Птицы в небе
Сняли ограничение переписки. Письма, телеграммы, денежные переводы — все можно!
Даже фотограф из Братска приехал:
— Снимайтесь! Рубль карточка.
Снимались в сорочках с галстуками. Впрочем, у всех один и тот же галстук: черный, в белую горошинку. Давал напрокат Алимбарашвили—сохранившийся в зоне джентльмен!
Карточки полетели во все концы страны. Отослал и я Вере. Обрадуется или опечалится?.. Физиономия отекшая, волосы на голове только «всходят», седые. Старичок!.. Ну ничего, глаза вышли веселые. Надписал: «Не грусти и не печаль бровей...»
Меня назначили редактором лагерного «Крокодила» и производственных листовок-«молний». Вернули, так сказать, к профессии.
Письма от Веры приходили каждый день. В прокуратуре говорят с ней участливо. Я попросил добиться приема у Генерального прокурора Руденко. Поручил купить для самодеятельности усов, бородок и три палочки гумозы. «Только поскорее,— писал я,— ставим чеховского «Дипломата», я играю Аристарха Иваныча».
Быстро пришла посылка с гримом и... ответ. Да какой! Руденко сказал, что дело пересмотрено! Решение будет утверждать высшая инстанция. Значит, положительное решение! Если бы «без последствий», зачем утверждать?! А какой-то товарищ в прокуратуре, соприкасавшийся с моим делом, сказал Вере: «Ваш муж скоро сам приедет. В августе будете вместе!»
«Ведь это уже почти реабилитация! Иначе не сказал бы такого!»
Я обегал с письмом всех своих лагерных друзей. Показал майору. Жгучее нетерпение скорее выбраться из неволи нарастало с неодолимой силой. Все окружающее: вышки, забор, бараки, люди — стало еще больше давить меня. Как никогда раньше, я ощутил прутья клетки...
Заключенные взволнованно поздравляли. Словно моя радость — их радость.
Мальцев принес листок из тетрадки. У него собра-
лось шесть растрепанных книжечек со стихами, которые он написал в лагере. Называл их так: «Шеститомное собрание сочинений Леонида Мальцева— поэта заключенного и пока что в современную поэзию не включенного».
— Твое состояние мне очень понятно,—сказал он.— Вот стихи. Не будь строг. Твоей жене посвящаю.
Приснилось мне, что город мой
Ко мне придвинулся так близко,
Что хоть пиши и шли домой
С попутным первую записку.
Казалось — вот через порог
Шагну, в объятьях тебя скомкав,
И, развязав узлы дорог,
Заброшу пыльную котомку.
Душа бездомна, голодна
И, поседев от жажды, вправе
Ворваться,
Выпить все до дна,
Что я недопитым оставил.
Прочитав, добавил:
— А мы с тобой, старина, еще сценарий вместе напишем[1].
Я сейчас же послал письмо Вере с этими строками и под ними написал:
«Да, я верю, что наше счастье вернется к нам... Пройдена большая академия жизни, осмыслено и оценено глубоко все, что позади, и все, что впереди. В какие человеческие души пришлось заглянуть! И я не вправе молчать, я знаю и верю, что напишу книгу, воспитывающую молодежь в духе великой преданности Родине, в духе героического служения коммунизму. Это будет мой посильный дар партии—родной матери. Мне ничего не нужно придумывать. Все, что пережил, что видел, знал и делал как рядовой человек, за что и с кем боролся, против чего восставал как журналист и литератор—обо всем этом должно быть рассказано... Я буду работать вместе с тобой. Это будет наше дитя, которое мы оставим на свете, уходя из него...»
[1] Л. М. Мальцев - в Москве. Он поэт-переводчик и драматург.
Сделал табель-календарь. Минувшее число каждый день жирно затушевывал карандашом. Июнь, июнь, все июнь!.. Наконец июль! Как медленно идешь ты навстречу, август! Еще тридцать дней, тридцать высоких плотин!..
И прибежал ко мне август на двадцать дней раньше календаря!
