НА УЛИЦЕ ВОИНОВА
Угол в чужом доме. Больной мальчик. Учеба в техникуме. Одинокая встреча Нового года. Мой «стыдливый и робкий» роман. Разрыв с родственниками. Поль Марсель. Ложность положения.
Мама из далекого Свердловска обратилась к своей сестре в Ленинграде с просьбой оказать содействие в моей дальнейшей учебе, обещая при этом все расходы возместить позднее, после возвращения в Ригу. Мамины планы и расчеты были связаны с отцовским страховым полисом,
хранившимся в швейцарском банке. Надо признаться, моя тетя совместно с мужем решили задачу быстро, оперативно и, главное, конструктивно. О моральной стороне их поступка судить не берусь. Родственные взаимоотношения всегда сложны и непредсказуемы. Я уже писал, что муж тети был коммерческим директором текстильной фабрики, и хотя шел октябрь, он меня, как фронтовика, без особого труда пристроил на первый курс индустриального техникума легкой промышленности, в системе которой он сам работал. Неожиданно быстро был решен вопрос и с жильем.
На улице Воинова, в отдельной двухкомнатной квартире проживала Елена Борисовна с двенадцатилетним мальчиком, больным от рождения. Его нельзя было оставлять одного, требовалась постоянная опека. Мне предложили, как в былые «петербуржские» времена, снимать «угол», с условием, что часть времени я буду проводить с больным ребенком в виде доплаты за питание. Так я поселился на Воинова. Сегодня, вспоминая то далекое время, мне становится не по себе, я даже начинаю сомневаться, а было ли все это? Продавленный диван, на котором я спал в углу проходной комнаты без окон, ни в чем не виноватый мальчик с непонимающим, отрешенным взглядом...
Учеба в техникуме и положение фронтовика обеспечили мне прописку, стипендию, продуктовые карточки и американо-канадскую помощь, как говорят сегодня, «гуманитарку», — в виде одежды. Когда я впервые переступил порог техникума, меня встретили недоуменные взгляды пятнадцати- шестнадцатилетних юношей и девушек, среди которых я опять, как в далекой Анцыри, чувствовал себя не только переростком, но и чем-то вроде «пожарной каланчи». Все мои однокурсники по техникуму кончили в свое время семилетку, я же — восемь классов чужестранной школы, где в учебном процессе основное внимание обращалось на языки (русский среди них отсутствовал), литературу и историю, в том числе древнюю. Словом, разрыв в школьной подготовке был разительный. Преподаватели понимали всю сложность моего положения. Они старались мне помочь, но разве я в силах был познать в короткий срок то, что мои однокурсники проходили годами, разве в моих силах было преодолеть или хотя бы сократить разницу в возрасте?
На Воинова во второй половине дня меня ждал больной мальчик, а вечером уроки и еще раз уроки. Для меня была очевидна вся бесполезность этих занятий, но ведь нужно было как-то существовать, иметь прописку, право сообщать маме, что я учусь, получать стипендию. Мои родственники давали мне постоянные наставления, как надо жить. Как не надо, я сам знал, но я совершенно не знал, что нужно делать, чтобы вообще жить.
Я был тощий, как папироса «Прибой» (если только кто таковые помнит). Но дело было не в этом. Мне отчаянно не хватало фронтового, пусть даже смертельного, но свободного воздуха, моей рижской самостоятельности. Я не мог принять ту «правильную», сытую жизнь, которую вели мои двоюродные сестры в своих родительских домах. Нет, я не завидовал им, просто не хотел, чтобы они лезли ко мне в душу.
Постепенно я начинал вживаться в окружавшую меня на Воинова среду, странную и непривычную. Социальный статус Елены Борисовны был очень удобен для того времени. Домохозяйка, она жила на деньги, присылаемые мужем, подполковником медицинской службы, который находился в Австрии в составе наших войск и, как мне казалось, домой к жене и сыну не торопился. Со своей стороны, Елена Борисовна не выражала особой тоски по «любимому мужу». Деньги поступали исправно, иногда приходили посылки с красивыми вещами. Хозяйка моя была броской женщиной: типичная брюнетка, волосы с редкой проседью, черты лица близкие к цыганскому типу, глаза черные и блестящие, губы яркие. В одежде также преобладали яркие цвета, что подчеркивало некоторую вульгарность образа в целом.
