НЕ ТОЛЬКО О СЕБЕ
Судьба распорядилась так, что после суда, который состоялся перед самым октябрьским праздником 1951 года, я попал в Орловскую исправительную трудовую колонию. Но прежде с недельку продержали меня в известном орловском «Централе», дня три отсидел в пересыльной тюрьме, где затем проделывалась процедура «торга», как тогда называли это действо. Перед зданием пересыльной тюрьмы, у самых ее ворот, вечером нас, заключенных, человек около ста, построили в две шеренги. И только мужчин.
— Столяра, плотники, выходи! — послышался зычный голос офицера.
Вышли человек семь. Ещё спросил тот же голос, есть ли механики по швейным машинам, портные. Нашлось несколько человек - вышли из строя.
Капитан подошел ко мне, кивнул головой. Я назвался: «58-я, 10-й пункт, часть первая, десять лет»,— как в таких случаях научили меня отвечать на суде.
Я опускаю многие отдельные детали, где и как меня разместили, как встретило меня население колонии, камеры (это особый рассказ), как началось мое перевоспитание трудом.
Меня определили художником в КВЧ (культурно-воспитательная часть). Ни один лагерь, ни одна колония во всей обширно системе Гулага не обходились без такой части. Мне исключительно повезло. Художник с политической статьей — в КВЧ? Немыслимое дело! И как только появился «свой» человек, чуть умеющий! держать карандаш в руках (воришка, между прочим), меня быстренько убрали оттуда.
Колония вмещала в свое нутро заключенных со всех окраин Советского Союза. Здесь встречались люди из Прибалтики, с Кавказа, Украины, со всей матушки-России. Но своих, доморощенных — орловчан — было большинство. Конечно же, они (не все, естественно) находились в лучшем социальном положении: нет-нет да получали передачки от своих близких, пусть скудные, небольшие, но важное подспорье в питании. Потому как вставал, работал и ложился заключенный с потаенной думой: где бы и как достать чего-нибудь поесть, хоть маленький сухарик? На лагерной баланде долго не протянешь. В столовой можно было запросто лишиться пайки хлеба. Чуть зевнул — и с концами, горбушки нет!
Воровство процветало особенно в левом крыле, гражданском, где к тому же находилась пара камер блатарей, шпаны, бандюг, убийц, наводивших страх на все остальное население колонии. С ними боролись, как могли, все — и гражданские, и политические.
— Если назвался груздем, покажь, на что способен,— такую фразу мне преподнес один гражданский зек, узнав, что я художник. Пришлось доказывать в первый же вечер после трудового дня. Кусок фанеры, карандаш да четвертушку бумаги быстро достали. Полгода как не брал карандаш в руки. Не осрамиться бы.
Тесно. Освещение плохое. Тружусь — рисую. Обступили поклонники прекрасного.
— Ого! Да ты смотри, как схож! Здорово! Лихо!
«Не пропаду»,— подумалось. Пайку хлеба и десятку деньгами заработал тут же.
На второй вечер напросился второй натурщик. Начал рисовать. А мне на ушко, наклонившись, подошедший зек шепнул:
— Ты что сюда приехал, деньги заколпачивать? Да если узнает о том кум, а он узнает обязательно, тебе не работать в КВЧ, а может случиться и хуже... Понял?
Я немножко просветился.
— Тебе на Север надо ехать,— как бы продолжил его това-
рищ,— там есть лагеря, где идет хороший зачет: один к трем. Год просидел — три долой! Поговори со своим начальником — он мужик знающий.
И эта дрянная мыслишка крепко засела в моей голове. Непосредственным моим начальником оказался именно тот нескладный, обтекаемый старший лейтенант.
А жизнь колонии шла своим чередом.
Утром, сразу же после подъема, узнавались последние колониальные новости: ночью блатари устроили поножовщину; одного резанули — проигрался в карты; резаного оттаранили к смертникам.
Новая параша (мыльная выдумка) пошла гулять по камерам: «К Первому Мая выйдет указ об амнистии. Многие домой загремят... У тебя какая статья? Пойдешь!»
И тут же со знанием дела объяснялись, какие статьи амнистируются. Да, надеждами жил заключенный. В обеденный перерыв спешно доделывались дела. Кто пришивал пуговицу, кто дописывал жалобу, кто просто сидел, курил. Однажды вдвоем стояли в коридоре, наблюдали через окно-решетку, как двое дюжих надзирателей тащили по зоне парнишку-шпаненка в карцер. Через открытую форточку хорошо слышалось: «Зверюги! Гады!.. Не трогать!..»
Он выворачивался, крутился, кусался, бил ногами. Но мускулистые руки блюстителей тюремного порядка ловко справлялись с мальчишкой — выворачивались конечности, гнулась шея, болталась голова.
На следующее утро новости другие. В одной из камер гражданских статей разоблачили стукача, избили его до полусмерти. «Три дня жизни ему осталось. Сам виноват — сексотом стал». За ним давно наблюдали: «Что-то он в последнее время папиросы длинные стал курить... Не с кумом ли связался?..»
Так и есть. После очередного шмона, совершенного для профилактики в выходной день (для чего заключенных из камер выгоняли во двор), надзиратели так разбросали наши стружкой набитые матрацы и подушки, что ничего не найти. Но соседи подозреваемого стукача случайно подобрали малюсенькую записочку и прочитали: «У нас все в порядке». И подпись: «Репродуктор». Прочитали днем, а расправу, как всегда, чинили ночью, накинув на голову обвиняемого одеяло. Поди докажи, кто бил.
Избитого унесли в медпункт, а там рядом поместили в комнату-лечебницу для умирающих. Из нее никто никогда не выходил живым.