Было 11 июля, суббота.
В дверях каптерки появился дневальный конторы:
— К майору! Срочно!
У меня екнуло сердце.
В кабинете у Гербика стоял старший санитар третьего корпуса Зайцев—полный, лицо серое, с отеками. Посмотрел на меня и улыбнулся.
А Гербик опустил глаза и — сурово:
— Ревизию у вас в каптерке сделали ночью. Не заметили?.. Обнаружили недостачу. Освобождаю вас от обязанностей. Передавайте дела Зайцеву. По акту, все, как положено.
«Э, майор! Плохой вы артист!»
Я шагнул к столу. Впервые назвал начальника по имени и отчеству:
— Олег Иванович!.. Я давно ждал этой минуты!
Он раскатисто засмеялся:
— Догадались?
- Сердце догадалось!
Гербик грузно поднялся.
— Пришел вызов на освобождение. От души поздравляю!.. Завтра отправим.
В широкую ладонь майора ткнулась моя рука...[1]
А Зайцев, прислонясь к стене, плакал от чужой радости.
Примчался в каптерку Алимбарашвили. Сгреб меня В объятия.
— Где твой черный костюм?
— В мешке.
— Еще не сгнил?
— Вроде нет.
— Вынимай! Перелицовку сделаем!
[1] О. И. Гербик живет в Пятигорске, работает в городском коммунальном хозяйстве.
Появился сосед по вагонке. Худосочный, болезненный, всегда, даже летом, жмется, будто мерзнет. Принес деревянный чемоданище. Соорудил в столярке. Размалевал под шагреневую кожу. — На. От работяг на память.—Он зябко повел плечами:— Не с мешком же в Москву ехать!
Начальник конвоя Боборыкин все в каптерке проверил, подсчитал, сдал по акту Зайцеву.
— Звонили из отделения,—уходя, сообщил Боборыкин. — Спрашивали про твое здоровье. Не нужен ли сопровождающий фельдшер? Я сказал: «Да он бегом побежит!»
Ночь провел с открытыми глазами. Мыслями был уже в Москве, дома. Барак спал. В коридоре слепо светилась лампочка Капала вода из бака в шайку — методично, звонко. «Мои секунды отсчитывает!..»
Подъем!.. Я даже не задремал.
День! Быстрее беги, день!.. Роздал вещи: Рихтеру—джемпер и сорочки, Коле Павлову—носки, соседу по вагонке, столяру—пару белья. Кому что... Из портняжной принесли костюм — прямо-таки из московского ателье! Я приоделся и пошел по баракам и корпусам прощаться. У скольких мое счастье вызывало слезы!..
Штейнфельд, прощаясь, сказал:
— Сегодня во сне я принимал больных в московской поликлинике... Ну... до свидания![1]
Купцов задумчиво произнес, выбивая пепел из трубки:
— Никогда в жизни никому не завидовал. Тебе — первому[2].
Спиридович улыбался:
— Присылай скорее домашний адрес, в гости приеду![3]
Когда завечерело и полнеба запылало огнем зари, на пороге барака выросла неказистая фигура Рябченко:
— Дьяков! На вахту! С вещами!
[1] Л. Г. Штейнфельд — в Москве, врач-консультант.
[2] М. Г. Купцов — в Москве, персональный пенсионер союзного значения.
[3] Г. Г. Спиридович — в Красноярске, главный бухгалтер пединститута.
Ты же бесценный мужик, Рябченко!.. Тысячу пятьсот дней и ночей ждал я этого зова!..
У крыльца вахты толпились друзья по лагерю. Все чего-то желали, советовали, наказывали... я ничего не слышал!
Калитка захлопнулась. Сзади солдат «со свечкой». Я понял: она уже потухшая, для виду!
На станции Вихоревка подошел ко мне каланча Боборыкин. Козырнул, протянул руку.
— До свидания, Борис Александрович!
— Не-е, Владимир Петрович... прощай!
— До хорошего свидания,—поправился Боборыкин.— Извини, если чем обидел.