К сыну она относилась прохладно-ровно, с пониманием того, что впереди ее ждут еще более тяжелые времена. Он страдал, по современному определению, детским церебральным параличом с редкими приступами эпилепсии. Я об этом узнал слишком поздно, уходить мне уже было некуда.
Для Елены Борисовны в ее сорок два года сын, видимо, был больше обузой, нежели желанным ребенком: он лишал ее свободы выбора, связывал своей болезнью. Материнской любви и тепла в доме не ощущалось. Наши отно-
шения с Еленой Борисовной отличались корректностью. Да, я был постояльцем, но не тем, которого терпят только из материальных соображений. Кажется, она считала, что такого привлекательного квартиранта можно было «показывать» подружкам. Я иногда ловил на себе ее задумчивый и в то же время отрешенный взгляд.
В целом, мы мало виделись. Утром я уходил в техникум, возвращался домой после двух часов дня, и Елена Борисовна кормила меня обедом, именно «кормила» — сама она ела отдельно. Шел первый послевоенный год, карточная система продолжала действовать, жизнь была трудной.
В доверительной беседе Елена Борисовна расспрашивала о моей прошлой жизни. Подробностей я избегал, описание моего детства было строго дозированным, в Сибири мы оказались по причине эвакуации из Риги, затем фронт, ранение, работа шофером и прочие несущественные мелочи. «Белым пятном» оставалось столь продолжительное пребывание мамы и сестры на Урале и их «нежелание» вернуться в Ригу, но я это объяснял хорошим местом работы сестры, от которого она пока не хотела отказываться. Приходилось все время быть начеку, строго придерживаться «легенды», тем более что на углу Воинова и Литейного, то есть в двух шагах от моего местопребывания, находилось здание, окрещенное ленинградцами «Серым домом», где располагалось областное управление КГБ.
К Елене Борисовне частенько забегали подружки, о которых я ничего не знал, да и не хотел, знать. Они были примерно ее возраста или чуть старше. И только одна из них, Нина, была значительно, лет на десять, моложе других. Насколько я понимал, по сути своей одинокие, они ужасно любили посплетничать за чашкой чая, поперемывать косточки своим знакомым. Раскрывались они, когда на столе появлялась бутылочка. Под скудную закуску в виде отварной картошки с селедкой они на глазах молодели и хорошели. Нина выделялась своей непохожестью на остальных. И дело было не в возрасте. Волосы русые, забранные в короткую, толстую косу, профиль лица удлиненный, нос с горбинкой, глаза серые, неулыбчивые. Рост выше среднего, телосложение не изящно-городское, а скорее степное, сильное. В моем представлении она была из
тех, кто «коня на скаку остановит». После выпитой рюмки Нина становилась веселой, низким голосом запевала неведомые мне тогда русские народные песни. Как сказала Елена Борисовна, Нина была потомственной казачкой и... «женщиной с большим опытом». Что она имела в виду, я не понял, а переспрашивать не хотелось.
Квартира на Воинова имела своеобразную планировку. Кухня, очень холодный туалет с деревянным бачком, далее две комнаты, из которых первая проходная, темная, без окон, отгороженная от следующей за ней трехстворчатой дверью. В проходной стояли большой квадратный стол со стульями и два старых дивана, а также нечто типа серванта. Все старое, какое-то допотопное. Ванная в квартире отсутствовала.
