию оставил себе.
— Не хочу,— сказал довольно прилично одетый мужчина в очках. Я сразу обратил внимание на его щегольские белые бурки, обшитые кожей. Похоже, что это был работник торговли.
— Давайте сюда! — приказал я и отобрал у него миску. И еще один из задержанных отказался от еды.
— Не до этого,— объяснил он.
Меня это вполне устраивало, и впервые за год я ощутил чувство сытости или, точнее говоря, полноты, после того как справился с тремя порциями.
Кто-то дал мне еще кусок хлеба, и я блаженствовал. «Какое счастье,— подумал я, — что попал в КПЗ и жаль, если ненадолго».
Сидящие в камере пока еще страдали отсутствием аппетита и находились, выражаясь медицинским языком, в «шоковом» состоянии. Переход от вольной жизни к тюремной для многих большая психическая травма.
На допрос меня вызвали на следующий день после того, как я не без труда одолел добрых три литра густой баланды.
Следователь сидел за письменным столом и смотрел на меня испытующе. Это был блондин, лет тридцати, с мутными глазами и широким утиным носом. Не красавец. К тому же уши у него оттопыривались.
— Садись! — приказал он и показал рукой на табуретку, которая находилась в трех шагах от него.
Следователь не спеша начал листать мое дело, а затем, внимательно посмотрев на меня, спросил:
— Ты где учился?
— В Первом Московском медицинском институте.
— Хотел быть врачом?
—Да.
— А вместо этого занялся контрреволюционной деятельностью? — Я промолчал.
— Молчишь?
— А что сказать? Контрреволюционной деятельностью я не занимался.
— Ладно, об этом поговорим потом. Сначала вот что: расскажи подробно, с кем дружил, когда учился в институте.
— Я, кажется, об этом уже говорил.
— Возможно, но не мне. Поэтому повтори.
«Чего он хочет от меня,— подумал я.— Неужели еще кто-нибудь из моих друзей проговорился?»
Я стал рассказывать о Гельмуте и Аскольде, не забыл также Петера и Пауля, даже вспомнил знакомых девушек. И только об одном человеке я не сказал ни слова. Для этого у меня были основания.
Следователь слушал, записывал и делал кислое лицо. То, о чем я сообщил, не могло его интересовать. Своих друзей я охарактеризовал лишь с положительной стороны. Им осталось только приделать ангельские крылышки.
— Хитришь,— сказал он зло,— нечего морочить мне голову. Я не маленький.
Он немного помолчал, раскрыл коробку папирос и закурил.
— На тебя, между прочим, поступили дополнительные материалы,— сказал он.— Вот почему ты остался здесь в Чистополе. Может быть, сейчас ты вспомнишь еще кого-нибудь из своих друзей?
— Нет. Я имею в виду друзей, а не шапочных знакомых. Таких я мог забыть.
— Не о них речь.
И вдруг я почувствовал страшнейшую боль, словно кто-то ударил меня ножом в живот. Я чуть не вскрикнул, и пот выступил на лбу. Такие адские боли бывают при прободной язве желудка, почечно-каменных коликах и завороте кишок. Желудком и почками я не страдал, а заворот кишок мог быть.
Совсем недавно, часа три тому назад, я съел большую порцию тестообразных галушек, которые могли закупорить кишечник.
Известно, что в России, после поста, во время масленицы многие погибали от заворота кишок, объевшись блинами.
Боль была страшная, и лишь с великим трудом я сдерживал себя. «Что дальше делать,— подумал я.— Как терпеть ее? Следовало бы очистить кишечник, т. е. пойти в уборную, но как? Сказать об этом следователю? Он использовал бы мое бедственное положение в своих целях. И пришлось бы тогда сидеть здесь до утра, если раньше не умру или не накладу в штаны.
Я стиснул зубы и продолжал отвечать на вопросы. Следователь, неожиданно, переменил тему.
— Как тебе нравится в КПЗ? — спросил он.
— Холодновато,— ответил я.
— А в тюрьме?
— Там наоборот душно и жарко.
— А где тебе больше нравится?
Я понял, что это ловушка и поэтому ответил не так, как думал.
—В тюрьме лучше.
— Хорошо. Тогда будешь здесь сидеть, в КПЗ, пока чистосердечно не расскажешь о своих преступных действиях. А сейчас можешь отправляться в камеру. Советую тебе там подумать хорошенько обо всем...
Пришел конвоир. По дороге в камеру я остановился около уборной.
— Гражданин начальник,— обратился я к нему,— у меня сильный понос. Разрешите, пожалуйста.
— Ладно, валяй,— ответил он,— только поторапливайся.
Кишечник освободился с треском, словно выпал кирпич, и сразу стало легче. Боль исчезла, и я вздохнул облегченно. Значит, заворота не было. Два последующих допроса ничем не отличались от предыдущих. Снова те же надоедливые вопросы о моих друзьях. И вот, когда меня вызвали в очередной раз, без всяких предисловий, будто беря быка за рога, следователь задал мне вопрос, на который очень не хотелось отвечать.
— Ты знаешь такого Рудольфа Шмидта?
Тогда я невольно вспомнил длинную историю, которая для меня так и осталась загадкой...
...Это было, если не ошибаюсь, в середине 1939 г., когда я учился в 1 Московском медицинском институте. В то время в Столешниковом переулке существовал читальный зал иностранной литературы, который размещался в небольшой церквушке. Здесь можно было познакомиться с немецкими журналами, чаще всего антифашистскими, а также почитать книги, которые в другом месте не найти, как, например мемуары Казаковы или сказки «1001 ночи» издательства «Инзельферлаг».
Нашел эту читальню мой друг Пауль Донцов. Я приходил сюда регулярно раз в неделю и занимался чтением.
Однажды я обратил внимание на мужчину несколько выше среднего роста, который, как мне показалось, внимательно изучал меня.