— Ничем! Наоборот, спасибо, что не застрелил,
— Но, но, но!—нахмурился он.—Думаешь, как начальник конвоя, так непременно зверь?.. Я коммунистом был и на этой трудной, жестокой работе все равно им остался![1].
Со станции Тайшет до «таежного вокзала» везли в «черном вороне».
У ворот пересылки человек тридцать. Знакомая анкета:
— Статья?.. Срок?.. Конец срока?.. У всех конец срока. А я — громко:
— Десятое ноября пятьдесят девятого года! Офицер непонимающе оглядел меня, затем стал рыться в документах. И — к конвоиру:
— В домик свободы!
Удивительно: лагерь—и... домик свободы! В пятидесятом его здесь не было, этого бревенчатого светлого сооружения с крылечком и окнами без решеток. Стоит, диковинный, у самого колючего забора!
В спецчасти за конторской перегородкой сидел человек в такой же кожаной черной куртке и кожаной черной кепке, как и тот, в Бутырской тюрьме, что объявлял мне приговор особого совещания... Униформа, что ли, такая?..
Этот сотрудник спецчасти не показался мне кожаным.
— Вы полностью реабилитированы,— сказал он, поднимаясь со стула.— Поздравляю, товарищ.— Че-
[1] Ст. лейтенант В. П. Боборыкин продолжает работать в системе Министерства охраны общественного порядка РСФСР.
тырнадцатого июня сего года... в порядке статьи двести четвертой...
«Четырнадцатого июня! Да ведь это же день моего рождения!.. Необычайное совпадение!.. Родился второй раз!»
Сотрудник спецчасти подал мне справку:
«...следует к месту жительства, гор. Москва...»
— Счастливо! Завтра уедете!
Вот и завтра. Я—за вахтой. Нашлись сопутники: парень в матроске и девушка в жакетке и темно-красных модельных туфельках. Оба освободившиеся... Мы положили вещи на телегу, а сами—пешком: до станции всего пять километров. «Впервые за пять лет — без «свечки» за спиной!»
Познакомились: Анатолий, моряк из Керчи, и московская студентка, дочь старого большевика, Лариса — исхудавшая, бледная.
— А вас что привело в тайгу, Лариса? Она улыбнулась:
— Преклонение перед иностранными модами... Лариса шла, прихрамывая. Модельные туфли, которые ей недавно прислали из Москвы, сильно жали. Она остановилась, сняла их, спрятала в сумку и — босиком. В ее волосах, путавшихся от легкого ветра, в открытом взгляде больших карих глаз, в босых ногах, легко ступавших по дорожный кочкам, во всей узкой, полудетской фигуре было много чистого и светлого... Она продолжала:
— Мы пили вечерний чай, когда они пришли... Мама потом писала, что отец недели две ходил, как помешанный, по Москве. «Лора! Где моя Лора?» — бормотал он. Увидит похожую девушку, остановит, заглянет в лицо, извинится, идет дальше... Потом слег в постель... Его вылечили... Отец, мама. мой брат—все, все ждут не дождутся меня!.. Пошли скорее!
Лариса ускорила шаг. Анатолий и я не отставали.
— Мое «дело» вел полковник Герасимов. Изверг! — вспомнила она. — Сажал меня в карцер, требовал, чтобы «призналась»... Я стояла перед ним в разорванном платье, голодная, дрожала, как на морозе... Он осыпал меня площадной бранью, ел какие-то ягоды и выплевывал косточки мне в лицо...
Она остановилась.
— Ax, зачем я вспоминаю?!. Сегодня так хорошо нам, правда? Скоро сядем в поезд, скоро Москва... А я такие вещи вам рассказываю!.. Вам первому... Годами лежало на душе... Никому никогда ни слова об этом не говорила, боялась! А теперь не страшно, ни чуточки не страшно!.. Если бы я встретила Герасимова, честное слово, собственными руками... правда, у меня пальцы очень слабые... но все равно бы — задушила!