На одном из диванов, старом и продавленном, было мое «лежбище». Когда к Елене Борисовне приходили гости, они располагались за столом, в так называемой «моей» комнате, а я удалялся на хозяйскую половину, делал свои уроки и помогал читать по буквам одиннадцатилетнему, увы, отстающему в развитии мальчику. В такие дни я получал истинное удовольствие, наблюдая за «кумушками», прислушиваясь к их разговору, безмолвно смеясь их остротам и язвительным репликам, обращенным в адрес неизвестных мне людей. Иногда я испрашивал разрешения у хозяйки дома и уходил бродить по Ленинграду, по его слякотным ноябрьским улицам. Зайти в ресторан или кинотеатр я не мог. Стипендии хватало только на самое необходимое, я экономил на папиросах, на трамвае (предпочитал ездить зайцем, переходя из вагона в вагон). Жизнь была тусклой и безрадостной, а как сделать ее другой, я не знал. Я хотел работать — но кем и где? Уход из техникума грозил мне потерей прописки. Извечная советская дилемма:
без прописки не берут на работу, без работы не получить штамп в паспорте о праве жить в этом городе. Кроме того, я обещал маме учиться, и мне не хотелось ее огорчать.
Шли дни. Техникум вместе со всей его «индустриальностью» был мне глубоко безразличен. В послеобеденные часы меня ждал Юра, больной мальчик с печальными недетскими глазами. Среди немногих книг в доме я обнаружил сборник рассказов Короленко. Когда я прочитал Юре вслух историю о юном слепом музыканте, он заплакал. И
мне, как бывало не раз, стало очень жаль его, хотя порою он, что называется, доводил меня своим непредсказуемым поведением.
Несколько раз, когда собирались подружки, Елена Борисовна приглашала и меня попить с ними чаю. Всем очень хотелось узнать, почему я «не такой», а какой-то другой. Почему у меня речь «не очень русская», почему вместо принятой и привычной для глаза прически «полубокс» или просто «бокс» я ношу длинные гладко зачесанные назад волосы? Почему я не просто встаю и ухожу из-за стола, но спрашиваю разрешения у хозяйки? Почему?.. Только одна Нина молчала и изредка иронично улыбалась. Я тогда еще не знал, что она разведена, что бывший ее муж — главный дирижер симфонического оркестра Ленинградского кинематографа, что она лично знакома со знаменитым актером Николаем Черкасовым и принимала участие во всех массовках в фильме великого Эйзенштейна «Иван Грозный».
Приближался новый 1947 год, и вместе с ним, как снежный ком, нарастали мои неприятности в техникуме. Первый семестр грозил тотальным провалом в области математических дисциплин. Гуманитарные предметы были на уровне, но сочинение... Разве может обыкновенный человек за несколько месяцев научиться правильно писать по-русски?
К сожалению, мои отношения с родственниками также неуклонно шли «ко дну». Они становились все холоднее, все менее «взаимопонимаемы». Упаси меня Бог кого-либо обвинять, я просто чувствовал, что не вписываюсь в их мировоззрение, в их понимание жизни и, как сегодня говорят, в их ментальность. Ведь мне исполнился всего двадцать один год, я еще не натанцевался, не наобъяснялся девушкам в любви.
Наступление Нового года чувствовалось и на Воинова. В гости зачастила Нина, она с моей хозяйкой обговаривала какие-то свои планы, связанные с наступающим праздником. Краем уха я слышал такие слова: «салат», «селедка под шубой» и всякие прочие деликатесные названия. Кроме того, я понял, что Елена Борисовна с Ниной намерены встречать Новый год на стороне. Это меня очень обрадовало. Возможность остаться одному, никого не ви-
деть и не слышать представилась мне как подарок судьбы. И действительно, Елена Борисовна, узнав, что я никуда не собираюсь, попросила меня побыть с Юрой и проследить, чтобы он вовремя поужинал и лег спать. Взамен она пообещала мне на следующий день роскошный завтрак. Я ее поблагодарил и заверил, что все будет, как «в танковых войсках» — такая присказка имела широкое хождение на фронте, да и после войны. В девять часов вечера, покормив и уложив Юру спать, я приступил к подготовке встречи Нового года.
Первым делом поздравил тетю и дядю с праздником, пожелав им здоровья и счастья. Выслушав по очереди их бессвязные объяснения, почему я не могу быть с ними (а действительно, почему?), я с чувством полного удовлетворения повесил трубку. Больше звонить было некому.