Я принадлежу к тем людям, которые плохо запоминают лица, особенно если они заурядные. Но у этого человека было запоминающееся лицо. Светло-русые волосы были зачесаны назад, несколько выступали скулы. Серые глаза смотрели спокойно. Я сразу обратил внимание на удивительно здоровый цвет лица — кровь с молоком, как в таких случаях выражаются. Нос, волевой подбородок и особенно надбровья напоминали мне физиономию классного боксера. Почти чисто арийское лицо, если бы не выступающие скулы. И еще одно бросилось в глаза — выправка. Он ходил медленно по залу, выпячивая грудь и высоко поднимая голову, как кадровый прусский офицер.
Он подошел ко мне и спросил: «Разрешите сесть рядом с вами" — и устроился на свободном стуле.
— Меня заинтересовали ваши журналы. Я не знал, что здесь можно достать немецкие. Как они называются?
— АИЦ — Иллюстрирте Арбейтер Цейтунг (иллюстрированная рабочая газета). С 1933 года этот журнал издается в Праге. Сейчас он носит другое название — «Фольксиллюстрирте».
— Можно посмотреть один из журналов?
— Пожалуйста.
Он перелистал журнал с интересом, а затем спросил:
— По вашему акценту чувствуется, что вы немец. Это так?
—Да.
— Но мне кажется, что вы не из немцев Поволжья? Вы говорите «хохдойч».
— Да. Вы правы. Я жил в Германии.
— И давно вы оттуда? — Мой собеседник перешел на немецкий язык.
— Лет семь.
Началась обычная беседа, стандартные вопросы: где я жил в прошлом, где учился и т. п. Мой новый знакомый говорил без акцента, но обороты речи не всегда были правильными. Говорил он медленно и делал короткие паузы, видимо, чтобы найти подходящее слово.
— А вы тоже немец? — поинтересовался я. Его манера говорить напоминала мне немцев Поволжья, которые долго не имели возможности говорить на родном языке.
— Да. Отец родом из Саарбрюкена, попал в плен во время первой мировой войны. Женился здесь и решил остаться в России.
Когда я сдал журналы и собирался покинуть читальный зал, мой собеседник тоже встал.
— Вы домой? — спросил он.
—Да.
— В какую сторону пойдете?
— К метро.
— Тогда пойду с вами, если не возражаете.
— Пожалуйста.
Мы вышли на улицу.
— Простите, как вас зовут? — обратился он ко мне и улыбнулся. Я назвался.
— А вас?
— Рудольф Шмидт.
— А чем занимаетесь?
— Работаю на авиационном заводе. Летчик-испытатель. Если не ошибаюсь — единственный из немцев.
Мы спустились по улице Горького вниз, в сторону Красной площади. Около кафе «Мороженое» мой спутник остановился.
— У меня предложение. Вы любите мороженое?
— Честно говоря, очень.
— Тогда зайдем сюда и отметим наше знакомство. Рудольф заказал пломбир-ассорти и шампанское.
— Извините меня,— сказал он,— может быть, я назойлив, но у меня здесь в Москве нет знакомых среди немцев. Не с кем поговорить на
родном языке, а забывать его не хочется. Сюда я приехал недавно, а все мои родные живут на Урале.
— Я вас понимаю. У меня сейчас почти такое же положение. В институте немцев почти нет, я их, во всяком случае, не знаю, а со старыми друзьями, с которыми учился в школе, связь почти потеряна.
Мороженое оказалось на редкость вкусным, и мы ели его с большим аппетитом. Когда принесли шампанское, Рудольф разлил его, а затем поднял свой бокал.
— За ваше здоровье,— произнес он. Мы чокнулись, а затем, не спеша, осушили бокалы.
— Вы часто бываете в читальном зале? — спросил Рудольф.
— Обычно по воскресеньям.
— Тогда мы еще встретимся,— ответил он.— Там интересная литература.— Мы еще немного побеседовали, а затем направились в метро, где разошлись.
В следующее воскресенье я вновь посетил читальный зал и сразу увидел Рудольфа. Перед ним лежала куча немецких журналов. Он приветливо помахал мне рукой и сделал жест, чтобы я присоединился к нему.
Я взял книгу В. Бределя «Испытание» и сел на свободное место рядом со своим новым знакомым. Мы поздоровались, а затем углубились в чтение.
Мне трудно сидеть долго без движения, и обычно через каждый час я. выходил в коридор, чтобы размяться. На этот раз Рудольф тоже последовал за мной.
— Долго собираетесь пробыть здесь? — спросил он.
— Пожалуй, не больше двух часов.
— А потом куда?
— Даже не знаю.
— У меня предложение. Пойдемте в Парк культуры. Там погуляем, побеседуем, ну и, конечно, пообедаем. Вы не против?
— Нет. Меня это вполне устраивает.
Вскоре мы покинули читальный зал и направились в метро.
— У меня просьба,— обратился ко мне Рудольф, когда мы спустились по эскалатору.
— Какая?
— Я вам уже говорил, что почти не имею возможности говорить по-немецки. Поэтому могу делать ошибки, а то и просто не могу найти подходящих слов. Пожалуйста, поправляйте меня.
— С удовольствием,— ответил я.
Исправлять Рудольфа приходилось довольно часто. Страдали обороты речи, расстановка слов, беден был словарный запас.
Я заметил, однако, что Рудольф редко повторял ошибки, на которые я ему указывал. У него была отличная память и хорошие лингвистические способности.
— Вы говорите на прекрасном «хохдойч»,— сказал он, когда мы
прибыли в парк,— не то, что наши немцы из Поволжья. Кстати, вы где жили в Германии?
— В Берлине.
— В Берлине? Там же говорят на ужасном диалекте.