Мы шли по широкому хлебному полю. Синее небо, птицы, яркое солнце...
— Вы знаете, я в лагере не обращала внимания на птиц,— вдруг оживленно заговорила Лариса. А сейчас... сейчас мне кажется, что я тысячу лет их не видела!
— Да мы сами теперь вроде птиц,— сказал Анатолий.—Полетим через Сибирь, Урал, к себе—в теплые места
— Смотрите! — воскликнула Лариса. Она вся засияла. Бросилась рвать цветы.
— Цветы! Цветы!..—восторженно повторяла она. Анатолий расправил грудь и во весь голос закричал:
— Полу-ундра-а!
Пришли, прибежали в Тайшет. Скорее на телеграф.
Я подал в окошко телеграмму:
«Полностью реабилитирован нет предела благодарности тебе дорогая подруга жизни сегодня выезжаю поезд 49 вагон 11 буду телеграфировать дороги крепко целую Борис».
Телеграфистка прочитала, подняла на меня глаза — ив слезы.
— Девушка! Потом поплачете!.. Получайте! А то поезд...
Пришел поезд. Скорее, скорее, где наш вагон? Вот он!.. Сели на свои места. И вдруг чей-то надтреснутый голос называет мою фамилию. Я оглянулся. Оперуполномоченный Калашников! Ну и встреча, черт побери! Он подошел. Лицо улыбчатое, масленое.
— Поздравляю!
— Спасибо.
-Полностью?
— Полностью,
— Домой?
— Домой.
— А я — в санаторий.
— Ну, а я — к верующей жене.
— Злишься на меня?
— Злюсь.
— О! Люблю откровенность!.. Давай-ка по махонькой — за мир и новое знакомство? Он вынул из сумки бутылку водки.
— Нет, благодарю. Компанию вам составить не смогу. И вообще, покуда не встречусь с женой, ни капли хмельного!
Ночь. Вагон в полумраке. Все заснули. Прикорнул и моряк. Забылась Лариса. А я припал к окну. Из темноты набегали на меня деревья, домики, огни стрелок. Высекались, как клинки, узкие полоски рек. И снова — деревья, деревья, тайга сибирская! Из окна вагона она совсем другая — свободная, своя...
Не мог оторваться от окна. Прислонился лбом к стеклу, так и задремал...
Порозовело небо. Сон как рукой смахнуло.
Уже и Лариса возле окна. И Анатолий.
— Рыбу ловят! — увидел он.
— Ой, мальчики, как интересно!—радовалась она.
Это я — мальчик! Славная девушка... Как хорошо, что не убили в тебе молодости!
— А вон, комбайны!.. Мост!.. Деревня!..—весело перечисляла Лариса.—Вон завод! Вдали, вдали! Видите?
Вижу. Все вижу!.. Большая, живая жизнь! Мы верили, что она никогда не остановится!.. Казалось, поезд мчался, расправив незримые широкие крылья, как птица-сказка. А вместе с нами устремлялась вперед, вся в золотистом солнечном свете, звонкоголосая, сверкающая наша страна.
Красноярск... Полетела телеграмма Вере; «Еду!»
Омск... Опять телеграмма: «Еду!»
На исходе пятые сутки. Мы бросались к окнам, выбегали в тамбур, тормошили проводницу: когда же, когда Москва?! Часы на всех станциях словно испортились: еле-еле передвигались стрелки,
Наконец-то она, Москва, платформа Ярославского вокзала!
В наш вагон на ходу ворвался офицер в погонах капитана артиллерии.
— Ло-о-ра! Сестренка! Он поднял ее и понес на руках. На перроне—крики, слезы радости. Я выскакиваю из вагона.
— Вера!.. Родная!.. Друг мой!.. Мы долго стояли обнявшись. Щека к щеке. Молчали. Какие тут могли быть слова!..
— Борька!.. У тебя чемодан?.. Ты что привез?..
— Все твои письма, дорогая! Тысяча сто восемьдесят четыре письма и... накомарник!