Я предусмотрительно запасся чекушечкой водки и на последние деньги купил на рынке горбушку черного крестьянского хлеба (карточная система была еще в действии) и небольшой кусок сала. Вот и все, чем я мог отметить предстоящее событие. Переоделся, снял домашнее, надел галифе из немецкого офицерского трофейного одеяла, начистил сапоги, выгладил свою единственную белую рубашку со времен шоферской деятельности и повязал случайно сохранившийся с той же поры черный галстук, атрибут былых веселых дней. Как истый чистоплюй, я не мог приступить к сервировке стола без салфетки и после недолгих поисков обнаружил ее в комоде. Сало я нарезал тонко-тонко, осмелился самовольно взять половинку луковицы и для большей убедительности разложил все это на три тарелочки. Рядом положил нож и вилку, а обыкновенную стопку отмыл до хрустального блеска.
В те годы не было телевизоров, даже радиоприемник в доме отсутствовал. Имелась обыкновенная «черная тарелка» (радиоточка) городского радиовещания, которое рано прекращало свою работу. Собственных часов у меня не было, пришлось взять будильник у Елены Борисовны и поставить на свой «праздничный» стол. Оставалось дождаться двенадцати часов. Настроение становилось все хуже. Тупо уставясь на часы, я задавал себе бессмысленный вопрос, который вмещался в одно слово — почему? Были Сибирь, фронт, два месяца радостной работы на «студебеккере», за-
тем спичечная фабрика, Ленинград — ив итоге чужая квартира, продавленный диван и несчастный мальчик с невинным взглядом карих глаз. Отдавшись во власть этих нерадостных мыслей, я налил полную стопку водки и одним махом, по-фронтовому, опрокинул в себя. Занюхав сперва корочкой, закусил салом, хлебом и луковицей. Это было божественно вкусно. От водки стало тепло и легче на душе. Решил обязательно дождаться полуночи, и когда стрелки часов покажут, что Новый год наступил, выпить за удачу и за новую жизнь. В тот момент я и не подозревал, что она, эта новая жизнь, стоит уже за порогом.
Сделав все, как было задумано, допив чекушку, покончив с закуской, я почувствовал, что изрядно захмелел. Но все же заставил себя убрать следы пиршества и затем, переодевшись во все домашнее, лег поверх одеяла с тем, чтобы укараулить возвращение подгулявших (в этом я ничуть не сомневался) подруг. Увы, «благими намерениями...» Я словно издалека услышал стук входной двери, голоса, чьи-то нетвердые шаги — и провалился в благостный сон. Но еще успел подумать, что, кажется, одна из подружек не очень крепко держится на ногах.
Проснулся я внезапно, как будто от толчка, от ощущения, что со мной рядом кто-то есть. Это была Нина...
На следующее утро, или скорее уже день, обещанный торжественный завтрак не состоялся. У Елены Борисовны был тяжелый похмельный синдром. Она лежала на кровати с мокрым полотенцем на голове и изредка постанывала. Нина уехала по своим делам, а я остался один на один со своими мыслями и, чтобы хоть немного отвлечься, стал готовить крепкий чай для Елены Борисовны и варить кашу для Юры. Постепенно сумятица моих чувств улеглась, и я обрел способность трезво взглянуть на происшедшее. Признаюсь, я не испытывал приступа раскаяния. Но Нина... В ней скрывалось так много затаенной страсти, что я инстинктивно почувствовал какую-то опасность: я не хотел оказаться в плену чужих чувств...
Она приехала вечером с вкусно приготовленной едой и выпивкой. Поменяла полотенце Елене Борисовне, накормила нас с Юрой, изредка поглядывая на меня заговорщицким взглядом. И снова была ночь...
Нина являлась обладательницей двух смежных комнат с
небольшой прихожей в общей коммунальной квартире в центре Ленинграда, недалеко от Сенного рынка. Сюда я и переехал после стихийно возникшего скандала, когда Елена Борисовна, обвинив Нину в «совращении неопытного юноши», попросила ее покинуть дом. «Гарри, собирай вещи и идем со мной! — заявила Нина коротко и безапелляционно. — Нечего тебе здесь делать». Так новогодняя ночь круто изменила мою тусклую и безрадостную жизнь, принесла ощущение счастья и любви. При этом неожиданно оборвались так тяготившие меня связи с родственниками.