— Совершенно верно. Но разговаривать на нем считается плохим тоном, конечно, в хорошем обществе. Это язык простых людей и язык улицы.
— Как понять язык улицы?
— Очень просто. Когда я жил в Берлине и играл со своими сверстниками на улице, то все мы говорили на берлинском диалекте или жаргоне. Между прочим, очень сочном, выразительном и остроумном. Правда, и несколько вульгарном. Дома мне не разрешали говорить на жаргоне, и я тогда переходил на литературный язык или «хохдойч».
— Интересно. А какие отличительные черты у этого диалекта?
— Я не лингвист и мне легче говорить на «берлинском», чем объяснить его. Но существует ряд характерных особенностей. Например, слово «Менш» (человек) употребляется чрезвычайно часто, в т. ч. и как обращение вместо имени или слова «ты».
Берлинец говорит не «их» (я), а «ик» и заменяет постоянно букву «г» на «е», например, вместо «гестерн» (вчера) «естерн», вместо слова «готт» (бог) «ётт», вместо «гут» (хорошо) — «ют»...
— Вы говорили, что берлинский диалект очень остроумный. Может быть, приведете несколько примеров?
— Это довольно трудно, т. к. дословный перевод искажает сочность, и теряется «изюминка». Но, попробую, если человек длинный, берлинец говорит: «Если он в пасху простудил свои ноги, то начинает чихать в троицу». Другой вариант: «Он может пить из водосточного желоба».
О лысом говорят, что он «расчесался пылесосом», или «жаль, что голова загнивает — из нее вышел бы отличный бильярдный шар». Если человек искривлен, то «косит одним плечом». Кто косит, «смотрит левым глазом в правый боковой карман». У кого ноги потеют — у того «сырные ноги». Для крепких напитков такие названия: «медленное самоубийство», «взгляд в загробный мир», «кровавая язва»... Пекарь — булочный архитектор, маляр — кистомучитель, аптекарь — ядосмешатель, парикмахер — мордоскоблитель, зубной врач — мордожестянщик. Если платье у дамы имеет слишком глубокий вырез — она использует пупок вместо брошки.
Но еще раз хочу повторить, на русском языке это не звучит. В парке мы сначала пошли в ресторан. И здесь, так же как и в кафе-мороженое, Рудольф предупредил: «Платить буду я. Вы студент, а студенты, как известно, бедный народ». Я запротестовал.
— Не возражайте,— ответил он,— я тоже был студентом и знаю, что это такое.
О себе и своем прошлом Рудольф почти не говорил и предпочитал расспрашивать меня и слушать.
После обеда мы прошлись немного по парку, а затем сели на одну из скамеек. Разговор шел о репрессиях, которые имели место в 1936— 37 гг., и я выразил свое сомнение в их правомерности.
— Не верю, чтобы такие заслуженные деятели и военачальники как Бухарин, Рыков, Блюхер, Тухачевский, Гамарник, Дыбенко... были врагами народа. Также не верю и знаю, что мои родные не могли быть изменниками родины и контрреволюционерами. Здесь что-то не то.
— Возможно,— не очень определенно ответил Рудольф.
Когда вопросы затрагивали политику, он чаще всего ограничивался туманными высказываниями, из которых трудно было определить, на чьей он стороне.
В других случаях он мне казался настоящим немцем, который хотя и живет в другой стране, но переживает и болеет за свою родину и гордится ею.
Вот так мы и сидели в тени парка, и оживленно беседовали. Но нас интересовала не только одна политика. Нас привлекали не менее остро и представительницы прекрасного пола. И даже ведя беседы на серьезную тему, мы провожали взглядами каждую симпатичную девушку.
— Вы женаты? — спросил я.
— Нет, но у меня есть подруга.
— Кто она? — поинтересовался я.
— Жена одного ответственного работника, который значительно старше ее. Он целиком поглощен работой и не очень справляется со своими супружескими обязанностями.
— Значит, вы выручаете ее?
Рудольф улыбнулся.
— Пожалуй, да. Я однажды видел ее супруга. Во всяком случае, не Аполлон. Небольшого роста, хилый, со впалой грудью, остроносый и в очках. Но по глазам видно, что умный мужик. Да, поскольку начали разговор о женщинах, к вам просьба: познакомьте меня с какой-нибудь хорошенькой немкой. У вас, наверное, есть такие на примете. Этим способом можно значительно быстрее освоить тонкости языка.
— В принципе да. Знакомые девушки у меня есть, но я должен знать, что вы от них хотите? Только получить уроки немецкого языка, или еще что-то?
Рудольф засмеялся.
— Меня интересует не только язык.
— Тогда все понятно. Постараюсь вам помочь.
Просьбу Рудольфа я выполнил недели через три, когда мы еще больше сблизились и уже перешли на «ты».
С Рутой Хольм мы учились в одной школе. Она была года на три моложе меня и внешне весьма привлекательна. Крепко сложенная фигура очень гармонировала с копной густых волос цвета спелой пшеницы и голубыми глазами, которые смело смотрели вперед. Она была без предрассудков и во всех отношениях современной девушкой.
Я договорился с ней о встрече, но пришел не один, а с Рудольфом.
После того, как мы час прогуляли по городу, я нашел предлог, чтобы оставить их наедине.
О результатах нового знакомства Рудольф высказывался неопределенно. Реакция Руты была отрицательная.
— Ну его,— ответила она недовольно,— больше с такими, пожалуйста, меня не знакомь.
Рудольфа, вероятно, больше привлекали внешние качества Руты, чем возможность заняться немецким языком, и действовал он, видимо, слишком напористо. Больше я не предлагал свои услуги в этом вопросе.
Рудольф имел отдельную квартиру и жил недалеко от Красных ворот, в одном из тихих переулков. Под звонком я прочитал другую фамилию.
— Это не моя квартира,— объяснил он.— Хозяин ее находится в длительной командировке, и я ее занимаю временно.
Могу ошибиться, но в квартире было, по крайней мере, две комнаты. Хотя я довольно часто посещал Рудольфа, он никогда не показывал мне свою квартиру и всегда приглашал меня только в комнату, расположенную справа от входной двери. Это было что-то вроде рабочего кабинета: стол, стулья и книжная полка с книгами на русском и немецком языках.
Здесь, в домашней обстановке, Рудольф казался мне другим человеком, несколько скованным и всегда чего-то ожидающим, особенно тогда, когда я приходил к нему без предупреждения, без предварительного звонка. Создавалось впечатление, что ом всегда чем-то встревожен.
Нередко к нему приходили гости и всегда очень ненадолго, минут на пять-десять, редко больше. Я их никогда не видел. Услышав звонок, Рудольф предупреждал: — Посиди здесь без меня. Скоро приду.
Часто я слышал, как он в коридоре с кем-то перешептывался или же провожал своего гостя не то в кухню, не то в другую комнату. Все это казалось мне очень странным и таинственным, если не подозрительным. Довольно часто мы посещали с ним «Метрополь». Мне казалось, что он здесь завсегдатай, т. к. многие посетители, а также метрдотель и официанты здоровались с ним. Что ж, как летчик-испытатель он мог себе позволить такую роскошь.
Однажды рядом с нами оказались немцы из Германии. В то время отношения с Германией улучшились. 23 августа 1939 г. был заключен договор о ненападении, и в прессе уже меньше писали о «коричневой чуме» и «коричневом терроре». Немцы были спортивного вида, лет тридцати — сорока.
— Наверно, представители фирмы,— сказал Рудольф.
— Возможно,— ответил я.— Двое, во всяком случае, имеют высшее образование.
— Откуда ты знаешь? — удивился Рудольф.
— Очень просто. По рубцам на лице. Так называемые «шмиссе». У студентов реакционных организаций, да не только, есть свой кодекс че-
сти и принят так называемый «мензур» — подобие дуэли, когда противники дрались острыми шпагами без масок. Считалось даже неудобным заканчивать университет без этих шрамов, в которых видели знаки мужества.
Немцы скоро заметили, что и мы говорили по-немецки.
— Вы откуда? Не из Поволжья? — спросил один из них в толстых роговых очках.— А может быть, эмигранты?
— Ни то и ни другое,— ответил я и объяснил им наше происхождение. Нас, конечно, интересовало положение в Германии, как живут люди, какая царит сейчас там атмосфера, как решается проблема безработицы. Одно дело читать об этом в газете, другое — услышать от очевидцев. Немцы, действительно, оказались представителями фирмы.
— Безработица? Ее сейчас нет,— услышали мы. По словам наших собеседников в стране произошли значительные положительные изменения. Идет большая перестройка, всем хватает работы... Ответы, которые мы получили, были сказаны весьма оптимистическим тоном.
Хотелось бы услышать подробнее об отношениях к евреям, коммунистам, но немцы вскоре закончили трапезу, попрощались с нами и покинули зал.
— Интересно, из какой области они? — спросил меня Рудольф.— Ты это можешь определить по выговору?
— Могу сказать лишь то, что господин в роговых очках с северо-запада, Гамбурга или Бремена, а тот, со шрамом на правой щеке, саксонец.
— Почему?
— Немцы обычно произносят буквы «ст» как «ш». Они, например, говорят не «стайн» (камень), а «штайн», не «стул» (штуль), а «штуль», не «стунде» (час), а сштунде»... Живущие на северо-западе этого не делают и произносят «ст» как «ст». Что касается саксонцев, то у них особенная интонация.
Мы нередко затрагивали вопросы языка, и Рудольф откровенно восхищался русским языком, считая его самым богатым. Я возражал, и тогда начинались споры... Каждый стремился доказать, что он прав, хотя мы оба не были лингвистами, и, по существу, это был бесполезный спор.
— Вот посмотри, сколько в немецком языке диалектов, которые существенно отличаются друг от друга.
— В русском языке их не меньше,— парировал мой друг.
— Да, но эти диалекты любому русскому понятны. Иногда разница состоит в том, как, например, у волжан, что те «окают», а другие нет. А вот пойми «платтдойч» или диалект швейцарцев — это совсем другое Дело.
— Это все?
— Нет. Есть еще очень богатый охотничий язык, язык преступного мира (гаунершпрахе) и т. п.
— У русских тоже есть богатый блатной язык (феня).
— Тогда найди мне синонимы слова веревка.
Рудольф задумался.
— Веревка, канат, шнур, бечевка... больше не знаю.
— А в немецком есть: заиль, тау, биндфаден, штриппе, лейне, штрик, штранг, реп, фалл, троссе.
— Да, есть еще трос,— оживился Рудольф,— но этим ничего не докажешь. Это частный пример. А сейчас я задам тебе встречный вопрос — имя Александр знаешь?
— Конечно.
— А уменьшительных слов сколько будет в немецком языке?
— Пожалуй, только Алекс и Сандра,— ответил я несколько озадаченный.
— А посмотри, сколько их в русском: Саша, Сашенька, Сашка, Сашуня, Шура, Шурочка, Саня, Алексашка... их несколько десятков.— Рудольф торжествовал, и меня несколько удивила его реакция. Мне показалось, что он болезненно реагировал на мои доводы.
В конечном итоге мы поняли бессмысленность диспута.
В один из жарких летних дней мы отправились на Москву-реку купаться. Пляж был забит людьми, и лишь с трудом мы нашли свободное место. Разделись. На Рудольфе были весьма странные, как сетка, очень прозрачные плавки, которые, по существу, ничего не скрывали. Я бы в таком облачении постеснялся показаться на людях. Моего друга это, однако, не очень смутило и он, как всегда, выпячивая грудь, спокойно прошествовал по пляжу.