После соответствующих звонков им Елены Борисовны мне был поставлен ультиматум: или я возвращаюсь в «логово» на Воинова, и притом немедленно, или последует сообщение маме. Не дожидаясь исполнения угрозы, я написал маме все как есть, в свете моего видения происшедшего. Ведь я в самом деле был влюблен! Ответ сестры был почти что нецензурным, и, в первую очередь, досталось Нине. Мама написала нам обоим, Нине и мне. Ее письмо было проникнуто любовью и заботой. Она просила Нину поберечь ее единственного сына и не дать ему наделать трудно исправимых глупостей. Что касается родственников, мне было запрещено «переступать порог их дома». Я этим нимало не огорчился: новая жизнь меня вполне устраивала. Дома у Нины было немало книг, которые я с интересом перелистывал. На одной из них — томике стихов Иосифа Уткина — обнаружил теплое посвящение автора.
Однажды, вернувшись с занятий, я застал у Нины незнакомого мне мужчину. В фуфайке, в ватных брюках, на ногах разбитые ботинки — он производил впечатление сломленного, больного и старого человека. «Это Поль Марсель», — сказала Нина. Мне все стало ясно.
Как-то Нина рассказала очень грустную историю о молодом французском композиторе Поле Марселе. Его отец Ив Марсель работал простым мастеровым на автомобильном заводе «Рено». В 1920 году он, жена и сын, уже известный в молодежных кругах Парижа сочинитель «шансонэ», приехали в Советскую Россию помогать строить социализм. Судьба свела Поля с Сергеем Есениным. Знал бы он, что этим роковым знакомством подписывает свой собственный приговор... В 1937 году по так называемому «делу Есенина» Поль был арестован. Десять лет лагерей — жес-
токая расплата за дружбу с неудобным для властей поэтом. Многие песни, сочиненные Полем Марселем уже в России, получили в последующие годы иное авторство.
Поль только что освободился из заключения и приехал в Ленинград «нелегально» — ему было запрещено жить во всех столицах и крупных областных центрах СССР. Даже проездом он не имел права останавливаться здесь хотя бы на одну ночь. В надежде на помощь своих старых друзей, Поль нарушил этот не по-человечески жестокий закон. Некоторых он уже не нашел, некоторые не пожелали открыть двери, а те, кто посмели, помочь ему не могли.
Как фронтовик я получил недавно «гуманитарную до-мощь» — почти новые ботинки с галошами. Протянул их Полю с одним лишь словом — «Возьмите». Он на меня внимательно посмотрел: «У тебя кто-то сидел?» — «Отец», — ответил я. Поль тут же надел ботинки, а старые, завернув в газету, положил в свой тощий мешок. Поблагодарив меня и на прощание обняв Нину, он молча ушел... Я долго не мог прийти в себя. Нина, прислонившись к дверному косяку, плакала. Чем я мог ее утешить? Нужно было воспринимать жизнь такой, какая она есть.
Нина оказалась хорошей портнихой. Желающих попасть к ней было много. В то время в Ленинграде впервые появились журналы мод, притом на немецком языке. Мои переводы помогали создавать новые модели платьев, эта работа хорошо оплачивалась. Кроме того, я прирабатывал, давая уроки немецкого поступающим в вузы. Иногда оплата производилась «натуральным продуктом», сегодня это назвали бы «бартерной сделкой». Не знаю, была ли счастлива Нина, но хорошее настроение ее редко покидало. Я же, наоборот, стал часто задумываться, все более понимая, что оказался снова в тупике, куда сам себя и загнал.
Так не хочется скомкать поспешностью
наш стыдливый и робкий роман.
Да хранит Вас Господь с Вашей внешностью
от меня, от любви и от ран...
Эти строки А.Вертинского приблизительно передают гамму моих тогдашних чувств и переживаний.