Он знал себе цену. Это был видный мужчина. Мы поплавали немного, а затем вернулись на берег. И тут только заметили, что почти рядом обосновались две молодые женщины, которые беседовали по-немецки. Одна из них — типичная немка, с волосами цвета льна и голубыми глазами, была крепко сложена и, с точки зрения Рудольфа, весьма «аппетитна». Другая черненькая, имела приятные еврейские черты лица и стройную фигуру.
Мы быстро нашли с ними общий язык и узнали, что обе эмигрантки. Блондинка, ее звали Эрика, работала в издательстве немецкой литературы и была вынуждена покинуть Германию по своим политическим убеждениям. Лило — ее подруга, как я и предполагал, была еврейкой. Причина вполне достаточная, чтобы оставить фашистскую Германию.
— Какие у вас планы на вечер? — спросила Эрика, когда мы начали одеваться.
— Собственно говоря, никаких,— ответил Рудольф.
— Тогда пойдемте ко мне пить кофе. Я как раз приготовила немецкий «кэзекухен» (творожный торт).
— От такого предложения грех отказаться,— сказал мой друг обрадованно не то из-за возможности вкусно поесть, не то побыть в обществе таких привлекательных женщин.
Эрика жила в просторной комнате, со вкусом обставленной. Мы устроились на диване, в то время как хозяйка переодевалась. Она открыла платяной шкаф и без особого смущения сняла платье, оставаясь в одном
нижнем белье. Затем, не спеша, выбрала юбку и блузку в фольклорном стиле и надела их. Не без интереса мы наблюдали за этой пикантной сценой.
К тому времени Лило сварила кофе и поставила торт на стол. Он был великолепен, и мы съели его с большим удовольствием. Такие торты с толстым, желтым, жирным и нежным творогом я давно не ел.
Я посмотрел на часы. Было уже восемь часов вечера, и меня, вероятно, уже ждали дома.
— Мне пора идти,— сказал я.
— Неужели так рано? — в голосе Эрики звучало сожаление,— гложет быть, останетесь?
— С удовольствием, но я не предупредил, что задержусь. К сожалению, у меня нет телефона.
— Жаль, очень жаль,— сказала Лило.
— Но вы, конечно, побудете с нами,— обратилась Эрика к Рудольфу.
— У меня время есть,— ответил он.
Я встретился с Рудольфом дня через четыре у метро «Дзержинская». У него был как всегда цветущий вид и, так мне показалось, великолепное настроение.
— Жаль, что ты тогда ушел так рано,— сказал он, улыбаясь,— Лило очень рассчитывала на тебя.
— В каком смысле?
— В прямом.
— Это не ответ.
— Могу сказать точнее. Ты ей понравился, и она была не прочь провести с тобой ночку.
— Ты откуда знаешь?
— Мне сказала Эрика.
— А ты не смог заменить меня? — поинтересовался я,— У меня были другие планы.
— Эрика?
—Да.
— Ну и как?
— В двух словах не скажешь. Я был потрясен. Если хочешь знать, впервые встретил такую женщину. Огонь. Сначала она решила применить французский вариант, но он мне не понравился. Я немного подождал и дал ей волю, ну а потом продолжал уже по-своему.
Рудольф вел далеко не монашеский образ жизни, что было вполне объяснимо. От такого здорового тридцатилетнего мужчины, вдобавок еще холостяка, нельзя потребовать целомудрия. Однако, он не был ловеласом и развратником. Случай с Эрикой имел свое объяснение.
— Знаешь,— говорил он мне как-то, в начале нашего знакомства,— я же все-таки немец. Поэтому хочу не только в совершенстве знать свой родной язык, но также знать и психологию, и образ жизни немцев, в том числе и женщин. В Германию уехать невозможно, а вот общаться с нем-
цами можно. В Москве много политэмигрантов, а также специалистов. Но мне кажется, что легче всего усовершенствовать свои знания немецкого языка с таким человеком как ты или с хорошенькой немкой. Ну, а если она к тому же еще доступна, тогда это еще лучше.
Эрика была как раз то недостающее звено, которое помогло ему узнать еще одну сторону немцев. Интимную. В данном случае цель оправдывала средства.
Его поиски в этом направлении не всегда были успешными. Однажды он мне рассказывал: «Знаешь, с кем я познакомился?»
— Понятия не имею.
— С внучкой Вильгельма Пика.
Я ее помнил довольно смутно. Она также училась в школе им. К. Либкнехта, но была моложе меня, очень славная и скромная.
— Успехи были?
— Нет. Она мне очень вежливо объяснила, что близость допустила бы только в том случае, если бы я стал ее мужем. Сам понимаешь, что жениться я пока еще не собираюсь.
О своей работе он говорил мало. Только то, что приходилось летать. С конца весны, когда солнце уже пригревало, и в лесу появились первые проталины, Рудольф, видимо, большую часть времени проводил на свежем воздухе. Это можно было заключить по загорелому лицу, которое приобрело приятный, ровный коричневатый оттенок.
Он занимался парашютным спортом и, судя по его словам, на профессиональном уровне. Однажды, когда я пришел к нему на квартиру, он встретил меня на редкость возбужденно.
— Можешь меня поздравить,— сказал он радостно,— получил премию.
— За что?
— За затяжной прыжок с парашютом.
По его словам Рудольф прыгнул не то с восьми тысяч метров, не то еще выше и раскрыл парашют на очень близком от земли расстоянии. Другой раз он встретил меня, прихрамывая, опираясь на палку.
— В чем дело? — спросил я.
— Отказал мотор. Самолет пришлось посадить на картофельное поле. Хорошо еще, что только отделался ушибами и синяками.
Мы встречались с ним регулярно, обычно раз в неделю. Чаще всего по воскресеньям. Ходили в кино, иногда на концерты, нередко посещали кафе-мороженое на улице Горького. Обедать он предпочитал со мной в «Метрополе», где готовили очень вкусно. Вино не пили, лишь изредка шампанское.
Материально Рудольф жил, видимо, неплохо. Несколько раз мы ходили с ним на почту, откуда он посылал деньги родным на Урал.
Время было сложное и тревожное. Уже шла война. Польша была поставлена на колени, а немецкие самолеты уже бомбили города Франции и Англии, десанты высадились на Крите и в Нарвике...
Я относился к фашизму отрицательно, и было больно и обидно, что в
стране, которую называли страной поэтов и мыслителей, могли сжигать книги моих любимых писателей и преследовать евреев.
А чем виноват человек, если он родился евреем? Как это совмещать с христианской любовью к ближнему?
Но я не отождествлял Германию с фашизмом и а душе надеялся, что эти эксцессы — временное явление, перегибы... И в России существовали еврейские погромы.
Когда начались переговоры с Германией, и был заключен пакт о ненападении, я воспрял духом. Наконец-то здравый смысл взял верх над безрассудством и слепой ненавистью. Восторжествовали благоразумие и дальновидность. Хотелось думать, что в Германии не забыли слова Бисмарка о том, что дружба с Петербургом необходима, чтобы стать хозяином в Европе, и поняли, что вести войну с Советским Союзом бессмысленно.
В прессе почти уже не вспоминали о концентрационных лагерях, а когда передавали сводки о положении на фронтах, подчеркивали, что бомбардировке подвергались только военные объекты.
Война в Польше была для меня не очень понятна, тем более, что советские войска тоже воспользовались моментом и не без согласия Германии захватили западные области. Правда, Молотов называл Польшу уродливым детищем Версальского договора. Сталин, в августе 1939 г., в одном из тостов сказал: я знаю, как немецкий народ любит своего фюрера. Поэтому я хочу выпить за его здоровье.
Все это мне казалось странным и непонятным. Сталин хвалил Гитлера не однажды. Когда в 1934 году Гитлер уничтожил своего верного соратника Эрнста Рэма, на заседании Политбюро Сталин сказал: «Вы слышали, что произошло в Германии? Гитлер, какой молодец! Вот как надо поступать с политическими противниками». (По рассказу А. И. Микояна).
Быстрое и планомерное движение немецких войск во Франции, Дании, Норвегии, десантные операции на Крите и в Нарвике ошеломляли и вызывали во мне, как в немце, что-то похожее на чувство гордости. Но это не было гордостью. Как можно гордиться тем, что убивают людей. Война как таковая — отрицательное явление и несовместима с чувством гордости. Другое дело — талант полководцев, храбрость и бесстрашие солдат, летчиков и подводников. Именно эти качества вызывали во мне подобные чувства.
Об этом я и говорил в беседах с Рудольфом. Он также высоко оценивал боеспособность и дух германской армии, правда, высказывался не в таком возвышенном тоне, как я.
Он почти всегда соглашался с моими доводами, советовался со мной, и со стороны можно было подумать, что из нас двоих я был старшим.
Круг знакомых у Рудольфа был довольно обширный, но дружил он, по-видимому, только со мной.
Очень часто, когда мы прогуливались в центре Москвы, мы заходили в «Метрополь» или в какое-нибудь кафе, обязательно кто-то здоровался с ним. Что это были за люди — об этом Рудольф никогда не говорил. Среди его знакомых были также иностранцы и не только антифашисты.
Как-то Аскопьд, мой друг по институту, познакомил меня с очень интересным человеком, бывшим миллионером и коллекционером со странной фамилией Айшпор. Жил он в коммунальной квартире, в проходной комнате, двери которой заменяло одеяло. Комната была размером не больше восьми квадратных метров. Здесь стояли железная кровать, шкаф, большой деревянный сундук, чемоданы, стол и два стула.
Айшпор был стариком лет под семьдесят, сухоньким, небольшого роста, с изможденным интеллигентным лицом.
Судя по одежде и обстановке в комнате, ему жилось не очень хорошо. Совсем недавно он вернулся из ссылки (Великий Устюг), где находился почти десять лет.
В прошлом страстный коллекционер картин русских художников, он был экспроприирован, как многие подобные ему лица, и выслан. В нем видели представителя эксплуататорского класса, буржуя и классового врага и за это наказали.
С коллекциями ему пришлось расстаться. Пенсия ему не полагалась, и жил он тем, что потихоньку продавал акварели, рисунки и другие небольшие предметы искусства, которые чудом уцелели.
В сундуке и шкафу лежали большие папки с набросками очень известных русских художников и работы маслом Остроухова, Поленова, Васнецова, Бенуа и даже Репина. Аккуратно были завернуты в конверты старые монеты, лежали упакованные иконы, складни и многое другое.
Каждый раз после получения стипендии я приходил к старику, чтобы приобрести какое-нибудь из его сокровищ. Сначала купил две замечательные секиры XVII века, редкую полушку Петра Первого, а затем и картины, в т. ч. Айвазовского, Поленова и Верещагина.
Но далеко не все предметы его коллекции были мне по карману и среди них три, которые меня особенно заинтересовали: гривна весом около 200 граммов серебра, трехрублевая платиновая монета и великолепная икона, изображающая деву Марию, из кости мамонта холмогорской работы.
Была еще одна небольшая картина маслом по дереву с инициалами Альбрехта Дюрера. Был ли это подлинник, Айшпор не знал и берег эту картину на «черный день».
Однажды он попросил меня найти покупателя хотя бы для иконы, и я сразу вспомнил Рудольфа. Цена была сносная — 400 рублей.
Рудольф взял икону, но вернул ее недели через две. Иностранец, которому была предложена икона, видимо, ими не интересовался.
Мы были с Рудольфом самыми обыкновенными друзьями и проводили вместе свободное время не ради политических диспутов, а чтобы погулять, полюбоваться симпатичными девушками и сходить в кино.
Хотя мы часто были вместе, я совершенно не знал его прошлое. Рудольф не любил говорить об этом, а я по натуре своей никогда не страдал любопытством. Собственно говоря, какое мне дело до его прошлого. Важно, чтобы я знал, какой он сейчас.
Многое в нем было непонятно и загадочно. Насторожила меня его
преувеличенная заинтересованность немцами. Это бросалось в глаза. И тогда я невольно задал себе вопрос: а кто он на самом деле?
В марте 1938 года, в один и тот же день арестовали моего отчима Григория Александровича Раппопорта и дядю Стефана Генриховича Аппинга. Моя мать ходила тогда почти каждые две-три недели на Кузнецкий мост, чтобы выяснить их судьбу, но лишь в конце 1939 года ей сообщили приговор: десять лет дальних лагерей, без права переписки. Значительно позже я узнал, что это означает расстрел.
Я также интересовался судьбой своих родных и в связи с этим обратился в соответствующую инстанцию. Там, однако, больше внимания уделили мне, задав целый ряд вопросов, которые не имели отношения к моим родным. Вспомнили моего старого друга Петера Донцова, позже написавшего на меня донос, его брата Пауля, а затем перешли к Рудольфу Шмидту. Кто он, откуда я его знаю, и кому он посылает деньги. Предупредили, что этот разговор не подлежит оглашению, и заставили подписать какую-то бумагу.
После этого я пришел к выводу, что за нами наблюдают. В этом случае я мог предположить, что Рудольф мне не враг и не приставлен ко мне.
Наступил 1941 год. В один из зимних вечеров я зашел к своему Другу на квартиру и как всегда устроился на стуле, рядом с книжной полкой. Кто-то позвонил.
— Я сейчас приду, подожди,— сказал Рудольф и вышел из комнаты. Он был одет в черные брюки и белую рубашку, а пиджак висел на спинке другого стула, в двух шагах от меня.
И вдруг я заметил на лацкане пиджака странный значок с изображением свастики. Я встал, чтобы рассмотреть его поближе, но в этот момент появился Рудольф.
— Любопытный значок у тебя,— сказал я как можно равнодушнее, словно дело шло о значке ГТО или ПВХО.
— Ничего интересного. Тебе показалось,— буркнул мой друг раздраженным голосом, схватил пиджак и вынес его из комнаты. Вернулся он минут через пять и начал меня расспрашивать о новостях, словно ничего не произошло.
«Откуда у него этот значок, и зачем он нацепил его на пиджак?» — невольно задал я себе вопрос. И тогда я вспомнил, что однажды Рудольф упомянул о том, что был в немецком посольстве. Значит, он надел значок со свастикой, чтобы показаться с ним в посольстве. Вопрос только, в качестве кого? В качестве немецкого подданного он бы мог позволить себе такую вольность, но только в самом посольстве.
Для советского человека это означало бы подписание собственного смертного приговора. Правда, с одним исключением — если он сотрудник контрразведки. Но в этом случае снова вопрос: зачем меня тогда спрашивали о нем? Словом, я так и не понял, на чьей стороне мой друг.
А несколько позже произошел странный случай. Я пришел к нему без предупреждения. Рудольф толкнул меня в свою комнату и преду-
предил, чтобы я не выходил. Делать было нечего, и я стал рассматривать книжную полку. И вдруг мое внимание привлекла книга в новой, яркой обложке, словно только что купленная в магазине. На обложке стояло: Адольф Гитлер. Майн Кампф.
Я был поражен и удивлен, однако, спокойно устроился на стуле и начал читать. Так меня и застал Рудольф. Увидев книгу в моих руках, он побледнел, и лицо его приняло свирепое выражение. Таким я его еще не знал.
— Плохо будет, если кому-нибудь скажешь,— произнес он угрожающим голосом и вырвал книгу из моих рук.
— Напрасно волнуешься,— ответил я спокойно,— мы же друзья.
— Ладно, забудем об этом,— сказал он более мягко и хлопнул меня по плечу.
И снова не понял я, кто он? Если работает на немцев, то было бы непростительной ошибкой держать у себя такую книгу и носить фашистский значок. Если работает в нашей разведке, тогда почему испугался? Может быть, из-за того, что я его раскрыл?
Мы продолжали дружить, словно ничего не случилось, и по-прежнему встречались.
В тот памятный вечер мы сидели в «Метрополе» и после сытного ужина выпили шампанского. Я вообще равнодушен к вину и пью лишь в особенных случаях, когда отказаться просто неудобно.
Люди разные бывают после употребления алкоголя — одни веселые, другие мрачные, а то и агрессивные, я же становлюсь добрым и щедрым, особенно к друзьям.
Как всегда, платил Рудольф, и мне вдруг стало стыдно за себя. «Что же получается? — подумал я,— пью и ем за чужой счет, называю себя другом, а держу в секрете, что за ним идет слежка. Какой же я тогда Друг?»
— А знаешь,— сказал я вдруг,— за тобой идет наблюдение.
— Как это понять? — Рудольф сделал удивленное лицо и нахмурил брови.
Тогда я передал ему содержание беседы, которая имела место в одном известном учреждении НКВД.
— Я не должен был говорить тебе об этом,— продолжал я,— но я считаю тебя своим настоящим другом, а среди друзей не должно быть секретов, тем более таких. Есть еще одно обстоятельство, которое заставило меня говорить об этом, не боясь последствий. Мне известно кое-что о тебе,— сейчас ты знаешь кое-что обо мне. Мы квиты.
Лицо Рудольфа стало серьезным и, видимо, он не знал, что ответить.
— Выпьем,— предложил я и поднял бокал с шампанским,— за нашу дружбу.
— Хорошо,— ответил он,— прозит, как немцы говорят,— и осушил свой бокал.
В один из майских дней, а может быть, и несколько позже, Рудольф сказал мне:
— Знаешь, в немецком посольстве страшная суматоха...
Я тогда не придал значения этим словам. Все выяснилось несколько позже.
22 июня, в воскресенье, около шести утра, меня поднял с постели телефонный звонок. Голос Рудольфа звучал необычно взволнованно.
— Плохие новости. Очень плохие. Война!
— Какая война? С кем война?
— Только что передали по немецкому радио, что германские войска начали военные действия и перешли нашу границу. Выступил Гитлер и обвинил Советский Союз в нарушении договора...
Когда я часом позже вышел на улицу, все было еще по-старому. Люди отправлялись на дачи, ходили по магазинам, лица их были веселыми. Никто еще не знал, что началась война.
Последний раз я встретил Рудольфа на улице в разгар лета.
— Не будем сейчас говорить по-немецки,— предупредил он меня серьезно с оттенком грусти,— скоро и меня заберут на фронт. Будет очень тяжело, и не знаю, чем все это кончится. Не знаю, когда мы с тобой еще встретимся. До свидания.
Мы обнялись.
Лишь через 25 лет я узнал, что Рудольф Шмидт был ни кем иным, как легендарным разведчиком. Героем Советского Союза, Николаем Кузнецовым.
Давно я ждал этот вопрос от следователя и вновь задумался. Лучшая тактика на допросе — выжидание и как можно короче отвечать на все вопросы. Не делать отступлений. Каждое лишнее слово может погубить.
Итак, я размышлял: кто же все-таки Рудольф Шмидт? Шпион? Осведомитель? Если он шпион, то не было необходимости прикреплять к лацкану фашистский значок и держать дома «Майн кампф». Это было бы архинеосторожно. Вспомнил и другое: Рудольф назвал себя летчиком-испытателем. А вот когда к нам присоединили прибалтийские республики, он летал неоднократно в Ригу, и привез мне оттуда шикарный фиолетовый костюм в клетку, а Миле чулки-паутинки.
Что он делал в Риге? Испытывал самолеты? Видно, у него были тогда иные задачи. И так можно предположить, что он сотрудничал с нашими органами безопасности. В этом случае следователю было все известно обо мне и Рудольфе.
— Рудольф Шмидт был моим другом,— ответил я.
— А почему о нем раньше не говорил?
— Мне показалось, что вас больше интересуют те, с которыми дружил в институте.
— Опять хитришь? И давно с ним знаком?
— Года два.
— Часто встречался с ним?
— Обычно раз в неделю.
— И что ты нашел общего с ним? Ты, наверно, лет на пять моложе его?
— Этот вопрос надо было бы ему задавать. Он искал знакомства со мной. Общего было то, что мы оба хотели говорить по-немецки. Только он знал его значительно хуже, чем я. Для него это была своеобразная практика. А мне тогда не с кем было говорить на родном языке.
— Ну, и о чем вы беседовали? — на лице следователя появилось ехидное выражение.
— О разном. О спорте, литературе, кино...
— И больше ни о чем?
— Почему? О женщинах.
— Это меня не интересует.
— О новостях в газетах.
— А может быть, еще о чем-нибудь ты говорил с ним?
— Не понимаю ваш вопрос,— ответил я и невольно подумал,— неужели он передал наш разговор в «Метрополе»?
— Хорошо. Если ты такой непонятливый, могу помочь. О чем ты говорил с ним в «Метрополе»?
Мне стало жарко. Надежды мои рухнули. Значит, он был осведомителем. А может быть он главное не сказал?
— Трудно сказать. Мы были там не один раз.
— А все-таки? — настаивал следователь.
— Мы говорили о богатстве немецкого и русского языков.
— И больше ни о чем? — следователь испытующе смотрел на меня, а глаза у него были колючие.
— Не припоминаю.
— Подскажу. Разговор касался персоны твоего друга. Выходит, Рудольф передал наш разговор, во время которого я его предупредил, что за ним слежка. Я, конечно, мог сделать вид, что ничего не понимаю, и даже отрицать подобный разговор. Но это было бы не в мою пользу. Поскольку Рудольф осведомитель, верить будут его словам. В этом случае я оказался бы лжецом. Я решил сказать правду.
— Тебе не было известно, что подобные беседы не разглашаются?
— Я знал об этом.
— Тогда почему ты рассказал?
— Я считал это долгом дружбы, тем более, что Шмидт порядочный человек.
— Интересная точка зрения.
Я боялся, что будет разговор о книге и значках, но следователь об этом не упоминал. Выходит, что Рудольф далеко не обо всем докладывал.
На этом закончился допрос. Следователь, кажется, был доволен. Он добился своего.
— Иди, подпиши! — сказал он,— вот здесь, внизу. Как подписывать протоколы допроса я уже знал хорошо. Главное, чтобы не оказались свободные строки. В этом случае следователь мог бы заполнять их вымышленными, компрометирующими «фактами», «чистосердечными» признаниями и т. п.
В камере все, конечно, интересовались, как прошел допрос, и что слышно на фронте.
— Холодновато было в КПЗ, но зато сытно,— ответил я.
— Чем кормили? — спросил Боос.
— Галушками, ну и, конечно, хлебом. Что касается положения на фронте, знаю лишь, что идут тяжелые бои около Сталинграда.
— Значит, немцы уже на Волге?
—Да.
— Выходит, плохие дела?
— Видимо.
Новости эти воспринимали по-разному. Кое-кто в душе надеялся, что немцы придут в Казань и освободят нас, другие были озадачены продвижением фашистских войск.